Дом наш — мрачный кладбищенский дом — главным фасадом выходит на городской выгон, а по бокам около него и сзади, где пристроены дощатые крыльца с крутыми лестницами, растут большие старые берёзы с густыми ветками. А за густо разросшимися около дома берёзами тянутся широкие и узкие кладбищенские аллеи. Тянутся, скрещиваются и расходятся во все стороны аллеи, а по сторонам их могилы с памятниками и крестами; есть и могилы без крестов, и их зовут «забытыми».
Кладбище отгорожено от выгона высоким дощатым забором, ворота высокие, окрашенные в бурый цвет, и наверху ворот деревянный крест, а около узкой калитки, которая замыкается на ночь, часовенка с «неугасимой» лампадой перед иконой Иоанна Крестителя.
Двуглавая низенькая ветхая церковь в глубине «поля мёртвых». Церковь с мрачными кирпичными стенами, узенькими тёмными окнами. Купы цветущей сирени и акации окружают церковь; тонет она в зелени кустов и кажется крошечной, — и сама походит на большой памятник над чьей-то могилой.
Наша детская помещалась в угловой комнате: два окна выходили на выгон, и одно — широкое и высокое — в кладбищенский сад под сень густых берёз.
По вечерам, готовя уроки, мы боялись оставаться в комнате одни, и дверь в столовую всегда была раскрыта. Ночью в детской зажигали ночник и отворяли вторую дверь в спальню родителей. Когда у нас была няня, она спала с нами. Где теперь она, наша няня, милая старушка Акулина? Уехала в деревню на праздники да так и не приехала. Мама говорит, что у неё были какие-то неприятности в деревне, а нам с Лидой думается, что Акулина умерла…
Почему мы так думаем — не знаю… Нам кажется, что старые люди обязательно умирают. Живя на кладбище, почти каждый день слышишь печальный погребальный перезвон, видишь, как отец ежедневно кого-нибудь хоронит или служит панихиды… Всё это похоронное и печальное — может ли оно воспитать мысль о живом человеке? Человек — смертен. Только и есть в нём понятным — это смертное.
Где же мои радости? Где же моё представление о жизни?
Как-то раз мне удалось подслушать такой разговор отца и матери. Не знаю, с чего начался этот разговор, но когда я вошёл в столовую, мой слух уловил следующие слова отца:
— Ведь, вот, матушка моя, перестала же ты бояться кладбища и покойников… А бывало… Помнишь, как поселились-то здесь? Из-за тебя чуть в другой приход не попал.
— Привыклось… Что же поделать… — сказала мать.
— Теперь не пожалеешь, что я тогда уговорил?
— Чего же? Живём, слава Богу… Достатки есть, ребят в гимназии обучаем.
Отец мельком глянул на меня и сказал:
— Признаться, вначале-то и у меня кошки на душе скребли… И если бы вот не эти старинная книги, так, пожалуй бы, не то было. Много в этих книгах жизни, вот с ними и остался жить на кладбище…
Стакан, из которого я пил воду, ударился о графин и резко звякнул. Отец вздрогнул.
— Митенька, нельзя ли осторожней!?.
Я вышел из столовой, унося с собой мучительную думу:
«Ужели же можно привыкнуть жить около покойников? И я привыкну?»
Заблаговестили ко всенощной в нашей ветхой кладбищенской церкви, и ровный гул колокола расплылся над кладбищем.
Какой-то странный голос у нашего «большого» колокола: тягучий, низкий и сдавленный. Доплывают ли его звуковые волны до города, где живут люди со своими радостями?
Верстах в пяти от кладбища, на горе, виднеется село Знаменка. Жители этого села считаются нашими прихожанами. Папа крестит их и отпевает, словно замыкает начало и конец мужицкой жизни. И на этих людей я привык смотреть какими-то особенными глазами, как будто у них нет жизни, а только рождение и смерть, начало и конец…
Как-то раз в воскресенье к нашему кладбищенскому двору подъехали две телеги, и в каждой телеге сидело по мужику и бабе, и у каждой бабы по ребёночку. Внесли бабы детей в церковь, и — я помню — пока шло богослужение, ребята орали на всю церковь, мешая взрослым, благоговейно настроенным. Матери старались успокоить их, совали детям в раскрытые глотки соски белых грудей, а дети продолжали орать.
Когда отец крестит детей, погружая в купель красненькие маленькие тельца, мне кажется, что крестят мёртвых.