Японская классическая проза - интереснейшее и по-своему уникальное явление мировой литературы. Проза в Японии возникла в VIII веке, а уже в самом начале XI века появился огромный многоплановый роман, поражающий и по сию пору удивительным проникновением в психологию своих героев, разнообразием характеров, стилистическим богатством.
Истоки японской прозы - в глубокой древности, в гуще народных сказаний, преданий, в мифах, сказках племен, населявших японские острова.
Японская литература начинается с памятника, где собран, обработан и записан мифологический эпос, - с "Записи древних дел" ("Кодзики", 712 г.) и с исторической хроники "Анналы Японии" ("Нихонсёки", 720 г.). Спустя несколько десятилетий появляется выдающийся памятник народной и авторской поэзии - "Собрание мириад листьев ("Манъёсю").
Необходимость создания такой книги, как "Записи древних дел", была обусловлена исторически.
Во второй половине VII века в Японии завершалась долгая борьба сильнейших родов за власть, складывалось централизованное феодальное государство. Земля в стране принадлежала государству - в лице главы победившего рода, носившего титул "тэнно" (небесный император), жители ее объявлялись подданными тэнно. "Записи древних дел" были призваны обосновать право государева рода на власть, возвести его генеалогию к центральной богине синтоистского культа Аматэрасу.
Молодая японская государственность складывалась под сильным влиянием Китая. Оно проявлялось во всем: в территориальном устройстве, в системе правительственного и чиновничьего аппарата, в законодательстве... Первая столица Японии, город Пара, был построен по образцу танской столицы Чанъань. Китайский язык, китайская письменность, континентальная культура вообще прочно вошли в духовную жизнь японцев.
На китайском языке, по-видимому были записаны не дошедшие до нас древнейшие материалы - "династийные записи" и "исконные слова". Однако произведение, замысленное как "история страны" и предназначаемое для потомков, не могло быть записано на языке, которым владела лишь образованная верхушка, - для него нужна была запись на родном языке" Китайские иероглифы, передавая смысл слова, не воспроизводили японского звучания, которое было особенно необходимо для имен богов и священных предметов. Ведь они представлялись важнейшими древнему человеку, веровавшему в "душу слова". Большую часть "Кодзики", ту, где ведется рассказ о событиях, составитель их Оно Ясумаро записал по-китайски, однако для передачи собственных имен, географических названий, для записи народных песен он использовал те китайские иероглифы, звучание которых соответствует слогам японского слова. В других же случаях он передавал слово иероглифом, соответствующим ему по смыслу, а звучание воспроизводил в специальном примечании, опять-таки используя иероглиф как фонему. Способ записи, примененный О-но Ясумаро, содержал в зародыше всю систему японского письма. Творчески овладев элементами чужой графики, японцы сделали огромный шаг в развитии собственной культуры. В XI веке была создана японская слоговая азбука.
Художественная проза на японском языке периода средневековья, знаменитая хэйанская проза, была написана с помощью этой азбуки.
Период этот - с 794 по 1192 год - называется "периодом Хэйан", по названию столицы, где жили император и окружавшая его аристократия во главе с могущественным родом Фудзивара.
Город Хэйан был построен по образцу старой столицы Нара и великолепной китайской столицы Чанъань. А между столицей и провинцией лежала в эту эпоху глубокая пропасть, и жизнь вне столицы воспринималась аристократией как изгнание и несчастье.
Название "Хэйан" означает "мир" и "покой". Действительно, Япония не знала иноземных нашествий. И все же это название обманчиво: в стране возникали крестьянские волнения, острая борьба за власть шла внутри правящей верхушки между аристократией и набирающими силу поместными феодалами.
В японском литературном наследии эта эпоха представлена многочисленными произведениями, созданными в придворной среде. Но в то же время существовали и другие взгляды на жизнь, близкие к взглядам народа, существовали и другие способы изображения человека и его судьбы. Они нашли свое выражение в первом произведении японской художественной прозы - "Повести о старике Такэтори" ("Такэтори-моногатари") (Термин "моногатари" дословно обозначает "повествование" и прилагается к прозаическим произведениям как малого, так и большого размера. ). Автор повести неизвестен, датируется она лишь приблизительно г- первой половиной X века.
В основе повести лежат сказочные мотивы, и самый сюжет разработан в духе сказки, его отличает вымысел, фантастика. Родиной этих мотивов нельзя считать Японию, по-видимому, он заимствован из буддийской легенды. Но под фантастической оболочкой повести кроется жизненная правда, явственно проступают народные этические воззрения.
Старик-бамбукосек Такэтори и найденная им девочка - лунная фея оказываются носителями лучших моральных качеств. Никто из молодых придворных, сватающихся к красавице, не в силах выполнить заданные ею трудные задачи, совершить подвиг. А ведь способность совершить подвиг обычно характеризует в сказке ее подлинного героя. Красавица отвергает знатных женихов. Так сказка любовно оберегает свою героиню от печальной участи - стать жертвой увлечения недостойных ее людей.
Однако по вполне понятным причинам в хэйанскую эпоху получила преимущественное развитие другая линия художественной литературы - та, где всесторонне изображалась жизнь японской аристократии.
Начало этой линии положила "Повесть об Исэ" ("Исэ-моногатари", конец IX-начало X в.). Уже здесь как в зародыше проявилось то, что стало в дальнейшем характерным для произведений придворной литературы: центральное место в повествовании занимают любовные переживания героя, проза перемежается стихами, на всем лежит отпечаток лиризма.
Эти черты получили такое полное и яркое выражение, какое возможно лишь в выдающемся художественном произведении, в романе "Повесть о блистательном принце "Гэндзи" ("Гэндзи-моногатари", начало XI в.). Детальная картина жизни и быта придворной аристократии, история блестящего принца Гэндзи, его многочисленных любовных увлечений, а затем перелома в его судьбе изображены с такой полнотой и художественным совершенством, что этот роман должен считаться крупнейшим памятником не только японской, но и мировой литературы (См. статью И.И. Конрада "Гэндзи-моногатари". В кн.: "Японская литература. От "Кодзики" до Токутоми". М., 1974, с. 240-241. ).
Образ Гэндзи, созданный на несколько столетий раньше образа Дон-Жуана и в других условиях, является по-своему столь же обобщенным: в нем целиком воплотилась характерная черта хэйанской аристократии - стремление к наслаждению жизнью, доведенное до крайних пределов. Автор тонко мотивирует развитие этой черты у Гэндзи: он - побочный сын императора и потому отстранен от наследования, от государственной деятельности; но именно в силу высокого рождения ему все доступно, а красота и таланты, которыми он наделен, способствуют тому, что Гэндзи не встречает преград в своем стремлении к наслаждению.
Автор романа - придворная фрейлина Мурасаки (Мурасаки Сикибу) - рисует вереницу женщин, ставших жертвами увлечений Гэндзи, она наделяет каждую из героинь романа своими, неповторимыми чертами, глубоко проникая в их внутренний мир.
При всем различии положения и характеров этих женщин в их судьбах есть общее: любовь Гэндзи не приносит им счастья. И хотя Мурасаки - дитя своей среды и эпохи и ей свойствен традиционный взгляд на женщину как "женщину в руках мужчины" (Н.И. Конрад), но гибель содержательной личности, становящейся объектом мимолетного увлечения, вызывает у нее глубокую грусть. В таком изображении женской судьбы сказывается присущий автору глубокий гуманизм, и замысел романа приобретает еще более обобщенное звучание.
Наступает пора старости Гэндзи. Умирают, уходят в монастырь близкие ему женщины. Все явственней проступает к концу романа идея бренности, обреченности всего окружающего. Мурасаки, конечно, не видит, что причина всеобщего упадка лежит внутри самого общества, ей кажется, что Гэндзи виновен лишь в том, что в своем стремлении к наслаждению преступил предел дозволенного, и его - согласно буддийской идее "кармы" ждет неизбежная расплата за содеянное. Но то, что Мурасаки изображает, в действительности есть разрушение целого мира, которому она глубоко симпатизирует и детищем которого она сама является.
Чем же объяснить, что в такую раннюю эпоху в японской литературе уже созрел метод тонкого и детального изображения психологии людей?
Жизнь придворной аристократии была, по выражению Мурасаки, жизнью людей, "имеющих досуг". Эти люди имели возможность удовлетворять свои разнообразные желания, развивать эстетический вкус. В этой среде создается культ любования природой, наслаждения "очарованием вещей" ("моно-но аварэ"). Личность с ее желаниями, мечтами, страстями, со всем ее внутренним миром становится центром создаваемой здесь литературы. Возникают предпосылки для развития психологического метода. Развернутое изображение личной жизни, с богатством ее переживаний, начинает определять собой перипетии сюжета, развитие повествования. Ни ранее, ни позднее - на протяжении веков существования японского феодального общества - не возникало таких условий и, соответственно, таких произведений. В период феодальной раздробленности, например, в XIII-XIV вв., человек выступает в литературе в основном как участник исторических событий, его личная судьба представляет интерес прежде всего в той мере, в какой она связана с судьбой мощных феодальных домов, участником борьбы или вождем которых он является. Исключения здесь редки.
Вместе с тем развитие человека в дворцовой среде было односторонним и глубоко противоречивым. Недаром феодальная эпоха, позже признавшая культурную утонченность "древних", начала с ожесточенного обвинения хэйанского общества в изнеженности и слабости.
В этой среде мужчины были заняты поддержанием дворцового церемониала, дипломатией, интригами, борьбой за власть, иссушающими ум и душу. Система многоженства способствовала укреплению взгляда на женщину лишь как на объект кратковременного любовного приключения. А в жизни женщины была лишь одна область, где создавалась известная возможность проявления личных качеств, - красота, образованность, способность к искусству могли привлечь внимание мужчины и перевесить в его глазах даже недостаток знатности. И поэтическим материалом значительной части литературы этого периода оказалось противоречие между духовным богатством хэйанской женщины и судьбой, которая выпадала на ее долю.
В этом - драма женщины, хотя и не осознаваемая ею. Отсюда - печаль, настроения, глубоко согласующиеся с буддийским догматом бренности всего сущего.
И вот высокообразованная женщина хэйанского двора, стремясь найти выход своим чувствам, обращается к бумаге и туши. Женщины становятся авторами выдающихся произведений этой эпохи. Они создают жанр лирического дневника, насыщенного стихами, раскрывающего тонкий и сложный душевный мир "хэйанской затворницы". Правда, начало этому жанру положил мужчина -один из крупнейших поэтов хэйанского периода Ки-но Цураюки, написавший "Дневник путешествия из Тоса в столицу" ("Тоса-никки", середина 30-х годов X в.). Но автор счел нужным выдать себя за женщину. Думается, к этому его побудило то, что содержанием его дневника стали не традиционные записи об официальных событиях, а лирическое описание его путешествия, его личные переживания.
Для хэйанской эпохи характерно многообразие литературных жанров. Сэй-Сёнагон создает свои знаменитые "Записки у изголовья" ("Макура-но соси", начало XI в.).
Это богатство литературных жанров тоже находит себе объяснение в своеобразии жизни хэйанского общества.
Внутри дворцового круга, внешне изолированного и оторванного от остальной страны, шла по-своему многообразная жизнь. Сюда сходились нити управления страной, приезжали губернаторы провинций и чиновники, сюда приходила китайская культура. Люди, занимавшие в этом мире различное положение, каждый со своим характером, своими пристрастиями и склонностями, пользовались значительной свободой личного общения, и это создавало особую атмосферу, какой не могло быть, например, в замкнутом и самодовлеющем феодальном поместье. Стремясь изобразить этот круг с его сложными внутренними связями "в натуральную величину", Мурасаки развертывает большое художественное полотно. У Сэй-Сёнагон же личность становится тем "магическим кристаллом", через который прихотливо преломляется многообразие окружающих явлений. Личность становится "мерой" вещей, явлений, обычаев. Сэй-Сёнагон рассказывает подчас не о действиях человека, не о событиях его жизни, а о том, "что приятно" или о том, "отчего вчуже берет стыд" или - "глубоко трогает" - мир предстает разложенным на "приятное" и "неприятное". Отказываясь от единого сюжета, связанного с течением человеческих судеб, она группирует явления сообразно своему восприятию: "То, о чем сожалеешь", "То, что приятно волнует". Отсюда - изощренность ее восприятия, фиксирующего даже такие детали, как ощущение, вызванное волоском кисти, попавшим в тушь для письма.
Но и тогда, когда главное место в литературе занимало изображение жизни дворцовой среды, народное творчество не прекращалось. В конце рассматриваемого периода появилось произведение, по-своему свидетельствующее об этом.
Сборник "Стародавние повести" ("Кондзяку-моногатари", приблизительно 60-70-е годы XI в.) принадлежит к повествовательной литературе. Один из его разделов посвящен Индии, другой - Китаю, третий - собственно Японии. Из девятнадцати книг (свитков), первоначально составлявших последний раздел, уцелело семнадцать.
В каждом из рассказов японского раздела идет речь о каком-либо происшествии, часто необыкновенном, даже чудесном, фантастическом. Героями их являются люди из самых различных слоев общества - придворные, ремесленники, монахи, разбойники. Одни рассказы излагают буддийские легенды, повествуют о том, как "богиня Каннон милость явила", о "воздаянии". Другие посвящены "житейским делам". Но везде ощущается обработка в буддийском духе.
В разнородности, тематической и жанровой "пестроте" этих коротких произведений, однако, явственно проступает черта, характерная - и в плане литературы, и в плане истории - для того периода, когда они создавались.
Фантастика рассказов этого сборника снижена, она вдвинута в рамки быта, житейской прозы. Но сама жизнь людей в это время изобиловала случайностями, зачастую менявшими их жизнь с катастрофической быстротой. Рождались устные рассказы о всякого рода происшествиях, подобно тому, как складывались уже в X веке народные китайские рассказы "на рынке и у колодца", то есть в городе и деревне. Устные рассказы записывались. Следы устной традиции сохранились в "Стародавних повестях" - в зачинах ("В стародавние времена... ") и в концовках ("Я рассказал лишь то, что слышал от других").
Этот короткий жанр предполагает иной метод изображения, чем, скажем, роман японской дворцовой литературы, - скупую, а на заре своего развития часто одноплановую характеристику героев, краткую запись сюжета, лаконичный язык. Обработка, которой подверглись рассказы, сказалась также на их композиции: к ним - часто искусственно - присоединялось поучение, буддийская мораль, придавая им назидательный характер. Эта "мораль" сравнительно легко отделяется от сюжета рассказа. А сами рассказы, во всяком случае, лучшие из них, несут в себе бесценные свидетельства о жизни людей своего времени, в том числе и простых людей. Не случайно виднейшие мастера новой японской прозы, как, например, Акутагава Рюноскэ, черпали в этих безыскусных рассказах сюжеты своих произведений.
..."Золотой век" хэйанской аристократии кончался. Невыносимая эксплуатация на государственных надельных землях вынуждала крестьян бежать в отдаленные окраинные поместья, где жилось легче. Там в эту пору складывалось и накапливало силы военно-феодальное сословие - самурайство. Возникали сильные феодальные дома, которые начали претендовать на центральную власть в стране. Раздоры, политические интриги, борьба за императорский трон в дворцовой среде оказались на руку крупным феодалам, и они активно использовали сложившуюся обстановку в своих интересах. Уже к XIII веку сложилась идеология нового сословия. "Среди цветов - вишня, среди людей - самурай", - в такой формуле нашла свое воплощение мысль о превосходстве самураев над простыми людьми. Сложился и кодекс поведения, морали самураев - "бусидо" ("путь воина"). Он был призван внушать беззаветную преданность воина своему начальнику, готовность принести ему в жертву не только свою, но и жизнь своих близких. "Когда стоишь перед господином, не оглядывайся ни на отца, ни на сына", - гласила самурайская пословица.
В результате ряда столкновений японские феодалы разделились на два враждебных лагеря. Предводителем северо-восточного оказался глава сильного дома Минамото, юго-западный возглавил древний дом Тайра. На протяжении десятилетий шла с переменным успехом их жестокая борьба, окончившаяся поражением и гибелью Тайра.
Именно в это время - XII-XIII века - широко развивается эпическое творчество. Странствующие певцы, зачастую слепые монахи, бродили по Японии, они исполняли перед неграмотными самураями свои сказы, повествующие о кровопролитных сражениях и героических подвигах, аккомпанируя себе на струнном инструменте "бива". Постепенно, как это бывало и в других литературах, устные сказы объединялись в циклы и записывались в монастырях, которые в то смутное время являлись культурными центрами. В этом принимали участие люди, сочувствовавшие тому или иному из враждующих лагерей, потомки древних аристократических родов, силой обстоятельств вынужденные искать здесь прибежища, ученые монахи. Вот почему сложившиеся и записанные в XIII веке основные циклы сказаний - "записи о войнах" ("гунки") имеют сложный, своеобразный характер.
В основу этих сказаний легли события феодальных войн, прежде всего борьбы Тайра и Минамото. Им посвящены "Сказание о годах Хогэн" ("Хогэн-моногатари"); (Годы Хогэн - 1156-1158 гг. ) "Сказание о годах Хэйдзи" ("Хэйдзи-моногатари") (Годы Хэйдзи - 1158-1160 гг. ), "Сказание о доме Тайра" ("Хэйкэ-моногатари") и др. Уже в записанном виде эти произведения снова "пошли в народ" и стали разноситься по стране такими же бродячими сказителями.
Гунки отличаются приподнятым гиперболическим стилем, особенно при изображении битв, авторы рисуют силу и ловкость воинов как нечто превосходящее все возможное для обыкновенных людей. Приподнятость придают описанию также ритмически организованные периоды, которыми изобилуют гунки. Так, "Сказание о доме Тайра" начинается стихами, звучащими торжественно и величаво:
Голос колокола в обители Гион
звучит непрочностью всех человеческих деяний.
Краса цветков на дереве Сяра
являет лишь закон: "живущее - погибнет".
Гордые - недолговечны:
они подобны сновидению весенней ночью.
Могучие - в конце концов погибнут:
они подобны лишь пылинке пред ликом ветра.
((Перев. Н.И. Конрада) )
Наряду с эпизодами, изображенными с большой художественной силой, в гунки содержится много чисто документального материала: выдержки из хроник, длинные списки титулов и званий действующих лиц, истории строительства храмов и т.п. Поэтому при решении вопроса о жанре гунки следует учитывать ту сложную историческую и культурную обстановку, в которой они создавались.
Сюжетом художественного произведения стала историческая борьба, героями - ее деятели. Новое время вовлекло в исторические события огромные массы людей. Эти люди в большинстве своем были неграмотными. Достоверность того, о чем рассказывали им странствующие сказители, играла для них первостепенную роль. Поэтому перечисление титулов и званий предводителей домов и их вассалов давало слушателям возможность составить себе более полное представление о положении и мощи воюющих лагерей. Они слушали рассказ как бы о самих себе и своих противниках. А истории строительства храмов давали им представление о стране, которую они подчиняли себе.
Таким образом, новые произведения несли на себе "родимые пятна" - они характерны для того времени, когда художественная литература об исторических событиях стал выделяться из собственно исторической литературы.
Крупнейшим среди гунки является "Сказание о доме Тайра". Автор рассказывает о Тайра в период их расцвета и могущества, а затем изображает постепенное падение и гибель этого дома в решающем сражении у Симоносекского пролива. Мы видим гигантскую фигуру предводителя рода, Киёмори, с его неукротимыми страстями и неописуемой храбростью. Но автор не скрывает и горечи, рассказывая о его многочисленных прегрешениях, в числе которых и пренебрежение религией, и нарушение вассального долга. Предав огню храм и знаменитую статую Будды в древнем городе Пара, Киёмори затем умирает, словно испепеленный сжигающим его внутренним огнем. В самой смерти его автор воплощает буддийскую идею о неизбежности возмездия.
Повествование строится так, чтобы две главные идеи выступили как выражение мирового закона: идея бренности, непрочности человеческого существования, и мысль о гибельности стремления к власти тех, кто не имеет на нее законного, а в рамках феодальной идеологии - священного права.
Головокружительная быстрота, с которой рушились военная слава и могущество, все, что вчера еще казалось незыблемым, способствовали укреплению буддийских идей о бренности сущего. Судьба правителей из домов Тайра и Минамото трактовалась как доказательство того, сколь гибельна измена феодальному долгу даже для таких могущественнейших князей. "Родительские грехи ложатся и на детей" - эту старинную пословицу приводит автор "Сказания о доме Тайра" в главе "Искупление".
Таким образом, обе идеи, о которых мы говорили выше, представляют, в сущности, две стороны единого мировоззрения: божественная и непреходящая власть принадлежит императору, удел же феодальных властителей, какого бы могущества они ни достигали на краткое время, - бренность. Об этом и вещал колокол обители Гион...
В эпоху феодальной раздробленности и ожесточенных распрей такая критика и взгляд на центральную власть как представительницу "порядка в беспорядке" (Энгельс) могли сочувственно восприниматься и народом.
И все же не следует преувеличивать значение этого. Авторы не могут не любоваться феодальными обычаями и традициями, сверканием мечей и доспехов, зрелищем воинских подвигов. Осуждение жестокостей и измен имеет место лишь тогда, когда они совершаются по отношению к центральной власти или к члену того же феодального рода.
Но не эти идеи и не эти особенности "сказаний" обеспечили им долгую жизнь в истории японской литературы. Причину следует искать в другом - в глубоком и содержательном чувстве, их наполняющем.
Каждая эпоха вырабатывает свой идеал. Для феодализма это - могущественный, справедливый господин и верный вассал. Однако этот идеал в действительности сплошь и рядом нарушался. Ожесточенная борьба японских князей с законным сюзереном - императором - не только являлась преступлением против основного завета - верности, но и вовлекала в неправедную борьбу людей, которые свято соблюдали этот завет но отношению к своему военачальнику. Преданный вассал становился жертвой честолюбивых замыслов своего князя. Верному человеку было трудно выжить в насыщенной коварством и предательством атмосфере междоусобной борьбы князей. Люди, вовлеченные в эту "борьбу, оказывались перед лицом неразрешимых противоречий - и создатели гунки "сумели нанять это.
Вот почему сквозь всю героику, сквозь звон оружия слышится сурово-печальный голос автора, глубоко переживающего трагедию обреченных на гибель. Тысячи людей, составляющие основные силы, цвет и мощь феодального сословия, попадают в трагическое положение - и автор не может не скорбеть об этом. Среди них есть люди, которые, по мысли автора, представляют собой образец ума и рыцарских доблестей, есть любящие, верные женщины. Все они, повинуясь долгу верности, вынуждены служить неправому делу, и в их гибели автор видит неизбежное возмездие, ложащееся на весь род до последнего колена. Такой взгляд на исторический конфликт как порождающий неразрешимое противоречие приводит автора "Сказания о доме Тайра" к художественному отражению событий в плане трагедии, с трагической коллизией, виной и гибелью героев.
Таким образом, гунки стали трагедией, воплощенной в форме военно-феодальных эпопей. И не случайно позднее, когда театр в Японии прошел сложный путь развития от народного игрища, храмового действа, придворного дивертисмента до самостоятельного рода искусства, многие наиболее драматические эпизоды гунки легли в основу его пьес.
Междоусобные войны феодалов, длившиеся в течение всего XIII века, не прекратились и в следующем столетии. Война крупнейших коалиций, всеобщая сумятица, в которую вносили свой вклад и буддийские монастыри, присоединявшиеся то к одному, то к другому лагерю, затянулась. Она уничтожила остатки централизованного управления страной. Япония окончательно вступила в период феодальной раздробленности.
Восстания крестьян, разоряемых жестокой эксплуатацией и длительными междоусобицами, принимают теперь массовый характер, ускоряя расслоение самурайства. Не удивительно, что и в самурайской среде, и особенно в среде придворной аристократии, мысли людей все чаще обращаются к прошлому, к периоду Хэйан, который сквозь даль более чем двух столетий стал восприниматься как "золотой век" культуры. "Только старина близка моему сердцу!" - восклицает автор крупнейшего прозаического произведения XIV века, "Записок от скуки" ("Цурэдзурэгуса"), Кэнко-хоси.
Кэнко - "мирское" его имя Канэёси - происходил из старинного рода Урабэ и был близок ко двору, но позже постригся в монахи. За свой выдающийся поэтический дар он был назван одним из "четырех небесных владык японской песни". Однако основную известность он снискал как автор "Записок от скуки" (Название происходит от первых слов произведения: "Когда одолевает скука... " ).
Глубокое чувство разочарования, понятное у представителя одной из древних фамилий, в полной мере испивших чашу превратностей судьбы, рождало стремление к философским раздумьям, обращало мысли к буддийской идее бренности мира, как объяснению причин падения власти родовой аристократии. Вместе с тем ощущение неизбежного конца заставляло особенно дорожить тем немногим, что еще оставалось, не пренебрегать радостями жизни, хотя бы и скромными. Подобные идеи явственно прослеживаются в творчестве Кэнко. Отсюда - противоречивая оценка его личности и мировоззрения в японской и европейской науке: одни считают его отрешившимся от мирских благ философом, другие видят в нем человека, подверженного всем слабостям человеческой натуры.
Однако самой характерной чертой, проходящей через все произведение Кэнко, думается, следует считать его стремление понять человеческую природу во всех ее проявлениях, часто противоречивых, показать сложность духовного мира человека и многообразие восприятия им окружающего. Вероятно, именно здесь заключена причина того, что "Записки от скуки" выдержали самое трудное испытание - испытание временем: их читали во все последующие века, их высоко ценят и в современной Японии, как один из выдающихся памятников средневековой литературы.
Двести сорок три отрывка ("дан"), составляющие книгу Кэнко, разнообразны по содержанию: тут и рассказы о различных событиях прошлого, и размышления о людях, их нравах и обычаях, о старом и новом, литературные реминисценции и наблюдения над природой. И каждый отрывок несет в себе глубокое философское наблюдение. Толпа простолюдинов, глазеющая на скачки и сгрудившаяся так, что яблоку негде упасть, расступается перед человеком, высказавшим мудрую мысль, показывая этим ему свое уважение. "Человек ведь не дерево и не камень: бывают минуты, когда он не может не поддаться чувству", - заключает Кэнко. Он нагибается над раковинкой, попавшейся ему на дороге, и внимательно рассматривает это крохотное произведение природы. Ничто окружающее, как бы мало оно ни было, не кажется ему ничтожным, не заслуживающим внимания.
Появление в это время произведения в жанре эссе нельзя считать случайным. Ушел в прошлое XIII век, когда самурайство выступило на историческую арену и был создан трагический эпос о кровопролитных битвах. В XIV веке самурайство, еще сильное политически и экономически, уже пережило свой наивысший подъем. Страна устала от бесчисленных феодальных сражений, грозный гул крестьянских восстаний временами заглушал их шум. Стремление найти в это переходное время непреходящие ценности побуждало отойти от традиций военно-феодальной литературы, интересовавшейся человеком прежде всего как представителем рода и носителем характерных для него качеств, и обратиться к отдельному человеку, пристально вглядеться в его духовный мир, раскрыть его сложность, будь это даже простолюдин из толпы. Размышляя над разнообразными случаями из жизни или предаваясь воспоминаниям о прочитанном и услышанном, автор приходит к мысли о ценности человека, о важности полного и многообразного восприятия всего окружающего, - и это, как в осколках зеркала, отражается в "Записках" монаха Кэнко. Творчество Кэнко прокладывало путь к дальнейшей гуманизации японской средневековой литературы. Новых вершин этот процесс достигнет в творениях выдающихся мастеров культуры позднего средневековья, и среди них - прозаика Ихара Сайкаку.
Японская литература развивалась в особых условиях. В период, когда рост буржуазных отношений привел к превращению городов в экономические и культурные центры, Япония была "изъята" из общего процесса мировых сношений. Правители из феодального дома Токугава (1603-1867), стремясь задержать развитие новых отношений, изолировали Японию от стран, ранее вставших на путь буржуазного развития. Тем значительнее подвиг людей, сумевших и в этих условиях прийти к новому пониманию действительности, - мыслителей Араи Хакусэки, Андо Сёэки, драматурга Тикамацу Мондзаэмона, поэта Мацуо Басё и прозаика Ихара Сайкаку (1642-1693).
Сайкаку начал свой творческий путь как поэт и за поразительный дар поэтической импровизации получил прозвище "Мастера двадцати тысяч строк". Но после ряда семейных несчастий Хираяма Того (таково было, как предполагают, настоящее имя Сайкаку) оставил свои дела на попечение приказчиков и стал подолгу странствовать по Японии. В возрасте сорока одного года он написал свой первый роман. Сайкаку прожил после этого немногим более десяти лет, но за это время успел изменить облик японской прозы.
Бережливые отцы семейств и жрицы любви, чистые сердцем девушки и беспутные гуляки, трудолюбивые ремесленники и сметливые приказчики - весь пестрый мир средневекового города теснился у порога большой литературы, и Сайкаку раскрыл для него страницы своих произведений. Настойчивая тенденция Сайкаку показать силу стремления человека к личной свободе, к свободному чувству противоречила строгим догмам конфуцианской морали, являвшейся в период правления Токугава государственной идеологией. Отсюда - запрещение произведений Сайкаку, указ о котором был издан в 1791 году, - еще одна попытка сковать свободный дух горожан, так ярко выразившийся в творчестве великого прозаика.
Для жизни и быта феодально-абсолютистской Японии XVII века характерны были резкие контрасты. По-прежнему надменно держались дворяне-самураи, но они разорялись, а купцы, не обладавшие политическими правами, наживали состояния. За подачу крестьянской петиции угрожала смертная казнь, но сто шестьдесят восстаний потрясли страну в течение одного века. Уличенная в прелюбодеянии женщина подлежала казни, но в городах процветали кварталы публичных домов.
Потребности и желания горожанина, стесненные бесправием, мелочной регламентацией его обыденной жизни - вплоть до запрещения носить шелковую одежду - искали выхода. И зачастую стремление к свободе личности выливалось в желание свободы в области чувства. Люди из молодого и богатого сословия стремились вырваться из пут, им казалось, что они найдут желанную свободу в неограниченном проявлении чувственности, в разгуле.
В первом же прозаическом произведении "Мужчина, предавшийся любовной страсти" ("Косёку итидай отоко", 1682) Сайкаку нарисовал картины жизни "веселых кварталов", очертил портрет героя своего времени.
Шесть столетий назад фрейлина Мурасаки создала роман о молодом человеке, посвятившем свою жизнь погоне за любовными наслаждениями. Но Сайкаку жил в другую эпоху и лепил образ своего героя из другого материала. Мурасаки рисовала мир придворных, далеких от реальной житейской борьбы. За внешним блеском их жизни, за культом "очарования вещей" и любовных наслаждений уже явственно ощущался общий упадок, звучала пессимистическая философия бренности всего земного. Жажда наслаждений героя Сайкаку питается другим - избытком сил подымающегося сословия, стремлением высвободиться из-под влияния феодальной морали. И если Мурасаки идеализирует своего героя, то в изображении Ёноскэ, героя романа Сайкаку, явственно слышатся сатирические нотки.
Зорко подмечая новые черты характера, формировавшиеся в его время, Сайкаку создал тип предприимчивой, сметливой обитательницы "веселых кварталов" - это героиня повести "Женщина, несравненная в любовной страсти" ("Косёку итидай онна", 1686).
За откровенным, напоминающим исповедь рассказом состарившейся куртизанки перед читателем - впервые в японской литературе - раскрываются мысли и чувства женщины, которую бедность толкнула на путь продажной любви. Все, чего она достигает в высшие моменты своей жизни, достается ей не по праву рождения, не переходит по наследству от предков, - она обязана своими удачами самой себе, своей красоте, сообразительности, энергии. Не удивительно, что в ней укореняется чувство собственного достоинства, мысль, что она - полноценный человек. Но тем горше для нее падение на самое "дно", сознание тщетности всех ее усилий. Ее судьба выступает как поистине трагическая.
Проводя свою героиню через различные приключения в домах знати и духовенства, Сайкаку как бы раздвигает сословные перегородки, и перед читателем разворачивается широкая картина жизни феодальной Японии, вскрываются разъедающие ее пороки, которые Сайкаку изображает с откровенной насмешкой и осуждением.
Круг зрения большого художника, конечно, не ограничивался миром "веселых кварталов". Писатель показал, что сила характера, активность в борьбе за свое личное счастье стали свойственны и обитательнице городского купеческого дома. Эта тема с большой остротой раскрыта в известном цикле новелл Сайкаку "Пять женщин, предавшихся любовной страсти" ("Косёку гонин онна, 1686). Героини этих новелл уже не те покорные исполнительницы мужской воли, которых изображала литература Хэйана, в первую очередь, Мурасаки. Теперь женщина хотела любить по своему выбору. И каждая из героинь этих новелл активно проявляла свои чувства и желания, выступала смелой вершительницей своей и чужой судьбы. Но ее стремления не могли увенчаться успехом. Сайкаку показал в своих новеллах, что трагично само положение женщины, при котором любая случайность, первое же проявление своей воли приводят женщину к гибели. Он выступил здесь как глубокий гуманист, утверждающий ценность человеческой личности со всем ее внутренним миром, как большой художник, раскрывающий красоту свободного чувства.
Но в то же время Сайкаку предстает и как защитник интересов городского сословия, к которому он принадлежит, и он советует женщине слушаться, старших в семье, а мужчине - остерегаться "проказ" и "хитростей" женщин…
Эта черта особенно сказалась в таких произведениях Сайкаку, как сборник притч и преданий под многозначительным названием "Вечная сокровищница Японии" ("Нихон эйтайгура", 1688) и "Двадцать рассказов о непочтительных детях в нашей стране" ("Хонтё нидзюфуко", 1686). В первом из них он рассказывает о "домах, где водятся деньги", об удачах и разорениях купцов, чтобы преподать своим собратьям-горожанам полезные советы и нравоучения. "Все сейчас тянутся к роскоши не по средствам. Нехорошо это!" - говорит он. Ведь горожанин - не самурай, родословную ему заменяют деньги. Поэтому, если он беден, он "хуже того, кто в праздник обезьяну водит, людей развлекает. Главное - стремиться к удаче, искать богатство".
Близки по замыслу к "Вечной сокровищнице" и рассказы о "Двадцати непочтительных детях". "Нечего на меня надеяться, сами себе добро наживайте", - такие слова вкладывает Сайкаку в уста богини милосердия Кан-нон. Дети не должны легкомысленно растрачивать богатство, нажитое родителями: сохраняя предписанную конфуцианской моралью почтительность, они должны поддерживать процветание дома, способствуя этим усилению всего сословия горожан, - таков сугубо рационалистический вывод, который делает Сайкаку. Мораль молодого японского бюргерства еще несет на себе отпечаток средневековой ограниченности, узости, скопидомства, и это сказывается во взглядах Сайкаку, вступая в противоречие со стремлением писателя способствовать свободному развитию человека. Свод правил трезвой купеческой морали представляется ему "вечной сокровищницей" жизненной мудрости.
Но и здесь мы находим свидетельства более широких устремлений Сайкаку: мало проку, говорит он, плавать лишь по "узенькой канавке" вокруг дома - надо добраться до "Острова сокровищ". Это высказывание знаменательно: "узенькая канавка" вокруг дома - это Сэто, Внутреннее море Японии, а "Остров сокровищ" - Нагасаки, единственный из портов страны, имевший право в период изоляции Японии вести широкую торговлю с иноземными купцами. Но, думается, и это нельзя понимать буквально. Не правильнее ли увидеть здесь иносказание - намек на то чувство стеснения, которое должна была вызывать у Сайкаку, как и у многих его современников, искусственная изоляция страны, невозможность увидеть широкий мир за ее пределами? Вся направленность его произведений побуждает нас придать этим словам более широкий смысл.
В огромной книге мировой литературы немало ярких страниц принадлежит писателям, жившим на рубеже нового времени в быстро развивающихся городах. Внутри феодального общества рождались новые классы, шла борьба за свободу обмена и общения, а это привело и к обмену духовными ценностями, к стремлению учиться у современников из тех стран, которые раньше вступили на путь развития новой культуры. Не случайно, например, образ Дон-Жуана, человека, не ставящего ни во что законы общества, преступающего их, бросая вызов ханжеству и гнетущей морали феодализма, привлек внимание поэтов и писателей разных народов. Жанр плутовского романа, возникший в Испании, нашел распространение во французской литературе XVII века, в ней получил дальнейшее развитие сюжет о злоключениях бедного плебея или разорившегося дворянина, отвоевывающего себе счастье лишь благодаря своей изворотливости. В Англии, где буржуазные отношения развивались сравнительпо быстро, рождается роман Дефо "Молль Флендерс", героиня которого, воровка и куртизанка, чувствует себя полноправным членом общества и требует признания своих прав. Широко развивается и жанр новеллы, одним из излюбленных сюжетов которого становится рассказ о тех, "чья любовь имела несчастный исход" ("Декамерон", "Венецианский мавр" Джеральди, "Несчастные влюбленные" Салер-нитано). Эти сюжеты, созданные в Италии, вдохновляют писателей других стран.
"Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется, и люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения", - пишут Маркс и Энгельс ("Манифест Коммунистической партии"). Так возникает тяга к жизненной правде, а процесс мирового общения ускоряет складывание в литературе нового метода - создание обобщенных, типизированных образов людей, действующих в типических обстоятельствах.
Под пером Сайкаку возникают также обобщенные новые образы: безудержно предававшегося любовной страсти купеческого сына Ёноскэ; образ вышедшей из низов куртизанки; образы простых горожан и горожанок, типичных детей своего времени и своей среды. Культурная изоляция Японии в XVII веке, застойные формы, которые приобрел японский феодализм, не могли не отразиться и на творчестве Сайкаку. Так, образ Ёноскэ значительно уступает в широте образам его собратьев в европейской литературе: он не наделен чертами сознательного свободомыслия и атеизма. Но Сайкаку сумел раскрыть трагизм столкновения новых характеров со старыми общественными нормами. Он показал губительное влияние общественных условий на судьбу человека из низов ("Женщина, несравненная в любовной страсти"). В его новеллах история любви простой горожанки вышла за пределы тесного семейного мирка и достигла высоты подлинной драмы. Сайкаку создал подлинно новый художественный метод в японской прозе и поднял на небывалую высоту новеллу и повесть.
Название, под которым произведения Сайкаку остались в истории японской литературы, раскрывает направленность его метода: они именуются "повестями о нашей жизни" ("укиё-дзоси"), именно о земной, реальной жизни, которую буддийская идеология обозначала, как "укиё" - бренную, суетную, противопоставляя ее "истинному и абсолютному миру", нирване. Эта "земная жизнь" была для Сайкаку жизнью развивающегося торгового города, и писатель показал, что литература может найти в ней неисчерпаемый материал.
Таким образом, великий японский прозаик Сайкаку перешагнул в своем творчестве тот историко-культурный рубеж, по одну сторону которого остается средневековое мышление человека, а по другую начинается идеологическая борьба с этим мышлением в науке, философии, искусстве и литературе.
Е. Пинус
Не в наши дни, а давно-давно жил старик Такэтори. Бродил он по горам и долинам, рубил бамбук и мастерил из него разные изделия на продажу. Потому и прозвали его Такэтори - "тот, кто добывает бамбук". А настоящее имя его было Сануки-но Мияцу-комаро.
Вот однажды зашел старик Такэтори в самую глубину бамбуковой чащи и видит: от одного деревца сияние льется, словно горит в нем огонек. Изумился старик, подошел поближе, смотрит - что за диво! В самой глубине бамбукового ствола сияет ярким светом дитя - прекрасная девочка ростом всего в три вершка.
И сказал тогда старик:
- С утра и до позднего вечера собираю я бамбук в лесу, плету из него корзины и клетки, а нынче досталась мне не клетка, а малолетка, не плетушка, а лепетушка. Видно, суждено тебе стать моей дочерью.
Взял он ее бережно и отнес домой, а дома поручил заботам своей старухи. Красоты девочка была невиданной, но такая крошечная, что положили ее вместо колыбели в клетку для певчей птицы.
С той самой поры, как пойдет старик Такэтори в лес, так и найдет чудесный бамбук: в каждом узле золотые монеты. Понемногу стал он богатеть.
Росла девочка быстро-быстро, тянулась вверх, как молодое деревцо. Трех месяцев не минуло, а уж стала она совсем большой, как девушка на выданье. Сделали ей прическу, какую носят взрослые девушки, и с должными обрядами надели на нее длинное мо.
Из-за шелковой занавеси девушку не выпускали, чтоб чужой глаз не увидел, - так берегли и лелеяли. Ни одна красавица на свете не могла с ней сравниться нежной прелестью лица. В доме темного угла не осталось, все озарило сиянье ее красоты. Нападет иной раз на старика недуг, но взглянет он на свою дочь - и боль как рукой снимет. Возьмет его досада - рассердится, а только увидит ее - и утешится.
Долгое время еще ходил старик Такэтори в лес за бамбуком. Каждый раз находил он дерево, полное золотых монет, и стал неслыханным богачом.
Когда найденная дочь его совсем выросла, призвал старик Такэтори жреца Имбэ-но Акита из Мимуродо, и Акита дал ей имя Наётакэ-но Кагуя-химэ, что значит: "Лучезарная дева, стройная, как бамбук".
Три дня праздновали радостное событие. Старик созвал на пир всех без разбору. Пенью, пляскам конца не было. Славно повеселились на этом торжестве!
Люди всех званий, и простые и благородные, наслышавшись о несравненной красоте Кагуя-химэ, влюблялись в нее с чужих слов, только и думали, как бы добыть ее себе в жены, только и мечтали, как бы взглянуть на нее хоть раз. Даже близким соседям, даром что жили они возле самой ограды, у самых дверей ее дома, и то не просто было увидеть Кагуя-химэ. Но влюбленные, глаз не смыкая, все ночи напролет бродили вокруг ограды и, проделав в ней дырки, заглядывали во двор и вздыхали: "Где ж она? Где ж она?" - а многим слышалось: "Где жена? Где жена?" Влюбленные вздыхали: "Мы тоскуем, мы плачем, а от нее ни привета, ни вести... " А людям слышалось: "Мы тоскуем о невесте, о невесте... " Так родились слова "жена" и "невеста".
Знатные женихи толпою шли в безвестное селение, где, казалось бы, не могла скрываться достойная их любви красавица, но только напрасно труды потеряли. Пробовали они передавать весточки Кагуя-химэ через ее домашних слуг - никакого толку.
И все же многие упрямцы не отступились от своего. Целые дни, все ночи бродили они вокруг да около. Те же, любовь которых была неглубока, решили: "Ходить понапрасну - пустое дело". И оставили тщетные хлопоты.
Но пятеро из несметного множества женихов - великие охотники до любовных приключений - не хотели отступиться. Один из них был принц другой - принц Курамоти, третий был правый министр Абэ-но Мимурадзи, четвертый - дайнагон Отомо-но Миюки и, наконец, пятый - тюнагон Исоноками-но Маро.
Вот какие это были люди.
На свете множество женщин, но стоит, бывало, этим любителям женской красоты прослышать, что такая-то хороша собою, как им уже не терпится на нее посмотреть. Едва дошли до них слухи о прекрасной деве Кагуя-химэ, как они загорелись желанием увидеть ее, да так, что не могли ни спать, ни пить, ни есть, - совсем от любви обезумели. Пошли к ее дому. Сколько ни стояли перед ним, сколько ни кружили около - все напрасно! Пробовали посылать письма - нет ответа! Слагали жалостные стихи о своей любовной тоске - и на них ответа не было. Но никакая суровость не могла отпугнуть их, и они продолжали приходить к дому Кагуя-химэ и в месяц инея, когда дороги засыпаны снегом и скованы льдом, и в безводный месяц, когда в небе грохочет гром и солнце жжет немилосердно.
Однажды женихи позвали старика Такэтори и, склонившись перед ним до земли, молитвенно сложив руки, стали просить:
- Отдай за одного из нас свою дочь! Старик сказал им в ответ:
- Она мне не родная дочь, не могу я ее приневоливать.
Влюбленные разошлись по домам, опечалясь, и стали взывать к богам и молить, чтобы послали им боги исцеление от любовного недуга, но оно все не приходило. "Ведь придется же и этой упрямице когда-нибудь избрать себе супруга", - с надеждой думали женихи и снова отправлялись бродить вокруг дома Кагуя-химэ, чтобы она видела их постоянство. Так своей чередой шли дни и месяцы.
Как-то раз старик, завидев у своих ворот женихов, сказал Кагуя-химэ:
- Дочь моя драгоценная! Ты божество в человеческом образе, и я тебе не родной отец. Но все же много забот положил я, чтобы вырастить тебя. Не послушаешь ли ты, что я, старик, тебе скажу?
Кагуя-химэ ему в ответ:
- Говори, я все готова выслушать. Не ведала я до сих пор, что я божество, а верила, что ты мне родной отец.
- Утешила ты меня добрым словом! - воскликнул старик. - Вот послушай! Мне уже за седьмой десяток перевалило, не сегодня-завтра придется умирать. В этом мире уж так повелось: мужчина сватается к девушке, девушка выходит замуж. А после молодые ставят широкие ворота: семья у них множится, дом процветает. И тебе тоже никак нельзя без замужества.
Кагуя-химэ молвила в ответ: - А зачем мне нужно замуж выходить? Не по сердцу мне этот обычай.
- Вот видишь ли, хоть ты и божество, но все же родилась в женском образе. Пока я, старик, живу на свете, может еще все идти по-прежнему. Но что с тобой будет, когда я умру? А эти пятеро знатных господ уже давно, месяц за месяцем, год за годом, ходят к тебе свататься. Поразмысли хорошенько, да и выбери одного из них в мужья.
Кагуя-химэ ответила:
- Боюсь я вступить в брак опрометчиво. Собой я вовсе не такая уж красавица. Откуда мне знать, насколько глубока их любовь? Не пришлось бы потом горько каяться. Как бы ни был благороден и знатен жених, не пойду за него, пока не узнаю его сердца.
- Ты говоришь, словно мысли мои читаешь! Хочется тебе наперед узнать, сильно ли любит тебя твой суженый. Но все женихи твои так верны, так постоянны... Уж, верно, любовь их не безделица.
- Как ты можешь судить об этом? - отвечала Кагуя-химэ. - Надо сначала испытать их любовь на деле. Все они как будто равно любят меня. Как узнать, который из них любит всего сильнее? Передай им, отец, мою волю. Кто из них сумеет добыть то, что я пожелаю, тот и любит меня сильнее других, за того я и замуж выйду.
- Будь по-твоему, - сказал старик Такэтори.
В тот же вечер, только стало смеркаться, женихи, как обычно, пожаловали к дому Кагуя-химэ. Кто играет на флейте, кто напевает любовную песню, кто поет, вторя себе на струнах, кто вполголоса тянет напев, а иной просто постукивает своим веером... Выходит к ним старик и говорит:
- Мне, право, совестно перед вами. Вот уж сколько времени вы ходите к моей убогой хижине, и все понапрасну. Говорил я своей дочери: "Не сегодня-завтра мне, старику, умирать. Сватаются к тебе знатные, именитые женихи. Выбери из них любого, кто тебе по сердцу". А она в ответ: "Хочу испытать, так ли велика их любовь, как они в том клянутся". Что ж, против этого не поспоришь! И еще она сказала: "Все они как будто равно любят меня. Хочу узнать, который из них любит меня всех сильнее. Передай им, отец, мои слова: "Кто сумеет достать мне то, что я попрошу, за того и пойду замуж". Я похвалил ее, хорошо придумала. Остальные тогда не будут в обиде.
Женихи тоже согласились: "Мудро она решила". И старик пошел сказать своей дочери: "Так-то и так. Согласны они достать тебе все, что ты прикажешь".
Кагуя-химэ тогда молвила:
- Скажи принцу Исицукури, есть в Индии каменная чаша, по виду такая, с какой монахи ходят собирать подаяния. Но не простая она, а чудотворная - сам Будда с ней ходил. Пусть отыщет ее и привезет мне в подарок. Принцу Курамоти скажи, есть в Восточном океане чудесная гора Хорай. Растет на ней дерево - корни серебряные, ствол золотой, вместо плодов - белые жемчужины. Пусть сорвет с того дерева ветку и привезет мне. - И, подумав немного, продолжала: - Правому министру Абэ-но Мимурадзи накажи, чтобы достал он мне в далеком Китае платье, сотканное из шерсти Огненной мыши. Дайнагон Отомо пусть добудет для меня камень, сверкающий пятицветным огнем, - висит он на шее у дракона. А у ласточки есть раковинка, помогает она легко, без мучений детей родить. Пусть тюнагон Исоноками-но Маро подарит мне одну такую.
- Трудные задачи ты задала, - смутился старик. - Не найти и в чужих странах таких диковинок. Как я им скажу, чего ты от них требуешь?
- А что здесь трудного? - улыбнулась Кагуя-химэ.
- Будь что будет, пойду уж, скажу. Вышел к женихам и говорит:
- Так-то и так. Вот что Кагуя-химэ от вас требует. Принцы и сановники вознегодовали:
- Зачем она задала нам такие трудные, такие невыполнимые задачи? Уж лучше бы попросту запретила нам ходить сюда, - и пошли в огорчении домой.
Для принца Исицукури и жизнь была не в жизнь без Кагуя-химэ. Стал он ломать голову, как ему быть. "Даже там, в далекой Индии, чаша эта одна-единственная, - думал он. - Пусть я пройду путь длиной в сотню тысяч ри, но как знать, найду ли ее?"
Человек он был изворотливый, хитрого ума. "Нынче отправляюсь в Индию искать чудесную чашу", - велел он сказать Кагуя-химэ, а сам скрылся подальше от людских глаз.
Когда же минуло три года, взял он, не долго думая, первую попавшуюся старую чашу для сбора подаяний. Стояла эта чаша, вся покрытая черной копотью, перед статуей блаженного Пиндолы в храме на Черной горе в уезде Тоти провинции Ямато. Принц Исицукури положил чашу в мешочек из парчи, привязал его к ветке из рукодельных цветов и понес в дар Кагуя-химэ.
"Может ли быть?!" - подумала в изумлении Кагуя-химэ.
Смотрит, в чашу письмо вложено. Развернула она письмо и прочла:
"Миновал я много
и скал
Пустынь и морей,
искал
Эту чашу святую...
День и ночь с коня не слезал
не слеза
Кровь ланиты мои орошала... "
Кагуя-химэ взглянула на чашу, не светит ли она, но не приметно было даже того слабого сияния, какое исходит от светлячка. И она вернула чашу, послав вместе с ней такие стихи:
"Капля одна росы
Ярче сияет утром
Дивной чаши твоей.
Зачем ты ее так долго
Искал на Черной горе?"
Принц бросил чашу перед воротами и в сердечной досаде воскликнул:
"В сиянье Белой горы
Померкла дивная чаша.
Я ли виновен в том?
Испил я чашу позора,
Но не оставил надежды... "
С тех пор и пошла поговорка про таких бесстыдников: "Испить чашу позора"
Принц Курамоти был человеком глубокого ума. Он испросил себе отпуск у императорского двора якобы для того, чтобы поехать купаться в горячих источниках на острове Цукуси. Но прекрасной Кагуя-химэ велел сказать: "Отправляюсь искать жемчужную ветку на горе Хорай", - и отбыл из столицы. Челядинцы проводили его до гавани Нанива, а там принц сказал, что едет по тайному делу, лишних людей ему не надо. Оставил при себе только самых близких слуг, остальных отпустил домой.
Но принц только для отвода глаз говорил, что едет в Цукуси, а сам через три дня тайно вернулся на корабле в гавань Нанива. Он заранее повелел, чтобы призвали шестерых первейших в стране мастеров златокузнечного дела. Выстроил для них дом в таком потаенном месте, куда не могли бы наведаться любопытные, вокруг дома возвел тройную ограду и поселил в нем мастеров. Да и сам принц укрылся там от чужих взглядов. Молясь об успехе дела, принес он в дар богам шестнадцать своих поместий и велел мастерам с божьей помощью приступить к работе. И мастера изготовили для принца в точности такую жемчужную ветку, какую пожелала Кагуя-химэ. Хитроумную уловку придумал принц.
Через три года сделал он вид, будто возвратился в гавань Нанива из дальнего странствия, и прежде всего послал в свой собственный дворец извещение: "Я прибыл на корабле". Прикинулся, будто еле жив, так измучен трудной дорогой! Навстречу ему вышло множество народу.
Принц положил драгоценную ветку в длинный дорожный сундук, накинул на него покрывало и повез в дар Кагуя-химэ.
Пошла в народе громкая молва:
"Приехал из дальних стран принц Курамоти и привез с собою волшебный цветок Удумбара... "
Услышала эти толки Кагуя-химэ, и сердце у нее чуть не разорвалось от горя и тревоги: как знать, быть может, принц Курамоти и в самом деле одержал над ней победу?
Тем временем раздался стук в ворота: "Принц Курамоти пожаловал".
- Я, как был, в дорожном платье... - воскликнул принц, и старик поспешил ему навстречу. - Жизни не жалея, добыл я эту жемчужную ветку. Покажите ее Кагуя-химэ.
Старик отнес ветку девушке. Глядит она, к ветке послание привязано с такими стихами:
"Пускай бы вдали от всех
Погиб я смертью напрасной
В далекой, чужой стороне,
Но я бы вовек не вернулся
Без этой ветки жемчужной... "
Хорош был подарок, но Кагуя-химэ и глядеть на него не хотела.
Тут старик Такэтори опять торопливо вбежал в ее покои, и стал убеждать и уговаривать:
- Смотри, принц достал тебе жемчужную ветку с горы Хорай, в точности такую, как ты велела, сомневаться нечего. Чем теперь ты станешь отговариваться? Принц приехал прямо к нам, как был, в дорожном наряде, даже дома не побывал. Ну же, не упрямься, выйди к нему скорее!
Но Кагуя-химэ, не отвечая ни слова, оперлась щекой на руку и погрузилась в невеселую думу.
А принц поднялся на веранду с видом победителя, словно говоря: "Теперь-то уж она не сможет отказать мне".
Старик тоже считал, что так и должно быть.
- Жемчужные деревья в нашей стране не растут, - сказал он Кагуя-химэ. - Нелегко, верно, было сыскать такое. Как ты на этот раз откажешь жениху? И собой он загляденье как хорош!
- Не хотелось мне ответить на просьбу моего отца решительным отказом, - жаловалась Кагуя-химэ, - вот я и попросила ненужную вещь, ее и в руки-то брать не хочется. Не ждала я, что он ее добудет. Что делать теперь? Что делать?
Но старик Такэтори, не слушая дочери, стал готовить опочивальню для молодых. Спросил он у принца Курамоти:
- Где растет такое дерево красоты небесной, чудесной, небывалой?
Начал принц рассказывать:
- Позапрошлый год в десятый день второго месяца отплыл я на корабле из гавани Нанива. Вышел корабль в открытое море, а куда плыть - не знаю. Но подумал я: "К чему мне жить, если не достигну я цели всех моих помыслов? Пусть же плывет корабль по воле ветра, куда понесут волны. Смерть, так смерть, но если суждено мне жить, то, верно, уж где-нибудь встретится мне этот чудесный остров Хорай".
Унесло мой корабль в неведомые просторы океана, далеко от родной страны. Много бед встретили мы на своем пути. Порою волны так вздувались и бушевали, что казалось, вот-вот поглотит нас морская пучина. Иной раз корабль прибивало волнами к берегам неизвестной земли. Нападали на нас страшные, похожие на демонов, существа, угрожая пожрать живьем. Бывало и так, что теряли мы направление, не понимая, откуда и в какую сторону плывем, и становились игрушкой волн. Когда кончались запасы пищи, собирали мы съедобные травы и коренья на берегах безвестных островов, чтобы только не умереть с голоду. А однажды вдруг, откуда ни возьмись, появилось чудовище, - не описать словами его ужасного вида, - и, разинув пасть, напало на меня и моих спутников. Случалось, мы поддерживали свою жизнь только морскими ракушками. Сколько тяжких недугов перенесли мы в пути под открытым небом, там, где не от кого ждать помощи! Не знали, куда плывем, жутко было на душе...
Так неслись мы на корабле по воле морских течений, и вот на пятисотый день пути... Да, как раз на пятисотый день, утром, в "час Дракона", вдруг в морской дали показалась гора! Все мы на корабле сгрудились вместе и смотрели на нее, не отводя глаз. Большая гора точно плыла по морю нам навстречу. Как прекрасна была ее высокая вершина! "Вот она, та самая гора, которую я ищу!"-подумалось мне, и страшно стало на душе и радостно.
Два-три дня плавали мы вокруг горы, любуясь на нее.
Вдруг видим, вышла из самых ее недр молодая дева в одеянии небесной феи. Стала она черпать воду из ручья серебряным кувшинчиком. Тут сошли мы с корабля на берег. Спросил я у нее: "Как зовется эта гора?" Дева ответила мне: "Зовут ее Хорай". Не могу и описать, какую радость почувствовал я в ту минуту. Спросил я еще: "Как тебя величают по имени?" Ответила она: "Имя мое Уканрури-"Бирюза в венце", - и с этими словами вдруг пропала в глубине горы.
А гора крутая, нигде не видно подступа к вершине. Стал я бродить по острову.
Всюду на горных склонах росли деревья, усыпанные невиданными цветами дивной красоты. Журча, сбегали вниз ручьи и потоки, золотые, серебряные, лазоревые, а над ними висели мосты, украшенные драгоценными камнями всех цветов радуги. Деревья вокруг так и светились, так и сияли! Растение с жемчужными ветками было среди них самым невзрачным, но я не посмел ослушаться приказа Кагуя-химэ и сломил с него ветку. Гора Хорай невыразимо прекрасна! Нет ей равных на свете, - можно без конца любоваться. Но только сорвал я эту ветку, как поспешил назад, на корабль. Сердце торопило меня скорей вернуться на родину. К счастью, подул попутный ветер, и спустя четыре сотни дней с небольшим мы уже увидели родной берег. Боги послали мне благополучное возвращение на родину в ответ на мои горячие молитвы. Только вчера возвратился я в столицу и, даже не сбросив с себя одежды, еще влажной от соленой морской воды, поспешил сюда. И вот я здесь!
Старик выразил свое сердечное сочувствие в такой песне:
"День за днем искал я бамбук.
На горе в бессолнечной чаще
Я узлы его разрубал,
Но встречался ты с горем чаще,
Разрубая узлы судьбы".
Принц молвил в ответ:
- Да, много я горя вытерпел, но сегодня наконец мое измученное сердце нашло покой. - И сложил ответную песню:
"Сегодня просох мой рукав,
Росой моих слез окропленный,
Росою любовной отравы...
О травы, на летних лугах,
Не счесть вас, как муки мои!"
Но, как на грех, в эту самую минуту во двор ввалилась гурьба людей. Было их шестеро. Один из них нес письмо, как подобает, на конце длинной расщепленной трости.
- Я - старшина мастеров златокузнечного дела из дворцовой мастерской, - объявил он. - Зовут меня Аябэ-но Утимаро. Изготовил я вместе с моими подручными жемчужную ветку. Больше тысячи дней трудились мы не покладая рук, постились по обету, не брали в рот до конца работы ни риса, ни другого какого-нибудь зерна, но награды за свои труды не получили. Прошу уплатить мне, чтоб мог я поскорее вознаградить моих помощников.
- О чем толкует этот человек? - недоуменно спросил старик Такэтори.
Принц от смущения был сам не свой, душа у него готова была расстаться с телом.
До слуха Кагуя-химэ долетели слова: "... изготовил я жемчужную ветку".
Она потребовала:
- Покажите мне прошение этих людей.
Раскрыла она прошение и прочла:
"Милостивый господин принц! Больше тысячи дней мы, подлые ремесленники, скрывались вместе с вами в одном потаенном доме. За это время мы с великим тщанием изготовили по вашему приказу драгоценную ветку с жемчугами. Вы обещали, что не только пожалуете нам щедрую денежную награду за нашу работу, но и добудете для нас доходные государственные должности, однако ничего нам не уплатили. Пока мы думали, как же нам теперь быть, дошли до нас вести о том, что изготовлена эта жемчужная ветка в подарок вашей будущей супруге Кагуя-химэ. Мы пришли сюда в надежде получить от ее милости обещанную плату".
Когда Кагуя-химэ прочла эти слова, лицо ее, затуманенное печалью, вдруг просветлело, она улыбнулась счастливой улыбкой и позвала к себе старика:
- А я-то в самом деле поверила, что эта ветка дерева с горы Хорай! Все было низким обманом. Скорее отдай назад эту жалкую подделку!
- Ну уж раз это подделка, - согласился старик, - то, само собой, надо ее вернуть обманщику.
Легко стало на сердце у Кагуя-химэ. Отослала она жемчужную ветку назад с такими стихами:
"Я думала: истина!
Поверила я...
Все было поддельно:
Жемчужины слов
И жемчужные листья".
А старик Такэтори, который до этого так приветливо беседовал с принцем, прикинулся, будто спит. Принц не знал, что ему делать, куда деваться от смущения. Наконец смерклось, и он смог потихоньку оставить дом Кагуя-химэ.
Кагуя-химэ позвала к себе мастеров и в благодарность за то, что они так вовремя пришли со своей жалобой, щедро их наградила, как своих спасителей.
Мастера не помнили себя от радости: "Получили мы все, на что надеялись!"
Довольные, пошли они домой, но на обратном пути подстерег их принц Курамоти со своими людьми и нещадно избил. Недолго пришлось мастерам радоваться награде - побросали они деньги и убежали, обливаясь кровью.
А принц Курамоти воскликнул:
- Какой невиданный позор! На свете не бывает худшего. Потерял я любимую, но мало того - теперь мне стыдно людям на глаза показаться.
И скрылся один в глубине гор.
Придворные из его свиты, все его слуги, разбившись на отряды, бросились искать своего господина повсюду, да так и не нашли. Исчез бесследно... Может, и на свете его не стало.
А может быть, принц, стыдясь даже собственных слуг, спрятался так, что и найти его было нельзя.
С тех пор и говорят про таких неудачников: "Напрасно рассыпал он жемчужины своего красноречия... "
Правый министр Абэ-но Мимурадзи происходил из могущественного рода и владел большими богатствами. Случилось так, что в тот самый год, когда Кагуя-химэ наказала ему добыть наряд, сотканный из шерсти Огненной мыши, приехал на корабле из Китая торговый гость по имени Ван Цин. Ему-то и написал письмо Абэ-но Мимурадзи с просьбой купить в Китае эту диковину.
Письмо с деньгами он доверил своему самому надежному слуге Оно-но Фусамори. Фусомори поехал в торговую гавань Ха-ката, где находился китайский гость, и все вручил ему в сохранности.
Ван Цин написал такой ответ:
"Одежды из шерсти Огненной мыши нет и в моей стране. Слухи о такой диковине доходить до меня доходили, но видеть своими глазами ни разу не удалось. Думаю, что если бы где-нибудь на свете была такая, то и в Японию ее привезли бы. Но раз этой одежды никто не видел, значит, и нет ее нигде. Трудно исполнить ваш заказ. Однако попробую спросить у двух-трех самых великих богачей в моей стране, не водится ли этот товар в Индии. Если же и там нет, верну деньги с посланным".
Отправив такой ответ, Ван Цин вместе с Оно-но Фусамори отплыл к берегам Китая. Спустя немалое время воротился их корабль в Японию. Фусамори послал известие, что скоро прибудет в столицу, но правый министр Абэ так сгорал от нетерпения, что выслал ему навстречу самого быстроходного коня.
На этом коне Фусамори доскакал до столицы из страны Цу-куси всего за семь дней и вручил своему господину письмо от Ван Цина:
"С большим трудом достал я, разослав повсюду гонцов, одежду из шерсти Огненной мыши. Не только в старые времена, но и в наше время нелегко добыть платье, сотканное из шерсти этого диковинного зверя. Услышал я, что некогда один святой мудрец привез в Китай такое одеяние из индийской земли и что находится оно в храме где-то в Западных горах. Испросил я на покупку разрешение императорского двора. Чиновник, поехавший выкупить эту диковину, сообщил мне, что денег не хватило, и я послал ему еще пятьдесят золотых. Прошу выслать мне эти деньги немедленно или же вернуть одежду из шерсти Огненной мыши в полной сохранности".
Правый министр Абэ голову потерял от радости.
- Нашел о чем говорить! Такие пустячные деньги! Непременно сейчас же верну! Я наверху блаженства! - И, сложив руки, как на молитве, он низко поклонился в сторону китайской земли.
Ларчик, в котором хранился чудесный убор, был искусно украшен драгоценными каменьями всех цветов радуги. Сама одежда была цвета густой лазури, а концы шерстинок отливали золотом. Никакой наряд в мире не мог с ним сравниться. Казалось оно бесценным сокровищем!
Не водой очищали ткань из шерсти Огненной мыши, а жарким пламенем, и она выходила из огня еще прекраснее прежнего. Дорого было чудесное свойство этого наряда, но еще дороже его красота!
- Какое великолепие! Понимаю теперь, почему Кагуя-химэ так хотелось получить эту одежду, - в восхищении воскликнул Абэ-но Мимурадзи.
Он снова уложил драгоценный убор в ларчик, привязал к ларчику цветущую ветку дерева, а сам роскошно нарядился, думая, что уж непременно проведет эту ночь в доме Кагуя-химэ.
И сочинил для нее такую песню:
"Страшился я, что в огне
Любви моей безграничной
Сгорит этот дивный наряд.
Но вот он, прими его!
Он отблеском пламени блещет... "
Абэ-но Мимурадзи подошел к воротам дома Кагуя-химэ и остановился, ожидая, чтобы его впустили. Навстречу ему вышел старик Такэтори, принял от него чудесное одеяние и понес показать Кагуя-химэ.
- Ах, и правда, прекрасный убор! Но все же не знаю, в самом ли деле он соткан из шерсти Огненной мыши?
- Да что там ни говори, все равно я первым делом приглашу гостя в дом, - решил старик. - Во всем мире не видано такой прекрасной ткани. Уж поверь, что это и есть та самая одежда из шерсти Огненной мыши. Нехорошо так мучить людей, - упрекнул старик девушку и пригласил Абэ-но Мимурадзи в дом.
"Ну на этот-то раз, наверно, Кагуя-химэ согласится выйти замуж", - обрадовалась в душе старуха.
О старике и говорить нечего! Он все время печалился, что дочь одиноко живет в девушках, и очень хотел выдать ее замуж за хорошего человека, но она упорно отказывалась от замужества, а принуждать ее насильно не хотелось.
- Надо бросить в огонь эту одежду, - сказала Кагуя-химэ старику. - Если пламя ее не возьмет, я поверю, что она настоящая, и уступлю просьбам правого министра. Ты говоришь, что в целом мире не найти наряда прекраснее. Ты веришь, что он и в самом деле соткан из шерсти Огненной мыши, а по мне, надо хоть один-единственный раз испытать его огнем.
- Что ж, справедливо! - согласился старик и передал слова девушки правому министру.
- Шерсти Огненной мыши нет и в китайской земле, - ответил тот. - Насилу-то нашли! Какие здесь могут быть сомнения. Но если Кагуя-химэ так хочет, что ж! Бросайте в огонь!
Бросили одежду в жаркий огонь, пых! - и сгорело дотла.
- Ах, ах, подделка! Теперь вы видите сами! - с торжеством воскликнула Кагуя-химэ. А у правого министра лицо стало зеленее травы.
Не помня себя от радости, Кагуя-химэ вернула ему пустой ларчик, вложив в него письмо с таким ответным стихотворением:
"Ведь знал же ты наперед,
Что в пламени без остатка
Сгорит этот дивный наряд.
Зачем же, скажи, так долго
Питал ты огонь любви?"
Пришлось неудачливому жениху со стыдом воротиться домой. Пошли среди народа толки. Одни говорили:
- Правый министр Абэ достал чудесную одежду из шерсти Огненной мыши и подарил его Кагуя-химэ, значит, пришлось ей выйти за него замуж. Скажите, он теперь живет в ее доме?
А другие им отвечали:
- Да нет же, одежду бросили в огонь, и она сгорела дотла. Кагуя-химэ прогнала правого министра.
С тех пор и говорят при таких неудачах: "Погорело его дело, дымом пошло!"
Дайнагон Отомо-но Миюки собрал всех своих слуг и домочадцев и возвестил им:
- На шее у дракона сияет пятицветный камень. Кто его добудет, тому я дам все, что он ни попросит.
- Воля господина для нас закон, - отвечали слуги, запинаясь. - Но добыть этот камень - трудная задача. Где его взять, дракона-то?
Дайнагон пришел в гнев и стал осыпать их упреками:
- Верные слуги должны исполнить любой приказ господина, жизни не жалея. А вы вон что... Пора бы вам знать свой долг. И если б еще дракон водился только за морем, в китайской или индийской земле, а у нас, в Японии, его не было бы! Но нет, этим вам не отговориться. В глубине наших морей и гор тоже обитают драконы и, вылетая оттуда, носятся по небу. Что вы на это скажете? Неужели уж такая трудная задача подстрелить одного дракона и снять с него драгоценный камень?
- Что ж, делать нечего! Нелегкое это дело, но если на то воля господина, пойдем добывать чудесный камень, - сказали слуги.
- Вот и отлично! - усмехнулся дайнагон. - Всюду вы известны как верные слуги моего дома. Так пристало ли вам противиться моему приказу?
Делать нечего, стали слуги собираться в поход. Чтобы могли они кормиться в дальней дороге, дали им с собой, сколько в доме нашлось, шелков, хлопка, денег. Ничего для них не пожалели.
- Пока вы не вернетесь домой, я буду держать строгий пост. Но уж зато если вы не достанете драконий камень, не смейте домой возвращаться!
Выслушав наказ господина, вышли слуги за ворота. Не велел он им возвращаться назад, если не добудут чудесный камень, а где его взять? За воротами все разбрелись в разные стороны, кляня про себя своего господина: "Придет же в голову такая блажь!"
Пожалованные на дорогу вещи слуги разделили между собой. Кто спрятался у себя в доме, а кто пошел, куда его сердце манило.
- Будь хоть родной отец, хоть господин, а нечего приказывать, что в голову взбредет, - ворчали слуги.
А дайнагон, ничего не зная, между тем размышлял: "Не подобает Кагуя-химэ жить в обыкновенном доме". И приказал выстроить для нее великолепный дворец. Стены дворца покрыли резным лаком с золотыми и серебряными узорами. Кровлю украсили бахромою из пестрых нитей всевозможных цветов. Во всех покоях повесили парчовые ткани невиданной красоты и поручили их расписать искусным художникам.
А всех своих прежних жен и наложниц дайнагон прогнал с глаз долой. "Скоро Кагуя-химэ будет моей! Непременно мне достанется!" - думал он и, готовясь достойно принять ее, жил тем временем в печальном одиночестве.
День и ночь ждал дайнагон своих слуг, посланных за чудесным камнем, но вот старый год кончился, начался новый год, а от них ни слуху ни духу. Не в силах он был ждать дольше и в великой тайне отправился в сопровождении только двух приближенных к гавани Нанива. Там спросил он у одного встречного рыбака: - А скажи-ка, не довелось ли тебе случайно услышать, что один из слуг дайнагона Отомо ездил за море охотиться на дракона и добыл пятицветный камень?
Рыбак засмеялся:
- Чудное дело вы говорите, господин. Ни один корабль не выйдет в море на такую охоту.
Дайнагон подумал про себя:
"Пустяки! Бывают же отчаянные мореходы... Рыбак так дерзок со мной, потому что не знает, кто я!" И сказал своим спутникам:
- Стрела из моего могучего лука поразит на лету любого дракона. А снять потом с него камень - пустое дело. Я не в силах дольше ждать, когда явятся эти негодники слуги, уж слишком они замешкались...
Сказано - сделано. Сел дайнагон Отомо на корабль и пустился в скитания по морям. Все дальше и дальше отплывал от родной стороны. Так достиг он моря у берегов Цукуси.
Вдруг, откуда ни возьмись, налетел сильный ветер. Весь мир одело тьмой, корабль понесло неизвестно куда, вот-вот, казалось, поглотит его пучина морская. Сердитые волны грозили захлестнуть корабль и крутили его в кипучем водовороте. Гром гремел над самой головой, ослепительно сверкала молния. Дайнагон голову потерял от страха.
- О, ужас! В жизни не попадал я в такую беду! Что делать теперь, как спастись?
Кормчий, правивший рулем, тоже упал духом.
- Долгие годы плаваю я по морю, но еще не видал такой страшной бури. Одной из двух смертей нам не миновать: или корабль пойдет ко дну, или нас громом убьет! И даже если боги сжалятся над нами и пощадят нас, то унесет наш корабль далеко, в неведомые Южные моря... Ах, видно, встречу я безвременный конец из-за того, что служу такому жестокому святотатцу, который хочет убить дракона.
И кормчий в отчаянии заплакал горькими слезами. Дайнагон стал упрекать его:
- Кормчий всегда ободряет путников на корабле, и они надеются на него, как на гору неколебимую. А ты отнимаешь последнюю надежду. - И его стало рвать зеленью.
Кормчий сурово отвечал ему:
- А чем можно помочь богопротивнику? Вихрь нас кружит, высокие валы грозят поглотить наш корабль, вот-вот гром поразит нас, а все потому, что ты, господин, замыслил убить дракона. Не иначе как нагнал на нас эту бурю разгневанный дракон. Скорей же умоляй его о пощаде!
- Правду ты говоришь! - закричал дайнагон и громко стал возносить моления. - О, внемли мне, бог - хранитель мореходов, правящих рулем корабля! По неразумию моему опрометчиво задумал я убить дракона. Отныне я малейшей щетинки на нем не трону! Умилосердись! Прости и пощади меня!
Обливаясь слезами, в отчаянии, он тысячу раз повторил свою мольбу. И кто знает, может, и правда в ответ на нее раскаты грома утихли. Стало немного светлее, но вихрь все еще бушевал по-прежнему.
- Ты видишь теперь сам, что бурю послал на нас дракон, - сказал кормчий. - К счастью, подул добрый ветер, он не умчит нас в гибельную даль, а отнесет к родным берегам.
Но дайнагон был так измучен страхом, что уже не верил успокоительным словам. Благоприятный ветер дул, не меняя своего направления, несколько дней подряд и в самом деле отнес корабль к родным берегам. То было побережье Акаси в провинции Харима, но дайнагон вообразил, что корабль пристал к какому-то неведомому острову в страшных Южных морях, и упал лицом вниз, трепеща от ужаса.
Двое его спутников отправились к местному правителю известить о приезде высокого сановника.
Местный правитель немедленно сам лично вышел к кораблю, но дайнагон не соглашался встать на ноги, а все лежал ничком на дне корабля. Что было делать! Расстелили посреди сосновой рощи на прибрежном песке циновки и уложили на них дайнагона. Только тогда наконец дайнагон догадался, что он не на безвестном острове среди людоедов, и соизволил подняться на ноги.
Но что у него был за вид! Ветром надуло ему какую-то болезнь. И без того тучный живот его вздулся горой, а глаза воспламенились так, будто по обе стороны носа прицепили ему по красной сливе. Местный правитель не мог удержаться от улыбки...
Дайнагон приказал изготовить для себя невысокий паланкин и влез в него, кряхтя и охая. С трудом доставили его домой. Откуда-то узнали об этом слуги, посланные за чудесным камнем, сразу же возвратились все, как один, и стали каяться:
- Не смогли мы достать драконий камень, а вернуться без него не смели. Но теперь господин наш сам на опыте узнал, как трудно его добыть, и, верно, не будет бранить нас, подумали мы, и вот - явились с повинной.
Дайнагон встал с постели, сам вышел к ним и сказал:
- Какое счастье, что не достали вы драконий камень! Дракон ведь один из богов грома. Если б вы напали на него, то не только погибли бы вы все, как один, но хуже того - я и сам бы лишился жизни. Спасибо вам, что не поймали дракона! Вижу теперь, эта злодейка Кагуя-химэ замышляла меня погубить. В жизни больше и близко не подойду к порогу ее дома, и вы тоже туда ни ногой, слышите!
И на радостях, что не добыли его слуги драконий камень, дайнагон пожаловал им все то немногое, что еще оставалось у него в доме.
Услышали об этом прогнанные жены и чуть животы со смеху не надорвали. А разноцветные нити, которыми была так богато застлана кровля дворца для невесты, растащили по своим гнездам ястребы и вороны.
Пошли в народе толки:
- Вы слышали, дайнагон подстрелил дракона и добыл пятицветный камень!
- Добыл пятицветный камень? Какое там! У него самого теперь вместо глаз две красные сливы!
Говорят, что тогда-то и появилось слово "трусливый", (тру сливы), потому что дайнагон все время тер свои красные, как сливы, глаза. Да иначе его и не назовешь!
Тюнагон Исоноками-но Маро приказал своим слугам:
- Известите меня, когда ласточки начнут вить гнезда.
Слуги удивились:
- Какая в этом надобность?
- А такая, - ответил тюнагон, - что, слыхал я, есть у ласточки целебная раковина, дарующая легкие роды. Вот я и хочу добыть ее.
- Много мы подстрелили ласточек, - отвечали ему слуги, - но ни разу не видели никакой такой раковинки. Правда, может статься, ласточка держит ее в клюве, только когда кладет яички... Но ведь ласточка - птица пугливая, чуть завидит людей, сразу порх! - и улетает.
Тут один из слуг подал такой совет:
- Надо пойти к дворцовой поварне, где рис варят. Под ее крышей гнездится множество ласточек. Выбери, господин, надежных людей и вели построить вокруг поварни сторожевые вышки. Пускай дозорные влезут на них и подглядывают за ласточками, глаз не спуская. Ласточек там несметное количество. Не одна, так другая начнет класть яички. Тут и можно будет добыть целебную раковинку.
Тюнагон порадовался дельному совету.
- Хитрый способ! Я никогда о нем и не слыхал. Умно ты придумал!
Не медля ни минуты, тюнагон отрядил двадцать самых надежных слуг в дозорные и велел построить сторожевые вышки. Влезли на них дозорные и стали прилежно следить за ласточками. А тюнагон то и дело посылал к ним слуг с вопросом:
- Ну что, ну как, добыли уже раковину?
Услышали ласточки шум, увидели множество людей возле самой кровли дома и со страху не решались даже близко подлетать к своим гнездам. Тюнагон сильно опечалился: как же теперь быть?
Тут один старик по имени Курацумаро, хранитель казенного амбара с зерном, пришел к нему и сказал:
- Я научу, как можно добыть у ласточки целебную раковинку.
Тюнагон усадил старика прямо перед собой, лицом к лицу, и повел с ним задушевную беседу.
- Плохой способ тебе присоветовали, - начал Курацумаро. - Так не добудешь ты раковинки. Подумай сам! Когда двадцать людей с шумом лезут на сторожевые вышки, - шутка сказать, столько людей, - ласточки, понятно, пугаются. А ты вот как сделай! Вели своим дозорным спуститься на землю, а сторожевые вышки - сломать. Выбери из своих слуг самого проворного, посади его в корзину с крупными отверстиями и прикрепи к ней веревку так, чтобы корзина могла легко подыматься и опускаться. Лишь только заметит дозорный, что одна из ласточек готовится положить в гнездо яичко, в тот же миг прикажи тянуть веревку, корзина и подымется. И тогда пусть человек в корзине скорей хватает раковинку. Ласточка уронит ее в гнездо, как только снесет яичко. Вот тебе мой добрый совет!
- Славно придумано! - воскликнул тюнагон.
И сейчас же приказал сломать сторожевые вышки.
- А как узнать, что ласточка собирается положить яичко? - спросил он у старика Курацумаро. - Ведь тут нельзя медлить, а то не успеем поднять человека в корзине.
- Когда ласточка хочет снести яичко, она первым делом поднимет хвостик торчком и начнет вертеться, семь раз быстро-быстро повернется... Это и есть самый верный знак. Только вы заметите, что ласточка семь раз повернулась, подымайте скорей корзину. И тогда непременно добудете раковинку.
Тюнагон обрадовался. Никому не сказавшись, он сам потихоньку отправился к дворцовой поварне и, замешавшись в толпу простых слуг, стал и день и ночь караулить чудесную раковину. Очень он хвалил старика Курацумаро за ум и сметку.
- Ты ведь не из числа моих слуг, а душевно позаботился о том, чтобы исполнить мое желание... Вот ведь что дорого! - И, сняв со своих плеч богатое платье, пожаловал его Курацумаро с таким наказом: - Смотри же, старик, приходи сегодня вечером к поварне. Может, и ты пригодишься.
Начало смеркаться. Тюнагон отправился к дворцовой поварне. Вдоль всей ее кровли лепились ласточкины гнезда. Вдруг смотрит, и правда! - в точности, как сказал старик Курацумаро: одна ласточка подняла кверху хвостик и начала быстро-быстро вертеться на месте, раз, другой, третий... Сейчас же посадили человека в корзину и давай тянуть веревку. Корзина мигом взлетела кверху, слуга запустил руку в ласточкино гнездо, пошарил-пошарил и объявил:
- Никакой раковины в гнезде нет.
Тюнагон пришел в гнев:
- Как это - нет! Значит, плохо искал! Ах, вижу, не на кого мне положиться, кроме как на самого себя. Сам поднимусь в корзине, поищу. - Сел в корзину и крикнул: - Поднимай!
Подняли тюнагона вровень с крышей поварни, начал он заглядывать в ласточкины гнезда сквозь переплет прутьев корзины. Вдруг видит, одна ласточка подняла торчком свой хвостик и ну вертеться. Не мешкая, сунул он руку в гнездо и стал шарить. Нащупал что-то твердое и плоское.
- А-а, нашел, нашел, держу! Спускайте! Эй, старик, я нашел раковину! - завопил тюнагон не своим голосом.
Слуги все разом ухватились за веревку и стали тянуть, да слишком сильно дернули, веревка и лопни пополам! Тюнагон полетел вверх тормашками прямо на крышку большого трехногого котла для варки риса - хлоп!
Вот чем кончились все его хлопоты.
Слуги подбежали в испуге, приподняли тюнагона, смотрят, а у него зрачки закатились под лоб и дыханья не слышно. Влили ему в рот глоток воды. Насилу-то, насилу пришел он в себя. Взяли его слуги за руки и за ноги и бережно спустили с крышки котла на землю.
- Как изволишь себя чувствовать? - спрашивают.
Тюнагон чуть слышно прошептал, с трудом переводя дух:
- Немного опамятовался, но не могу спины разогнуть. И все-таки душевно рад, что наконец достал раковину! Подайте сюда свечу. Не терпится мне взглянуть.
С этими словами он приподнял голову, разжал кулак, взглянул. И что же! Не раковинка у него в руке, а катышек старого птичьего помета.
Тюнагон жалобно застонал:
- Ах, эта злая раковина, раковина! На беду себе полез я...
А людям послышалось: "Ах, это злого рока вина, рока вина! Все бесполезно!"
С тех пор и говорят, когда клянут судьбу вместо собственной опрометчивости: "Ах, это злого рока вина! Все бесполезно!"
Когда тюнагон заметил, какую раковину он схватил, то совсем упал духом. Не положишь такой подарок в ларчик, не пошлешь Кагуя-химэ. В довершение беды он повредил себе спину. Как бы люди не проведали, что заболел он по собственному неразумию, со страхом думал тюнагон и слабел все больше от тоски и тревоги.
Все дни напролет он сокрушался, что не достал заветной раковинки. Горше того, он стал всеобщим посмешищем. Но как ни тяжело было ему умирать напрасной смертью, а еще тяжелее было думать, что люди над ним смеются.
Узнала про его беду Кагуя-химэ и послала тюнагону песню:
"Ужель это правда,
Что ждешь ты напрасно годами,
Так сердце волнуя,
Как волны покоя не знают
На берегу Суминоэ?"
Когда эту песню прочли тюнагону, он с великим усилием приподнял голову, велел подать бумагу и слабеющей рукой написал ответ:
"О, как мечтал я
Бесценный дар отыскать!
Увы, все даром!
Ударом судьбы сражен,
Уж я не найду спасенья... "
А кончив писать, расстался с жизнью.
Кагуя-химэ услышала о грустном конце тюнагона, и стало ей немного жаль его.
С тех пор, если выпадет кому маленький успех после тяжких испытаний, то говорят: "Ну и досталось ему счастье - с малую раковинку!"
И вот, наконец, сам микадо услышал о несравненной красоте Кагуя-химэ. Призвал он к себе старшую придворную даму по имени Накатоми-но Фусако и повелел ей:
- Слышал я, что живет на свете девушка по имени Кагуя-химэ. Говорят, отвергла она любовь многих богатых и высородных людей, никого и знать не хочет. Ступай погляди, какова из себя эта гордячка.
Фусако, выслушав высочайшее повеление, отправилась немедля в дом старика Такэтори. Там ее почтительно встретили как посланную государя. Фусако сказала старухе:
- Государь услышал, что в мире никто не сравнится красотой с твоей дочерью Кагуя-химэ. Велел он мне хорошенько на нее посмотреть и доложить ему, правду ли гласит молва.
- Пойду скорее скажу ей, - заторопилась старуха и стала упрашивать девушку: - Выйди сейчас же! Прибыла посланная от самого государя.
Но Кагуя-химэ и тут наотрез отказалась:
- Нет, не выйду к ней ни за что. Совсем я не так уж хороша собой, как люди говорят. Стыдно мне на глаза показаться государевой посланной.
- Ах, не будь ты дерзкой упрямицей! Разве можно ослушаться повеления самого микадо? - ужаснулась старуха.
Кагуя-химэ и бровью не новела.
- А я слова микадо ни во что не ставлю!
Так и не вышла на смотрины из своих покоев.
Кагуя-химэ была для старухи все равно что дочь родная, но, услышав, как девушка говорит такие дерзостные слова, - страх даже берет слушать! - старуха вконец смутилась. Как принудить такую слушаться?
Делать нечего, вернулась она ни с чем и сказала посланной:
- Горько я жалею, но дочь наша по молодости, по глупости ничего и слушать не хочет. Нрав у нее уж очень строптивый. Не согласна она показаться вам.
Придворная дама стала сурово выговаривать старухе:
- Государь приказал мне поглядеть на Кагуя-химэ. Как же я осмелюсь вернуться, так и не взглянув на нее ни разу? Подумай сама, возможно ли, чтобы люди в нашей стране ни во что не ставили государев приказ? Не говори, пожалуйста, таких несуразных слов!
Но Кагуя-химэ еще хуже заупрямилась:
- Если я ослушница государевой воли, так пусть меня казнят - и делу конец!
Пришлось посланной доложить государю о своем неуспехе. Микадо воскликнул:
- Да, многих людей погубило жестокосердие этой девушки!
Можно было подумать, что он отступился от задуманного, но на самом деле мысль о Кагуя-химэ глубоко запала ему в сердце. Не хотелось микадо, чтобы женщина и его, как многих других, победила своим упорством. Призвал он пред свои очи старика Такэтори и молвил ему:
- Приведи сюда ко мне твою дочь Кагуя-химэ. Слышал я, что она прекрасна лицом, и потому на днях послал одну придворную даму посмотреть на нее и убедиться, правду ли говорят люди, но дочь твоя наотрез отказалась к ней выйти. Худо делают родители, которые позволяют своим детям такие дерзостные поступки.
Старик Такэтори почтительно ответил:
- Дочь моя Кагуя-химэ не хочет служить при дворе, и я никак не могу победить ее упрямство. Однако пойду домой, еще раз сообщу ей государеву волю.
- Так и сделай! - сказал микадо. - Ведь ты ее вырастил, как же ей тебя не послушаться! Уговори Кагуя-химэ пойти на службу во дворец, а я за это пожалую тебя шапкой чиновника пятого ранга.
Старик Такэтори, радостный, вернулся домой и стал всячески уговаривать девушку:
- Вот что обещал микадо! Неужели ты и теперь станешь упрямиться?
- Да, что ты ни говори, а я твердо решила: не пойду во дворец служить государю, - стояла на своем Кагуя-химэ. - Будешь меня силой принуждать, я руки на себя наложу, так и знай. Пусть тебе сначала пожалуют придворный чин, раз он тебе так дорог, а потом я умру.
- Что ты, что ты! - испугался старик. - На что мне чины и почести, если я не увижу больше свое дорогое дитя! Но все-таки скажи мне, почему тебе так не хочется служить государю? Чем это худо? Стоит ли из-за этого жизни себя лишать?
- Ты думаешь, я пустое говорю? - отвечала Кагуя-химэ. - Заставь меня насильно пойти в жены к государю и увидишь, что тогда будет, лишу я себя жизни или нет! Многие до сих пор любили меня неподдельной, верной любовью, я и то всех отвергла! Микадо думает обо мне всего день-другой. Что скажут люди, если я уступлю его мимолетной прихоти? Стыдно мне будет.
- Пусть хоть весь свет тебя осудит, тебе-то что до этого? - возразил старик. - Но делать нечего, пойду во дворец, передам государю твой отказ. Пошел он во дворец и доложил микадо:
- Я, ничтожный старикашка, обрадованный государевой милостью, всячески уговаривал Кагуя-химэ пойти служить государю. Но эта негодная упрямица сказала: "Если будешь меня принуждать, я лучше жизни себя лишу". А мне ведь она не родная дочь. Нашел я ее малым ребенком в бамбуковой чаще. Не такой у нее нрав, как у других девушек.
- А, так-так! - воскликнул микадо. - Ведь дом твой, старик, стоит возле самых гор. Что, если я сделаю вид, будто собрался на охоту? Может, мне удастся увидеть Кагуя-химэ словно невзначай?
- Хорошая мысль! - одобрил старик Такэтори. - Только ты, государь, сделай вид, будто случайно попал в наши края, без цели, без умысла... Войдешь вдруг в мой домишко и застанешь ее врасплох.
Микадо сразу же назначил день для охоты. Внезапно, без предупреждения, вошел он в дом к старику и увидел девушку, сиявшую такой чистой красотой, что все вокруг светилось.
"Она!" - подумал микадо и приблизился к ней. Девушка попыталась было убежать, но микадо схватил ее за рукав. Она проворно закрыла лицо концом другого рукава, но поздно! Государь уже успел увидеть ее. "Нет ей равной в целом мире!" - подумал он и, воскликнув: "Больше я не расстанусь с тобой!" - хотел было насильно увлечь с собой.
Кагуя-химэ молвила ему:
- Если б я родилась здесь, в этой стране, то повинна была бы идти во дворец служить тебе. Но я существо не из этого мира, и ты совершишь дурной поступок, если силой принудишь меня идти во дворец.
Но микадо и слушать не захотел:
- Как это может быть? Идем со мной, идем!
Подали паланкин, но только хотели посадить в него Кагуя-химэ, как вдруг, о чудо! Она начала таять, таять, одна тень от нее осталась.
"Значит, и правда Кагуя-химэ существо не из нашего мира", - подумал микадо и взмолился:
- Не буду больше принуждать тебя идти со мной во дворец, только прими свой прежний вид. Дай мне еще один раз взглянуть на тебя, и я удалюсь.
Не успел он это вымолвить, как прекрасная дева приняла свой прежний образ и показалась ему еще желанней прежнего.
Еще труднее стало ему вырвать из своего сердца любовь к ней. Щедро наградил микадо старика Такэтори за то, что тот доставил ему радость увидеть Кагуя-химэ. А старик устроил роскошный пир для сотни придворных, сопровождавших государя на охоту. Микадо собрался в обратный путь с таким чувством, будто, разлучаясь с Кагуя-химэ, оставляет с ней свою душу. Сев в паланкин, он сложил такую песню:
"Миг расставанья настал,
Но я в нерешимости медлю...
Ах, чувствую, ноги мои
Воле моей непокорны,
Как и ты, Кагуя-химэ!"
А она послала ему ответ:
"Под бедною сельской кровлей,
Поросшей дикой травой,
Прошли мои ранние годы.
Не манит сердце меня
В высокий царский чертог".
Когда микадо прочел эти строки, ему еще тяжелее стало покинуть Кагуя-химэ. Сердце звало его остаться, но не мог он провести в тех местах всю ночь до рассвета и поневоле вынужден был вернуться в свой дворец.
С той поры все приближенные женщины лишились в его глазах своей былой прелести. "Все они ничто по сравнению с ней!" - думал микадо. Даже самые красивые из них теперь представлялись ему уродинами, и на людей-то непохожими. Только одна Кагуя-химэ безраздельно царила в его сердце! Так он жил одиноко, в мечтах о ней, позабыв дорогу в женские покои, и с утра до ночи сочинял любовные послания. И она тоже, хотя и противилась его воле, писала ему ответные письма, полные искреннего чувства. Наблюдая, как сменяют друг друга времена года, микадо сочинял прекрасные стихи о травах и деревьях и посылал их Кагуя-химэ. Три долгих года они утешали друг друга.
С самого начала третьей весны люди начали замечать, что каждый раз, когда полная луна взойдет на небе, Кагуя-химэ становится такой задумчивой и грустной, какой ее еще никогда не видели.
Слуги пробовали ее остеречь:
- Не следует долго глядеть на лунный лик. Не к добру это!
Но едва Кагуя-химэ оставалась одна, как снова принималась глядеть на луну, роняя горькие слезы.
И вот однажды, в пятнадцатую ночь седьмого месяца девушка вышла на веранду и, по своему обыкновению, печально о чем-то задумалась, подняв свои глаза к сияющей ярким светом луне.
Домашние сказали старику Такэтори:
- Случалось, Кагуя-химэ и раньше грустила, любуясь на луну, но все не так, как теперь. Неспроста это! Что-нибудь да есть у ней на сердце, уж слишком она тоскует и задумывается. Надо бы узнать причину.
Стал старик спрашивать у Кагуя-химэ:
- Скажи мне, что у тебя на сердце? Почему ты так печально глядишь на луну? В твои годы тебе только бы жизни радоваться!
- Ни о чем я не грущу! - ответила Кагуя-химэ. - Но когда я гляжу на луну, сама не знаю отчего, наш земной мир кажется мне таким темным, таким унылым!
Старик было успокоился. Но немного спустя вошел он в покои Кагуя-химэ и увидел, что она опять сидит, печально задумавшись.
Старик встревожился:
- Дорогая дочь, божество мое, о чем ты опять задумалась? Что заботит твое сердце?
- Ни о чем особом я не думаю, - отозвалась Кагуя-химэ. - Просто любуюсь на луну.
- Не гляди на луну, умоляю тебя! Каждый раз, когда ты смотришь на нее, у тебя такая печаль на лице!
- А как мне на нее не глядеть? - вздохнула девушка. И каждый раз, в светлые ночи, она выходила на веранду и неотрывно смотрела на луну долгим тоскующим взором. Только в темные ночи Кагуя-химэ была по-прежнему беззаботна. Но лишь вечерняя луна появлялась на небе, как она принималась вздыхать и грусть затуманивала ее лицо.
Слуги начинали шептаться между собой:
- Смотрите, опять задумалась!
Не только чужие люди, но даже ее родители не могли понять, в чем дело.
Однажды, незадолго до пятнадцатой ночи восьмого месяца, Кагуя-химэ вышла на веранду и, увидев полную луну, залилась слезами так, как никогда еще до этого не плакала. Старик и старуха в испуге суетились вокруг нее и спрашивали:
- Что с тобой, что случилось?
Кагуя-химэ отвечала им сквозь слезы:
- Ах, я давно уже хотела обо всем вам поведать, но боялась вас огорчить и все откладывала. Но больше нельзя мне молчать! Узнайте, я не из этого земного мира. Родилась я в лунной столице, но была изгнана с небес на землю, чтобы искупить грех, совершенный мной в одном из моих прежних рождений. Настало время мне возвратиться. В пятнадцатую ночь этого месяца, в полнолуние, явятся за мной мои сородичи, посланцы Неба. Должна я покинуть этот мир, но при мысли о том, как жестоко вы будете скорбеть обо мне, я с самого начала этой весны не перестаю грустить и плакать. - И Кагуя-химэ заплакала еще сильнее.
- Что такое! Что ты говоришь? - вскричал старик Такэтори. Кто посмеет отнять тебя у нас? Когда нашел я тебя в стволе бамбука, была ты величиной с семечко сурепицы, а теперь вон какая большая выросла, со мной сравнялась ростом. Нет, нет, я никому тебя не отдам! - Он в голос рыдал: - Я не вынесу разлуки с тобой, я умру!
Не было сил глядеть на его горе. Кагуя-химэ стала ласково ему говорить:
- У меня там, в лунной столице, остались родные отец и мать. Для них разлука со мной длилась одно краткое мгновенье, а здесь, на земле, протекли за это время долгие годы. Полюбила я вас всей душой и думать забыла о настоящих моих родителях. Не радуюсь я тому, что должна вернуться в лунный мир, а горько печалюсь. Но, что бы ни творилось в моем сердце, вернуться туда я должна.
И при этих словах Кагуя-химэ и старик пролили ручьи слез.
Даже простые слуги так привязались к Кагуя-химэ за долгие годы своей службы, так полюбили ее за благородство души и несравненную красоту, что теперь при мысли о разлуке с ней тоже безутешно горевали, глотка воды и то выпить не могли.
Услышав об этом, микадо спешно отправил посланца в дом старика Такэтори. Старик вышел к нему, неудержимо рыдая. Скорбь его была так велика, что за несколько дней волосы его побелели, спина согнулась, глаза воспалились от слез. До этого времени выглядел он еще моложавым и бодрым, лет на полсотни, не больше, но от горя и тревоги сразу состарился и одряхлел.
Посланец спросил его от имени государя:
- Правда ли, что Кагуя-химэ последнее время чем-то озабочена и все грустит?
Старик ответил, не переставая лить слезы:
- Передай государю, что в пятнадцатую ночь этого месяца явятся сюда небожители из лунной столицы, чтобы похитить нашу Кагуя-химэ. Пусть государь вышлет ко мне в эту ночь множество воинов с приказом прогнать похитителей.
Посланец доложил государю о просьбе старика Такэтори. и рассказал о том, какой жалостный у него вид.
Государь воскликнул:
- Не мудрено! Один лишь раз видел я Кагуя-химэ и то не в силах ее позабыть! Старик любовался на ее красоту каждый день с утра до вечера. Что же должен он почувствовать, узнав, что у него хотят похитить радость его жизни - Кагуя-химэ?
Когда наступил пятнадцатый день восьмого месяца, государь повелел начальникам всех шести отрядов императорской стражи выслать вооруженных воинов. Собрался отряд численностью в две тысячи человек. Государь поставил во главе его опытного военачальника по имени Такано Окуни и послал это войско к дому старика Такэтори.
Там отряд разделился на две половины: тысяча воинов окружила дом старика кольцом со всех сторон, взобравшись на земляную ограду, а другая тысяча начала сторожить кровлю дома. Многочисленные слуги охраняли все входы в дом, чтобы ни в одну щелку нельзя было пробраться. Все они тоже были вооружены луками и стрелами. В женских покоях внутри дома стражу несли служанки.
Старуха, крепко обнимая девушку, спряталась с ней в тайнике с земляными стенами. Старик запер дверь тайника на замок и сам стал у входа.
- Надежная у нас охрана! - радовался он. - Не поддадимся и небесному войску. - А воинам, сторожившим кровлю дома, он крикнул: - Стреляйте во все, что в небе завидите, будь оно меньше малого! Ничего не пропускайте!
Воины, сторожившие на кровле, крикнули в ответ:
- Не бойся, мы зорко глядим! Пусть только что-нибудь в небе появится, сразу подстрелим, будь хоть с иголку величиной.
У старика было от души отлегло, но Кагуя-химэ молвила ему:
- Как вы ни старайтесь меня спрятать, как храбро ни готовьтесь к бою, вы не сможете воевать с небожителями из лунного царства. Стрелы ваши их не настигнут. Спрятать меня вам тоже не удастся. Только они прилетят, как все запоры спадут и двери откроются сами собою. Воины сейчас готовы схватиться с кем угодно, но лишь увидят они небожителей, как у самых смелых сразу все мужество пропадет.
Старик в гневе завопил:
- Хорошо же! Тогда я сам вот этими своими длинными ногтями глаза им, негодникам, вырву! За волосы ухвачу и в землю вколочу! Платья на них изорву, до пупа их заголю, осрамлю перед всеми добрыми людьми!
- Ах, не кричи таких нехороших слов, - стала его унимать Кагуя-химэ. - Воины на кровле услышат! Или ты думаешь, не тяжело мне покинуть вас, одиноких стариков, будто забыла я все ваше любовное попечение? Как была бы я рада, если б долго еще могла гостить на земле. Увы! Назначенный срок окончился, и мы должны расстаться. Но не могу я пуститься в обратный путь с легким сердцем, зная, что еще и в самой малой доле не отплатила вам за ваши добрые заботы. Оттого-то уже многие месяцы выходила я на веранду, лишь взойдет луна, и воссылала мольбу: "О, позвольте мне здесь остаться хотя бы на один год еще, на один краткий год!" Но и в этом мне было отказано... Вот почему меня все время мучила печаль. Как грустно мне знать, что я принесла вам, моим дорогим родителям, только одно горе и покидаю вас, безутешных. Жители лунного царства прекрасны собою, они не знают ни старости, ни забот, ни огорчений. Но я не радуюсь тому, что вернусь в эту блаженную страну. Когда я вижу, как вы оба в несколько дней состарились от горя, я не в силах покинуть вас с легким сердцем. О, как мне жаль вас, моих любимых!
- Не надрывай мне сердце такими речами! - сетовал старик. - Пусть небожители прекрасны, я им и дотронуться до тебя не позволю! - И он со злобой пригрозил небу.
Между тем прошла уже первая половина ночи, близился час Мыши. Вдруг весь дом старика Такэтори озарило сияние в десять раз ярче света полной луны. Стало светлее, чем днем. Можно было рассмотреть на лицах людей даже ямочки, откуда растут волоски.
Внезапно с высокого небесного свода спустились на облаках неведомые лучезарные существа и построились в ряд, паря в воздухе над самой землей. При этом все воины, которые сторожили дом снаружи, и все слуги, охранявшие входы в дом изнутри, замерли от ужаса и сразу потеряли охоту сражаться, словно попали во власть нездешней силы. Еле-еле опомнившись, схватились они за луки и стрелы, но руки их, вдруг онемев, бессильно повисли. Самые смелые, победив внезапную слабость, пустили стрелы в небесных гостей, но стрелы полетели в сторону, далеко от цели. Не в силах вести дальше бой, воины в душевном смятении только мерились взглядами с пришельцами из лунного мира.
Небожители были одеты в наряды невиданного на земле великолепия. С ними была летучая колесница. Эта колесница могла летать по небу, и был над ней навес из тончайшего шелка.
Один из небесных пришельцев, как видно, их предводитель, выступил вперед и повелительно крикнул громовым голосом так, что во всем доме было слышно: - Эй, Мияцукомаро! Выходи!
Тут старик Такэтори, который до той минуты так храбрился, вышел за двери и свалился ничком, почти без памяти. Гость из лунного царства сказал ему:
- Слушай ты, неразумный человек! За твои малые заслуги дарована была тебе несравненная радость: на краткий срок приютить в своем доме Кагуя-химэ. За это тебе в изобилии посылалось золото. Скажи сам, разве ты теперь так живешь, как раньше? В искупление давнего греха, совершенного ею в прежней своей жизни, Кагуя-химэ обречена была жить некоторое время в доме такого ничтожного человека, как ты. Грех ее теперь полностью искуплен, и я послан взять ее назад на небо. Напрасны твои слезы и жалобы! Немедленно отдай нам Кагуя-химэ!
- Ты говоришь, что Кагуя-химэ была послана в мой дом на самый краткий срок, - возразил старик Такэтори. - Как же это? Уже два десятка лет с лишним я пекусь о ней, как о своей родной дочери... Может быть, ты ищешь какую-нибудь другую Кагуя-химэ? - И старик прибавил: - А моя Кагуя-химэ лежит тяжело больная в постели и не может выйти из дома.
Оставив его слова без внимания, предводитель небесных гостей велел поставить летучую колесницу на кровле дома.
- Скорее же, торопись, Кагуя-химэ! - крикнул он. - Не можешь ты дольше оставаться в здешнем нечистом месте.
И вдруг все запертые двери распахнулись настежь сами собою. Решетки на окнах отворились без помощи человеческих рук, и Кагуя-химэ, освободившись из объятий старухи, вышла из дома. Старуха, не в силах удержать ее, только испуганно смотрела вверх, обливаясь слезами. Старик, лежа на земле, тоже плакал в бессильном отчаянии. Кагуя-химэ подошла к нему и сказала:
- Я тоже не хочу расставаться с вами, но против своей воли должна вас покинуть. Прошу тебя, ты хоть погляди, как я буду возноситься на небо, хоть простись со мной взглядом.
- Что ты, разве я в силах с тобой проститься? Горе мое слишком велико! Что со мной теперь будет? Ты покидаешь меня, старика, уносишься на небо... Ах, возьми и меня с собою. Кагуя-химэ стояла возле него, не зная; на что решиться.
- Постойте, - вдруг сказала она, - я напишу письмо вам в утешение. Когда будете меня вспоминать, смотрите на него. Пусть оно послужит вам дорогой памятью.
И, проливая горькие слезы, она написала:
"Если б я родилась в вашем мире, среди вас, земных людей, то я с радостью осталась бы с вами, мои дорогие родители, чтобы рассеять ваше горе. Никогда, никогда бы я вас не покинула! Но увы! Это невозможно! Сейчас я сброшу платье, которое носила в вашем доме, и оставлю вам как память обо мне. В ясную ночь выходите глядеть на луну. Ах, мне так тяжело покидать вас, что, кажется, я на полдороге упаду с небес на землю!"
У одного из небесных гостей был в руках ларец с одеждой из птичьих перьев. Другой держал маленький ларчик, в котором хранился сосуд с чудесным напитком: кто отведает его, тот никогда не узнает смерти.
- Дева, испей напитка бессмертия, - сказал небожитель. - Ты вкушала нечистую земную пищу и не можешь быть здорова.
С этими словами небесный посланец поднес сосуд с чудесным напитком к устам Кагуя-химэ. Она лишь пригубила напиток и хотела было завернуть сосуд в сброшенный ею с себя земной наряд, чтобы оставить в дар старику Такэтори, но один из небожителей остановил ее и не дозволил ей это сделать. Он вынул из ларца небесную одежду из птичьих перьев и только хотел на нее накинуть, как она взмолилась:
- О, погоди еще немного! Когда я надену на себя эту одежду, умрут во мне все человеческие чувства, а я должна написать прощальные слова еще одному человеку.
Небожители устали ждать.
- Что ты медлишь попусту! - воскликнули они. Кагуя-химэ ответила им:
- Не судите о том, чего вам понять не дано!
И спокойно, неторопливо начала писать прощальный привет микадо:
"Вы изволили выслать большое воинство, чтобы удержать меня на земле, но за мной явились посланцы неба, которых нельзя ослушаться. Я принуждена следовать за ними. Жаль мне и грустно расставаться с землею! Я отказалась служить вам лишь потому, что я существо не из здешнего мира. Пусть не могли вы постигнуть истинную причину моего отказа и, может быть, дурно подумали обо мне, но я невластна была со спокойной душою ответить вам согласием. А сейчас тяжестью легла мне на сердце мысль о том, что сочли вы меня дерзкой и бесчувственной.
Разлуки миг настал,
Сейчас надену я
Пернатую одежду.
Но вспомнился мне ты -
И плачет сердце".
Окончив писать, Кагуя-химэ подозвала к себе начальника государственной стражи и велела ему передать микадо прощальное письмо и напиток бессмертия. Один из посланцев неба вручил их начальнику стражи. В тот же миг надели на Кагуя-химэ одеяние из птичьих перьев, и сразу же угасли в ней все человеческие привязанности. Перестала она жалеть старика Такэтори и грустить о его участи, - ведь тот, кто наденет небесную одежду из птичьих перьев, забывает обо всем земном. Кагуя-химэ села в летучую колесницу и в сопровождении сотни посланцев из лунного мира улетела на небо.
Старик Такэтори и его старуха плакали кровавыми слезами, так велико было их горе. Домочадцы прочли им, чтобы их утешить, прощальное письмо Кагуя-химэ, но старики только повторяли:
- Зачем нам теперь беречь нашу жизнь? Кому она нужна? Не для чего нам больше жить! - Они отказывались от всяких лекарств и скоро ослабели до того, что уж не могли больше вставать с постели.
Начальник дворцовой стражи вернулся назад к государю и доложил ему о своей неудаче. А окончив рассказ, вручил микадо письмо от Кагуя-химэ и сосуд с напитком вечной жизни. Микадо развернул письмо, прочитал его и так жестоко опечалился, что отказался от пищи и забыл о своих любимых развлечениях: стихах и музыке.
Однажды призвал он к себе министров и высших сановников и спросил у них:
- Какая гора всего ближе к небу?
Один из сановников ответил:
- Есть в провинции Суруга высокая гора. Она и от столицы недалеко, и к небу всегда ближе.
Тогда микадо написал стихи:
"Не встретиться нам вновь!
К чему мне жить на свете?
Погас твой дивный свет.
Увы! напрасный дар -
Бессмертия напиток".
Он прикрепил послание с этими стихами к сосуду, в котором хранился напиток бессмертия. Потом он выбрал человека по имени Цукй-но Ивакаса, что значит: "Скала в сиянии луны", и, вручив ему драгоценный сосуд, подробно объяснил, что надо делать. Цуки-но Ивакаса в сопровождении множества воинов поднялся на указанную ему гору и там, выполняя волю государя, открыл сосуд и зажег напиток бессмертия. Чудесный напиток вспыхнул ярким пламенем, и оно не угасает до сих пор. Оттого и прозвали эту вершину "Горой бессмертия" - Фудзи. Столбом поднялся вечный дым к далеким облакам, к царству светлой луны, и легким дым-ком улетело с ним прощальное послание микадо. Так говорит старинное предание.
Прежде, если верить молве, писание дневников (ведь так они именуются?) было делом мужчин, теперь на это отважилась женщина.
В некоем году, в двадцать первый день последней луны года в час Пса мы покинули дом.
Вот и первая запись.
Один человек, прослужив правителем четыре... нет, почти пять лет и завершив все, что надлежало ему по должности, получил от преемника своего разрешительные бумаги, оставил дом, где жил он, да и выехал к пристани, чтобы взойти на корабль.
Знакомые и незнакомцы провожали его.
Самые же близкие, годами преданно служившие ему, опечаленные скорой разлукой, день напролет провели в заботах и суетливых сборах, хватались то за одно, то за другое... Ночь настала среди общего шума.
В двадцать второй день смиренно молим богов и Будду о спокойной дороге до Идзуми.
Ехать нам предстоит морем, а Фудзивара Токидзанэ устроил прощальное пированье, одарил подарками и прочее - словом, "направил на путь коней наших". Но направил он на путь скорей нас самих: все от господ и до слуг выпили лишку, и вот странность - море соленое, а шутки-то на берегу попахивали несвежей рыбешкой.
Двадцать третий день. Здесь живет некто Ясунори из рода Яги. Не связанный с губернаторством ни службою, никакими иными делами. Так вот он посетил нас и по-старинному красиво и чинно "направил на путь коней наших". Быть может, не столь уж дурно было правление, если... Впрочем, иные и глаз не кажут: "Что он для нас теперь?!" Таковы здешние обитатели. А Ясунори, человек настоящего сердца, не погнушался прийти! Похвала моя отнюдь не из-за его подарков.
Двадцать четвертый день. Здешний настоятель также изволил "наставить на путь коней наших". Господа, слуги, все, кто там был, - даже малые дети, - упились до чертиков. Те, что прежде простого знака "один" начертить не умели, нынче отважно выписывали ногами мудреные письмена.
Двадцать пятый день. Из резиденции нового правителя - письмо с приглашением пожаловать к нему. Зовут - идем.
Весь день и всю ночь предавались веселью, самому изысканному.
Двадцать шестой день. Шумно пируем в усадьбе правителя. Нас угощают радушно. Хозяева щедры. Последний наш слуга наделен прощальными дарами. Читаются нараспев китайские песни. Хозяин, гости, все бывшие на пиру слагают японские песни, обращая их друг ко другу. Не привожу здесь песен китайских. Что до японских, то вот одна - сложенная любезным хозяином:
"Чая свидеться с вами,
Я, столичный оставя предел,
В путь нелегкий пустился...
Что проку? Напрасный путь!
Мы вскоре расстаться должны!"
И прежний правитель, сбиравшийся нынче к отъезду, ответил:
"Но разве не прибыли вы
Стезею волн белопенных
Сюда, на замену мне?!
Нам выпал жребий один,
И вы в столицу вернетесь!"
Сложили песни и остальные, но хороших среди них, помнится, не было. Беседуя о том и о сем, прежний правитель и новый спустились в сад; новый правитель и прежний, покачиваясь и поддерживая друг друга, пожелали друг другу всяческих благ, и - один воротился в новые свои палаты, другой покинул бывшее жилье свое навсегда.
Двадцать седьмой день. Вышли из Оцу в сторону селения Урадо. Между тем незадолго до отъезда маленькая дочь правителя, что родилась еще в столице, умерла. Он безучастно наблюдал суматоху сборов. Он возвращался в столицу, но не испытывал ничего, кроме печали. Смотреть на это было невыносимо. Один из нас сказал:
"Настал долгожданный день.
Мы едем в столицу!.. Но что же
Так душу печалит?
Одна из нас никогда
В родимый предел не вернется".
Спустя немного - еще:
"Бывает, забудусь
И словно живую зову,
Кличу ушедшую:
"Где ты? Скорей отзовись!"
И так печалится сердце!"
Корабль наш в это время подходил к мысу Каконосаки; тут нас нагоняет брат правителя и еще кое-кто - с вином и обильною снедью. Сходим на берег. Их речи полны сожаления о разлуке. Я расслышала даже чье-то мненье о них: "Вот неподдельная искренность! Среди всех людей нового правителя - только у них!" Ну что ж... Тут они - в превеликой грусти - распахивают грузные мрежи ртов своих и вываливают на берег тяжкие строки:
"К скорбящему о разлученье
Все мы пришли,
Собравшись словно бы стая
Уточек-неразлучниц,
И умоляем: "Останьтесь!"
Сказав это, они и в самом деле никуда не уходили и ждали. И тогда тот, кто уезжал, умиленный и взволнованный, говорит:
"Опускаю весло,
Но пучина морская
Не ведает дна.
Но так ясно видна мне
Глубина ваших чувств".
Однако же кормчий, не ведавший потаенной прелести расставанья, к тому же до самой кормы нагруженный вином, торопил нас.
"Вот-вот начнется прилив! Того и гляди, ветер поднимется?" - бушевал он.
Сейчас взойдем на корабль.
Одни - весьма к месту - читают китайские стихотворения, сочиненные в старину. Иные - поют восточные наши песни - это в западной-то стороне! От этих песнопений "пыль на крыше ладьи пускается в пляс, облака в небесах замедляют свой бег и покачиваются"!
Вечером пристали наконец к Урадо.
Первый день первой луны. Все еще в Оминато. Целебная новогодняя настойка исчезла. Кто-то поставил ее под навес: пусть, мол, побудет ночь на вольном воздухе, а ее сдуло за борт. Так и ие удалось полакомиться. А на корабле - ни бататов, ни морской капусты, ни трав и кореньев, укрепляющих зубы (тех, что вкушают с молитвой о долголетии в третий день первой луны), - ничего! О, скудость новых владений бывшего правителя! Обсасываем изможденные губы сушеной форели. А что, как и она способна помыслить нечто, обсасываемая губами людей? Вот мысль... Однако все помыслы наши теперь в столице. Мы говорим друг другу: "Там на воротах домов к соломенным веревкам привязаны головы соленых наёси, ветки вечнозеленого остролиста. Новогодний обычай... "
Одиннадцатый день. Засветло трогаемся в путь. Идем в Муроцу. Никто из нас еще не вставал, и, каково нынче море, не видим. Лишь по свету предутренней луны понимаем: там вот запад, а там - восток.
Наконец-то рассвело.
Умываем руки, молимся, завтракаем - обычное утро.
Полдень. И тут перед нами открылось место по имени Крылья.
"Крылья? - волнуются дети. - Как у птицы?!"
Мы улыбаемся ребячьим вопросам. Маленькая дочь одной нашей спутницы сложила:
"Если по правде
"Крыльями"
Эту землю назвали,
Я бы на них в столицу
Сразу бы полетела!"
Но и у взрослых на сердце одна только мысль: о, скорей бы в столицу! И что нужды, что стихи девочки были не хороши. Они правдивы и нейдут из памяти.
Память... Едва дети стали спрашивать нас об этих Крыльях, тотчас вспомнилась "та, что не возвратится". Да разве забудется она когда-нибудь? Сегодня мать девочки особенно печальна!.. Вдруг подумалось: а ведь не досчитались мы одной из тех, кто уехал тогда вместе с нами из столицы... всплыли в памяти старинные строки:
"На север, домой,
Возвращаются гуси и плачут.
Не досчитались они,
Верно, сородичей милых,
Спутников в долгом пути!"
И тогда один из нас сказал:
"С печальным участьем
Гляжу я на горестный мир,
Но нет печали печальней,
Тоски безутешней,
Чем тоска по ребенку!"
Он долго еще повторял эти строки.
Семнадцатый день. Облака разошлись. Луна предрассветного часа необычно хороша. Корабельщики взялись за весла. Плывем. Где вершины облаков, где дно моря - не ведаем - соединились в одно. Правду сказал один старинный муж:
"Пронзает весло луну средь бегущих волн.
Раздвигает ладья небо в морской глубине".
Стихи привожу понаслышке. Тут некто прочел:
"Над самой луною,
Лежащей на дне морском,
Ладья проплывает.
Быть может, лунного лавра
Коснулось весло невзначай?"
Кто-то подхватил:
"Вижу, сиянье луны...
Она, верно, там, под волнами...
О, как уныло плыть
По равнине пустынной
Вечносущих небес!"
Ночь постепенно светлеет. Корабельщики говорят: "Близко тучи чернеются. Противный ветер может налететь. Надо бы вернуться", - и мы возвращаемся. Начинается дождь. Всем очень грустно.
Восемнадцатый день. По-прежнему в тех же местах. Море неспокойно, и корабль не снимается с якоря. Вид с нашей пристани прелестный - и вдаль, на горы, и вблизь, на залив. Но мы так страдаем, что уж ничто не трогает сердца.
Мужчины, желая немного забыться, читают нараспев китайские стихи.
А корабль не выходит.
Один из нас, развлечения ради, прочел:
"Не различая погоды,
Ни времен годовых,
Падает снег на прибрежье -
Хлопья пены, где плещут
Белоснежные волны".
Стихи человека, в обычное время равнодушного к стихам. Но вот другие стихи:
"Ни соловей не знает,
Ни весне невдомек,
Что за цветы на прибрежье:
Там, где неистово плещут
Ветром гонимые волны".
Стихи вполне сносные. Услыхав их, некий почтенный старик, чтобы хоть в малой мере рассеять мучительную тоску последних дней, сказал:
"Набегают и падают волны.
Никак не поймут:
Снег иль цветы на прибрежье?
О, ветер-обманщик!
И нас он с толку сбивает!"
Обсуждаем только что сложенные стихи. Один человек прилежно слушает наши споры, и вдруг неожиданно с губ его срываются стихи. Тридцать семь! Шестью слогами больше! Мы не выдерживаем, смеемся. Незадачливый стихотворец удручен и растерян. Но в самом деле: кто когда-нибудь сможет запомнить и повторить такие стихи?! Их и по-писаному не произнесешь без запинки, до того неуклюже они построены. А если их и сейчас трудно прочесть, то - время пройдет - тем паче!
Девятнадцатый день. День выдался скверный. Стоим без движенья.
Двадцатый день. Все то же. Стоим. Все вздыхают жалобно. Иные в нетерпенье спрашивают: "Сколько дней мы в пути? Двадцать? Тридцать?!" - загибают они пальцы. С опаской гляжу - не вывихнули бы... Грустно. Мы не в силах уснуть... Луна двадцатой ночи. "Луна у края гор... " Увы, здесь не было гор, взошла она из глуби моря. И вспомнилось мне...
Когда-то давным-давно человек по имени Абэ-но Накамаро отправился в Китай и долго жил там. Настала пора возвращаться. Он выехал к пристани, чтобы взойти на корабль. Его провожали люди этой страны. Они устроили прощальное пированье, одарили его подарками; взволнованные разлукой, сочиняли они и читали ему стихи на тамошний лад. Но неутоленная горечь расставанья, верно, не отпускала их, и они оставались с Накамаро до восхода луны двадцатой ночи. И тогда тоже луна взошла из глуби моря. И Накамаро молвил тогда: "Еще во времена богов стихи, подобные этим, в стране нашей слагали боги в своей великой милости к нам. Ныне же всякий - и знатный и простолюдин умеет сложить их: и печалясь разлукой, как нынче, и в радости и в горе". Затем он произнес:
"Взор простираю вдаль
Над синей равниной моря...
Не в родной ли Касуга я?
Не взошла ли луна
Из-за края горы Микаса?"
Чтобы все его поняли, он начертал суть своей песни китайскими письменами. Когда же сведущий в словах нашей страны человек переложил им песню, то они, надо думать, уразумев ее смысл, весьма его похвалили, даже сверх ожидания. Слова в Китае и в нашей стране различны, но лунный свет одинаков и у нас и у них, да и сердца, верно, одни и те же! Так вот, один из нас, вспомнив то давнее время, сказал:
"Та самая луна,
Что восходила прежде -
В столице, из-за края гор,
Теперь восходит над волнами
И за волнами вновь садится.
Первый день второй луны. Все утро идет дождь. Только к часу Коня он прекращается. Выходим из залива Идзуми. Море по-прежнему спокойно. Плывем вдоль сосновой рощи по имени Черная коса. Имя - черное, сосны - зеленые, волны прибоя белы, ровно снег, раковины - багрово-красные. Только желтого не хватает до всех пяти цветов! Меж тем корабль наш из места Хако-ноура - "Залив Драгоценный ларец" - тянут на толстенной бечеве. Некто сказал:
"О, ларец драгоценный,
Где лежат драгоценные гребни,
Отражаясь в зерцале!
Гребни волн улеглись,
И зерцало моря спокойно".
Четвертый день. Кормчий говорит: "Ветер и облака нехороши!" И мы не выходим. А круглый день ни ветерка, ни малого волнения! Ну что за дурень: погоды и то толком указать не может!
Берег возле нашей стоянки усыпан прелестными ракушками и камнями. Одна из наших спутниц, томясь безутешной тоской по той, что не возвратится, сказала:
"Волны, прихлыньте сильней
И оставьте на берегу
Раковину "Позабудь"!
Скажет она: "Позабудь
Ту, что любишь так сильно!"
Тогда некто, не в силах этого вынести, продолжил... так, чтобы отвлечься немного от мучительных дорожных тягот...
"Подбирать я не стану
Раковину "Позабудь"!
Я жемчужину отыщу.
Пусть она будет в память
О драгоценности милой".
Должно быть, утратив дитя, родители сами впадают в младенчество. Ведь все тут могли возразить, что она ничуть не жемчужина! Но недаром говорят: "Вечно прекрасно лицо умершего ребенка".
Пятый день.
День напролет молимся: "О волны! Не поднимайтесь!" Моленье наше услышано. Ни ветра, ни волн. Неподалеку резвится чаичья стая. Столица все ближе - вот стихи переполненного радостью ребенка:
"Моленье наше сбылось,
Радуемся затишью!
Но отчего же тогда
Белокрылые чайки - словно
Прибой белопенный".
Меж тем корабль идет все дальше. Сосновая роща на Каменной косе очень хороша, коса длинная-длинная... Проплываем близ Сумиёси. Один человек произнес:
"Вот и постиг я нынче,
Сколько осталось мне жить...
Прежде сосны в Суминоэ,
Вечнозеленой сосны,
Успел поседеть я".
В это время родительница той, что больше не вернется, даже на миг не в силах ее позабыть, сказала:
"О быстрее, ладья,
Быстрей в Суминоэ плыви.
Я сорву там траву "Позабудь",
И, если молва справедлива,
Быть может, забвенье найду?!"
О, разве могла она все позабыть?! Она только хотела дать роздых горестной любви своей, чтобы затем отдаться ей с новой силой...
Внезапный ветер. Гребцы усердно налегают на весла, но что толку! Волны гонят корабль назад. Вот-вот перевернемся. "Ах ты, милостивый бог Сумиёси! - восклицает кормчий. - Тебе бы нынче родиться! Любишь наживу, как все ныне живущие!"
Уж ты-то, судя по всему, родился вовремя.
"Поднесите ему нуса!" Мы послушно подносим нуса светлому Сумиёси - защитнику мореходов. Но ветер не стихает, дует все сильнее, все свирепее. Волны вздымаются все грознее. "Нуса не трогают божественного сердца, - изволит молвить кормчий, - по каковой причине корабль и не трогается с места. Надо поднести что-нибудь более дорогое, чтобы больше обрадовать бога". Мы послушно пускаемся в размышления. "Глаз у каждого целых два. Это не так дорого. Поднесем ему зеркало. Оно у нас на корабле одно!" Кидаем зеркало в море. Всем его жалко. Но - о, чудо! - море вдруг становится похожим на гладкое зеркало, и кто-то говорит:
"Едва мы бросили зеркало,
Успокоилось море,
И увидели мы
В безмятежной его глубине
Сердце бурного бога".
Нет, это не был бог - хранитель спокойного моря, травы "Позабудь" и милых прибрежных сосенок. Мы в нашем зеркале узрели истинное сердце бога Сумиёси. У него было сердце нашего кормчего.
Шестнадцатый день. Ныне вечером, по пути в столицу, проезжали Ямадзаки. Кстати, цветные ларчики в здешней лавке расписаны все так же, сладкие лепешки по-прежнему - витою трубочкой. А хозяева лавки? Впрочем, сказано ведь: "Как узнаешь сердце торговца? "
Мы все ближе к столице. В Симасака некто устраивает нам угощенье. Зачем? Вовсе не обязательно. Должна заметить, однако, что с той поры, как мы уехали, люди здесь стали много радушнее. Посылаем ответные подарки.
Мы хотели быть в столице только к ночи, ехали медленно. Луна взошла. Переправляемся через Лавровую реку при лунном свете. Мы говорим друг другу: "Это ведь не река Асука, чьи воды мелки и нрав переменчив!" Кто-то уже читает стихи:
"О река, соименница лавра,
Что растет на луне вечносущей
В глубине твоих вод
Лунный свет отражается
Неизменно и верно".
Другой сказал:
"О река, соименница лавра,
Словно облако в глуби небесной,
Так была она далека.
И вот плывем мы по ней,
Увлажняя свои рукава!"
И еще кто-то сказал:
"Пусть не в сердце моем
Ты стремишь свои верные воды,
О река, соименница лавра,
Поспорят с твоей глубиною
Мои сердечные чувства".
Все мы исполнены радостью возвращения, оттого и излишек стихов.
Въезжаем в столицу. Ночь темна, и ничего кругом не видать. Но мы так рады! Вот и дом наш. Входим в ворота. Лунный свет освещает наше жилище... Мы уж слышали кое-что, но то, что мы увидели, описать невозможно! Все порушилось, запустело, заросло! Все скверно. Впрочем, не более скверно, чем сердце того человека, которому поручено было следить за домом. А ведь мы разделены лишь одною тонкою изгородью, наш дом и его, - по сути, один и тот же дом, и он сам предложил свои услуги. И всякий раз, как писал он нам о своем дозоре, мы слали ему подарки. Но повышать голос в первый день приезда... "Вот уж... " - могут сказать. Хозяин был весьма огорчен, раздосадован, но... решил все же отблагодарить нерадивого соседа...
В саду нашем было нечто вроде пруда - так, небольшая копань, наполненная водой. Рядом росла сосна. С одного боку ветки у ней посохли и отвалились. Пять лет минуло, а словно целая тысяча. Уж видны были новые юные побеги. Да, почти все тут пришло в упадок, но чего не коснешься, все было мило сердцу, все таило печаль. Какая печаль сжимает сердце, едва помыслишь, о той, что здесь родилась и сюда не вернулась. Корабельные наши спутники шумят о чем-то: вокруг них веселые стайки детей. О, какая грусть! Стихи - сказанные негромко той единственной, которая могла понять их до конца:
"Так печально глядеть
На побеги юные сосен
В нашем саду...
Здесь она родилась -
И больше сюда не вернется!"
Но чувства полнили сердце, и он вновь промолвил:
"О, когда бы она
Всегда была рядом со мной,
Как эта сосна, долговечна,
Но там, в далекой земле,
Она со мной разлучилась!"
Многое трудно забыть, немало тяжких печалей на сердце - разве достанет слов их высказать?! Да и к чему! Порвать бы все эти записи скорей, чтоб и помину не было!
Весною - рассвет.
Все белее края гор, вот они слегка озарились светом. Тронутые пурпуром облака тонкими лентами стелются по небу.
Летом - ночь.
Слов нет, она прекрасна в лунную пору, но и безлунный мрак радует глаза, когда друг мимо друга носятся бесчисленные светлячки. Если один-два светляка тускло мерцают в темноте, все равно это восхитительно. Даже во время дождя - необыкновенно красиво.
Осенью - сумерки.
Закатное солнце, бросая яркие лучи, близится к зубцам гор. Вороны, по три, по четыре, по две, спешат к своим гнездам, - какое грустное очарование! Но еще грустнее на душе, когда по небу вереницей тянутся дикие гуси, совсем маленькие с виду. Солнце зайдет, и все полно невыразимой печали: шум ветра, звон цикад...
Зимою - раннее утро.
Свежий снег, нечего и говорить, прекрасен, белый-белый иней тоже, но чудесно и морозное утро без снега. Торопливо зажигают огонь, вносят пылающие угли, - так и чувствуешь зиму! К полудню холод отпускает, и огонь в круглой жаровне гаснет под слоем пепла, вот что плохо!
У каждой поры своя особая прелесть в круговороте времен года. Хороши первая луна, третья и четвертая, пятая луна, седьмая луна, восьмая и девятая, одиннадцатая и двенадцатая.
Весь год прекрасен - от начала до конца.
В третий день третьей луны солнце светло и спокойно сияет в ясном небе. Начинают раскрываться цветы на персиковых деревьях.
Ивы в эту пору невыразимо хороши. Почки на них словно тугие коконы шелкопряда. Но распустятся листья - и конец очарованию.
До чего же прекрасна длинная ветка цветущей вишни в большой вазе! А возле этой цветущей ветки сидит, беседуя с дамами, знатный гость, быть может, старший брат самой императрицы, в кафтане "цвета вишни" поверх других многоцветных одежд... Чудесная картина!
Прекрасна пора четвертой луны во время празднества Камо. Парадные кафтаны знатнейших сановников, высших придворных различаются между собой лишь по оттенку пурпура, более темному или более светлому. Нижние одежды у всех из белого шелка-сырца. Так и веет прохладой!
Негустая листва на деревьях молодо зеленеет. И как-то невольно залюбуешься ясным небом, не скрытым ни весенней дымкой, ни туманами осени. А вечером и ночью, когда набегут легкие облака, где-то в отдаленье прячется крик кукушки, такой неясный и тихий, словно чудится тебе... Но как волнует он сердце!
Чем ближе праздник, тем чаще пробегают взад и вперед слуги, неся в руках небрежно обернутые в бумагу свертки шелка цвета "зеленый лист вперемешку с опавшим листом" или "индиго с пурпуром". Чаще обычного бросаются в глаза платья причудливой окраски: с яркой каймой вдоль подола, пестрые или полосатые.
Молодые девушки - участницы торжественного шествия - уже успели вымыть и причесать волосы, но еще не сбросили свои измятые, заношенные платья. У иных одежда в полном беспорядке. Они то и дело тревожно кричат: "У сандалий не хватает завязок!", "Нужны новые подметки к башмакам!" - и хлопотливо бегают, вне себя от нетерпения: да скоро ли наступит долгожданный день?
Но вот все готово! Непоседы, которые обычно ходят вприпрыжку, теперь выступают медленно и важно, словно бонза во главе молитвенного шествия. Так преобразил девушек праздничный наряд!
Матери, тетки, старшие сестры, парадно убранные, каждая прилично своему рангу, сопровождают девушек в пути. Блистательная процессия!
Иные люди годами стремятся получить придворное звание куродо, но это не так-то просто. Лишь в день праздника дозволено им надеть одежду светло-зеленого цвета с желтым отливом, словно они настоящие куродо. О, если б можно было никогда не расставаться с этим одеянием! Но увы, напрасные потуги: ткань, не затканная узорами, выглядит убого и невзрачно.
Отдать своего любимого сына в монахи, как это горестно для сердца! Люди будут смотреть на него, словно на бесчувственную деревяшку.
Монах ест невкусную постную пищу, он терпит голод, недосыпает. Молодость стремится ко всему, чем богата жизнь, но стоит монаху, словно бы ненароком, бросить взгляд на женщину, как даже за такую малость его строго порицают.
Но еще тяжелее приходится странствующему заклинателю - гэндзя. Он бродит по дальним тропам священных гор Митакэ и Кумано. Какие страшные испытания стерегут его на этом трудном пути! Но лишь только пройдет молва, что молитвы его имеют силу, как все начнут зазывать к себе. Чем больше растет его слава, тем меньше ему покоя. Порой заклинателю стоит больших трудов изгнать злых духов, виновников болезни, он измучен, его клонит в сон... И вдруг слышит упрек: "Только и знает, что спать, ленивец!" Каково тогда у него на душе, подумайте!
Но все это дело глубокой старины. Ныне монахам живется куда вольготней.
Госпожа кошка, служившая при дворе, была удостоена шапки чиновников пятого ранга и ее почтительно титуловали Мёбу-но омото. Она была прелестна, и государыня велела особенно ее беречь.
Однажды, когда Мёбу-но омото разлеглась на веранде, приставленная к ней мамка по имени Ума-но мёбу прикрикнула на нее:
- Ах ты, негодница! Сейчас же домой! Но кошка продолжала дремать на солнышке. Мамка решила ее припугнуть:
- Окинамаро, где ты? Укуси Мёбу-но омото.
Глупый пес набросился на кошку, а она в смертельном страхе кинулась в покои императора. Государь в это время находился в зале утренней трапезы. Он был немало удивлен и спрятал кошку у себя за пазухой.
На зов государя явились два куродо - Тадатака и Наринака.
- Побить Окинамаро! Сослать его на Собачий остров, сей же час! - повелел император.
Собрались слуги и с шумом погнались за собакой. Не избежала кары и Ума-но мёбу.
- Отставить мамку от должности, она нерадива, - приказал император.
Ума-но мёбу больше не смела появляться перед высочайшими очами.
Стражники прогнали бедного пса за ворота. Увы, давно ли сам То-но бэн вел его, когда в третий день третьей луны он горделиво шествовал в процессии, увенчанный гирляндой из веток ивы. Цветы персика вместо драгоценных шпилек, на спине ветка цветущей вишни - вот как он был украшен! Кто бы мог тогда подумать, что ему грозит такая злосчастная судьба.
- Во время утренней трапезы, - вздыхали дамы, - он всегда был возле государыни. Как теперь его не хватает!
Через три-четыре дня услышали мы в полдень жалобный вой собаки.
- Что за собака воет без умолку? - спросили мы.
Псы со всего двора стаей помчались на шум.
Скоро к нам прибежала служанка, из тех, что убирают нечистоты:
- Ах, какой ужас! Двое мужчин насмерть избивают бедного пса. Говорят, он был сослан на Собачий остров и вернулся, вот его и наказывают за ослушание.
Сердце у нас защемило, значит, это Окинамаро!
- Его бьют куродо Тадатака и Санэфуса, - добавила служанка.
Только я послала с просьбой прекратить побои, как вдруг жалобный вой затих.
Посланный вернулся с известием:
- Издох. Труп выбросили за ворота.
Все мы очень опечалились, но вечером к нам подполз, дрожа всем телом, какой-то безобразно распухший пес самого жалкого вида.
- Верно, это Окинамаро? Такой собаки мы здесь не видели, - заговорили дамы.
- Окинамаро! - позвали его, но он словно бы не понял. Мы заспорили. Одни говорили: "Это он!"-другие: "Нет, что вы!"
Государыня повелела:
- Укон хорошо его знает. Кликните ее.
Пришла старшая фрейлина Укон. Государыня спросила:
- Неужели это Окинамаро?
- Пожалуй, похож на него, но уж очень страшен на вид, - ответила госпожа Укон. - Бывало, только я крикну "Окинамаро!", он радостно бежит ко мне, а этого, сколько ни зови, не идет. Нет, это не он! Притом ведь я слышала, что бедного Окинамаро забили насмерть. Как мог он остаться в живых, ведь его нещадно избивали двое мужчин!
Императрица была огорчена.
Настали сумерки, собаку пробовали накормить, но она ничего не ела, и мы окончательно решили, что это какой-то приблудный пес.
На другое утро я поднесла императрице гребень для прически и воду для омовения рук. Государыня велела мне держать перед ней зеркало.
Прислуживая государыне, я вдруг увидела, что под лестницей лежит собака.
- Увы! Вчера так жестоко избили Окинамаро. Он, наверно, издох. В каком образе возродится он теперь? Грустно думать, - вздохнула я.
При этих словах пес задрожал мелкой дрожью, слезы у него так и потекли-побежали.
Значит, это все-таки был Окинамаро! Вчера он не посмел отозваться.
Мы были удивлены и тронуты.
Положив зеркало, я воскликнула:
- Окинамаро!
Собака подползла ко мне и громко залаяла.
Государыня улыбнулась.
Она призвала к себе госпожу Укон и все рассказала ей.
Поднялся шум и смех.
Сам государь пожаловал к нам, узнав о том, что случилось.
- Невероятно! У бессмысленного пса - и вдруг такие глубокие чувства, - шутливо заметил он.
Дамы из свиты императора тоже толпой явились к нам и стали звать Окинамаро по имени. На этот раз он поднялся с земли и пошел на зов.
- Смотрите, у него все еще опухшая морда, надо бы приложить примочку, - предложила я.
- Ага, в конце концов пришлось ему выдать себя! - смеялись дамы.
Тадатака услышал это и крикнул из Столового зала:
- Неужели это правда? Дайте сам погляжу. Я послала служанку, чтобы сказать ему:
- Какие глупости! Разумеется, это другая собака.
- Говорите себе, что хотите, а я разыщу этого подлого пса. Не спрячете от меня, - пригрозил Тадатака.
Вскоре Окинамаро был прощен государем и занял свое прежнее место во дворце.
Но и теперь я с невыразимым волнением вспоминаю, как он стонал и плакал, когда его пожалели.
Так плачет человек, услышав слова сердечного сочувствия.
А ведь это была простая собака... Разве не удивительно?
Собака, которая воет посреди белого дня.
Верша для ловли рыб, уже ненужная весной.
Зимняя одежда "цвета алой сливы" в пору третьей или четвертой луны.
Погонщик, у которого издох бык.
Комната для родов, где умер ребенок.
Жаровня или очаг без огня.
Ученый высшего звания, у которого рождаются только дочери.
Остановишься в чужом доме, чтобы "изменить направление пути", грозящее бедой, а хозяин как раз в отсутствии. Особенно это грустно в День встречи весны.
Досадно, если к письму, присланному из провинции, не приложен гостинец. Казалось бы, в этом случае не должно радовать и письмо из столицы, но зато оно всегда богато новостями. Узнаешь из него, что творится в большом свете.
С особым старанием напишешь кому-нибудь письмо. Пора бы уже получить ответ, но посланный тобой слуга подозрительно запаздывает. Ждешь долго-долго, и вдруг твое письмо, красиво завязанное узлом или скрученное на концах, возвращается к тебе назад, но в каком виде! Испачкано, смято, черта туши, для сохранности тайны проведенная сверху, бесследно стерта.
Слуга отдает письмо со словами:
"Дома не изволят быть", - или: "Нынче, - сказали, - соблюдают День удаления, письма принять не могут".
Какая досада!
Или вот еще. Посылаешь экипаж за кем-нибудь, кто непременно обещал приехать к тебе. Ждешь с нетерпением. Слышится стук подъезжающей повозки. Кто-то кричит: "Вот наконец пожаловали!" Спешишь к воротам. Но экипаж тащат в сараи, оглобли со стуком падают на землю. Спрашиваешь:
- В чем дело?
- А дома не случилось. Говорят, изволили куда-то отбыть, - отвечает погонщик и уводит в стойло распряженного быка.
Зять, принятый в семью, перестает навещать свою жену. Большое огорчение! Какая-то важная особа сосватала ему дочку одного придворного. Совестно перед людьми, а делать нечего!
Кормилица отпросилась "на часочек".
Утешаешь ребенка, забавляешь. Пошлешь к кормилице приказ немедленно возвращаться... И вдруг от нее ответ: "Нынче вечером не ждите".
Тут не просто в уныние придешь, этому имени нет, гнев берет, до чего возмутительно!
Как же сильно должен страдать мужчина, который напрасно ждет свою возлюбленную!
Или еще пример.
Ожидаешь всю ночь. Уже брезжит рассвет, как вдруг - тихий стук в ворота. Сердце твое забилось сильнее, посылаешь людей к воротам узнать, кто пожаловал.
Но называет свое имя не тот, кого ждешь, а другой человек, совершенно тебе безразличный. Нечего и говорить, какая тоска сжимает тогда сердце!
Заклинатель обещал изгнать злого духа. Он велит принести четки и начинает читать заклинания тонким голосом, словно цикада верещит.
Время идет, а незаметно, чтобы злой дух покинул больного или чтобы добрый демон-защитник явил себя. Вокруг собрались и молятся родные больного. Всех их начинают одолевать сомнения.
Заклинатель из сдал выбился, уже битый час он читает молитвы.
- Небесный защитник не явился! Вставай! - приказывает он своему помощнику и забирает у него четки.
- Все труды пропали! -бормочет он, ероша волосы со лба на затылок, и ложится отдохнуть немного.
- Любит же он поспать! - возмущаются люди и без всякой жалости трясут его, будят, стараются из него хоть слово выжать.
Печальное зрелище!
Или вот еще.
Дом человека, который не получил должности в дни, когда назначаются правители провинций.
Прошел слух, что уж на этот раз его не обойдут. Из разных глухих мест к нему съезжаются люди, когда-то служившие у него под началом, с виду сущие деревенщины. Все они полны надежд.
То и дело видишь во дворе оглобли подъезжающих и отъезжающих повозок. Каждый хочет сопровождать своего покровителя, когда он посещает храмы. Едят, пьют, галдят наперебой.
Время раздачи должностей подходит к концу. Уже занялась заря последнего дня, а еще ни один вестник не постучал в ворота.
- Право, это странно! - удивляются гости, поминутно настораживая уши.
Но вот слышатся крики передовых скороходов: советники государя покидают дворец.
Слуги с вечера зябли возле дворца в ожидании вестей, теперь они возвращаются назад с похоронными лицами.
Люди в доме даже не решаются их расспрашивать. И только приезжие провинциалы любопытствуют:
- Какую должность получил наш господин? Им неохотно отвечают:
- Он по-прежнему экс-губернатор такой-то провинции. Все надежды рухнули, какое горькое разочарование!
На следующее утро гости, битком забившие дом, потихоньку отбывают один за другим. Но иные состарились на службе у хозяина дома и не могут так легко его покинуть, они бродят из угла в угол, загибая пальцы на руках. Подсчитывают, какие провинции окажутся вакантными в будущем году.
Унылая картина!
Вы послали кому-то стихотворение. Вам оно кажется хорошим, но увы! Не получаете "ответной песни". Грустно и обидно. Если это было любовное послание, что же, не всегда можно на него отозваться. Но как не написать в ответ хоть несколько ничего не значащих любезных слов... Чего же стоит такой человек?
В оживленный дом ревнителя моды приносят стихотворение в старом вкусе, без особых красот, сочиненное в минуту скуки стариком, безнадежно отставшим от века.
Тебе нужен красивый веер к празднику. Заказываешь его прославленному художнику. Наступает день торжества, веер доставлен, и на нем, - кто бы мог ожидать! - намалеван безобразный рисунок.
Посланный приносит подарок по случаю рождения ребенка или отъезда в дальний путь, но ничего не получает в награду.
Непременно нужно вознаградить слугу, хотя бы он принес пустячок: целебный шар кусудама или колотушку счастья. Посланный от души рад, он не рассчитывал на щедрую мзду.
Иной раз слуга не сомневается, что его ждет богатая награда. Сердце у него так и прыгает. Но надежды его обмануты, и он возвращается назад мрачнее тучи.
В семью приняли молодого зятя, но прошло четыре-пять лет, и еще ни разу в доме не поднимали суматоху, спеша приготовить покои для родов. Какой печальный дом! У престарелых супругов много взрослых сыновей и дочерей, пора бы, кажется, и внучатам ползать по полу и делать первые шаги. Старики прилегли отдохнуть в одиночестве. На них вчуже глядеть грустно. Что же должны чувствовать их собственные дети!
Вечером в канун Нового года весь дом в хлопотах. Лишь кто-то один лениво встает с постели после дневного отдыха и плещется в горячей воде. Сил нет, как это раздражает!
А еще наводят уныние: долгие дожди в последний месяц года; один день невоздержания в конце длительного поста.
Как взволнованно тв ое сердце, когда случается:
Кормить воробьиных птенчиков.
Ехать в экипаже мимо играющих детей.
Лежать одной в покоях, где курились чудесные благовония.
Заметить, что драгоценное зеркало уже слегка потускнело.
Слышать, как некий вельможа, остановив свой экипаж у твоих ворот, велит слугам что-то спросить у тебя.
Помыв волосы и набелившись, надеть платье, пропитанное ароматами. Даже если никто тебя не видит, чувствуешь себя счастливой.
Ночью, когда ждешь своего возлюбленного, каждый легкий звук заставляет тебя вздрагивать: шелест дождя или шорох ветра.
Засохшие листья мальвы.
Игрушечная утварь для кукол.
Вдруг заметишь между страницами книги когда-то заложенные туда лоскутки сиреневого или пурпурного шелка.
В тоскливый день, когда льют дожди, неожиданно найдешь старое письмо от того, кто когда-то был тебе дорог.
Веер "Летучая мышь" - память о прошлом лете.
Тесть, который хвалит зятя.
Невестка, которую любит свекровь.
Серебряные щипчики, которые хорошо выщипывают волоски бровей.
Слуга, который не чернит своих господ.
Человек без малейшего недостатка. Все в нем прекрасно: лицо, душа. Долгая жизнь в свете нимало не испортила его.
Люди, которые, годами проживая в одном доме, ведут себя церемонно, как будто в присутствии чужих, и все время неусыпно следят за собой. В конце концов редко удается скрыть свой подлинный нрав от чужих глаз.
Трудно не капнуть тушью, когда переписываешь роман или сборник стихов. В красивой тетради пишешь с особым старанием, и все равно она быстро принимает грязный вид.
Что говорить о дружбе между мужчиной и женщиной! Даже между женщинами нечасто сохраняется нерушимое доброе согласие, несмотря на все клятвы в вечной дружбе.
Гвоздики. Аир. Цветы вишен.
Мужчины и женщины, красоту которых восхваляют в романах.
Сосны. Осенние луга. Горное селенье. Тропа в горах.
Почтительная любовь детей к своим родителям.
Молодой человек из хорошей семьи уединился с отшельниками на горе Митакэ. Как жаль его! Разлученный с родными, он каждый день на рассвете бьет земные поклоны, ударяя себя в грудь. И когда его близкие просыпаются от сна, им кажется, что они собственными ушами слышат эти звуки... Все их мысли устремлены к нему.
"Каково ему там, на вершине Митакэ?" - тревожно и с благоговейным восхищением думают они.
Но вот он вернулся, здрав и невредим. Какое счастье! Только шапка немного смялась и потеряла вид...
Впрочем, я слышала, что знатнейшие люди, совершая паломничество, надевают на себя старую, потрепанную одежду.
И лишь Нобутака, второй начальник Правого отряда личной гвардии, был другого мнения:
- Глупый обычай! Почему бы не нарядиться достойным образом, отправляясь в святые места? Да разве божество, обитающее на горе Митакэ, повелело: "Являйтесь ко мне в скверных обносках?"
Когда в конце третьей луны Нобутака отправился в паломничество, он поражал глаза великолепным нарядом. На нем были густо-лиловые шаровары и белоснежная "охотничья одежда" поверх нижнего одеяния цвета ярко-желтой керрии.
Сын его Такамицу, помощник начальника дворцовой службы, надел на себя белую накидку, пурпурную одежду и длинные пестрые шаровары из ненакрахмаленного шелка.
Как изумлялись встречные пилигримы! Ведь со времен древности никто не видел на горной тропе людей в столь пышном облачении!
В конце четвертой луны Нобутака вместе с сыном вернулся в столицу, а в начале десятых чисел шестой луны скончался правитель провинции Тикудзэн, и Нобутака унаследовал его пост.
- Он был прав! - говорили люди.
Этот рассказ не из тех, что глубоко трогают сердце, он здесь к слову, поскольку речь зашла о горе Митакэ.
Но вот что подлинно волнует душу.
Мужчина или женщина, молодые, прекрасные собой, в черных траурных одеждах.
В конце девятой или в начале десятой луны голос кузнечика, такой слабый, что кажется, он почудился тебе.
Наседка, высиживающая яйца.
Капли росы, сверкающие поздней осенью, как многоцветные драгоценные камни, на мелком тростнике в саду.
Проснуться посреди ночи или на заре и слушать, как ветер шумит в речных бамбуках, иной раз целую ночь напролет.
Горная деревушка в снегу.
Двое любят друг друга, но что-то встало на их пути, и они не могут следовать велению своих сердец. Душа полна сочувствия к ним.
Наступил рассвет двадцать седьмого дня девятой луны. Ты еще ведешь тихий разговор, и вдруг из-за гребня гор выплывает месяц, тонкий и бледный... Не поймешь, то ли есть он, то ли нет его. Сколько в этом печальной красоты!
Как волнует сердце лунный свет, когда он скупо точится сквозь щели в кровле ветхой хижины!
И еще - крик оленя возле горной деревушки.
И еще - сияние полной луны, высветившее каждый темный уголок в старом саду, оплетенном вьющимся подмаренником.
Тайники сердца мужчины, склонного к любовным похождениям.
Вор притаился в углу и, незаметно для всех, подсматривает. Пользуясь темнотой, кто-то украл вещицу и спрятал у себя за пазухой. Должно быть, вору забавно видеть, как другой человек делит с ним его сердечную склонность.
Монаху с чутким слухом приходится часто смущаться, когда он ночью читает молитвы в знатном доме.
Собираются молоденькие прислужницы, начинают судачить и высмеивать людей. Монах все слышит через тонкую перегородку, ему тяжело и совестно.
Иногда старшая придворная дама пробует их пристыдить:
- Что за поведение! Не шумите так!
Им хоть бы что! Продолжают болтать, пока не заснут от усталости... А монах долго не может опомниться от стыда.
Мужчина уже охладел к своей возлюбленной, но он старается обманными речами укрепить в ней доверие к его чувству. Это постыдно!
И еще хуже, если мужчина, который пользуется славой человека искреннего в любви и добросердечного, ведет себя так, что женщина даже и усомниться в нем не может. А между тем он не только лукавит перед ней в глубинах своей души, но и на словах открыто предает ее. Он рассказывает о своей возлюбленной сплетни другим женщинам, точно так же, как чернит их в беседах с ней.
А она, понятно, не подозревает этого и радуется, слыша, как он умаляет других. Значит, любит ее одну. Какой низкий обман!
Зачем же тогда ей смущаться, если она встретит на своем пути другого человека, который хоть немного любит ее? Пусть прежний друг сочтет ее бессердечной, она вправе порвать с ним, в этом нет ничего постыдного.
Разлука трудна для женщины. Она сожалеет о прошлом, страдает, а мужчина остается равнодушным. "Что у него за сердце?" - с болью думает она.
Но самое ужасное, когда мужчина обольстит какую-нибудь придворную даму, у которой нет в жизни опоры, и после бросит ее, беременную, на произвол судьбы. Знать, мол, ничего не знаю.
Большая лодка, брошенная на берегу во время отлива.
Высокое дерево, вывороченное с корнями и поваленное бурей.
Ничтожный человек, распекающий своего слугу.
Земные помыслы в присутствии Святого Мудреца.
Женщина, которая сняла парик и причесывает короткие жидкие пряди своих волос.
Старик, голый череп которого не прикрыт шапкой.
Спина побежденного борца.
Женщина обиделась на мужа по пустому поводу и скрылась неизвестно где. Она думала, что муж непременно бросится искать ее, но не тут-то было, - он спокоен и равнодушен, а ей нельзя без конца жить в чужом месте, и она поневоле, непрошеная, возвращается домой.
Женщина в обиде на своего возлюбленного, осыпает его горькими упреками. Она не хочет делить с ним ложе и отодвигается как можно дальше от него. Он пытается притянуть ее к себе, а она упрямится.
Наконец с него довольно! Он оставляет ее в покое и, укрывшись с головой, устраивается на ночь поудобнее.
Стоит зимняя ночь, а на женщине только тонкая одежда без подкладки. В увлечении гнева она не чувствовала холода, но время идет - и стужа начинает пробирать ее до мозга костей.
В доме все давно спят крепким сном. Пристойно ли ей встать с постели и одной бродить в потемках? Ах, если бы раньше догадаться уйти! Так думает она, не смыкая глаз.
Вдруг в глубине дома раздаются странные, непонятные звуки. Слышится шорох, что-то поскрипывает... Как страшно!
Тихонько она придвигается к своему возлюбленному и пробует натянуть на себя край покрывала. Нелепое положение!
А мужчина не хочет легко уступить и притворяется, что заснул!
Однажды в пору девятой луны всю долгую ночь до рассвета лил дождь. Утром он кончился, солнце встало в полном блеске, но на хризантемах в саду еще висели крупные, готовые вот-вот пролиться капли росы.
На тонком плетенье бамбуковых оград, на застрехах домов трепетали нити паутин. Росинки были нанизаны на них, как белые жемчужины...
Пронзающая душу красота!
Когда солнце поднялось выше, роса, тяжело пригнувшая ветки хаги, скатилась на землю, и ветви вдруг сами собой взлетели в вышину...
А я подумала, что люди ничуть бы этому не удивились.
И это тоже удивительно!
Сердце сжимается:
Когда глядишь на состязания всадников.
Когда плетешь из бумаги шнурок для прически.
Родители твои жалуются на нездоровье и выглядят хуже обычного. А если в это время ходит дурное поветрие, тут уж тебя возьмет такая тревога, что ни о чем другом и думать не можешь.
А как сжимается сердце, когда маленький ребенок не берет грудь и заливается криком даже у кормилицы на руках.
В доме ты впервые слышишь незнакомый голос. Это одно уже волнует. И становится совсем не по себе, если кто-нибудь из твоих собеседников вдруг начнет разводить сплетни про того человека.
Войдет в комнату кто-либо тебе ненавистный, - и душа замирает.
Странная вещь - сердце, как легко его взволновать!
Вчера женщину в первый раз навестил возлюбленный, и вот - на другое утро письмо от него запаздывает.
Пусть это случилось с другой, не с тобой, все равно, сердце сжимается в тревоге за нее.
Детское личико, нарисованное на дыне.
Ручной воробышек, который бежит вприпрыжку за тобой, когда ты пищишь на мышиный лад: тю-тю-тю!
Ребенок лет двух-трех быстро-быстро ползет на чей-нибудь зов и вдруг замечает своими острыми глазками какую-нибудь крошечную безделицу на полу. Он хватает ее пухлыми пальчиками и показывает взрослым.
Девочка, подстриженная на манер монахини, не отбрасывает со лба длинную челку, которая мешает ей рассмотреть что-то, но наклоняет голову набок. Это прелестно!
Маленький придворный паж очарователен, когда он проходит мимо тебя в церемониальном наряде.
Возьмешь ребенка на руки, чтобы немножко поиграть с ним, а он ухватился за твою шею и задремал... До чего же он мил!
Трогательно-милы куколки из бумаги, которыми играют девочки.
Сорвешь в пруду маленький листок лотоса и залюбуешься им!
А мелкие листики мальвы! Вообще, все маленькое трогает своей прелестью.
Толстенький мальчик лет двух ползет к тебе в длинном-длинном платьице из переливчатого лилового крепа, рукава подхвачены тесемками... Или другой ребенок идет вразвалочку, сам он - коротышка, а рукава долгие... Не знаю, кто из них милее.
Мальчик лет восьми-девяти читает книгу. Его тонкий детский голосок проникает прямо в сердце.
Цыплята на длинных ножках с пронзительным писком бегут то впереди тебя, то за тобой, хорошенькие, белые, в своем еще куцем оперении. Люблю глядеть на них. До чего же они забавны, когда следуют толпой за курицей-мамашей.
Кормилица ребенка, который плачет всю ночь.
Мужчина, снедаемый вечной тревогой. У него две любовницы, одна ревнивей другой.
Заклинатель, который должен усмирить сильного демона. Хорошо, если молитвы сразу возымеют силу, а если нет? Он тревожится, что люди будут над ним смеяться, и вид у него как нельзя более удрученный.
Женщина, которую страстно любит ревнивец, склонный к напрасным подозрениям. И даже та, что в фаворе у "Первого человека" в стране - самого канцлера, не знает душевного покоя. Но, правда, ей-то все равно хорошо!
Люди, которых раздражает любая безделица.
Хорошо поехать в горное селенье в пору пятой луны! Вокруг, куда ни кинешь взор, все зелено: и луговые травы, и вода на рисовых полях.
Густая трава на вид так безмятежна, словно ничего не таит в себе, но поезжай все прямо-прямо, и из самых ее глубин брызнет вода невыразимой чистоты. Она неглубока, но погонщик, бегущий впереди, поднимает тучи брызг...
Справа и слева тянутся живые изгороди. Вдруг ветка дерева вбежит в окно экипажа, хочешь сорвать ее, поспешно схватишь, но увы! Она уже вырвалась из рук и осталась позади.
Иногда колесо экипажа подомнет, захватит и унесет с собой стебли чернобыльника. С каждым поворотом колеса чернобыльник взлетает вверх, и ты вдыхаешь его чудесный запах.
В знойную пору так приятно дышать вечерней прохладой, глядя, как очертания холмов и деревьев становятся все более неясными.
Когда перед экипажем важного сановника бегут, расчищая дорогу, передовые скороходы, это рождает особое ощущение прохлады. Но даже если мимо едут простолюдины, по одному, по два в повозке, -тростниковая занавеска позади отдернута, - все равно, от этой картины веет прохладой.
Но чудесней всего, когда в экипаже зазвенят струны лютни-бива или запоет флейта. И так становится грустно, что звуки пролетели мимо и затихли вдали!
Иногда донесется странный, непривычный запах кожаного подхвостника на быке. Пусть я говорю сумасшедшую нелепицу, но, право, есть в этом запахе особая прелесть.
А как хорошо, когда во мраке безлунной ночи сосновые факелы, горящие впереди экипажа, наполняют его своим крепким ароматом.
В начале двадцатых чисел девятой луны я отправилась в храмы Хасэ, и мне случилось заночевать в каком-то убогом домике. Разбитая усталостью, я мгновенно уснула.
Очнулась я в середине ночи. Лунный свет лился сквозь окошко и бросал белые блики на ночные одежды спящих людей... Я была глубоко взволнована!
В такие минуты поэты сочиняют стихи.
Когда в ясную ночь, при ярком лунном свете, переправляешься в экипаже через реку, бык на каждом шагу рассыпает брызги, словно разбивает в осколки кристалл.
Как хорош снег на кровлях, покрытых корой кипариса.
А еще он хорош, когда чуть-чуть подтает или выпадет легкой порошей и останется только в щелях между черепицами, скрадывая углы черепиц, так что они кажутся круглыми.
Есть приятность в осеннем дожде и граде, если они стучат по дощатой крыше.
Утренний иней - на темных досках крыши. И в саду!
Солнце всего прекрасней на закате. Его гаснущий свет еще озаряет алым блеском зубцы горы, а по небу тянутся облака, чуть подцвеченные желтым сияньем. Какая грустная красота!
Всего лучше предрассветный месяц, когда его тонкий серп выплывает из-за Восточных гор, прекрасный и печальный.
Я люблю белые облака, и пурпурные, и черные... И дождевые тучи тоже, когда они летят по ветру.
Люблю смотреть, как на рассвете темные облака понемногу тают и становятся все светлее.
Кажется, в какой-то китайской поэме сказано о них: "Цвет, исчезающий на заре... "
До чего красиво, когда тонкое сквозистое облако проплывает мимо ослепительно сияющей луны!
Сострадание - вот самое драгоценное свойство человеческой души. Это прежде всего относится к мужчинам, но верно и для женщин.
Скажешь тому, у кого неприятности: "Сочувствую от души!" Или: "Разделяю ваше горе!" - тому, кого постигла утрата... Много ли значат эти слова? Они не идут из самой глубины сердца, но все же люди в беде рады их услышать.
Лучше, впрочем, передать сочувствие через кого-нибудь, чем выразить непосредственно. Если сторонние свидетели расскажут человеку, пораженному горем, что вы жалели его, он тем сильнее будет тронут, и ваши слова неизгладимо останутся в его памяти.
Разумеется, если вы придете с сочувствием к тому, кто вправе требовать его от вас, то особой благодарности он не почувствует, а примет вашу заботу как должное. Но человек для вас чужой, не ожидавший от вас сердечного участия, будет рад каждому вашему теплому слову.
Казалось бы, небольшой труд - сказать несколько добрых слов, а как редко их услышишь!
Вообще не часто встречаются люди, щедро наделенные талантами - и в придачу еще доброй душой. Где они? А ведь их должно быть много...
Если какие-нибудь черты в лице человека кажутся нам особенно прекрасными, то не устанешь любоваться им при каждой новой встрече.
С картинами не так. Если часто на них глядеть, быстро примелькаются. Возле моего обычного места во дворце стоят ширмы, они чудесно расписаны, но я никогда на них не гляжу. Насколько более интересен человеческий облик!
В любой некрасивой вещи можно подметить что-либо привлекательное... А в красивом, увы, - отталкивающее.
Однажды, когда государыня беседовала с придворными дамами, я сказала по поводу некоторых ее слов:
- Наш бедственный мир мучителен, отвратителен, порою мне не хочется больше жить... Ах, убежать бы далеко, далеко! Но если в такие минуты попадется мне в руки белая красивая бумага, хорошая кисть, белые листы с красивым узором или бумага Митиноку, - вот я и утешилась. Я уже согласна жить дальше.
А не то расстелю зеленую соломенную циновку, плотно сплетенную, с широкой белой каймою, по которой разбросан яркими пятнами черный узор... Залюбуюсь и подумаю: "Нет, что бы там ни было, а я не в силах отвергнуть этот мир. Жизнь слишком для меня драгоценна... "
- Немного же тебе надо! - засмеялась императрица. - Спрашивается, зачем было людям искать утешения, глядя на луну над горой Обасутэ?
Придворные дамы тоже стали меня поддразнивать:
- Уж очень они короткие, ваши "молитвы об избавлении от всяческих бед".
Некоторое время спустя случились печальные события, потрясшие меня до глубины души, и я, покинув дворец, удалилась в свой родной дом.
Вдруг посланная приносит мне от государыни двадцать свитков превосходной бумаги и высочайшее повеление, записанное со слов императрицы.
"Немедленно возвратись! - приказывала государыня. - Посылаю тебе эту бумагу, но боюсь, она не лучшего качества и ты не сможешь написать на ней Сутру долголетия для избавления от бед".
О, счастье! Значит, государыня хорошо помнит тот разговор, а я ведь о нем совсем забыла. Будь она простой смертной, я и то порадовалась бы. Судите же, как глубоко меня тронуло такое внимание со стороны самой императрицы!
Взволнованная до глубины души, я не знала, как достойным образом поблагодарить государыню, но только послала ей следующее стихотворение:
"С неба свитки бумаги,
Чтобы священные знаки чертить,
В дар мне прислала богиня.
Это знак, что подарен мне
Век журавлиный в тысячу лет".
- И еще спроси государыню от моего имени, - сказала я, - "не слишком ли много лет прошу я от судьбы?"
Я подарила посланной (она была простая служанка из кухонной челяди) узорное синее платье.
Сразу же потом я с увлечением принялась делать тетради из этой бумаги, и в хлопотах мне показалось, что все мои горести исчезли. Тяжесть спала с моего сердца.
Дня через два дворцовый слуга в красной одежде посыльного принес мне циновку и заявил:
- Нате!
- А ты кто? - сердито спросила моя служанка. - Невежество какое!
Но слуга молча положил циновку и исчез.
- Спроси его, от кого он? - велела я служанке.
- Уже ушел, - ответила она и принесла мне циновку, великолепную, с узорной каймой. Такие постилают только для самых знатных персон.
В душе я подумала, что это - подарок императрицы, но вполне уверенной быть не могла. Смущенная, я послала разыскивать слугу, принесшего циновку, но его и след простыл.
- Как странно! - толковала я с моими домашними, по что было делать, слуга не отыскался.
- Возможно, он отнес циновку не тому, кому следовало, и еще вернется, - сказала я.
Мне хотелось пойти во дворец императрицы и самой узнать, от нее ли подарок, но если бы я ошиблась, то попала бы в неловкое положение.
Однако кто мог подарить мне циновку ни с того ни с сего? "Нет, разумеется, сама государыня прислала ее", - с радостью подумала я.
Два дня я напрасно ждала вестей, и в душе у меня уже начали шевелиться сомнения.
Наконец я послала сказать госпоже Укё:
"Вот, мол, случилось то-то и то-то... Не видели ли вы такой циновки во дворце? Сообщите мне по секрету. Только никому ни слова, что я вас спрашивала".
"Государыня сохраняет все в большой тайне, - прислала мне ответ госпожа Укё. - Смотрите же, не проговоритесь, что я выдала ее секрет".
Значит, моя догадка была верна! Очень довольная, я написала письмо и велела своей служанке потихоньку положить его на балюстраду возле покоев императрицы. Увы, служанка сделала это так неловко, что письмо упало под лестницу.
Притворщики. Они кажутся более чистосердечными, чем люди, которым нечего скрывать.
Путешествия на корабле.
День стоял тихий и ясный. Море было такое спокойное, будто натянули блестящий бледно-зеленый шелк, и нас ничто не страшило.
В лодке со мной находились девушки-служаночки в легких одеждах с короткими рукавами, в штанах-хакама и совсем еще молодые слуги.
Они дружно налегали на весла и гребли, распевая одну песню за другой.
Чудо как хорошо! Вот если бы кто-нибудь из людей светского круга мог увидеть, как мы скользили по воде!
Но вдруг налетел вихрь, море начало бурлить и клокотать. Мы себя не помнили от страха. Гребцы изо всех сил работали веслами, торопясь направить лодку к надежной гавани, а волны заливали нас. Кто поверит, что это бушующее море всего лишь мгновение назад было так безмятежно и спокойно?
Вот почему к мореходам нельзя относиться с пренебрежением. Казалось бы, на их утлых суденышках не отважишься плавать даже там, где совсем мелко. Но они бесстрашно плывут на своих скорлупках над глубокой пучиной, готовой вот-вот поглотить их. Да еще и нагружают корабль так тяжело, что он оседает в воду по самые края.
Лодочники без тени страха ходят и даже бегают по кораблю. Со стороны кажется, первое волнение - и всему конец, корабль пойдет на дно, а они, громко покрикивая, бросают в него пять-шесть огромных сосновых бревен в три обхвата толщиной!
Знатные люди обычно плавают в лодке с домиком. Приятно находиться в глубине его, но если стоять возле борта, то голова кружится. Веревки, которые служат для укрепления весел, кажутся очень слабыми. Вдруг одна из них лопнет? Гребец будет внезапно сброшен в море! И все же более толстые веревки не в ходу.
Помню, я однажды путешествовала в такой лодке. Домик на ней был очень красиво устроен: двери с двумя створками, решетки на окнах поднимались. Лодка наша не так глубоко сидела в воде, как другие, когда кажется, что вот-вот уйдешь на дно. Я словно была в настоящем маленьком доме.
Но посмотришь на маленькие лодочки - и ужас возьмет! Те, что вдалеке, словно сделаны из листьев мелкого бамбука и разбросаны по воде.
Когда же мы наконец вернулись в нашу гавань, на всех лодках зажгли огни, - зрелище необычайной красоты!
На рассвете я с волнением увидела, как уходят в море на веслах крошечные суденышки, которые зовут сампанами. Они растаяли вдали. Вот уж поистине, как говорится в песне, "остался только белопенный след"!
Я думаю, что знатным людям не следует путешествовать по морю. Опасности подстерегают и пешехода, но все же, по крайней мере, у него твердая земля под ногами, а это придает уверенности.
Море всегда вселяет жуткое чувство.
А ведь рыбачка-ама ныряет на самое дно, чтобы собирать там раковины. Тяжелое ремесло! Что будет с ней, если порвется веревка, обвязанная вокруг ее пояса? Пусть бы еще мужчины занимались этим трудом, но для женщин нужна особая смелость.
Муж сидит себе в лодке, беспечно поглядывая на плывущую по воде веревку из коры тутового дерева. Не видно, чтоб он хоть самую малость тревожился за свою жену.
Когда рыбачка хочет подняться на поверхность моря, она дергает за веревку и тогда мужчина торопится вытащить ее как можно скорей. Задыхаясь, женщина цепляется за край лодки... Даже посторонние зрители невольно роняют капли слез.
До чего же мне противен мужчина, который опускает женщину на дно моря, а сам плывет в лодке! Глаза бы мои на него не глядели!
Блестящий глянец темно-пурпурных шелков.
Хлопок, собранный на поле.
Волосы дамы, красивыми волнами падающие на высокий лоб.
Звуки семиструнной цитры.
Люди уродливой наружности, которые в темноте производят приятное впечатление. Голос кукушки. Шум водопада.
Возле дома росли высокие сосны. Решетки ситоми были подняты с южной и восточной стороны, в главные покои лилась прохлада.
Там был поставлен церемониальный занавес высотой в четыре сяку, а перед ним положена круглая соломенная подушка. На ней сидел монах лет сорока, красивый собой и щеголевато одетый, в черной рясе и оплечье из тонкого шелка. Обмахиваясь веером цвета желтовато-алой гвоздики, он непрерывно читал заклинания - дхарани.
Видимо, кого-то в доме жестоко мучил злой демон.
В комнату на коленях вползла служанка, высокая и сильная, в светлом платье из шелка-сырца и длинных штанах. В нее-то и должен был переселиться злой дух.
Она села позади небольшого занавеса, отгораживающего часть комнаты. Повернувшись к девушке, монах протянул ей небольшой блестящий жезл и начал нараспев возглашать заклинания.
Собралось множество придворных дам, чтобы следить за ходом исцеления. Они пристально глядели на девушку. Вскоре ее начала бить дрожь, и она потеряла сознание. Все почувствовали священный ужас при виде того, как молитвы обретают все большую и большую силу.
В покои были допущены родные и близкие девушки. Исполненные благоговения, они все же были встревожены. "Как смутилась бы девушка, - думали они, - будь она в памяти".
Сама она не страдает, - это они знали, - но все же терзались жалостью, слушая ее стенания, плач и вопли. Подруги служанки, полные сочувствия, сели возле нее и стали оправлять на ней одежду.
Тем временем больной женщине, из которой изгнали демона, стало заметно легче. Монах потребовал горячей воды. Юные прислужницы бегом принесли из глубины дома кувшинчик с горячей водой, тревожно поглядывая на больную. На них были легкие одежды и шлейфы нежных оттенков, сохранившие всю свою свежесть. Прелестные девушки!
Наконец монах заставил демона просить о пощаде и отпустил его.
- О, я ведь думала, что сижу позади занавеса... Как же я
очутилась перед ним, на глазах у всех? Что случилось со мной? - в страхе и смущении восклицала молодая служанка.
Подавленная стыдом, она завесила лицо прядями длинных волос и хотела скрыться...
- Обожди! - остановил ее монах и, прочитав несколько заклинаний, спросил:
- Ну, как теперь? Хорошо ли ты себя чувствуешь? - И он улыбнулся ей.
Но девушка все еще не могла оправиться от смущения.
- Я бы остался здесь еще, но наступает время вечерней молитвы.
И с этими словами монах хотел удалиться. Люди в доме пытались его удержать.
- Побудьте еще немного, - просили они, но монах слишком спешил.
Придворная дама, как видно, занимавшая высокое положение в этом доме, появилась возле опущенной шторы.
- Мы вам очень благодарны за ваше посещение, святой отец, - сказала она. - Наша больная была на краю гибели, но силою ваших молитв она теперь получила исцеление. Это великая радость для нас. Может быть, завтра вы найдете время вновь посетить нас?
- Боюсь, что демон этот очень упрям, - кратко ответил монах. - Надо не ослаблять бдительности. Я очень рад, что мои молитвы помогли.
И он удалился с таким торжественным видом, что можно было подумать, сам Будда вновь снизошел на землю.
Как печальны долгие дожди пятой луны в старом саду, где пруд весь зарос душистым тростником, водяным рисом и затянут зеленой ряской. Сад вокруг него тоже однотонно-зеленый.
Смотришь уныло на туманное небо, и на душе такая тоска!
Заглохший пруд всегда полон грустного очарования. И до чего же он хорош в зимнее утро, когда его подернет легкий ледок!
Да, заброшенный пруд лучше того, за которым бережно ухаживают. Лишь круг луны белеет в немногих светлых окнах посреди буйно разросшихся водяных трав.
Лунный свет повсюду прекрасен и печален.
Спустился вечерний сумрак, и я уже ничего не различаю. К тому же кисть моя вконец износилась.
Добавлю только несколько строк.
Эту книгу замет обо всем, что прошло перед моими глазами и волновало мое сердце, я написала в тишине и уединении моего дома, где, как я думала, никто ее никогда не увидит.
Кое-что в ней сказано уж слишком откровенно и может, к сожалению, причинить обиду людям. Опасаясь этого, я прятала мои записки, но, против моего желания и ведома, они попали в руки других людей и получили огласку.
Вот как я начала писать их.
Однажды его светлость Корэтика, бывший тогда министром двора, принес императрице кипу тетрадей.
- Что мне делать с ними? - недоумевала государыня, - для государя уже целиком скопировали "Исторические записки".
- А мне бы они пригодились для моих сокровенных записок у изголовья, - сказала я.
- Хорошо, бери их себе, - милостиво согласилась императрица.
Так я получила в дар целую гору превосходной бумаги. Казалось, ей конца не будет, и я писала на ней, пока не извела последний листок, о том, о сем, словом, обо всем на свете, иногда даже о совершенных пустяках.
Но больше всего я повествую в моей книге о том любопытном и удивительном, чем богат наш мир, и о людях, которых считаю замечательными.
Говорю я здесь и о стихах, веду рассказ о деревьях и травах, птицах и насекомых, свободно, как хочу, и пусть люди осуждают меня: "Это обмануло наши ожидания. Уж слишком мелко... "
Ведь я пишу для собственного удовольствия все, что безотчетно приходит мне в голову. Разве могут мои небрежные наброски выдержать сравнение с настоящими книгами, написанными по всем правилам искусства?
И все же нашлись благосклонные читатели, которые говорили мне: "Это прекрасно!" Я была изумлена.
А собственно говоря, чему здесь удивляться?
Многие любят хвалить то, что другие находят плохим, и, наоборот, умаляют то, чем обычно восхищаются. Вот истинная подоплека лестных суждений!
Только и могу сказать: жаль, что книга моя увидела свет.
Тюдзё Левой гвардии Мунэфуса, в бытность свою правителем провинции Исэ, навестил меня в моем доме.
Циновку, постланную на краю веранды, придвинули гостю, не заметив, что на ней лежала рукопись моей книги. Я спохватилась и поспешила забрать циновку, но было уже поздно, он унес рукопись с собой и вернул лишь спустя долгое время. С той поры книга и пошла по рукам.
В одно из царствований при дворе служило много статс-дам и фрейлин. Среди них находилась одна, которая хотя и не была особо высокого звания, но пользовалась исключительным расположением государя. С самого начала благородные особы, бывшие высокого мнения о себе, третировали ее как выскочку и злобствовали. Тем более волновались фрейлины одного с нею ранга или ниже ее. Даже исполняя свои утренние и вечерние обязанности во дворце, она этим только раздражала людские сердца и навлекала на себя злобу. И оттого ли, что этой злобы накопилось много, только она стала слабеть, чувствовала себя беспомощной и почти безвыходно проживала у себя в родном доме.
Государь же только сильнее привязывался к ней, не обращая внимания на всеобщее порицание. Это была любовь, о которой можно было бы рассказывать в последующие века. Придворные - и высшие и низшие - без стеснения косились и говорили: "Уж очень ослеплен государь этой любовью! В Китае именно из-за таких дел мир приходил в беспорядок и возникали беды... " Понемногу все кругом обратилось против нее, она превратилась в помеху для всех. Стали даже вспоминать случай с Ян Гуй-фэй... Много было неприятностей у нее, но все же она жила среди всех, опираясь на беспримерную к себе любовь государя.
Отца ее, Дайиагона, уже не было на свете, но мать - женщина благородного происхождения - во время дворцовых церемоний Устраивала все, как нужно, так что ее дочь ничем не уступала тем высоким особам, у которых были живы оба родителя и положение в свете которых в это время было блистательным. Но все же, поскольку не было у нее особого могущественного покровителя, случись что - и у ней ни оказалось бы никакой опоры, она была бы беззащитна.
Был ли тесен их союз уже в предшествующей жизни, только родился у них прекрасный, каких не бывает на свете, мальчик. Государь, все время в тревоге ждавший: "Ах, когда же, когда?" - повелел сейчас же принести его к себе и взглянул: действительно, это был младенец редкой красоты. Первый принц был рожден статс-дамой - дочерью Удайдзина, у него была, таким образом, могущественная родня, и за ним все чрезвычайно ухаживали, как за бесспорным будущим наследником престола; и все же он никак не мог идти в сравнение с красотой этого ребенка. Поэтому государь хоть и дарил тому - первому - свою высокую любовь, но по-обыкновенному; этого же мальчика лелеял, как драгоценность, - беспредельно.
Мать мальчика с самого начала не была на положении простой придворной дамы. К ней относились вообще как к благородной, она считалась принадлежащей к высшему кругу. Однако государь уж слишком упорно держал ее при себе и во время празднеств, во всех случаях, когда что-либо устраивалось, призывал ее первую. Случалось, что он, - после ночи, проведенной ею в его опочивальне, - так и оставлял ее у себя на весь день, не отпуская ни на шаг. Естественно поэтому, что она стала в глазах людей представляться чем-то вроде простой служанки. После же того, как у нее родился ребенок, государь стал еще более по-особому относиться к ней, так что у статс-дамы - матери первого принца - появились даже опасения: "Если бы что случилось с наследным принцем, как бы на его месте не оказался этот ребенок!"
Эта статс-дама раньше других появилась во дворце, и любовь государя к ней не была обычной; у ней были и еще дети от него. Поэтому государь только ее упреки и принимал к сердцу и с ними считался. Та же фрейлина, - хоть и полагалась во всем на высочайшую защиту, но кругом было столько людей, преследующих ее, ищущих у ней одни недостатки, что она чувствовала себя бессильной, беспомощной и только терзалась.
Помещением ей служила часть дворца, названная Кирицубо. Обычный путь ее поэтому лежал мимо покоев многих высоких особ; она беспрестанно, таким образом, проходила пред их взорами, и понятно, что этим снова раздражала их сердца. Даже когда она шла к государю, то и тут - как это было чересчур часто - случались даже неподобающие вещи: на перекидных мостиках, в галереях - там и сям по пути ей устраивали всякие гадости, и подолам платьев сопровождающих и встречающих ее женщин доста валось очень сильно. Бывало, что перед ней захлопывали дверь того коридора, по которому она должна была непременно пройти, причем по уговору делали это и с другого конца; мучили и преследовали ее всячески. И оттого, что во всех случаях у ней только росли одни огорчения, она страдала все сильней и сильней. Тогда государь, все более жалея ее, пожаловал ей "ближний покой" в Кородэне, повелев перенести в другое место помещение той фрейлины, которая с давних пор там жила. Как безудержна была поэтому злоба этой фрейлины!
Когда маленькому принцу исполнилось три года, обряд первой хакама государь повелел совершить со всей пышностью, вынеся из казнохранилища и сокровищницы всякие драгоценности, чтобы ни в чем не было хуже того, как было устроено для первого принца. И по этому случаю всяких пересудов было немало. Однако наружность маленького принца, нрав его были такими замечательными, казались такими необычайными, что никто не был в силах злобствовать на него. Люди же, понимающие толк в вещах, только широко раскрывали глаза от удивления и говорили: "И появляются же на свете такие существа!"
В этом же году, летом, фрейлина-мать почувствовала себя несколько плохо и собралась уехать из дворца домой. Государь, однако, никак не давал своего разрешения на это. Так как все эти годы она постоянно прихварывала, он привык уже к этому и только говорил ей: "Попробуй еще немножко побыть здесь!" Однако с каждым днем она чувствовала себя все хуже и в каких-нибудь пять-шесть дней так ослабела, что к государю с плачем обратилась уже сама ее мать, и только тогда он разрешил ей уехать.
Боясь, как бы не случилось и тут чего-нибудь неприятного, она оставила маленького принца во дворце и уехала одна потихоньку.
Всему приходит конец; увы, государь не мог ее более удерживать и с невыразимой скорбью помышлял о том, что даже не провожает ее... Всегда такая очаровательная и прекрасная, она теперь совсем исхудала; сильнейшая тоска щемила ее сердце, но выразить ее словами она была не в силах. Она прямо таяла; казалось: есть ли она еще или нет ее? Государь, видя ее такой, перестал сознавать и прошлое и будущее и только со слезами повторял ей всевозможные клятвы и уверения. Но она даже ответить ему не могла. Взор ее был совсем безжизненный, она слабела все более и более и лежала, как будто уже ничего не сознавая, так что государь совсем растерялся. "Ах, что делать, что делать?" - восклицал он.
Государь хоть и распорядился сам о носилках, но, войдя к ней, опять не находил в себе силы отпустить ее. "Ведь мы уговаривались с тобой: никому не уходить ни раньше, ни позже другого в этот путь, так быстро ведущий к концу! Скажи, ведь ты не покинешь меня здесь одного, не уйдешь... " - говорил он, и она с тоскою смотрела на него:
"Есть конец пути,
Есть конец пути разлук,
И печален он.
Но хочу тот путь пройти!
Жизнь, как ты желанна мне!
Если б я знала, что так выйдет... " - проговорила она, и дыхание ее совсем прерывалось. Было похоже, что она так многое хотела сказать, но она так страдала, была такой слабой...
"Нет, нужно оставить ее здесь! Я должен видеть до конца, - что бы с ней ни случилось!" - подумал государь. Но были уже позваны надлежащие люди: сегодня должны были начаться моления о выздоровлении; они уже пришли и торопили: "Сегодня, с вечера... " И государь, как ни было это ему горько, принужден был отпустить ее.
Все сердце государя было охвачено горем, он не мог сомкнуть глаз, не мог дождаться утра. Время вернуться посланцу, посланному вслед, еще не пришло, и государь все время пребывал в тревоге. "Только прошла полночь - и не стало ее!" - сказали там посланцу. В доме ее поднялся плач и шум, и упавший духом посланец вернулся во дворец. Сердце государя, услышавшего эту весть, пришло в полное смятение, он ничего более не сознавал и скрылся к себе.
Что касается маленького принца, то государю - даже и в таком состоянии - очень хотелось все время, как и до сих пор, видеть его около себя, но так как не бывало еще примера, чтобы в таких случаях ребенок оставался во дворце, маленький принц должен был покинуть дворец. Он не понимал, что произошло что-то, и только дивился, видя, в каком смятении находятся, как плачут все прислуживающие ему, как беспрестанно льет слезы и сам государь.
Когда все благополучно - и тогда такое расставание не может не быть грустным; насколько же печально было оно теперь - и сказать нельзя!
Всему наступает конец, и вот уже справлены полагающиеся обряды. "Я унесусь ввысь вместе с нею, в том же дыме!" - рыдала и металась мать умершей и села в экипаж провожавшей тело служанки. Обряд сожжения совершили со всей торжественностью в месте, называемом Атаго. Каково же было душевное состояние той, которая прибыла сюда! "Когда я смотрю на ее бездыханное тело, мне все кажется, что она еще жива. Но ведь думать так - бесполезно, и поэтому лучше, если я уж собственными глазами увижу, как она превратится в пепел... Тогда, по крайней мере, я буду знать, что ее нет на свете!" - так, как будто здраво, рассуждала она, но была в таком волнении, что по дороге чуть не падала с экипажа. "Мы так и думали!" - говорили люди и не знали, что и делать с ней.
Из дворца прибыл посланец. Он привез известие, что умершая фрейлина возводится в третий ранг. Явился особый посол и прочитал соответствующий высочайший указ. И всем было при этом так грустно. Государь горько сожалел, что не успел пожаловать ее хоть званием статс-дамы, и теперь возводил ее хоть в следующий ранг.
Даже и тут нашлось немало людей, которые вознегодовали. Но те, кто понимал толк в вещах, теперь вспоминали, как прекрасна была ее наружность, какой мягкий был у нее нрав, как приятна она была, как трудно было ее не любить. С ней были жестоки, на нее злобились только из-за неподобающего отношения к ней государя. Но ее милый облик, ее чувствительное сердце теперь с любовью вспоминали даже служанки. Вероятно, о таких случаях и говорится: "Только когда умрешь... "
Незаметно шли дни. Государь и во время всех последующих обрядов неукоснительно посылал в дом почившей осведомляться обо всем, и чем дальше шло время, тем безысходнее становилась его печаль. Он совершенно прекратил даже ночное служение при себе высоких особ и проводил все дни и ночи в слезах, так что наблюдавшие его - и те превращались в напоенную росой осень. "Вот любовь! Даже после смерти она продолжает не давать другим покоя". Статс-дамы Кокидэн все еще никак не могли простить ей любви государя. Даже при виде старшего принца государь только вспоминал о прелести маленького; слал к нему своих ближайших служанок, кормилицу и всячески разузнавал о нем.
Однажды вечером, когда поднялся "пронизывающий поля" и сразу стало прохладно, она вспомнилась государю еще сильнее, чем обыкновенно, и он послал к ней в дом камер-фрау из семьи лучников. Он отправил ее вечером, когда так красива была луна, а сам так и остался в неподвижной задумчивости. В такие часы он когда-то просил Кирицубо играть для него... Ему представился, - как будто она была совсем рядом с ним, - облик ее; как извлекала она своими пальчиками совсем особые звуки, как отличались от всех прочих слова ее, даже случайно произнесенные... Это было еще хуже, чем "явь во тьме".
Когда камер-фрау достигла дома умершей и въехала в ворота, зрелище, представившееся ее взору, было очень печально. Хотя это и было жилищем вдовы, но так как она все время думала о своей дочери, то до последнего времени держала дом в полном порядке, и кругом все имело приветливый вид. Но теперь, когдв. она, погрузившись во мрак, пребывала в горе, трава выросла высоко, при "пронизывающем поля" все приняло еще более неприютный вид, и только свет луны беспрепятственно проникал внутрь, "не смущаясь разросшейся буйно травой".
У южного подъезда камер-фрау сошла с экипажа, и мать умершей сразу даже вымолвить слова не могла. "Мне так горько, что я еще живу на свете! Когда же ко мне - сквозь усеянные росою кусты - приходит вот такая посланная, становится совсем стыдно!" -проговорила она, плача, и видно было, что ей действительно очень тяжело. "Навещавшая вас до этого камер-фрейлина уже рассказывала государю: "Когда я прихожу туда, все сердце надрывается, вся душа болит... " И действительно, даже мне, ничего не понимающей, и мне трудно вынести все это... " - сказала посланная и, немного помедлив, стала передавать высочайшие слова.
"Первое время я блуждал во тьме, думал: не сон ли это? Но мало-помалу стал приходить в себя и вижу, что уже не проснуться от этого сна! Это так мучительно! Мне не с кем даже обменяться словами, -что предпринять? Не приедешь ли ты ко мне тайком? И маленький принц, бедняжка! Живет он посреди напоенных росой... Мне так жалко его! Приходи скорей!" Государь не мог даже договорить как следует и захлебнулся слезами. А тут еще он не мог не подумать, что другие сочтут его слабым... и вид у него был такой страдальческий, что я, не дослушав до конца его речи, прямо поехала к вам", -рассказывала камер-фрау и передала ей высочайшее послание. "Мои глаза не видят более, но при свете таких высокомилостивых слов... " - сказала мать и взяла послание.
"Я ждал: пройдет время, и горе мое немножко рассеется. Но дни идут за днями, и вместе с ними скорбь моя только становится невыносимее. Меня беспокоит, что с маленьким принцем. Как жалко, что мы не заботимся о нем вместе с тобою! Приведи его, будем иметь его подле себя, как память о прошлом. Будем воображать, будто она все еще с нами", - убедительно писал государь.
"На полях Миягино
Сцепляет росинки ветер.
Слушаю звуки его,
И волнует мысль:
Что с маленьким Хаги?"
Было написано и это, но читавшая не смогла прочитать до конца. "Мне так горько, что моя жизнь длится так долго. Мне стыдно даже того, "что подумает обо мне сосна", когда узнает... Тем более же я должна стыдиться, будучи во дворце. Я не раз уже слышала подобные милостивые слова, но вряд ли могу и представить себе что-нибудь такое. Что думает маленький принц? Вероятно, только и помышляет о том, чтобы уехать во дворец, и я с грустью считаю, что он прав. Вот что я думаю, и так доложите государю! Я - в трауре, и маленькому принцу жить со мною не пристало", - говорила мать.
"Маленький принц, конечно, уже почивает. Я хотела взглянуть на него и подробно донести потом государю, но государь, верно, ждет меня, да и уже поздно будет", - сказала камер-фрау и заторопилась.
"Когда вы со мною, как будто одним краешком рассеивается мрак сердца моего, блуждающего во тьме. Мне так хочется побеседовать с вами еще. Зайдите ко мне самой, когда будете свободны. До сих пор вы заходили ко мне лишь в случае радости, торжества, а теперь я вижу вас вот с такими вестями. И опять, опять думаю: как несчастна моя жизнь! Дочь моя с детства отличалась и умом и сердцем, и покойный муж мой - дайнагон - до самой своей кончины говорил мне: "Непременно исполни мое заветное желание: отдай ее на службу во дворец! Пусть я и умру, но ты не иди против моих намерений, мне будет это очень горько", - так непрестанно наказывал он мне, и я хоть и считала, что жизнь во дворце без покровителя и защиты может привести лишь к беде, все же не решилась пойти против его предсмертной воли и отдала ее во дворец. Там она удостоилась исключительной, превышающей ее достоинства высочайшей милости и жила посреди всех, тая стыд своего незначительного звания. Но злоба людская все росла, неприятности все увеличивались, и в конце концов вот так и получилось: она умерла безвременной смертью. Так что теперь я думаю иначе: какой роковой была для нее эта государева милость! Впрочем, я говорю так потому, что мое безрассудное сердце блуждает во тьме... " Мать не кончила речи и захлебнулась в слезах. Тем временем спустилась ночь.
"Государь тоже говорит так: "Я относился к ней от всего сердца, а оказалось, что этим почему-то привлекал лишь взоры людей. Вероятно, суждено было всему быть таким недолговечным. Теперь я вижу, что это был несчастный союз. Я никак не думал, что как-нибудь задену чье-либо сердце, а вышло, что из-за нее я навлек на себя злобу многих, от которых этого и ожидать было нельзя. И в конце концов теперь покинут ею, и нечем мне успокоить свое сердце. Люди начинают относиться ко мне все хуже и хуже, я совсем превратился для них в какого-то глупца... Хотелось бы мне знать мое прежнее существование!" - непрестанно повторяет он, и соленые капли только и льются с его рукава", - так говорила камер-фрау и никак не могла кончить.
"Уже очень поздно, мне надо еще сегодня обо всем доложить государю", - заторопилась она.
Луна склонялась к закату. Небо было чисто и прозрачно. Ветер веял прохладой. Голоса насекомых в "селениях трав" как будто исторгали слезы. Трудно было уйти из этого обиталища травы...
"Сколько бы ни пели
Голоса судзумуси,
Все равно:
Долгая ночь коротка им,
Коротка она и для слез", -
сказала камер-фрау и никак не могла сесть в экипаж.
"Уж и так много
Голосов судзумуси
На лугу из асадзи.
Ты же еще росинки добавляешь,
О человек, с облаков!
Я готова даже жаловаться на вас!" - сказала вслед ей мать.
Не такой был момент, чтобы подносить какие-нибудь дорогие подарки, поэтому мать дала посланной - на память о дочери - только то, что было нужно: полный набор одежд да прибор для прически.
Молодые служанки, конечно, грустили о печальном происшествии, но им, привыкшим все время проводить во дворце, было здесь очень скучно, они все время вспоминали про государя и убеждали мать умершей Кирицубо поскорей отправиться во дворец. Но та рассуждала: идти вместе с маленьким принцем и ей, находящейся в трауре, - значит навлечь на себя всеобщее осуждение; не видеть же принца хоть короткий миг - значит не находить себе места от беспокойства. И она не могла так просто отвести маленького принца к государю.
Камер-фрау с жалостью увидела, что государь еще не пришел к себе в опочивальню. Он все еще любовался тем, как красив, весь в цвету, был садик перед ним, и, призвав к себе нескольких женщин, - только тех, что отличались тонкостью чувств, - тихонько беседовал с ними. Он говорил с ними только об одном: о картинах-иллюстрациях к "Песни о бесконечной тоске", которые повелел нарисовать государь Тэйдзиин, о песнях на языке ямато и о китайских стихах, которые повелено было сложить поэтам Исэ и Цураюки на темы тех картин... Он попросил прибывшую камер-фрау рассказать обо всем подробно, и та тихонько доложила ему о виденной ею печальной картине.
Государь прочитал ответ матери:
"Я не знаю, как и быть при таких высоких милостях. Но даже при столь милостивых словах сердце мое все равно в смятении.
То дерево, чья сень
Защищала от знойного ветра,
Засохло, и оттого
Тревожит сердце теперь
Маленький Хаги".
Ответ был несколько неподобающий, но государь простил, считая, что это оттого, что сердце у ней расстроено. "Нет, ни за что не покажу людям, что я так сильно опечален!" - уговаривал он сам себя, но пикак не мог удержаться. Он собрал в своей памяти все, - даже год и месяц, когда он в первый раз ее увидел, - передумал снова обо всем. "Тогда было жалко терять и одну минуту, а теперь вот так проходят и дни и месяцы!" - с удивлением размышлял он.
"Я все время хотел, чтобы не оказалась напрасной та радость, с которой мать, во исполнение предсмертной воли покойного Дайнагона, так хорошо осуществила его желание о службе во дворце. А оказалась эта радость напрасной!" - говорил государь, и ему было очень грустно. "Но вот подрастет маленький принц, и тогда, несомненно, найдется подходящий случай. Будем надеяться, что мать умершей проживет еще долго", - сказал он.
Государь взглянул на подарки. "Ты навестила жилище той, которой уж нет. О, если бы это была шпилька для волос, - свидетельство... " - так думал он, но думы эти были бесплодны.
"О, если б здесь был
Кудесник тот,
Что ушел ее искать...
Хоть из слов его я знал бы,
Где живет ее душа".
В образе Ян Гун-фэй, нарисованной на картине, -хоть и был он написан искусным художником, но так как все же есть предел Для кисти, - было мало очарования. Она была действительно похожа на лотос в пруду.., на иву во дворце... ее наружность была прекрасна... Но император вспоминал, как была привлекательна и мила Кирицубо, и находил, что не было средств изобразить ее - ни в красках цветов, ни в звуках птиц. Государь постоянно уславливался с нею: "Будем двумя птицами об одном крыле, будем двумя ветками из одного ствола... " -но не осуществилось это, и так бесконечно было горько.
Государь - и при звуках ветра, и при голосах насекомых - только грустил, а Кокидэн в течение долгого времени даже не появлялась в ближних покоях. При красивом свете луны у ней до самой ночи шло веселье. "Очень нехорошо поступает", - думал государь. Дворцовые слуги и служанки, наблюдавшие его в последнее время, говорили: "Бедный!" Та же, будучи особой резкой и своенравной, не считалась с происшедшим и, не думая о нем, вела себя, как хотела. Луна зашла,
"И в заоблачных высях
Всё слезами заволоклось,
Заволоклась осенняя луна.
О, как же она будет ясной
Там, в жилище асадзи?" -
волновался государь и не ложился, пока не догорели уже все светильники.
Послышались ночные сторожевые клики, было, значит, уже два часа ночи. Думая о том, что скажут люди, государь вошел в опочивальню, но заснуть ему не удалось. Встав поутру, он вспомнил слова: "Не зная, что уже рассвело... " И как будто был склонен по-прежнему пренебречь делами правления. Он не стал вкушать и пищи. До утреннего завтрака он дотронулся только для вида, не обратил никакого внимания на яства на большом столе, так что прислуживавшие при завтраке только вздыхали, наблюдая его страдальческий вид. Все, кто только ни был вблизи него, - мужчины, женщины, говорили между собой: "Какое ужасное событие!" - и вздыхали: "Верно, судьбою было так предрешено. Государь не обращал внимания на упреки и порицания стольких людей и утратил всякий рассудок... А теперь еще идет как будто и к тому, чтобы совершенно забросить мирские дела. Это весьма нехорошо!" - шептались они и опять приводили пример с другим императором в другой стране...
...Лил долгий, беспрерывный дождь. Во дворце по какому-то случаю блюли пост, и Гэндзи целыми днями пребывал в личных покоях. Его тесть - канцлер все это время был недоволен им, досадовал на него за его легкомыслие, но все же продолжал Посылать ему различные наряды и всякие редкостные вещи. Сыновья же канцлера постоянно бывали у Гэндзи, навещая его в его дворцовых покоях.
Один из них - царской крови по матери, бывший тогда в звании Тюдзё, был особенно дружен с Гэндзи. Они вместе веселились, вместе развлекались, и Гэндзи чувствовал себя с ним ближе и приятнее, чем со всеми другими.
У этого Тюдзё также не лежало сердце к своему жилищу у тестя, где о нем так заботились и за ним так ухаживали: подобно Гэндзи, он был большим ветреником. В доме отца у него также было прекрасно устроенное помещение, и когда Гэндзи случалось бывать у своего тестя, Тюдзё не отходил от него: он проводил с Гэндзи целые дни и ночи, - то за наукой, то за удовольствиями, не отставал, в общем, от него и ни в чем ему особенно не уступал. Они были неразлучны, и естественно, что уже более не стеснялись друг друга и не скрывали друг от друга ничего, что у них было на сердце: так дружны они были.
И вот в этот сырой вечер, когда все время тоскливо лил дождь, во дворце было мало народу. И у Гэндзи в покоях было тише, чем обыкновенно. Они сидели вдвоем с Тюдзё у светильника и читали.
Тюдзё обратил внимание на лежавшие на этажерке рядом с Гэндзи различные письма. Взяв их в руки, он чрезвычайно ими заинтересовался и во что бы то ни стало захотел узнать их содержание.
"Будь здесь что-нибудь достойное внимания, я тебе, пожалуй, показал бы. Но, право, все эти письма ничего не стоят". И Гэндзи не давал ему читать.
"Именно вот такие, написанные без всяких стараний... такие, которые ты не хотел бы показывать другим, - вот они-то меня и интересуют. А обычные письма - они знакомы и мне, хоть я, конечно, в счет и не могу идти... Обычные письма присылают те, кому это полагается, даже и мне, хоть я и не могу равняться с тобой... Интересно взглянуть на письма интимные, где какая-нибудь женщина ревнует своего возлюбленного иль где она в сумерках нетерпеливо ждет его... " - так упрекнул своего друга Тюдзё, и Гэндзи перестал мешать ему: ведь те письма, которые были ему особенно дороги, которые надлежало бы таить от всех, он не положил бы здесь, на этажерке, на виду у всех; такие у него были запрятаны далеко, а эти - здесь... они, конечно, были второстепенные.
Проглядывая все эти письма, Тюдзё заметил: "Ну и разные же бывают женщины на свете!"-и стал допрашивать Гэндзи: "Это письмо от такой-то? А это - от такой-то?" - и то разгадывал верно, то высказывал совершенно несообразные предположения...
"Вот потеха!"-подумал Гэндзи. Никакого прямого ответа он Тюдзё не давал, только морочил его, пока, наконец, не отобрал у него все письма и не спрятал их. "У тебя самого их, наверно, много - проговорил он. - На твои письма хотелось бы мне взглянуть... Покажешь, - и дверцы этого шкафчика раскроются для тебя настежь!"
"Ну, вряд ли у меня найдется что-нибудь, на что стоило бы тебе взглянуть!" - возразил Тюдзё, и у них начался такой разговор.
"Да! Мало женщин, о которых можно было бы сказать: "Вот это так женщина!" Мало таких, которые были бы безупречны во всем... Из своего знакомства с ними я все более и более убеждаюсь в этой истине. Есть, конечно, - и даже довольно много - женщин, кое-что смыслящих в нежных чувствах; женщин, что умеют искусно писать, умеют вовремя ответить подходящим стихотворением...
В известной среде их можно найти довольно много. Но если задумаешь выделить какую-нибудь одну, очень редко случается, чтобы какая-нибудь из них смогла бы удовлетворить всем требованиям.
По большей части женщины чрезвычайно гордятся тем, что каждая из них умеет, и ни во что не ставят всех остальных... Это действует так неприятно! Слышишь, например, о какой-нибудь девушке, что всю свою юность проводит в родительском доме, никуда не выходя; около которой безотлучно родители: лелеют ее, берегут... Слышишь, что у ней такие-то и такие достоинства, - и сердце начинает волноваться. Красива будто собою, не очень робка и застенчива, молода, не затронута еще светом; отдается целиком, по примеру других, одному какому-либо искусству - музыке или поэзии, достигает в этом успеха... Видевшие ее - умалчивают о ее недостатках и расписывают лишь одни ее совершенства. Ну, как станешь относиться к такой - так, без всякого основания, - с пренебрежением иль недоверием: "Неужто, мол, так и на самом деле? Не может этого, мол, быть!" Знакомишься, чтоб убедиться, так ли это, - и редко случается, чтоб по мере знакомства с нею такая женщина не стала терять в глазах все больше и больше", - вздыхал Тюдзё с удрученным видом.
Гэндзи слушал все это и, хоть и не во всем, - но все же кое в чем был согласен. Улыбнувшись, он заметил:
"А разве существуют женщины, совершенно лишенные каких-бы то ни было достоинств?"
"А кто же с такими имел бы дело?" - воскликнул Тюдзё. "Таких женщин, которые бы положительно ни к чему не были пригодны, которые вызывали бы одно лишь чувство досады, таких женщин так же мало, как и совершенных, - таких, которых можно было бы считать замечательными во всех отношениях. Эти последние - только на вид совершенны. Вполне естественно: рождены они в благородных домах, получили надлежащее воспитание, - и если и есть у них недостатки, они все прикрыты. Вот в средних слоях общества - там у каждой женщины виден ее нрав, все ее сердце... Там много всяких различий. Что же касается тех, кто принадлежит к низшим слоям, - ну, на тех и внимания обращать не стоит!" - говорил Тюдзё с видом человека, от которого ничего не утаилось. Гэндзи, заинтересовавшись, спросил:
"Что это за слои, о которых ты говоришь? Кого ты относишь к этим трем слоям? Ведь случается, что люди - благородные по происхождению - по какой-нибудь причине теряют свое значение, их положение становится низким, и они более ничего уже собою не представляют. Или же так: человек простой, но возвышается до звания аристократа; начинает с самодовольным видом разукрашивать свой дом, старается никому не уступить ни в чем... Куда следует отнести вот таких?"
В этот момент появилось двое новых приятелей Гэндзи - Самма-но ками и То-но сикибу-но-дзё, зашедших к нему вместе прокоротать время поста. Оба они были большими ветрениками и понимали толк в вещах.
Тюдзё радостно приветствовал их, и стали они рассуждать и спорить по поводу различий в женских характерах в зависимости от разных слоев общества. И наговорили они столько такого, что и слушать бы не хотелось!
Первым заговорил Самма-но ками.
"Как бы человек ни попадал в аристократы, но если происхождение у него не такое, какое требуется, - и отношение света к нему, несмотря ни на что, совершенно особое. С другой стороны, - какого бы благородного происхождения человек ни был, но если он почему-нибудь - благодаря ли отсутствию поддержки в других иль просто в силу изменившихся обстоятельств - теряет свое положение, то природа природой, но среди всех житейских недостатков и в нем появляются скверные черты. И тех и других, по-моему, следует отнести одинаково к среднему слою общества.
Иль возьмем, например, провинциальных сановников... Служа в провинции, они образуют как бы свой особый класс, однако и в их среде наблюдаются свои различия. В наше время стало возможным и из их среды выделять некоторых - вполне достойных во всех отношениях.
Точно так же: по сравнению со скороспелой знатью - куда лучше некоторые из тех, кто хоть и не дошел еще до звания советника, хоть и находится еще всего лишь в третьем или четвертом ранге, но тем не менее пользуется общим расположением света, сам - не такого уж низменного происхождения, живет себе в свое удовольствие. Так как в доме у таких недостатка ни в чем нет, то и воспитывают они своих дочерей обыкновенно, не щадя средств, - блестяще. И женщин, пренебрегать коими никак не приходится, в их среде появляется очень много. Случается даже - и нередко, - что эти женщины, появляясь при дворе, снискивают совершенно неожиданное для них высочайшее благоволение".
"Выходит, значит, что женщин следует различать в зависимости от степени их богатства?" - заметил, смеясь, Гэндзи.
"На тебя не похоже! Говоришь что-то несуразное... " - напал на него Тюдзё.
Самма-но ками меж тем продолжал:
"Когда в тех семьях, где все хорошо, и род и репутация, появляется вдруг женщина с каким-нибудь недостатком, все вокруг начинают говорить: "Как это из такой семьи и могла выйти такая особа?" - и отвертываются от нее. А если такая женщина прекрасна во всех отношениях - считают это само собою разумеющимся, никто не подивится, никто не скажет: "Вот это изумительно!"
Не буду говорить о высших из высших... до которых нам не достать. Скажу только, что мне бесконечно нравятся те случаи, когда где-нибудь в заброшенном, заросшем травою, ветхом домике вдруг оказывается сокрытым в полной неизвестности для всех, какое-нибудь прелестное существо. "Как это так она могла остаться до сих пор не замеченной никем?" - подумаешь при этом: так не ожидаешь этого всего... И сердце на диво привязывается к ней. Взглянешь на ее отца: старый, противный, толстый... старший брат - с омерзительной физиономией... И вдруг, - именно у них в доме, где никак не ждешь ничего особенного, - где-нибудь там, на женской половине, оказывается дочь - с самыми лучшими качествами, не совсем неумелая даже и в изящном искусстве! Пусть это будет даже какой-нибудь пустяк, но может ли это не нравиться именно своей неожиданностью? Разумеется: включать их в число совершенно безупречных во всех отношениях - нельзя, но и пройти равнодушно мимо них - тоже трудно", - закончил Самма-но ками и бросил взгляд на Сикибу-но дзё.
"Моя сестра пользуется как раз такой репутацией... Не о ней ли он говорит?" - подумал последний, но не промолвил ни слова.
"Что такое он там говорит! Хороших женщин трудно найти даже в самом высшем кругу... " - подумал Гэндзи.
В мягко облегающем тело белом нижнем кимоно, с накинутой свободно поверх него одной лишь простой верхней одеждой, с распущенными завязками - фигура Гэндзи, дремавшего, прислонившись к чему-то, при свете светильника была очаровательна... так, как хотелось бы даже для женщины! Да! Для такого, как он, - даже если выбрать высшую из высших, и то, казалось, было бы недостаточно!
Остальные трое продолжали говорить о различных женщинах. Самма-но ками снова повел речь:
"Посмотришь на женщин в свете: как будто бы все они хороши: но захочешь сделать какую-нибудь из них своею, связать со своею жизнью, - оказывается, так трудно выбрать даже из очень многих. Так бывает и с мужчинами: так трудно найти такого человека, который мог бы, служа в правительстве, быть надежной опорой государства, который оказался бы вполне, по-настоящему, пригодным для этой цели. Впрочем, в деле управления государством положение таково, что, как бы человек ни был мудр и способен, он один иль с кем-нибудь вдвоем править не может: высшим помогают низшие, низшие подчиняются высшим... Каждый уступает другому его область. В тесных же пределах семьи хозяйка дома должна одна думать обо всем. И вот тут-то и обнаруживаются недостатки и скверные черты характера. Думаешь примириться с этим обстоятельством: "Ну, - не это, так то. Не в одном, так в другом", - но даже и при такой снисходительности достойных оказывается мало. Стремишься вовсе не к тому, чтобы из пустой прихоти сердца переходить от одной к другой. Нет! Хочешь найти себе одну-единственную, но такую, которой можно было бы довериться вполне. Ищешь такую, которая бы не требовала от тебя больших забот; у которой не было бы таких черт, кои нужно было бы постоянно исправлять; которая была бы тебе вполне по сердцу... ищешь и не находишь! Бывает так: ладно! Не гонишься за тем, чтобы все обязательно согласовалось с твоими желаниями... Останавливаешься на какой-нибудь женщине потому, что тяжело ее бросить, трудно порвать раз начавшуюся связь. Становишься верным и преданным мужем... И женщина, с которой живешь в таком союзе, начинает как будто представляться такою, какой быть она должна для сердца. Но... осмотришься вокруг себя... понаблюдаешь мир... сравнишь - и окажется вовсе не так! Оказывается - ничего замечательного в ней никогда и не было вовсе... Да, друзья! Вот взять хотя бы вас... Для вас нужна самая лучшая, самая высшая, - и где же найдется такая, которая была бы вам под пару?
Иль вот: встречаешь женщину прекрасную собой, молодую, цветущую... заботящуюся о себе так, чтоб и пылинка к ней не пристала. И вот: напишет письмо, - так нарочно подберет лишь самые общие выражения... тушью едва коснется бумаги. Приходишь от этого в сильнейшее раздражение, размышляешь: "Как бы это узнать обо всем, что она думает, яснее!" Но она лишь заставляет томиться напрасным ожиданием, а когда наконец заговорит с тобой - едва слышным голосом, - то и тот старается скрыть за своим дыханием! И на слова - скупа беспредельно. Таким способом женщины прекрасно умеют скрывать все свое...
А то смотришь: на вид такая нежная, робкая девушка и вдруг, поддавшись слишком чувству, совершает легкомысленный поступок... И то и другое, по-моему, является большим недостатком для женщин!
Самое главное для женщины - помогать мужу, быть ему поддержкой в жизни... Для этого она может и не быть особенно изощренной в истинно-прекрасном; может и не уметь по всякому поводу высказывать свою художественную чуткость, может и не преуспевать особенно в области изящного... Все это - так. Но... с другой стороны: представьте себе жену, занятую одними только прозаическими делами, некрасивую - вечно с заложенными за уши волосами: только и знающую что одни хозяйственные заботы... Уходит муж утром, возвращается вечером. Ему хочется поговорить с той, кто ему близок, кто может его выслушать и понять. Ему хочется рассказать о том, что делалось сегодня у него на службе и вообще на свете, что хорошего иль дурного у него произошло на глазах иль довелось ему услышать. Хочется поведать все такое, о чем не говорят с чужими. И что же? Смеялся ли он иль плакал... был ли гневен на кого-нибудь иль легло что-нибудь у него на сердце - он только подумает: "Ну, что ей об этом говорить? К чему?" - и, отвернувшись от жены, станет вспоминать один: то рассмеется, то вздохнет. А она - в недоумении: "Что с ним такое?" - и только обращает к нему свои взоры... Как это ужасно!
Иль так, например: имеешь жену, похожую на ребенка... нежную, послушную. Всячески исправляешь ее недостатки. Вполне положиться на нее не можешь, но думаешь: она изменится к лучшему. И вот: когда бываешь с ней, она представляется милой, и прощаешь ей все ее несовершенства; но стоит лишь куда-нибудь уехать и оставить ей какие-нибудь поручения... иль в твое отсутствие случится что-нибудь, - она одна справиться, оказывается, не в состоянии: ни с серьезным делом, ни даже с пустяками. Она сама никак не может додуматься до нужного... И так это бывает досадно! Так прискорбно! Этот недостаток в женщине - очень нехорош. А другая: в обычное время с мужем немножко врозь, не совсем ему по сердцу, но случится что-нибудь вдруг - тут и блеснет своею сообразительностью!" - так рассуждал Самма-но ками, от которого ничто не укрывалось, и горько вздохнул, не будучи в состоянии остановиться хоть на какой-нибудь женщине...
"Но хорошо! Оставим в стороне происхождение, не будем говорить и о наружности" - продолжал он. - Что особенно бывает неприятно у женщин, это - неровный характер! Когда этого нет - считаешь, что можно положиться на нее на всю жизнь как на надежную опору себе, быть совершенно спокойным. Когда у таких женщин к этому всему оказываются еще и какие-нибудь таланты и изящные наклонности - только радуешься всему этому и уже не стараешься отыскивать в ней какие-нибудь недостатки. Обладала бы она лишь легким и ровным характером, а вся эта поэтическая тонкость сама собою приложится.
А вот еще женщины: прекрасны собою, скромны... Даже в том случае, если есть за что ревновать, быть недовольной мужем, - они терпят, не показывают и вида; по внешности они как ни в чем не бывало. Но - на самом деле они все затаивают у себя в сердце, и когда терпение их, наконец, переполняется, пишут самые жестокие слова, горькие стихотворения... оставляют мужу что-нибудь - специально для упрекающего воспоминания о себе - и скрываются в отдаленные горы, на берега морей, где-нибудь там, на краю света. Когда я был еще маленьким, женщины у нас в доме постоянно читали повести в этом роде, и я, слушая их, всегда думал: "Ах, бедняжка! Какой геройский поступок!" - и даже проливал слезы. А теперь думаю, что наоборот: такой поступок чрезвычайно легкомысленен и ни к чему не ведет. Жить все время с мужем, который может быть, тебя глубоко любит, и, стоит появиться перед глазами чему-нибудь не по нутру, сейчас же, не испытав как следует его сердце, убегать из дому и скрываться; ставить этим в затруднительное положение и его; проводить так, вдали от мужа, долгие дни, предполагая, будто таким способом легче узнаешь его подлинное чувство, - как все это лишено хоть какого-нибудь смысла! А если такую особу еще кто-нибудь похвалит, скажет: "Вот, мол, решительная женщина!" - ее ретивость в этом направлении возрастает, и она кончает тем, что уходит в монастырь... Когда она решается на такой шаг, в тот момент намерения у ней, может быть, самые лучшие и чистые; у ней в голове, может быть, и мысли нет, что ей придется опять оглянуться на этот мир, но... являются навещать ее знакомые: "Ах, как грустно! И как это вы решились?"- говорят они... "Как это все печально!" - говорит и муж, все еще не забывающий ее, и, узнав, что она сделала, проливает горькие слезы. А прислужницы ее, ее прежние наперсницы, ей при этом напевают: "Вот видите, госпожа! Господин любит вас, горюет без вас, - а вы так необдуманно с собой поступили!" Слыша все это и ощупывая рукою свою обритую голову, она падает духом, теряет решимость и готова уж рыдать... Хочет сдержаться, а слезы капают сами... Временами становится совершенно невмоготу, ее охватывает сожаление в содеянном... И сам Будда должен, пожалуй, тут подумать: "Какое грешное сердце у ней!"
По моему мнению, вот такие женщины, что так колеблются из стороны в сторону, - блуждают по тропе, гораздо более опасной, чем даже те, что прямо погрязают в сквернах этого мира. То им приходит в голову мысль: "Если бы союз наш окончательно не порвался, если бы я хоть не постриглась бы в монахини, муж мог бы еще прийти ко мне и взять меня к себе снова... " То, вспомнив о случившемся, снова переживают прежнее чувство обиды и горечи... То - раскаяние, то - опять ревность! Нет! Плохо ли, хорошо ли - но все же куда лучше, сколь больше говорит о серьезности чувства - всегда оставаться друг подле друга! А если что и произойдет - посмотреть в таких случаях на поступок другого сквозь пальцы.
Опять-таки неразумно поступать и наоборот: чуть только муж увлечется на стороне, сейчас же ревновать его, высказывать ему свою ревность прямо, сердиться на него. Пусть он и увлекся на самом деле, - тут следует вспомнить о том, как сильна была его любовь при первом знакомстве с собою; следует больше ему доверять. А то такие сцены ревности могут лишь повести к тому, что порвется весь их союз.
Вообще говоря, - что бы ни случилось, женщина должна оставаться невозмутимой и недовольство свое высказывать лишь намеками, только давая понять ему, что ей все известно. Нужно ревность свою проявлять без злобы, осторожно... От этого прелесть женщины только выигрывает. К тому же сердце нас, мужчин, по большей части всецело в руках той, с кем мы живем. С другой стороны, конечно, быть решительно ко всему равнодушной, смотреть на все уж слишком сквозь пальцы - тоже нельзя: муж скажет, что она очень мила, - но ценить и уважать ее, конечно, не будет. И выйдет, что будет он носиться от одной к другой, подобно "непривязанной ладье по волнам", - а это вряд ли приятно! Не так ли друзья?" - закончил свою мысль Самма-но ками, и Тюдзё кивнул утвердительно головой.
"Я раньше думал: если у тебя появятся подозрения, что женщина, которую ты любишь, которая тебе мила и дорога, неверна тебе, конечно, - это будет важным событием, но следует не обращать на это внимания, и тогда добьешься того, что женщина сама исправится. Но теперь я думаю иначе... Хотя, разумеется, для женщины нет ничего более похвального, чем отнестись к ошибке мужчины спокойно", - заметил Тюдзё и подумал про себя: "Сестра моя как раз подходит под это требование".
Он имел в виду ее и - Гэндзи, но тот дремал и ни одним словом не вмешивался в разговор. "Вот противный!" - подумал Тюдзё. Самма-но ками же, сей профессор по части женских нравов, снова стал ораторствовать. Тюдзё - весь внимание - слушал его суждения, изредка вставляя свои замечания.
"Сравните сердце женщины с чем-нибудь другим! - продолжал Самма-но ками. - Например: резчик. по дереву выделывает различные вещицы, - выделывает, как это ему нравится. Но ведь все это - пустячки. Прихоть момента. Никакой определенной формы, никакого художественного закона в такой вещи нет. Про такие вещи можно сказать только одно: "Что ж? Можно и так ее сделать!.. " Конечно, среди них встречаются вещи и действительно красивые; они приспосабливают свою форму ко вкусам своего времени, оказываются поэтому модными и привлекают к себе человеческие взоры. Однако изготовить предмет украшения, красивый по-настоящему, по-серьезному; изготовить по определенной форме, безукоризненно в художественном смысле, - вот тут-то и проявится ясно искусная рука истинного мастера.
Или еще: у нас в Академии живописи - немало искусных художников. Все они не похожи друг на друга. Кто из них лучше, кто хуже - сразу и не подметишь. Однако один из них рисует гору Хорай, которую люди никогда не смогут увидеть; иль в этом же роде: огромную рыбу, плавающую по бурному морю, свирепого зверя, что живет будто в Китае; демона, который человеческому взору не виден. Те, кто рисует это все, следуют во всем своему собственному вкусу - и поражают этими картинами взоры людей. В действительности, может быть, оно и совсем не похоже, но... "Что ж? Можно и так нарисовать!.. "
Другое дело писать самые обычные горные виды, потоки вод, человеческие жилища, - все так хорошо знакомое человеческому глазу. Писать так, чтоб казалось: "Так оно и есть на самом деле". Рисовать пейзажи со стремнинами, но без круч, а вписывая осторожно мягкие и нежные контуры... Нагромождать друг на друга древесные чащи, горы, удаленные от населенных мест иль изображать внутренность сада, нам всем знакомого... Вот на это все есть свой закон, которого необходимо придерживаться, и искусство здесь будет сразу же видно. В этой работе много есть такого, до чего неискусный мастер никогда и не доберется.
Или возьмем каллиграфию: там точно так же случается, что люди, не очень сведущие в ней, начинают проводить вместо точек линии, делают росчерки и очень этим довольны. На вид оно получается как будто бы и ничего себе. Но суметь написать тщательно, по всем настоящим правилам, - тут внешней красивости как будто и не получается, но стоит только раз сравнить такое писание с первым - сразу же перейдешь на сторону истинного каллиграфического искусства.
Так обстоит дело в незначительных вещах. Тем более же так это все и в приложении к человеческому сердцу. Нельзя доверять такому сердцу, которое на момент как будто и становится привлекательным. Нельзя доверять такому чувству, которое представляется только глазу...
Может быть, оно и покажется вам, что я просто любитель приключений, но все же я расскажу вам про один случай со мною самим", - закончил свое рассуждение Самма-но ками, и все придвинулись ближе друг к другу. Гэндзи тоже проснулся. Тюдзё усиленно внимал Самма-но ками, поместившись против него и подперев щеку рукою. Все имели такой вид, будто слушают проповедь учителя закона: "Все в мире непостоянно... " Забавно! Они тут не скрыли друг от друга даже самых интимных вещей.
Самма-но ками начал так:
"В те времена, когда я был еще молод и в низких чинах, у меня была одна женщина, которую я любил. Она была в том роде, как я вам сейчас говорил, - не из очень утонченных и красивых. Как то и полагается юноше, мне и в голову не приходила мысль делать ее своею женой. Но даже и так, в качестве простой любовницы, она меня не удовлетворяла, и поэтому я с легким сердцем постоянно изменял ей. И вот она начала ревновать. Мне это не понравилось. "Чего тут ревновать? Лучше бы посмотреть на это снисходительно!" - думал я и очень был недоволен. Но, с другой стороны, мне было ее и жаль: подумаешь ведь, как она любит меня. И за что? Так бы все мое легкомыслие постепенно само собою и прекратилось...
Какова она была нравом? Нужно сказать, что она старалась изо всех сил делать все для меня - даже то, до чего я сам еще не додумался; беспокоясь о том, чтобы не показалось плохо со стороны, она прилагала свои усилия даже в тех областях, в которых была неискусна; всячески заботилась обо мне, стремилась во всем угодить мне...
"Немножко уж чересчур" - подумывал я, но она так льнула ко мне, так исполняла все мои желания. Всячески старалась приукрасить свою некрасивую наружность: "Как бы он, увидев меня, не отвернулся... " Всегда опасалась, что при встрече с другими мне будет стыдно за нее. Тщательно следила за своею внешностью. Постепенно я привыкал к ней и стал находить, что ничего дурного в ней нет, и только одно меня тяготило - ее ревность.
И вот мне пришла в голову мысль: "Если она меня так сильно любит, дай-ка я ее немножко поучу и тем излечу ее от этого недостатка. Надо мне будет сделать вид, что мне не по нутру ее ревность и что я собираюсь с ней порвать. Поскольку она так сильно ко мне привязана, она обязательно испугается и изменится", - рассуждал я. С этой целью я нарочно стал выказывать ей пренебрежение, и она, как полагается, вскипела гневом и стала меня попрекать. Тут я и начал. "Если ты будешь так злобствовать, - как бы ни был прочен и глубок наш союз, я порву с тобой и перестану тобою встречаться. Если ты стремишься к тому, чтобы сегодня же мы с тобою разошлись, можешь ревновать и попрекать меня сколько угодно, но если ты рассчитываешь и хочешь жить со мной дальше, тебе следует сносить все и не принимать к сердцу, какое бы неудовольствие я тебе ни причинял. Уймешь свою ревность - и я буду любить тебя. Подожди, дай мне стать постарше, продвинуться вперед в чинах, и ты будешь для меня тогда - единственной женщиной на свете".
Женщина слегка засмеялась: "Мириться с твоим низким теперешним званием, вообще - с твоим непривлекательным положением... мириться и ждать, когда ты выйдешь в люди, я готова с удовольствием и в тягость не сочту никогда. Но ждать долгие годы, чтоб ты исправился, перестал изменять мне - не в силах. Этого перенести я не могу, и поэтому лучше уж нам расстаться теперь", - злобно сказала она. Тут я вспылил и, слово за слово, наговорил ей столько всего, что она, вне себя от раздражения, схватила мою руку и укусила меня за палец. Я нарочно громко закричал, как будто от боли... "И так я - человек низкого звания, а тут еще такая ужасная рана... Калека... Теперь уж и в свет показаться нельзя! О карьере - нечего и думать! О! Все надежды рухнули. Ничего не остается теперь, как только бежать от этого мира! - кричал я и, бросив ей: - Теперь уж прощай навсегда!" - зажал раненый палец и устремился вон из ее дома. Уходя, я ей сказал:
"Если подсчитать
Все "суставы пальцев" мне -
Наши встречи здесь, -
Лишь один "сустав" болит...
Боль - от ревности одной...
Ни в чем другом упрекать тебя я не могу". А она мне в ответ:
"Если подсчитать
В сердце мне всю боль свою,
Боль твоих измен, -
Нет! Не палец твой больной
Нас к разлуке здесь привел".
Само собою, я вовсе не собирался порывать с ней на самом Деле, но все же после этого в течение некоторого времени и не писал ей ничего, и, как всегда, переходил от одной женщины к другой.
Наступил канун праздника в честь бога Камо. Во дворце про-исходила полагающаяся церемония, и я присутствовал на ней. День был очень холодный, и с наступлением вечера пошел легкий снежок. Все стали разъезжаться - кто куда. "Куда бы мне отправиться на ночь? - подумал я. - Остаться на ночлег во дворце одному - все равно что заночевать в пути: неуютно. Отправиться к какой-нибудь важной даме и быть в необходимости держать себя чинно и церемонно - в такой холодный вечер неприятно. Хорошо бы так, попросту, погреться где-нибудь. Видно, негде, как только у ней, - решил я. - Что-то теперь она думает", - подумал я, и мне захотелось ее повидать. Направился к ней. Шел снег. Я спешил, стряхивая снег со своих одежд. "Немножко неловко опять являться к ней, после того, как я так решительно порвал с ней... Да ничего. Сегодня вечером - опять все уладится", - раздумывал я. Добрался до дому, смотрю: у самой стены - придвинут мерцающий светильник... Мягкие теплые одежды развешаны на подставках и греются у огонька... У входа поднята занавеска... Все так, как будто бы она ждет: "Вот сегодня вечером... " "Ага", - подумал я самодовольно, но - ее самой дома не оказалось. Были только одни служанки. "Госпожа сегодня вечером отправилась в свой родительский дом", - ответили они мне...
"Не послав любовного стихотворения... не написав чувствительного письма, так взять и скрыться - это бессердечно". Я был очень озабочен.
"Уж не завелся ли у ней другой любовник? - подумал я. - Может быть, она в припадке ревности и злобы решила: "Пусть он поскорее забудет о своей любви ко мне, - расстанусь с ним и сойдусь с другим!" Ничего похожего на что-нибудь такое не было, но в своем раздражении я стал подозревать за ней все дурное. Однако, так иль иначе, в этот вечер здесь, у ней, - и кимоно мне было изготовлено заново, и вся окраска и вышивка на нем была сделана с большим тщанием. Видно было, что она следила за этим даже после нашей окончательной разлуки... что она заботилась обо мне и теперь. При виде всего этого я решил: "Нет! Она не собирается уходить от меня навсегда", - и после этого я стал посылать ей письма: "Не хочешь ли, чтоб все было по-старому?" Однако она - не то чтобы отказалась наотрез, но просто куда-то скрылась. Она ничего не делала такого, чтобы мне досадить; не писала мне ответов, чтобы меня устыдить. Она только сообщила: "Если ты все так же бессердечен, я не желаю прощать тебе и опять соединяться с тобою. Я вернусь к тебе лишь в том случае, если ты перестанешь изменять мне". Я тут успокоился и был уверен, что женщина ни в коем случае меня не бросит. Поэтому решил: "Надо ее поучить хорошенько". Не обещал ей: "Исправлюсь, мол, как ты того хочешь", - но стал вести себя по-прежнему, свободно. И вот она, скорбя о том, что я не изменяюсь и что она поэтому не может вернуться вновь ко мне, - заболела, бедняжка, и умерла. "Плохая шутка оказалась", - все время думал я после этого. "Вот как раз такую бы хорошо иметь своей женой", - вспоминаю я ее теперь постоянно. С ней можно говорить о чем угодно: и о пустяках, и о важном деле. Она была прямо сама богиня Тацута. Ничуть не хуже небесной феи Танабата - так хорошо умела она окрашивать ткани и шить", - с печалью и любовью вспоминал умершую Самма-но ками.
Повесть о блистательном принце Гэндзи. Глава 'Такэгава' (II). Первая половина XII в. Фрагмент.
Тюдзё заметил:
"Лучше, если б она уступала фее Танабата в искусстве шитья, зато была б похожа на нее в верности любовному союзу. Да! Эта твоя богиня Тацута редкая женщина. Как жалко ее! Возьми даже цветы иль красные кленовые листья... не то уж людей. И что же? Не вовремя зацветут они, -и плохо! -так и погибнут без всякого блеска... Поэтому-то я и говорю: "Да, трудная вещь - жизнь в этом мире!"
Самма-но ками заговорил снова:
"В ту же самую пору поддерживал я связь еще с одной женщиной. Эта была гораздо лучшего происхождения, чем первая; и воспитание у ней было самое прекрасное. Она сочиняла стихи, красиво и быстро писала, играла на кото. Во всем, где требовалось искусство руки иль меткость уст, она была очень искусна. И наружность ее была безупречна. Поэтому я, сделав ту - ревнивицу - своей постоянной любовницей, изредка тайком навещал и эту и с течением времени сильно ею увлекся. После смерти той я подумал: "Жалко, - но что делать? Хоть и жалко, но дело конченое, и ничего теперь не поделаешь" - и стал к ней хаживать чаще. Стал узнавать ее ближе, - и вот, кое-что стало казаться в ней неприятным. Мне не нравилось в ней это постоянное щегольство своим искусством и заигрывание с мужчинами. Я увидел, что полагаться на нее нельзя никак, - и стал показываться к ней реже. В это время мне показалось, что у ней завелся еще один тайный любовник. Как-то раз в десятом месяце, вечером, когда светила яркая луна, я выходил из дворца. Тут подходит ко мне один знакомый придворный и усаживается в мой экипаж. Я собирался ехать ночевать к одному своему знакомому, Дайнагону. Этот придворный мне и говорит: "Я очень беспокоюсь... Меня сегодня ждет одна женщина". Дорога наша лежала так, что нельзя было миновать ее жилище. Вот и видим мы чрез разрушенную ограду: пруд у ней там, и в нем отражается луна... Он никак не мог так проехать мимо и слез с экипажа. Я подумал: "По всей вероятности, их связь длится уже с давних пор". Придворный не спеша направился в сад и уселся на галерее - неподалеку от ворот. Уселся и некоторое время молча смотрел на луну. В саду цвели хризантемы, были разбросаны повсюду красные кленовые листья, сорванные осенним ветром - было очень красиво и поэтично. Вынимает он из-за пазухи флейту и начинает играть, изредка напевая сам:
"У колодца здесь
Я нашел себе приют.
Хорошо в тени!
Свежая водица тут...
Для коня хороший корм... "
И вот из дому послышалось, как кто-то настраивает кото, так красиво звучащее... настраивает и начинает ему вторить. Выходило это у них не так уж плохо. Женщина играла, нежно касаясь струн, - и звуки неслись из-за занавески у входа: это было очень поэтично. И очень гармонировало с блестящей яркой луной. Мужчина, привлеченный ее игрою подошел к самой занавеске и с упреком проговорил: "Как это случилось, что сегодня на этих листьях красного клена не видно ничьих следов от тайных к тебе посещений? - Затем, сорвав хризантему продекламировал:
Лютни звуки здесь...
Хризантемы... Как воспеть
Мне приют такой?
Что ж находишь ты во мне,
Жалком бедняке таком?
Ты, наверно, ошиблась, но все ж, прошу тебя: пусть и существует человек, который оценит твою игру лучше, чем я, - все-таки не играй только для него одного!"-так полушутя, полуупрекая говорил он ей, и женщина жеманным голосом ответила:
"Ветер веет здесь...
С ним в согласии звучат
Звуки флейты - там...
Где же мне их удержать?
Слов не знаю я таких".
Так обменялись они словами, а женщина, не подозревая, что я здесь и наблюдаю за ней, настроила инструмент на другой лад и заиграла модную изящную пьесу. Это верно: играла она очень искусно, но мне все-таки было неприятно. Да... Такие женщины хороши лишь тогда, когда с ними встречаешься изредка, когда видишь их, скажем, во дворце; тогда их бойкость и светское умение кажутся приятными. Но если хочешь найти себе настоящую верную подругу, - нет! "На такую положиться нельзя!" - решил я и, воспользовавшись этим случаем, прекратил с нею связь.
Вспоминаю я теперь эти две встречи с женщинами - и что же? Уж в молодом возрасте я узнал, что женщинам выдающимся в чем-нибудь - верить нельзя. А теперь - я в этом убедился как нельзя более. Вы, друзья, может быть, представляете себе, что вот такие и хороши, что блестящи, умеют флиртовать, податливы - что твоя росинка на ветке: но сломишь ее - и росинка скатилась... Что градинка на листике бамбука: взял ее в руки - а она растаяла. Нет, друзья! Поживите еще лет семь и сами придете к такому же убеждению. Я, хоть и не смею, - все же вас предупреждаю: не верьте женщинам, что легко поддаются всем вашим любовным желаниям. Они легко сбиваются с пути, - и из-за них вы сами заслужите плохую репутацию", - так увещевал друзей Самма-но ками.
Тюдзё в ответ по-прежнему только утвердительно кивал головой. Гэндзи же улыбнулся и по виду тоже был с ним согласен; однако вслух он заметил другое.
"Ну, твое рассуждение - никуда не годится", - так произнес он и рассмеялся.
Тюдзё прервал его словами:
"Расскажу и я вам про одну глупенькую женщину, - и начал свой рассказ:
Когда-то имел я тайную связь с одной женщиной. Это было довольно привлекательное существо. Конечно, я отнюдь не собирался поддерживать с ней связь до бесконечности, но - чем больше узнавал ее, тем больше к ней привязывался, и хоть изредка, но вспоминал про нее. В результате стало заметно, что она видит во мне свою единственную опору... Бывали минуты, когда я думал: "Если она в меня так верит, значит, ей должно быть очень неприятно, что я так редко у ней бываю". Однако женщина как будто совершенно не страдала от этого и, как бы редко я у ней ни бывал, ничуть не ревновала и не упрекала меня... Она неизменно подавляла свое недовольство. Мне стало ее жаль, и я готов был уже связать свою судьбу с ней и заключить с ней союз навсегда. Нужно сказать, что родителей у ней уже не было, и положение ее было поистине жалкое. Мне было приятно видеть, что она надеется на меня только одного. Ревности она никакой не высказывала, нрав у нее всегда был ровный, - вот я и перестал тревожиться. Однажды я не был у ней очень долгое время. И в этот промежуток она получила от моей жены угрожающее письмо. Я узнал об этом только впоследствии. Ничего не подозревая, я не слал ей даже письма, и так прошло много дней. И вот она пришла в отчаяние и горе: ведь у ней был ребенок от меня. Сорвала она цветок гвоздики и послала его мне…» - говорил Тюдзё со слезами в голосе.
«Что же было в письме при этом?» - спросил Гэндзи.
«Ничего особенного, -ответил Тюдзё. - всего только одно стихотворение…
«Пусть заброшен весь
Садик дровосека стал…
Все же сжалься ты!
Капельку любви-росы
На «гвоздичку» ты пролей»
Она писала мне, чтоб я пожалел хоть нашу девочку.
Получил я это стихотворение, вспомнил про нее и отправился к ней. Она была, как всегда - ровна и приветлива, но в душе, видно, страдала… Все время смотрела молча перед собой в запущенный сад, где всюду на траве лежала роса. Рыдающими звуками звенели цикады, и видно было, что и она плачет вместе с ними… Словом - было совсем как в старинных романах.
Тут я сложил такое стихотворение:
«Много здесь цветет
Всяких милых цветиков…
Выбрать - не могу:
Всё же слаще ложа нет,
Что «гвоздикою» покрыт»
Хотел утешить ее… сказал, что - не столько девочку, сколько ее я люблю. Она же мне в ответ:
«Рукавом стряхнув
С ложа пыль - я жду…
Влажен весь рукав, -
На гвоздике ведь роса…
Осень с бурей ведь пришла».
По-видимому, на сердце у ней было очень грустно, но она сказала это просто, без особенного смысла и старалась усиленно не показать и виду, что в сердце у нее ревность. Все-таки слез сдержать не могла… уронила себе на колени несколько капель, но сейчас же стыдливо их подавила. Она считала, что будет совсем нехорошо, если я замечу, что она чувствует мою неверность. Поэтому, я успокоился и опять в течение некоторого времени не навещал ее. И вот - на этот раз она куда-то уехала, скрылась бесследно… Если она и живет на белом свете, вероятно, находится в очень бедственном положении… Что ж… ведь если бы она в те времена, когда я ее любил, давала мне понять, как она привязана ко мне, хоть немного бы выказывала мне свою ревность, так бы не получилось. Я бы не стал так ужасно забрасывать ее на долгое время и хоть и не сделал бы ее своей женою, но все же создал бы ей определенное положение, и наша связь могла бы длиться долго.
Мне было жалко девочку, и я всячески старался ее разыскать, но до сих пор не мог узнать, где она и что с ней. Она как раз может служить примером тех простых, скромных женщин, о которых говорил Самма-но ками. Я не представлял себе, что она так страдает от моей неверности, но любовь моя к ней никогда не исчезала…
В настоящее время я ее понемножку забываю, но она, думаю, меня не забывает… сидит по вечерам одна у себя и терзается сердцем. Да! Таких женщин сохранить около себя трудно… Они так ненадежны. Да и те, о которых сейчас говорили, - ревнивицы… Вспомнишь о них - приятно, а попробуй опять столкнуться на деле - они будут в тягость. Эта третья, что искусно играет на кото… Ей нельзя извинить пристрастие к флирту. У такой женщины, о которой я сейчас рассказал, никак не поймешь, что у них сейчас на сердце… «Не ревнует, - значит, равнодушна, любовник есть», - невольно возникает подозрение. И выходит, что нельзя различить, какая же из трех лучше. Таков уж этот свет! В конце концов - у всех свои недостатки, и сравнивать их друг с другом нельзя!» - так закончил Тюдзё.
Тут все заговорили.
«Где же ты найдешь женщину, чтобы имела одни прекрасные качества и никаких недостатков? На земле - по-видимому, нет. Уж не попробовать ли нам влюбиться в каких-нибудь небесных фей? Только от них будет нести буддизмом, и вообще еще неизвестно, что они собой представляют. Лучше от них подальше!» И все засмеялись.
Тюдзё обратился в сторону То-но сикибу.
Слушай, Сикибу, вероятно, у тебя есть что-нибудь интересненькое… Расскажи нам!» - сказал он.
«У меня? Низкого из низких? Что же у меня может быть такого, что бы вам стоило слушать?» - смущенно проговорил тот. Но Тюдзё горячо настаивал: «Скорей! Рассказывай…» Тот немного подумал и начал:
«Когда я был молодым еще студентом, я познакомился с одной женщиной, которую можно было бы назвать образцом учености. Женщина эта, - как и говорил Самма-но ками, - могла вести разговор и об общественных делах и вообще прекрасно знала жизнь. Со своей ученостью могла заткнуть за пояс любого второсортного профессора. Когда она с кем-нибудь спорила, выходило так, что тот принужден бывал умолкнуть. Познакомился я с ней по следующему случаю: в те времена занимался я с одним из профессоров; ходил к нему на дом и узнал, что у него много дочерей; улучив удобный момент, я повел нежные речи с одной из них. И вот ее отец - мой профессор, словно тот самый "хозяин", проведав об этом, шлет мне чарку для вина со словами: "Выслушай о том, что буду петь тебе о двух путях". Я, - хотя и не предполагал так свободно ходить к ней, но видя, что отец сам желает меня для дочери, - я стал продолжать свою связь с ней. С течением времени она сильно привязалась ко мне и всячески опекала меня. Даже на ложе она вела со мною ученые разговоры: поучала меня, как, например, вести себя во дворце... Когда писала мне письма, писала одними китайскими иероглифами, без примеси японских букв. Владела кистью она прекрасно, и если я теперь умею кое-как написать по-китайски, то только благодаря ей... Это благодеяние я всегда буду помнить. Однако жениться на ней я не хотел. Слишком уж учена она была... Будет у нее муж неученый, вроде меня, сделает что-нибудь неподходящее - жена сейчас же заметит, и ему будет стыдно... Нет, слишком тягостно постоянно следить за собой... Таким же, как вы, друзья, такая жена не нужна. Вообще говоря - мужчины очень любят перебирать: "Эта не хороша, та - не годится", - а если женщина им нравится, то не замечают за ней никаких недостатков; сама судьба влечет их: завязывают связи, невзирая на то, есть недостатки у женщины или нет. Мужчине хорошо. Он не очень чувствует, что нет на свете совершенных женщин", - говорил Сикибу.
Тюдзё хотел слышать дальше: "Любопытная женщина", -и требовал продолжения.
Сикибу был очень доволен, что его вызывают на дальнейший рассказ, и продолжал.
"Одно время я долго у ней не был. Прихожу раз после этого, вижу - ее нет в ее обычном помещении; сидит она в другой комнате и отгородилась от меня ширмой. "Ну, - подумал я, - если она, несмотря на нашу связь, загораживается от меня, значит, она досадует, что я долго у ней не был". Однако, с одной стороны, порывать с ней, воспользовавшись этим предлогом, было бы неудобно; с другой - я знал, что она умна и не из тех, что сразу же ударяются в ревность. Тут она слабым голосом мне и говорит: "Я уж долго болею, простудилась... и наглоталась лекарства. Оно ужасно скверно пахнет, и мне поэтому неловко с вами встретиться. Если У вас есть дело, скажите так, через перегородку!" Это было очень внимательно с ее стороны спросить, нет ли у меня дела, - но что мне было ответить ей в данном случае? Я только и мог сказать: "Ах, вот как?" - поднялся со своего места и направился было обратно. Ей, по-видимому, это было неприятно, и она громким голосом закричала: "Пусть рассеется запах... Приходите потом!" Не обратить на эти слова внимания и уйти было нехорошо: доставить ей неприятность. Я топтался на месте, не зная, что делать, и вдруг чувствую: ужасная вонь! Я не выдержал и бросился к выходу.
"Ждала ты меня...
Вечером я должен быть.
Вот и вечер уж.
Слышу: "Пусть рассеется...
Что? Иль мрак? В тумане я... "
"Бросить ее, воспользовавшись этим случаем, было бы слишком жестоко", - подумал я и, оставив ей это слегка укоряющее стихотворение, вышел из ее помещения. По дороге меня догнала служанка и приносит ее ответное стихотворение:
"Была б связь у нас
Так сильна, что ночи все
Вместе бы текли, -
Вряд ли нам с тобой тогда
Что-нибудь мешало днем... "
Ученая! Как быстро может сложить стихотворение", - так рассказывал с серьезным видом Сикибу.
Все присутствующие подумали: "Что за неприятный рассказ! Может ли это быть? Неправда! - говорили они со смехом. - Где ты откопал такую особу? Лучше встретиться с ведьмой, чем с такою женщиной. Противно! Фи... - говорили они. - И что наговорил! - напали они на Сикибу. - Расскажи что-нибудь поизящнее!"- донимали они его. Сикибу растерялся: "Больше ничего интересного у меня нет", - и ушел из комнаты Гэндзи.
Самма-но ками опять начал говорить:
"Вообще говоря, и мужчины и женщины, - если они невоспитанны, - стремятся во что бы то ни стало показать другим все, что они знают. Такие люди вызывают только сожаление. Когда женщина знает наизусть все "три истории" и все "пять древних книг", - как она теряет в своей привлекательности! Вообще не может быть, чтобы женщина совершенно не понимала ничего, ни в общественных делах, ни в частных. Можно этому специально и не учиться, но если есть хоть какой-нибудь ум в голове, - так много можно усвоить просто из наблюдений и понаслышке. Когда же женщина преисполнена ученостью, умеет писать китайские иероглифы, да еще скорописью... Когда видишь письма ее, на большую половину загроможденные этими трудными иероглифами, - с сожалением думаешь: "Как бы хорошо, если б у этой женщины не было такого чванства!" Сама она, может быть, и не замечает, что пишет, но читающий, слыша одни только эти неприятные и резкие китайские звуки, обязательно подумает: "Это она - нарочно! Чтоб похвастаться!" Такие женщины встречаются часто и в высшем кругу.
Затем - писание стихов... Есть люди, что очень гордятся таким своим искусством, только и знают, что пишут стихи. Слагают их, помещая в начальную строфу какой-нибудь намек на событие... Слагают и посылают их другим без всякого разбору, когда попало. Это бывает очень неприятно. Не ответь - неловко. Вот они таким образом и ставят людей неискусных в затруднительное положение. Самое затруднительное бывает в праздники... Например, в пятый день пятой луны... Утром спешишь во дворец, готовишься, тебе не до того - и вдруг: цветок ириса и с ним стихотворение. Или в девятый день девятой луны: тут занят размышлениями: "Как-то удастся сегодня сложить китайскую поэму", - и вдруг цветок хризантемы, а с ним стихотворение с изложением своих чувств. Не ответить - нельзя. И отвечаешь, хотя голова занята совсем другим. И получается произведение поистине никуда не годное. Да не только в эти дни. И в другое время: пришлют тебе изящное стихотворение... Прочесть его потом на досуге - было бы очень интересно, а тут прислали, когда тебе некогда, и из-за этого не можешь хорошенько его прочувствовать. Такие люди, что совершенно этого не понимают, слагают стихи и посылают их другим, не считаясь со временем, - такие люди представляются мне скорее просто лишенными изящного вкуса. При всяких обстоятельствах бывают моменты, когда лучше не браться за стихи. И людям, которые в этом не разбираются, лучше перестать прикидываться, что у них есть вкус и понимание вещей. Вообще говоря, людям надлежит не подавать и виду, что они с тем-то очень хорошо знакомы... А хотят что-либо сказать, лучше не договорить, оставить недосказанным", -говорил Самма-но ками.
Гэндзи слушал все это и про себя думал о Фудзицубо: "У ней-то нет ничего недостающего, нет и ничего излишнего... Других таких женщин, как Фудзицубо, на свете нет!" - и всю грудь его стеснила печаль.
Разбор женских характеров так ни к чему и не привел. В конце концов стали говорить уже совершенно невероятные вещи... И в такой беседе провели всю ночь до самого рассвета...
Гэндзи увлекается замужнею женщиной: женою одного провинциального администратора - старика, женившегося вторым браком на очень молодой девушке. Смелыми действиями он овладевает ею, но Уцусэми (так обозначается она в следующей главе) преисполнена скорби: уступив один раз блистательному любовнику, она решительно восстает против связи с ним, у нее необычный для хэйанских дам характер. Гэндзи ропщет, пишет, требует, - но она ни звука в ответ. Тогда он решается на хитрость: взяв к себе на службу маленького братца Уцусэми - Когими по прозвищу, и приблизив его к себе, как поверенного, он пытается действовать через него. И вот, в конце второй главы, Гэндзи остается под удобным предлогом ночевать в доме, где живет Уцусэми; остается с тем, чтобы ночью тайком пробраться к ней, в надежде воздействовать на нее личным присутствием. Но каково его горе, возмущение, негодование, когда Уцусэми, предвидя это, заблаговременно перебирается спать к служанкам, в общую спальню. Гэндзи, вне себя, принужден был вернуться в отведенную ему комнату со своим верным поверенным - Когими...
Лежа в постели, Гэндзи говорил Когими:
"Я не привык к тому, чтобы меня так ненавидели. Сегодня вечером впервые я понял, как горька эта жизнь. Это - такой позор, что вряд ли я перенесу его". И отрок, лежа рядом, заливался слезами.
"Какой он милый!" - подумал Гэндзи. Дотронулся рукою: его тонкое маленькое тело казалось ему как-то похожим на сестру, - на нее, с ее недлинными волосами.
"Какой он милый!" - подумал Гэндзи. Дотронулся рукою: его тонкое маленькое тело казалось ему как-то похожим на сестру, - на нее, с ее недлинными волосами.
Идти, насильно вторгаться к ней было неудобно, и Гэндзи в горестных думах провел всю эту ночь. Он не вел, как обычно, ласковых речей с Когими, - и еще стояла глубокая ночь, как он ушел из этого дома.
А отрок остался один в грустных и печальных думах.
И у той также было не по себе на сердце. Никаких вестей от Гэндзи не получалось, и она решила: "Верно, он так теперь досадует на меня... "
А в мыслях мелькало:
"Как грустно, если все так и закончится! Не то это... Но, с другой стороны, если он не оставит таких, несущих одни неприятности, действий - создастся совершенно безвыходное положение. Нет! Уж лучше вовремя порвать это все". Так размышляла она, а взор у самой так задумчиво-рассеянно уходил куда-то вдаль.
А Гэндзи, зная хорошо, что не пристала ему эта любовь, все ж не мог расстаться с нею: все время на сердце у него была она, и, томясь так, что даже было неловко перед другими, он не раз говорил Когими:
"Мне так горько, так грустно! Стараюсь насильно отвратить от нее свои мысли, но сердце не слушается и мучается, страждет оно. Найди удобный случай! Постарайся хоть обманным образом устроить так, чтоб я мог встретиться с нею!"
И отроку так радостна была эта ласковая просьба Гэндзи! - хоть и знал он, как это трудно, хоть и касалось это все такого дела.
Своим детским сердцем следил он все время, не настанет ли как-нибудь этот удобный момент, и случилось, что муж этой женщины уехал в свою провинцию. В доме на свободе расположились одни только женщины.
"В сумраке вечернем - скрыт, утаён путь... "-говорится в стихотворении, и под покровом темноты Когими повез Гэндзи в своем собственном экипаже в дом сестры. "Ребенок он еще, - как бы не вышло чего-нибудь!" - размышлял Гэндзи, но, не будучи в силах совладать со своими думами о ней, торопил отрока, чтобы поспеть к дому до закрытия ворот, и старался только, чтобы его не заметили.
Когими поставил экипаж в незаметном месте и помог Гэндзи сойти. Ввиду того, что он еще был ребенок, привратник не обратил на него особого внимания и не вышел к нему. Все обошлось благополучно. Поставив Гэндзи у входа на галерею с восточной стороны, отрок стал громко звать и стучать в спущенные жалюзи с южной стороны и вошел внутрь дома.
"Почему это у вас спущены жалюзи, когда так жарко?" - спросил он, и служанка ему возразила:
"Ведь отсюда ж все видно внутри... - И прибавила: - У нас сегодня гостья - госпожа из западного флигеля. Они сейчас играют в шашки".
Гэндзи очень захотелось посмотреть на этих двух женщин друг возле друга, и, потихоньку пройдя в дом, он скрылся промеж спущенных занавесей.
Жалюзи, через которые прошел Когими, еще не были спущены, и сквозь открывшееся пространство он бросил взгляд в западную часть помещения.
Ширмы, стоявшие на том конце, также были с краю свернуты; занавески, могущие мешать взору, были подняты по случаю жаркой погоды, - и все было совершенно явственно видно.
Рядом с обеими женщинами горел светильник.
Та, что прислонилась к средней колонне этого центрального покоя в доме, - была она, что лежала на сердце у Гэндзи. Он прежде всего обратил свой взор на нее: на ней было надето легкое платье из лиловой кисейной материи, поверх которого было что-то накинуто; со своей изящной головкой и маленькая телом, она не бросалась в глаза своим видом и лицом своим, - при обращении к другим она старалась держать себя так, чтобы не привлекать на себя внимание; руки ее были тонкие и худые, - и она всячески старалась их прятать.
Вторая женщина сидела, обратившись к востоку, и была вся отчетливо видна.
На ней было прозрачное платье с кое-как наброшенной поверх виноградного цвета накидкой; весь облик ее, с грудью, открытой до самого низу, где завязываются уж шнурки юбок, был исполнен непринужденности и небрежности; с красивой белой кожей, с округлым, полным телом, довольно высокая ростом, со свежими очертаниями лица и овала щек, с миловидными глазами и устами, она представляла собою цветущую фигуру; густые пышные волосы были недлинны, но красиво ниспадали на плечи; она казалась прелестной во всем, без изъянов в чем бы то ни было.
Гэндзи с любопытством разглядывал ее. "Родитель прав, что считает ее единственной на свете!" - подумал он. Хотелось бы немножко спокойствия, мягкости, - но это вовсе не значило, что она была и так плоха.
Игра шла к концу, и когда она быстрым жестом бралась за шашки, ее движения были, казалось, немного резки и порывисты. Та же, другая, спокойно и мягко проговорила: "Постой! Это же не та фигура... "
"На этот раз я проиграла! Начнем считать! - И гостья стала считать, сгибая пальцы: - Десять! Двадцать! Тридцать! Сорок!" Положительно, это было немножко нехорошо в ней.
Глаза у старшей как будто немного припухли, формы носа не были правильно очерчены - словом, ничего выдающегося в ней не было; если бы разбирать все в подробности, она оказалась бы скорее даже просто некрасивой, но у нее были выдержка и манеры, - и облик ее, как проникнутый подлинным вкусом, останавливал на себе внимание даже более, чем той, которая превосходила ее красотою.
Впрочем, и у той - оживленной, очаровательной, красивой, свободно себя держащей, смеющейся - было много прелести; в своем роде и та была прекрасна.
"Что за взбалмошная особа!" - подумал Гэндзи, и его легкомысленное сердце, казалось, не хотело уже упустить из вида в ее...
Все те женщины, которых встречал до сих пор Гэндзи, церемонно держались, были чинно разряжены, отворачивали скромно при разговоре свое лицо. Он видел лишь одну внешнюю, показную сторону их. Ему не приходилось наблюдать их вот так, украдкою, когда они чувствовали себя совершенно свободно.
"Бедняжки! - подумал он. - Ничего не подозревают и дают так себя разглядывать".
И хотелось ему долго-долго стоять так и смотреть.
Но послышались шаги Когими, и Гэндзи тихонько выскользнул оттуда и стал на свое прежнее место у галереи.
"Это ужасно! Держать так господина... " - беспокоился отрок и, обратившись к Гэндзи, сказал:
"Сегодня, против обыкновения, у нас гостья. Мне не удалось и подойти близко к сестре!"
"Что же? Значит, и сегодня вечером ты хочешь, чтоб я так и ушел обратно? Разве это не жестоко?"
"Нет, нет! Что вы... уйдет к себе гостья, а я уж как-нибудь обойду сестру", - возразил тот.
"Однако вид у него таков, что, пожалуй он как-нибудь сломит ее сопротивление. Ребенок еще, а есть уже уменье проникать в суть вещей и понимать человеческое сердце", - подумал Гэндзи.
В этот момент внутри как будто закончилась игра в шашки. Послышалось движение, и как будто стали расходиться.
Одна из служанок крикнула: "Молодой господин! Где вы там? Я сейчас буду закрывать эти жалюзи". И Гэндзи, обратившись к отроку, молвил:
"Все улеглись. Иди и постарайся сестру обойти!"
Когими знал, что сердце сестры непреклонно и твердо, и, не зная, что ей и сказать, решил про себя просто ввести прямо к ней Гэндзи, улучив момент, когда вокруг никого не будет.
"Ведь здесь сестра Ки-но ками? Дай мне немножко взглянуть на нее!.. " - обратился к отроку Гэндзи.
"Как же это сделать? Ведь там за жалюзи еще спущены и занавески... " - возразил тот.
"Так-то оно так, - и все ж я только что... - засмеялся мысленно Гэндзи, но не сказал ему, что он все уже видел. - Жалко бедняжку!" - подумал он.
"Неприятно, однако, стоять и ждать так до ночи", - только заметил он вслух. - Постучав вновь, отрок вошел во внутренние помещения. Кругом было уже тихо, все улеглись. "Я лягу здесь, у входа. Ветерок! Ты обвевай меня!" - проговорил он и, постелив себе постель, лег. Вся женская прислуга расположилась на ночь в восточных покоях дома; туда же ушла спать и девочка, открывавшая Когими дверь.
Некоторое время отрок притворялся спящим; потом встал, расставил у светильника ширму и в темноте потихоньку ввел Гэндзи.
"Как бы не вышло чего-нибудь!" - подумал Гэндзи, и совесть его немножко колола.
Однако он последовал за Когими и, приподняв опущенные занавески, был готов проскользнуть уже в комнату женщины. Вокруг все мирно покоилось, и среди ночной тишины слышался только мягкий шелест одежд Гэндзи.
Женщина была даже рада тому, что Гэндзи, казалось, уже забыл про нее. Однако это дивное свидание, мелькнувшее, как сон, не могло отойти от ее сердца. Она не в силах была забыться и "в спокойном, безоблачном сне".
"День весь в мечтаньях, а ночью лежу вся в думах одних"; "не весна ведь, а не знаю ни минуты я забвенья... " - так вздыхала она.
Девушка, игравшая с ней в шашки, заявила: "Я здесь тоже с тобою!" - и бесцеремонно улеглась вместе с нею. Служанки спали крепко, ничем не волнуемые.
Аромат от надушенных одежд Гэндзи разнесся повсюду, и женщина приподняла от изголовья свою голову. Несмотря на окружающий мрак, сквозь отверстие занавесей, частично приподнятых из-за жары, была явственно видна приближающаяся фигура. "Какой ужас!" - подумала она и, не успев даже размыслить хорошенько, тихонько поднялась и в одной легкой ночной одежде выскользнула из постели и убежала из комнаты.
Гэндзи вошел и, видя, что на постели лежит только одна женщина, успокоился.
Невдалеке, внизу, спали две прислужницы. Сдвинув покров, он лег с нею рядом.
Ему сразу же бросилось в глаза, что она как будто бы несколько иная, чем при первом свидании, но он ничего еще не заметил. Однако ему показалось странным то, что она так крепко и безмятежно спит, - и в конце концов он открыл, что это не та.
Гэндзи почувствовал замешательство:
"Она сразу поймет, что я пришел не к ней, и выйдет ужасно! А та!.. Убежать так, когда я пришел только к ней, - это значит, что она лишена всякого чувства, считает меня за глупца!" - размышлял он.
"Это ведь та, что казалась такой красивой там, при огне светильника. Как быть с нею?" - подумал он вновь, и в этом сказалась испорченность его сердца.
Наконец открыла глаза и девушка, но от полной неожиданности совершенно оцепенела, и - не будучи в состоянии ничего сообразить, - не прибегла ни к чему... Для женщины, еще не знавшей света, она оказалась довольно искусной, - не робела и не смущалась.
"Сейчас она ничего не скажет про меня, - подумал Гэндзи, но потом, когда станет соображать, как это все могло произойти, несомненно, догадается, в чем дело. Для меня это ничего не значит, но для той - жестокой, так заботливо старавшейся скрыть все от света, это будет очень неприятно". И Гэндзи повел искусную речь о том, что он уже несколько раз приходил сюда под предлогом временного приюта на ночь.
Опытный человек понял бы все сразу, но - она была очень еще молода и, как ни была сообразительна, все же уразуметь истину не могла.
Она не была неприятной Гэндзи, но все же у него было такое чувство, что в ней нет ничего, что могло бы привлечь его сердце. И даже в это мгновенье он с досадой и горечью помышлял о сердце той - жестокой:
"Ведь где-нибудь прячется тут и смеется: вот, мол, глупое-то положение... Редко, где сыщется другая такая упрямица" - так размышлял Гэндзи, и образ той неотступно стоял перед ним.
Но все же и эта, с ее молодостью и доверчивостью, была мила ему, и он любовно повел с нею речь о дальнейших свиданиях:
"Не нужно, чтобы знали другие. Так лучше, втайне... "Прелести больше", - как говорили в старину. И ты полюби меня. Мне же приходится считаться со светом, и я не могу следовать одному лишь своему сердцу. Кроме того, если все разгласится, начнем волноваться, как бы тебе не запретили те, кто вправе, эти свиданья. Не забывай и поджидай меня вновь!" - говорил он обычные речи.
"Мне стыдно, что обо мне станут думать. Поэтому я вам писать не буду", - только и сказала девушка, выразив этим все, что у нее было в мыслях.
"Если все об этом будут знать, - правда нехорошо. Но мы можем пересылать друг другу через Когими. Ты же смотри не подавай и вида ни в чем!"- закончил Гэндзи и, захватив с собою легкую одежду, сброшенную той, вышел из комнаты и стал будить отрока, здесь же поблизости лежавшего. Тот спал беспокойно и поэтому сейчас же испуганно открыл глаза.
Когда он стал осторожно открывать наружную дверь, вдруг послышался голос старой служанки, громко спросившей: "Кто это там?"
"Это я!" - в досаде ответил отрок.
"Что это ты там ходишь по ночам?" - воскликнула та и, собираясь как бы проверить, вышла из комнаты.
"Ничего особенного! Вышел немножко сюда, - вот и все!" И с этими словами Когими вытолкнул Гэндзи на галерею.
Было уже близко к рассвету, и на небе выступила яркая луна. При ее свете фигура Гэндзи сразу же стала заметной.
"Там еще кто-то... Кто это? - спросила старушка. -А... это как будто ты - Минбу. Ну и рост же у тебя, право!" - добавила она.
Над этой Минбу всегда потешались за ее высокий рост.
Думая, что отрок вышел вместе с этой Минбу, старушка заметила:
"Скоро, скоро и ты сравняешься с нею", - и с этими словами вышла наружу.
Гэндзи был в замешательстве: ведь нельзя же было втолкнуть ее обратно, - и стоял, прижавшись к галерее, стараясь быть как можно более незаметным.
Старушка подошла к нему:
"Ты сегодня здесь, наверху, с господами? А я с третьего дня не знаю, куда деваться от болей в животе, - вот и сидела там, на кухне. Вчера перебралась сюда, наверх: сама госпожа позвала, - и народу здесь мало, говорит... Но все еще болит прямо нестерпимо! - горевала и жаловалась она и, не дождавшись даже ответа Гэндзи, успев бросить ему только: - Ой, ой! опять боли... Прости, пожалуйста!" - поспешно удалилась.
"Да, такие путешествия опасны!" - подумал Гэндзи.
С него было довольно. В сопровождении Когими он отправился к себе домой.
Рассказывая отроку обо всем случившемся, он выразил ему свое недовольство:
"Это ты - так по-детски недоглядел". Ломая пальцы свои, слал сердцу той укоры и упреки, и полный сочувствия к нему отрок не мог произнести ни слова.
"Она так ненавидит меня, что я сам себе стал противен! Но почему же она - пусть сторонится встречи со мной! - не пришлет мне хоть приветливый ответ? Значит, я хуже даже этого. Иэ-но сукэ?" - говорил он вне себя и, положив себе под одежду платье той, жестокой, захваченное с собою, улегся на постель. Уложив рядом с собою Когими, он то упрекал его, то снова говорил ему ласковые слова.
"Ты - милый мальчик, но выходит так, что я не смогу тебя долго любить", - говорил убежденно Гэндзи, и отрок не знал, куда деваться от горя.
Гэндзи полежал некоторое время, но уснуть был не в силах. Придвинув к себе тушечницу, он на листке бумаги - не то чтоб письмо, но так просто, как будто бы упражняясь, - написал:
"Одежду сменила
Цикада свою...
Под деревьями здесь -
"Эта скорлупка пустая
Так дорога мне!"
Так написал он, и отрок спрятал эти стихи себе за пазуху.
"Что-то делает теперь эта девушка... " - побеспокоился Гэндзи, но, хорошенько поразмыслив, не велел ничего ей передавать.
Легкое платье было все пропитано благоуханием дорогой женщины, и Гэндзи неустанно прижимал его к себе.
Когда Когими явился домой, сестра его поджидала и стала ему выговаривать:
"Это ужасно, что произошло! Я его кое-как обманула, но толков нам не избежать. Положение безысходное. И о тебе самом-то что подумает Гэндзи?" - стыдила его сестра.
Когими страдал и от одной стороны, и от другой, но все же вытащил записку, набросанную Гэндзи, и та все-таки взяла и прочла.
"Что он подумает теперь об этой пустой скорлупке - о моем платье? Верно, скажет, что оно так же загрязнено, как одежда ребенка с побережья Исэ", - и ужасно сердилась.
Та, младшая, также все время чувствовала себя в смущении. Никто ничего не знал, и она тайком от всех погружена была в рассеянную задумчивость.
При виде проходившего Когими у нее захватило в груди, - но вести от Гэндзи - не было.
"Значит, не любит!" - должна была бы подумать она, но по своей доверчивости только печалилась этому.
Та же - жестокая, хоть и успокоилась уже, все же, видя такую глубокую любовь Гэндзи, не могла вполне совладать с собою, хоть и не была она той, о которой поется:
"Если б той я была, что раньше... " "Если б смогла переменить себя самое я!"
На том же листке бумаги она написала:
"Та роса, что лежит
У цикады на крыльях,
Таится в ветвях...
И таятся те слезы,
Что увлажняют рукав".
Это было в ту пору, когда Гэндзи тайком навещал даму, жившую в районе шестого проспекта. Выехав из дворца, он задумал проведать свою прежнюю кормилицу, которая сильно занемогла и постриглась в монахини, и добрался до ее жилища на пятом проспекте.
Ворота, куда можно было ввести экипаж, оказались закрытыми, и Гэндзи, послав слугу позвать Корэмицу, сам стал разглядывать картину той неприглядной улицы, что была перед ним.
Рядом с домом кормилицы стоял чей-то новый деревянный забор, и поверх его видны были решетчатые жалюзи; они были на четыре-пять футов приподняты кверху, и сквозь них свежо белелись занавески. Оттуда выглядывало несколько миловидных женских лиц.
Женщины толпились там, силясь приподняться повыше, и Гэндзи - представившему себе их во весь рост - они показались ужасно высокими. "Кто это такие?" -подумал он, заинтересовавшись.
Своему экипажу он приказал придать самый простой вид, передовых скороходов с ним не было, так что Гэндзи, совершенно спокойный за то, что его никто не узнает, принялся разглядывать этот дом.
Створчатая решетка ворот была открыта, и взор беспрепятственно проникал внутрь: то было бедное жилище, - и Гэндзи почувствовал жалость. Ему вспомнились слова стихотворения: "На свете целом... " Но для путника, уставшего от скитаний, и это - терраса из яшмы!.. По сплетенной ограде, красиво ползли зеленые ветви вьющихся растений.
Белые цветы - в горделивом одиночестве - раскрывали свои смеющиеся глазки.
"У путника издалека... спрошу... " - промолвил тихо Гэндзи, и один из его слуг тут приблизился к нему и заметил:
"Эти белые цветы зовутся Югао ("Вечерний лик"). Имя у них - как у людей... На какой невзрачной ограде приходится им Цвести!"
И в самом деле: в этих неприглядных местах, где кругом стояли лишь одни маленькие домики, где всё - и то и это шаталось от ветхости, они вились по шатающемуся карнизу кровли.
"Бедные цветики! Сорви мне один!" - сказал Гэндзи слуге.
Тот вошел в ворота, что были открыты, и стал рвать цветы. В этот миг из входной двери, сделанной - между прочим - до-вольно изящно, вышла миловидная девочка в одежде из легкого желтого шелка и в длинной юбке. Она поманила рукою слугу.
Подавая ему белый, сильно надушенный веер, она проговорила:
"Подай цветок вот на этом! Цветочки так, без веток, будут наверное, некрасивы... "
Тут в воротах показался Корэмицу и сам подал цветы Гэндзи.
"Никак ключ не могли найти! Простите, пожалуйста. Хоть тут и некому узнавать вас, но все же неудобно стоять так на улице и ждать!.. " - извинялся он.
Гэндзи ввел экипаж и сошел на землю. У больной собрались: монах - старший брат Корэмицу, зять старушки - правитель провинции Микава, ее дочь; и все они были очень рады посещению Гэндзи и были превыше всякой меры ему благодарны. Монахиня, кормилица Гэндзи, приподнявшись на ложе, обратилась к нему:
"Мне жизни не жаль, но с одним расставаться тяжело: с возможностью вот так видеть вас и служить вам. Это все должно измениться! - думала я с горечью и все время боролась со смертью. Но вот - потому ли, что приняла я священные обеты - только жизнь вновь вернулась ко мне. Теперь, когда вы, вот так, побывали у меня, когда я вас повидала, теперь я готова с чистым сердцем предстать пред божественным светом Амида", - сказала она и, ослабевшая от болезни, заплакала.
"Я сам очень горевал, что тебе в последнее время так сильно недужится. Теперь же ты еще приняла постриг, и это совсем уже грустно... Живи подольше, дождись того, как я достигну высоких чинов! В горних обителях рая ты, конечно, возродишься благополучно, но я слышал, что если люди здесь, на земле, оставляют хоть в чем-нибудь чувство неудовлетворенности, это причинит им страдания там", - говорил Гэндзи со слезами.
Даже урод и тот в глазах кормилицы своей представлялся бы безгранично привлекательным, - а тут был сам Гэндзи, которого она выходила и которому служила! Он был так дорог ей, она с такой признательностью о нем помышляла, что все время, сама того не замечая, проливала слезы.
Корэмицу с братом были очень недовольны: "Если ей так трудно расставаться с этим миром, от которого она сама же отрекалась, то чего же еще расстраивать господина?" - толковали они между собой, подсев друг к другу и бросая на нее косые взгляды.
Гэндзи был очень расстроен:
"Еще в раннем детстве я был покинут один на этом свете дорогими мне людьми; много народу заботилось обо мне, но к тебе я привязался сильнее, чем ко всем другим. После, когда я стал взрослым, я был связан своим положением и не мог поэтому более видеть тебя по утрам и вечерам; не мог и навещать тебя, когда того хотелось. Однако, долго не видя тебя, я всегда скорбел в своем сердце: "Если б на свете неизбежной разлуки не стало!" Так Обстоятельно беседовал он с нею, и благоухание от его рукавов, которыми он отирал свои слезы, наполнило ароматом все уголки помещения. И даже дети старой монахини, до этого времени ворчавшие на нее, и те смягчились: "Поистине, - подумали они, завидная судьба у нее - быть кормилицей такого господина!"
Отдав приказание возносить в дальнейшем моления о здравии больной, Гэндзи отбыл из дома кормилицы, и при выходе, распорядившись Корэмицу о факеле, стал рассматривать полученный с цветами веер. Видно было, что этот веер был в постоянном употреблении и весь пропитался приятными духами дамы. Тут же оказалась и красивая надпись:
"Сердце - в догадках:
"То - он ли?" - взирает...
Взирает Югао,
Цветок, что сияет
Светлой росой".
Написано было небрежно и спутанными знаками, но так как здесь чувствовался изящный вкус, то Гэндзи, против ожидания, это стихотворение понравилось.
"Кто живет здесь по соседству? Ты знаешь?" - спросил он у Корэмицу.
"Ну! Господин мой опять за свое!" -подумал тот, но сказать это прямо не решился.
"Хоть и живу я здесь вот уже пять или шесть дней, но все время был занят ухаживанием за больной и поэтому о соседнем Доме не имел никакого понятия", - дал он неутешительный ответ.
"Ты, кажется, предполагаешь, что здесь затронуто мое любовное любопытство... Но дело в том, что мне хотелось бы кое о чем спросить в связи с этим веером. Поищи кого-нибудь, кто знает эти места, и узнай!" - повелел ему Гэндзи.
Корэмицу вошел в ворота и, кликнув привратника, стал его расспрашивать:
"Это дом одного господина, который носит звание "правителя провинции". Сам хозяин в настоящее время в отъезде, а его супруга здесь. Это молодая, красивая собою дама. Сейчас у нее сестра, которая служит при дворе", - ответил тот. Корэмицу, передав все это Гэндзи, добавил:
"А подробностей он, кажется, и сам не знает".
Гэндзи подумал: "Если так, то стихотворение послала мне та, что служит при дворе, - зная меня по дворцу". Однако, хоть и решил, что она не может быть достойна внимания, но все же содержание стихотворения и обращение к себе ему очень понравились. Гэндзи был всегда слаб в этом отношении. Поэтому он вытащил из кармана бумагу и измененным почерком - чтоб не узнали - написал:
"Ближе подойди -
Может быть, узнаешь...
Те цветы Югао,
Что в сумерках теперь
Неясно так блистают", -
и отослал с тем же слугою.
Слуга направился к дому Югао: "Хоть они, по-видимому, и не видели господина, но, вероятно, прекрасно сообразили, что это - именно он. И вот, не желая так упускать его, они и решили его затронуть. Но так как время шло, а ответа не было, они, надо полагать, чувствовали себя обескураженными. Теперь - вот он, этот нарочно для них написанный ответ. Тут они растают и подымут переполох: "Что он там написал, что написал... " - размышлял он с неудовольствием.
При тусклом свете передовых факелов Гэндзи потихоньку выехал из дома кормилицы. Жалюзи в доме рядом были уже опущены. Свет, проникавший сквозь щели, был "еще неявственнее, чем светлячки", и вызвал грустное чувство.
Жилище той, куда ехал Гэндзи, было совсем в другом роде: деревья, палисадник перед домом - все было иначе, чем было у обыкновенных людей. Дама эта жила приятно и даже чрезмерно роскошно. Чинный вид самой дамы, ее наружность были настолько иными, что Гэндзи было не до воспоминаний о неказистом дощатом заборе Югао.
На следующее утро он немного заспался и вышел из опочивальни, когда солнце уже ярко светило. Его "утренний облик" был настолько очарователен, что становилось понятным, почему все им так восхищались.
На обратном пути сегодня он опять проехал мимо тех жалюзи. И раньше он не раз проезжал здесь, но теперь в его сердце запало это коротенькое стихотворение, и каждый раз, проезжая, обращал на это жилище свой взор с мыслью: "Кто бы мог жить здесь, в этом доме?"
Корэмицу явился через несколько дней.
"Больная была очень слаба, и пришлось ходить и смотреть за нею, - сказал он и, подойдя к Гэндзи поближе, стал расска-зывать: - После того как вы приказали мне насчет того дома, я отыскал человека, который знает все по соседству, и стал его расспрашивать. Однако и он не мог сказать ничего определенного. Он сообщил мне только, что около пятой луны этого года там появилась под большой тайной какая-то женщина. Но и домашним не было объявлено, кто она такая. Я время от времени подглядывал сквозь щели забора и разглядел там фигуры молодых женщин.
Среди них есть одна - по-видимому, благородная, и носит она простое платье только для вида. Вчера лучи заходящего солнца озарили все уголки у них, и я очень хорошо рассмотрел: она писала письмо; лицо ее оказалось очень красивым, но она как будто была погружена в какие-то печальные думы; и некоторые из женщин там тоже как будто плакали", - говорил Корэмицу.
Гэндзи улыбнулся: "Надо бы с нею познакомиться!" - подумал он.
"Господин мой занимает высокое положение в свете, но если принять во внимание его возраст и то, как все им восхищаются, - пожалуй, не увлекайся он так, ему было бы грустно и скучно.
Ведь даже и те, кто не пользуется таким вниманием к себе со стороны света, - и они в известных случаях отдаются любви", - размышлял Корэмицу и продолжал далее:
"Мне хотелось как-нибудь познакомиться с нею. Поэтому, выдумав какой-то незначительный предлог, я послал ей письмо. Ответ пришел очень быстро - и написанный очень умелой рукою. Безусловно, это достойная внимания молодая дама!" - заключил он.
"Узнай ее поближе! Жалко будет, если ты не узнаешь о ней всех подробностей", - проговорил Гэндзи и подивился в душе:
"В самом низу общества, в жилищах, к которым все относятся с пренебрежением, все же случается иногда подметить, совершенно неожиданно для себя, нечто достойное внимания", - вспомнились ему слова приятеля.
Подглядывания Корэмицу, что поручил ему Гэндзи, закончились тем, что он разузнал много подробностей.
"Кто такая она сама, - я так и не мог догадаться. Заметно, Я-то она старательно таится. Случается, что молодые женщины в доме выходят, когда им становится скучно, в наружный коридор на южную сторону дома, где есть подъемные жалюзи, и, когда на улице послышится шум экипажа, - начинают выглядывать наружу. Бывает при этом, что и она - как будто их госпожа - тоже тихонько к ним выходит. Я не успел ее рассмотреть хорошенько но, кажется, она очень недурна. Как-то раз по улице проезжала "передовые", и маленькая прислужница, выглянув наружу, поспешно закричала: "Госпожа Укон! Смотрите скорее! Сейчас проедет господин Тюдзё". На ее крик вышла довольно красивая служанка: "Чего ты кричишь? - сказала она и, замахав руками остановила девочку. - Из чего ты это видишь? Дай-ка я посмотрю", - добавила она и украдкой вышла наружу. Чтобы выйти в коридор, нужно было по дороге пройти через что-то вроде мостика. Сбежавшиеся на крик женщины цеплялись подолами то за одно, то за другое и падали, а некоторые даже сваливались с мостика вниз. - "Ах, проклятый мост!" - ворчали они, и любопытство их остывало. Господин Тюдзё в этот день был одет в свое придворное платье, с ним были слуги. Девочка перечисляла их: "Это - такой-то, а это - такой-то... " - что и служит доказательством того, что люди господина Тюдзё эту девочку знают", - рассказывал Корэмицу.
"Итак, это - Тюдзё!" - произнес Гэндзи. "Да, это - та, которую желаешь и не можешь забыть", - понял он, и ему сильно захотелось с ней познакомиться.
Корэмицу, наблюдая за ним, произнес:
"У меня также есть там зазноба, и, воспользовавшись этим, я и узнал все подробности. Дело в том, что в доме этом живет одна молодая женщина, которая старается внушить другим, что она - такая же, как и все прочие там. Я бывал у них, зная, что меня водят за нос, - и они до сих нор пребывают в уверенности, что прекрасно все скрыли. Но есть там одна маленькая девочка, - и она иногда проговаривается. Тут начинают все заговаривать зубы и усиленно делают вид, будто никого особенного среди них нет", - со смехом повествовал Корэмицу.
"Пусть это будет и временным жилищем для нее, но все же, - если принять в расчет, каково это жилье, в котором она обитает, выходит как будто, что она из тех самых низших кругов, о которых так пренебрежительно отзывался Самма-но ками. Но ведь и в их среде иногда - против всякого ожидания - обнаруживаются прелестные женщины... " - размышлял Гэндзи.
Корэмицу старался даже в мелочах угождать Гэндзи, да к тому же и сам был достаточно падок на любовные приключения. Поэтому он продолжал ходить туда, стараясь все время как-нибудь обмануть их, -и в конце концов устроил так, что провел туда Гэндзи. Рассказывать об этом скучно, и я, как всегда, это все пропускаю.
Гэндзи не стал расспрашивать женщину, кто она такая; потому не назвал ей и себя. Он придал себе самый простой вид; против своего обыкновения, слезал с экипажа и готов был идти пешком, так что взиравший на него Корэмицу подумал: "Ну и влюблен же мой господин!"
Лошадь свою он предоставил Гэндзи, а сам поспешал с ним рядом.
"Обычно любовник должен быть ведь недоволен, если его дама увидит его в неприглядном обличье", - становился он в тупик от действий Гэндзи. Тот же, не желая, чтоб его узнавали, брал с собой теперь только слугу и отрока, лица которого никто не знал. Он не заходил даже к Корэмицу по соседству. "Вдруг догадаются!"- думал он.
Женщина, со своей стороны, дивилась и не могла взять все это в толк. Она то посылала проследить за посланцем от Гэндзи, то направляла подсмотреть, куда уходит Гэндзи от нее на заре, разузнать, где он живет. Но Гэндзи удавалось так или иначе скрывать свои следы.
Гэндзи нарочно приказал изготовить себе простой охотничий костюм для того, чтоб надевать его, когда шел к ней; изменял весь свой облик, лицо же скрывал под маской; приходил и уходил - ночью, когда все спали, так что было похоже, будто он - призрак, о котором повествуют древние времена. Женщине становилось прямо жутко, но так как было ясно, хотя бы на ощупь, что это человек, то она только гадала: "Кто бы это мог быть?" Был заподозрен Корэмицу: "Это все проделки этого любителя любовных похождений!" Но тот делал самое невинное лицо, не поддавался и шутил, как всегда, так что она никак не могла понять: "Что здесь такое?" И Югао дивилась, думая: "Как это все необыкновенно!"
Со своей стороны, тревожился и Гэндзи:
"Что, если Югао в один прекрасный день возьмет да и уедет оттуда? Где мне тогда ее искать? Там все имеет вид ее временного жилья, - но сказать заранее, когда ей захочется куда-нибудь оттуда переехать - никак нельзя", - раздумывал он.
"Послушай! - заговорил он раз с Югао. - Поселимся где-нибудь на свободе - в каком-нибудь удобном месте!"
Однако та по-детски наивно возразила:
"Вы говорите такие странные речи. Я боюсь уже того, что вы и сейчас ведете себя так необыкновенно!"
"Это верно! - усмехнулся Гэндзи. - Да! Кто-нибудь из нас - оборотень! Выходит, кто-то один из нас обманывает другого... "- говорил он ласково и нежно, и Югао, поддавшись ему, готова была поступить так, как он хотел. Стояла восьмая луна, - было пятнадцатое число. Лучи полного месяца проникали в многочисленные щели деревянной постройки, Гэндзи не был привычен к такому жилью, и ему представлялось все это таким странным. Скоро должен был наступить и рассвет. В соседнем домике послышался голос какого-то простолюдина, который, проснувшись, говорил жене:
"Какой холод! Да... Плохи дела в этом году! Придется, видно, отправиться в деревню и промышлять чем-нибудь там. Слышишь, жена?"
Эти жалкие люди вставали каждый для своих дневных занятий; суетились, шумели, - а такая среда так не шла к Гэндзи, что, будь на месте Югао другая женщина, благородная и гордая, - ей оставалось бы только постараться исчезнуть куда-нибудь от стыда за окружающую ее обстановку. Но Югао была простодушна и не чувствовала никакого смущения или огорчения.
Под самым их изголовьем раздались звуки от рисовых ступ, грохотавших громче самого грома. "Что это такое стучит?" - подумал Гэндзи. Он не знал, что такой стук издает рисовая ступа, - и только внимал этим необычайным для него звукам. Многое было здесь для него совершенно невыносимо!
То там, то здесь начали раздаваться удары по плоским камням, на которых отбивали домотканую материю. В небе кричали стаи диких гусей. Как много здесь было всяких неудобств для него!
Покой их был расположен у самой наружной веранды. Открыв туда дверь, Гэндзи стал вместе с Югао оглядывать окружающее. В маленьком садике пред домом рос китайский бамбук, роса на кустиках блестела здесь так же, как и в том месте... Насекомые заливались на разные голоса.
Гэндзи до сих пор даже чириканье сверчка в стене приходилось слышать только издали, а теперь все это раздавалось прямо в ушах. Однако это все показалось ему только в диковинку: видно, чувство его к Югао было так сильно, что все грехи отпускались!
Не блиставшая внешней красотою фигура Югао - с ее белым платьем, с накинутой поверх него одеждой из светло-лиловой материи - казалась ему прелестной и хрупкой. В ней не было ничего, что можно было бы отметить как что-то особенное, но - миниатюрная и нежная, с ее милой манерой говорить - она вызывала в нем одно чувство: "Бедняжка! Какая она милая!"
"Если бы в ней было больше жизни!" - подумал Гэндзи. Ему захотелось видеть ее более открытой и свободно себя чувствующей.
"Слушай! Проведем остаток ночи где-нибудь в другом месте, здесь поблизости. А то тут только один шум. Так надоел он!" - обратился он к ней.
"Что это вы? Так внезапно... " - возразила она" с рассудительным видом.
Гэндзи стал убеждать ее, что союз их простирается не только на это земное существование: ее откровенность начала казаться ему чем-то совершенно отличным от того, что бывает у других; она стала представляться ему совсем не привыкшей к обычным мирским делам. Поэтому, не страшась уже более того, что могут сказать о нем в свете, он вызвал Укон, приказал позвать к себе выездного слугу и подать себе экипаж. Женщины, жившие с Югао, немного растерялись, но, видя, как сильно чувство Гэндзи к ней, - положились на Гэндзи и успокоились за свою госпожу.
Близилось уже утро. Пения петухов слышно не было, а только звучали где-то вблизи старческие голоса, как будто кто-то свершал поклонение: то были, верно, пилигримы. Кто стоял на ногах, кто на коленях, - они важно были заняты своим делом.
Гэндзи сочувственно стал прислушиваться к ним:
"Чего хотят они в этом непорочном, как роса поутру, мире? О чем они молятся так?" - подумал он. Оказалось, что они взывали к будде Мироку.
"Прислушайся к ним! - обратился он к Югао. - Они помышляют не только об одном этом мире!" - тоном сочувствия произнес он.
"Идя по пути,
Что свершают они,
Пилигримы святые, -
Не сомневайся: союз
Будет прочным и впредь!.. "
Древний пример клятвы во дворце Долгой жизни был для Гэндзи неприемлем; поэтому он вместо того, чтобы говорить о "двух птицах", упомянул о "грядущем будды Мироку". Говорить о жизни в мире ином было бы тут неуместно:
"По горю тому,
Что терплю в настоящем
За прежнюю жизнь, -
В грядущем мне также
Надеяться не на что, знаю!"
Судя по этим стихам, можно было думать, что все-таки душа у Югао была неспокойна!
При свете заходящей предутренней луны женщина призадумалась: так нежданно все это произошло и так волновало своей неизвестностью. Призадумалась она и заколебалась. Пока Гэндзи убеждал ее, луна вдруг скрылась за облаками, и стал очень красив этот вид светлеющего неба. Гэндзи торопил ее, - пока еще не стало совсем неудобно: у всех на глазах, - и легко подсадил ее в экипаж. Вместе с Югао села и Укон.
Когда они добрались до одного уединенного домика, здесь же, поблизости, Гэндзи, - пока вызывали смотрителя, - оглядывал это жилище: в полуразрушенных воротах разрослась густая трава, под деревьями стояла совершенная темень. Туман был так густ и роса так обильна, что когда Гэндзи стал поднимать занавески у экипажа, то сильно намочил свои рукава.
"Никогда я не бывал еще в таких делах! Да... нелегко все это... " - подумал он.
"В древности, когда-нибудь
Случалось, чтоб блуждали
Люди так, как я?
Ответь же, о неведомый,
Мой предрассветный путь!"
"А тебе все это - не внове, вероятно?" - обратился он к| Югао.
Та смущенно-стыдливо ему возразила:
"Гребни гор
Не знают...
А луны заходящей
На небе высоком
Уж нет и следа!"
"Мне отчего-то очень грустно!" - сказала она, и как будто чего-то боялась, чего-то страшилась.
Гэндзи со смехом подумал: "Это оттого, что она привыкла к людным местам!"
Приказав ввести колесницу, он стоял и ждал, - прислонив экипаж к балюстраде, - пока приготовляли им покои в западной части дома, Укон с восхищением смотрела на него, и ей припомнилось прошлое. Видя, как хлопочет смотритель, старательно устраивая все, она догадалась, кто таков возлюбленный ее госпожи.
Хоть и делали все на скорую руку, но все же убрали все очень красиво.
Слуг у Гэндзи - в надлежащем количестве - не было, и смотритель подумал: "Как это неудобно!"
Этот смотритель был известен Гэндзи уже давно, так как ему приходилось бывать в доме его тестя-министра. Поэтому, приблизившись к Гэндзи, он предложил:
"Не позвать ли кого-нибудь для услуг?"
Но Гэндзи сразу же заставил его сомкнуть уста:
"Я нарочно искал такой дом, где б никого не было. Смотри, не проболтайся никому!"
Смотритель подал изготовленную наспех закуску, - но прислуживать за трапезой было некому.
И отошел Гэндзи ко сну - в непривычной для него обстановке.
Вышло, что завязал он союз совсем в духе стихотворения о "Бесконечной реке"...
Солнце стояло уже высоко на небе, когда Гэндзи поднялся с ложа. Собственными руками он поднял шторы. Вокруг было все страшно запущено и дико, никого из людей не было видно. Взор свободно охватывал далекое пространство, и купы дерев там имели вид весьма древний и мрачный. Ничего не было заметно особенного и среди растительности тут, вблизи. Все - "сплошное осеннее поле", как говорится в стихотворении. Пруд тоже был занесен весь листвою и имел очень унылый вид.
В отдельной пристройке были устроены жилые помещения, и там, по-видимому, кто-то жил. Однако их покой был далеко оттуда.
"Какое унылое место! - произнес Гэндзи. - Надеюсь, что хоть демоны-то оставят нас здесь в покое... "
Лицо Гэндзи все еще было сокрыто под маской, но теперь он подумал: "И женщине это должно быть неприятно, и - на самом деле: не стоит ставить здесь такую преграду между ею и собой". Поэтому он обратился к ней и сказал, развязывая тесемки маски:
"С вечерней росой
Связки свои распускают
Лепесточки цветка!
Ради тебя, о союз, что завязан
Случайно на длинном пути... "
"То - блестки росы... Ну, что ты скажешь на это?"
Югао в ответ на это, бросив взгляд на него, тихо проговорила:
"Блистаньем как будто
Тебе показалась
На "ликах вечерних" роса...
То - глаз твой ошибся
В тенях предвечерних!"
"Какой прелестный ответ!" - подумал Гэндзи. Весь вид его, чувствующего себя так свободно, открытого для нее сполна, поистине не имел ничего равного себе на свете и так не шел к этому дикому месту.
"Я все время пенял на тебя за то, что ты так таишься от меня, - и решил даже, что не откроюсь тебе! Но, вот видишь?.. Теперь и ты открой мне, кто - ты? А то - так неприятна эта таинственность", - проговорил он, обратившись к Югао.
"Дитя рыбака - я... " - ответила та, но все-таки - при всей сдержанности и холодности - стала несколько ласковее.
"Что ж... хорошо! Видно "из-за себя" все, как говорится в стихотворении", - молвил Гэндзи.
И так-то укоряя друг друга, то в мирной беседе - провели они день.
Пришел Корэмицу и принес им фрукты. Укон наговорила ему всего, и так как все окружающее показалось ему скучным, то к самому Гэндзи он не прошел. "Забавно смотреть, как мой господин так переходит от одной к другой!.. Впрочем, тут можно было догадаться, что женщина окажется такою. Я и сам мог бы с нею прекрасно познакомиться, - но вот уступил ему... Я - человек великодушный!" - хвастливо раздумывал Корэмицу.
Вокруг царила полнейшая тишина. Женщина задумчиво смотрела на вечернее небо, и так как мрак комнаты внушал ей страх, то она перенесла циновку к самому наружному краю веранды и здесь прилегла.
Так смотрели они друг на друга, при лучах вечерней зари, - и даже Югао, чувствовавшая все время неожиданность и странность своего положения, все же забыла о всех своих горестях и стала немного откровеннее и свободнее.
Вид ее - такой - был еще прелестнее, чем обыкновенно. Она тесно прильнула к Гэндзи и так оставалась все время, пугливо вздрагивая. И казалась она ему ребенком, и так жаль было ее ему.
Гэндзи опустил шторы и приказал подать светильник.
"Я так открылся тебе во всем, а ты все еще что-то таишь в своем сердце. Как это горько!" - упрекал он ее.
"Как меня теперь, наверное, разыскивают во дворце! Где меня только не ищут теперь! - раздумывал он, и - странности сердца! - пришло на ум ему, с чувством некоторого раскаяния, и то, как волнуются теперь на шестом проспекте, как шлют там ему укоризны. - Разумеется, это - неприятно. Но - по заслугам!"
Однако, всем сердцем своим обращенная к нему, Югао внушала ему только любовь и жалость, так что он мысленно сравнивал ее с тою: "Слишком пылка та нравом!.. Хорошо, если бы она бросила кое-какие повадки свои, что так удручают того, кто ее любит".
Прошли первые часы ночи. Гэндзи слегка задремал. Как вдруг он видит, будто у изголовья стоит фигура какой-то странной женщины и говорит ему:
"Ты не хочешь идти к той, кто тебя любит, а приводишь с собой какую-то женщину, ласкаешь ее... Это ужасно и невыносимо!" С этими словами она как будто порывалась схватить ту, что лежала с ним рядом. Гэндзи подумал, что на них кто-то напал, - и в испуге проснулся: огонь в светильнике уже погас.
"Что бы это могло быть?" - подумал он и, обнажив свой меч и положив его рядом с собою, окликнул Укон. Укон, тоже вся перепуганная, подошла.
"Пойди разбуди людей, что спят там, в галерее, и скажи, чтоб принесли светильник!" - сказал он ей.
"Как же я пойду?- воскликнула Укон. - Ведь там темно!"
"Ты - как ребенок!" - улыбнулся Гэндзи и захлопал в ладоши.
Раздалось в ответ только эхо, - и было это очень жутко. Люди, видимо, ничего не слыхали, и никто не явился на зов.
Югао вся дрожала мелкою дрожью и была сама не своя. Обливаясь холодным потом, она почти лишилась сознания.
"Госпожа от природы страшная трусиха! Что теперь делать!" - сказала Укон. Югао на самом деле была такая робкая и тихая, что даже днем только и делала, что задумчиво глядела на небо.
"Бедненькая!" - подумал Гэндзи.
"Придется пойти самому и поднять людей. Хлопать в ладоши. - но это эхо в ответ действует так неприятно. Побудь здесь. немного!" - сказал он Укон и, усадив ее подле Югао, направился к двери, ведущей в западную половину, открыл ее, - оказалось что и на галерее свет тоже погас.
Дул легкий ветер. Людей здесь было очень немного. Здесь находились: сын смотрителя дома - молодой человек, находившийся в личном услужении Гэндзи, его дворцовый отрок и обычный выездной слуга. Когда Гэндзи их окликнул, они отозвались и поднялись.
"Принесите свет! Да пусть мой выездной натягивает со звоном тетиву своего лука. Вы же все подавайте голос! Можно ли спать так беззаботно в таком уединенном месте? Корэмицу не приходил?" - спросил Гэндзи.
"Приходил, но так как приказаний от господина не было, то он и ушел, обещав на рассвете явиться", - отвечал сын смотрителя.
Говоривший это сам был из дворцового караула. Грозно звеня тетивой и с кликами "слу-ушай!" он направился в помещение смотрителя за огнем.
Гэндзи вспомнился дворец. "Вероятно, там идет сейчас проверка ночных караулов, и как раз в этот момент перекликается ночная стража... " - сообразил он.
Стояла еще глубокая ночь. Вернувшись в свои покои, он дотронулся до Югао: она лежала в прежнем положении. Рядом с нею, уткнувшись лицом вниз, распростерлась Укон. Гэндзи потянул ее и окликнул:
"Что с тобой? Сумасшедшая трусиха! Боишься, видно, как бы не накинулись на тебя в этом пустынном месте какие-нибудь привидения? Я - тут, поэтому никто на тебя не нападет!" - сказал он.
"Какой ужас! Я уткнулась потому, что сердце так колотилось, было так страшно. Но с госпожой, кажется, совсем плохо... " - проговорила Укон.
"Что? Как?" - воскликнул Гэндзи.
Он дотронулся до Югао, но она - уже не дышала! Стал трясти ее, но она лишь подавалась всем его движениям и не выказывала никаких признаков жизни. И Гэндзи в отчаянии понял, что призрак отнял у нее - робкой и слабой - жизнь.
Показался молодой слуга со светильником в руках. Так как и Укон не была в силах даже пошевельнуться, то Гэндзи, заслонив их ширмами, что стояли тут поблизости, сказал слуге:
"Давай сюда!" Однако, ввиду того, что это было не в обычае, слуга постеснялся и не посмел подойти к самому Гэндзи, не смея переступить даже порога.
"Давай же сюда! Сейчас не до церемоний!" - подозвал его тот.
Смотрит Гэндзи и видит, что у изголовья Югао опять тень - той самой женщины, что представлялась ему во сне. Появилась - и сразу же исчезла.
"Я слышал о таких вещах в старых сказаниях, - и это так необычно и страшно! Но что же случилось с нею?" - подумал он и в душевном смятении, не помня самого себя, лег рядом с Югао, звал ее, тряс, - но она становилась все холоднее, и дыхания у нее уже не было вовсе.
Сделать что-либо было уже нельзя. Не было никого, кому можно было бы довериться и с кем посоветоваться. В таких случаях можно было бы найти помощь у бонзы, но не было и такого. Гэндзи старался крепиться, но - был еще сам молод, поэтому при виде Югао, которую постигло такое несчастье, он не знал, за что взяться. Крепко обнимая ее, он воскликнул:
"Возлюбленная моя! Вернись к жизни! Не давай мне столкнуться с таким горем... " Но она оставалась бесчувственной, и жизнь от нее уже отошла.
Наконец Укон, - несколько прошло то состояние, при котором она могла лишь восклицать: "Ах, какой ужас!" - разразилась отчаянными рыданиями.
Гэндзи вспомнил один подобный случай, когда в Южной палате дворца злой демон однажды напал на министра. Стараясь овладеть собою, он прикрикнул на Укон:
"Она, может быть, еще и не совсем умерла... А ты так кричишь, да еще ночью". Однако и сам он метался из стороны в сторону и не находил себе места.
Обратившись к слуге, он сказал:
"На госпожу напало здесь какое-то страшное существо, и она теперь сильно страдает. Ступай сейчас же туда, где остановился Корэмицу, и скажи ему, чтоб он немедленно шел сюда. Если там окажется и тот самый монах, скажи потихоньку и ему, чтоб приходил сюда. Да не наделай шума, чтоб не услыхала моя кормилица монахиня. Она относится неодобрительно к таким моим похождениям". Так говорил он, а у самого стеснило всю грудь. С отчаянием он подумал: ведь это он убил ее!.. Ко всему этому и страх одолевал его беспримерно.
Было, вероятно, уже за полночь. Ветер становился все более пронзительным, и шум от сосен тяжело отдавался в ушах. Какие-то неведомые ему птицы кричали хриплым голосом. "Верно, совы... " - подумал Гэндзи. Что бы ни хотел он предпринять - вокруг него не было слышно ни одного человеческого голоса. "И зачем я забрался сюда, в это жалкое жилище!" - каялся он, но было уже поздно.
Укон, сама не своя, прижималась к Гэндзи и дрожала смертельною дрожью. "Еще и с этой что-нибудь случится! - думал Гэндзи и крепко держал ее в своих руках. - Выходит, что я один сохраняю присутствие духа... Неужели нельзя ничего придумать?"
Свет в светильнике едва-едва мерцал; на ширмах, стоящих в углу комнаты, то там, то здесь мелькали тени, слышался звук шагов, как будто кто-то ходит; сзади, казалось, кто-то подходит... "Скорей приходил бы Корэмицу!" - раздумывал Гэндзи.
Было точно неизвестно, где должен был заночевать Корэмицу, и пока его разыскивали, наступил уже рассвет, - время тянулось; Гэндзи казалось: "Целая вечность".
Наконец вдали послышалось пение петуха. "И за какие грехи терплю я теперь вот все это? Не наказание ли это за то, что я обратил свои взоры на ту, на которую не смел? И теперь это - урок мне на всю жизнь. Как ни скрывать, все равно от света ничего не скроется. Узнают и при дворе; об этом станут говорить решительно все; даже злые мальчишки - и те станут насмехаться. И приобрету я в конце концов самую глупую репутацию... " - носилось в голове у Гэндзи.
Появился наконец Корэмицу. Обычно он и поздней ночью, и ранним утром - всегда служил желаниям своего господина, - и как раз именно в сегодняшнюю ночь его при нем не оказалось; да еще и на зов он явился так поздно. "Негодный!" - думал Гэндзи и, призвав его к себе, не был в силах приступить к рассказу, - не мог ничего сразу выговорить.
Укон, слыша, что пришел Корэмицу, припомнила, как все это шло с самого начала, -и зарыдала. Не мог больше выдерживать и сам Гэндзи. До этого момента он сохранял присутствие духа' и поддерживал Укон, теперь же - при Корэмицу - он не мог более совладать с собой: почувствовал, как велико горе происшедшего, и некоторое время только рыдал, не будучи в силах остановить свои слезы.
Так, помедлив немного, он обратился к Корэмицу:
"Тут произошло странное событие. Сказать ужасное - мало... Случилась неожиданная беда с Югао... Нужно хотя бы начать чтение сутр, нужно приняться за дело! Нужно начать моления... Я же говорил, чтоб пришел и монах... " - сказал он.
"Тот ушел вчера в монастырь. Да, действительно неожиданный случай! Она и раньше чувствовала себя нездоровой?"
"Нет, совсем нет!" - отвечал Гэндзи.
Вид его - всего в слезах - был так трогательно-прелестен, что взиравший на него Корэмицу расплакался сам.
Будь здесь люди пожилые, прошедшие чрез жизненный опыт, - они, несомненно, нашлись бы при подобных обстоятельствах, но все трое, здесь находившиеся, - Гэндзи, Корэмицу, Укон, - были еще молодежь и растерялись.
"Обращаться к смотрителю дома - не стоит. Сам он-то человек верный, но тут замешаются всякие родные, и они, конечно, проболтаются. Знаете что? Уезжайте отсюда!" - сказал Корэмицу.
"Да где же найдешь место более уединенное, чем это?" - возразил Гэндзи.
"Это верно! В доме госпожи Югао - много женщин. Они примутся горевать, плакать, подымут переполох... Вокруг - соседи, найдет масса людей, что обвинят нас, - и дело получит огласку. Вот если б в монастырь в горах! Там вообще устраивают различные похороны, и дело могло бы пройти незамеченным", - говорил Корэмицу и после некоторого раздумья добавил: - "Перевезем госпожу в один монастырь, где живет одна моя знакомая женщина, постригшаяся в монахини. Она приходится кормилицей моему отцу и теперь в очень преклонных летах. Народу там, положим, довольно много, но все-таки место тихое", - предложил Корэмицу.
Было уже начало утренней зари, когда Корэмицу вывел экипаж. Гэндзи был не в силах поднять Югао, поэтому Корэмицу, обернув ее циновкой, положил в экипаж сам. Она была прелестна, - миниатюрная и не вызывающая такого неприятного чувства, как обычно мертвые. Покрыть ее всю не удалось, поэтому на край экипажа вылезли ее волосы. При виде их у Гэндзи помутилось в глазах, его пронизала жалость и скорбь; и захотелось ему быть с нею до самого конца. Но Корэмицу заявил:
"Садитесь скорее на коня и поезжайте домой! Скоро уже утро - и начнет толпиться народ". С этими словами он подсадил Укон в экипаж к Югао. Ввиду того же, что лошадь свою он предоставил Гэндзи, то сам отправился пешком, подоткнув полы своей длинной одежды.
Путешествие в таком виде было для него совершенно неожиданным и непривычным, но он о себе и не думал, видя, как страдает Гэндзи, и жалел его.
Гэндзи, как во сне, прибыл к себе домой.
Домашние встретили его возгласами:
"Где это господин был? У господина очень нехороший вид!"
Но Гэндзи прошел прямо к себе в опочивальню и, сжимая грудь, погрузился в печальные думы: "Почему я не отправился в экипаже вместе с нею? А вдруг она очнется... Какое будет у нее чувство? Ведь она с горечью решит: "Гэндзи бросил Югао и ушел от нее!"
В душевном смятении он думал то одно, то другое... и чувствовал, что всю грудь его захолонуло. Разболелась голова, в теле начался жар; мучился он чрезвычайно. "Как бы и мне не окончить так же печально свои дни!" - думалось ему.
Солнце стояло уже высоко, а Гэндзи все еще не вставал с постели. Все дивились и уговаривали его хоть съесть что-нибудь, но Гэндзи только терзался и чувствовал себя очень плохо. Явился посланный из дворца: оказывается, государь был очень обеспокоен тем, что Гэндзи вчера весь день не показывался при дворе. Явилось к Гэндзи и много молодых придворных - сыновей министра, но он приказал впустить к себе одного только Тюдзё - и то на минуту. Разговаривал с ним он чрез занавеску.
"У меня есть кормилица. Еще с пятой луны этого года она сильно занемогла. Постриглась в монахини, приняла обеты и, может быть, от этого некоторое время чувствовала себя лучше, но вот с недавнего времени болезнь снова вернулась к ней, и она очень ослабела. Все говорила, что ей очень хочется еще хоть разок повидать меня, и так как я с детских лет привык к ней и принимал, что она может счесть меня бессердечным, то и отправился к ней. В доме же у нее был один слуга, который болел, и как раз в этот день он внезапно скончался. Я узнал потом, что, стесняясь меня, его унесли только по прошествии целого дня, поэтому и считал, что неудобно теперь, когда идут священные службы, появляться во дворце. Сегодня же с утра - я кашляю, болит голова и вообще чувствую себя скверно. Ты уже прости, пожалуйста!" - сказал Гэндзи.
"Хорошо! Я так и доложу. А то еще вчера вечером во время увеселений государь послал меня разыскать тебя и был недоволен, - ответил Тюдзё и, остановившись на пороге, заметил: - Чем это ты мог так оскверниться? Все, что ты рассказал, как-то не похоже на правду... "
Гэндзи весь сжался:
"Не рассказывай там подробностей! Доложи только, что соприкоснулся, мол, он неожиданно со скверною. Чтобы не придавали этому всему особого значения". Говорил он по виду твердым голосом, но в душе чувствовал невыразимую скорбь. Сердце его ныло, и он не захотел больше видеться ни с кем. Призвав только Куродо-но бэн, он попросил его доложить обо всем государю да послал известить тестя-министра, что случилось с ним осквернение и поэтому он не может прийти.
Когда стемнело, явился Корэмицу. Так как Гэндзи объявил, что на нем - скверна, то все приходившие к нему, постояв минуту, сейчас же уходили, и около него поэтому никого почти не было.
Призвав его к себе, Гэндзи спросил:
"Ну, что? Значит, она скончалась уже наверное?" - и, закрыв лицо рукавом одежды, заплакал. Заплакал и Корэмицу.
"Да! Жизни ее пришел конец! Оставлять ее такое долгое время было неудобно, и я сговорился с одним знакомым мне почтенным старым бонзою на завтра: свершить, если день будет хорош, то, что нужно", - сказал он.
"А что с той женщиной, что была при ней?" - спросил Гэндзи.
"Похоже на то, что и она не выживет! Сегодня утром она "пыталась было броситься вниз с горы", в полном душевном расстройстве крича: "Я - за госпожою!" Она было объявила, что пойдет расскажет про все у них в доме, но я ее уговорил: потерпи немного! Сначала обдумаем все хорошенько... " - рассказывал Корэмицу, и Гэндзи нашел, что он поступил правильно.
"А я тоже страдаю ужасно. Сам думаю: уже не случится ли что-нибудь и со мною... "
"Ну, что вы там еще придумали!.. Ведь то, что произошло, - вещь неизбежная. Со всеми так будет. Если же вы хотите, чтоб никто об этом не проведал, Корэмицу возьмет все на себя и сделает все, что следует", - говорил Корэмицу.
"Ты - прав! Я и сам так думаю; но мне тяжело, что из прихоти своего сердца я убил ее понапрасну и теперь понесу на себе ее ненависть и скорбь. Смотри, ты не рассказывай ничего даже сестре своей. Тем более же матери-монахине. Она всегда предостерегала меня, и мне теперь так стыдно перед нею... " Так замкнул уста Корэмицу Гэндзи.
Прислушивавшиеся к этому разговору женщины в доме Гэндзи дивились между собой:
"Что за диковина! Говорят, что осквернился, не идет во дворец, шепчется там и вздыхает... "
Гэндзи снова заговорил о похоронах.
"Смотри сделай же все как следует!"
"Уж конечно! Тут ничего трудного и нет", - ответил Корэмицу и поднялся, чтоб уходить. Тут Гэндзи в сильнейшей тоске заявил:
"Я знаю, что это - неудобно, но я не в силах не повидать еще раз останки Югао. Я поеду с тобою, верхом на коне!"
Корэмицу считал это лишним, но все же сказал:
"Если вы уж так хотите, то делать нечего. Только едем скорее, чтобы вы успели вернуться домой до ночи".
Гэндзи переоделся в ту самую охотничью одежду, которую он изготовил себе для последнего времени, и вышел из дому.
На сердце у него было мрачно, и страдал он невыразимо. "Что, если и я на этом необычном пути повстречаюсь с такой же напастью?" - волновался он и никак не мог совладать со своею печалью.
"Увижу теперь все, что осталось от Югао, и когда, в каком мире мне придется повстречаться с ней опять?" -думал он.
Отправился он, как обычно, с одним Корэмицу и слугою.
Путь показался ему очень длинным. На небе светила полная луна. Впереди - у реки Камогава - мерцали огоньки. При виде кладбища, - как пи было оно неприятно в обычное время, - теперь он не почувствовал ничего.
В сильнейшем волнении прибыл он к месту. Место было мрачное; рядом со столиком стояла часовенка: здесь жила отдавшаяся исполнению буддийских обетов монахиня; и все вокруг имело весьма печальный вид. Сквозь щели домика просвечивал огонек светильников. Изнутри доносился голос плачущей женщины, снаружи же беседовали друг с другом двое-трое бонз. Они читали молитвы, - причем нарочно не возвышали голос. В самом монастыре вечерние службы уже закончились, и вокруг была тишина. Только в стороне Киёмидзу виднелось много огоньков, и там было много народу.
Когда бонза, сын этой монахини, начал мерным голосом возглашать священную сутру, у Гэндзи из глаз хлынули безудержные слезы.
Он вошел в домик. Спиною к свету за ширмой лежала Укон. Видно было, что она находилась в состоянии полного отчаяния. Взглянув на Югао, Гэндзи не ощутил никакого неприятного чувства: она была необычайно прелестна, и вид ее ничуть не изменился против обычного. Схватив ее за руку, он воскликнул:
"Дай мне еще хоть раз услышать твой голос! И что это за судьба наша такая? Так недолго пришлось мне любить тебя всем сердцем, и вот теперь ты бросила меня и погрузила в пучину смятения. Это ужасно!" И, не щадя голоса, он рыдал без конца. Бонзы, не зная, кто такой этот молодой господин, дивились всему и сами проливали слезы.
Обратившись к Укон, Гэндзи проговорил:
"Поедем со мною ко мне в дом!"
Но та отвечала:
"Как я могу расстаться с той, к кому так привыкла, с кем не разлучалась в продолжение долгих лет, с самого детского возраста? К тому же и люди станут расспрашивать меня: "Что сталось с госпожою?" И само по себе все это печально, а когда станут еще наговаривать на меня, что я виновата, будет совсем ужасно! - говорила она и в душевном смятении рыдала. - Вслед за дымом ее костра - последую и я!" - воскликнула она.
"Конечно, все это так! Но ведь таков уж весь этот мир. Разлука, разумеется, не может не вызывать чувства скорби, но ведь, что ни делай, всем нам предстоит такая участь... Успокойся и положись отныне на мою помощь! - убеждал ее Гэндзи, а в то же время сам был совершенно безутешен. - Я говорю так, а сам чувствую, что не выживу долее... "
Тут вмешался Корэмицу:
"Ночь уже близится к рассвету. Пора ехать обратно", - сказал он, и Гэндзи, оглядываясь все время назад, со стесненным сердцем вышел из домика.
Дорога была покрыта росой, стоял густой предрассветный туман, и у Гэндзи было чувство, будто он блуждает неизвестно где. Всю дорогу в мыслях у него была Югао, лежавшая совсем как живая, прикрытая его пунцовой одеждой, той самой, что прикрывались они вдвоем на ложе. "Отчего так случилось?" - раздумывал он всю дорогу.
Видя, что Гэндзи не в состоянии твердо держаться на коне, Корэмицу ехал рядом и поддерживал его. Однако у береговых валов реки Камогава Гэндзи все же упал с коня и в бесконечном душевном волнении воскликнул:
"На такой дороге мудрено ли не потеряться совсем? У меня такое чувство, что вряд ли доберусь до дома... "
Взволновался и Корэмицу. "Хоть и говорил он, что чувствует себя крепким, но все же не стоило брать его с собою в такую дорогу!" - подумал он и в волнении то омывал руки в речной воде, то взывал к богине Каннон и не знал, что ему и предпринять.
Наконец, Гэндзи с трудом овладел собою и, молясь в душе Будде, кое-как поддерживаемый Корэмицу, добрался до дому.
Домашние только вздыхали по поводу его таких загадочных хождений позднею ночью и говорили друг с другом:
"Как это нехорошо! Последнее время господин наш как-то неспокоен, более чем обыкновенно; зачастил ходить по тайным свиданиям. Вчера он чувствовал себя таким нездоровым... И зачем ему понадобилось где-то скитаться?"
Гэндзи на этот раз слег уже непритворно и заболел не на шутку. Прошло два-три дня, и он совсем ослабел от болезни. Узнали про это во дворце и горевали там безгранично. Моления о его здравии возносились беспрерывно. Жертвоприношения, молебны, чародейские очищения - всего и не перечесть! Все переполошились: "Уж не будет ли и здесь, как всегда: люди беспримерно прекрасные - долго не живут на земле?"
Но, даже томясь и страдая, Гэндзи призвал к себе Укон и поместил в своем доме, в покое неподалеку от его собственного. Корэмицу же хоть и сам был в большом беспокойстве, но, овладев несколько собою, помогал ей устраиваться возле Гэндзи, так как она пребывала в состоянии полного отчаяния.
Ввиду того, что Гэндзи, едва только он чувствовал временное облегчение в своих страданиях, сейчас же призывал к себе Укон и держал ее возле себя, то скоро Укон ближе сошлась со всеми. Была она в темной одежде, и наружность ее была не из очень красивых, но все же она была молода и назвать ее безобразной было нельзя.
"Видимо, и я не выживу на этом свете... Разделю ее судьбу, судившую ей такие недолгие дни. Ты утратила в ней свою долголетнюю опору и, верно, очень скорбишь... Я и думал, что в утешение тебе буду - если выживу - обо всем заботиться для тебя, но скоро, наверно, и сам я присоединюсь к ней! Как все это грустно!.." - говорил ей Гэндзи наедине. Он был так слаб и так плакал, что Укон, забыв о своей собственной судьбе, с жалостью помышляла только о нем.
Все домашние Гэндзи носились по всему дому, волновались. Из дворца летели посланцы чаще, чем капли дождя. Гэндзи, слыша, как горюет сам государь, преисполнился признательности и старался крепиться.
И тесть его, министр, всячески заботился о нем: являлся к нему ежедневно, устраивал ему все, что нужно; и, может быть, от этих забот, - как ни был слаб, как ни мучился Гэндзи, болея двадцать дней, - но болезнь стала сдавать. В ту самую ночь закончился срок и его очищения от скверны, и Гэндзи переехал во дворец, побуждаемый к тому безутешным состоянием государя.
Тесть сам приехал за ним в своем экипаже и усиленно уговаривал его быть осторожным: "Смотри! Ведь болезнь!.. и то, и другое... "
В первый момент Гэндзи казалось, что он - будто бы и не он сам; будто он перешел в какой-то иной мир.
Двадцатого числа девятой луны болезнь его прошла совсем, и хоть похудел он очень сильно, но стал прекрасным больше прежнего; только остался задумчивым и постоянно со слезами на глазах. Одни его порицали, другие только говорили: "Тут какое-то наваждение!"
Однажды, тихими сумерками, привел Гэндзи к себе Укон и стал с нею беседовать.
"Очень странно все это! Отчего твоя госпожа так и не открыла мне, кто она такая? Пусть и была бы она "дочерью рыбака, не знающей имени"... Нет, она вообще как-то таилась от меня, не обращая внимания, что я ее так любил. Это очень горько!" - говорил Гэндзи.
"Отчего она так старательно скрывала? - возразила Укон. - Видите ли, некоторое время спустя она бы вам, несомненно, сказала свое имя, вначале же все случилось так странно и неожиданно, что она сама говорила мне, будто все это кажется ей каким-то сном. Вы ведь тоже скрывали свое имя... "Что ж, дело его!" - говаривала госпожа и с горечью думала, что вы ее только обманываете... " - говорила Укон.
"Ужасная упрямица! У меня никогда и в мыслях не было скрывать что-либо от нее. Просто я не привык еще к таким поступкам, что не разрешаются светом, и не знал, как устроить лучше. Подумай: прежде всего я имел бы выговор от государя, - и вообще вокруг меня много разговоров. Пошучу с кем-нибудь - и то сейчас же делают из этого целую историю. Положение мое очень затруднительное! Однако то обстоятельство, что с того самого случайного вечера ее образ сразу запал мне в сердце и вышло так, что мы с нею сблизились, свидетельствует о том, что здесь - не что иное, как судьба! Раздумываешь теперь о случившемся и преисполняешься грустью. Вновь и вновь возвращаешься мыслью к прошлому, и так горько на душе... Укон, расскажи мне о ней подробнее! Чего теперь скрывать? К тому ж - вот на сорок девятый день, в день помина, когда я закажу написать иконы будд, - надо же мне хоть в мыслях иметь: для кого это все... " - просил Гэндзи.
"Скрывать теперь действительно нечего. Я думаю, что и она сама теперь, после кончины своей, жалеет, что все время таилась... " - согласилась Укон и стала рассказывать.
"Родители ее умерли рано. Отец ее был Самми-но тюдзё. Он очень любил дочь и всегда считал, что его положение не может обеспечить ей завидную участь. Вскоре после его кончины госпожа как-то случайно повстречалась с господином Тюдзё, тогда еще бывшим только в звании Сёсё. Три года - при самом искреннем чувстве - длилась их связь, но вот прошлой осенью от его тестя, "правого министра", последовали письма с угрозами, и она, всегда очень робкая и пугливая, сильно перепугалась и решила перебраться потихоньку в дом, где жила ее кормилица, в западной части города. Там было очень скверно и жить было трудно, и госпожа собиралась в деревню, но как раз в этом году дорога, по которой ей надлежало ехать, оказалась закрытой, и, чтоб не подвергаться беде, она и перешла вот в тот ужасный дом, где вы ее открыли, о чем она, между прочим, всегда сокрушалась. Она ведь была так непохожа на всех других: застенчивая, всегда со стыдом помышлявшая, что другие могут узнать об ее связи... А вам казалось, будто у нее нет сердца!.. " - говорила Укон.
"Вот оно что!" - подумал Гэндзи, и становилась ему Югао все милее и милее.
"Тюдзё одно время горевал, что потерял из виду ребенка... "
"Был у нее такой?" - спросил Гэндзи.
"Был. Родился весною позапрошлого года. Это была девочка, такая прелестная", - ответила Укон.
"Где же она теперь? Не говори никому ничего и отдай ее мне! Я остался теперь пи с чем, и мне - тяжко. Девочка же будет служить мне памятью о Югао. Я буду так рад ей, - говорил Гэндзи. - Можно было бы все рассказать и Тюдзё, но этим навлечешь только на себя его неприязнь, - продолжал он. - Я не думаю, чтобы при всех этих обстоятельствах кто-нибудь стал бы меня порицать за то, что я буду ее воспитывать. Впрочем, ты и кормилице скажи что-нибудь другое... "
"Это будет очень хорошо! - воскликнула Укон. - А то так Жалко бедняжку, что должна она расти в доме этой кормилицы, в западной части города. Ее ведь поместили туда только потому, что не было надежного человека, который бы мог ее воспитать", - говорила она. Стояла сумеречная тишь, вид неба был прекрасен: средь увядающих растений садика перед покоем Гэндзи хрипло звучали голоса певчих осенних цикад; листва на клене начинала немного алеть, все было так красиво, как будто нарисовано на картине.
Укон, оглядевшись вокруг, почувствовала неожиданно для самой себя, как хорошо жить в этом доме! Вспомнила о том доме - жилище Югао, и было сладко-печально это воспоминание.
В бамбуках послышались противно-протяжные крики птиц, и Гэндзи с любовью вспомнился облик Югао, так пугливо тогда - в том уединенном жилище - внимавшей этим птицам.
"Сколько лет ей было? Удивительно... Не в пример всем другим, она всегда казалась такой слабой и юной! Верно, все это оттого, что была она не жилицей на этом свете... " - проговорил Гэндзи.
"Ей было девятнадцать лет! - ответила Укон. - После того как умерла моя мать и оставила меня одну на свете, отец госпожи обласкал меня и все время воспитывал подле дочери. Подумаю теперь об этом и представить себе не могу: как это я все еще могу жить на этом свете?! Теперь я так раскаиваюсь, что тогда недостаточно любила ее, такую добрую и нуждающуюся в поддержке... И, наоборот, сама привыкла искать в ней опоры... " - говорила Укон.
"Именно такие женщины мягкого нрава нам и милы, и наоборот: себе на уме, никак не желающие подчиниться - так неприятны! Я сам по характеру человек нетвердый и неустойчивый, и - при такой ее мягкости - мог бы бросить ее и обмануть. Но те, кто так скромен, так готов подчиниться всякому нашему желанию, больше других привязывают к себе наше сердце. Когда видишь, как стараются они поступить так, как мы хотим, так желаешь их и так любишь!" - говорил Гэндзи.
"Она была именно такой, каких вы любите. Ах, подумаешь обо всем, как досадно, что все так случилось!" - опять заплакала Укон.
Небо тем временем заволоклось облаками, повеял прохладный ветер, и Гэндзи в глубокой задумчивости с тоской прошептал:
"Дымок, что вознесся
С любимой костра, -
Облачком вижу...
И вечернее небо
Родным стало мне!"
Укон не дала ему ответа. "Если бы она была тут!" - подумал Гэндзи про Югао, и всю грудь его стеснила тоска. Он вспомнил те звуки от каменных плит, что так навязчиво звучали в ушах тогда, и даже они показались ему теперь милыми. Шепча про себя слова из поэмы: "Эти долгие-долгие ночи... " - он удалился в опочивальню...
В стародавние времена в уезде Ёсино, что на земле Ямато, был храм по названью Ворота Благого Дракона. Там некогда жили в затворе двое монахов и подвизались на поприще сянь, желая постичь тайны волшебства и узнать бессмертие. Одного из них звали Ацуми. Другого имя было Кумэ. Однако же Ацуми подвизался прежде Кумэ, он стал сянем, полетел и вознесся на небо.
В свой черед, и Кумэ стал сянем, но в тот самый миг, как возносился он на небо, некая молодка стояла в реке Ёсино и стирала одежды. А стирая одежды, она свои-то подвернула до самых лядвей, так что Кумэ узрел белизну ее лядвей, и помыслы его огрязнились, и он пал перед нею на берег. А потом и женился на ней.
Этот поступок святого чудотвора Кумэ изображен был на дверях во храме Ворота Благого Дракона, там же славный господин Китано удостоил начертать приличную надпись. И то и другое не стерлось от времени - видно и по сей день...
Итак, Кумэ, бессмертный сянь, стал обычайным смертным. Однажды, продавая лошадь, он под бумагою на сделку подписался: "Кумэ, бывший святой чудотвор".
Шло время. И вот, меж тем как та женщина и святой Кумэ жили в добром супружестве, указал государь воздвигнуть в тамошних местах, в уезде Такэти, столицу. Начали сгонять со всей Яма-то жителей на ломовую работу. Пригнали туда и Кумэ. Работные давай насмехаться:
- Святой! Эй, святой чудотвор!
Как-то случились тут начальники над работами. Услышали - и вопрошают:
- Отчего и по какой причине зовется сей чудотвором?
Те ответствуют:
- Так, мол, и так. Прежде этот Кумэ жил затворником в храме Ворота Благого Дракона и подвизался на поприще сянь, и стал он сянем, но в тот самый миг, как возносился он на небо, некая молодка стояла в реке Ёсино и стирала одежды. И увидел он сверху, что она обнажила свои белейшие лядвеи, и помыслы его огрязнились, и он пал перед нею на берег и в одночасье на ней женился. С той-то поры и по этой самой причине он зовется у нас чудотвор святой.
Начальники выслушали их и говорят в шутку:
- Ну что же! Достойный муж: подвизался на поприще сянь и стал бессмертным сянем! Но не утерял же он разом всего своего волшебного искусства. Так чем перетаскивать множество грузных бревен с места на место, не лучше ли пустить в ход святую мощь и переправить их по небу?!
Кумэ отвечал на это:
- Давным-давно позабыл я премудрость сяней. Перед вами всего только обычайный смертный. Явить подобное чудо мне не под силу!
Так он сказал, а про себя думает: "Вот и сумел я постичь премудрость сяней, но - поддался простец любовной слабости, и огрязнила женщина его мысли! Теперь уж не стать мне больше бессмертным сянем. Но за столько-то лет подвига неужто божество храма не придаст мне хоть малой силы?!
И Кумэ сказал начальникам:
- Так, я помолюсь, пожалуй.
"Расхвастался дурак!" - подумали начальники, но отвечают:
- Весьма, весьма достойное, благое дело!
Тогда Кумэ затворился в дальней укромной часовне, очистился духом и телом и перестал есть! И вот уж семь дней, семь ночей бесперемежно, склонившись главою долу и съединив достойно ладони, умолял Кумэ божество о своей просьбе.
И так минуло семь дней. Начальники, нигде не видя Кумэ, то от души смеялись, а то и недоумевали. Как вдруг на восьмое утро небеса помрачились и стало темно, будто бы ночью. Загрохотал гром, полил ливень, и все затмилось вокруг. Люди ужаснулись, но тут гром замолк и небеса просветлели. И увидели люди, как от южного склона лесистой горы, где у лесорубов была делянка, плывут по небу бревна: большие, средние и малые - и опускаются точнехонько к месту постройки. Начальники затрепетали и низко склонились перед святым Кумэ.
О происшествии было доложено государю. Услышав это и исполнясь благоговения, государь подарил Кумэ тридцать тё земли, свободной от побора. Кумэ обрадовался и на те доходы воздвиг в своем уезде храм. Это и есть теперешняя обитель Кумэдзи.
Затем великий Кобо-дайси удостоил отлить для сего храма медную статую Будды-целителя о трех статях в шесть сяку высотою: то есть по левую руку Будды - бодисатва Солнечный, а по правую руку - Лунный. Оный великий наставник обрел во храме сутру Великого Солнца, и она послужила ему руководством, как быстрее сделаться буддой, и тогда отправился он в страну Тан, дабы причаститься учения Истинного Слова.
Рассказывают, что храм этот славится чудесами, а я рассказал вам лишь то, что слышал от других.
В стародавние времена на Священной горе Хиэй подвизался один монах. Ученость его была обширна, однако бедность безмерна, У него не оказалось надежного числа прихожан, и он не мог оставаться на Горе, а потому спустился однажды в столицу и поселился в обители "Облачный лес". Родители у него умерли, не с кем было перемолвиться хоть словом, не на кого опереться в трудную пору, и он часто ходил в храм, что на холме Курама, помолиться о том Бисямону, богу - подателю счастья.
Как-то во второе десятидневье девятой луны он отправился, по обыкновенью, в храм на Курама. На возвратном пути, когда достиг он улицы, что близ моста Идзумо, стало темнеть. Сопровождал его один только бедный служка. Луна уже ярко сияла, и монах ускорил шаги, как вдруг в переулке к северу от Первой Столичной дороги увидел он юношу лет семнадцати с виду, прелестной красоты, в белой одежде, небрежно схваченной узкою опояской. Вышло, что им по пути. "Юноша на дороге один, без наставника, - странно", - подумал монах. Тут юноша подошел к нему поближе и говорит:
- Куда изволит идти его преподобие?
- В обитель "Облачный лес", - ответил монах.
- Не возьмете ли и меня с собою?
- Но ведь я не знаю, кто вы, о достойный юноша. Как быть, прямо-таки ума не приложу! А вы, в свой черед, куда направляетесь: к своему ли наставнику, в дом ли почтенных родителей? Вы просите взять вас с собою, и я охотно исполнил бы вашу просьбу, но не подумают ли обо мне дурно?
- О, я понимаю почтенного святого, но выслушайте и вы меня! У меня был наставник, но мы поссорились, и вот уж десять Дней я бреду незнамо куда. У меня были родители, но я лишился их еще во младенчестве. О, если бы кто-нибудь пожалел меня и приветил, я пошел бы за ним куда угодно!
Монах сказал: - Как радостно слышать это! Пусть говорят потом, что хотят, но уж братии не в чем будет меня упрекнуть. Но что ждет вас в келье монаха? Ведь кроме меня и этого жалкого служки, там нет никого, и вам будет скучно и одиноко.
Так они шли, беседуя друг с другом, меж тем цветущая прелесть юноши перевернула все мысли монаха, и он подумал: "Ах, будь что будет! Я возьму его с собой!" И они вместе взошли в обитель "Облачный лес".
Монах затеплил светильник и увидел, какая белая у него кожа, какое пухленькое лицо; все в юноше, всякое его движенье было верхом очарования и изящества. "А ведь он, наверное, не из простого рода", - подумал монах и спросил:
- Кем был ваш почтенный отец, дозвольте узнать?
Но юноша не отвечал.
В эту ночь монах приготовил постель, против обычая, тщательно, [...] (Пропуски в тексте оригинала.) и юноша расположился ко сну. Монах улегся подле него, они долго беседовали, а потом уснули.
Наутро монахи из соседних келий увидели юношу и в один голос [...] хвалили [...]. Монах никому не желал его показывать, не выпускал даже на галерею, но один любовался юношей, ежеминутно помышляя только что о нем. Однако что-то все время смущало его, и вот вечером следующего дня он приблизился к юноше (а он уж вовсе к нему привык) и говорит:
- С тех пор как я родился в этом мире, кроме материнской груди, я никогда не касался тела женщины, а потому не могу в точности судить, что оно такое. Не знаю отчего, но кажется мне, что в вас таится некое различие в сравнении с обыкновенным мальчиком. Что это? Быть может, вы и на самом деле женщина? Коли так, скажите мне. Нет, я не покину вас, но все же мне хотелось бы знать.
Юноша улыбнулся.
- Ну, а если я взаправду женщина, разве это дурно?
- А как же! Раз я привел с собой женщину, я должен подумать о том, что скажут люди. А что помыслит о нас господин Трех сокровищ?!
- Думаю, что на меня Будда не станет сердиться. Кроме того ведь все видели, что вы пришли с мальчиком. И если даже я женщина, разве вы не можете вести себя со мной так, словно я мальчик?
Услышал это монах и совершенно уверился в том что юноша на самом деле женщина. Ему и страшно было, он и раскаивался, но уж юноша завладел всем его существом, и удалить его от себя монах был не в силах. Он улегся спать и отгородился от юноши одеждой. Однако святости он был невеликой и чрез некоторое время пододвинулся и нежно прильнул к нему. "Ах, - подумал он, - этот юноша, хоть и не совсем обыкновенный, зато вряд ли сыщется на свете такой же милый и желанный! Это, несомненно, предопределение свыше!" Потом монахи из соседних келий не однажды рассуждали друг с другом: "И как это он, при его бедности, сумел заполучить столь прекрасного юношу?"
А некоторое время спустя юноша вдруг почувствовал себя дурно и перестал есть. Монах встревожился, а юноша говорит:
- Кажется, я беременна. Вот так и знайте!
Монах воскликнул:
- Ах, беда какая! О, я несчастный! Ведь все видели, что я пришел с мальчиком? А когда родится ребенок, как быть?
- А вот как - никому ничего не говорить. Я не доставлю вам хлопот. Когда же срок исполнится, прошу вас, не надо шуметь.
Монах не находил себе места от страха и от жалости к юноше. Меж тем луна на небе стала полной и яркой. Юноша в беспомощности своей говорил о печальном и то и дело принимался плакать. Монах был тоже сильно опечален. Юноша сказал:
- Ох, как мне больно. Я, верно, скоро рожу.
Монах в отчаянье поднял шум.
- Умоляю вас, замолчите, -прошептал юноша. -Лучше постелите циновки в отдельном домике.
Монах сделал все, как тот велел, и мнимый юноша туда вошел. Вскоре роды закончились, и чрез некоторое время монах решился заглянуть в домик. Тут он увидел нечто, запеленатое в женскую одежду, мнимый же юноша куда-то исчез. Монах несказанно удивился, подошел и осторожно развернул сверток: ребенка там не было, а в изголовье лежал камень. Замирая от страха, зажег он огонь. От камня полилось золотистое сияние. Монах пригляделся - перед ним был слиток золота.
Мнимый юноша не появлялся более, но часто монаху виделся в мечтах его смутный облик, и тогда печаль и тоска охватывали сердце!.. И все же он думал: "Это святой Бисямон из Курама все устроил, чтобы помочь мне". Он потом разрезал этот слиток на дольки, постепенно продавал их и сделался богатым.
Не с тех ли пор стали говорить: "Не дитя, а чистое золото!"
Случай сей передавали послушники обители "Облачный лес", а я рассказал лишь то, что рассказали мне.
В стародавние времена явился в столицу некий человек, занимавшийся воровским ремеслом. Пришел он туда из земли Сэцу. Солнце еще не село, было светло, и он решил укрыться в глубокой тени под воротами Расёмон. Улица Судзяку была многолюдна. "Вот разойдется немного толпа, тогда и возьмусь за дело", - подумал он и стал ждать. Вдруг он услышал шаги. Кто-то подходил к воротам со стороны улицы Горного замка. Вор поспешно поднялся по лестнице наворотной башни. И тут он увидел какой-то свет в темноте. Через решетчатое окошко вор заглянул в комнату. Там лежал труп молодой женщины. В изголовье горел светильник, а рядом сидела дряхлая седая старуха. Склонясь над мертвой, она выщипывала у нее из головы волосы. Вор никак не мог взять в толк, зачем она это делает. "А может быть, старуха - ведьма? - испуганно подумал он. - Или, может, она тоже мертвая?.. " Как ни страшно ему было, он все же решился войти. Тихо отворил дверь, вынул меч, подскочил к старухе.
- Ах, низкая тварь! - закричал он. Старуха отпрянула и нелепо замахала руками.
- Зачем ты это делаешь? - спросил вор. Та отвечала:
- Хозяйка моя умерла. Хоронить ее некому, вот ее и принесли сюда... А волосы я рву для париков - погляди, какие у нее богатые волосы. Чем орать, лучше пособил бы!
Вор молча стащил с мертвой одежду, сорвал платье со старухи, отнял у нее надерганные пряди волос, сбежал вниз по лестнице - и был таков!
К слову сказать, в этой башне лежало множество трупов. Сюда свозили всех, кого некому было хоронить.
Обо всем этом рассказывал многим людям упомянутый вор, а я только в точности передаю то, что от них услышал.
В стародавние времена жил знаменитый наставник в изящной словесности Фудзивара Акихира, Глава Палаты Наук.
Как-то, будучи еще молодым человеком, вступил он в знакомство с некоей дамой, служившей при дворе, и тайно ее навещал. Однако же оставаться у ней ночью было небезопасно, и он сговорился с одной дворцовой служанкой, которая жила по соседству: "Я встречу ее в твоем доме, и мы проведем там ночь", - сказал он ей.
Муж ее в ту пору куда-то отлучился, и кроме нее никого в домике не было. "Чего же еще желать!" - сказал Акихира. А поскольку спальня служанки оказалась мала и узка, только-только для нее одной, то Акихира и его даме было очень тесно; тогда они докинули спальню и, велев принести из флигеля, где жила дама, циновки, настелили их, устроили себе широкое ложе и легли.
Прошло некоторое время с того дня, и вот муж служанки однажды узнает, что жена его сошлась потихоньку с каким-то человеком.
- Как раз сегодня ночью тайный любовник придет к вашей женушке, - сказали ему.
"А я как раз подстерегу его и убью!" - решил он про себя и, известив жену, что будет несколько дней в отсутствии, сделал вид, что уехал, а сам спрятался неподалеку и стал ждать.
Ничего этого не зная, Акихира пришел в домик служанки и повел любовные речи со своею дамою. Настала глубокая ночь. Муж служанки подкрался к самому дому и прислушался. Там тихонько шептались мужчина и женщина. "Так и есть! - помыслил муж. - Значит, мне не солгали", - и он неслышно проскользнул вовнутрь. Он почуял, что они расположились на его ложе, но не мог ничего разглядеть в темноте. Тогда он подошел поближе к тому месту, откуда раздавалось сонное храпение, вынул нож и, взявшись за лезвие, нащупал грудь мужчины; затем сказал про себя: "Ну, сейчас заколю!" -и занес уж было руку точнехонько над самым его сердцем, как вдруг лунный луч просочился сквозь щели кровли и упал на длинные витые шнуры шаровар "сасинуки". Он их тотчас увидел и удивился: "Чтобы у моей жены и любовник в таких дорогих сасинуки, которые носят лишь благородные господа?! Верно, люди обознались. Как бы не вышло беды!" И в этот миг он услышал какой-то дивный запах. "Вот незадача!" - мелькнуло у него в голове. Он отвел нож и принялся ощупывать разбросанные одежды, но едва он их коснулся, дама вдруг просыпается и говорит нежным, приятным голосом:
- Какой-то человек пришел сюда.
"У моей жены другой голос", - растерялся муж и отступил от постели.
- Кто здесь? - удивился Акихира.
Услышав голоса, служанка, спавшая подле очага, пробудилась и со страхом подумала: "Вчера муж зачем-то поспешно уехал. А что, если он вернулся, да все перепутал!"
И принялась кричать:
- Ах! Кто это? Воры! Грабители!
Муж услышал ее голос и сразу понял, что на его ложе находилась какая-то другая женщина. Тогда он нашел жену, ухватил ее за волосы и вопрошает:
- Ну, в чем тут дело, отвечай.
- Я уступила свою спальню одной знатной даме, она попросила меня... Я легла здесь. Вы так ошиблись!
Акихира вышел к ним и удивленно спросил объяснений. "Так вот это кто?!" - подумал муж и сказал:
- Изволите ли знать, перед вами доверенный слуга господина правителя Каи, такой-то и такой-то. Не ведал я, что ваша светлость изволит здесь почивать. Да еще и не признал близкого родича моего господина. Страшная вина! Ужасная ошибка! Но мне сказали, что так, мол, и так... Вот я и решил подстеречь обидчика и, да не прогневается, ваша светлость, пробрался сюда. Увидел, что здесь мужчина и женщина. "Ах, - o, думаю, - не пощажу!" - подошел, вынул нож, нащупал, где у мужчины грудь, и занес уж было руку над самым сердцем, но тут луна вышла из-за туч и - о чудо! - увидел я шнуры прекрасных сасинуки вашей светлости. Вот я и подумал: не может человек в таких прекрасных сасинуки прийти к моей жене, что-то здесь не так! Дрогнула у меня рука. Ах, как хорошо, что я заметил ваши благородные сасинуки, а то чем бы все кончилось?!
У Акихира отлегло от сердца и его охватил прямой стыд. Ведь правителем Каи был муж его младшей сестры Фудзивара Киминари, а этот человек - доверенный его слуга! Он нередко бывал у него с разными поручениями своего господина, и Акихира видел его множество раз!
Поистине, невероятно - сия дивная жизнь спасена была милосердием шнуров сасинуки! История эта хранилась в тайне, но те, до кого она все же дошла, говорили, что бывать в подобных сомнительных местах вообще не годится.
А все же это было возмездием за проступки в прошлых рождениях. Вряд ли, конечно, то были проступки, которые караются смертью, ибо, хотя это и был презренный слуга, но он долго раздумывал перед ударом. В ином случае он убил бы его без размышлений.
Ведайте, всякому делу - свое воздаяние, а я рассказал лишь то, что рассказали мне.
В старину жил в Икэноо монах по имени Дзэнтин. Был он приверженцем секты Истинного слова и славился своей святостью.
Он в совершенстве владел искусством волшебства и заклинаний и долгие годы следовал пути, указанному Буддой. Далеко разнеслась молва о его чудотворной силе. То и дело миряне частенько просили его вознести молитвы по разным поводам, а посему жил он в достатке, и ни в храме, ни в кельях монашеских не было следов запустения. Не переводились приношения перед табличками с именами усопших, и не затухали светильники в храме.
Несколько раз в году он приглашал к себе монахов и потчевал их, нередко он читал и толковал для них сутры в храме, поэтому в монашеских кельях всечасно царило оживление. Не было дня, чтобы в бане не грели воду, и всякий раз набивалось туда монахов полным-полно. А со временем в округе появилось множество крестьянских хижин, и в селении тоже кипела жизнь.
Так вот, у этого Дзэнтина был длинный нос - размером в пять, а то и в шесть вершков, и свешивался он ниже подбородка. Цвета он был красновато-лилового, весь покрытый пупырышками и разбухший - ну в точности как кожица мандарина. И, бывало, зудел он несусветно. Тогда Дзэнтин согревал в котелке воду, и, проделав в деревянном подносе дырку, так, чтобы в нее проходил только нос, и тем самым защищая лицо от пламени, просовывал нос в дырку, опускал его в котел с кипятком и, тщательно проварив, извлекал наружу. Нос его от этого делался темно-лиловым.
Затем, положив нос набок на подстилку, он просил кого-нибудь из служек как следует пройтись по нему ногами, и тогда из разбухших пор показывались струйки дыма. Стоило же оттоптать нос посильнее, как из пор высовывались белые червячки, и тогда щипчиками из каждой поры можно было извлечь по такому червячку длиною в целых четыре бу. После этого монах сызнова погружал свой нос в кипяток, и, когда, еще раз хорошенько проварив, вытаскивал его из воды, он сжимался и становился таким же, как у всех людей. Но проходило два-три дня - и он опять вырастал, распухал, как прежде. И так бывало всякий раз. А поскольку чаще всего нос его пребывал распухшим, во время трапезы Дзэнтин усаживал против себя одного своего ученика, и тот с помощью деревянной дощечки длиною в сяку и шириною в сун приподнимал и придерживал его нос, покуда наставник не кончал есть. Когда же вместо этого ученика он приглашал другого, а тот с непривычки допускал какую-нибудь оплошность, Дзэнтин сердился и ничего более уже не брал в рот. Посему из всех своих учеников он неизменно отдавал предпочтение первому, и тот всякий раз во время трапезы придерживал его нос.
Но вот как-то случилось, что этот ученик занемог. Дзэнтин собрался было завтракать, но некому было поддержать его нос, и он ужасно огорчился. "Ну как же теперь быть?" - сокрушался он.
Тут один из мальчиков-служек сказал:
- А ведь я мог бы подержать нос господина священника. И нисколько не хуже его всегдашнего помощника.
Услышав его слова, захворавший ученик передал своему наставнику:
- Этот мальчишка говорит, будто сумеет сделать все как полагается.
И поскольку лицом мальчишка был весьма пригож, Дзэнтин призвал его к себе. Мальчик взял дощечку, чинно уселся перед ним и поднял его нос как раз в самую меру - ни слишком высоко, ни чересчур низко.
Отхлебнув рисовой каши, Дзэнтин воскликнул:
- Да ты и впрямь отменно справляешься! Даже лучше того моего ученика, - и продолжал трапезу. Но тут у мальчишки как раз защекотало в носу, и он отвернулся, чтобы чихнуть. Руки его дрогнули, дощечка накренилась, нос соскользнул с нее и бухнулся прямо в кашу. Каша расплескалась, и увесистые хлопья полетели в лицо монаху и мальчишке.
Дзэнтин страшно рассердился и, отирая бумажной салфеткой голову и лицо, сказал:
- Ах ты, негодник! Паршивый дурак - вот кто ты! Попробовал бы этаким же образом прислуживать носу другого, куда более почтенного человека, чем я?! Что тогда?! Жестокий, безголовый мерзавец!.. Ступай прочь, ступай... - С этими словами он прогнал мальчишку, а тот в недоумении пробормотал:
- Если нашелся на свете еще один человек с таким же носом, я-то, может быть, и попробовал прислужить ему. Только сдается мне, нет больше таких людей. Глупости изволит говорить господин священник...
Услыхав его слова, ученики монаха выскочили из комнаты и громко расхохотались.
Не теперь, а давно жил художник по имени Ёсихидэ. Однажды по соседству с ним случился пожар, и от сильного ветра огонь объял всю округу. Вскоре пламя перекинулось на его жилище, и он, желая спастись, выскочил на дорогу. Даже образ Будды, который писал по заказу одного человека, забыл прихватить. А жена и дети его не успели в суматохе одеться да так и остались в доме. Не вспомнив о них и заботясь лишь о том, как бы уцелеть самому, Ёсихидэ стал по ту сторону дороги.
Между тем полыхал уже весь его дом, а он все стоял и глядел на него, покуда не занялась и крыша. "Несчастье-то какое!.. " - вздыхали люди, сбежавшиеся на пожар. Они хотели утешить Ёсихидэ, но скорбное зрелище повергло их в оцепенение.
- Как же все это случилось? - сочувственно вопрошали они, а он стоял неподалеку и, глядя на свой горящий дом, покачивал головою да изредка усмехался.
- О, удача! Выходит, все годы я писал не так, как нужно, - молвил он, люди же, пришедшие выразить ему сочувствие, недоумевали:
- Ну и ну, как же он может так стоять? Воистину презренный человек. Не иначе, вселился в него злой дух.
- Да отчего же злой дух? Все эти годы пытался я изобразить пламя Фудо-мёо, но тщетны были мои усилия. Теперь я понял: именно так должно полыхать пламя. Вот в чем моя удача. В сем мире избрал я для себя путь живописца, и ежели удостоюсь я написать как подобает самого Будду, появится у меня еще сотня, тысяча новых домов. Эх, вы... Нет у вас способности творить. Жалкие вы людишки!..
Так сказал он с презрительною усмешкой и пошел прочь. С тех самых пор и поныне восхищает людей творение Ёсихидэ - объятый пламенем Фудо-мёо.
В давние времена в Китае жил человек по имени Чжуан-цзы. Семья его ужасно бедствовала и даже ни одного дня в году не ела досыта. А по соседству с ним жил человек, которого звали Цзянь Хэ-хоу. К нему и пришел как-то Чжуан-цзы попросить немного проса, чтобы утолить голод.
- Извольте пожаловать через пять дней. К тому времени у меня будет тысяча рё, вот я и отдам эти деньги вам. Как же можно такому почтенному человеку, как вы, дать проса, которого хватит всего лишь на день? Да меня ведь совесть замучит, - сказал Хэ-хоу. А Чжуан-цзы молвил ему в ответ: - Вчера иду я по дороге, и вдруг откуда-то сзади доносится голос. Я оглянулся, но человека нигде поблизости не было. Только в небольшой луже, что образовалась во впадине от колеса повозки, вижу - плещется карась.
Не простой это карась, подумал я, подошел поближе - и правда: лужа - совсем мелкая - карась необычайной величины.
"Как же ты здесь очутился!" - спрашиваю я, а карась отвечает: "Я посыльный водяного и путь держу к озеру. Но в этом месте силы оставили меня, и я свалился в эту лужу. У меня пересохло в горле, и, видно, смерть моя близка. Я окликнул тебя, чтобы ты мне помог".
А я ему говорю в ответ: "Дня через два-три я как раз намерен отправиться в те края. Возьму тебя с собой, а там выпущу в воду", - а рыба молвит: "До тех пор я ждать не могу. Лучше ты сейчас принеси пригоршню воды и смочи мне горло".
Я сделал, как он велел, и тем самым хоть немного облегчил его участь. То, что случилось с карасем, напоминает мое нынешнее положение. Ежели сегодня мне нечего будет есть, я умру от голода. Запоздалая тысяча золотых... Потом в ней не будет проку. - Так сказал Чжуан-цзы.
С тех пор и пошло выражение "запоздалая тысяча".
Над храмами Гиона
Звонят колокола,
В их голосах мы слышим:
Живущее непрочно.
На вечном древе "сяра"
Белым-белы цветы,
Их вид закон являет:
Цветущее истлеет непременно.
Исчезнут гордые,
Их век, увы, недолог,
Как сновидение
Короткой вешней ночи.
Погибнут храбрые,
Подобно расточатся,
Как праха горсть
Пред дуновеньем ветра.
(Стихи в переводе В. Сановича. )
В давние времена в чужих краях немало было тому примеров - циньский Чжао-гао, ханьский Ван Ман, лянский Чжу И, танский Лу-шань... Никто из них не следовал мудрому пути государей древности; до нужд народа им дела не было, сами же они погрязали в наслаждениях; внимали пустым наветам, не помышляя о подлинных опасностях - о смутах, грозящих государству; и этот путь привел их всех к скорой гибели.
А в недавнюю пору у нас, в родной стране, был Масакадо в годы Сёхэй, и Сумитомо в годы Тэнгё, и Ёситика в годы Кова, и Нобуёри в годы Хэйдзи, и многие, и многие другие... Все они, каждый на свой лад, отличались гордыней и жестокостью; однако всех их превзошел совсем недавно князь Тайра Киёмори, - о его деяниях, о его правлении передают такое, что, поистине, не описать словами и даже представить себе трудно.
Родословная князя такова: он был наследником и старшим сыном асона Тайра Тадамори, начальника сыскной управы, и внуком Масамори, правителя земли Сануки; а тот был потомком в девятом поколении принца Кадзурахара, пятого по счету родного сына государя Камму. Имя "Тайра" впервые получил Такамоти - внук сего принца - при назначении на должность правителя земли Кадзу-са. Должность эта отделила его от двора, и Такамоти стал простым вассалом. Шесть поколений Тайра, от Куника, сына Такамоти, и вплоть до Масамори, исполняли должность правителя в различных землях, однако почетным правом являться ко двору они не обладали.
Случилось так, что в третьем году эры Ниннан, в одиннадцатый день одиннадцатой луны князь Киёмори, пятидесяти лет от роду, внезапно занемог и, надеясь остаться в живых, поспешно принял духовный сан. В монашестве имя его стало Дзёкай - "Океан чистоты". Поступок его и в самом деле оказался угодным богам - мгновенно исцелился он от тяжкого недуга и впоследствии свершил свой жизненный путь сполна. Под порывами ветра гнутся деревья и травы - перед ним покорно склонялись люди; дождь увлажняет землю - волю его впитывали все вокруг.
Самые знатные вельможи, самые храбрые герои не могли соперничать с многочисленными отпрысками семейства нового инока Киёмори, владельца усадьбы Рокухара. А князь Токитада, шурин Правителя-Инока, так прямо и говорил: "Тот не человек, кто не из нашего рода!" Мудрено ли, что каждый старался как-нибудь породниться с домом Тайра. Да и во всем, будь то покрой одежды или обычай по-особому заламывать шапку, стоило только заикнуться, что так принято в Рокухара, как все спешили сделать похоже.
Но в нашем мире так уж повелось, что какой бы мудрый правитель, какой бы добродетельный государь ни стоял у кормила власти, всегда найдутся никчемные людишки, обойденные судьбой неудачники, - в укромном месте, где никто их не слышит, осуждают и бранят они власти предержащие; однако в эти годы, когда процветал весь род Правителя-Инока, не было ни единого человека, который распустил бы язык и решился поносить семейство Тайра.
А все оттого, что Правитель-Инок собрал триста отроков четырнадцати - пятнадцати лет и взял их к себе на службу; подрезали им волосы в кружок, сделали прическу "кабуро" и одели в одинаковые красные куртки. Постоянно бродили они по улицам, обшаривая весь город. И стоило хоть одному из них услышать, как кто-то дурно отзывается о доме Тайра, тотчас созывал он своих дружков, гурьбой врывались они в жилище неосторожного, всю утварь, все имущество разоряли и отбирали, а самого вязали и тащили в Рокухара. Вот почему, как бы ни относились люди к многочисленным отпрыскам дома Тайра, как бы ни судили их в душе, никто не осмеливался сказать о том во всеуслышание.
При одном лишь слове "кабуро!" и верховая лошадь, и запряженная волами повозка спешили своротить в переулок. И в запретные дворцовые ворота входили и выходили кабуро без спроса, точь-в-точь, как сказано: "Свободно входили и выходили из Запретных ворот, но никто не смел спросить у них имя; и столичные чиновники отворачивали взор, притворяясь, будто они не замечают этого".
Среди придворных государя-отца Го-Сиракава были вельможа Фудзивара Наритика, придворные Сайко, Сюнкан и другие; все они были в большой чести у Го-Сиракава и вместе со своим повелителем замышляли погубить могущественных владетелей из рода Тайра.
В Оленьей долине, имении Сюнкана, управителя богатых земель монастыря Хоссёдзи, составился заговор. В тайных встречах участвовал и сам Го-Сиракава. Дайнагон Наритика готовил оружие, Сайко и Сюнкан также усердно собирали отряды для воору-женного нападения на Тайра...
Как раз в это время монахи Священной горы Хиэй подали жалобу на бесчинства и притеснения со стороны правительственных чиновников Моротака и Мороцуна. Это были сыновья Сайко, любимца государя. Разгневанный жалобой монахов, Го-Сиракава приказал отправить в ссылку настоятеля Священной горы, преподобного Мэйуна.
Однако монахи отвергли назначенного двором нового настоятеля, силой отбили прежнего, спрятали его в укромном месте и приготовились, в случае надобности, оказать вооруженный отпор...
Услышав, что монахи Горы не отпускают Мэйуна, государь-отец Го-Сиракава разгневался еще пуще. К тому же инок Сайко ему нашептывал: "Монахи Горы не первый раз осмеливаются подавать дерзостные прошения, но теперешнее их ослушание беспримерно! Надо проучить их хорошенько!" Так говорил он, нисколько не предполагая, что его самого в скором времени ждет погибель, и так же мало помышляя о святости горы Хиэй и великого божества, ее покровителя. Его речи еще сильнее распаляли гнев государя. Недаром говорится: "Наветы вассала рождают усобицу в государстве". И в самом деле, это истинно так! И еще сказано: "Заросли орхидей стремятся расти, но осенний ветер ломает побеги; светом мудрости хочет государь озарить страну, но вассал-клеветник омрачает свет".
Тогда государь-отец созвал приближенных во главе с дайнагоном Наритика и стал совещаться, как поступить. Пошли слухи, что он вознамерился послать против монахов воинские отряды. И еще говорили, будто некоторые монахи, проведавшие о том, тайно склоняются на его сторону, толкуя между собой: "Мы родились и выросли поддаными государя, надо ли противиться его воле?" Услыхав о таком двоедушии, настоятель Мэйун, укрывшийся в храме Мёкобо, затрепетав от страха, воскликнул: "Что же со мной-то теперь будет?" Но известия о том, что настоятель приговорен к ссылке, из дворца покамест не поступало.
Эти волнения в монастыре заставили дайнагона Наритика на время отложить свои заветные планы. Между тем, хотя тайные со-вещания и приготовления по-прежнему продолжались, Тада-но Юкицуна, на которого Наритика возлагал большие надежды, поразмыслив, решил, что напрасно он присоединился к заговорщикам, ибо их войско недостаточно сильно, чтобы сокрушить могущество дома Тайра.
Из ткани, подаренной дайнагоном Наритика на колчаны для луков, он велел скроить плащи и накидки, раздал их своим родичам и вассалам, а сам погрузился в глубокие размышления.
"Нет, если присмотреться, как процветает дом Тайра, ясно видишь, что в скором времени их не одолеешь... Напрасно я ввязался в эту безрассудную затею! Если заговор откроется, меня первого ждет погибель! Пока другие не донесли, надо переметнуться на сторону Тайра и спасти свою жизнь!" - решил он.
И вот в двадцать девятый день пятой луны того же года Юкицуна с наступлением сумерек украдкой пробрался в усадьбу Року-хара на Восьмой Западной дороге столицы и попросил стражу передать Правителю-Иноку: "Явился Юкицуна, ибо есть нечто, о чем он хочет поведать!"
- Бывало, и глаз не кажет, а тут вдруг пожаловал!.. Поди и спроси, в чем дело, - приказал Правитель-Инок вассалу своему Морикуни.
Но Юкицуна ответил, что его вести - не для посторонних ушей, и тогда князь Киёмори сам соизволил выйти к нему на галерею, ведущую к главным воротам.
- Ночь на дворе... Что означает столь поздний ваш приход? Что случилось? - спросил он.
- Днем слишком много любопытных, оттого я пришел под покровом ночи, - ответствовал Юкицуна. - В последнее время во дворце государя-отца готовят оружие, собирают воинов... Что вы думаете об этом?
- Слыхал я, будто он собрался идти войной на монахов Горы, - небрежно промолвил князь Киёмори. Юкицуна, не вставая с колен, пододвинулся ближе и, понизив голос, сказал:
- Нет, не для этого собирают там войско!.. Боюсь, что все это направлено только против вашего глубокопочитаемого семейства!..
- И государю-отцу о том известно?
- Именно так! Оттого-то и собирает отряды дайнагон Наритика, что получил на то высочайшее указание. Вот и на днях они опять собирались... Сюнкан предложил то-то, Ясуёри говорил так-то, Сайко отвечал то-то... - И он выболтал все разговоры друзей, присочинив и прибавив многое против правды и, сказав в заключение: "На этом позвольте мне удалиться!" - покинул усадьбу Тайра.
Князь Киёмори был потрясен и испуган; громовым голосом принялся он сзывать воинов-самураев. А Юкицуна вдруг устрашился, как бы из-за своего необдуманного поступка не попасть и самому в соучастники; и хотя никто за ним не гнался, он высоко подвернул хакама и поспешно выбежал за ворота, словно поджигатель, пустивший огонь в широкое поле.
Правитель-Инок призвал в первую очередь Садаёси и сказал:
- Столица кишмя кишит злоумышленниками! Дому Тайра грозит опасность! Спешно оповести моих родичей и собери всех воинов!
Садаёси вскочил на коня, объехал и созвал всех. Тотчас же прискакали сыновья князя - начальник Правой гвардии Мунэмо-ри, военачальник третьего ранга Томомори, офицер Левой гвардии Сигэхира и другие Тайра, все в боевых доспехах и шлемах, с луком и стрелами за плечами. Сбежалось несметное множество самураев, тучами теснились они на подворье; за ночь в усадьбе на Восьмой Западной дороге собралось, верно, не меньше семи тысяч всадников.
Был канун первого дня шестой луны. Еще не рассвело, когда Правитель-Инок призвал начальника Сыскного ведомства Абэ-но Сукэнари и повелел:
- Скачи немедля во дворец государя-отца, позови Нобунари и пусть передаст: "При дворе государя нашлись люди, задумавшие погубить род наш Тайра и ввергнуть государство в новую смуту. Всех заговорщиков намерены мы схватить, допросить и поступить с ними по закону. Государь же да не будет причастен к этому делу!"
Сукэнари тотчас поскакал во дворец, вызвал управителя Нобунари и передал слово в слово, что велел Правитель-Инок. Побледнел Нобунари. Представ перед государем, он подробно доложил ему о случившемся. "А-а! Значит, тайна стала известна!" - в страхе подумал тот.
- Но как же так?.. Как же так?.. - только и сумел вымолвить он, не сказав в ответ ничего определенно и ясно.
Сукэнари поспешно поскакал назад, доложил обо всем Правителю-Иноку, и тогда тот сказал:
- Значит, Юкицуна говорил правду! А промолчи он, может быть, меня и в живых уже не было бы! - и, призвав Тадаёси, правителя земли Тикуго, и Кагэиэ, правителя земли Хида, велел схватить всех заговорщиков. Тотчас во все стороны помчались отряды по двести, по триста всадников, и всех виновных схватили.
Затем Правитель-Инок послал юношу-скорохода в усадьбу дайнагона Наритика, повелев передать: "Нужно кое о чем посовещаться. Соблаговолите непременно пожаловать!" Дайнагон, не заподозрив ловушки, решил, что князь Киёмори желает, верно, посоветоваться, как отговорить государя-отца от намерения послать войско против монахов... "Только навряд ли это мне удастся!"- размышлял он, а сам тем временем облачился в мягкие, изысканные одежды, уселся в роскошную карету, взял с собой свиту из нескольких самураев, даже пажам и погонщикам волов приказал одеться понаряднее. Увы, лишь много спустя он понял, что покидал тогда дом свой навеки!..
Еще за несколько кварталов до усадьбы Тайра, только приблизившись к Восьмой дороге, увидел дайнагон множество воинов в боевых доспехах. "С чего бы это?" - подумал он, и тревога невольно закралась в душу. Выйдя из кареты, он прошел в ворота и увидел, что весь двор тоже до отказа заполнен воинством. У входа в главную галерею его уже поджидали несколько самураев свирепого вида; они схватили дайнагона с двух сторон за руки и потащили. "Вязать?" - спросили они. "Не надо!" - ответил из-за бамбуковой шторы Правитель-Инок. Тогда они втащили дайнагона на галерею, втолкнули в тесную каморку и заперли. Дайнагону казалось, что это какой-то страшный сон, в котором непонятно что творится и почему. Люди его, оттиснутые самураями, разбежались кто куда: все они, побросав и волов и карету, скрылись в смертельном страхе.
Тем временем притащили и других заговорщиков - преподобного Рэндзё, преподобного Сюнкана, правителя земли Ямасиро Мо-токанэ, придворных Масацуна, Ясуёри Нобуфуса, Сукэюки...
А инок Сайко, как только услыхал дурные вести, вскочил на коня и, нахлестывая его, поскакал во весь опор во дворец Го-Сиракава. Но самураи Тайра догнали его и, преградив путь, закричали: "Срочный вызов из Рокухара! Велено немедленно поворачивать!"
- Я спешу во дворец с докладом государю Го-Сиракава. Закончу дело и сразу явлюсь! - ответил Сайко.
- А, подлый монах! Какие еще доклады! Полно голову морочить! - закричали самураи, стащили Сайко с коня, связали и, подвесив связанного между двух коней к седлам, так, на весу, и доставили в усадьбу Тайра. Обращались с ним особенно беспощадно, ибо Сайко с первого дня был одним из главных зачинщиков в заговоре. Его приволокли во внутренний двор и, не развязывая, бросили на землю.
Князь Киёмори, стоя на широком помосте, некоторое время молча взирал на Сайко, потом сказал:
- Поделом тебе, негодяю, если ты поднял руку на меня, Киёмори! Эй, подтащите его поближе! - самураи подтащили Сайко к самому краю помоста, и тогда Киёмори ногой, обутой в сапог, со всей силы ударил Сайко прямо в лицо. - Ты и твой сын, - оба вы холопье отродье, - получили на службе у государя-отца чины и звания не по заслугам, оба, что сын, что отец, зазнались сверх всякой меры, нашептывали государю, чтобы он сослал ни в чем не повинного настоятеля монастыря Хиэй, затеяли смуту в государстве, да мало этого - стали покушаться на весь мой род и с этой целью вступили в сговор! Признавайся во всем!
Но недаром Сайко отличался твердостью духа - он не дрогнул, не выказал ни малейшего страха. Он выпрямился, сколько позволяли веревки, и насмешливо рассмеялся в лицо Правителю-Иноку:
- Что ж, может быть! Только не я, а ты зазнался сверх меры! Может быть, для других оно и сойдет, но пред мною, Сайко, не следует держать такие речи! Я служу при дворе государя Го-Сиракава, как же мне не участвовать в деле, которое начал дайнагон Наритика, главный его управитель, по его высочайшему указанию? Да, я участник заговора. Но твои речи противны слуху! Это тебя, сына начальника сыска, до четырнадцати лет ко двору и близко не подпускали; это ты прислуживал покойному Фудзивара Касэй, - не тебя ли дразнили уличные мальчишки "Длинным Тайра", когда ты пешком, в гэта на высоких подставках ходил по княжескому подворью?! И вот ты вознесся до звания Главного министра - так лучше о себе скажи, что чужое место занял! А нам, рожденным в домах воинов-самураев, не в диковину исполнять должность правителей земель или министров! На этом всегда земля стояла и будет стоять!
Так говорил Сайко, бесстрашно высказывая свои мысли. Князь Киёмори в гневе не сразу нашелся, что ответить, но затем приказал, обращаясь к вассалам:
- Глядите у меня, не вздумайте убить его сразу, легкой смерти он не увидит. Проучите его как следует!
Повинуясь приказу, Мацура Таро Тосисигэ начал допрос и пытку, дробя руки и ноги Сайко. И Сайко рассказал все, как было, ибо он и без того не намерен был запираться, к тому же пытка была жестокой. На пяти листах белой бумаги записали признания Сайко. Затем последовал приказ: "Разодрать ему рот!" И ему разодрали рот, после чего казнили смертью, отрубив голову на речном берегу, у Пятой дороги Сюсяка. Сын его и наследник Моротака отбывал ссылку в Итода, в краю Овари; но теперь тамошнему жителю Ко-рэтоки, начальнику уезда Огума, приказали зарубить его насмерть, что тот и исполнил. Младший сын Мороцуна находился в заключении в темнице, - его вытащили оттуда и зарубили на речном берегу у Шестой дороги. Младшему брату Морохира и троим вассалам также снесли голову с плеч.
Этот Сайко и его сыновья выбились из людишек совсем ничтожных, затеяли заговор, коего им никак не подобало бы затевать, обрекли на изгнание ни в чем не повинного настоятеля монастыря Хиэй; оттого-то, видно, и свершилась их карма, унаследованная из прошлой жизни, - скоро покарал их светлый великий бог, покровитель Священной горы Хиэй; вот и постигла их злая участь!
Запертый в тесной каморке, обливаясь потом, дайнагон Наритика предавался тревожным мыслям: "Значит, заговор наш открыт! О, горе! Кто же нас предал? Наверное, кто-нибудь из самураев дворцовой стражи... " Вдруг откуда-то послышались громкие шаги. Дайнагон вздрогнул: "Это самураи идут убивать меня!" Двери позади дайнагона с грохотом раздвинулись, и перед ним предстал сам Правитель-Инок, в коротком монашеском одеянии из некрашеного плотного шелка, в просторных белых хакама, с небрежно заткнутым за пояс коротким мечом, рукоятка коего была обтянута акульей кожей. Он некоторое время молча и гневно смотрел на дайнагона, потом промолвил:
- Помните ли вы, что заслужили смерть еще в годы Хэйдзи, но мой сын, князь Сигэмори, заступился за вас, предлагая свою жизнь взамен вашей? Только потому в тот раз эта голова уцелела! За какие же, спрашивается, обиды замыслили вы погубить наш дом Тайра? Благодарность за добро - вот что отличает человека от бездушной скотины! Скотина, та не ведает благодарности! Но не закатилась еще звезда нашего рода - я сумел встретить вас по заслугам! Послушаем теперь, как вы сами расскажете обо всех ваших замыслах и кознях!
- Ничего дурного нет и в помине! - отвечал дайнагон. - Я вижу, меня оклеветали! Вы сами убедитесь в этом! - Но Правитель-Инок, не дав ему договорить, крикнул: - Эй, кто там! Люди! - И на зов вошел Садаёси.
- Подай сюда признание мерзавца Сайко! - приказал князь, и Садаёси исполнил приказание. Правитель-Инок взял у него бумагу, несколько раз перечел ее вслух и воскликнул:
- Низкий человек! Чем ты после этого станешь оправдываться! - С этими словами он швырнул бумагу прямо в лицо дайнагону и вышел, с грохотом задвинув за собой перегородки. Гнев все еще бушевал в его сердце, и он снова позвал:
- Цунэтоо! Канэясу!
На зов явились два самурая.
- Тащите этого человека во двор! - приказал им князь Киёмори. Однако они не спешили исполнить приказ, колебались: "Что скажет на это господин Сигэмори?"
Тогда Правитель-Инок, весь вспыхнув, закричал:
- Ладно же! Вы подчиняетесь Сигэмори, а мои слова ставите ни во что! Ну, так пеняйте на себя!
И тогда, испугавшись, оба поднялись с колен и вытащили дайнагона во двор.
- Повалите его лицом в землю, и пусть подаст голос! - с довольным видом приказал Правитель-Инок.
Нагнувшись к дайнагону, оба самурая шепнули ему с двух сторон:
- Что бы там ни было, кричите! - И дайнагон несколько раз жалобно вскрикнул.
Когда демоны в преисподней мучают грешников, заставляют глядеться в зеркало, где отражены все их неправедные деяния, или ставят их на весы, измеряющие земные прегрешения, а потом, в зависимости от тяжести содеянного, всячески терзают виновных, - даже эти адские муки, пожалуй, не горше тех, что испытывал сейчас дайнагон!..
...Не только о себе он думал. Какая судьба ждет теперь его старшего сына Нарицунэ, что станет с младшими детьми? Шестая луна - жаркое время года, но, связанный, он даже не мог сбросить парадное одеяние и задыхался от зноя; казалось, грудь вот-вот разорвется, пот и слезы текли ручьями. "Может быть, князь Сигэмори все-таки меня не оставит!" - шептал он, но не знал способа передать Сигэмори свою мольбу.
Между тем князь Сигэмори тоже пожаловал наконец в Рокухара в одном экипаже с сыном и наследником Корэмори, как никогда торжественно и спокойно, в сопровождении нескольких дворян свиты и двоих-троих слуг, без единого вооруженного самурая. Все, начиная с Правителя-Инока, с невольным удивлением смотрели на невозмутимое лицо князя. Когда он вышел из экипажа, к нему быстрым шагом подступил Садаёси и спросил:
- Отчего же вы не взяли с собой хотя бы одного вооруженного воина, ведь такие важные события происходят?
Сигэмори ответил:
- Важными называют события, связанные с судьбами государства. А подобное дело, сугубо личного свойства, стоит ли называть важным?
И, услышав эти слова, вооруженные до зубов воины невольно смутились.
"Куда же они запрятали дайнагона?" -думал князь Сигэмо-ри, обходя одно за другим помещения, как вдруг увидел: поверх раздвижных дверей, ведущих в одну из комнат, во все стороны, словно паучьи лапы, прибиты доски. "Не здесь ли?" Он оторвал доски и раздвинул двери; дайнагон находился там.
Задыхаясь от слез, с поникшей головой, сидел он и не вдруг заметил вошедшего. "Что с вами? Что случилось?" - спросил князь Сигэмори. Только тогда дайнагон увидел его, и жалкой была его радость; наверное, так обрадовался бы грешник, неожиданно встретив в аду милосердного бодхисатву Дзидзо!
- Не знаю, почему и за что я очутился здесь! Вы всегда были ко мне так милостивы, я и теперь уповаю па вашу помощь! В годы Хэйдзи я был уже однажды на волосок от смерти, но благодаря вашему заступничеству голова моя уцелела. С тех пор я достиг высокого звания дайнагона второго ранга и вот дожил до пятого десятка... Никогда я не смогу как следует отблагодарить вас за ваши благодеяния, сколько бы раз ни переродиться к новой жизни в грядущем! Ныне я снова молю вас о милости. Пощадите, и я уйду от мира, затворюсь в обители Коя или Кокава и буду молиться о спасении души!
Так говорил дайнагон.
- Мужайтесь, не может быть и речи, чтобы вас казнили! Уж если дойдет до этого, я скорее отдам взамен свою собственную жизнь! - ответил князь Сигэмори и с этим удалился.
Представ пред отцом своим, Правителем-Иноком, он стал убеждать его:
- Подумайте хорошенько, прежде чем казнить дайнагона! Сколько предков его служили императорам; вот уж и он сам, первый в своем семействе достиг высокого звания дайнагона второго ранга. Ныне он любимейший вассал государя. Мыслимое ли дело вот так, в одночасье, зарубить его насмерть! Вполне достаточно выслать его за пределы столицы! Вспомните старинное предание: Сугавара Митидзанэ, оклеветанный министром Токихира, был сослан, как преступник, в Цукуси; Минамото Такаакира, оклеветанный Тада Мандзю, поверял свою скорбь облакам, плывущим над далекой землей Санъёдо; оба были ни в чем не повинны, однако обречены на изгнание... Так ошиблись мудрые государи, правившие в годы Энги и Анва. Даже в древности случалась такая несправедливость; что же говорить о нынешних временах? Сейчас тем более возможны ошибки! Ведь он уже взят под стражу, чего же вам опасаться? Недаром говорится: "Не тревожься, если недостаточно наказание; недостаточные заслуги - вот что должно внушать тревогу!" Не стану напоминать вам, что я, Сигэмори, женат на младшей сестре этого дайнагона, а Корэмори, мой сын, женат на его дочери. Не подумайте, что я веду эти речи из-за этого родства... Нет, я говорю это во имя моей страны, во имя государя, во имя нашего дома! Ведь с тех пор, как в древние времена, еще при императоре Сага, казнили Фудзивара Наканари, и вплоть до недавних годов Хогэн смертная казнь в нашей стране ни разу не совершалась. Двадцать пять государей сменилось на троне за эти века, но ни разу никого не казнили смертью. А в последнее время, когда покойный сёнагон Синдзэй пользовался столь большой властью при дворе, он первый стал казнить смертью. И еще приказал он выкопать из могилы тело Фудзивара Ёринага, чтобы самолично убедиться, он ли там похоронен. Я и тогда уже считал неправедными такие поступки! Недаром мудрецы древности учат: "Если казнить людей смертью, заговорщики в стране не переведутся!" И что же? Пословица подтвердилась: прошло всего два года, наступила эра Хэйдзи, и снова в мире возникла смута! И раскопали тогда могилу, в которой укрылся Синдзэй, отрубили ему голову и носили ее по улицам на всеобщее поругание! То, что совершил Синдзэй в год Хогэн, вскоре пало на него самого! Страх невольно охватывает душу, как подумаешь об этом! Уж так ли виноват дайнагон по сравнению с Синдзэем? Взвесьте же все хорошенько и действуйте осмотрительно! Вы достигли вершины славы. Большего, пожалуй, и желать невозможно. Но ведь хотелось бы, чтобы процветали также и дети и внуки наши! На них падет добро и зло, содеянное дедами и отцами. Верно говорится: "В дом, где творят добро, снизойдет благодать; в дом, где царит зло, обязательно войдет горе!" С какой стороны ни взглянуть, рубить голову дайнагону никак невозможно!
Так говорил князь Сигэмори, и Правитель-Инок, как видно, рассудив, что он прав, отказался от мысли в ту же ночь казнить дайнагона.
Затем князь Сигэмори вышел к главным воротам и, обратившись к самураям, сказал:
- Смотрите не вздумайте погубить дайнагона, даже если Правитель-Инок прикажет! В пылу гнева он бывает опрометчив, но потом сам же непременно пожалеет об этом. Если сотворите неправедное дело, пеняйте на себя!
Так сказал Сигэмори, и самураи задрожали от страха. И еще он добавил:
- Нынче утром Канэясу и Цунэтоо жестоко обошлись с дайнагоном. Как объяснить такое поведение? Знали ведь, что от меня это не скроешь, как же не убоялись? Таковы они все, мужланы!.. - И, оставив трепещущих Канэясу и Цунэтоо, князь Сигэмори возвратился в усадьбу. Между тем слуги дайнагона прибежали обратно в его усадьбу, что на пересеченье дорог Нака-микадо и Карасу-мару; узнав о случившемся, супруга дайнагона и все женщины в доме запричитали и заплакали в голос.
- Сюда уже высланы самураи! Мы слыхали, что и молодого господина, и младших детей - всех схватят... Скорее, скорее спасайтесь, бегите куда глаза глядят! - кричали слуги, и супруга дайнагона ответила:
- Дело не в том, грозит мне опасность или нет; зачем жить, когда случилось такое горе? Умереть вместе с мужем этой же ночью, как исчезает роса с рассветом, - вот единственное мое желание... Но больно и горько думать, что сегодня утром я в последний раз видела мужа и не знала об этом! - С этими словами она упала на землю и зарыдала.
Но вот разнеслась весть, что самураи уже неподалеку. Немыслимо было обрекать себя и детей на новый позор и горе, и потому госпожа села в карету вместе с детьми - восьмилетним сыном и десятилетней дочерью - и велела ехать, сама не зная куда. Надо было принять решение, и вот пустились они по дороге Омия на север и приехали к обители Унрин, в окрестностях горы Китаяма. Высадив мать с детьми вблизи монашеских келий, провожатые, в страхе за себя, поспешно простились и уехали.
Можно вообразить, что творилось на сердце у несчастной женщины, когда осталась она одна с малыми детьми, всеми покинутая в горестном своем одиночестве! Вечерело, и глядя, как постепенно заходит солнце, она думала о том, что этот день -- последний для дайнагона, и ей казалось, что и ее жизнь вот-вот оборвется...
В прежней ее усадьбе осталось множество слуг и служанок, но не нашлось никого, кто толком убрал бы вещи или хотя бы закрыл ворота. Множество лошадей стояло в конюшнях, но не было никого, кто задал бы им корм. Еще вчера у ворот ее дома теснились экипажи, в покоях толпились гости, забавлялись и веселились, плясали и развлекались. В целом свете ничто ее не страшило, люди при ней и слова-то громко сказать не смели... Ночь - и все изменилось, и воочию явилась ей истина: "Все, что цветет, неизбежно увянет!" Вот когда в полной мере поняла она слова, начертанные кистью Оэ-но Томоцуна: "Радость минует, приходит горе... "
Нарицунэ, старший сын дайнагона Наритика, в эту ночь дежурил во дворце государя Го-Сиракава; он еще не закончил службы, когда прибежали люди дайнагона, вызвали Нарицунэ и рассказали ему о том, что случилось. "Странно, почему же тесть мой сайсё ничего не сообщил мне?" - сказал Нарицунэ, но не успел он произнести эти слова, как явился гонец с посланием, возгласивший: "От господина сайсё!"
Этот сайсё был не кто иной, как князь Тайра Норимори, младший брат Правителя-Инока; его усадьба находилась возле Главных ворот в Рокухара, отчего и прозвали его "Сайсё у ворот". Нарицунэ был женат на его дочери.
"Правитель-Инок приказал немедленно доставить тебя на Восьмую Западную дорогу, в его палаты. С чего бы это?" - гласило послание тестя. Нарицунэ понял, что означает приказ, вызвал придворных дам и сказал им:
- Вчера вечером я заметил в городе какое-то беспокойство, но думал, что это из-за монахов, - уж не вздумали ли они нагрянуть в столицу... Нет, оказалось другое. Отца моего дайнагона сегодня ночью ждет казнь, а значит, и меня, Нарицунэ, наравне с ним сочтут виновным. Хотелось бы еще раз пройти во дворец и проститься с государем, но не смею, ибо на мне уже тяготит преступление!
Дамы сообщили государю эти известия. Тот были потрясен. "Вот что! - подумал он, сразу вспомнив слова посланца, переданные ему утром по поручению Правителя-Инока. - Значит, все тайные замыслы их открылись!"
- И все же пусть войдет! - приказал он, и Нарицунэ вошел.
Го-Сиракава молчал, на глазах у него блестели слезы. Нарицунэ тоже хранил молчание, изо всех сил стараясь сдержать рыдания. Однако это безмолвие не могло длиться вечно, и вскоре, закрыв лицо рукавом, Нарицунэ удалился в слезах. Долго-долго смотрел ему вслед государь.
- Горько и скверно жить в эпоху упадка! - сказал он. - Вот и все. Наверное, я больше никогда его не увижу! - И пролились драгоценные слезы...
Горевали и все придворные, цеплялись за рукава Нарицунэ, удерживали его за край одежды; не было ни одного человека, кто остался бы равнодушен.
Приехав в дом тестя, Нарицунэ увидел, что супруга его, которая была на сносях и к тому же нездорова, с сегодняшнего утра, когда случилось это несчастье, пребывала в таком расстройстве, что жизнь, казалось, вот-вот ее покинет. С того мига, как Нарицунэ выехал из дворца, слезы все время неудержимо текли у него из глаз, теперь же, увидев горе супруги, он и совсем упал духом.
У Нарицунэ была кормилица по имени Рокудзё. - Я впервые пришла к вам в дом, когда нужно было вскормить вас грудью, - плача, сказала она. - Чуть только вы появились па свет, я сразу взяла вас на руки. Годы шли, я радовалась, глядя, как вы растете, и нисколько не горевала, что сама старею... Как мимолетный сон, промелькнуло то время, но если посчитать, то прошел уже двадцать один год, и ни разу я не отлучалась от вас! Когда вы уезжали на службу или на прием ко двору государя-отца и, случалось, поздно возвращались домой, я и то не знала покоя! Что же теперь будет?
- Не убивайся так! Надейся на тестя моего, сайсё. Что бы там ни было, а жизнь он мне отмолит! - утешал ее Нарицунэ, но кормилица, не стыдясь людей, плакала и ломала руки.
А между тем из усадьбы Тайра на Восьмой Западной дороге непрерывно слали гонцов, требуя скорейшего прибытия Нарицунэ.
- Делать нечего, поедем! - сказал сайсё. - Посмотрим, может, и обойдется!
И они отправились вместе, в одной карете.
Долгие годы, со времен Хогэн и Хэйдзи и вплоть до нынешних дней, отпрыски рода Тайра знали лишь веселье и радость и не ведали ни страданий, ни скорби. Только этому сайсё, по милости неразумного зятя, теперь впервые пришлось изведать горе!
Приблизившись к Восьмой дороге, они вышли из кареты и прежде всего попросили доложить о себе, но Правитель-Инок распорядился не допускать Нарицунэ в усадьбу и отвести в один из самурайских домов неподалеку. Сайсё один прошел в ворота, а Нарицунэ тотчас же был окружен самураями и взят под стражу. Можно представить себе, какая тревога охватила душу Нарицунэ, когда его разлучили с сайсё, на которого он только и надеялся!
Сайсё остановился у Главных ворот, но Правитель-Инок даже не вышел к нему. Тогда сайсё передал через самурая Гэн Суэсада:
- Я горько раскаиваюсь, что породнился с человеком, недостойным подобной чести, но сделанного уже не воротишь! Дочь моя, которую я выдал за него замуж, сейчас в тягости и хворает. С сегодняшнего утра, когда случилось это несчастье, стало ей и вовсе худо, - кажется, она вот-вот простится с жизнью... Прошу вас, доверьте мне на время этого Нарицунэ; я, Норимори, возьму его на поруки, к этому нет, как я полагаю, особых препятствий! Я сам догляжу за ним и, ручаюсь, не допущу никакой промашки! - Так сказал сайсё, и Суэсада отправился к Правителю-Иноку передать его слова.
- Норимори, как всегда, ничего толком не понимает! - воскликнул Правитель-Инок и даже не удостоил брата ответом. Лишь позднее он велел передать:
- Дайнагон Наритика задумал погубить наш род Тайра и ввергнуть государство в новую смуту. А Нарицунэ - сын и наследник этого дайнагона. Чужой ли, родной ли - просьбы тут неуместны. Если б заговор их удался, они и тебя бы не пощадили!
Суэсада, возвратившись к сайсё, передал эти слова, и тогда сайсё в отчаянии сказал снова:
- Со времен Хогэн и Хэйдзи я во многих сражениях грудью заслонял князя и не раз готов был пожертвовать жизнью ради его спасения. Я и впредь намерен защищать его так же, как раньше. Пусть я уже стар, - зато есть у меня много молодых сыновей, они будут ему надежной опорой! Я прошу доверить мне Нарицунэ на короткое время; если князь не соглашается, значит, он считает меня вероломным и двоедушным. Для чего же мне жить в миру, если я недостоин никакого доверия? Распрощусь же навеки с князем, приму постриг и уйду от мира, затворюсь где-нибудь в глухом горном селении и стану молиться о счастье в будущем рождении. Нет ничего бессмысленнее нашей суетной жизни! Пока живешь в этом мире, существуют желания; желания не сбываются - в душе рождается гнев и ропот... Так не лучше ли, отвернувшись от этой юдоли скорби, вступить на путь истины? - Так говорил сайсё.
Суэсада отправился к Правителю-Иноку и сказал:
- Господин сайсё хочет уйти от мира! Успокойте же его как-нибудь!
Удивился Правитель-Инок, услышав слова Суэсада.
- Из-за такой безделицы постричься в монахи, уйти от мира! Ни с чем не сообразные мысли! Ну, коли так, передай: "Хорошо, на время поручаю тебе Нарицунэ!"
Суэсада вернулся к сайсё, передал ему эти слова, и тогда тот воскликнул:
- Нет, не следует человеку иметь детей! Если бы не дочь, разве пришлось бы мне испытать такие терзания! - И с этими словами он удалился.
Увидев наконец сайсё, Нарицунэ в нетерпении спросил:
- Ну что же, что там было?
- Правитель-Инок в ужасном гневе, - отвечал сайсё, - так и не пожелал допустить меня к себе. Твердил, что пощадить тебя никак невозможно. Но когда я сказал, что уйду от мира, он велел передать: "Хорошо, пусть Нарицунэ пока остается в твоей усадьбе!" Боюсь, однако, что этим дело не кончится!..
- Только вам я обязан, что жизнь моя продлилась! А об отце моем, дайнагоне, вы не просили?
- Об этом не могло быть и речи! - ответил сайсё, и Нарицунэ со слезами на глазах промолвил:
- Поистине, я обязан вам жизнью, хоть и краткой; но ведь оттого-то и жаль мне было с нею расстаться, что хотелось еще раз повидать отца! На что мне жизнь, если его ожидает казнь? Какова бы ни была участь отца, нельзя ли попросить, чтобы мне позволили разделить ее вместе с ним? - Так сказал Нарицунэ, и жалостью исполнилось сердце сайсё, и он ответил:
- Видишь ли, о тебе я просил, как только мог... Что же касается господина дайнагона, - не знаю, какая судьба его ждет... Но мне рассказывали, что нынче утром князь Сигэмори всячески усовещивал Правителя-Инока, и потому похоже, что сейчас или, во всяком случае, в ближайшее время, смерть ему не грозит!
Услышав эти слова, Нарицунэ, весь в слезах, так обрадовался, что сложил руки, как на молитву.
Кто, кроме сына, способен так радоваться, забыв опасность, нависшую над собственной головой? Узы, соединяющие отца и сына, - вот истинно глубокий союз! "Нет, человеку обязательно нужно иметь детей!" -подумал сайсё совсем обратное недавним своим мыслям. Затем они вернулись домой, так же, как утром, в одной карете. А там женщины встретили Нарицунэ так, будто он воскрес из мертвых, - все собрались вокруг него и заливались слезами радости.
На второй день той же шестой луны дайнагона Наритика провели в парадный покой и подали завтрак. Но на сердце у дайнагона лежала такая тяжесть, что он даже не прикоснулся к еде. Затем подъехала карета, ему велели садиться, и дайнагон, против собственной воли, повиновался. Со всех сторон карету окружили вооруженные воины, из приближенных же дайнагона не было ни единого человека. "Я хотел бы еще раз увидеться с князем Сигэмори!" - просил он, но и в этой просьбе ему отказали.
- Пусть суров приговор и я осужден на заточение в дальнем краю, но где это видано - не позволить никому из моих близких или слуг сопровождать меня! - горевал дайнагон, сидя в карете; даже охранники-самураи и те преисполнились к нему сострадания.
Карета покатилась по Восьмой дороге на запад, потом свернула к югу, на дорогу Сюсяка, и дайнагон увидел дворец, - увы, больше ничто не связывало его с этим дворцом! Люди, сроднившиеся за долгие годы службы, все, вплоть до пажей и погонщиков волов, плакали, горюя о дайнагоне; не было ни единого человека, чьи рукава не увлажнялись бы пролитыми слезами. А супруга и малые дети? Тоска с новой силой сжимала душу дайнагона при мысли, что испытывают они в эти минуты.
Вот миновали уже загородную дворцовую усадьбу Тоба, - не было случая, чтобы дайнагон не сопровождал государя-отца, когда тот совершал сюда выезд!.. Неподалеку, в долине между горами, находилось и его собственное поместье Сухама. Но и мимо него он тоже проехал теперь, как посторонний.
Выехав из Южных ворот Тоба, самураи заторопились: "Готово ли судно?"
- Куда же вы везете меня? - спросил дайнагон. - Раз все равно суждена мне смерть, так уж лучше убейте где-нибудь здесь, поблизости от столицы!
Дайнагона неминуемо казнили бы смертью, и если его пощадили и заменили казнь ссылкой, то лишь благодаря заступничеству князя Сигэмори. В давние годы, когда он был еще только тюнагоном, исполнял он должность правителя земли Мино. И вот зимой первого года эры Као случилось, что к помощнику его Масатомо пришел монах из местного храма Хирано (а храм тот находился в ведении и под покровительством Священной горы Хиэй) продавать ткани, какие изготовляли в монастыре. Помощник же был пьян и под пьяную руку облил ткань тушью. Монах рассердился, стал браниться. Помощник крикнул: "Молчать!"-и обошелся с ним очень грубо. Тогда несколько сот монахов нагрянули в усадьбу чиновника. Тот, как водится, оборонялся; при этом человек десять, а то и больше монахов было убито. Тут уж взволновались монахи на Священной горе. На третий день одиннадцатой луны того же года подали они прошение прежнему государю, требуя правителя тюнагона Наритика отправить в ссылку, а его помощника казнить смертью. Так случилось, что Наритика приговорили к ссылке в край Биттю и уже было отправили туда под конвоем, но он доехал лишь до Седьмой Западной дороги, когда государь-отец Го-Сиракава по своему единоличному усмотрению отменил приговор и возвратил Наритика обратно. Говорили, будто монахи Горы в отместку прокляли Наритика самым страшным проклятием... Тем не менее в следующем году он получил новое высокое звание, обойдя при этом вельмож Сукэката и Канэмаса. Сукэката был заслуженным старым придворным, Канэмаса - одним из самых знатных вельмож в то время. Оба были к тому же старшими сыновьями и главой рода, и то, что их обошли при очередном присвоении рангов, было весьма прискорбно! Тюнагона же Наритика повысили в награду за то, что он построил дворец на Второй дороге, в столице, и преподнес его в дар Го-Сиракава. А еще через год он был снова повышен в ранге и получил звание дайнагона. "И это несмотря на проклятие Священной горы!" -дивились люди, наблюдая его стремительный взлет.
Однако ныне судьба жестоко обошлась с дайнагоном, - кто знает, может быть, именно из-за проклятия монахов... Кара ли богов, людское ли проклятие, - рано или поздно непременно настигнет оно человека, и никто не знает, в какой час это случится.
На третий день той же луны в бухту Даймоцу из столицы прибыл гонец. Дайнагон затрепетал, услышав об этом. "Наверное, он привез приказ зарубить меня здесь!" - подумал он, однако приказ был иной: отправить его в изгнание на остров Кодзима, что в земле Бидзэн. И еще гонец привез дайнагону личное письмо от князя Сигэмори. Письмо гласило:
"Я всячески старался, чтобы место ссылки было где-нибудь поближе к столице, и, как мог, уговаривал Правителя-Инока, но увы, к великому моему прискорбию, ничего не добился. Сами видите, сколь я неловок и ни на что не годен! Но все-таки, хотя бы жизнь Вашу удалось отмолить!.. "
И еще велел князь Сигэмори гонцу передать его наказ старшему самураю Канэясу Намба: "Всячески ухаживай за дайнагоном, пекись о нем со всем возможным усердием: не вздумай нарушить это приказание твоего господина!" К этому присовокуплены были подробные указания, как поступать в тех или иных обстоятельствах, могущих встретиться по дороге.
"Куда же меня везут?" - думал дайнагон, разлученный и с государем, столь к нему благосклонным, и с супругой своей, и с детьми, - а это расставание с ними, даже на короткое время, и то всегда было для него мукою. "Нет, видно, не вернуться мне больше в столицу, не видать больше жены и детей! В былые годы меня уже однажды приговорили к ссылке по жалобе монахов Горы, но тогда государь сжалился надо мной, и меня вернули назад с Седьмой дороги. На сей раз меня ссылают вопреки его воле... Да как же это возможно?!" Так горевал он и плакал, припадая к земле, взывая к небу, но увы, все напрасно!
С рассветом отплыли вниз от столицы, но и в пути дайнагон все время обливался слезами; казалось, смерть ему гораздо милее жизни. А все же эта горькая и хрупкая жизнь не испарилась, как роса. И постепенно между ним и столицей все больше и больше ложились белопенные волны, - след лодки, уплывшей вдаль, как сказано о том в песнях... Так шел день за днем, столица все отдалялась, а край, прежде казавшийся столь далеким, становился ближе и ближе. Наконец лодка причалила к острову Кодзима, что в краю Бидзэн, и дайнагона привели в жалкую хижину под плетеной крышей. Жилище это было таким убогим, что дайнагон только диву давался. И остров был, как все острова, - позади горы, впереди море. Ветер, шумящий в прибрежных соснах, волны, с грохотом набегающие на берег, - все, что касалось слуха и взора, лишь усиливало и без того неизбывное горе дайнагона.
Наказан был не один дайнагон, многих постигла тяжкая кара. Преподобного Рэндзё сослали на остров Садо, Мотоясу, правителя земли Ямасиро, - в край Хооки, Нобуфуса - в край Ава, Сукэ-юки - в край Мимасака...
В эти дни Правитель-Инок пребывал в своей вотчине, в Фуку-хара; в двадцатый день той же шестой луны отправил он Мото-дзуми, одного из вассалов, к брату своему сайсё с посланием: "Без промедления доставь сюда зятя твоего Нарицунэ, ибо в том возникла необходимость".
- Скорее бы уж все это кончилось, я бы постарался смириться! - воскликнул сайсё. - Нет сил снова переживать эту муку!
И он приказал Нарицунэ отправиться в Фукухара. Тот покорно стал собираться, горюя и плача.
Женщины, в слезах, приступали к сайсё:
- Не говорите нам, что это невозможно, попытайтесь еще раз замолвить слово за Нарицунэ!
- Все, что я мог, я уже однажды сказал, - отвечал сайсё, - сверх того мне нечего больше добавить... Разве лишь то, что теперь я твердо решил удалиться от мира. Обещаю вам только - если я сам буду жив, навещу Нарицунэ, как бы далеко его ни сослали!
У Нарицунэ был малютка-сын, ему скоро должно было исполниться три года. В молодости люди редко чувствуют особенно пылкую любовь к детям; так и Нарицунэ до сих пор не проявлял заметной привязанности к ребенку. Но в миг тяжкой разлуки он, как видно, остро ощутил отцовское горе, ибо сказал:
- Я хочу еще раз его увидеть!
Кормилица принесла ребенка. Нарицунэ посадил мальчика на колени и со слезами на глазах, погладив его по волосам, промолвил:
- А я-то мечтал: вот исполнится тебе семь лет, после обряда совершеннолетия отдам тебя на службу во дворец... Да что пользы теперь толковать об этом! Если суждено тебе вырасти и уцелеть, ступай в монастырь и молись за упокой моей души!
И ребенок согласно кивнул головкой, хотя младенческим умом своим не мог, конечно, понять слова Нарицунэ. При виде этого и сам Нарицунэ, и мать дитяти, и кормилица, и все, кто находился при этом, - и слабые, и сильные духом, - все невольно оросили рукава слезами.
Между тем посланец из Фукухара торопил:
- Скорее! Скорее! Нам нужно засветло быть в Тоба!
И тогда сказал Нарицунэ:
- Я не собираюсь оттягивать свой отъезд, но, может быть, можно мне хоть одну ночь еще провести в столице?..
Однако посол торопился, так что в тот же вечер Нарицунэ покинул дом и прибыл в Тоба. Тесть его сайсё, совсем упав духом, на сей раз не поехал с ним.
На двадцать второй день той же луны прибыли они в Фукухара, и Правитель-Инок повелел сослать Нарицунэ в край Биттю, поручив его вассалу своему Сэноо Канэясу. Тот, опасаясь, как бы до сайсё не дошли неблагоприятные о нем слухи, в пути всячески ухаживал за Нарицунэ, стараясь его утешить. Но Нарицунэ был безутешен. Днем и ночью непрерывно твердил он имя Будды и молился о смягчении участи своего отца.
Дайнагона сослали на остров Кодзима, однако самурай Цунэ-тоо, которому его поручили, решил самолично, что место не годится для ссылки - слишком близко имелась большая гавань, куда заходили корабли. Он увез дайнагона с острова и поселил его в горах, в уединенном храме Арики, в уезде Нивасэ, неподалеку от границы, разделяющей земли Биттю и Бидзэн. Менее десяти тё отделяли владения Канэясу Сэноо в краю Биттю от храма Арики - в Бидзэн. Оттого-то Нарицунэ, живший в поместье Канэясу, с нежностью встречал даже порывы ветра со стороны Арики.
Однажды он решился спросить Канэясу:
- Сколько дней пути отсюда до Арики, в краю Бидзэн, где живет мой отец?
- Тот, рассудив, как видно, что говорить правду не следует, ответил:
- Ближним путем будет дней двенадцать - тринадцать!
Слезы потекли по щекам Нарицунэ, и он промолвил:
- В древности Япония делилась на тридцать три края, потом стало их шестьдесят шесть... Земли Бинго, Биттю и Бидзэн составляли когда-то единый край. Так же было и на востоке - прославленные земли Дэва и Митиноку были некогда одним краем, и звался он "Митиноку". Лишь недавно выделили двенадцать уездов и создали новый край Дэва. Когда вельможу Фудзивара Санэката сослали в восточные земли, захотелось ему взглянуть на прославленную достопримечательность этих мест - "Сосну Акоя". Все уголки исходил он в поисках этой сосны, но напрасно. Решив, что поиски его тщетны, он пустился в обратный путь, и тут повстречался ему глубокий старик. "Послушайте! - окликнул его Санэката. - По виду вы человек весьма почтенного возраста. Не знаете ли вы, где находится прославленная сосна Акоя, достопримечательность здешних мест?" Но старик отвечал: "Здесь нет такой сосны! Наверное, она находится в Дэва!.. " - "Значит, и вы не знаете! - хюразился Санэката. - Поистине, недалек конец мира, если прославленные места уже позабыты!" И с этими словами он собрался было идти дальше своей дорогой, как вдруг старец остановил его за рукав: "Господин, вы изволите говорить о сосне Акоя, которой славится здешний край? О той самой, о которой поется в песне:
"Луну затенили
Могучие ветви Акоя -
Сосны в Митиноку...
Время восхода настало,
А она все не может взойти!"
Эту песню сложили в стародавние времена, когда вся здешняя земля считалась единым краем Митиноку. Но когда выделили двенадцать уездов, сосна очутилась не в Митиноку, а в Дэва!" - "Вот оно что!" - сказал Санэката. Он отправился в соседнюю землю Дэва и там увидел сосну Акоя... Оказывается, она была рядом. Нарочный, везущий с далекого острова Кюсю к государеву двору рыбу горбушу на праздник Нового года, покрывает весь путь за пятнадцать дней. Ты же говоришь о двенадцати днях пути, - да за такой срок можно добраться отсюда до Цукуси... Как бы далеко не было от нас до Арики, расстояние между Биттю и Бидзэн никак не может быть больше двух или трех дней пути. Значит, ты не хочешь, чтоб я знал, где находится мой отец дайнагон, оттого и выдаешь близкое за далекое!
И, сказав так, Нарицунэ никогда больше не заговаривал об отце, как бы сильно ни тосковал.
Между тем Сюнкана, монаха Ясуёри и вместе с ними Нарицунэ сослали на остров Демонов, что лежит в море Сацума. Остров сей расположен далеко от столицы, морской путь к нему труден и опасен. Без особой нужды туда и кораблей-то не посылают. Людей на острове мало, и на жителей нашей страны они не похожи. Цвет кожи у них черный, точно у буйволов, тело обросло шерстью, и слова, которые они произносят, понять невозможно. Мужчины не носят шапки, женщины не причесывают волос. Неведома им одежда, оттого и на людей они не похожи. Главное их занятие - убийство живых созданий, ибо нет на острове растений, годных для пропитания. Они не возделывают поля, оттого и нет у них риса, в садах не сажают деревья тута, оттого и нет у них шелка и других тканей. Посреди острова высятся горы, вечно пылает там неугасимое пламя. В изобилии имеется там вещество, именуемое серой, оттого и зовется этот остров еще и другим названием - "Иводзима", "Сернистый остров". Среди горных вершин непрерывно грохочут раскаты грома, в низинах же потоками низвергаются ливни. Кажется, ни единого дня, ни краткого мига невозможно здесь прожить человеку?
Тем временем, дайнагон, прибыв наконец к месту своей ссылки, думал, что, как бы то ни было, теперь он немного отдохнет от пережитых страданий, но, услыхав, что сына его Нарицунэ сослали на остров Демонов, понял, что отныне надеяться больше не на что и счеты его с жизнью закончены. И вот, когда представился случай, написал он князю Сигэмори, что решил постричься в монахи. Тот доложил об этом государю Го-Сиракава, и разрешение было дано. Вскоре свершился обряд пострижения. Вместо пышных нарядов былых времен облачился дайнагон в убогую черную рясу - одежду тех, кто порвал все связи с сей юдолью горестей и печали... Между тем супруга дайнагона, таясь от людей, ютилась в храме Унрин, близ горы Китаяма. Жить в чужом, незнакомом месте и всегда-то печально, тем более сейчас, когда ей приходилось скрываться, - каждый день казался ей веком. Много слуг и служанок было у нее прежде, но, боясь людских глаз, теперь никто не являлся ее проведать. Среди них исключением был самурай Нобутоси. Он постоянно наведывался к госпоже, ибо имел на редкость доброе сердце. И вот, призвав этого Нобутоси, сказала она однажды:
- Молва твердила, будто муж мой сослан на остров Кодзима, в краю Бидзэн. Но недавно я услыхала, что теперь живет он, кажется, в Арики. О, как хотелось бы мне хоть один-единственный раз написать ему и дождаться его ответа! Утерев слезы, отвечал Нобутоси:
- С детских лет я был обласкан милостью господина и никогда от него не отлучался. Когда предстоял ему отъезд в Бидзэн, я жаждал разделить с ним ссылку, но Тайра не разрешили. В ушах моих до сих пор звучит его голос; слова, которыми он, бывало, выговаривал мне, поучая, запали глубоко в душу. Что бы меня ни ожидало - я доставлю ваше письмо моему господину!
Супруга дайнагона обрадовалась, тотчас же написала письмо и отдала Нобутоси. Дети тоже написали каждый по письму. Нобутоси взял их послания и пустился в далекий путь, к земле Бидзэн, к храму Арики.
Приехав, он прежде всего дал знать самураю Намба Цунэтоо, которому поручено было сторожить дайнагона. Цунэтоо, тронутый его преданностью, сразу же разрешил свидание. И вот в то время, как дайнагон, погруженный в глубокую скорбь, всеми помыслами летел к столице, ему сказали: "Здесь Нобутоси!"
"Что это, уж не сон ли?" - мелькнуло в голове у дайнагона, Е, не дослушав, он вскочил со словами: "Сюда! Сюда!"
Нобутоси вошел. Убогим было жилище, - первое, что обычно бросается в глаза людям, - но Нобутоси даже не заметил эту убогость, ибо у него потемнело в глазах при виде дайнагона, облаченного в черную рясу, и он чуть не лишился чувств.
Подробно передав все, что приказала госпожа, достал он письма и подал. Дайнагон развернул послание жены, взглянул, - слезы мешали разглядеть начертанные кистью слова.
"Малые дети тоскуют и плачут. Сил нет видеть их горе; я тоже, кажется, не вынесу этой муки... "
Прочитал дайнагон эти строчки, и сердце снова сжалось от боли, и подумал он, что все его страдания - ничто в сравнении с горем жены и детей.
Прошло несколько дней. "Позвольте не покидать вас до последнего вашего вздоха!" - умолял Нобутоси, но самурай Цунэтоо, которому вверен был дайнагон, упорно твердил: "Нельзя!" Делать нечего, пришлось и дайнагону приказать: "Возвращайся!"
- Меня, наверное, вскоре убьют, - сказал он. - Если услышишь, что меня уже нет на свете, помолись за упокой моей души поусерднее!
Затем дайнагон написал письмо супруге и отдал Нобутоси. Тот взял письмо, распрощался и со словами: "Я еще увижу вас!" - поднялся, чтобы уйти, но дайнагон задержал его.
- Навряд ли я дождусь тебя снова. Побудь же еще немного!
Еще совсем немного! Слишком уж тяжело мне будет после твоего отъезда! - Так несколько раз возвращал он Нобутоси обратно.
Но прощание не может длиться вечно, - утирая слезы, Нобутоси отбыл и возвратился в столицу. Он отдал госпоже письмо дайнагона. Развернула госпожа бумагу, взглянула и поняла, что дайнагон уже постригся в монахи, - в письмо вложил он прядь волос, снятых при пострижении.
- Не радостно, а горько видеть мне этот его подарок! - воскликнула она, не в силах снова бросить взгляд на послание, и, упав ничком, зарыдала. Дети вторили ей громким плачем.
А дайнагона, как он и предчувствовал, убили. Случилось это в том же году, в шестнадцатый день восьмой луны. О гибели его ходили разные слухи. Говорили, будто поднесли ему отравленное сакэ, но яд не подействовал, и тогда его столкнули с высокого, крутого обрыва, а внизу были воткнуты копья с раздвоенвыми концами. Поистине, подлое и страшное дело! Такого, кажется, и в старину не бывало!
Услышав, что дайнагона уже нет в живых, его супруга сказала:
- До сих пор я жила среди людей, потому что надеялась когда-нибудь снова на него поглядеть, чтобы он увидел меня, но теперь мне незачем более оставаться в миру! - И она удалилась в храм Бодай-ин, стала монахиней, возносила молитвы Будде, как предписывает устав, и молилась за упокой души дайнагона.
Госпожа эта, дочь Ацуката, правителя земли Ямасиро, была несравненной красавицей и любимой наложницей государя Го-Сиракава. А так как дайнагон Наритика тоже был самым преданным и любимым его вассалом, то Го-Сиракава и пожаловал ее ему в жены.
Младшие дети дайнагона собирали цветы, черпали священную воду и, украшая могилу, молились за упокой души отца.
Шло время, разные событья сменяли друг друга... Все быстротечно, все меняется в нашем мире, где сами небожители и те не избегнут "Пяти увяданий".
Тем временем жизнь ссыльных на острове Демонов держалась чудом, подобно капле росы на кончике травинки, и мгновенно готовы были они расстаться с нею. Но из поместья, принадлежавшего тестю Нарицунэ, постоянно слали ему еду и одежду. Благодаря этому держались и Сюнкан и Ясуёри.
Когда Ясуёри приговорили к ссылке, он по дороге принял постриг и стал монахом, приняв имя "Сёсё" - "Изначальный свет". Он давно уже помышлял о том, чтобы уйти от мира, и теперь сложил песню:
"Вот и пришлось покинуть
Этот суетный мир.
О, досадная горечь:
Зачем не ушел я прежде,
Сам, по собственной воле?!"
Ясуёри и Нарицунэ издавна питали глубокую веру в бога Кумано, и задумали они как-нибудь устроить на этом острове молельню наподобие трех священных храмов Кумано, чтобы молиться там о возвращении в столицу. Сюнкан же от природы был первейшим во всей стране нечестивцем, в богов не верил и не разделял желания своих товарищей. Но у Ясуёри и Нарицунэ мысли были общие, и вот стали они бродить по острову в поисках уголка, похожего на местность Кумано.
Наконец встретилась им возвышенность, поросшая прекраснейшим лесом. Словно багряной парчой, разукрашены были деревья осенней листвою. Взору их предстали высокие горы причудливых очертаний; белые облака опирались на их вершины, а склоны, казалось, одеты тончайшим сине-зеленым шелком разных оттенков. Несказанно прекрасны были и лес и горы... К югу расстилалось безбрежное море; волны катились вдаль, теряясь в туманной дымке. К северу громоздились крутые скалы; бурля, ниспадал оттуда водопад длиною в сто сяку... Грозный шум водопада и шелест ветра в соснах придавали этому месту таинственность, величавость, и веяло здесь божественным духом, точь-в-точь как на святой вершине Нати в Кумано, где обитает бог Летящего водопада. Не колеблясь, решили они назвать это место "Вершина Нати".
"Та гора пусть будет у нас Главным храмом, тот утес да именуется Новым храмом... " Каждой вершине дали они название разных храмов Кумано. Ясуёри стал духовником, а Нарицунэ - паствой. Каждый день они дружно ходили туда молиться о возвращении в столицу, как будто шли на поклонение в Кумано.
- О великий бог-хранитель Кумано, молим тебя, яви свою милость, возврати нас в родимый край, сподобь снова увидеть наших жен и детей!..
Так, день за днем, ходили они молиться.
Вместо чистых белых одежд, подобающих богомольцам, приходящим в Кумано, они сшили себе одеяния из конопляных волокон, а обряд очищения совершали, черпая болотную воду, будто это чистый поток Ивада; а поднявшись в гору, говорили: "Вот Ворота прозрения!" Не было у них бумаги, чтобы написать и поднести божеству священные обеты, и потому всякий раз, приходя к священному месту, Ясуёри подносил цветы и читал молитвы.
- Сегодня, избрав счастливый день, счастливое утро, когда звезды показывают год петуха - первый год эры Дзисё, в двенадцатую луну, когда уже более трехсот пятидесяти дней миновало с начала года, я, недостойный, взываю к тебе, о великий, первейший, могущественный дух Японии, бог Кумано, и к тебе, грозный и гневный бодхисатва Летящего водопада, карающий ослушников, нарушивших великий Закон Будды! Мы оба, полные веры, Фудзивара Нарицунэ и я, новообращенный монах Сёсё, очистив тело, уста и помысла от трех грехов и слив воедино душу и тело, от всего сердца смиренно обращаем наши молитвы к тебе, о великий бодхисатва Амида-нёрай! Ты учитель, спасающий все живое в этом мире страданий; ты единый в трех образах переправляешь грешников на Берег прозрения! И к тебе обращаем мольбы мы, о великий бог-целитель Якуси-нёрай, владыка Чистой райской земли, лазурью сияющей на востоке, славный бог Хаятама! И к тебе, бог Фусуми; ты же - бодхисатва Каннон, тысячерукое божество, обращающее на Путь истины все живое, проповедуя учение Будды на горе Поталака в далекой Индии - южной стране! Бодхисатва Каннон, одиннадцатиликое божество, ты владыка этой юдоли скорби, ты спасаешь все, что живет, ты вселяешь мужество в робких, ты внемлешь молениям смертных! Из всех одиннадцати ликов Будды твой лик - самый высокий!
Каждый, кто молится о покое и мире в этой жизни, начиная от государя и кончая последним смердом, каждый, кто жаждет блаженства после кончины, непременно сподобится твоей благодати, если станет провозглашать имя Будды по утрам, омывшись чистой водой, смыв скверну с тела и отбросив земные страсти, томящие душу, и по вечерам, обратившись лицом к Священной горе Кумано. Эти скалистые высокие горы для нас символ доброты и величия Будды, эти бездонные крутые ущелья глубоки, как стремление Будды спасти все живое, всех смертных! С верой в Будду поднимались мы на эти вершины, пробираясь сквозь тучи, опускались в ущелья, невзирая на хладные росы, и творили молитву. Если бы не уповали мы на божественную благодать великого бодхисатвы, как могли бы мы свершить путь, столь опасный и трудный? Если бы не веровали в чудесную силу святого бога, как могли бы прийти на молитву в это глухое, отдаленное место? А посему, о великий бог, и ты, бог Летящего водопада, обрати к нам милосердный и ясный взор твой, чистый, как лотос, приклони слух свой, чуткий, как у молодого оленя, узри чистоту наших помыслов, в коих нет двоедушия, и внемли нашему гласу, полному великой любви к тебе!
Ради спасения верующих и неверующих покинул ты, о бог Хаятама, и ты, о бог Фусуми, райские чертоги, сверкающие всеми сокровищами вселенной, умерили сияние, излучаемое сонмами посланцев Будды, и поселились вместе с нами, в нашем грешном мире, в его грязи и прахе. Вот почему без конца стекаются к вам вереницы приносящих вам дары и священные обеты, и несть числа почитающим вас и молящим с надеждой: "Милосердие божие, да изменит предначертание Судьбы! Да обретет просящий жизнь речную!" Приходящие в храм ваш в монашеском рубище приносят к вашему алтарю цветы прозрения, и так их много, что содрогается пол в священных чертогах! У верующих в бога Кумаио сердца чисты, как воды в райском пруду Спасения всех грешных. Если мы удостоимся благодати и ты, о великий бог, внемлешь нашей молитве, исполнится то, о чем просим! Обращая взор ввысь, коленопреклоненно молю - о боги всех двенадцати святилищ Кумано, расправьте Крылья Спасения, воспарите высоко в небо над миром суеты и греха и положите конец мукам изгнания! Да исполнится заветная мечта наша - возвращение в столицу! Бью челом вам, снова и снова! Так молился Ясуёри.
Нарицунэ и Ясуёри каждый день ходили в созданный ими храм Кумано, а случалось, проводили и всю ночь в молитвах. Как-то раз они всю ночь распевали песнопения "имаё". На рассвете Ясуёри задремал и вот что увидел во сне: будто из морской дали выплыла лодка под белым парусом и вскоре причалила к берегу; из лодки вышли женщины в алых хакама и, ударяя в ручной барабан, запели хором:
"Надежней святого зарока
Множества будд
Заступницы Тысячерукой
Единый обет.
Слыхали?! На древе иссохшем
От мощи его
Цветы расцветают внезапу,
Созревают плоды!"
Они повторили эту песню несколько раз и исчезли, точно растворились в воздухе. Пробудившись, Ясуёри немало дивился этому сновидению.
- Думается мне, то явился в преображенном виде Великий дракон, бог-повелитель морей и водоемов. Среди трех святилищ Кумано Западный храм посвящен богине Каннон. А бог Дракон - не кто иной, как один из двадцати восьми ее божественных стражей. Значит, есть надежда, что молитва наша услышана.
В другой раз, проведя ночь в молитве, они оба задремали, и приснился им одинаковый сон: ветер, подувший с моря, принес два древесных листка и опустил их прямо на рукава каждому. Ни о чем не догадываясь, взглянули они на эти листочки: то были листья дерева "наги", что растет на святой вершине, в Кумано. Червяк прогрыз на них дырочки, так что ясно складывались слова песни:
"Если будут моления
Сильным и быстрым богам
Рьяны и ревностны,
Вам ли тогда не откроется
Путь возвращенья в столицу?!"
Чтобы хоть как-нибудь заглушить безмерную тоску по родным краям, Ясуёри решил вырезать из дерева тысячу ступ. На ступах он задумал начертать священную индийскую букву "А", год, месяц, день, свое мирское и духовное имя и две песни:
"О ветер, летящий
Над всеми путями морскими,
Матушке милой скажи:
Томлюсь я на острове малом
Что в Сацума - дальнем заливе".
* * *
"Помысли, как тягостно мне,
Если даже в дороге недальней,
Зная, что скоро вернусь,
Тосковал я безмерно
О старинном пределе!"
Эти ступы Ясуёри относил к заливу. Всякий раз, когда белопенные волны, набегая, разбивались о берег и отступали обратно, он бросал по одной ступе в море, приговаривая:
- О великие боги, властители небес и земли, и вы, светлые боги, охраняющие столицу, и ты, великий бог Кумано и пресветлая богиня Ицукусима! Молю вас, пусть хоть одна из этих ступ достигнет столицы!
Так бросал и бросал он ступы, по мере того как были готовы. Шли дни, и число ступ росло, приближаясь к задуманной тысяче.
То ли тоскующая душа Ясуёри уподобилась ветерку, несущему вести, то ли помогла чудесная сила богов и будд, но только одну из тысячи этих ступ прибило волнами к побережью земли Аки, в Ицукусима, туда, где у самой воды стоит храм великого бога морей.
Как раз в это время туда пришел странствующий монах, близкий друг Ясуёри. "Если представится случай, поеду на остров Демонов, узнаю, что с ним!.. " С такою думой отправился сей монах в паломничество по святым местам к западу от столицы и прежде всего пришел помолиться в храм Ицукусима. Здесь повстречался ему человек, по виду - жрец этого храма. Монах разговорился с ним и, рассуждая о том, о сем, спросил:
- Слыхал я, что будды и бодхисатвы, превратившись в японских богов, являют множество чудес... Но скажите, как случилось, что здешний бог стал повелителем всех существ, одетых в чешую и живущих в океанских просторах?
И жрец ответил:
- Здешний бог - это бодхисатва, принявший облик третьей дочери царя-повелителя соленых морей дракона Сякацура; ради спасения всех живых существ пребывает он здесь, снизойдя к нам из мира Справедливости и Закона! - И он рассказал о многих поистине дивных и благостных деяниях этого бога с первых дней его появления в этих краях и вплоть до нынешних времен.
Стройными рядами вознеслись коньки крыш всех восьми строений, образующих храм, как будто созданный чудодейственной силой бога; к тому же стоит этот храм прямо в море, и луна озаряет его в часы прилива и отлива. Прихлынет море, - огромные ворота и ограды, выкрашенные в алую краску, сверкают в лунном сиянии, как драгоценные камни; отхлынет море - "белый песок, озаренный луною, словно иней, выпавший летней ночью... "
Монах, преисполнившись благоговения, стал читать священную сутру; между тем день постепенно померк, засияла луна, наступил час прилива. Вдруг среди водорослей, колеблемых волнами, заметил он какой-то предмет, очертаниями похожий на ступу. Ничего не подозревая, поднял он ее, стал разглядывать вблизи и вдруг прочитал: "... Томлюсь я на острове малом, в Сацума... " Резьба была глубокой, потому волны ее не смыли, и знаки виднелись отчетливо и ясно.
"О, чудо!" - подумал монах, положил ступу в легкий ящичек, висящий у паломников за спиной, возвратился в столицу и поспешил туда, где, таясь от людей, жила благородная монахиня - мать Ясуёри и его жена с детьми. Он показал им ступу. "О, как могло случиться, что эта ступа не унеслась по волнам в Китай, а приплыла сюда, чтобы снова терзать нам душу!" - восклицали они и еще острее почувствовали свое горе.
Слух об этом дошел и до государя-отца. "О, жалость! Значит, несчастные еще живы!" - промолвил он, взглянув на ступу, и пролились драгоценные слезы... Вскоре показали ступу и князю Сигэмори, а тот показал ее своему отцу, Правителю-Иноку.
Какиномото Хитомаро пел о лодке, что исчезает за островом, Ямабэ Акахито сложил песню о журавлях, что улетают в прибрежные заросли камыша; бог Сумиёси скорбел о ветхих крышах храма, бог Мива в песне рассказал о вратах из дерева криптомерии... С тех пор как в древности бог Сусаноо сложил первую песню "танка", многие боги поверяли стихам все богатство своих чувств и переживаний. Песня движет людскими сердцами, приводя их в волнение... Сам Правитель-Инок при виде ступы обронил, говорят, несколько сочувственных слов, - ведь и у него как-никак в груди было сердце, а не камень или бесчувственная деревяшка!
Сменился год, наступил второй год эры Дзисё. В первый день нового года во дворце государя-отца, как обычно, был праздник - придворные приносили свои поздравления. На четвертый день поздравить державного отца прибыл сам император. Все шло раз заведенным порядком. Но с тех пор, как минувшим летом погиб дайнагон Наритика и многие другие верные слуги Го-Сирака-ва, гнев неотступно терзал его душу, управление страной было в тягость. Мрачен был государь. В свой черед и Правитель-Инок с того самого дня, как Юкицуна донес ему о заговоре придворных, с подозрением относился к государю и, хотя делал вид, будто ничего не случилось, в глубине души считал, что надо его остерегаться.
На седьмые сутки первой луны в небе, на востоке, появилась комета; в восемнадцатый день засветилась она особенно ярким блеском.
Между тем дочь Правителя-Инока, государыня Кэнрэймонъин захворала. Все - и благородные и низкорожденные, - печалились о ее недуге. Во всех буддийских храмах читали священные сутры за здравие государыни. Всем храмам, где почитали японских богов, от имени императорской семьи разослали щедрые подношения. Врачи предлагали все лекарства, какие только существуют на свете, чародеи, владеющие тайной законов Инь-Ян, прилагали все старания, все искусство. Священники провозглашали все молитвы, общеизвестные и самые сокровенные. Вскоре, однако, разнеслась весть, что болезнь сия необычна - государыня ждет ребенка. Государю исполнилось восемнадцать лет, государыне - двадцать два, но до сих пор не было у них ни сына, ни дочери. "Если родится наследник-мальчик, вот будет счастье!" - заранее ликовали все отпрыски дома Тайра, словно этот мальчик уже родился; прочие же шептались: "Тайра процветают все больше. Счастье и на сей раз им не изменит, - несомненно, родится мальчик!"
Когда весть о беременности государыни подтвердилась, немедленно приказали священнослужителям самых высоких рангов служить молебны, молиться звездам, всем буддам и бодхисатвам о рождении наследника-принца. Во дворец прибыл настоятель храма Нинвадзи, принц крови, преподобный Сюкаку; он читал сутру Фазана, отводящую всякую беду и болезни. Прибыл также глава секты Тэндай, принц крови, преподобный Каккай, чтобы силою молитвы плод во чреве императрицы, если паче чаяния понесла она девочку, непременно превратился бы в младенца мужского пола.
Но по мере того как луна сменялась луною, здоровье государыни ухудшалось. Так страдала, наверное, на ложе болезни во дворце Чжао-Ян госпожа Ли из Ханьского царства, та, о которой сказано: "Кинет взгляд, улыбнется и сразу пленит обаянием родившихся чар... " Так грустила, верно, сама Ян Гуй-фэй из Тан-ского царства, - "груши свежая ветка в весеннем цвету", что поникла от капель дождя... Лотос, сломленный ветром, цветок оми-наэси, поникший от росы долу... Но государыня Кэнрэймонъин казалась еще печальнее и слабее. А в это время вокруг теснились чародеи и заклинатели, во весь голос читали заклятья, призывали божество Фудо-мёо, силою своих чар усмиряя злых духов, и те, повинуясь молитвам, вещали устами отрока-ясновидца, называя свои имена и звания.
То были духи живых и мертвых - дух покойного государя Са-нуки, сосланного в смутные годы Хэйдзи в землю Сануки и похороненного у кручи Сираминэ; скорбный дух князя Фудзивара Ёри-нага, погибшего в ту же смуту; дух убитого дайнагона Наритика; злобный дух монаха Сайко; живые духи изгнанников, томившихся на острове Демонов...
Тогда повелел Правитель-Инок успокоить духов, живых и мертвых; и тотчас же покойному государю Сануки посмертно присвоили высокий титул императора Сютоку. Покойного князя Фудзивара Ёринага повысили в звании, посмертно пожаловав ранг Главного министра. Посланником, везущим эти указы, назначили младшего придворного летописца Корэмото. Могила князя Ёринага находилась в краю Ямато, в уезде Соноками, на кладбище, неподалеку от селения Каваками. Осенью в один из годов смуты Хогэн могилу раскопали и выбросили останки. С тех пор непогребенные кости так и валялись на дороге. "Годы шли, и лишь густые травы весною шумели над разрытой могилой... " Как же обрадовался, должно быть, дух усопшего князя, когда прибыл императорский посланец и прочитал указ, дарующий ему новое звание!
Да, недаром страшатся люди гнева усопших! Оттого-то и про-возгласили посмертно императором ссыльного наследника-принца Савара, а принцессу Игами, умершую в заточении, посмертно вновь провозгласили императрицей. Некогда государь Рэйдзэн помешался в рассудке, а государь Кадзан сам отрекся от трона, и все это натворил мстительный дух князя Мотоката! А дух покойного Кандзан, священника, служившего при дворе, отнял зрение у государя Сандзё.
Услышав об умиротворении покойных, тесть Нарицунэ, младший брат Правителя-Инока, сказал князю Сигэмори, своему племяннику:
- Каких только молитв не возносят, чтобы государыня выздоровела и благополучно разрешилась от бремени... А только сдается мне, нет лучшего средства снискать благословение богов, чем объявить внеочередное помилование всем осужденным. И, что ни говори, ничто не будет так угодно богам, чем возвращение в столицу ссыльных с острова Демонов!
Представ пред отцом своим, Правителем-Иноком, князь Сигэмори сказал:
- Князь Норимори молит о зяте своем Нарицунэ - больно глядеть, как он горюет! Слышал я, - и молва толкует о том же, - что порчу на государыню наслал скорбный дух покойного дайнагона Наритика. Если вы решили утешить и успокоить дух покойного дайнагона, верните же в столицу его старшего сына, еще живого! Утолите чужие печали - сбудутся ваши собственные стремления, прислушайтесь к чужим мольбам - и ваши собственные молитвы обретут силу: государыня родит сына, и род наш будет процветать, как никогда!
И откликнулся Правитель-Инок необычно мягко и тихо:
- А как же тогда Сюнкан и Ясуёри?..
- Их тоже верните обратно! Великий грех оставить на острове хотя бы одного человека! - сказал князь Сигэмори, но Правитель-Инок не согласился:
- Ясуёри можно простить, а Сюнкана я сам некогда вывел в люди, столько для него сделал! И вот благодарность - устроил у себя, в Оленьей долине, настоящую крепость, во всем показал себя дерзким ослушником! Нет, о Сюнкане и слышать не желаю!
Возвратившись в свою усадьбу, князь Сигэмори сказал дяде:
- Успокойтесь, считайте, что Нарицунэ уже прощен!
Норимори так обрадовался, что, сложив руки, готов был чуть ли не молиться на Сигэмори.
- Когда Нарицунэ уезжал в дальнюю ссылку, - сказал он, - мне все казалось, в душе он меня упрекает - отчего я не добился, чтобы его оставили у меня, не вымолил для него прощение.
Несчастный! Бывало, как посмотрит на меня, так на глазах слезы... Как вспомню, сердце замирает от жалости!
И ответил ему князь Сигэмори:
- Да, поистине, вы правы - дети дороже всего на свете! Не тревожьтесь, я еще и еще раз напомню отцу о Нарицунэ! - И, сказав это, он удалился во внутренние покои.
Итак, решено было возвратить двух ссыльных с острова Демонов. Правитель-Инок велел снарядить посольство и выдал грамоту о помиловании. Посланец уже готов был отправиться в дальний путь. Князь Норимори на радостях отправил вместе с ним и своего человека. "Не медлить, торопиться и днем и ночью!" - гласил приказ. Но морские пути не подвластны человеческой воле; прошло немалое время в борьбе с волнами и ветром. В конце седьмой луны покинул столицу посланец, но лишь на двадцатый день девятой луны добрался он наконец до острова Демонов.
Посланцем назначили Мотоясу Тандзаэмона. Сойдя с корабля на сушу, он провозгласил: "Где тут ссыльные из столицы - вельможа Фудзивара Нарицунэ и монах Сёсё?" Так громко возглашал он несколько раз. Но Ясуёри и Нарицунэ, как обычно, отправились молиться в свой "храм Кумано", и не было их на месте. Оставался один лишь Сюнкан. Услышав голос посланца, пришел он в смятение. "Я неотступно думаю о столице, и потому, наверное, мне просто чудится чей-то голос... Уж не демон ли Хадзюн смущает мне душу? Нет, не может быть, чтобы то была правда!.. " Так безотчетно твердил он, а сам тем временем в великом смятении, падая, спотыкаясь, бегом подбежал к посланцу и назвал свое имя: "Я и есть тот самый сосланный из столицы Сюнкан!" Тогда посланец достал из сумки, висевшей у пажа на шее, грамоту Правителя-Инока и подал Сюнкану. Тот развернул, взглянул там стояло:
"Тяжкую вину, за которую вы были сосланы, настоящим объявляем прощенной. По случаю молебствий во здравие императрицы и дабы благополучно разрешилась она от бремени, объявляем внеочередное помилование. А посему сосланных на остров Демонов Нарицунэ и Ясуёри прощаем". Вот и все, что написано было в грамоте, имени же Сюнкана упомянуто не было. "Может быть, на обертке?.. " - со всех сторон осмотрел он бумагу, но своего имени не нашел. Снова и снова читал он грамоту с первых строк до последних, потом еще раз с конца к началу, но все напрасно: упомянуты были двое, о третьем же не говорилось ни слова.
Тем временем вернулись Нарицунэ и Ясуёри. Взял грамоту Нарицунэ, прочитал, за ним прочел Ясуёри, но все напрасно - упомянуты были двое, о третьем не говорилось ни слова. В страшных снах такое бывает... И Сюнкан невольно думал: "Может быть, мне это снится?.. " Увы, то была явь, а не сон. Но слишком невероятной казалась такая явь, и снова думалось: "Нет, это сон!.. " Мало того, обоим его товарищам привезли из столицы много писем, Сюнкану же не было ни единой весточки, никто не справлялся, как он и что с ним... "Выходит, никого из моих родных и близких уже не осталось в столице!" - думал он, и эта мысль нестерпимой болью давила сердце.
"Но ведь мы, все трое, наказаны за одну и ту же провинность, все трое сосланы одновременно и в одно место. Отчего же двоих прощают, а третьего нет? Может быть, Тайра просто забыли обо мне, а может быть, писец ошибся при переписке? Как же так?" Так горевал он и плакал, припадая к земле, взывая к небу, но, увы, все напрасно...
- Эта горькая участь постигла меня по вине вашего отца, покойного дайнагона Наритика, - говорил Сюнкан, то хватаясь за рукав Нарицунэ, то ломая в отчаянии руки. - А значит, вы не можете остаться безразличны ко мне, как к постороннему. Если уж нет мне прощения и нельзя вам взять меня с собою, то позвольте хотя бы сесть в эту лодку, доставьте меня хотя бы до Кюсю. Пока вы оба жили здесь, само собой получалось, что и до меня долетали какие-то вести из родимого края, словно ласточки по весне, словно дикие гуси осенней порой... А теперь как же я их услышу?
- Поистине, мне понятно, что у вас на душе, - отвечал Нарицунэ, - вся радость возвращения отравлена вашим горем. Будь моя воля, я взял бы вас в лодку, но посланец ни за что не даст своего позволения. Вдобавок, если пройдет слух, что мы покинули остров втроем, это может, напротив, повредить вам в дальнейшем. Лучше сначала я возвращусь в столицу, посоветуюсь там с нужными людьми, разузнаю, в каком настроении Правитель-Инок, и пришлю за вами. А до тех пор крепитесь, ожидайте и живите, как прежде! Что ни говорите, жизнь - вот что дороже всего на свете! Пусть на сей раз помилование вас не коснулось, но в конце концов вы обязательно дождетесь прощения, не сомневайтесь! - Так утешал он Сюнкана, но тот в отчаянии ломал руки и, не стыдясь людей, плакал.
"Готовьте судно!" - раздался приказ, и началась предотъездная суматоха. Сюнкан то входил в лодку, то снова выходил из нее на берег. Он так жаждал уехать со всеми! Но что было делать?
Нарицунэ подарил ему на память свое покрывало, Ясуёри оставил несколько свитков священной сутры.
Вот наконец подняли парус, столкнули лодку в воду, но Сюнкан все не отпускал канат, вцепившись в него руками. Уже вода доходила ему до пояса, а потом и до шеи, а он все тащился за лодкой. Когда же глубина стала больше роста и ноги уже не касались дна, он обеими руками уцепился за борт.
- Так вот как поступаете со мною вы оба! Значит, все-таки бросаете меня здесь! Не думал я, что и тот и другой, вы окажетесь столь вероломны! Значит, долгая дружба ваша на поверку - всего лишь личина, притворство! Возьмите же и меня, пусть нельзя, а возьмите, молю вас! Отвезите хотя бы до Цукуси! - Так просил он, не умолкая, но посланник сказал: "Никак невозможно!" - оторвал его руки, цеплявшиеся за борт лодки, и гребцы налегли на весла.
Сюнкан вышел на сушу, ибо ничего другого ему больше не оставалось, упал на землю у самой кромки воды, там, где волны разбивались о берег, и в отчаянии стал колотить оземь ногами, как малый ребенок, в исступлении зовущий мать или няньку. Он вопил, надрывая голос:
- Эй, возьмите же меня с собой, негодяи! Заберите и меня, говорю вам!
Но лодка уплывала все дальше, и за нею, как всегда, шумели лишь белопенные волны. Лодка была еще близко, но слезы застилали взор, мешая видеть. Сюнкан бегом взбежал на пригорок и оттуда махал руками, обратившись к открытому морю. Поистине, сама Саёхимэ, махавшая шелковым шарфом с берега Мацура вслед отплывавшей в Силлу ладье, горевала не больше, чем Сюнкан в эти мгновенья...
Вскоре лодка скрылась из виду, настали сумерки, а Сюнкан, не возвращаясь под жалкий кров свой, всю ночь пролежал неподвижно на морском побережье, не чувствуя даже, что волны лижут ему босые ноги и ночная роса насквозь пропитала одежду... И если в тот час он не бросился в море, не утопился, то лишь потому, что в душе все-таки уповал на доброту Нарицунэ и верил -а вдруг тот и в самом деле поможет ему вернуться, - напрасная, несбыточная надежда! Вот когда в полной мере познал он горе братьев Сори и Сокури, покинутых мачехой на скалистом морском берегу, в Индии, в древние времена!
И снова сменился год, наступил новый, третий год эры Дзисё. В конце первой луны Нарицунэ покинул Касэ, имение своего тестя в краю Хидзэн, торопясь поскорее прибыть в столицу. Но сильный холод еще держался, море было неспокойно; пробираясь вдоль побережья от бухты к бухте, от островка к островку, лишь к середине второй луны добрался он до острова Кодзима. Здесь отыскал Нарицунэ хижину, где жил ссыльный его отец, и увидел на бамбуковых столбах, на старых бумажных перегородках след кисти, оставленный дайнагоном.
- Вот лучшая память, которая остается по человеку! Если бы не эти письмена, как узнали бы мы обо всем, что здесь было?
Вдвоем с Ясуёри читали они надписи, сделанные дайнагоном, и плакали; плакали и снова читали...
"В двадцатый день седьмой луны третьего года эры Ангэн принял постриг".
"На двадцать шестой день той же луны прибыл Нобутоси..." - увидели они среди других такую надпись. Из нее узнали они, что Гэндзаэмон Нобутоси навестил дайнагона. Рядом на стенке виднелась другая надпись: "Три великих божества - Амида, Каннон, Сэйси - встретят истинно верующего на пороге райских чертогов! Верую без сомнений и с радостью ожидаю возрождения к новой жизни в Обители вечного блаженства!"
"Значит, несмотря на все муки, отец все-таки уповал на вечную жизнь в раю!" - подумал Нарицунэ, прочитав эту надпись, и эта мысль немного утешила его сердце.
Посетили они и 'могилу дайнагона, увидали посреди небольшой сосновой рощи не то чтобы настоящее надгробие, а просто небольшой холмик. Обратившись к нему и молитвенно сложив руки, Нарицунэ со слезами на глазах сказал так, словно говорил с живым человеком:
- Отец, смутные вести о вашей кончине дошли до меня еще в то время, когда я находился на острове, в ссылке. Но я не мог сразу же поспешить к вам, ибо был не волен в своих поступках. Конечно, я радуюсь тому, что, несмотря на два года ссылки, сохранил жизнь, непрочную, как росинка. Но что моя жизнь, если вас нет в живых?! Ныне я возвращаюсь в столицу, но что толку, если вас уже нет там? Только надежда на встречу с вами побуждала меня спешить в эти края; теперь же мне больше некуда торопиться! - Так горевал он и плакал.
Будь дайнагон жив, наверное, он сказал бы в ответ: "Здравствуй, сын! Ну, как ты, здоров?" Но безжалостна смерть, человек уходит туда, где нет ни света, ни мрака! Никто не отзовется из-под одетой мхами могилы, слышен лишь неумолчный шум сосен, шелестящих под порывами бури...
Эту ночь вдвоем с Ясуёри они провели возле могилы, ходили вокруг, читая молитвы, а когда рассвело, заново насыпали холм, окружили оградой, рядом соорудили хижину и в течение семи дней
и семи ночей молились и переписывали священную сутру. Когда же исполнился положенный срок молитвы, они выдолбили большую ступу и на ней написали: "Благородный дух почившего здесь да покинет сей мир, где жизнь неизбежно сменяется смертью! Да обретет он великое просветление!" Обозначив год, луну, день, они внизу поставили подпись: "Преданный сын Нарицунэ". При виде сего даже темные простолюдины, обитавшие в этом глухом горном селении, говорили: "Нет сокровища дороже родного сына!" И не было среди них ни одного человека, кто не прослезился бы в умилении.
Нет, никогда не угаснет память об отце-благодетеле, лелеявшем тебя с детства, сколько бы лун, сколько бы лет ни прошло! Давно миновали детские годы, словно сон, словно призрак... Но слезы по умершему отцу все льются и льются, и нет сил сдержать их! Будды и бодхисатвы всех трех миров с состраданием взирали на доброе сердце Нарицунэ, а уж как обрадовался, верно, дух его отца дайнагона!
- Хотел бы я остаться здесь и молиться, дабы мои молитвы обрели благую силу, но и там, в столице, тоже, наверное, ждут меня не дождутся! Сюда я еще приеду! - И, попрощавшись с отцом, Нарицунэ в слезах покинул могилу. А там, в глубине могилы, под покровом травы и листьев, дух умершего тоже, наверное, скорбел о разлуке с сыном.
Шел шестнадцатый день третьей луны, и солнце уже клонилось к закату, когда Нарицунэ прибыл в Тоба. Здесь, в Тоба, находилась усадьба Сухама, имение покойного дайнагона. Прошли годы с тех пор, как обитатели внезапно покинули усадьбу. Ограда еще держалась, но черепичные навесы упали; ворота еще стояли, но створки исчезли. Войдя во двор, увидали они, что давно уже не ступала тут нога человека, все вокруг заросло густыми мхами. Над Осенней горкой, устроенной посреди пруда, веял весенний ветерок, морща водную гладь, и тихо плавали взад-вперед бесприютные, никому не нужные более, яркие мандаринские утки и белые чайки. "Покойный отец так любил этот вид!" - подумал Нарицунэ, и из глаз его снова хлынули слезы. Дом еще не разрушился, но узорные решетки прогнили, ставни и раздвижные двери бесследно исчезли.
- Здесь он сидел, бывало...
- В эти двери, бывало, входил...
- Это дерево посадил своими руками...
Так говорил Нарицунэ, и в каждом слове звучала любовь и неутешная скорбь. Стояла середина третьей луны, еще благоухали цветы сакуры.
Кусты и деревья, персик и слива, словно встречая приход весны, обильно цвели цветами множества оттенков. Пусть прежнего хозяина давно нет на свете - забудут ли цветы о приходе весны!
"Персик и слива молчат
О том, сколько минуло весен.
Не скажет бесследная дымка
О том, кто здесь прежде жил".
"О, если бы цветы
Селения родного
Могли заговорить?!
Я расспросил бы их
Про давнее былое... " -
вспомнил Нарицунэ старинные китайские и японские стихи, и монах Ясуёри, тоже взволнованный до глубины души, невольно утер слезы. Они решили повременить с отъездом до вечера, но остались далеко за полночь, - так жаль было покидать это место. Чем глубже спускалась ночь, тем ярче озарял все кругом лунный свет, проникая сквозь щели обветшавшей кровли террасы, как бывает всегда в разрушенном, опустевшем жилище. И вот уже рассвет озарил "гору Цзилоушань", а им все еще не хотелось уходить... Но всему приходит конец: "Ведь нас ждут в столице, навстречу высланы кареты, заставлять их томиться ожиданием тоже жестоко!" - подумал Нарицунэ; и, с грустью покинув усадьбу Сухама, направились они в столицу.
Монаха Ясуёри тоже встречала карета, но он не сел в нее, а доехал в одной карете с Нарицунэ до Седьмой дороги; там их пути расходились, и долгим было прощание - так не хотелось им расставаться.
Разлука всегда печальна, кто бы ни расставался, - люди, всего полдня гулявшие вместе под цветущею сакурой, или друзья, вместе скоротавшие ночь, любуясь луною; или случайные спутники, вместе ожидавшие, пока прошумит легкий весенний дождик, на короткие мгновения укрывшись под сенью одного дерева. Что же говорить о Нарицунэ и Ясуёри! Они вместе страдали, влача тяжкую жизнь изгнанников, вместе изведали тяготы долгого, трудного плавания; один рок судил им обоим одинаковый приговор. Их связали прочные узы, уходящие в глубокое прошлое; нерасторжимую силу этих уз ощутили они теперь в полной мере!
Нарицунэ прибыл в усадьбу тестя, князя Норимори Тайра. Мать Нарицунэ жила в Васиноо, близ горы Хигасияма, но в ожидании сына еще накануне прибыла в усадьбу князя. Увидев входящего во двор Нарицунэ, она воскликнула только:
- Я дожила, слава богам! - и, закрыв лицо покрывалом, залилась слезами.
Служанка и самураи, все, кто был в усадьбе, окружили Нарицунэ, плача от радости. А уж радость госпожи его супруги и кормилицы Рокудзё тем более нетрудно себе представить! Волосы Рокудзё, некогда черные, от неизбывного горя совсем поседели, а супруга, некогда прекрасная, как цветок, за эти годы так похудела и осунулась, что почти невозможно было узнать в ней прежнюю женщину. Младенец, с которым Нарицунэ расстался, когда тому было три года, вырос и уже достиг возраста, когда волосы пора собирать в прическу. А рядом с ним стоял трехлетний мальчик. "Кто это?" - спросил Нарицунэ, и кормилица Рокудзё, вымолвив только: "Это... это... " - прижала рукав к лицу и залилась слезами.
- Уезжая в ссылку, я оставил жену едва живую... -произнес Нарицунэ. - Значит, все обошлось благополучно, мой ребенок вырос! - И печаль охватила его при воспоминании о той поре.
Нарицунэ стал по-прежнему служить во дворце государя и вскоре продвинулся в звании.
У Ясуёри близ горы Хигасияма было поместье Сориндзи; там он и поселился, и заветные свои думы прежде всего поверил песне:
"О, как замшела кровля
Здесь, в старом доме моем,
Высоко в горах!
А в изгнанье казалось мне: ярче
Льется в щели сиянье луны".
Здесь, в своей усадьбе, вел он уединенную жизнь, вспоминая горести прошлого; передают, что он написал сочинение под названьем "Изборник сокровища".
Итак, двое из троих ссыльных, томившихся на острове Демонов, получили прощение и вернулись в столицу. Один лишь Сюн-кан остался сторожить постылый остров, - прискорбная, горестная судьба!
У него был юноша-паж, которого он заботливо воспитывал с Детства. Звали его Арио. Услышав, что ссыльные с острова Демонов сегодня прибывают в столицу, он отправился встречать их далеко, в Тоба; смотрел во все глаза, но своего господина так и не увидал.
- Отчего это? - спросил он, и ему отвечали:
- Слишком велико его преступление, поэтому его не вернули!
Трудно описать, что почувствовал Арио, услышав эти слова. С той поры он все время бродил в окрестностях Рокухара, разузнавал и расспрашивал, но так и не смог узнать, когда же его господину выйдет прощение. Тогда пошел он туда, где, таясь от людей жила дочь Сюнкана, и сказал:
- Господин батюшка ваш и на сей раз опять оставлен без милости, в столицу не возвратился. Я решил во что бы то ни стало поехать на остров Демонов, чтобы своими глазами увидеть, что с ним. Напишите послание, я отвезу его вашему отцу!
И юная госпожа, плача, написала письмо.
Арио распрощался и, ни слова не сказав отцу с матерью (ибо опасался он, что они не дадут ему позволения), нетерпеливо отправился в путь. Корабли, отплывающие в Китай, уходят не ранее четвертой или пятой луны, но Арио так торопился, что уже в конце третьей луны покинул столицу и, проделав долгий путь морем, добрался наконец до побережья Сацума, что на острове Кюсю. В гавани, откуда отплывали корабли на остров Демонов, люди отнеслись к нему дурно, заподозрили в чем-то, да самого же и обобрали до нитки, но он нисколько о том не сокрушался, тревожился лишь, как бы не пропало письмо юной госпожи, и потому спрятал его в пучке волос, собранных на макушке.
Наконец на купеческом судне переправился он на остров Демонов; глядит и видит - все здесь ничуть не похоже на то, о чем он смутно слышал в столице. Полей нет, ни заливных, ни сухих; нет ни деревень, ни селений. Изредка встречаются люди, но речи их непонятны. "Может быть, кто-нибудь из этих странных созданий все же знает местопребывание моего господина?.. " - подумал он и окликнул одного из них: "Эй, постой-ка!"
- Чего тебе? - отвечал тот.
- Не знаешь ли, что сталось с преподобным управителем храма Хоссёдзи, сосланным сюда из столицы? - спросил Арио.
Кто знает, может быть, тот и ответил бы Арио, понимай он такие слова, как "управитель" и "храм Хоссёдзи", но так как не имел он о них ни малейшего представления, то лишь покачал головой и ответил: "Не знаю!" Но другой человек, случившийся здесь, понял, о чем спрашивал Арио, и ответил:
- Верно, верно!.. Такие люди, -их было трое, -здесь жили, но двоих вернули обратно. А третьего они оставили здесь, он все бродил по острову, а куда теперь делся - неизвестно!
Тогда решил Арио искать своего господина в горах. Он взбирался на отвесные скалы, опускался в долины; белые облака застилали ему дорогу, мешая разглядеть тропу под ногами; в прозрачном воздухе клубились дурманящие горные испарения, прерывая сон на ночлеге под открытым небом. Но ни следа, ни даже тени Сюнкана он так и не сумел отыскать.
Не найдя господина в горах, стал Арио искать его на морском побережье, но видел лишь следы чаек на песке, да в час отлива стаи птиц тидори, собиравшихся на белых отмелях, далеко-далеко на взморье. Того же, кого искал он, как не бывало...
Однажды утром на каменистом берегу появилось, шатаясь и с трудом передвигая ноги, какое-то существо, похожее то ли на кузнечика, то ли на отощавшую стрекозу. Когда-то, видно, существо это было монахом, потому что волосы его беспорядочно отросли и стояли торчком, пестрея сухими водорослями, так что казалось, будто на голове у него шапка, сшитая из колючек. Весь он был кожа, да кости, да обрывки какой-то непонятно из чего сшитой одежды. В руках сжимал он пучок съедобных водорослей "арамэ" и выпрошенную у рыбаков рыбу. "Немало нищих встречалось мне в столице, - подумал Арио, - но столь жалкого никогда еще не видал. В священных сутрах сказано, что демоны Асюра обитают у дальнего моря... А Будда учит, что три Сферы зла и четыре Пути греха находятся в глухих горах и у дальнего моря. Наверное, я забрался в одну из этих сфер - в царство Демонов голода... "
Между тем человек тот и Арио постепенно приближались друг к другу. "Кто знает, вдруг этому созданию известно что-нибудь о моем господине... " - подумал Арио и окликнул его:
- Эй, послушай!
- Чего тебе? - отвечал тот, и Арио продолжал:
- Не знаешь ли, где искать сосланного на этот остров управителя храма Хоссёдзи?
Арио забыл, как выглядит господин, но Сюнкан не мог не узнать своего воспитанника.
- Я и есть этот Сюнкан... - вымолвил он и, не договорив, выронил свою ношу и свалился на землю. Так узнал Арио, что сталось с его господином.
Сюнкан тут же лишился чувств; приподняв его к себе на колени и обливаясь слезами, Арио говорил:
- Это я, Арио, господин мой! Неужели напрасно прибыл я сюда, преодолев все трудности морского пути? Неужели лишь затем я приехал, чтобы сразу испытать новое горе? - Так повторял он, плача, и через некоторое время сознание вернулось к Сюнка-йу. Опираясь на Арио, поднялся он на ноги и промолвил:
- Поистине, прекрасен порыв, что привел тебя в эту даль!
На восходе и на закате ни о чем я не думал, кроме как о столице; сколько раз, бывало, и наяву и во сне являлись мне милые сердцу жена и дети... Теперь я так страшно исхудал и ослаб, что уже плохо отличаю сон от яви. Вот и сейчас: не сон ли твое появление? Ах, если это сон, как тяжко будет мне пробуждение!
- Нет, это не сон, это правда! - отвечал Арио. - А вот что вы, в таких горестных обстоятельствах еще живы - вот это, поистине, чудо!
- Ты прав! - сказал Сюнкан. - Подумай, что я пережил, когда год назад Нарицунэ и Ясуёри бросили меня здесь одного, какое отчаяние меня тогда охватило! Я хотел утопиться, но вероломный Нарицунэ, всячески меня утешая, говорил: "Жди вестей из столицы!" - и я, неразумный, уповал на его обещания, все надеялся - что, если и в самом деле?.. - и старался выжить в надежде на его помощь. Но ведь на острове этом нет совсем ничего, что годилось бы в пищу! Пока я был в силах, я поднимался в горы, добывал серу и менял ее на еду у купцов, приезжающих с Цукуси. Но я быстро слабел, и сейчас это для меня уже непосильно. В ясную, как сегодня, погоду, я прихожу на берег, преклоняю колени перед теми, кто тянет сети и забрасывает удочки в море, и они дают мне из милости рыбу; а вечерами, после отлива, собираю ракушки или водоросли "арамэ", - вот и вся моя пища. Так сохранил я жизнь, непрочную, как росинки, что блестят на мхах, одевших прибрежные камни. Сам не знаю, как я выжил в этом ужасном краю.
Сюнкан помолчал немного, а потом произнес:
- Мне не терпится тут же, на месте, расспросить тебя обо всем, но лучше пойдем ко мне в дом! - И Арио, услышав эти слова, с удивлением подумал: "В таком жалком он виде, а говорит, что имеет дом! Странно!"
Он пошел за Сюнканом и увидел под сенью нескольких сосен хижину - столбами служили бамбуковые стволы, выброшенные на берег волнами, стропила и балки заменял связанный пучками камыш, и все кругом - и пол и навес - было густо усыпано хвоей. Навряд ли такое жилище защищало от непогоды!
Некогда главный управитель всех земель храма Хоссёдзи, он владел более чем восемью десятками принадлежавших храму поместий, пребывал в пышных покоях за высокими воротами с навесом, в окружении сотен слуг и вассалов. Как же получилось, что он очутился теперь в столь жалком, горестном положении?
Разная кара ожидает людей за грехи, совершенные в жизни: "возмездие в настоящем", "возмездие в будущем" и "возмездие в отдаленном будущем". Сюнкан повинен был в том, что постоянно тратил для личных нужд богатства, принадлежавшие великому храму Хоссёдзи. Тем самым впал он в грех, который сам Будда назрал "бессовестным присвоением лепты, приносимой верующими во славу храма". Вот за этот-то грех и постигло его столь жестокое наказание, словно все три возмездия разом обрушились на него уже в нынешней его жизни!
Наконец Сюнкан уверился, что Арио и впрямь предстал перед ним наяву, а не во сне, и промолвил:
- В минувшем году, когда прислали посольство за Нарицунэ и Ясуёри, не получил я никаких вестей от жены и детишек. Вот и теперь ты прибыл сюда, и снова нет мне от них ни строчки... Неужели ничего не велели они передать мне?
Задыхаясь от слез, опустил голову Арио и некоторое время не мог вымолвить ни слова. Но вот наконец собрался с духом и, утерев слезы, ответил:
- Когда вы находились еще под стражей на Восьмой дороге, в усадьбе Тайра, в дом ваш нагрянули самураи и стражники, связали всех, кто был в доме, учинили допрос о заговоре, а потом замучили до смерти. Госпожа, супруга ваша, спасая детей, пряталась с ними в храме на Курама. Только я бывал у нее, прислуживая, как мог. Все они предавались глубокой скорби, но больше всех тосковал об отце маленький господин наш; всякий раз, как я приходил, он просил меня о невозможном: "Послушай, Арио, поедем с тобой на этот остров! Остров Демонов, ведь так он называется, правда?" Совсем недавно, в минувшую вторую луну, он заболел оспой и умер. Госпожа наша, оплакивая это несчастье и тревожась о вас, погрузилась в безутешную скорбь, день ото дня слабела и вскоре, на второй день третьей луны, скончалась. Сейчас одна лишь юная госпожа живет у своей тетушки, в городе Нара. Вот от нее письмо я вам привез!
Развернул письмо Сюнкан, прочитал - все написано так, как рассказывал Арио. В конце же письма стояло:
"Троих сослали на остров, но двоих уже вернули обратно. Отчего же только мой батюшка до сих пор в столицу не возвратился? Ах, нет доли, печальнее женской, все равно, будь женщина высокого или низкого звания! Если бы я была мужчиной, ничто не остановило бы меня, я поехала бы туда, где мой батюшка! Поскорее, Поскорее вместе с Арио возвращайтесь в столицу!"
- Взгляни сюда, Арио, прочитай, что пишет наивный ребенок! Больно слышать, - она пишет, чтобы вместе с тобой я поскорее возвратился в столицу! О, если бы мог я поступать по своей воле, зачем бы я тут томился долгих три года! Нынче девочке исполнится, если не ошибаюсь, двенадцать лет, но она так наивна что не знаю, сумеет ли выйти замуж или служить во дворце, сумеет ли сама себя прокормить?
И залился слезами Сюнкан, и ныло отцовское сердце, полное тревоги о своем чаде.
Нет, не во тьме кромешной
Обитают сердца
Родителей нежных,
Но им вечно блуждать по дорогам
Тревожных мыслей о детях.
- С тех пор, как я здесь, у меня нет календаря, и потому не ведаю счета ни дням, ни лунам. Вижу, как осыпаются листья, увядают цветы, и лишь по этим признакам различаю, что на смену весне в природе приходит осень. Запоют цикады, минует пора цветения злаков, значит, настало лето. Прибывает и убывает месяц, - значит, тридцать дней миновало. Так жил я... Загибая пальцы, считал - в этом году дитяти моему уже исполнилось шесть лет. А его уж и в живых нет! Когда меня увозили в усадьбу Тайра, он тянулся ко мне, плакал: "И я с тобою!" - но я его успокоил, сказав: "Я сейчас же вернусь обратно!" О, если б знать, что то была разлука навеки, отчего я не побыл с ним подольше! Быть отцом и быть сыном, стать мужем и женой - все предопределено еще в прошлых наших рождениях. Отчего же до сих пор они не подали мне никакого знака, явившись во сне или представ наяву, как призрачные видения, что уже покинули этот мир? Я страдал и унижался, стараясь сохранить себе жизнь только затем, чтобы еще раз их всех увидеть. Теперь осталась одна дочь, о ней одной еще лежит забота на сердце. Но ее судьба - судьба всех людей в нашем мире; оплакивая горькую свою долю, она все-таки как-нибудь да проживет на свете. Жить, - и жить еще долго, - понапрасну причиняя тебе заботы, кажется мне греховным и недостойным! - И, сказав так, Сюнкан перестал принимать пищу, устремил все помыслы к Будде и молился, чтобы тот сподобил его отбросить бесплодные, суетные мечтания и возродиться к новой жизни в Чистой обители рая. На двадцать третий день после прибытия Арио на остров Сюнкан, не покидая хижины, расстался с жизнью. Было ему, как передают, тридцать семь лет от роду.
Обхватив руками его бездыханное тело, Арио плакал и горевал, припадая к земле, взывая к Небу, но все напрасно. А выплакав свое горе, подумал: "Мне надлежало бы тут же на месте сойти в могилу вместе с моим господином, но осталась еще на свете юная госпожа, и к тому же надобно молиться за упокой души господина. Останусь же пока в живых, дабы о нем молиться!" И, не потревожив мертвого тела, он обрушил на него хижину, сверху набросал сухой камыш и сосновые ветви и предал тело огню. Когда же погребение в огне закончилось, он собрал в суму белые кости, повесил ее вокруг шеи и снова на купеческом корабле прибыл на Цукуси.
Потом он отправился к юной госпоже и обо всем подробно ей рассказал.
- Прочитав ваше письмо, господин опечалился еще больше. У него не было ни бумаги, ни туши, вот почему я не смог привезти вам его послания. Все, что наболело на сердце у господина, так и исчезло навеки, невысказанное, с ним вместе. Увы, больше мне никогда не увидеть облик вашего батюшки, не услышать его голос, сколько бы раз ни переродиться, сколько бы долгих лет ни прошло! - Так говорил он, и юная госпожа упала ничком и рыдала в голос. Не откладывая, всего двенадцати лет от роду постриглась она в монахини, посвятила себя служению Будде в храме Хокэдзи, в городе Нара, и молилась за упокой души отца и матери. Арио же, повесив на шею суму с костями Сюнкана, поднялся на Священную гору Коя, похоронил останки Сюнкана в главном храме, а потом тоже принял постриг в Долине лотосов и, паломником обходя святые места в разных краях и землях, молился за упокой души своего господина.
О, страшно подумать, что ждет дом Тайра, причинивший такие страдания людям!
В скуке, когда, весь день сидя против тушечницы, без какой-либо цели записываешь всякую всячину, что приходит на ум, бывает, что такого напишешь, - с ума можно сойти.
Отправляясь в небольшое путешествие, все равно куда, ты как будто просыпаешься. Когда идешь, глядя окрест пути то туда, то сюда, обнаруживаешь множество необычного и в заурядной деревушке, и в горном селении. Улучив момент, отправляешь в столицу письмо со словами: "Не забудь при случае того, сего". Это занятно.
В такой обстановке занимает решительно все. Даже привычная утварь кажется прелестной, а люди талантливые или прекрасные представляются очаровательнее обычного.
Интересно также укрыться тайком в храме или святилище.
Однажды утром, когда шел изумительный снег, мне нужно было сообщить кое-что одному человеку, и я отправил ему письмо, в котором, однако, ничего не написал о снегопаде.
"Можно ль понять, - написал он мне в ответ, - чего хочет человек, который до такой степени лишен вкуса, что ни словом не обмолвился, как ему понравился этот снег? Сердце ваше еще и еще раз достойно сожаления". Это было очень забавно.
Ныне того человека уже нет, поэтому я не могу забыть даже такого незначительного случая.
Двадцатого дня девятой луны по любезному приглашению одного человека я до рассвета гулял с ним, любуясь луной. Во время прогулки мой спутник вспомнил, что здесь живет одна женщина, и вошел к ней в дом в сопровождении слуги.
В запущенном садике лежала обильная роса. Нежно, неподдельным ароматом благоухали травы, и образ той, что сокрылась здесь от людей, казался мне бесконечно милым.
Немного спустя мой спутник ушел, однако я, занятый своими мыслями, некоторое время еще продолжал наблюдать за хижиной из своего укрытия. Дверь опять чуть приотворилась, - хозяйка, по-видимому, любовалась луной.
Закрой она дверь и скройся сразу же, мне стало бы досадно. Но откуда ей было знать, что тут человек, видевший все от начала до конца? Ведь подобные опасения могут возникнуть лишь из постоянной настороженности.
Потом я узнал, что вскоре та женщина скончалась.
Один человек сказал мне: "Когда ты долгое время не навещаешь любимую женщину, то уже думаешь о том, как она на тебя негодует. Выказав ей свою небрежность, мучаешься тем, что нет тебе никакого оправдания. И тут ни с чем не сравнимую радость приносит тебе ее письмо, где говорится: "Нет ли у тебя слуги? Мне не хватает одного". Хороша женщина, у которой такой характер!"
Действительно, это так.
Жил в Цукуси некий судейский чиновник. Главным лекарством от всех недугов он считал редьку и поэтому каждое утро съедал по две печеные редьки и тем обеспечил себе долголетие.
Однажды, выбрав момент, когда в доме чиновника не было ни души, на усадьбу напали супостаты и окружили ее со всех сторон. Но тут из дома вышли два воина и, беззаветно сражаясь, прогнали всех прочь.
Хозяин, очень этому удивившись, спросил:
- О люди! Обычно вас не было здесь видно, но вы изволили так сражаться за меня! Кто вы такие?
- Мы редьки, в которые вы верили многие годы и вкушали каждое утро, - ответили они и исчезли.
Творились ведь и такие благодеяния, когда человек глубоко веровал.
Когда кто-то сказал, что обложки из тонкого шелка неудобны тем, что быстро портятся, Тонъа заметил в ответ:
- Тонкий шелк становится особенно привлекательным после того, как края его растреплются, а свиток, украшенный перламутром, - когда ракушки осыплются.
С тех пор я стал считать его человеком очень тонкого вкуса.
В ответ на слова о том, что-де неприятно смотреть на многотомное произведение, если оно не подобрано в одинаковых переплетах, Кою-содзу сказал:
- Стремление всенепременно подбирать предметы воедино есть занятие невежд. Гораздо лучше, если они разрозненны.
Эта мысль кажется мне великолепной. Вообще, что ни возьми, собирать части в единое целое нехорошо. Интересно, когда что-либо незаконченное так и оставлено, - это вызывает ощущение, будто жизнь течет долго и спокойно. Один человек сказал как-то:
- Даже при строительстве императорского дворца одно место специально оставили недостроенным.
Во внутренних и внешних сочинениях, написанных древними мудрецами, тоже очень много недостающих глав и разделов.
Никто не жалеет мгновений. Отчего это - от больших познаний или по глупости? Допустим, это происходит по глупости нерадивого; но ведь хотя и ничтожен один сэн, но, если его беречь, он сделает богачом бедняка. Поэтому-то и крепка забота торговца сберечь каждый сэн.
Мы не задумываемся над тем, что такое миг, но если миг за мигом проходит не останавливаясь, вдруг наступает и срок, когда кончается жизнь. Поэтому праведный муж не должен скорбеть о грядущих в далеком будущем днях и лунах. Жалеть следует лишь о том, что текущий миг пролетает впустую.
Если придет к вам человек и известит вас о том, что завтра вы наверняка расстанетесь с жизнью, чего потребуете вы, что совершите, пока не погаснет сегодняшний день? Но почему же сегодняшний день - тот, в котором все мы живем сейчас, - должен отличаться от такого последнего дня?
Ежедневно мы теряем - и не можем не терять - много времени на еду, удобства, сон, разговоры и ходьбу. А в те немногие минуты, что остаются свободными, мы теряем время, делая бесполезные вещи, говоря о чем-то бесполезном и размышляя о бесполезных предметах; это - самая большая глупость, ибо так уходят дни, текут месяцы и проходит вся жизнь. Несмотря на то, что Се Линь-юнь был переводчиком свитков Хоккэ, Хуэй Юань не допустил его в Белый лотос, так как тот слишком сильно лелеял в своем сердце мысли о ветре и облаках.
В те минуты, когда человек забывает о мгновениях, как бы эти минуты ни были коротки, он подобен покойнику. Когда же спросят, зачем жалеть мгновения, можно ответить, что, если нет внутри человека тревоги, а извне его не беспокоят мирские дела, решивший порвать с миром - порвет, решивший постигнуть Учение - постигнет.
Некий мужчина, слывший знаменитейшим древолазом, по просьбе своего односельчанина взобрался на высокое дерево, чтобы срезать у него верхушку. Одно время казалось, что он вот-вот сорвется вниз, но тот, что стоял на земле, не проронил ни слова; когда же верхолаз, спускаясь, оказался на уровне карниза дома, товарищ предостерег его:
- Не оступись! Спускайся осторожнее!
Услышав эти слова, я заметил ему:
- Уж с такой-то высоты можно и спрыгнуть. Зачем вы говорите ему это сейчас?
Он ответил:
- Именно сейчас и нужно. Пока у него кружилась голова и ветки были ненадежными, он и сам остерегался, поэтому я ничего и не говорил. Но сейчас, когда ошибка не так страшна, он бы наверняка допустил ее.
Это говорил человек самого низкого сословия, но в наставлениях своих он равнялся мудрецу.
Вот и в игре - после того как возьмешь мяч из труднейшего положения, непременно пропустишь его там, где удар кажется слабым.
Может ли кто-нибудь человеку, узнавшему, что завтра ему отправляться в дальние страны, назвать дело, которое надлежит совершить спокойно, без спешки?
Человек, появится ли у него вдруг важное дело, впадет ли он в неизбывную печаль, не в состоянии слышать ни о чем постороннем. Он не спросит ни о горестях, ни о радостях другого.
Все скажут: "Не спрашивает", - но никто не вознегодует: "А почему?" Поэтому должны быть такими же далекими от треволнений мира людьми те, чьи годы становятся все преклоннее, те, кто скован тяжким недугом, и в еще большей степени те, кто уходит от этого мира.
Нет такого мирского обряда, от которого не хотелось бы уклониться. И если ты следуешь мирской суете потому, что не в силах отвергнуть ее, если считаешь ее неизбежной, желания твои умножаются, плоть делается немощной и нет отдыха душе; всю жизнь тебе мешают ничтожные, мелкие привычки, и ты проводишь время впустую.
Вот и день меркнет, но дорога еще далека, а жизнь-то уже спотыкается. Настало время оборвать все узы. Стоит ли хранить верность, думать об учтивости?
Те, кому не понять этого, назовут тебя сумасшедшим, посчитают оцепеневшим и бесчувственным. Но не страдай от поношений и не слушай похвал!
Если человек, которому перевалило за сорок, иногда развратничает украдкой, ничего с ним не поделаешь. Но болтать обо всем, ради потехи разглагольствовать о делах, что бывают между муж-иной и женщиной, ему не подобает. Это отвратительно.
По большей части так же омерзительно слышать и так же противно видеть, когда старик, затесавшись среди молодых людей, болтает, чтобы позабавить их; когда какой-нибудь пустой человечишка рассказывает о почитаемом всеми господине с таким видом, будто ничто их не разделяет, и когда в бедной семье любят выпить и стремятся блеснуть, угощая гостей.
Древние нимало не задумывались над тем, какое название присвоить храмам, святилищам и всему на свете. Все называлось легко, в строгом соответствии с событиями. Нынешние названия так трудны, будто люди мучительно над ними думали, чтобы показать свои таланты. Никчемное занятие также стараться подобрать понеобычнее иероглифы для имен.
Говорят ведь, что тяга во всем к редкостному, стремление противоречить есть несомненный признак людей ограниченных.
Семь человек плохи как друзья.
Во-первых, человек высокого положения и происхождения; во-вторых, молодой человек; в-третьих, человек никогда не болеющий, крепкого сложения; в-четвертых, любитель выпить; в-пятых, воинственный и жестокий человек; в-шестых, лживый человек; в-седьмых, жадный человек.
Хороших друзей трое.
Во-первых, друг, который делает подарки; во-вторых, лекарь; в-третьих, мудрый друг.
Бывает, что человек, который всем кажется бесчувственным, скажет доброе слово. Некий устрашающего вида дикий варвар спросил однажды своего соседа:
- Детишки-то у вас есть?
- Нет, ни одного нету, - ответил тот, и тогда дикарь заметил ему:
- Ну, тогда вряд ли вам дано знать очарование вещей. Я очень опасаюсь, что вашими поступками движет бесчувственное сердце. Всякое очарование можно постичь лишь через детей.
И, по-видимому, это действительно так. Вряд ли у человека, не знающего душевной привязанности, есть в сердце чувство сострадания. Даже тот, кто сам не испытывал чувства сыновнего долга, начинает познавать думы родителей, едва только он обзаводится детьми. Человек, покинувший мир, ничем на свете не обременен, однако и для него относиться с презрением к тем, кто по рукам и ногам связан обузой, видя в них одну только лесть и алчность, неправильно.
Если мы поставим себя на их место, то поймем, что действительно ради любимых родителей, ради жены и детей можно забыть стыд, можно даже украсть. Следовательно, вместо того чтобы хватать воров или судить за дурные поступки, лучше так управлять миром, чтобы люди в нем не терпели голода и холода. Человек, когда он не имеет установленных занятий, бывает лишен и свойственного ему благодушия. Человек, доведенный до крайности, ворует. Если мир будет плохо управляться и люди будут мучиться от голода и от холода, преступники не переведутся никогда.
Доставляя людям страдания, толкать их на нарушение закона, а затем вменять им это в вину - занятие, достойное сожаления.
Итак, каким, спрашивается, образом сотворить людям благо? Не может быть никаких сомнений в том, что низшим слоям будет на пользу, если высшие прекратят расточительство и излишние расходы, станут жалеть народ и поощрять земледелие. Если же случится, что люди, обеспеченные одеждой и пищей, все-таки будут совершать дурные поступки, - их-то и надобно считать истинными ворами.
Некто сказал так:
- Искусства, в которых мастерство не достигнуто и к пятидесяти годам, следует оставить. Тут уже некогда усердно учиться. Правда, над тем, что делает старец, люди смеяться не могут, но навязываться людям тоже неловко и непристойно. Но что благопристойно и заманчиво - это, начисто отказавшись от всяческих занятий, обрести досуг. Тот, кто проводит свою жизнь, обременившись житейской суетой, тот последний глупец. Если что-то вызывает ваше восхищение, нужно бросить это, не входя с головой в постижение предмета, едва только вы узнаете смысл его, пусть даже понаслышке. Но самое лучшее - это бросить занятия с самого начала, когда еще не появилась тяга к предмету.
Когда человек преклонного возраста в какой-нибудь области обладает выдающимися талантами, то в том лишь случае можно считать, что он не зря прожил долгую жизнь, если о нем говорят: "У кого же мы будем спрашивать, когда этого человека не станет?"
Но пусть даже это и так, все-таки и он, не имеющий изъянов, кажется глупым, потому что истратил всю свою жизнь на одно-единственное дело. Лучше, когда он говорит: "Что-то я уже позабыл это".
По большей части бывает так: если человек знает много, но без меры болтает об этом, люди считают, что таких, какими он похваляется, талантов у него пожалуй что и нет. Да и сам он тогда неизбежно допускает ошибки. А о том, кто говорит: "Я в этом не вполне разбираюсь", - всегда думают, что в действительности-то он выдающийся мастер своего дела.
Тем более очень горько, слушая то, что по положению и возрасту своему не допускающий возражения человек с видом знатока говорит о неведомых ему самому вещах, думать: "Но ведь это же не так!"
Много есть в мире непонятного. Непонятны, например, причины, по которым находят интерес в том, чтобы по любому поводу первым делом выставлять сакэ и принуждать напиваться им.
Лицо пьющего совершенно невыносимо: он страдальчески морщит брови, пытается, обманув надзирающих за ним, выплеснуть сакэ, норовит сбежать, но его хватают, удерживают, не в меру напаивают- и тогда даже сдержанный человек вдруг делается сумасшедшим и выглядит дураком, а совершенно здоровый на глазах превращается в тяжелобольного и падает, ничего не соображая.
Так день, когда надобно праздновать, делается отвратительным. У человека до рассвета болит голова, он ничего не ест, лежит, стеная; о вчерашнем ничего не помнит, как будто это было в другом перерождении. Он пренебрегает важнейшими делами - служебными и личными, - и это обращается ему во вред.
Навлекать такое на человека - значит не иметь в душе сострадания и нарушать правила вежливости. Разве же не станет тот, кто столкнется с этакой напастью, думать о ней с горечью и негодованием? Скажи нам, что подобный обычай существует в другой стране, мы должны были бы найти его странным и непостижимым, когда б он не был принят у нас.
Тут больно смотреть даже постороннему человеку. Ведь даже люди, кажущиеся разумными, имеющие благородный вид, выпив, без видимой причины заливаются смехом и шумят, бывают многословны, не обращают внимания на то, что шляпа сбита набок, шнурки на платье развязаны, колени высоко задраны и оголены; в неряшливости своей они и сами на себя не похожи. А женщины, не прячась, откидывают со лба свалившиеся пряди волос, запрокинув бесстыжие лица, оглушительно хохочут, хватают других за руки, держащие бокалы с вином. Презренные типы берут закуску, суют ее другим в рот, жрут сами, - это отвратительно.
Омерзительны и те, кто с удовольствием наблюдает, как пьяные что есть мочи голосят, как каждый из них поет и пляшет, а старые монахи, что приглашены на попойку, оголив свои черные грязные тела, безобразно извиваются в танце.
Иные же заставляют своих соседей выслушивать хвастливые россказни о собственном величии; иные, упившись, плачут; чернь переругивается и ссорится, - это гадко и страшно.
Здесь творится лишь постыдное и достойное сожаления. А под конец, хватив лишнего, люди сваливаются с обрывов, падают с коней и повозок, ушибаются. Когда же ехать не на чем, то бредут по дороге, шатаясь из стороны в сторону, потом упираются в земляной вал или подворотню и изрыгают невыразимое; старые монахи с шарфами через плечо, вцепившись в плечо послушника, бредут, пошатываясь и бормоча нечто невнятное, - смотреть на них невозможно.
Ну, будь это занятие таким, которое бы в этой или будущей жизни приносило какую-то пользу, тогда бы делать нечего. Но в этом мире из-за него делают множество ошибок, лишаются богатства, навлекают на себя болезни. Хотя сакэ и называют главным из ста лекарств, все недуги проистекают от него. Хотя и говорят, что из-за него ты забываешь свое горе, но именно пьяный, вспоминая даже прошлое горе, плачет. Если говорить о будущей жизни, то из-за сакэ человек лишается разума, оно, как пламя, сжигает корень добра, увеличивает зло и, ломая всяческие заповеди, повергает в преисподню. Ведь проповедовал же Будда, что "тот, кто, взяв вино, поит другого человека, в течение пятисот перерождений родится безруким существом".
Но несмотря на то, что мы считаем вино таким противным, бывают случаи, когда и самим нам трудно от него отказаться. В лунную ли ночь, или снежным утром, или же при распустившихся цветах, безмятежно разговаривая, достать бокалы - занятие, усугубляющее всякое удовольствие. Если в тот день, когда тебя одолевает скука, к тебе нежданно приходит друг, то приятно бывает и пирушку устроить.
Очень хорошо, когда в доме, где вы чувствуете себя не совсем удобно, какое-то прелестное существо протягивает вам из-за бамбуковой шторы фрукты и вино. Зимою бывает очаровательно где-нибудь в тесном помещении подогреть на огне сакэ и наедине с задушевными друзьями пить его вволю. А во время путешествия на стоянке где-нибудь в глухих горах неплохо выпить прямо на дерне, говоря: "А что на закуску?" Очень хорошо также выпить для восстановления сил тяжелобольному. Особенно приятно, когда знатный человек, обращается к тебе: "Ну еще по одной: этого мало!" А еще приятно, когда человек, с которым хочешь сблизиться, - любитель выпить и близко с тобою сходится.
Что ни говори, а пьяница - человек интересный и безгрешный. Когда в комнате, где он спит утром, утомленный попойкой, появляется хозяин, он теряется и с заспанным лицом, с жидким узлом волос на макушке, не успев ничего надеть на себя, бросается наутек, схватив одежду в охапку и волоча ее за собой. Сзади его фигура с задранным подолом, его тощие волосатые ноги забавны и удивительно вяжутся со всей обстановкой.
Некий господин, оспаривавший право на чужое поле, проиграл тяжбу и с досады послал на то поле работников, повелев сжать его, а рис забрать. Жнецы, однако, начали убирать другое поле, лежавшее при дороге. Увидев это, кто-то заметил им:
- Но ведь это поле - не то, которое было предметом тяжбы. Почему же вы так поступаете?
И жнецы ответили:
- Это верно: у нас нет причины жать здесь, но раз уж мы пришли вершить неправедное дело, так не все ли равно, где мы жнем?
Обоснование изумительнейшее!
Нельзя требовать всего. Глупцы негодуют и сердятся оттого, что чрезмерно полагаются на что-то. Нельзя полагаться на свое могущество - сильные гибнут прежде других. Нельзя полагаться на то, что обладаешь многими сокровищами - проходит время, и их легко теряют. Нельзя полагаться на свои таланты - и Конфуций не устоял против времени. Нельзя полагаться на свои добродетели - и Янь Хуай не был счастлив. Нельзя добиваться и благосклонности государя - к казни приговорить скоро. Нельзя полагаться на повиновение слуг - ослушаются и сбегут. Нельзя добиваться и благорасположения человека - оно, безусловно, изменчиво. Нельзя полагаться на обещания - в них мало правды. Если ты не требуешь ничего ни от себя, ни от других, то когда хорошо - радуешься, когда плохо - не ропщешь.
Если пределы широки направо и налево, ничто тебе не мешает. Если пределы далеки вперед и назад, ничто тебя не ограничивает. Когда же тесно, тебя сдавливают и разрушают. Когда душа твоя ограничена узкими и строгими рамками, ты вступаешь в борьбу с другими людьми и бываешь разбит. Когда же она свободна и гармонична, ты не теряешь ни волоска.
Человек - душа вселенной. Вселенная не имеет пределов. Отчего же должны быть отличны от нее свойства человека? Когда ты великодушен и не ограничен пределами, твоим чувствам не мешают ни радость, ни печаль и люди тебе не причиняют вреда.
Говорят, что настоящий резчик всегда работает слегка туповатым резцом. Резец Мёкана, например, был не очень острым.
В императорском дворце Годзё водились оборотни. Как рассказывал вельможный То-дайнагон, однажды, когда в зале Черных дверей несколько высокопоставленных особ собрались поиграть в шахматы, кто-то вдруг приподнял бамбуковую штору и посмотрел на них.
- Кто там? - оглянулись придворные.
Из-под шторы, присев на корточки, выглядывала лиса, обернувшаяся человеком.
- Ах! Это же лиса! - зашумели все, и лиса в замешательстве пустилась наутек.
Должно быть, это была неопытная лиса, и перевоплощение ей не удалось как следует.
Посторонний человек не явится, когда ему захочется, в дом, где есть хозяин. Если же хозяина в доме нет, туда не задумываясь заходит путник, а разные твари, вроде лис и сов, коль не отпугивать их людским духом, с торжествующим видом войдут туда и заселят дом, и объявятся там безобразные чудища, вроде духов дерева.
И еще: зеркалу не дано ни своего цвета, ни своей формы, и потому оно отражает любую фигуру, что появляется перед ним. Если б имелись в зеркале цвет и форма, оно, вероятно, ничего не отражало бы. Пустота свободно вмещает разные предметы. И когда к нам в душу произвольно одна за другой наплывают разные думы, это, быть может, случается оттого, что самой души-то в нас и нет. Когда бы в душе у нас был свой хозяин, то не теснилась бы, наверное, грудь от бесконечных забот.
Когда мне было восемь лет, я спросил отца:
- А что такое Будда?
- Буддами становятся люди, - ответил отец.
- А как они делаются буддами?
- Становятся благодаря учению Будды, - ответил отец. И снова я спрашиваю:
- А того Будду, который обучал будд, кто обучал?
- Он тоже стал Буддой благодаря учению прежнего Будды, - опять ответил отец.
Я снова спросил:
- А вот самый первый Будда, который начал всех обучать, - как он стал Буддой?
И тогда отец рассмеялся:
- Ну, этот либо с неба свалился, либо из земли выскочил. Потом отец потешался, рассказывая об этом всем:
- До того привяжется, что и ответить не можешь.
Чтобы заполучить назад сокровища, взятые во дворец морского дракона в бухте за мысом Фуса у берегов Сануки, Тайсёк-кан вызвал туда столичных музыкантов, а потом из бывших при них больших барабанов один поднесли в дар Восточному храму в Нара, другой же стал драгоценностью храма Западного.
Какое-то время спустя этот барабан передали храму Ниси-Хонган и там на нем отбивали часы. Когда же взялись менять на нем кожу, то заглянули внутрь, и оказалось, что там меленькими знаками начертан рецепт целебного снадобья "хосинтан". Посмотришь снаружи - простое дерево, зато внутри намалевано превеликое множество святых архатов золотого и серебряного цвета. Замечательный барабан, нет другого подобного в Японии.
А с барабаном Восточного храма получилась такая история. Его каждый год одалживали для отправления богослужений храму Кобуку. И вот однажды из Восточного храма объявили, что барабана больше не дадут. Настоятель и монахи-воины храма Кобуку стали умолять, чтобы их уважили хотя бы в этом году, барабан в конце концов получили и богослужение справили.
Однако, когда явились из Восточного храма посыльные, барабан им не вернули, а собрались всей братией и принялись ругаться. "Сколько лет одалживали, а теперь назло нам делают! Не отдадим, лучше разобьем в щепки!" - говорили одни. "Мало им этого, сожжем у них на глазах на равнине Летучих огней!" - кричали другие. Молодые послушники и буйные духом монахи-воины ярились, голоса их гремели в кельях, не умолкая. Тогда выступил вперед престарелый монах, премудрый учитель, и сказал: "С самого утра слушаю я вас и утверждаю, что все ваши вопли и угрозы служат лишь к разорению обиталища чувств ваших. По моему же разумению, есть способ у нашего храма присвоить сей барабан в целости и сохранности". Живо соскоблили внутри барабана старинную надпись "Восточный храм" и на том же месте вывели ту же надпись "Восточный храм" свежей тушью, после чего, ни словом о том не обмолвясь, вернули барабан Восточному храму. Там обрадовались, поместили немедля в сокровищницу и порешили впредь больше не давать никому.
Однако на следующий год перед началом богослужений опять явился к ним монах-посыльный из храма Кобуку и заявил: "По примеру прежних лет пришел я за нашим барабаном, что оставляем мы у вас на хранение". Озлившись, они посыльного избили и прогнали.
Дело было представлено в канцелярию начальника столицы и принято к расследованию. Когда барабан осмотрели, то увидели надпись "Восточный храм" по выскобленному месту, и решение вышло такое: "Хотя это дело рук храма Кобуку, однако только по оплошности Восточного храма нельзя уже выяснить, какова была старая надпись. Барабан отныне объявляется собственностью храма Кобуку, храниться же ему надлежит, как и прежде, в Восточном храме". Говорят, что с той поры храм Кобуку брал барабан, когда ему требовалось, и колотил в него, к полному своему удовлетворению.
В ящике сверло, рубанок, тушечница, угольник. Рассказывают, что жила на Итидзёкодзорибаси женщина, лицом неказистая, но не без приятности, могучего сложения и весьма искусная в плотницком ремесле.
Вы скажете: "Столица велика, в ней и мастеров мужского пола предостаточно, зачем же нанимали женщин?" Так вот, их призывали в особняки благородных кугэ для небольших работ в женских покоях, когда не стоило затрудняться отбором и проверкой мастеров-мужчин, например, в случае надобности исправить заграждение от воров или там заменить в окне бамбуковую решетку.
Как-то раз в конце осени за этой женщиной-плотником прислали служанок, и они проводили ее в сад, заросший алыми кленами. "Выноси сюда все из спальни госпожи, да поживее, - сказали ей. - Все шкафы и полки, не оставляй и подставок для изображений Эбису и Дайкоку". - "Покои эти совершенно еще новые, - усомнилась она. - Зачем же их разорять?" - "Удивление твое понятно, - ответили ей. - Но только случилось вот что. В прошлое полнолуние наша госпожа от души предавалась здесь развлечениям до самой темноты, а затем прилегла вздремнуть. Немного спустя две камеристки по имени Мигимару и Хидаримару принялись наигрывать на кото у ее изголовья. При этих звуках все, кто был в покоях, пробудились, стали осматриваться и видят: ползет по потолку женщина о четырех руках, с черной черепашьей харей и с плоской поясницей и вроде бы направляется к госпоже. "Подайте мне мой меч!" - вскричала госпожа отчаянным голосом. Ближняя служанка, которую зовут Кураноскэ, кинулась было за мечом, однако привидение в тот же миг исчезло. Придя в себя, госпожа пожаловалась, что приснился ей страшный сон и что чувствует она себя так, словно в спину ей вбили огромный гвоздь. От боли она едва разума не лишилась, и хотя на теле ее не было ни царапины, циновки под нею оказались залиты кровью. Тогда послали в Гион, что близ храма Ясака, за гадателем по имени Абэ-но Сакон. Погадавши, он объявил: "Должно быть, в этом доме где-то скрыт источник всяческих бедствий". Вот почему все без остатка надлежит здесь осмотреть. Не смущайся же и выноси".
Она и вынесла все, так что остались одни голые стены, сняла даже акарисёдзи, но ничего необычного не обнаружилось. "Разве что здесь что-нибудь... " - произнесла она и сложила наземь груду сбитых дощечек с молитвословиями из храма Энрякудзи. Тут все увидели с удивлением, что дощечки эти шевельнулись, и принялись отдирать их одну за другой. Под седьмой сверху дощечкой оказалась ящерица ямори длиной в девять вершков, прибитая к ней гвоздем через спину, высохшая в толщину бумажного листа, но все еще живая. Ее тут же сожгли, и с тех пор в этом доме никогда ничего не случалось.
По календарю первый день новой луны второго года Тэнва - день счастливой кисти. Все записанное в этот день принесет удачу. Второй день - день женщины. С самой древности, с века богов, птицы, познавшие тайны любви, учат науке страсти. Потому и нет конца проказам мужчин и женщин.
Жила тогда одна красавица - жена придворного составителя календарей. Молва о ней с уст не сходила, кажется, горы бы сдвинула страсть, возбужденная ею в столице. Брови ее могли поспорить с лавром, с лунным серпом на праздничной колеснице. Обликом она была как первые вишни в Киёмидзу, когда они вот-вот начнут расцветать, а прелесть ее губ напоминала багряные листья кленов горы Такао. Немало сложили об этом песен.
Дом их находился в проезде Муромати. Даже в огромной столице, среди тогдашних щеголих, блиставших модными нарядами, не найти было второй такой, как она...
Все больше расцветает весна, заставляя трепетать человеческое сердце. В эту пору глицинии в Ясуи - словно лиловые облака, даже краски сосен блекнут рядом с ними. Здесь по вечерам толпятся люди, и гора Хигасияма дивится такой толчее.
Как раз в это время на всех перекрестках столицы пошли толки о "четырех королях" - компании молодых повес. Уж очень они выделялись, всех превосходили своей внешностью.
Беспечно тратя то, что им оставили родители, они от первого до последнего числа месяца развлекались любовью, не пропуская ни одного дня. Вчера встречали рассвет в Симабара с гейшами Морокоси, Ханасаки, Каору, Такахаси; сегодня - в театре на Сидзёгавара с актерами Таканака Китидзабуро, Карамацу Касэн, Фуд-зита Китидзабуро, Мицусэ Сакон... что с мужчинами, что с женщинами - каким только любовным утехам они не предавались.
Однажды после представления все сидели в ресторане Мацуя. Говорили о том, что ни разу до сегодняшнего дня не появлялось на улицах столько миловидных простушек. "Глядишь, попадется какая-нибудь и нам по вкусу!" И вот они выбрали самого сметливого из актеров главным судьей и принялись ждать сумерек, когда женщины возвращаются с любования цветами. Это обещало необычное развлечение.
Однако женщины большей частью проезжали в носилках, и разглядеть их лица, к сожалению, нельзя было. В толпе же, что беспорядочно сновала здесь, хотя и не было дурнушек, но зато не встречалось и такой, которую можно назвать красавицей.
Тем не менее они решили взять всех хорошеньких на заметку. Придвинули тушечницу, бумагу и приступили к описанию.
"На вид можно дать лет тридцать пять. Шея длинная, стройная, разрез глаз четкий, линия волос надо лбом естественна и красива. Нос несколько крупнее, чем нужно, но не слишком. Нижняя кайма подкладки, отвернутая наружу, - из белого атласа, средняя - бледно-желтая, верхняя - оранжевая. На левом рукаве рисунок от руки: преподобный Ёсида при лампаде читает старинные книги. Такой рисунок на платье говорит, во всяком случае, о необычных для женщины склонностях. Пояс из рубчатого бархата в клетку, на голове повязка, какие носят при дворе, таби светлого шелка, гэта на коже, с тройным шнурком. Походка неслышная, грациозная".
"Да, муженьку ее повезло, черт его побери!.. " Но тут она открыла рот, чтобы сказать что-то слугам, и видно стало, что во рту у нее не хватает нижнего зуба. Весь их пыл сразу пропал.
За ней идет девушка лет шестнадцати, больше ей не дашь. Слева от нее, вероятно, мать, справа - монахиня в черном одеянии. Целая толпа служанок и мужчины-телохранители. Значит, в семье ее очень берегут. Казалось, что такая должна быть еще не замужем, но нет - зубы вычернены, брови выбриты. Личико круглое, миловидное, в глазах блестит ум, уши изящной формы, пальцы рук и ног холеные, кожа нежная, белая.
Нарядом всех перещеголяла. Нижнее платье желтое, без рисунка, на среднем по лиловому фону белые крапинки, верхнее - из атласа мышиного цвета с мелким шитьем, изображающим воробьев. Клетчатый пояс оставляет грудь приоткрытой, не стесняет движений. На лакированной шляпе металлические шпильки и шнурки, свитые из бумажных полос.
На первый взгляд эта женщина была очень привлекательна, но присмотрелись - а у нее, оказывается, сбоку на лице шрам размером более чем в полвершка. Непохоже, чтобы он был у нее от рождения.
- Ну, и ненавидит же, верно, она ту, что нянчила ее в детстве, - заключили они под общий смех.
Следующей - лет двадцать с небольшим. Платье из бумажной материи, домотканое, в полоску. Даже подкладка в заплатах, и видно, что женщина стыдится, когда ветер заворачивает полу. Пояс ее, наверное, перешит из хаори - такой узенький, что жалко смотреть. На ногах таби из фиолетовой кожи, давно вышедшие из моды, - надела, верно, какие подвернулись, - и непарные плетеные сандалии из тех, что делают в Нара. На волосах ватная шапка, а сами волосы - когда только касался их гребень? - растрепаны, спутаны и лишь кое-где небрежно подхвачены.
Так она шла одиноко, равнодушная к своей внешности. Однако черты ее лица были безупречны.
- Вряд ли найдется еще женщина, наделенная от природы такой красотой! - Все загляделись на нее и пожалели: - Такую нарядить как следует - мужчина голову потеряет, да ведь в богатстве и бедности человек не властен.
Послали потихоньку проследить за ней и узнали, что это табачница, живущая за проездом Сэйгандзи. Положение невысокое, и все же у каждого в груди закурилась дымком нежность к табачнице.
Но вот появилась женщина лет двадцати семи, щегольски наряженная. Три платья с короткими рукавами из двойного черного шелка, с пурпурной каймой по подолу; изнутри просвечивает вышитый золотом герб. Широкий пояс из китайской ткани в частую полоску завязан спереди. Прическа "симада" с низко отпущенными волосами перевязана бумажным шнуром и увенчана парными гребнями, сверху накинуто розовое полотенце.
Шляпа, какую носит Уэмура Кития, на четырех разноцветных шнурках, надвинута чуть-чуть, чтобы не скрывать лица, которым она, видимо, гордится. Идет мелкими шажками, покачивая бедрами.
- Вот, вот! Вот эта! Замолчите же!
Все, затаив дыхание, ожидали ее приближения. Но что это? У каждой из трех служанок, сопровождающих ее, на руках по ребенку! И самое смешное, что дети, как видно, погодки.
Она шла и делала вид, что не слышит, как они сзади зовут ее:
"Маменька! Маменька!" Такой жеманнице даже собственные дети, должно быть, надоели. Таков уж людской обычай - детей называют цветами, пока они не появились на свет. И повесы расхохотались так, что эта женщина почувствовала: ее время уже ушло.
Следующей была девушка всего четырнадцати лет, с удобством расположившаяся в носилках. Свободно спадающие назад волосы на концах чуть подвернуты и перевязаны сложенным в несколько раз куском алого шелка, а спереди разделены пробором, как у юноши, и на макушке подхвачены бумажным жгутом золотого цвета. В них небрежно воткнут нарядный гребень размером больше обычного.
Красота этой девушки настолько бросалась в глаза, что не было необходимости описывать ее подробно. Нижнее платье из белого атласа разрисовано тушью, верхнее - из той же материи, но переливчатое, с вышитым павлином, который просвечивает сквозь наброшенную сверху сетку из китайской ткани.
К этому тщательно обдуманному туалету - мягкий пестрый пояс, на босых ногах обувь с бумажными завязками. Модную шляпу за ней несут слуги, а сама она заслонилась веткой цветущей глицинии и словно без слов говорит: любуйтесь, кто еще не видел цветка...
Всех красоток, что перевидали сегодня, сразу затмила она. Всем захотелось узнать ее имя, и проходящие ответили:
- Это барышня из знатного дома, с проезда Муромати. Ее прозвали "Новая Комати".
- Да, поистине это прелестный цветок! - решили повесы, и лишь много спустя узнали они, что у этого цветка "напрасно осыпались лепестки".
Известно, что холостому мужчине доступны все развлечения, но даже и ему вечерами становится тоскливо без жены.
Так было и с неким придворным составителем календарей. Долгое время он оставался холостяком. И это в столице, где нашлись бы женщины и на разборчивый вкус! Но он желал найти жену, выдающуюся и по душевным качествам, и по внешности, поэтому трудно было ему подобрать подругу себе по сердцу.
В конце концов его "обуяла тоска, и, как плавучая трава" ищет, к чему ей прибиться, так и он принялся искать, на ком ему остановить свой выбор.
Тут до него дошли слухи о той, которую прозвали "Новой Комати", и он отправился взглянуть на нее. А когда увидел, то сразу уверился: вот она, заслонявшая лицо веткой глицинии, что выделялась своей "неуловимой прелестью" даже среди многих женщин, привлекавших внимание на заставе у Сидзё прошлой весной.
"Это то, что мне нужно!" - решил он и, воспылав так поспешно, взялся за устройство своих брачных дел, что смешно было смотреть на него.
На улице Симо-татиури-карасумару, одной из тех, которые ведут ко дворцу, жила тогда известная всем сваха О-Нару, по прозвищу "Говорливая". Вполне полагаясь на эту сваху, составитель календарей попросил ее позаботиться о свадебном бочонке, а когда все было готово, выбрал благоприятный день и взял свою О-Сан в жены.
С тех пор ни первые цветы вишен весной, ни ранняя осенняя луна не привлекали его взора: так он был поглощен супружескими обязанностями.
Год за годом прошло около трех лет.
О-Сан уделяла много внимания рукоделию, за которым женщины проводят дни с утра до ночи. Она самолично возилась с индийской пряжей, а служанок сажала ткать. Она заботилась о добром имени своего мужа, превыше всего ставила бережливость - не давала расходовать лишнее топливо, тщательно вела книги домашних расходов... словом, была образцовой хозяйкой купеческого дома.
Хозяйство их процветало. Радость в доме била ключом.
Но вот однажды пришлось хозяину ехать по делам на восток, в Эдо. Не хотелось ему оставлять столицу, да что поделаешь, раз жизнь этого требует! Собравшись в дорогу, он отправился в проезд Муромати к родителям своей жены и сообщил им о своей поездке. Родители, беспокоясь о том, справится ли дочь с хозяйством в отсутствие мужа, решили подыскать смышленого человека, чтобы поручить ему ведение дел. И для О-Сан в хлопотах по дому он был бы опорой.
Повсюду одинаково родители пекутся о своих детях. Так и эти: от чистого сердца заботясь об О-Сан, послали в дом зятя молодого парня - звали его Моэмон, - который служил у них в течение долгого времени.
Этот парень был от природы честен, за модой не гнался - волос надо лбом не выбривал и рукава носил узкие, едва в четыре вершка шириной. Уже придя в возраст, он не только не надевал плетеной шляпы, но и клинка себе не завел. Изголовьем ему служили счеты, и даже во сне все ночи напролет он строил планы, как бы скопить деньжонок.
Время было осеннее. По ночам свирепствовали бури, и вот, подумывая о близкой зиме, Моэмон решил сделать себе для здоровья прижигание моксой. А так как известно было, что у горничной Рин легкая рука, то он и обратился к ней со своей просьбой.
Рин приготовила скрученные травинки чернобыльника и постелила у своего зеркала свернутый в несколько раз полосатый бумажный тюфяк.
Первые прижигания Моэмон кое-как стерпел. Все, кто тут был - и старая кормилица, и горничная, убирающая комнаты, даже кухонная служанка Такэ, - держали лежащего Моэмона и смеялись, глядя, как он гримасничает от боли.
Чем дальше, тем сильнее жгло, и Моэмон с нетерпением "ждал, когда же наконец ожоги присыплют солью. Моксу, как и полагалось, ставили вдоль позвоночника сверху вниз, кожа на спине покрывалась морщинами, и страдания были невыносимы, но, понимая, как трудно руке, которая ставит моксу, Моэмон переносил боль, зажмурив глаза и сжав зубы.
Рин стало жаль его. Она принялась руками тушить тлеющую моксу, стала растирать его тело, и сама не заметила, как в сердце ее закралась нежность к Моэмону.
Вначале никто не знал о ее тайных терзаниях, затем пошли разговоры, и слухи достигли ушей госпожи О-Сан. Но Рин уже не могла справиться с собой.
Рин была простого воспитания, где ей было уметь писать! Она очень горевала, что не может прибегнуть к помощи кисти, и даже Кюсити, парень из лавки, возбуждал ее зависть умением кое-как нацарапать несколько иероглифов, что хранились у него в памяти. Она было попросила его потихоньку, - но увы! - он пожелал первым насладиться ее любовью.
Что оставалось делать? Дни проходили, наступило "неверное время" - сезон осенних дождей.
Госпожа О-Сан отправляя послание в Эдо, предложила Рин заодно написать для нее любовное письмецо. Легко скользя кистью по бумаге, она адресовала его коротко: "Господину М. От меня", перевязала и отдала Рин.
Рин, обрадовавшись, ждала подходящего случая, и вот как-то раз из лавки позвали: "Эй, принесите огонька закурить!" К счастью для Рин, во дворе никого не было, и вместе с "огоньком" она вручила Моэмону свое послание, сделав вид, словно сама его писала.
Моэмону и в голову не пришло, что это рука госпожи О-Сан, - он только решил, что у Рин чувствительное сердце. Он написал затейливый ответ и потихоньку передал его влюбленной горничной. Но та не могла его прочитать и, выбрав момент, когда хозяйка была в хорошем настроении, показала своей госпоже.
"Я не ожидал письма, в котором Вы изложили свои чувства. Так как я еще молод, то для меня тут нет ничего неприятного, только если мы с Вами заключим союз, как бы нам не нажить потом хлопот с повивальной бабкой!
Но все же, если Вы возьмете на себя расходы на платье и верхнюю накидку, на баню и все, что требуется для ухода за собой, то будь по-вашему, хоть мне и не очень хочется".
Таково было это бесцеремонное письмо.
Просто отвратительно! Неужели больше нет мужчин на белом свете? Ведь такого мужа, как этот Моэмон, Рин нетрудно будет заполучить, даром что она обыкновенная девушка, подумала О-Сан, а если еще раз поведать этому парню все ее печали, может быть, удастся смягчить его? Она написала новое письмо, употребив все свое красноречие, и переправила его Моэмону.
На этот раз послание тронуло Моэмона. Он уже сожалел, что так посмеялся над Рин, и в теплых выражениях составил ей ответ, пообещав, что обязательно встретится с ней в ночь на пятнадцатое число, когда все будут ожидать полнолуния.
Теперь О-Сан и бывшие при ней женщины хохотали во всю мочь. "Вот уж когда можно будет потешиться!" И госпожа О-Сан решила сыграть роль своей служанки. Нарядившись в бумажный ночной халат без подкладки, она заняла обычное место Рин, чтобы ждать там до рассвета.
Но она сама не заметила, как уснула сладким сном.
Было условлено, что служанки, все, сколько есть, прибегут, едва госпожа О-Сан подаст голос. Они притаились кто где с палками и свечами наготове. Но они еще с вечера были утомлены от шума и суеты и невольно погрузились в сон.
Прозвонил утренний колокол, и Моэмон, распустив пояс своего нижнего платья, тайком, в темноте, откинул полу спального кимоно О-Сан и, прижавшись к ее обнаженному телу, с торопливо бьющимся сердцем, не промолвив и слова, закончил приятное для него дело. "Ну и чудесно же пахнут рукава у нее, - подумал он, снова прикрыл О-Сан ее ночным кимоно и удалился на цыпочках. - Как, однако, легкомысленны люди в нашем мире! Я-то думал, что Рин не успела еще изведать мужскую любовь. Кто же этот человек, что опередил меня?" - удивлялся Моэмон и порешил непременно оставить все мысли об этой девушке.
После этого О-Сан проснулась и удивилась, что изголовье под ее головой сдвинуто, постель в беспорядке, пояс развязан и отброшен, рядом почему-то валяются листки ханагами...
Она себя не помнила от стыда. Ведь такое дело не сохранить в тайне. Теперь остается только махнуть на все рукой и стараться хоть как-нибудь прожить, сколько еще суждено... Придется бежать с Моэмоном, пусть даже навстречу смерти.
Как ни трудно было порвать с прежней жизнью, она сообщила Моэмону о своем решении. У того от неожиданности голова кругом пошла, но - раз уж сел на лошадь, не слезать же! И так как О-Сан уже завладела его мыслями, он стал ходить к ней каждую
ночь, не думая о том, что люди это осудят. Так он свернул с истинного пути.
А это приводит к тому, что у человека вскоре остается только один выбор: позор или смерть. Вот в чем опасность!
"Неисповедимы пути любви!" - написано еще в "Повести о блистательном принце Гэндзи".
В храме Исияма готовилось празднество, и столичные жители потянулись туда один за другим.
Не удостаивая вниманием вишни горы Хигасияма, "проходят и возвращаются... через Заставу Встреч". Посмотрите на них, большинство - нынешние модницы. Ни одной нет, что пришла бы на поклонение в храм, заботясь о своей будущей жизни. Желают они лишь превзойти друг друга нарядом да похвалиться своей внешностью.
Даже богине милосердия Каннон должны были казаться смешными такие побуждения.
О-Сан, в сопровождении Моэмона, тоже пришла помолиться.
"Наша жизнь - как эти цветы. Кто знает, когда суждено осыпаться ее лепесткам? Приведется ли снова увидеть эту гору Ура-яма? Так пусть же сегодняшний день останется в памяти!"
С этими мыслями они наняли в Сэта одну из тех лодок, на которых рыбаки выезжают выбирать невод.
Казалось, что в названии моста Нагахаси - Долгий мост - заключена для них надежда. Однако есть ли что-либо на свете короче человеческого блаженства?..
Волны омывали изголовье их ложа. Вот выплыла перед ними Гора-ложе - Токояма... Не выплыла бы и тайна их наружу... Они хоронились в лодке, с растрепавшимися волосами, с глубоким раздумьем на лицах. Да, в этом мире, где даже гору Зеркальную и ту видишь, словно в тумане, сквозь слезы, - трудно избежать Акульего мыса!
Возле Катада лодку окликнули. Сразу у них замерло сердце: "Не из Киото ли это? Не погоня ли?"
Они думали: "Наша жизнь еще длится, не об этом ли говорит имя горы Нагараяма - горы Долгой жизни, что видна отсюда? Ведь нам нет еще и двадцати лет, - уподобим же себя горе, именуемой Фудзи столицы. Но ведь и на ее вершине тает снег! Так исчезнем и мы... "
Эти мысли не раз вызывали слезы на их глазах, и рукава их увлажнились.
"Как от величия столицы Сига не осталось ничего, кроме предания, так будет и с нами... "
И на сердце становилось еще тяжелее.
В час, когда зажигаются фонари в храмах, они достигли храма Сирахигэ, помолились богам, однако и после этого их судьба продолжала казаться им печальной.
- Что ни говори, в этом мире чем дольше продолжается жизнь, тем больше в ней горестей, - сказала О-Сан. - Бросимся в это озеро и соединимся навеки в стране Будды!
- Мне не жаль этой жизни, но ведь мы не знаем, что будет с нами после смерти, - ответил Моэмон. - Я вот что придумал: мы оба оставим письма для тех, что в столице. Пусть говорят о нас, что мы утопились, а мы покинем эти места, заберемся куда-нибудь в глушь и там доживем свои дни.
О-Сан обрадовалась.
- Я тоже с тех пор, как ушла из дому, имела такую мысль. У меня с собой в дорожном ящике пятьсот рё денег.
- Вот на них мы и устроимся.
- Так скроемся же отсюда!
И каждый из них оставил такое письмо:
"Введенные в соблазн, мы вступили в греховную связь. Возмездие неизбежно. Нам негде приклонить голову, и в сей день и месяц мы расстаемся с этим миром".
О-Сан сняла с себя нательный талисман - изображение Будды размером чуть больше вершка - и приложила к нему прядку своих волос. Моэмон снял с эфеса своего меча, который он постоянно носил при себе, железную гарду в виде свившегося в клубок дракона, с медными украшениями работы мастера Сэки Идзуми-но Ками.
Оставив эти предметы, которые всякий сразу признал бы за принадлежавшие им, оба скинули верхнее платье, не забыв снять и обувь: О-Сан - соломенные сандалии, а Моэмон - сандалии на кожаной подошве, и бросили все это под прибрежной ивой.
Затем они тайно призвали двух местных рыбаков, искусных ныряльщиков, их называют иватоби - "прыгающие со скал" и, дав им денег, посвятили в свой замысел.
Те сразу же согласились все исполнить и остались ждать глубокой ночи.
Собравшись в дорогу, О-Сан и Моэмон приоткрыли бамбуковые ставни в доме, где они остановились, и растормошили сопровождавших их людей.
- Пришел наш последний час!.. - сказали они и выбежали из дома.
С сурового утеса еле слышно донеслись голоса, произносившие молитву, а затем раздался всплеск - точно бросились в воду два человека.
Поднялось смятение, послышался плач, а Моэмон подхватил О-Сан на плечи и, миновав подножие горы, скрылся в густых зарослях криптомерий.
Тем временем пловцы нырнули под воду и выбрались на песок в таком месте, где их никто не мог видеть.
Люди, бывшие с О-Сан и Моэмоном, в отчаянии лишь всплескивали руками. Обратились к жителям побережья, стали повсюду искать мертвые тела обоих, но безрезультатно. Уже на рассвете, со слезами собрав в узлы вещи, оставшиеся от погибших, возвратились в Киото и там рассказали о случившемся.
Все это держали в секрете от посторонних, опасаясь людских пересудов, но у людей ведь всегда уши настороже, - таков наш мир! Молва об этом деле все ширилась, и на Новый год оно дало пищу разговорам, - толкам не было конца.
Вот так и бывает всегда с беспутными людьми!
Перевалив через хребты, они очутились в провинции Тамба. Пробираясь сквозь заросли травы, где не было даже тропинки, Моэмон поднимался все выше в гору, ведя за руку О-Сан.
Содеянное страшило их. При жизни оказаться в мертвых! Пусть это было делом их рук, и все же такая судьба казалась им ужасной.
Вскоре исчезли даже следы людей, собирающих хворост. Вот беда: сбились с дороги! О-Сан выбилась из сил, она была так измучена, что, казалось, вот-вот упадет замертво. Моэмон собирал на листок капли родниковой воды, пробивавшейся из скалы, и пытался подкрепить ее, но надежды оставалось все меньше. Пульс у нее замирал - наступала смерть.
И нечем было помочь ей. Она готовилась к концу.
Тогда Моэмон приблизил губы к уху О-Сан и с грустью сказал:
- Если пройти еще немного, будет деревня, где у меня есть знакомые люди. Стоит нам добраться туда, как мы забудем наши печали и вдоволь наговоримся с тобой, соединив наши изголовья.
Как только эти слова дошли до слуха О-Сан, она воспрянула духом.
- Вот радость! - воскликнула она. - Значит, мы спасены!
Любовь придала ей силы, а Моэмон, жалея О-Сан, у которой не было другой опоры, кроме него, снова поднял ее на спину и продолжал путь. Вскоре они вышли к небольшой деревушке.
Им сказали, что тут неподалеку проходит Киотоский тракт. Была и крутая горная дорога - двум лошадям не разминуться. К соломенной кровле одного из домов были прикреплены ветки криптомерии - знак того, что здесь продают сакэ высшего сорта. Продавались и рисовые лепешки, неизвестно когда приготовленные, покрытые пылью и утратившие белизну.
В другом отделении лавочки они увидели чайные приборы, глиняные куклы, кабуритайко - детские погремушки, наполненные горошинами. Все это было привычно и немного напоминало Киото.
Радуясь, что здесь можно набраться сил и отдохнуть, Моэмон и О-Сан дали старику хозяину золотой, но тот скорчил недовольную мину: это, мол, мне - что кошке зонтик! - и заявил:
- Платите за чай настоящие деньги.
Да, деревня эта находилась всего в пятнадцати ри от столицы, но здесь никогда не видели золотой монеты. Казалось смешным, что есть еще такие глухие углы.
После чайной они отправились в поселок Касивабара и там зашли к тетке Моэмона, о которой он давно уже ничего не слыхал, не знал даже, жива ли она.
Вспомнили прошлое. Так как Моэмон все же был ей не чужой, тетка обошлась с ним по-родственному. Она даже прослезилась, когда разговор зашел об отце Моэмона - Москэ.
Проговорили ночь напролет. А когда рассвело, тетка увидела красоту О-Сан и поразилась. - Кем изволит быть эта особа? - спросила она.
Моэмон растерялся: к такому вопросу он не был готов. И он сказал первое, что пришло ему на ум:
- Это моя младшая сестра. Она долго служила во дворце, но затосковала, столичная жизнь с ее трудностями стала ей не по душе. Хотелось бы найти для нее подходящую партию в каком-нибудь уединенном домике в горах... Она посвятила бы себя деревенской жизни и домашнему хозяйству. С этим намерением я взял ее сюда. И деньги у нее при себе: двести рё сбережений. Куда ни пойди - всюду люди алчны. Тетке запала в голову мысль об этих деньгах.
- Какой счастливый случай! Моему единственному сыну никого еще не подыскали в жены. А так как ты нам родня, так и отдал бы ее ему!
Вот уж подлинно - из огня да в полымя! О-Сан украдкой лила слезы, тревожась о том, что ее ожидает. Тем временем наступила ночь, и вернулся сын, о котором говорила тетка.
Вид его был ужасен. Роста огромного, всклокоченные волосы в мелких завитках, как у китайского льва на рисунке, борода словно по ошибке попала к нему от медведя, в сверкающих глазах красные жилки, руки и ноги - что сосновые стволы. На теле рубаха из рогожи, подпоясанная веревкой, скрученной из плетей глициния. В руках ружье с фитилем, в сумке зайцы и барсуки. Видно было, что он промышляет охотой.
Спросили его имя. Оказалось, что его зовут "Рыскающий по горам Дзэнтаро" и что всем в деревне он известен как негодяй.
Услышав от матери, что за него сговорили столичную особу, этот страшный детина обрадовался.
- С хорошим делом нечего мешкать. Сегодня же вечером... - И, вытащив складное зеркальце, он принялся рассматривать свою физиономию, что ему совсем не пристало.
Надо было готовиться к свадебной церемонии. Мать собрала на стол: подала соленого тунца, бутылочки для сакэ с отбитыми горлышками. Затем отгородила соломенной ширмой угол в две циновки шириной, разместила там два деревянных изголовья, два плоских мата и полосатый тюфяк и разожгла в хибати сосновые щепки.
Хлопотала она изо всех сил.
Каково же было горе О-Сан и смятение Моэмона!
"Вот ведь, сорвалось слово с языка, а это, видно, возмездие нам обоим, - думал Моэмон. - Мы старались продлить нашу жизнь, что должна была окончиться в водах озера Бива, и вот новая опасность! Нет, небесной кары нельзя избежать!"
Моэмон взял свой меч и хотел было выйти, но О-Сан остановила его и стала успокаивать:
- Ты слишком нетерпелив. А у меня есть план. Как только рассветет, мы должны бежать отсюда. Положись во всем на меня.
Вечером О-Сан спокойно обменялась с Дзэнтаро свадебными чарками, затем сказала ему:
- Люди меня ненавидят. Дело в том, что я родилась в год огня и лошади.
- Да хоть бы ты родилась в год огня и кошки, в год огня и волка - меня это не тревожит, - отвечал ей Дзэнтаро. - Я ем зеленых ящериц, и даже это меня не берет. Дожил до двадцати восьми лет, а у меня и глисты ни разу не заводились. И вы, господин Моэмон, следуйте моему примеру. Моя супруга столичного воспитания, неженка. Мне это не по нраву, но раз уж я получил ее из рук родственника...
Сказав это, он удобно расположился головой на коленях О-Сан.
Как ни грустно было обоим, они едва удерживались от смеха.
Но наконец он крепко уснул, и они вновь бежали и скрылись в самой глуши провинции Тамба.
Через несколько дней Моэмон и О-Сан вышли на дороги провинции Танго. Проводя ночь в молитве в храме святого Мондзю, они вздремнули, и вот около полуночи во сне им было видение.
"Вы совершили неслыханный поступок, - раздался голос, - и куда бы вы ни скрылись, возмездие настигнет вас. Теперь содеянного уже не исправить. Вам надлежит уйти из этого суетного мира, остричь волосы, как вам ни жаль их, и дать монашеский обет.
Живя порознь, вы отрешитесь от греховных помыслов и вступите на Путь Просветления. Только тогда люди смогут оставить вам жизнь".
"Ну, что бы там ни было в будущем, не беспокойся о нас! Мы, до собственной воле рискуя жизнью, решились на эту измену. Ты, пресветлый Мондзю, изволишь, наверное, знать лишь любовь между мужчинами, и любовь женщины тебе неведома... " Только Моэмон хотел сказать это, как сон его прервался.
"Все в этом мире - как пыль под ветром, что свистит меж сосен косы Хасидати... " Отдаваясь таким мыслям, они все дальше уходили от раскаяния.
Плохое всякий держит про себя: игрок, проигравшись, помалкивает об этом; сластолюбец, не имея средств купить девушку для радости, делает вид, что ему не позволяет этого нравственность. Скандалист не расскажет о том, как его осадили, а купец, закупивший товары впрок, не сознается в убытке.
Как говорит пословица: "В потемках и собачий помет не пачкает!"
Самое ужасное для мужчины - это иметь беспутную жену.
И толки людские, столь неприятные для мужа О-Сан, были заняты лишь известием о ее смерти. Правда, при воспоминании о прежних днях, проведенных вместе, на сердце у мужа становилось горько, но все же он пригласил монаха и справил панихиду по ушедшей.
Какая печаль! Из любимого платья О-Сан сделали надгробный балдахин. Ветер - он тоже непостоянен! - колышет его и навевает новую скорбь.
Но нет в мире существа более дерзкого, чем человек!
Вначале Моэмон даже к воротам не выходил, но постепенно стал забывать о своем положении и затосковал по столице.
Однажды он оделся простолюдином, низко надвинул плетеную Шляпу и, поручив О-Сан жителям деревни, отправился в Киото, хотя никакого дела у него там не было.
Он шел, осторожно оглядываясь, как человек, которого подстерегают враги. Вскоре со стороны пруда Хиросава подкрались сумерки. Лик луны и другой, неразлучный с ним, в водах пруда - это он и О-Сан. И рукав Моэмона стал влажным от неразумных слез.
Остался позади водопад Нарутаки, без счета рассыпающий по скалам белые жемчуга. Омуро, Китано - это были хорошо знакомые места, и он пошел быстрее. Вот он углубился в городские улицы, и тут его охватил страх. Его собственная черная тень в свете поздней луны заставляла замирать сердце.
Достигнув улицы, где жил хозяин, у которого он так долго служил, Моэмон стал потихоньку подслушивать разговоры. Оказалось, что запоздали деньги хозяину из Эдо, наводят справки. Молодежь собралась и обсуждает фасоны причесок, покрой платьев из бумажной материи. И все для того, чтобы понравиться женщине!
Толковали о всякой всячине, и наконец зашла речь о нем.
- А ведь этому прохвосту Моэмону досталась красотка, равной которой нет! Пусть даже он поплатился жизнью, за такое счастье не жалко, - сказал один.
Кто-то добавил:
- Во всяком случае, есть что вспомнить!
Но по словам другого, видимо, рассудительного, этого Моэмона и человеком считать не следовало. Соблазнить жену хозяина! Нет, что ни говори, невиданный негодяй!
Так он осудил Моэмона с сознанием своей правоты.
Моэмон слушал все это, сжав зубы, но - что будешь делать?
"Ведь это говорил мерзавец Даймондзия Кискэ, который всегда радуется несчастью других. Как он смеет так говорить обо мне? Да ведь он мне должен по векселю восемьдесят мэ серебром! Придушить бы его за такие слова!" Но, вынужденный прятаться от всех, Моэмон терпел, как ему ни было досадно.
В это время заговорил еще один:
- Да Моэмон живехонек! Он, говорят, поселился вместе с госпожой О-Сан где-то возле Исэ. Ловкую устроил штуку!
Едва Моэмон услыхал эти слова, как весь затрясся - озноб пробрал его - и пустился бежать, не чуя ног под собой.
Остановившись на ночлег в гостинице Хатагоя в районе Сан-дзё, он, даже не побывав в бане, улегся спать. Как раз в это время проходили мимо собирающие для храма - те, что ходят в ночь семнадцатой луны, и он подал им на двенадцать светильников, молясь о том, чтобы его преступление до конца его дней осталось нераскрытым.
Но мог ли помочь ему, при его заблуждениях, даже сам бог Атаго-сама!
На другое утро, тоскуя по знакомым местам в столице, он отправился к Хигаси-яма, а затем, всячески скрываясь, и в Сидзё-гавара.
В это время возвестили: "Сейчас начнется пьеса в трех действиях, с участием Фудзита Кохэйдзи!"
"Что это за пьеса? - подумал Моэмон. - Посмотрю, пожалуй, а потом расскажу О-Сан!"
Получив циновку для сидения, он занял место позади и с беспокойством оглядывался, - нет ли здесь кого-нибудь из знакомых.
По пьесе, один из героев тоже похищал девушку, и это было неприятно Моэмону, а когда он присмотрелся к тому, кто сидел впереди, то узнал супруга госпожи О-Сан!
Дух замер у Моэмона! Вот когда он поистине занес ногу для прыжка в ад!
Утирая крупные, как горох, капли пота, он выскользнул наружу и вернулся к себе в Танго. И уж после этого боялся Киото как огня.
Приближался праздник хризантем. В доме составителя календарей остановился торговец каштанами, который каждый год приходил из Танго. Рассказывая обо всем, что делается на белом свете, он, между прочим, спросил:
- А что приключилось с вашей хозяюшкой? Всем стало неловко, и ответа не последовало. Наконец хозяин сказал с кислым выражением лица:
- Сгинула...
Но торговец каштанами продолжал: - Бывают же люди похожи! В Танго, возле Киридо, я видел женщину - как две капли воды схожа с вашей супругой, да и молодец этот с ней...
Молвив это, торговец ушел.
Муж не забыл этих слов. Он послал человека в Танго, и так как это действительно оказались О-Сан с Моэмоном, он собрал надежных людей и отправил их поймать обоих.
Так пришло возмездие.
Расследовав все обстоятельства, привлекли по этому делу и помогавшую им женщину по имени Тама.
И вот, вчера живые люди, сегодня они - всего лишь роса на месте казни в Авадагути... Всего лишь сон, что приснился на рассвете двадцать второго дня девятого месяца...
Они ничем не омрачили последних своих минут, и все это осталось в предании. И сейчас жива память о них, словно все еще перед глазами у людей то платье с узорами, что было надето на О-Сан.
"Красавица - это меч, подрубающий жизнь", - говорили еще мудрецы древности.
Осыпаются цветы сердца, и к вечеру остаются только сухие ветки. Таков закон жизни, и никто не избегнет его, но порой налетит буря не вовремя и развеет лепестки на утренней заре. Какое безрассудство погибнуть ранней смертью в пучине любви, но никогда, видно, не переведутся на свете такие безумцы!
В седьмой день первого месяца случилось мне пойти в Сага, к западу от столицы. Когда я переправлялся через Мумэдзу - "Реку сливовых цветов", губы которых точно шептали: "Вот она - весна!" - встретился я с двумя юношами. Один из них был красив собой, щегольски одет по моде, но изнурен и смертельно бледен. Казалось, истерзанный любовной страстью, он клонился к скорому концу, проча старика отца в свои наследники.
Юноша говорил:
- Мое единственное желание на этом свете, где я ни в чем не знал недостатка, - чтобы влага моей любви никогда не иссякала, как полноводное течение этой реки.
Спутник его в изумлении воскликнул:
- А я желал бы найти страну, где не было бы женщин! Туда хотел бы я укрыться, там в тишине и покое продлить свои дни и лишь издали следить за треволнениями нашего времени.
Мысли их о жизни и смерти были так далеки друг от друга, как долгая жизнь непохожа на короткую.
Юноши спешили вперед, точно гнались за несбыточными снами, и, не помня себя, вели яростный спор, как в бреду. Дорога, не разветвляясь, вилась вдоль берега реки. Безжалостно топча молодые побеги диких трав, они шли все дальше в глубь гор, туда, где не было и следа людских селений.
Охваченный любопытством, я последовал за ними.
Посреди сосновой рощи виднелась редкая изгородь из сухих веток. Дверца, сплетенная из побегов бамбука, скрывала вход в природную пещеру, такой тесный, что, казалось, и собака не пролезет. Кровля с одним только пологим скатом, а на ней стебли "травы-терпенья" и сухие листья плюща: все, что осталось от давно минувшей осени. Под сенью ивы журчал ручеек, выбегая из бамбуковой трубы. Родниковая вода была чиста и прозрачна, невольно думалось, что и хозяин этой кельи - чистый сердцем святой! Я заглянул в окно, и кого же я увидел?
Женщину, согнувшуюся в три погибели под бременем лет. Волосы убелены инеем, глаза тусклы, как бледный свет закатной луны. На старом косодэ небесного цвета рассыпаны махровые хризантемы. Пояс с модным рисунком повязан спереди изящным узлом. Даже сейчас, в глубокой старости, она была не по летам разряжена и все же не казалась смешной и противной.
Над входом, который вел, видимо, в ее опочивальню, висела доска с шуточной надписью: "Обитель сладострастья".
Еще чувствовался аромат курившегося когда-то благовония, быть может, прославленного "хацунэ - первый крик кукушки". Мое сердце готово было впорхнуть к ней в окно.
Тем временем юноши вошли в дом, не спрашивая дозволения, с видом привычных посетителей.
Старуха улыбнулась:
- И сегодня тоже пришли меня навестить! Сколько в мире удовольствий манит к себе, зачем же ветер льнет к сухому дереву? Уши мои туго слышат, язык плохо повинуется. Уже семь лет, как я скрываюсь в уединении, отказавшись от суетного мира. Когда раскрываются цветы сливы, я знаю, что пришла весна. Когда зеленеющие горы меняют свой цвет под покровом белого снега, это для меня знак, что наступила зима. Давно уже я не вижу людей. Зачем же вы приходите ко мне?
- Друг мой гоним страстью, а я погружен в свои думы, и оттого мы оба не могли до сих пор постичь все тайны любви. Сведущие люди посоветовали нам прийти сюда. Расскажите, прошу вас, о своей прошлой жизни так, чтобы мы все увидели как бы своими глазами.
Юноша налил немного хрустально чистого вина в драгоценную золотую чарку и стал потчевать старуху, не слушая ее отговорок.
Неприметно старуха опьянела, в голове у нее помутилось, и она запела песню о любви, перебирая струны, совсем как в давно минувшие времена. И, увлекшись, она стала рассказывать, словно во сне, о своих былых похождениях и обо всем, что случилось на ее веку.
- Я не из низкого рода. Мать моя, правда, была не родовита, зато один из предков моего отца во времена императора Го-Ханадзоно был своим человеком у высшей знати, но, как часто бывает на этом свете, род наш пришел в упадок и хоть не совсем исчез с лица земли, но уже не мог служить нам опорой.
От рождения я была красива лицом и приветлива, и меня взяла к себе на службу дама, занимавшая при дворе самое высокое положение. Жизнь среди утонченной роскоши пришлась мне по душе. Так служила я несколько лет. Казалось бы, что дурного могло со мной случиться? Но в одну памятную весну, когда исполнилось мне одиннадцать лет, сердце мое беспричинно потеряло покой. Мне вдруг захотелось причесаться по собственному вкусу Это я первая изобрела прическу "нагэсимада" без буклей на висках, я первая стала связывать волосы шнурком "мотоюи". И узор "госёдзомэ" для платья тоже я придумала, вложив в него всю душу. С тех пор он и вошел в моду.
Жизнь придворной знати близка к изголовью любви. Все напоминает о ней: танка и игра в мяч. Всюду видела я любовь, всюду слышала я о любви. Что же удивляться, если сердце мое само собой к ней устремилось?
В ту пору стала получать я со всех сторон любовные послания. Они волновали мою душу, но скоро мне стало некуда их прятать, и я попросила молчаливых дворцовых стражей предать их огню. Но имена богов, написанные на них в подтверждение любовных клятв, не исчезли в пламени, и я разбросала обгорелые клочки в саду возле храма Ёсида.
Нет ничего причудливее любви! Все мои искатели были щеголи и собой хороши, но я осталась к ним равнодушна, а отдала свое сердце самураю низкого звания, который должен был бы мне внушать лишь презренье, отдала после первого же письма от него. Так оно захватило меня силой выраженного в нем чувства. Для этого человека и смерть была не страшна. С каждым новым письмом любовь моя разгоралась все сильнее. Я только и мечтала, когда же мы встретимся наедине. Наконец мы преодолели все препятствия. Я отдалась моему милому, и об этом пошла молва, но порвать нашу связь не было сил! Однажды на рассвете тайна наша раскрылась. Меня погнали к мосту Удзибаси и жестоко наказали, а его, несчастного, предали смерти.
Много дней после этого являлся мне, не то во сне, не то наяву, молчаливый призрак у самого моего изголовья, и я, не в силах вынести этого ужаса, хотела расстаться с жизнью. Но прошло время, и я обо всем позабыла. Вот свидетельство тому, что нет ничего на свете изменчивей и ненадежней женского сердца!
В то время было мне всего тринадцать лет, и оттого люди смотрели на мой проступок сквозь пальцы. Многие даже сомневались: "Да как это могло быть? Поверить нельзя!"
И правда, разве это могло случиться в прежние времена?
В былые годы невеста, покидая свой родной дом, печалилась о разлуке с близкими, и рукав ее был влажен от слез.
Нынешняя невеста стала умнее: она торопит сватов, спешит нарядиться и ждет не дождется свадебных носилок, прыгает в них, не чуя ног от радости, и даже по кончику ее носа видно, что она млеет от счастья. Лет сорок тому назад девушки годов до восемнадцати резвились у ворот, как дети, на бамбуковых ходулях, юноши тоже совершали обряд гэмпуку не иначе как лет в двадцать пять.
Вот до чего мир изменчив!
И я тоже из скромного бутона любви обратилась в дразняще яркий цветок ямабуки на берегу стремнины. Увы! Не прояснятся больше воды мутного потока!
- У западных ворот храма Киёмидзу слышится песня под звуки сямисэна:
"Как печален этот мир,
Как грустна моя судьба!
Жизни мне не жаль моей,
Стану капелькой росы".
Эту песенку поет нежным голосом нищенка. Летом на ней халат на вате, зимой тонкое рубище... Теперь ей негде укрыться от налетевшего с окрестных гор пронзительного ветра, но спросите у нее: кем она была в минувшие времена? Когда веселый квартал находился еще в Рокудзё, она была знаменитой таю по прозвищу Вторая Кацураги, и вот каков ее конец в этом мире, где все непрочно. Осенью на празднестве любования багровой листвой сакура я бессердечно смеялась в толпе женщин, показывая пальцем на нищенку, но кому дано предугадать свою будущую судьбу?
Родители мои впали в беду. Мой отец необдуманно поручился за одного человека в торговом деле, а тот скрылся. Заимодавец потребовал долг - целых пятьдесят рё, и пришлось отцу продать меня в веселый дом Камбаяси в Симабара. Так выпала мне нежданная судьба стать дзёро всего в шестнадцать лет. "Луна в шестнадцатую ночь не может сравниться с тобой, даже здесь, в столице, где полно красавиц", - говорил в восторге хозяин дома, суля мне блестящий успех.
Обычно девочки-кабуро, начиная прислуживать дзёро с самых юных лет, постепенно входят в тайны ремесла. Их не приходится ничему обучать, все ухищрения постигаются сами собой.
Но я сразу стала законодательницей мод, как настоящая прославленная гетера. Затмив своими выдумками столичных щеголих, я сбрила брови на лбу и густо навела две черты черной тушью. Сделала высокую прическу, не подложив обычного деревянного валика, и связывала волосы узкой лентой так искусно, что ее совсем не было видно и ни одна прядь сзади не выбивалась. Завела себе щегольские рукава длиной в два сяку и пять сун. Платье вокруг пояса не подбивала ватой, широкий подол веером ложился вокруг. Тонкий пояс, без прокладки внутри, был всегда заботливо повязан. Шнурок для мино я укрепляла выше, чем другие. Носила с несравненной границей три кимоно, одно поверх другого. Босоногая, я скользила плывущей походкой. В веселый дом впорхну быстрым шагом, в покои для гостей войду тихим шагом, на лестницу взбегу торопливым шагом.
Правда, я незаметно носила соломенные сандалии, встречным дороги не уступала, оглядывалась на незнакомых людей даже на перекрестке, думая, что они бросают на меня страстные взгляды, и всех считала влюбленными в себя. По вечерам я караулила прохожих у входа в веселый дом и, лишь покажется издалека кто-нибудь знакомый, сейчас же начну строить ему глазки. Если никого не видно, усядусь без церемонии на пороге и любезничаю на худой конец хоть с простым шутом.
Тут, бывало, имеешь случай похвалить гербы на платье ухаживателя, искусную прическу, модный веер, все красивое в наряде:
"Ах, жестокий погубитель! И кто только научил тебя так причесываться!" - хлопнешь его разок, точно всерьез, и бегом прочь. Самый искушенный мужчина не устоит.
Когда ж он начинает пылко молить о свидании, тогда, убедившись в искренности его любви, уже не требуешь от него подарков. От богатого гостя приходится скрывать свои тайные шашни, зато если про девушку пройдет дурная слава, тут уж возлюбленный стоит за нее, не жалея себя.
Можно просто и без всякого убытка порадовать мужчину, стоит изорвать у него на глазах в клочки и выбросить ненужные любовные письма, но гетера поглупее никогда до этого не додумается.
Бывает, что девушка, не хуже других наружностью, устав от любви, требует от хозяина даже в самый день момби, чтобы ее отпустили за собственный счет. Придя в тайный дом для свиданий, она делает вид, что ждет не дождется дружка, но хозяева там, догадываясь в чем дело, встречают ее неприветливо. Забившись подальше в уголок, она ест холодный рис, на приправу ей подают только соленые баклажаны да плохое сёю. Ей даже столика не придвинут. Она все терпит, лишь бы ничей посторонний глаз не заметил. Вернувшись к себе в дом, девушка украдкой поглядывает, какое выражение лица у ее хозяйки, и даже девочку-кабуро просит принести воды для мытья тихим, робким голосом. В доме у нее одни неприятности.
Да, пренебрегать денежными гостями очень неразумно. Это значит причинять убыток хозяину и вред самой себе.
Если случится в компании за выпивкой торговаться насчет платы, то дзёро следует, высказав разумные доводы, держаться чинно, с достоинством и не говорить лишних слов. Опытного гостя не проведешь, а вот новичок, разыгрывающий бывалого кутилу, смутится и оробеет. Даже в постели он будет бояться лишний раз шевельнуться, а если рискнет раскрыть рот, то голос у него задрожит от смущения. Словом, он почувствует себя так же неловко, как человек, не имеющий понятия о чайной церемонии, которому в качестве главного гостя вдруг предложили бы судить о всех ее тонкостях.
Но мы на неопытного новичка не очень сердились. Конечно, вначале, когда он разыгрывает бывалого знатока, его нет-нет да и подденешь. Принимаешь его с церемонной вежливостью, будто даже пояс при нем неловко развязать. Потом прикинешься спящей. Он к тебе прильнет, ногу на тебя закинет, а ты не откликаешься. Взглянуть на него, так просто смех берет! Корчится весь в поту. А рядом на постели такое творится! То ли там старый дружок, то ли с первого раза гостя так ловко расшевелили...
Слышится голос дзёро: "О, вы не такой тощий, как можно подумать". Мужчина, не церемонясь ни с ширмами, ни с подушками, расходится все более. Девушка невольно всплакнет по-настоящему. Летят подушки... Раздается хруст сломанного гребня... В комнате наверху шуршат бумагой ханагами: "Вот до чего, смотрите-ка!"
На другом ложе начинают щекотать сладко разоспавшегося мужчину: "Уже скоро рассветет, пора расставаться". Мужчина спросонок отзывается: "Прости, пожалуйста! Я больше не могу... " "Вы о чем? О вине?" А он нижний пояс распускает. Вот любвеобильный мужчина! Это для нас, дзёро, настоящее счастье! Кругом все радостно проводят время.
Неудачливый новичок, который еще глаз не сомкнул, торопится разбудить свою подругу: "Нельзя ли нам встретиться в День хризантем в девятом месяце? До него уже недолго, может быть, ты с кем-нибудь сговорилась?" - задает он вопрос с прозрачной Целью. "Ой, нет, не могу, я уже приглашена и на День хризантем и на Новый год", - отказывается она наотрез, как и ожидалось.
Больше он не заговаривает о новой встрече, но напускает на себя вид победителя, не хуже других. Волосы его растрепаны, он то и дело поправляет на себе пояс. В душе он, правда, страшно зол на свою подругу и твердо решает: "Следующий раз ее не приглашу! Позову другую девушку, буду с ней гулять дней пять-семь и щедро одарю. Пусть эта негодяйка пожалеет, что упустила такого гостя! Или еще лучше: сюда больше ни ногой, буду водиться с мальчиками".
Он поспешно зовет своих приятелей, которым ночь казалась слишком коротка, и торопит их уходить. Но средство есть удержать и такого разобиженного гостя.
Надо на глазах у его приятелей, приглаживая его растрепанные волосы, тихо сказать ему будто на ухо: "Ах, бессердечный! Уходит, и хоть бы словечко!"
Стукнешь его по спине и бегом на кухню. Все, конечно, это заметят. Приятели ахают: "С первой встречи так увлечь женщину! Каково!"
А он и обрадуется!
"Да я у нее самый любимый дружок! Вчера вечером она не знала, чем мне угодить, даже больное плечо разминала. И за что только она в меня так врезалась, сам не понимаю! Наверно, вы ей наболтали, что я первый богач? Ах, нет, нет, я знаю, от продажных женщин не жди искренней любви, в них сильна только страсть к наживе... Но как она мила, как трудно ее позабыть!"
Вот таким путем вскружишь ему голову, и он станет твоим покорным рабом. Уж если так удастся опутать мужчину после неудачной ночи, где уж ему устоять против более приветливой девушки.
Если у мужчины нет какого-нибудь противного недостатка, то девушка не сторонится его при первой встрече. Однако бывает, что, пригласив в первый раз таю, гость до того перед ней оробеет, что сдаст в нужную минуту и, охладев, встает и уходит.
Продажная гетера не может любить кого хочет. Если она прослышит, что в Киото есть такой-то богач, то ей все равно, старик он или монах. Конечно, если мужчина молод летами, щедрого нрава и притом хорош собой, то ни о чем лучшем и мечтать нельзя, но такое счастье выпадает не часто!
В наши дни щеголь, любитель гетер, одевается по следующей моде: носит поверх платья ярко-желтого цвета в узкую полоску другую одежду с короткими полами из черного атласа, украшенную гербами; пояс из шелка рюмон светло-оранжевого цвета, хао-ри коричневого цвета с красным отливом. Подол и рукава подбиты чесучой хатидзё того же тона, что и верхнее платье. Соломенные сандалии обувает на босу ногу один только раз, а потом бросает. В парадных покоях такой повеса держится развязно, кинжал у него неплотно задвинут в ножны. Машет он веером так, чтобы ветерок задувал в отверстия рукавов. Посидев немного, встает облегчиться. Спрашивает воду для умывания и, хотя каменная ваза полна воды, требует свежей и без стеснения прополаскивает рот. Приказывает девочке-служанке подать ему табак в обертке из душистой белой бумаги и бесцеремонно закуривает. Кладет возле колен листки ханагами и после употребления небрежно бросает куда попало. Подзывает прислужницу: "Пойди-ка сюда на минутку", - и заставляет ее потереть на плече шрам от прижигания моксой. Певицам заказывает модную песню Кагабуси, а когда они начнут ее исполнять, теряет интерес и не дослушивает. Посреди песни заводит разговор с шутом: "Как вчера замечательно играл актер-ваки в пьесе "Сбор водорослей". Сам Такаясу не сравнится с ним... ".
"Насчет того, кому принадлежат слова исполнявшейся на днях старинной песни, пробовали спрашивать у самого первого министра, но, как я слышал, автор ее Аривара Мотоката... ".
Расскажет две-три новости из жизни высшего света...
Этот гость, который с самого начала держится невозмутимо, с полным спокойствием, заставляет даже таю присмиреть от смущения. Его манеры кажутся им верхом совершенства. Они перестают корчить из себя важных дам и лебезят перед ним.
Вообще же дзёро пользуется почетом в зависимости от щедрости гостя. В самую цветущую пору веселого квартала в городе Эдо один старый любезник по имени Сакакура дарил своим вниманием таю Титосэ. Она очень любила вино, а на закуску предпочитала всему соленых крабов, что водятся в реке Могами на востоке. Сакакура велел одному художнику школы Кано написать золотой краской на маленьких скорлупках крабов герб с листьями бамбука. За каждую надпись он платил серебряную монету и круглый год посылал Титосэ крабов с такой надписью.
А в Киото один кутила по имени Исико, полюбив гетеру Нокадзэ, посылал ей первой раньше всех новинки моды и всякие редкости. Он придумывал ей небывалые наряды, например, покрасил ее осенние косодэ в "дозволенные цвета" и выжег на них круглые отверстия, чтобы сквозь них сквозила алая набивка. Что только он не изобретал для нее! Тратил на одно платье по три тысячи моммэ серебром.
И в Осака тоже один человек, но прозвищу "Нисан", купив на время гетеру Дэва из дома Нагаеакия, решил потешить свою возлюбленную и развлечь веселых девиц с улицы Кюкэн, скучавших оттого, что у них по случаю осени было мало гостей.
В саду цвел куст хаги, днем роса на его ветках просыхала, так его обрызгивали водой, чтоб она блестела на кончиках листьев, точно капельки росы. Дэва была глубоко взволнована...
"Ах, если б под сенью этих цветов нашел убежище олень, стонущий в тоске по своей подруге... Я бы не устрашилась его рогов. Как бы мне хотелось на него поглядеть воочию!" - "Что может быть легче!" - воскликнул Нисан и приказал немедленно снести заднюю половину дома и посадить тысячу кустов хаги, так что сад обратился в цветущий луг. Всю ночь напролет жители гор в Тамба ловили по его приказу оленей и ланей. На другое утро он показал их Дэва, а после дом был отстроен заново.
И так безумно поступают люди благородного происхождения, лишенные тех добродетелей, какие должны быть им особенно присущи! Но когда-нибудь кара небесная их настигнет.
А я, принужденная отдавать себя за деньги мужчинам, которые были мне не по сердцу, все же не отдавала им себя до конца. Я прослыла жестокосердной, строптивой, и гости покинули меня. Я всегда оставалась в одиночестве и неприметно опустилась, уже не походила на таю и только вздыхала о своем былом блеске.
Отворачиваться от гостей хорошо, когда ты в моде и все тобой восторгаются. А когда посетителей не станет, то, кажется, любому обрадуешься: слуге, нищему, "заячьей губе"... Да, нет ничего на свете печальней, чем ремесло гетеры!
- У отшельниц-чародеек был, говорят, особый дар воссоздавать свой прежний юный облик в малом виде.
В самую цветущую пору буддизма священники в храмах, не таясь от взоров людей, открыто содержали молодых служек. Я, хоть мне и было совестно, подбрила себе волосы на макушке, как делают молоденькие юноши, научилась говорить мужским голосом, переняла их повадки, даже надела фундоси. Не отличить от молодого человека! Верхний пояс тоже переменила: вместо широкого женского пояса повязала узкий. Когда я прицепила сбоку меч и кинжал, то с непривычки было очень тяжело, даже на ногах устоять трудно, и очень странно было ходить в мужском платье и шляпе. Я дала нести соломенные сандалии слуге с наклеенными усами и, расспросив, где в этом городе находится богатый храм, отправилась туда в сопровождении привычного к таким делам скомороха. Делая вид, что хочу полюбоваться вишневыми деревьями, я вошла в сад через ворота в земляной ограде. Скоморох пошел к скучающему от безделья настоятелю и что-то прошептал ему на ухо. Меня провели в покои для гостей. Скоморох представил меня святому отцу: "Это молодой ронин. Пока ему выпадет случай вновь поступить на военную службу, он может по временам развлекать вас. Прошу подарить его своей благосклонностью".
Священник спросонья пробормотал: "Ты спрашивала у меня вчера вечером, как приготовить снадобье для изгнания плода... Я узнал все, что нужно, у одного человека... "
Тут он очнулся и захлопнул рот самым потешным образом. Потом он опьянел от вина, а из кухни потянуло запахом скоромной пищи.
Мы условились, что за одну ночь он будет платить мне по две серебряных монеты. Повсюду в храмах всех восьми буддийских сект эта секта любви в большом ходу, ибо ни один бонза не хочет открыто, как говорится, "обрезать свои четки".
В конце концов я очень полюбилась настоятелю, и мы заключили договор, что я в течение трех лет буду его наложницей за три кана серебра.
Я немало потешалась, наблюдая обычаи этого храма мирской суеты. К моему возлюбленному собирались только его старые приятели бонзы. Они не постились в дни поминовения Будды и святых вероучителей, а шесть постных дней в месяце блюли особым образом. В то время как в их уставе говорится: "... а в прочие дни, помимо этих, дозволено... " - они именно в запретные дни обжирались мясным и рыбным, а любители женщин особенно охотно распутничали в "Домике Карна" на Третьем проспекте и в других подобных заведениях. Невольно кажется, что раз все бонзы так ведут себя, то, может быть, сам Будда благословил их на такие дела и нет им ни в чем запрета. Чем больше в наше время богатеют храмы, тем больше священники погрязают в распутстве. Днем они носят облачение священнослужителей, а ночью, как светские любезники, надевают хаори. В кельях своих устраивают тайники, где прячут женщин. Потайной ход ведет в погреб, а там узкое окошечко для света, сверху настлан плотный слой земли, стены толщиной в один сяку и более, чтобы ни один звук не проникал наружу. Днем бонзы скрывают своих наложниц в тайниках, а ночью ведут в свои спальни. Понятно, как тягостно такое заточение для женщины. И еще вдвойне более тягостно оттого, что она соглашается на него не ради любви, а только ради денег. С тех пор как я вверилась мерзкому бонзе, он имел со мной дело и днем и ночью без отдыха и сроку. Скоро необыкновенность этой жизни мне прискучила, интерес новизны пропал, и я мало-помалу стала таять и сильно исхудала. Мой настоятель стал еще более безжалостен. Страшная мысль терзала меня, что, если я умру, меня так и зароют в этом подземелье.
Но потом, когда я пообвыкла, мое заключение уже не казалось мне ужасным. Я с нетерпением поджидала возвращения настоятеля с заупокойной службы и грустила, думая, что на заре он разлучится со мной для церемонии собирания костей на погребальном костре. Его белое нижнее платье пропахло ладаном, но и этот запах, сообщавшийся моему собственному платью, стал мне мил и дорог.
Понемногу я перестала грустить. Я привыкла к звукам гонга и кимвала, хотя вначале затыкала уши, чтобы их не слышать. Напротив, они стали мне приятны. Запах сжигаемых трупов уже не был мне противен, и я стала радоваться, когда бывало много погребений, потому что храму был от этого хороший доход.
По вечерам, когда приходил продавец сакана, я готовила белое мясо молодых утят, суп из рыбы фугу, сугияки и другие тонкие кушанья, а чтобы запах не просачивался наружу, закрывала жаровню крышкой, потому что все же приходилось немного опасаться людского суда.
Даже маленькие служки в храме, привыкнув к распущенности, проносят потихоньку в рукавах сушеные иваси и жарят их, завернув в обрывки старой бумаги, на которой написано святое имя Будды. Так проводят бонзы свои дни! Нет ничего мудреного, что они лоснятся от жиру и на работу крепки. Подвижников, которые по-настоящему покидают этот мир и скрываются в горных дебрях, питаясь дикими плодами, или людей, что по бедности довольствуются лишь растительной пищей, можно сразу узнать: они становятся похожими на сухое дерево.
Я служила в этом храме с весны до осени. Вначале настоятель до того мне не доверял, что, уходя, всегда запирал дверь на замок, чтобы не сбежала, но постепенно стал небрежен, и мне удавалось заглядывать на кухню храма. Как-то неприметно я осмелела и не убегала, даже завидев прихожан.
Однажды под вечер, когда осенний ветер шумел в вершинах деревьев, срывая засохшие листья банановых пальм и кругом все было угрюмо, я вышла на бамбуковую веранду. В душу мне глубоко проникло чувство перемены, совершавшейся в природе, и я, положив голову на руку, словно на изголовье, хотела забыться. Но не успела еще я уснуть, как передо мной явилось странное видение: вошла неверным шагом старуха, на голове - ни одной черной пряди, лицо покрыто волнами морщин, руки и ноги - словно палочки для углей. Почти неслышный голос наполнял состраданием сердце.
"Я долгие годы живу в этом храме. Меня считают старой матерью настоятеля. Собой я не так уж дурна, но нарочно стараюсь выглядеть как можно безобразнее. Я старше настоятеля на целых двадцать лет. Стыдно мне в этом сознаться, но только для того, чтобы как-нибудь жить на свете, я тайно для всех стала его возлюбленной. Сколько обещаний он мне давал, а теперь говорит, что я слишком стара. Я покинута в тени забвения. Мне дают есть только жертвенную пищу с алтаря. Настоятель пылает злобой против меня за то, что я все не могу умереть. Но не его жестокость больней всего ранит и наполняет гневом мое сердце. Ничего не зная о моей участи, ты теперь ведешь любовные речи с настоятелем на одном изголовье. Ты стала его возлюбленной недавно, всего в нынешнем году, но знай, что трудно тебе уйти от моей судьбы. И вот я усмирила в моем сердце яростное желание вцепиться в тебя зубами и решила все сказать тебе нынче ночью..."
Ее слова поразили меня в самое сердце. "Нет, в этом страшном месте нельзя мне дольше оставаться, надо бежать отсюда", - решила я и вот какую придумала забавную уловку.
Я подложила вату под свое платье, чтобы казалось, будто у меня вырос живот, и сказала своему возлюбленному: "До сих пор я от тебя скрывала свою беременность, но больше нельзя мне молчать, срок родин уже близко".
Настоятель ужасно перепугался: "Поезжай скорей к себе в деревню, роди там благополучно и возвращайся назад".
Он собрал для меня деньги, скопленные им от мирских подаяний, и преподал тысячу наставлений насчет будущих родов.
В это время скончался какой-то ребенок, и родители, увлажняя слезами рукава, пожертвовали его платье в храм, говоря, что им отныне было бы слишком больно на него глядеть. Это платье настоятель отдал мне для новорожденного.
Он собрал все, что мог, не жалея, и дал не рожденному еще младенцу имя Исидзиё.
Мне так опостылел этот храм, что я больше не вернулась туда. И, хотя бонза понял, к своему большому огорчению, что его надули, он не посмел обратиться в суд.
- Черные как вороново крыло волосы падают в беспорядке. В беспорядке разбросаны ларец и светлое зеркало. Взглянешь на нее, неубранную, в туалетной комнате, и скажешь: "Да, правду говорят, что женская красота - это прежде всего прическа".
Я понемногу научилась красиво убирать волосы, могла сделать по моде "висячий шиньон" и "сплошной шиньон", и потому меня пригласили на службу в один знатный дом причесывать госпожу.
Вкусы изменчивы: высокая прическа "хёго" нынче вышла из моды, а "пятиярусный узел" кажется безобразным.
В старину скромность считалась украшением каждой порядочной женщины, а теперь даже молодые невестки одеваются слишком смело, подражая гетерам и актеркам. Раструбы рукавов у них шире, чем у мужчин. Походка - как у женщин веселого поведения: идут не сгибаясь, подбрасывая ногами подол. Заботясь только о том, чтобы получше выглядеть, сами на себя становятся не похожи.
Какие только ухищрения не придумывают наши модницы: прячут от чужого взора родимое пятно на щеке; скрывают под длинным подолом толстые щиколотки; складывают бантиком широкий рот, боясь слово вымолвить, даже когда очень хочется.
Их спутники жизни, покривившись немного, мирятся с этим: "Что поделать! Нынче свет уж таков!"
А когда есть на выбор две невесты, то всегда побеждает самая смазливая.
Редко бывает, чтобы невеста обладала сразу всеми девятью Достоинствами, но с каких это пор повелось, выдавая замуж девушку довольно привлекательной наружности, давать за ней приданое? Что может быть глупее? Следовало бы, наоборот, брать деньги от жениха соответственно красоте девушки.
Я условилась, что буду получать на новой службе восемьдесят моммэ серебра в год и сверх того платья для всех четырех времен года.
Рано утром на второй день второго месяца я впервые явилась в господский дом. Хозяйка еще принимала утреннюю ванну. Скоро меня позвали к ней в гардеробную.
На вид госпоже и двадцати лет не было, нежная, деликатного сложения, красавица такая, что второй подобной на свете не сыщешь. Я женщина, и то была покорена. Она стала ласково со мной беседовать, а под конец сказала:
"Есть у меня на сердце одно горе, такого рода, что никому о нем и сказать нельзя. Я держу его от всех в секрете и прошу тебя, напиши, что ты не выдашь мою тайну, на бумаге для клятв с именами богов".
Я не могла догадаться, о чем пойдет речь, но раз госпожа, доверившись мне, обратилась с такой просьбой, то нельзя же ослушаться. Повинуясь приказу, я взяла кисть и бумагу для клятв и написала на ней обещание хранить тайну, а сама в душе молилась: "Если не будет у меня постоянного друга, то дозвольте мне, боги и Будды, хоть мимолетную любовь".
"Теперь я расскажу тебе о моей беде. Я не уступаю другим красотой лица, но волосы у меня, на мое горе, редкие и плохие. Вот взгляни сама! - И она распустила свой шиньон. Фальшивая накладка выпала. - Собственных волос у меня круглым счетом с десяток, словно у лысого старика".
От сердечного огорчения госпожа увлажнила слезами свои рукава.
"Вот уже четыре года, как я вступила в любовный союз с господином этого дома. Если случится ему иногда вернуться домой слишком поздно, - "уж это недаром!" - сержусь я и, отодвинув подальше свое изголовье, притворяюсь спящей. Хороший повод для притворной размолвки и любовной игры, но в душе моей страх: ведь если ненароком мои волосы растреплются, то - прощай любовь! Как это мне горько! Долгие годы скрываю я свою беду от всего света. Боже тебя сохрани о ней проболтаться! Женщины должны стоять друг за друга". И она подарила мне с своих плеч косодэ, сплошь расшитое золотом и серебром.
Узнав о печальной тайне моей госпожи, я пожалела ее от всей души. Следуя за ней повсюду, как тень, я при помощи бесчисленных ухищрений умела скрыть ее недостаток от чужих глаз.
Но с течением времени в сердце госпожи вселилась беспричинная ревность. Она позавидовала моим прекрасным от природы волосам и приказала мне их остричь. Жалко мне их было, но что поделать, - хозяйской воли нельзя ослушаться.
"Но ведь они скоро отрастут. Повыдергай себе волосы так, чтобы лоб у тебя оплешивел", - приказала тогда госпожа.
Какое бессердечие! Я попросила расчет, но госпожа не захотела меня отпустить, а изводила злыми словами с утра до позднего вечера.
Я совсем исхудала и, возненавидев свою госпожу, задумала недоброе. Мне хотелось, чтобы господин увидел, какие у ней волосы, и разлюбил ее.
Я так приучила кошку играть по ночам с моими волосами, что она каждый вечер стала вскакивать мне на плечи.
Однажды в позднюю пору уныло лил дождь, и господин мой в обществе женщин с удовольствием слушал игру на кото. А я, улучив минутку, натравила кошку на госпожу. Кошка немилосердно вцепилась ей в волосы. Посыпались шпильки, выпала фальшивая накладка... Все тайное стало явным взору, и любовь, которая пять лет жила в сердце господина, исчезла в единый миг!
Красивое лицо госпожи изменилось от стыда и горя, она набросила себе на голову покрывало и погрузилась в печаль. С тех пор господин охладел к ней и вскоре, придравшись к какому-то пустячному поводу, отослал назад на родину. А я, улучив удобную минуту, прибрала хозяина к рукам.
Как-то вечером, когда дождь лил не переставая и поблизости никого, кроме нас двоих, не было, господин спал в гостиной, положив голову на край токонома, как на изголовье.
"Вот самое время добиться победы!" - решила я и, хотя он и не думал меня звать, нарочно откликнулась: "Иду! Иду!"
Я подошла к нему и разбудила его:
"Вы звали меня? Что изволите приказать?" - "Я не звал". - "Ах, значит, я ослышалась!"
Но я и не подумала уйти, притворившись простушкой, не знающей приличий. Закрыла его ноги одеялом, подложила под голову подушку... "Нет ли здесь людей?" - спросил он. "Сейчас как раз ни души". И не успел он взять меня за руку, как я забрала его в свои руки.
Призывные крики на перекрестках ночью
- Я испробовала уже все должности, какие были только для меня доступны. Волны морщин побежали у меня по лицу, и я снова вернулась к морю любви - веселому кварталу Симмати в стране Цу. Так как я прежде в нем служила и хорошо его знала, то я воззвала к состраданию своих старинных друзей и получила должность управительницы в доме любви.
Какая пропасть отделяла меня от прежних дней! Невольно становилось стыдно.
Для управительницы положен особый наряд, сразу ее узнаешь. Носит она светло-красный передник, не особенно широкий пояс повязан на левом боку. При ней всегда множество ключей. Оттого что ей приходится все время совать себе руку за пазуху, где лежат деньги, подол ее платья всегда сзади короче. Голову она обычно повязывает полотенцем.
Ходит управительница беззвучно, крадучись, с лица у нее не сходит нарочито суровое выражение. Ее боятся больше, чем можно было бы ожидать. Опытная старуха наставляет на ум молодых таю и даже самых недогадливых за короткое время сумеет отшлифовать так, что они будут иметь успех у гостей. Она заставляет девушек работать без отдыха.
Благодаря ее стараниям они начинают приносить хозяевам хороший доход.
Я знала до тонкости чувства дзёро и быстро открывала их тайные шашни с дружками. Ну и доставалось же им от меня! Даже таю меня боялись, да и гости жалели девушек и, не дожидаясь дней, когда принято делать подарки, давали мне по два бу с человека. Так дают черту шесть грошей при переправе через адскую реку. Но нельзя долго творить зло другим людям.
Меня так все возненавидели, что мне стало тягостно там оставаться. Я покинула должность управительницы и поселилась на далекой окраине города, в Тамацукури, где стоят только жалкие домишки. В них даже лавок нет.
Я поселилась в хибарке на задворках, куда пускали жильцов. Там было так пустынно, что среди белого дня носились летучие мыши.
У меня не оставалось никаких сбережений, и мне быстро пришлось распродать свои немногие наряды. Я не могла купить себе даже топлива и сожгла все полки в комнате. Вечером пила один кипяток. Чтобы как-нибудь утолить голод, мне оставалось только грызть жареные бобы.
Когда ночью во время грозы раздавался громовой раскат, заставлявший трепетать всех остальных людей, я молила бога грома: "О, если ты не лишен сострадания, лети ко мне, схвати меня и убей! Жизнь мне в тягость. Опостылел мне этот бренный мир!"
Я уже считала себе шестьдесят пять лет от роду, но люди уверяли, что на первый взгляд можно дать мне лет сорок с небольшим. Женщины маленького роста с тонкой кожей лица долго выглядят моложавыми. Но меня это не особенно радовало.
Однажды, перебирая в памяти греховные приключения своей молодости, я выглянула из окошка, и что же я увидела!
Под окном толпилось множество младенцев. На голове у них были надеты шапочки из листьев лотоса, а ниже пояса они были измазаны кровью. Счетом их было девяносто пять или шесть, и все они, плача, еле внятно лепетали: "Посади на спину!"
Ах, это, верно, те самые убумэ, о которых ходит столько страшных рассказов!
Я в ужасе глядела на них, а они стали хором упрекать меня: "О, жестокая бессердечная мать!"
"Так это, значит, дети, которых я в свое время выкинула, - с душевной болью подумала я. - О, если бы я благополучно вырастила своих детей, у меня сейчас была бы семья, многочисленнее клана Вада! Какое это было бы счастье!" - вспоминала я с тоской и раскаянием о невозвратном прошлом. Скоро призраки стали таять и исчезли бесследно.
Потрясенная до глубины души, я решила немедля положить конец своей жизни... Но увы! Настал рассвет, а я, к своему горю, все не в силах была проститься с этим миром...
Вдруг за стеной послышались голоса. Я прислушалась. Это разговаривали между собой три женщины, ютившиеся в одном со мной доме. Всем им было на вид лет под пятьдесят. Спали они по утрам допоздна, а чем жили, неизвестно. Из любопытства я наблюдала за ними. По утрам и вечерам они любили лакомиться больше, чем позволяло им их скромное положение. Покупали морскую рыбу, которую привозят из Сакаи. Выпить небольшую мерку вина им было нипочем.
Наговорившись досыта о том, как трудно жить на свете, женщины стали болтать о нарядах. На Новый год они решили сшить себе платья цвета светлого яичного желтка, на подкладке сделать цветной узор так, чтобы просвечивал насквозь: парусные корабли и круглые китайские веера. Пояса закатят себе такие, чтобы и ночью бросались в глаза: на фоне мышиного цвета будет рисунок, как на свитке, который развертывается справа налево.
Еще до Нового года было далеко, а они уже обсуждали праздничные наряды. Видно, в деньгах у них недостатка не было.
После ужина они наряжались, густо покрывали лицо дешевой пудрой, тушью для письма обводили края лба, где растут волосы, красили губы, заботились и о красоте шеи. Старательно забеливали морщины на груди до самых сосков. При помощи накладных волос сооружали из своих поредевших прядей прическу, туго перевязывали ее посредине потайным шнуром, а поверх еще одним, широким. Надевали темно-синее платье с очень длинными рукавами. Пояс из белой бумажной ткани повязывали сзади. На ноги обували носки из толстых ниток и соломенные сандалии. За пазухой листки дешевой ханагами, переработанной из старья. Шнурками от косимаки заодно подвязывали и пояс для живота.
Весь день они ждали наступления вечера, когда лица людей неясно видны в сгущающемся сумраке. И тогда трое здоровенных молодцов, так называемые "быки", в хаори, узких штанах и ноговицах, с головой, обвязанной платком так, что видны одни глаза, или в низко нахлобученных длинных капюшонах вооружались толстыми палками, брали с собой свернутые в трубку циновки и звали женщин: "Ну, теперь пора!" И женщины выходили из дому в сопровождении этих молодцов.
По соседству с нами жил ремесленник с женой, который кормился тем, что изготовлял застежки для дождевых плащей. Под вечер жена его убиралась и красилась, а потом они раздавали сладкие пирожки своим пяти маленьким дочерям:
- Папа с мамой уходят по делу, будьте умными, хорошенько стерегите дом.
Отец брал на руки самого маленького двухлетнего ребенка, а мать набрасывала себе на голову старый холщовый халат, и они убегали потихоньку, чтобы соседи не заметили. Трудно было догадаться, в чем тут дело.
На рассвете женщины возвращались совсем не такими, какими ушли вечером, трепаные и измятые, пошатываясь и тяжело дыша. Чтобы подкрепиться, они пили кипяток с солью и торопливо глотали жидкую рисовую кашу. Потом на скорую руку мылись и отпускали свои туго перетянутые груди.
Из рукавов своих провожатых доставали пригоршни мон и, подсчитав на глаз выручку, из каждых десяти мон половину отдавали этим молодцам.
Потом все собирались вместе и рассказывали о том, что с ними было.
"Этой ночью, к моему несчастью, мне не попался ни один мужчина с листками бумаги за пазухой... "
"А мне попадались только молодые люди в самом расцвете сил. Когда я встретилась с сорок шестым, то думала, что мне придет конец. Я уже совсем изнемогала, но ведь нет предела человеческой жадности! Я опять принялась бродить, и мне повезло. После этого меня приглашали еще человек семь или восемь".
Другая женщина вдруг засмеялась про себя, не говоря ни слова. Все стали ее спрашивать: "Ты о чем?"
"Ну и попала же я впросак прошлой ночью! Выйдя из дому, я пошла своей обычной дорогой и решила подождать на зеленом рынке в Тэмма, чтобы туда приехали крестьянские лодки с овощами.
И вдруг вижу юношу лет всего шестнадцати-семнадцати. Кажется, он был третьим сыном деревенского старосты. У него даже еще были не пробриты углы на лбу. Простой деревенский молодчик, но очень хорош собой, с такими приятными манерами. Женщины были ему внове, и он прихватил с собой своего односельчанина, а тот взялся выбирать красотку с видом знатока: "Дадим десять мон, как водится, и подарочек".
Но юноша не в силах был дожидаться, пока его приятель выберет. "Вот эта девочка мне нравится", - ухватился он за меня и потащил в свою лодчонку, где волны служили нам подушкой. После того как он много раз слился со мной, мальчик стал ласково своей нежной рукой гладить мне бока: "Сколько тебе лет?"
Мне стало стыдно, и я тихо отвечала ему тонким голоском: "Семнадцать". - "Ах, вот как! - обрадовался он. -Мы, выходит, однолетки".
Ночь была темная, и мне удалось скрыть от него свое лицо. Ведь мне уже пятьдесят девять исполнилось, а ему сказала - семнадцать, значит, утаила сорок два года. На том свете меня черти за язык потянут. Но не осуждайте меня за эту ложь, надо же мне кормиться.
После этого я забрела на улицу Нагамати и попробовала счастья на постоялом дворе, где останавливаются паломники. Человек пять гостей собралось там на молитву. Я вошла в комнату, освещенную ярким огнем, отвернув в сторону свое лицо. На всех точно столбняк напал, никто не отозвался. Даже им, простым деревенщинам, я в мои годы пришлась не по вкусу. Не выразить словами, какую душевную боль я почувствовала в эту минуту. "Может быть, кто-нибудь из вас хочет развлечься? На ночь особо, а если ненадолго, то я спешу... "
При этих словах они еще больше съежились с испуганным видом.
Но бывший там старик почтенного вида вежливо прикоснулся к полу тремя пальцами и сказал: "Дзёро, не огорчайся! Молодые люди испугались оттого, что слышали, будто одна старая кошка с двумя хвостами оборотилась в старуху. Мы совершаем паломничество в тридцать три храма, чтобы заслужить себе за гробом райское блаженство. По молодости лет мои спутники одержимы страстью к женщине и потому, наверно, позвали тебя. Это большой грех против богини Каннон. Я же не питаю к тебе ни любви, ни ненависти, но иди от нас поскорее восвояси".
Я ужасно рассердилась. Возвращаться назад с пустыми руками - прямой убыток! Пошарила по двору, и стащила из того, что плохо лежало, шляпу кага, вместо тех десяти мон, которые я могла бы заработать". Так закончила эта женщина свой рассказ.
"Но ведь недаром говорят: юные прекрасны, как цветы. А есть и среди нас немало молоденьких. Есть такие красивые, что по виду можно вполне принять их за тэндзин. До чего же им не повезло, если они стали уличными женщинами! В нашем ремесле нет верхнего, среднего и низшего разрядов, все равны, всем платят по десять мон. И выходит, что красивая наружность ни к чему, зря пропадает. Ах, попасть бы в такую страну, где никогда не бывает лунных ночей!"
Странное пожелание!
Выслушав внимательно их рассказы, я подумала:
"Вот оно что! Так они, наверно, те самые "сока", что хватают ночью за рукава прохожих на перекрестках улиц. Положим, они делают это для того, чтобы не умереть с голода, но все равно в их годы это страшный грех!" Так я осуждала их.
"Умру с голоду, и кончено дело", - думала я, но не тут-то было. Тяжело расставаться даже с опостылевшей вконец жизнью.
Одна из моих соседок по лачуге, старуха лет семидесяти с лишком от роду, жаловалась, не умолкая, что уже на ногах не в силах стоять и не может добыть себе самое скудное пропитание. Она стала меня уговаривать:
"С твоей красотой смешно умирать с голоду. Непременно иди ночью на промысел, как другие". - "Ах, кто меня возьмет, в мои-то годы!"
Старуха вся залилась румянцем: "Что ты! Да если б я только могла стоять на ногах, я бы вплела в свои седые пряди фальшивые волосы и придала бы себе вид почтенной вдовы. Я бы ловко еще надула кого-нибудь! Да вся беда в том, что я уже еле хожу. А ты иди, иди, не бойся!"
Понемногу я поддалась на ее уговоры. Все лучше, чем умирать голодной смертью.
"Что ж, пойду попробую. Но только в таких лохмотьях ничего у меня не выйдет". - "Этому горю легко помочь". - И она сейчас же привела ко мне человека почтенного вида. Старик посмотрел на меня и охотно согласился: "В самом деле, в темноте она может заработать деньги".
Он сходил к себе домой и принес узел. Там оказалось платье с длинными рукавами, пояс, косимаки, пара носков из бумажной материи... Все это он дал мне в долг и за износ назначил плату. За холщовый халат на вате - в ночь три бу, за пояс - один бу пять рин, за косимаки и пару носков по одному бу. В дождливые ночи за зонтик надо было платить двенадцать мон, за пару лакированных сандалий - пять мон. Ни в чем не было недостатка. Старик принес мне все, что только могло бы понадобиться.
В самое короткое время я нарядилась не хуже других и стала приглядываться и прислушиваться к повадкам уличных женщин.
Попробовала спеть призывную песенку "Ночное платье милого", но мой старческий голос прозвучал так неприятно, что я попросила "быка" женским голоском зазывать мужчин.
Снежной ночью побрела я через мосты. Сколько ни говори себе, что надо как-нибудь кормиться, но все же тяжело мне было!
В наше время люди стали уж очень умны, хотя речь идет всего о каких-то десяти грошах. Поджидают на улице, не покажется ли прохожий с фонарем, и при свете фонаря вглядываются в лицо женщины пристальней, чем богач, выбирающий себе таю. А то еще поведут к сторожке, где висит фонарь. Подходят со строгим выбором к пустой забаве, не так, как в старину бывало. Даже в ночной темноте, на самое короткое время и то не нанимают старую, дурную собой женщину. Говорят, в мире на тысячу зрячих - тысяча слепцов, но нынче всюду одни только зрячие, слепцов что-то не видно.
Наконец начал брезжить рассвет. Колокол пробил восемь или семь ударов. Мне хотелось домой, но надо было еще попытаться, и я бродила повсюду, пока не послышался звон бубенцов.
Это выходили на работу погонщики, а там кузнецы и продавцы тофу стали открывать свои лавки.
Потому ли, что я была слишком безобразна или я не знала, как взяться за дело, но не нашлось никого, кто пожелал бы меня.
Я решила, что больше не гожусь для любви, и навсегда рассталась с этим поприщем.
- Я испробовала уже все должности, какие были только для меня доступны. Волны морщин побежали у меня по лицу, и я снова вернулась к морю любви - веселому кварталу Симмати в стране Цу. Так как я прежде в нем служила и хорошо его знала, то я воззвала к состраданию своих старинных друзей и получила должность управительницы в доме любви.
Какая пропасть отделяла меня от прежних дней! Невольно становилось стыдно.
Для управительницы положен особый наряд, сразу ее узнаешь. Носит она светло-красный передник, не особенно широкий пояс повязан на левом боку. При ней всегда множество ключей. Оттого что ей приходится все время совать себе руку за пазуху, где лежат деньги, подол ее платья всегда сзади короче. Голову она обычно повязывает полотенцем.
Ходит управительница беззвучно, крадучись, с лица у нее не сходит нарочито суровое выражение. Ее боятся больше, чем можно было бы ожидать. Опытная старуха наставляет на ум молодых таю и даже самых недогадливых за короткое время сумеет отшлифовать так, что они будут иметь успех у гостей. Она заставляет девушек работать без отдыха.
Благодаря ее стараниям они начинают приносить хозяевам хороший доход.
Я знала до тонкости чувства дзёро и быстро открывала их тайные шашни с дружками. Ну и доставалось же им от меня! Даже таю меня боялись, да и гости жалели девушек и, не дожидаясь дней, когда принято делать подарки, давали мне по два бу с человека. Так дают черту шесть грошей при переправе через адскую реку. Но нельзя долго творить зло другим людям.
Меня так все возненавидели, что мне стало тягостно там оставаться. Я покинула должность управительницы и поселилась на далекой окраине города, в Тамацукури, где стоят только жалкие домишки. В них даже лавок нет.
Я поселилась в хибарке на задворках, куда пускали жильцов. Там было так пустынно, что среди белого дня носились летучие мыши.
У меня не оставалось никаких сбережений, и мне быстро пришлось распродать свои немногие наряды. Я не могла купить себе даже топлива и сожгла все полки в комнате. Вечером пила один кипяток. Чтобы как-нибудь утолить голод, мне оставалось только грызть жареные бобы.
Когда ночью во время грозы раздавался громовой раскат, заставлявший трепетать всех остальных людей, я молила бога грома: "О, если ты не лишен сострадания, лети ко мне, схвати меня и убей! Жизнь мне в тягость. Опостылел мне этот бренный мир!"
Я уже считала себе шестьдесят пять лет от роду, но люди уверяли, что на первый взгляд можно дать мне лет сорок с небольшим. Женщины маленького роста с тонкой кожей лица долго выглядят моложавыми. Но меня это не особенно радовало.
Однажды, перебирая в памяти греховные приключения своей молодости, я выглянула из окошка, и что же я увидела!
Под окном толпилось множество младенцев. На голове у них были надеты шапочки из листьев лотоса, а ниже пояса они были измазаны кровью. Счетом их было девяносто пять или шесть, и все они, плача, еле внятно лепетали: "Посади на спину!"
Ах, это, верно, те самые убумэ, о которых ходит столько страшных рассказов!
Я в ужасе глядела на них, а они стали хором упрекать меня: "О, жестокая бессердечная мать!"
"Так это, значит, дети, которых я в свое время выкинула, - с душевной болью подумала я. - О, если бы я благополучно вырастила своих детей, у меня сейчас была бы семья, многочисленнее клана Вада! Какое это было бы счастье!" - вспоминала я с тоской и раскаянием о невозвратном прошлом. Скоро призраки стали таять и исчезли бесследно.
Потрясенная до глубины души, я решила немедля положить конец своей жизни... Но увы! Настал рассвет, а я, к своему горю, все не в силах была проститься с этим миром...
Вдруг за стеной послышались голоса. Я прислушалась. Это разговаривали между собой три женщины, ютившиеся в одном со мной доме. Всем им было на вид лет под пятьдесят. Спали они по утрам допоздна, а чем жили, неизвестно. Из любопытства я наблюдала за ними. По утрам и вечерам они любили лакомиться больше, чем позволяло им их скромное положение. Покупали морскую рыбу, которую привозят из Сакаи. Выпить небольшую мерку вина им было нипочем.
Наговорившись досыта о том, как трудно жить на свете, женщины стали болтать о нарядах. На Новый год они решили сшить себе платья цвета светлого яичного желтка, на подкладке сделать цветной узор так, чтобы просвечивал насквозь: парусные корабли и круглые китайские веера. Пояса закатят себе такие, чтобы и ночью бросались в глаза: на фоне мышиного цвета будет рисунок, как на свитке, который развертывается справа налево.
Еще до Нового года было далеко, а они уже обсуждали праздничные наряды. Видно, в деньгах у них недостатка не было.
После ужина они наряжались, густо покрывали лицо дешевой пудрой, тушью для письма обводили края лба, где растут волосы, красили губы, заботились и о красоте шеи. Старательно забеливали морщины на груди до самых сосков. При помощи накладных волос сооружали из своих поредевших прядей прическу, туго перевязывали ее посредине потайным шнуром, а поверх еще одним, широким. Надевали темно-синее платье с очень длинными рукавами. Пояс из белой бумажной ткани повязывали сзади. На ноги обували носки из толстых ниток и соломенные сандалии. За пазухой листки дешевой ханагами, переработанной из старья. Шнурками от косимаки заодно подвязывали и пояс для живота.
Весь день они ждали наступления вечера, когда лица людей неясно видны в сгущающемся сумраке. И тогда трое здоровенных молодцов, так называемые "быки", в хаори, узких штанах и ноговицах, с головой, обвязанной платком так, что видны одни глаза, или в низко нахлобученных длинных капюшонах вооружались толстыми палками, брали с собой свернутые в трубку циновки и звали женщин: "Ну, теперь пора!" И женщины выходили из дому в сопровождении этих молодцов.
По соседству с нами жил ремесленник с женой, который кормился тем, что изготовлял застежки для дождевых плащей. Под вечер жена его убиралась и красилась, а потом они раздавали сладкие пирожки своим пяти маленьким дочерям:
- Папа с мамой уходят по делу, будьте умными, хорошенько стерегите дом.
Отец брал на руки самого маленького двухлетнего ребенка, а мать набрасывала себе на голову старый холщовый халат, и они убегали потихоньку, чтобы соседи не заметили. Трудно было догадаться, в чем тут дело.
На рассвете женщины возвращались совсем не такими, какими ушли вечером, трепаные и измятые, пошатываясь и тяжело дыша. Чтобы подкрепиться, они пили кипяток с солью и торопливо глотали жидкую рисовую кашу. Потом на скорую руку мылись и отпускали свои туго перетянутые груди.
Из рукавов своих провожатых доставали пригоршни мон и, подсчитав на глаз выручку, из каждых десяти мон половину отдавали этим молодцам.
Потом все собирались вместе и рассказывали о том, что с ними было.
"Этой ночью, к моему несчастью, мне не попался ни один мужчина с листками бумаги за пазухой... "
"А мне попадались только молодые люди в самом расцвете сил. Когда я встретилась с сорок шестым, то думала, что мне придет конец. Я уже совсем изнемогала, но ведь нет предела человеческой жадности! Я опять принялась бродить, и мне повезло. После этого меня приглашали еще человек семь или восемь".
Другая женщина вдруг засмеялась про себя, не говоря ни слова. Все стали ее спрашивать: "Ты о чем?"
"Ну и попала же я впросак прошлой ночью! Выйдя из дому, я пошла своей обычной дорогой и решила подождать на зеленом рынке в Тэмма, чтобы туда приехали крестьянские лодки с овощами.
И вдруг вижу юношу лет всего шестнадцати-семнадцати. Кажется, он был третьим сыном деревенского старосты. У него даже еще были не пробриты углы на лбу. Простой деревенский молодчик, но очень хорош собой, с такими приятными манерами. Женщины были ему внове, и он прихватил с собой своего односельчанина, а тот взялся выбирать красотку с видом знатока: "Дадим десять мон, как водится, и подарочек".
Но юноша не в силах был дожидаться, пока его приятель выберет. "Вот эта девочка мне нравится", - ухватился он за меня и потащил в свою лодчонку, где волны служили нам подушкой. После того как он много раз слился со мной, мальчик стал ласково своей нежной рукой гладить мне бока: "Сколько тебе лет?"
Мне стало стыдно, и я тихо отвечала ему тонким голоском: "Семнадцать". - "Ах, вот как! - обрадовался он. -Мы, выходит, однолетки".
Ночь была темная, и мне удалось скрыть от него свое лицо. Ведь мне уже пятьдесят девять исполнилось, а ему сказала - семнадцать, значит, утаила сорок два года. На том свете меня черти за язык потянут. Но не осуждайте меня за эту ложь, надо же мне кормиться.
После этого я забрела на улицу Нагамати и попробовала счастья на постоялом дворе, где останавливаются паломники. Человек пять гостей собралось там на молитву. Я вошла в комнату, освещенную ярким огнем, отвернув в сторону свое лицо. На всех точно столбняк напал, никто не отозвался. Даже им, простым деревенщинам, я в мои годы пришлась не по вкусу. Не выразить словами, какую душевную боль я почувствовала в эту минуту. "Может быть, кто-нибудь из вас хочет развлечься? На ночь особо, а если ненадолго, то я спешу... "
При этих словах они еще больше съежились с испуганным видом.
Но бывший там старик почтенного вида вежливо прикоснулся к полу тремя пальцами и сказал: "Дзёро, не огорчайся! Молодые люди испугались оттого, что слышали, будто одна старая кошка с двумя хвостами оборотилась в старуху. Мы совершаем паломничество в тридцать три храма, чтобы заслужить себе за гробом райское блаженство. По молодости лет мои спутники одержимы страстью к женщине и потому, наверно, позвали тебя. Это большой грех против богини Каннон. Я же не питаю к тебе ни любви, ни ненависти, но иди от нас поскорее восвояси".
Я ужасно рассердилась. Возвращаться назад с пустыми руками - прямой убыток! Пошарила по двору, и стащила из того, что плохо лежало, шляпу кага, вместо тех десяти мон, которые я могла бы заработать". Так закончила эта женщина свой рассказ.
"Но ведь недаром говорят: юные прекрасны, как цветы. А есть и среди нас немало молоденьких. Есть такие красивые, что по виду можно вполне принять их за тэндзин. До чего же им не повезло, если они стали уличными женщинами! В нашем ремесле нет верхнего, среднего и низшего разрядов, все равны, всем платят по десять мон. И выходит, что красивая наружность ни к чему, зря пропадает. Ах, попасть бы в такую страну, где никогда не бывает лунных ночей!"
Странное пожелание!
Выслушав внимательно их рассказы, я подумала:
"Вот оно что! Так они, наверно, те самые "сока", что хватают ночью за рукава прохожих на перекрестках улиц. Положим, они делают это для того, чтобы не умереть с голода, но все равно в их годы это страшный грех!" Так я осуждала их.
"Умру с голоду, и кончено дело", - думала я, но не тут-то было. Тяжело расставаться даже с опостылевшей вконец жизнью.
Одна из моих соседок по лачуге, старуха лет семидесяти с лишком от роду, жаловалась, не умолкая, что уже на ногах не в силах стоять и не может добыть себе самое скудное пропитание. Она стала меня уговаривать:
"С твоей красотой смешно умирать с голоду. Непременно иди ночью на промысел, как другие". - "Ах, кто меня возьмет, в мои-то годы!"
Старуха вся залилась румянцем: "Что ты! Да если б я только могла стоять на ногах, я бы вплела в свои седые пряди фальшивые волосы и придала бы себе вид почтенной вдовы. Я бы ловко еще надула кого-нибудь! Да вся беда в том, что я уже еле хожу. А ты иди, иди, не бойся!"
Понемногу я поддалась на ее уговоры. Все лучше, чем умирать голодной смертью.
"Что ж, пойду попробую. Но только в таких лохмотьях ничего у меня не выйдет". - "Этому горю легко помочь". - И она сейчас же привела ко мне человека почтенного вида. Старик посмотрел на меня и охотно согласился: "В самом деле, в темноте она может заработать деньги".
Он сходил к себе домой и принес узел. Там оказалось платье с длинными рукавами, пояс, косимаки, пара носков из бумажной материи... Все это он дал мне в долг и за износ назначил плату. За холщовый халат на вате - в ночь три бу, за пояс - один бу пять рин, за косимаки и пару носков по одному бу. В дождливые ночи за зонтик надо было платить двенадцать мон, за пару лакированных сандалий - пять мон. Ни в чем не было недостатка. Старик принес мне все, что только могло бы понадобиться.
В самое короткое время я нарядилась не хуже других и стала приглядываться и прислушиваться к повадкам уличных женщин.
Попробовала спеть призывную песенку "Ночное платье милого", но мой старческий голос прозвучал так неприятно, что я попросила "быка" женским голоском зазывать мужчин.
Снежной ночью побрела я через мосты. Сколько ни говори себе, что надо как-нибудь кормиться, но все же тяжело мне было!
В наше время люди стали уж очень умны, хотя речь идет всего о каких-то десяти грошах. Поджидают на улице, не покажется ли прохожий с фонарем, и при свете фонаря вглядываются в лицо женщины пристальней, чем богач, выбирающий себе таю. А то еще поведут к сторожке, где висит фонарь. Подходят со строгим выбором к пустой забаве, не так, как в старину бывало. Даже в ночной темноте, на самое короткое время и то не нанимают старую, дурную собой женщину. Говорят, в мире на тысячу зрячих - тысяча слепцов, но нынче всюду одни только зрячие, слепцов что-то не видно.
Наконец начал брезжить рассвет. Колокол пробил восемь или семь ударов. Мне хотелось домой, но надо было еще попытаться, и я бродила повсюду, пока не послышался звон бубенцов.
Это выходили на работу погонщики, а там кузнецы и продавцы тофу стали открывать свои лавки.
Потому ли, что я была слишком безобразна или я не знала, как взяться за дело, но не нашлось никого, кто пожелал бы меня.
Я решила, что больше не гожусь для любви, и навсегда рассталась с этим поприщем.
- Деревья на горах заснули глубоким сном, и ветки вишен тоже скрыты под покровом снега в вечернем сумраке, но они ждут своего пробуждения на весенней заре. И только люди, старея, уже не возродятся вновь, и потому нет им ни в чем радости. Но всего тяжелее мне было думать о своем позорном прошлом.
О, лишь бы только найти спасение в будущей жизни! Я снова вернулась в столицу и посетила храм Дайундзи - воплощенный рай на земле. Душа моя исполнилась благочестия. Призывая имя Будды, я увидела на обратном пути от главного храма святилище с изображением пятисот архатов - учеников Будды.
Я остановилась поглядеть на них. У всех этих святых - какой только резчик по дереву их так искусно сделал? - были самые разнообразные лица. Молва говорила, что среди них непременно увидишь образ того, о ком думаешь. Что ж, может быть! Я стала внимательно в них всматриваться.
В самом деле, правда! Все они оказались верными подобиями тех мужчин, с которыми я когда-то делила ложе в мои цветущие годы.
Вон тот - вылитый Ёси-сама с улицы Тёдзямати. В бытность мою гетерой я обменялась с ним нерушимыми клятвами и в доказательство своей любви чертила знаки его имени тушью на самом запястье руки.
На меня нахлынули воспоминания о тех днях. Гляжу, а святой, сидящий в тени скалы, точь-в-точь мой прежний господин, у которого я служила в Верхней части Киото. У меня с ним были любовные дела, и я долго не могла его забыть.
Перевела взгляд в другую сторону, а там изваяние, до мельчайших подробностей похоже на Гохэя-доно, с которым я как-то жила одним домом, даже нос такой же вздернутый. Мы долгое время пробыли вместе, искренне любя друг друга, и потому он был мне особенно дорог.
А там какой-то пузан в светло-синем платье, спущенном с одного плеча. Кто бы это мог быть? - старалась я припомнить. Ну да, конечно! Когда я служила в Эдо, он тайно посещал меня шесть раз в месяц, в дни поста. Это Данхэй с улицы Кодзимати.
Вот в глубине на груде камней сидит белолицый святой. Кто этот красивый мужчина? Вспомнила! Актер с улицы Сидзёгавара. Эн был из молодых учеников. Когда я служила в чайном домике, эн впервые со мною познал женщину. Исчерпав все ухищрения любви, юноша истаял телесно и погиб ранней смертью. Так гаснет огонек в фонаре. Двадцати четырех лет он был погребен на кладбище Торибэно. У этой статуи были такие же впалые щеки, провалившиеся глаза.
Был там еще один святой, усатый, краснолицый и лысый. Не будь у него усов, он был бы как две капли воды похож на того застоятеля, у которого я столько натерпелась в тайнике храма. Как я ни привыкла к развратной жизни, но таких мучений, как от этого бонзы, мне еще испытать не доводилось. Он не отличал щя от ночи. Я считала этого бонзу своим злейшим врагом, но есть предел человеческой жизни. И этот неукротимый силач тоже обратился в дым на погребальном костре.
А вон тот, под облетевшим деревом, мужчина со смышленым выражением лица, - волосы над выпуклым лбом, как видно, подбриты им самим, - он точно хочет заговорить. Кажется, руки и ноги у него вот-вот начнут двигаться. Чем больше я на него смотрела, тем больше открывала в нем сходство с одним из своих возлюбленных. Когда я была гулящей монахиней в Осака, среди разных гостей, ходивших ко мне каждый день, был один хранитель склада для зерна, привозимого из Западных провинций. Он так глубоко полюбил, что готов был ради меня расстаться с жизнью. "Никогда не забуду ничего, что делил с тобой: ни печалей, ни радостей... "
Он дарил мне то, что люди больше всего жалеют на свете: золото и серебро, и платил за меня старой монахине, у которой я была в подчинении.
Я застыла на месте, разглядывая пятьсот святых, и в каждом из них узнавала черты одного из моих любовников. Одно за другим вставали передо мной воспоминания о моих прошлых грехах. Увы, нет ничего ужасней жизни продажной женщины, это я узнала на собственном опыте. За мой век у меня были тысячи любовников, а я дожила до глубокой старости. Как это постыдно, как презренно!
Мне казалось, что в груди у меня грохочет огненная колесница ада, из глаз брызнули слезы, горячие, как кипяток... Душа во мне померкла. Забыв, что я нахожусь в храме, я рухнула наземь. Ко мне сбежалась толпа монахов. Как раз в это время раздался звон вечернего колокола. Он заставил меня очнуться.
"Что с тобой, старица, о чем ты так скорбишь? Почему льешь слезы? Уж не увидела ли ты среди этих учеников Будды кого-нибудь, кто напомнил тебе сына, раньше тебя покинувшего мир, или, может быть, супруга?" - ласково стали спрашивать меня монахи.
Не ответив им ни единого слова, я торопливо выбежала за ворота, но в этот миг я постигла самое важное в мире. Мне открылась правда слов поэта:
"Возле трав прибрежных на погосте
В груду пепла обратились кости.
На холме, под соснами густыми,
От него осталось только имя".
Я пришла к подножию горы, с которой падает Гремящий водопад, но у меня не было возможности проникнуть в глубь гор, где подвижники ищут спасения. Я отвязала канат с кормы ладьи, носившей меня по морю житейских треволнений, и молила только, чтобы она вынесла меня на берег по ту сторону жизни.
Не помня себя, я бросилась к пруду, находившемуся неподалеку от тех мест, чтобы утопиться, но меня удержал один мой старый знакомый, случайно встретившийся мне по дороге. Он построил для меня хижину, покрыв ее листьями травы, как вы можете видеть это сами.
"Лучше жди, когда смерть сама к тебе придет. Оставь неправедный путь и, обновив свое сердце, иди по пути Будды", - стал он уговаривать меня.
Я вняла его благому совету и с тех пор всей душой предалась молитвам в этой хижине.
Ваше необычное посещение смутило мой душевный покой, вино затуманило голову. Век человеческий недолог, а я рассказала вам о нем длинную-длинную повесть. Это греховный поступок.
Но так и быть! Пусть эта повесть будет моей исповедью в прошлых грехах, чтобы рассеялись черные тучи в моем сердце и оно засияло чистым светом луны, чтобы радостной была для вас эта весенняя ночь. Я прожила всю свою жизнь одиноко, без семьи, что пользы мне что-нибудь скрывать?
Я поведала вам всю правду о том, как я жила, пока лотос не раскрыл свои лепестки в моем сердце. И пусть даже жизнь моя текла нечистым потоком, но разве может теперь рассказ о ней замутить мою душу?
У бедняков всегда растет персик. Ведь растет он быстро, и прибыток дает скорый. Не оттого ли на скудной земле Фусими, что в краю Ямасиро, так много персиковых садов?
Вот и теперь они в полном цвету.
А когда-то, в далекую старину, в деревеньке Черный цвет, вблизи Фусими, цвели вишни, и даже горожане съезжались туда и сетовали, когда наступивший вечер скрывал это зрелище. Не только пьяницы, но и трезвенники провожали там чаркой уходящую весну, каждый день приезжали все новые люди, но пили-то они в тени одних и те же деревьев, а где пьют, там и льют, и хотя пролитой водки было куда меньше, чем росы, но она скопилась в подземный источник, подтекла под корни, и злосчастные вишни засохли, осталось от них одно лишь название: Черный цвет - будто по слову поэта. Что же до источника Черный цвет, то был он в тамошнем вишневом саду, и воду из него брали для чая самого князя Хидэёси. Наши времена - не то что прежние, по столичному тракту нарыли колодцев, всюду строят и строят, в свой черед и эти места пришли в упадок.
В тех краях жил в своей ветхой хижине некто Жаровня Бунскэ. Пробавлялся он тем, что мастерил бамбуковые веники, жил кое-как, не имея одежды, чтобы прикрыть тело от вечернего ветра, греясь у костра в морозные ночи, и звали его не по имени, а по прозвищу: Жаровня.
Сколь это ни печально, даже в канун Нового года не готовились у него праздничные лепешки, не украшался вход сосновыми ветками, под навесом для дров было хоть шаром покати, в кадке для риса ни зернышка, ничего у него не было, и оставалось ему только сокрушаться, что не может он, как все люди, делать новогодние подарки одеждой и угощаться сушеной рыбкой из Танго. И сам он, и супруга его были уже в летах, и не видели они спасения от этой нужды. Ведь до того жалко было их положение, что дети их не наедались досыта в новогодние праздники.
Бытие наше ненадежно, и это весьма прискорбно. Несколько лет в этой деревне выращивали так называемый ранний персик, от самой весны, когда распускались цветы на ветвях, ждали и не могли дождаться начала осени, а с появлением плодов сразу же доставляли их в столицу во фруктовые лавки на Хигураси и получали хорошую прибыль. Так сколько-то лет с легким сердцем справляли новогодние праздники, и вдруг однажды двадцать третьего числа восьмого месяца случился ураган и повыдергивал с корнем все деревья! В особенную досаду был также недород. Можно сказать, всем людям доставалось одинаково, но только семейству Бунскэ стало наконец совсем худо. От крыши его дома уцелели одни стропила, и когда зарядили осенние дожди, им всем пятерым - родителям и детям - пришлось забраться в большой сундук, который каким-то чудом не успели продать, и накрыться крышкой, подперев ее по углам деревянными изголовьями, чтобы не задохнуться. Так они и сидели там на корточках, воздыхая тяжко: "Блуждаем во мраке бренного мира, и как же тосклива жизнь наша!"
Дом был собственный, но покупателя на него не находилось, а отдавать четыре стены задаром было жалко. В очень уж невыгодном месте он стоял, и Бунскэ жаловался: "Мне бы за него хоть пятьдесят, а то и тридцать грошей на водку выручить, я бы его отдал. Вот если бы стоял он на пристани Кёбаси, я бы взял за него все шесть каммэ и то бы продешевил, а так мне что здесь, что в любой другой деревне - всё едино". При всем том, сетуя на долю свою, он не оставлял надежду на будущее и упрямо твердил: "Вот ужо сёгун в столицу пожалует. Дождусь, нипочем дом не брошу!"
Было у него трое детей. Первенца-сынка звали Бунтадзаэмон, и в год, о котором идет рассказ, ему исполнилось двадцать семь. Огромный, долговязый был мужчина, с бакенбардами от рождения, со сверкающими глазами. Вечно он ухмылялся, но ликом был пострашнее, чем иной во время драки. Сложепия был мощного, и ему бы родителей содержать, зарабатывая хотя бы грузчиком. Но наружность у него была столь устрашающая, что деньги он добывал просто грубым вымогательством, шатаясь по игорным притонам.
И всегда он был злодеем. Раз вечером, в свое шестнадцатое лето, он велел младшей сестренке, чтобы обмахивала его веером. Той было всего семь лет, в пальцах никакой силы, и он за то, что-де машет без усердия, ухватил ее за шею и швырнул на пол. Она грянулась о случившийся тут же жернов, обмерла, бедняжка, душа в ней затрепетала, и она в одночасье скончалась. Горю матери не было конца, она припала к мертвому телу и хотела уже покончить с собой, но тут меньшая дочка, пяти лет от роду, учуяла детским сердцем новую беду и, вцепившись с мольбой в ее рукав, горько расплакалась. Мать остановилась в нерешительности, стала думать, что будет с дитятей, а тем временем сошлись соседи и спросили, как же это случилось. "Смертный час моей дочери наступил по оплошности, - ответила она. - Горю ничем не поможешь". Поспешно устроили похороны, и дело до огласки не допустили.
В двадцать семь лет Бунтадзаэмон спутался с чужой женой и повадился всякий вечер бегать к ней в деревню Такэда. Проведав об этом, мать стала ему говорить: "Жизнь твоя на волоске". Он же, вернувшись однажды под утро домой, столь сильно ударил ее ногой, что свернул ей поясницу, и с тех пор она уже не могла ни встать, ни сесть. По счастью, к тому времени младшая дочь уже подросла и ревностно исполняла свой дочерний долг, так что было кому подать бессчастной калеке горячего чая.
Трудиться он предоставлял отцу, сам же спал в свое удовольствие и никогда не видел цветов утренней зари. "Эх, папаша, - говаривал он небрежно. - Жизнь наша подобна росе - есть она, и вдруг ее не стало". Все люди, ненавидя и презирая его, указывали на него пальцем и говорили: "Вот непокорный воле Неба!" - однако сделать ничего не могли.
Сама злая судьбина определила такие отношения между сыном и родителями, но все же пребывать под одной крышей с этаким злодеем, да еще влачить свое существование совершенно впроголодь было для них далее невозможно, ни единого дня больше не хотели они жить на этом свете, - ведь даже хвороста, чтобы вскипятить чай, не осталось в доме, и они решили наложить на себя руки, положивши головы на одно изголовье.
Однако и тут мать с тоской подумала о своей дочери, призвала бабку-посредницу и, поведав ей все обстоятельства, попросила: "Не дай пропасть моему дитяти, устрой ее в услужение к хорошим людям из купечества". Бабка тоже прослезилась и, сказавши: "Услужу вам и процента с вас не возьму", - повела их с собой, и мать опять проливала слезы, поскольку ноги ее не держали, и пришлось нести немощную на спине.
Девушка была умненькая, но телом мала и слаба, брать ее соглашались не на жалованье, а за харчи. "Но ведь так я только себя прокормлю, какой же в этом толк?" - говорила она, и они ни с чем возвратились домой. А там она шепнула бабке-посреднице: "Наружностью я неказиста, но ведь не только красивые служат утехой мужчинам. Не продать ли мне себя в веселый дом?" Узрев такое самоотвержение, бабка воскликнула: "Ради отца и матери хороши любые пути!" - и отвела ее в заведение на Симабара, именуемое, кажется, "Итимондзия". Там ее выслушали, выказали сочувствие и сказали: "Женщина ты не так чтобы очень, но чувства твои прекрасны и будущность обеспечена". Затем составили договор на установленный срок и уплатили вперед двадцать золотых.
Когда она вернулась в Фусими и отдала эти деньги родителям, те печально вздохнули: "Видано ли это в свете, чтобы позволить родному дитяти продать свое тело и на эти деньги покоить свою старость!" Вздохам их вторила, воротившись, и бабка-посредница. Однако немного спустя хоть и жалели они свою дочь, но возвеселились духом и в канун Нового года возымели намерение сделать к празднику разные покупки. Узнав об этом, торговцы, по своему обычаю, принялись за дело. Из рисовой лавки притащили целый мешок, принесли свои товары продавцы мисо, соли и водки, и даже от рыбника, о котором в этом доме и думать забыли, прислали спросить, не надо ли чего. И в тот же вечер, когда они радовались и повторяли: "Вольнее денежек ничего-то на свете нету!" - старший сын Бунтадзаэмон украл все двадцать золотых и скрылся. Рассвело, наступил последний день старого года, но платить по такому злосчастью было нечем, и все покупки пришлось вернуть. Короткая радость, как сон, канула в прошлое.
Теперь больше нечего было ждать от судьбы. Супруги потихоньку покинули дом, удалились к Шестиричному Дзидзо, этому дорожному знаку на пути в вечность, и остановились в поле неподалеку от храма Косэн Осё. Прозрели они, что крушение всех их надежд в этой жизни есть кара за то, что давным-давно, в жизни прошедшей, свершили они жестокое преступление. И, молясь о предбудущем своем существовании, они многократно повторяли имя Будды, а затем умертвили себя, откусив языки. И трупы их пожрали волки.
Люди, ненавидя Бунтадзаэмона, говорили: "Бежал он, наверное, на восток, и перехватить его надо на заставе Встреч", - и погнались за ним, но схватить его не удалось, и они с пустыми руками вернулись из Мапубары, что вблизи от Авадзу.
Никто не знал, куда он девался, и на это дело махнули рукой, а между тем Бунтадзаэмон тайком проник в городок Сюмоку, до которого было рукой подать, лихо справил новогодние праздники, собрав множество веселых девок, и ко дню "семи трав" промотал все деньги до последнего гроша. Слухи о его непотребстве распространились по округе, он бежал в деревню Удзи. Но едва дошел он до места, где приняли кончину родители, ноги его стали заплетаться, все тело свело судорогой, в глазах потемнело, и он упал. И тогда снова появились волки, пожравшие трупы родителей, и всю ночь напролет грызли его, причинив ему неисчислимые страдания, а затем множество огромных волков обглодали его кости до сухожилий и выложили их у обочины дороги в виде целого скелета. Так Бунтадзаэмон после смерти своей был выставлен на позорище.
Вот вам рассказ о беспримерном нарушителе сыновнего долга. Страшно такое преступление, и небо с неизбежностью карает за него. Будьте же почтительны к своим родителям.