огребение Льва XII совпало с открытием мощей св. Серафима Саровского. Около останков "святейшего" и святого западный и восточный христианский мир еще раз задумываются о судьбе человеческой, о вечных задачах нашего суетного и скорбного, — но если захотим — величественного и блаженного бытия.
Запад и Восток как будто разошлись в определении святости. Запад взял живого священника, облек его в белоснежные ризы, окружил его царственным поклонением, возвел на единственный "всемирный" престол, возложил на него тройную, сверхчеловеческую корону, дал в руки ключи от царства небесного, нарек святейшим и непогрешимым… И все же в конце концов получилась фикция, действительная лишь пока верующие немножко лицемерят. Ведь в сущности никто из католиков, кроме людей темных, не верит серьезно ни в престол папы, ни в тиару, ни в ключи, ни в непогрешимость почтенного старца, по рождению — бедного тосканского дворянина, каких сколько угодно. Восток христианский наоборот — ровно ничего не дал своему святому при его жизни. Купеческий сын, каких тоже сколько угодно, он сам почувствовал с ранних лет равнодушие к миру, где величие измеряется титулами и коронами. Их ему, правда, не предлагали, но он отказался и от того малого, что доступно многим: от возможности богатства, известности, влияния, от радостей семьи и общества. Наш святой от всего отказался по правилу: "отдай все и ты получишь все". Он отказался (в монашестве) от своей воли. Он пренебрег цивилизацией и ушел в пустыню, в состояние первобытное. Как отважный исследователь, что стремится к северному полюсу, наш святой шел на поиски великой цели и тоже к некоей неподвижной точке, вокруг которой вращается ось мира. Он шел вперед, но в сущности он возвращался. От задавленного суетой и ложью человеческого общества он возвращался к состоянию естественному, вечному, стихийно-чистому, к состоянию той святости, в которой, по представлению церкви, мы все рождаемся.
Пути "святейшего" и святого были совсем различны. И вот в то самое время, как Лев умер, и умер окончательно, Серафим вновь родился и уже навеки. Бесплотный образ святого в огромном мире верующих сделался более реальным, чем был кавалер высшего английского ордена — как он все это бросил и удалился в горы, буквально как некогда царевич Сидхартха. Там он прожил сорок лет в глубоком погружении в безмолвие природы, в тишину собственной души, в претворение всей прежней жизни в одно какое-то высшее сознание, в высшую мудрость.
Все великие отшельники, подобно Будде, пройдя аскетизм, оставляют его. Рожденные благородными, они без большого труда достигают состояния, когда плоть уже обуздана, когда приобретено навсегда ясное, блаженное господство духа. Зачем изнурять плоть столь скромную, нетребовательную, как у святых, — плоть, которой уже ничего не хочется, которой достаточно горсти риса и чашки воды, чтобы поддерживать бытие? Иное дело, если плоть доведена до состояния зверя, и если этот жадный зверь раздражен и раздирается похотями. Я склонен думать, что борьба с таким "зверем" редко оканчивается победой и, может быть, никогда не оканчивается победой полной. Продолжительный аскетизм в этом случае имеет свой смысл. Но подобно тому, как бывает дух глубоко падший, бывает и плоть святая. Тело святого — будто только что сотворенное Богом, уравновешенное, мирное тело, всецело подчиненное духу. Никаких стремлений, никаких пристрастий, — нет ничего такого, от чего было бы трудно отказаться тотчас, как только потребует этого высшее сознание. Такая кроткая "святая плоть" есть олицетворенное здоровье. Оно дается в награду праведникам и, кажется, только им одним. У отшельника — нора в горе и кусок хлеба в день, и старик живет до 80, до 100 лет, не зная, что такое доктора и лекарства. Величественный дух, распустившийся как крона над стволом пальмы, кажется, совсем забывает об этом засохшем стволе жизни, предоставляет ему как-нибудь вытягивать из пустынной почвы немного питания, и последнего всегда оказывается достаточно.
Нет сомнения, что внешний подвиг святых главным образом состоит в подготовлении плоти к новому состоянию духа, "укрощении плоти". Но что такое — это укрощение? Как пловец заботливо осматривает челн свой и заделывает щели, так и человек, стремящийся к святости. Ему действительно нужно особое, укрепленное тело. Укрепленное не гимнастикой, которая сводится к потере органического равновесия, к нарастанию грубых тканей за счет более нежных, — а способом более естественным — воздержанием. Это тоже, если хотите, гимнастика, только через дух. Разросшиеся органы упражняются в неделании и непитании, пока не атрофируются до своей естественной формы. Как задача скульптора — отнять у мраморной глыбы все лишнее, чтоб обнаружить прекрасное изваяние, так и у подвижника: он постепенно снимает с своей плоти лишний жир и мясо, пока не превращается даже физически в идеальную фигуру, — идеальную в том смысле, что в ней сохранено только необходимое.
Почитание мощей, мне кажется, коренится в этом отношении плоти к духу. Тело святых — не совсем такое же, что наше, физиологически не такое. Это все равно, как настроенный инструмент не то же самое, что расстроенный. Весь строй святого тела уравновешен и подчинен основному тону — служению мысли. Раз нет страстей, хотений, излишеств, раз приход и расход тела сведены к минимуму — такое тело не может быть совсем таким же, каковы тела, например, пьяниц, обжор, азартных спортсменов или праздных лентяев. Облагороженная плоть, как материальный корень духа, достойна быть предметом поклонения как все совершенное, чего мы хотели бы достичь в себе. Древние поклонялись прекрасным статуям: это были языческие мощи, только мраморные, напоминавшие о богоподобных людях. Я не берусь судить с богословской точки зрения, но мне кажется, что аскетизм праведников есть прежде всего возвращение тела к первородной невинности и чистоте. Результатом этого возвращения само собой является первородное здоровье. Не "убиение" плоти, а убиение только ее уродства и болезней, не истязание, а возвращение к окончательному блаженству — вот цель истинного аскетизма. Мне кажется, что это так, доказывает прекрасное физическое самочувствие людей праведных. Я знаю, что хворают и прекрасные люди, но болезнь у них признак какого-нибудь греха, личного или родового. Болезнь, как уродство или безобразие, свидетельствует о некотором поражении духа: духу безупречному подобает совершенное воплощение. Праведники, сколько от них зависит, возвращают себя к свежести ранних лет. Как младенцы, не знающие ни плотской любви, ни опьянений, ни наркозов, ни пресыщенья, праведники чувствуют себя легко и ясно. Довольствуясь ничтожным, они достигают самого значительного. Как младенцы, они не замечают своего тела и погружены исключительно в работу духа. Кто знает, может быть, их святость есть уже новое, в этой жизни начавшееся младенчество, как бы второй расцвет за то же лето возраста. Но так как при этом они не теряют накопленного сознания, то их второе детство освещается всем опытом долгой жизни. Они и дети, и мудрецы вместе. Именно о таких сказано, что им доступно царство Божие.
Что же является окончательным разумом этого блаженного состояния? — Любовь ко всему.
се святые оканчивают горячим состраданием к миру и страстною любовью к нему. Как Будда, они начинают учить о милосердии, о снисхождении, о внимании к несчастным, о Вечном Отце, призывающем к служению жизни. Они учат о мире, согласии, раскаянии, кроткости, о счастье любящих. О многом хорошем, что нами мгновенно постигается как хорошее, говорят они — и чудо в том, что мы верим им. Казалось бы, все те же слова повторяют они из века в век, те же поучения, что говорят и лицемеры, но в устах лицемеров великие слова делаются малыми, огонь их гаснет. Чудесный это дар — возбуждать веру! Его тайна в том, чтобы самому иметь веру. Весь подвиг праведности — в воспитании в себе веры до степени неодолимой заразительности ее для других. Освящает только святое.
Великая историческая роль святых — освящать народ, делать счастье его благородным. Вы согласитесь, что нет на земле большей радости, как быть вблизи хороших людей. Я не знаю, встречал ли я живых святых, но вероятно встречал, потому что некоторые люди причинили мне неизъяснимо сладкое волнение — просто своим близким присутствием, немногими сказанными словами, с которыми я даже не всегда соглашался. Насколько оскорбляет, когда ближний ваш выказывает несуществующее превосходство, настолько восхищает заслуженное. Перед вами некто лучший — и вы счастливы лучшим счастьем, какое возможно. Один очень известный писатель говорил мне о другом великом писателе: "Уезжая от него, я чувствую, что точно взял нравственную ванну. Я чувствую себя растроганным и освеженным, как бы на время переродившимся". И это воистину так. Понятно, почему выше земных авторитетов народ ставит угодников Божиих. Они представляют собою единственную истинную аристократию, ему понятную. О "Бархатной Книге" крестьяне не слыхали, "Четьи-Минеи" же все чтят, и все знают, "в гербе" какого мученика полагается усекновение мечом или крестное распятие, костер, виселица…
В старые годы, когда аристократия была живой действительностью, народные классы имели источник счастья верить, что есть живые лучшие люди и вот они. Может быть, эта вера была слепая и часто ложная, но даже ложная вера в лучшее поднимает дух. Старинная аристократия в большинстве была сама виновата в потере уважения к ней народа. Так немного нужно, чтобы простые люди искренно и нелицемерно признали в вас высшее существо и полюбили бы до обожания. Но это вечная драма — обманутые надежды простодушных людей. Какое часто горькое разочарование — и в каких радужных ожиданиях! Может быть, в отчаянии создать светское сословие людей безупречных народ так прилепился сердцем к своим святым. Народ чтит мертвых святых как живых, как бы веря, что истинно живое бессмертно. Вот в каком смысле кости праведника животворят. Они — вещественные доказательства возможности совершенной жизни. Одна мысль о такой возможности уже спасает.
Нужна ли аристократия народу? Да, вот такая, истинная, — она нужна и составляет самое высокое учреждение в государстве, не будучи им ни установлено, ни поддержано. В неисчислимой толпе человеческой, где нежное "лицо" человека мнется и искажается общим давлением, где элемент порабощен массе, необходимо, чтобы был передан глазам всех живой образец неизмятого, свободного духа, живущего естественной жизнью. Не знать никаких ограничений, никаких обязательств, кроме внутренних, самих собою наложенных, это состояние более чем царственное.
Монархи связаны заботою о своей державе, их жизнь полна тревоги. Монарх считается с давлениями международными, с условиями экономическими, бытовыми. Не то праведник: единственная его забота — править одним человеком, самим собою. На буддийском востоке на монаха смотрят как на высшее существо; при встрече с ним государь сходит с коня. В самом деле, если говорить о действительно святых людях, то есть ли что-нибудь величественнее человека, отказавшегося от всего, чтобы стать богоподобным? Богоподобным, то есть по возможности свободным от всего, над всем господствующим, духовно всеобъемлющим, всесознающим, непоколебимо стойким. Даже не достижение, — даже попытка, если она искренняя, даже одна мечта достигнуть такого состояния — признак благородства.
Совсем не напрасно люди чтут великих из своей среды. Великие необходимы, как органы пересоздания общества, как совершенная форма, в которую может отлиться каждая душа в меру усилий, личных и родовых.
Как бы ни была измята жизнью ваша природа, но созерцание более прекрасной природы выпрямляет вашу, хоть на время, хоть в небольшой мере. Ни тело наше, ни дух не есть нечто окончательное. Наше истинное "я" лежит не в действительности, а в идеале. Жизнь есть бессознательный процесс приближения к этому идеалу, причем творящее начало нуждается в модели, как художник в натуре. Если есть перед глазами существо нам сродное и высшее, — наше собственное преображение идет быстрее.
Идея Ницше о "сверхчеловеке" не нова; не нов даже идеал его сверхчеловека — "смеющийся лев". Задолго до Ницше лев вошел в гербы рыцарские и государственные. Но одновременно с глубочайшей древности в человечестве живет и другой идеал — серафический, мечта которого — совершенство духа. Каждая эпоха создает свою аристократию, может быть, сообразно тайности, нам непонятной потребности. Одни века вырабатывают рыцарство, другие — монашество, третьи — философию, поэзию, науку. Часто эти аристократии живут совместно, проникаясь некоторыми элементами друг друга. Благородные органы человеческого общества, они вырабатывают отдельные добродетели — мужество, любовь, вкус, знание.
При общем одряхлении европейского общества поникли и эти древние аристократии, но их принцип остался. Как бы демократически ни складывалось общество, нет сомнения, оно должно будет выделить новые органы благородства, новое рыцарство, новое монашество, новую мудрость.
И рыцарство, и монашество, и философия, и поэзия — явления вечные. Они всегда нужны, и теперь не менее, чем в глубокую старину. Пусть исчезнет физическая война, — но никогда не прекратится, и не должна прекратиться борьба нравственная. В последней необходимо то же мужество "без страха и упрека", что и в эпоху рыцарей. Не умрет и отшельничество. Наша махрово-расцветшая цивилизация очень похожа на те роскошные века, когда явились пустынники. Обремененные суетным творчеством человеческим, утомленные условностью и ложью, люди нежной души, вроде Иоанна Дамаскина или Франциска Ассизского, и тогда бежали из мира, и теперь уходят из него, конечно, не оповещая об этом через газеты. Уходят и прямо в монастыри, и в тайное пустынножительство, и просто куда-нибудь в тишину бедной усадьбы, в уединение природы. Душа разбита. Хочется собрать ее осколки. Хочется снова сделаться ребенком, забыть все на свете и пережить радости непосредственного, наивного неведения. Этим начинают, а кончают святостью.
Рыцарь, поэт, монах, мудрец — в сущности, все это люди одной и той же героической породы. Они посылаются не для того, чтобы создавать вещи, а чтобы создавать в своем лице настоящих людей. Они потому нужны, что поддерживают в человечестве предания благородства и богоподобия. Пусть все тело общества заражено, нужно, чтобы оставалось хоть несколько свежих клеток, физически обыкновенно бесплодные, рыцари, отшельники, поэты и мудрецы представляют новые побеги человеческого рода: от них именно идет свежесть и здоровье духа. Одинокий Будда был горчичным семенем нового царства душ. От него пошли неисчислимые радостные настроения, возвышенные надежды, высокие порывы, нежные симпатии, раскаяния и блаженства.
Как обеднела бы сразу до полного разорения жизнь наша, если бы из нее выбросить все великое, что навеяно богатырскими легендами, поэзией, житиями святых. Ведь в сущности мир постольку прекрасен, поскольку мы сами влагаем в него красоты и разума: и хорошее, и дурное душа видит свое. Но это "свое" накапливается внушениями всего человечества, и благо тому, кто соберет в себя, как пчела, только сладкое и благоуханное. Есть мухи, похожие на пчел: они пренебрегают цветами и кружатся над падалью. Их удел разносить гибель всему живому.
Поклонение праведникам — естественная религия человечества. Поклонение это всегда достойное. Нет ничего неблагороднее — неблагодарности; равнодушие к величию — первый признак низкой души. Но поклонение святому само должно быть свято. Оно, как акт соединения нас с духом чистым, требует родственной ему чистоты. Необходимо, чтобы мы не только словами и поклонами возвеличили память праведного, но чтобы с яркостью, доходящей до иллюзии, вместили в себя образ его, припомнили все его заветы. Он умер, но от нас зависит снова зажечь этот скрытый пламень, — зажечь в самих себе. Хоть ненадолго, хоть на мгновение вы делаетесь святым, прикасаясь к духовному образу святого. В минуты восторженного преклонения вы, несомненно, делаетесь чище, возвышеннее, сострадательнее. Повторяйте в себе как можно чаще эти редкие мгновения, вводите их в привычку, и если природа не противится этому, через десятки лет вы сделаетесь святым. Объятия Божии всем открыты. Все могут быть приняты в царство правды, все, кто действительно этого захочет. Но даже и временное, слабое хотенье не теряется бесследно. Пережить хотя бы немногие истинно человеческие минуты — уже большое благо. Об этом вспоминаешь как о событии, и даже память о святых состояниях души светит как лампада над гробом праведника.
В тот день, когда я пишу эти строки, сотни тысяч народа стекаются к костям святого Серафима. Чудо Божие не в том, что сохранились эти кости: истинным чудом была его жизнь, сверхъестественная по высоте духа, по нравственному сиянию. Чудо в том, что такая жизнь оказалась спасительной и целебной — не только для самого святого, но и для бесчисленных несчастных, к нему приходивших. Чудо в том, что со смертью святой не исчез, а одна мысль о нем, один образ его, одно припоминание его святости продолжают утешать несчастных, исцелять их.
Людям узким и суеверным доступно облекать все высокое волшебством и вводить свою темноту в область света. Но это действительно область света и не нуждается в темноте. Христос исцелял больных и передал этот дар апостолам. Дар целения принадлежит всему, что внушает веру, что развязывает связанную болезнью энергию жизни. Но и Христос, и апостолы приходили не затем, чтобы исцелять тела. Их главное призвание было — исцеление души, спасение чего-то высшего и более первоначального, чем тело.
По древнему воззрению, разделяемому многими современными учеными, источник тела у нас духовный. Существует непостижимое начало, некая монада, вокруг которой завивается материя, как кокон около гусеницы. Все физические болезни происходят от повреждения этого творящего начала. Пока оно бьет из тайников природы неудержимо, — все физические порчи мгновенно заделываются, все заразы парализуются. Душа здоровая предостерегает и защищает свое тело, но стоит ей поколебаться в своей связи с Богом, устать, омрачиться, ослабнуть, — тотчас, как в плохо защищаемую крепость, врываются разрушительные силы.
Восстановить человеческую душу во всей ее Богоподобной чистоте, вернуть ей первозданную энергию, разум и красоту — вот для чего приходил Христос, вот для чего проповедовали апостолы и страдали мученики. Мне кажется, призвание теперешних святых осталось то же самое: восстановлять прежде всего души, а через них и тела.
Кто знает, какое потрясение, какой внутренний переворот совершается в больном уже при одной надежде на исцеление? Надежда предполагает вспыхнувшую веру, предполагает любовь к святому. Этот мгновенный порыв к совершенству не освежает ли прежде всего больную душу? Не поднимает ли он шлюзы для тех, всегда присутствующих, целительных сил, которые Бог заложил в самой жизни?
Какова бы ни была тайна этой восстановляющей силы, она драгоценна для человечества: около нее оживляется корень духа. Но вернемся к нашей теме: восстановляет жизнь не тиара Льва, а кости кроткого Серафима.
Михаил Меньшиков
1903 г.