ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

Больше всего поразило Шульженко и Коралли, что их город пуст. На улицах почти не было людей и машин. Иногда строем проходили молчаливые солдаты, юные и сосредоточенные. Полуторки везли пушки, дулами назад. И еще очереди. Длинные, молчаливые. В разгаре были белые ночи. Скоро ленинградцы поняли, какой это кошмар, когда начались методичные бомбежки. Город напоминал огромную декорацию, красивую, но безжизненную. Уже в июле началось его планомерное уничтожение с воздуха.

Едва они вернулись, ансамбль был прикреплен к Дому Красной Армии. Всех артистов аттестовали как добровольцев, что было правдой. Выдали военную форму. Коллектив Коралли и Шульженко стал именоваться Ленинградским фронтовым джаз-ансамблем.

Если верить книгам, посвященным участию артистов в Великой Отечественной войне, то цифры впечатляют. На фронт выезжало более сорока тысяч артистов. Они дали в общей сложности около полутора миллионов концертов. Артисты Москвы сформировали семьсот концертных бригад. В основном рассказы эти строятся вокруг известных, знаменитых личностей. Про остальных — ни книг, ни свидетельств. Ничего. И уже ничего не будет, ибо свидетелей и участников осталось — считанные единицы.

Многие артисты ушли в действующую армию. Не только артисты, но и работники других творческих профессий. Так поступил ленинградский поэт Г. Гридов. Шульженко спела несколько песен на его тексты. Гридов ушел в ополчение и погиб в первых числах июля.

Молодой кинооператор, выпускник ВГИКа Георгий Епифанов также ушел добровольцем на фронт, прихватив с собой коробку из-под кинопленки. В коробке лежали пластинки с записями песен Шульженко. Епифанова сначала направили в аэродромную службу. Но он стал фронтовым кинооператором и был им до конца войны. Кадры, снятые им, вошли в документальную картину о штурме Берлина. Его кадры использованы также режиссером Р. Карменом в многосерийной эпопее «Великая Отечественная».

Позже Епифанов рассказывал, что коробку с пластинками он пронес невредимой через всю войну, она ему служила талисманом.


С июля 41-го года начались концерты фронтового ансамбля Коралли и Шульженко в воинских частях. Ближе к осени дорога от Дома Красной Армии, где они садились на автобус, до мест выступлений становилась все короче.

До сих пор существует не совсем точное представление о том, как воспринимали солдаты такие концерты в воинских частях. Казалось бы, одно то, что артисты приехали чуть ли не на передовую, сулило им успех. Это далеко не так. Вот что писал известный в свое время советский писатель Константин Симонов:

«По собственному опыту военного газетчика я хорошо знаю, как остро и враждебно реагировали на фронте на всякую развесистую клюкву… Люди настолько болезненно воспринимали это, что — в статье ли, в картине ли, в пьесе ли — несколько фальшивых деталей заставляли отворачиваться от всего хорошего».

Почти все политики полагают: для того, чтобы объединить народ, нужна война. Самый свежий пример — Чечня. Однако в нашу задачу не входит философствовать на тему — можно ли было избежать войны. Умные люди говорят, что история не имеет сослагательного наклонения. Однако я против подленьких измышлений и мерзких выкладок с логарифмической линейкой некоторых беспринципных писателей, которые пытаются возвести напраслину на солдат, защищавших Родину, пытаются превратить Великую Отечественную войну в интригу двух гениальных маньяков — Сталина и Гитлера…

Да, эта война объединила весь народ. И большинство людей все еще продолжало оставаться в заблуждении. Моя мать, женщина отнюдь не сентиментальная, бегала в библиотеку переписывать стихи К. Симонова «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…». А отец, уже будучи в окружении под Смоленском, писал письма, что скоро вернется домой, ибо в ноябре враг уже будет разгромлен…

Участие Шульженко в войне сделало ее поистине всенародно любимой певицей. Она стала великой представительницей великого народа. Но путь этот был невероятно тяжел, трагичен. Она прошла его достойно.

Впрочем, обо всем — по порядку.

Что петь, как исполнять, какой репертуар — все это необходимо решать сразу, мгновенно. Естественно, в основе были довоенные песенки, и их Клавдия Ивановна поначалу очень стыдилась.

Менялись представления о ценностях, иными становились точки отсчета. Однако выяснилось, что недостаточно надеть гимнастерку и сапоги, чтобы быть ближе и понятней своим слушателям, зрителям на передовой, которых, возможно, через несколько часов уже не будет в живых. Шульженко поняла это очень быстро. На одном из первых концертов у летчиков ее попросили, чтобы она выступала в своих обычных платьях, как до войны. Оказалось, что песенки с военной тематикой не очень пользуются успехом, а «лирика», где особенно была сильна Шульженко, воспринималась горячо и взволнованно. Она лишний раз убедилась в правильности своего творческого выбора, того выбора, за который ей всегда попадало и, увы, будет попадать.

Бомбежки стали настолько регулярными, что, страшно сказать, ленинградцы начали привыкать к ним. Осень 41-го выдалась на редкость холодной. Гоша заболел корью. Ночью немцы бомбили город по 4–5 раз. И каждый раз Шульженко с больным сыном спускалась в бомбоубежище. Коралли обратился с просьбой к начальнику Дома Красной Армии, чтобы им выделили какой-нибудь подвал. Тот предложил помещение бывшей бухгалтерии в Доме. Туда и перебрались Шульженко с Коралли и больным сыном, прихватили старенького хворающего отца Клавдии Ивановны — Ивана Ивановича. В этом подвале Дома Красной Армии они прожили до середины 1943 года, когда переехали в Москву.

Началась блокада. Стояли совершенно невероятные морозы. Город голодал. А концерты джаз-ансамбля проходили ежедневно по нескольку раз в день, и даже по ночам. Да, это было невероятно тяжело, но это и было спасение для музыкантов, ибо они получали армейский паек, и многие, недоедая, большую часть оставляли для своих родных. Для скрипача Тимофеева это кончилось трагически — он умер от истощения. Большинству современных читателей сегодня трудно представить, как это можно выступать вблизи передовой, зачастую слыша свист пуль и разрывы бомб. Замечательно однажды сказал поэт Михаил Светлов. Его спросили, что он чувствовал, читая свое стихотворение, когда началась бомбежка. Он ответил: «Я понял, что стихотворение слишком длинное».

К сожалению, Шульженко нигде не оставила свидетельств о своих личных переживаниях, о страхе, о надежде и беспомощности, обо всем том, что на тебя наваливается, когда ты глохнешь от разрывов бомб, и кажется, что сейчас расколется земля. Она везде говорила о героизме, о боевой дружбе фронтовиков, скромно избегая подробностей о своей персоне.

А приходилось ох как несладко!

На Новый, 1942 год артистам выдали по бутылке красного вина. А закуски — никакой! Вместо закуски им показали американский фильм «На крыльях славы». В огромном зале Дома Красной Армии, где было ничуть не теплее, чем на улице, музыканты хмуро смотрели на сытых, улыбающихся парней и гладких женщин, которые то и делали, что ели. Голодный цепкий взгляд рассматривал, что стояло на столах у персонажей этого весьма посредственного фильма, взгляда отвести от стола не было никакой возможности. Коралли хотел прекратить просмотр, а Семенов слабо возразил, мол, посмотрим хоть на еду, черт с ним с фильмом. После фильма Владимир и Клавдия вместе с Лешей Семеновым и еще несколькими музыкантами злые, голодные вернулись в квартиру-бомбоубежище. Дальнейшие события вспоминает В. Ф. Коралли:

«Вдруг раздался энергичный стук в дверь и в комнату ворвался высокий красивый сияющий улыбкой… Дед Мороз. Предстал он перед нами в облике нашего доброго друга, эстрадного драматурга и артиста Александра Олицкого. Кинув взгляд на скудный натюрморт нашего стола, он извлек из своего патронташа кулек с несколькими горстями белой муки, десяток картофелин и три головки чеснока. Первой, как и полагается хозяйке, опомнилась Клавдия Ивановна. С привычной украинской сноровкой замесила она тесто, раскатала, сделала несколько лепешек, поджарила их и отварила картошку.

Несколько придя в себя, мы накинулись на Олицкого с вопросами: откуда он, что делает, где раздобыл такое богатство.

— С Ладоги я, мои дорогие, с Ладоги. Это наше спасение. Я там с бригадой артистов, нас там много: Евгений Гершуни, Ефим Копелян…»

С конца 1942 года по льду Ладоги в осажденный Ленинград везли все необходимое. Это действительно была «дорога жизни». Шульженко не раз рассказывала, что встреча Нового, 42-го года с неожиданными подарками их друга Олицкого, пожалуй, стала самой запоминающейся за годы войны. В эту новогоднюю ночь все пили за победу и, конечно, никто не мог предположить, что их ждут еще более тяжелые испытания.

В начале января их пригласили выступить в цехах Кировского завода. С его самого высокого здания были видны немецкие позиции. Оно и немудрено — до них было по прямой шесть километров. Уже стали привычными саночки с трупами, которые родственники, еле волоча ноги, свозили в определенное место. Уже давно не было видно ни кошек, ни собак. Одни ушли, других съели. И потому, когда перед Шульженко, Коралли и оркестрантами предстали заводчане с серыми землистыми лицами, сидевшие кто на полу, кто на станках, то их вид уже никого не удивил и не потряс: привыкли. Как и привыкли выступать в холоде. Клавдия уже перестала бояться за связки. Очевидно, у организма есть такие запасы прочности, о каких почти каждый из нас и не подозревает. Например, воспринималось как должное то, что у молодых женщин и девушек, сражавшихся длительное время в партизанских отрядах, прекращались циклические особенности организма. Да, люди продолжали умирать от голода и холода. Число таких погибших близится к семистам тысячам, если верить официальной статистике. Но город жил — работал, сражался. Артисты выступали. Шостакович работал над своей гениальной Седьмой симфонией. Замечательный поэт Ольга Берггольц читала свои потрясающие стихи по ленинградскому радио, в перерывах, когда метроном отсчитывал секунды затишья… И вот цех Кировского завода. Когда-то до войны Клавдия выступала здесь и, как всегда, с большим успехом. Новый концерт. Он проходил в мертвой тишине. Ни единого хлопка. От такого приема становилось еще холодней. Клавдии хотелось плакать, хотелось убежать со сцены, но все же она нашла в себе силы спеть всю программу и, еле сдерживая слезы, сделала свой низкий глубокий шульженковский поклон.

После концерта их пригласили в маленькую комнатку за сценой. Там на столе лежали тончайшие кусочки черного хлеба и на них по шпротинке. Так рабочие решили отблагодарить артистов. А потом выяснилось — не хлопали, потому что берегли силы, ибо некоторые падали прямо у станков, на рабочем месте.

Оркестр редел: кроме Коли Тимофеева умерли еще два музыканта. У некоторых была уже такая форма дистрофии, что они не могли подняться с постели.

Слег Иван Иванович. Ему было семьдесят три года, его поразила болезнь, которой переболел весь Ленинград — разновидность дизентерии, голодный понос. Весной по последнему Ладожскому льду привезли новейшее американское лекарство — бактериофак. Оно спасло жизнь многим и многим осажденным. А Иван Иванович умер, и Клавдия Ивановна не хотела, не могла везти отца на санках… Похоронная команда, состоявшая из нескольких тщедушных мужичков, выставила условие: полкило сала и бутылка спирта. Для ленинградской зимы 42-го года это было сущее богатство. Начальник ленинградского Дома Красной Армии на четвертый день после смерти Ивана Ивановича нашел то, что требовали могильщики. Отец Клавдии Ивановны был похоронен в гробу (что было великим чудом для февраля 42-го года) на Серафимовском кладбище. Оно тоже было усеяно братскими могилами, как и Пискаревское…

Уже спустя много лет Шульженко поставила на могиле отца большой крест из черного мрамора. До последних дней, когда она вспоминала о том, как хоронили ее отца, у нее начинали дрожать губы…


Работа спасала от смерти, от тоски, от ужаса и страха. Несколько дней после похорон Клавдия не могла ночевать в подвале Дома Красной Армии и потому, если в части предлагали музыкантам остаться, она охотно соглашалась.

Однажды после концерта, который ей пришлось повторить на следующий день по просьбе командира батальона, к Клавдии Ивановне подошел молодой лейтенант с двумя «кубарями» (погоны, как известно, ввели в 1943 году). Сказал, что его зовут Михаил Максимов и что он написал новые слова на мотив «Синего платочка». Эта песня уже года три как находилась в обойме популярных песен.

После расчленения Польши в сентябре 1939 года, когда ее существенная часть отошла к СССР, многие польские музыканты оказались гражданами Советского Союза. Одним из них был Ежи Петербургский (очевидно, это псевдоним, но установить настоящую его фамилию пока никому не удалось). Он обладал обаятельной лысиной и был замечательным эстрадным пианистом. «Утомленное солнце нежно с морем прощалось» — это Ежи Петербургский. В Варшаве до 1 сентября 1939 года, то есть до начала второй мировой войны, Ежи играл в кабаре «Черный кот», где собиралась богема с Маршалковской улицы и дорогие проститутки. Он перебрался в Москву и уже в конце 39-го года организовал ансамбль, выступавший в ресторане гостиницы «Москва». Однажды к нему подошел текстовик Яков Галицкий и сказал, что написал стихи для вещицы Ежи, которую он исполнял постоянно. Уже на следующий вечер «Синий платочек» (так они назвали свой вальс) исполнил певец их ансамбля Станислав Ляндау. Одно из самых загадочных явлений «шлягеров» заключается в том, что до сих пор никто не может найти объяснение, почему одна песня мгновенно подхватывается на всех углах, а другая, вроде по всем статьям выше качеством, быстро уходит в небытие. «Синий платочек» запели мгновенно. Лидия Русланова, Изабелла Юрьева — только два имени, может, самых известных из длинного списка певиц, многих из которых сегодня уже и не вспомнить. Шульженко категорически отказалась ее петь. Простая, молниеносно «залезающая в ухо» мелодия сочеталась с текстом, который не удовлетворял требованиям Шульженко. Во всяком случае, так она объясняла, когда ее спрашивали, почему она не поет «Синий платочек».

Надо заметить, что почти после каждого концерта к ней подходили ее слушатели, почитатели и предлагали свои стихи на уже известную мелодию. Как правило, они оказывались слабыми, беспомощными. И потому, когда 22-летний лейтенант, краснея и запинаясь, предложил ей свои стихи, она ничуть не удивилась и обещала почитать. Наивные и искренние строки Максимова ей очень понравились. Да, Шульженко обладала поразительным чутьем, ощущением того, что нужно, необходимо публике, ее слушателю. Она уже хорошо знала своего зрителя. Знала его вкусы, его привязанности. Вечером того же дня в части, где служил Максимов, она исполнила песню Е. Петербургского на слова Максимова «Синий платочек». Потом Михаил всем желающим переписывал «слова». Через неделю о песне знал весь Волховский фронт. Через два месяца — вся передовая, от Кавказа до Мурманска, и весь тыл.

Сюжет песни прост и чист, как ручей. То, что в нем рассказывалось, происходило с каждым. Так же, как и каждый, кто ее слушал, надеялся, что ему повезет, и что он-то точно останется жив, и снова встретится со своей девушкой. Ведь кто воюет на всех без исключения войнах? Молодежь! Многие не успели жениться, не успели стать отцами и мужьями, ибо нужно было осваивать науку убивать и еще более сложную науку — как сделать так, чтобы тебя не убили. Но несбывшееся счастье, которое под дулом оружия кажется таким простым и недостижимым, очевидно, оставалось самой большой надеждой. И у тех, кто погиб, и у тех, кто уцелел. Не надо иронизировать над тем, что люди умирали с криками: «За Родину, за Сталина!» Но люди шли в атаку (это известный случай), когда командир роты, 20-летний выпускник военного училища, поднял на штыке кусок синего полотна и с криком «За синий платочек!» устремился на немцев и увлек за собой роту. Было и такое.

Да, много было популярных песен во время войны. Сегодня до нас дошло несколько, может быть, самых известных: «Бьется в тесной печурке огонь» А. Суркова, «Темная ночь» Н. Богословского. С моей точки зрения, последняя — одно из самых потрясающих явлений в советском кинематографе, ныне канувшем в Лету. В 42-м году режиссер Леонид Луков поставил фильм «Два бойца». В главной роли — любимейший артист Борис Андреев. Его друга, одессита, играл Марк Бернес. Он сидел в землянке и негромко напевал под гитару, вроде бы самому себе. Как просто и точно снял эпизод Луков! Вот кто-то из бойцов отрывается от письма и прислушивается к песне. Она долетает до поста, где под дождем стоит молодой солдатик. Он слушает и будто воочию видит свой дом, а там жену и ребенка, которых у него еще нет… Бернес задумчив, чуть грустен, но мужествен и сдержан.

Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,

Как я хочу к ним прижаться сейчас губами.

Темная ночь разделяет, любимая, нас,

И холодная черная степь пролегла между нами.

Верю в тебя, дорогая подруга моя…

Это вот пронзительное и сдержанное «верю в тебя» — продолжение «Жди меня». Ибо война шла второй год и никто не знал, когда она закончится…

Но «Синий платочек» по своей популярности и фантастически точному попаданию в атмосферу времени, сознание народа намного опередил многие действительно хорошие песни военных лет. Кто-то из журналистов написал, что, если бы Шульженко за весь свой 60-летний путь на эстраде исполнила только один «Синий платочек», она бы уже обессмертила себя. Скорее всего доля правды в этом утверждении есть. Открывая свой юбилейный концерт, семидесятилетняя Клавдия Ивановна плавно вышла на сцену Колонного зала, держа в поднятой правой руке синий платок. Прекрасный высокопрофессиональный оркестр Юрия Силантьева сопровождал этот поистине королевский выход вступлением в мелодию «Синего платочка». Не надо было ничего объявлять. Зал поднялся и аплодировал Шульженко семь минут!

Самое удивительное, все певицы, в том числе и известные, как по команде прекратили исполнять «Синий платочек». Ни со стихами Я. Галицкого, ни, естественно, со стихами М. Максимова. Впрочем, такое уже случалось с Шульженко.

Слава «Синего платочка» иной раз бежала впереди Шульженко. А однажды «Синий платочек» спас жизнь ее мужу. Он отправил оркестр в Ленинград, а сам задержался в части. И вдруг сообразил, что часть расположена всего в десяти минутах ходьбы от кладбища, где похоронена его мать. Она умерла незадолго до начала войны. Владимир Филиппович решил навестить могилу матери, хотя расположение части нельзя было покидать. Он не спросил разрешения у начальства, потому что знал — все равно бы не разрешили. Над кладбищем висели огромные заградительные аэростаты. Он быстро отыскал могилу, вздохнул с облегчением, обнаружив, что она не повреждена. За спиной послышалось клацанье затвора и резкая команда:

— Руки вверх!

Коралли обернулся. Солдат целился ему в грудь. Коралли двинулся ему навстречу, но остановился как вкопанный, услышав:

— Ни с места! Стрелять буду!

Он шел под конвоем, с поднятыми руками. Решили отвести его в другую часть, где они еще не выступали, о них еще никто не знал. Подозрение вызвала новенькая шинель и начищенные сапоги. Как правило, так были одеты диверсанты. В осажденный Ленинград и в части, стоявшие на втором рубеже обороны, их забрасывали в большом количестве.

Коралли очень перепугался. Он знал о приказе — диверсантов расстреливать на месте при одном только намеке на сопротивление. А что в голове у его конвоира? Пришли в расположение части. Майор хмуро его выслушал. Внимательно изучил бумагу, из которой явствовало, что Коралли может передвигаться по городу в любое время. Это еще больше его насторожило. Майор таких бумаг еще не видел. Отчаявшийся Коралли сказал, что он муж Клавдии Шульженко.

— А! «Синий платочек»! — просветлел майор и стал накручивать ручку телефона, пытаясь соединиться с начальником ленинградского Дома Красной Армии. Удалось. Отпустили. Тот же самый солдатик, который стал уже миролюбивым, проводил Владимира Филипповича до его части, где они недавно выступали.

В квартире-подвале его ждала большая радость. Из Москвы, из Комитета по делам искусств, пришла телеграмма — Шульженко приглашали в Москву на съемки фильма.

Когда они прилетели в заснеженную столицу, где, казалось, было еще холоднее, чем в Ленинграде, на аэродроме их уже ожидала машина. Шульженко и Коралли сели сзади. Впереди, рядом с водителем сидел молчаливый пожилой мужчина в полушубке. Пока они ехали, он ни разу не обернулся. Приехали на площадь Коммуны, к зданию театра Красной Армии. Зрительный зал был переоборудован под павильон. Их встретил человек, который представился как режиссер фильма Михаил Слуцкий. Клава о нем много слышала еще во время конкурса артистов эстрады, когда она близко познакомилась с Марией Мироновой. Слуцкий был ее первым мужем, до Александра Менакера. Шульженко с любопытством его разглядывала.

Выяснилось, что их уже на следующий день должны отправить в Ленинград. Фильм строился как концерт по заявкам бойцов. Оказалось, что больше всего они хотели слышать «Синий платочек». Шульженко поразилась, как быстро на фронте полюбили ее песенку. Сценарный план фильма написал Алексей Каплер, известный кинодраматург, один из авторов сценария фильма «Ленин в Октябре». Чуть позже, в том же 42-м году он был арестован, ибо слишком затянулся роман 40-летнего сценариста, да к тому же еврея, с 17-летней Светланой, дочкой Сталина.

Сюжетный ход фильма-концерта был прост. Аркадий Райкин, «киномеханик» на мотоцикле, развозит коробки с фильмом по воинским частям. И перед каждым показом объявляет, кого сейчас увидят бойцы. В одном из бойцов, с восторгом смотрящего на экран, можно узнать совсем юного артиста Михаила Пуговкина. Лучшие силы советского искусства исполняли свои номера. Пел Иван Козловский, читал стихи и прозу Игорь Ильинский. В наспех сколоченных декорациях Лидия Русланова исполняла народные песни в своей знаменитой цветастой шали. Утесов в сопровождении джаза спел «Одессита-Мишку». Карандаш показал номер, о котором в то время говорила вся Москва. Он подходит к трибуне с микрофоном, вынимает из портфеля собаку-скочтерьера. Пес громко гавкает в микрофон, а Карандаш своим знаменитым фальцетом объявляет: «Речь министра пропаганды Геббельса закончена». Не все его шутки нравились в Кремле. За некоторые из них он имел серьезные неприятности. Однажды он разыгрывал репризу в цирке и неожиданно погас свет. На вопрос, что случилось, Карандаш объявляет: «Опять кто-то плитку включил». Пользоваться дополнительными электроприборами в первые годы войны в Москве было строжайше запрещено. Или же сидит он посреди арены на большом мешке. Его спрашивают, что в мешке. Он отвечает: картошка. Почему ты сидишь на ней — спрашивают его. Карандаш под хохот зала отвечает: «А сейчас вся Москва на картошке сидит».

В этой компании всесоюзных знаменитостей выступала и Клавдия Шульженко.

Народный артист СССР кинорежиссер Григорий Чухрай рассказывал, как он в госпитале после ранения смотрел фильм «Концерт — фронту». До войны он видел Шульженко, когда она гастролировала по Украине, тогда она уже была в моде. Чухрай был поражен, как она изменилась в фильме, ибо в ее лице появилось благородство, одухотворенность, — то, что раньше не замечал, возможно, потому, что сам был совсем юным. Они смотрели на молодую женщину в темном с блестками платье, видели ее светлые кудряшки, перстень на правой руке, узкий поясок, подчеркивающий ее тонкую талию, и от ее облика веяло мирной жизнью, надеждой, верой, что они выживут… Она стояла на фоне занавеса. По обе стороны расположились два аккордеониста. Сегодня, спустя более пятидесяти лет, мне представляется, что это один из самых пронзительных музыкальных аккомпанементов знаменитой песни. Щемяще-пронзительный звук аккордеона, сдержанная манера Шульженко, ее негромкий голос с нежными интонационными переходами — сегодня все это вместе рождает удивительное чувство светлой печали и непонятной тоски. Нынче, кого ни спросишь, с какой строки начинается песня «Синий платочек», каждый ответит:

Синенький скромный платочек

Падал с опущенных плеч…

и ошибется. Ибо песня на слова М. Максимова начинается так:

Помню, как в памятный вечер

Падал платочек твой с плеч,

Как провожала и обещала

Синий платочек сберечь.

И пусть со мной

Нет сегодня любимой, родной.

Знаю, с любовью ты к изголовью

Прячешь платок голубой.

Оказывается, рассказ идет от первого лица… мужчины. И никто, никто! — не обращает на это внимания!

Письма твои получая,

Слышу я голос живой.

И между строчек

Синий платочек

Снова встает предо мной.

И часто в бой

Провожает меня облик твой.

Чувствую, рядом

С любящим взглядом

Ты постоянно со мной.

Григорий Наумович Чухрай рассказывал, как было страшно первый раз идти в атаку, какой ужас охватывал их, двадцатилетних мальчишек, когда они впервые увидели идущие на них немецкие танки. И никакая сила не могла их вытащить из окопов. А эти простые слова милой, доброй и такой уютной, родной, совсем молодой женщины действительно делали на фронте чудеса. Они превращали обыкновенных мальчишек, с которыми еще полтора года назад ходили девчата вместе купаться, или танцевали в пыльных дворах, или целовались в подъездах… слова эти превращали их в героев.

Сколько заветных платочков

Носим в шинелях с собой!

Нежные речи, девичьи плечи

Помним в страде боевой.

За них, родных,

Желанных, любимых таких,

Строчит пулеметчик

За синий платочек,

Что был на плечах дорогих!

В фильме и в ранних граммофонных записях было еще две строфы:

Кончится время лихое,

С радостной вестью приду.

Снова дорогу к милой порогу

Я без ошибки найду.

И вновь весной

Под знакомой ветвистой сосной

Милыя встречи, нежныя речи

Нам возвратятся с тобой.

Позже два этих куплета Шульженко перестала исполнять. Но надо было слышать, как она произносила: «милыя встречи, нежныя речи», с удивительным «я» в конце прилагательных, которое казалось совершенно старомодным, но таким трогательным, что подкатывало волнение.

Москва была на военном положении, но Шульженко и Коралли заметили, как отличается здесь жизнь от Ленинграда. По сравнению с Питером казалось, что здесь рай. Да — пустынные улицы, да — стекла в перекрестье тонких полос бумаги, чтобы не лопались от ударных волн после взрыва бомб (ведь налеты с воздуха еще продолжались). Но то, что на улице Горького стояла за лотком продавщица мороженого в лютую стужу, возможно, это поразило их больше всего. Значит, кто-то покупает!

После съемок Коралли с Шульженко договорились встретиться с Козловским и Райкиным. Однако пришел хмурый мужчина в тулупе и сказал, почему-то неприязненно, что уже ждет машина, надо ехать на аэродром. Ночью они уже вернулись в осажденный Ленинград.

Фильм, растиражированный в немыслимо короткие сроки, вскоре был разослан во все воинские части, в госпитали. Разумеется, несколько копий попало в Ленинград. В радиокомитет посыпались письма с просьбой, чтобы Шульженко исполнила «Синий платочек».

Ансамбль Коралли и Шульженко стал выступать в основном на трассе Ладожского озера. Пожалуй, это было самое горячее место в битве за северную столицу.

24 марта 1942 года коллектив дал три концерта на Ладожской трассе. Поздно вечером к Коралли, который едва стоял на ногах от усталости, подошел ординарец и сказал, что генерал Федюнинский приглашает его вместе с Клавдией Ивановной к себе в землянку. Когда они вошли, увидели накрытый стол, такой, какие накрывали до войны, у Шульженко от забытых гастрономических запахов закружилась голова и она чуть было не упала.

Генерал пригласил артистов к столу. Первый тост был, как водится, за Сталина, потом за победу. А потом генерал поздравил Шульженко с днем рождения.

— Как вы узнали, Иван Иванович? — поразилась Клавдия Ивановна.

— Ну а разведка на что у меня? — усмехнулся Федюнинский.

В то время он командовал 54-й армией Волховского фронта. Это был действительно талантливый высокообразованный генерал, но с весьма своеобразным чувством юмора. Его шутки и розыгрыши, очевидно, поощрялись в ставке Верховного Главнокомандующего. Константин Симонов как-то рассказал такую историю. В первые месяцы войны известный генерал Петров был вызван в ставку. Идет по длинному коридору в Кремле, навстречу — Сталин.

— Вас еще не расстреляли, товарищ Петров? — спросил Сталин и, не дождавшись ответа, пошел дальше неслышными шагами. Петров стоял у стены ни жив ни мертв. Но вот вернулся в свой штаб. Вроде пронесло. Сорок третий год. Только что закончилась битва на Курской дуге. Петров снова оказался в ставке. Сидит он у Василевского, как входит Сталин. Все вскакивают и замирают.

— Вас еще не расстреляли, товарищ Петров? — удивленно спрашивает Сталин. Все молчат. Сталин удаляется. И опять — никаких санкций.

В конце войны — история повторяется. Наконец, банкет 24 июня 1945 года, после Парада Победы. Сталин говорит тост и в конце его произносит следующее:

— Но даже в самое тяжелое время мы никогда не теряли чувства юмора. Правильно я говорю, товарищ Петров? — обращается он к боевому генералу армии Петрову.

…Так вот Иван Иванович Федюнинский попросил Клавдию Ивановну еще раз спеть «Руки», и она выполнила эту просьбу; пела, протягивая руки к генералу и обращаясь только к нему. Затем Федюнинский, как заправский хозяин стола, сделал паузу и «надел» строгое лицо. Дальше вспоминает Коралли:

«— Что же это вы, Владимир Филиппович, одновременно обслуживаете нашу и немецкую армии? — спросил генерал.

Я похолодел. Клава застыла с выражением ужаса на усталом изможденном лице. Федюнинский, как заправский актер, насладился эффектом и рассказал, как недавно слушал радио из оккупированного Пскова и вдруг попал на концерт нашего джаз-ансамбля. Немецкий диктор объявил: „Выступают знаменитые русские артисты — для солдат и офицеров великой Германии!“ Я не знал, что говорить и как оправдываться, ибо не нужно было большой фантазии, чтобы знать, что может за этим последовать. А Федюнинский, поняв, что розыгрыш зашел слишком далеко, доходчиво объяснил, что, очевидно, немцы захватили где-нибудь запись нашего выступления и перемонтировали ее так, что подлог нельзя было сразу распознать… Потом мне самому довелось услышать эту запись: „Мы счастливы, дорогие друзья, что сегодня выступаем для вас“ — такими словами начинался концерт. И голос был мой и слова вроде мои. Но… я, например, говорил: „Для вас, красных соколов, истребителей ненавистных фашистских асов, — наши песни, музыка и стихи“. А по немецкому радио передавали: „Для вас, асов, — наша музыка, песни…“ Фальсификация была сделана на высоком техническом уровне. Я с ужасом представлял себе, как проклинали нас те, кто слышал эту передачу…»


В многочисленных воспоминаниях о войне, касающихся выступлений наших артистов, поэтов, писателей в действующей армии, проходит мысль, что вот, мол, какой у нас замечательный строй, какое единение армии и народа, армии и искусства. Немцы, мол, не понимали, как это может быть. Мягко говоря, все это не так. И немцы, и не только они, отлично понимали, что значит выступление артистов для поднятия боевого духа чуть ли не на передовой. Мерилин Монро часто выступала перед американскими солдатами во время корейской войны, когда СССР поддерживал Ким Ир Сена, американцы — Южную Корею, в начале пятидесятых годов. Во время войны во Вьетнаме в американские войска направлялись не только походные публичные дома, туда ездили и Фрэнк Синатра, и писатель, нобелевский лауреат, Джон Стейнбек. Немцы тоже знали, как использовать артистов и писателей в пропаганде, особенно если идет война с русскими, Вот что пишет одиозный Э. Лимонов; при всем моем специфическом к нему отношении, не удержусь от пространной цитаты из его статьи:

«„У нас была великая эпоха“. — …Отдадим должное самой блистательной певице того времени Клавдии Ивановне Шульженко. Клава озвучила русский фронт песней „Синий платочек“, бывшей на русском фронте во вторую мировую эквивалентом „Лили Марлен“, и может быть, далеко забивавшей „Лили Марлен“ по популярности… При звуках голоса Клавдии Шульженко, странно отдаленного, откуда-то из сердца распространяется по телу нервная сыпь. Самая банальная страсть заставляет сжиматься сосуды, и слезы выступают из глаз у автора… хотя он лишь сын выжившего солдата и внук и племянник солдат погибших… Фронтовики утверждают, что на Белорусском фронте фриц использовал „Синий платочек“ в прямо противоположных целях. Весной по ночам фриц атаковал, урезав пару куплетов, „Синим платочком“ через громкоговорители советские позиции, перемежая песню призывами девических голосов. „Ваня! — взывала какая-нибудь молоденькая актриска, спутавшаяся с немцами. — Май наступил, земля расцветает, любить хочется. Ваня, бросай винтовку, иди домой“. Свидетели, слышавшие эти кошачьи блядки продавшейся тевтону русской девки, говорили, что брало-таки, забирало, что подрывная работа немца, может, имела бы успех, если бы не политрук, в начале войны он еще назывался комиссар. Политрук ругался матом ночи напролет и пытался сшибить их ящик выстрелами. У наших не было громкоговорителей, но снайперам был дан приказ: засечь их идеологические приборы и обезвредить. Если возможно, пристрелить блядь-актриску…»

Глава 2

Культура — это нравственность. Религия — духовность. В 43-м году Сталин понял, что русское православие надо обласкать. Вновь зазвонили колокола в уцелевших после разгрома сначала большевиками, а потом немцами храмов. Состоялся Вселенский собор. Начались повсеместные молитвы во славу российского оружия и… война покатилась назад. Мне возразят: совпадение. Возможно. Дело в том, что немецкая католическая церковь всецело поддерживала Гитлера и до сих пор за это расплачивается.

Невозможно взвесить тот вклад, который сделали деятели культуры в период войны. Но еще более потрясают культурные акции (как выражаются сегодня), происходившие в осажденном Ленинграде. Выдающийся ленинградский дирижер Карл Элиасберг (иметь такую фамилию в разгар войны с немцами — огромное мужество) в марте 42-го года был вызван председателем ленинградского управления по делам искусств В. Загурским. Контора в то время находилась на Фонтанке. Элиасберг по причине сильной ослабленности добирался до места назначения полтора часа. Он вошел в кабинет. Загурский лежал на диване. У него была жесточайшая цинга. То, что услышал Элиасберг, потрясло его до глубины души. Начальник ленинградских искусств сказал, что к началу весны хорошо бы собрать оставшихся в живых музыкантов и дать симфонический концерт. «Средства найдем», — слабым голосом добавил Загурский, закрыв глаза. Не было сил говорить.

5 апреля 1942 года в помещений театра имени Пушкина состоялся первый после начала войны симфонический концерт. Дирижировал К. Элиасберг. Сидя. Концертмейстер оркестра (первая скрипка) сидел в ватнике, надетом на голое тело. Зал был полон. Оркестр исполнял произведения Глинки, Чайковского, Бородина. Певец Касторский исполнил арию Ивана Сусанина. Клавдия вместе с Коралли и Гошей присутствовала на этом концерте и плакала, видя изможденные лица оркестрантов, этот ватник на концертмейстере и пар, шедший из уст музыкантов. В зале было минус семь. Да, они привыкли к лицам своих музыкантов, но то, что увидели они на сцене театра Пушкина, и то, что услышали!.. Ленинград жил, и все поняли в этот холодный весенний день, что город устоит. На следующий день Шульженко должна была выступать в сборном концерте в цирке. Накануне она отказалась — очень плохо чувствовала себя. Однако после концерта позвонила и сказала, что приедет.

Художник по костюмам киностудии «Мосфильм» Ада Сергеевна Духавина, остававшаяся в Ленинграде на протяжении всей блокады, была на ее выступлении. Она пела уже полюбившийся всем «Синий платочек», потом еще и еще, и снова ленинградцы ее долго не отпускали, как тогда, пятнадцать лет назад, во время ее дебюта в Кировском театре. Духавина вспоминает, что на Шульженко было красивое клетчатое платье, довольно короткое, так что были видны ее коленки. И это платье, и коленки — производили фантастическое впечатление — среди платков, валенок и ватников…

Д. Шостакович трудился над Седьмой (Ленинградской) симфонией. Ее премьера состоится позже, 9 августа 1942 года. Она станет одной из вершин в мировой истории музыки.

А дела со здоровьем у Шульженко действительно были неважные. Ей не надо было выступать в цирке. Они приехали в госпиталь, где их, конечно же, ждали. Больше всего ее. Коралли сказал, что, возможно, они выступят без Шульженко, у нее сел голос. Сопровождавший их капитан спросил, что нужно, чтоб поправить здоровье. Владимир Филиппович ответил: «Стакан горячего молока», — безнадежно махнул рукой, понимая, что это невозможно.

— Вы начинайте, начинайте, — приказным тоном сказал капитан и исчез.

Через полтора часа он, счастливый, появился с кружкой молока. Где он сие раздобыл, так и не сказал, и загадочно и победоносно улыбался, довольный, что спас концерт. Впрочем, это был не один концерт, а по крайней мере пять или шесть. Они выступали в палатах, где лежали тяжело раненные. После второго концерта зашли в палату, где лежал всего один человек. Коралли объявил ему начало концерта. Спел под аккордеон свою неизменную «Тачанку», потом Клавдия исполнила несколько песенок. Потом аккордеонист сыграл музыкальную пьесу. Человек на койке зашевелился… встал.

— Очень хорошо, товарищи! Спасибо вам! А теперь — к раненым. А я дежурный врач — решил вот часок соснуть после смены.

Еще никогда после начала войны Шульженко с Коралли так не смеялись, как после этого концерта.

В большой светлой палате, куда Клавдию привел начальник госпиталя, лежали солдаты, все сплошь в бинтах. Обожженные танкисты, лиц не было видно. Только бинты. Начальник госпиталя тихо сказал, что здесь не надо концерта. Пусть Клавдия Ивановна исполнит две песни. Они вошли в палату вдвоем с аккордеонистом. Шульженко объявила «Синий платочек». Петь было страшно. На кроватях, казалось, лежали забинтованные мумии. Один из бойцов сказал вдруг:

— «Шутку», пожалуйста.

Шульженко удивилась. Она уже давно не исполняла эту вещь Мейтуса и Брейтигама. Она повиновалась. Спела. Молчание, только тяжелое прерывистое дыхание… Поклонилась и спросила:

— Может, еще спеть?

В ответ — только дыхание и где-то еле слышный стон. Она повернулась и направилась из палаты. И вдруг за спиной услышала:

— Кунечка!..

Шульженко вздрогнула всем телом, обернулась и быстро пошла вдоль кроватей:

— Кто? Кто это сказал?

Но в ответ молчание и тяжелые вздохи… Она выбежала из палаты. С ней случилась истерика. Еще никогда она так не плакала с той поры в июне 41-го, когда ей в поезде показалось, что она потеряла сына. Коралли и начальник госпиталя поняли это по-своему. Ей протянули стакан с прозрачной жидкостью. Она думала, что вода, поперхнулась, закашлялась (это был спирт). В этот день концертов больше не было. Спустя некоторое время в руки Клавдии Ивановны попала газета «Боевой листок». На первой странице был список награжденных солдат и офицеров Волховского фронта. В середине списка она прочитала: «Старший лейтенант Григорьев И. П. — орденом Красной Звезды (посмертно)».


Письмо из будущего:

«Уважаемая Клавдия Ивановна!

Прошло каких-нибудь двадцать девять лет после того, как случайно и просто мы встретились с Вами, но, кажется, пришло время объясниться. Вспомните жестокий 1942 год. Вы выехали на корабле из Ленинграда в летную воинскую часть для концертов. На пирсах к противоположному берегу Ладоги Вас застала бомбежка у деревни Леднево. Вы сидели в воронке, в воде, звали на помощь. К Вам на коне подъехал моряк и, услышав Ваши крики, обещал через некоторое время приехать, найти Вас и устроить обсушиться и так далее. У меня было задание командующего выяснить размеры потерь и поражений на пирсах, кораблях, организовать связь. Одним словом, срочные безотлагательные дела. Вы временно приютились в низкорослом кустарнике на пригорке: на обратном пути мы прибыли и остановились в моей деревенской „каюте“, у старых рыбаков. Попросили срочно разыскать мужа и сына, которые затерялись при бомбежке. Вскоре я их нашел и соединил Вас вместе под одной крышей. Потом Вы с удовольствием кушали уху из сига, которую я попросил хозяйку приготовить для Вашей семьи. В память осталась у меня Ваша благодарность за спасение и Ваша песня, которую в комнате Вы спели для меня. Вы еще сказали, что, если мы еще когда-нибудь встретимся, „Вы (то есть я) будете для меня самым желанным другом“. Но другие ветры повеяли в нашей жизни. Нужно было разгромить врага и начать строить новую жизнь. Я, каюсь, не мог выполнить намерение встретиться с Вами. Может быть, не хотел будить неприятных воспоминаний о бомбежке, не хотел быть назойливым. Хотя, кто знает, ведь это была наша молодость, а молодость — это великое счастье, даже под бомбежкой: Вы пели для меня. Моя старая хозяйка, стоя у двери, поджав под подбородком исхудавшие руки, выразила восхищение: „И где ж ты нашел такую голосистую красавицу?“ Я ответил: „Да вот, в воронке от бомбы, там ее и подобрал“. „Ах, ирод проклятый“. Это она уже адресовала немецким летчикам. Затем созвонился с нашими летчиками, Вас отвезли на аэродром, на концерт. В этом воздушном бою погибло, защищая нашу Дорогу жизни, пять наших летчиков. Немецкая армада, состоявшая из 42 самолетов, потеряла свыше двенадцати машин. Памяти этих пяти погибших летчиков Вы посвятили этот концерт. Ваше служение искусству мне, да и не только мне, широко известно. Ваша лира звучит по сей день. Так мы за этот небольшой в 29 лет отрезок времени и не успели поближе познакомиться, хотя я Вас отлично знаю и помню. Разрешите возместить эту несправедливость по отношению к себе со своей стороны. Я тоже служитель муз; моряк на коне, я был и до сих пор есть живописец, художник-акварелист. На открытке — одна из моих работ 1950 года. Дарю ее на память Вам. До сего дня занимаюсь творчеством, пишу портреты, пейзажи, жанр в различных техниках. Сейчас у меня влечение к акварели. Выставляюсь на многих выставках, как у нас в Советском Союзе, так и за рубежом. Одним словом, живу творчеством, дарю радость людям, как и Вы, и бесконечно рад этому. Недавно узнал, что Вам присвоено почетное звание народного артиста СССР. Страшно рад этому! Целую Вашу руку и поднимаю тост в Вашу честь! Дай бог, чтобы в жизни не было больше воронок, хотя именно там и состоялось наше знакомство. Ведь можно знакомиться в более эстетических местах. Дорогой мой ветеран! Обнимаю Вас и желаю Вам большого счастья в жизни. Ваш Гельберг Семен Аронович, мой адрес: город Рига, улица Ленина, 72, квартира 22. Сентябрь, 1971 год».


Сын Клавдии Ивановны и Владимира Филипповича Игорь Владимирович Кемпер (он носит настоящую фамилию своего отца) рассказывает, что однажды после выступления родителей они все втроем погрузились в автобус, чтобы ехать в Ленинград. Но здесь подошел офицер и сказал, что его командир просит подойти к нему маленького Гошу. Десятилетний Гоша пришел в землянку командира полка и увидел на столе уже развернутую плитку шоколада. Командир полка протянул эту плитку Гоше, и мальчик в сопровождении офицера отправился обратно к автобусу. Начался налет. Офицер молниеносно столкнул мальчика в канаву с лужей и накрыл его своим телом. Как рассказывает Игорь Владимирович, больше всего он переживал за шоколадку. А вот уберег он ее или нет — этого уже не помнит…

После смерти отца Клавдии Ивановны мальчика не с кем было оставить, и потому он с девятилетнего возраста уже знал фронтовые дороги.

Г. Скороходов, большой знаток творчества К. И. Шульженко, писал как-то, что в начале войны маленькая экспериментальная фабрика Наркомата боеприпасов и минометов выпускала небольшие партии пластинок, на которых были инструкции по тушению бомб и об оказании первой медицинской помощи. И среди этих чрезвычайно необходимых рекомендаций звучали песни в исполнении Шульженко.

12 июля 1942 года состоялся концерт Шульженко и фронтового ансамбля в Доме Красной Армии, то есть там, где жили Шульженко и Коралли. Не верилось, что минул год, как идет война, не верилось, что они живы, ведь чуть ли не ежедневно рисковали жизнью, когда ездили в воинские части. Трудно было сосчитать, сколько пережили бомбежек, сколько раз оказывались на краю гибели… В этот вечер был их пятисотый концерт за год войны. Не знаю, было у кого-либо из артистов такое количество выступлений в тяжелейших условиях. На концерт приехали фронтовики, городское начальство. Больше всего Шульженко потряс букет полевых цветов, ибо они в городе не росли… В Ленинграде не было, естественно, электричества, однако сцена Дома Красной Армии была ярко освещена с помощью походных электростанций. Всем участникам ансамбля были вручены только что учрежденные медали «За оборону Ленинграда». Это сегодня изменилось отношение к медалям и орденам, ибо их стало слишком много. А в 42-м году медаль эта была одной из самых почитаемых. В тот вечер Клавдия Ивановна много пела, и показала несколько новых своих вещей. Некоторые из них навсегда вошли в ее репертуар. Иные стали советской песенной классикой. Песней «Вечер на рейде» началось ее содружество с композитором В. Соловьевым-Седым, автором самой популярной советской послевоенной песни «Подмосковные вечера». И еще она показала песню М. Табачникова «Давай закурим».

«Прощай, любимый город, уходим завтра в море»… — протяжная печальная вещь, с очень красивой небанальной мелодией. Моряки до сих пор поют ее во время застолий. Шульженко дала жизнь этой чудной песне, но после войны редко ее исполняла. Взрослые мужики, уже год смотревшие смерти «в зрачки» (как выразился один из почитателей Шульженко), утирали слезы, стесняясь и пряча лица от соседей, когда Шульженко исполнила песню «Моя тень» («Опустилась ночь над Ленинградом»). Многие слушатели усмотрели в этой песне ответ женщины на отчаянное заклинание «Жди меня». И опять, уже в который раз, Клавдия Ивановна точно попала в состояние душ своих слушателей, задела обожженные войной чувства. Ее мелодекламация, которой ни до, ни после нее — никто не владел с таким совершенным чувственным настроем, и вызывала такие бурные эмоции у слушателей. Особенно когда она тихо произносила: «Я зовусь недаром ленинградкой, мы умеем все переживать».

«Давай закурим» — сугубо мужская песня, но как-то никто на это не обращает внимания. Простодушный слушатель или зритель, как правило, отождествляет исполнителя с его персонажем. То же было и после концерта. К ней подошел бравый полковник и молодцевато, с особым шиком раскрыв коробку папирос «Герцеговина флор» (любимые папиросы Сталина), предложил ей закурить и очень удивился, узнав, что Шульженко не курит и никогда не курила.

Успех пятисотого концерта в летнем осажденном Ленинграде был несравним ни с каким другим. Но жизнь Коралли и Шульженко не стала от того легче. Все те же фронтовые будни и выступления каждый день — в городе, на заводах, вблизи передовой.

В августе 42-го года рано утром, когда Коралли, Шульженко и Гоша еще спали, раздался требовательный стук в дверь.

— Что такое? — спросил Владимир Филиппович.

— Вас срочно вызывает Лазарев.

Наспех одевшись, испуганные Коралли и Шульженко вошли в кабинет начальника Дома Красной Армии Николая Семеновича Лазарева. Он даже не ответил на их приветствие, а только, мрачно взглянув, протянул Коралли телеграмму. На бланке было начертано: «Правительственная». Оркестру Коралли и Шульженко предписывалось приехать в Москву для подготовки новой программы, посвященной 25-летию Красной Армии. Сообщалось, что вопрос с политуправлением армии согласован. И подпись: «Храпченко, Председатель комитета по делам искусств». Конечно, Лазарев был расстроен, что у него забирают ансамбль, забирают Коралли и Шульженко.

— Не вернетесь, чует мое сердце, не вернетесь к нам! — грустно говорил Лазарев.

Артисты понимали, что этому человеку они обязаны всем — работой, жизнью, своим существованием, наконец. И Клавдия пыталась сказать слова благодарности, приличествующие моменту, но Лазарев прервал.:

— Это вам спасибо! Без вас городу было бы во сто крат тяжелей…

Расстались со слезами на глазах. На следующий день самолет «дуглас» летел на бреющем полете над Ладогой, едва не задевая брюхом серые волны, и благополучно избежал атак с воздуха и зенитных обстрелов. Они снова были в Москве.

За те полгода, что прошли с февраля, столица изменилась. Прекратились воздушные налеты, со стен смывали маскировочную краску. Уже не видно было на улицах заградительных ежей и девушек в солдатской форме, удерживающих на длинных тросах аэростаты. Артистов ансамбля поселили в гостиницу ЦДКА. Коралли с Шульженко обосновались в гостинице «Москва». Окна выходили прямо на Кремль. По соседству жили известный драматург Александр Корнейчук и его жена писательница Ванда Василевская. Корнейчук работал над пьесой «Фронт». Они были знакомы еще с киевских гастролей и теперь частенько ходили друг к другу в гости. Надо сказать, что контингент, населявший в годы войны гостиницу «Москва», был весьма интересным. Здесь жили семьи ответственных работников, руководителей республик, областей, городов, оказавшихся «под немцем». Было очень много детей. Гоша познакомился здесь с девочкой, дочкой тогдашнего Председателя Президиума Верховного Совета Молдавии, Викторией. В начале пятидесятых она стала его женой и родила ему двух дочерей — Веру и Лизу, внучек Клавдии Ивановны. Сегодня это две симпатичные обаятельные женщины, Лиза невероятно похожа на свою знаменитую бабушку — «Бусю», как они ее называли.

Коралли со свойственной ему энергией стал работать над новой программой — это был правительственный заказ, а следовательно, и соответствующая оплата. Над сценарием работали поэты В. Гусев и М. Светлов. Неожиданно для всех режиссером стал Михаил Яншин, один из ведущих артистов МХАТа. Идея возникла легко и просто: «Города-герои». Вышел Указ о присвоении некоторым городам звания Героя — Одессе, Севастополю, Ленинграду. Так родилась идея.

Осенью 42-го года во МХАТе был показан новый спектакль по пьесе А. Корнейчука «Фронт». Единодушия в оценках не было. Но Сталину понравилось. А в гостинице, в номере у Александра Евдокимовича, не смолкал телефон. Много было звонков, мол, опорочил Красную Армию, и скоро за это тебя поставят к стенке… Он приходил в номер к Шульженко и Коралли с бутылкой водки, жаловался и говорил, что ему не по себе. Работа же над новой программой была в самом разгаре, и Корнейчуку поневоле приходилось в ней участвовать, чему он был рад.

Репетиции проходили на площади Маяковского в здании Театра сатиры, который располагался прямо посредине площади, на том месте, где сейчас проходит тоннель, а над ним стоит памятник Владимиру Владимировичу. Позже, после войны, это здание отдали Театру эстрады. А когда он переехал на Берсеневскую набережную, в 56-м году сюда въехал «Современник». А еще через несколько лет здание сломали…

21 февраля 1943 года. Новая программа была показана в театре «Эрмитаж». Надо сказать, что большинство театров к тому времени находились в эвакуации. Работало всего несколько трупп, в том числе и коллектив Большого театра. Возможно, оттого, что выбор был небольшой и эстрадные концерты в годы войны — неслыханная редкость, в «Эрмитаже» в течение месяца были сплошные аншлаги. Однако полагаю, что в этом — немалая заслуга и Шульженко с Коралли, а также очень хорошего оркестра под музыкальным руководством все того же А. Семенова. Второе отделение называлось «Джаз-невидимка». В нем был использован прием с черным бархатом, прием, которым А. Семенов удивлял ленинградцев в середине 30-х годов. Во втором отделении Коралли исполнял музыкальный фельетон «Музыка, музыка, вот это музыка!». Его написал Владимир Никулин, отец знаменитого Юрия Никулина.

Трио Кастелио уже давно стало дуэтом. Один из участников трио Владимир Плисецкий, двоюродный брат великой Майи, ушел добровольцем на фронт. Ему было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. В Москве Анатолий Кастелио чуть подкормился и был уже в состоянии поднять свою партнершу Аллу Ким. Этот номер поставил выдающийся балетмейстер К. Голейзовский. Москвичи соскучились по веселому развлекательному зрелищу. В «Эрмитаже» на спектакль «Города-герои» невозможно было достать билеты. Яншин каждый вечер приводил кого-нибудь из мхатовцев. Коралли позже рассказывал, как за кулисами Алла Тарасова и Николай Хмелев, корифеи МХАТа, говорили об этом представлении в превосходных степенях. Однажды прошел слух, что на представление приедет Сталин. С Шульженко чуть не случился сердечный приступ. Коралли нервно звонил каждые пять минут Яншину. Михаил Михайлович был спокоен и говорил: «Володя, не надейтесь, не приедет. Он слишком любит МХАТ». Но в глубине души каждый участник думал: а вдруг случится такое счастье, и великий вождь действительно приедет на наше представление…

Работа с Михаилом Яншиным благотворно сказалась на творческой манере Шульженко, но в особенности от этого содружества выиграл Коралли. На сцене он всегда «пережимал», как говорят те, кто видел его, когда Владимир Филиппович был еще в хорошей форме (он продолжал выступать до середины восьмидесятых годов, когда ему было уже за восемьдесят).

Впрочем, приведу отрывок из рецензии злобного и желчного критика Виктора Эрманса: «Примером серьезной, углубленной работы на эстраде может служить последняя театрализованная премьера ленинградского фронтового джаз-ансамбля под руководством Клавдии Шульженко и Владимира Коралли — „Города-герои“. Большая и волнующая тема о городах-героях прозвучала на эстраде убедительно и сильно. Режиссура М. Яншина благотворно отразилась и на исполнительской манере основных солистов ансамбля Клавдии Шульженко и Владимира Коралли… Режиссура решительно „перевооружила“ Коралли, отдавшего эстраде три десятка лет… Эстрада ли это? Самая настоящая, несмотря на то, что Шульженко не поет „Челиту“, а Коралли в течение всего вечера ничего не говорит о „следующем номере программы“. Ленинградский фронтовой джаз-ансамбль своей новой работой показал, какие огромные возможности открыты перед советской эстрадой, когда она обращается к важным темам современности». И далее: «Оригинальное дарование Шульженко проходит сейчас школу этой строгой простоты, что всегда должна быть свойственна подлинному искусству. Ее исполнительское мастерство стало глубже и содержательнее. Строгость музыкального вкуса и филигранная отделка репертуара выделяют Шульженко среди множества исполнительниц жанровых песен».

Клавдия Ивановна была, естественно, в восторге от рецензии и не без оснований полагала, что это очень хороший подарок к ее небольшому юбилею — 20-летию профессиональной деятельности. Рецензия была опубликована в газете «Литература и искусство». Это издание возникло во время войны после слияния двух газет — «Советского искусства» и «Литературной газеты». Рецензия вышла в номере от 10 апреля 1943 года. Через треть века — 10 апреля 1976 года состоится знаменитый юбилейный концерт Клавдии Шульженко…


Летом 1943 года Союз композиторов, не на шутку обеспокоенный успехом целого ряда песен, созданных мало кому известными авторами, организовал совещание, посвященное песням Великой Отечественной войны. Была туда приглашена и Клавдия Ивановна. Она познакомила строгих ценителей со своей программой. Можно догадаться, что бурных восторгов не было. Кому-то нравилось, кому-то — нет. Последних было больше. Очень большой критике подверглись две самые популярные песни 43-го года — «Синий платочек» и «Темная ночь» Наиболее утиные среди высоколобых композиторов, еще не знавших, что такое «шлягер», да и откровенно презиравших массовую песню по причине того, что сами не могли сочинить ничего подобного, пытались довольно примитивно объяснить успех некоторых песенок, оперируя штампами начала 30-х годов, мол, отсталый вкус, низкая музыкальная культура народа. «Синий платочек» вообще упрекали за вальсовую форму и говорили, что она невозможна для военной песни.

Тезка Д. Шостаковича и его «злейший» друг, что проявится, когда начнется очередная кампания травли творческой интеллигенции, — композитор Д. Кабалевский, возглавлял в годы войны музыкальную редакцию Всесоюзного радиокомитета. Вот как он объяснил популярность песни «Синий платочек»: «Первая причина та, что она удовлетворяет в каком-то смысле потребность в лирической песне, которая велика в народе. Вторая причина — та, что в ней есть абсолютное сочетание текста и музыки. В тексте этой песни нет ни героев, ни героических подвигов, ничего, кроме чистой лирики. Эта лирика так же элементарна в своем выражении, как и элементарна и музыка песни, но отсутствие противоречия между текстом и музыкой делает эту песню очень органичной. Третья причина — та, что при всей примитивности музыка этой песни идет от традиций старинного русского вальса — вальса, на который тоже имеется спрос».

Так и кажется, что сейчас оратор сойдет с трибуны и, точно зная рецепт, изготовит массовую песню, которую запоет весь советский народ. Но не тут-то было…

В начале шестидесятых годов повторилось нечто подобное, но уже в более массовом, общественном, что ли, виде. Это было тогда, когда обнаружился невероятный всплеск бардовской, самодеятельной песни, когда появились Окуджава, Высоцкий, Визбор, Ада Якушева, Городницкий, ну и так далее. Члены Союза композиторов, учуяв угрозу их положению, месту «под солнцем» (на радио и телевидении), а значит, их заработкам, подняли на борьбу всю прессу без исключений. В «Вечерней Москве» один из многочисленных фельетонов, главным героем которых был Окуджава, назывался «Сапоги всмятку». Это по поводу его песни «Вы слышите: грохочут сапоги, и птицы ошалелые летят». Кампанией травли умело руководили чиновники от культуры, ибо они полагали, что в таком вот несанкционированном, неконтролируемом творчестве кроется некая угроза повсеместному идеологическому надсмотру.

В 43-м году, естественно, так вопрос не стоял. Он мог прийти в голову какому-либо функционеру от музыки только в результате жуткого ночного кошмара. Раздражение от того, что эти вещи написали не они, конечно, было, и скрыть это было трудно. Следовательно, надо было объяснить успех и объявить его однодневным. Ведь неслучайно после войны ни на эстраде, ни по радио не звучали песни, вызвавшие такие яростные споры в Союзе композиторов. Очевидно, правы те, кто мрачно шутит: «Самое тяжелое в искусстве — это пережить успех своего коллеги». Когда Андрон Кончаловский, еще будучи советским режиссером, получил в Каннах специальный приз жюри за фильм «Сибириада», он радостный позвонил на «Мосфильм» своему директору картины и спросил: «Ну, знают?» «Знают», — меланхолично ответил директор. «Ну и как?» «На студии траур», — сказал директор.

Зависть к успеху малоизвестных создателей популярных песен — не последняя причина, вызывавшая жесткую, зачастую несправедливую критику. Шульженко сталкивалась с завистью всю свою творческую жизнь. Казалось, уже все привыкли к тому, что она есть. Привыкли к ее славе, ее званиям. Ан нет!.. Некоторых она уже сумела приучить к тому, что она равная среди первых. И одним из этих первых был Леонид Утесов, который долгое время считал, что ей далеко еще до вершин. Этот сдвиг произошел с ним после представления «Города-герои». Вот что он написал в своей книге «С песней по жизни»:

«Я не раз слышал от композиторов, пишущих для эстрады, о глубине проникновения нашей замечательной исполнительницы Клавдии Ивановны Шульженко в созданные ими произведения, о том, что она умеет открывать в песне, особенно лирической, такие стороны, о которых сами авторы раньше не подозревали. А ведь главное достоинство Шульженко заключается прежде всего в богатстве интонационных оттенков и актерской игры, далеко выходящей за пределы нотной страницы. Великолепно владея этими средствами, артистка оживляет ими мелодию, усиливает роль слова и повышает эмоциональное восприятие».

Глава 3

Харьков немцы брали дважды. Когда ушли в первый раз, Клавдия Ивановна вызвала из города свою тетку, родную сестру матери. Едва та доехала до Москвы, в Харьков снова вошли немцы. Теперь было на кого оставлять 11-летнего Гошу, ибо работы предстояло много, а возить его с собой было трудно.

До середины 1945 года Шульженко и Коралли попеременно жили то в одной, то в другой столицах в паузах между гастролями.

Летом 1943 года они вернулись в Ленинград. Уже была прорвана блокада, уже не падали замертво на улицах люди, но бомбежки продолжались. Коралли с удивлением заметил, что, когда они приехали в Москву, он стал как бы выше ростом, ибо ходил прямо, не согнувшись. В Ленинграде же снова приходилось пригибаться. В Летнем саду они показывали «Города-герои». Ленинградцы радовались возвращению своих любимцев и платили им искренней любовью. Да, их, конечно, хорошо принимали в столице, но Шульженко отмечала, что здесь, в Ленинграде, она ощущала необыкновенную сердечность.

А потом начались полугодовые гастроли по Советскому Союзу. Шульженко уже знали — по фильму и пластинкам. Ее ждали с нетерпением. Наши войска наступали по всем фронтам, вот-вот должны были перейти границу, и тогда боевые действия перенеслись бы в Европу (этого момента с нетерпением ждали все без исключения). Самые яркие впечатления остались у нее от Средней Азии, от тех, возможно, самых продолжительных гастролей в ее жизни.


Письмо из будущего:

«11 января, 1974 год.


Милая, дорогая Клавдия Ивановна!

Прошло тридцать лет, как Вы давали в нашем городе концерт, а жили у нас на квартире. И вот на днях по телевизору мы смотрели Ваш концерт. Вы не представляете, как было радостно видеть Вас и слышать Ваш голос, все тот же милый, задушевный, полный жизни и прекрасных оттенков. Я не выдержала: слезы радости потекли по щекам. Как хотелось обнять, поцеловать прекрасного человека, замечательную актрису. Вы все такая же милая и хорошая. Мы имеем уже внуков и правнуков, на жизнь не имеем права обижаться. Немножко прибаливаем. Если представится возможность побывать во Фрунзе, то сразу к нам, будем очень рады. А пока желаю Вам крепкого здоровья, творческих успехов, сильнейшего счастья и долгих-долгих лет жизни. С уважением к Вам, бывший администратор филармонии

Мария Петровна Метниченко».

(Для справки. Фрунзе — столица Киргизской ССР, одной из республик Советского Союза. Сегодня он называется Бишкек, столица независимого государства Киргизии. — В. X.)


Летом 44-го года в московском театре «Эрмитаж» состоялся смотр советской эстрады. Там выступали Аркадий Райкин, Леонид Утесов, чтецы, танцоры, известные московские конферансье. Режиссером-постановщиком был Михаил Яншин. Коралли решил поразить воображение москвичей постановочным размахом. Судя по масштабам, денег было отпущено больше чем достаточно. Главная задача была — скорее потратить их, Заказывались сменные костюмы для всех без исключения оркестрантов, декорации изготавливали в мастерских театра имени Вахтангова. Были разработаны невиданные доселе световые эффекты. Понятное дело: когда начинаешь мыслить масштабно, здесь уж не до мелочей под названием «творчество». Шульженко первой почувствовала опасность. Она поняла, что теряется камерность исполнения, а следовательно, песня погибает, не дойдя до зрителя, слушателя. Но Коралли настолько был увлечен и своей энергией так заразил Яншина, что ее не слышали. Потому что не хотели слышать. Репетиции продолжались. Но 90 процентов времени занимало отлаживание громоздкой техники. Коралли в одном был прав: «Эрмитаж» такого не видел. Как выяснилось, очень скоро «Эрмитаж» не только не видел такого, но и не выдержал.

Премьера состоялась в назначенный срок. Казалось, что москвичи приняли новое представление. Коралли радовался и считал, что это оглушительная победа. Яншин был рад уже тому, что все, наконец, позади. И только Шульженко понимала — что-то не так. Чуть короче аплодисменты, не тот зал, плохо слушают, нет поддерживающих волн, которые обычно идут из зала.

Через несколько дней в Москве разразился грандиозный скандал. В «Крокодиле», единственном разрешенном властями сатирическом журнале, появился буквально разносный фельетон. Старшее поколение знает, что такое фельетон в советское время с упоминанием конкретных лиц. Это, как правило, конец карьеры в лучшем случае, в худшем — арест, изгнание из партии. А Коралли уже был членом ВКП(б). Он вступил в ее ряды в 42-м году. На удивление, оргвыводов не последовало, если не считать, что новое представление коллектива Шульженко и Коралли быстро прикрыли. Одним из самых ярких противников Шульженко и Коралли был почему-то В. Н. Сурин, начальник управления музыкальных учреждений. И потому сразу после публикации фельетона он отдал распоряжение снять с программы это представление. Более того, В. Сурин противился участию Шульженко в заключительном концерте смотра, который состоялся в филиале Большого театра. (Сам Большой в то время был закрыт — в него попала бомба.) И снова Утесов на закрытии пел, как и девять лет назад, «Легко на сердце от песни веселой». Но теперь он выходил не из зала, как прежде, а из-за кулис.

Между тем в коллективе оркестра наступал кризис. Большинство музыкантов проживало в Ленинграде. Им было понятно, что художественные руководители оркестра тяготеют к Москве. Однако, возможно, главным толчком стал провал новой программы в «Эрмитаже» и ее изъятие из репертуара. Музыканты стали роптать. Они обвинили в неудаче Коралли. Шульженко старалась стоять в стороне от конфликта, чувствуя, что время ее выступлений в сопровождении оркестра проходит. Ее все больше тянуло к камерности, она подумывала, что ей необходим хороший пианист. С ним будет проще организовывать гастроли. Фельетон в «Крокодиле» стал скорее поводом для развала оркестра, чем его причиной. У каждого коллектива есть свой срок жизни — будь то семья или театр. Когда были невероятные трудности, все были объединены, спаяны, ибо только так можно было выжить. Стало чуть легче, и выяснилось, что накопилась усталость от ежедневного общения друг с другом. Да мало ли причин!..

Они еще какое-то время существовали вместе, но формально. Оркестр пытался выступать самостоятельно. Критики отмечали, что это было жалкое зрелище, ибо начиная с 40-го года весь его репертуар был связан с творчеством Шульженко. Он отвык быть самостоятельным. И когда их гастроли были совместными, особенно в начале 45-го года, накануне Победы, тогда приходил успех. Все поняли, что Шульженко может прожить без своего оркестра, а они… Летом 45-го года оркестр приказом ВГКО был распущен.

26 марта Леониду Утесову исполнилось пятьдесят лет. К этой дате наконец привалило ему первое звание — заслуженного артиста республики. На своем юбилее, когда он вместе с Еленой Осиповной и уже взрослой дочерью Эдит жил в Москве, в районе метро «Красносельская», он говорил, что, мол, не в звании дело, что главное другое — не за горами Победа! Утесов пригласил к себе в гости молодых друзей: М. Миронову с А. Менакером, Шульженко с Коралли… Однако Сталин не забыл его прохода между рядов Большого театра, и, когда два года спустя ему положили на стол список лауреатов Сталинской премии, он вычеркнул фамилию Утесова и вписал другую.


Весной 45-го года состоялись последние гастроли коллектива Шульженко и Коралли. Они выступали в Вологодской, Ярославской, Калининской областях.


Письмо из будущего:

«Прочитав статью в „Ленинградской правде“ за 28 февраля 1973 года „Спасибо за „Синий платочек““, в которой бывшие воины благодарили Клавдию Ивановну Шульженко за концерты, она выступала на фронтах и в госпиталях нашей Родины, мне, инвалиду Отечественной войны, тоже хочется от всей души в день 8 Марта поздравить К. И. Шульженко за концерт в госпитале, который она давала в 45-м году в городе Вологде. Госпиталь расположился в железнодорожной школе, а я в нем находился на излечении после тяжелого ранения. К нам в госпиталь приехала К. И. Шульженко со своим оркестром. В госпитале был большой зал и сцена. В этом зале стояли столы и скамейки. Этот зал служил нам за столовую. А вечером, когда к нам приходили шефы и ставили концерт, то этот зал превращался в зрительный зал. Хорошо помню, когда к нам в гости пришла К. И. Шульженко. Мы собрались в зале, кто пришел на костылях, кого привезли на коляске, а кого принесли на носилках, так хотелось посмотреть и послушать концерт. Шульженко выступала в голубом платье с блестками, а мы в зале сидели все в нижнем белье. Пела она от всей души. Участники эстрадного оркестра выглядели истощенными, были похожи на дистрофиков, но играли они все очень хорошо. Когда окончился концерт и музыканты вышли в зал, мы стали с ними беседовать, и выяснилось, что оркестр собираются распускать. После концерта мы накормили своим госпитальным обедом и поднесли им по чарочке. За угощение и обед они нас очень благодарили… В день 8 Марта мне особенно хочется поздравить Клавдию Ивановну Шульженко и пожелать всего-всего наилучшего.

Инвалид Отечественной войны (подпись неразборчива).

Март 1973 года».

Они возвращались с гастролей в Ленинград. Под утро 9 мая Шульженко разбудили крики, доносящиеся из соседнего купе. Кто-то барабанил в стенку. За дверью был слышен сплошной топот. Они быстро вскочили, предчувствуя что-то совершенно необыкновенное. Мордастый парень в гимнастерке с бутылкой в руке распахнул дверь их купе и выдохнул:

— Все! Победа! — вошел в купе, расцеловал прямо в губы сначала Коралли, потом Шульженко и бросился вон, обернулся на пороге, потряс бутылкой и грозно сказал: — Победа!

Музыканты шли в купе к Шульженко и Коралли и, пока ехали до Ленинграда, пели все вместе.

Вечером 9 мая оркестр уже выступал с концертом. Шульженко исполняла новую песню «Приходи поскорей». Там есть такой текст:

Приходи поскорей,

Поскорей приходи.

Без тебя пронеслось столько дней.

Ты мне чудишься в звуках чужих голосов,

Ты мне слышишься в звуке случайных шагов.

Ты мне грезишься в скрипе знакомых дверей.

Приходи поскорей.

Вспоминаются строки Б. Пастернака:

Пощадят ли площади меня?

Ах, как знали б вы, когда волнуется,

Когда вас раз сто в теченье дня

На ходу на сходствах ловит улица.

Да, понятно, что по уровню поэзии — несопоставимо. Но как точно найдено состояние, отраженная память — самое неуловимое, что есть в человеке, и, наверное, самое трепетное…

А днем в политуправлении Ленинградского округа ей был вручен боевой орден Красной Звезды.

Позднее Шульженко вспоминала: «Какие это были дни! Четверть века прошло, а я помню их так отчетливо, словно все это происходило недавно. За свою жизнь мне довелось петь в сотнях концертов, но оказалось, что аплодисменты небольшой группы слушателей на опушке леса могут заставить биться сердце так жарко и трепетно, как никогда, ни в каком огромном зале…»

После концерта они вернулись к себе на Кировский. Самое удивительное: дом стоял целехонький. Он совершенно не пострадал от бомбежек. Везде были целы стекла и на них не было видно бумажных перекрестий. В этот вечер Коралли и Шульженко решили окончательно перебраться в Москву. Среди многочисленных конвертов и военных треугольников Клавдия Ивановна обратила внимание на некоторые из них — скупые, сдержанные строчки, где ее некий Г. Е. поздравлял то с праздником 8 Марта, то с днем рождения… Она и много лет спустя не могла себе объяснить, почему среди мешков писем, которые она получала ежегодно со всех концов страны, сохранила для себя записочки с инициалами «Г. Е.».

Глава 4

Грустно было покидать Ленинград. Ведь с ним было связано более пятнадцати лет жизни. Шульженко, как большинство женщин, боялась резких перемен. Да, Москва ее признала, основные творческие силы собраны в Москве, там проще решать организационные задачи, но после того, как они с Коралли остались без оркестра, по их же инициативе, ее пугала неизвестность. Она чувствовала, что стоит на пороге нового поворота в своей творческой судьбе, но каков он, что ее ждет в Москве — она не знала и потому очень переживала.

Распался не только оркестр. Семейные узы тоже стали ослабевать. Ведь теперь каждый из них был предоставлен самому себе. Коралли понимал, что его ждет: выступления в сборных концертах. Это он уже проходил, а новой формы, где могло быть содружество с его женой, ставшей необыкновенно популярной, этой новой формы не было. Она так и не появилась. Правда, он продолжал быть, говоря современным языком, ее менеджером, ибо Шульженко всегда оставалась крайне непрактичной в делах.

После переезда в Москву (сначала они жили в районе Таганки, а позднее получили хорошую квартиру на улице А. Толстого, ныне Спиридоновка) Владимир Филиппович посвятил много времени на поиски не просто аккомпаниатора, но и хорошего музыканта. Некоторое время Шульженко работала с Раисой Брановской, ученицей Г. Нейгауза. Однажды Клавдия Ивановна даже спела песню, сочиненную Раисой. Но потом они расстались. Расстались по-дружески, без скандалов. Обе женщины поняли, что каждой нужно что-то другое.

Первые ее сольные концерты в сопровождении фортепьяно состоялись в конце лета 45-го года. Сопровождал ее пианист их оркестра Л. Фишман. На гастролях по волжским городам Шульженко узнала, что ей присвоено звание заслуженной артистки РСФСР. Это было в конце сентября 45-го года, когда Клавдия Ивановна прожила ровно половину того срока, который ей был отпущен на земле судьбой и Господом Богом.

И вдруг ей, 39-летней женщине, показалось, что жизнь только начинается. И все самые страшные невзгоды позади.

В начале 46-го года снова стали раздавать награды направо и налево. На артистов посыпались звания, лауреатство. Шульженко считала, что так государство благодарит творческую интеллигенцию за ее беззаветное служение народу в годы войны. А Владимир Филиппович не на шутку перепугался, так как помнил историю с награждениями в 37-м году. Как-то, сидя за столом в их небольшой коммунальной комнатке на Таганке и просматривая списки награжденных, среди которых было много знакомых, он мрачно заметил, что надо ждать беды, и приложил палец к губам, мол, тихо! и так лишнее сболтнул.

В марте они очень весело отметили сорокалетие Шульженко. У нее с Утесовым дни рождения стояли совсем рядом. 24-го — у Шульженко, 26-го — у Леонида Осиповича. Пришла открытка со сдержанным поздравлением и подписью «Г. Е.». Коралли подшучивал над таинственным «Г. Е.». Клавдия Ивановна обижалась и назло мужу открытки от Г. Е. складывала отдельно.


Оказалось, что Коралли умеет заглядывать в будущее. Летом 46-го года вышло постановление ЦК ВКП(б) о фильме Л. Лукова «Большая жизнь» (2-я серия). Надо сказать, что первая серия была отмечена Сталинской премией. Это постановление открыло цепь других постановлений, в которых подвергались разгрому литература (о журналах «Звезда» и «Ленинград»), музыка (об опере Мурадели «Великая дружба»), кинематограф (вторая серия «Ивана Грозного» С. Эйзенштейна). Солдаты и офицеры, с победой возвратившиеся домой, увидели, как живет, вернее, жил Запад. Сталин и правящая верхушка решили, что необходимо в первую очередь ударить по творческой интеллигенции, чтобы в зародыше задавить гипотетическое вольнодумство, чтобы не думали, будто кошмары 30-х годов канули в Лету. Чтобы боялись.

Музыку к фильму «Большая жизнь» написал Никита Богословский. Всем творческим коллективам надо было отреагировать на постановление. А как же иначе? Таких храбрецов, как Сергей Эйзенштейн, — считанные единицы. Да и не таких обламывали. Рассказывают, когда Сталин смотрел вторую серию «Ивана Грозного», где гениально показана трагедия страны, которой управляет человек, имеющий неограниченную власть, «великий вождь всех народов» спросил:

— Товарищ Эйзенштейн, это — то?

Эйзенштейн ответил:

— Это то, товарищ Сталин, но не про это…

Картину закрыли, положили на полку. Эйзенштейна выгнали из ВГИКа, где он вел курс режиссуры. Сердце не выдержало, и он в пятидесятилетием возрасте умер. Проблема с Эйзенштейном отпала сама собой.

Зощенко объявили «литературным подонком». Ахматову и того хлеще. Но странное дело — их не посадили. К счастью.

А пока на всех собраниях в хвост и в гриву ругали Леонида Лукова. Композиторы осенью 46-го года собрались на свой пленум и дружно, всей стаей набросились на бедного Н. Богословского. Тут уже ему вспомнили и «Шаланды, полные кефали», и «Темную ночь» из фильма «Два бойца» того же Л. Лукова… Дело в том, что постановление ЦК ВКП(б) «отметило порочность песен Н. Богословского на слова А. Фатьянова и В. Агатова. Эти песни проникнуты кабацкой меланхолией и чужды советским людям». Дунаевский как профессионал с трибуны съезда разложил по косточкам песни Богословского из фильма «Два бойца», доказав, что они — действительно кабацкие. А Д. Кабалевский критиковал в свою очередь Дунаевского за то, что в песне «Сердце, тебе не хочется покоя» слышится «чистейший блюз» — влияние гнилого Запада. В решении пленума было записано: «Пленум отмечает большое количество песенной макулатуры и пошлятины, псевдонародных песенок и мещанской кабацкой музыки. Этими настроениями проникнуты творчество Н. Богословского, М. Фрадкина, О. Строка и др. Композиторы продолжают увлекаться преимущественно разработкой лирических и интимных тем».

Громили Д. Шостаковича, С. Прокофьева…

Было зачитано покаянное письмо Н. Богословского. Полагаю, что оно никоим образом не бросает тень на замечательного советского композитора, ибо его надо воспринимать в контексте времени: «С глубокой горечью должен признать, что в этой работе я потерял чувство творческой ответственности перед народом и проявил крайнее легкомыслие (в 46-м году Богословскому было 33 года. — В. Х.), действительно написав песни, проникнутые кабацкой меланхолией, чуждой советскому народу. Я не имел права преуменьшать свою вину тем, что порочный характер всего фильма, а также пошлые ситуации, при которых эти песни поются, усугубили мои ошибки, так как я хорошо знал сценарий фильма». Как же надо было унизить и растоптать человека, чтобы он мог подписать такое письмо!..

Об этом пленуме я пишу столь подробно, потому что его итоги больно ударили по Клавдии Шульженко. Вышло пятнадцать постановлений Всесоюзного гастрольно-концертного объединения о чистке эстрадного репертуара. В результате большинство песен, исполняемых Шульженко, были запрещены. В черный список попали «Синий платочек», «Давай закурим», «Руки», ну и так далее. Откликаясь на решения пленума, композиторы наперебой стали предлагать свои сочинения: о Сталине, о партии, о борьбе за мир. Очевидно, в этой тематике было спасение для слабых душ и робких борцов за мир. И опять — ни слова упрека. А только свидетельства — в назидание потомкам. Однако, как показывает опыт, история ничему не учит. А пока суть да дело, композитор В. Захаров, сочиняющий «под народ» руководитель хора имени Пятницкого, написал народную песенку, там есть такие слова:

Это Ленин нам дорожку проложил

Это Сталин нам дорожку проторил…

Я помню эту песню, ее частенько исполняли по радио в конце 40-х годов. Но особенно умиляют частушки: жанр, где автор, как правило, анонимен:

Я сидела вечерком

Радио включала,

Слышу, Сталин говорит,

Сердце застучало,

Колосится рожь густая

На колхозном полюшке.

За то Сталину спасибо,

Что живем на волюшке.

Вот уж действительно: простота хуже воровства!

Шульженко пребывала в растерянности. Возвращаться к «пафосным» песням она не могла. Поздно, да и жанр не ее. Итоги чистки 46-го года были весьма плачевные. Мало того что они остались без оркестра, певица осталась без репертуара, А ведь не девочка — разменяла пятый десяток. Решила посоветоваться с Василием Павловичем Соловьевым-Седым.

Тем временем Коралли выступал, и не без успеха, в сборных концертах, танцевал чечетку. Решив обновить свой репертуар, стал читать пародии на известных артистов. Но однажды он перестарался, прочтя эпиграмму на Н. П. Смирнова-Сокольского:

Козьма Прутков был честных правил,

Оставил нам в наследство бант.

Не знаете ль, кому оставил

Он сатирический талант?

Уже много лет подряд Н. Смирнов-Сокольский выступал в сценическом образе — черная бархатная куртка и огромный белый бант. Николай Павлович в то время возглавлял эстрадную секцию ВГКО. Кроме того, он прославился как прекрасный знаток книг, собиратель и коллекционер. Очень образованный и начитанный человек. А здесь, когда ему рассказали услужливые доброхоты про эпиграмму, он страшно обиделся, чувство юмора начисто отказало. И он не нашел ничего лучшего, как стал клеймить на всех собраниях Владимира Филипповича за халтурный репертуар. Заодно попало и Клавдии Ивановне за низкопоклонство перед Западом, каковое выразилось, по его мнению, в вызывающей одежде, на западный манер.

Наступил сорок седьмой год. Страна готовилась торжественно отметить 30-ю годовщину Октябрьской революции. В. П. Соловьев-Седой предложил Шульженко цикл песен, посвященный солдату. Она ухватилась за предложение, видя в нем выход из сложившейся ситуации. Стихи написал талантливый и очень обаятельный 27-летний Алексей Фатьянов. Он плохо кончит. Его, как и многих на Руси, погубит водка в 44 года. Последние несколько лет его жизни Фатьянова редко видели в трезвом состоянии, даже сочинили эпиграмму:

Встретил я Фатьянова

Трезвого, не пьяного.

Трезвого, не пьяного?

Значит, не Фатьянова.

Он пил, потому что в отличие от его некоторых менее талантливых, но более гибких собратьев по перу не смог приспособиться к требованиям «заказной государственной» поэзии, он так и не научился писать хвалебные оды Хозяину. Он был поэт-песенник от Бога. Фатьянову в 46-м году, как мы уже знаем, тоже порядком намяли бока. И Шульженко, и Фатьянов очень надеялись, что работа над новым циклом песен выведет их из неприятной ситуации.

Работа была в самом разгаре, когда над Шульженко и Коралли сгустились тучи. Начались проработки. Смирнов-Сокольский никак не мог успокоиться. Кто-то ему насплетничал, что Шульженко посмеивается над его бархатной курткой. Он же обвинял Клавдию Ивановну в черной неблагодарности: ведь это он отстаивал в 39-м году Шульженко, когда решался вопрос — быть ей лауреатом или нет. Не надо забывать, что Коралли и Шульженко были пришлыми для эстрадных волков Москвы, в них видели серьезных конкурентов. Потому и сумели настроить самого Смирнова-Сокольского. Николай Павлович, как и многие его коллеги, был падок на лесть и нетерпим к малейшей критике. Ну и закусил удила.

Когда работать стало совсем невозможно, Шульженко, отчаявшись, в феврале 47-го года написала письмо в партком ВГКО:

«Работая 20 лет на советской эстраде, являясь одним из первых работников организации ВГКО со дня основания, хочу обратить ваше внимание на те факты, которые мешают, с моей точки зрения, дальнейшему росту советской эстрады… При ГУМУ (Государственное управление музыкальных учреждений. — В. X.) создана эстрадная коллегия, возглавляемая Н. П. Смирновым-Сокольским, на обязанности которого лежит вывести эстраду из того тупика, в который фактически ее загнали те же руководители и тот же Смирнов-Сокольский. Как можно серьезно рассматривать эту коллегию, если вместо творческого делового обсуждения перестройки советской эстрады в свете постановления ЦК ВКП(б) Смирнов-Сокольский, беспринципно сводя личные счеты, о чем будет сказано ниже, обливает грязью ничем не запятнанных честных, доказавших на деле свою преданность Родине эстрадных работников. Смирнов-Сокольский клевещет на советскую эстраду, говоря о том, что некоторые работники эстрады, и среди них я, элегантно наряжаются в туалеты, тем самым подражая западноевропейской моде. „В песнях много лирики и любви“? Что же в своих высказываниях Смирнов-Сокольский хочет доказать? Что советскому артисту не к лицу элегантный туалет?.. Как же быть? Не выступать же всем в засаленной блузе, годами не стиранной, как это делает сам Смирнов-Сокольский! Смирнов-Сокольский утверждает, что это его маска. Нет! Я полагаю, что в условиях нашей радостной победной действительности — это убогость и прибеднение. По мнению Смирнова-Сокольского все красивое и изящное исходит только из-за границы. Я протестую, как артистка советской эстрады, против такой клеветы. Достаточно вспомнить, как богато, красиво, изящно, не прибедняясь, выглядят за границей, выступают на нашей советской эстраде лучшие представители советского искусства… Перехожу к своему жанру. Смирнов-Сокольский с пеной у рта на каждом углу кричит: „С жанром и песнями Шульженко нужно бороться. Это не наше искусство, это западноевропейское“. Чем же объяснить тот факт, что наибольший успех в моем репертуаре имеют такие песни, как „Россия“, „Давай закурим“., (следует перечень ее песен. — В. X.) и другие? Ведь все эти песни написаны советскими поэтами и композиторами, ведь за эти песни и полюбил меня народ. Чем же объяснить такое охаивание и просто ненависть ко мне со стороны Смирнова-Сокольского? Коснусь другого факта, который имел место на эстрадной коллегии. В совершенно непозволительной циничной форме Смирнов-Сокольский обливал грязью артиста, который принимал участие в моих концертах, — В. Коралли. Прошу рассматривать мою точку зрения об отношении артиста разговорного жанра не как высказывание жены, а как товарища по совместной долголетней творческой работе. Коралли, как это знают и товарищи по жанру, и сам Смирнов-Сокольский, занимал и занимает не последнее место на советской эстраде… Успех спектакля „Города-герои“ никак не мог пережить Смирнов-Сокольский, ибо в его студии готовилась постановка, которая на 15-й день была в эстрадном театре снята. И вот с того дня Смирнов-Сокольский буквально травит Коралли. Смирнов-Сокольский на эстрадной коллегии договорился до того, что Коралли в Москве вообще надо запретить выступать… И никто из представителей ГУМУ и ВГКО не мог оградить меня, создавшей на советской эстраде свой жанр, и артиста Коралли, честно и скромно проработавшего на советской эстраде почти 30 лет, от грубых, переходящих в цинизм нападок Смирнова-Сокольского. Как же работники ГУМУ и ВГКО вообще реагируют на поведение Смирнова-Сокольского? А вот как. 6 февраля с. г. начальник стола открытых мероприятий Мосэстрады т. Гинзбург заявил, что мой сольный концерт, назначенный в Колонном зале на 13 февраля, отменяется по той причине, что в Колонном зале должны проходить только сольные концерты. Удивительно, как это совпадает с мнением Смирнова-Сокольского, который говорил, что сольного концерта Шульженко устраивать в Колонном не следует, но если она хочет, то пусть выступает в сборных концертах. Еще бы! Ведь 16 моих сольных концертов на ответственных площадках Москвы Смирнов-Сокольский пережил с болью в сердце, а тут еще пережить семнадцатый аншлаг, да еще в Колонном зале, нет, я это поломаю! И поломал. Я бы не писала в своем заявлении так много о Смирнове-Сокольском, если бы речь шла только об артисте Смирнове-Сокольском. В конце-то концов это могло быть его частным личным мнением, но ведь к нему прислушиваются на эстрадной коллегии как к общественному представителю всей эстрады! На него смотрят как на идейного руководителя эстрады. Вот против этого, то есть против пристрастий и лжеобщественной деятельности Смирнова-Сокольского я протестую… Клавдия Шульженко. Москва. 10 февраля 1947 года».

Во многом очень показательное заявление. Отдавая должное ритуальным фразам и стилю, приличествующему тому незабываемому времени, мы наблюдаем многое из того, что свойственно сегодня и нам. Нетерпимость, зависть, стремление «поприжать», как на беговой дорожке, не в меру разогнавшегося коллегу. Не будем спешить осуждать одних, защищать других, а оглянемся на себя: мыто каковы? Как мы говорим о тех, кто, как нам кажется, получил больше, чем заслужил? Риторический вопрос. Риторический ответ. Шульженко никогда бы не смогла написать такое письмо, это не ее жанр. Скорее всего — здесь рука энергичного, обиженного и разозленного Владимира Филипповича. И его стиль. Но подпись — Клавдии Шульженко.

Письмо, однако, возымело действие. Она вновь исполняла почти все из своего репертуара, тщательно готовилась к показу нового цикла песен. Однако сам Смирнов-Сокольский еще долго помнил письмо Шульженко. Спустя много лет, выступая на совещании в Кремлевском театре, говоря об успехах советской песни, он так расхваливал Лидию Андреевну Русланову, что ни слова не сказал о Шульженко, как будто ее не существует. И опять говорил о вычурности эстрадного костюма, но уже не называя фамилий.

В начале пятидесятых у Владимира Филипповича возникли осложнения с Коммунистической партией. Его хотели исключить. Люди старшего поколения знают, что это такое — исключить человека из партии. Вплоть до 1990 года это означало — конец карьеры, конец всему, что наработано человеком за всю его жизнь. Коралли тогда уцелел. Но вся Москва хохотала над фразой, которую произнес Николай Павлович Смирнов-Сокольский. Якобы он позвонил в партком ВГКО и заявил категорический протест против исключения Коралли из партии. Там несколько удивились, резонно спросив, почему Смирнов-Сокольский против, ведь он вне рядов партии. «А мы не позволим засорять ряды беспартийных!» — своим бархатным баритоном ответствовал Смирнов-Сокольский.


Итак, завершилась работа над сюитой «Возвращение солдата». Несколько песен, объединенных одним героем, по замыслу авторов, должны были рассказать не только о его ратном подвиге (таких песен было предостаточно — они как появлялись, так и исчезали), но и о том, как он начинал жить в мирное время. Шесть песен, разных, от почти эпического повествования до тонкой лирики. Разумеется, шесть маленьких трех-четырехминутных новелл были далеко не равноценны. Современный слушатель знает сегодня только одну из этих песен:

Майскими короткими ночами

Отгремев, закончились бои.

Где же вы теперь, друзья-однополчане,

Боевые спутники мои?..

Красивая нарочито замедленная мелодия, ясные, прозрачные как ручей, стихи Фатьянова. Не случайно песня эта навсегда осталась в репертуаре Клавдии Ивановны. И не случайно 10 апреля 1976 года еще не совсем старые «друзья-однополчане», присутствовавшие на концерте Шульженко, в ответ на печальный с годами возглас: «Где же вы теперь?» — плакали…

В конце летнего сезона 47-го года Шульженко исполнила сюиту в концертной программе. У нее остались противоречивые впечатления от своей работы. Публика, казалось, тепло приняла новые песни. Но некий холодок, который любой опытный артист чувствует «на кончиках ногтей», все же проскальзывал. Пресса хвалила. От похвал оставался горьковатый привкус; цикл был слишком идеологизирован, Шульженко понимала: если она и дальше пойдет по этому пути — зритель от нее отвернется. Однако «очки» для вхождения в высокие чиновничьи кабинеты были заработаны. И в этом смысле исполнение цикла «Возвращение солдата» — неплохой итог.

Над циклом она работала вместе с пианисткой Р. Брановской. Шульженко поняла, что аккомпаниатором у нее должен быть мужчина. Коралли бросился на поиски пианиста. В концертном объединении ему на выбор предложили двух пианистов: Бориса Мандруса и Давида Ашкенази. Ашкенази был художник, импровизатор. Мандрус — крепкий профессионал. Коралли, знавший пристрастия и слабости своей жены, как никто другой, почувствовал в Додике (так называли друзья Давида Ашкенази) опасность. Он считал, что его жена, натура очень увлекающаяся, обязательно влюбится в него. Мандрус к женщинам относился ровно и дружески, ибо у него была не совсем традиционная сексуальная ориентация, о чем в те времена говорили шепотом. Так Борис Мандрус после Брановской на долгие годы стал верным творческим спутником Клавдии Ивановны. И Коралли был спокоен, когда они вдвоем уезжали в длительные гастроли.

Возможно, Владимир Филиппович достаточно остро чувствовал полууспех «Возвращения солдата». Хотя, по воспоминаниям самой Шульженко, в ЦДРИ в праздничные дни 30-летнего юбилея Октябрьской революции все шесть песен принимались очень тепло. Коралли как-то сказал Клавдии Ивановне, не пора ли обратиться к классике. К Лермонтову. И Хачатуряну. Его знаменитый вальс к драме «Маскарад»… Поначалу Шульженко испугалась. Прекрасная мелодия, но сложнейшая музыкальная тема. Ничего подобного она до сих пор не исполняла. Обладая достаточно авантюрным характером, она согласилась. Павел Герман, ее старинный друг, стал работать над текстом. Заканчивался 47-й год.

Арам Хачатурян, узнав, что над песней идет работа, очень удивился и удивился вдвойне, когда ему сообщили, что исполнять ее будет Клавдия Шульженко. Но ему самому было очень интересно, что из этого получится.


Письмо Павла Германа:

«Дорогие друзья Клавдия Ивановна и Владимир Филиппович! Закончил сюиту (23 января). Работа оказалась очень трудной и интересной. Много времени ушло на изучение лермонтовской эпохи, анализ музыки и смысловое построение сюиты. Задача была, повторяю, нелегкая, но работал я с увлечением и, мне кажется, плодотворно. Об окончании работы я поставил в известность… Арама Хачатуряна и Ираклия Андроникова (который как лермонтовед очень помог мне своими ценными советами). Интерес к сюите большой, по соображениям, вполне понятным вам, я никому сюиты не читал и не показывал. Полагаю, что Хачатуряна и Андроникова надо было ознакомить с сюитой, прежде чем Клавдия Ивановна приступит к работе над ней. Ждем вашего возвращения в Москву, чтобы в тесном дружеском кругу прослушать и обсудить сюиту и приступить к ее сценическому воплощению.

Неизменно Ваш П. Герман».

Текст Павла Германа Хачатурян одобрил и даже сделал это в письменном виде, что было немаловажно и для поэта и для певицы. Сюита называлась очень красиво — «Встреча с поэтом». Это была большая смелость — ввести в сюиту новый персонаж — самого поэта.

В июле 48-го года Шульженко гастролировала в Риге и впервые показала там новую вещь. Позднее, в Москве, на своем сольном концерте в саду «Эрмитаж», где она исполнила 20 песен, зрители очень тепло встретили премьеру сюиты, как ее называли авторы. Эта вещь стоит особняком в обширном творчестве Шульженко. Она ни на что не похожа. Она не имела продолжения, развития. Она оказалась кометой, ярко сверкнувшей на ее звездном небосклоне и навсегда исчезнувшей. Жаль. В ней Клавдия Ивановна предстала перед своими почитателями с новой, неожиданной стороны, продемонстрировав не только высочайшую технику исполнения, но и такие глубины души своей, о которых, возможно, и сама не подозревала.

Г. Скороходов в своей книжке о К. Шульженко приводит письмо А. Хачатуряна к П. Герману: «Я рад, что при Вашей помощи мой вальс популяризируется такой оригинальной и великолепной артисткой, как Клавдия Ивановна. Моя фамилия на этой эстраде была, к сожалению, редким явлением. Если уж предстоит демократизироваться, то я очень хочу написать несколько вещей прежде всего для Клавдии Ивановны… Я очень люблю эстраду. Считаю, что это очень большой канал к сердцу широкой публики…»

В письме же к Шульженко Хачатурян писал: «Сердечно благодарю Вас за исполнение моего вальса и за приятное письмо. Я несколько смущен Вашим увлечением моим вальсом, но не скрою: не только смущен, но и польщен. Если моя вещица Вам нравится как исполнительнице и если она еще хоть немного прибавит к Вашей славе, то я буду считать себя удовлетворенным… Мне грустно, что я не слышал Вас в „Эрмитаже“…»

«Встречу с поэтом» московские критики заметили. Повторяется ситуация с точностью «до наоборот». Нравится критикам — публика холодна. Зрители в восторге — начинают громить. Такая закономерность прослеживалась чуть ли не во всех областях советской культуры. До недавнего времени такое драматическое расхождение в оценках было нормой. Никто из идеологов режима не забил по этому поводу тревогу. А ведь надо было задуматься. В пятидесятые — шестидесятые годы успехом пользовались фильмы, которые топтали ангажированные критики. Благодаря им фильм Хуциева «Застава Ильича» («Мне двадцать лет») стал чуть ли не знаменем в эпоху так называемой оттепели, вернее, ее конца. Та же участь постигла и фильм Тарковского. А когда на Московском международном фестивале в 1963 году фильм Ф. Феллини «Восемь с половиной» получил главный приз, вопреки инструкции идеологического отдела ЦК КПСС, в «Литературке» появилась развернутая рецензия очень маститого кинокритика. Она называлась «Восемь с половиной кругов кинематографического ада». После нее студенческая молодежь, московская интеллигенция мечтала об одном: посмотреть фильм Федерико. Полагаю, что это расхождение между официозом и пристрастиями народа на протяжении десятилетий и привело к кризису идеологии, на которой, казалось, незыблемо стоял Советский Союз.


Возвращаясь на полвека назад, вспоминая перипетии, связанные с утверждением нового репертуара, поневоле ловишь себя на мысли: как сегодня просто смотреть на вещи, которые в то время казались неразрешимыми. Штатный фельетонист журнала «Крокодил» Е. Вермонт, резвившийся в рубрике «Таланты и поклонники», однажды пришел в «Эрмитаж» на сольный концерт Шульженко. Его увидел Коралли и похолодел. Его называли «наемным убийцей». Вермонта боялась вся эстрадная Москва. Он появлялся там, где, казалось, «пахло жареным». Коралли, увидев в зале Вермонта, естественно, ничего не сказал Клавдии Ивановне. Вермонт, поняв, что материала на фельетон не «нарыть», провалом не пахнет, ушел, не дождавшись окончания концерта.

Кроме «Крокодила», эстраде большое внимание уделяла газета «Московский комсомолец»; в 48-м году она была такой же политизированной и однообразно-скучной, как и вся прочая советская ежедневная пресса. Общественный вес ее был весьма небольшим. Возможно, из-за этого она иногда покусывала знаменитостей, чтобы привлечь к себе внимание. Так, весной 48-го года в разделе «Сатира и юмор» была опубликована эпиграмма на Шульженко:

Вы спели хорошо про встречи,

Про речи тоже и про руки.

Но слушать это каждый вечер

Знакомой рифмой скажем: муки.

Глава 5

В 1948 году с новой силой заработал идеологический пресс. Постановление об опере Мурадели «Великая дружба» послужило командой: «Ату их!» Снова начались проработки и почему-то — борьба с лирической песней. Бурлили общественные организации, проводились бесконечные собрания, на которых передовые клеймили отстающих. В Московской консерватории тоже не было времени, чтобы скучать. Вот что, например, сообщил секретарь комсомольской организации студент композиторского факультета К. Молчанов (впоследствии известный советский композитор): «Аспирант Ростропович систематически отказывается участвовать в шефских концертах. Недавно, например, он отказался принять участие в шефской поездке с бригадой по обслуживанию частей Советской Армии». Аспирант Ростропович, естественно, схлопотал выговор.

Для Шульженко, уже в который раз, начались тяжелые времена. Пресса развернула массированную атаку и на жанр лирической песни. Сегодня это кажется каким-то диким, бездумным мракобесием, которому нельзя найти объяснение. Однако, полагаю, причины надо искать в идеологии, в ее примитивном понимании, а также в опасении, что малейшая часть жизни «простого советского человека» останется вне идеологического контроля. Как из рога изобилия посыпались знакомые фразочки, звучащие наподобие вынесению приговора в те еще рапмовские времена конца 20 — начала 30-х годов. Ну к примеру: «Не изжиты еще в отдельных песнях отзвуки джазовой музыки, дешевой фокстротчины…» «Непонятно, какое отношение к нашей жизнерадостной неутомимой молодежи, готовой к борьбе и преодолению трудностей, может иметь ноющая музыка».

В воздухе пахло репрессиями. Они и начались. Правда, не в таком масштабе, как десять лет назад.

Начали с евреев. В январе 48-го года в Минске грузовиком раздавило народного артиста СССР С. Михоэлса. После его торжественных похорон арестовали руководство Еврейского антифашистского комитета, куда входили писатели С. Квитко, П. Маркиш. В 49-м году в СССР приехал любимец Сталина и всего советского народа американский певец, как сейчас принято говорить, — афроамериканец Поль Робсон. Его принял Сталин. Робсон сказал, что он слышал, будто П. Маркиш арестован. Ему ответили, что это не так и что он в творческой командировке. Тогда Робсон попросил о встрече. Маркиша отмыли, подкормили, приодели и сказали, чтобы он держал язык за зубами. Тогда его отпустят. Что он и сделал. Робсон встретился с Маркишем, вернулся в США и заявил, что информация об аресте видного еврейского советского поэта Маркиша — гнусная клевета американской пропаганды. Тем временем Маркиша вернули в лагерь и в 52-м году расстреляли вместе с остальными членами Еврейского антифашистского комитета.

В 50-м году были расстреляны руководители Ленинградского обкома ВКП(б). Похоже, что история начинала повторяться. Коралли «залег на дно». Он видел, что под видом борьбы с безродными космополитами, борьбы с менделизмом-морганизмом, которую возглавил неутомимый агроном Т. Лысенко, разворачивается мощная антисемитская кампания на государственном уровне. Тогда его страхи были преждевременными. Судьба многих советских евреев должна была решаться весной 1953 года…


Слова «джаз», «фокстрот» и даже «танго» в конце 40-х годов стали ругательными. Вместо них надо было употреблять: «легкая музыка», «инструментальный ансамбль» (чтобы, очевидно, его не путали с «танцевальным» ансамблем), «медленный танец», «быстрый танец». Когда певцы, поэты, композиторы увидели, что «раскатывают» самого И. Дунаевского, поняли — дела происходят нешуточные. Кто не знает его непритязательный, но очень милый «Школьный вальс»? На протяжении нескольких десятилетий он был своеобразным гимном выпускников средних школ. Оказалось, что поэтическое содержание вальса находится в явном противоречии с музыкой, где чувствуется… «звон гусарских шпор». Ну и под рукой, как всегда, «штатный мальчик для битья» — Никита Богословский. Ему снова припомнили его прежние грехи. Композиторам, трудившимся на ниве «легкой музыки», щедро раздавали увесистые оплеухи. М. Блантеру попало за «Летят перелетные птицы», в них усмотрели «надрывные цыганские мотивы». Молодому композитору К. Молчанову, бывшему комсомольскому вожаку консерватории, строго указали за песню «Вот солдаты идут». Здесь поставили другой диагноз — «симптомы» салонного романса. На сей раз забойщиком в бескомпромиссной борьбе с любимыми песнями стал журнал «Советская музыка»:

«Массовый слушатель знает и любит выдающихся солистов Краснознаменного ансамбля — Г. Бабаева, Г. Виноградова, популярных солистов Всесоюзного радиокомитета — Г. Абрамова, В. Бунчикова, В. Нечаева, систематически пропагандирующих советскую песню по радио… В то же время отдельные исполнители, вместо того чтобы содействовать успеху лучших, наиболее достойных песен, обращаются к произведениям сомнительного художественного качества либо опошляют, вульгаризируют советские песни в угоду отсталой части слушателей. Можно привести множество примеров, когда хорошая песня искажается ложной манерой исполнения, привносящей в нее черты дешевой эстрадности. В исполнение лирической песни иногда вносятся черты слезливой сентиментальности, надрывности, кабацкой меланхолии. В исполнении бодрых веселых песен, частушках и припевках, нередко можно встретить иную крайность — грубость и развязность, пошлое ухарство».

Из певцов больше всего досталось Марку Бернесу. Как сегодня принято говорить, только ленивый не ругал его. Даже эпиграммку сочинили:

Песни льет эфир московский

С голосом и без.

Там, где с голосом, — Козловский.

Там, где без, — Бернес.

Разумеется, не обошли «вниманием» и Клавдию Ивановну: «Некоторые популярные эстрадные певцы (Р. Бейбутов, К. Шульженко, М. Михайлов) в своей трактовке советских песен допускают порой уступки плохим, отсталым вкусам — излишний надрыв, пошловатый сентиментальный привкус». Годом позже в том же журнале «Советская музыка» о ней писали: «Остальные номера страдают серьезными пороками, идущими от пережитков старой эстрады, с ее „песенками настроений“ и безвкусной джазовой „лирикой“. Слушая исполнение Клавдией Шульженко песни М. Табачникова „Мама“, сожалеешь, что большое неподдельное чувство и настоящее мастерство тратятся на низкопробную музыку, выросшую из блатных и джазовых интонаций. Теми же недостатками страдает песня Табачникова „Давай закурим“».

Пожалуй, наступил один из самых тяжелых периодов в творческой жизни Шульженко. 27 лет работы, сотни, тысячи концертов, невероятная популярность в годы войны. И вдруг, разом, все это оказалось никому не нужно. Сольных концертов ей уже не давали. Ее недруги в ВГКО откровенно радовались, говоря при встрече:

— Читали «Сов. музыку»? Что делать… получила то, что заслужила. Выдохлась наша Клавдия Ивановна, — и притворно вздыхали.

Ее искусство, ее опыт, ее мастерство в одночасье оказались невостребованными. А ведь в этот период ей было всего 45 лет! Для творчества — самый расцвет. Действительно, возникло ощущение, что жизнь кончилась. Да и семейные отношения оставляли желать лучшего. Она то и дело ловила на себе пристальные придирчивые взгляды Коралли. Он смотрел так, будто с кем-то ее постоянно сравнивал или замечал, что она стареет… Шульженко нервничала, срывалась, устраивала сцены из-за пустяков и вместе с тем очень много работала с Борисом Мандрусом. Борис Яковлевич был мудр, терпелив и говорил, что ее время еще настанет. Он успокаивал, хотя сам не очень-то верил в то, что говорил. Она думала: «Уже не настанет». Не будет нового «Синего платочка», не будет «Рук». Будущее ее путало, страшило, как почти каждую женщину, которая приближается к пятидесяти, цифра эта ее словно завораживает, подобно взгляду змеи. Действительно, было такое время, когда казалось, что о Шульженко забыли все. Критики от нее отвязались — чего ругать, когда она почти не выступает, а зритель… О, этот преданный, любящий, с постоянно горящим взором советский зритель! Он быстро забывает своего кумира, на которого еще вчера молился, обливаясь слезами, сутками простаивая у подъезда, лишь бы увидеть предмет своего обожания… И так же молниеносно переносит свои страстные взоры на новый идеал, который на слуху и на виду. Шульженко познала это все сполна. То, что от нее отвернулись, казалось, самые надежные ее почитатели, которые для Клавдии Ивановны были твердой опорой, стало самым большим ударом для нее. Поток писем превратился в пересыхающий местами ручеек. Каждая весточка стала для Шульженко необыкновенно дорогой. Особенно, если приходили ободряющие открытки с неизменными инициалами «Г. Е.».

Шульженко дрогнула, решив отчасти вернуться к «пафосным» произведениям. В 50-м году Дунаевский осуществил свое обещание, данное Клавдии Ивановне 22 года назад. Он написал для нее несколько вещей. Но лучше бы он этого не делал. Они не добавили славы ни ему, ни певице. Одна из них называлась «Окрыляющее слово», о мальчике во франкистской Испании. Там есть такая строфа:

И над мрачною Кордовой

Снова вспыхнуло во мгле

Окрыляющее слово,

Слово правды на земле!

В конце концов неважно, что в «Кордове» ударение ставится на первый слог. Важно другое. Опять возникла «Колонна Октябрей», с которой она начинала в 28-м году. Разница заключалась в том, что в те времена она сама хотела исполнять «идейные песни», а теперь, в 50-м году их от нее ждали, к ним подталкивали чиновники от эстрады. Более того, они намекали, что это единственная возможность выжить. И Шульженко сдалась, переломив себя. Она подготовила совершенно новую программу, в которой после долгого перерыва принял участие и Коралли. Очевидно, порознь тоже плохо получалось. Когда программу сдавали высокому начальству в Министерстве культуры, Павел Герман вел запись выступлений:

«Доброхотов: Клавдия Шульженко показала большую и серьезную работу. Программа разнообразна. Затронуты все темы: борьба за мир, дружба народов и др. „Песня о китайском мальчике“ невыразительна, бледна. В „Письме матери“ надо смягчить образ. В программе В. Коралли фельетон В. Соловьева не имеет политической направленности и очень неприятен.

Юдин: Клавдию Ивановну можно поздравить с большой творческой победой. Проделана огромная работа. Созданный образ Родины неприемлем. Он просто порочен. Его нельзя допускать ни на какую площадку, тем более в „Эрмитаж“.

Анисимов: „Песня о китайском мальчике“ — чудесный текст, а музыка З. Левиной ужасна. Она написана без народной окраски — каким-то музыкальным „эсперанто“. В „Окрыляющем слове“ Дунаевского слово „Сталин“ должно прозвучать проще, мужественнее. И обращение на „вы“… и последнее, на будущее: сохранять в дальнейшем национальную окраску музыки, осуществляя гениальное указание товарища Сталина»…

Вот на таких обсуждениях решались судьбы песен, судьбы их исполнителей и авторов. Как тут не вспомнить реплику Аркадия Исааковича Райкина в одном спектакле: «Партия учит, что газы при нагревании расширяются». Д. Оруэлл, очевидно, имел неплохое представление о советском обществе середины XX века, когда работал над романом «1984».


В 52-м году неожиданно умер Павел Герман. Сердце… Он устоял во времена массовых чисток и репрессий. Но, думается, это далось ему дорогой ценой. Шульженко очень переживала, узнав о смерти Павла.

В том же 52-м году Шульженко записала на пластинку две новые песенки с испанско-кубинской тематикой — «Простую девчонку» и «Голубку». Постепенно стихает борьба с лирической песней, и Шульженко возвращается к своему привычному репертуару. Пройдет еще какое-то время, прежде чем у поэтов и композиторов снова проявится вкус к лирической песне, ибо еще свежи были в памяти синяки и шишки, которыми их награждало государство.

Новый, 1953 год Коралли с Шульженко по обыкновению собирались встречать в ресторане Центрального дома работников искусств. Ожидалась хорошая компания: Утесов со своей женой Еленой Осиповной, Миронова с Менакером, Сергей Яковлевич Лемешев тоже обещал прийти. Одним словом — милые, приятные люди.

Шульженко заканчивала трудиться над своим лицом, когда раздался телефонный звонок. Владимир Филиппович снял трубку.

— Владимир Филиппович, — прозвучал в трубке вальяжный голос. — Я вам звоню по поручению Василия Иосифовича Сталина. Он поздравляет вас с наступающим 1953 годом и приглашает вас, вместе с Клавдией Ивановной, встретить его в Концертном зале имени Чайковского. Ни о чем не беспокойтесь. Машина и все такое прочее будет.

Коралли онемел. Еще никогда в их квартире не было столь высоких звонков.

— Подождите у аппарата. Я посоветуюсь с Клавдией Ивановной.

Коралли зажал трубку с круглыми от волнения глазами, прошептал Клавдии, откуда звонок.

— И не подумаю, — ответила Шульженко. — У нас тоже праздник. Я по конституции имею право на отдых. Передай им — раньше надо было звонить. А то у них там что-то сорвалось, вот и названивают, — придирчиво разглядывая себя в зеркале, ответила Шульженко.

— Вы знаете… — начал Коралли. — Мы, к сожалению, уже договорились отмечать Новый год в ЦДРИ… И потом, Клавдия Ивановна, как правило, не выступает в ночь под Новый год, — мямлил Коралли, догадываясь, какие кары могут обрушиться на их головы.

Трубка молчала. Коралли не знал, что делать со своей трубкой. Наконец услышал:

— Вы хорошо подумали? Вероятно, вы не отдаете себе отчета, кто вас приглашает и какая высокая честь вам оказывается.

И последовали короткие гудки. Настроение было испорчено. В душе у Коралли поселился страх, а Шульженко выглядела вполне беззаботной.

— Ну? Чего они нам сделают? Успокойся, Володичка. Давай лучше веселиться и пить шампанское.

Под окнами уже сигналила машина. Приехало «такси» по вызову.

Через несколько дней Коралли вызвали в партбюро. Испуганный секретарь парткома отчитывал Владимира Филипповича и его жену. Они, мол, зазнались, позволяют себе черт знает что. И должны сделать серьезные выводы… Вот тогда-то и начались у Владимира Филипповича натянутые отношения с Коммунистической партией.


В марте умер Сталин. В доме Коралли и Шульженко, как и во многих домах страны, был траур. Владимир Филиппович позвонил в ведомство, отвечавшее за похороны, и им на всю семью выдали пропуск, чтобы они могли проститься с телом человека, который почти тридцать лет у одной половины страны вызывал страх и ненависть, у другой — любовь и обожание.

А спустя некоторое время женился Гоша. В семью вошла милая и славная девушка Виктория. Гоша, он же Игорь Владимирович, долгое время методом проб и ошибок пребывал в утомительных поисках идеальной жены, и это очень огорчало его мать. Но Тора (так в семье называли Викторию) оставалась в дружеских отношениях с Клавдией Ивановной до ее последних дней.

В середине того же 53-го года Клавдии Ивановне предложили принять участие в съемках фильма «Веселые звезды», постановку которого осуществляла режиссер Вера Павловна Строева, очень полная, очень душевная и очень интеллигентная женщина, жена известного советского кинорежиссера Г. М. Рошаля. Шульженко пришла на «Мосфильм». Строева собиралась снимать что-то вроде фильма-концерта, с участием ведущих артистов советской эстрады: Н. Смирнов-Сокольский, Л. Утесов, Р. Зеленая, М. Миронова и А. Менакер… А Тимошенко и Березин, знаменитые в свое время Тарапунька и Штепсель, изображали новичков, приехавших в Москву на конкурс артистов эстрады. Как можно заметить, сюжет особой оригинальностью не блистал. Однако сегодня фильм интересен тем, какие прекрасные артисты собраны вместе, в этом довольно заурядном произведении. Клавдии Ивановне удалось уговорить Дунаевского написать для нее песни. Он в это время работал над опереттой «Белая акация». Писать музыку ко всему фильму отказался. Итак, две песни: «Звезды милой Родины» и «Молчание». Третья попытка совместного сотрудничества Дунаевского и Шульженко оказалась самой удачной. «Молчание», на мой взгляд, лучшая лирическая песня Дунаевского с прекрасными стихами М. Матусовского. Наконец их содружество принесло дивный результат. «Молчание» — это песенный шедевр, где слились или соединились — как будет угодно — прекрасная музыка, хорошие стихи и тончайшее, проникновеннейшее исполнение!

Более сорока лет прошло с тех пор, как закончилась работа над фильмом. Но некоторые работники съемочной группы оказались живы и здоровы. Директор фильма Валентин Владимирович Маслов рассказывал, в каком восторге съемочная группа была от Клавдии Ивановны. Ее пунктуальность изумляла. Ее работоспособность вызывала уважение. Часто в пленке шел брак, приходилось переснимать. «Я платил Шульженко по 500 рублей за смену», — в заключение сказал Маслов. По тем временам это были весьма неплохие деньги. Съемки шли трудно еще и потому, что один из главных исполнителей — Ю. Тимошенко (Тарапунька) — постоянно исчезал по причине сложных взаимоотношений со спиртными напитками. Однажды он, не помня себя, уехал на поезде дальнего следования… Шульженко была терпелива и вежлива. Я представил на секунду, как бы поступила какая-нибудь «звезда» неизмеримо меньшей величины, из нынешней «эстрадной тусовки»: скандал, брань, истерики, угрозы!

Фильм «Веселые звезды» долго не сходил с экранов страны. Телевидение находилось еще в зачаточном состоянии, и фильм оказался для советского народа единственной возможностью увидеть своих любимых артистов.


Жаль! Очень жаль… Жаль, что совместная творческая работа Дунаевского и Шульженко, едва начавшись, тут же и закончилась. 24 июля 1955 года конферансье В. Алексеев и И. Дунаевский пошли на бега. Исаак Осипович и в зрелом возрасте оставался азартным игроком. Этот день оказался для обоих неудачным — уходили в проигрыше. На следующий день Дунаевский, как всегда, утром уже сидел за роялем; он попросил домработницу сварить кофе. Пока она была на кухне, у композитора случился сердечный приступ. Дунаевский не успел дотянуться до лекарства… Мгновенная смерть породила массу всяких нелепых и вздорных слухов. С его уходом закрылась блистательная страница в истории советской музыкальной культуры. Уверен, что у большого подлинного таланта не может быть учеников или последователей. В искусстве это называется эпигонством. А потому любой талант — неожиданность и потрясение. Неожиданность появления, потрясение ухода…

К. И. Шульженко писала в своей книге «Когда вы спросите меня»:

«Дунаевский… остался для меня самым молодым композитором. Не так уж много его песен довелось спеть мне. Но бывают влияния, которые мы испытываем вне зависимости от количества встреч. В Дунаевском я чувствовала товарища, его дружескую руку я ощущала в 30-х годах, когда он поддержал мое стремление найти свой, современный репертуар, и неоднократно позже, когда он приходил на помощь советом, дружеской улыбкой, а то и песней. Его молодой беспокойный характер, поиски новых тем и форм в песне, его требовательность к себе, полное отсутствие самоуспокоенности — близки и понятны мне. Черты его характера — в его произведениях. Оттого произведения эти остаются молодыми».

Время подтвердило правильность слов Клавдии Ивановны.

Глава 6

В середине 50-х годов, в эпоху так называемой «оттепели», в культуре произошел взрыв. Появились молодые талантливые поэты, собиравшие на площадях многотысячные аудитории. Возник «Современник» Олега Ефремова. На советского читателя, сидевшего на строгой идеологической диете, обрушилась новая проза Ю. Казакова, В. Аксенова, А. Гладилина… Фронтовики Г. Чухрай, В. Басов, В. Ордынский создавали фильмы, ставшие откровением. Такого бурного подъема в столь короткий исторический срок, менее десятилетия, не переживала ни одна культура в истории мировой цивилизации. Распахнулись узкие двери эстрады, куда хлынуло много талантливых молодых людей. Лирические песни, долгое время пребывавшие в загоне, захлестнули эфир, экран, квартиры, коммуналки, танцплощадки. Создавалось впечатление, что общество обволакивает волшебная аура творческого созидания. С приходом молодежи такие мастера, как Л. Утесов, К. Шульженко, плавно переходили в разряд классиков. А следовательно, интерес к ним, как и к любой классике, стал несколько угасать. Пресса с той поры писала о них в основном в положительных тонах. Что, разумеется, приятно, однако за этим кроется большая опасность. Говорят про иного: «Прошел огонь, воду и медные трубы». Испытание медными трубами всегда самое тяжелое, порой трагическое. Но Клавдия Ивановна, приближаясь к своему пятидесятилетию, была, как никогда, самокритична и требовательна к себе. Она продолжала подолгу работать над каждой новой песней. Поэты и композиторы, сотрудничавшие с нею, никак не могли привыкнуть к такой медлительности. Возникали обиды, недоразумения. В этом смысле знаменательно следующее письмо:

«Унижаемая Клавдия Ивановна!

Несмотря на мои неоднократные попытки дозвониться до Вас и показать Вам мою новую, специально для Вас написанную песню, Вы не нашли ни желательным, ни возможным хотя бы позвонить мне в ответ. Ввиду того, что я в своей профессии занимаю не меньшее положение, чем Вы в Вашей, я счел для себя унизительным продолжать настаивать на нашей творческой встрече. Сделав из вышесказанного вывод, что Вас и в дальнейшем не будут интересовать мои произведения, я позволю себе никогда Вас более не беспокоить по творческим вопросам. Песню, ранее предназначавшуюся Вам, я отдал Лемешеву, который и записал ее несколько дней назад на радио.

Никита Богословский.

9 апреля 1954 г. Москва».

Обиделся Никита Владимирович! Но вот какое дело — обиделся уже после того, как отдал песню Лемешеву, песню, которую написал специально для Шульженко!..

Подобных писем у Шульженко было немного, больше звонков — требовательных, настойчивых («верните тогда ноты!»). Клавдия Ивановна терялась, расстраивалась, что она кого-то невольно обидела, но ничего в своем подходе к работе над песней не меняла. Песня, которая является одним из ее шедевров, — «Три вальса» Александра Цфасмана (стихи Л. Давидович и В. Драгунского) — год пролежала в столе. Она никак не могла подступиться к тексту и нотам и не могла при этом объяснить, чем это вызвано. Мало кто понимал ее состояние перед началом работы.

«Три вальса» оставались в ее репертуаре больше двадцати лет, до 10 апреля 1976 года, когда на юбилейном концерте она забыла слова; правда, никто этого не заметил, лишь только запись кое-что объяснила. После этого концерта Шульженко больше никогда не исполняла эту песню…

Три куплета, три возраста женщины, 17 лет, 45 и 70, Шульженко в каждой микроновелле умудрилась найти точные возрастные и характерные черты своей героини. Вся гамма чувств проходит перед нами — молодость, первый порыв, плохо скрытая женская злость; старость, увядание и через всю жизнь — одно неиссякаемое вечное чудо: любовь. А финал, фраза «как голова кружится», произнесенная тихо, речитативом, чуть хрипловато, и это заставляет сердце сжиматься от тоски и грусти, от мысли, что не за горами — прощание с жизнью. Ничего подобного в песенной лирике советского и постсоветского периодов нет. Ни по драматургии, ни по исполнению. Шульженко всю свою долгую жизнь оставалась женщиной, Женщиной с большой буквы. Ее невероятная эмоциональность, влюбчивость, ее ранимость, обостренное чувство женского достоинства, независимость и в то же время преданность человеку, которого она любит, — все сошлось вместе, когда она исполняла «Три вальса». На своем юбилейном концерте она находилась в третьем возрасте своей героини, но как изящно, элегантно она представила ее в прошлом, как она взглянула на себя молодую, зрелую с высоты прожитых лет и чувств!

Несмотря на обилие молодых певцов и певиц, появившихся в середине пятидесятых, как грибы после теплого дождя, к Шульженко стали возвращаться ее зрители, ее почитатели. В их числе были не только те, чья молодость совпала с войной. Она замечала, что на ее концертах и молодежи довольно много. И снова началась плодотворная творческая жизнь, успешные и радостные гастроли с Борисом Мандрусом, и снова стали приходить письма ежедневно, десятками. Подчас были очень забавные адреса: «Москва, Большой театр имени Горького. Шульженко». Одно из писем хотелось здесь привести полностью не для того, чтобы позабавиться. Слушатели настолько доверяли Шульженко, что давали ей вот такие, к примеру, серьезные и ответственные поручения, уверенные, что только она одна может с ними справиться:

«Москва. Всесоюзное радио. 1 января 1954 года. Народной артистке Шульженко Клавдии Ивановне.

С Новым годом, с новыми успехами в Вашей творческой работе театрального искусства, Клавдия Ивановна! Прошу меня извинить, это пишет радиослушатель Алтайского края Омской железной дороги, станция Кулунда, стройгородок, дом номер 61 — помощник машиниста паровоза железнодорожного транспорта Федоров Иван Григорьевич. В своем первом письме я обращаюсь к Вам с большой просьбой — чтобы Вы подработали в своем творчестве по нашей профессии паровоз. Чтобы эта музыка и Ваше пение о паровозе подымало чувство гордости паровозного машиниста на нашем железнодорожном транспорте Советского Союза. Когда слушаешь музыку по радио из Москвы через приемник, нам, паровозникам, обидно, почему нет благородной сердцетрогательной музыки о паровозе. Клавдия Ивановна, прошу Вас, поручаю Вам и надеюсь на Вас, выполнить эту почетную работу. Я когда слушаю Ваше выступление в пении, я весь отдаюсь Вам, Вашему умению и творчества искусства. Клавдия Ивановна, прошу Вас осуществить новую музыку о паровозе. Когда Вы будете петь о паровозе, Вам будет тысяча благодарностей от нас, паровозников ж/д транспорта. Мы будем тысячи писем писать из далекой Сибири. И когда промчусь по стальным рельсам Южно-Сибирской магистрали новой дороги и услышу свою любимую музыку о паровозе, у меня подымется чувство гордости и благодарности, которое имеет политическое значение для меня. Прошу создать современную сердцетрогательную музыку о паровозе на мотив музыки „Амурские волны“. Слова сами подберете, это вы обогатите ж/д транспорт новой современной музыки „паровоз“. Клавдия Ивановна, свяжитесь с народной артисткой республики Смирновой, создайте лирическую, гордую по своей красоте, благородную музыку театральным аккордеоном или баяном, квартетную музыку. Первое. Вы поете первое вступление одни, а потом с переходом со Смирновой, после квартет, а потом наоборот: играет квартет, после Вы. В своем первом письме к Вам, прошу меня извинить, как мы с Вами не знакомы. Но мы, советский народ, сплочены тесно, поэтому не смущайтесь. Вас любит советский народ, как талантливую народную артистку в республике. До свиданья, Клавдия Ивановна. Надеюсь получить ответ: (следует адрес) Федоров, который слушает Вашу музыку всегда».

Подобных писем было много. Удивительное дело — все считали, что она народная артистка, хотя звание народной артистки РСФСР ей было присвоено только в 62-м году.


Близился новый, 1956 год. Отношения между Коралли и Шульженко были крайне натянутыми. Борис Мандрус познакомил Клавдию Ивановну с молодым, очень шустрым зубным врачом. Рассказывают, что Шульженко увлеклась им и что якобы между ними был роман. Во всяком случае, этот зубной врач стал причиной ссоры между Коралли и Шульженко. Новый год, как всегда, собирались встретить в ЦДРИ. Накануне Нового года Клавдия Ивановна и Владимир Филиппович между собой не разговаривали. Коралли посылал «дипломатов», чтобы они уговорили Шульженко встретить Новый год вместе. Она ни в какую не соглашалась быть вместе за одним новогодним столом со своим все еще мужем. Коралли нервничал. Наконец Виктории удалось уговорить свою свекровь. Она согласилась, хотя можно было догадаться, что жертвует чем-то очень дорогим для себя. И 31 декабря, когда уже был заказан столик, Владимир Филиппович «взбрыкнул». Он заявил, что ему не нужно подачек, снисхождений. Он никуда с ними не пойдет, а останется дома. Так оно и вышло. Он пригласил к себе брата, Эмиля, и они вдвоем встретили пятьдесят шестой год. Год, когда Шульженко и Коралли развелись, прожив вместе 25 лет.

Вокруг их семьи всегда было много народу, и не все из окружения вели себя достойно в таких критических ситуациях. У Клавдии Ивановны была костюмерша Шура, женщина, очень ей преданная. Она была не только костюмершей, но выполняла большую работу по дому, по хозяйству, долгое время вела все финансовые дела Шульженко. Ну и, естественно, у нее были свои пристрастия и антипатии. Так вот, когда стало ясно, что разрыв между Коралли и Шульженко неизбежен, Шура тайком взяла фотографию Владимира Филипповича, порвала ее на мелкие части и закопала на каком-то кладбище. Потом она оправдывалась, что не хотела возвращения Коралли, но и не желала ему смерти. Шульженко, узнав, пришла в ярость и, не жалея крепких выражений, приказала Шуре без этой (склеенной) фотографии в дом не возвращаться.

В этой ситуации шустрый зубной врач повел себя тоже не лучшим образом, используя Шульженко в своих интересах, связях, нужных знакомствах. Как только Клавдия Ивановна об этом узнала, дантист больше не появлялся на улице А. Толстого…

Увы, Владимир Филиппович не очень красиво и не очень по-мужски повел себя во время развода. Было все — и дележ имущества, и взаимные упреки, и злые несправедливые письма. Очевидно, не стоит выяснять, кто виноват больше, кто — меньше. Это занятие бесплодное. Но как это всегда бывает в больших семьях, где много друзей, истинных и мнимых, кто-то занял сторону Шульженко, а кто-то — сторону Коралли. Его родной брат Эмиль, который, помнится, долго не признавал Шульженко как свою родственницу, считал, что во многом виноват сам Владимир. Говорят, формальным поводом к разводу послужили некие доказательства неверности супруга, которые она якобы обнаружила в машине. Но я думаю, что все гораздо проще. Любовь, как и жизнь, как и театр, имеет начало и конец. Век любви, вернее, четверть века Коралли и Шульженко закончилась. Незадолго до смерти Владимир Филиппович признался, что за всю жизнь он любил только одну женщину — Клавдию Ивановну Шульженко. По всей вероятности, какие-то прозрения к нам приходят слишком поздно.

Эстрадная Москва в подробностях обсуждала назревающий бракоразводный процесс. В скандал были втянуты многие люди, общавшиеся со знаменитой парой. Леонид Осипович Утесов не избежал участия в этом безнадежном деле. Из Горького (ныне Нижний Новгород), где он был на гастролях, Коралли прислал длинное письмо Л. Утесову. Привожу его без сокращений:

«Горький. 30.04.56 г.

Дорогой и любимый Леонид Осипович!

Как бы Вы ни относились ко мне за последние два года, я знаю, что за последнее время Ваше отношение ко мне (которым я очень дорожу) резко изменилось. Для меня Вы будете все равно дорогим и любимым. Ваше мнение для меня небезразлично. Не говоря уже о нашем знакомстве вот уже на протяжении 40 лет, — Ваше имя может быть критерием (об этом говорят все старейшие артисты) для всей эстрады. Так и говорят: Утесов — это наша совесть! Большей похвалы, мне кажется, дорогой Леонид Осипович, и желать нельзя!

Леонид Осипович! Не сочтите мою глубокую симпатию к Вам за обычное стандартное „эстрадное объяснение в любви“. Вы для меня прежде всего человек. И человек с большой буквы! Не скрою, что в прошлом я в отношении Вас не всегда был справедлив. Я не всегда понимал Вашу сердечность. Мое мелкое „Ячество“ заслоняло порой Ваше глубокое знание человеческой души! Отсюда иногда и недооценка Вашего — на редкость чистоплотного, которое часто граничит с детской наивностью, — большого человеческого нутра. Дорогой Леонид Осипович! Вы были первым человеком, с которым я поделился в ноябре 1953 года в своих переживаниях, если помните, на вечере в ЦДРИ. Я рассказал Вам тогда, как „мадам“ нанесла мне непоправимое оскорбление, назвав меня? Альфонсом! Вот тогда я вспоминаю: Вы, Леонид Осипович, были объективны, Вы тогда, не вдаваясь в детали, сразу дали должную оценку ее гнусному выпаду в отношении человека, которого вы знали как труженика с детских лет. Вы правильно ее тогда окрестили — назвав: дешевкой. Что же послужило поводом, дорогой Леонид Осипович, что за последнее время, как мне стало известно, Вы стали ее защитником. Зная все только с ее слов, Вы не можете, как мне кажется, иметь правильное суждение. И если учесть мою непримиримость, а „мадам“ это хорошо знает, да плюс ее не совсем завидное положение — 50 все-таки стукнуло! Станет понятно ее озлобление! Копия письма, которую я Вам пересылаю, откроет, наконец, глаза, как Вам, так и многим друзьям: какой я „стяжатель“ и „грабитель“. Дорогой Леонид Осипович! Я буду счастлив видеть Вас, любимую Елену Осиповну, Диту и Альберта на своем творческом вечере в мае в ЦДРИ, в связи с 50-летием со дня рождения и 35-летием работы на эстраде…»

К этому письму приложено еще одно. Оно написано почему-то печатными буквами:

«Клавдия Ивановна!

Ставлю Вас в известность о принятии мною решения закончить вопрос о разделе. Я не буду иметь к Вам решительно никаких претензий на дальнейший раздел оставшегося у Вас имущества, если Вы возвратите мне собранные мною за 25 лет книги. Эти книги, как Вам известно, не представляют значительной литературной ценности, но дороги мне, потому что я собирал их кропотливо и с большой любовью. Полагаю, что в сравнении с общим разделом имущества этот предлагаемый мною вариант о возвращении мне всех книг, купленных и приобретенных мною по подпискам, является настолько скромным, что бесспорно Вас устроит. На этом мы закончим все споры по разделу.

В. Коралли. Казань, 12.04.56 г.

О Вашем согласии прошу сообщить по адресу…»


А вскоре замечательная четырехкомнатная квартира на улице Алексея Толстого превратилась в коммуналку. Там жила Виктория с двумя маленькими дочерьми. У Клавдии Ивановны была комната. Очевидно, Коралли удалось разделить лицевой счет, потому что после того, как он оттуда переехал, на А. Толстого, в квартиру Шульженко, вселилась семья из четырех человек. Этого она простить Коралли уже не смогла.

Ее жизнь в одночасье превратилась в кошмар. А ведь помимо концертов, выступлений необходимы были ежедневные многочасовые репетиции. Она никогда не была приспособлена к быту, а советский быт — совершенно особый, и никто о нем так хорошо не знает, как наши женщины. А здесь актриса, певица! Последний раз она готовила обед еще до войны. У нее было такое ощущение, что надо просто лечь и умереть. На нее свалилось столько проблем разом, проблем, о существовании которых она еще несколько месяцев назад и не догадывалась.

Растерявшись, она стала звонить по телефонам, жаловаться, просить совета, что ей делать дальше. Позвонила Утесову. Леонид Осипович очень холодно ответил, что он устал от их семейных проблем. «Клавочка, вы звоните мне, звоните, всегда вам помогу, но в одном увольте — чужая семья потемки!» Шульженко расплакалась. Она поняла, что действительно осталась одна, что помощи ждать не от кого, что нужно надеяться только на самою себя. Сыну уже было 24, он в основном был занят собой, у него новый роман и, конечно, ему не до переживаний матери. Тем более что ей уже 50! А в двадцать четыре кажется, что это глубокая старость.

Глава 7

В Москве неподалеку от театра «Эрмитаж» расположился Лихов переулок, совсем маленький, но знаменитый. Ибо здесь находилась Центральная студия документальных фильмов. Старое пятиэтажное здание, откуда съемочные группы выезжали во все концы Советского Союза. Отсюда отправлялись на фронт кинооператоры во время Великой Отечественной. В середине пятидесятых внешне ничего не изменилось. Тот же обшарпанный вход с гордой вывеской, пожилая толстая вахтерша в гимнастерке ВОХРа, и в холле — полно народу. Ассистенты, операторы, режиссеры, администраторы.

Марианна Семенова, известный режиссер-документалист, которая еще в 1942 году помогала Слуцкому монтировать фильм «Концерт — фронту», спросила у молоденького ассистента:

— Слава, Епифанова не видел?

— Он у себя в кабинете. Заряжается.

Она направилась к операторским комнатам. Навстречу шел подтянутый седоватый человек с загорелым лицом и небольшими голубыми глазами.

— Выручай, Жорж. Свези профессора к моему мужу… Умоляю! Ну Жорж! Это недалеко, по Ленинградке. Санаторий «Артем».

— Мне сюжет надо снимать, для «Новостей дня».

— Когда?

— Завтра, — нехотя ответил Епифанов.

— Отвези сегодня. С меня причитается, — вкрадчиво добавила Семенова.

— Я в завязке, — мрачно ответил Епифанов, поняв, что отвертеться не удастся.

— Ты не понял, Жоржик. Там сейчас отдыхает твоя Шульженко. Я могу тебя познакомить.

— Не врешь? — недоверчиво спросил Епифанов.

— Не вру, не вру.

«Победа» темно-синего цвета мчалась по Ленинградскому шоссе, Семенова умоляла Жоржа ехать потише. Но «потише» Епифанов ездить не умел. Ленинградское шоссе в ту пору было всего о двух полосах, в одну и в другую сторону. Еще не выстроили аэропорт «Шереметьево». С левой стороны дороги разворачивалось громадное строительство — возникал Зеленоград. Ну вот и табличка: «Санаторий имени Артема». Они въехали на территорию и остановились у главного четырехэтажного корпуса с балконами. Профессор всю дорогу молчал, тоскливо глядя в окно. Они вышли из машины. Семенова упорхнула. Епифанов вытер о пиджак вспотевшие от волнения ладони. Он вспоминал, когда послал ей последнюю открытку. Кажется, на ее 50-летие. Нет, совсем недавно поздравил ее с Днем Победы. Профессор мрачно озирался по сторонам и окончательно заскучал. Епифанов смотрел на него с неприязнью: «Недоделанный какой-то».

Клавдия Ивановна после обеда решила принять горизонтальное положение в обществе с Голсуорси и его «Сагой о Форсайтах». Раздался вкрадчивый стук в дверь. Она поднялась и разрешила войти. На пороге стояла ее хорошая знакомая Марианна Семенова. Вместо приветствия она сказала:

— Клавочка, посмотри, кого я тебе привезла. — Шульженко вышла на балкон. Внизу у темно-синей «Победы» стояли двое мужчин. Тот, кто помоложе, жестикулировал и что-то объяснял пожилому в шляпе.

— Твой давний воздыхатель.

— Какой из них? Надеюсь тот, что помоложе, — со смехом сказала Шульженко.

— Точно.

— Как его зовут, чем он занимается?

— Оператор с нашей студии. А зовут его Георгий. Епифанов.

Шульженко ахнула:

— Так это тот самый «Г. Е.»? Что ж ты раньше его не привела?

— А ты просила? Я сейчас.

— Через полчаса, Марьяна, через полчаса, не раньше. Мне надо марафет навести.

Епифанов поднимался по лестнице, сердце его нещадно колотилось. Он — фронтовик, кавалер многих боевых орденов, один из ведущих операторов-документалистов, и вдруг такой мандраж! А ведь ему скоро сорок, не мальчик, поди… За все семнадцать лет, начиная с того памятного дня в Ленинграде, летом 40-го года, когда он впервые услышал ее голос, он послал ей несколько десятков открыток и не сделал ни единой попытки познакомиться с ней. Он терпеть не мог всех этих ненормальных почитателей, которые роем вились вокруг своих кумиров — в кино, театре, в опере. Он считал их психопатами, людьми, сильно обиженными природой, ибо только такие «недоделанные» могут фанатично любить идола, придуманного ими же. И потому одна только мысль, что Шульженко, которую он почитал более всех женщин на этой бренной земле, может принять его за одного из этой шайки, ему была невыносима. Он уже пожалел, что поддался на уговоры Семеновой, представлял, как нелепо будет выглядеть, и совсем не знал, что говорить. Потому что в подобных случаях все говорят одно и то же. Он как в тумане вошел в комнату и увидел женщину, сидящую в кресле с толстой книгой в темной обложке…

…Она сидела в кресле и делала вид, что читает, уже в который раз бросая тревожные взгляды в трюмо. Сегодня она не в лучшей форме. А впрочем, какая разница, не замуж выходить.

Перед ней стоял молодой, улыбающийся мужчина со смелым прямым взглядом. Он смотрел на нее так, словно оценивал, стоит ли с ней иметь дело. Она мило улыбнулась и протянула свою чуть полноватую руку и так ее подняла, что Епифанов не понял — то ли поцеловать, то ли пожать ее. Решил, что поцеловать — выйдет подобострастно, пожал, получилось смешно, и все засмеялись.

— Вы захватите сегодня меня в Москву? — спросила, улыбаясь, Шульженко.

— С большим удовольствием, — ответил Епифанов и понял, что стало легко и просто и что перед ним обыкновенная женщина с очень хорошими формами, но не очень молодая.

Марианна смотрела то на Шульженко, то на Епифанова и поняла, что они понравились друг другу.

После ужина они вчетвером возвращались в Москву. Женщины сидели сзади, а профессор, весьма оживившийся то ли от гонорара, то ли от присутствия Клавдии Ивановны, то и дело оглядывался и сладко улыбался ей. Его высадили у метро «Сокол». Он подошел к задней дверце, открыл ее, церемонно поцеловал Шульженко руку, сказал:

— Клавдия Ивановна, если у вас будут проблемы с мочевым пузырем, обращайтесь!

После этой фразы «Победа» заходила ходуном. Потом высадили Семенову и на Алексея Толстого уже ехали вдвоем. Епифанову понравилось, что Шульженко пересела на переднее сиденье. Она хотела объяснить, как ехать, но он коротко сказал:

— Я знаю.

«Победа» остановилась у подъезда ее дома. Они вышли из машины. Она протянула ему руку. Он чуть задержал ее в своих, ощутив, какая мягкая и теплая у нее ладонь.

— Приходите в гости, Жорж.

— Приду. Вопрос — когда.

— Я в конце недели вернусь из санатория.

— Вас привезти?

— Спасибо. Директор санатория даст мне машину. Жду вас в субботу, вечером!

Она повернулась и ушла, оставив после себя чуть приторный запах духов.

Позже он узнал, что духи назывались «мицуко» и она всю жизнь пользовалась только ими, еще с тех довоенных пор, когда первый флакончик подарил ей отец. Этот запах, но уже едва уловимый, еще долго будет стоять в ее подъезде, когда спустя 27 лет, в июне 84-го, Клавдию Ивановну увезут в больницу на Открытое шоссе…

В назначенную субботу Епифанов снимал сюжет для киножурнала «Новости дня» у нового здания МГУ на Ленинских горах. Мероприятие затягивалось, он нервничал, позвонить было неоткуда. Когда он к ней приехал, было около восьми. Шульженко открыла дверь:

— А я уж вас не ждала.

— Извините. Только что съемки закончились.

Удивительное дело — в этот субботний вечер квартира была пуста. Соседи куда-то уехали отдыхать. Сына тоже не было. А Виктория с дочками была на даче.

«Очень уютная комнатка… — отметил про себя Епифанов. — И без мужчины». Глаз у него был наметанный.

Они пили чай, разговаривали. А разговаривать Епифанов умел. Он очень смешно рассказывал, как он попал на ее концерт в Ленинграде в клубе Промкооперации, рассказал, что у него уже больше ста пластинок с записями ее песен. Она подивилась, у нее было значительно меньше.

Когда наступил поздний вечер, создалось впечатление, что они знакомы друг с другом давным-давно. Клавдия Ивановна поднялась. Поднялся и Епифанов, решив, что пора прощаться.

— Вот что, Жорж, — произнесла Шульженко, глядя куда-то в сторону. — Вы или уходите… или оставайтесь…

Как он позднее признавался, у него мелькнуло что-то подобие страха, а сможет ли он оказаться на высоте в «предполагаемых обстоятельствах», и решил остаться.

С этого вечера и потрясающей ночи началась их бурная совместная жизнь, полная радостей и разочарований, душевных взлетов и мук от женской, испепеляющей все вокруг себя ревности.

В одном из своих интервью в начале 97-го года Епифанов с гордостью говорил, что он холостяк по убеждению. Однако это было не совсем так. В период начала его отношений с Шульженко он состоял в браке с женщиной по имени Цецилия. Об этом не знала даже его мать, обожавшая своего единственного сына всепоглощающей, эгоистической материнской любовью. Она случайно узнала, что ее сын расписан. Епифанову предстояла небольшая зарубежная командировка. Как это было принято, понадобилась анкета. Вот тогда и обнаружилось, что он женат. Надо отдать должное, он все рассказал Клавдии Ивановне. Она ответила, что, увы, не сможет встречаться с женатым мужчиной. Епифанов развелся.

У них были странные отношения. Он не хотел жить в коммунальной квартире. Она, естественно, не могла переехать в его однокомнатную «конуру». Они решили добиваться, чтоб ей дали отдельную квартиру. С помощью Епифанова она написала письмо Е. А. Фурцевой. У Шульженко с Фурцевой не сложились отношения. Клавдия Ивановна никогда не дарила подарки начальству в благодарность за организацию «хороших гастролей», считала для себя это унизительным. Кроме того, она не была дипломатом и часто говорила то, что думала. А это тоже не нравилось (и сейчас не нравится) начальству, независимо от его ранга. Однажды Екатерина Алексеевна попыталась дать советы Клавдии Ивановне относительно ее репертуара. Шульженко довольно резко ответила, что она сама справляется с тем, что ей надо исполнять.


«Секретарю ЦК КПСС Фурцевой Екатерине Алексеевне.

Уважаемая Екатерина Алексеевна!

Обращаюсь к Вам с просьбой ходатайствовать перед Моссоветом о предоставлении мне квартиры. Я живу в коммунальной квартире, занимаю одну комнату 17,5 метра. В этой комнате я сплю, ем, болею. Болею все чаще, так как постоянные сквозняки ввиду частого проветривания комнаты вызывают неоднократные гриппы и воспаление легких. Слева от моей комнаты живет семья с детьми, справа живет семья моего сына, у которого трехлетняя дочь и через два месяца должен родиться второй ребенок. В такой тесноте и шуме протекает моя жизнь. Здесь же мне приходится репетировать, готовить репертуар, заниматься с композиторами и поэтами — авторами моих песен, которые, наверное, слышали Вы и которые поет и любит наш народ, которые известны за рубежом. Благополучие нашего быта отражается на благополучии нашего творчества. В каждой новой песне я отдаю частицу своего сердца, самой себя, возраст мой и зрелость повышают еще и больше ответственность перед народом, зрителем и радиослушателем. Три года тому назад Вы, Екатерина Алексеевна, обнадежили меня обещанием дать мне квартиру. В течение всего этого времени я трепетно жду, когда это осуществится. Выступая в Москве и многих городах нашей страны, я получаю большое моральное удовлетворение от того, что творчество мое признано и любимо широкими народными массами, о чем говорят неизменный успех моих выступлений, отзывы прессы, нескончаемый поток писем, адресованных мне. С другой стороны успех моего творчества приносит государству значительную материальную пользу, которая складывается как из сборов, получаемых от моих сольных концертов, так и в результате выпуска огромных тиражей пластинок, напетых мною за последние двадцать лет. Крайне тяжелые жилищные условия, в которых я в настоящее время нахожусь, вынуждают меня обратиться к Вам с убедительной просьбой оказать мне помощь в предоставлении отдельной квартиры из двух-трех комнат и тем самым создать нормальные условия для моего дальнейшего творчества и моего быта.

27 ноября 1957 года.

Заслуженная артистка РСФСР Шульженко.

Москва, К-1, ул. Алексея Толстого, д. 22/2, кв. 11;

тел.: Б-3–52–08».

Летом 1957 года была «разоблачена антипартийная группа». Хрущев расправился со своими оппонентами. Но не расстрелял их, в соответствии с лучшими традициями, и даже не стал сажать, что свидетельствовало о новом курсе. В разоблачении и борьбе с «антипартийной группой» немалую роль сыграла Фурцева, за что ее Хрущев ввел в состав высшего партийного руководства. Таким образом, в 57-м году вес у Фурцевой был весьма значительный.

Клавдию Ивановну пригласили на прием, на Новую площадь, где находился ЦК КПСС. Епифанов привез ее на машине и стал ждать. Ровно в назначенное время Шульженко вошла в приемную невероятных размеров и представилась секретарю. Женщина вошла в кабинет и доложила Фурцевой, что в приемной — Шульженко.

— Подождите, Клавдия Ивановна! — любезно сказала секретарь и уткнулась в бумаги. — Присядьте.

Прошло пять минут. Десять. Прошло полчаса.

— Может, вы напомните обо мне? — нетерпеливо спросила Шульженко.

— Екатерина Алексеевна занята. Подождите, пожалуйста.

Когда прошел ровно час, Шульженко поднялась, ее полные щеки пылали:

— Передайте вашей начальнице, что она плохо воспитана! — и быстрым шагом вышла из приемной.

По тому, как шла к машине Шульженко, Епифанов понял, что дела плохи. Он уже ощутил на себе характер Клавдии Ивановны — ее вспыльчивость, нетерпимость и абсолютное неумение промолчать там, где это необходимо. Она не умела лгать и сама не выносила малейшей лжи или хитрости. Епифанов приспосабливался, что стоило ему огромных усилий. Она уселась рядом с ним, сильно хлопнув дверцей. Епифанов вопросительно на нее смотрел.

— Час продержала в приемной. Дрянь!

— И что?

— «Что-что»? Я ушла.

Епифанов вздохнул:

— Напрасно, Клавочка. Надо было подождать. Перетерпеть.

— Да кто она такая? — взорвалась Клавдия Ивановна. Я Шульженко. Я — эпоха! А она, кто она такая?

— Ладно, ладно, успокойся, что-нибудь придумаем, — бормотал Епифанов, понимая, что дела плохи.

Он, снимая киносюжеты на приемах, снимая всяческие делегации и встречи, хорошо знал эту публику, знал, что они не прощают тех, кто пытается сохранить чувство собственного достоинства. Они начинали испытывать ненависть к тому, кто вел себя независимо. Таких было мало, единицы, ведь прошло всего четыре года, как умер Сталин, а страх у народа засел глубоко. Это спустя несколько десятилетий многие забудут про расстрелы без суда, лагеря, ночные аресты и скажут, что все это выдумки и клевета…

Они написали письмо Н. С. Хрущеву.

«Уважаемый Никита Сергеевич!

Я долго не решалась беспокоить Вас этим письмом, но от людей слышала, что Вы добрый, отзывчивый человек. Я обращаюсь к Вам с просьбой улучшить мои жилищные условия. Я живу в коммунальной квартире, занимаю одну комнату 17,5 кв. м. Эта комната является для меня и столовой, и спальней, и творческим кабинетом. Здесь я репетирую программу, здесь же болею, что со мной в последнее время бывает все чаще и чаще. Мои болезни, главным образом расстройство нервной системы, являются результатом тяжелых бытовых условий. В квартире, где находится моя комната, проживает восемь человек, из которых трое малолетних детей. Постоянный шум, детские крики, необходимость часто проветривать комнату из-за низких потолков и загруженности комнаты пагубно отражаются на моем здоровье.

Принять участие в кооперативном строительстве мне очень трудно, так как в последнее время из-за слабого здоровья я работаю немного, а семья у меня большая. Прошу Вас оказать мне помощь в предоставлении отдельной двухкомнатной квартиры, тем самым создать нормальные условия для моего дальнейшего творчества и быта.

К. Шульженко».

Хрущев синим карандашом на письме начертал: «тов. Фурцевой Е. А.» И подписался. То есть, как она решит, так и будет.

И снова пригласили Шульженко на Новую площадь. На этот раз Екатерина Алексеевна приняла ее точно в назначенное время и была сама любезность. Она доходчиво объясняла Шульженко, что сейчас нет возможности улучшить жилищные условия, так как огромное количество москвичей, ютящихся в подвалах, стоят на очереди, и среди них немало людей, не менее достойных, чем Клавдия Ивановна. Шульженко поднялась, поняв, что Епифанов был прав, и не надо было еще раз приходить сюда, чтобы унижаться. А Фурцева решила «добить» ее окончательно:

— Послушайте моего совета, Клавдия Ивановна. Ваших заслуг никто не отрицает, но, вы не обижайтесь, скромнее надо быть, надо уметь прислушиваться к советам.

Клавдия Ивановна остановилась у двери, усмехнувшись:

— Вы, Екатерина Алексеевна, бывшая ткачиха, сегодня вы министр культуры. Кем вы будете завтра — неизвестно. А я — певица, которую любит народ. И всегда будет любить. — И своим ангельским голоском тихо добавила: — До свидания.

Она вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Епифанов увидел, как открылась тяжелая, массивная деревянная дверь и вышла улыбающаяся Шульженко. «Неужели получилось?» — он абсолютно был убежден в провале «операции квартира». Она весело плюхнулась рядом с Епифановым и поцеловала его в щеку, оставив след помады.

— Ну? Порядок?

— Я ей все сказала, что я думаю о ней. Поехали, Жорж, пообедаем в хорошем ресторане. Черт с ней, с квартирой, главное, чтоб ты меня любил.

Через некоторое время пришел официальный ответ. Он был написан на стандартном моссоветовском бланке и начинался так: «Уважаемый товарищ…» Вместо фамилии — прочерк, на котором ручкой была вписана фамилия — Шульженко К. И. «На ваше письмо в Исполком Моссовета сообщаю, что удовлетворить Вашу просьбу о замене имеющейся у Вас комнаты размером 17,5 кв. м. на двух-трехкомнатную квартиру не представляется возможным из-за недостатка свободных квартир и значительного числа граждан, длительное время проживающих в Москве и нуждающихся в улучшении жилищных условий, состоящих на учете в жилищных органах, которым жилая площадь должна быть предоставлена в первую очередь.

Председатель Исполкома Московского Совета Н. Бобровников.

10 декабря 1957 года».

Ответ Бобровникова привел Шульженко в ярость, не из-за отказа, нет. Епифанов чувствовал, что дадут «отлуп». Скорее ее возмутил высокомерный канцелярский стиль, за которым читалось: «Знай свое место!» Она решила позвонить непосредственно Бобровникову. Епифанов ее отговаривал. Но надо знать Клавдию Ивановну: если она чего надумала, сделает обязательно, а потом будет жалеть, если поступок ее был ошибочным. Она дозвонилась и попросила Бобровникова устно подтвердить то, что было написано в бумажке. Он, естественно, подтвердил и добавил: «Таких, как вы, у нас много». И бросил трубку.

Руководители Всесоюзного гастрольно-концертного объединения (ВГКО) искренне переживали за Клавдию Ивановну. И, как им казалось, нашли выход. Шульженко предложили вступить в партию, и тогда можно было начать с начала борьбу за квартиру. Шульженко отказалась, сказав, что она на собрания все равно ходить не будет и пусть ее считают «беспартийным большевиком».


Наконец в 61-м году Шульженко с финансовой помощью Епифанова купила двухкомнатную кооперативную квартиру на улице Усиевича, вблизи станции метро «Аэропорт», где она и прожила последние двадцать три года.


Человек — существо слабое, подверженное различным влияниям, общественным предрассудкам, и подчас, наблюдая иные человеческие поступки, хочется воскликнуть, чуть перефразируя великого пролетарского писателя: «Человек — это звучит горько». В 1971 году, когда в Доме кино прощались с замечательным режиссером Михаилом Роммом, на панихиду пришел режиссер Михаил Калик, собравшийся уехать в Израиль насовсем. Когда он шел к гробу по фойе Дома кино, вокруг него образовалась пустота, известные заслуженные деятели жались с стенкам, отворачивались, просто отходили…

Шульженко уже давно заметила интересную закономерность. Как только запрещали ей те или иные песни, так звонки поэтов, композиторов, текстовиков, знакомых и приятельниц — прекращались. Едва она снова была на гребне успеха — звонки возобновлялись и предложения от тех же композиторов, поэтов, текстовиков неслись со всех сторон. Естественно, эстрадники «пронюхали» о ее конфликте с могущественной Фурцевой и, от греха подальше, стали несколько сторониться Клавдию Ивановну. Хотя внешне все было пристойно. Она пела в сборных концертах, выступала с сольными программами, ездила на гастроли. Она чувствовала к себе некоторое изменение, но не обращала внимания, потому что она была по-настоящему счастлива. Рядом был Епифанов, обаятельный, остроумный, любящий ее человек. На студии его в шутку называли: наш советский Грегори Пек (в свое время знаменитый голливудский киноактер. — В. Х.). Епифанов был душой застолий, он произносил длинные остроумные тосты и никогда не повторялся. Жорж обладал тонким чувством юмора, мог подхватить шутку, включиться в игру… Еще никогда Шульженко не жила так весело и радостно, как в эти месяцы, несмотря на неудачу с квартирой. Правда, кое-что несколько омрачало Шульженко: она замечала быстрые взгляды Жоржа, которые он иногда бросал на молодых девушек и женщин с пышными формами, и чрезмерное, с ее точки зрения, увлечение спиртным. Он никогда не напивался, никогда не терял контроль над собой. Единственное, что выдавало его, — он начинал много говорить и любой диалог превращал исключительно в свой монолог. Да, она не забывала ни на секунду, что он моложе ее на двенадцать лет. Шульженко всегда следила за собой, но после встречи с Епифановым она еще больше стала уделять внимания своей внешности, решила, что она чуть располнела, и теперь увеличила время на физические упражнения, которые она делала по утрам изо дня в день.

Клавдия Ивановна стала постоянно записывать на пластинки свои новые вещи. Работа эта уже с новой для того времени техникой магнитной ленты зачастую превращалась в мучение, как для нее, так и для работников студии звукозаписи. Вот что она пишет в своей книге «Когда вы спросите меня»:

«Я и сегодня весьма скептически отношусь к „ножницам“, при помощи которых можно „скроить“ песню, записанную на магнитную ленту три, а то и большее число раз. В одном варианте начало — берем его, в другом лучше получился припев — пойдет он в дело, а в третьем удался только финал — он и завершит склеенный из кусочков „вариант“. Не понимаю этого и не одобряю появления на свет подобных „гибридов“. Ведь певец, если он настоящий артист, не может спеть абсолютно одинаково одну и ту же песню — каждый раз она будет хоть чуть-чуть, но по-иному эмоционально окрашена… Монтаж разрушает это единство — опытное ухо, а на него мы и должны рассчитывать, сразу уловит „стыки“, перепады в настроении… Если звукорежиссер попросит меня: „Все вышло отлично, но давайте на всякий случай допишем последний куплет, самую концовку!“— я отвечаю: „Прошу меня извинить, не умею петь песню с конца. Давайте на всякий случай запишем всю песню еще раз целиком“. Я отвергаю также пение под собственную запись (сегодня это называют довольно грубо: „под фанеру“. — В. Х.). Кажется, удобно — можно свободно передвигаться, не думая о том, как прозвучит песня. Но в последнем обстоятельстве, на мой взгляд, и кроется порой корень зла. Я, например, просто не могу петь „под собственный голос“ — в таком случае превращаюсь из исполнителя в слушателя, который, в отличие от тех, кто находится в зрительном зале, не только слушает голос, но и старается вовремя при этом открывать рот и зачастую озабочен „совпадением артикуляции“».

Интересно, что сказала бы сегодня Шульженко, когда узнала бы, что девяносто процентов «певцов» и «певиц» поют «под фанеру». И у большинства из них даже мысли не возникает, что это обман, профанация. Потому, наверное, когда на некоторых афишах нынче пишут: «живой звук», это уже считается огромной заслугой исполнителя. Сегодня уровень звукозаписывающей техники в мировом шоу-бизнесе таков, что, уверен, чуть ли не из каждого, если, конечно, он не идиот и у него все в порядке со слухом и дикцией, — можно сделать сносного исполнителя современных «хитов». Что, собственно говоря, и происходит. А личностей, талантливых людей в любом виде искусства всегда было мало…


Любовь Шульженко к Епифанову была бурной, страстной, всепоглощающей, какая только может быть у зрелой женщины, изголодавшейся по мужским ласкам любимого и любящего человека. Они редко виделись, редко бывали вместе подолгу. У нее гастроли, а он мотался с «конвасом» по всему Советскому Союзу. Епифанов обожал свою профессию, обожал ездить в командировки, был неприхотлив в быту, ибо по натуре своей был бродягой. На студии «Кузьмич», как его дружески называли коллеги, считался классным профессионалом, и потому работы у него всегда было много.

Но они и на расстоянии старались не забывать друг друга. Слали друг другу письма, телеграммы. Иной раз жажда общения была столь велика, что телеграммы их настигали прямо в поезде.

Епифанов — Шульженко:

«Узловая-1, поезд 16 из Таллина, 24-го, вагон 5.

Шульженко Клавдии Ивановне:

Москва исстрадалась без тебя, а один москвич, наверное, умрет, если поезд опоздает даже на минуту».

Шульженко — Епифанову:

«Без тебя я просто чахну, похудела от тоски. Я так тебя люблю, как сорок тысяч братьев любить не могут. Сегодня пела только для тебя, мой родной, любимый. Жорж — ты моя лучшая песня любви».

Епифанов — Шульженко, из Ленинграда:

«Безумно скучаю. Георгий».

Отрывки из писем Шульженко — Епифанову:

«Здравствуй, моя любовь, моя жизнь. Только что перечитала твои письма и телеграмму, как лучшую книгу из тех, что я прочла в жизни; твоя поэма о любви меня совершенно потрясла и обезоружила».

«Ты вошел в мою жизнь, когда она потеряла для меня смысл и интерес. Ты вдохнул в меня жизнь 21 июля 1956 года — когда мы встретились. Великий день для меня и день моего второго рождения для любви. Сколько мне осталось — все твое».

«…Да, я страдаю, потому что у меня месяц — за год, и год — за десять. Жизнь — это ты… Счастье ты мое! Как мне хорошо с тобой!..»

Шульженко действительно была по-настоящему счастлива. Она помолодела, что было вполне естественно, когда человек живет в плену ярких и глубоких чувств. Она работала. Она имела успех. Не только как певица. Но и как женщина. Второе для нее было чрезвычайно важно. Но, как мы знаем, счастье не может продолжаться слишком долго. Беда пришла оттуда, откуда ее никто не ждал. Случайность. Нелепость. Однако она имела, к несчастью, драматические последствия.

Так случилось, что в мае 58-го года Епифанов находился в отъезде. Клавдия Ивановна выступала в Москве на различных площадках. В один из майских вечеров должен был состояться ее концерт в клубе имени Зуева. Билеты были все распроданы. Она вышла из дома, чтобы сесть в машину. А ее любимый пес, тибетский терьер, вырвался из квартиры. Очевидно, дверь неплотно прикрыли, и собака устремилась к ней. Она выскочила на улицу и тут же угодила под колеса проезжавшей машины. Автомобиль, естественно, умчался. Шульженко схватила на руки окровавленного пса и, рыдая, поднялась к себе. Когда приехали ветеринары, пес уже был мертв. С ней случилась истерика. Сын, вернувшийся с работы, позвонил и сказал, что концерт отменяется, Клавдия Ивановна заболела. «А что случилось?» «Собаку задавили».

Работники клуба решили, что им нанесли неслыханное оскорбление. И накатали жалобу в горком КПСС. В то время горком возглавлял человек по фамилии Демичев. Позднее он стал министром культуры. Он тоже страшно возмутился. До него уже доходили слухи, что Шульженко ведет себя вызывающе, зазналась, у нее началась «звездная болезнь». Отдали команду придворной газете «Московская правда» отреагировать соответственно. 29 мая 1958 года в газете появился фельетон. Он перед вами.

«ТУЗИК В ОБМОРОКЕ

Тот, кто думает, что у администраторов легкая жизнь, — глубоко ошибается. Достаточно сказать, что часы пик для них наступают как раз тогда, когда вы, придя с работы, уже отдыхаете. Тысячи забот одновременно сваливаются на головы администратора: кому-то не хватило места, у кого-то перепутаны билеты, кто-то, потрясая удостоверением, требует контрмарки для себя, дочки и тещи. Но вот наконец все улажено, и администратор, опускаясь в кресло, облегченно вздыхает: „Наконец-то“. И в этот момент раздается телефонный звонок: „Это клуб? Говорят из ВГКО. Клавдия Ивановна Шульженко просила передать, что она не приедет“. У администратора от испуга округляются глаза: „То есть как не приедет? Концерт ведь давно объявлен и все билеты проданы“. — „Немедленно отмените концерт“. — „Помилуйте! Почему?“— „Серьезное заболевание“. — „У Клавдии Ивановны?“— „Нет, у Тузика“. „Одно из двух, — думает бедняга-администратор, — или я переутомился, или меня разыгрывают“. Он трясет головой, щиплет себя за руки и жалобным голосом просит: „Скажите, ради бога, толком, в чем дело?“ — „Я же вам объясняю, у Клавдии Ивановны захворала собака. Всю ночь певица рыдала над ней и теперь не в голосе“. Администратор хочет что-то крикнуть в трубку, но чувствует, что и он не в голосе. „Собачья жизнь“, — бормочет он и, отчаянно размахивая руками, бросается разыскивать клубное начальство. Битый час администратор, заместитель директора и директор хором уговаривают Шульженко. „Не подводите нас. Вашими афишами оклеены все стены клуба. Народ ждет. Народ хочет слушать песни о любви“. Но Клавдия Ивановна непреклонна. „И не просите. Прежде всего любовь к Тузику. А у него катастрофически поднимается температура. Я боюсь, что не переживу этого“. В доме у Шульженко переполох. Больного пса поят валерьянкой, кладут на брюхо компресс. Но еще больший переполох в клубе. Как быть: повесить объявление, что в связи с болезнью собаки концерт отменяется? Даже самый плохой конферансье не решился бы так плоско острить. В последний момент выручает кино. И вот зрители, вместо того, чтобы слушать новые эстрадные песни, смотрят старую картину о цирке „Борек и клоун“. Как раз в это время рассказывается о том, как артист Дуров, у которого умирает сын, поборов себя, выходит на арену и смешит публику. Конечно, сейчас не то время, но ведь и ситуация совсем не дуровская. Случись у Шульженко что-нибудь серьезное, тогда другой разговор. Но Тузик!.. „Да, да, Тузик, — твердила Клавдия Ивановна по телефону. — Собака — друг человека“. Правильно, друг. Мы не меньше Шульженко любим четвероногих. Но ведь артист должен быть настоящим другом тех, перед кем выступает. Понимает ли Шульженко свою ответственность перед зрителем. Видимо, нет. Иначе чем объяснить ее поведение? В этом клубе она срывает за последнее время уже третий концерт. Может быть, клубу просто не везет? Мы позвонили в другой. Нам ответили: „Только в апреле Шульженко сорвала у нас два концерта“. — „Почему?“ — „Капризы, то у нее плохое настроение, то ей нездоровится“. И вот теперь уже нездоровится не Клавдии Ивановне, а ее собаке. Клавдия Ивановна, приезжайте! „Не могу. Тузик в обмороке“. Шульженко недаром носит звание заслуженной артистки, она действительно популярна в народе. Перед ней гостеприимно распахиваются двери клубов и концертных залов. Как поется в песенке: „Для нашей Челиты все двери открыты“. Но эти двери в один прекрасный день могут и захлопнуться, если Шульженко свое появление на сцене будет ставить в зависимость от состояния здоровья незабвенного Тузика.

Ю. Золотарев».

Хамский, развязный тон фельетончика возмутил даже эстрадное начальство ВГКО. Екатерине Алексеевне Фурцевой он очень понравился. Она даже не поленилась позвонить главному редактору газеты и выразить свое одобрение.

Как ни скрывали от Шульженко появление фельетона, нашлись доброхоты, сообщившие ей «прискорбную весть». Вскоре из командировки примчался Епифанов. Шульженко лежала в постели и не могла говорить. Врачи обнаружили у нее несмыкание связок, возникшее на нервной почве. Два месяца она вообще молчала. Потом стала говорить, малыми дозами, и то шепотом.

А в клубе имени Зуева и горкоме партии были весьма довольны воспитательными мерами, которые столь эффективно подействовали на зазнавшуюся певицу. Кое-кто из коллег злорадно потирал руки: «Чтоб другим неповадно было! А то моду взяли!»

В течение года Шульженко не выходила на эстраду. Одно время она решила — с концертами покончено, раз и навсегда. И если бы не Епифанов, очевидно, так бы и произошло. Он оказался прекрасным надежным другом, помощником. Благодаря ему Шульженко медленно приходила в себя после майского потрясения.

…Спустя много лет, уже в начале семидесятых, в квартире Шульженко раздался телефонный звонок. Трубку сняла Клавдия Ивановна. Мужчина стал сбивчиво говорить, что он страшно виноват перед ней, что хочет прийти и объясниться. Шульженко согласилась его принять. Это был уже пожилой человек, фельетонист Золотарев. Он пришел с огромным букетом роз и с порога встал перед Шульженко на колени. Он сказал, что только после того, как погибла его собака, он понял, что произошло с Клавдией Ивановной в тот злополучный майский день 58-го года. Шульженко, как и всегда, была милостива и великодушна.

Однако почти целый год был из жизни вычеркнут. Еще Клавдия Ивановна была жива, когда вышло несколько книг о ее творчестве. И в них сквозила мысль, что в потоке новых эстрадных имен лирическая песня Шульженко в тот год несколько потерялась. То ли журналисты, писавшие о ней, не знали, что произошло в мае 58-го, то ли эта тема была в то время запретной. Драма Шульженко таким образом опускалась за скобки. Можно принять во внимание цензорские редакторские соображения, но нельзя сделать вид, что ничего такого не было…

Епифанов продолжал много снимать, разъезжая по всей стране. И все свободное от съемок время он старался проводить с Шульженко. Поток писем увеличился, едва публике стало ясно, что ее выступления и концерты прекратились. Парадокса здесь нет. Хотя и появились новые певицы, но публика быстро разобралась что к чему, обнаружив сильнейшую тягу к песням Шульженко. А их не было. Неизвестно почему. Пластинки выпускались, а имя с концертных афиш исчезло. Личная жизнь «звезд» оставалась для зрителей и слушателей под большим секретом. Конечно, это хорошо, что к тебе не заглядывает в спальню и на кухню какая-нибудь прыщавая бойкая девица с диктофоном или видеокамерой. Далеко не каждому это по душе. Но времена изменились. Нынешние поп-звезды представителей второй древнейшей профессии в первую очередь ведут на кухню, потом в спальню. Чаще в обратном порядке. Сегодня в шоу-бизнесе все завязано на деньгах, в эстрадной тусовке так и говорят — «нужны большие бабки». За неимением мало-мальского таланта многие из них умело распространяют и раздувают вокруг себя малосимпатичные детали из своей личной жизни. Им нужна известность. Неважно — какой ценой, в ход идут скандальные или скабрезные подробности. И всю эту похабель они важно называют «законами шоу-бизнеса»! Понятно, что роль денег сегодня иная, чем двадцать — тридцать лет назад. Но, други мои, нельзя же все нести на продажу, не оставляя в своей жизни, своей душе заповедных полян, куда вход запрещен всем.


Коммуналка для Клавдии Ивановны стала почти катастрофой еще и потому, что ее могли увидеть в халате посторонние люди. А она не могла показаться «не в форме» даже близким родственникам.

Фурцева сама была женщина яркая, незаурядная, а в молодости очень красивая. Она хорошо разбиралась в психологии женщин, особенно таких, как Шульженко. И потому знала, как ее можно унизить и растоптать. Унизить удалось. Растоптать нет. Характер у Клавдии Ивановны был железный. Стальной. Она, как барон Мюнхгаузен, сама себя за волосы вытаскивала из тяжелейших ситуаций, куда ее бросала жизнь. Она научилась достойно им противостоять.

Епифанов всю свою жизнь был чрезвычайно организованным человеком. Очевидно, это свойственно закоренелым холостякам. Все бумаги, статьи, документы, письма он любил систематизировать. Летом 58-го года поток писем в адрес Шульженко резко увеличился. Георгий Кузьмич решил разобрать переписку Клавдии Ивановны. Многие признавались в любви, кто-то просил прислать денег; писали из армии, тюрем, сумасшедших домов, сел, деревень, больших и малых городов. На некоторых письмах Епифанов делал пометки: «Для юмора». Вот одно из них. Это письмо часто читал молчавшей поневоле Клавдии Ивановне Епифанов, с разными интонациями, иногда доводя ее до слез, так она смеялась:

«Здравствуй, Клавдия!

С приветом знакомый Михаил. Клавдия, ты меня извини, время шло. Я знал, что ты не могла любить меня, а счас я далеко от Москвы. Клавдия, ты меня забыла, в той суете, когда я однажды увидел тебя. Клавдия, ты немного постарела за истекшее время, а я вполне уверен, что жизнь твоя впереди. Хотишь быть женой, едь! Здесь тебе будет хорошо. До свидание. Жду ответ. Жму руку. Михаил».

Известно, как трудно из огромного потока писем выловить несколько весточек, благодаря которым и возникает обратная связь. Епифанову удавалось. Вот, скажем, письмо, написанное печатными буквами: «Тетя Клава, я Славик Кондратов, живу в Орле. Очень люблю, когда вы поете. Скоро я буду учиться, буду писать лучше. Спойте песню, которую вы любите. Мне все равно понравится. До свиданья, тетя Клава».

Или еще одно:

«Дорогая, тысячу раз милая, несравненная Клавдия Ивановна! Я сейчас в таком ударе после концерта, что не в состоянии сказать ничего больше… Вы мое детство, вы моя юность, моя зрелость и моя осень. Вы сопровождаете меня всю мою жизнь, и единственное мое желание, такое же неисполнимое, как полет на луну, — это встретиться с Вами, обнять Вас и поблагодарить Вас за то счастье и радость, которые доставляют мне Ваши песни…»

Шел также мощный поток стихов с предложениями и требованиями, чтобы их исполнила Шульженко. Однажды пришел конверт. В нем на тетрадном школьном листе были написаны стихи. На конверте — ни обратного адреса, ни подписи. И никаких просьб. Шульженко часто перечитывала эти строфы.

К. Шульженко. Осенняя мелодия.

Задумчивый узор опавших листьев,

Забытая кленовая аллея,

Как акварель, рисованная кистью,

Как музыка старинного «стейнвея».

Хоралы звезд, переплетенья судеб,

Предначертанья древних звездочетов…

И нет виновных, нет мантийских судей…

И только неосознанность чего-то…

Такая хрупкость в воздухе осеннем,

Такая нежность обнаженных дерев,

Как будто обратившихся с прошеньем

Покрова листьев не срывать последних.

И ветви, протянувшиеся скорбно,

Навстречу ветру, снегу и морозу,

И лист, последний лист, упорно

Прильнувший к ветке как распятие святое.

Я только лист, прильнувший к ветке жизни,

Я только тайна нежности осенней,

А зимы для меня, что тризны

По веснам, солнцам и любви последней.

Одна дама прислала открытку, в которой также изливала свои чувства к Клавдии Ивановне, вспоминала, как она принимала участие в организации концертов Шульженко; подписалась она: «Бывший секретарь партбюро мюзик-холла»…

Еще приходили письма с новоявленными родственниками. Как правило, они шли с юга Украины и России, где имело распространение фамилия «Шульженко».

Как ни важна и приятна была забота Епифанова, Шульженко понимала все отчетливей, что без сцены, без выступлений — ей конец. Однако врачи запрещали возобновлять музыкальные занятия. Она послушно лечилась, читала необъятную «Сагу о Форсайтах».

Тем временем Владимир Филиппович, узнав о неприятностях, попытался наладить отношения, возобновив телефонные звонки. Так он познакомился с Епифановым. Однако друзьями они не стали. Коралли не любил Жоржа, что легко было объяснить. Но Епифанов, человек по натуре независимый, не набивался к нему в приятели, зная, что во многом из-за его прихоти или мести Клавдия Ивановна оказалась в непростой бытовой ситуации. Коралли напрашивался в гости, Шульженко противилась. Он стал навещать ее много позже, когда она с Епифановым перебралась в кооперативную квартиру. В таких случаях перед его визитом Шульженко предупреждала: «Только на полчаса, Володя, больше я тебя не вынесу».


Когда Шульженко на довольно продолжительное время ушла в тень, некоторые чиновники от эстрады вздохнули с облегчением. У Шульженко из-за ее независимого поведения сложилась репутация женщины с тяжелым характером. Удивительно, как живучи иные предрассудки, всплывающие иногда из прошлых весьма досужих разговоров. Один популярный в свое время конферансье, говоря о Шульженко как о великой певице, все же печально добавлял, что, мол, характер у нее был действительно не из легких. Жаль, однако, что он не нашел времени чуть подробнее рассказать для этой книги о ее характере. Все как-то недосуг — то юбилей, то важные встречи, презентации, приемы… Оно и понятно, современная жизнь требует иных ритмов, и поневоле начинаешь фильтровать, что важно, что престижно, а что — нет. Печально, что иные сегодня весьма популярные служители музы эстрады забывают, что жизнь — одна и что придет черед каждого, когда нужно будет держать один ответ, самый главный. И хорошо, если потом появятся люди, возжелавшие рассказать об их жизненном пути потомкам. Но могут и не появиться. Однако о вечности как-то не принято задумываться. Некогда. Очень много сиюминутных проблем. Один популярный певец в течение года выступал в так называемых «прощальных» гастролях. Он объезжал малые республики, где ему, как когда-то Брежневу, разодетые в национальные костюмы девушки вручали «хлеб-соль», а потом присваивали звание народного артиста этой республики или области. И он, бедный, не видел, как это пародийно выглядело. А подсказать было некому. Ну да Бог с ними. Как однажды заметил Екклезиаст: «Все суета сует…»

Возвращаясь к «дурному характеру» Шульженко, я хочу сказать о том, как мы все подвержены влиянию так называемого общественного мнения. Оно действительно играет большую роль в сфере, которая называется «искусством». Годами, десятилетиями гуляют лживые клише о людях, которых уже нет среди нас. А все потому, что люди эти жили «на особицу». У них была своя точка зрения на многие вещи, отличная от «общественного мнения». Они не гнули спину перед высоким начальством. Таких в обществе всегда не очень много. Так было раньше, так есть сегодня, так будет всегда.

Г. Н. Чухрай, рассказывая о своих впечатлениях от концертов К. И. Шульженко, заметил, что у каждого всегда есть выбор, даже в самые тяжелые времена. Обнаружилось, что ни он, ни она не подписывали в 60–70-е годы «коллективные письма». Григорий Наумович заметил довольно лаконично: «Кто хотел, тот не подписывал».

Шульженко всегда делала свой выбор. Некоторые из ее близких рассказывали, что она, совершая те или иные поступки, не всегда думала о последствиях. Большое количество певцов, певиц, бойкие представители других жанров эстрады разъезжали по заграницам, пребывая там по нескольку месяцев. Шульженко была «невыездной». Если, конечно, не считать ее выступлений в группе советских войск в ГДР (сейчас этого государства уже нет на географической карте). Кажется, она выступала еще в Польше и в Венгрии. То есть в странах «народной демократии». В «капиталистические» страны ее не пускали. И она палец о палец не ударила, чтобы изменить ситуацию.

Когда на концертные организации и московское радио обрушились потоки писем с вопросами, почему нет концертов с участием Шульженко, там заволновались.

Казалось, ее время прошло. На эстраде с успехом выступали молодые обаятельные девушки с неплохими вокальными данными — Гелена Великанова, Нина Дорда, Ирина Бржевская, симпатичный дуэт Лядовой и Пантелеевой. Странная закономерность. Сначала на советской, а теперь и на российской эстраде всегда главенствовали женщины. Они в целом были интереснее певцов, прежде всего репертуаром, манерой исполнения. Правда, было исключение. Необыкновенно популярным стал Марк Бернес, а Леонид Осипович Утесов несколько ушел в тень.


Железный занавес еще плотно закрывал Советский Союз от Запада. Редкие эстрадные птицы залетали на территорию СССР. А тут еще неприятности с Венгрией, пришлось «по просьбе трудящихся» вводить войска, чтобы сохранить пошатнувшийся коммунистический режим. И мы оказались в кольце своеобразной культурной блокады. И тут, о, подарок! Приехал Ив Монтан. Неплохой артист кино, очень хороший diseuses (дословно: «говорящий на музыке»). Московские деятели искусств словно сошли с ума. И. Монтана и его жену С. Синьоре, прекрасную киноактрису, принимали так, как не принимали ни одного певца за всю историю культурных отношений Союза с другими странами. Сочинили даже песенку, она пользовалась успехом. Задумчивый голос Марка Бернеса выводил:

Задумчивый голос Монтана

Звучит на короткой волне…

Всем казалось, что приезд Монтана — выдающееся культурное событие, ибо таковым его решили считать в идеологических коридорах ЦК КПСС. Никого другого после венгерских событий под рукой не оказалось.


В новом свежем потоке новых песен, новых имен выяснилось, что голос Шульженко, ее искусство не только не потерялись, но оказались чрезвычайно нужными… Те, кто уже списал ее со счетов, терялись в догадках. Идиотская борьба с лирической песней закончилась, Шульженко перестала быть единственной в своем жанре. Новые песенки распевались повсюду: «Одесский порт», «Мой Вася», «Ландыши». Их тоже ругали, но они прочно оставались в репертуаре, пока на смену не приходили иные — модные, милые, симпатичные однодневки. Но публика, ох, эта хитрая и такая на первый взгляд простодушная публика быстро сообразила, что многое из того, чем ее кормят, — поверхностно, вроде про нашу жизнь, но как-то все несерьезно и примитивно. Вот, например, у Клавдии Ивановны Шульженко, помнится… Да, кстати, а где ж она? Где ее песни, новые и старые? Почему нет ее концертов?

Как водится, Шульженко снова стали осаждать толпы композиторов и поэтов. Появились новые имена в ее окружении. Прежде всего — Аркадий Островский. Замечательный композитор-песенник. Он нашел нечто новое, созвучное чистому воздуху пятидесятых, и вдохнул это новое в свои произведения. Жаль, что его жизнь оказалась так коротка (он погиб в автомобильной катастрофе в начале семидесятых годов). Однако его вещи все еще живут на эстраде. Подчас они воспринимаются не только в жанре «тоска по ностальгии», но и как вполне современные произведения.

Пришла в ее дом Тамара Маркова, молодой композитор. Они вскоре подружились. В репертуаре Шульженко было несколько ее песен. Пожалуй, самая знаменитая «Бабье лето» («Клены выкрасили город колдовским каким-то цветом»). Ее пел в самом начале своего потрясающего и трагического пути Владимир Высоцкий. Маркову в дом Клавдии Ивановны привел молодой поэт Борис Брянский. Он тоже надолго застрял в этом гостеприимном доме. Он написал стихи к пяти или шести песням ее репертуара. Они, правда, долго не задержались в ее программе. Брянский был милым интеллигентным человеком. Он сочинял постоянно — в общественном транспорте, за столом, даже когда с кем-то разговаривал, он одновременно что-то писал в маленькой записной книжке, и это не всегда нравилось собеседнику. Выяснилось, что у него серьезные проблемы с психикой. Он часто лежал в клиниках. Шульженко принимала участие в его судьбе, в его невероятно запутанных личных делах, когда он совершенно потерянный приходил к ней за советом. В конце шестидесятых совет не понадобился — Брянский бросился под поезд, покончив жизнь самоубийством.


В начале 59-го года возобновились выступления Шульженко. Казалось, что перерыва не было. Успехом пользовалась песня А. Островского «Старый парк», с нежной мелодией и хорошим, несколько сентиментальным текстом. Шульженко рассказывала, как она во время гастролей в Гомеле гуляла в очень красивом парке и решила предложить Островскому вернуться к одной его старой мелодии, но с неудачным текстом. Были написаны новые слова, и Шульженко непривычно быстро стала над этой песней работать. Вскоре состоялась премьера песни. Слушатели ее приняли сразу. Однако «Старый парк» недолго оставался в репертуаре Клавдии Ивановны. Позднее эту песню весьма успешно исполняла Гелена Великанова.

А. Островский относился к Шульженко с нежностью и особой бережностью. Возможно, потому, что знакомы они были очень давно, еще с довоенных ленинградских времен, когда он работал пианистом и аранжировщиком в нескольких джаз-оркестрах. Его песня «Как провожают пароходы» (стихи К. Ваншенкина) стала знаменитой после того, как ее исполнил Эдуард Хиль. Однако мало кто знает, что Аркадий Островский мечтал, чтобы эту песню спела Шульженко. В санатории «Россия» в Ялте он передал ей ноты с надписью: «Самой главной народнейшей артистке дорогой Клавдии Шульженко. Песня, которую она петь не хочет, но, может быть, все же споет. С нежностью А. Островский».

Однажды ей позвонили из отдела кадров ВГКО и попросили заполнить анкету. Когда Шульженко поинтересовалась — зачем, ей сказали, что ВГКО хочет представить ее на звание народной артистки РСФСР. В графе «семейное положение» она твердой рукой вывела: «замужем». Хотя с Епифановым у них был гражданский брак. Она не раз заводила разговор, что необходимо узаконить отношения. Епифанов отшучивался, говорил, что это все формальности, никакой штамп не заменит любовь, и никакой штамп не удержит, если любви нет. Она соглашалась, кивала головой, но в душе надеялась, что у них все же будет официальный брак. Общественное положение обязывало… Вскоре все необходимые документы из ВГКО ушли в Министерство культуры РСФСР. Там наградными делами занимался один заместитель министра культуры. Он прославился в московской богеме историей, которая с ним произошла в конце пятидесятых. К нему пришел на прием молодой руководитель театра «Современник» Олег Ефремов. Секретарша спросила, войдя в кабинет:

— Там Олег Ефремов пришел, что ему сказать?

Зам. министра:

— Как что? Приглашайте!

Вошел Олег Ефремов. Зам. министра культуры вышел из-за своего стола, направился к нему навстречу и, раскинув в стороны руки, воскликнул:

— Здравствуйте, наш солнечный клоун!..

Говорят, Олег Ефремов впервые не нашелся, что ответить.

Так или иначе, все документы ушли из Министерства культуры в горком партии на утверждение. Был такой порядок. Оставалось только ждать. Концерты Шульженко шли с постоянным успехом. Накопилась усталость. Летом 61-го года Шульженко уехала в подмосковный санаторий. Епифанов снимал кино в очередной экспедиции.


Письмо Шульженко — Епифанову:

«Калининград.

Гостиница „Москва“.

Киногруппа. Епифанову.


Мой родной, любимый лучик! Сегодня второй день я отдыхаю и дышу чистым воздухом, насыщенным кислородом, вот сейчас сижу в лесу, пишу тебе эти строки и думаю, странная у нас с тобой судьба, может, в наш век она и очень яркая и своеобразная, но все же странная. Разлуки, их так много: и профессиональные, и разлуки из-за наших бурных темпераментов, и чувств, полных страсти и тревоги, а потому так много грусти и тоски и все же слава богу, что все это есть, ибо пустота и одиночество души — это самое страшное наказание. Мы любим друг друга, я хочу верить, взаимно, нам хорошо, когда мы вместе — рядом. Вот и сейчас это было б очень кстати, и когда придет мой час уйти из жизни, я буду знать, что я любила и была любима. Видишь, любимый, как природа, тишина, отдых располагают к объяснению в любви и излиянию нежных и лирических слов. Сегодня была у врача, у Тамары Ивановны. Она нашла мое сердечко слабым и утомленным, несмотря на внешний хороший вид, считает, что очень вовремя отдыхаю, так как чувствуется утомление, которое мне категорически противопоказано, надеюсь, что 12 дней отдыха и воздуха меня подкрепят до основного годового отпуска. Гремит гром, я посмотрела на небо. Ужасно серая туча, вот-вот пойдет сильный дождь, быстрым шагом ухожу в помещение, т. к. повеяло дождевой прохладой. Жаль, дождь ни к чему… Пиши, родной, как ты устроился. Начали ли работать как звери. Они ведь друзья человека. Все пиши о себе, жду с нетерпением.

Обнимаю и целую тебя всего крепко-крепко.

Всегда твоя Клавдюша.

Вот я такой герой, сколько написала, а ты говоришь…

Люблю. Твоя навек.

Клавдюша.

25.07.1961 г. Пушкино».

Еще два отрывка из писем Шульженко Епифанову начала шестидесятых:

«Жорженька, посылаю тебе на пробу новую ленинградскую колбасу под названием „Невская“. Правда, совсем немного, но зато с большим чувством».


«…Ну как мне не нервничать, когда денег нет, и получать нечего, а ремонт надо делать, и мастера хотят без лакировки пола 100 рублей новыми деньгами. А еще обои и так далее. Шубу надо отдать в ремонт. Это тоже будет стоить не меньше как 100–150 рублей…»


Да, отношения у них были далеко не простые. Она очень остро ощущала разницу в возрасте, потому и обмолвилась в письме, что у нее «год — за десять». Она ревновала его по поводу и без повода. Но справедливости ради надо сказать — поводы были. Она, женщина чрезвычайно чистоплотная в высоком, нравственном смысле, не могла согласиться с его неиссякаемым интересом к женскому полу. Особенно если эта дама была моложе ее. Определенную роль в их отношениях играла и мать Епифанова. Она не могла принять их отношений, говорила грубо в адрес Шульженко, напирая на возраст. Она понимала, что это может ранить и обидеть Клавдию. На излете двадцатого столетия, когда довольно сильно размыты традиционные нравственные представления об отношениях между мужчиной и женщиной, когда ушлые журналисты обязательно зададут вопрос об отношении к нетрадиционной сексуальной ориентации, не задумываясь о том, что вопрос этот оскорбителен и мерзок, — некая разница в возрасте между мужчиной и женщиной не вызывает особых пересудов. Подумаешь, 12–13 лет! Мы знаем случаи, когда она старше его на 20, и что же? В конце концов это их личное дело. Но… хочется скандала, в котором отъевшееся мещанское мурло, ничтожное по всем показателям, кроме одного — деньги, страстно желает измазать в грязи всех, кто хоть чуть возвышается над ним — нравственно, духовно… Сегодня скандалы, компроматы, разоблачения стали нормой бытия многих тусовщиков от эстрады, театра, кинематографа, ибо это их питательная среда. Ведь опускать в грязь, копаться в белье, подсматривать в замочную скважину неизмеримо легче, чем, скажем, что-то создать, чтобы приподняться хоть на цыпочки, чуть-чуть взглянуть за горизонт. Потому так много сегодня «чернухи», ненормативной лексики — в кино, литературе, песне. Уверен, в этом так называемом «андеграунде» ничего талантливого не может быть, как не может быть талантливым сам процесс разрушения. Однако эти, живущие за счет мрази и мерзости, отдают себе отчет, чем они занимаются. Спокойно, цинично, целенаправленно. Потому как ничего другого не умеют. За их жалкое умение разрушать хрупкие вещи еще и хорошо платят. Все просто и понятно. Вопрос в одном. В соотношениях. Сегодня тех, кто разрушает, несколько больше, чем в прочие времена, и они более крикливы. Поэтому создается иллюзия, что именно они и делают погоду — в литературе, кино, на театре, в эстраде, наконец…


Когда Клавдия Ивановна «построила» двухкомнатный кооператив, значительную финансовую поддержку ей оказал Епифанов. По натуре он был человеком прижимистым, хорошо знал счет деньгам. Неохотно давал взаймы. Одним словом — полная противоположность Шульженко.

В начале шестидесятых годов в Москве разворачивалось кооперативное строительство. Многие деятели искусств, не надеясь получить жилую площадь от государства, поднакопив денег, обустраивали свое жилье. Кооперативы возводились от союзов писателей, композиторов, кинематографистов. Дом на улице Усиевича строили от Всероссийского театрального общества. В нем поселились люди, много и плодотворно работавшие на ниве эстрады. Здесь жила Лидия Андреевна Русланова. Она быстро подружилась с Шульженко. Неподалеку расположилась Ольга Воронец. Ну и так далее. А через несколько домов построил себе однокомнатную квартиру и Владимир Филиппович Коралли.

Документы о присвоении Шульженко звания народной артистки России лежали без движения больше двух лет. Горком партии очень долго не давал «добро». Еще памятны были ее трения с Фурцевой. Вспоминали и гнусный фельетон в «Московской правде». Наконец в конце 62-го года был опубликован Указ Президиума Верховного Совета РСФСР о присвоении Шульженко К. И. звания. В тот год ей исполнилось пятьдесят шесть лет.


Шульженко с охотой и радостью занималась обустройством своей небольшой двухкомнатной квартиры. После шести лет жизни в коммуналке квартира казалась ей раем. Она хорошо разбиралась в антиквариате, покупала старинную мебель. Приобрела у Руслановой диван из красного дерева. С Лидией Андреевной у них сложились любопытные отношения. В домашних условиях Русланова не очень-то следила за своей внешностью, на что Шульженко обращала внимание, а Русланова отвечала: «Аристократка хренова». Когда они выступали вместе в каком-либо сборном концерте, в кулисах непременно возникала между ними ссора. Со временем она превратилась в своеобразный ритуал, который стал залогом удачного выступления двух замечательных певиц. Дом Шульженко был открыт для друзей, знакомых, родственников. Она любила красиво накрывать стол, любила, когда было много гостей, любила, как «вел» стол ее Жорж. Сама же она тихонько сидела, улыбалась и всех внимательно слушала. А стол Жорж вел великолепно. Бывали случаи, когда в застолье встречались вместе Епифанов и Коралли. Владимир Филиппович, человек скупой на положительные оценки, и тот признавал в этом за Епифановым неоспоримое первенство.

После ее смерти Епифанов вспоминал:

«…в этой жизни ничего не дается даром. И за тебя, и за нашу любовь мне придется дорого заплатить — и твоей ревностью, и моими обидами, и нашим разрывом, и грустью последних встреч, и моей нынешней одинокой холостяцкой жизнью. Любить тебя — это значило быть в твоем абсолютном и безраздельном подчинении. Ты не признавала других отношений. Они тебе были просто неинтересны и не нужны. Ты слишком много тратила себя на сцене, чтобы в жизни довольствоваться жалкими крохами необязательных адюльтеров и случайных связей. Ты была создана природой, чтобы властвовать над мужчиной, но и подчиняться стихии безоглядного чувства. В этом была твоя высшая свобода, свобода своеволия и власти любви, которую ты не уставала воспевать. Но любовь для тебя означала еще и нерассуждающую покорность женщины, чье истинное призвание быть прежде всего матерью, женой, хозяйкой. Тебе нужен был дом, муж, семья, все то, что ты однажды по собственной воле потеряла и о чем горько тосковала, хотя и старалась не подавать вида. Ты была всегда такая гордая…»

В этих красивых и возвышенных словах с налетом романтического флёра, словах, обращенных к той, которой уже давно нет на земле, все же много точных и верных наблюдений. Но как всегда это бывает у мемуаристов, Епифанов скромно умалчивает о своей высокой и вместе с тем драматической роли в жизни Шульженко. Оказалось, что он стал ее последней любовью, любовью страстной, неистовой. В конце жизни она не хотела в этом признаваться и без конца повторяла, что никого она так не любила, как Илью Жака…

Глава 8

Шульженко подготовила новую сольную программу концерта. Она называлась «Песни о любви». Это был мужественный поступок — выйти на публику с песнями о любви, не той любви, которая была когда-то, в молодости, в пору счастливой женской зрелости, а той, что была сегодня, с ней! И ей верили, ей сопереживали. Как это было всегда с ее слушателями, проецировали чувства, исходившие из ее сердца, — на себя. Опять произошло точнейшее попадание. Ведь очень легко представить, как будет выглядеть женщина под шестьдесят, любящая и любимая, особенно если она свои чувства выносит на всеобщее обозрение. Достаточно чуть оступиться, как возникает фальшь или, что еще хуже, — чувство жалости. И все пропало! Шульженко выстрадала право снова говорить о своей любви, без оглядки на моду и на царившие на эстраде вкусы. И снова, уже в который раз, безговорочно победила.

Было бы наивным полагать, что только чувство, целиком захватившее Шульженко, стало основой ее успеха. Помогали высочайший профессионализм и гигантская работоспособность. Хотелось бы привести отрывок из ее статьи «Волшебное „чуть-чуть“», опубликованный в середине 60-х годов в журнале «Советская эстрада и цирк»:

«…а бывает наоборот — с каждой репетицией словно бы испаряется то обаяние, которое чудилось мне в песне поначалу, и в конце концов наступает совершенное охлаждение. Этот процесс „вживания“ в песню (очень близкий „вживанию“ актера в роль, режиссера — в пьесу) держится порой на необъяснимых оттенках чувства, на том волшебном „чуть-чуть“, которое так много значит в любом искусстве… Мне известен только один способ надежно застраховать себя от неудач. Это труд — упорный, настойчивый, бескомпромиссный. Образ, настроение, чувство — они и в самом деле не поддаются строгому расчету. Но ведь музыкальная ткань, на которой они вырастают, подчиняется ясным очевидным законам. И если раз и на всю жизнь запретить себе действовать приблизительно, по принципу: вроде бы получается, — опасность неудачи начинает уменьшаться на глазах… Долгие годы работы убедили меня: единственным компромиссом дело никогда не кончается, одна неточность тянет за собой другую… Вкус, чувство меры необходимы в любом искусстве. Но нигде, пожалуй, забвение их не приводит к таким поистине чудовищным результатам, как на эстраде».

Вот и ответ на наши иные риторические вопросы, какие мы себе задаем, когда наблюдаем сегодняшнюю эстраду (да и не только ее). Главное, пожалуй, еще и в другом. Прежде всего должна быть личность. Их сегодня катастрофически не хватает, везде — в искусстве, общественной жизни, в политике.

Еще любовь их была на подъеме, еще ничего не предвещало разрушительной бури, после которой останутся одни руины, но она уже чувствовала, что близится конец их отношениям. Епифанов всегда отличался упрямством и настырностью. Теперь стал просто неуступчив. Она порой чуть не плача восклицала: «Жорж, ну это такая мелочь, ну почему ты такой упертый?» Он разворачивался и уходил, хлопнув дверью. На следующий день звонил, просил прощения, а она говорила, что сама виновата и что боится его потерять.

Летом 63-го года они отдыхали в Крыму. Это был их последний совместный отпуск. Епифанов, словно чувствуя, что они скоро могут расстаться, много снимал ее на фото. Осталось много фотографий Клавдии Ивановны в купальнике и без его верхней части. Они поражают: какая великолепная фигура была у этой женщины. Сегодня иные 30-летние дамы позавидовали бы ей. Одну из таких фотографий, где она сидит в лодке, в купальном костюме, придерживая белую шляпу своими красивыми руками, улыбается, глядя чуть в сторону от объектива, в начале 97-го года мы могли лицезреть на страницах «Вечерней Москвы». На фоне гор, что простерлись за ее царственными плечами, надпись: «Жоржу! Единственному любимому дорогому человеку, навсегда до конца. Твоя Клавдюша».

Родственники были недовольны, что Епифанов осмелился опубликовать эту фотографию. Очевидно, посчитали, что она не совсем скромна. Да, она, возможно, не совсем скромна и предназначена скорей для семейного альбома, но эта фотография — свидетельство ее физической молодости. Опять получается, что возраст тут ни при чем.

Да, она чувствовала, что близится финал в их отношениях. Наверное, самое для нее невыносимое — мысль, что он может ее бросить. Она знала — достаточно искры, случая, пустяка и все рассыплется. Как будто ничего и не было.

И случай представился.

Тамара Маркова пригласила ее и Жоржа к себе на день рождения. Епифанов обрадовался. Она идти не хотела, неважно себя чувствовала. Опять взбунтовалась печень. За столом не получилось ни веселья, ни путного разговора. Маркова чувствовала, что Клавдия Ивановна не в духе, пыталась наладить обстановку. Жорж рыскал глазами по столу. Водки не было, только заморское сухое вино да шампанское из Крыма. Епифанов заскучал. Он молча сидел за столом, уткнувшись в тарелку, и тосковал. Шульженко почувствовала, что он стал раздражаться. В это время одна дама, жена известного поэта-песенника, поднялась из-за стола и вдруг что-то уронила. Она нагнулась, и перед Жоржем округлились пышные тугие бедра, на которые он и уставился, ничуть не скрывая интереса. Шульженко поднялась, едва не опрокинув стул. Маркова удивленно на нее взглянула и поспешила за ней. Клавдия Ивановна попросила болеутоляющее.

— Все пройдет, Клавдия Ивановна, все пройдет, — торопливо и почему-то виновато шептала Маркова, терзаясь от того, что вечер не удался, вглядываясь в нездоровое лицо ее старшей подруги.

— Мы, пожалуй, пойдем, ты не обижайся, Тамарочка. Я чего-то сегодня не в форме, — она вернулась в комнату, где, едва она только вышла, началась оживленная беседа, а Жорж сидел, словно его подменили, — разудалый!

— Жорж, помоги мне надеть пальто! — получилось капризно.

Все виновато замолчали. Епифанов чуть помедлил и, как ей показалось, нехотя встал.

Они молча возвращались домой. От Марковой до их дома можно было дойти пешком. Стоял теплый, но сырой вечер. Боль не проходила.

— Что случилось, ты можешь мне объяснить? — Епифанов остановился, закуривая. — Ты себя плохо чувствуешь?

— А ты не понимаешь?

— Опять за старое, — вздохнул Епифанов. — Хорошо бы сменить пластинку.

«Какой он дурак… Ничего не понимает, ничего не чувствует». Она промолчала.

Он открыл дверь своим ключом, пропустил ее вперед, зажег свет в прихожей и ринулся на кухню.

Она оторопела.

— Ну пальто хоть можно мне помочь снять? — закричала она. — Чего ты там шаришь?

Он вернулся в прихожую и взглянул на нее. Она увидела в его глазах раздражение, злобу. Ей захотелось его ударить.

— Ты!.. Ты… нуль, ничтожество! Только и зыркаешь своими нахальными глазками по бабам. Что ты из себя представляешь? Какой ты мужик? Даже трехсот рублей в дом принести не в состоянии! — «что я несу? что я несу?» — пронеслось в ее голове.

Он замер.

— Позвольте… — он снял с нее пальто, нарочито бережно, повесил его в шкаф. Она поняла, произошло непоправимое. Он вынул из кармана плаща ключи, положил их рядом с телефоном.

Она закричала:

— И убирайся! Не вздумай возвращаться. Не вздумай звонить!

— Не вздумаю. Сыт по горло. Прощайте, мадам.

И аккуратно закрыл за собой дверь.

Растерянная, она стояла посреди прихожей, готовая разрыдаться. Прошла на кухню, закрыла дверцу холодильника. Села на стул и с удивлением заметила, что боль в печени прошла. Клавдия Ивановна вдруг успокоилась.

«Вернется. Вернется, как миленький. Но пусть не думает, что я прощу его хамство. Я его помурыжу. Шелковый у меня будет. „Мадам“… Она вспомнила, как восемь лет назад, когда они расходились с Коралли, то он ее иначе как „мадам“ не называл, и это ее весьма нервировало… „Мадам“… Я ему покажу — „мадам“…»

Неожиданно она почувствовала облегчение. Облегчение, что расстались. Да, она его бешено ревновала, часто на пустом месте. Но… она видела в зеркале, как меняется ее кожа, и косметика, увы, не спасает. Епифанов же молодился. Однажды кто-то в компании шутливо сказал про него: «пожилой плейбой», ее это больно задело. Конечно, она знала, что он обожал ее. В отличие от большинства мужчин он обожал ее за то, что она была в первую очередь женщиной, а потом — певицей. Он всегда спокойно и деловито говорил ей, что у нее получилось на концерте, а что — нет. Она внимательно прислушивалась, он умел сказать не обидно и с пользой. Он умел и восхититься, но сдержанно и по-мужски, в его обожании не было кликушества и «перебора». И вот все кончилось, разом, и ничего этого больше не будет. Она вспомнила, как несколько дней назад произошел очередной разговор о том, что хорошо бы оформить их отношения, и он разозлился, стал грубить. Вот тогда она и поняла: не нужно ему видеть, как она будет стареть. И еще она поняла, какое это счастье, что он устоял и что нет штампа в паспорте. Еще она вспомнила, как два дня назад ее костюмерша Шура услужливо передала, будто мать Жоржа сказала: «Я не доживу до того, как мой сын развяжется с этой старухой».

«Значит, ему нужен был разрыв. Ну что ж. Значит, мы исчерпали наши отношения». Эта мысль ей настолько понравилась, что она легла в свою розовую постель с легким сердцем. И, прочитав несколько страниц «Саги о Форсайтах», заснула и спала крепко, без сновидений.


Епифанов, злой, приехал к матери, успев по дороге у таксистов купить втридорога бутылку водки. Магазины уже позакрывались. Мать все поняла и, с трудом сдерживая радость, не знала, как угодить сыну. Она ни слова ему не сказала, когда он в молчаливом одиночестве пил водку на кухне и не пьянел. Он знал Шульженко слишком хорошо, за эти почти восемь лет совместной и такой безалаберной жизни. Да, обожание кончилось, любовь — тоже, надо подумать о себе, пока не превратился в дряхлого старика. Она выпила у него все соки. Почему он должен себя хоронить рядом с ней, с угасающей, стареющей звездой? Почему он должен потакать ее бесконечным капризам? Строит из себя примадонну!.. «Триста рублей!» А деньги кто ей дал на кооператив? Пушкин? Или этот жмот Коралли? Как она могла? Нет, такое не прощается. Этих дамочек надо любить на расстоянии. Чтобы не обжечься.

Епифанову, умному, хитрому, разбирающемуся в женщинах человеку, в этот драматический для обоих вечер было невдомек, что Шульженко в очередной раз сделала свой выбор, в котором уже ему не было места. Она сама решила идти своей дорогой, в гордом и горьком одиночестве.


Ей надо было жить дальше, надо было выступать с концертами, ездить на гастроли. Только это могло ее вылечить. Как и всегда, когда она болела, плохо себя чувствовала, ее лечила сцена. Она обязательно посылала короткие записки, чаще телеграммы, домой из городов, где она выступала.

«С 13-го по 31-е — тринадцать концертов. Конечно, устала, но это приятная усталость, потому что сцена и творчество — моя настоящая жизнь».

«Я живу в сутки два часа. Когда пою».

«Концерты проходят триумфально».

Как и каждый из нас, она любила читать о себе хвалебные отзывы. Смеясь, она говорила, что от такого чтения она никогда не устает и ей оно никогда не надоедает.

Пришло время собирать камни.

Середина шестидесятых вошла в историю нашей культуры мощным всплеском разнообразной художественной жизни. И сегодня, спустя тридцать лет, ощущается дыхание того времени, где было много романтического тумана, надежд, которым не суждено было сбыться. И что бы там ни говорили те, кого раздражают «шестидесятники», но до сих пор осталось воспоминание о чистом свежем воздухе, какой бывает после сильного и короткого летнего ливня. Освежающее воздействие экологически чистого ливня коснулось и эстрадной песни. Думается, у нее за всю российскую историю XX века не было такого редкостного взлета (за исключением, возможно, военного периода). Марк Бернес написал об этом времени в своей статье: «Я не помню времени, когда отношение к песне было бы таким серьезным, как теперь, когда от песни ждали бы не только некоторой лирической теплоты, но большой мысли, предельно искреннего чувства, исключающего всякую позу, и обязательно прикосновения к жизненным проблемам».

В октябре 1965 года в Московском театре эстрады, что на Берсеневской набережной, в течение десяти дней проходил фестиваль «эстрадной советской песни». Уже у выхода из метро «Библиотека имени Ленина» спрашивали лишний билет. А от метро до театра идти минут пятнадцать, через Большой каменный мост. На том фестивале появились новые имена, впоследствии надолго вошедшие в основную обойму советской песенной эстрады. Милая выпускница Московской консерватории по классу фортепьяно Тамара Миансарова исполнила «Пусть всегда будет солнце». Она много потом пела — разных песен, среди них было много хороших, но в историю эстрады она вошла с этой славной жизнерадостной вещью, ставшей гимном мальчишек и девчонок начала 70-х годов. Ну и, конечно, Майя Кристалинская. В ней видели продолжательницу традиций Шульженко. Не очень с этим согласен. Да, она тоже была из того поля, где произрастают diseusese, у нее тоже была своя интонация и свой репертуар. Полагаю, нужно говорить о традициях хорошего вкуса, о традициях культуры. В таком случае — это фундамент, на нем можно построить добротное здание. Жаль, что Майя Кристалинская так быстро ушла из жизни, ушла, когда интерес к ней был достаточно стойким…

А потом был вечер Клавдии Ивановны.

Что такое — фестиваль? Какой бы он ни был, фестиваль не только смотр, но и соревнование. Даже если не вручают призов. Выяснилось, что Шульженко ни с кем не соревновалась, хотя, повторяю, в том далеком 65-м году в театре эстрады было достаточно достойных имен, что и подтвердила их дальнейшая карьера. Клавдия Ивановна же не соревновалась, потому что у нее был свой мир, своя система координат, своя, только ей присущая аура… Публика на протяжении всех десяти дней была доброжелательна и щедра. Московские зрители, особенно в последние десятилетия, как многие отмечали, намного добрее и сердечнее, скажем, зрителей западных. Что они и подтвердили на протяжении десяти фестивальных дней и вечеров. Но то, что обрушилось на Шульженко, не шло ни в какое сравнение с предыдущими вечерами. Дело не в «бурных аплодисментах», не в количестве возгласов «браво» и «бис», и даже не в числе букетов, их было великое множество. Шульженко потом вспоминала, что она постоянно ощущала, как из зала на нее накатываются волны удивительной сопричастности зрителей, той редкой сердечности, которая рождает невероятный прилив сил. Так возникает тесный контакт певицы и публики.

В начале шестидесятых годов самым популярным и самым критикуемым поэтом был Евгений Евтушенко. Его били наотмашь — государственные власти, Союз писателей, коллеги по поэтическому цеху. Газеты считали хорошим тоном пройтись по его творчеству бульдозером. Очевидно, в какой-то момент он устал, поняв, что стихи писать стало опасно. Началось его сотрудничество с композиторами и исполнителями. Появилось несколько песен, ставших тут же «шлягерами». От обычных «хитов» их отличал высокий уровень поэзии. Страна знала «Хотят ли русские войны». Шульженко на удивление быстро нашла общий язык с 32-летним поэтом. «Вальс о вальсе» стал частью репертуара многих исполнителей. На фестивале песня звучала по нескольку раз в день. Каково же было удивление Клавдии Ивановны, когда зал стал требовать, чтобы и она спела «Вальс о вальсе». За свою долгую творческую жизнь Шульженко исполнила более трехсот песен. Из них чуть больше двадцати были написаны в размере «три четверти», то есть в ритме вальса. Самый ее знаменитый вальс — «Синий платочек». Эта форма ей особенно удавалась. И когда Евтушенко написал, что называется, краткую историю вальса, для Шульженко она стала частицей ее собственной истории. Очевидно, отсюда тот невиданный успех в последний вечер памятного фестиваля:

Вальс устарел, говорит кое-кто смеясь.

Век усмотрел в нем отсталость и старость.

Робок, несмел наплывает мой первый вальс.

Почему не могу я забыть этот вальс?

Твист и чарльстон — вы заполнили шар земной.

Вальс оттеснен без вины виноватый,

Но, затаен, он всегда и везде со мной

И несет он меня и качает меня,

Как туманной волной…

И вдруг выяснилось. Концерт Шульженко — не просто новая долгожданная встреча с ее слушателями, ее зрителями. Она преподала не имеющий аналогов урок высокого искусства, не подвластного моде и времени. В тот вечер, возможно, как ни в какой другой, многие ощутили подлинный масштаб ее творчества. Шульженко никогда не любила исполнять песню на «бис». Она считала, что это равносильно тому, что рассказать повторно понравившийся анекдот. Однако она отступила от собственного правила в тот последний вечер на Берсеневской набережной…

На следующий день ей позвонил Евтушенко. Он сказал, что ни у одного певца не слышал такого бережного отношения к поэтическому слову. «Вы обращаетесь с ним, как с драгоценностью, оттого оно у Вас и звучит столь полновесно», — вспоминала позднее Шульженко.

Глава 9

Тамара Маркова обожала Шульженко. И не обижалась, если Клавдия Ивановна говорила ей что-то неприятное. Некоторое время в ее репертуаре была песня Марковой «Одна». Песня возникла через некоторое время после разрыва с Епифановым.

Маркова вспоминала:

«Как-то она позвонила мне: „Маркова, тут принесли замечательный текст. Называется „Одна“. Нужна музыка“. Я примчалась к ней, прочла стихи — о трудной доле женщины, чью любовь унесла война, и загорелась. Буквально за несколько часов песня была готова. Чего только в ней не было! И страсть, и порыв, и темперамент — именно то, что надо, думала я. Особенно бурным был аккомпанемент. Клавдия Ивановна выслушала музыку молча. Когда я закончила, она вдруг взорвалась: „Ты песню пишешь или блины печешь? Ты хотя бы подумала, о чем стихи, что это значит — „одна“? А ты мне — ляля, ля-ля!“ Как это слово — „одна“ — у нее прозвучало: какая боль, какое отчаяние мелькнули в глазах! Передо мной встала судьба с утраченным счастьем, с невозвратимыми потерями. Я поняла, что Шульженко уже прибрала для себя песню, прониклась ее драматизмом, уже приняла ее в душу — до того, как песня была написана. И когда она тихо добавила: „Это ведь и обо мне“, — я вопросов не задавала. Правота ее была неоспоримой, и музыку я безропотно переделала…»

Концертов становилось меньше. Не потому, что не приглашали. Наоборот, после окончания фестиваля Москва заговорила: «А вы слышали Шульженко?» Из ВГКО постоянно звонили — заявки приходили со всех концов страны. Но Шульженко уже не хваталась за первую попавшуюся работу. Она выбирала те гастрольные поездки, какие считала для себя наиболее интересными. В 1968 году она после долгого перерыва приехала в Ленинград. Ей хотелось выступить в городе ее молодости. На гастролях она услышала, как аккомпанирует Давид Ашкенази. Она услышала и поняла, что должна работать только с ним. Борис Мандрус получил отставку. На целых четыре года. Шульженко симпатизировала Ашкенази не только как пианисту, хотя симпатия эта никакого развития не получила.

Четыре года они весьма успешно сотрудничали. А в 72-м году расстались. Произошла жуткая безобразная ссора. Шульженко часто прибаливала, и потому в начале семидесятых у них было мало концертов, и еще меньше гастролей. Естественно, Ашкенази не сидел без дела. Вскоре он стал работать с молодой красивой певицей В. Шульженко узнала об этом, как всегда, последней и, увы, не смогла совладать со своими эмоциями. При встрече она наговорила ему много всяких вещей, и некоторые из них были совсем несправедливы. Особенно когда она ему заявила, что он не музыкант, а «лабух» и что ему важнее музыки — деньги, и не важно где и с кем их зарабатывать.

Ашкенази слушал, слушал, потом не выдержал и тихо сказал:

— А вы, Клавочка, старая жопа! — и ушел, хлопнув дверью.

Долгое время после их ссоры Шульженко возмущалась:

— Я еще могу согласиться, что я — жопа, но что старая — никогда!

Позже, в 76-м году, накануне своего юбилейного концерта она очень хотела, чтобы в Колонном зале с ней играл Додик, как друзья называли Ашкенази. Когда он узнал, что Шульженко добивается его участия, он испуганно замахал руками: «Ни за что в жизни! Ни за какие деньги! А если будете заставлять, я возьму больничный». Клавдия Ивановна отступилась, хотя была очень расстроена.


В мае 1971 года, когда Шульженко присвоили звание народной артистки СССР, ее пригласили в Кремль для вручения соответствующей грамоты. «Одной неудобно идти. Коралли? Невозможно». Она позвонила Епифанову. Ей передавали, что он жив, здоров, много работает, в Москве бывает редко, все по экспедициям. Посмеиваясь, она представляла, как зазвонит телефон в его квартирке, как он схватит трубку и, услышав ее голос, замрет на мгновение. Ничего подобного не произошло. Он просто и сердечно с ней поздоровался, будто они расстались только вчера, и, когда услышал ее просьбу, так же просто согласился ее сопровождать. Не справился о здоровье, не спросил, над чем она работает. Даже не сказал., что рад ее слышать. «Ну не гад?» Она повесила трубку и подумала, что вот за эту его непредсказуемость и обескураживающую простоту она его и любила. Да, любила. Хотя сегодня он мог быть чуть внимательней. Соврал бы, что рад слышать… Ну да бог с ним. Мне шестьдесят пять, пожилая тетка, столько болячек, не знаешь, как с ними со всеми ужиться. А ему? 52 или 53, неважно, м: олодой мужик, полон сил, небось все еще за девками бегает… Она вспомнила свои дикие приступы ревности, отравлявшие его и ее жизнь. Он всегда уверял, что не давал повода. Возможно. Повод давало зеркало, где она замечала едва заметные метаморфозы, происходившие с ней; она видела, что рядом с ней он становится… моложе. Это было невыносимо.

Когда Коралли узнал, что ей будут вручать грамоту в Кремле, он вкрадчиво спросил, кого она с собой возьмет.

— Успокойся, Володичка, не тебя. Тебе там делать совершенно нечего.

— Какая ты грубая, Клавочка, — вздохнул Владимир Филиппович. — Если надумаешь, позвони.

— Не надумаю.

Шульженко спокойно отнеслась к присвоению самого высокого в советские времена артистического звания. Надо сказать, что артисты до сих пор им гордятся. Часто можно на концертах услышать: «Народный артист Советского Союза…» Звучит странно: народный артист несуществующего государства… Шульженко понимала: звание не прибавит ей здоровья, не прибавит мастерства и популярности. Последнего было предостаточно.

Поэт-песенник П. Леонидов, ныне живущий, как и большинство наших американских эмигрантов, в Нью-Йорке, на Брайтон-бич, в 1992 году в эмигрантской газете «Новое русское слово» опубликовал очерк о Шульженко. В нем много глупостей и натяжек. Особенно когда он начинает рассуждать, что у нее почти совсем не было голоса. Эту «фишку» (как говорят современные молодые журналисты) часто повторяют и люди музыкально более образованные. Да, у нее, очевидно, был небольшой голос для того, чтобы исполнить, скажем, арию Аиды или Тоски. Хотел бы я услышать некоторых оперных див, исполняющих кое-что из репертуара Клавдии Ивановны. Такие случаи бывали. Результат — плачевный. Следовательно, надо говорить не о «большом» или «маленьком» голосе, а о том, что каждому — свое. Ибо здесь как раз тот самый случай, когда сравнения неуместны. Возвращаясь к статье П. Леонидова, надо сказать, что он сделал любопытное наблюдение, комментируя присвоение Шульженко «почетного звания».

«О Клавдии Ивановне Шульженко можно и нужно писать книгу. Она героическая актриса, раз удалось ей в той стране почти ни одной песни не спеть „про них“, а только про любовь… Ей ничего за всю жизнь не дали. Даже небольшую квартиру построила она за свои деньги. И получает она за концерт втрое меньше Зыкиной. Под конец карьеры и жизни дали звание народной артистки СССР. Так это больше не ей надо, а званию. Она — удостоила, а не звание — ее…»

В том же году замечательная певица Мария Максакова написала: «Шульженко занимает на эстраде особое место. Есть различные категории эстрадных певцов… И есть она — безошибочно узнаваемая среди любого множества голосов, манер, стилей. Такою она утвердила себя в искусстве много лет назад, такою живет в нем и поныне. Сколько сменилось за это время модных течений и увлечений, сколько происходило внезапных метаморфоз у тех, кто поет, и тех, кто слушает пение! Шульженко всегда хватало мудрости и мужества оставаться самою собой. И в этом, может быть, следует прежде всего искать объяснение ее немеркнущей популярности; примеры моды сменяются отливами, а она остается. Модой увлекаются, бредят, грезят — Клавдию Шульженко любят».


В том же 1971 году страна отмечала 25-летие Победы. Клавдию Ивановну пригласили выступить в сборном праздничном концерте во Дворце съездов. Сказали, что она сама может решить, что будет петь. После долгих размышлений она решила: «Синий платочек». Друзья ее отговаривали. Давид Ашкенази советовал вернуться к старому, довоенному тексту. Шульженко же удивлялась, как они не понимают, что она должна спеть так, как она пела эту песню всю жизнь. И настояла на своем. Публика уже несколько подзабыла «Синий платочек». Был такой странный период в нашей жизни, когда начальство от культуры говорило, ну сколько можно о войне, сколько можно бередить раны, хватит, давайте забудем. Было даже такое указание, когда нельзя было говорить, что воевали «с немцами». Надо было — «с фашистами». И потому многие песни из ее «военного репертуара» она продолжительное время не исполняла вовсе… «Синий платочек» зазвучал снова, на главной советской сцене. В ложе сидел Леонид Ильич Брежнев и горячо аплодировал. Зал, этот особый зал, где сидела особая публика, долго не отпускал Шульженко. Она несколько раз выходила на поклоны, замирая на мгновение в своей на редкость пластичной позе, которая свидетельствовала о ее признательности и благодарности за столь теплый прием.

Леонид Брежнев в отличие от его предшественников любил творчество Шульженко и не скрывал этого. В первом издании книги «Когда вы спросите меня» есть небольшая глава о встрече Шульженко и Брежнева. Во втором издании ее нет, потому что не было уже Брежнева. Хитрые редакторы всегда знали, что нужно вставлять и в какое место, а также что изымать и откуда, чтобы не возникало неприятностей.

«В жизни случаются встречи, которые никогда не могут изгладиться из памяти. Одна из таких встреч была на Малой земле, где собрались участники легендарного сражения под Новороссийском. Собрались вместе с Леонидом Ильичом Брежневым тридцать лет спустя после окончания героической битвы. Во время дружеской беседы возник импровизированный концерт. Звучали песни, мелодии военных лет, выступали артисты. „А теперь попросим спеть Клавдию Ивановну Шульженко“, — предложил Леонид Ильич. „Дорогие друзья, — сказала я. — Все, кто воевал, знает, что фронтовики чувствуют себя при встрече друг с другом как в родной семье. Нет ничего крепче и дороже фронтовой дружбы, связавшей людей кровью, пролитой в боях за Родину“. И запела: „О походах наших, о боях с врагами долго будут люди песни распевать. И в кругу с друзьями часто вечерами эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать“. Припев этой песни тихо подхватил Леонид Ильич и его товарищи по оружию. „Теперь „Записку““, — попросил он и рассказал, как слушал песню эту вместе со своей семьей на концерте в Днепропетровске, как в грозные годы эта мирная песня делала свое нужное дело, напоминая солдатам о родных и любимых. И снова как на давних фронтовых концертах мирная песня прозвучала рядом с рожденной в огне войны».

А дальше произошел эпизод, который в книгу, естественно, не вошел. После маленького концерта, уже за столом, Брежнев спросил Шульженко, как она живет. Она сказала, что у нее жилищные проблемы, что ее сыну негде жить. Едва она вернулась в Москву, как ей позвонили и предложили посмотреть квартиру на улице Горького (той, что сегодня называется — Тверская).

Ей было грустно: как тяжело все доставалось тогда, когда она была моложе, здоровее, энергичнее. А сейчас, ближе к семидесяти — звания, материальные блага на нее сваливались как бы «с неба», ибо она никаких усилий к тому не прилагала. Ее слава, ее популярность, ее авторитет, казалось, все пришло в движение. В начале семидесятых годов ей позвонил директор киностудии «Мосфильм» Н. Сизов и сообщил, что на студии собираются снимать о ней картину, что над фильмом будет работать молодой способный режиссер Д. Барщевский… Конечно, она была рада звонку, конечно, она хотела, чтобы был фильм. Но она понимала — поздно.

Она все чаще болела и по обыкновению ложилась в клинику 4-го Медицинского управления на Открытом шоссе, что за Преображенской площадью. Однажды к ней подошла миловидная женщина средних лет и спросила:

— Клавдия Ивановна, вы меня не узнаете?

Шульженко смотрела на небольшого роста женщину со светлыми волосами и голубыми глазами, силилась припомнить, но женщина сама пришла на помощь:

— Я Лида Лапина, ваша довоенная соседка на Кировском проспекте, в Ленинграде.

Лидочке Лапиной уже было хорошо за сорок, понятно, что Шульженко не узнала милую девочку с лестничной площадки, которую она всегда угощала конфетами, фруктами. Лапина к тому времени занимала весьма ответственный пост в Министерстве пищевой промышленности и потому оказалась на обследовании в столь престижной клинике.

Клавдия Ивановна обрадовалась этой встрече и скоро всем сердцем привязалась к Лапиной. С той встречи в середине семидесятых Лидия Семеновна стала «верным оруженосцем» Шульженко. А с 77-го года, когда ее костюмерша Шура Суслина с подачи самой же Шульженко ушла к О. Воронец, Лапина и вовсе дневала и ночевала в квартире у Клавдии Ивановны.


Как бы то ни было, работа над фильмом началась. Вскоре режиссер привез ей литературный сценарий. Его драматургический ход был достаточно прост. Эпизоды из жизни Шульженко должны были озвучиваться фонограммами ее песен. В крайнем случае некоторые ее песни должны были записываться заново. Образовалась этакая непростая связь из игровых сцен и документальных эпизодов. Шульженко сценарий не понравился. Его переписали. Она опять его забраковала. Переделали еще раз. Встал вопрос — кто будет изображать Клавдию Ивановну в молодости. Речь даже зашла о Лизе, ее внучке. Она действительно очень похожа на свою знаменитую бабушку, хотя видно, что Лиза — девушка семидесятых. Клавдия Ивановна хотела, чтобы ее гримировали и чтобы она играла самою себя. В съемочной группе понимали, что это невозможно.

Милый обаятельный человек и в то же время старый мосфильмовский «волк» Иван Петрович Виноградов, который был назначен редактором картины, рассказывает:

«Шульженко для меня — это символ души России. Вот поэтому мы и хотели создать фильм-портрет. Уже много лет спустя стоило кому-то заговорить о войне, как это сразу подкреплялось голосом Шульженко. Для меня это такой же образ, как плакат Тоидзе „Родина-мать зовет“. Ее любили все — от академика до… кухарки, которая собиралась управлять государством… Она как бы вписалась в образ представителя народа. И отсюда возникли сложности. Как впоследствии оказалось, — непреодолимые. „Вы понимаете, — говорила Клавдия Ивановна. — Я русская Эдит Пиаф, и даже больше“. И потому, наверное, она настаивала на эпизоде, где она хотела петь на фоне крейсера „Авроры“. Что такое актер? Это ребенок — ранимый, обидчивый, капризный… Если говорить о Шульженко, то здесь все гиперболически перерастало в какую-то иную форму. Камнем преткновения оказался большой эпизод войны, который режиссер хотел показать через внутренние переживания нашей героини, уже сегодняшней, через хронику тех дней. Здесь мы не нашли общего языка. И потом — невозможное, большое количество портретных съемок. Ведь мы все с возрастом, увы, меняемся не в лучшую сторону… И все же группа была готова к съемкам, был даже написан режиссерский сценарий, обговорили вопросы с гримом, с косметологом. Но наступил момент, когда Шульженко сказала: „Нет!“ Я часто приезжал к ней в клинику, на Открытое шоссе, мы с ней несколько раз гуляли в парке. Однажды я ей показал фотографию съемочной группы „Веселые звезды“, где я работал в те годы ассистентом. Она увидела себя и очень обрадовалась. Она не знала этой фотографии. Во время наших встреч она была очень вежлива, но не более того. Я все время чувствовал дистанцию, которую она установила…»

Постепенно все устали от бесплодных и бесконечных переговоров, и производство фильма тихо прикрыли. Однако известно, что о последнем варианте сценария Шульженко отзывалась весьма положительно.

По прошествии времени становится ясно, что она не хотела фильма. Она понимала, что любой фильм о ней в это время разрушит ее образ, который она оберегала изо всех сил. Отсюда, возможно, и возникали нелепые предложения «американских» лестниц, по которым, подобно Дине Дурбин или Марике Рокк, должна спускаться она, Клавдия Шульженко. На этом закончился ее длинный и в целом неудавшийся роман с советским кинематографом. Но, пожалуй, последний эпизод не принес ей огорчений и новых разочарований.

Глава 10

В 1972 году после ссоры с Давидом Ашкенази вернулся Борис Мандрус. Работы у Клавдии Ивановны было сравнительно немного, но она продолжала каждый день репетировать. Иногда выступала на популярных в то время «Голубых огоньках».

Подкрадывалась старость. Однако ее темперамент, ее нетерпимость к несправедливости оставались прежними. Неожиданно обострились отношения с председателем Комитета по телевидению всесильным С. Г. Лапиным. Говорят, он иногда играл в преферанс с самим Л. Брежневым и пользовался его поддержкой. Он был безоговорочным хозяином на телевидении. Не любил евреев и бородачей, стараясь ни тех ни других не принимать на работу и не пускать в кадр.

Как-то транслировали в записи концерт Клавдии Ивановны и, оборвав его на середине, включили информационную программу «Время». Вне себя от ярости Шульженко позвонила Лапину:

— Сергей Георгиевич, это Шульженко. Скажите, почему так бесцеремонно прервали мой концерт?

— Вы же знаете, Клавдия Ивановна, что там, наверху, программа «Время» очень важна.

— Да, но почему, когда у вас идет хоккей, вы его не останавливаете из-за программы «Время»?

— Клавдия Ивановна, не мне Вам объяснять, как там относятся к хоккею, тем более если это чемпионат.

— В таком случае вам надо сидеть на скамейке запасных! — холодно сказала Шульженко и повесила трубку.

Лапин не забыл обиды, нанесенной ему Клавдией Ивановной. Приближалось ее семидесятилетие. Возникла идея юбилейного концерта. Это сейчас вокруг «звезды» неизмеримо меньшего масштаба суетится огромная команда — администраторы, режиссеры, балетмейстеры, визажисты, костюмеры. А Клавдия Ивановна все делала одна. Да, с костюмами ей помогала Шура Суслина. А всю организационную часть уже больше двадцати лет, после развода с Коралли, вела сама Шульженко. И когда встал вопрос о зале, она сказала: «Только Колонный!» Он всегда приносил ей успех, еще с декабря 39-го года. Она считала, что Колонный — самый красивый зал в Советском Союзе, с замечательной акустикой. Зал этот находился в ведении товарища Лапина. А товарищ Лапин уперся. Он сказал, мол, любой, только не Колонный. Но надо знать Клавдию Ивановну. Она подключила всех своих друзей, включая Утесова, руководство ВГКО рассылало письма в высокие инстанции. Когда она обратилась к министру культуры П. Демичеву, тот уклончиво ответил: «Подумаем». А репетиции уже начались. Она решила показать огромную программу — двадцать девять песен. Оркестр под управлением прекрасного дирижера Ю. Силантьева уже работал с ней, на пределе своих возможностей. Инструментальный ансамбль Г. Парасоля тоже был задействован. Борис Мандрус «забыл, когда был дома». У нее обнаружилась какая-то дьявольская энергия, перед которой никто и ничто не могло устоять. Она готовилась к своему выступлению так, словно этот день будет последним в ее жизни.

За две недели до концерта Лапин сдался. Скорее всего ему подсказали, что он может войти в историю советской эстрады с очень некрасивым эпизодом. Последние репетиции проходили уже в Колонном зале.

Она выбрала для себя два платья. Для первого отделения скромное серое платье. Второе — голубого цвета. Она позвонила Епифанову. Он с ней говорил просто и сердечно, как будто не было двенадцати лет, прожитых врозь. Да, он придет. Да, он счастлив, что у нее такой день. Спустя девять лет после ее смерти он напишет:

«Я встречусь с тобой через двенадцать лет за кулисами Колонного зала, где проходил твой юбилейный концерт. Его потом показывали на Пасху… Я встречусь с тобой после нашего окончательного разрыва, после нашей глухой разлуки, по существу после жизни, прожитой врозь, и, как мне теперь ясно, не так и зря. Меня привели к тебе в гримуборную, где пахло увядающими розами и валидолом. Ты сидела вполоборота. Вся в розовом, отраженная бесчисленными зеркалами и поправляла съехавший парик. Вокруг суетились люди. Много людей. Но, увидев меня, ты решительным жестом отстранила от себя всех, чтобы освободить мне место рядом. „Садись, как хорошо, что ты пришел“. Я знал, что это ненадолго: и эта неподдельная радость, и эта мизансцена у зеркала. Сейчас придут другие и будут так же, как и я, шуршать целлофаном и целовать тебе руки, поэтому я спешу отдать свои цветы и присесть за столик, заставленный косметикой и лекарствами… Я жадно смотрю на тебя. Ты постарела и выглядишь усталой, хотя сейчас возбуждена и взвинчена, как это бывало раньше после утомительного дня или бессонной ночи. Я знаю это твое состояние. Этот багровый нездоровый румянец, проступающий под густым слоем пудры. Этого не скрыть гримом, не замаскировать чересчур бодрым тоном. О, как мне знаком твой тон. Эта улыбчивая безмятежность. Так говорят врачи только с безнадежно больными. Наверное, со стороны мы с тобой так и выглядим — безнадежно. Двое немолодых людей, пытающихся изо всех сил объяснить друг другу, что этих двенадцати лет не было и расстались они только вчера, что они в порядке, что все хорошо… Чем же был этот твой концерт? Последнее доказательство, предъявленное всему миру, а заодно и себе самой, — я не сдаюсь, я жива, я пою… В этом вся ты, с твоей способностью идти наперекор обстоятельствам и собственному возрасту, с твоим самолюбием и нелегким нравом избалованной успехом женщины… Ты жила ради этих мгновений. И готова была скорей умереть, чем расстаться с иллюзией своей неотразимости, победительности, с этим образом „певицы на все времена“, который успешно поддерживала в сознании своих бесчисленных слушателей и поклонников. Мне хотелось сказать тебе тогда: успокойся. Имперские люстры твоей славы погасли. Концерт окончен…»

Эта встреча произойдет сразу после концерта, и то, что он написал о ней в 93-м году, — весьма показательно для него. Епифанов — человек самодостаточный, с обостренным чувством собственного достоинства, и, очевидно, за семь с лишним лет их совместной жизни он устал сгибаться под напором ее воли и ее желаний.

…Она начала готовиться к концерту, еще не оправившись после тяжелой болезни. Близкие опасались, что она не выдержит таких нагрузок. Но ее хватало на всех. Она проводила по нескольку репетиций в день — сначала с оркестром Ю. Силантьева, потом с ансамблем Г. Парасоля и, наконец, с Борисом Мандрусом. Большую помощь ей оказал мосфильмовец В. Бабушкин, возможно, самый крупный специалист по части звукозаписи, как тогда, в 76-м году, так и на сегодняшний день.

В первом отделении у нее были песни преимущественно на «военную тематику». Для Шульженко всегда было важно, как она одета и в чем. Однажды после концерта ей позвонил Утесов и стал говорить, какое он получил удовольствие от ее выступления. Она его спросила: «А как вам мое платье?» Оказывается, он не разглядел платья, и Шульженко расстроилась.

В 1996 году, когда многие массовые издания отметили 90-летие со дня ее рождения, в журнале «Работница» появилась большая статья одной довольно опытной журналистки. И вот она, без оглядки описывая подготовку и волнение Шульженко перед началом концерта в Колонном зале, вдруг заявляет, что Клавдия Ивановна решила выпить, чтобы унять волнение. Очевидно, это понадобилось для усиления драматического эффекта. Жаль, что журналистка не удосужилась узнать, что Шульженко никогда не употребляла спиртных напитков. На приеме, на вечеринке, у нее дома перед ней стояла маленькая рюмочка, которую она едва могла пригубить за целый вечер. Как-то у нее был разговор с одной певицей, в то время еще начинающей, а сегодня весьма популярной. Певица спросила Клавдию Ивановну, не позволяет ли она себе перед выступлением рюмочку-другую. Шульженко ужаснулась, мол, как можно. А певица ответила, что она перед началом концерта — непременно коньячку, примерно стакан. Чтобы стресс снять…

Итак, она предполагала исполнить 29 песен. Это фантастическая нагрузка, если учесть, что 24 марта, за две недели до концерта, ей исполнилось 70! В последний момент она сократила программу до двадцати песен.

Когда она вышла своей плавной и стремительной походкой на сцену Колонного зала, высоко подняв в руке шифоновый платок синего цвета, зал в едином порыве поднялся и зааплодировал. Аплодировали семь минут, и ничто не могло остановить это всеобщее признание в любви. Она стояла, еле сдерживая слезы, боясь за свою косметику, и в памяти за эти семь минут у нее всплывали почему-то самые горестные моменты ее жизни. В ложе с левой стороны сидел Леонид Осипович Утесов. Во время концерта, во время длинных пауз между песнями из-за нескончаемых аплодисментов она дважды подходила к ложе и низко кланялась, и зал снова взрывался благодарными овациями.

Концерт открылся «Синим платочком». Его не надо было объявлять. Перед ним ничего не надо говорить. Оркестр начал вступление, а зал все аплодировал, но вот она запела — и все смолкло. И только она — высокая, статная, в сером платье со строгими линиями, с одухотворенным лицом, она возвращала всех нас в «сороковые-роковые», но взгляд ее — сегодняшний, мудрый и печальный, а голос — это мягкое бархатное контральто с нежнейшим шепотом, из которого вырастает вдруг мелодия, и эти совершенно необъяснимые паузы, как «легкое дыхание», и все это вместе вызывало оцепенение, спазм в горле… Когда в газетах на следующий день писали: «Да, голос все такой же молодой!» — хочется поспорить и даже возразить. Еще никогда у Шульженко так не звучал голос, как в тот вечер 10 апреля 1976 года. Еще никогда не было у нее такого фантастического эмоционального взлета! Если сравнить, скажем, ее записи ранних лет и запись из Колонного зала, сравнение будет явно в пользу последней. Дело не только в очень хорошей звукозаписи, хотя и она сыграла не последнюю роль. Дело в том, что в тот вечер Шульженко вынесла своей публике, своему зрителю, своей стране — всю свою жизнь. А ее мастерство в тот вечер было совершенно и безукоризненно. Это без сомнения стало ее самым лучшим выступлением за пятьдесят лет жизни на эстраде. Как обычно протекает жизнь знаменитости? Первую половину работаешь на авторитет, а потом уже авторитет работает на тебя. И часто, увы, мы наблюдаем, когда и голос уже не тот, и возраст дает о себе знать, но мы стараемся не замечать, не видеть, ибо помним, когда мастер был на вершине своей славы. У Клавдии Ивановны все получилось наоборот. Она оказалась на пике своей славы и народной популярности именно в этот незабываемый вечер 10 апреля!

Она очень мудро выстроила программу, точно рассчитала свои силы. После вещи, требующей напора, темперамента, быстрого темпа — обязательно шла песня, исполнять которую с технической точки зрения было проще. Да, она не видела отдельных лиц в зале, где было очень много ее друзей, где собрались все ее родственники. Где внимательно ее слушали два ее бывших мужа — Коралли и Епифанов. Она очень боялась, что Епифанов окажется в отъезде, но он отложил экспедицию ради ее концерта, и она была необыкновенно этому рада. Епифанов почему-то не захотел сесть в партер, а расположился в ложе среди телевизионщиков. И волновался не меньше, чем она. Он давно ее не видел. Она изменилась. Но стоило ей запеть, как он почувствовал, сколько в ней появилось нового, незнакомого для него и… такого мощного. Да, он недооценивал эту женщину. Он все-таки считал, что его роль в ее жизни значительно больше. И, кажется, просчитался.

А она, в который уже раз, доказывала свое право на свое искусство, на свою любовь, доказывала прежде всего — себе. Но и ему — тоже. В антракте к ней подошел Леонид Осипович и грустно сказал:

— Одна ты у нас, Клавочка, осталась.

Очевидно, он хотел сказать: из старой гвардии. Но Шульженко была в ином состоянии. Она была слишком возбуждена и переполнена волнами, которые непрерывно шли из зала. Она уже знала: концерт удался, но впереди еще целое отделение, 10 песен, еще целый час, который нужно прожить элегантно, весело, легко и упрямо — как идут по канату, под куполом цирка, но без страховки. И она пройдет!

Она включила в концерт новую песню. Сегодня она ее будет петь для Жоржа. Он поймет. Он все поймет.

Во втором отделении все продолжался тот эмоциональный подъем, возникший в зале с момента ее первого появления. Прекрасно был встречен «Старинный вальс», где она хорошо отыграла веер. Ей самой понравилось, как прозвучало «Молчание» Дунаевского. Ну вот, конец! Да, она с нетерпением ждала этого момента. И сама объявила своим вкрадчивым голосом, в котором только он сможет услышать мелодию зрелой опытной пантеры:

— Композитор Пономаренко. Поэт Евгений Евтушенко. Исполняет Клавдия Шульженко! «А снег повалится».

Зал дружески засмеялся и зааплодировал.

Б. Мандрус мощно вступил, синкопируя ритм.

А снег… а снег повалится, повалится,

И я прочту в его канве,

Что моя молодость повадится

Опять заглядывать ко мне.

И поведет, и поведет куда-то за руку

На чьи-то тени и шаги

И вовлечет в старинный заговор

Огней, деревьев и пурги.

Епифанов замер. «О чем она? Какая молодость? Она что, забыла, сколько ей лет?» Он впился в нее взглядом. Ее лицо пылало, а взгляд был устремлен… нет, не в прошлое, а туда, где — боже мой! — ее ожидало счастье!

И мне покажется, покажется, покажется

По сретенкам и моховым,

Что молод не был я пока еще,

А только буду молодым.

И ночь завертится, завертится

И, как в воронку, втянет в грех.

И моя молодость завесится

Со мною снегом — ото всех.

Да, он только сейчас начинал понимать эту женщину. Она вовсе не женщина. Она — Феникс, возрождающаяся из пепла птица. Из пепла и любви. Пепла, который, как он полагал, давно остыл и превратился в горстку праха.

…Но сразу вставшая накрашенной

(она вздохнула почти с ужасом, увидев себя в зеркале)

…накрашенной

При беспристрастном свете дня

Цыганкой, мною наигравшейся

(чуть небрежно, с ироническим изломом…)

Оставит молодость меня.

Начну я жизнь переиначивать

Свою наивность застыжу…

(в этой строке — почти девическая интонация, как бы застеснялась — «о чем это я?»)

И сам себя, как пса бродячего,

На цепь угрюмо засажу.

Епифанов горько усмехнулся, не только про себя. Но и про меня тоже… Правильно сделал, что ушел. Не женщина — ведьма!

…Надо же! У Евтушенко было мягче, он написал: «На цепь угрюмо посажу». А у нее — грубее, жестче — точно, трагично и горько.

А снег повалится, повалится, повалится,

Закружит все веретеном.

И моя молодость появится

Опять цыганкой под окном…

Еще звучит последний аккорд, а уже раздались крики «браво» и шквал аплодисментов. Она сдержанно, даже сердито, но и победительно смотрела в зад., с вызовом и упрямством. Впрочем, сил почти не осталось. Епифанов съежился и не аплодировал. Мужики в зале плакали, склонив седые и лысые головы, женщины с восторгом и завистью смотрели на нее, на ее светло-голубое платье. А она… она даже не поворачивает голову в его сторону, хотя знает, где он сидит.

Епифанов смотрел на нее с ненавистью и страхом. Испортила ему жизнь. Искалечила. Всю жизнь он думал только о ней. Эти семь лет рядом с ней, семь лет неизбывного счастья, вперемежку с дикими выходками вздорной стареющей бабы, больше смерти боявшейся климакса и не понимающей, что он любил только ее, и возраст тут ни при чем…

У него перехватило горло, и он подумал, что сейчас потеряет сознание. Зал ревел от восторга. Она царственно смотрела на свою публику и сделала глубокий, долгий невероятный поклон.

Жорж вскочил, дернулся и больно ударил локтем оператора с его родной студии. Тот озверело оглянулся, но Жорж выскочил из ложи.

Зал неистовствовал. «Записка» словно вернула ей силы. Открылось второе дыхание. Силантьев, как заправский звукорежиссер, подхватив затухающие аплодисменты, начал «Три вальса». Зал всколыхнулся. Она краем глаза взглянула туда, где сидел Жорж, и не увидела его.

— Помню первый студенческий бал… (и, забыв текст, забормотала что-то невразумительное. Потом на всех дисках, пластинках и кассетах так и останется ее отчаянная жуткая околесица…) Она от страха, растерянности забыла текст! Текст, который она пела два с лишком десятка лет. Текст своей самой любимой и самой, как ей казалось, совершенной песни, и все из-за него, из-за этого самолюбивого гада, который столько попил у нее кровушки… Пришел… Сидит. А может, и не уходил, просто мне показалось, старой дуре.

«Боже, она забыла текст, что она несет?» — Епифанов уже вернулся. Он никак не хотел себе сознаться, что это вовсе не сердце. Он просто чуть не разрыдался, как это стадо чудаков на букву «м», которые влюблены в Клаву еще до войны, когда им всем было по двадцать, и многие из них тогда еще не знали женщин. А приезжала она, дива, к ним в часть. Да нет, многие тогда приезжали, были женщины и покрасивее Клавы — те же Орлова, Ладынина. Но до тех было далеко, как до звезд или до… победы. А это своя, из соседнего подъезда, с моей улицы, но какая родная, какая… теплая. Он сидел, усмехаясь, щуря и без того свои маленькие голубые глаза. Она пела как ни в чем не бывало. «Нет, не вернусь. Мне 58. Жизнь проходит. Ни жены, ни детей. А все из-за нее… Как будто она ждет меня, чушь какая! Она гордая. Через свою гордость и осталась одна. И все нипочем. Во-во, „тряхнем стариной“!» Епифанов старался ерничать, но получалось плохо. Ибо он видел, что это был лучший концерт в ее жизни.

…Когда они расстались в том, 1964 году, он запрятал все ее пластинки, снял со стен своей конуры ее портреты, фотографии и стал выключать телевизор или радио, едва только слышал ее голос… В 70 лет так петь невозможно. Или же надо спеть и умереть тут же, сразу, после концерта. Епифанов подумал, испугался и мысленно перекрестился, хотя никогда не был верующим.

С тех пор она никогда больше не исполняла «Три вальса». Так ее напугало то, что забыла целую строчку. Епифанов позднее напишет, что это было одно из первых проявлений ее болезни. Возможно…

И наконец, заключительная песня — «Немножко о себе». Публика обожала эту вещь, потому что многие ее слушатели находились в весьма почтенном возрасте. Милые наивные советы, которые давала им Шульженко, были очень кстати. Но и здесь Клавдия Ивановна удивила зал, в том числе и Епифанова.

Когда вы спросите меня,

Как я живу на склоне лет?

Отвечу: я полна огня

И юных сил…

(Она сделала свою коронную паузу и, положив руку на бедро, этаким волнующим жестом, чуть кивнув, с напускной печалью закончила):

…которых нет.

Зал взорвался аплодисментами в середине песни.


Епифанов уже пришел в себя, фанфаронисто посматривал на нее, улыбаясь и восхищаясь ею. Да, он многое сегодня понял про нее, что раньше ему не дано было понять. Он хорошо написал много позднее: «Люстры ее имперской славы».

Это был ее фантастический успех. Она, разумеется, ожидала его, но то, что произошло… Невероятно!

Ее подруга певица Ольга Воронец хлопотала за кулисами. Ее «Волга», стоящая у служебного входа, должна была отвезти Шульженко на улицу Усиевича. Туда же должны были приехать родственники и друзья. Клавдию Ивановну на руках вынесли на темную Пушкинскую улицу. Стояла черная «Волга». Она уселась на заднее сиденье и сказала:

— Ну все, конец! Поехали!

За рулем сидел незнакомый мужчина. Он с восторгом смотрел на Шульженко. Она опомнилась и смутилась:

— Ой, я, кажется, села не в ту машину.

— Клавдия Ивановна, умоляю, не выходите. Скажите, куда Вас отвезти. Я хотел к Вам подойти, да постеснялся. А здесь мне такое счастье — Вы в моей машине.

— Ну и везите! Чего Вы стоите! — засмеялась счастливая Шульженко, представив, какой переполох поднимется, когда обнаружат ее исчезновение на неизвестной машине.

Действительно, Воронец, сын Игорь, ее друзья сбились с ног в поисках Шульженко. Ее не было на улице, не было в фойе. Наконец одна женщина, караулившая ее у выхода, сказала:

— Да она уехала с мужчиной, на «Волге».

— С каким еще мужчиной? — мрачно спросил кто-то. Ибо ее мужчина, хоть и бывший, стоял рядом и никуда не уезжал.

Когда подъехали к дому, в окне ее увидели свет и успокоились. Они сидели все вместе за большим красиво накрытым столом. Она была счастлива, что за этим столом собрались ее самые близкие и любимые люди. Жорж, как и двенадцать лет назад, произносил витиеватые тосты в честь Шуль-женко. Она, тихо сияя, невероятно усталая и невероятно счастливая, сидела молча рядом и все поправляла парик, в котором ей было жарковато. А потом все дружно поднялись и направились догуливать к Ольге Воронец, оставив Шульженко вдвоем с Епифановым. Он потом вспоминал, что они проговорили всю ночь. Он никогда никому так и не рассказал, о чем они говорили. В своих коротких газетных воспоминаниях он и словом не обмолвился о ночном разговоре. В четыре часа ночи в квартире Воронец раздался телефонный звонок. Это была Клавдия Ивановна. Она с недоумением спросила:

— Почему вы все ушли, почему вы нас бросили?

Так закончился этот сказочный день — 10 апреля 1976 года.


Через несколько дней на Шульженко обрушился поток публикаций. Возникало ощущение, что Клавдии Ивановне торопились воздать то, что ей недодавали за всю ее прошедшую жизнь. Вот что писал Леонид Осипович Утесов в той самой газете «Московская правда», которая 18 лет назад стала рупором травли Шульженко:

«Клавдии Ивановне Шульженко семьдесят… Нет ничего печальнее для артиста, чем отмеривать свои „радостные“ круглые даты. Вспоминаются былые успехи, кто-то говорит о твоих уже недосягаемых высотах мастерства, о заслугах. А юбиляр сидит в президиуме и прячет за улыбкой грусть. Говорю об этом спокойно, потому что все аксессуары традиционной юбилейности неприменимы к Клавдии Ивановне. В „табели о рангах“ советских эстрадных певиц ей по праву и сегодня принадлежит одно из первых мест. Она и сейчас не поучает своих молодых коллег, не брюзжит по поводу новых веяний и мод на эстраде — она поет. Поет замечательно, поет, как много лет назад, ярко, самобытно, неповторимо. И в этом, наверное, главная причина неувядающего успеха Клавдии Шульженко…

Могу смело утверждать, что есть немало песен, которые живы в памяти народа, поются до сей поры только потому, что к ним приложила свое мастерство, свою душу Клавдия Шульженко».

Глава 11

Через месяц после юбилейного концерта вышел Указ о награждении Шульженко орденом Ленина, высшей наградой в бывшем Советском Союзе. И опять она позвонила Епифанову и попросила сопровождать ее в Кремль, что он и сделал, спокойно и деловито. И держался на вручении так, словно не вылезал из кремлевских залов. А потом надолго исчез. Ссылался на работу и командировки. За последние восемь лет ее жизни они виделись всего один раз, на ее 75-летии, в 1981 году.

Начался самый тяжелый и самый печальный период в ее жизни. Иногда она думала о том, что пришла пора расплачиваться за те нечастые мгновения счастья, которые она испытывала и в жизни, и на сцене. Концертов было все меньше, болезней — все больше. Ее приглашали на запись на телевидение, приглашали принять участие в сборных концертах. Если позволяло здоровье, она никогда не отказывалась. К сожалению, видеозаписей с ее участием сохранилось до обидного мало. Однако ее помнили, все также приходили письма, требовали ее выступлений. А дом был всегда полон гостей. Стало хорошим тоном приходить в гости к Шульженко какой-нибудь молодой певице. У нее бывали Эдита Пьеха, Алла Пугачева с тогдашним мужем режиссером А. Стефановичем, Валентина Толкунова. Постоянно приезжали друзья и родственники из Харькова. Им она была особенно рада. Артисты приглашали ее на свои концерты. Она с удовольствием принимала приглашения. Каждый концерт, будь то с участием Пугачевой, Толкуновой или Кобзона, начинался с того, что артист объявлял, что в зале находится (далее следовал длинный перечень эпитетов в превосходных степенях) Клавдия Ивановна Шульженко. Публика бурно ее приветствовала, часть цветов перекочевывала к ней, а концерт проходил с повышенным успехом, словно отсвет славы Шульженко ложился и на артиста. Она была щедра в оценках и великодушна. Она каждодневно преподносила своему окружению уроки нравственности. При этом она ни о ком не говорила дурно. Шульженко любила смотреть по телевидению выступления ее молодых коллег. Если ей кто-то не нравился, она просто молчала, избегая оценок. А если приглянулся кто-то, тут уж она не жалела щедрых похвальных слов.

Она прекрасно знала свое исключительное место на эстраде, в искусстве. И когда однажды в беседе с ней А. Пугачева неосторожно сказала, что, мол, она гораздо популярнее, чем Шульженко в молодости, в том же возрасте, Клавдия Ивановна очень расстроилась и все спрашивала, неужели и впрямь она в 30-е годы была менее популярна, чем Пугачева в 70-е. Если это так, то, скорее всего, Пугачева не знала историю «Кирпичиков». Гелена Великанова тоже как-то решила провести подобное сравнение, и тоже в пользу Пугачевой. Вспоминается хорошая французская пословица: «Всякое сравнение хромает». От себя добавлю: в нашем случае оно некорректно прежде всего с исторической точки зрения.


По старой привычке она встречала Новый год в ЦДРИ. Она много танцевала, ее приглашали молодые, но уже известные актеры. Ей нравилось, как вел ее в танце Игорь Старыгин. А когда к ней подошел Саша Абдулов и, встав на одно колено, пригласил ее на танец, она была в полном восторге. От того, как он танцевал, как встал на колено, как проводил обратно. Очень долго Шульженко вспоминала тот вечер и каждый раз вопрошала того, кто в этот момент находился рядом с ней: «Какой милый мальчик, этот Саша Абдулов, не правда ли?»

Как-то к ней в гости привели подпольного миллионера. В советское время их было мало, и по понятным причинам они старались не высовываться. Надо сказать, что Шульженко всегда жила на широкую ногу и менять ей свои привычки по причине отсутствия концертов было чрезвычайно тяжело. Да, по тем временам пенсия в 270 рублей была весьма неплохой, но все же… Так вот, этот миллионер, рассказывают, предложил для Клавдии Ивановны построить комфортабельную дачу. Которая будет ей полностью принадлежать. «Но… после… ну, вы сами понимаете… она отойдет ко мне». Шульженко ответила в том духе, что, мол, я народная артистка и подачек не принимаю. Однако он все же купил то самое столовое серебро с вензелями фельдмаршала Кутузова, что она приобрела у Катаринских еще в конце двадцатых… Говорят, эти деньги очень пригодились, когда умерла Клавдия Ивановна.

Установились очень близкие и доверительные отношения между ней и Утесовым. Уже давно умерла его жена Елена Осиповна. Танцовщица из его оркестра Антонина Ревельс в последние годы стала почти членом семьи, к резкому неудовольствию его дочери Эдит. У Эдит случилось большое несчастье. Ее муж, известный режиссер-документалист, покончил с собой, измученный болезнью Паркинсона. А вскоре тяжело заболела Эдит. Утесов постоянно звонил Шульженко и советовался, как ему быть, как ему жить. Ведь он был старше Клавдии Ивановны на 11 лет. Когда дочь слегла окончательно, он, по совету Шульженко, позвонил в Воронеж, куда переехала А. Ревельс, и попросил, чтобы она приехала в Москву. В течение полугода А. Ревельс ухаживала за безнадежно больной Эдит. А после ее смерти Утесов опять звонил Шульженко и спрашивал, что ему делать… Ревельс и Утесов расписались. Много в то время ходило нехороших слухов, обывательских жестоких сплетен, и никто, кроме редких друзей, не хотел войти в положение уже почти беспомощного человека — гения советской эстрады. Как печальна жизнь на ее излете!.. Ревельс затеяла ремонт, и две недели Утесов жил в Доме ветеранов сцены, что на шоссе Энтузиастов. Он звонил Шульженко, говорил, как там хорошо, и опять предлагал вместе отмечать дни рождения. Но не довелось. Через три недели после того как он женился на А. Ревельс, Леонид Осипович скончался.

Клавдию Ивановну, оберегая от печального известия, накачивали всякими успокоительными лекарствами. Надо сказать, что в последние годы она, возможно, чрезмерно много принимала всяких таблеток. При сильном стрессе они не всегда бывают эффективны. Узнав о кончине Утесова, она страшно переживала.

А потом случилось чудо. Шульженко вместе с группой московских артистов отправилась на гастроли в Одессу. Как она позднее рассказывала, чувствовала она себя во время выступлений прекрасно. Это были странные, ни на что не похожие выступления. Как всегда, она безумно волновалась. Когда ее успокаивали, она отвечала: «Я знаю, что такое одесская публика, потому и волнуюсь». Сцену забрасывали цветами и… записками. Ей приходилось петь, рассказывать, отвечать на вопросы. Читая записки, она изумлялась, что ее зрители помнят песни, которые она давно не исполняла. Это были ее последние гастроли, в семьдесят шесть с лишним лет.

Вернувшись в Москву, она поняла, что с концертами покончено. Б. Мандрус плотно работал с другими артистами и ограничивался только телефонными звонками. Но она продолжала работать, уже по своему разумению, ибо только в работе было спасение. Она каждый день слушала пластинки со своими записями, потом садилась за рояль, задумчиво говорила: «Сейчас я эту вещь сделала бы по-другому». Да, она знала, что дело движется к печальному концу. Она думала о смерти, думала о своем уходе. Однажды она рассказала Лидии Лапиной странную притчу.

Жила на свете одна молодая и очень красивая актриса. У нее было все — молодость, талант, успех. Однажды после спектакля к ней подошел пожилой человек и со слезами на глазах стал рассказывать, что умирает его дочь. И что только она, актриса, может помочь. Так ему сказала одна старуха-ворожея. Помочь же можно очень просто — если актриса подарит из своей жизни всего один год. И тогда его дочь сможет прожить целый год! Актриса легко согласилась, ведь впереди у нее была, как ей казалось, долгая счастливая жизнь. И что ей этот год! Счастливый отец ушел. Прошло много лет. Актриса состарилась, стала немощной некрасивой старухой. И вот чувствует, скоро за ней придет смерть. И тут она вспомнила, что в молодости подарила целый год из своей жизни. И подумала: если б мне вернули хотя бы месяц из того года, то и умирать было б не страшно, и я бы в последний раз могла насладиться жизнью. Едва она так подумала, как произошло чудо. Она увидела себя в зеркале молодой, цветущей, красивой — как много лет назад. Она поехала к морю — купалась, танцевала, веселилась. В нее влюбился пылкий молодой человек. А она — в него. У них был совершенно дивный месяц любви. Но она помнила о роковом сроке и за день до его истечения, не простившись, уехала, вернулась к себе домой. Следом за ней примчался ее возлюбленный и сказал, что он ищет свою любовь. «Это я», — ответила она. Он взглянул на нее с ужасом и ушел. Она подошла к зеркалу и увидела в нем лицо безобразной старухи…

Скорее всего, Шульженко сама придумала эту притчу. Она добавляла, что любить молодую, красивую, здоровую — для этого не надо никаких усилий. Это одно сплошное удовольствие, и вокруг тебя вьются мужчины, не зная как тебе угодить. А на старости лет что-нибудь попросишь — и вокруг пустота. Никого не дозовешься, в том числе и этих мужчин.

Это было тяжелое одиночество среди людей, которые ее окружали и любили. Это было одиночество великой актрисы, время которой кончилось. Понимала ли она это? Быть одиноким в окружении близких людей, очевидно, тяжело вдвойне. В жизни ее уже не было главного и самого важного — ее творчества. Вот почему она каждый день слушала свои пластинки.

Однажды, гуляя около дома, она сказала своему соседу, музыканту: «Я слышу, как у меня на балконе шелестят листья. Почему они шелестят? Ведь там нет деревьев». Музыкант подумал, что у Клавдии Ивановны начались слуховые галлюцинации. Хемингуэй написал: «Не спрашивай, по ком звонит колокол. Он звонит по тебе». К каждому из нас придет время, когда мы услышим шелест листьев. Мы услышим, как Вечность будет шелестеть столетьями, как листьями…

Она лежала в клинике на Открытом шоссе. Шелестели листья. Но вдруг шелест прекратился, и она увидела себя на белой большой лестнице, которая почему-то спускалась от подножия церкви. Она шла вниз по лестнице, и рядом с ней шла счастливая улыбающаяся Флер, ее любимая героиня из ее любимого романа «Сага о Форсайтах».

«— Свадьбы всегда так забавны, — почему-то сказала Флер. Девушка в совершенстве владела собой и была красивей, чем когда-либо, в белом платье, в белой фате на темно-каштановых волосах, падавших челкой на лоб; веки ее скромно нависли над темно-карими глазами. Телом она присутствовала здесь. Но где блуждала ее душа? Проходя, Флер подняла веки — и беспокойный блеск белков запечатлелся в глазах…»… Клавдии, как трепет посаженной в клетку птицы.


…Когда похоронная процессия направлялась из ЦДРИ к кладбищу, шел сильный дождь. Едва приехали на Новодевичье — выглянуло яркое желтое солнце.

Глава 12

Георгий Кузьмич Епифанов пребывал в очередной командировке во Владивостоке. Утром он вышел из своего номера, спустился на лифте на первый этаж и, как водится, первым делом купил свежую «Правду». На последней странице на него смотрела Шульженко, его Клавдюша, в платье с белым отложным воротничком… Он хорошо помнил этот снимок, и помнил, когда ее снимал. Он никак не мог понять, почему портрет в черной рамке… Через некоторое время, когда появилась «резкость», он увидел под портретом текст, а под текстом большое количество фамилий и первая из них — К. Черненко. В 1984 году он был первым человеком в государстве.

Она умерла 17 июля. Еще ничего не предвещало грозных событий, какие через несколько лет обрушатся на огромное пространство, занимавшее одну шестую часть суши Земли. Однако убежден: смерть Клавдии Шульженко стала предвестником распада великой империи.


…В 1996 году Владимир Филиппович Коралли готовился торжественно отметить свое девяностолетие. Он уже договорился с ЦДРИ о своем юбилейном вечере, о небольшом концерте, о количестве столиков и гостей. Потом позвонил Лидии Семеновне Лапиной и попросил ее приехать. Он ей сообщил, что юбилей свой, он, конечно, отметит, а потом умрет. И попросил ее помочь сделать так, чтобы его похоронили вместе с Клавдией Ивановной… Коралли умер за несколько дней до своего юбилея. Игорь Владимирович, сын, выполнил его просьбу.


В Харькове родственник Шульженко Б. С. Агафонов на свои деньги открыл музей Клавдии Ивановны. Собственно, это даже не музей, в строгом смысле этого слова, а клуб друзей Шульженко. Самое поразительное, что среди ее друзей очень много «постперестроечной» молодежи, которая знает Шульженко только по пластинкам и редким телевизионным записям. Им удалось организовать ежегодный фестиваль песни имени К. Шульженко. В Харьков уже несколько лет подряд съезжаются на этот фестиваль ведущие певцы России, Украины, других городов и стран.

Жизнь Клавдии Ивановны Шульженко продолжается. Несмотря ни на что.

Загрузка...