Глава I. Характеристика Меттерниха

Мы обыкновенно оцениваем исторические личности с двух различных точек зрения: общечеловеческой и частной. В первом случае мы рассматриваем, насколько их деятельность являлась полезной для прогресса, способствовала совершенствованию общественных и политических форм и приблизила нас к искони намеченной просвещенным человечеством цели – взаимного сближения людей. Если приложить этот первый критерий к Меттерниху, то ответ будет вполне отрицательным. Сама история уже давно произнесла неумолимый приговор над знаменитым австрийским канцлером, а наделавшая так много шума “система Меттерниха” была сметена вихрем событий еще при жизни ее создателя.

Другая точка зрения оценивает исторические личности, принимая в расчет не общечеловеческие идеалы, а только цель, которой задаются государственные деятели. Подобная цель может не совпадать с общечеловеческой, может даже ей противоречить – как это было у Меттерниха, – но если изучаемые личности для ее достижения проявили значительное искусство, уменье и постоянство, то им нельзя не удивляться, хотя и невозможно сочувствовать. В этом смысле личность и деятельность Меттерниха представляла и будет всегда представлять глубокий исторический и психологический интерес.

Очевидно, что нельзя назвать обыкновенным человеком государственного деятеля, сумевшего в течение тридцати восьми лет не только поддержать влияние такого шаткого государства, как Австрия, но и сделаться фактическим руководителем политики всей Европы.

Для своих современников Меттерних был психологической загадкой. Он принадлежал к категории людей, обладающих, как он сам выражался, двумя “я”, и о внутреннем мире которых нельзя судить по их действиям.

Он был человеком с утонченными, ровными и спокойными манерами светского вельможи XVIII столетия и с холодной маской на лице, освещенном однообразной самодовольной улыбкой, смущавшей не одного проницательного наблюдателя. “Моя биография, составленная Капфигом, – пишет Меттерних, – очень мало похожа на меня. Оказывается, что художники пера так же безуспешно пытаются изобразить меня, как и художники карандаша и красок, и что мой нравственный облик схватить так же трудно, как и физические черты”.

Позднейшие биографы в этом отношении счастливее своих предшественников. Они не только избавлены от естественной склонности к преувеличению, которою отличались живо затронутые текущими событиями современники Меттерниха, но и располагают громадным историческим материалом, неизвестным последним и проливающим яркий свет на личность и политику австрийского канцлера. Важное место среди этих материалов занимают мемуары самого Меттерниха, изданные в восьмидесятых годах его наследниками и содержащие, кроме заметок автобиографического характера, большую часть его личной и дипломатической переписки.

Несомненно, что Меттерних в своей автобиографии старался выставить себя в самом выгодном свете, умалчивая о множестве фактов и ложно освещая другие; но есть одна сторона, которую он не мог скрыть, – это его психология и его образ мыслей и чувств.

В душе каждого человека имеется какая-нибудь центральная идея, якорь, опущенный в бездну его внутреннего мира, с которым крепкой цепью причинности связаны его помыслы и действия. Таким основным мотивом психики Меттерниха являются его колоссальное, достигавшее чудовищных размеров, самомнение и естественно проистекающая отсюда самоуверенность. Он убежден, что только он один все знает, все предвидит. Ему было всего двадцать лет, когда, случайно посетив английский двор, он тотчас же выступает в роли ментора по отношению к наследнику престола, симпатизировавшему парламентской оппозиции. “Молодость мне мешала, – пишет Меттерних, – выразить принцу мое неодобрение его поведению, но все-таки я нашел случай высказать свое мнение; он припомнил мне это тридцать лет спустя, прибавив: “Вы тогда были вполне правы”. Через год после этого Меттерних едет в Вену, где тоже замечает: “Управление страной ведется не так, как следовало бы... но скромность мне не позволяла, – пишет он далее, – обвинять в неспособности людей, поставленных во главе правительства”.

Проявившееся уже в юном возрасте самомнение Меттерниха разрасталось и укреплялось вследствие его дипломатических успехов. Он ставил себя выше Ришелье и Мазарини, а о таких своих “более или менее знаменитых современниках”, как Талейран, Каннинг, Каподистрия, выражается с видимым презрением. Их политику он считает “политикой эгоизма, своеволия, мелкого тщеславия, – политикой, которая ищет только выгоды и попирает самые элементарные законы справедливости, издеваясь над данной клятвой; одним словом, политикой, рассчитывающей на силу и на ловкость”.

Абсолютная уверенность в своем нравственном превосходстве сказывается в его дневнике и в его частных письмах, где он расточает похвалы по своему собственному адресу: “Моя душа обладает историческим чутьем, что помогает мне переносить трудности настоящего, – пишет он с Лайбахского конгресса 7 февраля 1821 года. – Я всегда имею перед глазами будущее и уверен, что могу меньше ошибаться относительно него, чем относительно настоящего. Никогда в истории, может быть, не было такого печального изобилия мелких личностей, делающих глупости, как теперь. Господи, какой стыд для нас всех будет в день второго пришествия... А этот день наступит. Но, может быть, тогда найдется честный человек, который откопает мое имя и откроет миру, что все-таки и в этом далеком прошлом жил человек, не столь ограниченный, как многие его современники, воображавшие в своем самомнении, что они находятся в апогее цивилизации”. “Самое курьезное в нашем положении, – пишет он год спустя после конгресса, – состоит в том, что никто в точности не знает, как добиться своей цели. Что касается меня, то я знаю то, чего хочу, и то, что другие могут сделать. Я вооружен с ног до головы; меч мой обнажен, перо очинено, мои идеи ясны и светлы, как хрустальная вода чистого источника”. “Если бы я мог действовать один, – писал он в 1825 году по поводу греческого восстания, – я обязался бы прийти к быстрому и правильному решению, ибо в споре, нас занимающем, весь свет ошибается, исключая меня одного”.

Мы ограничиваемся этими цитатами, но таким же чувством проникнута и вся переписка Меттерниха. После Мартовской революции 1848 года, так жестоко подшутившей над даром предвидения его одаренной “историческим чутьем” души, можно было ожидать, что он, наконец, сознается в своих ошибках. Но вера в свою непогрешимость была у него так тверда и непоколебима, что он сваливал ответственность за мартовские события на всех, кроме себя, фактического правителя Австрии в течение тридцати восьми лет.

“Никогда заблуждение не касалось моего разума”, – говорил он Гизо в Брюсселе, где искал убежище от гнева венского народа.

Два года спустя он то же говорит Тьеру: “Я никогда не сворачивал с непреложного пути моих принципов”.

Ни Гизо, ни Тьер, какого бы мнения они о себе ни были, не претендовали на папскую непогрешимость. “Вы очень счастливы, – говорил Меттерниху Гизо, – что же касается меня, то я нередко ошибался”. “Вот разница между нами обоими, – заметил Тьер, – Вы не меняли своих принципов, а я их часто менял!”

В действительности Меттерниху легко было не менять своих принципов, ибо их у него не было, если не считать за таковые его крайний и действительно последовательный легитимизм – защиту старины во что бы то ни стало. Но для этого нужно было иметь не принципы, а только ум, недоступный понимаю духа времени. “Il n'y a que 1'homme absurde qui ne change pas”[1], – говорят французы, и в этом смысле Меттерних был поистине “нелепым” человеком. Он обладал необыкновенно глубокой проницательностью по отношению к людям, но не понимал идей, которыми были проникнуты эти люди; за частным он не видел общего.

Нигде так хорошо не видна духовная нищета Меттерниха, как в его попытках обосновать теоретически свои принципы. Вот, например, как он сам определяет свою систему: “В сущности, то, что называется системой Меттерниха, не было системой, а только приложением законов, которые управляют миром. Революции держатся на системах; вечные законы находятся выше и вне того, что имеет характер системы”.

Смысл же этих “вечных законов” заключается в сохранении средневекового режима, хотя он так же мало мог претендовать на вечность, как и всякая политическая система.

“Я твердо решил бороться с революцией до последнего моего дыхания”, – писал Меттерних. Революцию он видел повсюду, даже в распространении библейских обществ, а первыми рассадниками революционных начал считал немецких иллюминатов XVII столетия.

Как это ни странно на первый взгляд, но именно в этой отрицательной черте Меттерниха, в полном отсутствии у него восприимчивости к идеям и заключалось его превосходство над современниками. Дипломаты других государств были в той или иной степени проникнуты новыми веяниями. Отсюда и некоторое колебание в их политике после падения Наполеона. Один только Меттерних, который ничего не понял, так как не верил ни в какие принципы, мог решительно и спокойно, без угрызений совести, поднять знамя средневековой реставрации. “Я был оплотом общественного порядка... оплотом порядка”, – повторял он слабым голосом за несколько дней до своей смерти.

Современники Меттерниха называли его человеком “ленивым”. Физической лености, может быть, у него и не было – это показывает его огромная переписка, – но у него была леность и неподвижность мысли. “Дорогая моя, – пишет Меттерних из Бриксена 15 июля 1819 года графине Ливен, – все движется и меняется вокруг меня, но я остаюсь неподвижным. Этим, может быть, я и отличаюсь от многих других людей. Я думаю, что моя душа имеет цену, потому что она неподвижна. Мои друзья знают, где ее найти во всякое время и во всяком месте”. Здесь Меттерних понимает под “неподвижностью” верность принципам, и делает он это в силу свойственной ему иллюзии принимать за идеи то спокойствие духа, которое обусловливается их полным отсутствием. Он даже и консерватором был не вследствие какой-нибудь продуманной и обоснованной доктрины, а вследствие своего, лишенного всякого энтузиазма, темперамента.

В его письмах встречается очень часто фраза: “В течение всей моей жизни мне было незнакомо чувство честолюбия”. Если понимать под этим, что он не желал почестей, власти, богатства, то это было бы ошибочно, – вся жизнь канцлера противоречит подобному толкованию. Но слово “ambition” означает также стремление к славе – чувство, которое Меттерниху, действительно, было незнакомо. Для этого у него не хватало полета мысли, веры в могущество принципов; он был лишен той демонической силы, как ее называет Гете в разговорах с Эккерманом, которая побуждала исторические личности к беспрерывной деятельности, зажигая в их душе новые желания и создавая перед ними новые цели. Меттерних чувствовал себя хорошо только среди малых дел – больших он не любил. Отсюда и его презрение к дипломатам более высокого полета. Каподистрию он иронически называл “поэтом конгрессов”, а блестящего Каннинга, смотря по настроению, – “романтиком”, “человеком изворотливым”, увлекающимся “политикой приключений”. “Есть два рода мыслителей, – пишет в другом месте Меттерних. – Первый касается всего и ни во что не вникает; второй останавливается на вещах и проникает в их суть. Каннинг принадлежит к первой категории; я же, может быть, более ограниченный, чем он, со своими познаниями, как бы они ни были малы, принадлежу скорее ко второй. Каннинг летит, а я иду; он парит в необитаемых сферах, я же держусь на уровне человеческого общества. Вследствие такого различия на стороне Каннинга будут всегда все романтики, я же должен довольствоваться обыкновенными прозаиками. Его роль ослепительна, как молния; моя не блестяща, но сохраняет то, что первая губит. Люди, подобные Каннингу, двадцать раз будут падать и подниматься; люди, подобные мне, освобождены от труда подниматься, ибо они не так часто подвержены падению”.

Меттерних любил то равновесие, которое в политике сводится к абсолютному покою. Все нужно было делать без шума, без гласности. Свои реакционные меры он проводил постепенно, тихо. Он не любил внезапных, “драконовых законов”, потому что своей суровостью они могут разбудить общественное мнение и вызвать подозрение в слабости правительства. “Гнев очень плохой советчик при составлении законов, – писал он 14 августа 1835 года своему посланнику Апонию в Париже по поводу изданного Луи Филиппом закона против свободы печати. – Действительна только цензура, а закон производит впечатление гнета”.

Политическая близорукость Меттерниха проистекала из того, что его дух был лишен именно “исторического чутья”. Вся его политика была основана на прошлом, и поэтому каждое новое требование жизни вызывало в нем ужас. “Я ненавижу все, что является неожиданным образом”, – писал он 18 января 1824 года.

В его письмах разбросано множество афоризмов, характеризующих косность и леность его ума. “Чтобы побеждать людей, нужно только одно – уметь ждать”. “Чтобы добиться цели, не нужно двигаться с места”.

Вот характерные черты интеллектуального облика Меттерниха: колоссальные самомнение и неспособность к какому бы то ни было отвлеченному мышлению. Это были черты отрицательные, но они делались почти достоинствами, принимая в расчет цель, которой он добивался. Он был канцлером монархии, единственное спасение которой заключалось в сохранении абсолютной неподвижности европейской системы. Его влияние дошло до апогея в эпоху, когда после продолжительных, разорительных войн и революций Европа, истощенная и уставшая, впала в летаргию. Меттерних воображал, что эту реакцию вызвал он благодаря благодетельным казематам Шпильбергской крепости. Последующие же события показали, что он ошибся.

Отрицательным характером отличается и большая часть черт его нравственного облика. К нему вполне приложима та оценка, которую он высказывал о своих противниках. Его политика действительно была “политикой эгоизма, своеволия и мелкого честолюбия, ищущая только выгоды; политика, которая попирала элементарные законы справедливости и издевалась над данной клятвой”. “Меттерних – почти государственный муж, – говорит про него Наполеон, – ибо он отлично врет”. О нем можно сказать то, что говорил турецкий визирь Кючук Саид-паша в 1876 году по адресу одного иностранного дипломата. “Когда человек врет, то, обыкновенно, обратное сказанному – правда, но г-н X. так отлично врет, что неправдой является как то, что он говорит, так и обратное”. Обман, доходивший до вероломства, хитрость, лукавство были обыкновенными приемами политики Меттерниха. Талейран называл его “politique de semaine”, так как он менялся каждую неделю. “Страсть к проискам Меттерних принимает за дипломатическое искусство”, – сказал о нем однажды Наполеон.

В своей личной жизни он так же мало следовал предписаниям “вечных законов” морали, как и в своей дипломатической деятельности. Он занимался всякими нечистыми финансовыми операциями, получал подачки от всех европейских монархов, и благодаря этому из разорившегося вельможи, вексель которого никто не хотел учитывать, он сделался одним из богатейших австрийских собственников. Как большинство аристократов старого режима, Меттерних считал религию и нравственность вещами прекрасными для народа, но сам в глубине души был человеком неверующим. “Признаюсь, я не понимаю, – писал он своей жене 10 апреля 1819 года из Рима, – как протестант, приехавший в Рим, может принять католичество. Рим – самый великолепный театр в мире, но только с очень плохими актерами. Сохраните мое мнение при себе, иначе оно обойдет всю Вену, а я слишком люблю религию и ее торжество, чтобы желать вредить ей каким бы то ни было образом”.

Меттерних и его ближайший помощник Генц обратили австрийскую государственную канцелярию в настоящий будуар, где наряду с дипломатическими комбинациями завязывались амурные интриги. “Я доволен, что не провел своей молодости печально, как нищий, – писал Генц знаменитой красавице Рахиль Фарнгаген. – И всегда буду утешаться тем, что наслаждался вполне на жизненном пиру и что могу подняться от трапезы, как насыщенный гость”. “Генц, наш романтик, – писал Меттерних своей будущей супруге Зичи, – увеличил двумя красавицами список своих пятнадцати дам. Он теперь ищет новых побед”. – “Ах, как он мне надоел! – пишет в своем дневнике Генц о Меттернихе. – Сегодня опять ничего о делах... он все время рассказывал мне об этой пр... даме”. Здесь Генц подразумевает герцогиню Саган, за которой так усердно ухаживал Меттерних во время Венского конгресса. Светская скандальная хроника того времени была наполнена похождениями Меттерниха в Париже, Лайбахе и Вене. Будучи посланником в Париже, он вступил в близкие отношения с Каролиной, сестрой Наполеона. Этим объяснял потом Талейран покровительство, которое оказывал Меттерних на Венском конгрессе мужу Каролины, неаполитанскому королю Мюрату. “Это самый постыдный факт, который история когда-либо отмечала, – писал Людовик XVIII в ответ Талейрану. – Если Антоний малодушно бросил свой флот и свою армию, Клеопатра, по крайней мере, соблазнила его самого, а не его министра”. Когда Меттерних разлучался с властительницами своего сердца, он продолжал вести с ними длинную переписку.

Ряд писем Меттерниха к супруге одного иностранного представителя в Лондоне был напечатан года три тому назад. Они пересылались вместе с дипломатическими бумагами с большой осторожностью через Париж. Французская полиция, имевшая свои тайные ходы в канцелярию австрийского посольства, открывала ночью шкафы, распечатывала скрытые в четырех конвертах письма, снимала с них копии и затем укладывала их в прежнем порядке. И в то время как Меттерних был уверен в полном сохранении своей тайны, Людовик XVIII потешался над его любовными излияниями.

Да, князь Клеменс Меттерних был великим жизнепрожигателем. Желания высшего свойства ему были незнакомы, и с тем большим наслаждением он предавался мелким страстям и соблазнам. Жизнь для него заключалась в наслаждении, и ему больше, чем Генцу, не хотелось оставлять “трапезы... жизненного пира”. Меттерних боялся смерти, как большинство эпикурейцев. “Клеменс грустен и печален, – отмечает в своем дневнике 14 октября 1836 года жена его, княгиня Мелания Меттерних, – и, мне кажется, его тревожат мрачные мысли, касающиеся его самого. Я боюсь, что его беспокоят преклонные лета и он предается ужасным предчувствиям. Богу известно, как все это меня беспокоит; но чем больше меня тревожит подавленное состояние духа, которое я с грустью замечаю у него, тем больше я стараюсь показать, что ничего не вижу”. Восемь лет спустя, 16 августа 1843 года, она опять пишет: “Я замечаю, что Клеменс опять поглощен печальными мыслями; мое сердце разрывается; на каждом шагу он как бы прощается с жизнью. Это страшно тяжело; главное – нужно, чтобы я молчала, а делать это мне очень трудно”. Однажды он начал ей рассказывать о том, что советовал английскому регенту поставить памятник его отцу Георгу III, и при этом разрыдался, как ребенок.

По временам хорошая сторона человеческой природы берет верх у Меттерниха, и тогда его внутреннее состояние становится понятным и даже близким нам. У него были личные несчастия в жизни, ему суждено было пережить трех супруг, сына и двух дочерей, красота которых поражала современников. Особенно потрясен был Меттерних смертью одной из них, Клементины. “Я работаю, но все время думаю о моем несчастий. Мир потерял одно из своих чудных созданий. Есть одна дама, которая похожа на мою дочь. Встретив ее сегодня, я только с большим трудом мог удержаться от слез”. “Я не могу войти в комнату Клементины, чтобы не разрыдаться”.

Дела, интриги, похождения поглощали Меттерниха, и он снова бросался в омут жизни, но, боясь, чтобы его не обвинили в бессердечности, начинал говорить о своих двух “я”. “В трудные моменты, подобные настоящему, я должен проявить свою двойственную натуру, которая заставляет многих думать, что я человек без сердца. Они сказали бы, что у меня и головы нет, если бы при случае я не показывал им, что моя голова твердо держится на плечах, когда они об нее стукаются”.

Отметим, наконец, те положительные черты характера Меттерниха, которые много способствовали его дипломатическим успехам. Сюда прежде всего относится его проницательность. Он отлично понимал людей. Он не мог оценивать их деятельности с точки зрения прогресса, в который не верил, но он проникал в их намерения и побуждения. Это видно из характеристик, какие он нередко делает своим современникам.

Проницательность Меттерниха находится, несомненно, в связи с его собственным положительным и прозаическим складом ума, где не было места увлечениям и “романтизму”, что именно и придавало ему ту легкость и ловкость, которыми он отличался в отношениях с людьми. Со всеми он умел обращаться – благодаря не только светскому воспитанию, но еще и тому, что он в высшей степени был одарен самообладанием и находчивостью, переходившей подчас в тонкое остроумие. Он знал, где следует молчать, где говорить и, главное, что говорить. “Вы пользуетесь успехом у меня и у общества, – сказал ему однажды Наполеон, – потому что вы не говорите лишнего и ни одной сплетни нельзя приписать вам”.

“Вы слишком молоды, милостивый государь, чтобы быть представителем самой древней монархии”, – сказал Наполеон Меттерниху еще при первой их встрече. “Государь, я в том же возрасте, – отвечал Меттерних, – в котором Ваше Величество были при Аустерлице”. В другой раз Наполеон жаловался, что в Вене не оказывают достаточного внимания его посланнику, то есть ему самому. “Я Вас уверяю, Ваше Величество, что очень скоро мне будет поручено передать Вам несколько ваз, если они могут посодействовать к закреплению хороших отношений между нами”, – ответил Меттерних.

Все современники Меттерниха согласны, что он умел держать себя с замечательным тактом; поэтому мы можем ему верить, когда он сам говорит, что во время конгрессов сохранял невозмутимое спокойствие. “Я слушаю все со спокойствием римского сенатора; ни один мускул моего лица не дрогнет; я выслушиваю и отвергаю”.

Загрузка...