Уездный казначей Джевдет-эфенди вскочил и испуганно закричал:
— Господа! Землетрясение!..
Оборвалась мелодия чифтетелли, смолкли звуки скрипки-каманчи, замерли струны уда, и перестал отбивать такт маленький барабан-дарбук — только тарелки араба Зивера ещё гудели в наступившей тишине. Старый араб сидел, согнувшись, у ног музыкантов и с отсутствующим видом вскидывал свои тарелки, пока кто-то не схватил его за руку и не остановил…
Веселье было в самом разгаре. Девушка-болгарка уже сбросила шитый золотом чепкен [35], а потом согласилась снять и прозрачную кофточку. Обнажённым плечом она прижалась к груди Омер-бея и осторожно, чтобы не смыть краску с губ, пила коньяк с десертной ложки, которую держал перед ней хозяин дома. Девушка приготовилась снова начать свой танец и легонько перебирала пальцами, унизанными колокольчиками.
— Какое землетрясение?! Почудилось, что ли, господину казначею? — роптали недовольные гости. — Может, он ещё расскажет нам сказку про быка, держащего на рогах землю?.. Дом трясется от грохота тарелок араба Зивера!..
Возглас Джевдета-эфенди тем не менее вызвал панику, только не среди гостей, а среди многочисленных обитательниц этого дома, толпившихся в прилегающем к гостиной тёмном коридоре, чтобы сквозь щели в дверях поглазеть на веселье. В коридоре раньше было тихо, так как в страхе перед Омер-беем женщины не то что шептаться, даже шевелиться боялись. Теперь же оттуда доносились сдавленные крики, стоны и глухой топот, будто и впрямь произошло землетрясение.
Казначей Джевдет-эфенди, к слову сказать, был пренеприятной личностью. Среди гостей он выделялся высоким ростом, сутулостью и худобой. На черепе и лице его не росло ни единого волоса (последствия ужасного колтуна), глаза скрывали большие черные очки. Широкие, обтянутые желтой глянцевой кожей скулы, тонкие бесцветные губы, впалые щеки, не желающие умещаться во (рту зубы и, наконец, костистые, узкие плечи и длинные безвольные руки дополняли его сходство со скелетом.
Джевдет-эфенди слыл ужасным формалистом, а уезд, где он ведал финансами, был бедным-пребедным, поэтому всех просителей он неизменно встречал кислой миной. Эта гримаса не сходила с лица казначея, придавая ему ещё более страдальческий вид.
Поскольку Джевдет-бей, не обращая ни на кого внимания, все порывался проверить состояние потолка в доме, негодующие гости стали просить каймакама Халиля Хильми-эфенди вмешаться и унять беспокойного казначея.
Сказать правду, начальник уезда был не совсем согласен с теми, кто начисто отрицал факт землетрясения. Он помнил, как все в нем задрожало при подземном толчке, о котором возвестил казначей. Но… это же ощущение он испытал и тогда, когда девушка-болгарка, исполнявшая чифтетелли, опустилась на колени, перегнулась всем корпусом назад и, чуть не касаясь головой его колен, мелко-мелко затрясла обнаженными плечами… Поди разберись теперь: то ли он испугался подземного толчка, то ли его прошибла дрожь при виде танцующей девушки?
Господин каймакам принадлежал к категории людей, которые находят огромное удовольствие в бесконечных обсуждениях тех или иных вопросов при условии, что эти вопросы не требуют срочного решения. О, господи! Ну что за наказание — принимать решения даже по самым пустяковым делам. До чего неладно устроен мир: все — от мала до велика — ежедневно, ежечасно, ежеминутно требуют, чтобы он решительно отвечал: «да» или «нет»! Эта необходимость действовать и решать угнетала каймакама все двадцать пять лет, которые он находился на службе. И надо же, чтобы этой ночью, когда он так скромно устроился в своем кресле среди бесшабашного веселья и разгула, когда он был так счастлив, ему опять не давали покоя, просили, чтобы он сказал свое веское слово насчет дурацкого землетрясения, к которому он ни по долгу службы, ни по положению никакого касательства не имел.
Халиль Хильми-эфенди тер платком лицо — он всегда поступал подобным образом в трудную минуту, чтобы выиграть время, — и в нерешительности озирался по сторонам, стараясь не встречаться ни с кем взглядом. Музыканты приготовились играть, как вдруг новый подземный толчок, на этот раз уже ни у кого не вызвавший сомнений, с силой тряхнул дом.
Даже смельчак становится трусом во время землетрясения. Его охватывает животный страх, когда родимая земля, на которой он привык твердо стоять, неожиданно уплывает из-под ног.
Дом Омер-бея вдруг уподобился груженному скотом кораблю, застигнутому бурей в открытом море. Исчезло все — порядок и благоразумие, стыд и гордость, почтение к старикам, сострадание к женщинам, жалость к детям, — казалось, человек лишился всего человеческого. Испуганное людское стадо с диким ревом, давя друг друга, ринулось к лестнице, точно это был единственный путь к спасению. Халиль Хильми-эфенди оказался в середине стремительного потока. Его толкали со всех сторон, бросали то вперед, то назад, и он, словно борющийся с волнами пловец, отчаянно работал руками и ногами. Внезапно дорогу ему преградил низенький, длинный столик, на каких обычно раскатывают тесто. Каймакам попробовал обогнуть его, но безуспешно. Он хотел податься назад, но приостановившийся на мгновение людской поток ударил его в спину и бросил на стол. Выхода не было — надо брать эту преграду! Но попробуй прыгни, когда под ногами нет опоры. Халиль Хильми-эфенди поднатужился, подскочил, однако чисто взять барьер не сумел: он опустился на противоположный край стола, и доска, точно катапульта, подкинула стоявшую на ней посуду. Каймакам потерял равновесие и рухнул на бегущих впереди людей. Одной рукой он схватился за чье-то плечо, другой вцепился в перила лестницы и сломал их. Налетевшая мгла все поглотила. В ушах гудело, словно издалека слышались крики и стоны… И над всем этим соловьиными трелями звенели колокольчики девушки-болгарки…
Каймакам открыл глаза и увидел, что лежит на походной солдатской койке в саду, за зданием уездной управы. Равнину плотно окутал туман, и хотя в небе еще видны были звезды, за грядой дальних гор уже трепетал неясный свет утренней зари.
Борода Халиля Хильми-эфенди от росы стала влажной, и ему захотелось вытереть ее. Он попробовал высунуть руку из-под байкового одеяла и с ужасом обнаружил, что рука прибинтована к туловищу. Но это было только первой неожиданностью. Далее выяснилось, что ноги его тоже замотаны бинтами, а на голове вместо привычной, натянутой на уши шерстяной шапочки-такке, без которой он не ложился спать даже летом, громоздится невероятное сооружение из марли, наподобие кавука, какой носили когда-то янычары. Тут каймакам не выдержал и жалобно вскрикнул:
— Господи помилуй!..
Этот возглас разбудил жандарма Хуршида, который, охраняя своего господина, спал на циновке, неподалеку от его койки. Хуршид приподнял голову и, хотя в столь ранний час здесь никого другого быть не могло, на всякий случай спросил:
— Это вы, бей-эфенди? Затем пошарил рукой около себя, нашел феску, которая свалилась с него во сне, и, надев ее, добавил: — Что случилось, бей?
— Это ты мне скажи, что случилось, Хуршид? — произнес каймакам слабым голосом. — Что со мной?
— Да ничего, бей… Ранило вас немножко…
Ответ Хуршида ничего не объяснил каймакаму, он так и не понял, насколько серьезны его раны, потому что даже самые ужасные происшествия Хуршид всегда определял словом «немножко»: «Немножко дом сгорел… Мне немножко зуб вышибли… парни немножко друг друга ножами порезали…»
Очнувшись, Халиль Хильми-эфенди не ощутил никакой боли, никаких подозрительных покалываний или подергиваний. Еще и еще раз он прислушался к себе, проверяя, не болит ли у него где-нибудь, но ничего, кроме слабости, не почувствовал. Тем не менее шевелиться он не решался, опасаясь, как бы малейшее движение не причинило ему страданий.
— А куда я ранен, Хуршид?
— В голову, в руку, в ногу, в шею… и… как бы это получше выразиться… ну, туда, откуда хвост растет…
Пока жандарм тер висок, припоминая, какие еще части тела оказались поврежденными, каймакам сокрушенно вздохнул и сказал:
— Да, видно, я и в самом деле немножко ранен, сын мой!
Каймакам уже недели три ночевал в здании уездной управы, так как у него в доме шёл ремонт, и свою семью он отправил на несколько месяцев погостить в Испарту, к тестю.
Хуршид доложил о том, что верхний этаж управы «немножко» попорчен землетрясением, и потому начальник жандармерии распорядился положить господина кай- макама в саду, что раны бея-эфенди перевязал сам господин доктор с помощью аптекаря Ованеса-эфенди. Потом Хуршид рассказал, что председатель городской управы, уездный казначей, попечитель вакуфных заведений, городской инженер и другие господа начальники и чиновники «час, два, а то и три» стояли у койки господина каймакама и разошлись по домам только под самое утро, хотя «у беев и своих забот хватало». Доктор Ариф-бей всю ночь ходил взад-вперед от койки господина каймакама к раненым, которые лежали во дворе мечети Чинили. Доктор был очень огорчен тем, что бей-эфенди никак не желает приходить в себя, и бею-эфенди дали понюхать эликсир Локмана[36]. Сперва он будто «немножко» ожил, но затем снова закрыл глаза и впал в забытье. Когда же при последнем визите доктор услышал, что бей-эфенди храпит, у него «немножко» отлегло от сердца, и он ушел домой, чтобы поспать «час, два, а то и три».
— Прикажете, я тотчас разбужу доктора и приведу сюда, — сказал Хуршид.
Конечно, желательно было бы вызвать доктора и узнать обо всем. Но старый, больной Ариф-бей, наверно, крепко спит — после ночных треволнений он порядком устал.
Халиль Хильми-эфенди так и не решился послать за доктором, который, кстати сказать, тоже был когда-то каймакамом. Не решился не только потому, что ему было жаль будить Ариф-бея, просто он побоялся, как бы тот со сна не наговорил такого, что не обрадуешься! Можно было бы, конечно, вызвать аптекаря Ованеса, но с ним надо держать ухо востро. Ованес-эфенди в свое время проучился года два в медицинском институте и считал себя заправским врачом. Он недолюбливал не только Ариф-бея, перебежавшего ему дорогу, но и всех уездных врачей и никогда не упускал случая позлословить на их счет. А тут еще, как назло, Ариф-бей забраковал выпущенное в прошлом году на рынок лекарство «Газированное слабительное Ованеса» и тем самым нанес аптекарю рану в самое сердце. Если пригласить аптекаря да спросить его, как обстоят дела, он сразу насочинит с три короба или же станет крутить носом, таращить глаза, разводить руками, выражая таким образом свое недоверие к действиям доктора… Нет, уж лучше оставить все как есть, положиться на волю аллаха и ждать до утра.
Хотя у Халиля Хильми-эфенди ничего не болело, чувствовал он себя плохо, во рту пересохло, и он попросил Хуршида дать ему напиться. Однако жандарм сделал серьёзное, даже сердитое лицо и сказал, что раненым ни в коем случае нельзя пить воду.
— Да ведь мои раны не такие, с которыми ты привык иметь дело, сын мой, — возразил каймакам и стал подробно объяснять ему разницу.
Но Хуршид не желал ничего слушать, и поколебать его уверенность в правильности единственно признанного им и на всю жизнь усвоенного метода лечения было невозможно. Он качал головой и упорно твердил:
— Не могу, бей-эфенди, и не просите… Господа ушли и поручили вас мне. Не желаю я своей головой рисковать…
В конце концов жандарм сжалился и пообещал напоить бея-эфенди горячим чаем, если тот немного потерпит.
Недалеко от койки, около колодца, стоял стол, на котором валялись остатки ночной трапезы: куски хлеба, очистки салата-латука. Дежурившие около каймакама чиновники заставили жандарма вскипятить чай и сбегать на угол за продуктами. Ему пришлось долго стучаться, ожидая, когда хозяин откроет лавку…
Пока Хуршид, набрав хворосту и щепок, хлопотал возле костра, приготавливая чай, Халиль Хильми-эфенди в нетерпении молил его:
— Да плюнь ты, не жди, чтобы закипела, заваривай так. А лучше, сын мой, дай-ка мне глоток горячей воды — язык совсем к небу присох…
Но Хуршид вновь заартачился: вода, повторял он в какой уже раз, даже если она кипяченая, — все равно вода, и пока в ней не заварен чай, пить ее раненому нельзя. Каймакам, поняв, что тут ни гневом, ни угрозами, ни тем более мольбами не поможешь, смирился и замолчал.
Хуршид все возился у костра, поддерживая пламя. Он шарил вокруг себя в поисках топлива и, приняв привязанную к ножке койки веревку за палку, потянул ее к себе. «Ай!» — вскрикнул каймакам, сделав резкое движение, когда койка вздрогнула и покачнулась. Как ни странно, боли он не почувствовал, хотя минуту назад боялся даже пальцем шевельнуть. Он осмелел, подвигал руками и ногами, осторожно повернулся на правый бок, затем на левый и стал свободной, не примотанной к туловищу рукой робко ощупывать под одеялом ноги, коленные чашки, живот, поясницу, бока… Каймакам даже перещупал себе все ребра, потом вытащил руку из-под одеяла и, водя ладонью по бинтам, освидетельствовал состояние черепа, лба и подбородка. Все, слава богу, оказалось на месте. Правда, кое-где, а именно в локте, коленной чашке и в нижней части позвоночника, — откуда, по выражению Хуршида, «растет хвост», — он ощутил легкую боль. Но ни одно из болевших мест не вызывало особых опасений.
Наконец, после того как он повторил все движения, которые проделывала девушка-болгарка в прошлую незабываемую ночь, то есть потряс плечами, повертел бедрами, согнул и разогнул спину и проверил таким образом подвижность всего тела, — сердце его окончательно успокоилось. И, уже не боясь подняться в постели, каймакам приступил к чаепитию, во время которого учинил Хуршиду вторичный допрос и узнал много нового.
Как всегда в ответственный момент, доктор и на этот раз умудрился потерять свои очки. И вот Ариф-бей осматривает и перевязывает раненых, а тем временем с фонарями ищут его очки, шлют людей во все концы: к нему домой, в кофейню, в аптеку.
Очки Ованеса, конечно, доктору не подходят, поэтому он сердится и без умолку бранит аптекаря: «Слушай, коллега, почему все, что у тебя есть, ни к черту не годится?»
Слушая рассказ жандарма, каймакам живо представил себе эту сцену: посреди улицы, при свете фонаря, который держит Хуршид, доктор в очках Ованеса осматривает пострадавших, и каждую обнаруженную царапину, ссадину, синяк, кровоподтек — в общем, все, что вызывает хоть малейшее подозрение, — густо мажет йодом и, обложив ватой, туго-патуго бинтует.
Перед глазами каймакама снова возникла ужасная картина вчерашнего происшествия: теперь ему уже казалось, что, наступив на край доски для раскатки теста, он взвился в воздух, словно подброшенный могучей силой, пролетел над головами бежавших впереди людей и повис на перилах лестницы… «Благодарю тебя, господи, что ты меня спас от докторов!» — пробормотал Халиль Хильми-эфенди.
Выпив чаю и окончательно убедившись, что жизни его не угрожает опасность, каймакам вспомнил о городе, и сердце у него снова тревожно заныло.
— Скажи, Хуршид, а как дела в нашей касабе, много ли раненых?
— Все хорошо, хвала аллаху! Человек восемь, десять, пятнадцать…
— Погибших?
— Нет, упаси господь. Раненых человек восемь, десять, пятнадцать…
Больше Хуршид сообщить ничего не мог, так как всю ночь дежурил при бее-эфенди.
Между прочим, эти «восемь, десять, пятнадцать» раненых, о которых он упомянул, все без исключения были жертвами катастрофы, разразившейся в доме Омер-бея, когда рухнула лестница со всеми сгрудившимися на ней гостями. Кое-кому оказали помощь на месте, другим сделали перевязку во дворе медресе Чинили и отправили по домам, а тех, кто не мог двигаться, уложили тут же в кельях.
— А велики ли разрушения в городе?
Хуршид этого не знал, однако от людей, приходивших справиться о здоровье каймакама, слышал, что кое-какие здания «немного» разрушены.
Сам Хуршид землетрясения просто не заметил и узнал о случившемся уже позже, от соседей. Причиной столь странного обстоятельства был один его беспутный родственник, брат жены, — парень неплохой, работяга, за которым водился, однако, грешок: он мог уехать куда-нибудь на заработки на месяц, два, а то и три, получить восемь, пятнадцать монет, а потом прокутить в санджаке эти деньги за три, четыре, пять недель. Пропив все до последнего куруша, он обычно возвращался домой и начинал всячески докучать Хуршиду.
Как раз в ту ночь шурин заявился к Хуршиду пьяный как свинья и поскандалил со своей сестрой. Тут-то и возникла необходимость «немножко» поучить его.
Эта необходимость «немножко» поучить шурина обернулась изрядной потасовкой, и, вполне понятно, о землетрясении Хуршид узнал только от других. Но вместе с тем он так и не мог понять, кто виноват в разгроме, учиненном у него дома, — землетрясение или же шурин, которого нужно было наставить на путь истинный.
Итак, Хуршид ничего толком не рассказал Халилю Хильми-эфенди о разрушениях в городе, зато в подробностях доложил о том, что на верхнем этаже уездной управы в коридоре обвалился потолок и куча щебня перегородила путь в канцелярию. Это известие ничуть не удивило каймакама, напротив, даже порадовало. Крыша здания управы уже давно пришла в негодность. За долгие годы дожди и талый снег упорно просачивались через нее и так искусно разрисовали потолок замысловатым узором грязных разводов и подтеков, что он стал похож на карту некоей фантастической планеты с материками и горами, морями и реками. Однако и на таких планетах порой случаются катастрофы (по причинам, одному только богу известным — точно так же, как и нынешнее землетрясение!), поэтому на «карте» постепено происходили изменения: некоторые материки обвалились, кое-какие острова повисли в воздухе, болтаясь на обрывках соломы. Хуршиду уже пришлось как-то в течение нескольких дней отбивать длинным шестом висящие куски штукатурки и протыкать вздутия в тех местах, где потолок грозил рухнуть (для этой операции он каждый раз надевал на голову пожарную каску, присланную в позапрошлом году в качестве образца из Стамбула). А недели две назад в уездной управе случилось происшествие, едва не кончившееся трагически: отвалился сырцовый кирпич и угодил на голову старухе, ожидавшей очереди на прием к кай- макаму. С тех пор по пятницам, в базарные дни, когда крестьяне стекались в город и в канцелярии было особенно много народу, Хуршид усаживался под навесом около двери, ведущей в приемную, и оттуда руководил движением посетителей, указывая им палкой дорогу и изредка покрикивая: «Ну, чего прете, как кабаны, идите по-человечески!» — стараясь тем самым предотвратить возможные неприятности.
Халиль Хильми-эфенди слушал Хуршида и думал: «Что ж, посмотрим, чем все это кончится… Кто знает, если бы не этот случай, сколько бы еще пришлось ждать, пока утвердят ассигнования на ремонт?..»
И тут же в голову ему ударила совсем другая мысль. Ведь если бы он не пошел к Омер-бею посмотреть танцы болгарки, а спал бы во время землетрясения в своей комнате, здесь, в управе, то, наверно, — да и не наверно, а непременно! — кинулся бы в коридор, спасаясь от гибели, и… Да, это чистая случайность, это удивительное счастье, что сейчас он возлежит на койке — пусть немного помятый, но живой и здоровый — и любуется великолепным утром, а не покоится хладным трупом под руинами обвалившегося потолка…
Каймакам боялся сквозняков и свежего воздуха. Даже летом, в самые жаркие и душные ночи, укладываясь в постель, он предварительно закрывал все окна, надевал на голову такке и повязывал поверх бумазейного халата шерстяной кушак. Если же он забывал надеть шапочку или закрыть окно, то потом несколько дней чихал и кашлял.
Такая привычка выработалась у него за двадцать пять лет службы в сырых и малярийных уездах. Правда, была и другая, не менее веская причина держать окна на запоре — уже почти двадцать лет супруга господина кай- макама болела…
А нынче — это просто удивительно! — он чувствовал себя великолепно, хотя всю ночь провел на улице и, более того, некоторое время, пока ему перевязывали раны, оставался в чем мать родила. Никакого недомогания он не испытывал и даже, наоборот, ощущал во всем теле непривычную бодрость.
Городок еще спал, на улицах не было ни души. Начало светать, туман над равниной поднимался все выше, и из-под него, точно переводные картинки, сверкая яркими, влажными красками, появились окрестные поля и горы, казавшиеся в этот ранний час удивительно близкими.
Халиль Хильми-эфенди был уроженцем Бейкоза, пригорода Стамбула. Он любил вспоминать те далекие времена, когда ему было лет пятнадцать — шестнадцать и он рано по утрам вместе с товарищами ходил в рощу Абрахам-паши. Однажды лунной ночью они взобрались на гору пророка Юши[37] встречали там рассвет и рассказывали друг другу о своих возлюбленных. А потом, крепко взявшись за руки, со слезами на глазах поклялись приходить каждый год на эту гору. Детство? Конечно, детство! Улыбаясь своим воспоминаниям, Халиль Хильми-эфенди испытывал щемящую грусть, и бороду его, недавно влажную от росы, теперь оросили слезы… Эх! Пропади все пропадом!..
После чая Хуршид хотел было предложить каймакаму немного хлеба с сыром, но, увидев, что тот закрыл глаза, передумал.
В саду соседнего дома, выходившего на площадь, пробовал свой голос соловей; его трели напоминали каймакаму о колокольчиках девушки-болгарки.
Во время танца Халиля Хильми-эфенди поразила одна ее удивительно грациозная поза: девушка вдруг застывала на месте, подобно парящей в воздухе птице, раскинув обнаженные руки, закрыв глаза и точно прислушиваясь к далекому голосу. В эту минуту танцовщица словно переставала дышать, и тогда казалось, будто от плеч ее к запястью по гладкой коже, как по мрамору, тихо струится прозрачная вода, а колокольчики дрожали нежным звоном на ее недвижных пальцах.
Видимо, соловей этой ночью был настроен романтично и не раз начинал свои трели. Иначе чем же объяснить то, что, очнувшись после обморока, Хильми-эфенди вспомнил звон колокольчиков?!
Впрочем, был ли то обморок? Может быть, окружающие и думали, что каймакам лишился чувств, на самом же деле он всего лишь был пьян. Конечно, когда он упал с лестницы, то действительно потерял сознание. Но если уж говорить начистоту, то позже, так и не придя в себя, он погрузился в глубокий сон, или попросту захрапел, как обыкновенный пьянчужка.
И выпил-то он самую малость — всего несколько рюмок водки — сущие пустяки по сравнению с тем, что выпили другие гости или хозяин дома, Омер-бей… Однако для его головы и дряхлеющего тела несколько рюмок водки да еще… колокольчики танцовщицы — излишества непозволительные. Чего же удивляться, что он был пьян в ту ночь? От таких потрясений захмелеешь, чего доброго, на несколько дней или месяцев… Ну что ж, и поделом!.. Сам виноват!.. Пословица недаром говорит: кто в старости голову потерял, того могила исправит…
Впрочем, чего это про старость вспоминать?.. Случился с Халилем Хильми-эфенди грех по причине душевного потрясения, старость тут ни при чем… Да и как можно человека, которому не исполнилось еще и сорока пяти, называть стариком?
Конечно, голова и борода у него поседели — ну и что из того?.. Ходит он сгорбившись, не подымая глаз от обшарпанных носков своих ботинок, будто не уверен, куда далее ступить. И в этом греха нет… Одежда висит на нем, как на огородном пугале? Тоже не бог весть какое прегрешение… Ведь это заботы да невзгоды преждевременно согнули его… Заботы и жена… Нет! Ничего худого он не хочет сказать о жене, но она уже лет двадцать как больна. Время от времени несчастная женщина находит в себе силы, чтобы родить очередного ребенка, а потом опять страдает и мучается на одре болезни… Нет, не то чтобы она лежала все время в постели, но вот уже двадцать лет как еле-еле ползает. Согнувшись вдвое, привязав к животу горячий кирпич, она хлопочет по дому, готовит обед, стирает пеленки. Только человек, не страшащийся гнева божьего, может дурно отзываться о такой женщине. И на земле и на небесах все должны быть ею довольны. Ангел, а не женщина! Да, ангел, — только с беззубым ртом, с крошечным жалким личиком желто-зеленого цвета! В присутствии такого ангела нельзя громко разговаривать и смеяться; этот ангел плачет по любому поводу или, еще того хуже, кричит истошным голосом… Из всей их совместной жизни можно вспомнить с радостью только те далекие дни первого супружеского лета, когда в самую жару они выходили на террасу, и жена ложилась на раскаленную цинковую крышу и застывала, точно ящерица на солнцепеке… О, господи, что за вид у этого ангела теперь!.. На самой макушке торчит, словно свалявшаяся пакля, пучок жидких волос, расчесать которые невозможно; на ногах зимой и летом грубые деревенские носки, всегда спущенные и перекрученные, поверх халата надет изношенный мужнин плащ. И ко всему еще куча непослушных детей, неухоженных и неопрятных, несмотря на все ее старания…
Как же было Халилю Хильми-эфенди не состариться в столь печальных обстоятельствах и не свыкнуться с мыслью, что старость уже наступила?! Если бы не ревностное отношение к службе, к своему долгу, не страх за будущее, не боязнь, что в один прекрасный день его возьмут да прогонят, он, пожалуй, и совсем опустился бы…
Теперь, пока ремонтировали их дом, супруга каймакама с детьми находилась в Испарте, а Халиль Хильми- эфенди жил в здании управы.
Хуршид советовал своему господину располагаться на ночлег прямо в канцелярии, но тот счел это неудобным и распорядился прибрать в соседней комнатушке, служившей кладовой, и там поставить койку.
В первую ночь, оставшись в одиночестве в своем новом обиталище, каймакам почувствовал себя ужасно бесприютным. На душе было сиротливо и неспокойно; несколько раз он просыпался от каких-то звуков, напоминавших ему стоны жены, и, не находя никого рядом, пугался. Спустя несколько дней он стал просыпаться уже по совсем непонятным причинам (наверное, так просыпается мельник, когда вдруг останавливается мельница). Началось со странных пробуждений, а затем пошли и другие странные перемены в его жизни.
По вечерам, в своей каморке, где были свалены фонарики для иллюминаций, флаги и прочий ненужный хлам, хранившийся только потому, что еще не составили акта на списание, он съедал ужин, принесенный ему Хуршидом из ближайшей харчевни, а потом отправлялся в кофейню или же в аптеку Ованеса и засиживался там допоздна.
Для него это было величайшей переменой, началом совершенно новой жизни. К себе в каморку он возвращался поздно, но спать не ложился, а читал сентиментальный роман «Под липами»[38], который ему весьма настойчиво рекомендовал Ованес. Когда же аптекарь, большой знаток и любитель литературы, сказал ему, что роман этот перевел в бытность свою курсантом военного училища сам Махмуд Шевкет-паша [39], которого как раз недавно убили, каймакам стал читать его с еще большим увлечением. Дойдя до очередной любовной сцены, Халиль Хильми-эфенди приговаривал: «Смотри-ка ты… Он и в этом деле знал толк!.. Вот же не повезло бедняге!..» — и слезы сострадания невольно навертывались ему на глаза и, скатившись по щекам, застревали в бороде.
С каймакамом, предшественником Халиля Хильми- эфенди, произошла в Сарыпынаре скандальнейшая история, в которой была замешана девушка-болгарка. Хотя этому развратнику, по имени Нусрет, распоряжением министерства внутренних дел его величества проживание в Сарыпынаре было запрещено, и он вынужден был покинуть город, однако избавиться от болгарки — несчастья и позора уезда — оказалось невозможным.
Халиль Хильми-эфенди, который являл собой образец осмотрительного администратора, однажды не выдержал и написал в донесении, адресованном мутасаррифу, следующее:
«Считаю своим долгом уведомить, что ради блага уезда было бы весьма желательно вышеозначенную болгарку Надю, или, как её ещё называют, Наджие из Казанлыка, поведение коей остаётся таким же, что и в бытность вышеупомянутого Нусрет-бея, из города удалить в другие местности…»
Но господин мутасарриф в неофициальном письме напомнил Халилю Хильми-эфенди о том, что Надя в своё время была выслана на жительство в Сарыпынар приказом министерства внутренних дел, и намекнул, что лучше ему не в своё дело нос не совать. Однако, желая, видимо, польстить каймакаму, он тут же приписал: «Мы полагаем, что пока эта женщина находится под наблюдением столь высоконравственного, добропорядочного и серьёзно мыслящего человека, как вы, можно не опасаться с её стороны никаких безобразий».
Конечно, смешно было думать, будто старенькое пальтишко, которое носила эта девица, могло служить доказательством её скромного образа жизни.
А что, если взять да вызвать эту особу в канцелярию? Ведь каймакам её даже в лицо не знает, хотя многие уважаемые отцы города состоят с нею в отношениях весьма близких… Да, именно вызвать и дать ей почувствовать, что он здесь — власть!..
В тот день, когда девица должна была прийти, Халиль Хильми-эфенди с утра вычистил содой зубы, подстриг бахрому на своих панталонах, сходил на базар к цирюльнику и фесочнику, чтобы подровнять себе бороду и разгладить феску.
О, каймакам намерен был начать беседу вполне миролюбиво — с отцовских наставлений, но если она позволит себе какую-нибудь бесстыдную выходку, он ей покажет, с кем она имеет дело!.. Так цыкнет, что не обрадуется!..
Болгарка остановилась в самом тёмном углу комнаты. На ней было старенькое пальтишко, чёрный платок плотно укутывал голову и закрывал лицо. Не зная, куда девать руки, она крепко переплела пальцы, словно пыталась унять охватившую её дрожь.
Ничего предосудительного нельзя было заметить ни в её манере одеваться — особенно благопристойно выглядели тонкие перчатки, плотно облегавшие руки, — ни в её чрезвычайно скромной позе.
Небось раньше, во времена безобразника Нусрета, она не так себя держала, не стояла смиренно у стены, а приходила как к себе домой и оставалась здесь после закрытия канцелярии, до наступления темноты. И, конечно, скромностью такой она тогда не отличалась, и на ней не было ни этого старого пальто, ни этих перчаток… и, чёрт её знает, чего ещё на ней не было…
Халилю Хильми-эфенди тут же представилась картина: Нусрет восседает в кресле, а на коленях у него, закинув ноги на письменный стол, устроилась девица; подол у неё задрался, и обнажённые ляжки возлежат прямо на деловых бумагах; девица обнимает каймакама, теребит его за нос…
Теперь понятно, отчего кресло находится в столь плачевном состоянии, — стоит только сесть, как пружины начинают жалобно стонать, будто сломанная гармоника!
И все эти безобразия творились в кабинете, где он постеснялся поставить свою скромную походную койку, творились, можно сказать, пред ясными очами удивлённо смотрящего со стены, из золочёной рамы, султана Мехмеда…[40] От одной этой мысли Халиль Хильми-эфенди пришёл в страшную ярость. Взгляд его на миг загорелся жестокостью, а в голосе послышался сухой треск револьверных выстрелов. Поэтому разговор с болгаркой он начал словами, которых до сих пор никогда не употреблял. Ах, если бы взор его всегда мог метать подобные стрелы, каких высоких постов он, наверное, достиг бы!..
Однако разящие стрелы пролетали мимо, не задевая девушки. Они дырявили висевшую на стене карту Азии и дощечку со стихами старого арабского поэта-мистика, они впивались в стену или проскальзывали сквозь трещины и дыры от сучков в деревянной перегородке, и только главной цели — женского лица — поразить эти стрелы были не в состоянии. Халиль Хильми-эфенди ничего не мог с собой поделать: за двадцать пять лет службы он ни разу не поднял глаз ни на одну женщину. А сколько их прошло перед столом каймакама — городских дам и барышень в чаршафах и тонких покрывалах, деревенских баб и старух, бубнящих под нос бесконечные просьбы, и ни разу он не разрешил себе посмотреть им в лицо. Он лишь старался, чтобы гнев, сверкавший в его взоре, отразился и в словах, поэтому голос его становился похож на ворчание потревоженного зверя…
Но в этот день он вдруг решился! Когда в руках девушки появился платочек и она стала прикладывать его к глазам, он взглянул на нее…
Девушка плакала! Боже, какое это было трогательное зрелище!.. Правда, его несчастная супруга за последние двадцать пять лет только тем и занималась, что плакала…
А потом девушка принялась платочком вытирать нос… Вообще зрелище это мало эстетическое, поэтому тактичные люди сморкаются, отвернувшись в сторону. И очень жаль, что подобное правило не принято в супружеском обиходе, что простоте семейных отношений чужды всякие запреты и ограничения. Подумаешь, дозволено или не дозволено! Какие могут быть церемонии между мужем и женой, особенно если они состарились вместе… Вот и его супруга — вечно она прочищает свой красный и опухший от насморка нос…
Но надо видеть, как это делает болгарка! Она тихонько трогает носик платочком, и носик тончает, бледнеет, ноздри сжимаются, словно вдыхают сладостный аромат. А потом кровь приливает, кожа розовеет, ноздри раздуваются и начинают трепетать. Уж если эта распутница умеет так ловко вытирать нос, нетрудно понять, почему из-за нее перессорились в уезде все мужчины, и стар и млад.
Теперь Халиль Хильми-эфенди смотрел на девушку без боязни. Это она боялась его. Да еще как боялась! Он случайно поднял руку, и надо было видеть, как она отпрянула, как испуганно прикрыла локтем лицо.
До чего ж боязлива эта девушка, сколь беспомощной кажется она! А ведь он мог сделать с ней все, что захотел бы, будь он таким же бесчестным, как его предшественник Нусрет. И всего-то надо молча протянуть руку, будто хочешь сорвать с ветки спелое яблоко!.. Только и всего…
Да если бы он пожелал, то обнял бы эту девицу одной рукой за талию, другой — за шею и усадил бы к себе на колени, а потом выхватил бы из ее обтянутых перчаткой пальчиков маленький платочек и сам бы утер ее носик. Нет, даже не утер, а прочистил бы как следует!.. И она бы не пикнула, на все согласилась бы, как миленькая, даже обрадовалась бы, что гроза так скоро миновала.
Одного сознания, что он может обнять эту женщину, оказалось достаточным, чтобы охладить его негодование и смягчить суровость. Халиль Хильми-эфенди вдруг почувствовал себя разбитым, будто вернулся домой после бурно проведенной ночи. Он устало откинулся на спинку кресла, а потом мягким, ласковым голосом, который никак не соответствовал недавнему состоянию его души, подозвал девушку, велел встать у стола, где ее ярко освещало солнце, и начал читать ей наставление — наставление отца, наставление брата, наставление каймакама.
Если раньше он предполагал начать по-хорошему, с нравоучительных уговоров, а уже наставив на путь истинный, как следует отругать девушку, чтобы она почув- ствовала силу его власти, то на деле все вышло наоборот: первым и главным стало «отругать», а «наставить» отошло на второй план — в остальном первоначальный замысел остался без изменений…
И вдруг через неделю — это неожиданное приглашение. Как-то вечером Омер-бей встретил в аптеке каймакама и, вздумав, очевидно, подтрунить над ним, сказал, что устраивает у себя дома вечеринку, на которой будет и танцовщица-болгарка. «К вашей милости нижайшая просьба почтить нас своим присутствием. Посещение ваше явилось бы для нас величайшей честью», — просил Омер-бей каймакама и был весьма удивлен, когда тот принял его приглашение.
Каймакам согласился посетить вечеринку, на которой будет танцевать болгарка! Это уже целое событие! Ну, а что тут такого, если после стольких лет отшельничества он украдет у неба одну-единственную ночь, — конец света, что ли, наступит?
Халиль Хильми-эфенди сидел в огромном кресле, обложенном для него мягкими подушками. Вид у него был куда более важный, чем обычно, но чувствовалось, что он несколько сконфужен. Он выпил ни мало ни много три рюмки водки и был несказанно горд собою.
Ночь была почти столь же прекрасна, как и незабываемая ночь на горе пророка Юши. Может быть, с той только разницей, что вот такая ночь уж никогда больше не повторится в его жизни. Каймакам думал об этом с горечью.
В гостиной стояла нестерпимая жара, окна были распахнуты настежь. Сперва болгарка как будто смущалась, но постепенно стала снимать с себя одежды, начав с шитого золотом чепкена, и скоро разделась чуть ли не догола.
Во время танца девушка дважды приближалась к каймакаму, а раз даже, повернувшись к нему спиной, опустилась на колени и медленно перегнулась назад, прикоснувшись затылком к коленям Халиля Хильми-эфенди.
Перед ним танцевала словно другая женщина. Лицо ее ни капельки не было похоже на то, которое он с таким любопытством разглядывал у себя в канцелярии. Несмотря на мертвенно-голубой свет висевшей под потолком лампы-молнии, на щеках и губах девушки играли яркие краски, сквозь подведенные ресницы, подобно расплавленному золоту, поблескивали озорные глаза. А как прекрасно было ее молодое, упругое тело: каждый мускул натянут, как тетива, под прозрачным тюлевым лифом дерзко торчат соски грудей. Девушка чуть заметно трясет обнаженными плечами, и маленькие колокольчики на ее пальцах заливаются нежными ангельскими голосами…
Так вот, оказывается, что значит «танцы обнаженных женщин». За всю свою непорочную жизнь ему случалось только слышать рассказы о подобных оргиях, и всегда при этом он приходил в ужас.
Наступило утро, стало совсем светло. Халиль Хильми- эфенди зажмурился, и перед глазами скова возникла болгарка; он увидел ее личико — совсем другое, когда на пего смотришь сверху вниз, — и обнаженное тело…
Ну чем еще могла окончиться эта ночь, если не землетрясением?!
Девушка-болгарка! Конечно, это была своего рода проблема!..
В одной из горных деревушек уезда Сарыпынар жил когда-то конокрад и бродяга по имени Черкес Мурад. Во время первой войны с греками [41] этот бездельник несколько лет пропадал где-то, но в один прекрасный день снова объявился — уже не один, а с женой-болгаркой из Казан- лыка и трехлетней дочерью. Эта женщина, выйдя за Черкеса Мурада, стала, по всей видимости, правоверной мусульманкой; ходила в чаршафе, прилежно творила намаз и дочь свою, которую звала Наджие, заставляла учить наизусть суры Корана.
Бывший конокрад сперва пытался жить честно, покупая и перепродавая лошадей, но надолго его не хватило. Он занялся контрабандой, остановив свой выбор на табаке, вскоре угодил в руки таможенной охраны и, как говорили, заработал пулю в лоб.
Мать Наджие после смерти кормильца жила тем, что стирала белье холостякам. Через несколько лет бедная женщина умерла, и девочка-сирота осталась беспризорной.
Было ей тогда лет десять — двенадцать, росла она дикой и необузданной. Вместе с окрестными мальчишками лазила по садам и огородам, воровала фрукты и овощи, а потом торговала ими на улице; уже тогда она частенько танцевала на свадьбах, и никому не было известно, где она живет…
И вдруг однажды на имя городских властей пришло из Казанлыка письмо от ее дядьев. Те просили отправить к ним (то есть в Болгарию!) их племянницу (то есть мусульманскую девочку!).
Нет уж, дудки! В касабе поднялась буря, когда стало известно об этом письме. Да что же это? Неужели уезд Сарьшынар не в состоянии вырастить одну девчонку? Да если каждый мусульманин раз в год даст по яйцу и по ломтю хлеба, то можно прокормить десять таких Наджие!
Но одно дело теория, а другое — практика: когда девочке исполнилось четырнадцать лет, приключилась с ней беда…
И вот уже сколько лет прошло с тех пор, только ни полиция, ни суд никак не могут установить, кто же в конце концов испортил Наджие. Одни говорят, виноват сын людей, которые взяли девочку на воспитание, другие обвиняют какого-то бездельника из той деревни, откуда был родом Черкес Мурад, ну а третьи во всем винят молодого жандарма или даже… Кого тут только не называют, просто уму непостижимо…
От самой девчонки добиться ничего не удалось, да и можно ли было поверить ее словам, если бы она вдруг заговорила? Предположим, она указала бы на сына своего приемного отца, то есть на своего брата, — что тогда? Как можно быть уверенным, что неблагодарная девица не оговорила невиновного, чтобы остаться снохой в доме, где ее приютили и пригрели? А на жандарма она могла указать, чтобы спасти своего односельчанина. Могло и такое быть: указала на своего односельчанина потому, что ей пригрозил жандарм! Впрочем, верными могли быть все три варианта. А кто может поручиться, что все это не случилось задолго до скандала, когда девчонка еще бегала в компании таких же, как она, босяков, лазила по садам, воровала фрукты, танцевала на свадьбах и ночевала в поле или среди развалин?..
Было бы самым благоразумным, если бы приемный отец, не поднимая шума и не впутывая в это дело других, раскошелился бы, выложил сколько нужно лир и, заручившись поддержкой властей, увез ее подальше, ну хотя бы в Стамбул.
Ах, Стамбул, Стамбул! Чего только тебе не пришлось повидать на своем веку…
Что ж, этот план показался приемному отцу весьма заманчивым, осуществить его не стоило особого труда. Однако года через три, когда в Стамбуле проводилась очередная кампания за укрепление нравственности, иттихадисты [42] во имя добродетели выслали из города проституток — главым образом мусульманок! Вот тогда на родину, то есть в злополучный Сарыпынар, и была возвращена Наджие.
Но это была совсем другая Наджие, отнюдь не похожая на прежнюю. Сколько способных детей из всех уголков страны приезжают учиться в школы и высшие учебные заведения Стамбула, да только, чего греха таить, очень многие возвращаются в родные места плохими врачами, бездарными адвокатами, негодными инженерами. Ну так вот, в отличие от них, Наджие овладела тайнами своего ремесла в совершенстве. Теперь у нее были шикарные наряды, алмазные перстни и даже деньги водились. Но главное было в другом. В Наджие изменилось все: и облик ее, и поведение, и манеры.
Теперь она без труда находила влиятельных покровителей и в санджаке, и в уезде и так ловко повелевала ими, что они у нее пикнуть не смели. В городе уже никто не решался порицать ее открыто, особенно после событий тридцать первого марта [43], когда в Сарыпынаре повесили несколько софт и ходжей и идеи государственного обновления пустили крепкие корни.
В общем, она сумела добиться своего: отныне ее вынуждены были терпеть, а танцы, которые она исполняла на свадьбах или накануне свадьбы, в ночь хны, когда одевают и наряжают невесту, стали непременной частью церемонии и, так сказать, ее узаконенным ремеслом. Правда, Наджие иногда танцевала и в мужской компании, но винить тут кого-либо было невозможно, потому что танцевать ее никто не заставлял. Ко всему прочему, наконец выяснилось, что девица вовсе не была мусульманкой: хотя бродяга Мурад и записал ее как свою дочь, на самом деле она оказалась дочерью не Мурада, а первого мужа ее матери, тоже болгарина.
Кое-кто из заслуживающих доверия стариков — теперь, правда, невозможно выяснить, кто именно, — клятвенно уверял, будто своими ушами слышал об этом от самого Мурада. По словам все тех же неопознанных стариков, настоящее имя девицы было вовсе не Наджие, а Надя. Да и разве тот факт, что в свое время дядья уговаривали ее вернуться в Казанлык, — не лучшее доказательство ее немусульманского происхождения?!
А если так, то какое дело Сарыпынару до того, что какая-то болгарка обнаженной пляшет перед мужчинами?..
Из старых бумаг Халиль Хильми-эфенди узнал, что делегация почтенных горожан обращалась в свое время к властям с просьбой внести соответствующие изменения в документ Наджие, но никто на такое дело не пошел, даже распутник Нусрет. Поэтому в документах она по-прежнему числилась как Наджие. Однако, когда она танцевала в компании мужчин, все называли ее Надей из Казанлыка или, еще проще, — девушкой-болгаркой.
Издалека донеслись шаги, немного погодя два человека с собакой пересекли площадь и вошли через калитку в сад.
Начальник уездной жандармерии, Ниязи-эфенди из Иштипли, возвращался после обхода. Его сопровождали высоченный жандарм, который держался немного позади своего командира, и большая серая овчарка, возглавлявшая военный отряд. Ходили они всего-навсего дозором по улицам городка, но, увешанные пистолетами и подсумками, обутые по-походному, выглядели так, словно только что вернулись с поля сражения, после упорных боев с мятежниками или бандитами.
Ниязи-эфенди из Иштипли внешне был чем-то похож на великого борца за свободу Ниязи-бея[44]. В этом он убедился вскоре после провозглашения конституции, когда жители Гюмюльджине, приняв его однажды на улице за Ниязи-бея, устроили ему бурную овацию.
С тех пор по вечерам он частенько снимал со степы портрет героя и, встав перед зеркалом, пристально глядел то на Ниязи-бея, то на себя и дивился мудрости аллаха. Однажды у него даже возникла мысль купить лань и приручить ее, чтобы еще более походить на своего знаменитого тезку. Но от этой мысли пришлось отказаться: он понял, что для служебного пользования такое приобретение будет непригодным, и предпочел купить по сходной цене овчарку. Постепенно он сам стал путать себя с Ниязи-беем, особенно после убийства последнего. В компании друзей он при каждом удобном случае называл Энвер-пашу [45] «наш Энвер», точно и вправду был близок с ним.
Начальник жандармерии выглядел бодрым и жизнерадостным, несмотря на то что всю ночь провел на ногах. Он вытянулся перед походной койкой каймакама, щелкнул каблуками, отдал честь и подробно доложил, что еще до утра обошел весь городок, заходил в каждый дом и провел самое тщательное обследование. Слава богу, разрушений нет. Однако!.. Однако в телеграмме, отправленной им в санджак после полуночи, он передал сведения совершенно противоположного характера и даже упомянул о тяжелом ранении начальника уезда.
— О, господи! Что ты наделал, братец? — вскрикнул каймакам и подскочил на койке так, будто с его раны сорвали повязку.
Халиль Хильми-эфенди был чиновником старой классической школы, то есть в своей служебной деятельности он придерживался обязательного правила: любой факт, любой случай, происшествие или событие всегда изображать менее серьезным, чем оно есть на самом деле. И будь то град, землетрясение, леской пожар, наводнение или другие стихийные бедствия, за которые человек, естественно, не может нести ответственности, все равно он никогда не изменял своему правилу. Потому-то ночной рапорт начальника жандармерии и взбесил его.
— Клянусь господом богом, я не стану вмешиваться в это дело! Сам будешь расхлебывать!.. — кричал он и бил себя кулаком по голове, рискуя сдвинуть повязку.
Начальник жандармерии в душе понимал, что с телеграммой получилось неладно. Когда же на него обрушился возмущенный Халиль Хильми-эфенди, он стал путано объяснять, что, увидев во дворе медресе Чинили раненого каймакама, а потом и других пострадавших — растерзанных, ободранных и окровавленных, — сильно растерялся. Главного секретаря управы в городе не было — уже месяц, как он находился в отпуске, — и вообще никого из властей на месте не оказалось. А тут еще выяснилось, что первый секретарь городской управы Рыфат уже сообщил в стамбульскую газету о землетрясении и его последствиях. Что же еще оставалось делать Ниязи-эфенди? Пришлось телеграфировать в центр.
По требованию каймакама Ниязи-эфенди отстегнул боковой карман, достал блокнот в сафьяновом переплете и прочел текст телеграммы:
«Докладываю: произошло сильное землетрясение. Разрушения значительны. Имеются жертвы. Каймакам тяжело ранен».
Халиль Хильми-эфенди встал на колени на койке, забыв о всех своих телесных повреждениях, и, раскачиваясь, словно хафыз на молитве, принялся корить начальника жандармерии:
— Эх, начальник-бей! Что же ты натворил!. Ай-ай- ай!.. И зачем ты, братец, не в свои дела суешься?:.
Ниязи-эфенди, оправившись от недавнего замешательства, начал злиться. Но, не желая перечить каймакаму и в то же время давая понять, что не потерпит больше попреков, он заговорил с достоинством, подчеркнуто вежливо:
— Как я уже имел честь доложить, первое, что я увидел, — это лежащего посреди двора господина каймакама… Надеюсь, ваша милость не станет этого оспаривать?:. Доктор дает заключение: «Тяжело ранен, возможно, даже умер от кровоизлияния в мозг, да хранит его господь!..» Вы, я думаю, понимаете, эфенди, что город и уезд не могут оставаться без руководства?! Потом вы бы меня сами спросили: «А ты где был, ослиная твоя башка?!» Что бы я вам тогда ответил? Я — солдат. Откуда мне знать, как у вас принято — о чем говорить, а о чем молчать?!
Да, дела складывались скверно. Халиль Хильми-эфенди понимал, что допущен просчет, но он и сам толком не знал, кто именно в такой сложной обстановке должен был взять на себя полномочия и сообщить о происшедшем в округ.
— Ваш покорный слуга не разбирается во всех тонкостях гражданского управления, — снова напирал на те же обстоятельства начальник жандармерии. — Но когда перед моим носом корреспондент какой-то захудалой газетенки отстукивает телеграмму размером в простыню, скажите, господин каймакам, как надлежало мне поступить? Ведь не поставить в известность вышестоящие инстанции было бы в корне неправильно?!
Каймакам всегда вел себя с военными очень осторожно, он их побаивался, особенно таких, как Ниязи-эфенди. Тут надо было смотреть в оба, чтобы не нарваться на неприятность. Поэтому он чрезвычайно обрадовался, что нашел виновного, — уж теперь-то есть, на ком сорвать гнев.
— Ах, значит, все это проделки негодяя Рыфата! — вскричал каймакам. — Нет, только подумайте, что натворил этот подлец! Мало того что он — чиновник государственного учреждения — статейки пописывает, так еще, изволите видеть, отправляет в свою газету телеграмму, которая всех там взбудоражит!.. Хорошо, что вы поставили меня в известность, господин начальник… Этого нельзя больше терпеть. Вот накручу хвост подлецу… И в два счета вышлю отсюда, даже разрешения ни у кого спрашивать не стану. Не посмотрю, что у него рука в Стамбуле, право, не посмотрю… А ну-ка, приведите немедленно этого подлеца ко мне! Хуршид, ты что уставился, как баран, тебе говорю, приведи сюда этого негодяя. А сейчас помоги мне подняться с койки…
Каймакам, конечно, рассчитывал, что, несмотря на его грозные приказания, Хуршид замешкается, а начальник жандармерии ввяжется в спор и станет заступаться за Рыфата. Но Ниязи-эфенди только мрачно молчал, а Хуршид кинулся выполнять приказ. Тогда каймакам крикнул:
— Да подойди же сюда!..
Как у многих слабохарактерных людей, гнев вспыхивал в нем мгновенно, но пылал лишь до тех пор, пока не возникала угроза каких-нибудь непредвиденных, а то и непоправимых последствий. Впрочем, он не побоялся бы ни Рыфата, ни его заступников, которые давно растеряли все свое влияние, а завтра вообще могли оказаться на свалке истории. Да черт с ним, он успеет свести счеты с этим Рыфатом. А теперь, сию минуту, его ждут неотложные дела! И не беда, что он ранен и прикован к постели. На нем лежит главная ответственность! Да, да, ответственность за огромный уезд, положение дел в котором ему пока неизвестно!..
— Садись ко мне поближе, господин начальник!.. Расскажи обо всем поподробнее…
Начальник жандармерии вертел в руках блокнот — кроме копии телеграммы, которую он прочитал каймакаму, в блокноте не было никаких записей. Читать телеграмму вторично было явно неразумно — стоит ли снова сердить старика?
Отправляясь в обход, Ниязи-эфенди разграфил в своем блокноте целый лист, чтобы обстоятельно записать, сколько в каждом квартале разрушено домов, сколько погибших и сколько раненых. Но имамы [46], старосты и квартальные — эти бессовестные чурбаны, о которых еще в Священном писании сказано: «И создал господь скотов во образе человеческом», — преспокойно спали, когда начальник обходил улицы и стучался в дома. Ни о каких разрушениях и жертвах в своих кварталах они не знали, да и о землетрясении слышали впервые.
Словом, сведения начальника жандармерии мало чем отличались от сведений Хуршида, разница была только в том, что один говорил «немножко», а другой «несколько».
Ниязи-бей проголодался и решил позавтракать. Хуршид заварил чай, начальник сел за стол и принялся уничтожать оставшиеся бублики, маслины и сыр. Время от времени он бросал куски своему псу, по кличке Болатин, а тот, по всей вероятности, считая, что хозяин недостаточно щедр, норовил прыгнуть на стол, за что был несколько раз огрет плеткой.
Каймакам больше не возвращался к разговору о землетрясении, видимо, не желая ссориться с начальником жандармерии. Он лежал на койке и о чем-то размышлял, печальное лицо его все больше хмурилось. А тут еще Ниязи-бея потянуло вдруг на воспоминания: события этой ночи, по всей вероятности, вызвали в памяти ночи, проведенные в горах Македонии, и он стал рассказывать, как наводил в былые времена страх на болгарских, сербских и албанских четников [47]. Каймакам слушал с недовольным видом, давая понять, что подобные рассказы его вовсе не интересуют, и только иногда хмыкал или ахал из вежливости.
Надо сказать, что Халиль Хильми-эфенди был зол на начальника жандармерии не только из-за этой дурацкой телеграммы. Он вообще его не слишком жаловал. По слухам, которые, конечно, всегда доходили до каймакама, Ниязи-эфенди любил прихвастнуть и нередко говаривал, причем, случалось, без всякого на то основания: «Да не будь меня здесь, народ бы друг друга… Хвала аллаху, хоть меня боятся!.. И пусть каймакам молится на меня…» Халиля Хильми-эфенди злило, что начальник жандармерии старается все время выказать себя его, каймакама, покровителем. Когда к каймакаму обращались с просьбой или жалобой, будь то в его кабинете или на улице, Ниязи-эфенди мог бесцеремонно вмешаться в разговор, накинуться на просителей с нагайкой и заорать: «Негодяи, плуты, пройдохи! Ни стыда у вас, ни совести. Да как вы смеете надоедать господину каймакаму?! А ну, поговори мне тут еще. С-с-сейчас все зубы повышибаю!..» Халиль Хильми-эфенди, конечно, пытался остановить его: «Позвольте, господин начальник, позвольте!» — но заглушить зычный голос Ниязи-бея был не в состоянии и невольно сам начинал кричать на жалобщиков.
На противоположной стороне площади, уже залитой солнцем, показалась толпа крестьян, жителей далеких горных сел. В город они обычно отправлялись еще засветло, накануне базарного дня, ночевали в деревушке Пынарбаши и оттуда на рассвете караваном шли в Сарыпынар, таща продукты и гоня перед собой скот, предназначенный для продажи.
Завидев крестьян, начальник жандармерии быстро закончил чаепитие, достал блокнот и побежал им навстречу в надежде разузнать о разрушениях, причиненных землетрясением в окрестных селах.
Но крестьяне вышли из дому еще до наступления темноты и, естественно, не могли знать, было ли у них вчера землетрясение. В пути же, когда идешь пешком или едешь верхом, вообще ничего не заметишь. Правда, одному путнику показалось, будто мул, на котором он ехал, как-то странно поднял ногу и мелко задрожал. А другой рассказал, как он свалился с ишака, но тут же добавил, что, наверное, упал потому, что невзначай задремал в седле. В общем, в блокноте начальника жандармерии так и не появилось ни одной новой записи.
Тут как раз привели для опроса несколько батраков, задержанных на дороге, недалеко от Сарыпынара. Но и они ничего не знали. Притомившись после работы, видно, спали как убитые, — их не то что землетрясением, по земле волоком тащи, все равно не разбудишь!
После разговора с батраками Ниязи-эфенди рассвирепел и принялся кричать:
— Ну не подлецы ли! Господь бог на них кару послал, а они и в ус не дуют!
Пес Болатин, разделяя гнев хозяина, отчаянно лаял и хватал людей за штаны. Тогда наиболее смекалистые стали кое-что припоминать. Последовал даже рассказ, как вдруг, ни того ни с сего, па глазах у всех перевернулся кувшин…
Сад за уездной управой был отгорожен от улицы проволокой, и прохожим было видно, что в саду кто-то лежит. Они подходили, узнавали каймакама и в удивлении останавливались. Понятно, что такое внимание к его персоне смущало Халиля Хильми-эфенди, хотя в том, что представитель власти находится в саду, а не в своем кабинете, ничего предосудительного не было: гражданский начальник, как и воинский командир, должен исполнять свои обязанности, где бы он ни находился, — под открытым ли небом или под крышей… Другое дело, что каймакам лежал в каком-то странном головном уборе, это обстоятельство вызывало насмешливые взгляды и иронические замечания, крайне нежелательные по отношению к представителю власти.
Хуршид уже взялся разгонять толпившихся за проволокой зевак, число которых все росло.
— Эй, вы! Что, делать вам нечего? — орал он. — А ну, проходи! Тут вам не Карагёз!..[48]
Но в это время его позвал каймакам и велел перенести койку в дом.
На второй этаж, где раньше ночевал каймакам, решено было не возвращаться. Наиболее подходящей была признана комната бухгалтерии, двери из которой вели в сад: случись, не приведи господь, новый толчок, и сад — в двух шагах.
Складную койку перетащили на новое место без труда, но как быть с господином каймакамом? Начальник жандармерии внес предложение: Хуршид взвалит господина себе на спину, а он поддержит каймакама сзади. Но разве хоть один уважающий себя государственный чиновник, тем более глава местной власти, согласится на такое, окажись он даже в более тяжелом состоянии?!
Халиль Хильми-эфенди, кряхтя, поднялся на ноги и с достоинством произнес:
— Господин начальник, мы, штатские, даже изнемогая от ран, не теряем способности передвигаться…
Потом опершись на руку Ниязи-эфенди и стиснув зубы, как от сильнейшей боли, он тяжело зашагал к дому.
Халиль Хильми-эфенди не ждал Ариф-бея раньше обеда, однако первым, кто навестил его в новой резиденции, был именно доктор. Вид у Ариф-бея был неважный — лицо опухло, под крохотными, как бусинки, глазками появились синяки. Доктор вызывал сострадание куда большее, чем его пациент… Бедняга даже выспаться толком не успел. Он явился домой под утро и тотчас же повалился на кровать. Но лишь только наступил час визитов, доктор был на ногах, словно невидимый будильник прозвонил у него в голове и поднял с постели — что ни говори, а армейская дисциплина остается на всю жизнь! Вскоре он уже спешил к зданию управы, тяжело опираясь на палку и волоча подагрические, не желающие повиноваться ноги. Дверь еще не успела закрыться за Ариф-беем, как на пороге появился аптекарь Ованес, держа в одной руке неизменный саквояж, а в другой — трость.
— Что было, то прошло и пусть не повторится, — сказал Ариф-бей после того, как пощупал пульс Халиля Хильми-эфенди и, приложив руку к его лбу, проверил, нет ли жара. — Ну и напугали вы вчера нас. Хвала аллаху, опасность миновала.
Но тут больной, вместо того чтобы исполниться тихой радости, повел себя вызывающе: с решительным видом он уселся на постели и начал дрыгать забинтованными ногами и размахивать рукой. Доктор поспешно переменил тон:
— Нет, нет, так нельзя! Прошу вас не забывать об осторожности. Увечья и повреждения бывают всякие, сразу не заметишь, а потом, через сутки, глядишь, и… Ну-с, освидетельствуем ваши раны при дневном освещении…
Повязки одна за другой были сняты — под ними, кроме пустяковых царапин да пятен от йода, ничего не оказалось.
Поодаль в независимой позе стоял Ованес. Он был ужасно зол на доктора за вчерашнее и, как видно, решил не разговаривать с Ариф-беем и вообще держаться в стороне.
— Ваши волнения, уважаемый доктор, оказались безосновательными, — произнес Халиль Хильми-эфенди. — И напрасен был этот переполох.
— Что за странные, двусмысленные речи?.. — Ариф-бей приподнялся, глянул через плечо, и тут ему все стало ясно. Бравада господина каймакама и независимая поза аптекаря Ованеса, который бараньими глазами уставился в потолок, а губы вытянул в трубочку чуть ли не до самого носа, — безусловно имели между собою связь… — Какой болван сказал вам это, сударь мой? — И доктор сердито рванул бинт, которым было обмотано разбитое колено Халиля Хильми-эфенди.
— Ох! Господи! — вскрикнул каймакам.
— Вот видите. Раны не такие уж пустяковые, как вы изволили заметить. Сейчас посмотрим и остальные.
В это время в дверях показался председатель городской управы Решит-бей. С его появлением на сцене началось новое действие.
Каймакам встретил Решит-бея неприветливо. Не успел тот выразить радость по поводу благополучного выздоровления начальства, как Халиль Хильми-эфенди выпалил:
— Как вам нравится глупость, которую выкинул ваш первый секретарь?
До председателя городской управы уже дошло, что каймакам сердит на Рыфата, и он понимал, что какая-то доля начальственного гнева обязательно падет и на его голову.
— Да, да, бей-эфенди, — поспешил он ответить, — этот выскочка и вправду неумно поступил. Однако, пусть извинит меня ваша милость, да будет мне разрешено спросить: с каких это пор Рыфат стал только «моим первым секретарем»?
Каймакам догадался, на что намекает Решит-бей, и, не желая продолжать разговор, снова заохал и запричитал:
— О, боже мой, доктор! Здесь тоже болит… Да, да, именно здесь…
— Ну, разумеется, бей-эфенди, я зря волноваться не стану. — В голосе доктора зазвучали мстительные интонации. — Как-никак в медицине я кое-что смыслю. Вас просто ввели в заблуждение безответственные люди…
Первый секретарь городской управы Рыфат родился и вырос в Сарыпынаре. В тот год, когда была провозглашена конституция, он получил стипендию от городской управы и отправился в Стамбул учиться на юридическом факультете. Вместе с приятелем-земляком Рыфат поселился в комнатушке на Тавукпазары. Прожить целый месяц на казенную стипендию в двести курушей было невозможно, и он устроился сотрудником в оппозиционную газету. Сперва он писал статьи, в которых нападал на иттихадистов, чггобы угодить патрону, но потом стал их противником, так сказать, по убеждению. Во время событий, связанных с убийством Махмуда Шевкет-паши, Рыфату несколько дней пришлось быть гостем полицейского участка Бекирага. Со всеми, кто имел отношение к оппозиционной газете, обошлись в соответствии с важностью занимаемого поста: кого отправили на виселицу, кого — в тюрьму, а кого — в ссылку, в Синоп. Рыфат отделался легким испугом и вернулся в родные края.
Юридическое образование Рыфату так и не удалось закончить. Однако, живя в Стамбуле, он был непременным участником всех сборищ в кофейне «Читальный клуб Месеррет», где обычно собирались газетные репортеры, и научился там разбираться в высокой политике и межпартийной борьбе. Правда, в спорах, которые разгорались в «Месеррете», он участия не принимал и предпочитал слушать, зато в Сарыпынаре, в местном казино «Мешрудиет» можно было поразглагольствовать вволю, рассказать об Исмаиле из Гюмюльджине, о Шабан-аге [49] и о многих других, с кем он познакомился в газете. Он уверял, что был с ними на короткой ноге, чем приводил в трепет и изумление всех, вплоть до самых именитых особ родного города.
А когда совсем недавно одна из стамбульских младотурецких газет предложила Рыфату стать «почетным» корреспондентом, акции его резко подскочили. В таких местах, как Сарыпынар, к газетчикам относятся с опаской, ну, скажем, как к скорпиону, заползшему в спальню!.. Разве угадаешь, когда, кого и за какие грехи он вдруг ужалит?.. На этот раз своей жертвой Рыфат избрал Халиля Хильми-эфенди…
И угораздило же несчастного каймакама вытащить главный «выигрыш» в этой лотерее, именуемой землетрясением! Видит бог, как это несправедливо! Ведь не кто иной, как каймакам, покровительствовал молодому человеку, который в газете у «соглашенцев» [50] сотрудничал и скомпрометировал себя участием в покушении на великого визиря. А почему покровительствовал? Да только потому, что хотел себя обезопасить… Именно он, каймакам, рекомендовал Рыфата председателю городской управы. Не то чтобы рекомендовал, но, во всяком случае, регулярно напоминал Решит-бею, что не подобает уроженцу города, человеку образованному и интеллигентному, сидеть без дела и голодать, и не успокоился до тех пор, пока не добился для Рыфата должности первого секретаря городской управы с жалованьем в пятьсот пятьдесят курушей в месяц.
Что касается Решит-бея, то он слыл умелым администратором, неплохо разбирался в делах города, а вот по части речей и особенно писания всяких бумаг был не мастак. Поэтому его весьма устраивал газетчик в должности первого секретаря. Он рассудил, что Рыфат будет писать за него поздравительные письма, — следует же иногда посылать их вышестоящему начальству, — а также составлять речи, которые надо произносить по праздникам. Однако тонкий политический расчет долгое время удерживал Решит-бея от того, чтобы дать свое согласие. Пользуясь поддержкой самых богатых семей в городе, он боялся обидеть их тем, что приблизит к себе и таким образом возвысит сына бедняка, которого здесь не больно-то жаловали. Поэтому Решит-бей так долго и тянул с назначением Рыфата.
Тем временем осмотр раненого продолжался. Каймакам то и дело вскрикивал: «Ох, доктор!» — но теперь охи его отнюдь не были притворными: прикосновения Ариф-бея действительно причиняли ему боль.
Итак, стоны и причитания каймакама подтвердили, что вчерашние волнения были не напрасными.
Ариф-бей снова перевязал раны Халиля Хильми-эфенди. Бинтов теперь, правда, стало меньше, и на голове, благодарение богу, вместо страшного янычарского кавука появилась изящная повязка, похожая на ленту с надписью «Свобода дли смерть», какие обычно пришивали на шапки солдатам в действующей армии.
Визит доктора закончился. Каймакам получил от него предписание исполнять свои обязанности, не вставая с постели, иными словами, лежать все двадцать четыре часа в сутки.
Жизнь в Стамбуле текла мирно, без громких происшествий, и потому отголоски бури, пронесшейся над Сарыпынаром, очень быстро распространились по столице.
Ранним утром, наверное в то самое время, когда происходил осмотр ран Халиля Хильми-эфенди, человек, несколько похожий на него лицом и комплекцией, взволнованно прохаживался по палубе парохода «Богаз». Время от времени он резко останавливался и снова перечитывал заметку «Землетрясение в Сарыпынаре», опубликованную со всеми ужасающими подробностями на первой странице газеты «Глас истины». Это был издатель и главный редактор газеты «Голос народа», Хюсейн Рюсухи. Он так же, как и Халиль Хильми-эфенди, провел бурную ночь, ездил на другую сторону Босфора в Кандилли на семейный праздник но случаю обрезания и еще на рассвете танцевал чифтетелли с шансонеткой Бланш.
Хюсейн Рюсухи устал и был явно не в духе. Он собирался, вернувшись в город, поехать домой в Бешикташ, до полудня поспать, а уж вечером зайти в редакцию, чтобы набросать передовую. Но когда, спустившись в нижнюю каюту, он хотел было осуществить, правда, в скромных масштабах, первый пункт своей программы — то есть вздремнуть, — на глаза ему попалось это сообщение в «Гласе истины». Он почувствовал, как кровь ударила ему в голову. Схватив феску и трость, он выбежал на палубу.
Неужели правда, что Сарыпынар превращен в груду развалин? Нет, нет, если там и случилось что-либо, то только не так, как это описано в «Гласе истины». С проницательностью старого газетного волка Хюсейн Рюсухи видел, где в сообщениях из Сарыпынара редакция что-то добавила от себя. Однако самый факт землетрясения сомнению не подлежал.
После убийства Махмуда Шевкет-паши стамбульской прессе приходилось туго: под неослабным контролем правительства она уподобилась водяной мельнице, от которой отвели воду. И вот наконец господь бог сжалился над журналистами и специально для них, надо думать, слегка тряхнул Сарыпынар. Все это, конечно, прекрасно, но воспользовались этим другие… И если бы просто другие!.. А то ведь именно кровный враг — «Глас истины» — перехватил эту новость…
Хюсейн Рюсухи долго ругался с корректором Али Феридом, исполняющим в ночное время обязанности секретаря. Он поднял его с постели, разостланной прямо на столе в типографии. Доругавшись до того, что оставалось только вцепиться друг другу в глотку, — подобные стычки случались у них довольно регулярно, — приятели помирились и принялись обсуждать создавшееся положение.
Упустить такую возможность! Конечно, тут никто не виноват — все дело случая… Пусть Сарыпынар разрушен, но даже в развалинах он способен прокормить расторопного журналиста в течение нескольких дней…
Али Ферид умылся, истратив половину воды, которую принес посыльный для заварки кофе, потом расчесал свои курчавые, как шерсть бухарского ягненка, волосы и слегка откашлялся, пробуя голос.
— Не будем терять времени! Надо что-то придумать, — начал он.
— А для чего я, собственно, приехал?
— Тогда садись и сразу начинай с описания событий.
— За этим дело не станет. Но нам нужны подробности, факты..
— Так пошлем губернатору телеграмму с оплаченным ответом или, еще лучше, начальнику округа.
— Они сами поди ни черта не знают. Потом жди ответа три дня…
— Это верно. Да еще захотят ли ответить? Возьмут и отпишут, что во вверенном им крае все благополучно.
— Вполне может статься. И все труды наши пойдут насмарку…
— Так что будем делать?
Хюсейн Рюсухи вдруг вспомнил про своего приятеля Чопура Ресми — великого мастера шантажа и вымысла: стиль у него великолепный — перо будто ядом брызжет. Непонятно, почему он предпочитал свободной профессии журналиста службу. Правда, время от времени Ресми бросал работу и, уволившись, наезжал в Стамбул. И тогда у него начиналось увлечение газетой. Несколько месяцев он писал хлесткие статьи, а потом, добыв себе новую должность, исчезал. Теперь он уже целый год преподавал французский язык и историю в средней школе в том санджаке, к которому относился уезд Сарыпынар.
— Это ты здорово придумал, — сказал Али Ферид. — Чопур Ресми для такого дела подходящий человек. Если мы переведем ему деньги по телеграфу, к вечеру, глядишь, он пришлет нам сногсшибательный материалец. Тут уж и мы руку приложим… только не нужно зарываться! Если данные не подтвердятся, раздувать не будем. Ну, а если выяснится, что в Сарыпынаре ничего не стряслось, надо как следует ударить по этому «Гласу истины», чтоб народ зря не пугал, глупых статей не печатал…
В то самое время, когда в редакции «Голос народа» составляли телеграмму на имя Чопура Ресми, поэт Селим Шевкет стоял у окна, выходившего на бухту Каламыш, и, просматривая газету «Глас истины», рассуждал сам с собою:
— О, господи, до каких пор будут длиться страдания народные?.. Итальянская война, Балканская война, холе ра… бесконечные пожары… И вот только наступила передышка, многострадальная Анатолия спокойно вздохнула, — так надо же! Новая беда — землетрясение!..
Поэт закрыл глаза, перед ним возникло далекое село в руинах, и он прочел начало стихотворения Фикрета «Помогите пострадавшим!» [51]:
Разрушено село землетрясением… Вон там у крыши..
Вспомнить вторую строчку он не смог. Чувствуя, что не в силах утолить свою скорбь прекрасным стихом, он было опечалился, но потом утешился другим стихотворением:
У древнего орла, что целый век живет на Крите[52],
Людских сердец он сколько растерзал — спросите.
Правда, эти стихи к землетрясению как будто касательства не имели. Говорилось в них о тяжелой доле и политическом бесправии мусульман на острове Крит, и ни к каким стихийным бедствиям относиться они не могли. Однако это тоже был крик души, в котором, как принято говорить, «сквозила скорбь страждущего человечества».
Селим Шевкет причислял себя к поэтам «новой литературы» [53]. На самом же деле был он поэтом-неудачником — вроде бы и не хуже других поэтов, а пустить корни, утвердить свое имя в литературе ему никак не удавалось. Сонеты, которые он опубликовал в первый год провозглашения конституции под заголовком «Сентиментальные миниатюры», канули бесследно, будто камешки, брошенные в море. И политика, тут была ни при чем. Хотя, конечно, годы были смутные, в стране лилась кровь, прямо на улицах убивали писателей, — как Ахмеда Самима и Шариятчи Зеки[54], например, — но, несмотря на это, многие поэты умудрялись сочинять прекрасные стихи о грустной осени, о вечерних сумерках, и вокруг них бушевала буря восторгов. А вот его окружала гробовая тишина — заговор молчания, как принято говорить у европейцев.
Самые близкие товарищи (то есть представители «новой литературы»), которых он всегда и всюду превозносил, защищал от подрастающего поколения устно и письменно, даже те, которых он величал «мои учителя», платили ему за все самой черной неблагодарностью. Когда Селим Шевкет устраивал дорогостоящие приемы, приглашал этих людей к себе и после угощения читал им, дрожа и запинаясь от волнения, свои лучшие стихи, неблагодарные гости, словно сговорившись, слушали его молча, ни единым словом не обмолвившись о стихах, и бедняга с мрачным видом совал листочки в карман, приговаривая: «Ну, остальное в том же роде…»
И несмотря ни на что, поэт не терял надежды: пусть не теперь, не скоро, пусть даже после смерти, но придет в конце концов его день. И отступит море, и засверкают камешки, которые когда-то исчезли в пучине… Впрочем, для поэта, у которого нет другой заботы-работы, как только собирать в начале каждого месяца арендную плату за постоялый двор да за несколько лавок, доставшихся ему в наследство от отца, не все ли равно, когда наступит этот самый день — раньше или позже?..
В свое время Селим Шевкет считал, что во всем виноват аруз[55]. Времена менялись, и аруз хирел, вопреки всей своей бесподобной, божественной гармонии. Такова была печальная действительность, и не считаться с ней было нельзя. Да, прекрасная статуя, воздвигнутая в честь его величества аруза, треснула, она разрушается па глазах — об этом еще писал Фикрет, — и любая попытка установить союз между арузом и «новой литературой» была обречена на провал. А кто не хочет упасть, тот должен шагать в ногу с веком.
Наверное, именно этой мудростью руководствовался поэт, когда, испытывая к самому себе отвращение, переводил с аруза на хедже свои неизданные миниатюры. Результат оказался самый плачевный: Селим Шевкет, подобно музыканту, который, бросив рояль, садится за барабан и не может к нему приспособиться, — пал даже в собственных глазах…
Но последние несколько месяцев поэта одолевали новые мысли: искусство для искусства — вот где спасение! А впрочем… искусство ради самого искусства, — не напоминает ли это сапожника, который шьёт сапоги только но своей мерке?.. Если поэт хочет, чтобы народ знал его, он должен писать стихи о современности. Да, только народ есть народ, — поди догадайся, чего он хочет?! Вот ведь, к примеру, как одному повезло: и поэт-то был самый что ни на есть захудалый, а написал стихи про знаменитый пожар в Аксарае[56] и в один миг прославился. Когда в зрительном зале морского офицерского собрания Элиза Бинемеджиян, закутавшись в черный прозрачный плащ, повторяла припев:
О, горе, великое горе!
Окутал нас черный мрак,
Страшна погорельцев доля,
Будь проклят, огненный враг!.. —
то Шефик-бей, богатый маслозаводчик, рыдал и бил себя кулаком в грудь, а вместе с ним рыдал весь театр — от солидных, пожилых господ в креслах первых рядов до расторопных торговцев фисташками и вездесущих разносчиков лимонада. В каком еще театре мира какое великое произведение искусства вызывало столько слез?! Даже Фикрет, который говорил о себе: «Я сам — пространство, я сам — полет в своих небесах», — даже он своей славой больше всего обязан именно стихам о зем- летрясении в Балыкесире. И, возможно, завтра, за неимением лучшего, газеты вспомнят старое фикретовское стихотворение «Помогите пострадавшим!» и снова напечатают его. Ну, конечно, старая история — одно покрывало на гроб служит для всех бедняков… Так что же из этого следует?
Из этого следует, что нужно… написать стихотворение, посвященное злосчастному Сарыпынару, превратившемуся в руины. И написать его размером хедже, так сказать, голосом народа. Вот тогда «Помогите пострадавшим!» отойдет на задний план. А поскольку землетрясения, подобно року, до скончания века не прекратят терзать несчастную землю, то новому произведению поэта обеспечено будущее. После каждого землетрясения в любом селе или городе это стихотворение будут повторять со слезами на глазах, и обретет оно вечную жизнь. Только надо спешить!.. Не дать ловкачам вырвать лакомый кусок… Еще до вечера написать, а потом во что бы то ни стало успеть тиснуть в утренних газетах, и не в одной, а сразу в нескольких… И не ограничиваться сочувствием, так сказать, на словах, а внести свою скромную лепту, пожертвовать в пользу пострадавших хоть лир двадцать пять и проследить, чтобы в тех же газетах, где-нибудь в уголке, было сообщено об этом…
Селим Шевкет собрал домашних в передней и строго-настрого приказал:
— Слушайте меня внимательно! Сегодня я занят… скорблю вместе с моим народом. Кто ни придет, всем говорить, что меня нет дома. Будете шуметь, голову оторву!.. Вот так!..
В тот день до позднего вечера в новой резиденции каймакама толпился народ — люди приходили, чтобы пожелать ему скорейшего выздоровления.
Кто тут только не побывал! И почтенные отцы города, относившиеся к Халилю Хильми-эфенди всегда немного свысока, и чиновники разных городских и уездных учреждений, и люди духовного звания — хаджи, муллы и монахи-дервиши, — и, конечно, купцы, лавочники и маклеры, арендаторы и подрядчики, и все те, кто хотел засвидетельствовать свое почтение каймакаму у изголовья его постели, или кто был с ним вчера в ссоре, а сегодня надеялся помириться, и, наконец, окрестные крестьяне, прибывшие в касабу на базар…
Люди пожилые и влиятельные, как и полагалось, усаживались на стульях, выстроившихся в ряд вдоль стены, все остальные проходили перед койкой каймакама в торжественной процессии, а затем удалялись восвояси.
До сих пор ни на празднествах десятого июля, ни в другой праздник никогда еще не собиралось столько народа, жаждущего лицезреть главу уездной власти. После такого наплыва визитеров недолго было и в трубу вылететь, да, спасибо, выручил писарь из бухгалтерии, который сообразил, что на эту ораву кофе не напасешься, и надоумил Хуршида приготовить два ведра шербета из незрелого винограда.
Положившись полностью на волю аллаха, Халиль Хильми-эфенди покорно сидел на своей постели, словно мальчик после обряда обрезания, — вот только на тюбетейку ему забыли повесить талисман от сглаза. На бесконечные вопросы о здоровье он отвечал сдержанно, скупыми словами медицинского заключения. Постепенно эти ответы становились все лаконичнее и давались все неохотнее, зато он с живейшим интересом прислушивался к разговорам сидящих вокруг него людей.
Каждые пятнадцать — двадцать минут как бы начинался новый сеанс: одни именитые люди вставали и прощались, другие занимали их места, и разговор снова заходил о происшедшем ночью землетрясении.
Все были едины в оценке событий: на город обрушилось великое бедствие, и нанесенный ущерб — просто колоссален…
Однако ни о каких других разрушениях, кроме лестницы в доме Омер-бея, пока не упоминали, и число пострадавших на этой лестнице не увеличивалось. Правда, рассказывали, что померла мать мясника из нижнего квартала. Потом разговор постепенно перекидывался на исторические темы, и тут вспоминали все самые страшные землетрясения древности, в результате которых под землей исчезали целые города… и приходили к заключению, что все в руках всевышнего и воистину непостижимы дела его.
Самым главным событием дня явился визит мюдерриса Хаджи Фикри-эфенди.
Уважаемый наставник был в полном смысле слова значительной личностью. В его роду насчитывалось много известнейших ученых, богословов-улемов, мюдеррисов, казаскеров, один шейхульислам[58] и даже один святой. Гробница этого святого, крытая зеленой жестяной крышей и огороженная решеткой, которая была сплошь увешана разноцветными лоскутами, находилась посередине одной из главных улиц Сарыпынара; поток следующих мимо пешеходов и экипажей разбивался и обтекал гробницу с двух сторон; ночью светильники и лампады, окружавшие ее, освещали дорогу запоздалым путникам.
В свое время Хаджи Фикри-эфенди жил в султанском дворце Йылдыз, где был учителем и воспитателем многочисленных сыновей Абдула Хамида. Но однажды он оскорбил шахзаде, назвав его сыном свиньи, впал в немилость и вплоть до революции девятьсот восьмого года находился в ссылке в Багдаде.
Вот уже несколько лет, как Хаджи Фикри-эфенди гневался на власти. Даже в дни праздников и иллюминаций он не удостаивал своим присутствием официальные приемы и вне стен своей обители ни с кем не встречался. В свою очередь, и у властей были основания сердиться на досточтимого наставника, однако они предпочитали не замечать его глупых выходок, на что у них были особые причины. У господина мюдерриса был неуживчивый нрав. Он не ладил даже со своими собратьями — богословами.
А эти особые причины состояли в том, что в тяжелые для иттихадистов дни, во время восстания тридцать первого марта, когда воинственно настроенные улемы перекинулись на сторону либералов, Хаджи Фикри, исключительно из-за своего упрямства и сварливого характера, оставался непоколебимым, как скала. И позднее, во времена великого младотурецкого триумвирата, он, наперекор богословам-оппозиционерам, упорно поддерживал власти и греб, так сказать, против течения.
Каймакам всегда придавал визитам мюдерриса важное значение и на сей раз при виде его сразу повеселел.
Халиль Хильми-эфенди оказывал его превосходительству всяческие знаки внимания: когда мюдеррис выразил желание закурить, каймакам даже попробовал подняться, чтобы поднести ему спичку, а Хаджи Фикри-эфенди, в свою очередь, пытался удержать его, и со стороны могло показаться, что каймакам с мюдеррисом обнимаются и даже лобызаются.
Короче говоря, прием проходил в дружеской обстановке и продолжался бы в том же духе еще долго, если бы не новые посетители, приход которых в одно мгновение перевернул все вверх дном. Как раз в тот момент, когда Халиль Хильми-эфенди, желая польстить мюдеррису, на все лады восхвалял милосердие и расторопность его учеников, переносивших раненых с места катастрофы во двор медресе, неожиданно открылась дверь, и в комнату вошел инженер городской управы Дели Кязым, а вслед за ним — учитель Ахмед Масум.
Дали Кязым был страстным поклонником всего нового и неизменно ратовал за введение равного рода новшеств. Он придерживался весьма любопытного взгляда на историю: так, например, доказывал, что все исторические бедствия и недоразумения происходят от фанатизма и невежества и что в этом особенно повинны учащиеся медресе — софты. Еще совсем недавно он кричал в казино «Мешрудиет»: «Мы не спасем нашу страну, пока не разрушим все медресе и не разорвем на уздечки чалмы софт». Подобными речами инженер только сеял смуту среди жителей городка и натравливал их друг на друга. Дели Кязым переманил на свою сторону старшего учителя городской школы Ахмеда Масума, и теперь их всегда видели вместе: впереди, как правило, шагал здоровенный верзила инженер, а за ним семенил крошечный, хилый учитель.
В городе жалели тихого и застенчивого юношу. Иные почтенные люди даже пытались добрым советом наставить его на ум.
«Что и говорить, Кязым — человек неглупый, очень образованный, и намерения у него самые благие, — твердили они. — Но ведь ты, сын мой, сам знаешь, что его прозвали Дели Сумасшедший. Вечно он на всех набрасывается, всех в чем-то уличает, во все суется и поступает безрассудно — отсюда и прозвище пошло. Помяни мое слово — накличет он беду на свою голову… Конечно, это его дело, ну, а тебе-то зачем страдать? Ты человек молодой, новую школу окончил. Свяжешься с ним — попадёшь в какую-нибудь историю. После никакое раскаяние не поможет… Занимайся-ка лучше своей школой, своими учениками. Не бегай за ним!»
Раньше Халиль Хильми-эфенди тоже придерживался такого мнения, хотя никогда ничего не говорил Ахмеду, опасаясь, как бы его слова не дошли до инженера. Теперь же точка зрения каймакама резко переменилась: по его глубочайшему убеждению, основанному на некоторых безошибочных признаках и наблюдениях, бедняга Дели Кязым был ни в чем не повинен, а все зло исходило от этого лицемера-коротышки. Одна только видимость, что он таскается тенью за Дели Кязымом, в действительности же все обстоит наоборот: именно эта гнида, учителишка Ахмед Масум толкает простодушного инженера на безрассудные, а то и сомнительные поступки. Все обманчиво в этом человеке, даже имя его — Масум, означающее «невинность». Глаза полузакрыты, робкий взгляд всегда опущен долу, губы по-детски вздрагивают, будто от застенчивости и смущения. О, чтобы понять этого человека, чтобы поймать истинное выражение его взгляда, чтобы увидеть, как хищно раздуваются его ноздри и в змеиной улыбке кривятся губы, надо долго выжидать!..
У каймакама даже в глазах потемнело, когда он увидел входивших в комнату инженера и учителя. По всей вероятности, мюдеррис Хаджи Фикри-эфенди и Дели Кязым встретились в тот день впервые, хотя, без сомнения, эти два идейных противника издавна следили друг за другом… И сейчас, оглянуться не успеешь, как Дели Кязым понесет всякую чушь, а Хаджи Фикри-эфенди возмутится и ответит с присущей ему резкостью, после чего страсти в служебном кабинете накалятся до предела, и начнется содом…
В самом деле, не прошло и двух минут, как Дели Кязым начал смеяться, отчаянно жестикулировать и болтать разную чепуху:
— Нет, вы только послушайте, что люди мелют. Землетрясение было пустяковое, а по этому поводу уже пошли разговоры: «Ах, эфенди, что с нами будет?! Нравственные устои рушатся, женщины лиц не прячут, в школах вместо священных гимнов учеников заставляют петь марши! Вот аллах и ниспослал на город кару, тряхнул его как следует!..» Допустим, все это так, но где же тогда справедливость? Если существуют виновные, пусть аллах их и наказывает. Зачем же карать весь город?
Разве это соответствует божественному понятию о справедливости?
Халиль Хильми-эфенди насторожился и посмотрел на Хаджи Фикри-эфенди. Мюдеррис поправил на носу очки, взял из лежащей на коленях табакерки щепоть нюхательного табаку и только тогда произнес:
— Напрасно изволите волноваться, бей-эфенди… Хвала аллаху, большой беды не произошло. Ранены только гости Омер-бея…
Гости Омер-бея!.. Так вот куда метит духовный наставник. Каймакам сразу заохал, завозился, желая во что бы то ни стало прекратить опасный разговор.
— Вот доктор говорит, что ничего вроде бы нет, а я думаю, коленная чашка треснула. Иначе с чего бы ей так болеть?..
Перед столь явными человеческими страданиями обе стороны забыли о предмете своего спора, и Дели Кязым и мюдеррис в один голос стали успокаивать Халиля Хильми-эфенди:
— Положитесь на господа бога, бей-эфенди…
— Даст бог, все пройдет…
— Не волнуйтесь…
Вот и вечер. Базар кончился. Вереницы ослов и мулов давно шагают по горным дорогам. Площадь опустела…
Хаджи Хафыз заунывным голосом, в котором сосредоточилась, кажется, вся людская тоска, выкрикивает эзан — призыв к вечерней молитве. Женщины кличут детей. Ребятишки хором распевают шуточную песню:
Городским — домой бежать,
Деревенским — в деревню шагать,
А у кого ни кола ни двора,
Тому хороша и крысиная нора.
Через площадь спешат запоздалые пешеходы.
В большой мечети при землетрясении всего лишь осыпалась кое-где штукатурка, но в народе ходили упорные толки, будто макушка минарета покривилась. По этой причине призыв к полуденному и послеобеденному намазу мулла выкрикивал не с минарета, а забравшись на мусалла-таши. Потом на старика напало беспокойство: ему стало казаться, что он допустил непозволительную вольность. И успокоился Хаджи Хафыз лишь вечером, когда, по издавна заведенному обычаю, поднялся на минарет — пусть аллах не говорит, что в этот день там никто не побывал!.. Семидесятилетний мулла выкрикивал эзан с минарета, и, внимая его призыву, народ верил, что землетрясения больше не будет. Жизнь вошла в свое русло, и о событиях вчерашнего вечера напоминали только телеграммы, разосланные в разные стороны…
Каймакам наконец остался один. Тело Халиля Хильми-эфенди ныло, будто после хорошей бани, в голове гудело, глаза слипались. Он начал клевать носом еще за ужином, когда ел куриный бульон, присланный из дома председателя городской управы. Теперь же Халиль Хильми-эфенди готовился отойти ко сну и уже предвкушал, как сразу уснет и во сне ему явится девушка-болгарка, и как она осмелеет, очутившись с ним наедине, и закружится по комнате, тихонько позванивая своими колокольчиками…
Но не тут-то было! Едва он кончил есть бульон, как появился председатель городской управы собственной персоной. В руках у председателя была большущая срочная телеграмма из округа!..
«Известие о землетрясении, — говорилось в телеграмме, — повергло всех в глубокую скорбь. На место выезжает комиссия по оказанию медицинской помощи. Деньги переведены телеграфом. Финансовому отделу дано указание о выдаче субсидий. Оставшимся без крова и раненым оказать соответствующую помощь и уход. Похороны бедняков за счет правительства».
Кроме того, отдельным пунктом в телеграмме запрашивали о состоянии здоровья каймакама.
Голова у Халиля Хильми-эфенди снова пошла кругом: «Губерния встревожена. Прибывает комиссия по оказанию помощи. Для чего? Кому помогать? А высланные деньги? И почему телеграмма послана не мне, а городской управе? Допустим, они считают, что я ранен, но неужели все служащие уездной управы в таком состоянии, что не могут ответить?.. Ах, негодяй Рыфат! Ах, тупоголовый Ниязи-эфенди!.. Это они во всем виноваты… А теперь все обрушится на мою голову!.. Не зря говорится: один дурак в колодец бросит камень, а сорок умников не знают, как его достать…»
Председатель городской управы стоял, невинно поглядывая на каймакама, и ожидал ответа, а бедняга Халиль Хильми-эфенди судорожно глотал воздух и не мог вымолвить ни слова.
— Телеграмма адресована вам, вы и отвечайте, как считаете нужным, — раздраженно пробурчал он наконец, давая понять, что снимает с себя всякую ответственность.
Воцарилось тягостное молчание. Оба прекрасно понимали, что предложение это — отнюдь не выход, и теперь ждали, пока Хуршид кончит возиться с фитилем лампы, словно свет ее способен был озарить их вдохновением и вывести из тупика.
Затем каймакам встрепенулся и произнес, как бы дополняя сказанное раньше:
— Я, конечно, тоже пошлю телеграмму и сообщу об истинном положении.
Это была уже неприкрытая угроза в адрес председателя управы, поскольку каймакам знал, что тому никогда не выкарабкаться из создавшейся обстановки собственными силами.
И вот Халиль Хильми-эфенди берет лист бумаги и царапает на нем:
«Благодарю за беспокойство о моем самочувствии… Сам я, благодарение богу, цел и невредим… и касаба также…»
Потом он читает вслух каждое слово, хотя прекрасно сознает, что в таком виде телеграмма никуда отправлена не будет и с его стороны это лишь очередная попытка уязвить председателя. Но на того никакие выпады не действуют, он стоит с невозмутимым лицом. В голове каймакама возникают все новые вопросы, и он вынужден отвечать самому себе:
— Ну, а если спросят, почему же ты, в таком случае, молчал целых двадцать четыре часа и допустил панику?.. А?.. Да тут еще комиссия, наверное, уже в пути… И деньги отправлены с поспешностью, неслыханной в истории нашего государства… Ох, проклятый Рыфат, змея, пригретая на груди!..
А председатель городской управы все молчит, лишь изредка делая попытки подняться и уйти, несказанно пугая этим Халиля Хильми-эфенди.
Все ясно: этот человек даже телеграмму не сумеет сам составить. Выйдет отсюда и сразу кинется в объятия негодяя Рыфата! И тогда бессмысленная писанина, которая вчера вечером была отправлена в Стамбул как газетная корреспонденция, сегодня вечером уйдет в округ уже в виде официального документа, подписанного и скрепленного печатью городской управы! Поди потом разберись, где правда и где ложь!
Наконец каймакаму удается немного успокоиться и он говорит:
— Ну вот что, брат мой, давай посоветуемся, как лучше сделать. Мне кажется, сперва надо составить и послать твою телеграмму. Моя пойдет после. Сейчас Хуршид сварит нам кофе, и мы на свежую голову подготовим текст. Прежде всего нужно будет сказать о разрушениях. Внешне город, благодарение богу, пострадал мало. Назвать точно, сколько у нас разрушено зданий, мы не сумеем. То же самое о раненых и погибших, — и на этот счет мы пока ничего определенного сказать не можем. Выходит, что ничего мы с тобой не знаем, а между тем на ноги всех подняли, комиссия едет, и деньги переведены! Да покарает аллах этого Рыфата!.. Слушай, а что, если написать: бедствие оказалось не столь уж серьезным, или, еще лучше, убытки и потери не таковы, какими они представлялись первоначально! А?
Такой подход к решению вопроса привел и самого каймакама, и председателя городской управы в замешательство. Они оказались в положении столь затруднительном, что вынуждены были обратиться за советом к Хуршиду, беспрестанно заходившему в комнату, но тот понес такую чепуху, что его сразу же прогнали.
Наконец текст телеграммы был составлен, и чем-то он напоминал сообщение Хуршида:
«Город немножко пострадал, степень ущерба изучается… Каймакам, хвала аллаху, совершенно здоров».
Но, с другой стороны, может ли каймакам быть совершенно здоровым, когда весь день он провел в постели? Лежал и слушал разговоры болтунов, толпившихся около него, — будь они неладны! При этой мысли каймакам сокрушенно вздохнул. Ну конечно, потому-то и прошел день попусту, и телеграмму в округ — хотя бы в две строчки — послать не удосужились. Чем теперь объяснить подобное упущение и нерадивость? Только тем, что он был слегка ранен и плохо себя чувствовал, — другого объяснения не найдешь…
Каймакам и председатель управы кончили составлять телеграмму уже за полночь и отправили ее на почту только после того, как перечли несколько раз и убедились, что ничего определенного в ней не сказано и ясного представления о положении дел из написанного получить невозможно.
Что же касается вопроса: по каким статьям расходовать деньги, пересланные по телеграфу, и как поступить с ассигнованиями финансового отдела округа, то пусть его решает городская управа — тут Халиль Хильми-эфенди не станет вмешиваться, и без него как-нибудь разберутся! Конечно, может случиться, что какой-то вопрос, входящий в компетенцию уездных властей, по недоразумению будет решен председателем городской управы, и это нанесет ущерб авторитету каймакама… Или же, может статься, в расходовании денег произойдет вдруг путаница и поступят соответствующие жалобы, тогда наказание все равно падет на голову каймакама, — ну и так далее и тому подобное… Поэтому Халиль Хильми-эфенди счел за лучшее держаться в тени, но оставить за собой, так сказать, последнее слово, чтобы, в случае необходимости, можно было заявить: «Вот с этим я согласен, а тут вы поступаете неправильно».
Каймакам уговорил председателя городской управы создать комиссию из трех человек, при условии, конечно, что возглавит ее сам председатель. Две кандидатуры были найдены сразу: уездный казначей и попечитель вакуфных заведений — самые подходящие для этого дела люди. Насчет третьей кандидатуры они долго толковали и спорили и сошлись на том, что все-таки следует включить в комиссию инженера Кязыма. Хоть он и сумасшедший, но на такую работу годится. Да и держать его в стороне рискованно. Ведь в этом деле, как ни верти, без шуму не обойдешься — так уж лучше пусть он в комиссии будет. Его присутствие сблизит попечителя и казначея, — ведь принципиальные расхождения возможны и между ними, — однако вечные возражения Дели Кязыма заставят их выступить единым фронтом.
Было уже около двух часов ночи, когда каймакам отпустил председателя управы. Голова у бедного Халиля Хильми-эфенди раскалывалась от боли. Он ощупал ее со всех сторон и убедился, что болит она не столько снаружи, сколько изнутри. С такой головой приступать к сочинению второй телеграммы было бесполезно, и посему он решил отложить дело до утра. Все равно двадцать четыре часа уже прошло. Пройдет тридцать шесть — велика важность!
На следующее утро каймакам приступил к обследованию, начав с самого себя. Кроме слабых болей в некоторых частях конечностей, как-то: локте, коленной чашечке и лодыжке, ничего серьезного он не обнаружил. А вот Хуршиду удалось обнаружить повреждение, от которого Халиль Хильми-эфенди пришел в ужас куда больший, чем от всех телесных ран. На штанине новых полосатых брюк, которые он надевал специально на вечер к Омер-бею, оказалась прореха.
Обнаруженные доселе травмы были на нем самом, и их кое-как залатали, — а что прикажете делать с этой?..
Когда рано утром для осмотра больного явился доктор, он застал каймакама и Хуршида погруженными в глубокомысленные рассуждения по поводу разорванной штанины. Убедившись, что Халиль Хильми-эфенди ни о чем другом, кроме рваных штанов, говорить не может, доктор был вынужден включиться в обсуждение этой проблемы. Хуршид советовал отдать брюки еврею-портному, чтобы тот поставил заплату. Этот проект доктор поднял на смех, как совершенно неприемлемый, и, в свою очередь, предложил отправить брюки знаменитому стамбульскому портному, который держал мастерскую на Крытом рынке.
Тем временем начали приходить соседи, чиновники и другие посетители, желавшие справиться о здоровье начальника уезда. Опасаясь повторения вчерашнего, каймакам принял решение спешно покинуть дом и совершить в экипаже небольшую поездку по городу и близлежащим деревням, чтобы лично осмотреть их. Из всех дел это было не только самым обязательным, но, пожалуй, и самым неотложным. Ведь если сейчас сесть за составление телеграммы начальнику округа, то путного все равно ничего не напишешь. Да и раньше полудня или даже вечера не закончишь. А вот если съездить да собрать всякие заслуживающие внимания факты и интересные подробности, то телеграмму можно составить в форме доклада. Такая телеграмма сама по себе уже будет свидетельствовать о его рвении и самоотверженности: чиновник, получивший ранение, остается на своем посту — это должно произвести в округе благоприятное впечатление!..
— А где господин начальник? — громко спросил Халиль Хильми-эфенди, хотя прекрасно знал, что начальник жандармерии накануне отправился к себе домой с твердым намерением отоспаться как следует под периной.
Ответа не последовало, и каймакам, тяжело опираясь на палку, полез в экипаж, ожидавший его у подъезда.
Самое главное — это осмотреть городские кварталы. Но ничего не поделаешь, придется сначала ехать в деревни и тем самым оправдать наем экипажа — иначе не спишешь потом расходы… Вот же канальство, всем известно, что он болен и у него есть веские причины нанять извозчика — не может же он производить осмотр пешком!.. Но всегда найдется какой-нибудь кляузник, которого хлебом не корми, дай только сделать человеку гадость…
Во всех деревнях, куда бы Халиль Хильми-эфенди ни заезжал, люди были заняты своими делами. Никто из них представления не имел ни о каком землетрясении, а если и слышал о нем, так за два дня успел позабыть начисто — ведь каждый день и поважнее события случаются!
Всюду, куда только ни приезжал каймакам, ему приходилось присаживаться то под чинарами или ивами, то под ореховыми деревьями или под навесом, и всюду он должен был завтракать, лакомиться фруктами и пить несчетное количество чашечек кофе. А в одной деревушке, на берегу речки, он даже послушал страстные анатолийские песни, которые специально для него пел крестьянин, подыгрывая себе на шестиструнной багламе.
На обратном пути лошадь с трудом тащила экипаж по скверным проселочным дорогам, и Халиль Хильми- эфенди, поглядев на уходившее за горы багровое солнце, забеспокоился, начал тыкать извозчика палкой в спину и торопить:
— Помилуй, Дурмуш! Неужто нельзя побыстрее? Ведь опаздываем…
Но понукания не действовали, и экипаж еще больше часа кружил по извилистым улочкам окраинных кварталов.
Наступил вечер. У приоткрытых дверей пылали мангалы. Мимо, стуча деревянными подошвами сандалий, бежали ребята навстречу отцам, возвращавшимся с работы.
Каймакам подзывал знакомых, расспрашивал о новостях. Заметив дырявую крышу или выбитое окно, он приказывал извозчику делать остановку. Потом Дурмуш сам стал останавливать экипаж у всех покосившихся домов и долуразвалившихся хижин, даже если каймакам и не замечал их.
Когда они приехали в богатые кварталы, уже стемнело — на улицах не было ни души. В верхних этажах домов одна за другой загорались лампы. Увидев свет в окнах, Халиль Хильми-эфенди понял, что народ и думать забыл о землетрясении, и пришел к выводу: стучаться в двери и расспрашивать людей больше ни к чему.
В общем, день прошел вроде бы удачно: каймакам чувствовал себя вполне бодрым, несмотря на тяжесть в желудке и скопление газов от всякой всячины, съеденной к тому же без меры.
Отведав несколько ложек супа, принесенного Хуршидом на этот раз из дома попечителя вакуфных заведений, каймакам уселся за стол, чтобы составить наконец телеграмму.
Да, день прошел неплохо. Однако вернулся он опять ни с чем. При виде толстой стопы бумаги у бедного каймакама закружилась голова и к горлу подступила тошнота, как при морской качке, но усилием воли он справился с собой, и тут к нему явилось долгожданное вдохновение.
Если писать нечего, это еще не причина, чтобы падать духом. Раз он должен составить доклад, то пусть в нем будет все изложено обстоятельно. Ведь недаром он объехал сегодня все без исключения окрестные деревни, села и сам город…
Халиль Хильми-эфенди схватил перо и стал сосредоточенно писать, группируя основные мысли по пунктам. Конечно, это был всего лишь черновик, который еще придется править и править.
1) Несмотря на имеющее место недомогание, полностью не прошедшее, лично осмотрел такие-то деревни и села и почти все кварталы города. (Поскольку в округе болезнь его считается общепризнанной, отрицание данного факта, кроме путаницы и неразберихи, ничего не внесет. Да и как тогда объяснить другой факт: почему в течение сорока восьми часов округ не имел никаких сообщений от каймакама?)
2) Хвала аллаху, человеческих жертв нет. Число пострадавших, включая легко раненных, не превышает десяти человек. Повреждения в домах весьма незначительны.
3) Беспорядки и волнения, которые могли возникнуть после землетрясения, усилиями городской полиции были предупреждены.
Определив таким образом основные пункты своего доклада, каймакам облегченно вздохнул. Главное сделано. Остается только чуть-чуть отшлифовать текст телеграммы, — человеку, владеющему пером, для этого двух-трех часов за глаза хватит.
Третий день, одолеваемый многочисленными делами, каймакам не успевал дух перевести. А тут еще, как на грех, пришлось повозиться с двумя бестолковыми людьми, которые слова разумного не понимают!.. Первым был рябой тип по имени Ресми, который внешностью сильно смахивал на конокрада, хотя уверял, будто преподает историю и французский язык в городской гимназии в санджаке. Так вот этот ничем не похожий на учителя человек начал задавать каймакаму какие-то странные вопросы относительно землетрясения и, услышав от Халиля Хильми-эфенди в ответ неопределенное: «Благодарение богу, все обошлось», — остался очень недоволен.
Каймакам предпочел не замечать недовольство гостя, сердито кусавшего свой общипанный острый ус, ибо ему самому нужно было выведать, как в округе было встречено сообщение о землетрясении. Кроме того, Ресми должен был вернуться в санджак, и было бы небезынтересно выяснить, что он собирается там рассказывать о Сарыпынаре и его каймакаме. Тем более что этот Ресми, как явствовало из его слов, был в весьма приятельских отношениях с самим мутасаррифом, начальником округа.
Не успел Халиль Хильми-эфенди отделаться от Ресми, как к нему заявился учитель Ахмед Масум и начал канючить. У этого проходимца с блаженным восковым личиком Христа был всегда такой вид, словно он размяк от жары и вот-вот растает, а его длинные ресницы непрерывно трепетали, будто от непреодолимой робости.
Похрустывая пальцами и изгибаясь в учтивых поклонах, он заговорил умоляющим голосом:
— Только одну минутку, господин каймакам. Мне так неприятно, что я вас беспокою…
Халиль Хильми-эфенди знал по опыту: пока этот парень по ужалит пребольно, ни за что не отстанет. Поэтому он грубо ответил:
— Говорите! Будет улажено. Что там случилось?
Учитель сообщил, что городская школа «Мешрудиет», всеми забытая и давно пришедшая в негодность, теперь, после землетрясения, оказалась в аварийном состоянии. Здание дало новые трещины. Короче говоря, жизнь детей — в опасности! Инженер Кязым-бей-эфенди видел это и готов подтвердить.
Возможно, все и так, но что может сделать каймакам, даже если школа придет в еще худшее состояние? Достаточно посмотреть на верхний этаж уездной управы, чтобы убедиться, каковы возможности каймакама.
Ясно, все ясно! Ахмед Масум абсолютно согласен с уважаемым господином каймакамом. Но, вероятно, из; денег, посланных округом, можно выделить какую-то часть и для школы? Это явилось бы помощью вполне уместной и своевременной. К тому же имеются некоторые сомнения: правильно ли и по назначению ли расходует деньги комиссия, которая работает в городской управе, — ведь на нее, так сказать, оказывают определенное давление… Конечно, господин каймакам нездоров, и устал, и очень занят, однако было бы весьма жёлательно, чтобы он, как главный представитель государственной власти в городе, взял работу этой комиссии под свой контроль!..
От этих слов начальник уезда даже растерялся. Он чувствовал подвох: в просьбе Масума, словно в волшебном яйце фокусника, скрыто немало коварных вопросов. И первый из них — можно ли расходовать деньги, которые выделены специально для дострадавших от землетрясения, на другие нужды? Халиль Хильми-эфенди должен дать разъяснение на этот счет — прочесть краткую лекцию и растолковать, что подобное предложение противоречит государственным интересам и существующей финансовой системе. Вот только способен ли понять его Ахмед Масум? С другой стороны, так ли уж необходимо, чтобы его поняли? И потом, — это надо тоже учесть! — выйдя отсюда, бестолковый учитель начнет болтать всякую чепуху, искажая и перевирая объяснения каймакама… Интересно, кого именно и что именно имел в виду проклятый учителишка, когда намекал на определенное давление?.. Несомненно, Дели Кязым рассказывает ему обо всем, что делается в комиссии. И, уж конечно, Ахмеду Масуму доподлинно известно, что именно каймакам подсунул в комиссию беспутного инженера. Эх ты, Халиль Хильми! Хотел схитрить, а тебя самого провели, как маленького… Глуп ты, братец, глуп как пробка! Ну зачем тебе понадобилось всовывать в комиссию этого полоумного? Думал всю ответственность свалить на председателя городской управы, а самому в сторонке остаться да посмеиваться в кулак, — так, что ли?.. Или считал, что про тебя забудут, если разразится скандал, и не призовут тебя к ответу? Напрасно надеялся, ослиная твоя башка!
Так оно и есть; опять Ахмед Масум, словно скорпион, ужалил Халиля Хильми-эфенди и заставил несчастного каймакама корчиться в судорогах. Лучше, пожалуй, прекратить разговор на эту тему. Ведь стоит поставить вопрос ребром — и в ответ посыплются такие умопомрачительные подробности, что… Нет, пожалуй, разумнее промолчать!..
Ахмед Масум оставил комиссию в покое и перешел к софтам.
По его словам, выходило, что в медресе Чинили творятся безобразия и преступления похуже, чем у инквизиторов. Какие именно — это ведомо только господу богу да Ахмеду Масуму. А господин мюдеррис — это же настоящий Игнатий Лойола.
Из последующих слов учителя выяснилось, что этот Игнатий Лойола, жестокий католический священник, жарил на огне людей, клещами вырывал у них языки, молотом дробил кости… Конечно, бедняга мюдеррис и спесив и упрям, но куда ему до этого священника…
Халиль Хильми-эфенди, как и большинство чиновников, коим перевалило за сорок, не желал, чтобы его считали реакционером, и потому обычно снисходительно выслушивал резкие суждения молодого учителя о мюдеррисе. Однако на этот раз он не выдержал и сердито пробурчал:
— Ну, ну, это уж ты хватил через край, сын мой, право, хватил. Ни к чему.
— Ах, какой вы благородный человек, господин каймакам, — с глубоким вздохом произнес Ахмед Масум. — Как вы милостивы и добросердечны к тем, кто роет вам яму. Я не хотел говорить, но теперь вижу, что молчать нельзя. Правда — превыше всего. Знаете ли вы, какие слухи про вас распускает этот Игнатий Лойола?.. Якобы в доме Омер-бея творились всяческие безобразия, лилась водка, плясали женщины, и все это происходило в вашем благородном присутствии!.. Он утверждает, что аллах и покарал всех этих нечестивцев. Иными словами, что землетрясение произошло из-за вас!.. Вы только подумайте, сколь мерзостно сие невежество и сколь велика сия гнусность! И кем нужно быть, чтобы порочить такого человека, как вы, — само воплощение добродетели?
Что было делать Халилю Хильми-эфенди? Накричать на Ахмеда Масума, обвинить его во лжи, сказать, что он все выдумал? А ежели он фактами и свидетельскими показаниями докажет, что говорит правду? Тогда что? Ведь в наговорах таких людей, как Масум, обычно бывает девяносто пять процентов правды. Уж если эти люди кого-то обзовут вором или чью-то жену — шлюхой, все это потом обязательно подтвердится — кричи на них или но кричи!.. Взять хотя бы то, что он еказал про мюдерриса, — Хаджи Фикри-эфенди вполне способен на такое… Впрочем, пусть даже в словах учителя есть какая-то доля измышлений, все равно эти басни скоро начнут повторять все — об этом в первую очередь сам Ахмед Масум позаботится… И где еще это аукнется, и как откликнется… О, господи!..
Каймакам встретил слова Ахмеда Масума, скрепясь духом и сердцем, и ответил, в выражениях солидных и многозначительных, приблизительно так: «Для человека, занимающего официальный пост, нет и не может быть иного приговора, чем приговор собственной совести…» Но как только поганый учителишка убрался, с каймакамом тут же, прямо за столом, случился нервный припадок. Бедняга покрылся потом. Он барабанил пальцами по вискам и, выпятив губы, словно нечаянно хватил горячего, истошно вопил:
— У-у, скотина!.. Извести меня решил, двуличный карлик!
В тот вечер Халиль Хильми-эфенди долго не мог заснуть, а ночь провел отвратительно. Замучили москиты, которые словно взбесились от жары, стоявшей последние дни. Прячась от них под плотным бязевым пологом, бедный каймакам метался всю ночь, бился, будто огромная рыба, выброшенная на берег, в дурном полусне бранился с мюдеррисом и еще с кем-то, ссорился и даже дрался. А уже под самое утро ему приснился сон, будто бил он страшным боем Ахмеда Масума. И когда каймакам открыл глаза, в ушах его еще стоял шакалий голос учителя, и он огорченно воскликнул:
— Эх, жаль, что только во сне!..
Но сновидения, оказывается, обладают способностью успокаивать нервы, поэтому каймакам, улыбнувшись, пробормотал: «Бог даст, будет когда-нибудь и наяву», — и снова закрыл глаза.
Когда на следующий день, около полудня, каймакам появился в комиссии четырех, председатель городской управы, всплеснув руками, радостно воскликнул:
— Вот уж как нельзя кстати! А мы собирались посылать служителя просить вашу милость оказать нам честь. Входите, бей-эфенди, входите! У нас тут возникли некоторые разногласия. Никак не можем договориться.
Дели Кязым стоял около разбитого мраморного бюста, — полгода назад крестьяне нашли его среди руин и приволокли сюда, — и пытался приделать ему бумажный нос на место отколотого. Он оставил свое занятие и приветствовал каймакама:
— В самом деле, милости просим, бей-эфенди! Четырем умникам как раз не хватает еще одного… более умного.
Вид у членов комиссии был мрачнее мрачного, они не глядели друг на друга. Халилю Хильми-эфенди сразу стало ясно, что дела идут очень плохо, — уж передрались бы они окончательно, что ли!..
Председатель городской управы, да и все прочие члены комиссии были достаточно зубасты и языкасты, чтобы осадить, когда надо, Дели Кязыма, могли бы они достойно ответить и на его последний выпад. Но если прежде они надеялись воспользоваться появлением каймакама, чтобы с его помощью преподать дерзкому инженеру хороший урок, то теперь, после выходки Дели Кязыма, стало ясно, что осадить его не удастся, и лишние разговоры только запутают все еще больше. Поэтому гнев членов комиссии выразился лишь в том, что казначей, по-паучьи шевеля тонкими ручками и ножками, приподнялся и снова плюхнулся на свое место, а попечитель побагровел и с удвоенной силой защелкал четками.
Чтобы разрядить обстановку, каймакам заговорил о своем здоровье:
— Сегодня чувствую себя, благодарение богу, лучше. Пришел пешком, и, представьте, ничего…
Ожидаемого впечатления эта новость не произвела, но… по крайней мере, нарушила чреватую опасностью тишину.
— Ох-ох-ох! — только и смог выдавить из себя попечитель вакуфных заведений.
— Уж лучше бы вы в экипаже приехали, — заметил уездный казначей.
— Ну, наш каймакам — лев! — сказал Дели Кязым и даже осмелился погладить бороду начальника уезда.
Страсти в комиссии четырех забурлили чуть ли не в первый час ее работы, однако совместными стараниями председателя, казначея и попечителя пожар удавалось потушить каждый раз в самом начале.
Но долго ли могло так продолжаться? Попробуйте втолковать, что такое официальная комиссия и каковы ее задачи, человеку, который бредит реформами и призывает к смелым революционным преобразованиям, который все, что относится к государству, называет «прогнившими догмами», «старой рухлядью»! Позавчера он настаивал на том, чтобы выделить Деньги на ремонт городской школы Мешрудиет. Требование абсурдное, не заслуживающее даже обсуждения. А он знать ничего не желал и все кричал на попечителя:
— На прогнившие медресе у вас деньги есть, а на школу — нет!..
А потом долго распространялся о значении новой школы и в конце концов заявил:
— Разве эти деньги не ассигнованы на пострадавших от землетрясения? Так вот школа частично разрушена в результате землетрясения, и я, как инженер, написал соответствующую докладную. Что вы можете на это возразить?..
И дальше — все в том же роде.
Когда выдали деньги бедняку, живущему в нижнем квартале, на похороны матери, которая померла во время землетрясения, то соседи показали, что женщина скончалась во время вечернего эзана, то есть по меньшей мере часа за три до землетрясения. Исходя из этого, деньги следовало отобрать.
Однако Дели Кязым раскричался:
— Неужто вы считаете, что наступит конец света, если мы похороним бедного человека как положено? Что ж, теперь старуху за ноги прикажете тащить из могилы? Вы вот твердите: мы отвечаем, мы несем ответственность! Ну и что? Да если придется отвечать, разве мы не в состоянии выложить эти деньги из собственного кармана? Право, господа, пора взяться за ум! Неужели нас ничему не научили наши поражения на Балканах?..
Или, например, по другому вопросу: комиссия большинством голосов отклонила прошение о выдаче денег на похороны старика беженца из Косова[59], поскольку заключение, что причиной смерти этого человека было землетрясение, оказалось ложным. Никто не отрицает — старик действительно упал во время землетрясения, однако умер он от гангрены. Дней десять назад старик мастерил из жестяных бидонов кровать и поранил топориком себе пальцы. Несколько раз к нему приходил доктор, но пальцы стали чернеть, и постепенно заражение распространилось по всей руке…
— Что ж, вы правы, — соглашался Дели Кязым. — Допустим, гангрена. Человек поранился, пошел к врачу за советом, а заплатить-то не смог — ни гроша у него не было!.. Наверно, помазали ему рану лекарством, которое подвернулось под руку, да и выпроводили. Значит, мало того что мы человека угробили, так теперь еще жалеем денег ему на похороны…
— Кязым-бей, погодите, ну что вы развоевались? — вынужден был наконец вмешаться каймакам. — Мы тут не совсем разумно ведем разговор, как я посмотрю. Правда, в этой комиссии я не имею права голоса… но сказать все-таки вынужден, что ведем разговор мы неразумно…
— Что это значит?! — в ярости сверкнув глазами, непочтительно спросил Дели Кязым.
— А то значит, что не по-государственному мы рассуждаем, не заботимся об экономии и рачительности. Вот, кстати, вы только что обвиняли доктора. По-вашему выходит, доктор только и делает, что мажет пациентов любым лекарством, которое ему под руку подвернется! С таким утверждением согласиться, конечно, нельзя. У главного врача нашего города, не считая беготни по больным и раненым, существуют и другие важные обязанности. Ну, а пациенты — это же дикари, темные люди. Доводят себя бог знает до чего, лечатся всякой гадостью, которую им бабка-знахарка подсунет, а потом, когда с ними что-то случается, валят все на доктора. Вы человек образованный, лучше меня это знаете. Так как же мы можем давать деньги на похороны старика, который умер от гангрены, если они предназначены для оказания помощи людям, пострадавшим от землетрясения?! Нет, ваши коллеги правы. И не забудьте, что за правильность распределения средств вы несете такую же ответственность, как и они.
— Деньги, если не ошибаюсь, государственные. А нести ответственность я готов, эфенди. Ей-богу, готов, чтоб мне провалиться на этом месте! И если потребуется, я на виселицу пойду ради такого благородного и справедливого дела. С радостью пойду, да еще танец живота по дороге станцую!..
В эту минуту, прямо как нарочно, в комнату вошел доктор. Комиссия застыла в замешательстве.
Только Дели Кязым весело вскочил с места.
— Вот уж действительно сам господь бог вас послал. Сейчас мы все выясним. Скажите, доктор, что стало причиной смерти старика из Косова — землетрясение или гангрена?
— Да бросьте вы этого старика, Кязым-бей. Подумали бы лучше о своем старом каймакаме.
От волнения Халиль Хильми-эфенди даже покрылся багровыми пятнами. Он поспешно обратился к Ариф-бею:
— Если бы вы знали, доктор, как я сегодня сглупил. Попробовал утром немного пройтись, и, видимо, зря. Опять заболела коленная чашечка. Раньше позвоночник только чуть-чуть побаливал, а сейчас стало хуже. Вот и затылок тоже… — И он принялся перечислять свои хвори и болячки, настоящие и только что придуманные.
Жалобы эти были вызваны тем, что он не знал, как бы лучше отвлечь Дели Кязыма и направить разговор по другому руслу.
— Что же я могу сказать, бей-эфенди? — ответил доктор, разводя руками. — Я вам твержу: «Вы больны», — а вы упрямитесь и отвечаете мне: «Я здоров!» — будто понимаете больше доктора. Если бы вы знали, до чего я ненавижу свою работу, свою специальность, свое ремесло, дорогой мой! Но что я могу поделать — другого у меня нет. Я вам говорю: «Вы должны лежать!» — а вы часами трясетесь в экипаже со сломанной осью, не жалея своего несчастного тела. Или же, взяв палку, отправляетесь гулять по улицам. Поймите, вы не мальчик, и я не могу выдрать вас за уши. Из деликатности я не сказал вам, что о себе в первую очередь вы должны заботиться сами. Оказывается, зря не сказал: давайте-ка пройдем в соседнюю комнату и подумаем, что нам делать.
У Халиля Хильми-эфенди перехватило в горле: да, у них, у двух стариков, всегда было что сказать друг другу, вот только случая не представлялось…
Каймакам заметил, что страсти вокруг улеглись, и с грустью произнес:
— Одному богу известно, как меня ваши разногласия беспокоят, — куда больше, чем все мои раны! «Пощадите!» — говорю я вам, друзья мои. «Пощадите!» — и ничего к этому не добавлю. Так-то!..
Но утихомирить Дели Кязыма было совсем не просто.
— Раз каймакам просит, значит, молчок!.. — сказал инженер. — Но, исключительно ради установления истины, пусть господин доктор все-таки объяснит нам: отчего умер старик из Косова?
Старенький, одолеваемый болезнями доктор, несмотря на свою рассеянность и забывчивость, отнюдь не утратил сообразительности. Он обратил внимание на странное поведение присутствующих и почуял в вопросе Дели Кязыма ловушку. Доктор и раньше слышал об этом споре и, сказать правду, сам не очень был уверен, все ли возможное сделал, чтобы облегчить участь старика беженца, который не раз обращался к нему за помощью. Поэтому Ариф-бей ответил с самым наивным видом:
— Вполне точно и определенно ответить на этот вопрос нельзя. Человеку внутрь не заглянешь… Возможно, виновата во всем гангрена… Но старик от рождения был хром, — значит, он мог упасть и разбиться, оттого и помереть, а может быть, просто от сильного волнения… А отчего на самом деле он помер, одному богу известно.
«Если так, желательно было бы составить объяснительную записку, содержащую ваше высокое мнение по сему поводу, а уж мы как-нибудь, сообразуясь с ней…» — хотел было сказать попечитель вакуфных заведений, но из страха перед Дели Кязымом промолчал.
После Балканской войны в Сарыпынар нескончаемым потоком хлынули беженцы. Они оседали в заречных кварталах Газилер и Чайбашы, и там в конце концов набилось столько народу, живущего в ужасной нищете, что эти кварталы стали похожи на Македонию в миниатюре. Слава богу, пришельцы и их неразрешимые проблемы были отделены от города рекой. Несчастные беженцы, брошенные на произвол судьбы, жили, мучились, рождались, умирали и, несмотря ни на что, продолжали существовать на белом свете.
Как только стало известно, что в городской управе заседает комиссия, которая раздает деньги нуждающимся, в Сарыпынар из-за реки устремились толпы людей. Это были все те же беженцы. Большинство из них по-турецки не говорили и потому не могли знать, кому именно и по какому случаю оказывают помощь. Наиболее смышленые твердили: «Кто нуждается больше, чем мы? Где еще богатырь-землетряс разрушил больше домов, чем на нашей земле?!»
Но самым удивительным во всей этой истории было то, что даже комиссия, заседавшая в городской управе, не могла определить, кому же все-таки надо оказывать помощь.
На похороны старухи, матери мясника, умершей за три часа до землетрясения, на похороны старика из Косова, умершего от гангрены, денег выдали изрядную сумму. Одной женщине, у которой во время землетрясения якобы случился выкидыш, на лечение отвалили целых двенадцать меджидие, хотя каждому было известно, что выкидыш произошел вовсе не от испуга, а от снадобья бабки-повитухи, приготовленного из спичечных головок. Почему же тогда отказывать другим беднякам? Чем хуже весь этот сброд, обреченный ютиться среди развалин, тесниться в бараках без крыш, валяться в грязи, страдать от вшей, корчиться от голода, болезней? И правда, чем эти люди хуже?
Председатель приказал закрыть двери городской управы и просителей не впускать. Иногда на балкон для увещевания собравшихся выходил Дели Кязым. Порой он говорил разумно и рассудительно, но потом, войдя в раж, произносил столь поджигательные речи, что еще больше будоражил толпу и сбивал ее с толку. Но самое неприятное — в комиссию стали поступать прошения вполне обоснованные. Один писал, что у него старуха мать упала во время землетрясения и ее разбил паралич; другой, глава многочисленного семейства, требовал денег на ремонт, потому что стена его дома дала трещину и грозила обвалом, а большая группа беженцев, размещенная в прежней жандармской казарме, жаловалась в своем заявлении на то, что в здании провалилась крыша, обрушилась лестница, и требовала проведения обследования городским врачом, инженером, квартирным надзирателем и жандармом…
Однако попробуйте установить связь между землетрясением и параличом старухи. И попробуйте дознаться теперь, когда именно появились трещины в стене дома. Что же касается жандармской Казармы, то члены комиссии превосходно помнили, что ее отдали в распоряжение беженцев в совершенно непригодном для жилья виде: стекла и рамы все были вытащены, перила повалены, лестницы сломаны.
Куда проще обстояло дело с просителями, которые заявляли, что остались без пищи и крова, и умоляли выдать денег, — им указывали на двери государственных учреждений, специально уполномоченных заниматься такими вопросами. Но на какие двери укажешь соотечественникам, у которых имеются обоснованные претензии и которые требуют обследования? Особенно если количество подписей на жалобе исчисляется десятками?..
— Я думаю, господа, один ум хорошо, а два лучше, и, если вы сочтете это удобным, я готов еще раз поговорить с каймакамом, — сказал председатель городской управы. — А пока, с вашего разрешения, я закрываю заседание — время уже позднее.
Изнывая с самого утра от скуки, бедняга так усердно ковырял бородавку на носу, что теперь она налилась кровью и распухла.
Против предложения разойтись возражал, конечно, один Дели Кязым. Он считал обсуждаемый вопрос столь важным и в то же время запутанным, что для решения его предлагал посидеть не только до вечера, но и до самого утра — достаточно лишь зажечь лампы.
— Объявляется перерыв! — категорическим тоном заявил председатель городской управы и, уложив в портфель часть прошений, вышел.
Регулярно получая донесения от Хуршида и многих других, каймакам хорошо знал, что происходит перед зданием городской управы, и понимал, что рано или поздно решением всех этих дел придется заняться ему. Поэтому, увидев председателя городской управы, он рассмеялся и церемонно провозгласил:
— Прошу вас, входите, бей-эфенди. Так и хочется сказать: «С легким паром!» У вас такой вид, будто вы только что из бани.
— Вам смешно, бей-эфенди! — Решит-бей в сердцах бросил портфель на стол. — Ваше дело — сторона, свалили все на мою голову — и еще издеваетесь.
— Да не над вами, над нашим общим положением смеюсь, — сказал Халиль Хильми-эфенди. — Не обижайтесь, ради бога… Только прошу запомнить, не я свалил это на вас, а господин мутасарриф, начальник округа…
— Вы мне про комиссию, я вам про Дели Кязыма, — раздраженно ответил председатель. — Да если бы не этот сумасшедший, разве я допустил бы такую волокиту?
— Но и его не я к вам приставил… Просто высказал свое мнение, а вы могли и не соглашаться.
— Конечно! И за Рыфата я в ответе, и за Дели Кязыма, и за все… Каюсь, виноват! Кругом виноват! И прежде всего в том, что не понадеялся на свой бедный умишко, вздумал советоваться с теми, кого считал умнее себя…
Стараясь успокоить разошедшегося председателя, Халиль Хильми-эфенди поглаживал его по плечу и вкрадчиво говорил:
— Дорогой брат! Мы же с вами люди серьезные, взрослые, уважающие друг друга. Ну что будет, если еще мы начнем ссориться — нам тогда и вовсе не вылезти из этой проклятой трясины. Давайте-ка лучше посоветуемся и попробуем найти выход… Кому-кому, а вам отлично известно положение беженцев. Из Македонии и Фракии пригнали сюда толпу несчастных, которым едва удалось спастись. Где их всех разместить? Как прокормить? Об этом никто не подумал… Вот существует каймакам, жалованье ему положено двенадцать лир в месяц, так пусть он, скотина, и думает и заботится, — все равно ему делать больше нечего!.. Просишь денег, в ответ тебе: «Иншаллах, машаллах, положитесь на волю божью!..» Просишь прислать чиновника — даже не отвечают. Пишешь вторично — молчат. Ладно, думаешь, пусть тебя отругают, пусть ответят: «Это ты кого уму-разуму учить вздумал?!» — но все же напишешь в третий раз… Или… махнешь на все рукой… Вот и с беженцами так — пошумели, пошумели, а потом видят, никто на них внимания не обращает, и замолчали — другого-то выхода нет. Упрятали этих горемык в заречные кварталы, точно прокаженных в святую обитель Караджа Ахмеда, — волосы дыбом встают, как представишь их положение… Чтобы не видеть да не знать, как они, бедняги, маются, чтобы зря не расстраиваться, лучше всего не ходить туда, закрыть на все глаза — и дело с концом! Именно в таком положении были до вчерашнего дня эти самые беженцы. Надежду всякую потеряли, затаились, притихли, но лишь только пошли разговоры, что в управе деньги нуждающимся раздают, они все, как один, поднялись. Попробуй-ка объяснить этим людям: «Вас совсем другого рода землетрясение тряхнуло…» Вот как я понимаю дело… Видите, говорю с вами откровенно… А теперь, брат мой, давайте вместе подумаем, что нам предпринять?!
В этот момент, хоть Хуршиду и было строго-насгрого приказано никого не впускать, дверь отворилась настежь, и в комнату собственной персоной пожаловал начальник жандармерии.
Ниязи-эфенди был болен с того самого злополучного дня. Еще наутро после землетрясения он хвастал каждому встречному: «Ну разве скажешь, что я целые сутки не спал, всю ночь город патрулировал? Вот мы кадие крепкие! Через все войны прошли! Нас ничем не прощибешь!..» Потом он лег поспать часика на три-четыре, однако вылез из-под перины только сегодня. Одна щека у него распухла и была подвязана полотенцем. Два дня назад, как потом выяснилось, ему вытащили коренной зуб. Однако Ниязи-эфенди не желал в этом признаваться и всем говорил, что проклятая лихорадка, которую он когда-то вывез из Македонии, опять накинулась на него. Кроме того, когда он совершал в ту памятную ночь обход городских кварталов и проходил под аркой ворот, поврежденных землетрясением, на него, по его словам, свалился камень, разбил в кровь затылок и ушиб правое плечо. Другой на его месте после такой катастрофы, отдал бы богу душу или же всех врачей на ноги поднял, жалобами замучил, а он — даже внимания не обратил. Для него это — плевое дело! Ерунда!.. Господин каймакам и председатель городской управы помнят, наверное, что он даже не заикался о своем ранении в то утро…
Так вот, узнав о бесчинствах, творящихся перед зданием городской управы, начальник жандармерии понял, что больше сидеть дома нельзя, Разве имеет он право отдыхать целых четыре дня, когда в городе происходят беспорядки?!
Ниязи-эфенди поднял руку, как бы желая успокоить в подбодрить председателя управы и каймакама. Надо было еще с ночи поставить возле большого моста двух жандармов, тогда не то что беженцы, птица не перелетела бы на этот берег.
Он язвительно усмехнулся, отчего опухшая щека его стала еще больше, и добавил:
— Да если бы я был там, разве допустил бы все эти безобразия!.. Вы же сами понимаете, господа, что в данном случае беженцы нарушили закон о запрещении собраний и разных сборищ. Я бы только издали показал им плетку, и они мигом убрались бы по своим крысиным норам… Нет, господа, не цените вы меня…
Председатель управы, который стоял у окна и смотрел на улицу, запыхтел, раздувая щеки. А каймакам, встретившись глазами с начальником жандармерии, натянуто улыбнулся и пробормотал:
— Ну что вы, разве так можно…
Лишь когда удалось наконец выпроводить Ниязи- эфенди, два уездных деятеля смогли продолжить свой разговор.
Каймакам высказал предположение, что беженцев мог подучить не только Дели Кязым, но и учитель Ахмед Масум и что, очень может быть, прошения для беженцев, которые теперь волей-неволей придется разбирать, писал именно этот лицемер. Отметили они и то, что отнюдь не беженцы являются причиной трудного, можно сказать даже опасного, положения, создавшегося в городе… Суть дела совсем в другом…
Хоть председатель управы и не отличался большой сообразительностью, он все же смекнул, в чем она — эта суть.
— Да, все дело в перекосе, — многозначительно произнес он. — Из-за ложного сообщения, неизвестно зачем переданного в округ, оттуда прибыли деньги для раздачи пострадавшим от землетрясения. Но пострадавших-то не оказалось! А так как мы не решились честно сообщить об этом мутасаррифу, то и начали их чуть ли не с лупой выискивать. Все неприятности отсюда и пошли.
— Мне не совсем ясен ход ваших мыслей, друг мой, — в сильнейшем раздражении сказал каймакам.
Тут председатель управы почувствовал, что бородавка его сильно кровоточит, он вытащил платок и прижал его к носу. Это, однако, не помешало ему рассыпаться перед каймакамом в заверениях:
— Право же, мои слова не имеют решительно никакого отношения к вашей милости. Ведь вы же человек в конце концов!.. Вы получили травму и по настоянию врача вынуждены были день или два провести в постели. Все эти события произошли во время вашей болезни.
— Да, это верно… — шепотом подтвердил Халиль Хильми-эфенди.
А сам подумал: «Нет, так просто мы от своей болезни отказываться не будем. И если нам придется туго, мы за нее, как за спасательный круг, ухватимся. Что поделаешь, судьба!..»
То ли начальник жандармерии осуществил план, которым он поделился с каймакамом и председателем городской управы, то ли беженцы сами поняли, что надежды их несбыточны, во всяком случае два следующих дня прошли совсем спокойно.
Но на третий день, то есть ровно через неделю после землетрясения, в город верхом и на арбах прибыла специальная комиссия по оказанию помощи, и тут снова все полетело кувырком.
Конечно, будь Халиль Хильми-эфенди в хорошем расположении духа, как говорится, в ударе, — а ведь каймакам слыл человеком веселым, любящим шутку и острое словцо, — он вполне мог бы встретить ввалившихся к нему в комнату одетых по-походному, в обмотках и с флягами через плечо, людей такими словами:
«Добро пожаловать, господа любезные, милости просим! Коли не ошибаюсь, вы и есть та самая комиссия, которую с такой поспешностью послал к нам его превосходительство мутасарриф, дабы оказать помощь пострадавшим от землетрясения? Да, мы уже наслышаны об этом… А не знай мы такой радостной новости, право, приняли бы вас с вашими палатками, ящиками и прочим снаряжением за караван, направляющийся в Хиджаз и везущий дары и пожертвования святым городам… Что за поспешность, что за стремительность! Поистине, человек — что птица!.. Только подумать, где вы были на прошлой неделе и вон куда махнули сегодня! Ай-ай-ай!.. Что? О чем вы спрашиваете? О землетрясении?! Одну минуту, разрешите, я справлюсь по документам или, вернее, загляну в историю. Да, да, такой случай имел место: вскоре после всемирного потопа с нашим городком и вправду стряслась беда…»
Однако Халиль Хильми-эфенди ничего такого не сказал, да и не мог сказать, ибо по-настоящему почва затряслась под его ногами только теперь, именно в то мгновение, когда он узнал, что вместе с комиссией прибыл чиновник — голубоглазый, рыжекудрый молодой человек с фотоаппаратом через плечо, — назначенный на должность помощника каймакама и получивший приказ временно исполнять обязанности начальника уезда.
Председатель комиссии, военный доктор, доложил, хоть и сильно заикаясь, но тем не менее весьма обстоятельно, что, несмотря на все старания, собраться в дорогу они смогли только в три дня, да еще в пути задержались на три дня из-за разных непредвиденных неувязок и неурядиц. Каймакам, казалось, слушал очень внимательно и даже иногда восклицал участливо: «Да ну?.. Ох-ох-ох!.. Бог ты мой!.. Вай-вай!..» — но голова его в эту минуту была занята одной мыслью: «А я? Что же со мной-то будет?..»
Конечно, этот рыжий парень с фотоаппаратом приехал, чтобы разорить очаг старого, беззащитного Халиля Хильми-эфенди — какое тут может быть сомнение!..
Каймакам вспомнил: ведь именно об этом человеке, по имени Эшреф, ему рассказывал Ованес, который частенько ездил в санджак, где у него была уйма знакомых. Помнится, он говорил, что Эшреф — родственник мутасаррифа Хамид-бея и тот даже женил его на своей дочери, чтобы укрепить родственные узы. Молодого человека, который всего лишь два года назад окончил школу гражданских чиновников Мюлькие, благодаря стараниям мутасаррифа, уже определили на службу под начало самого губернатора. А теперь, по слухам, подыскивают для него подходящее место каймакама.
Ясно, как дважды два — четыре: тебе хотят подставить ножку, старый, беззащитный Халиль Хильми-эфенди! Смотри, не зевай, иначе споткнешься!..
Члены комиссии засыпали каймакама бесчисленными вопросами, но он слушал их рассеянно, погруженный в невеселые думы о собственной судьбе. Они спрашивали совсем не о землетрясении — к этому они еще успеют вернуться позже, когда отдохнут с дороги. Пока же они задавали вопросы, которые требовали самого срочного решения. Где они будут жить? Можно ли найти приличную гостиницу, приличную баню, приличную ресторацию? В общем, если говорить начистоту, комиссия по оказанию помощи Сарыпынару сама ждала и даже требовала помощи от Сарыпынара и, казалось, была немало удивлена, узнав, что о ней до сих пор не подумали и ничего для нее не приготовили.
Каймакам сконфуженно разводил руками, точно неопытный хозяин, допустивший досадный промах во время торжественного приема, и лепетал:
— Не извольте беспокоиться, председатель городской управы Решит-бей все уладит…
Решит-бей славился своим гостеприимством, и если в делах служебных с ним порой трудно было ладить, то уж в умении с почестями встретить и проводить гостей равного ему не было во всей касабе. И при этом большую часть расходов он брал на себя, что тоже было весьма немаловажно.
Каймакам передал комиссию на попечение Решит-бея, а сам остался в кабинете один на один со своей бедою, то есть с новым заместителем каймакама, Эшрефом, который приехал занять его, Халиля Хильми-эфенди, должность.
Чтобы хоть как-то оправдать скудость и неприбранность своего временного кабинета — походную койку, покрытую солдатским одеялом, полотенце, повешенное Хуршидом на гвоздь, в беспорядке разбросанную одежду и другие вещи, — Халиль Хильми-эфенди опять принялся говорить о своей болезни. Но, несмотря на все свои жалобы, двигался он с завидной легкостью, производя впечатление вполне здорового человека. Рискуя нажить грыжу, Халиль Хильми-эфенди даже отодвинул от окна тяжелый, заваленный толстыми конторскими книгами стол и открыл окно.
Для начала Эшреф выказал свою радость по случаю того, что видит каймакама в добром здравии. Потом подробно объяснил, что попал в Сарыпынар случайно и очень огорчен этим обстоятельством. Он приехал всего на несколько дней погостить к мутасаррифу и тут неожиданно получил приказ отправиться в Сарыпынар. Вообще-то говоря, он хотел бы перейти на службу в министерство иностранных дел. Каймакам, конечно, очень важная и ответственная государственная должность, однако он не может согласиться с приказом и принять назначение в такую глушь…
Когда Халиль Хильми-эфенди узнал о приезде своего заместителя, он счел его гнусным и коварным злодеем, теперь же, выслушав его, подумал, что перед ним умный и даже симпатичный молодой человек. Если прежде он не одобрял людей, проявлявших интерес к чужим странам, то теперь желание Эшрефа уехать за границу вызывало у него горячую поддержку. Конечно, Эшреф прав, что хочет служить в министерстве иностранных дел, — зачем молодому, образованному, знающему языки чиновнику губить свою жизнь в таком захолустье!..
Эшреф очень обрадовался, встретив единомышленника в лице столь опытного и достойного человека, как Халиль Хильми-эфенди. Однако в руках у него — приказ, и он не знает, как ему надлежит с этим приказом поступить. И хотя он, Эшреф, и дня не желает здесь оставаться, тем более что господин каймакам в данное время прекрасно себя чувствует, выглядит молодцом и, наверное, крепче, чем он сам, — но… приказ есть приказ! Должен ли он приступить к исполнению обязанностей каймакама, или ему можно возвратиться, не Дожидаясь от начальства нового приказа?..
Обо всем этом Эшреф спрашивал у своего уважаемого и благородного коллеги с подобающей скромностью и подкупающей искренностью. Как Халиль Хильми-эфенди скажет, так он и поступит.
Проблеск надежды мелькнул и погас, и снова неумолимый поток грозил поглотить все… Халиль Хильми- эфенди тихонько: вздохнул и ответил:
— Вероятно, нет… Очевидно, нет… Безусловно, нет…
Что другое мог он сказать! У этого парня на руках бумага, и сегодня он хозяин положения и хозяин этом должности. Захочет, кликнет стоящего в дверях Хуршида — да, да, именно Хуршида, а не кого-нибудь другого! — и прикажет вышвырнуть Халиля Хильми-эфенди на улицу.
Перед могуществом ничтожного клочка бумаги Халиль Хильми-эфенди был бессилен, и ему ничего не оставалось, как только произнести именно эти слова. В то же время в душе его росло желание говорить, кричать, протестовать, невзирая ни на какие последствия. Это желание распирало его, рвалось из сердца. Ах, как хорошо понимал он тех, кто, несмотря ни на какие запреты и самые страшные кары, не боялся кричать и протестовать перед зданием уездной управы.
Оставив Эшрефа в комнате, Халиль Хильми-эфенди под каким-то предлогом поднялся наверх. Он миновал заваленный обрушившейся штукатуркой коридор и вошел в свой кабинет, который больше не принадлежал ему. Наконец-то он был один!.. Наконец мог отвести душу…
Несчастный долго корчился, упираясь в живот руками и, словно в страшном крике, разевал рот, чтобы сдавленным голосом — не дай бог услышат внизу или на улице! — прохрипеть:
— Погубили меня, негодяи, погубили!..
Кто они, эти негодяи, которые погубили его? Откуда ему знать? Может быть, это репортер, который послал телеграмму в стамбульскую газету; может, начальник жандармерии, отправивший донесение мутасаррифу; или доктор, который сказал, что каймакам тяжело ранен; или все те, кто вертелся около него и уже несколько дней сбивал с толку, мешая предпринять серьезные шаги; а может, это сам мутасарриф подготовил покушение на него или даже губернатор — послушное орудие в руках начальника округа; в общем, его взору представилась нескончаемая цепь коварных и несправедливых действий, которая тянулась до самого султана — вон он в перекосившейся пыльной раме смотрит на Халиля Хильми-эфенди, высоко подняв брови, и взгляд его больших глаз выражает благонравное удивление…
— Погубили меня, негодяи!..
Каймакам повторил эти слова раз сорок или пятьдесят подряд, пока не почувствовал, что от сердца немного отлегло. Он пришел в себя и отправился в обратный путь, вниз, топча устилавшую пол коридора штукатурку.
Эшреф рассеянно глядел в окно; говорить с ним больше было не о чем. Молодой человек рассматривал улицу, насвистывал себе под нос и барабанил пальцем по подоконнику. И каймакаму вдруг показалось, что перед ним страшный спрут, и если это чудовище уже присосалось щупальцами к его креслу, то вряд ли теперь его отпустит…
И тут в голове Халиля Хильми-эфенди мелькнула спасительная мысль: срочно телеграфировать мутасаррифу о прибытии помощника каймакама и в то же время просить разрешения вернуться к исполнению своих обязанностей, поскольку он здоров и никаких причин, препятствующих выполнению им служебного долга, не существует.
Считая, что он не имеет права сидеть в своем служебном кресле, каймакам взял стул и, пристроившись сбоку, начал составлять телеграмму. Он не видел необходимости держать это в секрете и рассказал Эшрефу о своем намерении.
— Как хорошо, что вы мне напомнили, бей-эфенди, — сказал Эшреф. — Я тоже должен сообщить, что приступая к своим обязанностям. Будьте добры, дайте, пожалуйста, и мне листок бумаги.
Каймакам протянул ему несколько листков. Эшреф взял один, быстро что-то написал, затем сложил листок и сунул его под чернильницу, чтобы не унесло ветром.
Халиль Хильми-эфенди хотел было спросить, уж не раздумал ли Эшреф писать свой рапорт, — он впервые видел, чтобы официальную бумагу писали вот так, одним росчерком пера, без многочисленных черновиков и переделок. Действительно, смышленый народ эти молодые!
Халилю Хильми-эфенди хотелось еще немного поразмышлять над телеграммой, — все-таки более удачный оборот или лучше выраженная мысль могут иметь немаловажное значение в столь щепетильном вопросе, — но было как-то неудобно отставать от Эшрефа, поэтому он быстро перебелил текст и приложил печать.
С печатью тоже возникла целая проблема. Вправе ли он ставить печать, если его помощник официально приступил к исполнению обязанностей начальника уезда? Собственно говоря, он был обязан в момент получения приказа сдать печать преемнику. Но в таком случае за отправку телеграммы надо платить деньги из собственного кармана!.. Окажись начальник телеграфа человеком грамотным, ему ничего не стоило бы придраться — ведь не могут два лица законно занимать одну и ту же должность, значит, и правом пользоваться печатью может только один. Ох, уж эти бюрократические формальности — бескрайний океан!..
Телеграммы были готовы к отправке, как вдруг Халиль Хильми-эфенди, ужасно волнуясь, обратился к Эшрефу с неожиданным вопросом:
— В телеграмме вы сообщили только о том, что приступили к исполнению обязанностей?
— Да.
— Простите, а не будет ничего предосудительного, если вы окажете мне честь и добавите в своей телеграмме, что я полностью оправился от недомогания?
Молодой человек с удивлением поднял глаза на каймакама.
— Разве в этом, есть необходимость? В своей телеграмме вы, разумеется, написали об этом?..
— Да-да… Но если бы и вы подтвердили… Конечно, ежели в этом нет ничего предосудительного… А если у вас возникают сомнения, что подобное сообщение могут расценить как не входящее в вашу компетенцию… — Лоб несчастного каймакама покрылся капельками пота.
Эшреф рассмеялся.
— Ну что вы, эфенди, конечно, нет. Что может быть в этом предосудительного?
Он вытащил бумагу из-под чернильницы, с прежней расторопностью сделал приписку, а затем, придвинув стул, сел у другого края стола, как раз напротив Халиля Хильми-эфенди, — служебное кресло, таким образом, оказалось между каймакамом и его помощником, как некий еще не разрешенный вопрос. Печать, словно кусок раскаленного железа, обжигала пальцы Халиля Хильми-эфенди. Бедняге было чрезвычайно трудно расстаться с ней, однако, превозмогая свои чувства, он протянул ее Эшрефу и сказал:
— Пожалуйста.
— Что это? Ах, печать… я после возьму ее. Я даже не знаю, где буду сидеть.
— Ваше место здесь. Я заберу отсюда кое-какие вещи и уйду.
— Нет-нет! Ни в коем случае! Еще неизвестно, сколько я здесь пробуду. Может быть, даже завтра…
Однако тут же Эшрефу захотелось осмотреть здание управы. Он поднялся на второй этаж, вскоре вернулся и заявил:
— Ну что ж, конечно, разрушено, но не безнадежно… Я сказал, чтоб в коридоре прибрали. Завтра к обеду, надеюсь, будет готово.
— Мне думается, наверху еще опасно находиться.
— Нет, что вы. Все, что должно было обвалиться, уже обвалилось. А впрочем, в таких делах я всегда полагаюсь на бога. Знаете: какова божья воля, такова и наша доля, или, как говорится: коль придет напасть, так хоть вовсе пропасть.
— Право, уж не вам говорить об этом! — не выдержав, сказал Халиль Хильми-эфенди и с горечью усмехнулся.
— Да и будет ли у меня время сидеть здесь?
Тут Халиль Хильми-эфенди заметил, что Эшреф все время играет фотоаппаратом. Он не мог точно припомнить, но, кажется, помощник брал его с собой наверх.
С некоторых пор каймакам не доверял фотоаппаратам и побаивался их, — впрочем, так же, если не больше, не доверял он и перьям… Но то, что написано пером, еще можно объяснить, а вот фотографии!.. Против них человек бессилен.
Халиль Хильми-эфенди ничего не понимал в фотоаппаратах и фотографировании и не мог знать, что в на ступивших сумерках снимать нельзя, не говоря уж о том, что у Эшрефа впереди достаточно времени, чтобы на фотографировать вволю. Его чрезвычайно волновал вопрос, делал ли Эшреф снимки, пока ходил наверх.
«Ты только погляди, в каком состоянии особняк уездной управы!»
«Будьте справедливы, господа! Разве я в этом виноват? Что я мог сделать, если землетрясение ниспослано всевышним?!»
«Какое землетрясение?…Не ты ли всего несколько дней назад в своей докладной отрицал его? Ты официально заверял, что в городе никаких разрушений нет, а про это здание и словом не обмолвился. А что делается в коридоре на верхнем этаже? Грязи по колено! Неужто не мог приказать, чтобы хоть обломки убрали? За целую неделю не удосужился отдать распоряжение подмести наверху!.. Вот посмотри! Пришел чужой человек и в мгновение ока распорядился, и у него даже сомнения нет, что завтра, к обеду, все будет сделано…»
«Но ведь я-то был болен и ранен к тому же…»
«Странно! А разве не ты в телеграмме — еще чернила не успели просохнуть! — сообщил, что здоров и никаких препятствий к выполнению тобой служебного долга не имеется? Или, может быть, кто-то за тебя пишет все эти фальшивые докладные и телеграммы?..»
Эшреф и не предполагал, что в мыслях несчастного Халиля Хильми-эфенди происходит столь драматический диалог, и болтал о каких-то пустяках. Наконец он взглянул на часы и быстро встал.
— О!.. Я задержался. Пойду разыщу своих товарищей. Ведь я еще не знаю, где придется ночевать. Наверно, надо было поставить палатку? А пока, с вашего разрешения…
Поскольку официально каймакам находился на положении больного, доктор Ариф-бей считал своей непременной обязанностью каждое утро навещать его. Но, узнав, что в составе окружной комиссии прибыл чиновник, имеющий предписание исполнять должность каймакама, он поспешил нанести визит Халилю Хильми-эфенди еще вечером и нашел его лежащим в постели.
Весть о приезде заместителя каймакама моментально распространилась по городу. И почти все — как, впрочем, и сам Халиль Хильми-эфенди — увидели в этом безошибочный признак перемен в руководстве. И, надо сказать, многие даже обрадовались. Однако немало нашлось и таких, кто жалел каймакама или же считал его смещение невыгодным для себя, — среди них, конечно, был доктор Ариф-бей.
— Какая подлость! Бога не боятся! — вскричал Ариф-бей, входя в комнату.
— Полно, доктор! — с горечью сказал Халиль Хильми-эфенди. — Все вы руку приложили, чтобы снять меня с поста, — чего же теперь удивляться!
Слова эти были сказаны старому приятелю вовсе не в укор — просто каймакаму захотелось побрюзжать немного в надежде на то, что его, разнесчастного, поймут и пожалеют. Но доктор встретил жалобу в штыки:
— При чем тут я? Что с вами, каймакам-бей?
— Нет уж, называйте меня просто Халилем Хильми- эфенди. Никакой я теперь не каймакам…
— Да хранит вас господь, каймакам-бей. Должен за метить, что ваши обвинения весьма странны и несправедливы. Ну, скажите, ради бога, в чем я провинился перед вами, чем согрешил?
— А не ваша ли честь объявили всем, что я тяжело ранен?
— Я не говорил, что вы ранены тяжело. Но если бы даже и сказал, что из того?
— То есть как что из того? Расписали об этом в газетах, начальник округа подумал, что я серьезно ранен и не могу исполнять свои обязанности, отсюда все и началось…
— Начальник округа подумал… Вот сукин сын!.. Не заставляйте меня ругаться! И если уж на то пошло, разрешите спросить вас… Что я должен был говорить, как не то, что вы ранены? Ведь сначала, по вашему виду, я решил, что у вас кровоизлияние. Потом-то, конечно…
— Что потом?!
— Ради бога, не обижайтесь. Но ваше состояние никак нельзя было назвать нормальным. Между нами говоря, вы просто были пьяны и крепко спали. Вот теперь и скажите мне — лучше было бы, если бы я сказал окружающим: «Господа! Ничего особенно не случилось. Наш каймакам пьян в стельку?!»
— О, господи, да тише вы! — вскричал каймакам и замахал руками.
Доктор понизил голос.
— То-то, братец! Сами человека на грех толкаете, вот он и мелет невесть что. Одним словом, дела таковы!.. И нечего время тратить попусту, выясняя, кто, что, когда сказал. Для нас сейчас главное — как можно скорее выставить из касабы этого молодца с еврейским носом и глазами скорпиона.
Энергичные слова доктора ободрили Халиля Хильми- эфенди.
— Прекрасно! Что же нам следует предпринять?
— Вот этого-то я пока и сам не знаю. Может, для начала мне стоит подать докладную начальству и написать, что вы абсолютно здоровы? Поскольку я являюсь уездным врачом, мое заявление…
Убедившись, что доктор полностью на его стороне, Халиль Хильми-эфенди воодушевился. Еще бы! В служебном деле доктор — большая сила. Двух слов его достаточно, чтобы отставить от должности или установить над кем-либо опеку. Доктор может отправить на виселицу или спасти от нее.
— Ах, как я вам благодарен, дорогой доктор! Спасибо, большое спасибо за братские чувства… Боюсь только, что мы уже опоздали. Памятуя, что есть вопросы, на которые мне придется, наверное, отвечать, я попросил бы вас дать совсем противоположное заключение — не абсолютно здоров, а болен, все еще болен! Думаю, что дело обстоит совсем не так, как вы предполагаете. Надвигается буря. Увы! Ничего не поделаешь, какое-то время придется плыть по течению.
— Господь бог свидетель, я искренне люблю вашу милость, и не корысти ради, а всей душой, всем сердцем к вам расположен и на все для вас готов.
И два старца, с трудом удерживая слезы, обнялись и облобызали друг друга, прижавшись носами. Так был заключен своеобразный союз и выработан план действий: завтра же доктор засучив рукава приступит к созданию в городе партии сторонников Халиля Хильми-эфенди. Среди жителей Сарыпынара найдется немало людей, готовых поддержать каймакама. Если понадобится, они снарядят делегацию в санджак, в губернию, даже в Стамбул съездят, но положат конец проискам мутасаррифа. Доктор очень оживился, он уже принялся составлять список тех, кто, по его расчетам, поможет в общем деле, он готов был даже примириться с Ованесом и работать с ним рука об руку, ибо не отрицал его организаторских способностей, как бывалого комитетчика[60].
Со следующего дня в уездной управе создалось странное положение — какое-то междувластие.
Сперва Халиль Хильми-эфенди решил собрать пожитки и переселиться в свой дом, где еще не закончился ремонт. Хоть там не умолкал стук топоров, но дома, как известно, и стены помогают. С другой стороны, оставаясь в управе, он получал известные преимущества в борьбе с Эшрефом, не воспользоваться которыми было бы просто грешно.
Хорошо, когда человек доволен собой. Коли дела идут успешно, то уважение и почет всегда обеспечены, а стоит попасть в беду, как, скажем, случилось ныне с беднягой Халилем Хильми-эфенди, то ни почета, ни уважения, ни даже человеческого достоинства — ничего не остается…
Рабочий кабинет нового каймакама помещался, по- прежнему на втором этаже. В коридоре убрали, и ходить теперь можно было безбоязненно, так как на потолке не осталось никакой штукатурки и валиться было нечему. В кабинете навели невиданную чистоту и порядок. После обеда Эшреф ненадолго заглядывал в кабинет, потом спускался к Халилю Хильми-эфенди и проводил немного времени у него.
Халиль Хильми-эфенди пока еще не мог составить окончательного мнения об этом субъекте. С одной стороны, заместитель очень почтительно относился к старому каймакаму, по каждому вопросу непременно советовался с ним и — что было особенно приятно — без умолку жаловался на Сарыпынар и уверял, что с нетерпением ждет приказа, который вызволит его отсюда. Тогда Эшреф казался умным и хорошим малым. В то же время он частенько, словно полновластный хозяин, сердитым, непозволительно высокомерным тоном отдавал чиновникам приказания и, не раздумывая, решал вопросы, на которые Халилю Хильми-эфенди потребовались бы недели, да что недели — месяцы. И тогда получалось, что он выскочка и наглец. Ну, а что касается чиновников, то они проявляли непростительное двоедушие: готовы были, как говорится, служить и нашим и вашим.
Оставаясь наедине с Халилем Хильми-эфенди, чиновники подчеркнуто выказывали ему свое уважение, давая понять, что считают его законным начальником, и критиковали, хотя и с оглядкой, действия вновь назначенного заместителя. Однако от Халиля Хильми-эфенди не могло ускользнуть, что точно так же вели себя эти лицемеры, оказавшись в обществе Эшрефа. Но по-настоящему Халиля Хильми-эфенди задевало лишь предательство Хуршида. Видя, как его верный страж прислуживает Эшрефу, он начинал ревновать Хуршида к своему сопернику с той капризной сварливостью, с какой жены в гареме ревнуют своего повелителя.
Чтобы не дразнить Эшрефа, старый каймакам приказал вынести из своей комнаты служебный стол и кресло и задвинуть в угол кровать. Все разбросанные в беспорядке вещи он велел собрать и спрятать и жил теперь в управе случайным гостем.
Халиль Хильми-эфенди был в полной уверенности, что ответа на свою телеграмму начальнику округа он не получит. Однако это не мешало ему каждодневно и ежечасно ожидать посыльного с телеграфа. Он по нескольку раз просыпался по ночам, заслышав звонок, и ждал, подняв голову с подушки, что вот сейчас постучат в дверь и принесут телеграмму.
Все остальные дела и хлопоты он полностью возложил на доктора Ариф-бея. Доктор теперь как бы возглавлял тайный комитет. Роль руководителя тайной организации пришлась ему явно по душе; увлекшись новой игрой, он заметно помолодел. Доктор очень тщательно, в порядно самого строгого отбора, вербовал в свою партию сторонников Халиля Хильми-эфенди и ежедневно с наступлением темноты являлся к каймакаму с докладом.
Если Халиль Хильми-эфенди видел, что Ариф-бей чересчур увлекается и горячится, он старался охладить его пыл, а заодно и продемонстрировать свое равнодушие к происходящим событиям, правда, несколько наигранное. Он без конца уснащал свою речь глубокомысленными изречениями и говорил приблизительно в таком роде:
— Ах, доктор, да бросьте вы все это! Какое это имеет теперь значение! Не мучьте себя понапрасну! Ей-богу, игра не стоит свеч… Все само собой образуется!
Однако стоило каймакаму заметить, что Ариф-бей начинает охладевать или действует неправильно, он спешил подбодрить его и сам развивал бурную деятельность…
Землетрясение уже забыто. Палатки, ящики и прочее имущество приехавших гостей так и лежит нераспакованным во дворе караван-сарая Зинджирли, того, что находится против городской управы.
Из округа, кроме заики-председателя, прибыли два врача, два хирурга, три интенданта да более дюжины фельдшеров, санитаров и других служителей медицины. В состав комиссии входил также батальонный имам. У него в Сарыпынаре оказались родственники — замужняя дочь и внуки, — и, желая с ними повидаться, он выхлопотал разрешение на поездку.
Комиссия так и не нашла себе никакого дела и не смогла оказать никакой практической помощи населению, но население пришло на помощь комиссии и всемерно старалось оказать почет и уважение гостям. Решит-бей гостеприимно распахнул двери своего дома — самого благоустроенного в Сарыпынаре. Банкетам и приемам, казалось, не будет конца. Отцы города, именитые и богатые жители, будущие кандидаты в председатели управы, не желали отставать от городского головы — они щедро посылали в гостиницы «Мешрудиет» и «Гюндогду», где остановились приезжие, постельное белье, москитные сетки и подносы со всевозможными яствами.
Кое-кто из гостей-вспомогателей бродил вместе со своими новыми друзьями, жителями Сарыпынара, по рынкам и базарам, скупал провизию для пополнения своих зимних запасов, штуками закупал знаменитое сары- пынарское полотно, славившееся дешевизной и отменным качеством. Другие гости предпочитали загородные прогулки и увеселения в садах или же на виноградниках.
Заика-председатель и батальонный имам — а с ними еще несколько приезжих — отправились на два дня в дальнее горное селение, известное горячими источниками, которые исцеляли от ревматизма, а также способствовали укреплению мужской силы.
Из всех званых вечеров, банкетов и прочих развлечений, устроенных в честь приезжих, самым великолепным был пир, который задал Омер-бей в своем поместье, расположенном в двух часах езды от касабы. На этот прием, кроме комиссии, были приглашены все самые почтенные люди из местных жителей и чиновного начальства. Программа празднества не уступала свадебным пиршествам. Оно должно было начаться еще по утреннему холодку, продолжаться целый день и закончиться уже за полночь, при лунном свете.
Омер-бей не забыл послать пригласительное письмо и Халилю Хильми-эфенди, но в ответ на проявление такой вежливости старый каймакам сказал в сердцах: «О господи, покарай ты этого сводника!» Кто знает, может быть, на празднестве окажется и девушка-болгарка, и снова она будет танцевать, сверкая под луной своими обнаженными, перламутровыми руками. Пусть господь покарает и ее!.. Как самая вкусная еда вызывает чувство отвращения у человека, страдающего несварением желудка, так и видение полунагой девушки не могло теперь вызвать у Халиля Хильми-эфенди ничего, кроме неприязни и страха.
Эшреф вернулся с приема очень довольный, всячески превозносил Омер-бея и даже сказал про него: «Вот уж действительно аристократ до мозга костей!»
Как ни странно, но этот прием принес кое-какую пользу и Халилю Хильми-эфенди. Дело в том, что на этот раз Омер-бей не пригласил Ахмеда Масума. Доктор Ариф-бей не замедлил воспользоваться столь благоприятным обстоятельством, чтобы как следует накрутить старшего учителя. Он встретил учителя на главной улице города, обстоятельно побеседовал с ним и отпустил с тайной мыслью посеять семена раздора на общественной ниве. Главной целью доктора было привлечь на свою сторону инженера Дели Кязыма.
Однако всему бывает предел. Наступил день, когда председатель комиссии сказал:
— Что же будем делать, уважаемые друзья? Приехали мы, согласно приказу, тщательно все обследовали, но ничего обнаружить не смогли. У меня, конечно, язык не поворачивается сказать, что уездное начальство обмануло центр, но, по чести говоря, преувеличили они все изрядно. Вы, наверное, читали, как в стамбульских газетах, полученных с сегодняшней почтой, расписаны сарыпынарские события: чуть ли не каменный град низвергся на город и произвел несусветные разрушения. Мне думается, нужно послать мутасаррифу подробную телеграмму и испросить позволения вернуться в санджак. А то дождемся, что и нам придется держать ответ.
Почти все члены комиссии были согласны со своим председателем, хотя пришли к единодушию с легким запозданием. Неудобно все же без дела шляться по базарам да рынкам; уж и так народ начал косо поглядывать, иной раз можно услышать весьма недвусмысленные замечания но своему адресу. Да и правда, зачем ставить себя в глупое положение, служить мишенью для насмешек и в гостинице, и в частных домах? Надо поскорее возвращаться в санджак, а потом спросить как следует с уездного начальства за всю эту кутерьму — ишь какую панику развели! Пусть ответят и за ущерб, нанесенный казне.
Были, правда, и другие мнения! Так, один хирург, заказавший в деревне масло, и молодой интендант, посватавшийся к дочери местного богача и не получивший пока ответа, считали, что можно задержаться еще денька на два, — никакого греха в этом не будет. Но поскольку возникли такие расхождения, то…
И только председатель комиссии предложил до отправки телеграммы еще раз посоветоваться с заместителем каймакама, как открылась дверь н вбежал запыхавшийся Эшреф с телеграммой в руках.
— К нам едет господин мутасарриф. Сегодня между полуднем и третьим намазом будет здесь.
Возбуждение умов в Стамбуле тем временем возрастало. К «Гласу истины» и «Голосу народа» присоединились и другие столичные газеты. Тяжело раненный при исполнени и служебных обязанностей каймакам Сарыпынара через день после землетрясения скончался, а спустя двадцать четыре часа — воскрес! (Самое пренеприятное, что ложное сообщение это дошло до Испарты, о нем узнала семья каймакама, и пришлось Халилю Хильми-эфенди разориться на две серебряных меджидие и телеграммой заверить жену и тестя, что он еще жив.)
Из Сарыпынара не поступало новых подробностей о землетрясении, о разрушениях, о количестве раненых и убитых, и газеты, вполне естественно, занялись свободным творчеством. Красочные иллюстрации, которые изображали городские кварталы, превращенные в камни и и прах, чередовались с не менее красочными описаниями криков и стонов раненых, которых выносили из-под развалин, или душераздирающих рыданий обезумевших от горя матерей, бегущих в горы с мертвыми младенцами на руках. Все это сеяло в народе ужас и порождало нелепые страхи.
В театре Тепебашы поэт Селим Шевкет читал свою поэму, исторгая у публики слезы, и перед стихами его в самом деле померкла слава «Помогите пострадавшим!». Успех был невиданный, так что поэт после первого исполнения опоздал на все виды транспорта, не сумел после полуночи найти экипаж, чтобы вернуться к себе в Кадыкей, и вынужден был снять номер в гостинице, напротив театра. И теперь каждый вечер, перед спектаклем (в театре шла пьеса Лорья-бея «Взятие Константинополя») Селим Шевкет выходил на сцену в визитке и лакированных туфлях, и публика обливалась слезами, внимая его стихам.
В театре завели особую книгу, в которую записывали добровольные пожертвования, и она пользовалась большим спросом. Но был и такой случай: на галерке появился предприимчивый служитель, который с тарелкой обходил публику, восклицая: «Помогите пострадавшим!» — и собирал щедрые даяния в пользу… собственного кармана. Однако его поймали на месте преступления и крепко побили.
В развернувшейся благотворительной кампании активное участие приняли, как и следовало ожидать, все газеты, причем каждая стремилась завоевать пальму первенства. Репортеры и другие сотрудники превратились в сборщиков пожертвований. Они обходили дома, магазины, лавки, присутственные места, и на первых страницах газет ежедневно стали печататься подробные сообщения о собранных суммах.
Все было бы ничего, если бы газеты пели единым хором, так сказать, в унисон. Эпидемия милосердия в конце концов завершила бы свой естественный круг и за одну-две недели сошла бы на нет. Однако из Сарыпынара перестала поступать та пища, которая могла хоть как-то накормить голодную прессу, и это осложнило и запутало дело до чрезвычайности. Газеты стали опровергать друг друга, уличать во лжи, обвинять в преувеличениях, которые якобы встречались в телеграммах и сообщениях корреспондентов с мест, — писались-то они, надо думать, в редакциях или кофейне «Месеррет». Некоторые газеты, опоздавшие сообщить о случившемся, сначала для очистки совести усомнились в размерах катастрофы, а потом попробовали даже отрицать самый факт землетрясения. Борьба между газетами с каждым днем становилась все ожесточеннее. Особенно старались «Глас истины» и «Голос народа», чья перепалка уже напоминала драку кошки с собакой.
Рыфату сильно нагорело от председателя городской управы и каймакама, по этой причине он два дня не отвечал на сыпавшиеся, словно из рога изобилия, телеграммы своей газеты и только на третий день сообщил, что «служба препятствует его журналистской деятельности» и потому он просит уволить его с поста корреспондента. А вот рябого Ресми ничем нельзя было пронять. В Сарыпынаре у него действовала целая сеть информаторов, состоявшая из близких друзей; от них он подучал ежедневно сообщения, которые затем разукрашивал умелой рукой и отсылал в «Голос народа». И поскольку недовольного начальства у него в санджаке не было и никто против его писаний не возражал, дела у Ресми шли отлично.
«Глас истины» понимал, что добытая им лакомая кость упущена. В бессильной злобе он пробовал огрызаться на «Голос народа», перехвативший у него добычу, но скоро утешился, найдя себе новую тему: «Реакционные силы Сарыпынара препятствуют журналистам посылать достоверные сведения. Кто они — эти ретрограды?» Из этой темы газета постаралась извлечь для себя максимум пользы.
Когда согласие в прессе нарушилось, вызвав среди жителей столицы опасное брожение умов, нашлись здравомыслящие люди, которые решили вмешаться. Они обратились к властям и посетовали на то, что до сих пор не опубликовано «официальное сообщение», — только оно могло рассеять сомнения и опровергнуть ложные слухи.
Это пожелание было немедленно доведено до сведения министра внутренних дел.
— Ах, мой дорогой, газетчики только и умеют, что врать!.. — возразил министр докладывавшему советнику. — Все это выдумки проходимцев… У меня столько забот! Неужели я еще должен считать, сколько в Сарыпынаре разрушено домов, сколько человек ранено? Да дайте сообщение, и дело с концом.
— Я тоже так думал… Только…
Министр улыбнулся.
— Только что мы сообщим? Вы это хотели спросить? Надо тотчас же послать шифровку губернатору — что он там, заснул, что ли? А пока от него поступит ответ, займитесь этим делом. Надо, пожалуй, сообщить так… Комиссия по оказанию помощи в настоящее время работает, работает в полную силу и даже сверх сил… И добавьте еще, что дня через два мы сможем дать самое подробное сообщение. И еще, как бы не забыть: следует немного помочь уезду деньгами. Чтоб нам не было стыдно…
Мутасарриф Хамид-бей только что уснул. Первый раз за три ночи. И несмотря на это, звонок у парадной двери первым разбудил именно его. Он уселся на постели и, закрыв лицо руками, простонал:
— Неужели опять что-нибудь стряслось?
Его супруга, страдавшая уже несколько лет нервными припадками, последнее время находилась в чрезвычайно возбужденном состоянии, беспрестанно впадала в истерику и даже пробовала повеситься на поясе от халата. Спасибо, железный крюк, на котором держался полог, кровати, сломался…
Но Хамид-бей был уверен, что в следующий раз она найдет крючок покрепче и все-таки покончит с собой.
Мутасарриф был типичным сановником из Высокой Порты. За пределы Стамбула он впервые выехал только после провозглашения конституции, а пошел ему тогда уже шестой десяток. Он был человеком со странностями, так, например, ничего, кроме молочного киселя, в рот не брал, только тем и существовал. Этот кисель ему готовила собственноручно его старая нянька и кормилица Налан- калфа.
После безоблачного житья в загородной вилле под Стамбулом санджак в Анатолии показался вновь назначенному начальнику округа чуть ли не далеким Физаном, богом забытым краем, куда раньше ссылали преступников. Вот уже четыре года прозябал он здесь, испытывая телесные и духовные муки. А тут еще нервы супруги… Никаких сил не хватает: ну прямо как в сумасшедшем доме… Хамид-бей со слезами вспоминал дачные пригороды старого Стамбула и проклинал тех, кто послал его сюда. К этим проклятиям обычно присоединялась жена. Она начинала проклинать его самого, а распалясь, швыряла в голову бедняги мужа чернильницы, портсигары и прочие тяжелые предметы…
Семейные скандалы угнетающе действовали на Хамид- бея. По правде говоря, состояние здоровья мутасаррифа в эти дни было куда хуже, чем у его подруги жизни. Но разве будешь думать о себе, когда жена устраивает ежедневные представления?!
— Что-то произошло!.. Я знаю… Вы от меня скрываете!.. — причитал мутасарриф, трясясь от страха.
— Не волнуйся, бей-эфенди! Господь бог не допустит… Уж коли госпожа и сделает что с собой, так разве об этом с улицы прибегут докладывать? Ну, ну, не надо! Бог милостив! — успокаивала его Налан-калфа.
И хотя у бедняги в голове все смешалось, он понял, что слова старой няньки не лишены здравого смысла, и смущенно замолчал.
Как выяснилось, звонил посыльный с телеграфа, принесший шифровку от губернатора.
— Хвала аллаху, тебя переводят в Стамбул! — радостно воскликнула Налан-калфа.
— Дождешься такого счастья! Конституционное правительство, верно, уморить меня здесь решило! — проворчал мутасарриф.
Хамид-бей очень любил шифровать арабские буквы и с увлечением разгадывал ребусы и кроссворды. Он и служебные телеграммы расшифровывал только сам, а порой, забавы ради, записывал шифром знаменитые двустишия. Ключ шифра он знал на память и телеграмму губернатора прочел легче, чем обычное письмо. Послание начиналось грозно. От мутасаррифа требовали объяснения, почему до сих пор не получен подробный отчет о землетрясении в Сарыпынаре. Далее говорилось о том, что возникли кривотолки и сплетни, явно преувеличивающие размеры бедствия и тем самым вызывающие бессмысленную и опасную тревогу среди населения. И, наконец, ему предписывалось немедленно выехать в Сарыпынар и обо всем, что он будет узнавать там, через каждый час доносить губернатору…
Не ежедневно, а ежечасно!..
Приказ губернатора вызвал у мутасаррифа вполне естественный ужас, словно ему вручили приказ о мобилизации. Губернатор был фигурой влиятельной среди иттихадистов. Он не скупился в обращении на ласковые слова: «голубчик» да «дружок» у него с языка не сходили, но наступать ему на мозоль не стоило — пощады тогда не жди. Все это Хамид-бей прекрасно знал. И ко, всему еще губернатор был солдатом — одним из тех, кто когда-то шел на Стамбул в рядах «Армии действия»[61].
Мутасарриф тотчас отправил ответную телеграмму; «Выезжаю немедленно», — хотя, конечно, выехать сразу он не мог. Но это уже был другой вопрос. Вручили бы ему приказ: «Немедленно бросайся в окно!» — он и тогда ответил бы так же.
В то раннее утро не только мутасарриф, но и весь город был охвачен лихорадочной деятельностью. Посыльные опрометью мчались в жандармское управление, в дома важнейших чиновников. Срочно открывались двери аптек, складов, магазинов, запрягались лошади, грузились подводы.
Чтобы скрыть причины столь внезапной поспешности, всему делу был придан характер секретности. Даже дома предстоящий отъезд мутасаррифа был окутан тайной. Поначалу госпожа ударилась было в привычную истерику, но, напуганная необычностью происходящего, а всего более — предрассветным сумраком, волей-неволей образумилась и притихла.
Экипаж Хамид-бея тронулся. Налан-калфа выплеснула ему вдогонку ведро воды, а потом, шлепая по луже, побежала за экипажем, причитая:
— Аллахом тебя заклинаю, береги себя. Да смотри весточки посылай, не то я тут с ума сойду!..
— Ладно, ладно, успокойся, бог милостив, — отвечал мутасарриф, всем своим видом выражая глубочайшую печаль. — Ничего не поделаешь, служба есть служба.
Чему быть, того не миновать. Будет угодно аллаху, вернемся живыми-здоровыми.
Экипаж проехал последние окраины, вот и река, каменный мост — здесь кончается город.
Сколько раз за четыре года приходил Хамид-бей к этому мосту, садился и, глядя на противоположный берег, на дорогу, которая с трудом карабкалась в гору и терялась в оливковой роще, предавался поэтическим мечтам. Ему казалось, что перед ним граница, что на той стороне находится уже чужое государство, попасть куда без визы невозможно, и что, видно, он так и не сможет побывать на том берегу. И вот этим сереньким утром он наконец получил возможность удовлетворить свое любопытство и побывать «за границей».
Если не благословит аллах, что может свершить раб его по собственной воле? И не успел экипаж отъехать немного от моста и запрыгать по скверной дороге, как голова Хамид-бея, целых три ночи героически сопротивлявшаяся самым сильным снотворным средствам, сама собой стала клониться, а потом и вовсе упала на плечо сидевшего рядом Николаки-бея, главного врача города и непременного спутника мутасаррифа. Бедняга Хамид-бей сладко уснул, как младенец в люльке, и чем дальше отъезжали они от города, чем хуже становилась дорога, тем крепче был сон мутасаррифа.
Если окружная комиссия по оказанию помощи добралась до Сарыпынара за трое суток с двумя ночевками, то Хамид-бей со своим спутником прибыл туда в тот же день, правда, не к третьей молитве, как предполагали, а лишь к вечернему эзану. За все путешествие они сделали всего два десятиминутных привала в больших селах, оказавшихся у них на пути.
В экипаже Хамид-бей испытал не только отчаянную тряску, но и все прелести: палящего солнца, удушливого зноя и капризного ветра. Позже, в обед, на его долю выпало новое испытание: кастрюля с молочным киселем, поставленная в корзину заботливой рукой Налан-калфы, перевернулась, и он вынужден был довольствоваться мясными котлетами из запасов Николаки-бея. Кроме того, во время кратких привалов Хамид-бея усиленно потчевали различными кушаньями, совсем не полезными для его здоровья. Наконец, уже в доме, где мутасарриф был принят как самый почетный гость — можно не сомневаться, что это был дом председателя городской управы Сарыпынара, Решит-бея, — и где он председательствовал за столом, ему пришлось отведать великое множество пагубных для его слабого желудка блюд.
Когда после всех злоключений мутасаррифа привела в специально для него приготовленную комнату, он взмолился:
— Николаки-бей, дорогой мой, я сегодня ночью непременно богу душу отдам… Не оставляй меня! Следи за моим состоянием!..
Но, как ни странно, никакого недомогания Хамид-бей так и не почувствовал и еще долго тому удивлялся.
А еще удивительнее было то, что он вовсе перестал беспокоиться о своей супруге. Он вдруг понял, что уже ничто не может его огорчить. Получи он сейчас весть, что жена, несмотря на приставленных по его приказу двух слуг, нашла способ осуществить свою угрозу и покончила с собой, он и не подумал бы расстроиться.
«О, господи, неужели я не люблю больше Махмуре? — рассуждал он, обнаружив перемену в своих чувствах. — Возможно ли это? Ведь мы тридцать пять лет клали головы на одну подушку. Что же со мной случилось теперь? Мне кажется, что все это время я не столько страшился ее смерти, сколько изнывал от тяжких предчувствий: вот сейчас придут и сообщат мне об ев ужасной кончине…»
Когда Халиль Хильми-эфенди узнал от доктора Ариф-бея, что мутасарриф уже в пути, он схватился за голову и провозгласил нараспев:
— Похороны начинаются, прошу пожаловать!..
Если раньше он боялся, что его могут перевести из Сарыпынара в другое место, то теперь с благодарностью принял бы новое назначение.
Чтобы дослужить до пенсии и выйти в отставку, ему надо было тянуть лямку еще шесть лет, четыре месяца и десять с лишним дней. С каким удовольствием отправился бы он на это время в самый далекий, самый захудалый уезд страны! Но было совершенно очевидно: его уже ничто не спасет, и окончит он дни свои в нищете и бесславии…
Когда случались неудачи и приходилось страдать за свои грехи или, того хуже, отдуваться за чужие, Халиль Хильми-эфенди обычно говаривал: «Как ни верти, как ни крути, а бедняге Халилю головы не снести». Вот и в этот день, выслушав неприятное известие, он повторил Ариф-бею свою любимую поговорку и не пожелал слушать его утешений.
— Знаешь что? Не терзайся понапрасну, дорогой мой доктор. Будь здоров, будь счастлив, спасибо тебе за все твои заботы! А мне головы все равно не сносить… Ты только подумай, что творится! Весь мир считает, что Сарыпынара на свете больше нет, а этот городишко стоит себе целехонький, как орешек… Ты читал стамбульские газеты, видал, что они пишут? Меня уже «ретроградом, затыкающим рот прессе», называют. Правда, имя мое еще не прописано, но ясно, что подразумевают именно меня… Хвала аллаху, виселицы нынче из моды вышли… Ведь что получается: весь груз ответственности за события в городе взваливают на мою спину. И кто взваливает-то? Те самые господа, которые сами все и напутали. А тут еще окаянная комиссия нагрянула и вконец дело испортила. Свалились на нашу голову бездельники-дармоеды, целыми днями пировали-веселшшсь, а теперь, видите ли, возмущаются: «Зачем это нас сюда призвали?»
Тут каймакам остановился, передохнул и с чувством прочел двустишье прославленного шейхульислама Яхья- эфенди:[62]
Грохочет мельница, вступив с рекой в единоборство.
Колеса вертятся, вода сильней, чем их упорство…
Верно, что вода колеса крутит. Она их так раскрутит, что мельницу разнесет вдребезги, а голову за это снимут всё тому же Халилю Хильми-эфенди. Теперь понятно, почему мутасарриф послал сюда этого Эшрефа. Узнает от него о всех безобразиях и… Догадываешься, зачем начальник округа сюда жалует? Он это давно задумал. Поди сказал Эшрефу: «Ты, брат, поезжай вперед, подготовь почву, а я — следом за тобой. Выставим этого растяпу в два счета!» Кто знает, может, приказ о моей отставке у него уже в кармане. Так, для виду, проведет расследование, спросит: «А кто заварил эту кашу?» Ему, конечно, скажут: «Халиль Хильми-эфенди». — «А ну вызвать ко мне Халиля Хильми-эфенди!» Э, да ладно, брат! Ты — здоров, ну и я еще цел!.. Не горюй, доктор. Видишь: я носа не вешаю!.. Еще улыбнется нам счастье…
Конечно, Халиль Хильми-эфенди храбрился. И надо отдать ему должное: держался он молодцом. Он догадывался, что его ожидает, но смирился со своей участью, понимая, что от судьбы не уйдешь. У него даже мелькнула было мысль: зачем зря унижаться, не лучше ли уйти самому с гордо поднятой головой… Да, да, плюнуть на все и уйти, наперекор стихиям, уйти из дома, где он так привык гнуть спину, что уж и голова не поднималась… Только что проку в подобном поступке: он чувствовал себя таким усталым и разбитым, что даже не в состоянии был насладиться столь дерзостным замыслом.
Единственно, что он сделал, узнав о приезде начальника округа, это велел Хуршиду позвать носильщика-хамала и перенести вещи из здания управы к себе домой.
— Знаешь поговорку: «В своей лачуге лучше, чем в губернаторском дворце», — сказал он доктору. — Зачем мне это надо?.. Уж лучше самому уйти, чем дожидаться, пока тебя выгонят на глазах у всего народа…
Впрочем, участвовало тут и иное соображение: Халиль Хильми-эфенди опасался, как бы мутасарриф не узнал, что он живет в служебном помещении, и не рассердился бы еще сильнее. Каймакам не сомневался, что Эшреф или кто-нибудь другой — длинных языков всегда достаточно — уже довели до сведения начальства этот факт. Но, как говорится, лучше раз увидеть, чем десять раз услышать.
Халиль Хильми-эфенди, конечно, присутствовал и на церемонии торжественной встречи мутасаррифа при въезде в город, и на парадном обеде в доме председателя городской управы. Однако каймакам категорически отказался занять почетное место по правую руку от гостя. Раз печать находится у Энтрефа, пусть он и будет Сулейманом[63]. А Халиль Хильми-эфенди нынче не занимает никакого: поста и посему официальным лицом не является. Сегодня он на положении отставного чиновника или, вернее, старого дядьки, которого из уважения к его почтенным сединам приглашают по праздникам к господскому столу. И потом следует помнить: безопаснее держаться в сторонке, издали изучать характер человека, с которым так или иначе придется вступить в борьбу и от нападок которого предстоит защищаться, — так-то оно будет вернее!
В тот вечер за банкетным столом собрались все самые именитые, самые достойные люди города, начиная с Омер-бея и заики — председателя окружной комиссии и кончая учителем Ахмедом Масумом и аптекарем Ованесом. Пока все шло тихо и спокойно. Но, по убеждению Халиля Хильми-эфенди, это было затишье перед бурей — такому спокойствию ни в коем случае не следовало доверять. Не позднее завтрашнего утра все изменится: забурлит вода, завертятся колеса и такой грохот пойдет — только держись! И все эти чинные благородные люди, которые сейчас так радушно угощают один другого, предлагая отведать то куриную ножку, то кусочек пахлавы, завтра же начнут подводить мины друг под друга, — все это Халиль Хильми-эфенди знал по личному опыту.
Мутасарриф Хамид-бей между тем от застенчивости и смущения молчал, и молчание его присутствующие принимали за важность, приличествующую мужам Высокой Порты и означающую, надо думать, государственную мудрость. Впрочем, мутасарриф понимал, что своим поведением он может омрачить веселье и отравить атмосферу праздничного стола; ему очень хотелось сказать что-нибудь забавное, переброситься с кем-нибудь веселым словом, смехом и шуткой внести оживление. А это Хамид-бей умел, ведь недаром он был сыном потомственного стамбульского паши и с детства — завсегдатаем спектаклей Карагёза. Но Хамид-бей боялся, и не без основания, уронить свое достоинство, так как слабенький голос его легко мог затеряться в шуме многолюдного собрания. Поэтому он ограничивался тем, что изредка улыбался своим сотрапезникам. А те, в свою очередь, тоже предпочитали помалкивать, опасаясь, как бы неуместное слово или громкий возглас не были истолкованы как неуважение к высокому гостю. И только Омер-бей, как всегда, чувствовал себя в своей тарелке, смеялся и рассказывал что-то сидевшим подле него, а чтобы его слышали и сидевшие поодаль, он иногда повторял рассказ громким голосом.
К концу ужина буря, таившаяся за обманчивой тишиной, чуть было не разразилась: заговорил долго молчавший инженер. А уж когда Дели Кязыма прорвет, от него можно ждать самых вздорных речей и выходок. Халиль Хильми-эфенди сидел, затаившись, на дальнем конце стола и опасливо наблюдал за остальными, словно старая мышь, которая из своей норы следит за резвящимися котятами. Бедного каймакама бросило в жар, когда он услышал из уст Дели Кязыма свое имя. Слава всемогущему, хозяин дома и гости, будто сговорившись, тотчас подняли такой гвалт, что заглушили инженера. А потом упросили бывшего учителя начальных классов Хайрул- лаха-эфенди показать свое искусство, и тот без конца подражал то петуху, то собаке и даже шакалу, и таким образом опасность была ликвидирована.
Но Халиль Хильми-эфенди по-прежнему сидел притихший, боясь двинуться с места, — так страшится выйти в открытое море штурман, когда дует лодос. В голове каймакама то и дело вихрем проносились тревожные мысли, он строил всевозможные предположения и тут же их отвергал. В чем дело? Почему при первой встрече мутасарриф сделал вид, что не знает его — ведь два года назад они виделись в санджаке? А может, это ему только показалось? Почему (и это уже очень важный признак!) мутасарриф с таким безразличием отнесся к тому, что он, каймакам, — пусть в данный момент и не исполняющий своих обязанностей, — сидит на дальнем конце стола? А что таится в нарочитом невнимании мутасаррифа: он прекрасно знает, что каймакам был ранен во время землетрясения, и даже не осведомился — хотя бы из вежливости — о его самочувствии? Правда, справедливости ради следует отметить, что он не обращает никакого внимания и на сидящего рядом с ним Эшрефа, но в этом может быть какой-то свой расчет. Кроме того, каймакам заметил, что мутасарриф время от времени поправляет очки и пристально глядит на него — такое поведение ничего хорошего не предвещало…
Бедняга Халиль Хильми-эфенди не догадывался, разумеется, что Хамид-бей смотрел вовсе не на него, а на висящие за его спиной стенные часы, стрелки которых, казалось, не желали двигаться. Не знал он и того, что все мысли Хамид-бея заняты только тем, как бы отказаться от очередного блюда, которым его радушно потчуют, насильно заставляя есть, да еще не забыть во что бы то ни стало послать телеграмму губернатору. Несчастный мутасарриф страдал, обливался потом, и шею его стальными тисками сжимал целлулоидовый воротничок сорочки, словно железное кольцо, надетое палачом на шею осужденного преступника.
Халиль Хильми-эфенди давно понимал, что ответ за всю нелепость происшедшего придется держать ему, и никому другому. Для того чтобы покончить с этим делом, необходимо было кому-то всыпать по одному месту, и предположение каймакама, что таковое место окажется его собственным, было вполне справедливым. И он ждал.
После приема, улегшись на супружеском ложе председателя Решит-бея, среди шелка и позолоты, мутасарриф заснул мгновенно, как и в экипаже, и крепко проспал всю ночь без всяких сновидений. Утром, в прекрасном расположении духа, он обратился к своему доктору:
— Николаки-бей, что же это происходит? Вчера я съел столько всякой дряни, и никакого впечатления.
— Радоваться надо, бей-эфенди, — ответил доктор, успокаивающе кивая головой. — В гостиной вас ожидает завтрак, после него вы будете чувствовать себя еще лучше.
До полудня Хамид-бей в сопровождении председателя городской управы осматривал город, а после обеда принимал в управе посетителей.
Ужинать должны были в доме Омер-бея. Мутасарриф хотел было отказаться от приглашения, но на доктора, пользовавшегося немалым влиянием у своего патрона, был оказан соответствующий нажим, и Хамид-бею ничего другого не оставалось, как уступить всеобщим настояниям.
— У здешних жителей весьма своеобразные обычаи, бей-эфенди, — сказал доктор мутасаррифу. — Омер-бей — второй человек в Сарыпынаре. Если вы не удостоите его посещением и не отужинаете у него, он потом председателю городской управы голову отъест. Да и сами мы, вернувшись в санджак, еще наплачемся…
Узнав, что мутасарриф приглашен к Омер-бею, каймакам не на шутку всполошился.
— Ну, на этот раз и впрямь состоятся похороны!.. Ах ты пьяница, ах бесстыдник!.. Что же теперь будет?! В городе всего-навсего десяток раненых. Недостает только, чтобы мутасаррифу доложили, что все они, во главе со мной, были ранены в этом самом доме. Для него это будет интереснейшим открытием!.. А еще возьмут да расскажут, как мы там водку пили и женщин голыми плясать заставляли, а когда началось землетрясение, пустились наутек. Вот тут-то я и поскользнулся и свалился с лестницы. Этот бесстыжий пьяница на все способен: он и девушку-болгарку пригласит на вечер, а потом скажет, что этого требовали государственные интересы!..
Но и не идти на званый ужин в честь мутасаррифа было нельзя. У Халиля Хильми-эфенди теплилась одна надежда: что сидящие за столом хотя бы из жалости к нему будут держать язык за зубами.
Вечер, несмотря на страхи Халиля Хильми-эфенди, прошел благополучно. Столы накрыли в саду, и гостей было не так много, как на обеде у председателя городской управы, а самое главное, отсутствовал Дели Кязым. Хотя инженер был теперь одним из самых пламенных приверженцев партии Ариф-бея, но именно этого «пламени» Халиль Хильми-эфенди опасался больше всего.
Накануне каймакам с доктором устроили совещание и выработали план защиты. Волей-неволей пришлось возвратиться к прежней версии доктора: каймакам был тяжело ранен, и если он в настоящее время на ногах, то только по причине ревностного отношения к службе, — все это Ариф-бей готов авторитетно подтвердить. Демонстрировать здания, пострадавшие в результате землетрясения, было, за неимением таковых, невозможно. Значит, единственным пострадавшим оказался сам каймакам, а единственным выходом из создавшегося положения было твердить и твердить, что каймакам в те дни чувствовал себя очень плохо и никак не мог исполнять свои обязанности. А то, что он, придя в себя спустя несколько дней, сообщил телеграммой, что в городе нет значительных разрушений, — должно быть поставлено ему в заслугу.
Вот тут у каймакама с Дели Кязымом и обнаружились разногласия. Инженер соглашался, что дело обошлось без больших человеческих жертв, но настаивал на том, что землетрясение причинило городу значительные разрушения.
— Кто может определить, — говорил он, — получил ли увечья человек? Только доктор! А кто может определить, повреждено ли здание? Только инженер! Значит, никто не имеет права возражать мне, если я, как специалист, утверждаю: в городе пострадало очень много зданий. Верблюду как-то сказали: «У тебя спина горбатая», — а он в ответ: «Лучше скажи, где у меня горба нет». Так и в нашем городе, — где он только не разрушен! Правда, это не значит, что все разрушения произошли в ночь землетрясения. Может быть, они случились до него или после. Только я, как здешний инженер, знаю, когда был разрушен дом: в ту ночь или совсем в другое время!.. Вы поняли, господа, остроумие сего положения? И что бы вам там ни говорили, я все равно буду до конца отстаивать свою точку зрения — это было сильное землетрясение…
Мутасарриф уже второй день не выходил из дома, простудившись в саду у Омер-бея. Он кашлял, у него был сильный насморк, и потому он принял Халиля Хильми-эфенди в спальне, облаченный в пижаму.
После двухдневного напряжения неплохо было бы сделать перерыв и отдохнуть, но новая шифрованная телеграмма от губернатора нарушила все планы. Ничего не поделаешь, надо быстрее кончать расследование. И другого выхода не оставалось, как только вызвать каймакама и наконец побеседовать с ним.
На Халиля Хильми-эфенди было жалко смотреть: он сидел на стуле и беспрерывно утирал катившийся градом пот, ибо мутасарриф держал окна закрытыми по причине своей простуды. Хамид-бей не выдержал и сказал:
— Право, вы бы хоть воротник расстегнули.
Ему хотелось, чтобы Халиль Хильми-эфенди почувствовал себя свободнее, тогда бы и ему не было так неловко сидеть в пижаме.
Однако тот отказался:
— Ну что вы, разве я посмею в присутствии вашей милости!
— Вы же вспотели.
Халиль Хильми-эфенди, скромно потупившись, с грустью заметил:
— Что делать, эфенди, попотеть так и так придется. Немного больше, немного меньше — все едино.
Хамид-бей притворился, что не понял намека, и, улыбаясь, сказал:
— Нет, нет, эфенди, почему же? — Затем снова принял серьезный вид. — Вы извините меня, каймакам-бей, за мой вид? Мне немного нездоровится, так что простите великодушно… Я понимаю, в таком наряде не принято встречать гостей, однако…
«Да мне-то какое дело, можешь хоть в кальсонах разгуливать, только бы меня не трогал!» — подумал Халиль Хильми-эфенди, но с преувеличенной тревогой в голосе сказал:
— Скорейшего выздоровления вашей милости! А что с вами?
— Простудился немного. Вчерашний прием прошел отменно, но засиделись допоздна на свежем воздухе.
Халиль Хильми-эфенди обрадовался, что ему представился случай поболеть душой за начальство.
— Да хранит вас аллах, ваша милость. Наш климат и впрямь несколько необычен. Людям здоровья деликатного, как ваша честь, надобно особенно остерегаться. А главное наше зло — это москиты и вода…
1 Ну, на этот счет Хамид-бей всегда был очень осторожен: он даже зимой без москитной сетки не ложился в постель, а воду — здесь он проявлял чудеса предприимчивости, — воду для питья ему привозили ни больше ни меньше, как из Стамбула. Даже отправляясь в Сарыпынар, он прихватил с собой две четверти с ташделеном[64]. Одна бутыль, к великому несчастью, в дороге разбилась, и Хамид-бей теперь беспокоился, хватит ли ему оставшейся до отъезда.
Услышав слово «ташделен», каймакам сокрушенно вздохнул, и мутасарриф осведомился о причине столь тяжкого вздоха.
— Ах, ваша милость, ташделен напомнил вашему покорному слуге, что существует на свете славный источник Каракулак[65]. Ведь я родом из Бейкоза, — ответил Халиль Хильми-эфенди и снова улыбнулся все той же жалостной улыбкой.
— О!! Так, значит, и вы стамбулец? Сколько же лет вы не были в родном городе?
— Ровно двадцать три.
— Ай-ай-ай, что вы говорите?!
— Да, так уж случилось…
— И как вы это выдержали?
— Что аллах пошлет, то раб его и примет.
Глядя на этого большелицего человека с поседевшей бородой и ссутулившимися плечами, чем-то очень похожего на одного из его бывших гувернеров, Хамид-бей испытывал чувство самого доброго расположения к нему.
И то, что земляк его, вынужденный двадцать три года безвыездно жить в Анатолии, тоскует по Стамбулу и Каракулаку, вызвало у него щемящее чувство сострадания.
Халиль Хильми-эфенди угадал настроение мутасаррифа.
— Ваш покорный слуга уже и забыл славный Каракулак, — продолжал он свой рассказ. — Здесь поживешь, так перестанешь отличать чай от воды. Мы-то привыкли, но для вас это просто невозможно. Знаете, что я вам скажу, — часах в двух езды от города, в деревне Йорюк есть источник, и вода в нем — ну прямо стамбульская. Это далековато, и охотников пить ее у нас не много. Но вы не беспокойтесь. Я прикажу, и с завтрашнего дня вашей милости будут привозить хорошую воду. Уж чего-чего, а достать для дорогого гостя родниковой воды, чтобы и чай у него был вкусный, это мы как-нибудь сумеем.
Мутасарриф словно забыл, для чего он пригласил к себе каймакама. Рядом с Халилем Хильми-эфенди он чувствовал себя ребенком, хотя был лет на восемь — десять старше своего собеседника. Все, наверное, потому, что тот был похож на покойного гувернера.
— Да, вот так-то, каймакам-бей, — сказал он немного погодя. — Хорошо понимаю, как вы стосковались по Стамбулу, но скажите, почему же вы в таком случае соглашаетесь жить здесь?
Каймакам снова вздохнул и, потупя взор, продекламировал:
В разрушенном доме жена и малые чада…[66]
Оказалось, что Хамид-бей не знал этого стиха.
— О, как прекрасно! — воскликнул он, — «В разрушенном доме…» Повторите, пожалуйста, еще раз, я запишу. Да, да, это действительно проблема: жена и малые чада… Ради них человек готов на все, буквально на все!.. У вас, конечно, семья?
Какой удобный момент открыть душу: в глазах Халиля Хильми-эфенди сверкнула радость.
— Есть, к сожалению.
— Почему же «к сожалению»?
— Да потому, ваша милость, что это мое мучение, моя боль. Ребят-то — четверо: кто за порог ползет, а кто в люльке орет. Вот и думаю и терзаюсь: ведь помри я или случись со мной какая напасть…
— Храни господь!
— У меня на всем божьем свете — ни кола ни двора. Четверо ребятишек да жена больная и немощная…
— Больная? Ваша жена больна?
— Уже более двадцати лет.
— О, боже, что вы говорите! И что же у нее?
Тут каймакам решил снова удариться в поэзию, — раз уж господин мутасарриф не больно разбирается в ней и даже не знает такую всем известную строчку, как «В разрушенном доме…».
— Когда брал я в жены ее, как прекрасный цветок…
Но мутасарриф не дал Халилю Хильми-эфенди продолжить, ему самому хотелось поскорее рассказать о своей жене.
— Да, это очень тяжело, — прервал он поэтическое вступление каймакама. — Я прекрасно понимаю, ведь и моя жена больна. Правда, она болеет не так долго, как ваша, но ее здоровье весьма беспокоит меня.
Халиль Хильми-эфенди вскинул брови и участливым тоном сказал:
— Ай-ай, как это печально, бей-эфенди. Выражаю вам мое сочувствие. И чем же больна ханым-эфенди?
— Нервы, подавленное состояние, боязнь… — нерешительно ответил Хамид-бей.
Каймакам понял, в чем дело, и поспешил перевести разговор на другую тему:
— А ваши дети?
— Дети? У меня нет детей… Не наградил господь. «В нашем разрушенном доме» есть только жена, пошли аллах ей здоровья, но она доброй дюжины детей стоит.
Халиль Хильми-эфенди даже вскочил с места и спросил в полном недоумении:
— Как, у вас нет детей?
— А вы думали — есть?
— Да, я слышал, что у вас взрослая дочь, кажется, даже несколько дочерей…
Если бы! Но нет, это все неправда.
Халиль Хильми-эфенди никак не мог прийти в себя: значит, у мутасаррифа нет дочери, значит, рассказ о том, что мутасарриф выдал за Эшрефа свою дочь, — выдумка от начала до конца!.. А если это выдумка, то и назначение Эшрефа каймакамом в Сарынынар вместо него… О, боже!..
В это время в дверь несколько раз постучали, потом она медленно приоткрылась, и в щель просунулась голова хозяина дома, Решит-бея.
— Эфенди, я так был взволнован, так обеспокоен, когда узнал, что вашей милости нездоровится… Дай, думаю, загляну, может, вашей милости угодно отдать какие-нибудь распоряжения…
— Что вы, что вы, эфенди, право же, не беспокойтесь… Мне даже неловко.
— Это наш долг, эфенди, наша обязанность. Ваша милость — наш уважаемый гость, наш заступник.
— Входите, пожалуйста, в комнату.
— Не смею вас беспокоить.
— Какое тут беспокойство, входите, входите, дорогой мой.
Решит-бею, без сомнения, было известно, что у мутасаррифа находится каймакам, что они уединились и ведут разговор с глазу на глаз, но он все-таки не удержался и, сгорая от любопытства, заглянул в комнату. Теперь он делал вид, будто ничего не знал и зашел совершенно случайно.
— Ах, если бы я мог подумать, что у вашей милости бей-эфенди, ни за что не стал бы вас беспокоить, — продолжал он.
— Бог с вами, что вы… входите, пожалуйста, садитесь…
Председатель городской управы в нерешительности остановился посреди комнаты.
— С вашего позволения… Но ведь вы заняты! Разрешите удалиться, не смею вам мешать, — сказал он и, еще раз убедившись, что Хамид-бею ничего не нужно, и, приказав слуге сменить воду в графине, которая, наверно, успела согреться, вышел из комнаты.
Едва закрылась дверь за председателем управы, ветер подул с другой стороны. Хамид-бей вдруг понял, что дружеская беседа с каймакамом затянулась, и сразу посуровел. Пальцы его по привычке стали искать пуговицу на воротничке рубашки и, не найдя ее, застегнули пуговицу пижамы.
— Однако вернемся к нашим делам, каймакам-бей, — сухо сказал мутасарриф.
Халиль Хильми-эфенди все еще улыбался счастливой улыбкой — так он был рад удивительной новости, что у мутасаррифа не оказалось детей. Но, услышав слова Ха- мид-бея, сразу пришел в себя, сдвинул ноги и сложил руки на коленях, подобно школьнику, оказавшемуся перед экзаменатором.
— Не знаю, что и сказать, господин мутасарриф, — произнес он и замолчал.
Говорить друг другу было нечего, и тут, наверное, им следовало бы распрощаться и разойтись. К сожалению, сделать это было невозможно!..
Хамид-бей возвел глаза к потолку, подумал и сказал:
— Во всяком случае, ясно одно: дела обстоят скверно, каймакам-бей. Получив несколько тревожных сообщений, оказавшихся впоследствии ложными, мы были крайне обеспокоены и послали к вам комиссию для оказания помощи. Стамбульские газеты, в свою очередь, раздули полученные ими сообщения, вследствие чего в стране возникло мнение, будто в Сарыпынаре камня на камне не осталось. А на самом деле? Это же буря в стакане воды! Иначе не назовешь… Да, дела обстоят из рук вон плохо. Думаю, вы и сами не станете отрицать этого, каймакам-бей?
Халиль Хильми-эфенди по личному опыту знал, чем может обернуться в подобных случаях нечаянно выскочившее «да!» или «нет!». Он судорожно проглотил слюну, развел руками и изобразил на лице неподдельное огорчение, которое могло означать только одно: «Такова, видно, судьба!»
— Правда, вы были ранены и не могли исполнять свои служебные обязанности, однако…
— Точно так, господин мутасарриф. Согласно диагнозу нашего доктора, я, можно сказать, подвергся смертельной опасности. Господь свидетель: несколько дней я был совсем не в себе!..
— Между тем не вы ли в своей телеграмме сообщили, что с вами ничего серьезного не случилось?
— Но ведь сие как раз и указывает на то, что я не ведал, что творю. У меня даже мысли не возникало, что ранение может помешать мне исполнить служебный долг. Несмотря на жар и сильные боли во всем теле, я объехал город и окрестные деревни…
Последовало еще несколько ничего не значащих вопросов и таких же ответов.
Халиль Хильми-эфенди делал все, чтобы застраховать себя: он неназойливо подчеркивал положительные стороны своей деятельности, а недостатки и промахи сваливал на болезнь, которая, в свою очередь, подтверждалась заключением уездного врача.
Сознавая, что все эти пустые разговоры ни к чему не приведут, мутасарриф начал злиться. Надо заставить каймакама признать вину!.. Иначе губернатор всю вину возложит на него. Этот иттихадист — мастер находить виноватых. Да и должен в конце концов быть козел отпущения, которому полагается нести наказание за все учиненные безобразия.
Господи, до чего ж тяжело! Проникнуться к каймака- му чувством симпатии и тут же хватать его за шиворот и вести на расправу. Просто удивительно: впервые за четыре года он встретил в Анатолии человека, который ему приятен, и теперь он должен собственной рукой затянуть петлю на его шее!.. Тьфу ты, пропасть! Но что остается делать? Служба есть служба!..
И Хамид-бей продолжал задавать вопросы, все с той же невозмутимой вежливостью каждый раз переспрашивая: «Не так ли, бей-эфенди? Ведь правда?..»
Если бы Халиль Хильми-эфенди подтвердил: «Так точно, вы правы!» — все сразу встало бы на свои места. Разве что страдала бы нежная и сердобольная душа мутасаррифа… Однако признание вины из уст самого каймакама могло бы уменьшить эти страдания наполовину.
Или уж пусть бы Халиль Хильми-эфенди возмущался, протестовал, утверждал с наглым видом: «Нет! Вы не правы!» Такой поворот дела тоже облегчил бы решение вопроса, — тогда у Хамид-бея был бы повод рассердиться.
Но каймакам догадывался, что происходит в душе его собеседника, и никак не желал брать вину на себя. Весь его несчастный вид, большое, доброе лицо, так похожее на лицо старого гувернера, и крупные капли пота, возбуждавшие жалость больше, чем слезы, — все взывало к совести мутасарриф-бея.
Безвыходность положения, казалось, усиливала невыносимую духоту в комнате с плотно закрытыми окнами, и бедного мутасаррифа уже прошиб пот, И тут его охватил страх, что он может заболеть воспалением легких, а потом страх превратился в гнев на Халиля Хильми-эфенди, который был этому причиной и виновником всех бед. Вот она — спасительная волна гнева! Только гнев способен был вернуть мутасаррифу силы и энергию, столь необходимые в трудную минуту, только гнев мог помочь ему быть беспристрастным и судить виновного по всей строгости.
— Прекрасно, бей-эфенди! Все — хорошо, все — отлично. Однако что вы скажете по этому поводу? А?
Халиль Хильми-эфенди надел очки и стал рассматривать три листка, протянутые ему мутасаррифом. Это были обыкновенные канцелярские бумаги: препроводительная записка к ежемесячному отчету и еще какие-то документы.
Каймакам, не понимая, чего от него хотят, удивленно моргал глазами.
— Дата подписи двадцать седьмое июля, иными словами, тот самый день — следующий после землетрясения, — когда вы, по вашему утверждению, пребывали вследствие ранений в тяжелом состоянии… Ежели здоровье позволяло вам просматривать документы и подписывать их, то почему же тогда вы не сообщили мне о положении дел хотя бы телеграммой в четыре слова? Ежели вам не на что было расходовать посланные нами деньги, почему же тогда вы не сообщили мне об этом телеграммой в две строки, вместо того чтобы создавать в городской управе комиссию и устраивать вокруг нее суматоху?..
Вопросы мутасаррифа, начинавшиеся с «ежели» и «почему же тогда», сыпались с угрожающей быстротой, без всяких пауз. Они загнали Халиля Хильми-эфенди в тупик. Пока он собирался ответить на один, вдогонку летел следующий, а за ним еще и еще. Потеряв надежду выбраться из этого тупика, бедняга камнем застыл на месте.
Каймакама пугали не сами вопросы, — на них можно было найти ответ, — страшен был голос: от человека, который кричит истерическим бабьим голосом, пощады ждать бесполезно…
Хамид-бей кричал все пронзительнее, и голос его становился все тоньше, а когда он выкрикивал «почему же?», то слова эти звенели, словно тетива лука. И чем пронзительнее кричал мутасарриф, тем уже становились щелочки его глаз, в которых бегали два жалких, растерянных огонька, две ртутные капельки, готовые вот-вот пролиться…
Несчастный Халиль Хильми-эфенди понял: песенка его спета!..
А мутасарриф уже не мог остановиться, он устремился вперед или, точнее сказать, вернулся назад — к событиям, предшествовавшим землетрясению:
— И потом, как вы, бей-эфенди, объясните вечеринку, состоявшуюся в ту самую ночь? Простите, но для меня это просто загадка. Не сама вечеринка, разумеется, а то, что в ней принимал участие солидный, немолодой, высокопоставленный чиновник… Вся беда отсюда и идет. Выходит, что пострадавшие, во главе с самим каймакамом, получили свои ранения именно в этом доме. Не берусь, конечно, утверждать, что ежели бы вы, ваша честь, не были в числе гостей, то и самого происшествия не случилось бы. Но, по крайней мере, в числе раненых не оказалось бы нашего каймакама. Он остался бы в строю и мог бы сообщить нам о действительном положении дел. И тогда в эту историю не впутались бы посторонние лица, не пошли бы пересуды и не было бы всех этих безобразий. Вы понимаете, что, обманутый ложными сообщениями, я всполошил губернатора, понапрасну послал деньги, а потом еще и комиссию для оказания помощи. Из-за вас я попал в скверную историю! Вам это понятно?!
Халиль Хильми-эфенди тяжело вздохнул. И правда, разве не по его вине произошли все эти неприятности? В отчаянии он уже готов был сказать: «Не расстраивайтесь, бей-эфенди… я виноват, все это правда!..» — и положить конец пытке, но чиновничья осторожность — выработавшийся инстинкт самосохранения — помешала сделать такое признание. Вместо этого он сказал:
— Не расстраивайтесь, бей-эфенди. Да хранит вас аллах… Разве я посмею вам слово возразить. Право же, не волнуйтесь, ваша милость. Увольнение вашего покорного слуги разрешит все вопросы. Зачем так расстраиваться? Вам же нездоровится. С вашего разрешения, я дам вам сейчас родниковой воды. Где ваш ташделен? Кажется, вот в этой бутыли?
Халиль Хильми-эфенди направился к оплетенной четверти, стоявшей на полу, около кровати. Он шел, намеренно припадая на одну ногу.
— Прошу вас, садитесь на свое место, каймакам- бей! — строго сказал мутасарриф. — Это не ваша обязанность. А потом, да будет вам известно, я так вспотел, что не могу пить…
Голос Хамид-бея был еще суров, но в нем затеплились уже мирные нотки.
Халиль Хильми-эфенди остановился как вкопанный.
— Простите меня, ваша милость… я не подумал. И правда, вы вспотели. Вам непременно следует сменить рубаху. Еще раз простите меня за дерзость, но я бы вам посоветовал растереться сухим полотенцем. Каковы бы ни были наши служебные отношения, существуют еще и человеческие — мы ведь с вами земляки… Прикажете, я выйду. Подожду в гостиной, покамест вы переоденетесь…
И, не дожидаясь ответа, Халиль Хильми-эфенди вышел, по-прежнему прихрамывая, и осторожно прикрыл за собой дверь.
О, господи, до чего же он похож на гувернера! Хамид- бей с трудом разыскал в чемодане рубаху. Дай бог здоровья Налан-калфе, это она уложила столько пар белья. За это время чистых рубах сильно поубавилось — когда роешься в чемодане, под руку попадаются одни кальсоны.
Но какая прекрасная мысль: прежде чем сменить рубаху, растереть потное тело пушистым полотенцем! Ни он сам, ни Налан-калфа никогда об этом не подумали бы. Право же, есть в бедняге каймакаме что-то располагающее… Однако…
Когда мутасарриф вновь пригласил Халиля Хильми- эфенди в комнату, он чувствовал себя очень слабым: полный упадок сил, как всегда после нервного перенапряжения. От недавнего возмущения не осталось и следа; более того, душа Хамид-бея, полная раскаяния и печали, жаждала согласия и даже взаимного понимания.
После столь трудно давшейся ему вспышки гнева и строгого внушения, которое внесло ясность в их отношения, не следовало, конечно, проявлять мягкосердечие к каймакаму, — это Хамид-бей прекрасно понимал, только совладать с собой был не в силах. Ему захотелось сказать несколько теплых слов, чтобы ободрить Халиля Хильми-эфенди, и, помимо своей воли, он наговорил их без всякой меры. Все закончилось трогательной сценой: оба старика, чуть не плача, готовы были кинуться друг другу в объятия.
И, уже провожая Халиля Хильми-эфенди к двери, Хамид-бей не удержался и дрожащей рукой провел по его печальному лицу, так похожему на лицо старого гувернера. Конечно, если бы каймакам размяк вдруг от неожиданной к нему перемены и вздумал искать снисхождения, пришлось бы выразить недовольство и сказать ему, что дружба дружбой, а служба службой. Но все обошлось, и потому мутасарриф на прощание сказал Халилю Хильми-эфенди несколько обнадеживающих слов, в которых слышалось подлинное сострадание.
Не будь Халиль Хильми-эфенди столь многоопытным чиновником, перевидавшим всякого на своем веку, он еще мог бы поверить этим словам. Но он понимал, что вызвало недолгую вспышку начальственного гнева, подобного волне на озере, которая вскипает вдруг, а потом затихает сама собой. Ему понятны были причины гнева, заставившие этого слабого и совсем не злого человека наброситься на него. И поэтому, вернувшись к себе домой, каймакам горестно вздохнул и произнес:
— Да, видно, плохи мои дела… Погубит он меня, скотина.
И началась для Халиля Хильми-эфенди жизнь человека, уволенного в отставку, разжалованного в рядовые… Он редко выходил из дому, с утра до позднего вечера слонялся по комнатам в шелковом халате и ночных туфлях, изредка выходил на раскаленную крышу и ложился, как некогда его больная жена.
Теперь уже никто, кроме Хуршида, не навещал его. Разве что доктор Ариф-бей заглянет изредка.
В беседе с разными людьми мутасарриф допустил кое- какие неосторожные высказывания о каймакаме. Его слова моментально облетели город, и никто не сомневался, что каймакам будет смещен и на этом все кончится.
Как обычно бывает в подобных случаях, сплетни вокруг имени Халиля Хильми-эфенди множились с удивительной быстротой. Больше всего, разумеется, старались те, кто хоть как-то пострадал во время правления каймакама или же был обманут в своих ожиданиях, не получив от него желаемых выгод. К ним присоединились люди, не таившие обид, но которым не нравилась физиономия Халиля Хильми-эфенди, а также те, кто испытывает зависть к любому должностному лицу.
И все они жаловались на старого каймакама. Написал жалобу человек, у которого два года тому назад государ- ство отобрало дом, заплатив слишком мало. Жаловался сторож, которого выгнали за кражу арбузов. Плакалась женщина, требовавшая, чтобы мужа ее, чиновника, бросившего семью с тремя детьми, сняли с должности, — и еще многие, многие другие. Сводились старые счеты. Халиля Хильми-эфенди обвиняли и в том, в чем он действительно был виноват, и в том, что не имело к нему никакого отношения, и в том, что властью каймакама никак не могло быть разрешено, — и обо всем этом немедленно докладывали мутасаррифу.
Хамид-бей, в свою очередь, обо всем докладывал губернатору, отправляя, согласно приказу, по нескольку шифрованных телеграмм в день. Расследовать больше было нечего, все было совершенно ясно, однако разрешение мутасаррифу и членам комиссии вернуться в санджак пока не было получено.
Туманные ответы губернатора, вроде: «Считаю целесообразным и вполне уместным задержаться в Сарыпы- наре еще на несколько дней», — начинали бесить Хамид- бея. И, как назло, рядом ни одного родного человека, которому можно было бы излить душу: Налан-калфа еще не приехала, хотя уже второй день находилась в пути; а Халиль Хильми-эфенди, единственный, кто пришелся ему здесь по сердцу, благодаря роковому стечению обстоятельств оказался главным врагом — надо же, чтобы так случилось! И мутасаррифу приходилось волей-неволей жаловаться Николаки-бею, доверять ему самые что ни на есть сокровенные мысли:
— Нет, ты мне только скажи, доктор, — как-никак ты мне тут самый близкий, — что на уме у этого господина, который зовется губернатором? В прятки он вздумал со мной играть? Ради аллаха, объясни мне, зачем ему надо держать меня здесь? Чего он хочет добиться? Я не мнителен, но мне кажется, тут какой-то подвох… Или он решил сварить меня заживо? Право, не знаю, что и думать… Хотя документ секретный, я тебе его прочту. Знаю, ты не станешь болтать…
В общем-то, мутасаррифа можно было понять. Когда хочешь поскорее вернуться в санджак или попросту домой, а тебе не разрешают неизвестно почему — поневоле на стену полезешь. Правда, дома не найдешь ни такого почета, ни такого покоя, как здесь… Там постоянно надо быть начеку: того и гляди, больная супруга взбеленится и запустит тебе в голову чернильницей или стаканом. Трудно, очень трудно жить все время в напряжении, — просыпаться под крики домашних и засыпать в страхе, что в следующий раз проснешься и увидишь, как жена болтается в петле: глаза выкатились, распухший язык торчит… Все это так, но помимо семейных неурядиц есть и милые сердцу привычки: утренний кофе, который подает Налан-калфа в чашке, привезенной из Мекки; и клистир, который он ставит себе каждые три дня; и любимый стакан, который может однажды угодить ему в висок и стать причиной его смерти, и даже привычный страх, что в любую минуту в него могут полететь кастрюли…
И потом, для столь нервного человека, как Хамид-бей, сама мысль, что он прикован к месту, словно заключенный, и не может уехать, когда ему вздумается, — была невыносима до слез. Хотя, если припомнить, не так уж много времени прошло с тех пор, когда у себя дома, в санджаке, он плакал ночью по той же причине, уткнувшись в подушку, точно мальчик, которого впервые отправляют в пансион. Правда, за последние четыре года он сумел совладать с ночными приступами тоски.
Никаких существенных дел в Сарыпынаре у мутасар- рифа не осталось, однако Хамид-бей предпочитал об этом помалкивать. Кроме того, опасаясь назойливых приглашений, перед которыми трудно устоять, и обильных трапез, он все чаще запирался у себя в комнате и проводил время за чтением жалоб, продолжавших поступать на Халиля Хильми-эфенди. И пусть жалобы были написаны совсем малограмотно или, хуже того, в выражениях непристойных, — они все равно доставляли мутасаррифу удовольствие. Как бы там ни было, жалоба всегда остается жалобой!
Каждая новая бумажка будто изгоняла из его сердца частицу сострадания, которое он еще испытывал к этому человеку с приятным и грустным лицом, напоминавшему ему старого гувернера.
— Ай-ай-ай! Подумать только!.. — восклицал Хамид- бей, перебирая бумаги, на которых были написаны жалобы. — Право же, у этого негодяя грехов больше, чем волос в бороде… Ишь что натворил, бесстыдник. И мне да жалко тебя, эфенди, ты сам во всем виноват… Вот теперь и расплачивайся… Нет, такого человека нельзя защищать…
У мутасаррифа был странный метод проверки жалоб. Он считал, что надо выслушать того, на кого жалуются, и потому время от времени приглашал каймакама для объяснений.
Халиль Хильми-эфенди, получив приглашение, всякий раз сердился и, меняя шелковый халат на цивильное платье, громко возмущался:
— Знаю, проклятый, ты мне все равно башку оторвешь! Ну и ладно, убей, только отвяжись!.. И какого рожна ему еще нужно, окаянному? А впрочем, чего дохлому ишаку волка бояться? Клянусь великим и всемогущим аллахом, на этот раз я ему все, как есть, выложу!
Он плелся по улице, прихрамывая и бормоча под нос. Встречные, видя его сердитое лицо, не осмеливались подойти к нему и быстро сворачивали за угол.
Стоило, однако, Халилю Хильми-эфенди очутиться перед мутасаррифом, как… от его негодования не оставалось и следа.
Впрочем, и Хамид-бей всякий раз намеревался при встрече быть сухим и сдержанным, как того требовал служебный долг. Он даже считал, что в обращении с Халилем Хильми-эфенди необходима подчеркнутая суровость. Но стоило ему увидеть каймакама, как настроение его тотчас же менялось. «Вот чертовщина, приворожил он меня, что ли?» — удивленно думал мутасарриф.
Каймакам осторожно, боком присаживался на предложенный ему стул и, сколько мутасарриф его ни уговаривал расположиться поудобнее, оставался сидеть в той же позе. Только теперь его прихрамывание и манера сидеть не были дипломатической хитростью. Просто на левой ягодице у Халиля Хильми-эфенди вскочил огромный чирей — надо думать, от душевной тоски! И доктор Ариф- бей ни за что не соглашался его вскрыть, пока он не созреет.
— Садитесь поудобнее, бей-эфенди. Не стесняйтесь, прошу вас.
— Не извольте, ваша милость, беспокоиться. Премного вам благодарен. Однако сидеть иначе никак не могу по причине своего нездоровья.
— Ай-ай-ай! А мы вас опять побеспокоили. Но дела того требуют! К сожалению, эфенди, я вновь вынужден вас немного огорчить.
Ну вот! Точь-в-точь Ахмед Масум — его любимое выражение. От этих слов у каймакама начинался приступ бешенства, он готов был кричать истошным голосом, словно стамбульский сторож, возвещающий ночью о пожаре. Ему хотелось возопить; «Послу-у-у-шай! Перестань меня мучить, ради аллаха!..» Только великое самообладание помогало ему сдержаться…
— Итак, эфенди, — продолжал Хамид-бей, — может быть, это не столь уж серьезно, но, сами понимаете… Имеются сведения, что здешние бездельники с давних пор лазают по садам, пользуясь тем, что калитки не заперты, и наносят материальный ущерб владельцам. Несмотря на то что вам неоднократно жаловались на сии действия…
Или:
— Несмотря на то, что вас уже несколько раз ставили в известность о том, что молодые люди беспутного поведения шатаются по вечерам около начальной женской школы, пристают к девочкам и молодым учительницам…
И так далее и тому подобное…
Когда это ему жаловались на бездельников, лазающих по садам, которых он, оказывается, не призвал к порядку? Что это за молодые люди беспутного поведения, которым он, видите ли, не запретил шататься по вечерам около женской школы? Ничего об этом он, разумеется, не знал, но хорошо понимал, что защищаться бесполезно, со всем соглашался и устало кивал, приговаривая: «Да, да…»
И правда, что могло измениться, если на воз, который все равно не в состоянии был потянуть старый, беззащитный человек, взвалить еще нескольких бездельников и шалопаев? И он говорил: «Да, да…» Но однажды, не в силах совладать с собой, вдруг добавил:
— А что мне остается делать, как не соглашаться, ваше превосходительство бей-эфенди… На мне места живого не осталось…
Мутасарриф насторожился. Что это? Каймакам ответил дерзостью?! Дерзкие слова нельзя оставлять безнаказанными!.. За это следует дать строгий нагоняй. Впрочем, что толку ругать безответного и немощного?.. Нагоняем его не проймешь, а лежачего — не бьют. Да и зачем понапрасну беднягу мучить? Не сегодня-завтра его и так со свету сживут…
Да, каймакам ответил дерзостью, и оставлять безнаказанными дерзкие слова не следует. Но ведь Халиль Хильми-эфенди все упущения по службе формально принял на себя. Что ж, тем легче на сердце у мутасаррифа. А может, было бы лучше, если бы каймакам покричал немного, душу отвел… К сожалению, он способен лишь прислуживать да угодничать, оскорбляй его смертельно, все равно в ответ будет только печально глядеть, — до чего же он труслив, услужлив и благовоспитан. Это у него в крови, таков его характер, и единственно, кем он может быть, — это гувернером… Его, Хамид-бея, гувернером, — даже теперь, спустя сорок с лишним лет, мутасарриф словно наяву видит его лицо, слышит его голос…
Ах, если бы мог Хамид-бей открыть каймакаму душу! В сердце этого человека нашлось бы куда больше понимания и сочувствия, чем у доктора Николаки-бея. И уж, наверно, Халиль Хильми-эфенди сумел бы успокоить его, рассеять опасения. Бедное дитя Стамбула, беспомощный шестидесятилетний ребенок, заброшенный на чужбину, оставленный здесь без своей няньки, старухи Налан-калфы… До чего же он несчастен, — ну точно пичужка под чужим небом, под чужим солнцем — и гнезда-то у него нет, и голову приклонить негде!.. А сидит напротив в неудобной позе другой несчастный — родственная душа. Но не смеет мутасарриф искать у него сочувствия, даже о воде или погоде поговорить не может: ведь неизвестно, к чему такой разговор приведет. Как это печально! Комок к горлу подступает — до того себя жалко…
Хамид-бей проводил каймакама и дрожащим голосом сказал ему на прощание добрые напутственные слова, а потом погрузился в долгое раздумье, лишь изредка прерывая его, чтобы вслух прочесть полюбившуюся ему строчку:
В разрушенном доме жена и малые чада…
А, на улице другой старик, понурившись, опустив долу глаза, вторил ему, будто печальное эхо:
В разрушенном доме…
Приближалась первая мировая война. К землетрясению в Сарыпынаре интерес еще не угас, но в газетах, на второй и третьей страницах, все чаще стали появляться тревожные заголовки: «Черные тучи на политическом горизонте», «Император Германии произнес угрожающую речь», «Слухи о всеобщей мобилизации в России».
Иностранные посольства в Стамбуле проявляли усиленную политическую активность — ведь до сих пор еще было не совсем ясно, на чьей стороне будет развеваться священное знамя пророка. По морю и по суше ежедневно в столицу прибывали толпы гостей и туристов и селились в посольствах и самых больших отелях. На берегу Мраморного моря, в роскошных посольских особняках дачного местечка Тарабья каждый день устраивались приемы и балы. В коридорах министерств и в редакциях газет толклись по-спортивному одетые люди в очках с тяжелой оправой, в ботинках на толстой подошве.
И вот однажды утром на первой странице газеты «Глас истины» появилось сообщение о том, что несколько богатых яванских купцов-мусульман, живущих в Стамбуле, сделали крупные пожертвования в пользу «своих несчастных братьев, жителей Сарыпынара, дабы облегчить их многострадальную участь».
На следующий день послы Германии и Австрии посетили султанский дворец Долмабахче и Высокую Порту и сделали заявления, что они уполномочены передать соболезнования императора Германии Вильгельма Второго и императора Австрии и короля Венгрии Франца-Иосифа «по поводу катастрофических бедствий, обрушившихся на мусульман, проживающих в городе Сарыпынаре», и что их величества молят всевышнего, чтобы он «ниспослал мир и благоденствие великому Османскому государству и оградил бы его народ от подобных бедствий в будущем». В довершение всего послы просили принять скромный вклад в фонд помощи, «дабы сии средства были истрачены на восстановление и ремонт разрушенных домов и главным образом мечетей и минаретов».
Общее количество пожертвований, собранных по всей стране в течение только одной недели с помощью речей, статей, молитв, призывов и криков на всех перекрестках, составило, по самым приблизительным подсчетам, баешь словную сумму. Однако эта сумма была просто ничем по сравнению с тем «скромным вкладом» (или, точнее, задатком), который внесли могущественные державы, рассчитывавшие купить священное знамя пророка, а заодно и целое государство с его двумя весьма важными проливами и армией…
Не прошло и дня, как вдогонку прибыли из Лондона и Парижа столь же щедрые пожертвования и послания, так же обильно смоченные слезами соболезнования.
В свою очередь, предпринятые вышеозначенными европейскими государствами действия вызвали новый взрыв энтузиазма у нашей интеллигенции, привыкшей смеяться и плакать только вместе с Европой. Посему интеллигенция снова бросилась в атаку, и в результате пролился еще более обильный дождь щедрот. На газетных полосах уже не хватало места, чтобы печатать сообщения о новых пожертвованиях.
— Послушай, что же нам делать? — обратился министр внутренних дел к советнику. — Как мы выпутаемся из этой истории?
— Как прикажете, ваше превосходительство. Губернатор доложил, что сообщение о землетрясении, к сожалению, преувеличено.
— Что значит, к сожалению?
— Надо думать, он сожалеет о том, что сообщения оказались неточными… А вообще следует радоваться, что город остался невредим!..
— Ну, хорошо, сообщения — неточные, а почему он не прислал точные?
— Всю вину губернатор сваливает на мутасаррифа. Он и нас пытается поддеть — в завуалированной форме, конечно. Не берусь повторить слово в слово, но если прикажете, я тотчас разыщу текст депеши для вас. Смысл ее таков: мутасарриф — это неповоротливый бюрократ и канцелярист, который к тому же вечно болеет. Далее губернатор пишет, что, видимо, совершил ошибку, полагая, будто мутасарриф может разобраться в этом совсем несложном происшествии, которое случилось у него под носом. И добавляет, что неоднократно рекомендовал убрать мутасаррифа, однако с рекомендацией его никто не считается… Вот и все. Возможно, и не в таких словах…
— Не удивляюсь, если и в таких. Он и похлестче может… — Министр усмехнулся.
— Короче говоря, губернатор во всем винит мутасар- рифа, а заодно и нас: дескать, это мы подсунули такого ленивого, неповоротливого и нерадивого чиновника, или, как он его величает, — детище Высокой Порты…
— Это на губернатора похоже… Прессе мы никаких заявлений не делали?
— Четыре дня назад я подготовил коммюнике, но вы изволили сказать, что надо повременить.
— И разве не был я прав? Представляешь: наше коммюнике, где было бы сказано, что вся эта история выеденного яйца не стоит, могло появиться в тот день, когда газеты сообщили о соболезновании императоров султану и правительству, — это же скандал на весь мир! Господь уберег… Вот что, составь немедленно новую шифровку (губернатору: пусть сейчас же выезжает в Сарыпынар. Ему самому следовало бы догадаться об этом… Ситуацию здесь он знает; известно ему также все, что делается там. Вот пусть и найдет золотую середину, сбалансирует действительное с желаемым. Послушай, дорогой мой, неужели я должен думать обо всех мелочах, когда у меня и без того уйма дел? Ну, ладно, действуй! И не забудь показать мне, что губернатор там написал. Сейчас я ухожу, а ты соединись с ним по телефону. Если не застанешь дома — разыщешь!.. А что не я с ним буду говорить — не велика беда… Как-нибудь перенесет…
Министр внутренних дел стал доставать из ящика письменного стола бумаги, пачки сигарет и вдруг замер:
— Постой, постой! Мы ведь забыли самое главное. А деньги? Пожертвованные деньги так и лежат?!
— Я как раз хотел вам об этом доложить.
— Хотел доложить, да забыл!.. Это же колоссальные суммы! Будь еще это неизрасходованные благотворительные фонды, мы провели бы их по другой статье… А тут!.. Вот проблема!..
— Действительно, проблема, ваше превосходительство.
— Ну ладно! Всех дел за один день не переделаешь… Пусть губернатор немедленно отправляется в Сарыпынар… Или мы тут что-нибудь придумаем, или он… А пока заседание объявляется закрытым…
Телеграмма от губернатора пришла в самый разгар сенсационных слухов о новых необычайных происшествиях. Вот уже два дня в Сарыпынаре только об этом и говорили.
По слухам, которые исходили от завсегдатаев казино «Мешрудиет», дело заключалось в следующем: исполняющий обязанности каймакама Эшреф подружился с Омер-беем и стал частенько наведываться к нему за город. Нередко он оставался в его поместье до полуночи, а то и на всю ночь. В прошлую пятницу друзья опять устроили пирушку, пригласили гостей и музыкантов, привезли женщин непристойного поведения и заставили их плясать. Потом вспыхнула ссора на почве ревности, участники пирушки схватились друг с другом, поднялась стрельба из пистолетов…
Слухи, которые циркулировали в базарных кофейнях, значительно отличались от вышеизложенных. Ссора возникла не между гостями Омер-бея, а между гостями и погонщиками верблюдов, которые пытались насильно увезти тех самых женщин, которые танцевали на вечеринке.
А вот если верить слухам из аптеки. Ованеса, — поступавшим, как обычно, с некоторым опозданием, но зато отличавшимся наибольшей точностью, — дело происходило совсем не так: и женщины дурного поведения, и погонщики верблюдов, пытавшиеся увезти этих женщин, и стрельба — чистейший вымысел. В ту ночь в компании была только одна женщина — Наджие из Казанлыка, Молодой врач из окружной комиссии и Эшреф, цриревновав Наджие друг к другу, обменялись пощечинами. В свою очередь, Омер-бей приревновал девушку к этим двум и, не посмотрев, что они его гости, рано утром выставил их за ворота.
Поместье Омер-бея было расположено в стороне от дорог, поэтому разыграйся там хоть самый настоящий бой с пехотой и артиллерией, и то никто не услыщал бы, — что уж говорить о нескольких пистолетных выстрелах.
Что касается последних, наиболее достоверных слухов, то некоторые заинтересованные лица всячески пытались их опровергнуть: исполняющий обязанности каймакама брал под руку Омер-бея и врача и несколько раз на дню прохаживался вместе с ними по рынку. Эта наивная попытка успеха не имела и никого ни в чем не убедила. Обычно для того, чтобы в городе начали кому-то перемывать косточки, достаточно было этому человеку подружиться с Омер-беем.
Халиль Хильми-эфенди перестал доверять Ованесу цосле того, как выяснил, что у мутасаррифа нет никакой дочери. Но на этот раз он с радостью поверил слухам, поступившим из аптеки Ованеса, скорее всего потому, что ему понравились некоторые подробности. К ним он тотчас же добавил кое-что от себя, и воображению его стала рисоваться великолепная картина, как этот худосочный, рыжеволосый субъект получает звонкую оплеуху от здоровенного доктора. Какое прекрасное доказательство того, что авторитет власти гроша ломаного на стоит!
Надо сказать, что от Эшрефа, который был таким же рабом власти, как и он сам, Халиль Хильми-эфенди ничего плохого не видел. Молодой человек не позволял по отношению к нему никаких непочтительных поступков. Тем не менее каймакам с нескрываемой радостью потирал руки и ехидно говорил доктору Ариф-бею:
— Что скажешь, доктор? Не пора ли нам — предшественнику и преемнику — взяться за руки и, затянув славную песню «Эй, борцы за веру!..», покинуть пределы этого города?.. Как ты считаешь?..
Весть о том, что губернатор находится в пути, заставила забыть все толки, пересуды и сплетни. Жители Сарыпынара с нетерпением ждали заключительной сцены трагикомедии «Землетрясение», которая начнется сразу же после приезда высокого начальства.
Больше всех в городе весть о приезде губернатора взволновала председателя городской управы, Решит-бея. Бедняга оказался прямо-таки в тупике. Конечно, губернатор должен быть его гостем — это великая честь для семьи Решит-бея. Но ведь в лучшей, парадной комнате, где потолки расписаны звездами, где сверкают роскошные люстры, уже живет один гость, мутасарриф Хамид-бей, и переселить его в другую комнату просто нельзя. А разные завистники, вроде Налджызаде, у которого на верхней улице красивый особняк, или даже Омер-бея, спят и видят, как бы вырвать губернатора из его рук.
От волнения Решит-бей опять до крови расковырял бородавку у себя на носу. Наконец председатель решился на рискованный шаг: явившись в комнату к мутасаррифУ. он повел речь следующим образом:
— Если в доме вашего покорного слуги будут жить оба наших уважаемых гостя, это будет двойной честью для нас… Полагаю, что было бы неучтиво просить губернатора поселиться в другом месте, как по-вашему? Мы его поместим в комнате напротив. Она, правда, маловата, но зато очень удобна. Во всяком случае, краснеть за нее не придется. Что вы скажете на это, ваша милость?
При имени губернатора у Хамид-бея забегали глазки, словно он искал, куда бы спрятаться. И он нашел только один выход — объявил о своем желании как можно скорее съехать от Решит-бея.
— Нет, нет, нет! Надеюсь, ваша честь уволит меня от такого соседства, — залепетал Хамид-бей. — Я человек стеснительный и не могу жить в одном доме с важными людьми. Лучше я перейду. Все равно куда, хоть в гости- ницу или в дом, где живет председатель нашей комиссии. Нам с Николаки-беем безразлично. Нужно сейчас же что-то придумать.
Когда Решит-бей убедился, что мутасаррифа не удержишь в доме даже цепями, он лицемерно вздохнул и запричитал:
— Ни в коем случае, бей-эфенди, ни в коем случае. Ведь я полагал, что вы обрадуетесь, когда узнаете, что господин губернатор будет жить с вашей милостью в одном доме. Но раз так… то мы устроим господина губернатора в другом месте, эфенди…
Решит-бей уголком глаза наблюдал за мутасаррифом и, видя, что страх и нервозность того возрастают с каждой минутой, уговаривал все настойчивее.
Позднее, чтобы, не дай бог, о нем не подумали чего дурного, председатель управы объяснял знакомым, что идея перебраться на другую квартиру возникла у самого мутасаррифа, надо думать, из почтения к губернатору.
Через два часа мутасарриф, забрав все свои чемоданы, оплетенную бутыль с ташделеном, флаконы, банки и склянки с лекарствами, переехал, — правда, не в гостиницу, а в дом Налджызаде, находившийся на Верхней улице. Итак, у Решит-бея, привыкшего снимать пенки, и на этот раз все сложилось наилучшим образом: от одного гостя он сумел отделаться, да так, что слава его дома не только не померкла, а даже, наоборот, возросла.
Но губернатор спутал все карты. Подъехав к городу, он вышел из экипажа и в толпе встречавших вдруг увидел Омер-бея. Не обращая никакого внимания на других, он направился прямо к нему:
— Кого я вижу? Омер-бей!.. Возблагодарим всевышнего за нашу встречу!.. Ты, смотрю, не намерен стареть, — загрохотал губернатор и принялся ладонью, точно борец-пехливан, хлопать друга по морщинистому затылку и бритой голове.
— Твоими молитвами, бей-эфенди, я как железо.
— И все закладываешь?
— Не без этого. А чего не закладывать? Пусть лучше от ячменя лошадь сдохнет…
— Ай да Омер-бей!.. Молодчина!..
Потом губернатор обратился с двумя-тремя словами к остальным встречающим, но тут же обернулся, поискал глазами Омер-бея и крикнул:
— Омер-бей, не думай, что легко от меня отделаешься… Я у тебя гостем!
Губернатор слыл большим сумасбродом, про таких в народе говорят: «У него середины не бывает, или целует, или кусает…» И правда, настроившись на философский лад, он бывал покладист и добр, но случалось, что гневался без причины, и тут уж держись!
Он привык на службе к людям мелким, покорным, которым, как известно, «что ни скажи, тому и рады, что ни дай, за то и благодарны». Поэтому любое дело губернатор решал в долю секунды — такой быстроте мог бы позавидовать даже музыкант-виртуоз. А уж о его манере разговаривать с подчиненными или просителями и говорить нечего: даст щелчок по носу, и всякий — тише воды ниже травы…
— Как себя чувствуете, бей-эфенди? — спросил губернатор, увидав мутасаррифа Хамид-бея. — Надеюсь, хворать не изволили?.. Да вы, ваша милость, выглядите просто превосходно, хвала аллаху. Как иногда полезно человеку попутешествовать…
Витиеватый ответ мутасаррифа, в котором тот выражал глубокую признательность, а также сообщал, что климат в Сарыпынаре вполне хороший, губернатор оборвал на полуслове и сказал:
— Однако вы, наверное, порядком уже устали, пока добирались сюда. Не стоит утомляться, ваша милость, садитесь скорее в экипаж. А мы с друзьями немного цройдемся.
Хамид-бей побледнел, лицо его вытянулось, а тоненький голосок задрожал:
— Нет, нет! Разрешите, и я буду сопровождать ваше превосходительство.
Но крохотные ножки мутасаррифа, обутые в лакированные, успевшие побелеть от дорожной пыли ботинки, никак не поспевали за огромными ножищами губернатора. С каждым шагом тот отмеривал расстояние раза в два большее, чем семенивший за ним Хамид-бей, и очень скоро несчастный мутасарриф, проклиная все на свете, сильно отстал и очутился почти рядом с Халилем Хильми-эфенди, который, хромая и тяжело опираясь на палку, тащился в самом хвосте торжественной процессии.
Если бы весь позор этим ограничился! А то ведь что получилось: лишь только мутасарриф свернул на обочину, будто бы заинтересовавшись травой и цветами, росшими в придорожных канавах, как Халиль Хильми-эфен- ди тоже стал замедлять шаг, а потом, словно пастух, потерявший стадо, беспомощно остановился посреди дороги.
Между тем председатель городской управы, воодушевленный вниманием губернатора, который уже назвал его раз «дорогой брат» и даже постукал кулаком по спине, решил попытать счастья. Он сказал, что у него в доме все приготовлено для встречи его превосходительства и, дескать, Омер-бея можно осчастливить и потом. Если уважаемый губернатор хоть на одну ночь станет его гостем, то это будет превеликой честью не только для него, Решит-бея, но и для всего города, который он, как председатель управы, скромно представляет…
И надо же, чтобы как раз в эту минуту губернатору на глаза попалась яма. Ям по обочинам дороги было сколько угодно — и сзади, и спереди, и сбоку, но почему- то именно эта привлекла начальственное внимание, и губернатор, сделав грозное лицо, произнес:
— Ты брось мне распевать, лучше сюда погляди! Что это? А?! В темноте кто-нибудь свалится, ногу сломает, кто отвечать будет? А?! На твоем месте всякий давно бы ее закопал, — даже без инструмента, руками бы засы пал… Тут и нужно-то всего несколько лопат земли… Стыд и позор!.. Прежде чем приглашать, об этом подумал бы. Стыдно, очень стыдно!..
Председатель не ожидал столь внезапного нападения и не успел убрать с лица веселого и довольного выражения, и улыбка эта неестественно застыла на физиономии у Решит-бея, точно у нахала, — его ругают, а он в ответ зубы скалит.
Впереди показалась площадь. В кофейне, как всегда, было полно народу. Еще издали завидев приближающуюся процессию, жители высыпали на улицу и выстроились вдоль тротуара, чтобы приветствовать губернатора.
— Здравствуйте, земляки! — Весь вид губернатора выказывал отеческое благорасположение. — Как дела? Я приехал, чтоб сказать вам: «Пусть никогда больше не повторится!»
Из толпы раздались нестройные ответы:
— Добро пожаловать!
— Дай бог вам долгой жизни!..
Люди с недоумением переглядывались: о чем толкует губернатор, что не должно повториться?
— Страшное бедствие, обрушившееся на Сарыпынар, взволновало и опечалило не только ваших соотечественников, но и людей иноземных. Однако, как я вижу, все вы, слава богу, находитесь в добром здравии. Вот я и думаю: не лучше было бы, вместо того чтобы рассиживаться по кофейням да резаться в нарды, потрудиться немного и привести в порядок ваш чудесный городок? Не в обиду будь сказано, в хлевах, где вы держите скот, ей-богу, чище, чем на ваших улицах. Вон там, внизу, видел я вдоль дороги ямы. Диву даешься, как вы только себе ног не ломаете, когда возвращаетесь вечером домой?! Поистине чудо! А если бы каждый, отложив нарды в сторону, взял лопату, разок копнул и кинул землицы в яму, давно бы от этих ям следа не осталось. Не уважаете вы старых людей, а заодно и председателя своей управы! Ну, ладно, не сердитесь на меня. На справедливое слово грех обижаться, самый страшный грех! Я вам от души говорю. А пока прощайте! Еще увидимся…
Мутасарриф Хамид-бей, порядком отставший от процессии, был весьма огорчен: губернатор встретил его плохо. Его совет сесть в экипаж и вернуться в город, чтобы не утомлять себя понапрасну, был откровенной насмешкой. Значит, хочет отделаться от него, подорвать авторитет старого мутасаррифа в народе. Высокопоставленное лицо — не какая-нибудь мелкая сошка — вышло встречать его, желая засвидетельствовать почтение, а он заставил в хвосте плестись! Как можно такую пилюлю проглотить? Впрочем, проглотишь — и не подавишься! Деваться все равно некуда.
Но и он не остался в долгу. Не стал догонять губернатора, а тихо-мирно, вразвалочку пошел себе сзади в двухстах — трехстах шагах, словно на вечерней прогулке. Разве этого не достаточно? Вполне достаточно! Будь губернатор человеком, он бы понял!
Но как только процессия стала подходить к центру города и народу на улицах прибавилось, Хамид-бей начал вдруг нервничать. За все время пребывания в Сарыпынаре он только раз или два выезжал из дому и, кроме нескольких официальных лиц, ни с кем не виделся, поэтому его, надо думать, никто и в лицо-то не знает. А если и найдутся такие, что знают, вряд ли придадут большое значение тому, что губернатор шагает впереди огромной процессии, а он идет сам по себе, немного сзади… Но сколько Хамид-бей ни подбадривал и ни успокаивал себя, ему уже казалось, что все смотрят только на него и ехидно посмеиваются в усы. И он в раздражении заворчал: «Нет, дольше этого терпеть нельзя! Этого грубияна пора проучить. Надо свернуть в первый попавшийся переулок, догнать их и занять свое место во главе процессии. На оскорбление отвечают оскорблением! У нас тоже есть самолюбие!..»
Твердо решив осуществить задуманное, Хамид-бей сделал уже несколько шагов по незнакомому переулку, как вдруг ему представилось, будто губернатор спрашивает: «А где у нас мутасарриф-бей? Неужто ушел? Вот и отлично!» — и его охватил такой ужас, что он кинулся со всех ног за удаляющейся процессией.
Как ни странно, но в своих предчувствиях Хамид-бей оказался чуть ли не ясновидцем. Процессия остановилась около старого водоема, и губернатор попробовал прочесть стихи, выбитые на каменной плите. Убедившись, что ни он сам, ни кто другой из его окружения не могут разобрать замысловатого текста, он спросил:
— А где у нас мутасарриф-бей? Уж ему-то, наверное, под силу эта загадка…
Тут Хамид-бей увидел, как вся толпа повернулась в его сторону, и губернатор машет ему рукой. Он прибавил шагу, а несколько человек, отделившись от толпы, побежали к нему навстречу.
Губернатор встретил его словами:
— Мы здесь убедились, мутасарриф-бей, что наши познания в старинной письменности до смешного ничтожны. Одна надежда на вас. Вы среди нас самый ученый, без вашей помощи нам этих стихов не прочесть…
Кровь бросилась в лицо Хамид-бею, однако хватило ее только на то, чтобы окрасить нежным румянцем скулы да самый кончик носа.
— Что вы, эфенди, бог с вами, ну зачем же так. Я, конечно, премного польщен, эфенди, вашим благосклонным вниманием. Рад служить, эфенди, жду ваших приказаний.
Хамид-бей и правда был весьма сведущ в письменности. Он довольно хорошо читал и писал, разбирался в старой каллиграфии и разных стилях письма. Однако страх, что он может неправильно произнести арабское слово, перешел у него в настоящую манию, поэтому он никогда ни при ком не читал вслух. Волнуясь, мутасарриф пробежал глазами надпись и понял, что прочесть её не сможет. Он беспомощно заморгал глазами:
— Прошу меня извинить, эфенди, но издали я никак не могу разобрать буквы.
Губернатор рассмеялся.
— То, что видят его глаза, он прочесть не может, а что может прочесть, то не видят его глаза. Видно, господь бог пожелал, чтобы надпись сия не была прочтена, как, впрочем, и то, что написано у нас на роду. Против воли божьей мы бессильны. Делать нечего, а посему двинемся дальше.
В это время, прорвав кольцо окружавших губернатора людей, вперед вышел Дели Кязым.
— Прошу вас, господин губернатор, разрешить мне, вашему покорному слуге, попытаться. Может, бог даст, не опозорюсь.
И он бегло прочел начертанное на камне двустишие.
— Разглядел-таки! — Губернатор пожал Дели Кязыму руку. — Поздравляю тебя, инженер.
А ведь Дели Кязым ни за что не соглашался идти встречать губернатора, уперся и знай свое бубнил: «Не могу! Понимаешь, не могу я в таких делах участвовать. Нет у меня в крови этого самого подхалимства…»
До старого водоема инженер шел поодаль, как бы не участвуя в торжественной процессии, и говорил вслух такие вещи, что бедный учитель Ахмед Масум наконец взмолился: «Да замолчи ты, ради аллаха!» Но Дели Кязым, словно назло, стал еще громче высказывать свои мысли, так что учителю пришлось удрать от него.
Теперь же все изменилось: после того как расчувствовавшийся губернатор потряс Дели Кязыму руку, кулаком постукал его по спине, да еще несколько шагов прошел рядом с ним, инженер подошел к учителю и запел совсем другую песню: «Вот это человек! Да за такого в огонь и в воду!..»
Халиль Хильми-эфенди молча тащился за процессией. Дойдя до дома Омер-бея, он решил, что на этом его тягостная обязанность кончается, и собрался уже отправиться восвояси, как вдруг его остановил губернатор:
— А ты куда, каймакам? Нет, погоди. Нам с тобой есть о чем потолковать.
Омер-бей, не ожидавший, что ему будет оказана столь высокая честь, отправился в дом первым, чтобы отдать нужные распоряжения и приготовиться к приему гостей, а губернатор, председатель городской управы Решит-бей и ещё несколько человек расположились в саду.
— Иди-ка сюда, поближе, каймакам, бери стул да садись поудобнее… Что у тебя за вид? Ну точь-в-точь как у Хадживада[67], когда он сломал свою палку. Ай-ай ай, видно, здорово досталось тебе при землетрясении, все еще оправиться не можешь. Неважно себя чувствуешь?
Халиль Хильми-эфенди принялся рассказывать о себе и так волновался, что даже вставал иногда, чтобы перевести дух. Он подробно рассказал о своем серьезном недомогании, которое «подтверждается официальным врачебным заключением», потом пожаловался на плохое самочувствие, вызванное уже другой причиной; сегодня доктор вскрыл ему чирей, поэтому-то он и сидит на краешке стула.
— Хочешь, ложись на циновку, может, удобней будет…
От такого предложения Халиль Хильми-эфенди опешил, лицо его сначала побелело, потом стало серым. Заикаясь, он попросил разрешения остаться на стуле.
— Как хочешь, каймакам, неволить не буду. А теперь скажи нам, как ты смотришь на создавшееся положение?..
Халиль Хильми-эфенди в растерянности молчал, не зная, с чего начать.
— Ну вот что, братец. — Простодушие губернатора, казалось, предвещало грозу. — Если ты не хочешь говорить, тогда скажу я. Дело дрянь! Короче и не выразишь. Если можешь иное слово придумать, честь тебе и хвала! Ну как, понял? А теперь побеседуем о другом.
Если создавшееся положение губернатор охарактеризовал двумя словами, то и исправить его он собрался самое большее за два дня, а затем — поскорее вернуться домой. Дело было и правда дрянь — это он подметил точно. Каймакам натворил бед, а мутасарриф еще добавил. Да и что, собственно говоря, можно ожидать от этих обломков прошлого века во образе господ Хадживадов? Зачем их до сих пор держат на службе? Этого он никак понять не мог.
Для губернатора неразрешимых проблем не существовало. Он придерживался такого правила: устрашишься проблемы — она разрастется, сил наберет и тебя самого сожрет. Как должен поступать руководитель? Он должен, не раздумывая, атаковать проблему. Дело подвигается плохо, что-то не клеится? Мигом хватай того, кто дело возглавляет, гони его в три шеи и наступай дальше. Снова застопорилось — повтори маневр еще раз и еще, — в конце концов все пойдет на лад. А как начнешь во всем копаться, до всего сам доходить, как любят некоторые руководители '(добро бы еще некоторые, а то почти все), как начнешь думать: «Сделаю-ка это сам! Все сам сделаю!» — жди тогда результатов до второго пришествия. Если бы каждый начальник поступал так, как он, придерживался бы его правил, в мире не было бы никаких проблем! Давно бы их все разрешили! Но что поделаешь, если совершавшие конституционную революцию деятели уселись в мягкие кресла Высокой Порты и сами размякли. Простой истины не понимают. И, видимо, до тех пор не поймут, пока народ их самих не вздернет, как Сакаллы Мехмед-пашу[68].
Правда, насчет каймакама у него пока еще не сложилось определенное мнение. Что он за птица — непонятно. А вот о мутасаррифе ему уже и говорить надоело, кажется, мозоль на языке натер, без конца повторяя, что от этого доморощенного деятеля, коих в Высокой Порте хоть пруд пруди, пользы никакой ни живому, ни мертвому. Только вот беда — никто не желает его слушать.
Находя в скандальной истории, случившейся в Сарыпынаре, все новые и новые доказательства глупости местных властей, на что он уже неоднократно указывал правительству, губернатор был чрезвычайно доволен. И хотя он еще не принимался за донесение, но уже готовил шпильки, которые непременно подпустит между строк. А в общем-то, еще неизвестно, вывезет ли кривая? Ведь и ему, как главе губернии, может достаться за все эти административные художества.
На следующий день в сопровождении все той же многочисленной свиты губернатор обошел рынок и несколько кварталов. Время от времени он заходил в какую-нибудь лавку, повергая владельца в трепет не только своим видом, но и обращением.
— Здорово, приятель! — басил он. — Ну, как дела?
Видя, что торговец от неожиданности столбенеет, он начинал успокаивать его:
— Да что с тобой? Разве губернатор людоед? Я приехал поглядеть, как ты тут торгуешь, есть ли на тебя жалобы… Обязанность у меня такая… Нет, кофе твой пить я не стану — недосуг; а вот закурить дай… И сам кури!.. Вот так. Ну, а теперь рассказывай. Не стесняйся, говори!
Обычно в этот момент губернатор замечал где-нибудь под потолком старую высохшую липучку, густо облепленную дохлыми мухами, или толстый слой пыли на банке, или, еще того хуже, грязные ногти и чересчур длинную бороду лавочника и принимался кричать и ругаться.
При осмотре рынка губернатор больше всего почему- то придирался к Халилю Хильми-эфенди. Вместе с лавочниками подвергался допросу и каймакам.
— Может, ты мне скажешь, каймакам, что это такое?.. Мухоловка? Я бы сказал, дорогой мой, что это… мушиная гроздь. Где тут липкая бумага? Ее и не видно. Ну, этот невежда не знает, что каждая муха — носитель полумиллиона микробов, а тебе-то должно быть это известно?! Нет, ты мне объясни, что бы случилось, если бы ты иногда вот так же делал обход?.. Утомился бы немного, но, наверное, не помер бы…
Свою долю начальнического гнева получали изредка и мутасарриф, и председатель городской управы. Правда, когда губернатор обращался к Хамид-бею, он старался говорить вежливее и осторожнее, взвешивая каждое слово:
— Конечно, если бы мутасарриф-бей мог предположить, что дела в уезде находятся в столь плачевном состоянии и предоставлены всецело на волю аллаха, то, несмотря на свое серьезное недомогание, он, надо думать, потрудился бы сюда заглянуть. Но ведь никому в голову не могло прийти такое…
Доктор Ариф-бей предпочитал следить за губернатором и сопровождавшими его лицами издали. Он боялся, что если разговор зайдет о чистоте на рынке, то вспомнят и о нем. Улучив момент, он подошел все-таки к Халилю Хильми-эфенди и с обеспокоенным видом спросил:
— Что с вами, каймакам-бей, я вижу, вы побледнели?
— Дохлому ишаку волки не страшны! — с ледяной улыбкой ответил каймакам. — Мне уже не на что надеяться.
Доктор был того же мнения и потому счел утешения напрасными, он просто сказал те слова, которые принято говорить больным, приговоренным к смерти:
— Положитесь на волю аллаха, каймакам-бей, положитесь на волю аллаха…
Когда осматривали здание уездной управы, губернатор окончательно перестал сдерживаться:
— Слушай, каймакам, как ты мог столько лет просидеть в этой мусорной яме?.. Неужто не боялся, что тебя джинн тут пристукнет? Знаешь, дорогой, а он тебя все-таки пристукнет, обязательно пристукнет! Вот увидишь, настанет день и час, когда злой джинн придет и расправится с тем, кто не боится сидеть в мусорной яме!..
И тогда Халиль Хильми-эфенди ответил:
— Да, ваше превосходительство господин губернатор, в этом можно не сомневаться. Я тоже так понимаю: пока не скатится чья-нибудь голова с плеч, проблему эту не решить… Желаю вам долгих лет жизни!..
Пораженный губернатор молча смотрел на каймакама. Впрочем, Халиль Хильми-эфенди был не менее изумлен и даже ошарашен. Если бы он не слышал собственными ушами своего голоса, то ни за что бы не поверил, что эти слова произнесли его уста.
Они стояли одни в коридоре. Сквозь обвалившийся потолок просвечивало далекое небо. Других свидетелей не было. Иначе, надо думать, губернатор не смолчал бы, теперь же они обменялись только взглядами!..
К обеду все вернулись в городскую управу и столпились вокруг стола, за которым обычно восседал председатель Решит-бей. Теперь за столом поместился губернатор, усадив справа от себя мутасаррифа, слева — каймакама. По всему было видно, что предстоит серьезный разговор. Губернатор пригласил кое-кого из именитых мужей города, стоявших посреди комнаты, занять места поближе к его столу, для чего людям, успевшим устроиться на первом плане, пришлось несколько потесниться и отступить в глубь комнаты. Заседание должно было проходить на самом высоком уровне.
Председатель управы, видимо не разобравшись в обстановке, стоял у двери и спрашивал, что лучше — подать кофе или лимонад со льдом? Но губернатор оборвал его:
— Брось ты это! Садись сюда. Поговорим…
На минуту воцарилась гнетущая тишина.
— Что же это получается, друзья мои? — заговорил губернатор. — Мы в вашем городе искали следы землетрясения, но ничего не обнаружили. Грязь, мухи, малярия — это все на месте. А вот последствий землетрясения я лично не видел… В нашем распоряжении большие суммы денег, и они все продолжают поступать… Между тем…
Он поднял глаза и уставился на председателя городской управы, который разговаривал с кем-то в дверях, и, вдруг рассердившись, закричал:
— Господин председатель! Что это такое? Вас что, мои слова не интересуют?..
— Извините, ваше превосходительство, на ваше имя срочная телеграмма, — заикаясь, пролепетал Решит-бей и, словно в доказательство, поднял над головой телеграмму с красной полосой.
— Дорогой мой, неужели не могли подождать?.. Ну ладно, давай…
Губернатор распечатал телеграмму, пробежал ее глазами, ещё раз прочитал, затем поглядел через окно на улицу и задумался. Немного погодя он задвигал бровями, сделал строгие глаза и изобразил на своем лице выражение сугубо официальное, соответствующее, видимо, тем словам, которые собирался произнести.
Наконец, упершись руками в стол, он медленно поднялся.
— Милостивые государи… Телеграмма из канцелярии внутренних покоев султанского дворца. Землетрясение в Сарыпынаре вызвало глубокую скорбь его величества. Дабы облегчить тяжкую участь подданных своих, пострадавших от землетрясения, его величество соизволил оказать милость и повелел щедрой рукой выдать из казны суммы для вспомоществования потерпевшим. Мне оказана высокая честь — я уполномочен передать вам приветствие и соболезнование его султанского величества. Прошу встать! Читаю текст телеграммы…
После торжественного оглашения телеграммы никто уже не садился.
— Через два часа соберите народ к городской управе. Как раз к началу намаза… — Губернатор отдавал приказания председателю управы и каймакаму. — Пошлите людей в мечети, сообщите в присутственные места — пусть глашатаи оповестят по кварталам. Нужно, чтобы народу было как можно больше… Пока все…
В тот же вечер, после вечерней молитвы, в дом Халил я Хильми-эфенди явился посыльный:
— Господин губернатор ждет вас в городской управе, просит явиться незамедлительно.
— Да что губернатор, сам аллах позови, и то я никуда не пойду, так как не в состоянии с места двинуться. Передай, что доктор делает мне перевязку! — закричал пришедший в ярость каймакам.
— Погоди, брат, — остановил его Ариф-бей. — Аллах позовет — беда не велика. Аллах-то все поймет… А вот ежели этот сумасброд разозлится, еще неизвестно, чем дело кончится.
— Чем кончится, тем и кончится: я сам, кажется, с ума спятил. Никуда не пойду!..
— Не пойду, не пойду! Заладил свое… А ну-ка, вставай, сейчас во всем разберемся.
У посыльного оказалась пропасть новостей. Губернатор получил из Стамбула еще одну телеграмму, после чего совсем, кажется, рехнулся. В городской управе созывается важное совещание, посыльных и привратников разослали во все концы, чтобы сообщить об этом начальникам и именитым особам.
— В таком случае и меня, значит, ищут, — сказал доктор Ариф-бей. — Давай, брат, собирайся, перевязку пока отложим.
Халиль Хильми-эфенди полагал, что телеграмма должна касаться именно его, и потому, идя по улице, ворчал:
— Разве это не насилие, брат? Хотят выгнать, пожалуйста — их воля, но вздернуть меня им не удастся… Нет!.. О господи, за какие грехи заставляешь ты больного человека с фитилем в заднице тащиться по улицам в столь поздний час?
— Ну что ты расхныкался, брат мой, прямо как малое дитя. Господь бог спасет и помилует, — утешал доктор. — Да если б было что насчет тебя, прислали бы домой официальную бумажку — и на том бы успокоились. А ты посмотри, как в городе все завертелось. В полночь совещание в управе! Не иначе как что-то стряслось…
Доктор оказался прав. Народ толпился перед ярко! освещенной управой. Все говорило о том, что в городе в эту ночь происходят чрезвычайные события. Кое-кто из вызванных на совещание — уездный казначей, попечитель вакуфных заведений, инженер Кязым и другие — уже находились в приемной и, разбившись на группы, оживленно переговаривались. Пока Халиль Хильми- эфенди с доктором раздумывали, к кому подойти, около каймакама вырос секретарь управы и сказал, что господин губернатор ждет его в канцелярии.
Губернатор уединился в канцелярии для секретного совещания с мутасаррифом Хамид-беем и Эшрефом. Завидев Халиля Хильми-эфенди, он воскликнул:
— Иди, каймакам, иди и полюбуйся на плоды рук своих, что ты обрушил на наши головы. Э-эх, и надо тебе было участвовать в этой попойке?
Как ни странно, голос и выражение лица его были вовсе не такими строгими, как следовало бы ожидать при столь страшных обвинениях… Наоборот, он даже чуть заметно улыбался.
— Садись сюда, — сказал губернатор, показывая на стоявшую рядом скамейку, — я тебе все разъясню. Сигареты у тебя найдутся? Нет? Ну, конечно, где уж там. И у мутасаррифа нет? А у тебя, Эшреф? Доставай всю пачку, не стесняйся… Может, у тебя и гашиш с морфием есть? А?.. Что, не куришь? Закуривай, приказываю тебе. Сегодня ночью нам всем такие дела расхлебывать придется, что не хочешь, а закуришь…
Губернатор прикурил от огня, поднесенного Эшрефом, жадно затянулся несколько раз, потом сильно хлопнул Халиля Хильми-эфенди по колену.
— Ты вот сегодня одну мысль высказал… Как это у тебя было?.. Да, ты сказал: чтоб разрешить эту проблему, должна голова скатиться с плеч. Так, что ли? Хвалю за дальновидность. Ты самую суть дела уловил. Но одной головой каймакама не обойдется, проблема-то важная… Сдается мне, что и до моей головы доберутся, да и мутасаррифу тоже надо быть готовым со своей расстаться. Как вы думаете, Хамид-бей? На справедливое слово обижаться нельзя. Может, ты еще не все понял, каймакам, так я тебе скажу: дело настолько осложнилось, что отвечать за него придется не тебе одному. Сегодня я передал народу султанское послание. А вечером — новое известие: из Стамбула в Сарыпынар выехала делегация, каймакам, и делегацию эту возглавляет шахзаде. Да не просто шахзаде, а его высочество Шемсеттин Эфенди [69]. Кого только нет в этой делегации — даже немецкие и английские корреспонденты… Так вот мы должны показать им трагедию Сарыпынара: разрушенные дома… раненых… Должны, понимаешь! Другого выхода из этого грандиозного скандала я не вижу…
Губернатор немного помолчал.
— Надо, чтобы сегодня ночью или же завтра произошло настоящее землетрясение и вправду разрушило Сарыпынар… Иначе… Будем говорить откровенно: главный виновник — господин каймакам, за ним следует господин мутасарриф, который не ведает, что творится у него цод носом, ну, а замыкаю шествие я, слепо доверившийся двум ответственным чиновникам… Да, как видно, одной головой тут никак не обойдешься!.. Может быть, ты скажешь, каймакам, что нам делать? Не знаешь? Ну что ж, побеседуем с другими почтенными людьми, посоветуемся. Пусть и они не поспят этой ночью. Хоть отвечать в первую очередь нам, но такую кашу расхлебывать лучше всем миром.
В приемной губернатор объявил собравшимся, что выехавшая делегация во главе с его высочеством шахзаде Шемсеттином Эфенди прибудет в Сарыпынар через три дня, а затем продолжил:
— Только вот беда!.. Приехал я сюда и увидел, что сообщение о несчастье, обрушившемся на Сарыпынар, — сообщение, как известно, переданное и в Стамбул, — оказалось не то чтобы неверным, но несколько преувеличенным. Естественно, я очень обрадовался, убедившись, что народ не пострадал так, как я предполагал сначала. Однако тут же у меня возник вопрос, над которым, мне кажется, следует призадуматься. Вот по этому поводу я и решил побеспокоить вас в столь поздний час. Донесение, составленное нами в несколько преувеличенных выражениях, так как находились мы в то время в состоянии естественного волнения, раздули стамбульские газеты, — и раздули, конечно, чрезмерно. Но… их тоже можно понять и простить. Вряд ли кто может остаться бесчувственным, когда происходит бедствие, — пусть даже в самом маленьком городишке, пусть даже самое незначительное бедствие… И вполне понятно, что известие об этом бедствий шагнуло через границы нашей страны, облетело все государства Европы и вызвало отклик в сердцах людей самых отдаленных стран. Вы, наверное, читали в наших газетах статьи, перепечатанные из «Тан» и «Таймс»[70], по поводу этих событий. Наконец, для оказания помощи Сарыпынару пожертвованы очень крупные суммы… Что я, собственно, хочу сказать? А вот что — та неглубокая рана, которая была получена Сарыпынаром и успела благополучно зажить, вдруг дала, если можно так выразиться, неожиданные осложнения. Я уверен, что делегация, которая думает увидеть здесь страшные развалины, очутившись в благополучно-безмятежном, прелестном городе, искренне возрадуется. Однако не могу не поделиться с вами соображениями, которые так и вертятся у меня на кончике языка: а не сочтут ли нас с вами фальсификаторами? А? Если бы все ограничилось разговорами в своем кругу — куда ни шло. Но как подумаю, что будут писать в своих газетах европейские корреспонденты, впервые посетившие наш город, меня в холодный пот бросает. И самое последнее и наиважнейшее: бедствие, в связи с которым его величество султан соизволил выразить свое августейшее соболезнование, не может оказаться несуществующим. Не знаю, понимаете ли вы мою мысль или нет? Вы — самые уважаемые, самые влиятельные люди этого города. Я полагаю, что мы сейчас сообща должны выработать единую линию поведения, решить — как нам следует встретить делегацию, А теперь я слушаю вас.
В приемной воцарилась тишина, томительная и напряженная. И вдруг из глубины комнаты, из-за людских спин раздался голос инженера Дели Кязыма. Не найдя места, где сесть, он стоял, прислонившись к двери.
— Разрешите, уважаемый господин губернатор, я выскажу свое мнение…
— Пожалуйста.
Дели Кязым стал медленно пробираться вперед между стульями.
— Вы очень точно изволили заметить, — заговорил он еще на ходу, помогая себе жестами, — что бедствие не может оказаться несуществующим, если весть о нем перешагнула границы страны и взволновала цивилизован- ный мир, если сам султан выразил жителям Сарыпынара по этому поводу соболезнование. Однако, по моему скромному разумению, это бедствие ни в коем случае не следует и преуменьшать. И тут я должен сказать, что половина Сарыпынара, да что там половина — три четверти города разрушено. Пусть крыши еще не провалились, но они уже потрескались, покривились, погнулись… Возьмем хотя бы соседнее здание. В каком состоянии уездная управа, всем известно. А школы? Жизнь сотен невинных детей ежеминутно подвергается опасности. Не застраховав свою жизнь и не попрощавшись с родными и друзьями, рискованно переступать порог гражданского суда, духовного суда, да и многих других присутственных мест. Если уж про такой город нельзя сказать, что он разрушен землетрясением, то про какой же можно? Вы изволили упомянуть огромную сумму, собранную для помощи Сарыпынару. Да по масштабам нашего бедствия тут только на один зуб хватит. Я — официальное лицо, инженер уездной управы. Прикажите, и не позднее чем завтра я представлю вам списки и сведения о многих сотнях поврежденных домов, из которых надо немедленно выселять жителей, ибо находиться в них опасно. Уверяю вас, тут я не согрешу ни перед аллахом, ни перед наукой, и готов в этом расписаться и приложить печать.
Большинство сарыпынарцев пренебрежительно отнеслось к речи Дели Кязыма, приняв ее за обычное пустословие, совсем неуместное в данных обстоятельствах. Но губернатор понял, что хотел сказать инженер. Он взял за руку подошедшего к столу Дели Кязыма и сказал:
— Вовремя подоспел, господин инженер. Если отбросить подпись, печать и тому подобное, ты высказал дельные мысли. Вот что, оставайся здесь, мы с тобой наедине еще раз обсудим все, как следует.
На следующее утро был создан новый комитет под председательством губернатора. В комитет, помимо должностных лиц и крупных чиновников, вошли отцы города, все самые влиятельные и почитаемые граждане и, конечно, адвокаты, а также представители энергичной, передовой молодежи. Главной задачей комитета было организовать достойную встречу делегации, прибывающей во главе с шахзаде Шемсеттином Эфенди, и искусно показать ей результаты землетрясения — пострадавших людей и разрушенные дома. А еще важнее — присмотреть, чтобы никто, кроме членов комитета, и близко не подошел к гостям, пока те будут в городе.
Для объяснений с корреспондентами английских газет был выделен аптекарь Ованес — в свое время он год или два учился в Тарсусском колледже[71], — а для бесед с французскими журналистами телеграммой вызвали из санджака Чопура Ресми.
В городской управе без конца заседали и совещались: губернатор, словно режиссер, репетировал с членами комитета отдельные сцены предстоящего спектакля. И только оставшись наедине с Кязымом, он, волнуясь и потирая руки, говорил:
— Ничего не поделаешь. Честь и интересы Сарыпынара требуют… Ну что ж, посмотрим, что из этого получится. Либо в стремя ногой, либо в пень головой.
Героем дня стал Дели Кязым: безграничное губернаторское доверие превратило его в диктатора. Это он теперь вершил судьбами города; он давал заключение о немедленном сносе домов в тех местах, где развалины сразу бросались в глаза. Не дожидаясь необходимых документов, без соблюдения обычных формальностей, он приказывал рабочим, следовавшим за ним по пятам с лопатами и кирками, немедленно приступать к делу.
В бедных кварталах, где дома стояли на деревенский лад, среди садов и огородов, он применил другую тактику: выдавал письменное заключение, что дом поврежден, пребывание в нем опасно, и жителям надлежит немедленно переселиться в сад, в палатку или под навес, захватив с собой необходимые вещи и утварь.
Ахмед Масум и другие учителя школ ходили по кварталам и разъясняли всем, что шахзаде будет давать деньги тем, кто после землетрясения остался без крова. Поэтому выселение проходило гладко, а многие бедняки даже не стали дожидаться приказа Дели Кязыма и по своей инициативе перебирались во двор.
Не обошлось и без кривотолков. В некоторых медресе начали злоязычничать: «Сошлись два сумасшедших и хотят город разрушить». Губернатор, узнав об этом от Ахмеда Масума, заметил, между прочим:
— Передайте ходжам от меня привет да скажите, что если я заявлюсь к ним в медресе, то приду не с лопатой, а с веревкой!
После чего ходжи прикусили языки.
Шахзаде Шемсеттин Эфенди до сего дня дальше Бей- коза не выезжал и знал лишь стамбульские окрестные села Ортакёй и Чеигелькёй. Завидев вдали Сарыпынар, он обратился к губернатору, сидевшему напротив него в карете:
— Действительно, в развалины превратился бедный городок… Ай-ай-ай!..
А когда немного спустя он увидел наряженных в лучшие, одежды жителей города, которые выстроились по обеим сторонам улицы, чтобы приветствовать высоких гостей, то с горечью вздохнул и произнес:
— Какая нищета! Боже, какая нищета! Бедные, бедные, — до чего же их довело землетрясение…
И губернатор, стараясь скрыть ликование, в тон ему ответил:
— Вы правы, ваше высочество, нищета и запустение!..
Согласно диспозиции, разработанной Дели Кязымом, специально выделенных для встречи жителей города водили из одного квартала в другой, словно процессию на празднике по случаю обрезания, только что без оркестра. Во главе их ехал верхом на коне начальник жандармерии Ниязи-эфенди, он угрожающе щелкал нагайкой и в какой раз повторял свои наставления:
— Если его высочество шахзаде что спросит, отвечать, с умом! Упаси вас бог наболтать чего-нибудь лишнего. Повторяйте: «Даруй вам господь долгих лет жизни!» — и все! Не то смотрите у меня, зубы повышибаю!
Губернатор то и дело останавливал карету его высочества у развалин, которые еще совсем недавно были домами, у палаток и шалашей, возле которых дымились мангалы и была свалена домашняя утварь, котлы, кастрюли и глиняные кувшины для воды. Шахзаде выходил из кареты и с великим сочувствием и деликатностью расспрашивал пострадавших об их здоровье.
Когда же делегация прибыла в квартал беженцев, расположенный на другом берегу реки, взорам потрясенных зрителей открылась картина такой нищеты, разрухи и запустения, какую не способен был создать ни один режиссер, ни один Дели Кязым, и при виде ее у шахзаде Шемсеттина Эфенди на глаза навернулись слезы.
Больше всех суетились иностранные журналисты в корреспонденты: они без конца фотографировали развалины, дома без окон и дверей, а то и дома с обвалившейся стеной, открывавшей внутренность строения; они щелкали аппаратами, снимали полураздетых, изможденных, больных людей, лежавших в кроватях прямо на улице.
В этой суматохе, очутившись в какой-то момент рядом с губернатором, Дели Кязым тихонько спросил:
— Вам не кажется, бей-эфенди, что, если бы этого землетрясения и в помине не было, его стоило бы выдумать?
Но тут произошла заминка, и великолепный обман чуть было не открылся. Нашлись беженцы, которые не совсем правильно поняли всю сложность обстановки, — а может, и поняли, но считали, что такого благоприятного случая им больше не представится, — как бы то ни было, они вдруг заголосили:
— Горе нам, горе! Поглядите на наши страдания, посмотрите на наши мучения!.. Нас привезли сюда насильно, нам нечего есть, нам негде жить… Мы убоги и нищи!..
К счастью, их жалобные голоса и выкрики слились в сплошной стон, и непонятно было, о чем молили эти горемыки и чего хотели они…
— Только теперь я понял, какое страшное бедствие — землетрясение. Во что может превратиться город в течение нескольких минут! — проговорил шахзаде Шемсеттин Эфенди, снова садясь в карету.
Но, пожалуй, самое тягостное впечатление на высокородного баловня судьбы произвело состояние уездной управы. Его высочество шахзаде, стоя на нижней ступеньке лестницы, с ужасом посмотрел на обвалившийся потолок и спросил:
— Неужели здесь еще работают?
— Да, ваше высочество, — ответил губернатор и, заметив Халиля Хильми-эфенди, поманил его пальцем. — С вашего высочайшего разрешения представляю вам нашего каймакама. Это тот самый каймакам, о котором газеты писали, что он чудом спасся от смерти. Несмотря на тяжелые ранения, вопреки настояниям врачей он оставался на своем посту и чуть ли не ползком продолжал исполнять служебные обязанности. Несчастный каймакам-бей все еще страдает от раны. Ваше высочество может заметить, что он до сих пор с трудом передвигается и волочит ногу.
— Самоотверженность, достойная высокой похвалы! — сказал растроганный шахзаде. — По возвращении в столицу я расскажу обо всем его величеству, моему дяде, и буду просить о награждении каймакам-бея. Так, значит, вы, каймакам-бей, будучи раненым, исполняли свои служебные обязанности?
И тут Халиль Хильми-эфенди понял, что он спасён, — белый саван покойника больше не угрожает ему. Каймакам согнулся в низком поклоне, глаза его блестели от слез.
— Народ верит в чиновника, как в бога, — произнес он тихим голосом, — и до тех пор, пока чиновник жив, он должен находиться на своем посту.
Рукою, затянутой в перчатку, шахзаде похлопал Халиля Хильми-эфенди по спине и сказал:
— Лишь благодаря усердию и преданности таких незаменимых чиновников, как вы, вот уже столько веков светится в незапятнанной чистоте лик великой Османии. Многие лета вам здравствовать!
После отъезда высокой делегации на страницах турецких и иностранных газет еще раз появились волнующие сообщения о сарыпынарском землетрясении и еще раз пролился щедрый дождь пожертвований на излечение кровоточащих ран несчастного города.
Денег накопилось так много, что их хватило и на строительство новых домов, и на ремонт и покраску старых, и даже на то, чтобы перед зданием уездной управы разбить парк с великолепным бассейном.
Теперь Халиль Хильми-эфенди крепко держался в седле. Он знал: из седла его и тяжелым снарядом не вышибить. Отныне каймакам жил одной мечтой: вот пришлют от его величества султана в награду немного денег, и построит он себе маленький домик, чтобы было где ему жить с женой и многочисленными чадами, чтобы было где на старости лет голову приклонить.
Долгожданный день наконец наступил. Халиль Хильми-эфенди получил высокую награду… Увы, это были не деньги, а золотой орден Османской империи, который украсил грудь славного патриота — каймакама города Сарыпынара.