Я осыпаю поцелуями Ваше милое личико, начиная с ресниц и кончая подбородком, своей точёной формой и цветом оно напоминает спелый лесной орех. В поцелуях, посланных издалека, уже нет сладкой отравы, и я могу без угрызений совести помечтать хотя бы одно мгновение, как мы мечтали вместе в саду Маркграфини.
Клодина.
Клодина обманула меня. Нет, я несправедлива. Она ошиблась. Видно, «лечение деревней» не является панацеей, да и трудно вылечить больного, который не верит в возможность выздоровления.
На первых страницах моего дневника (Берегись, Тоби, если я только ещё раз увижу, как ты, свирепо вращая глазами и победно навострив уши, тащишь эту тетрадь в угол, словно труп поверженного врага!), на первых страницах моего дневника, без конца и начала, робкого и мятежного, как я сама, я читаю такие слова: «тяжесть одиночества…» Глупенькая Анни! Но разве это такая тяжесть в сравнении с той цепью, которую я постоянно носила целых четыре года, которую мне снова придётся надеть и носить уже до конца своих дней? Но я не хочу вновь её надевать. И дело не в том, что меня так уж привлекает свобода, хотя это и можно было бы предположить, зная о моём постоянном стремлении к перемене мест, о моей болезненной впечатлительности – причине моего одиночества; я одинока, как одиноки небо, поля, суровые серые скалы с кроваво-красными трещинками… Но разве право выбрать самому свои муки не является уже счастьем для многих…
Увы, это так! Я не успела приехать, а уже снова хочу пуститься в путь… А ведь Казамена – мой родной дом. Но я слишком долго жила здесь бок о бок с Аленом. В романтической роще, в чаще «маленького леса» – это громкое название я дала когда-то небольшой поросли кустарника, – в глубине тёмного амбара, где ржавые орудия труда наводят меня на мысль о камере пыток, во всех уголках этой старомодной усадьбы я нахожу разрушительные следы наших детских игр. На коре старого каштана, растущего возле оврага, и сегодня виден след от колючей проволоки, которой жестоко стянул его Ален лет двенадцать назад. Тут мой суровый друг изображал из себя Змеиный Глаз, вождя краснокожих, а я была его маленькой покорной женой, обязанной поддерживать огонь в костре из сосновых шишек. Он очень любил эти игры, был очень серьёзен и часто бранил меня с присущей ему суровостью – это тоже было одним из условий игры.
Он никогда не любил Казамену. Мой легкомысленный дед немного перестарался, стремясь придать живописности своему небольшому имению, всего лишь нескольким гектарам; чего там только не было: овраг, разумеется, дикий, два холма, балка, грот, смотровая площадка, широкая аллея для создания перспективы, экзотические растения, мощённая щебнем дорога для экипажей, причём такая извилистая, что у приезжающих создавалось впечатление, что они проделали по его земле несколько километров… Всё это, по словам Алена, было предельно смешно. Вполне возможно. Но сегодня мне бесконечно горько смотреть на этот запущенный сад, залитый лучами неяркого, словно октябрьского солнца, поросший сочной, будто кладбищенской, травой…
«Успокаивающие душу деревья!..» Ах, Клодина, я бы наверняка разрыдалась, не будь я так напугана, так угнетена своим одиночеством. Эти бедные деревья и сами не знают покоя и уж никак не могут мне его дать. Могучий искорёженный дуб, ты словно прикован к земле, сколько лет уже, словно руки, простираешь ты к небу свои дрожащие ветви? Какая жажда свободы заставила тебя согнуться под порывами ветра – ты выпрямился потом, но уже был весь искорёжен. А вокруг тебя твоё уродливое, карликовое, пригнутое к земле потомство молит о помощи…
А вот другие деревья-пленники, как эта серебристая берёза, смирились со своей горькой участью. И лиственница тоже смирилась, она лишь тихо плачет и покачивает своими шелковистыми волосами, я слышу из своего окна, как жалобно поёт она под порывами ветра… О, как печальны эти не знающие покоя, прикованные к земле деревья, неужели вы способны дать мир и забвение робкому, сомневающемуся в себе созданию? Нет, Клодина, деревья тут ни при чём, в вас самой жили те силы, та энергия счастливых диких зверей, та радость жизни, которая и ослепляет, и окрашивает в яркие краски окружающий мир!
Льёт дождь, и поэтому всё кажется мне ещё мрачнее. Я рано зажигаю лампу и запираю двери, закрываю ставни, за стеной Леони громко болтает с дочерью садовницы, и это немного успокаивает меня. В камине потрескивает огонь – уже приходится топить, – потрескивают и деревянные панели. Когда пламя гаснет, делается так тихо, что даже начинает звенеть в ушах. Я ясно слышу, как по балкам чердака, стуча когтями, бегает крыса, и Тоби, мой единственный маленький чёрный страж, поднимает кверху свою славную мордочку, будто надеется увидеть недосягаемого врага… Умоляю, Тоби, не лай! Если ты залаешь, потревоженная тишина расколется и обрушится мне на голову, как обрушивается штукатурка в старых домах…
Я не решаюсь лечь в постель и допоздна, пока горит лампа, засиживаюсь у затухающего камина, прислушиваюсь к глухому шороху и шелесту гонимых ветром по гравию опавших листьев, к беготне неведомых мне зверьков. Чтобы придать себе храбрости, я дотрагиваюсь до широкого лезвия охотничьего ножа, но холодная сталь не только не успокаивает меня, а ещё больше пугает.
Что за глупые страхи! Разве эта старая дружелюбная мебель уже забыла меня? Нет, не забыла, но она знает, что я скоро покину её, и не может больше служить мне надёжной защитой. Моё старое украшенное резьбой пианино, своими гаммами я утомила тебя.
«Больше жизни, моя маленькая Анни, больше жизни». На этом портрете, сделанном по дагерротипу, – выпускник Политехнической школы с осиной талией, мой дед. Он рыл колодцы на вершинах гор, занимался разведением трюфелей, пытался осветить морское дно «с помощью китового жира, зажжённого в прозрачных, герметически закупоренных сосудах» (!); одним словом, он разорил жену и дочь, этот легкомысленный, не знающий угрызений совести человек, а те обожали его. У него была удивительно тонкая талия, если фотография ему не льстит. Любая женщина сегодня могла бы ему позавидовать. Красивый лоб мечтателя, по-детски любознательные глаза и маленькие руки в белых перчатках… Вот и всё, что я о нём знаю.
Над пианино, на стене, – плохая фотография моего отца, я помню его уже старым и слепым. Этот изысканный господин с седыми бакенбардами, неужели я дочь столь… заурядного человека?
От моей матери ничего не осталось. Ни одного портрета, ни одного письма. Моя бабушка Лажарис отказывалась говорить о ней и лишь повторяла: «Молись за неё, дитя моё. Да ниспошлёт милосердный Бог прощение всем изгнанным, пропавшим и усопшим…» К чему думать об этом сейчас? Пусть она останется в моём воображении такой, какой я всегда её себе представляла: хорошенькой женщиной с печальными глазами, которая ушла из дома, а может быть, покончила с собой… Мне бесконечно жаль её, но я не хочу докапываться до истины!
Мне приносят сразу два письма. Значит, у меня появились две причины для беспокойства. Благо одно из них от Клодины, второе – от Алена. К тому же сегодня утром я чувствую себя куда лучше, бодрее. На меня успокаивающе действуют и свежий утренний воздух – кукушка на кухне ржавым голосом пропела восемь раз, – и ароматный горячий чай, который дымится в голубой чашке, и безумный аппетит Тоби – он скачет, пронзительно верещит, недовольный тем, что я слишком долго валяюсь в постели. Я с удовольствием вдыхаю лёгкий прозрачный воздух, от него веет чем-то праздничным, от него веет моим отъездом; так я, Клодина, на свой лад наслаждаюсь тишиной полей, мечтая о звоне бубенчиков на дальних дорогах… Мне бы следовало жить в тысяча восемьсот… тридцать каком-то году… быть молодой креолкой. Ведь в те времена они были в моде. Неудачное замужество, таинственное похищение, неудобный и лёгкий костюм, башмаки на шнуровке, в которых больно ходить по камням, тяжёлая почтовая карета, кучер с трубкой в зубах… что ещё? Сломанная ось, неожиданные приключения и встреча, предопределённая самой судьбой… Прекрасный, смешной и сентиментальный роман наших бабушек…
В конверте с французской маркой – всего несколько слов от Клодины:
Милая моя маленькая Анни, не знаю, где Вы сейчас. Хотелось бы, чтоб моё письмо дошло до Вас и Вы бы узнали, что Марта в Париже объясняет Ваш таинственный отъезд очень кратко: «Моя невестка уехала в деревню, у неё тяжёлая беременность!» Я бы от души Вам того желала! Тогда всё стало бы для Вас куда проще… Знайте также, что Леон и его супруга находятся, как мне кажется, в полном здравии и живут в полном согласии.
Прощайте, я хотела Вас успокоить и предупредить. Только и всего… а также получить от Вас весточку, потому что это сильнее меня, я очень опасаюсь за Вас. Я сказала Вам: «Не пишите мне, если лечение моё Вам не поможет». Да, но речь шла о лечении! А я хочу знать о Вас всё, о Вас, от которой я раз и навсегда отказалась. Всего несколько слов, пришлите открытку, телеграмму, подайте какой-нибудь знак… Пусть это будет мне наградой, Анни. Сообщите мне, здоровы ли Вы, или по-прежнему больны, или, как принято говорить, окончательно «погибли», или же… с Вами то, о чём говорит Марта… Хотя нет, только не это! Оставайтесь той изящной и хрупкой амфорой, которую так легко можно обхватить руками.
Клодина.
Вот и всё! Да, это всё! Нежная обеспокоенность Клодины не удовлетворяет меня. Когда у самого в душе пусто, как у меня, надеешься на помощь других.
Болезненная усталость охватывает меня, несмотря на светлый утренний час. Зачем надо было мне так близко узнать этих людей, пережить все эти дни? Я перечитываю письмо Клодины, и её несвоевременная нежная участливость оживляет во мне уже полузабытые картины, я смотрю сквозь них прямо перед собой и не замечаю квадратный конверт, надписанный твёрдым почерком Алена… Дакар… Дакар… Где это я видела название этого города, оттиснутое жирным шрифтом в маленьком кружочке? Почему «Дакар»? В прошлый раз там было «Буэнос-Айрес»…
Я вскрикиваю, и туман вдруг рассеивается. Дакар! Значит, он возвращается, он в пути, он совсем близко, он будет здесь завтра, уже совсем скоро!.. Так вот что таила в себе сегодня утренняя тишина? Я неловко разрываю конверт, а вместе с ним и письмо, чёткие буквы так и прыгают у меня перед глазами… Я читаю приблизительно следующее: «Дорогая Анни… наконец… возвращение… встреча с нашими друзьями… которые путешествуют ради собственного удовольствия… задерживают меня… вопрос десяти дней… найти дом в полном порядке, а Анни счастливой…»
Десять дней! Десять дней! Такой недолгий срок дарует мне судьба для размышлений. Это очень мало. Этого будет достаточно.
– Леони!
– Что угодно сударыне?
Она держит в фартуке трёх слепых, только родившихся котят и как бы оправдывается со смехом:
– Дело в том, что я пошла их топить.
– Только побыстрее. Чемоданы, дорожный несессер – всё должно быть готово к пятичасовому экспрессу. Мы возвращаемся в Париж.
– Опять!
– Вас это не устраивает? Ни на минуту не стану вас задерживать, если служба у меня вам не по вкусу…
– Я этого не говорила, сударыня…
– Тогда поторопитесь, господин Самзен сообщает мне, что возвращается.
Я слышу, как она на втором этаже срывает свой гнев на ящиках комода и на замках стенных шкафов…
Сколько же вокруг коробок, сколько пакетов! В комнате стоит странный смешанный запах, пахнет новой кожей, просмоленной бумагой, грубошёрстной тканью и даже резиной, ведь у меня теперь есть большой непромокаемый плащ. Я многое сумела сделать после своего поспешного возвращения в Париж. Побывала у сапожника, у портного, у шляпника… Я говорю так, как говорят мужчины, но в этом виновата мода, а никак не я.
За эти пять дней я успела заказать и получить уйму всяких вещей! Я столько раз взбиралась по лестницам, столько раз разговаривала с торговцами с физиономиями разбогатевших слуг, столько раз стаскивала с себя юбку и лиф и вздрагивала при прикосновении холодных пальцев закройщиц, что у меня и сейчас голова идёт кругом. Пусть так, и всё-таки я довольна. Я сама не даю себе спуска.
Я сижу, немного ошалев от своих походов, и любуюсь приобретёнными сокровищами. Как хороши эти высокие ботинки на шнуровке, остроносые и плоские, как ялики, на низком английском каблуке. В этих маленьких жёлтых лодках наверняка удобно будет ходить. Во всяком случае, я надеюсь. Мой муж желал, чтоб я носила туфли на каблуке, в стиле Людовика XV, он находил, что это выглядит более «женственно»… Но раз они нравились ему, я не хочу больше их видеть! Ему бы наверняка не понравился этот рыжий грубошёрстный костюм с расклешённой юбкой, простой и изящный… А мне он пришёлся по вкусу. Его строгий покрой делает меня ещё стройнее, а рыжий цвет подчёркивает прозрачную голубизну моих глаз, делает их ещё привлекательней… А эти строченые мужские перчатки, а строгая фетровая шляпа с орлиным пером!.. Сколько новых покупок, такое непослушание пьянит меня не меньше, чем непривычная обстановка моей комнаты в гостинице! Очень респектабельной гостиницы в двух шагах от моего дома. Никто не сможет сказать, что я прячусь.
Я сказала Леони, не заботясь о том, насколько мои слова звучат правдиво: «В доме необходимо срочно произвести кое-какой ремонт. Господин Самзен приедет прямо сюда, в "Империал Вуаяж"». С тех пор бедняжка каждое утро приходит ко мне выслушать мои приказания и горько посетовать:
– Сударыня не поверит, наверное, но архитектор до сих пор так и не появился!
– Просто невероятно, Леони! Но, как знать, может, он получил от мужа какие-то дополнительные указания?
Я отпускаю её с такой благожелательной улыбкой, что она смущается.
Я устала, я жду, когда подадут чай, и ласкаю, но только взглядом – прикосновение меня слишком волнует – самую прекрасную из своих новых игрушек – только что купленный мною маленький чёрный револьвер, очень, очень миленький чёрненький револьвер, похожий на Тоби… (Тоби, прошу тебя, не облизывай эту лакированную коробку! У тебя разболится живот!) Шестизарядный револьвер, у него две ступени предохранения, шомпол и ещё масса хитрых штучек. Я купила его у торговца оружием, к которому обычно обращается Ален. Человек, продавший его, очень подробно объяснил мне, как им следует пользоваться, при этом он с видом фаталиста украдкой поглядывал на меня и, наверное, думал: «Вот вам и ещё одна! Какая жалость! А ведь совсем молодая! Ничего не поделаешь, должен же я продавать свои безделушки…»
Как хорошо! Я отдыхаю так, как давно уже не отдыхала. Здесь всюду, и в маленькой жёлтой гостиной, и в примыкающей к ней спальне в стиле Людовика XVI, с достаточным вкусом подобрана мебель. Ничто не раздражает глаз, не вызывает брезгливости, я не вижу здесь ни грязных ковров, ни мягких кресел с подозрительными уголками. Свет скользит по гладкой полированной мебели и по панелям спокойного светло-серого цвета. Маленький местный телефон звонит негромко, не нарушая тишины дома, который так хорошо содержится.
Когда я выхожу из гостиницы, старый господин во фраке, восседающий за конторкой, улыбается мне, как родной дочери… По ночам я спокойно, крепко сплю на хороших широких матрасах с упругими пружинами.
Я на минуту представила себе, что я немолодая англичанка, уравновешенная и сухопарая, живущая на полном пансионе в богатой семье… «Тук-тук-тук…»
– Войдите!
«Тук-тук-тук…»
– Да войдите же, говорят вам…
Маленькая смешная горничная просовывает в дверь крысиную мордочку.
– Вы принесли чай, Мари?
– Да, сударыня, и потом, к вам гости.
– Гости!
Я тут же вскакиваю, не выпуская из рук шнурки жёлтых ботинок. Крысиная мордочка пугается:
– Да, сударыня! Это дама.
Я вся дрожу, в ушах страшный шум.
– Вы уверены, что… что это дама?
Мари громко смеётся, как смеются в водевилях субретки, так мне и надо.
– Вы сказали, что я дома?.. Попросите эту даму подняться.
Опёршись о стол, я жду, и сотни нелепых мыслей проносятся у меня в голове… Эта дама – Марта, а следом за ней явится Ален… Они схватят меня… Обезумев от страха, я смотрю на чёрную игрушку…
Лёгкие шаги по ковру… Ах! Какое счастье – да ведь это Клодина! Как же я рада! Как я рада!
Я бросаюсь ей на шею с таким вздохом облегчения, что она, поражённая, слегка отстраняется от меня.
– Анни… а вы кого ждали?
Я крепко жму ей руку, беру за плечи, подвожу к золотистому плетёному диванчику, мои движения так порывисты, что она, словно опасаясь чего-то, отступает…
– Кого я ждала? Никого, никого! Ах, как я счастлива, что это вы!
Но вдруг страшное подозрение омрачает мою радость:
– Клодина… вас никто не прислал ко мне? Вы пришли не от..?
Она удивлённо поднимает свои крылатые брови, потом нетерпеливо хмурится.
– Послушайте, Анни, мы словно разыгрываем какую-то сцену в любительском спектакле… особенно вы! Что с вами происходит? И кого вы боитесь?
– Не сердитесь, Клодина. Всё так сложно!
– Вы так полагаете? По большей части всё бывает очень просто!
Я не решаюсь ей возразить. Как и всегда, она очень мила, на свой лад, её удивительные глаза загадочно смотрят на меня из-под чёрной шляпки, украшенной цветами синеголовника и чертополоха, кудри красиво обрамляют её насмешливое личико с остреньким подбородком…
– Я сейчас вам всё расскажу, Клодина… Но сначала, как вы узнали, что я здесь?
Она с многозначительным видом подымает палец:
– Тсс! Этим я обязана Случаю, его величеству Случаю, Случаю с прописной буквы, Анни, он всегда помогает мне, а может, и распоряжается мной. Сперва он привёл меня в магазин «Лувр», это один из его храмов, а затем к колоннаде «Театр Франсе», неподалёку от которой находится лавка известного оружейника, где маленькая худенькая женщина с горящими голубыми глазами покупала…
– Ах, вот оно что…
Значит, она тоже испугалась. Она решила… Это очень мило, но немного наивно. Я улыбаюсь про себя.
– Как, неужели вы подумали… Нет, нет, Клодина, не бойтесь! Из-за какого-то пустяка…
– …не стоит начинать войну… Впрочем, вы ошибаетесь, наоборот, чаще всего всё начинается из-за пустяка…
Она посмеивается надо мной, но сердце моё переполняет благодарность к ней, и не из-за её несколько романтического страха за мою жизнь, а потому, что в ней, в ней одной встретила я сострадание, преданность и пусть даже недолгую нежность, всё то, в чём мне отказала жизнь… Говорит она со мной строго, а смотрит ласково. Насмешка её плохо скрывает смущение. Она не знает, какое лекарство мне следует прописать. Мой маленький несведущий лекарь, мой умный и суеверный врач, неопытный костоправ, моя ворожея… Я чувствую всё это, но ничего не стану ей говорить. Мне уже поздно менять привычки…
– А ведь в этом доме совсем недурно, – констатирует Клодина, оглядываясь по сторонам. – Эта маленькая гостиная даже очень мила.
– Вы так считаете? И спальня тоже, взгляните. Здесь не чувствуешь себя в гостинице.
– Действительно, нет, скорей это очень милый… как бы вам сказать, простите за выражение… дом свиданий.
– Да? Я в таких домах никогда не бывала.
– И я тоже, Анни, – смеётся она. – Но мне о них рассказывали.
Это открытие заставляет меня призадуматься: «Дом свиданий…» Какая ирония судьбы, ведь я никого не жду.
– Выпейте чаю, Клодина.
– Ух, какой он крепкий! Положите хотя бы побольше сахара… Ах, вот и Тоби! Чудесный Тоби, мой чёрный ангел, квадратная лягушечка, настоящий мыслитель, сосиска на лапках, пёсик с мордочкой сентиментального убийцы, дорогой мой, сокровище моё!..
Теперь она стала прежней Клодиной, она опустилась на четвереньки на ковёр, шляпа её упала, она крепко целует Тоби, а он, готовый вонзить в любого свои крепкие зубы, околдованный ею, позволяет ей себя тискать…
– Как поживает Фаншетта?
– Хорошо, благодарю. Представьте себе, она родила ещё троих! В общей сложности в этом году это уже девять. Я напишу господину Пио… К тому же котята совершенно неинтересные, сероватые, беспородные, сыновья какого-нибудь угольщика или белильщика… Но что поделаешь, это идёт ей на пользу.
Она, как маленькая девочка, держит чашку обеими руками. Точно так одно мгновение, всего лишь одно мгновение она держала в саду Маркграфини мою послушно запрокинутую голову…
– Клодина!
– Что?
Но я уже овладела собой и предпочитаю промолчать:
– Нет, ничего…
– Что «ничего», Анни?
– Ничего… нового. Если хотите меня о чём-то спросить, спрашивайте.
Её глаза лукавой школьницы меняются, теперь на меня смотрят проницательные и суровые глаза взрослой женщины.
– Значит, я могу? Могу задать вам любой вопрос?.. Ладно? Ваш муж вернулся?
Я сижу рядом с ней и, как в исповедальне, опускаю глаза на свои чинно сложенные ладони.
– Нет.
– Он скоро вернётся?
– Через четыре дня.
– Что же вы решили?
Я тихо признаюсь:
– Ничего, ничего!
– Тогда объясните, что означает весь этот кавардак?
Она подбородком указывает на дорожный сундук, раскиданную в беспорядке одежду, коробки… Я смущаюсь.
– Так, всякие пустяки на осень.
– Вот как?
Она недоверчиво смотрит на меня… Я не выдерживаю. Пусть она осуждает меня, но пусть не думает, что я решилась на какой-то недостойный побег, на какое-то смешное похищение… И я начинаю быстро-быстро говорить, говорю ужасно бессвязно:
– Понимаете… Марта сказала мне, что Ален и Валентина Шесне…
– Ах, негодяйка!
– Так вот, я приехала в Париж, и я… почти разломала бюро Алена, я нашла письма.
– Чудесно!
Глаза Клодины сверкают, она нервно комкает платок.
Почувствовав её одобрение, я уже говорю не останавливаясь…
– …я всё оставила валяться на полу, и письма, и бумаги, всё… Он найдёт их там, он узнает, что это я… Только больше я не хочу, не хочу, понимаете, я не настолько люблю его, чтоб по-прежнему оставаться с ним, я хочу уехать, уехать…
Слёзы душат меня, я тороплюсь, поднимаю голову, чтобы набрать воздуха. Клодина нежно целует мои руки и спрашивает очень тихо:
– Значит… вы хотите развестись?
Я тупо смотрю на неё:
– Развестись… но зачем?
– Как это, зачем? Нет, она неповторима! Послушайте, ведь вы не хотите больше жить с ним?
– Конечно, нет. А разве для этого необходим развод?
– Ну а как же! Но это самый верный способ, хотя и не самый быстрый. Какой вы ещё ребёнок!
Мне не до смеха, я всё больше и больше пугаюсь.
– Поймите же, мне не хотелось бы снова его увидеть! Я же боюсь.
– Сказано очень чётко. Чего вы боитесь?
– Его… что он уведёт меня… что он станет со мной говорить, боюсь увидеть его… Он может быть очень злым…
Я вся дрожу.
– Бедная девочка! – не глядя на меня, еле слышно шепчет Клодина.
Она глубоко над чем-то задумалась.
– Что вы мне посоветуете, Клодина?
– Это не так просто. Я сама не очень хорошо разбираюсь. Надо бы спросить у Рено…
– Нет! – кричу я в ужасе. – Никому ни слова!
– Вы очень безрассудны, детка. Послушайте… Вы хотя бы взяли письма этой дамы? – спрашивает она неожиданно.
– Нет, – признаюсь я, совершенно сбитая с толку. – Но зачем? Они же не мне принадлежат!
– Тоже мне довод! – И Клодина с презрением пожимает плечами. – Ах, чёрт, я ничего не могу придумать. А у вас есть деньги?
– Да… Около восьми тысяч франков. Ален оставил мне много денег.
– Я не об этом вас спрашиваю. У вас есть свои деньги, ваши личные средства?
– Постойте, триста тысяч франков приданого, и потом, три года назад я получила в наследство после смерти моей бабушки Лажарис пятьдесят тысяч франков наличными.
– Ну и ладно, с голоду вы не умрёте. Вас не слишком волнует, если позднее, при разводе, вам придётся взять вину на себя?
В ответ я высокомерно качаю головой: «нет».
– И меня тоже, – как-то странно говорит Клодина. – Тогда, дорогая моя девочка… уезжайте.
Я молчу, не шевелясь.
– Моя консультация, мой врачебный совет не вызывают у вас, Анни, прилива восторга? Оно и понятно. Но я ничего другого не могу найти, мне больше ничего не приходит в голову.
Я поднимаю на неё полные слёз глаза и молча указываю на свой дорожный сундук, грубошёрстный костюм, высокие ботинки, плащ – ребяческое снаряжение великой путешественницы, приобретённое за эти последние дни. Она улыбается, но её чудесные глаза затуманиваются:
– Вижу, вижу. Я поняла это сразу. Куда уезжает моя дорогая Анни, с которой я расстаюсь навсегда?
– Не знаю.
– Это действительно так?
– Клянусь вам.
– Прощайте, Анни.
– Прощайте… Клодина…
Прильнув к ней, я умоляю:
– …скажите мне ещё…
– Что, дорогая?
– Что Ален не причинит мне зла, если догонит…
– Он не догонит вас. Во всяком случае, в ближайшее время. Прежде чем вы встретитесь с ним, вам придётся повидать весьма неприятных господ со множеством всяких бумаг, а затем будет развод, всеобщее порицание и свобода…
– Свобода… (Я говорю очень тихо, как и она.) А что свобода… Это очень тяжёлое бремя, Клодина? С ней трудно справиться? Или же это огромная радость, распахнутые дверцы клетки и весь мир будет принадлежать мне?
Тряхнув кудрявой головой, она очень тихо отвечает:
– Нет, Анни, всё это произойдёт не так скоро… А может, и никогда… У вас долго ещё останутся следы от цепей… А может быть, вы из породы тех женщин, которым суждено подчиняться? Но, есть нечто худшее. Я боюсь…
– Чего же?
Она смотрит мне прямо в глаза. Я вижу прекрасные глаза Клодины и слёзы, маленькие слезинки, застывшие на ресницах её золотистых глаз, не пожелавших озарить меня своим светом…
– Я боюсь Встречи. Ведь вы должны встретить того человека, который пока ещё не встретился вам на вашем пути. Да, да, – продолжает она, увидев мой возмущённый жест, – он где-то ждёт вас. Это и справедливо, и неизбежно. Только, Анни, дорогая моя Анни, сумейте распознать его, не ошибитесь, ведь на свете у него есть двойники, есть похожие на него призраки, и даже карикатурно на него похожие, между вами и им стоит немало таких, через которых надо переступить или которых надо просто отстранить…
– Клодина, а вдруг я состарюсь, так и не встретив его?
Она высоко поднимает красивую руку:
– Не теряйте надежды. Значит, он ждёт вас по ту сторону жизни.
Я молчу, я преклоняюсь перед её безграничной верой в единственную большую любовь, а также горжусь, что я одна из немногих знаю настоящую Клодину, восторженную и непокорную, словно юная жрица.
Как и в Байрете, я готова во всём, не задумываясь, хорошо это или плохо, повиноваться ей. Она смотрит на меня, и я ищу в её глазах тот хищный блеск, который ослепил меня в саду Маркграфини…
– Да, ждите, Анни. Может на свете и нет человека, который был бы достоин… этого.
Она ласково слегка касается моих плеч, и я прижимаюсь к ней, она читает по моему лицу, что я готова отдать ей всю себя, что я бесконечно одинока, читает готовые сорваться с моих уст слова… Она быстро зажимает мне рот тёплой ладонью, затем подносит её к своим губам и целует её.
– Прощайте, Анни.
– Клодина, ещё одну минуту, одну только минуту! Я хотела бы… я хотела бы, чтоб вы любили меня издали, ведь вы могли меня полюбить, раз я уезжаю, а вы остаётесь!
– Я не остаюсь, Анни. Меня уже нет. Разве вы не чувствуете этого? Я уже всё бросила… кроме Рено… ради Рено. Подруги предают, книги обманывают. Париж не увидит больше Клодину, она будет стареть вместе со своим другом в окружении своих родственников– деревьев… Он состарится раньше меня, но уединение способно совершать чудеса, и, кто знает, может, мне удастся отдать ему часть своей жизни и продлить его жизнь…
Она отворяет дверь, сейчас я потеряю своего единственного верного друга… Каким жестом, какими словами могла бы я её удержать?.. Но белая дверь уже скрыла от меня её стройную фигурку, я слышу лёгкий шелест платья и лёгкие, заглушенные ковром удаляющиеся шаги, такое же шуршание недавно предшествовало её появлению… Клодина уходит!
Я только что прочитала телеграмму Алена. Через тридцать шесть часов он будет здесь, а я… Сегодня вечером я уеду скорым поездом «Париж—Карлсбад», тем самым поездом, который вёз нас когда-то в Байрет. А куда я поеду оттуда… я сама пока не решила. Ален не говорит по-немецки, это ещё одно небольшое препятствие на его пути.
Я много размышляла последние два дня, у меня голова устала от дум. Моя служанка будет поражена не меньше мужа. С собой я беру лишь двух маленьких друзей: собачку Тоби и револьвер Тоби. Так что я буду под хорошей охраной. Я твёрдо решила уехать, я не стану заметать следы, но и не собираюсь, как мальчик-с-пальчик, помечать свой путь белыми камешками… Это не безрассудный побег или неожиданное бегство; узы, связывающие нас, подтачивались уже давно, а за последние четыре месяца они ещё больше истончились и не выдержали. Что нужно было для этого? Всего-навсего, чтоб рассеянный тюремщик ненадолго удалился и узнику представился тогда весь ужас его темницы, а в дверную щель пробился солнечный свет.
Будущее моё неясно. Так даже лучше, я не хочу, чтоб меня мучили предчувствия, Клодина и так слишком напутала меня! Я хочу верить, хотя и боюсь, что есть на свете далёкие страны, где всё будет ново для меня, что есть города, одно название которых влечёт к себе, что есть небеса, под которыми в вас может вселиться другая душа… Неужели на всей огромной земле не найдётся некое подобие рая для такого маленького создания, как я?
Я стою перед зеркалом в своём рыжем костюме и прощаюсь со своим отражением, со здешней Анни. Прощай, Анни! Ты слаба и нерешительна, но я всё же люблю тебя. Увы, мне больше некого любить, кроме тебя.
Я заранее принимаю всё, что случится со мной. С лёгкой грустью, без всяких иллюзий смотрю я в будущее. Меня ждёт новая жизнь. Я стану одинокой путешественницей, той, которая в течение недели вызывает любопытство в гостиницах за общим столом, в которую во время каникул влюбляется безусый школьник или страдающий артритом старик на водах… Обедает она всегда одна, её бледность злые языки объясняют сердечной драмой… Она всегда в чёрном или тёмно-синем, её печальный и неприступный вид оскорбляет и отталкивает случайно повстречавшихся на её пути соотечественников… Она та, за которой неотступно следуют мужчины, потому что она хороша собой и одинока, а может, и потому, что у неё на руках поблёскивают крупные дорогие жемчужины… Она та, кого ночью убивают в её номере, в постели, чьё окровавленное, изуродованное тело обнаруживают на рассвете… Нет, Клодина, меня ничто не путает. Ведь это и есть сама жизнь, бесконечно текущее время, и на каждом новом повороте пути я буду ждать обещанное чудо, ради которого я покидаю привычный мир.