а они уже в этом углу
и кучерявый с криками безумия
и неистовства
ворочает и швыряет побежденную
сомлевшую стенающую божественную
женщину по снегу выпавшему за ночь
... и, можно сказать, на всю округу, на весь мир, а уж точно что на мою беду обнажились и замелькали в ясном воздухе стройные и сильные ноги женщины... я опомниться не успел
а они переметнулись в дру
гой угол и завыли как бешеные
как укушенные сплелись как змеи и
страшно ее несравненную кучерявый таскал
по снегу и выл и она выла как если бы пела
... я только и успел что пот со лба отереть,
а они запричитали, заскрежетали,
захныкали, забормотали...
засюсюкали... залепетали...
закричали...
***
- Дома у меня имеется пальто, - сказал я. - Не решился сразу захватить его с собой, помешали некоторые соображения. Думаю, прежде следует обсудить... А это, знаете ли, очень важно. - Присутствие этой женщины, красавицы, матери той, которая задумала поломать мне всю жизнь, волновало меня, и волнение было столь велико, что я не понимал толком, где мы с ней находимся. Весь мир был как мелко струящийся снег, как вата, как белый воздух высоко над землей.
- Вы о своем пальто говорите? - спросила она, улыбнувшись.
Почему она улыбнулась? Она знает, о каком пальто идет речь? Я внимательно посмотрел на нее, и она ответила мне рассеянным взглядом искрящихся глаз, улыбкой, смысла которой я не улавливал.
- Нет, не о своем, - ответил я осторожно, задумчиво. - Я только прошу принять к сведению, что это очень важно.
- Для кого?
- Для меня.
Я подбирал слова, я взвешивал каждое слово, сознавая, что говорить с этой женщиной - немалая честь для меня и что говорить с такой женщиной вообще особый, исключительный случай, требующий особого искусства. В значительной степени заостряло мою впечатлительность и придавало нашему разговору нечто чрезвычайно выразительное то обстоятельство, что предо мной сидела (или стояла) мать Веры, женщина, родившая ту, которая мучила меня. Тайна - вот что терзало меня и склоняло к вероятию более или менее непредвиденных, даже безрассудных поступков. Тайна, окружавшая замыслы и действия Веры. Я мог только догадываться, что она замышляет, и наудачу предпринимать кое-какие предупреждающие шаги... А Валерия Михайловна лишь усмехалась неопределенно, и в глазах ее я читал, что она с трудом представляет себе, каким образом я очутился рядом с ней и ради чего она поддерживает со мной разговор.
Так что же? спросила она слабым и нежным движением рук перед моими глазами, в чем дело? о чем мы толкуем?
- Это очень важно, - повторил я. Рисковал я показаться ей скучным и навязчивым.
- Вы хотите продать его, это пальто?
- Продать? Нет, я не торгую... Тут дело глубже, серьезнее...
Я все не решался заговорить о главном. Боялся, что она рассмеется, похвалит дочь за изобретательность, откажется мне помочь, прогонит меня. Я ведь имел уже и кое-что помимо тех расчетов, которые привели меня сюда, в этот дом и в клуб друзей китайского фарфора, я теперь просто любовался ею, ее чистой женской прелестью, и это было сильнее моих расчетов, верно говорю, я бы только и любовался, если бы не тяготившая душу нужда избавиться от пальто. Я не имел права забывать о деле, иначе мне грозил провал, перед ней в особенности, потому что дело касалось ее дочери, но я именно и не хотел, чтобы она догадалась, что меня привело сюда дело, и подумала, будто я лишь ради этого дела замешкался, не ухожу и путаюсь у нее под ногами. Я даже и не знал, как мне выкрутиться из этого щекотливого положения. Я должен был и говорить о деле, и постараться провернуть его так, чтобы не уронить себя в ее глазах. Наконец ей надоели мои околичности.
- Послушайте, - воскликнула она. - Кто вы такой? Откуда вы взялись? И какого черта здесь шатаетесь? Хватит о пальто. Это какая-то галиматья. Или вы не умеете выразить свою мысль. Допускаю, что она может быть весьма интересной и поучительной. Но о пальто больше ни звука. Есть вещи куда более занятные, вы не находите?
Она подразумевала клуб. Клуб друзей китайского фарфора. Не берусь объяснить, почему она сочла нужным привлечь мое внимание к нему; но тем самым она существенно обогатила мои познания о роде человеческом.
***
Имя мое - Савва, я большой друг Веры, ее, если можно так выразиться, доверенное лицо, но к вам я пришел не по ее поручению и не с ее ведома, а исключительно по собственной инициативе, потому что не в силах и дальше молчать. Мне кажется, Максим, вы успели до некоторой степени постичь светлый ум этой девушки, а также ее необыкновенный характер.
Я люблю бродить по улицам этого города, наблюдать нравы и всевозможные случаи. Ну, не буду испытывать ваше терпение. Я уверен, что судьба Веры вас волнует и вам не терпится услышать рассказ о ней. А рассказать я могу, признаться, многое, и если ничто не помешает нам разговориться, я и буду с вами предельно откровенен, словоохотлив, вообще речист, остроумен, едва ли не блестящ, чуточку навязчив, но ни в коем случае не однообразен, однако прежде позвольте изложить свою принципиальную позицию: я не ханжа, не критик разных крайних проявлений, не певец пристойности, и в то же время я абсолютно пристоен и добропорядочен. Это у меня очень принципиально.
Заглянул на днях к Вере и столкнулся с простой человеческой драмой. Обстоятельства таковы, что ее пальто осталось у вас и она переживает это крайне тяжело, как если бы у нее отобрали кусок хлеба, обрекая на мучительную голодную смерть. Я выпил успокоительное, чтобы легче было смотреть, как эта милая девушка убивается. В голову сразу полезло разное: не выпить ли еще? или вернуть ей это пальто любой ценой? И вот я у вас. Проще простого было бы взять пальто и отдать его законной владелице, но ведь не в том дело, мой друг, не в пальто одном, не в каких-то материальных потерях, ждущих возмещения, а в нравственном конфликте, который, конечно же, не мне разрешать. Итак, я не возьму пальто и даже не желаю о нем ничего слышать. Я пришел говорить о Вере.
Она затворилась в своей квартире, отреклась от мира. Когда я пришел к ней объясниться, ну, то есть, по поводу тех дружеских чувств, которые к ней испытываю, она прямо мне заявила, что я лезу не в свое дело и тем окончательно гублю ее. Я, признаться, был изумлен.
- Как раз очень даже это мое дело, если принять во внимание, что речь идет о моих чувствах и симпатиях, - сказал я.
- Не знаю, - ответила она, - о каких чувствах идет речь, а только вид у тебя такой, словно ты тут что-то вынюхиваешь, только и думаешь, как бы сунуть нос в дела, которые тебя совершенно не касаются. Поэтому я говорю с таковым тобой, каким я тебя вижу, а не с тем всесторонне положительным и замечательным субъектом, каким ты себя воображаешь. И мне остается сказать тебе лишь, что ты, со своими принципами, еще тот остолоп и, между прочим, пагубные последствия твоего непрошеного визита уже начинают сказываться. Я прямо-таки нутром ощущаю, как вера в жизнь, в будущее покидает меня. Глядя на твою унылую физиономию, я вижу, что выход у меня один: запить. Страшно запить мертвую.
Так она сказала. Бедняжка была выпивши и, наверное, плохо понимала, что говорит. Я увидел на ее лице печать угасания, растления, морального разложения. Лик святой потускнел, превратился в гнусную рожу грешницы.
- Рискну предположить, что ты предаешься блуду, - сказал я.
Она не ответила. Не расслышала моих слов? Следы всех пороков запечатлелись на ее багровой обветренной физиономии, на которой мерцали нездоровым блеском глубоко запавшие глаза; ее руки дрожали, и по комнате она передвигалась походкой развязной женщины. Потрясенный этим зрелищем, я вскрикнул. Быстрота ее падения кажется невероятной, но, очевидно, и в этой быстроте по-своему выразился наш век с его сумасшедшими скоростями. Она говорила долго, путано, бессвязно, перемежая свой рассказ фантастическими глотками из бутылки. Лишь когда она заговорила, Максим, о вас, ее взгляд на мгновение прояснился, а речь обрела связность. Потом снова пошел чудовищный бред о скором конце света, о каких-то мужчинах, которые якобы истязают ее по ночам... Я не мог слушать ее без содрогания, я не выдержал, бросился к ней, рассчитывая даже припасть к ее ногам, чтобы разыгрывающаяся между нами сцена оттого достигла наивысшего напряжения, однако она и остановила и слегка оттолкнула меня, ужасно дохнув перегаром. Я спросил, чем могу помочь ей, и тогда она странно усмехнулась, спросила, действительно ли я готов оказать ей любую помощь, и, услыхав от меня утвердительный ответ, велела прийти на следующий день.
Я пришел. Она ждала меня, сидя в кресле, трезвая, одетая в высшей степени прилично и даже торжественно, в черное длинное платье, очень идущее ей. Но печать упадка стереть с лица ей не удалось. Она словно на миг приостановилась, не спустилась еще ступенькой ниже, собрала все остатки воли, чтобы достойно сообщить мне нечто важное, и только уже затем с новой силой ринуться в омут. Тревожась о ее будущем, я спросил, как мне спасти ее, но она жестом призвала меня к молчанию, усадила на стул рядом с собой и тихо произнесла:
- Как мне благодарить вас за то, что вы существуете, за то, что вы такой? Нет на свете Божьем равного вам в силе и стойкости в добре, в великодушии, в дружеском расположении ко мне и в снисхождении к моим недостаткам. Глядя на вас - а делаю я это с удовольствием, которого не выразить словами, - я все больше убеждаюсь, что вы играете в моей жизни глубоко благородную и душеспасительную роль, сравнимую разве что с ролью ангела-хранителя. Бог свидетель, что я ни на минуту не забываю о том чувстве нравственного возмущения, но одновременно и сострадания, которое растет в вашем сердце при виде ужасов моего головокружительного падения.
Она часто поглядывала на часы, а вскоре и призналась, что ее ждут неотложные дела, так что затягивать разговор нам не следует, а лучше сразу перейти к главному.
- Неотложные дела? - воскликнул я с горечью. - Неужели под этим подразумевается бутылка, из которой вы так немыслимо пьете?
- Это не ваше дело, - нахмурилась она. - Слушайте меня внимательно. И вот что я услышал: - В ваших глазах, милый Савва, мое нынешнее положение - это положение падшей женщины, которой не место в порядочном обществе. Пусть так. Но вы-то, вы должны жить спокойно, не терзайтесь, забудьте о моем существовании, потому что не лежит на вас никакой вины за то, что со мной происходит.
Я хотел напомнить ей, что давно и беззаветно люблю ее, и не терзаться, видя ее падение, выше моих сил, я хотел сказать ей это, но она накрыла мой рот теплой и нежной ладонью.
- Да и никто, если начистоту, не повинен в моей беде, - продолжала она. - Я сама выбрала этот путь. Слишком велика моя беда, чтобы ее источником мог быть кто-то из людей. И вы, Савва, не должны вмешиваться. Я обрубаю все связи с миром. И раз уж я зашла в своей откровенности так далеко, что сказала вам об этом, то почему же не признаться, что я люблю Максима, да, люблю человека, который присвоил мое пальто. Люблю, страдаю, сгораю в огне страсти, но если он попробует сунуться сюда, я убью его как муху. Зарежу! И вас зарежу, если вы попытаетесь влиять на него, какие бы благородные цели вы при этом не преследовали. Выслушайте меня, не перебивайте. - Она предостерегающе подняла руку, заметив движение с моей стороны. - Я знаю, вы меня осудите, вы не никогда не поймете этой отчаянной любви презренной девушки, попирающей нормы той самой морали, о которой вы так печетесь, но и не прошу у вас понимания. Плевать, плевать мне на все! Я прошу об одном: перестаньте бывать в моем доме. Поклянитесь, что исполните мою просьбу.
Я возразил:
- Никак не возьму в толк, почему вы так настойчивы, Вера, почему вы запрещаете мне бывать у вас...
- На это есть особые причины.
- Но могу ли я вам обещать? Подумайте сами... Уйти навсегда? Бросить вас в беде? Бросить доброе, замечательное существо, нуждающееся в помощи... Вы, конечно, стараетесь держаться независимо, вы говорите с нарочитой холодностью... у вас и амбиции какие-то... но мне ли не видеть, каких трудов вам стоит этот наш мучительный разговор и сколько вы всего передумали, прежде чем решились прогнать меня, вашего старого преданного друга! И пусть я рискую навлечь на себя ваш гнев, я вынужден, однако, в ответ на вашу просьбу, или, если угодно, ваш приказ, отрицательно покачать головой.
И я покачал. Зловещая ухмылка озарила ее лицо, скопив в себе всю зараз мощь ада.
- Ах так! - воскликнула она. - Ну, держитесь!
Тотчас я увидел, до какого скотского состояния способна дойти женщина, испытавшая драму любви и вбившая себе в голову, что для нее все кончено. Закинув ногу на ногу, она осушила бутылку, разразилась диким хохотом и принялась сбрасывать платье. Волосы зашевелились на моей голове. У меня были все основания подозревать, что она задумала сделать меня объектом своей разнузданности, а это, как ни любил я ее, противоречило бы моим нравственным установкам, поэтому я вскочил на ноги и устремился к двери. Я ушел от нее в полном смятении, а она как безумная хохотала мне вслед. Как же ее спасти? Я решился прийти к вам, к человеку, которого она любит, к человеку... скажите, положа руку на сердце, я на правах ее старого и преданного друга требую ответа - вы любите ее?
***
Вышло следующее. Никита, вникнув в мою печальную историю, обещал помочь, уладить это нелепое дело с пальто, вернуть его по назначению, но, с моих слов зная, что Вера никого не принимает и даже лучшего своего друга Савву отослала с наказом никогда впредь у нее не бывать, решил хитростью вытащить ее из дома, отвлечь где-нибудь на стороне от мрачных дум и помирить нас. В подобных случаях Никита всегда склоняется к мнению, что лучшее средство для успокоения, сближения и примирения - сногшибательная попойка. Я с готовностью принял его план. Осуществить его мы решили в его, Никиты, квартире. Мебель в ней давно частью разрушили, частью вынесли на продажу, а нам казалось, что наша затея только выиграет, если мы встретим Веру в уютном гнездышке, а не разоренной берлоге. Кое-что, например, стулья, прелестный столик и кресло специально для Веры, мы позаимствовали у тетушки Никиты. Она, с добродушной улыбкой созерцая, как мы уносим мебель, таинственно заметила нам на прощание: ждите сюрприза. Никита знал, что поступки и сюрпризы его необыкновенной родственницы приобретают порой совершенно невыносимую остроту, и потому возразил: на этот раз, тетя, случай серьезный, так что давай, ради Бога, обойдемся без твоих выходок. Тетушка не перестала загадочно ухмыляться.
Никита каким-то образом передал Вере приглашение, и она, к нашему великому удовольствию, ответила согласием. Разумеется, она и не подозревала, что я тоже в числе приглашенных. Спрошу еще сам себя: разве все дело в одном только пальто? Нет! Мне хотелось повидать Веру. Я любил ее. В отношении всякой красивой девушки и женщины так оно и обстоит, что деяние ли какое с ней, поступок ли, слово только или даже всего лишь мысль одна - все есть любовь.
А Никита задумал обставить сцену примирения с грандиозным размахом. К сожалению, мы не знали, какие напитки предпочитает Вера. Савва поведал мне, что она частенько прикладывается к бутылке, но не удосужился растолковать, к какой именно. Впрочем, выход был: купить побольше разных марок вин. Мы так и поступили, я истратил кучу денег, и мне предстояло неприятное объяснение с Валечкой. Но я, можно смело утверждать, играл ва-банк. Собралось человек шесть-семь гостей, среди них Петенька, с самого начала настроенный на рассказ о своей романтической службе у легавых. Упомяну еще Гласова, человека немалого ума и возвышенной души. Мы выпили, час спустя Никита был уже изрядно пьян, да и перед моими глазами плыли странные пестрые круги или, скажем, комната качалась под ногами, - я не ставлю себе целью скрупулезно восстанавливать в памяти все события того вечера. Я часто поглядывал на шкаф, где мы бережно, как реликвию, поместили пальто Веры. Шкаф был дрянной, разбитый массивной головой Кеши, с которым тут никогда не либеральничали; мы, чтобы прикрыть выбоины и трещины, украсили эту допотопную вещь цветными гирляндами. Помню, Гласов, ученейшая голова, пустился было в длинное повествование о последних удачных исследованиях в области лингвистики, в которые и он внес существенную лепту, как вдруг раздается ужасающе громкий кашель, неуместный и подлый. А Гласов, пропустивший в себя уже не одну рюмку, теперь строг.
- Кто кашляет? - спрашивает он.
Никита отвечает:
- Сосед. За стеной. Не обращай внимания.
Недовольно поморщился Гласов, скроил презрительную гримасу, не нравится ему, когда люди некстати кашляют, кашляющие соседи не нравятся. Да и мне все это не по душе, даже как-то подозрительно. Как будто кто стоит прямо у меня за спиной. Я оглянулся. Никого нет. А кашляют прямо-таки в ухо.
- Кто здесь? - крикнул я.
- Да ты еще тут... помалкивай, слышишь! - цыкнул на меня Никита.
Я не унимаюсь:
- Савва, ты?
Бог знает, что за фантазия пришла мне в голову. Стал я выкликать Савву. Гласов внимательно на меня посмотрел.
- Кто такой Савва?
- Ладно, - сказал я ему, - продолжай. Ты рассказываешь удивительные вещи.
Гласов пожал плечами и открыл рот, чтобы продолжить свой рассказ, а вдруг: шум, треск - врывается целая ватага каких-то приплясывающих на ходу молодых людей с бутылками и цветами в руках, и среди них та самая тетушка, которая давеча проводила нас загадочной ухмылкой.
- А я пополнение привела! - верещит она.
Никита тоже в крик: к черту такое пополнение! я же просил, тетя, без сюрпризов! выметайтесь-ка отсюда!
- В самом деле, - вмешиваюсь я, - у меня судьба решается, у меня дело первостепенной важности и я для него пожертвовал кучей денег, я вина купил и все здесь украсил гирляндами, я Гласова пою, Петенька пьет и жрет за мой счет, а вы тут развели Бог знает что, вы в все в балаган превратили, в дешевый фарс!
- Ну-ка, пасть закрой и буркалы на меня не выкатывай! - весело кричит тетушку словно бы мне, а словно бы и всем нам вместе. - Я мебель дала! Что хочу, то и делаю, а не то возвращайте мне мои атрибуты, я тоже умею за свои интересы постоять!
- Ну хорошо, хорошо, - смягчился Никита, - оставайся, тетя, только не шуми, не порть нам праздник, и вообще бы тебе уже лучше взяться за ум, потому как ты живешь давно и почти что пожилой человек.
Она же уперла руки в боки, из горла ее вырвалось хрипение, лишь отдаленно смахивающее на смех.
- Ты меня поучать будешь? Да тут немало людей, которые тебя самого поучат и живо мозги вправят!
- Кто же это такие люди?
Тетушка словно только этого вопроса и дожидалась. Просияла она вся как-то в одно мгновение. Заняла позицию посреди комнаты, каждого из пришедших с ней хватает, по плечу похлопывает, заставляет грудь колесом выгнуть, а сама как будто печать и некое клеймо ставит на человеке: этот лауреат, этот - из медиков, представитель славной когорты, это надежда нашего искусства, а этот даже и не знаю кто...
- Где ты их откопала? - изумляется Никита, а женщина торжествует:
- Все пьют!
- Не знал, что ты такая проворная.
И стал он уже со своей тетушкой запанибрата.
- Мы со своей выпивкой и со своей закуской, - провозгласил медик, так что ваша трапеза из-за нас не оскудеет.
- А мы о том и не беспокоимся, - возражает Гласов, - у нас всего вдосталь.
- А потому, что я позаботился, - говорю я, - раздобыл... вон селедка, к примеру...
- Настало время, - говорит вдруг Петенька, в стельку уже пьяный, вспомнить мне о той роли, которую я по призванию и в силу необходимости, как, впрочем, и по доброте душевной...
А за стеной надрывается в кашле сосед.
- Я думаю, - вставляет надежда искусства, - не грех выпить за тех, кто на свою беду сейчас не с нами.
- Отличный тост, - откликаюсь я. - Веры до сих пор нет.
- Так выпьем за веру! - И неведомый собутыльник опрокинул в себя полную чашу.
Беглая промелькнула мысль: что это мы делаем этакой кучей?
И пошло наперебой:
- ... в историческом плане живопись совершенно выбилась из колеи...
- ... поп-арт...
- ... и все-таки вы не правы потому что Пикассо тоже реалист и не нужно очень уж много знать о реализме чтобы сказать кто реалист а кто нет и любой политический деятель тоже реалист когда он реалистически смотрит на положение вещей в мире...
- ... что вы этим хотите сказать...
- ... в современной поэзии заключен глубокий смысл...
- ... я отдаю должное нашим политикам поощряющим винную торговлю...
- ... я скептически отношусь к потугам некоторых наших интеллигентов оторваться от родной почвы...
- Надо полагать, я в этом доме последний раз, - говорит Гласов. - Но говорится это не впервые. Я слаб, человек слаб. Здесь подают отменное вино.
Он встает и, шатаясь, направляется к шкафу.
- Как, бишь, называется вино, которое здесь подают?
- Херес.
- Не только херес.
- Моя беда в том, - продолжает Гласов уже из шкафа, - что я всегда забываю названия вин. А так хотелось бы запомнить! Но забывчивость как проклятие висит надо мной. Посмотрите, однако, как недурно я устроился. Вместе весело болтать! Но как вы все просты и оптимистичны. Бьюсь об заклад, что я, бредя во мраке, где и пролегает мой путь, творю, сам того не подозревая, добрые дела. Честь и хвала мне! Я требую ласк! Вам не придумать ничего лучше и полезнее стремления уподобиться мне. Чего желать еще, если ты уже в шкафу? Знаний? Без них проще. Свободы? Без нее легче дышится. Плевать мне на мнение общества. Свобода моей воли расположена, по утверждению великого философа, вне меня, вне моих природных чувств и желаний, она чужда всякой определенности. Я торжествую, потому что я слеп. Я пою свою слепоту и глухоту. Я не протестую, когда из меня выжимают соки и претворяют их в вино. Ребята, я жмых! Из чьих-то соков сработали доброе вино херес, и я пью его с надеждой, верой и любовью.
- Видите, вон сидит девушка, - толкает меня тетушка. - Это Катя.
- Катя... Ну и что? Разве мало ей моей селедки, моего вина?
- Что же вы вцепились в свою селедку, неугомонный?
- Я в селедку вовсе не вцепился, я только стою за правду и хочу установить истину.
- Вы бы пригласили ее потанцевать, скучает девушка.
Приглашаю Катю, и мы бестолково кружимся по комнате.
- Это Шнайдер или Глухман, в лучше случае Пукман, - подает голос Петенька.
- Вы о чем? - спрашивает его Катя.
Неведомый собутыльник швыряет нам под ноги пустой бокал.
- О композиторе, сочинившем эту музыку.
- А вы знаток?
- Он осведомитель, - говорит Захар.
Петенька с навернувшимися на глаза слезами рассказывает лауреату о своей многотрудной службе. Лауреат тронут до глубины души.
ГЛАСОВ: (из шкафа) А вы опасный юноша.
ЗАХАР: Вам лично ничто не угрожает, потому что вы находитесь под моей защитой, а я - обратная сторона этого мерзавца, я тот, кто светлыми деяниями уравновешивает его злобные козни.
ПЕТЕНЬКА: Я никого сегодня не выдам!
- Какой чудесный вечер, - восторженно шепчет Катя. - Я могла бы напевать, и это было бы счастье. А голова как кружится! Веточки, посмотрите, веточки за окном обледенели, в окно тычутся, стучат в стекла... Тук-тук. Тук-тук. А в тех веточках фонари отражаются.
- Тук-тук, - высунулся из шкафа Гласов.
В ответ ему Катя:
- Тук-тук. Тук-тук. Мы с вами танцуем, Максим, и это запишется в летописи незабываемых событий... а вот и кончился танец. Благодарю вас!
Она бросается за стол.
Захар неотступно следует за Петенькой, допытывается:
- Ты никого не выдал? Что ты замышляешь?
- Романтически настроенная девочка, - говорит мне Гласов о Кате, ангелочек, непорочное дитя, гляди, как уплетает твою селедку, брат, а под столом ножками сучит, неиспорченная девушка, одна слезинка которой, поверь мне на слово, стоит много больше, чем пара сапог Наполеона.
Я смотрю, как он устроился в шкафу.
- Только не язви, умолю тебя.
- Я ни-ни, - успокаивает меня Гласов. - Я оперирую фактами, я хирург, вот так-то. Я снимаю пенки, а варенье предлагаю другим, я не жадный. Я не прочь разрыдаться на твоем плече, браток.
Катя, подлетев, в ухо мне:
- Тук-тук.
- Отстаньте на минутку, Катя, - говорю ей, а сам смотрю на Гласова.
Разлегся он в шкафу. Я не видел слез в его глазах, но ощущал их тонкой кожей ладони, которую опустил на его лоб; я ощущал их в биении пульса у его виска, в теплых порывах его дыхания, в движения печально улыбающихся губ. Они, смешавшись с кровью, бежали в его венах, и я его вены сдавливал, сжимал в кулаке, чтобы унять бешеный поток. Белые кристаллы соли удерживались в причудливых морщинах моей ладони.
За стеной гнусно кашлял сосед, но там же, за стеной, звенел уже и юный голосок, он был тонок, словно травинка, и пронзителен, как крик раненой птицы. Я слушал, и мое сердце замирало. Он рос, крепчал, потом сникал и камнем падал вниз. Вот так и жизнь моя! Подростковость вся вышла, а юность проходит. Молодость моя минет, а зрелая пора ужмется до крошечности игольного ушка. Голосок поет за стеной. Я свалился на пол и обхватил голову руками. Вот так, бредешь во мраке, словно Гласов, и внезапно отключаются ноги, отмирают; мир и дальше спешит, а тебе уже не до того, ты ослаб, ты измучен, ты коришь себя, винишь во всех грехах смертных. А где взять силы, чтобы подняться, воспрянуть? Голосок за стеной душит меня, выжигает мое сердце. Что за чудо вызвало к жизни этой ясный и волшебный звон?
Вдруг звонок.
- Входите, - кричит Никита, - этот дом открыт для всех.
- Телефон, - поясняет тетушка.
- И я вам хочу кое-что объяснить, - теснится к ней Петенька.
Никита берет трубку:
- Так... Понимаю... Лида...
Это конец. Провал. Конфуз.
Из шкафа длинно торчит нога Гласова.
- Вера не придет, - говорит Никита, бросая трубку, - она у подруги своей, у Лиды.
Я опять в крик:
- Получается, все это напрасно? Вот все это, - я обвожу рукой, как если бы хватая скрюченными пальцами, праздничный стол, - напрасно?
- У меня иная точка зрения, - благодушно роняет надежда нашего искусства.
- Она меня меньше всего интересует!
- Она никого не интересует, - подхватывает Никита. - Провалиться мне на этом месте, если я не прав.
Он заговорщицки подмигивает мне, поднимает меня с пола и подводит к шкафу.
- Бери пальто. Мы ее настигнем. Но никто не должен знать.
- Я с вами, - вмешивается Гласов, - туда, где подают херес.
Мы заталкиваем его обратно в шкаф.
- Пора выпить за моего племянника, - напоминает тетушка, - за моего Никиту.
Никита выводит меня на улицу, под тусклые звезды.
- Кто это пел за стеной?
Никита языком ловит падающий с ветвей снег.
- Фея.
- Ты ее любишь?
- Она меня не любит. Принимает меня за грязное животное. Моя душа взывает к мщению.
- Мстить, Никита? Кому? Зачем? Душа должна полниться любовью.
- Любить? Кого? За что?
- Да хотя бы женщину. Вспомни о хорошеньком личике, о нежных и грустных глазках. Вспомни, как изящно гнется в разные стороны женский стан, вспомни ласковые руки, ручонки...
- Возможно ли длительное чувство, изнуряющее организм?
- Если ты спрашиваешь меня, то посмотри, разве я недостаточно изнурен?
- А все мои муки любви были недолговечны.
- Есть создание, которое я люблю сильнее всего на свете, создание, одна слезинка которого стоит больше, чем все сапоги Наполеона. Это фея, живущая по соседству с тобой. Маленькая девчушка...
- Твоя дочь?
- Ну какая дочь! Просто-напросто...
- Не обманывай меня, Макс. Какая-нибудь легкомысленная или романтическая особа не устояла перед твоими чарами, и теперь у меня по соседству растет твоя дочь.
- Хорошо, если тебе нравится так думать, думай так.
- Я чувствую, моя душа стремится в иные пределы... я отрекаюсь от зеленого змия, я открываю чулан, извлекаю оттуда забытые детские иллюзии и стряхиваю с них пыль.
- А все это не мешает нам в борьбе с догмами, с рутиной, со всем, что мешает нам жить свободно и полнокровно.
- Ты говоришь торжественно и страстно?
- Я здорово говорю. Заметь, у нас троих много общего. Я говорю о тебе, о Вере и о себе. Неправда, что ты неудачник. Время рассудит, кем ты был в действительности. А я работаю в отделе начальника Худого, что что-нибудь да значит. Вера живописи обучается. Нас связывает творческий дух. Припомни, какое великолепное стихотворение ты написал несколько лет назад.
... вдруг пискнул трамвай
на подножке повисла старушка...
Валя, моя Валя, жена, она не понимает всех этих тонких вещей, твое стихотворение не понимает и Веру, я убежден, не поняла бы. Обывательские у нее представления. А я мечтаю о времени, когда мы будем жить втроем, Вера, ты и я, едва ли не одной семьей, да почему бы, собственно, и нет? Мы никогда не расстанемся. Грубого слова не прозвучит. Дружба и любовь! Никита, посмейся над моей глупостью, над моей наивностью, но я не могу иначе, я уже вижу наших общих детей, да! у нас будут общие дети, малютки, которые нас с тобой будут называть папами. Ведь хватит же нам обоим места в нашей Вере, в нашей совершенной и идеальной Вере.
- Я говорю, Макс, твой замысел безумен, но я всей душой принимаю его.
- И с нами будет фея...
- Ах да, та таинственная девчушка.
- Не думай, прошу тебя, не думай, что она моя дочь. Это заблуждение. Я не отдал ей ни капли своей крови. Просто мне верится, что судьба обдуманно свела меня с ней, и я ее люблю.
- А любим ли?
- Разве ее маленькое сердечко не откликнется на мою привязанность?
- Я все еще обдумываю твои слова... Этот замкнутый для непосвященных, этот идиллический кружок, духовная связь троих, один дом, одна семья - все это превосходно, я уже мечтаю о том времени...
- А вот и дом Лиды.
- А вот и Вера.
***
Она шла нам навстречу. Одна сквозь густо поваливший снег.
- Здравствуй, Вера.
Она не торопится с ответом, присматривается к нам, принюхивается по-собачьи и наконец делает вывод:
- Вы оба пьяны.
Я снисходительно засмеялся:
- Тебя это обескураживает?
- Это значит, что вы оба сейчас противные твари.
- А ты-то не противная тварь, когда запираешься в своей конуре и без конца прикладываешься к бутылке?
Возможно, она удивилась моим словам. Ее трудно разглядеть в темноте. Но меня почему-то бодрит ощущение, что она чудо как хороша.
А ведь момент напряженный, решающий, и напрасное у меня веселье. Я мне могу, однако, совладать с собой, ее обличения, ясно указывающие, что из темноты с нами, грешными, говорит в высшей степени правильная девушка, воспитанная в строгости и подчинении мудрым традициям, умиляют и забавляют меня, а возможность отбить ее наскоки вескими аргументами, подсказанными болтовней Саввы, я всего лишь превращаю в комическую игру. Не поступаю ли я опрометчиво?
- Нам не о чем говорить, - решает Вера, и, получается, тот шанс, который она дала мне в первую минуту, не слишком-то воспротивившись моему присутствию, а может быть, слегка даже и поддавшись моему обаянию, полностью проигран, растоптан и отброшен мной, моей нерадивой беспечностью.
- Мы пьяны, - согласился Никита миролюбиво, - но мы сейчас способны говорить задушевно, сердечно, как никогда.
- Нам хватит душевной тонкости, деликатности, чтобы... - вставляю словечко и я, но Вера перебивает раздраженно:
- Пропустите меня, или я позову людей.
- Нас трое в этом мире, - возражает Никита, - связанных общей целью.
- Возьми пальто, Вера, - обратился я к реализму, - возьми, и покончим с этой глупой историей.
- Это все, что вам от меня нужно?
- Потом будем жить в одном доме, - сказал Никита, - одной семьей.
Ее размышления длились недолго. Лицо посуровело окончательно и сделалось различимей в темноте. Я вздрогнул от дурных предчувствий.
- Я вас успокою, - сказала она, - я возьму пальто.
У меня отлегло от сердца, и я воскликнул:
- Прекрасно!
- А иначе и быть не могло, - сказал Никита.
Я пустился немножко воинствовать, делать натиски, я вошел, уж не знаю, кстати ли, в раж и стал несколько неистов:
- Какие же, Вера, ты дашь нам свидетельства, что недоразумение исчерпано и мир между нами восстановлен?
- Какие? Вам нужны свидетельства?
Больно меня кольнуло желание быть с ней, и я, взволнованно топчась по снегу, остро переживал состояние неприкаянности, которое все заключалось в том, что я до сих пор и впрямь не знал, какова она, Вера, вблизи, в настоящем слиянии, и память указывала мне на это обстоятельство как на нелепое и ничем не оправданное упущение с моей стороны. Я взял в темноте ее руку, хотел снять с нее перчатку и пальцы ее согреть своим дыханием. Она, отступив на шаг, проговорила:
- При вас надену это пальто. Чтобы вас больше не мучили никакие сомнения.
Она сбросила ловким движением то пальто, что было на ней, и попросила Никиту подержать его. Я стал разворачивать сверток.
- Прощайте!
- Стой!
Мы закричали в два голоса, и наши голоса слились в один.
Никита бежал за ней, размахивая пальто, я бежал за Никитой со свертком в руках, который казался мне теперь необыкновенно тяжелым. Никита упал, споткнувшись, запутавшись, обессилев.
Мы ее не догнали.
Запутались, обессилели. Я тоже упал, и холодный снег облепил мое лицо.
Она убежала в одном платье, возможно, в том же, что и в прошлый раз. В одном платье сквозь густо падающий снег.
- Что же теперь будет?
- Ну, доложу тебе, крах, крах абсолютный!
- Да меня в воровстве, чего доброго, обвинят, это в прибвление-то ко всем моим бедам!
- Представляю, что скажет Худой!
Мы стояли по колено в снегу.
- Ты заметил, какая она своенравная, непредсказуемая, вздорная?
- Я вообще неплохо ее разглядел.
- Правда? А я все больше как-то домысливал, грезил... Только нужно было сразу взять быка за рога, нужно было не церемониться, скрутить ее, подлую...
- Я не сторонник насилия.
- Что тебе мешает стать его сторонником?
- Ничто не мешает. Но я не стану, такой уж я уродился.
- И я не стану. Но пусть она возьмет пальто... смотри, у нас их два уже, а это... переходит все границы, это уже какой-то произвол, насмешка, это оскорбление!
Мы стояли в снегу и с недоумением оглядывали друг друга, словно впервые встретились. Словно жизнь вообще только начиналась. Мы поежились, видно, морозец сразу пробрал нас до костей, едва мы ступили на неизведанные дороги мира. А что нас туда привело? Ей-ей, мы ведь только что родившись. Кажется, еще миг - и мы бросимся на поиски наших таинственных матерей.
***
Положение трагическое. Положение катастрофическое. Все мое существо сжалось до черточки, съежилось до точки. Оробел я. Никита тоже оказался втянутым в историю с пальто, и это его беспокоит. Необдуманно мы с ним повели себя: проболтались, все узнал Петенька, все узнал Захар, а это, извиняюсь, уже на полгорода огласка. Только не говорите мне, что я-де, в силу необычайности своего характера, темперамента, в силу своей необыкновенной подозрительности или превосходящей меру разумного щепетильности, делаю из мухи слона. Я знаю великое множество людей, которые склонны поднять шум и по куда менее значительному поводу, разыграть трагедию из сущего пустяка. А у меня не пустяк!
Положение удручающее. Уже не до шуток. У нас стихийно сложился своего рода штаб, некий мозг, координирующий наши действия, сочиняющий и воплощающий в жизнь объявленную нами войну; в этот штаб вошли Никита, Петенька, Захар и я. Впрочем, вся остальная наша армия состояла, главным образом, из сочувствующих, которые никакого практического участия в боевых операциях не принимали. Мы знали общество сверху донизу, и это отнюдь не преувеличение, достаточно вспомнить Гласова, обретавшегося, можно сказать, на вершинах, и одноногого Кешу, сброшенного судьбой на самое дно. Так вот, общество сочувствовало нам, а не девице, вздумавшей играть с нами в опасные игры. Но общество предпочитало на вмешиваться открыто.
Я понимаю, почему общество молчит. Оно еще не знает, до каких пределов докатится бунт разбушевавшейся девочки Веры, и не торопится с выводами. Согласен, это разумно. Я даже вполне завидую всем этим стоящим в стороне людям и готов одобрить их позицию. Но у меня самого несколько иное положение, я говорил, положение у меня аховое, и я обязан действовать, пока не прояснилось окончательно, что за все эти проделки разгулявшейся девчонки отвечать именно мне. Кажется, я хорошо себе представляю, до каких пределов она способна дойти.
Наш штаб очень мобилен. Конечно, мы с Никитой лишь в том случае и найдем приемлемый выход, если будем пребывать в постоянном движении, шевелиться, искать, мыкаться, а Петенька с Захаром тянутся за нами, потому что мы не обходим стороной магазины. Мы попиваем. Для ободрения, для свежести, для храбрости. Человек не должен забываться, что бы с ним не случилось. Каждому человеку изначально предписан определенный стиль поведения, и он обязан следовать этому стилю, иначе потеряется, потерпит поражение, сойдет с круга. Мы не сошли. Во всяком случае, я. Никита, тот раньше сошел, изменив самому себе. Ныне я его, пожалуй, поднял и укрепил, хотя и сам нуждался в поддержке. Бог мой, судьба схватила нас за жабры, взяла в коварный и жестокий переплет, но мы не потерялись, и Кеше случалось видеть наши улыбающиеся лица и ногозаплетания возле Дворца спорта, а Гласов там, на высоте своего положения, мог быть, в сущности, спокоен за нас. Разве что тревожило меня порой впечатление какой-то чрезмерной запутанности, массивности происходящего, некой на пустом месте возникающей замысловатости нашей стратегии и наших маршрутов, почему-то именовавшихся нынче на нашем обновившемся языке военными тропами. Зачем мне, скажем, видеться с Кешей? что мне до Захара и Петеньки? жив ли я?
***
Но я знал, я верил, что счастливо выпутаюсь из этой мешанины, и вера подстегивала меня, я был вдохновителем всех наших вылазок и рейдов, которые я же и финансировал. Деньги уходили, таяли, я помаленьку крал дома из копилки, по-мальчишески обирал самое близкое мне на свете существо, мою жену. Чересчур дорого мне обходилась Вера. В копеечку мне встает ее удаль. Я пожаловался Никите, и он ответил: жаль, что я не могу поддержать материально тебя и наше дело, ты же знаешь, какой из меня труженик, в этом смысле я человек липовый, работаю от случая к случаю и постоянных доходов не имею, но скоро, как только мы выпутаемся из этой истории с пальто, все изменится, я встану на ноги, я пойду работать и даже, брат, может быть, женюсь, обзаведусь семьей, обрасту детишками...
Я попросил у начальника отдела Худого недельный отпуск, чтобы всецело посвятить себя нашей войне и чтобы не беспокоиться по вечерам, как это я утром пойду на службу с распухшей головой и выпученными глазами. Руки должны быть развязаны, когда занимаешься подобными делами. Сдается мне, Петенька, увлекшись, даже перестал писать и отсылать свои донесения. Чем занимается переметнувшийся в оппозицию Захар, я всегда смутно себе представлял, пожалуй, я трезвым и не видывал его. В нашем распоряжении была масса свободного времени, и я старался сделать все, чтобы мы не тратили его бесцельно. Мы отправились в Причудинки. Я утверждал, что это самый быстрый и легкий путь к успеху.
Евгений Никифорович, Валерия Михайловна и кучерявый расселись вокруг стола и в торжественной обстановке, в дружеской атмосфере приняли нашу депутацию. Наши оруженосцы Петенька и Захар держали в руках завернутые в чистую бумагу пальто. Между нами уже было решено, что вступительную речь произнесет Никита, поскольку у людей, к которым мы собирались апеллировать, могли сохраниться туманные воспоминания о его детских годах и, таким образом, философские сожаления о быстротечности времени, внушаемые зрелищем его уже зрелой и, что греха таить, хмельной физиономии определенно сыграют нам на руку. Никита емко, дельно изложил суть вопроса, и я в удовлетворении откинулся на спинку стула, считая инцидент исчерпанным, а Захар разразился рукоплесканиями, приветствуя убедительное красноречие своего покровителя.
- Пальто бросьте в тот угол. - Евгений Никифорович небрежным жестом указал на угол гостиной, а когда его распоряжение было исполнено, сказал: Мы заставим Веру взять их и прекратить свои издевательства. Я не сомневаюсь, что вы рассказали нам все честно и беспристрастно. Правда на вашей стороне, и я вам искренне сочувствую, ибо вы понесли моральный урон. Как его возместить? Не исключено, это знает моя жена. Я же всегда утверждал, что моя дочь ведет себя вызывающе и предосудительно, что у нее ветер в голове, что она не оправдала наших родительских надежд. У меня нет слов для выражения тех чувств...
- Все, что она делает, - перебила Валерия Михайловна, - сплошные выкрутасы.
- Вот именно! Лучше и не скажешь!
Евгений Никифорович сбился на рассуждения о китайском фарфоре и о полезности разбавления скуки дней основательными порциями вина. Он подвел нас к огромной вазе, стоявшей в центре гостиной, и хотел уверить в ее баснословной ценности, подлинности, принадлежности к шедеврам китайского искусства. Петеньке с Захаром отчего же клюнуть на удочку, даже Никита, наверное, допустил, что Евгений Никифорович каким-то образом не далек от истины и вовсе не пускает нам пыль в глаза, но я, разумеется, усомнился, чтобы такая величественная с виду ваза, будучи действительно не безделушкой, а сокровищем, могла вдруг оказаться здесь, в Причудинках. Но я и не подумал вступить в спор с людьми, только что развеявшими, блестяще и неотразимо, злые чары их собственной дочери.
- На редкость вместительный сосед, - изрек Евгений Никифорович, с благоговением трогая рукой выпуклые бока вазы, - в нем удобно прятаться. Никто не догадается. Вы хотите испытать это ощущение ухода от действительности? Внутри вазы все не так, как снаружи. Там другой мир.
- Но вряд ли человек, решивший уйти от действительности, полезет в вазу, - серьезно заметил кучерявый.
- Да неужто? - воскликнул Евгений Никифорович. - Ты так считаешь? И как же, по-твоему, поступит человек, решивший уйти от действительности?
- Оставьте вы это, - с досадой сказала Валерия Михайловна, - Не надоело вам болтать?
Евгений Никифорович посмотрел на нее выразительно, затем перевел мрачный взгляд на кучерявого.
Теперь, когда вопрос о пальто уладился, я мог всерьез задуматься о своем отношении к этой женщине, которая была дорога и понятна мне как своим материнством, ставящим ее высоко и неповторимо над Верой, так и своей необыкновенной красотой. Мука, заданная мне Верой, как бы сама собой преображалась, переплавлялась в теплые, искушающие мучения, которые я испытывал, созерцая недоступную, непроницаемую для меня красоту ее матери. Я сознаю, что у них тут полный разброд. Она балует с кучерявым, а муж в курсе. Я целиком на стороне Валерии Михайловны. Не то чтобы я одобрял ее шашни с кучерявым, который, кстати сказать, не внушал мне ни малейшей симпатии, а просто мне было бы по душе забыть вдруг все на свете, забыть о Вере и Вале, о нашем утратившем теперь всякое значение штабе, о морали, о предрассудках, о всех ступенях общества и отделе, который плодотворно возглавляется Худым, послать к черту огромную вазу, возвышавшуюся в центре гостиной, всю китайскую и прочую керамику, Евгения Никифоровича, кучерявого и прижаться к молодому телу этой женщины, приникнуть к ней, которая, помнится, бойко и дивно заболтала отменными ногами на крыльце в морозном воздухе.
Сели за стол. На столе возникли кувшины с вином, какие-то вазочки, чашечки, блюдца с восточными сладостями. Петенька, давно с сумрачной пристальностью приглядывавшийся к кучерявому, размяк и осмелел среди этих символов не прекращающегося пира жизни и, как только новая винная волна ударила ему в голову, твердо поставил вопрос:
- А вот разрешите поинтересоваться, имеете ли вы собаку, так сказать, четвероногого друга?
Кучерявый любезно усмехнулся и ответил:
- Маленькая имеется, совсем кроха, бессмысленное животное, но преданное до невозможности.
- Кому? Вам? - как будто даже опешил или оскорбился Петенька.
- А почему бы и не мне?
По традиции вмешался Захар.
- Вы напрасно откровенничаете с ним, - сказал он кучерявому, - он же осведомитель, он накатает на вас донос. Вы улавливаете ход его мысли? Он насчет вашей кучерявости сомневается, мол, очень уж вы курчавый для здешних мест, кудреватости-де много... А раз так, то и собака должна усилить в отношении вашей личности политическое чутье и заблаговременно обезопасить себя от вероятных с вашей стороны неблагонадежных выходок. Очень вы неосторожно признались, что ваша собака питает к вам симпатию. Он сегодня же настрочит, что вы намерены зашить ей под шерсть драгоценности, желая обмануть бдительность наших таможенников.
- Собаку я действительно имею, а драгоценностей у меня нет, - возразил кучерявый.
- Разве китайского фарфора не имеете? - удивился я.
- В очень маленьких количествах. Просто-таки смехотворный набор.
- Врет! - крикнул Евгений Никифорович.
- Но уж насчет кудреватости, так точно, что вы ошибаетесь и только напрасно оскорбляете мою национальную принадлежность к одной с вами расе. Мне обманывать бдительность таможенников незачем. О жизни своей скажу, что я живу просто. Даже многими вещами первой необходимости не обладаю, предпочитаю вести существование аскета, и это вовсе не ложь. А что есть - и этого у меня не отнимешь - так это любовь к великой русской литературе.
- Знаем мы эту любовь, - рассмеялся Никита. - Присосется такой червь к даденным в книжках сокровищам да крадет мысли! За свои потом выдает. Уличали мы подобных не раз!
- А кто это "мы"? И что вам за дело до книжек?
Теперь и я внимательно присматривался к этому субъекту. Что нашла в нем Валерия Михайловна? Мне он был неприятен.
- Никита написал стихотворение, - сказал я медленно, с чувством, - и дай Бог каждому из нас сочинить хотя бы половинку такого стихотворения.
***
Надеюсь, вы узнали меня, это я, Савва. Я полный мужчина, не в смысле жиру, хотя и его у меня хоть отбавляй, а в смысле законченности. Так определила Вера, свет очей моих, и этим она хотела сказать, что мои рассуждения о нравственности являются плодом зрелого, мужественного размышления. Да, как вы уже догадались, я снова побывал у нее, и как не знал я радости, попав к ней в немилость в прошлый раз и будучи изгнанным без права возвращения, так не прибавило мне приятных эмоций и это посещение, на которое я решился после долгих сомнений и мук. С пьянством она покончила, но пьянство сменилось, увы, каким-то особым помрачением духа, затмением ума. Я посетовал, что вижу ее, любимую мной женщину, такой расслабленной, жалкой, а когда услышал ее ответ, я понял, что мои сетования - пустой звук в сравнении с ее жалобами и тем более ее горем.
- Подумайте, мил человек, - сказала она с печальным смехом, - мне ли быть в приятном вашему глазу состоянии, когда мои надежды на культурный и мирный исход приключения с Максом не только не оправдались, но я еще и второго своего пальто лишилась самым неприличным и диким образом?
- Я вижу, - ответил я ей, - вся эта странная, почти фантастическая история требует обстоятельных разъяснений, а потому я не уйду, пока вы не расскажете мне все. Но прежде я хочу знать: есть ли у вас еще хоть какая-нибудь верхняя одежда, чтобы вы могли выйти на улицу?
- Менее всего я думаю о тех пальто и менее всего забочусь, есть ли у меня верхняя одежда, - возразила она. - Есть вещи пострашнее... Анекдотическая история, в которой мой ласковый дружок Макс показал себя сущим разбойником, раздевающим слабых девушек, она, скажу я вам, вызвала к жизни необыкновенные и отвратительные процессы... ах, не знаю, какие слова подобрать, чтобы донести до вас чудовищную правду!
- Что же это за процессы? - спросил я.
Она ответила:
- А вы приходите завтра, и я вам скажу. Приходите, если уверены, что вам хватит духу выслушать мою страшную исповедь и столкнуться с явлениями, которых вы никак не можете и предполагать.
Я ушел от нее встревоженный, а на следующий день пришел ровно в условленный час.
- Значит, вы решились? - воскликнула Вера. - Решились прийти и выслушать меня?
- А как же! - откликнулся я, всем своим видом демонстрируя доблесть, хотя внутри, не скрою, дрожал как продрогший щенок.
- Ну что ж, - она движением, исполненным достоинства, откинула прядь со лба, - вы сделали выбор.
- Итак, я вправе надеяться, что мое любопытство будет удовлетворено?
- И она только оно. - Она странно усмехнулась, и в этот момент какая-то неприятная гримаса, говорившая, что Вера, может быть, в глубине души потешается над вспыхнувшими у меня после ее слов надеждами, появилась на ее лице. - Человек эксплуатирует, мучает, уродует природу, и она начинает мстить нам. Для меня уже не тайна, что исчезновение многих видов животных и резкое падение нравов в скором будущем приведут к необратимым изменениям. Природа ответит нам порождением мутантов, она и многих из нас, если не большинство, превратит в монстров. Эти мерзкие существа будут пожирать друг друга, людей и все живое, и когда они, накопившись как пауки в банке, урча и угрожающе двигая челюстями, заполонят весь мир, спасение, которое некогда возвестил мученик Голгофы, прекратит свое действие. Цивилизация погибнет. Можно ли избежать этого плачевного конца? Мой личный опыт свидетельствует, что нет.
Я сказал в ответ на ее мрачные прогнозы:
- Я всегда утверждал, Вера, что к вашим словам следует прислушиваться с особым вниманием, а ваш опыт заслуживает того, чтобы его изучали до мельчайших подробностей.
- Мутанты и монстры уже приступили к завоеванию нашего мира, - сказала она, - они уже выводятся, вьют гнезда и люди, менее других виновные в общем падении рода человеческого, в первую очередь становятся их жертвами.
- Это происходит на заводах и фабриках, где всегда так грязно, дымно и за тяжелый, нечеловеческий труд платят копейки? - спросил я.
- Как и Христос, я стала жертвой людей. Но силы неба, силы света и не думают использовать мою драму в своих благих целях, нет, мной хотят воспользоваться силы зла, силы ада. Кое-какая вина лежит и на мне, да, я тоже сплоховала, упустила время, поздно спохватилась - черное семя уже было брошено в мою душу. Когда я забеспокоилась и спросила себя, что со мной происходит, гнусный плод уже крепко сидел в моем чреве. Чего я только не предпринимала, чтобы избавиться от него, да все тщетно.
- Макс постарался? - спросил я угрюмо.
Не слушала она меня, не слышала.
- Существо ворочается во мне, укладывается поудобнее, а порой и рычит угрожающе. Боже мой, за что же мне это несчастье?! - Она опустила голову и закрыла лицо руками, и я хотел было утешить ее, заметить ей, что она, пожалуй, чересчур сгустила краски, но она, велев мне молчать, сказала, что будет лучше, если я вообще уйду, пока у монстра не возникло искушение вырваться из ее чрева и нанести мне урон.
Я считался прежде всего с содержательностью нашей беседы и верил, что в конце концов сумею помочь Вере отделаться от мрачных фантасмагорий, завладевших ее разумом, а о какой-либо опасности для себя не думал вовсе. И эта беспечность едва не стоила мне головы. Внезапно Вера с душераздирающим воплем рухнула на кровать, лицом вниз; что-то долго поделывала она руками под собой, а когда вдруг откинулась на спину, я увидел на простыни уродливое существо величиной с крупного кота, черное до блеска, с гладкой, как у змеи, кожей. Веру обессилели "роды", и ей невмочь было даже наблюдать за тем, что происходило между мной и монстром. С болью и смятением увидел я большое пятно крови на ее платье, и мне пришло в голову, что ей грозит смерть. Но мне и самому грозила смертельная опасность, существо, надо сказать, не скрывало своих враждебных намерений. Еще издали монстр плюнул, метя мне в лицо, однако я уклонился, и плевок, угодив в зеркало, прожег в нем внушительную дыру с краями, которые после быстрой и жестокой плавки висели как лохмотья. Видя такое дело, а также сознавая, что гордость не велит мне покидать комнату, не дав никакого отпора этому дьяволу, я решительно принял бой, вооружился кстати подвернувшейся линейкой и стал ею фехтовать против моего неприятеля, который как раз занес над моей головой длинные и кривые когти. Нужно знать, что монстр этот опасен, подл и мерзок не только ударами лап и хвоста, но и жгучими плевками, а еще поносными и газовыми струями, которые он, между прочим, принялся с завидной ловкостью выпускать через все свои отверстия, сжигая и рассыпая в прах всю бедную, незатейливую обстановку комнаты, томики стихов, посуду и всюду разбросанные холсты, завершенные и только начатые живописные работы.
- Уходите, иначе вы погибнете, спасайтесь, а мне предоставьте самой расхлебывать эту кровавую кашу! - простонала Вера с кровати, на которой по-прежнему лежала, сжавшись в комок.
Но я уже понял, что если под впечатлением бесчинств монстра и исходящей от него угрозы все же пошатнутся устои моей порядочности и я подумаю о бегстве, от последнего меня отвратит сила любви, той любви к Вере, факел которой я пронес сквозь годы. Так и случилось. Монстр, совершая причудливые скачки по комнате, старался боднуть меня и свалить на пол, после чего мне будет суждено лишь сделаться его легкой добычей. Просто было угадать его цели, труднее было устоять перед искушением покинуть поле брани, к чему подталкивал даже не столько страх, сколько отвращение, и не раз, оказываясь в ходе битвы возле двери, я испытывал желание закрыть ее за собой, уйти подальше и забыть о случившемся. Я хотел бы вообще уйти от мира, кризис которого и обусловил появление чудовища. Но память о чувстве, связывающем меня с Верой, хотя и не находящем у нее взаимности, не позволяла мне сделать этого, и я продолжал стойко отражать яростные атаки врага, так что в конце концов он, видя мою непобедимость, причина которой крылась, как он не мог не сознавать, в моем глубоком нравственном здоровье, не солоно хлебавши, панически и бесславно подался туда, откуда пришел. Это была моя полная и безусловная победа, омраченная лишь тем, что монстр не исчез вовсе, а вновь укрылся в теле девушки, ради блага которой я без колебаний пожертвовал бы собственной жизнью. Она тихо лежала на кровати, как бы прислушиваясь к тому, что делало в ней вернувшееся существо. У меня не повернулся бы язык назвать его ее чадом; а ведь в сущности, так оно и было, в каком-то смысле монстр и был ее чадом, и эта из ряда вон выходящая ситуация показывала черты такой трагедии и таких неразрешимых противоречий, что мой лоб покрылся испариной, сердце преисполнилось горечи, а разум закипел от возмущения.
- Вера, милая, родная, чудесная, единственная, - сказал я, - вы видели, что я не струсил и доказал нашим врагам, что рассчитывать на легкую победу им не приходится. Но борьба только начинается. Скажите, что я еще могу для вас сделать?
- Милый Савва, - сказала она, - я все видела и я преклоняюсь перед вашим мужеством. Но сделать что-либо еще вам не под силу. И будет лучше, если вы оставите меня одну.
И она отвернулась к стене, а я понял, что должен дать ей время поразмыслить наедине с собой о происшедшем, и поспешил к вам, что вы тоже узнали правду, как она ни ужасно, и спросили себя, чиста ли ваша совесть...
***
Новое обострение, конвульсии, судорога, учащение пульса, обильное потовыделение, мочеиспускание, сильные позывы на рвоту где-нибудь на задворках Дворца спорта, в обществе Кеши, который как ни в чем не бывало приветствует нас. Снова собирается наш штаб и разрабатывает стратегию возобновившейся войны. Новый поход на Причудинки. Штурм заснеженной высоты, безымянного холма с нелепым и незабываемым домом на вершине. Труба зовет в бой. Петенька с Захаром усердно оглашают окрестности воинственными кличами. Я, взявший на себя командованием всеми нашими операциями, представляю собой мучительную загадку для окружающих. Чиста ли моя совесть? Мой задумчивый вид может свидетельствовать, что я беспрестанно размышляю об этом. Но мне, ей-богу, плевать на Савву с его бредом, которым он пытался расшевелить твердыню моей души. Пусть все знают, что монстр вызрел в чреве Веры. Я всем разболтал. Пусть верят в эту басню, если им этого хочется. Из рассказа Саввы я почерпнул для себя лишь ту информацию, что Евгений Никифорович и Валерия Михайловна не выполнили свое обещание. Ну так и есть! пальто валяются в том же углу, где мы их оставили. Господи, только бы не поддаться безумию, вымыслу, бреду, умоисступлению. Не знаю, велико ли мое преступление. Есть ли у меня основания считать, что моя совесть не чиста? Можно ли полагать, а не чувствовать это? Я не чувствую. В углу валяются пальто, и я смотрю на них как сквозь туман. Туман, крадущий у меня драгоценное время. Валя спросила:
- У тебя все в порядке?
Я ответил:
- Почему ты спрашиваешь?
Она ответила:
- Потому что у тебя грустный вид.
Я спросил:
- Ты знаешь, что в таких случаях делать?
Она ответила:
- Знаешь, даже в наше время распущенности, цинизма, пьянства, всеобщего и всеобъемлющего равнодушия, даже при все том, что мы образованные люди, просвещенные атеисты, человек не может совсем не верить в Бога, и если тебе трудно, если у тебя в делах неразбериха или нелады с совестью, пересиль себя и зайди в церковь, и посмотри, что там делается, и подумай, и, может быть, помолись, и поставь свечечку, и, может быть, тебе полегчает, кто знает, может быть, Бог поможет тебе...
Я шел мимо церкви, и открытая дверь, обнажавшая загадочный вход в клочок загадочного, тускло освещенного пространства, манила меня, звала, чтобы я вошел и осмотрелся, и подумал, и тем решил свои проблемы, и я не сомневался, что во мне тоже живет вера, как живет она в моей тихой и преданной жене, как живет она в Никите и во всех тех, кто полагает, что Бог умер. Но Бог смиренный, любящий отвернулся от нас, а суровый, который покарает нас за наши грехи, еще не пришел. Смерть приблизит меня к нему. Я еще жив. Боже, я не прошу для себя больших и непосильных даров. Я молод, стоек, пронзителен, и мне с трудом верится, что грядет время старости, похожей на наказание. Немногого я прошу для себя. Возможности. Шанса. Возможности не упустить свой шанс. Горе мне с этими пальто! Они отнимают у меня время и силы, я вошел в туман и не вижу выхода, но все имеет свою причину, и я знаю, почему проклятие настигло меня. Помоги же мне выкарабкаться! Я хочу одного: работать, работать, работать, там, в отделе, где начальником Худой, под его началом, хотя бы и вечно под его опекой, пусть среди грязи, обмана, в окружении ничтожеств, шутов, пусть неправедными путями и негодными средствами, но достигать своей цели, лишь бы работать, делать то, что велит мне делать теснящееся в груди творческое напряжение, потому что нет иного выхода и в ином я не вижу смысла своей жизни.
***
Нельзя не признать и нельзя не отметить ошеломительный рост престижа клуба друзей китайского фарфора в наших глазах. Я хорошо понял своих соратников, когда при первом рассмотрении, в силу их критического настроения да и того, что Евгений Никифорович, Валерия Михайловна и кучерявый отнюдь не показали себя с лучшей стороны, увлечение огромной вазой, громоздившейся в центре гостиной, показалось им блажью. Адепты фарфора, представленные тремя слишком трезвыми, взрослыми, рассудительными субъектами, сохранились в их памяти разве что в образе каких-то сомнительных и, пожалуй даже, архаичных теней. Чепуха! детская шалость! с жиру бесятся! откликнулись на откровение причудинской троицы Никита, Петенька и Захар хором юных, но вполне бывалых мудрецов. Я не стал переубеждать их.
Совсем по-иному открылся моим друзьям дом в Причудинках во время нашего второго нашествия. Мы попали на феерию, на карнавал. А главное, мы попали в КИТАЙСКИЙ ЗАЛ. Мы могли войти и остаться, а могли обратиться в бегство, и никто бы не придал особого значения ни тому, ни другому. Мы не были дураками и выбрали первое. Валерия Михайловна, как гостеприимная хозяйка и как человек, еще контролирующий свои чувства, окружила нас заботой, и полные чаши вина в мгновение ока сосредоточились перед нами, но она и слышать ничего не хотела о пальто, ей было некогда, не до того потом, потом. И я понял ее. В сравнении с тем, что происходило в Китайском зале, мои мольбы привести к благополучному завершению историю с пальто выглядели смешными и жалкими. Впрочем, я и не опустился до мольб, я сразу понял ее, понимающе кивнул, легонько пожал ей руку и, на мгновение закрыв глаза, как бы зажмурившись в сладком и страшном восторге постижения гораздо большего, чем то можно было выразить словами, проникновенно вымолвил: я понимаю, Валерия Михайловна.
Я видел, что у моих друзей загорелись глаза и что их воинственный пыл поугас. Они сникли. Сбившись в уголке в кучу, они, не решаясь ответить весельем на веселье, царившее в Китайском зале, украдкой обменивались взглядами, недоуменными немыми вопросами: что здесь происходит? не выглядим ли мы бедными родственниками? Я усмехнулся. Нелепо и жалко смотрелись они. А глаза их загорелись потому, что они прежде не видывали никогда подобной роскоши и подобного скопления развеселившихся солидных людей, толстосумов, выделывающих разные уморительные штуки. Упоенные сознанием собственной значимости друзья китайского фарфора неистово толпились в огромном помещении, границы которого невозможно было и различить, потому что все оно было занято, уставлено, утыкано, завалено предметами, которых мои бедные познания с одинаковым смирением относят и к явным излишествам и к сфере подлинного искусства. Разгоряченные люди топтали чудесные домотканые ковры, барахтались, производя оглушительную какофонию звуков, в небрежно сложенных пирамидах хрусталя, взбирались к люстрам и там, на высоте, лучезарные как боги, творили радостную пантомиму. Жизнь кипела, кишела, ликовала. Я не берусь судить о ценности тех или иных изделий, как и об истинном значении для истории клуба того или иного участника вакханалии. Я уверовал в одно: в центре всего этого великолепия сияет, как если бы правит миром, Валерия Михайловна, а все прочие суть ее слуги.
***
Я осушил бокал, потом чашу, затем кубок, вино отличалось превосходными качествами, и мне самому захотелось как-нибудь отличиться, дозы, отмеряемые сосудами, уже казались мелкими, недостойными моего размаха, и возникла потребность осушить самое пространство, нечто безмерное, бесконечное, непостижимое, и, заболев этой идеей, я пустился в странствия по лабиринту, который представлял собой Китайский зал. Битое стекло хрустело под ногами, а мягкие ковры скрадывали шаги. Добродушного вида толстяк, украсивший свою основательную фигуру всевозможными знаками отличия, орденами и драгоценностями, фамильярно и предприимчиво подмигивал мне с грязного подноса. Тут же был надменный человек с монгольским строением лица, воображавший, что именно на нем лежит бремя ответственности за непосредственную связь клуба с китайским искусством. В траншее, по одну сторону которой стояла, грозно набычившись, мебель, а по другую как-то смутно грезились, вставали миражами развалы диковинных постельных принадлежностей, разные кружева и перины, подушечки и пижамы, в этой глубокой и сумрачной траншее, вооружившись деревянным мечом, шел в бой за отечество, за человечество, за цивилизацию и культуру начальник пожарной охраны. Его противником, человеком, резвившимся по другую сторону баррикад, был сильно захмелевший футбольный тренер, который не понимал или отказывался понимать, что участвует в военных действиях и подвергается атакам сокрушительной мощи. На перевернутом и превращенном в барабан книжном шкафу лихо отплясывали две девушки сомнительного вида. Вымазавший лицо в чернилах писатель решил, что в стране, откуда он прибыл, резко ухудшилось экономическое и политическое положение, и скороговоркой диктовал какие-то важные, достойные его пера тезисы секретарше, которая спала, поместив головку на его коленях. Помрачневший философ трагически творил фигуру умолчания, стоя в очаровательном, искусной работы тазике для ног. У писателя и философа не было противников, их никто не атаковал. Секретарша, не без труда продрав глаза, полила водой из кувшина волосы своего шефа, приняв их за цветы. У Евгения Никифоровича во рту торчала большая обглоданная кость. Я выпил с человеком, лежавшим у ног своей жены. Он испускал сладострастные вздохи. В тени пиршества, где покоились и стонали, тщетно взывая о помощи, брошенные люди, шевельнулась завернутая в саван фигура, и вкрадчивый голос предложил мне купить зажигалку. Не желаю ли я приобрести магнитофон? Плед? Машину хорошей марки? Бутылку прекрасного вина? Где-то далеко, там, где свет и тень сливались, отворилась дверь и вошел бесстыже голый любовник Валерии Михайловны. Я понял: мне жизни не хватит, чтобы обойти весь Китайский зал.
***
Гобелены, майолика, рог изобилия. Восток и Запад. В Китайском зале действуют законы преклонения перед восточным искусством. Но при случае приобретаются и западные вещи. При желании всему можно приписать китайское происхождение. Ловкий исследователь подведет под это соответствующую базу. Торговец подсчитает барыши. Сердце коллекционера забьется в трепетном умилении. Русский человек широк. Я решил продать какую-то завалявшуюся в кармане моего пиджака штучку, ссылаясь на ее загадочное, но бесспорное отношение к плодам восточных ремесел. Я рассматриваю ее и так и этак, поворачиваю к свету и прячу в тень, и не могу сообразить, что она собой представляет и в чем ее назначение. Порочно голый любовник лежит в сухой и даже пыльной ванне и думает, что теплая ласковая вода поднимает его к самому потолку, с невероятным прилежанием доказывая, что он, кучерявый, легче ее. Он наотрез отказывается купить у меня таинственный предмет, хотя я предлагаю по дешевке. Итак, ваше последнее слово, говорю я решительно и отчасти угрожающе. Он отрицательно качает головой и машет рукой, чтобы я не мешал ему принимать ванну, нежиться. Я открываю кран с горячей водой - пар клубится над бешено струящимся кипятком, и кучерявый, погружаясь в него, как демон в адские испарения, с блаженством закрывает глаза. Я издали делаю сияющей в поднебесье хозяйке дома знак, что, мол, помню наш уговор и отнюдь не сужаю его всего лишь до необходимости утрясти маленькое, давнишнее, заплесневелое дело, покончить с некой историй, в которой речь идет о пальто.
***
И все-то я, дорогой мой Савва, гадал, все-то размышлял на досуге, кого вы мне напоминаете, чему бы уподобить вашу допотопность и какой, собственно, отклик получают в моей душе ваши взыскующие слова. И открылись глаза, и обнажилась в сердце рана, и я понял: вы - моя совесть.
Я повернулся посмотреть, какое впечатление произвели на него мои выводы, а его уже и след простыл, только дух в комнате стоял какой-то особый, ни с чем не сравнимый...
***
"Замечательным следствием нашего неприятия расовых предрассудков и нашей веротерпимости, гарантирующей свободу любой совести, - записано (твердой рукой Евгения Никифоровича) в истории клуба друзей китайского фарфора, - является то, что под одним крылом общей идеи, общего увлечения и общей любви, собралась самая разношерстная и разноплеменная публика, тут и хрестоматийный русский бородач, и курчавый южанин с чрезвычайно запутанной родословной, и лысый обитатель балтийских дюн; тут и просто всемирная, космополитическая сволочь, примазавшаяся к нашему движению под предлогом его расширения и неограниченного роста; в одном углу нахрапистый и самодовольный хохол вступает в торговые отношения с коверкающим слова киргизом, в другом наш брат славянин, схватив охапку якутскую девушку, безвозмездно дарует ее народу, одряхлевшему и неведомо в каком далеке обитающему, свои чудесные, надежные гены, а в третьем - обнаглевший жидок, неизвестно как сюда проникший, хлещет мое вино и жрет мою закуску..."
***
Накачиваюсь вином. Не просто набираюсь сил, мощи, удали, не только торс мой раздувается непомерно, а бицепсы наливаются свинцом, нет, в духовном смысле тоже возрастаю я, мужаю, идеи мои крепнут среди всеобщего хаоса. Они приобретают острую направленность. Среди вавилонской толчеи Китайского зала мой взгляд неизменно отыскивает великолепную Валерию Михайловну и каждый раз все выше и выше возносит ее к ослепительным вершинам бытия. Я не видел, чтобы ее муж мог быть помехой моим амбициям, ибо он, скача резвящимся младенцем, игривым козликом, оставался все же взрослым здравомыслящим человеком, упитанным мужчиной, дородные формы которого как бы сами по себе предопределяли в нем умеренность воззрений и невозможность трагической позы ревнивца, сколько бы ни располагали к ней обстоятельства. Кучерявого я считал выбывшим из игры. Видел бы меня сейчас начальник отдела Худой! Кто действительно выбыл из игры, так это мой штаб, мои соратники - они лежали в углу гостиной на подстилке, как псы, и безмятежно спали, обхватив друг друга руками, сцепившись в клубок. Я решил до последнего поддерживать все начинания Евгения Никифоровича, а из него бил настоящий фонтан остроумных выдумок. Я первый подхватил и кинулся воплощать в жизнь его идею стихийной демонстрации, целью которой было подтвердить и поднять на новый уровень авторитет клуба друзей китайского фарфора в Причудинках. Я выступил вперед и звонко выкрикнул:
- Я готов!
Евгений Никифорович серьезно посмотрел мне в глаза, сделал выразительный жест, привлекающий ко мне всеобщее внимание, чтобы с меня брали пример, и приказал:
- Действуйте!
Я бросился собирать рассеянных по дому людей, объясняя им, что время требует от нас решительных действий, открывающих миру красоту и важность нашего увлечения китайским искусством, а Евгений Никифорович вступил в жаркий спор с женой, отказавшейся участвовать в нашей, как она выразилась, авантюре. Мне удалось собрать человек десять, остальные уже не могли служить материалом для осуществления трудного и опасного дела, задуманного нами. Мы вооружили участников мелкими вазами и кубками, чтобы они демонстрировали Причудинкам не только силу своих голосовых связок, но и реальные достижения клуба, и когда все было готово к выступлению, Евгений Никифорович, раздраженный строптивостью жены, а может быть, и тем, что кучерявого не удалось поднять даже пинками, занял место во главе отряда, перечеркивая тем самым зародившиеся у меня было командирские претензии. Но я не роптал и не обижался. Мы с криками и песнями шагнули в темную причудинскую ночь, и под нашими ногами разверзлась бездна ее тупого обывательского сна. Я шел за могучей спиной Евгения Никифоровича, топтал снег, сугробы и кричал так, что вопль сладкой болью отзывался в желудке, вызывая приятные ассоциации: да здравствует китайская керамика! собирайте фарфор! будущее за нами! Мы хотели спуститься с холма, но в нашем состоянии это было бы все равно что преодолевать отвесные скалы, и тогда мы ограничились домишками, что лепились на его вершине, мы приближались к ним и громко скандировали под окнами, призывая спящих встать, присоединиться к нам и разделить с нами тяготы и очарование этой бурной ночи. В иных окнах вспыхивал свет, чьи-то лица мелькали за стеклами, нас осыпали бранью, но никто не вышел. Евгений Никифорович, огромный и неуклюжий, как слон, неистовствовал, вступал в перебранку с разбуженными жильцами домов, грозился бить стекла, выламывать двери и не щадить женщин, стариков и детей. Мне казалось, что рядом с ним в я полной безопасности. Ослабевшие в нашем отряде не могли кричать и трубить так же громко и исступленно, как делал я вслед за нашим полководцем, и они оглашали окрестности писком, хихиканьем, каким-то сумасшедшим бормотанием и даже младенческим лепетом. Так продолжалось с полчаса, если не больше, и все шло хорошо, мы были довольны и потирали руки. Демонстранты, кричал Евгений Никифорович, выше голову! А мы и без того держались наилучшим образом. Как вдруг лавиной налетели легавые, и ослабевшие сразу стали их жертвами. Копошащаяся куча тел образовалась на снегу, странно, фантастически вырисовываясь в слабом струении света из ближайшего окна, и я, оказавшись чуть в стороне, мог видеть злобу блюстителей порядка и героическое сопротивление наших ребят. Я держался руками за голову, поскольку в суматохе получил весьма болезненный удар, вероятно, вазой или кубком, которые внезапно полетели в темноте свистящими снарядами во все стороны и со всех сторон. Впрочем, это был первый и последний урон, понесенный мной в борьбе за чистоту и величие китайской идеи. Я был доволен, возбужден, я переживал необычайный душевный подъем. Сломя голову помчался я сообщить Валерии Михайловне, что наше движение, несмотря на героическое сопротивление, разгромлено. Я помышлял об эвакуации. В крайнем случае можно выкинуть белый флаг.
***
Мне рисовалось, что дом уже на осадном положении. В гостиной я нашел Валерию Михайловну и предложил ей выбирать: безоговорочная капитуляция или бегство со мной. Выяснилось, что мудрая женщины и не ожидала от нашей вылазки ничего, кроме позорного провала, и теперь отнюдь не намерена бить по этому поводу тревогу. Бегство, сопряженное с неизбежными в ночную пору трудностями, она отвергла не раздумывая, и ее неторопливо и таинственно для меня текущие мысли выбрали капитуляцию, но очень скоро я убедился, что смысл в это понятие она вкладывает совсем не тот, какой вкладывал я. Белый флаг был, в ее глазах, чистым символом, который в нашем случае подразумевал нечто более высокое и приятное, чем процедура, обязывающая нас сложить оружие и выйти к врагу с поднятыми руками. Она и не собиралась складывать оружие. Она капитулировала предо мной, перед моей свежестью и обаянием. Но и тут великолепная Валерия Михайловна сумела поразить меня, ибо, не подарив мне возможности улыбнуться победоносной улыбкой и с торжеством заключить ее в объятия, сама вдруг пошла на меня плотоядно ухмыляющейся львицей, опрокинула на диван и, собственно говоря, подвергла насилию. Поскольку мои ноги оказались под столом как в капкане, а туловище сдавила ногами и всей своей тяжестью взволнованная женщина, я весь был словно в тисках.
Я стонал. Это следовало принять за сигналы бедствия, но Валерия Михайловна принимала за амурные вздохи. И все же я был счастлив. Я страдал от боли и неестественности тех телесных комбинаций, в которые мне приходилось складываться и раскладываться, и в то же время горячие волны любви, признательности, вожделения и еще Бог знает чего обжигали меня, корчили меня, как грешника в геенне огненной, и как младенца купали в необъятном море ласки. Я с восхищением смотрел на лицо женщины, морщившееся надо мной в невообразимые гримасы.
Неожиданно втащился в гостиную растерзанный, кровоточащий Евгений Никифорович, а за ним - очень нетвердой походкой, бессмысленно улыбающийся кучерявый, на котором одежды ничуть не прибавилось с тех пор, как я оставил его в ванной.
- Акция сорвана, - отрывисто сообщил Евгений Никифорович, - мы подверглись вероломному нападению. Черт возьми, нас разбили наголову!
Валерия Михайловна, которую неожиданность появления мужа ввела в некоторое смущение, набросила на меня одеяло, соскочила с дивана и побежала к благоверному, заливаясь идиотским смехом.
- Милый, это была засада, - запищала она, - западня, вас предали!
- Точно, предали, - важно подтвердил кучерявый, занимая ее место на диване.
- Кто? - вскрикнул Евгений Никифорович.
Взгляд женщины с тревогой и любопытством остановился на кучерявом, который, не чувствуя под собой моего присутствия, с глупым и счастливым выражением на лице хватал со стола объедки и отправлял в рот.
- Откуда я знаю, - пробормотала она.
Евгений Никифорович задумчиво, с напряжением, которым пытался подавить разбиравшую его хмельную слабость, прошелся по комнате, взял со стола бутылку и жадно приложился к ней. Его взгляд упал на моих соратников, и, пнув Петеньку ногой, он воскликнул:
- Вот кто нас предал!
- Точно, - подтвердил кучерявый. - Он же осведомитель.
Валерия Михайловна тоже опорожнила бокал.
Я не понимал, для чего она бросила меня в дурацком положении и каково кучерявому сидеть было верхом на мне, на том самом месте, которое я, не в пример ему, постыдился бы при посторонних не прикрыть хотя бы фиговым листочком, но я вынужден был отметить, что его неуемная возня придавала совершенно особую, горячую остроту моим ощущениям, так и не улегшимся после внезапного отступления Валерии Михайловны.
- А предателю - смерть! - завопил Евгений Никифорович, сжимая кулаки и потрясая им над своей головой.
- Как хорошо ты изъясняешься, - подхватил, зачастил кучерявый, - как хорошо ты рассудил, проанализировал и разложил все по полочкам... Я с удовольствием слушаю тебя... мне хорошо здесь, среди вас... все хорошо... вообще все на редкость удачно и мило сложилось...
Знаю, пес, известная часть моего тела проникла - путем, характеристику которого я не собираюсь давать, - в темную глушь твоего организма и, встревоженная одолевающими ее надобностями, крутится и извивается там в поисках выхода. О, пустоголовый, наглый, абсолютно забывшийся человечишко!
Евгений Никифорович настаивал на крутых мерах, а кучерявый заметил, что с Петеньки довольно будет, если они вываляют его в дегте и перьях. Валерия Михайловна сказала, что дегтя нет, зато есть мед, и они дружно решили, что мед подойдет. Пока женщина ходила за медом, ее муж успел задремать, сидя на полу, а мое положение никак не менялось к лучшему. Кучерявый пил, закусывал и не переставал возиться, ерзать, ни секунды он не побыл в покое, он мурлыкал себе под нос и выкрикивал, что давно уже ему не было так хорошо, он поминал теплыми словами свою родню и своих богов и исповедывался кому-то в своей в своей великой любви, в тех больших чувствах, поразительную способность к которым выказывает его душа. А я уже вплотную подошел к роковым событиям, впрочем, слишком распалившись и войдя в раж, чтобы чувствовать свою ответственность за них.
Вошла Валерия Михайловна с банкой меда в руках. Вытащили Петеньку из объятий друзей на середину комнаты, стали густо, тщательно поливать его медом. Петенька спал.
- Хорошо! - громко закричал кучерявый. - Чувствую, чувствую я в природе какое-то удивительное волнение! Это хорошо! Мир и должен содрогаться, клокотать, в муках порождая новое!
Я извергался в него, в загадочно-мутную, подлую плоть этого притеснявшего меня существа, в гадость и миазмы этого человека, отобравшего у меня возможность сполна насладиться близостью великолепной женщины. Я с трудом подавил крик. Силы оставили меня. Я преисполнился отвращения ко всему на свете.
Валерия Михайловна разорвала подушку и осыпала перьями распростертого у ее ног Петеньку. Евгений Михайлович, развивая дальше идею наказания, предложил сунуть доносчика в огромную вазу, которая стояла посреди гостиной, и запустить вниз по склону холма, предполагая, что Петенька будет управлять этой вазой как летательным аппаратом. Кучерявый с восторгом вызвался помочь, а Валерия Михайловна, испугавшись, что мои интимности, заблестевшие на свету с обезоруживающей прямотой, когда ее любовник ринулся на помощь ее мужу, наведут последнего на опасные подозрения, поспешила накрыть меня своим телом. Я оценил по достоинству ее торопливый и нужный подвиг, но ее прикосновения не вызвали у меня большого волнения, - я был опустошен и не считал возможным когда-либо еще служить удовольствиям этой женщины.
Теперь следовало вынести вазу с загруженным в нее Петенькой во двор, и с мрачной воинственностью трудившийся Евгений Никифорович вдруг желчно бросил своему помощнику:
- Ты бы оделся, гад... ходишь тут, костями сверкаешь, можно подумать образец телесного совершенства, а ведь на самом деле ты...
- Ты молчи, и я буду молчать, - прервал его кучерявый. - Я просто оденусь, и все, больше ни слова.
Кое-как он оделся, кое во что, и вышел натуральным пугалом. И они покатили вазу за дверь.
Валерия Михайловна провела рукой по моим волосам: она вознаграждала меня за перенесенные страхи и муки, за терпение, за любовь, которую я пронес сквозь все выпавшие на нашу долю испытания. Ты устал, бедненький мой мальчик, прошептала она. Но я оттолкнул ее, встал и застегнулся на все пуговицы, какие только были у меня в тот момент.
Я мельком подумал о кучерявом: не побоюсь сказать, что этот человек за вечер, на моих глазах и при моем отнюдь не добродетельном участии в его судьбе, прошел огонь, воду и медные трубы... а ничего, жив, здоров, весел... опасный человек!
***
С улицы Евгений Никифорович и кучерявый вернулись в большом оживлении, удовлетворенные тем, как они распорядились судьбой Петеньки, ставшего причудинским Икаром. Я сидел за столом, пил вино, и горький комок стоял у меня в горле, я почти плакал и оплакивал свою жизнь, которая в эти минуты казалась мне незадавшейся.
- Все равно всему теперь конец, так лучше добро наше на поток пустить, на разграбление, разгромить, чтоб никому не досталось! - крикнул с порога хозяин. - Я сейчас подниму всех, кто здесь валяется пьяный, живой и спящий, и мы будем громить, а ты, жена, танцуй для нас на столе голая!
- Попробуй только, чудак, - возразила Валерия Михайловна. - Ты сегодня уже предостаточно наломал дров. Если ты еще хоть одну вещь испортишь, я уйду - и поминай как звали!
- Уйдешь? С этим? - Ярость бунтующего Евгения Никифоровича обратилась на кучерявого. В нем невероятной силы и выразительности достигло лютование, а кучерявый, казалось, только и ждал, когда на него обрушатся удары: он упал на пол и прикрыл голову руками, смиренно принимая увесистые пинки.
- Перестаньте, перестаньте же! - воскликнул я, вскакивая и пытаясь застегнуть на груди еще какие-то пуговицы, которых у меня больше не было. Неужели вы не видите, в какой я тоске? Я такой молодой, а вы такие старые и мне в тягость ваши отношения!
Мои слова подействовали на людей отрезвляюще, все расселись вокруг стола и принялись пить вино, разглядывая меня с любопытством.
- Все ли мы сделали для того, чтобы этому молодому человеку было отрадно с нами? - задумчиво осведомился Евгений Никифорович.
- Нет, не все, далеко не все, - откликнулся я с досадой. - Я мог бы сказать, что нигде еще не встречал такого понимания и заботы, как здесь, и это было бы правдой, если бы мне при этом не пришлось покривить душой. Вы удивлены? А вспомните, что привело меня в ваш дом. Вникните и сообразите, для чего я сижу сейчас здесь с вами и пью ваше вино, а там в углу лежат мои сломленные друзья. Нет, не праздное любопытство заставили нас прийти сюда. Пальто! Пальто, в количестве двух штук, принадлежащие вашей дочери.
- Но у меня нет дочери, - возразил кучерявый.
Я возвысил голос:
- Пальто! Вон они, в углу. Мы просили вас уладить недоразумение, вы обещали сделать это, и мы надеялись, что вы сдержите слово. Напрасно! Вы оказались не теми, за кого старались выдать себя.
Понуро сидели они под градом моих обвинений. Бледные, нервно двигали они челюстями, пережевывая пустой воздух, и видели, что их старость, уже однажды омраченная уходом дочери, теперь превращается вовсе в ничто под моим юным и неумолимым натиском.
- Но выход из положения есть, - сказал я.
- Какой?
- Уладить это дело сейчас.
Они ухватились за эту идею, повеселели, идея показалась им разумной и веселой. Валерия Михайловна не хотела идти, но ее заставили. Евгению Никифоровичу нестерпимо захотелось повидаться с дочерью. Будем пешком идти, будем до утра идти, а дойдем и дело уладим. Нужно разбудить Никиту с Захаром, чтобы и они пошли, их это дело тоже касается. Мои друзья не хотели вставать, но их заставили. Все пили вино. Много вина взяли с собой, в дорогу. По всему дому в странных позах лежали скрюченные и развороченные люди. Мы их бросили. Возле дома мы увидели еще двоих, которым удалось вырваться из окружения, они полагали, что демонстрация друзей китайского фарфора продолжается. Мы оставили их забавляться собственным заблуждением. Захар не смог отыскать свою куртку, и ему на плечи накинули пальто Веры, то, что досталось мне еще у Суглобова. Второе нес под мышкой кучерявый, и этот человек продолжал занимать мое воображение. Я пристроился у него за спиной, дивясь его наряду: он был одет пугалом. Но это случилось с ним еще в те времена, когда Петеньку выводили на стезю воздухоплавания. Я заговорил. Мои слова клубились пафосом и истекали плохо скрытой насмешкой. Я спросил:
- Верный то ходит слух, будто за границей учредили премию и дадут миллион мужику, который родит ребенка?
- Говорят, что так, но я этим никогда особо не интересовался, - бойко ответил кучерявый, - ведь это вне моих практических нужд и возможностей.
- Отчего же? Почему это вы не хотите рискнуть? Разве вам чуждо желание прослыть необыкновенным? А вот вам и поприще.
- Это предложение?
Похоже, осклабился он. Разговор обещал завести в тупик. Я не мог сказать ему всю правду. Мне почудилось, что глазки его хитро блестят в темноте. Но я уже хотел отвязаться от него, и мне в этом помогла очередная неожиданность.
За поворотом дороги мы увидели похожую на броневик машину, в ее уныло освещенной кабинке сидел легавый в чине старшины и, склонившись над листом бумаги, что-то быстро и таинственно писал. Я бы предпочел не связываться с этим человеком, однако Евгений Никифорович сразу настроился на спор о законности разгона нашей демонстрации. Из его глотки вырвался какой-то шелест. Старшина окинул нас, попавших в свет фар его машины, пронзительным взглядом и несколько задержал внимание на Захаре, непринужденно шагавшем в дамском пальто, но его мысли и заботы в настоящую минуту были, видимо, гораздо выше тех необходимостей борьбы со всяким нарушением общественного порядка, которые предписывались ему инструкцией. Он лишь вздохнул. Резкая складка вспучилась на его высоком лбе как знак каких-то печальных и трудных размышлений; в расстегнутой шинели, взмокший от напряжения, разметавшийся на кожаном сидении, грустный и болезненно трезвый, он смахивал на полководца разгромленной армии; если бы нам сказали, что пять минут спустя он станет нашим другом, мы бы рассмеялись; он устало произнес:
- Сижу и путаюсь в словах. Помогите мне! Уже целую писанину развел, да вот никак не соображу, как бы правильнее написать слово такое - п о с с к р и п у м, а не написать чтоб вообще, этого нельзя, потому что имею, что добавить в заключение.
Лес рук вырос над нашими головами, наши руки потянулись оказать помощь старшине, и каждый из нас знал какую-то свою правду о затруднившем его слове, и каждый торопился ее высказать. Но нас заинтересовало и содержание письма. Старшина, ничуть не колеблясь, дал нам его прочитать, и при этом у него был вид просветителя. Он довольно улыбался. Мы прочитали:
ОТКРЫТОЕ ДОНЕСЕНИЕ УЧЕНЫМ
"Отправляя вам, почтенные академики и профессора, это письмо в надежде на большое научное открытие, я должен буду составить и протокол для предоставления в соответствующие инстанции моего непосредственного начальства, поскольку задержанный мной гражданин все же, сдается мне, сильно пахнет обыкновенной нашей российской водкой, а по форме своего необыкновенного и пугающего вида может оказаться вовсе и не любопытным для науки субъектом, а всего-навсего выпачканным медом и вывалянным в перьях. Но прежде протокола я хочу написать и отправить вам письмо для ваших компетентных дебатов, поскольку я своевременно поспел к месту происшествия и очутился заинтересованным в происходящем лицом, что усугубляется не только моей работой, но и моей природной любознательностью, а задержанный гражданин при всей видимости своего земного происхождения может выявиться как пришелец из какой-нибудь развитой галактики. Исходя из последнего допущения, я и хочу положиться в разрешении спорного вопроса с этим гражданином на вас тоже, а не только на свое начальство, которое нас сразу заставит мыть и допрашивать задержанного, не думая, что мытье, глядишь, смоет с него важные следы космического перелета, а допрос лишит удовольствия от общения с нами.
Расскажу вам все как было. Я находился на посту, сидя в машине, и вместе со мной дежурил рядовой Гроза, так что мы, стало быть, в таком составе и совершали патрулирование в неспокойном районе Причудинки, как вдруг что-то сверкнуло в лучах моих фар и с горы полетел неопознанный объект, почти касаясь и одновременно не касаясь снега, на громадной скорости, как в телевизоре бобслей, то есть особый вид санного спорта. Зная, что внизу на той дороге, где мчался объект, большой скопление жилых домов, я закричал Грозе, что надо спасать людей, а он вообще закричал, будучи человеком проницательным и сведущим, что это не иначе как космический корабль в стадии торможения пролетел мимо нас, и даже вскрикнул от ужаса, ярко представляя себе всю необычайность сложившейся обстановки. Мы поехали вслед за объектом и увидели, как он, налетев на столб дорожного знака, рассыпался на целую массу осколков невиданной, в силу загадочности себя как изделия, красоты, а из них выпало человекоподобное, но как будто бессознательное создание, прокатилось грудью по снегу еще метров двадцать вниз и замерло с головой в сугробе. Я сказал Грозе, что он, как молодой умный и воспитанный человек, пусть идет общаться с пришельцем, а я пока сообщу по рации о нашем прибытии на место важного происшествия и нахождении в недоумении относительно дальнейших распоряжений, что вызвано неимением знаний, как поступать в таких выдающихся для всего мира случаях. Но тут, как назло, отказала рация, будь она неладна, что я в конечном счете тоже отношу к воздействиям посещения внеземной цивилизации на нашу окружающую среду, и тогда я пошел к Грозе участвовать вместе с ним в разборе обстоятельств дела и увидел, что субъект, зарывшийся в сугроб, уже извлечен Грозой на дорогу, дышит, но без сознания, а шкура его состоит из какого-то липкого вещества и пуха размером с перо. Гроза всячески обращался к этому существу с речами, но ответа не получал и, видя тщету своих усилий, а может, и струхнув маленько, заговорил со мной как-то чересчур красочно и недоступно, на что я, по праву старшего, взял командование на себя и велел Грозе оставаться у места катастрофы, чтобы уберечь его от возможного в наших краях бестолкового наплыва зевак, а задержанного погрузил в машину, имея в виду доставить в какое-нибудь из наших учреждений. Но только я немного отъехал и скрылся от Грозы за поворотом, мне пришла в голову удачная мысль прежде всего прочего написать это письмо, пока судьба задержанного не сложилась тем или иным неблагоприятным для науки образом, ибо должен признать, что мое непосредственное начальство порой судит о событиях, фактах и людях слишком прямолинейно и хочет не забивать себе голову пустыми сомнениями, а сразу распорядиться судьбой задержанного лица по раз и навсегда заведенному порядку, то бишь скрутить его, утихомирить, заключить под стражу, а если обстоятельства складываются благоприятно, без обиняков отдать под суд..."
***
Охотно и внушительно хлебнув из предложенной нами бутылки, старшина внезапно расцвел, принял облик былинного героя и закончил хронику происшествия следующими словами:
"Постскриптум пишу уже не один, мы теперь все вместе сотрудничаем и делаем одно дело, я и славные ребята из клуба найденного мной космического гостя, а все эти ребята, как один, стоят на том, что вышеупомянутую особу надо не мыть и допрашивать, а прямиком везти в область научных изысканий".
- И в самом деле, - крикнул старшина, завершив свой смелый и благородный труд, - разве годится всегда действовать только по инструкции и совсем не думать собственной головой?
- Да и нет такой инструкции, чтоб мыть и допрашивать инопланетян, сказал я. - Законодатель не предусмотрел, что мы еще в его бытность можем встретиться с внеземной цивилизацией.
- Но это же Петенька, - промямлив Захар, заглянув в крошечную камеру, которая была в машине, за спиной старшины. Мы оттеснили его, затерли, чтоб он не путался под ногами и не лез не в свое дело.
Старшина ничего не слышал, вновь занятый бутылкой. Никита упал на снег, и мы его подняли. Я заметил, что мой друг потускнел, я увидел, что он очень сдал, я понял, что ему пора признать себя побежденным. Не вытерпел жизни малый сей.
Евгений Никифорович с женой и кучерявый понимали мою игру и усердно мне подыгрывали. Я сказал старшине, что есть место, где мы спрячем задержанного, пока не придет из академии ответ на его послание. То подкрепление душевных сил, которое легавый нашел в бутылке, уже значительно разрешило его сомнения, практически заставив позабыть об инструкции и склонив всем существом в нашу пользу, а мы и олицетворяли для него в эту ночь мир науки и культуры, к которому он теперь столь истово потянулся. Он забыл о службе, и его распирало добродушие. Он весь вдруг засветился изнутри, в его облике проступили черты благостной патриархальности, он сделался как музей, свято хранивший единственный экспонат - широкую, щедрую, безудержную улыбку, в которой от былой его службы осталось разве что смутное, весьма отвлеченное сознание, что он мог бы задержать нас и доставить в участок, где моют и допрашивают, а вместо этого пьет и веселится с нами.
На место рядом с водителем мы усадили Валерию Михайловну, а сами забрались в камеру, где на полу непробудным сном спал Петенька. Он был в ужасном состоянии, и старшина, тыча в него пальцем сквозь решетку, восклицал: видите, какой ценой они даются, эти космические путешествия!
***
В дороге Валерия Михайловна натерпелась страху, ведь старшина, от избытка впечатлений и винных паров потерявший власть над своими чувствами, управлял машиной, думается, не лучше, чем то было в случае с Петенькой, когда он летел с горы в устроенном Евгением Никифоровичем и кучерявом аппарате. Мы, болтаясь в камере, сбиваясь в живую кучу на деревянном сидении, дружно и дерзко смеялись, когда женщина вскрикивала в смертельном ужасе и закрывала лицо руками при очередном наезде на дерево или угол дома. Старшина скалил зубы, в бесподобно фамильярном жесте шлепал ее по щеке загрубелой ладонью и даже позволял себе то и дело обнимать ее плечи.
У меня не было сколько-нибудь определенного и сильного отношения в этим людям, моим спутникам. Я думал лишь о том, как бы поскорее вернуть пальто их законной хозяйке. Я не чувствовал больше слитности с клубом друзей китайского фарфора, симпатии к Валерии Михайловне и душевного родства с моим несчастным другом Никитой. Но я знал, что это сейчас так, потому что я устал. Человек изменчив. Завтра я, возможно, буду думать иначе.
Смущало меня, что за ночь мы натворили немало бед. Можно ли проделанный нами путь, начиная с минуты, когда мы вошли в дом в Причудинках, и до нынешней, когда стучались к Вере, рассматривать лишь с его забавной, юмористической стороны? Не слишком ли это поверхностно и легкомысленно? Не совершали ли мы на этом пути не только комедию, но и поступки, которые завтра обернутся для нас трагедией и карой? страшной ответственностью? позором и крахом?
Не исключено, что завтра для того, чтобы замести следы, мне придется доказывать, что я-де и не слыхивал никогда о доме в Причудинках, не имею ни малейшего представления о китайском фарфоре и ни за какие коврижки не стал бы участвовать в сочинении глупого послания ученым людям. Как скрыть правду? Это нелегко. Факты могут неопровержимо свидетельствовать против меня. И все из-за жалкой, подлой строптивости Веры. Я сознавал, что попал в переплет и что в глубине той драмы, которая происходила в эту чересчур бурную, какую-то громоздкую ночь, мне предстоит совершить еще один трагический и напряженный жест - сломить сопротивление Веры, любой ценой, не считаясь ни с какими жертвами.
Она отказывалась впустить нас. Я не просто брошу тебе пальто под ноги, я не швырну тебе их в лицо, нет, я именно заставлю тебя взять их, и ты признаешь свое поражение, ты всем нам поклонишься и будешь смиренно каяться в том, как дурно поступала со мной и с нами всеми, плакать будешь и бить себя кулачишкой в грудь оттого, что заморочила мне голову этими пальто, а родителей своих отпихнула с презрением, покинула за некую мнимую их вину перед тобой. Стал я вдруг неистово и бешено лупить кулаком в дверь, выкрикивая ругательства, выбил пару стекляшек в той двери, и они произвели большой звон, пошел я затем искать булыжник, предполагая запустить его в окно. Бедные родители жалобными голосами напоминали блудной дочери о дочернем ее долге, а Никита с Захаром, несшие на руках Петеньку, дико выли и блеяли, потому как хотели приклонить где-нибудь головы.
- Именем закона! - загремел старшина. - Открывайте!
Она была непреклонна. Это поразило меня, и я перестал искать булыжник, призадумался. Легла мне на душу ее твердость. Мятеж больше не выжигал мои внутренности, тихий и почти что благостный, я шагнул к двери и высказался:
- Нет, именем не закона, а любви, человечности, милосердия...
- Кто это там распинается о любви и человечности? - перебила Вера, и хотя она узнала мой голос, ей взбрело на ум разыграть простодушное изумление, она приоткрыла дверь и выглянула наружу, чтобы, разглядев заговорившего о милосердии человека, осыпать его грубыми насмешками.
Мы воспользовались ее оплошностью, ринулись, сбив ее с ног, в комнату. Она валялась на полу, а наша лавина через нее перекатывалась.
Не берусь судить, какие чувства испытывала Вера, внимая развернувшемуся перед ней беснованию. Петеньку уложили на диван, и старшина рассказывал ей, что этот липкий и пушистый субъект пробудет в ее квартире до тех пор, пока не придет ответ из академии. Захар отказывался расстаться с ее пальто. Валерия Михайловна плакала и пыталась заключить ее в объятия, а Евгений Никифорович кричал, топая ногами в пол, что она своим недостойным поведением позорит их фамилию. Кучерявый и Никита по очереди прикладывались к бутылке и клялись друг другу в вечной дружбе. Я стоял в углу комнаты и, скрестив руки на груди, невозмутимо улыбался.
Вера стояла напротив меня, у стола, на который опиралась хрупкими руками, и молчала, глядя перед собой невидящими глазами, а на ее прекрасном лице выражение скорби вдруг сменялось выражением гнева. Выражение боли выражением ярости. Вся гамма чувств, вырывавшихся из недр этой тоскующей души, проходила перед моими глазами незабываемым зрелищем. Я сел. Вера боялась, что ее затопчут в этом содоме, не знала, как защититься, но отнюдь не собиралась складывать оружие. Все правильно, так и мы поступали всю ночь, и я вполне ее понимал. И если я, утомленный безумной резвостью событий, не находил в себе чувств, которые в каком-то смысле уподобляли бы меня этой чувствительной и гордой девушке, то не следует забывать, что сам я целиком, всем своим составом пребывал на последней глубине драмы, а это что-нибудь да значит.
Долго царил в комнате полный беспорядок и хаос, мешавший мне выбрать момент для осуществления своих целей. Захар пальто отдал, однако его тут же надел Никита. Старшина, вспомнив что-то о службе, лихорадочно искал ордер на обыск комнаты, а Евгений Никифорович с женой громко предавались своему родительскому горю. Кучерявый знаками показывал, что он все еще преисполнен предприимчивости и находчивости и готов употребить их для удовольствий Валерии Михайловны. Я все это время не стоял в стороне от возлияний. Вера же стояла на прежнем месте, застывшая, как монумент. Наконец детали картины обозначились яснее. Никита и Захар свалились на диван рядом с Петенькой, старшина аккуратно раздевался, чтобы присоединиться к ним. Я взял из стопки приставленных к стене холстов полотно, изображавшее вечернее поле и стаю ворон в небе, водрузил его на столе и сказал:
- Вера делает успехи.
Валерия Михайловна заплакала.
- Но это не дело, - отрывисто бросил Евгений Никифорович. - Это не занятие для современной девушки.
- Разве? - деланно удивился я. - Но ведь вы поклонник искусства.
Евгений Никифорович упрямо твердил:
- Современная девушка должна думать о семье, о детях и зарабатывать себе на хлеб, а не витать в облаках. Тем более моя дочь. Я всегда говорил ей об этом. А она считаем меня жалким обывателем. Она думает, что я зажравшийся мещанин. Она хочет идти своим путем. И вот результат. Что вы видите? Что я вижу? Чепуха какая-то, бред.
Кучерявый, который был, как я упоминал, одет пугалом, пожелал втиснуться в Верино полотно и разогнать стаю ворон.
- Картина хорошая, - подал вдруг голос старшина, сидевший в трусах на диване и барабанивший по полу толстыми пальцами ног.
- А вы бы вообще помолчали! - огрызнулся Евгений Никифорович. - Тут речь идет о чести моей семьи, и вам не стоит вмешиваться.
Старшина вздохнул:
- У нас никогда не понимали людей с высокими помыслами и чистой душой.
- Что вы этим хотите сказать?
- Что нет пророка в своем отечестве, - подсказал я.
- Это он-то пророк, этот пухлый медвежонок в казенных трусиках?! Отвратительным смехом разразился Евгений Никифорович, захохотал, бесовствуя.
- Я вас арестую, - грустно и серьезно вымолвил старшина.
Мы увидели, как голова кучерявого с мягкой неумолимостью, как сквозь масло, прошла сквозь холст, сквозь вечернее поле и стаю ворон и нежно шлепнулась на стол, смеживая веки.
- Вы все арестованы, - возвестил старшина. - Считайте, что вы уже под стражей, - добавил он, помещая голову на плече Никиты.
Валерия Михайловна беззвучно плакала, спрятав лицо в ладонях. Евгений Никифорович, взволнованный и оскорбленный угрозами старшины, забегал по комнате. Я воскликнул, смеясь и взглядом поощряя Веру засмеяться тоже:
- Вера, будет! Хватит валять дурочку!
- Да, действительно, - остановился пораженный Евгений Никифорович. - В чем дело? Что ты себе позволяешь?
- Посмотри, - выкрикнул я, - уж на что Никита и Захар люди протестующие, непримиримые, а и они угомонились и спят в обнимку с неприятелем!
Ни один мускул не дрогнул на лице Веры, она стояла перед нами, одинокая, неприступная и тоскующая. Ее мать соскользнула со стула на пол и, дрожащими руками обняв стан дочери, простонала:
- И вернись домой, доченька, мы так скучаем по тебе... нам нехорошо без тебя... мы думаем о тебе... а у тебя все хорошо получается, ты не верь молве... ты делаешь успехи... ты великая художница... возвращайся!
- Встань, мама, - с неудовольствием, нахмурившись, произнесла Вера, не унижайся, не юродствуй...
Валерия Михайловна, поднявшись и отступив на шаг, спросила с надеждой:
- Ты вернешься?
- О чем вы все просите меня?
- О чем ты просишь, старая кляча? - налетел на жену разгневанный Евгений Никифорович. - Разве ты не видишь, что нашу дочь, нашу былую ласковую малютку, которую мы носили на руках, словно подменили? Это же бездушный, каменный, жестокий человек! Просто наглая рожа! Свинья!
- Не смей так говорить! - закричала Валерия Михайловна. - Что бы там ни было, это наша дочь!
- Где там? где? Нет, все здесь, перед твоим носом, и ты не можешь не видеть, что твоя дочь подло насмехается над нами и принимает нас за дураков! Я твой пупсик? Нет, я всего лишь твой несчастный супруг, имевший несчастье соучаствовать с тобой в порождении этого чудовища! Ты разродилась змеей, моя дорогая, а я тебе в этом помогал, так что этот мерзкий старшина, вздумавший нам угрожать, имеет некоторые основания задержать нас и проверить, а то и отдать под суд!
- Замолчите, замолчите! - взмолилась Вера, сжимая руками виски. - Вы сошли с ума, вы потеряли совесть, всякий стыд, вы меня мучаете!
- Доченька, это же я, твоя мама...
- Вы хотите, чтобы я вернулась домой? В дом, где вы бессмысленно прожигаете жизнь, развратничаете, ломаете комедию?
- Там чудесно, там сказка, - пробормотал в полусне кучерявый.
- Вы хотите, чтобы я жила, как живете вы? Вела ту же глупую, ничтожную, безобразную жизнь?
- Она клевещет! Я умываю руки!
- Вера, - вставил я, - не доводи дело до крайности. Я, например, не требую от тебя невозможного, я предлагаю всего лишь, чтобы взяла пальто, которые по неосторожности, по недомыслию...
- Ну да, ну конечно, - перебила, оживившись, Валерия Михайловна, ведь это нужно сделать, Вера, поступить так, как велит совесть, - это и много, и мало, - а разве совесть не велит тебе взять пальто у этого молодого человека?
- Пальто? - как будто вдруг фыркнула Вера. - Вот эти пальто, которые вы извозили в грязи, в блевотине?
- Я куплю тебе новое, Верочка.
- Как дойдет до покупки, я готов войти с вами в долю, - доверительно шепнул я, и Валерия Михайловна понимающе кивнула.
- Она еще ломается! - крикнул Евгений Никифорович в необычайном и глупом раздражении.
Вера крикнула:
- Если бы речь шла только о пальто!
- Но ты возьмешь их? - спросил я.
- Бог с ними! Бросьте их куда-нибудь! Оставьте меня в покое!
- Она берет, - с восхищением пробормотала Валерия Михайловна, слышишь, отец, она берет!
Евгений Никифорович отвернулся к стене и делал вид, будто происходящее перестало занимать его.
- Евгений Никифорович, - строго я его одернул.
- В чем дело? Что вам от меня нужно?
- Посмотри, твоя дочь переменилась, смягчилась, она уже не так сурова с нами...
- Если бы это было правдой...
- Это не совсем правда, папа. Не верь им. Просто я не хочу с вами спорить. Я устала. Я хочу спать. Ехали бы вы домой. Утро вечера мудренее.
- Выпей вина, Вера, - предложил я.
И она злобно на меня взглянула.
- А почему бы тебе не выйти замуж за этого молодого человека? осведомилась сияющая и простодушная мать. - Скажи, отец, ведь это был бы хороший выход?
- Ну, в каком-то смысле...
- За него? - крикнула Вера, с презрением простирая руку в мою сторону.
- А почему нет? Красивый, умный, благородный молодой человек, наверняка из приличной семьи...
- Мама, ты бредишь...
Я тихонько побрел к выходу.
- Вы куда? - удивился Евгений Никифорович. - Сейчас будет же самое интересное.
- Извините, по нужде... я мигом обернусь...
- Нужду справляйте здесь, - стал учить неусыпный кучерявый, шевелясь в руинах картины, - чтоб мы вас не упускали из виду, а то улизнете...
Я улизнул. Шагнул за дверь и потерялся, исчез для них, перестал существовать. Я свою проблему благополучно решил, а они свои дела пусть улаживают сами. Пусть бесчинствуют, пусть рыдают, пусть справляют нужду на виду друг у друга, пусть обнимаются в знак согласия и примирения, - я им больше не судья, не советчик, не свидетель. Я устал. И не знаю, что будет завтра. Впрочем, надеюсь, удача будет сопутствовать мне.
Говорят, я родился в рубашке, под счастливой звездой. Я шел под зимними звездами, по хрустящему снежку, по пустынным улицам возвращался домой, и хотя я много выпил и лишь усилием воли, огромным напряжением чувств удержался, чтобы не свалиться на диван рядом с Никитой или не пообещать Вере, что непременно женюсь на ней, теперь, на улице, ко мне сразу пришло благодатное протрезвление, и моя голова чудесным образом прояснилась. Я с удивлением обнаружил, что события этой ночи скрываются от меня за какую-то непроницаемую пелену и я с каждой минутой все основательнее забываю о них. Это было странно, но это было и приятно. Улица казалась бездонной пропастью, но я чувствовал в себе силы выбраться из нее. Мне встретился пьяный, и я не без оснований взглянул свысока на его нелепую, шатающуюся фигурку.
- Там можно пройти? - спросил он, опасливо показывая рукой в ту сторону, откуда я шел.
- Нет, - ответил я, - там ты не пройдешь. Там наваждение.