Она не ошиблась. Саша был втихомолку отправлен позондировать Насра, и — как она и предвидела — последний, когда ему показали фотографию картины, тут же пожелал незамедлительно стать ее владельцем. Спланировать все удалось отлично. Им было предложено десять миллионов фунтов за оригинал, десятая часть которых будет положена на такой-то банковский счет в Цюрихе, а остальное выплачено после доставки.

Доставка. Вот тут-то, как и многие новички до них, они перемудрили. Хотя бдительные и чуточку тронутые ксенофобией англичане все еще сохраняли таможенный досмотр, проводился он много небрежнее, чем в былые дни до Европейского союза. Было бы куда проще, а возможно, и разумнее, если бы Саша — поскольку Беа и шагу сделать не могла без того, чтобы Жан-Марк не потребовал отчета: куда, зачем и с кем — просто приземлился в Хитроу и прорысил через обычно пустующий зал таможенного досмотра со свернутым в рулон «La Clé de Vair» под мышкой. С другой стороны, это была картина, а не миниатюра, а Саша отнюдь не чуждался паранойи, и именно он под конец родил идею спрятать ее в «роллсе», в ящике под задним сиденьем, и предложить ливанцу просто вытребовать Жан-Марка в Кент для консультации. Он приедет, картину без его ведома извлекут из автомобиля, консультация будет отлично подмазана, но не впервые ни к чему не приведет… Или же Наср закажет Жан-Марку купить для него какую-нибудь малозначащую недорогую картину, действительно выставленную на продажу. И все прошло бы без сучка без задоринки, если бы случайная молния не повалила платан, остановивший Гая и Жан-Марка по обе его стороны.

Когда Саша увидел «роллс» на стоянке в городе, он, естественно, предположил, что их план обернулся катастрофой и…

— И, — вздохнула Беа, — остальное ты знаешь.

— Так, значит, ты тогда говорила по телефону с Жан-Марком? — спросил я, совершенно забыв, что уже задавал этот вопрос.

— Да нет, — ответила Беа в отличие от того раза. — Это был сам Наср. Он позвонил мне, чтобы сообщить о ситуации. Я боялась, как бы ты не догадался, что это был не Жан-Марк, ведь я называла его «vous», а не «tu»[66].

— Я догадался, — сказал я, — да только сам ничего не понял. (Так вот, значит, что весь день вертелось у меня на краешке памяти!)

Я налил себе еще виски. Беа нагнулась надо мной перед Балтусом, проверяя, как на меня подействовал ее рассказ. Где-то справа от нас за пределами видимости тишину нарушали «тик-так» часов на каминной полке, становясь все громче.

— Ты не забыл, что ты сказал?

— А что я сказал?

— Что я могу всегда на тебя рассчитывать.

— «Если попадешь в беду» — вот что я сказал.

— Но я же попала в беду, разве ты не понимаешь? Наср меня подозревает. Откровенно говоря, не думаю, что он поверил в историю с молнией.

— Не удивляюсь. Не будь она правдой, я бы и сам не поверил.

Тут я добавил категорично, почти машинально и совершенно неубедительно:

— Послушай, Беа, у вас с Сашей остается только один выход: вернуть деньги, которые вы уже получили. Поверь мне, другого выхода нет.

— Так ты мне не поможешь?

— Помочь тебе? А ты понимаешь, о чем ты просишь? Чтобы я стал соучастником преступления.

Беа встала на колени на каминном коврике передо мной, и я почувствовал, как дрожат ее загорелые пальцы, когда они сжали мои руки.

— Что такое десять миллионов фунтов для этого Насра? Я же тебе сказала, он миллиардер. Не миллионер — миллиардер! — Она мотнула головой. — И в любом случае сейчас уже поздно. Он не допустит, чтобы мы не продали ему картину теперь, когда он ее учуял. А даже если и так, то что Саше и мне с ней делать? Или ты забыл, что мы купили ее за паршивые тридцать тысяч франков? Из этого нам не выкрутиться.

— Почему? Саше нужно просто признаться, что он только после покупки, изучая картину, понял, что это подлинный Ла Тур, а потом вернуть ее тем, у кого купил.

— Признаться, что он не сумел сразу опознать Ла Тура — Саша Либерман, историк, эксперт! Его репутация будет погублена. А когда узнает Жан-Марк, а не узнать он не может, мне лучше не жить.

Она придвинулась на коленях еще ближе, вторгаясь в мое воздушное пространство. Ее глаза были теперь так близко к моим, что казались даже ближе них. Будто ее тело обрело совершенно новое измерение, никем не исследованное; будто и мое собственное тело через гармонично приуроченный миг одновременности обрело совершенно новые чудесные сенсорные свойства, чтобы его исследовать.

— Послушай, Гай, — прошептала она. — Это мой шанс, но он может стать и твоим. Твоя жизнь может начаться заново. Ты только подумай — десять миллионов фунтов! Все, чего ты когда-либо желал, теперь твое. — И она повторила (на этот раз, как я осмелился темно вообразить, вовсе не повторяясь, но давая мне совсем иное обещание): — Все!

— А ты, Беа? Как насчет тебя и Саши?

— С этим покончено, клянусь. Да и если быть честной, это никогда ничего не значило. Но в любом случае теперь с этим покончено.

Я посмотрел на ее поднятое ко мне лицо и понял, что пути назад нет. И, воспользовавшись тишиной, зависшей после ее последних слов, я притянул ее к себе на диван, сначала нежно, потом грубо, почти по-звериному, и все эти секунды я изливал свою жажду ее на ее глаза, на ее ресницы, на эти длинные, тонкие, поддающиеся пересчету ресницы, изнывая от желания пересчитать их все до единой. И медленно, но с поразительной легкостью и бессознательностью я воскресил заржавевшие, но незабываемые каденции начала любовной игры.


Ночь намазала мои сомкнутые веки густым слоем сливочного масла. Я глубоко зарылся в подушку, будто это было облако, будто моя голова с веками под сливочным маслом может дивным образом пробуравить подушку насквозь до нижней ее половины, половины, все еще гнездящейся в темноте. Я перевернулся на другой бок. Наверное, на пол-оборота. И мои глаза полуоткрылись. Во всяком случае, я обнаружил голубой абажур, которого, насколько мне помнилось, я никогда прежде не видал, а на стене по ту сторону комнаты — изображение венецианской регаты в блестках отсветов — фотография, а может быть, и Каналетто: определить точнее я не мог, так как в глазах у меня еще не прояснилось.

По утрам наши чувства открывают лавочку по скользящему графику. И вот я внезапно услышал за окном (и моим вновь открывшимся глазам указанное окно предстало точно по расписанию) какофонию веселых детских воплей и визга. Я говорю «внезапно» не потому, что какие-то детишки (в парке? во дворе детского сада где-то поблизости?) выбрали именно эту секунду, чтобы повеселиться, но потому, что мой слух как раз открыл ставни навстречу новому дню и эти вопли и визги оказались его первыми нетерпеливыми клиентами. Я еще раз перевернулся и раскинул руки и ноги по четырем углам кровати, зевая всем телом. Потом открыл глаза уже насовсем. Бледный солнечный свет просачивался в щели оливково-зеленых жалюзи и капал в спальню. В спальню? На стене справа от меня висело зеркало в форме огромной слезы. Под ним стоял черный чугунный столик, а на нем возле лампы в форме переплетенных стеблей плюща и с абажуром из мелких латунных полос, образующих подобие рыцарского забрала, красовалась помпейская двуглавая ваза — без цветов. Дальше имелся полированный комод красного дерева, украшенный пикассоидным угловатым торсом (быть может, даже работы Пикассо, кто знает?), смахивающим на большое раздавленное насекомое. А на стене напротив меня висела фотография — или Каналеттография — венецианской регаты.

Рядом со мной никто в постели не лежал. Легкая вдавленность многозначительно морщила ту половину простыни, на которой спала Беа, однако, как я обнаружил, бесстыже проверив это опытным путем, никаких интимных намеков на ее присутствие тут не сохранилось. Видимо, она встала уже довольно давно.

Мои часы оставались у меня на запястье. Двадцать две минуты девятого. Я встал, совершенно голый, и протер глаза, очищая их от сливочного масла. На полу у кровати лежал халат, который я ненадолго надевал накануне ночью, когда шлепал в ванную и оттуда. Не упустив случая поближе познакомиться со вкусами Жан-Марка, я подобрал его и осмотрел. Серебристо-серый атлас и повторяющиеся две фигуры, как на странице журнала мод: молодой человек в костюме светского хлыща — черные лакированные туфли, черный шелковый галстук-бабочка, высокий накрахмаленный воротничок — и молодая женщина в газовом, по лодыжки, платье с орхидеей, приколотой к корсажу, облокачивались о поручни океанского лайнера тридцатых годов. А по диагонали лайнер фигурировал уже в одиночестве, прорезая носом стилизованные фонтаны изящно закрученной пены. Я накинул халат на плечи, подошел к окну, всунул палец между планками жалюзи и приподнял верхнюю, словно веко эпилептика. Ни детского сада, ни парка, откуда могли доноситься разбудившие меня крики. Однако, хотя солнце и светило, я заметил, что на улице было холодно — дыхание проносящихся мимо машин было хорошо видно в неподвижной, еще не рассеявшейся туманной дымке. И еще я заметил, как мимо виллы бойкой походкой прошла женщина, почти школьница: точеные ножки в черных чулках и волосы, стянутые в конский хвост. Невероятно тоненькая — сплошная талия, — а уши у нее чем-то закрыты. Сначала мне показалось, что от холода, но это были наушники какого-то хитрого приспособленьица, испускающие звуки, которые, подобно Жанне д'Арк, услышать была способна лишь она одна. На площадке перед фасадом был припаркован «роллс».

Неторопливо — куда более неторопливо, чем дома, — я умылся, почистил зубы указательным пальцем, поплевав на ладонь, пригладил волосы и спустился в салон. Ни малейших следов Беа. Шторы подняты, но никакого порядка наведено не было, и комната при всей ее воздушной элегантности навевала унылое ощущение утра после бурно прожитой ночи. Я стоял там, прикидывая, не следует ли мне позвать Беа, и тут услышал в одной из соседних комнат, в которой не был ни разу, какой-то странный шум, какие-то шорохи и пошаркивания на уровне пола. Я прошел через салон, остановился у полуоткрытой двери и заглянул внутрь.

Комната оказалась библиотекой с душноватым пыльным запахом, темной и мужской. Кто-то имел обыкновение курить там трубку. У одной из стен стояла металлическая стремянка, и на всех ступеньках этой стремянки громоздились книги, создавая впечатление, что вторая, более высокая стремянка, установленная параллельно первой, следует по ее стопам. На полу валялись еще книги, а на полках по стенам зияли пустоты, предположительно прежде занятые этими книгами. В одном углу стоял шахматный столик. В противоположном углу черный как ночь телевизор, весь такой же зеркальный, как и его экран, покоился на стопке толстых томов — каждый под прямым углом к верхнему и нижнему. С того места, где я стоял, они выглядели совсем настоящими, но скорее всего были деревянной раскрашенной подделкой, вырезанной из одного чурбака. Нижняя секция полок на стене напротив меня не просто зияла пустотами, а была открыта целиком. Книги там тоже были поддельными. А внутренность открытой секции, вернее, внутренность сейфа, который, мне стало ясно, она маскировала, была заслонена от меня коленопреклоненной фигурой. Беа! Она не слышала, как я вошел. Она перебрасывала через плечо рыжие конверты, и папки, и пачки бумаг, перевязанные малиновыми лентами. А на ковре в форме полумесяца, который прилегал к дивану, точно ярко-пестрая фовистская тень, лежал альбом с рисунками Старых Мастеров — сильфидно-эфирные защитные прокладки из папиросной бумаги были смяты и порваны.

— Что ты ищешь?

Мой вопрос на мгновение сбил Беа с ритма, но она не ответила.

— Беа, ответь же, что ты ищешь?

— Пожалуйста, не вмешивайся, Гай, — сказала она, не повернув головы. — Это тебя не касается.

И тут я понял, что пропало и даже как оно пропало.

— «La Clé de Vair», так?

Кивнув, она вынула правую руку из глубины стены — пустой, — откинулась на босые пятки и принялась бить себя по лбу.

— Imbécile que je suis! Imbécile! Imbécile! Imbécile![67]

— Саша?

Она снова кивнула.

— Пожалуйста, раскури мне сигарету, Гай. Они на столе в салоне.

Я вернулся в салон, взял две сигареты из рубиново-красной пачки «Данхилла», закурил обе и одну вложил ей в пальцы.

— Когда я позвонила ему утром, он бросил трубку. Я знаю Сашу, и это не должно было бы меня встревожить. Однако встревожило, и я заглянула в сейф. Вероятно, он забрал картину, когда вчера убежал в таком бешенстве. Он сумасшедший, абсолютно сумасшедший. Я просто не знаю, что он может выкинуть.

— А ты не знаешь, куда он отправится?

— У него есть студия на берегу, на Мон-Сен-Мишель. Он там не живет, понимаешь? Он там прячется. — Последняя бесполезная пачка бумаг выскользнула из ее рук на ковер. — Придется поехать туда, попробовать урезонить его. Он, я думаю, меня послушает… надеюсь… но тянуть нельзя, потому что Саша на таком взводе, что может…

Она ухватила меня за кисть под широким монашеским рукавом халата Жан-Марка, откинула рукав и посмотрела на мои часы.

— Прости мою невежливость, Гай, но мне нужен «роллс». Только для одной поездки. В худшем случае на все утро, но и только.

Я покачал головой.

— Ты мне его не дашь?

— Я еду с тобой.

— Глупее ничего не придумаешь. Ведь именно из-за твоего присутствия он повел себя так. И если увидит тебя со мной…

— Я не отпущу тебя одну. Я не доверяю Саше и предпочту не доверять ему там, рядом с тобой, чем здесь, в одиночестве. Не забывай, ключи от машины в кармане у меня. Хочешь не хочешь, радость моя, — сказал я впервые удавшимся мне небрежным тоном кинозвезды, совсем для меня не естественным, — поедем мы вместе.

— Если так, — сказала она, больше не настаивая, — тебе надо одеться и побриться. Я хочу уехать через пятнадцать минут.


Я сел за руль рядом с Беа и вывел «роллс» на улицу, совершенно свободную от машин, а на первый взгляд — и от пешеходов. До того противоестественной была эта тишина, что начинало казаться, будто в соседних домах никто не живет и все они выставлены на продажу.

Однако в тот момент, когда я уже собрался нажать на газ, произошло нечто немыслимое. Неизвестно откуда взявшись, со внезапностью, которая заставила меня ударить по тормозам, перед машиной возник молодой парень. И какой парень! Первое, что я заметил сквозь не такое уж кристально чистое ветровое стекло, была его прическа. Волосы выстрижены в могиканском стиле, а каждый вертикальный вихор густо напомажен и закручен в тончайшее острие. К тому же вихры были многоцветными с переходами от кирпично-красного к розоватости чайной розы и к нежной зелености. Самым же странным было, что его голова выглядела бритой, будто вертикальные вихры просто наклеили на скальп или же искусственно в него вживили. Если не считать надбровных дуг, которые нависали над его глазами, как симметричные выступы обрыва, его лицо казалось не выпуклым, а вогнутым, но нарочно, будто он втягивал его, на манер толстого купальщика, который семенит по пляжу и все время втягивает живот, пока не окунется в океан. Когда он шагнул ближе, я увидел, что в его правом ухе болтается английская булавка, что его черный кожаный костюм весь в бахроме таких же булавок, а шею опоясывает колье из лезвий к безопасным бритвам. Он остановился перед нами, положив руки на бедра.

В полном ошеломлении я опустил стекло в дверце и высунул бы голову наружу, если бы мне не помешал еще один человек, который, возникнув из того же ниоткуда, буквально прислонился к «роллсу». Во всех отношениях он был полной противоположностью своему спутнику. Под тем углом, под которым мне пришлось смотреть на него, он казался очень высоким, однако для столь высокого человека фигура у него была гармоничная. Под расстегнутым черным пальто на нем был голубовато-серый костюм с жилетом и еще галстук с несимметричным черно-белым узором, от которого рябило в глазах. Он заметно облысел, и остатки его кремово-седых волос были взбиты над ушами, создавая впечатление, причем, несомненно, обдуманное, что на нем парик восемнадцатого века. И он улыбался… или, вернее, на губах у него была улыбка, что в конечном счете отнюдь не то же самое.

— Доброе утро, — сказал он чуть ли не учтиво. — Мое имя Риети. Мистер Риети. Не устроиться ли нам поудобнее?

Мы с Беа вытаращили глаза друг на друга.

Риети всунул голову в окно так близко от меня, что я ощущал запах его дыхания.

— Не тревожьтесь, мадам Шере. Мы не бросим вас в одиночестве. Мы намерены подвезти вас обоих.

— Подвезти? — повторила Беа.

— Да-да, подвезти. У меня ведь такое впечатление, что мы едем туда же, куда и вы. Куда именно, признаюсь, я пока не знаю, но надеюсь узнать в пути. Так не устроиться ли нам поудобнее?

— Послушайте, — начал я, — не знаю, кто…

— Ну разумеется, не знаете. Но узнаете. Боже мой, непременно узнаете. — И он окликнул парня, все еще перегораживавшего дорогу: — Малыш!

Пока тот ковбойской развалочкой направился к машине, Риети, подхихикнув, шепнул нам:

— Я их всех называю Малышами. А ведь хорош, не правда ли? Последняя из могиканских стрижек — в этом он весь, мой Малыш! — И его туловище затряслось от гулкого утробного хохота, казалось, взболтавшего все, что укрывал его жилет.

Теперь Риети и Малыш стояли по сторонам машины. Рвани я вперед в этот момент, вероятно, маневр мне удался бы. Но я был загипнотизирован этой нелепой клоунской парочкой и не шелохнулся, когда Риети открыл дверцу со своей стороны, а Малыш одновременно со своей.

— А теперь, сэр, — сказал мне Риети, — мы поедем с вами, хотите вы того или нет, так что будьте так добры, обойдитесь без показного героизма. Если вы — но осторожно, осторожно, дорогой мой, — переберетесь на заднее сиденье ко мне, Малыш сядет за руль. Мадам Шере, останьтесь на своем месте. Повторяю: пожалуйста, без рукоприкладства. Малыш (это отступление предназначалось только для меня) сломает вам шею легче, чем соломинку. И хотя я не киллер — Боже меня оборони! — однако имею при себе скрипучий, но очень эффективный револьвер, — он похлопал по правому карману пальто, который, бесспорно, заметно топорщился вокруг чего-то твердого, — и буду счастлив пульнуть для начала, скажем, в мизинец либо в тот или иной из этих симпатичных больших пальцев. Ну как, мы все готовы занять свои места?

Я взглянул на Беа. Она торопливо кивнула мне, словно говоря: «Делай, как он говорит».

Оказавшись, когда я вылез из «роллса», на секунду почти щека к щеке с Риети, я использовал безопасность нашего насильственного физического соседства, чтобы хорошенько его разглядеть. Его складчатое лицо отнюдь нельзя было назвать бесцветным. В нем сквозила подлинная, пусть и мясистая сила, подлинная личность. Такого типа лицо можно увидеть в галерее портретов окаменелых светил нашего столетия, столпов гуманизма. Шоу, Манн, Уэллс, Ортега-и-Гассет, Сибелиус со злоехидной добавкой Алистера Кроули — вот-вот, больше всего Риети походил на незаконнорожденного, противоестественного отпрыска Сибелиуса и Кроули.

Наши взгляды встретились. Он улыбнулся, не разжимая губ, как человек, стыдящийся своих зубов. А после того, как я скользнул в угол по чехлу заднего сиденья, он последовал за мной и резко захлопнул дверцу. Тем временем Малыш занял мое прежнее место за рулем рядом с Беа и блаженно водил пальцами по ребристой черной поверхности рулевого колеса.

Так мы просидели несколько секунд. «роллс» оставался неподвижным, мы все хранили молчание. Потом Риети, взглянув в окно, нарушил его:

— Мадам Шере, я жду ваших указаний. Если вы не против, то довольно томить нас неизвестностью. Куда точно мы направляемся?

— Кто вы? — сказала Беа наконец, оборачиваясь к нему.

— Законный вопрос, милая дама, — хихикнул он, куртуазно наклоняя голову. — Я, как вам уже известно, Риети. Я служу у некоего мистера Насра… Как вижу, это имя что-то говорит вам обоим. Ну, так мистер Наср был… как бы это выразить?.. он не был полностью удовлетворен сказочкой о дереве, поваленном молнией. Чудесная история сама по себе, это бесспорно, но, увы, не вполне и более чем неправдоподобна. И тем более, поскольку мистер Лантерн, никому не знакомый, ни в чем не повинный посторонний человек после этого фантастического эпизодика словно бы проводил и проводит много времени в вашем обществе.

Беа попыталась его перебить, но он поднял ладонь и остановил ее, прежде чем она успела открыть рот.

— Поймите меня, — сказал он. — Я был в Сен-Мало с первого дня операции. Всему, что вы делали — делали на людях, — я был свидетелем. Довольно некрасивая предосторожность со стороны мистера Насра, можете вы сказать. Но ведь он просто жаждет вступить во владение картиной, а кроме того — едва ли мне нужно напоминать вам, — он уже вложил порядочную сумму в этот проект. Кстати, как я замечаю, упоминание о картине отнюдь не поразило нашего друга Лантерна, как можно было бы ожидать, и мне остается только предположить, что мой инстинкт меня не обманул и он полностью осведомлен о том, что поставлено на карту. О чем бишь я? Ах да! Хотя эту историю, мадам Шере, вы и ваш муж подтвердили независимо друг от друга, мистер Наср тем не менее не мог избавиться от подозрения, что все не так уж благополучно, и распорядился, чтобы я — разумеется, с Малышом — начал бы играть более активную роль в происходящем. Вот так, мадам. Аванс, который вы получили, в полной безопасности, но на основании моих донесений мистер Наср пришел к выводу — и можно ли его винить? — что вам самой, увы, больше доверять нельзя. Совершенно очевидно, что картина не спрятана на вилле «Лазарь». А потому вы сообщите мне, где она, а я организую ее доставку через Ла-Манш.

Беа извлекла из сумочки сигарету и, прежде чем закурить, три-четыре раза постучала сигаретой по пачке, жест, которого — хотя в чем-то он соответствовал ее характеру — прежде я у нее не замечал, а Бог свидетель, я видел, как она закуривала множество сигарет. Предположив, что таким образом она старается выиграть время, я решил ответить первым:

— Фантастический эпизодик, как вы его назвали, чистая правда, даю вам слово чести.

— Ах, дорогой сэр, со всем уважением… — прожурчал Риети. — Слова чести, слова чести — я не склонен полагаться на чье-то слово чести.

— Говорю же вам, что мы совершенно невинны и вы напрасно нас подозреваете.

— Невинны, вы говорите, невинны? Неужели вы не понимаете Лантерн, что люди моей профессии не должны доверять именно невинным? На мошенников я могу положиться. Злодеев я понимаю. У них есть своя специальность, и, да благословит их Бог, они остаются ей верны. Растратчики не шантажируют. Поджигатели не мухлюют с уплатой налогов. Серийные убийцы не грабят табачные магазины. А вот невинные! Они, по определению, способны на все, и мы узнаём, на что они способны, только когда уже поздно. Господи, сохрани меня от невинных! — Тут Риети сложил кончики пальцев, словно и в самом деле возносил молитву Всемогущему. — Существует (да, да, да я лично за это поручусь!) разновидность, очень зыбкая разновидность, не спорю, но тем не менее разновидность воровской чести. Однако до сих пор я что-то не замечал избытка чести среди вас, честных людей.

Вслед за этой тирадой наступило молчание. Ни Беа, ни я не нашли что ответить. То есть пока ее нижняя губа не скривилась в полуулыбке и она внезапно не спросила:

— Скажите, Риети, вам многих усилий стоит казаться поперек себя выше?

Риети уставился на нее, и даже Малыш прекратил по-детски трогать пальцами приборную доску и обернулся, чтобы услышать, как его наставник ее обрежет.

Но, к моему удивлению, лицо Риети тут же расслабилось, а из крохотного чопорного ротика вырвался тот же гулкий утробный хохот.

— Черт побери, мадам, вы редкостная женщина, что есть, то есть! Просто редкостная! Если бы мы встретились при более благоприятных обстоятельствах! — Он вздохнул. — Да, но мы напрасно тратим время, не ваше — мое. Где, повторяю, находится «La Clé de Vair»? Если у вас на вилле, в чем у меня есть серьезные причины сомневаться, отдайте мне его, и через пару недель вы станете богаче, чем вам могло привидеться в самом сладком сне. Если нет, так отправимся немедленно туда, где находится картина.

Беа продолжала невозмутимо курить, используя сигарету — я понял, что она всегда использует их таким образом — как реквизит, как старый-престарый, освященный обычаем прием, который помогал ей унять дрожь в руках и давал время подготовить следующую реплику. Однако, затеяв эту игру теперь, казалось мне, она сильно рисковала, поскольку я не просто видел, но непосредственно ощущал, как эта уловка все больше раздражает Риети, — эта слишком уж очевидная уловка, слишком откровенное притворство. Я чувствовал, как его бескостная жирность все больше напрягается на заднем сиденье рядом со мной.

— Мадам, вы заставляете меня ждать.

В том, что Беа в конце концов рассказала ему, правда имелась, но не вся. Сначала она сказала, что («извините, я повторяюсь») на шоссе Сен-Мало действительно произошел обмен машинами. Что, как и заподозрил Риети, Ла Тур уже не в сейфе виллы. Что, поскольку они вместе решили, что картина будет в большей безопасности у него в студии, ее хранителем теперь стал партнер Жан-Марка Александр Либерман, чье имя как крупнейшего из ныне живущих специалистов по творчеству Жоржа де Ла Тура, конечно, Риети известно. И что она и я («Ах, Гай, вот как? — вставил Риети. — Интереснее и интереснее!») сегодня утром решили забрать ее назад.

Наступило молчание, затем Риети пожал плечами:

— Очень хорошо. Нет, я не говорю, что поверил вашей истории — с какой, собственно, стати? — но я готов принять ее, хотя бы по той причине, что она очень мило подводит нас к этой минуте — при условии, вы понимаете, что следующая часть окажется не менее удовлетворительной. Где студия этого мистера Либермана?

— Ну, видите ли, — сказала Беа, — в этом-то и проблема.

— Проблема! Я так и думал.

Из приборной доски Беа выдернула маленькую пепельницу, вбила окурок в кучку пепла и резко защелкнула ее.

— Проблема в Саше.

— Саше? Кто такой Саша?

— Александр. Нашел картину Саша, но сразу же план начал его очень смущать. В своей основе, поймите, он честный человек. Он даже говорил о том, что ему следует обратиться к надлежащим властям и отдать картину. Однако я знаю, что сумею его переубедить. Сказать правду, он в меня влюблен.

— Вполне естественно! Он же мужчина, не так ли?

— Но если я явлюсь к нему с вами и с… — она запнулась, словно такое имя-прозвище невозможно было произнести вслух, — с вами и с Малышом, ну, он может потерять контроль над собой. Я искренне считаю, что ради нас всех нам с Гаем следует поехать одним.

Риети смотрел на нее почти так, будто разглядывал картину в галерее. Он актерски задышал, и я ждал, что он подавит зевок, однако он не был настолько уж прямолинеен. Тем не менее он заговорил с еще более театральной оттяжкой. Хотя, не мог я не заметить, от гулкого хохота он отказался.

— Так! Вы утверждаете, что оставили Ла Тура — причем ради большей безопасности картины — у индивида, который, как вы же сообщили мне, «в своей основе честный человек», индивиду, который даже говорит о том, чтобы обратиться к «надлежащим властям» — к полиции. Это недостойно вас, мадам. Воображение, которым вы наделены в избытке, ничего не стоит, если оно не настроено на потребности и побудительные мотивы тех, с кем вы имеете дело. В частности, потребность в уважении к их умственным способностям. Я не стану притворяться, будто понимаю, какую маленькую игру вы затеяли с моими нынешними потребностями и побудительными мотивами, и меня совершенно не трогает, если я никогда ее не пойму. Деньги не мои, и если быть абсолютно откровенным, а я предпочитаю, чтобы человек был откровенным, невзирая ни на какие обстоятельства, то лично я гроша ломаного не дам за Жоржа де Ла Тура. Но я задал вам разумный вопрос и ваш ответ нахожу оскорбительным. Меня оскорбляет, что меня сочли идиотом.

— Безусловно, я не считаю вас идиотом.

— Да? Тогда покончим с ерундой. Где, повторяю, «La Clé de Vair»?

— По причине, которую я вам объяснила, Риети, я не могу…

Она так и не договорила то, что собиралась сказать. Спокойно, абсолютно без единого ненужного движения Риети достал револьвер из кармана пальто и наклонился вперед. Он ухватил сзади скромный изгиб воротничка ее блузки и засунул ствол так глубоко вдоль ее голой спины, что виден был только кулак, сжимающий рукоятку. От щекочущего прикосновения холодного металла к голой коже спина Беа напряглась, под легким покровом блузы выпятились лопатки. Я подобрался, но, не посмотрев на меня, Риети сказал:

— Оставайтесь на месте, Лантерн, а не то я, безусловно, спущу курок.

Надо отдать ему должное. Этот маневр был осуществлен на редкость экономно — Малыш обернулся посмотреть, что происходит позади него, только услышав угрозу Риети.

Затем, еще больше наклонившись вперед и отвратительно изящным жестом отклонив жемчужную серьгу, словно она могла помешать Беа расслышать его слова, Риети начал нашептывать ей на ухо:

— Послушайте меня, милая дама. Я дважды задал вам простой вопрос и дважды получил по рукам. Я терпеливый человек, в отличие от многих и многих моих коллег, мог бы я добавить. И потому я вас спрашиваю в третий и последний раз. Но если вы и дальше будете втирать мне очки, я спущу курок. Не могу предсказать, куда попадет пуля. Она может располосовать вашу нежную спину, может застрять в развилке ваших не менее нежных ягодиц. Или же вовсе не задеть вашего тела. Это риск, на который я готов пойти. Это риск, на который вы должны быть готовы пойти, если откажетесь ответить.

— Беа, прошу тебя! — вскрикнул я. — Бога ради!

— Мон-Сен-Мишель, — сказала Беа.

— Мон-Сен-Мишель? — Не убрав револьвера, Риети покатал этот новый факт у себя в мозгу, как знаток вин благодушно катает на языке капельку марочного бургундского. — Мон-Сен-Мишель! Как забавно. Где на Мон-Сен-Мишель?

— Где?

— На какой улице? Номер дома?

— Я честно не знаю. Разве на Мон-Сен-Мишель дома нумерованы?

— Предупреждаю, мадам, перестаньте играть со мной, — сказал Риети, нахмурившись. — Я откупориваю свой револьвер, — он тут же поправился с тяжеловесным юмором, — я снимаю мой револьвер с предохранителя, извините за неуклюжую шутку.

Эта неуместная шутливость не помешала ему снять револьвер с предохранителя. Я услышал щелчок под тонкой завесой блузки Беа.

— Да погодите, погодите! — сказала она поспешно. — Я правда не знаю названия улицы. Или номера. Но я знаю, где находится студия Саши. Узнаю дом, когда окажусь там. Поверьте мне, я говорю вам правду. — И она повторила: — Поверьте мне.

Секунд десять Риети держал паузу. Наконец с нарочитой неторопливостью, которую я, возможно, слишком великодушно объяснил скорее осторожностью, чем жестокостью, он вытащил пистолет из блузки Беа и убрал назад в карман пальто.

— Хорошо, мадам, — сказал он, — мне кажется, я вам верю. Или, скажем, я решил вам поверить — пока. Значит, в Мон-Сен-Мишель.

Откинувшись на спинку поуютнее, он повторил:

— Мон-Сен-Мишель. Какой каприз судьбы. И может быть, — добавил он, чуть помолчав, — когда это ненужно запутанное дело будет доведено до конца, к соответствующему удовольствию нас всех, мы вчетвером поужинаем в «La Mère Poularde»[68]. Как мне говорили, это самое-самое на Мон-Сен-Мишель. Сэр Уинстон Черчилль как-то поужинал там, а также Помпиду — или надо произносить Помпидукс?.. Но не важно.

Он потер большие ладони-оладьи.

— Теперь, — сказал он весело, — когда наши mauvais quart d'heures[69] благополучно остались позади, почему бы нам всем не расположиться поудобнее, чтобы в меру насладиться предстоящей небольшой экскурсией? Что, хотелось бы мне узнать, может сказать об этом notre cher[70] Пруст?

Из другого, безревольверного кармана, вздутого, пожалуй, не меньше своего сотоварища, он извлек потрепанную книжку в бумажной обложке, слегка завернувшуюся по краям страниц. Она оказалась «Содомом и Гоморрой», четвертым томом — во всяком случае, в английском переводе — «А la rechèrche du temps perdu»[71] Пруста. К моему изумлению, он открыл ее наугад, несколько секунд шарил взглядом по развороту, а затем начал читать: «Если удовольствие обедать не дома, к чему я стал совершенно равнодушен, опять воскресло, когда обрело новую форму поездки по побережью, а затем подъема в экипаже на обрыв над морем высотой в шестьсот футов, и вызвало у меня нечто вроде опьянения, в La Raspelière[72]это чувство отнюдь не рассеялось».

Молчание. Затем он закрыл книжку с благоговением, словно говоря: «Ну, что тут скажешь?», даже если бы кому-то из нас и захотелось высказать свое мнение, нам бы это дозволено не было, так как в восторженном изумлении Риети ощущался деспотический оттенок, будто предостерегающий нас: «Нет-нет, ничего не говорите — не сейчас, не нарушайте волшебности чуда, которому мы только что были свидетелями».

И однако эту волшебность нарушил он сам.

— Как уместно, как потрясающе уместно! Но Пруст есть Пруст. В этом романе, — сказал он, постукивая указательным пальцем по замусоленной обложке, — не просто один литературный шедевр наряду с другими, в нем — вся литература. Читайте Пруста, и вам не надо будет читать ничего другого. Последние двадцать семь лет мне ни разу не потребовалось открыть другую книгу. Я начинаю с первой страницы «В сторону Сванна», а когда достигаю конца «Обретенного времени», то опять начинаю сначала. Если же оказываюсь в критическом положении или — вот как сейчас — кризис благополучно разрешается, я открываю том, который как раз читаю, и всегда, всегда без исключения, нахожу фразу, которая выражает самую суть данного дела. Пруст, короче говоря, это моя Библия.

Я просто не мог поверить. Вот меня держат пленником в Сен-Мало — внутри «роллс-ройса», который не принадлежит мне, — гротескный гангстер и его карикатурный подручный, чьи вихры расходятся от черепа, словно позолоченные лучи эмблемы солнца, венчающей раму зеркала над каминной полкой. И вот он, гангстер этот, ошарашивает меня Прустом. Нет, это шутка, какая-то жуткая шутка.

Сам Риети, однако, вновь бурлил словоохотливостью:

— Так едем же прочь из этого невыразимо унылого городишки! Мадам Шере, будьте столь любезны, дайте необходимые указания Малышу. Насколько мне помнится, Мон-Сен-Мишель находится на расстоянии всего часа езды или около того по береговому шоссе — «по побережью, а затем подъем на обрыв над морем высотой в шестьсот футов», потрясающе, ну просто потрясающе! — и главный в данный момент стоящий перед нами вопрос, как нам выбраться на это шоссе. Предоставляю действовать вам.

С этими словами он извлек из внутреннего кармана пальто пухлую сигару. Развернул, яростно откусил кончик и выплюнул мерзкую струйку слюны в полуоткрытое окно. Раскурил сигару, медленно затягиваясь и медленно выдыхая, и я завороженно следил, как великолепное кольцо дыма на мгновение зависло под низким сводом над задним сиденьем точно на середине между ним и мной, будто нимб без святого, и медленно растворилось в воздухе у нас на глазах.


Пятнадцать минут спустя мы вырвались из Сен-Мало и наконец оказались на шоссе, по которому мы с Беа ездили накануне вечером. Под нами колыхался океан, и каждая из складок, чередой возникавших на его волнующейся поверхности, при приближении к берегу разглаживалась катящимся цилиндром пены, который затем распадался на пляже, развертывая темный полукруг засасываемой песком влаги, словно яичный белок, вылитый на шипящую раскаленную сковородку. Над нами простиралась луговая равнина, однообразие которой лишь изредка нарушалось крестьянским домом да какой-нибудь буйно разлаявшейся собакой, которая кидалась на ворота усадьбы, когда мы проезжали мимо. Солнце затмилось. Низкие провисающие тучи, холодные, не сулящие ничего хорошего, затеняли ветровое стекло «роллса», и я ощущал соленый ветер снаружи, а иногда даже замечал на горизонте размокшую линяющую радугу.

На шоферском сиденье передо мной Малыш хранил молчание. Если не считать горлового «вей-вей-вей-вуум!», которое он испускал, обгоняя другие машины, словно «роллс» поглощал необъятные, надрывающие сердце дали, а не ехал вдоль северо-западного побережья Франции со скоростью, отвечающей всем положенным ограничениям, я пока еще не слышал его голоса. Однако я заметил, что он все чаще скашивает на Беа похотливый взгляд, а потом начинает ерзать на сиденье, стараясь поудобнее устроить все свои интимности. Она тем временем давила сигарету за сигаретой в пепельнице приборной доски, с силой нажимая на каждую, пока с последней струйкой дыма жизнь в ней не угасала полностью — словно некто топил котенка в ручье.

Создается впечатление, будто мы ехали в полном молчании. Вовсе нет. Болтун Риети добродушно рассуждал о том о сем — о вздорном убеждении Беа, что она сумеет скрыть от него правду, об истории про поваленное дерево («Замечательно, замечательно, я получил такое большое удовольствие!»), о том, что произойдет с нами, если мы опять позволим себе какой-нибудь просчет, и о чем угодно еще, что взбредало ему в голову. А кроме того — Пруст! Например, когда нам было сообщено, что Риети не более и не менее как живет у Насра в Кенте, и когда он принялся разглагольствовать о радостях жизни в деревне, а не в городе, он провозгласил:

— О, я знаю, что божественный Марсель может выразить это несравненно лучше, чем я. Что же, посмотрим, посмотрим! — Он извлек томик «Содома и Гоморры», открыл его, как казалось, на случайной пожелтелой странице и прочел: —«Затем лучи солнца внезапно уступили место лучам дождя; они расчертили весь горизонт, опутав ряды яблонь своим серым неводом».

— Изумительно, просто изумительно, — вздохнул он, причмокивая губами, как человек, только что съевший персик или яблоко с одной из яблонь Пруста, и предался размышлениям об удивительной уместности этой цитаты. Десять минут спустя, когда мы проезжали мимо стада меланхоличных горных коз, расположившихся по уступам крутого склона, будто хор в старомодно поставленной опере (уподобление, признаюсь, принадлежало Риети, а не мне), вновь был извлечен Пруст, открыт наугад и продекламирован с напыщенной звучностью:

— «Кони сна, как и кони солнца, движутся в атмосфере, не оказывающей никакого сопротивления, так равномерно, что требуется небольшой метеорит вне нас (посланный из лазури каким Неизвестным?)»… «посланный из лазури каким Неизвестным?» — повторил он, покачивая тяжелой головой, словно не в силах поверить уместности и великолепию этого уподобления, — «…чтобы поразить наш обычный сон (у которого иначе не было бы причины оборваться, и он длился бы подобием движения мира, не имеющего конца), понудить его резко обратиться к реальности, двигаться без пауз, пересекать области, граничащие с жизнью»… «пересекать области, граничащие с жизнью»… — Клянусь Богом, сэр, он невероятен! — «чьи звуки спящий вскоре услышит, все еще смутные, но уже слышимые, пусть и искаженными — и внезапно вернется на землю в миг пробуждения».

— Ответьте мне, Лантерн, — спросил он меня после долгой задумчивой паузы, — можно ли выразить это лучше? Я хочу сказать: если бы это было тем, что вы намеревались сказать, могло ли бы это быть сказано лучше? Сэр, я категорически утверждаю, что нет.

— Но, — рискнул я, — какая тут связь? Не вижу никакой связи.

Риети презрительно фыркнул:

— Мой дорогой Лантерн! А вы еще писатель!

— Боюсь, писатель не такого рода, — ответил я.

Но я только напрасно сотряс воздух. С глазами, полными слез, он продолжал:

— «В поисках утраченного времени» — это священное писание и должно читаться именно так — не как книга, но как мир. В эту минуту связь, возможно, ускользнула от вас, но настанет день, клянусь, и она поразит вас столь же внезапно, как… о, как удар молнии! (И вновь у меня возникло ощущение, что под его жилетом скрыто множество самых разнообразных предметов — сковороды, часы с брелоками, компасы, грелки для ног и только Богу известно, что еще, — и все они получают хорошую встряску, стоит ему заколыхаться от смеха.) И тогда вы поймете, что Пруст не минутен, а вечен и бесконечен.


Он замолчал. Откинувшись в глубине сиденья, он даже закрыл глаза. Наверное, решил я, чтобы с большими удобствами поразмыслить о необъятности мистической сущности Пруста. Томик «Содома и Гоморры» лежал открытый у него на коленях бумажной обложкой вверх, точно гигантская «крышечка» над гласной буквой. Вид на дорогу впереди заслоняли от меня остроконечные вихры Малыша. Я ощущал, как сквозь карман черного пальто к моему бедру прижимается пугающая весомость револьвера.

И вот тут я понял, что как-то вызволить нас я могу попытаться именно сейчас. Я средне храбрый и средне трусливый человек, и до сих пор мое соприкосновение с идеей, что чью-то судьбу может решить единственный импульсивный поступок, ограничивалось кинофильмами — причем подобные фильмы никогда меня не привлекали. И все же, поскольку данный момент моей жизни прямо напоминал какой-то эпизод из чьего-то (Хичкока?) фильма, я сказал себе, что инициатива за мной, если только у меня достанет мужества.

Осторожно высвободив левую руку — шевельнуть правой я не рискнул — из узкого пространства между моим бедром и дверцей «роллса», я провел ее поперек моих коленей. Медленно, очень медленно я нащупал широкий мохнатый клапан кармана у меня под боком. Ничего. Ни звука, ни движения со стороны Риети. Я выждал секунд двадцать, потом бережно приподнял клапан и ввел руку в карман. И вновь — ничего. Кончики моих пальцев коснулись ствола револьвера, и я как раз собрался схватить его за рукоятку, когда глаза Риети открылись.

В первое мгновение ничего не произошло. Я не шелохнулся, я даже не попытался отдернуть кисть. Недоуменно, словно нисколько не встревожившись, Риети смотрел вниз на клапан и руку, которая тянулась от него, как электрический кабель. Внезапно, прежде чем я успел как-то среагировать, он ухватил меня за запястье и стал вдавливать ноготь большого пальца в пульсирующий кровеносный сосуд, пока из-под ногтя не брызнула кровь. Я вскрикнул. На мгновение отведя глаза от моего мучителя, я встретился со взглядом Беа. И тут же моя голова взорвалась. Одинокий снеговик начал таять в ритме замедленной съемки, воспаряя вверх, вверх и снова вверх, рассыпая в воздухе снежные искры, прежде чем превратиться в огромный мыльно-белый пузырь беспамятства.


Не знаю, сколько времени я был без сознания. Когда я пришел в себя, то чуть не расплакался, такой острой была боль, разламывавшая затылок. Первое, что я услышал, был голос Риети, но далекий, неясный, словно он говорил в широкий конец рупора. То, что он говорил, было фрагментарным, осколочным — злые раздробленные фразы и полуфразы, не складывающиеся в структуру предложения. Я услышал:

— …величайшая глупость… отнюдь не внушает… чего мне не следовало бы… скажите мне честно, мадам…

Я слышал, как Беа отвечает ему, холодно, металлически, но я не разобрал ни единого слова. Потому что она все еще сидела спиной ко мне и говорила в ветровое стекло. Внутренность машины заполняла смешанная вонь сигарного и сигаретного дыма. Беа обернулась ко мне. Ее глаза были затуманены любовью и страхом. Кое-как я поднял голову к окну. На волнующейся поверхности океана две белопарусные яхточки поднимались и опускались, исчезая из виду, поднимались и снова опускались, с такой нещадностью сокрушаемые пенными валами, что чуть ли не все время они почти лежали боком на воде, будто два змея, которые упали прямо в Атлантический океан. Голоса в машине резали мне уши, и несколько секунд я следил за этими двумя яхточками. И тут я увидел на некотором расстоянии за ними черный скалистый протуберанец, не больше, чем десять на десять ярдов — не столько островок, сколько выступ дна, не поглощенный океаном. Как элемент пейзажа он не представлял ни малейшего интереса, и вполне вероятно, что с шоссе между Сен-Мало и Мон-Сен-Мишель можно увидеть еще много похожих, а то и точно таких же, но я их просто не заметил. Однако пока окно «роллса» было обращено к этому массивному, но сужающемуся кверху силуэту, я осознал, что меня грызет тревожное ощущение какой-то значимости, только в моем оглушенном состоянии я не мог уловить, в чем тут дело. Я смотрел и смотрел на него… но нет, «роллс» уже устремился дальше, увозя с собой таинственную значимость. Когда мы и островок проследовали в противоположные стороны — мы вперед, а он назад, и он исчез из пространства за окном, еще долго сетчатка моих глаз сохраняла его выбеленный силуэт.

Он рассеялся, только когда я услышал, как Риети спросил меня:

— Ну-с, сэр, вы довольны собой?

— Доволен собой? — сказал я, вздрогнув, и тут же был вынужден насупить брови над глазами, в которых потемнело от боли.

— Ваша нелепая храбрость не принесла вам ничего, кроме жутчайшей головной боли, и, следует добавить, слегка затруднила — хотя, заметьте, легким это никогда не было — возможность поверить в то, что вы и мадам рассказывали мне. Пожалуйста, в дальнейшем обходитесь без таких выходок.

Говоря, он поигрывал револьвером, и я понял, что револьвером он меня и оглушил. Потом, спрятав его, он придирчиво подергал пуговицы пальто и смахнул с плеч воображаемую перхоть. После чего выудил «Содом и Гоморру», похоронил себя в лабиринте змеящихся фраз романа, его придаточных предложений, будто пришпиленных к главному булавками, и не произнес более ни единого слова.


Прошло пятнадцать минут. Перед нами разматывалось береговое шоссе. Мы с Беа обменивались взглядами, но молчали. Малыш вел машину, как прежде, но больше уже не испускал никаких «вей-вей-вей-вуум!».

Неожиданно Беа повернулась к нему и почти шепотом спросила, не найдется ли у него лишней сигареты. Я увидел, как покраснела его шея, пока он вытаскивал из кармана черной кожаной куртки расплющенную пачку «Мальборо». Риети поднял было на них любопытствующие глаза, но тут же снова вернулся к чтению. Беа закурила сигарету, выпустила дым и опять более или менее шепотом спросила, сколько ему лет.

— Двадцать два, — сказал он в манере, придавшей ему сходство не столько с американцем, сколько с английским диск-жокеем, который тщится выдать себя за американца. Сняв руку с рулевого колеса, он подергал самый острый из стеблей, торчавших над его черепом.

— Просто Гарбо, — сказала Беа.

— Угу, — пробурчал он с лисьей усмешкой.

— Знаете, — сказала она, — очень жаль, что вы портите себя, изображая панка. Вы красивый мальчик. У вас прекрасные зубы, милая симпатичная улыбка, чудесные — какого они цвета? (она наклонилась вбок, заглядывая в его пылающее лицо) — чудесные карие глаза. Мне бы хотелось увидеть вас таким, какой вы есть под вашим камуфляжем.

Малыш стал совсем багровым. Риети оторвал один глаз от своего Пруста. Наклонив голову, он посмотрел на Беа с некоторым недоумением.

— Как мило, что вы так говорите, мадам Шере, — сказал он в конце концов. — Во всяком случае, в этом вопросе я с вами полностью солидарен. Уже давно моим желанием было облечь мальчика во что-нибудь более приемлемое. Ничего слишком официального, вы понимаете, — никаких блейзеров, теннисных костюмов, ничего с серебряными пуговицами и пряжками. Что-нибудь элегантно-небрежное, вот как я себе это представляю. Он будет восхитителен в спортивной рубашке и джинсах от какого-нибудь кутюрье.

Малыш буркнул достаточно дружелюбно:

— Может, хватит, а?

Позволив своим глазам возвестись к небу, Риети вздохнул.

— Не Эмерсон ли сказал, что никакое духовное блаженство не может сравниться с физическим наслаждением от идеально сидящего костюма?

На это Малыш искоса взглянул на Беа и продемонстрировал нежданное умение подковыривать напыщенность своего начальника, ответив:

— Похоже на него, это точно.

Риети перехватил взгляд искоса, и уголки его губ скривились.

— Мне не понравится, если вы вскружите ему голову, — сказал он Беа. — Ему привычнее получать комплименты только от меня.

— Вы говорите так, словно он хорошо выдрессированный Лабрадор.

— Фи, мадам, фи!

Беа снова обернулась к парню:

— А вы, Малыш? Неужели вам нечего сказать в свою пользу?

— Мне? — переспросил он недоверчиво, словно никто никогда не предлагал ему сказать что-то свое.

— Да, вам. Расскажите нам что-нибудь о себе.

Будь это возможно — но его прическа ничего подобного не допускала, — Малыш, по-моему, поскреб бы у себя в затылке, наподобие батрака в фарсе из крестьянской жизни.

— Я могу рассказать анекдот, — сказал он нерешительно.

— Да, пожалуйста. Давайте послушаем анекдот.

— Мадам Шере, — томно произнес Риети рядом со мной, — очень не рекомендую. Абсолютно. Анекдоты Малыша, как правило, не подходят для смешанного общества.

— К чему такая чопорность? Я наслышалась рискованных анекдотов. Рассказывайте ваш анекдот, Малыш, — сказала она, наклоняясь к нему почти нежно.

— Ну, этот не такой чтоб неприличный.

— Не надо извиняться, — сказала Беа. — Мне нравятся всякие.

— Ну тогда ладно, — сказал Малыш и прокашлялся. — Вот, значит, два лимузина встречаются посреди моста, а он, понимаете, узкий, и не разъехаться. Ну, они останавливаются друг против друга, и оба… оба водителя — как вы там их называете? Шоферы… так оба шофера вылазят из своих лимузинов и идут к середке моста. И первый шофер говорит второму шоферу: «Знаете, старина»… это же в Англии, так? Я сказал, что это в Англии?

— Бога ради, не тяни! — прикрикнул Риети.

— Нет-нет, — сказала Беа. — Вы его так собьете. Продолжайте, Малыш. И не торопитесь.

— Угу, ну, значит, происходит это в Англии. Ладно, значит, первый шофер говорит второму: «Знаешь, старина, извиняюсь, но придется тебе дать задний ход». А второй шофер, значит, поглядел на него и говорит: «Так, значит? А почему же это я должен давать задний ход?» А первый шофер говорит: «А ты знаешь, кто у меня в лимузине?» — «Нет. А кто?» И первый шофер говорит: «Леди Диана, вот кто». Тут, значит, первый шофер… да нет, второй шофер говорит: «Это верно? Леди Диана, да неужели…»

Тут кое-что внезапно помешало продолжению анекдота — огромный автопоезд, который незаметно подобрался к нам, скрытый выступом обрыва, почти вторгнувшегося на шоссе. От Малыша требовалось только взять чуть правее, чтобы избежать столкновения, — маневр, который любой компетентный водитель проделал бы почти машинально, но я услышал, как Риети скрипнул зубами. Однако Малыш не обратил никакого внимания на нарастающее недовольное бурчание у себя за спиной.

— Так вот, — продолжал он, — значит, он говорит: «Так ты просто пойди со мной, любезный», и он ведет этого… ну… первого шофера назад к своему лимузину, и он открывает дверцу, а там внутри сидит королева, ну, королева Англии, ясно? И ну… этот… ну, второй шофер показывает на королеву… которая просто сидит там, понятно, никого не трогает — и он говорит первому шоферу: «А это что, по-твоему? Кусок дерьма?»

Наступила долгая пауза. Хотя глаза малыша по-собачьи умоляли Беа понять соль, секунды две она никак не реагировала. Затем внезапно громко засмеялась, рассыпавшись, на мой слух, довольно вымученными и довольно жестяными «ха-ха-ха», и каждое «ха», казалось, прыгало через ручей по озаренным солнцем камушкам.

Риети смерил ее холодным взглядом:

— Вы меня поражаете, мадам. Я никак не ждал от вас такого отклика на столь низкий, вульгарный, варварский юмор.

— Послушайте, мсье Риети, — сказала Беа со злокозненной улыбкой, — не хотите же вы сказать, будто никогда в свое время не смеялись над каким-нибудь идиотизмом, над чем-то, что рассмешило вас именно своей идиотичностью?

— Нет, никогда. И позвольте заметить вам, мадам, что мое время — теперешнее время.

— Ну а мне это показалось очень смешным, — сказала Беа. — И Малыш прекрасно знал, когда рассказывал, что это полный идиотизм. Ведь верно?

— Э… угу, само собой, — буркнул Малыш с сомнением.

— Ну вот видите, — сказала Беа, обернувшись к Риети. — Вы держите его на слишком коротком поводке. Возможно, у него есть таланты, о которых вы даже не подозреваете.

— Не думаю, мадам. Малыш — милый, бесхитростный мальчик. Когда я с ним, у меня возникает ощущение, будто вся кровь во мне обновилась. И я не желаю, чтобы вы или кто-нибудь еще внушали ему всякие глупости. Вам ясно?

— Уверяю вас, у меня и в мыслях ничего подобного не было. И обещаю больше не внушать ему всякие глупости. Как у вас говорится: умереть мне на этом самом месте?

— Будем надеяться, что без этого обойдется, — сказал Риети, а затем, как и следовало ожидать, добавил: — Пруст, я знаю, как всегда, окажется уместным и безошибочным. — Он полистал томик, прежде чем открыть его окончательно на одной странице и прочесть: — «Ну а что до скульптора Ски, — именуемого так, поскольку им трудно было произносить его польскую фамилию, а к тому же он и сам, начав вращаться в неких сферах, изображал нежелание, чтобы его ассоциировали со вполне респектабельными, но довольно заурядными и многочисленными родственниками, — то он в сорок пять лет и при откровенной безобразности обладал каким-то мальчишеством, взыскующей мечтательностью, плодами того, что до десяти лет он был на редкость обворожительным вундеркиндом, баловнем всех дам».

Риети откинулся на спинку.

— О да! Без прямолинейности, без нарочитости, но тем не менее выражает именно то, что должно выражать. Поразительно, не правда ли?

Беа ничего не сказала. А наоборот, будто не услышав его, продолжала сосредоточиваться исключительно на Малыше.

— Как вы ко всему этому относитесь? — спросила она его. — Как вам нравится, что люди считают вас его маленькой… его маленькой… женушкой?

Прежде чем Малыш успел ответить, вмешался Риети:

— Ну будьте же благоразумны, мадам Шере. Настоятельно рекомендую вам не делать и не говорить ничего такого, о чем вы будете всю жизнь сожалеть… о чем у вас не будет жизни, чтобы сожалеть. — Он наклонился вперед и положил руку на плечо парня. — Малыш, дорогой мой, надеюсь, тебе столь же ясно, как и мне, чего эта язва в женском обличье, эта бесподобная колючка в заднице старается добиться? Самая древняя уловка в самой древней и трухлявейшей из книг. Прошу, будь добр, оправдай мою веру в тебя, не клюнув на эту крайне червивую приманку.

Было что-то трогательное в искренности его мольбы. Малыш, однако, никак на нее не откликнулся, и Риети, предпочитая не усугублять и без того, как он, несомненно, должен был понимать, крайне взрывоопасную ситуацию, снова погрузился в настороженное молчание. Я, тоже молча, сидел рядом с ним, отвернувшись к окну. Моя голова все еще болезненно отзывалась на самое легкое движение.

На продуваемом ветром пляже я увидел пожилого мужчину в куртке на овчине, который, подсучив брюки до колен, шлепал босыми ногами по ледяной отмели. В нескольких шагах от него подросток в джинсах и резиновых сапогах, стоя на песке, развлекался тем, что один за другим пускал рикошетом плоские камешки играть в чехарду с океаном, и каждый, обессилев, погружался в прохладную безмятежность его глубин. А за этой парой — бескрайняя водная даль, и туманные синие узлы, которые она непрерывно завязывала и развязывала, и белесые кряжи пены, которые скручивались и раскручивались на гребнях нескончаемой череды волн, будто бриз перелистывал страницы необъятного корабельного журнала. Это было воплощение чистой природы и нормальности, и оно с сокрушающей силой заставило меня осознать — как будто меня требовалось заставлять! — как далеко я уже оставил позади себя и то, и другое.

Это мгновение миновало, и я вновь стал самим собой. И тут Малыш, держа левую руку на рулевом колесе, повернулся к Беа с обведенной языком ухмылкой:

— Я ничья не маленькая женушка, но буду рад быть вашим маленьким муженечком, если вы, по-вашему, выдержите настоящего мужчину.

Она растерялась, но все-таки улыбнулась. Потом, закурив одну из своих вечных «данхиллок», выпустила тоненькую струйку дыма прямо в ветровое стекло, и дым беззвучно распластался по нему.

— Ну-ну, — сказала она. — Если я в этом судья, а я судья, то вы не из тех, кто тянет время.

Риети побелел. Он наклонился вперед, шаря в кармане. Резким рывком, больно стукнув меня локтем в бок, он нашел то, что искал, и тут же револьвер снова лег к нему на колени.

Малыш тем временем одарил Беа взглядом, который, видимо, считал полным всепобеждающего задора, — взглядом, в котором так или иначе выразилась вся петушиная наглость юной мужской похоти.

— А если я в этом судья, — сказал он, — а я в этом судья, так вы тоже не из тех.

Взгляд Беа, полусмеющийся, полуужаснувшийся, опустился к его коленям, и хотя мне ничего видно не было, я мгновенно понял, что свободной рукой он непристойно поглаживает себя в паху, словно взбивая подушку.

— Значит… значит, у нас с вами есть что-то общее, — сказала она. И прибавила: — Но, знаете, Малыш, интересует меня то, что у нас с вами не общее.

И, дав своему телу наклониться, вторгаясь на его половину переднего сиденья «роллса», она загребла в правую руку весь аппарат его паха и изо всей силы вонзила длинные наманикюренные ногти в нежную мясистость.

* * *

Даже прежде, чем он испустил вопль, голая шея Малыша вспыхнула так, будто ее пожирало пламя, напомнив мне в самый первый раз за долгое время пораженный молнией платан. Оторвав и вторую руку от рулевого колеса, чтобы прижать обе к своим агонизирующим принадлежностям, он откинулся назад затылком. Глаза у него были зажмурены, но из-под ресниц брызгали слезы.

Столько всего произошло одновременно! Когда Малыш откинулся, его ноги плотно сжались. Мгновение спустя, с дрожью, от которой напряглось все его тело, они непристойно раздвинулись, и правая нога ударила по рулевому колесу, закрутив его влево. К счастью, встречных машин не оказалось, однако «роллс» вылетел из своего законного ряда на трехрядной полосе и повернул прямо на колючую изгородь и кювет, которые сопровождали нас от Сен-Мало.

С неожиданным присутствием духа Беа молниеносно перегнулась над распростертым Малышом, который баюкал свой истерзанный пах под горестную колыбельную стонов, полуоткрыв глаза, теперь налитые кровью, и повернула брошенное рулевое колесо вправо с такой силой, что нас всех расшвыряло, а «роллс» опять пересек шоссе в сторону обрыва, круто уходившего к океану. Мы с Риети хором вскрикнули. И через пару секунд Беа, было сбросившая руку, вновь ухватила рулевое колесо и принялась крутить его в противоположную сторону, без конца вращая его, и вращая, и вращая, будто пыталась не то открыть, не то закрыть затвор в заржавевшей плотине. Позеленев, Риети сделал худшее из того, что мог сделать. Он поглядел наружу на провал в пространстве и слизисто поблескивающие камни, которые слагались в чешуйчатую черную корку на пляже в сотнях футах под нами, и от шока выпустил револьвер, который скользнул по полу и завертелся у моих ног на своей пьяной оси, будто монета, пущенная кубарем по стойке.

Казалось, Риети сейчас вырвет, и, думаю, так и случилось бы, но тут борьба Беа с рулевым колесом принесла запоздалые плоды.

Будто вагонетка американских горок, которая, к веселому ужасу своих пассажиров, грозит унести их в небо, меняя свое намерение лишь в самый последний момент, так «роллс» дернулся еще раз и начал пьяно петлять назад поперек шоссе. Уже ничто не могло его остановить. Он прорвался сквозь колючую проволоку и с вышибающим дух толчком резко встал на самом краю кювета.

Может быть, потому, что мой организм уже был один раз оглушен и еще не вполне оправился от этого удара, новую встряску я перенес лучше остальных. Риети бросило вперед, и теперь он замер, пергаментно желтый, упершись лбом в спинку сиденья перед собой, а из ноздри у него сочилась струйка крови. Малыша в момент толчка швырнуло назад, а не вперед, хотя, вероятнее, он сообразил вовремя откинуться. Жадно глотая воздух, он вцепился в рулевое колесо обеими руками, но окостенело вытягивал их перед собой. Беа сидела выпрямившись. С ужасом я заметил на ее коленях красное пятно, которое счел кровавым, но оно оказалось пачкой «Данхилла». Вместе с набором неведомых ключей она вылетела из перчаточника.

Я потрогал Беа за плечо. Она вся дрожала.

— Беа, ты ранена?

Она покачала головой, покосилась на Риети, затем на беднягу Малыша, чей день решительно не задался, и сказала:

— Нет… ничего серьезного.

— Ты уверена?

— Да-да. Со мной все хорошо. Поскорее выберемся отсюда, черт дери!

— Куда… куда мы потом? И что нам делать с ними?

— На… их! Это наш единственный шанс. Ты сумеешь открыть свою дверцу?

После десятка тщетных усилий — ручка, как я на нее ни нажимал, только дергалась под моей мокрой ладонью, будто спуск унитаза в чужом доме, который, к вашему вящему смущению, отказывается что-либо смыть, — я все-таки открыл дверцу. Когда я протискивался наружу, мой ботинок зацепил что-то твердое. Револьвер Риети, сообразил я. Правда, в спешке я случайно затолкнул его под сиденье, так что извлечь его было бы непросто и отняло бы время. Однако я вполне мог бы его достать оттуда, и я знал, что стоит мне упомянуть про это Беа, и она потребует, чтобы мы забрали его, сразу обеспечив себе решающее преимущество над Риети. Так почему же я оставил его там? Теперь я понимаю, что финал наших приключений мог бы оказаться… нет, оказался бы совсем иным, если бы я забрал револьвер для Беа и себя. Но (возможно, говорю я себе, меня больше пугала мысль об этом оружии в руках Беа, чем в руках Риети)… но я его не забрал. Оставил лежать под сиденьем.

Мы с ней выбрались из автомобиля одновременно. Ее юбка, заметил я, была в крапинах крови, а подкладка моего внутреннего кармана лопнула, когда мы спикировали, и его содержимое — авторучка, гребешок, записная книжка, под кожаным корешком которой уютно угнездился золотой карандашик, — теперь валялись на полу. Оба мы благополучно спрыгнули в кювет более или менее целые и невредимые. В «роллсе» у нас за спиной Риети и Малыш не шелохнулись. И даже стоны второго затихли.


Я взял Беа за руку, и мы начали взбираться по мшистому, каменистому, удивительно крутому склону, который, как я надеялся, завершался вверху высоко над береговым шоссе зеленым ровным плато. Все еще не оправившись после встряски, мы ушибали пальцы ног о скрытые под растениями камни, загребали промокшими ботинками песок на маленьких обрывчиках и выворачивали гнезда камешков, которые каскадом скатывались вниз. Склон становился все круче: по мере нашего продвижения вверх за уступами возникали другие уступы, а за этими — еще новые уступы, и мне стало ясно, что, наспех оценивая высоту склона с шоссе, я был излишне оптимистичен. Где мы ни оказывались, на сколько ни взбирались, склон впереди выглядел не короче оставшегося позади. И в ту минуту, когда я уже усомнился, что нам вообще удастся достигнуть верхнего края, из куста вдруг, словно выпущенная из клетки, с оглушительным квохтаньем вылетела одинокая цесарка, над нами распахнулось небо, и я понял, что мы выбрались на ровное место.

Отогнув манжету, я взглянул на часы. Половина третьего без одной минуты. Далеко внизу под нами рядом с нелепо перекошенным «роллсом» виднелись Риети и Малыш, который все еще переминался с ноги на ногу и прижимал ладони к паху. Перед нами протянулась узкая рощица — рядов пять-шесть деревьев, — а в десятке ярдов за ними простирался словно бы бесконечный луг, по которому мы могли добраться только Богу известно куда, но, во всяком случае, подальше от наших преследователей. Я молча указал Беа в ту сторону.

Рука об руку, то бегом, то быстрым шагом, мы миновали рощицу. Под ногами у нас хрустели ветки — упругие, и сухие, и ломкие, как косточки. Ветка, которую Беа отогнула и тут же, не подумав, отпустила, хлестнула меня поперек груди. В решетке света и теней древесных вершин у нас над головой первенство оставалось то за светом, то за тенями, и в этой двойной игре невозможно было определить, что служит фоном и чему. В течение нескольких десятков секунд, пока мы пересекали рощу, меня не оставляло ощущение, что множество вездесущих крохотных существ бдительно выжидают в своих убежищах, чтобы тяжеловесные двуногие убрались с их территории.

По ту сторону рощи ограниченная еще одной изгородью из колючей проволоки трава оказалась не только зеленее, но, против всех наших ожиданий, такой же сочной и ровной, как на ухоженном английском газоне. Примерно в ста ярдах серебрилась рябь небольшого пруда, перед которым могучий дуб развертывал в небе свой гигантский зеленый хвост, точно павлин. Сжимая руку Беа, я побежал к его зеленому шатру, где мы могли бы перевести дух, прежде чем продолжить путь.


Мы просидели несколько минут, прислоняясь к стволу, бок о бок, тяжело дыша. Потом я повернулся к ней:

— Беа, я чего-то не понимаю.

— Чего же?

— Почему… ну… почему мы вообще оказались здесь?

Она недоуменно уставилась на меня.

— Почему мы оказались здесь? — Она жестко усмехнулась. — Ну и вопрос!

— Послушай, Риети — сволочь, согласен. Но в конце-то концов он агент… как его там?.. Насра? Он же именно тот, кому ты должна была продать картину, верно?

— Ты знаешь, что да.

— Так почему же мы спасаемся от него бегством?

Беа не ответила.

— Непонятно.

Она молчала.

— Я хочу сказать, было ли необходимо разбивать машину и рисковать нашими жизнями? Могло ведь случиться всякое.

Молчание.

— Ради Христа, скажи хоть что-нибудь!

Она взяла мою руку и аккуратно сжала в своей. Сверху и снизу.

— Гай, или ты уже забыл Риети? Забыл его пистолет? Как он им почти изнасиловал меня? Ударил тебя? А его голос! Если бы я услышала еще хоть слово от этого напыщенного краснобая, я бы… — Ее голос становился все выше, и я ждал, что он вот-вот сорвется.

— Да нет, Беа, конечно, я не забыл, — сказал я. — И все-таки не понимаю, каким образом мы очутились в таком немыслимом положении. Ты хочешь продать Ла Тура, Риети хочет его купить. В чем проблема?

— Проблема? Проблема — Саша. Я не могла допустить, чтобы эти двое бандюг проследили нас до Мон-Сен-Мишель. Ты же видел, что способен вытворять Саша. Так что, по-твоему, он устроил бы, если бы они ворвались к нему в студию?

— Да-да, я знаю, и все-таки для меня тайна…

Фраза зависла недоконченной. Что-то невидимое, но слышимое просвистело мимо нас. Бездумно я повалился на землю, увлекая Беа за собой.

Несколько секунд мы лежали рядом ничком, задыхаясь хором. Затем Беа шепнула мне:

— Гай, что произошло?

— Но ты же не могла не заметить! — сказал я.

— Чего не заметить?

— Да пули же. Ты не могла не заметить. Она пролетела совсем рядом.

— Нет же, нет! Я ничего не заметила.

Несколько секунд мы оставались в полной неподвижности. Затем, укрываясь за стволом дуба, Беа поглядела из-за него в сторону рощицы, обрыва и теперь незримой береговой каймы океана.

— Ни Риети, ни Малыша я не вижу.

— Они прячутся где-то там.

Она вновь села рядом со мной, подтянула колени к подбородку, будто подъемный мост через замковый ров.

— Полагаю, — шепнула она, — этой маленькой демонстрацией они хотят нас запугать. Но поскольку Риети нужен Ла Тур, убить нас они не могут, и он это знает.

Я мысленно выругал себя за то, что так и не забрал револьвер Риети — когда с тем же зловещим приглушенным шелестом еще одна пуля просвистела мимо нас и на этот раз рикошетом отлетела от ствола. Мы оба опять пригнулись. Но когда вновь подняли глаза, то увидели, что эта вторая пуля мирно откатилась и замерла примерно в двадцати футах за круговой тенью дубовой кроны. Да только это была не пуля. Сферическая, белая в ямочках, она больше всего походила на то, чем явно и абсолютно была, — на мяч для гольфа.

Тут нас одновременно осенило. Поле для гольфа. И тут же все расставилось по своим логическим местам: красивый пруд, бархатность травы у нас под ногами и в заключение, именно в эту секунду, словно чтобы рассеять последние сомнения — мои или ее, — безупречно своевременное появление на горизонте трех игроков, катящих сумки с клюшками, вертикальные, будто пылесосы.

Я поднялся на ноги.

— Хорошо, — сказал я Беа. — Если хочешь идти, идем. Но теперь же. Если Риети и не стрелял в нас, это еще не значит, что нам удалось ускользнуть от него.

— А куда мы пойдем?

— Если это поле для гольфа, тут должен быть клуб.

Мы решили поторопиться туда — решение, приобретшее еще большую неотложность из-за внезапного появления Риети и Малыша над верхним краем склона, который мы с Беа одолели несколько минут назад. В убеждении, что в нас стреляют, я глупо потерял единственное наше преимущество перед ними — выигрыш во времени. Вот теперь нам в буквальном смысле слова предстояло бежать, спасая жизнь. И когда мы побежали — рука Беа цеплялась за мою, — то, что прежде представлялось нам сочным девственным лугом, теперь, казалось, было усеяно коварными песчаными пролысинами в дерне и лунками с воткнутыми рядом флажками — на бегу я заметил номер 13 — и даже одетыми в твид игроками, все больше группками из двух-трех человек. Один из них обложил нас каким-то допотопным французским матом за то, что мы промелькнули перед ним как раз тогда, когда, виляя задом, будто кобель, готовящийся влезть на суку, он изготовился для удара. Но то, что услышали мы, не шло ни в какое сравнение с тем, что были вынуждены выслушать наши преследователи, когда тот же игрок, едва мы с Беа скрылись из виду, снова с нетерпением попытался продолжить игру, но был вновь отвлечен Риети с Малышом — весь фарс повторился.

Поле для гольфа, казалось, было удобно пронумеровано для продвижения по нему, поскольку чуть дальше за тринадцатой лункой мы миновали двенадцатую, а затем одиннадцатую, которой завладел квартет из дам в спортивных брючках, — ту, которая собиралась ударить по мячу, так ошеломило наше внезапное появление, что она свирепо опустила клюшку точно на северный полюс мяча, и он упокоился в лунке с безмятежностью яйца всмятку в рюмочке для яиц. Однако затем мы оказались перед пятнадцатой лункой, за которой последовала шестнадцатая. Сменив направление, я потащил Беа к ближайшему пригорку справа от нас, над волнующимся гребнем которого уже заметил голову и плечи одинокого пожилого игрока в песчано-коричневом охотничьем костюме, который, прижав руку козырьком перед глазами, невозмутимо наблюдал за погоней, развертывавшейся внизу. Пока мы вбегали на пригорок, прямо за спиной наблюдателя мало-помалу возникал одноэтажный павильон, построенный в стиле шале, на веранде которого стояли люди обоего пола с бокалами и рюмками в руках, поглядывая на небо, не собирается ли дождь. Безусловно, клуб, о котором я говорил.

Крытая веранда, украшенная в завитушном смутно-швейцарском стиле, тянулась вдоль всего голубого фасада, и на ней из конца в конец по колониальной моде были расставлены десятка полтора плетеных кресел. Ими воспользовались только два члена клуба уже в годах — оба в кашемировых пуловерах, пестрых кашне, чистейших джинсах с острыми складками и замшевых туфлях.

Хотя оба смотрели мимо друг друга, они то и дело перешептывались basso profundo[73], обменивались скорбными покачиваниями головы. Когда мы с Беа приблизились, жадно глотая воздух и в то же время усердно делая вид, будто только что весело покинули автостоянку, которая должна же была находиться при гольф-клубе, тот, у кого кашне было попестрее, посмотрел в нашу сторону. Не трудясь скрыть очевидный — для меня — факт, что он мысленно раздевает Беа, старичок бросил на меня взгляд мягкого, но не укоризненного удивления, и вновь начал слушать своего собеседника, который не переставал шептать ему на ухо.

В павильоне имелся небольшой вестибюль с низким потолком, несколько напоминающий вестибюли джентльменских клубов, с полосатым линолеумом на полу, и сразу же справа от входа — гардероб (он же регистрационная с конторкой). Медная дощечка на конторке извещала: Réception: Mme Ginette Beauvois[74]. Мадам Бовуа сидела за конторкой, но, поскольку ее голова в этот момент была низко склонена, то Беа, миновав конторку, со мной на буксире, бодро поздоровалась с ее аккуратно уложенной мышиного оттенка прической из туго заплетенных кос:

— Привет, Жинетта!

Мы продолжили наш путь, но я не удержался и посмотрел через плечо узнать, как Жинетта восприняла такое приветствие, и успел увидеть, что она, мигая поверх своих бифокальных очков, с недоуменным неодобрением берет, как я предположил, регистрационную книгу клуба и начинает нервно ее листать.


Когда мы вошли в переполненный зал, нам стало ясно, что мы понятия не имеем, каким должен быть наш следующий ход.

— Я возьму нам выпить, — быстро сказал я Беа, — а ты обдумай, что делать дальше.

Беа кивнула и закурила сигарету. Она все еще тяжело дышала после нашей пробежки, и я почти слышал, как колотится ее сердце. Мне хотелось остаться с ней, пока она не придет в себя, но она молча качнула головой, показывая, что с ней все в порядке. И я как раз направился к стойке, когда из благопристойного гула разговоров вокруг вырвался пронзительный английский фальцет:

— Беа? Беа? Да это же Беа Шере! Беа, это я, Верити.

Бодро расталкивая локтями тех, кто не успевал посторониться, и волоча за собой краснолицего мужчину (левой ладонью он старался оградить джин с тоником, который держал в правой руке, позвякивая кубиками льда за запотевшим стеклом бокала), к нам приблизилась какая-то дама. А вернее сказать, приблизилась колоссальная всеобъемлющая улыбка. Улыбка до того колоссальная, что она выглядела шире женского лица, на котором возникла.

Дама обволокла Беа липким объятием. Ее спутник и я стояли, оглядывая друг друга с вежливыми, ничего не говорящими улыбками, пока женщины обнимались с той чертовой неуверенностью, которая знакома всякому, кто должен был поцеловать француза или француженку: кто целует кого, и какая щека будет первой, и сколько раз: один, два, три, а то даже — левая щека, правая щека, левая щека, правая щека — все четыре? Затем Беа и краснолицый мужчина поцеловались в свою очередь — всего раз — чмок по касательной.

При взгляде через полный людьми зал я дал этой даме, этой Верити, чуть меньше сорока или чуть больше. Ее бойкость и грудастость вызывали из подсознания эпитет «вульгарная», хотя я тут же его отверг как слишком безжалостный. Однако, по мере того как она пролагала путь к нам, каждый шаг словно старил ее на три-четыре года. А когда она остановилась прямо перед нами (оказавшись из тех, кто старается встать как можно ближе к собеседнику, вынуждая его пятиться) и ее лицо превратилось в маску абсолютной косметической привлекательности, а также обращенного на меня любопытства, стало ясно, что ей никак не меньше пятидесяти и что она таки вульгарна, хотя и обладает некоторой привлекательностью. Под ее лбом гнездились два маленьких бегающих глаза, точно две пуговицы в бархате, и в их уголках поверх белоснежности цвета ее лица проглядывали предательские следы птичьих лапок. Впрочем, она сохранила фигуру и вполне красивые ноги, а свой щегольской костюм цвета лососины носила очень и очень элегантно.

Мужчина (ее муж, решил я) был одет в синюю куртку с меховым воротником. Молния была задернута только до половины, открывая полосатый галстук, несомненно, провозглашавший, что его владелец окончил какую-то старинную школу, хотя я не мог определить, какую именно. Подбородок под пышными усами остро благоухал кремом после бритья. И он принудил для героической службы, далеко превосходившей их нормальные обязанности, малочисленные, слишком малочисленные горизонтальные прядки седых волос, прикрыть то, что иначе было бы широкой плешью на его темени.

— Моя дорогая, — сказала Верити, обращаясь к Беа, но продолжая есть глазами меня, — кто бы подумал, что мы встретимся здесь! Разве вы не говорили мне, что от гольфа у вас сводит скулы?

— Да, сводит, — сказала Беа, негромко добавив: — Это длинная история, Верити.

— Еще бы! — со смаком подхватила Верити. — Как все самые интересные.

Она принялась подчеркнуто оглядываться по сторонам.

— А Жан-Марк с вами? Я что-то его не вижу.

— Да, он в Англии. Деловая поездка, как обычно.

— Так-так… — Это было сказано почти оскорбительно, но при данных обстоятельствах у нас не было ни времени, ни сил возмутиться.

— Ну? — продолжала Верити, не моргнув и глазом.

— Что — ну?

— Вы не собираетесь нас познакомить?

— Ах да, конечно, извините меня, — сказала Беа. — Гай, я хочу познакомить вас с двумя моими дорогими друзьями, Верити и Оливером Нетт. Оливер — Гай Лантерн.

Наши непрошеные друзья оказались ушедшей на покой английской супружеской парой, которая, проживая в Борнемуте, каждый второй месяц отправлялась в автомобильную экскурсию по Нормандии и Бретани, чтобы проматывать солидную пенсию Оливера на гольфе, рулетке и гурметской еде. Беа была знакома с ними потому, что Оливер, который, как мне дали понять, был немалой величиной в Сити, не то брокером, не то консультантом, однажды купил у Жан-Марка картину — пейзаж школы Коро кисти художника, чью фамилию я не разобрал. Затем выяснилось — подозреваю, отнюдь не к обоюдному удовольствию, — что у Шере есть вилла в Сен-Мало, городе, который Нетты навещают с «энного года», как выразилась Верити, а потому возникла близкая дружба, рожденная из случайных совпадений, как многие и многие другие.

Когда Беа представила нас друг другу, Верити разразилась визгливым громким смехом, который звучал притворно, хотя, вполне возможно, был искренним.

— Лантерн[75]! Какая восхитительно оригинальная фамилия! Полагаю, настоящая? Но что она значит? Что вы происходите из старинного рода фонарщиков? Возможно, хотя, признаюсь, я никогда не слышала о таком ремесле. Хотя кому-кому говорить, как не мне!

Поскольку до меня не дошло, что она подразумевала, я ограничился невнятным бурканьем.

— Учитывая мое собственное имя, — подсказала она с ободрительным кивком.

— Извините?

— Верити Нэтт!

На секунду мне показалось, что она говорит загадками, но затем я уловил соль и послушно засмеялся:

— Ну конечно же — «верите, нет?»! Какой источник затруднений для вас!

Она засмеялась в свою очередь.

— Но, с другой стороны, вы видите, какой это удобный ледоруб. — И опять, заметив мое недоумение, пояснила: — Чтобы разбивать лед неловкости? Для завязывания разговора? — Я улыбнулся, а она добавила с грустью: — Как ни странно, казалось бы, здесь должен быть источник всяких смешных недоразумений, но почему-то никогда и ничего!

Мы, остальные, выбрали этот момент, чтобы рассматривать свою обувь, пока, снова повеселев, Верити не осведомилась:

— Как давно вы знакомы с Беа? — И прежде чем я успел ответить, она обернулась к Беа, лукаво грозя пальцем. — И долго ли вы намерены прятать этого молодого человека для себя?

— Мы с Гаем познакомились недавно. Собственно, это удивительная история. Жан-Марк ехал…

— О, так Жан-Марк знаком с Гаем?

— Ну, разумеется, знаком, — сухо ответила Беа. — Что творится у вас в голове, Верити?

— У меня в голове? — повторила Верити, раскрывая глаза настолько широко, насколько были способны эти два замухрышки. — Да ровно ничего, Беа. Ровнехонько ничего, вы же меня знаете.

— Ну я вам скажу! — сказал Оливер.

Это было так на него не похоже — до этого момента ему настолько очевидно сказать было нечего, — что Верити, Беа и я сразу обернулись к нему.

— Ну, я вам скажу! — повторил он ворчливо. — Нет, вы только посмотрите. Что, во имя всего святого, это такое? И что за черт там происходит, хотел бы я знать!

Пальцами, все еще сомкнутыми на бокале с джином, он указал на вход, где разгоралась громовая словесная перепалка. Поскольку узкий просвет, который на миг показал ему кого-то или что-то — кого-то или что-то, причину скандала — уже замкнулся, нам, остальным, не удалось сразу понять, кем или чем объяснялось происходившее, так как лишь те, кто находился совсем рядом, теперь замолчавшие и переминающиеся от неловкости, могли следить за словесным состязанием на повышенных нотах. До нас же на периферии доносились только отзвуки. Однако в конце концов все мы одновременно увидели над подпрыгивающим заслоном голов многоцветные вихры в наборе. Со своим шефом или без него, но Малыш сюда явился.

Торопливо предложив всем выпить, Беа потащила Верити к стойке — нежно под ручку, — а нам с Оливером, хотели мы того или нет, досталась роль мужской половины ресторанной встречи двух пар. Я заметил, что бедняга Оливер не сумел скрыть тень уныния, набежавшую на его кирпично-красное лицо, хотя, увидев, что я ее увидел, он тут же заменил ее стандартным, пригодным на все случаи, сиянием клубного мужского добродушия.

— Как ни стыдно это признать, — сказал он, пока мы пролагали себе путь в дальний угол зала, — но, насколько мне удалось услышать, судя по его акценту, этот непотребный юный кусок мяса — англичанин. Каким образом он тут очутился, как по-вашему?

— Понятия не имею, — ответил я.

Истощив эту тему разговора, он затем спросил:

— Значит, вы играете в гольф?

Все еще стараясь понять, что происходит у двери, я ответил машинально:

— Да, конечно.

— Неужели? — Он словно бы искренне обрадовался, будто ожидал, что я отвечу «нет». — Какая удача! Где вы играете?

— На поле для гольфа.

Я сразу понял, что ответ был неверным.

— Ах вот как? — сказал он наконец. — А ваш гандикап?

— Мой гандикап? — Я притворился, будто взвешиваю его вопрос. Затем, думая совсем о другом, промямлил: — Два.

— Два? Я не ослышался? Два? — Он уставился на меня. — Боже великий, так это же… Ну-ну, только подумать! Два. — И он закрутил кончик уса с такой силой, что я испугался, как бы он не завязал его узлом.

(Между прочим, я действительно играл в гольф, хотя и много лет назад, подростком. Мой отец был чем-то вроде местного чемпиона — то есть Хаслмира и его окрестностей. И как-то раз, от нечего делать отправившись с ним на один из турниров и увидев, как он положил мяч в лунку с одного удара — естественно, случайно: мяч целую вечность покачивался на краю, прежде чем шлепнуться вниз, — я загорелся таким энтузиазмом при мысли о существовании спорта, в котором, я внушил себе, чудеса не только возможны, но и неизбежны, что вопреки всем моим антиатлетическим инстинктам, тут же решил немедленно заняться им. Однако в гольфе, как и в шахматах, не существует удачи новичка. Почти все мое время на поле я проводил, угрюмо размахивая клюшкой среди кустиков в надежде, что ее отполированная твердая головка наконец-то достанет хотя бы один из моих потерянных мячей. И всего через два месяца и после всего двух полных партий на восемнадцать лунок, гольф и я расстались навсегда без сожаления с обеих сторон. Если я упоминаю здесь об этом, то лишь в доказательство, что я достаточно разбираюсь в тонкостях гольфа, чтобы понимать, насколько на любом поле два — поразительно маленький гандикап для всего лишь скромного любителя, каким я выглядел. Но было уже поздно взять мое утверждение назад.)

Тем временем мы дошли до стойки и заказали ликер для Верити, виски для всех остальных. Мы стояли там, сжатые со всех сторон, оберегая наши стопки от акробатических вывертов соседних плеч и локтей, пытаясь расслышать друг друга сквозь общий шум. Хотя Верити продолжала монополизировать разговор, до меня доходили лишь обрывки: мои мысли были заняты тем, что Малыша еще не выставили из клуба. Пусть его вихры и исчезли из виду, но бурлящие звуки в другом конце зала все еще были много громче, чем при обычном положении вещей.

Когда минуты через две я обернулся к нашей маленькой компании, разговор перешел на фильм, который Нэтты недавно видели по телевизору — не то польская, не то чешская, не то русская драма о холокосте.

— Я уверена, это часть трилогии, — говорила Верити, — но как же она называется? — И было видно, насколько она напрягает свой мозг, чтобы вспомнить название — даже уперла палец в густо напудренный лоб жестом, традиционно выражающим напряженную мозговую деятельность. — «Дорога»… «Дорога»… Оливер, ну как называется этот фильм?

— Какой фильм, любовь моя? — сказал Оливер, пребывавший в сотне миль оттуда.

— Ну тот, который мы видели у Деборы. Ты же знаешь. Про библиотекаря в очках, которого отправили в концентрационный лагерь.

— А… э… «Дорога в никуда».

— Ну вот! — сказала Верити, повернувшись к Беа. — Я знала, что это «Дорога» куда-то там. Дорогая моя, невыразимая трагедия. Да еще в сочельник, — добавила она загадочно.

И она принялась пересказывать Беа словно бы весь сюжет фильма — слова «свиньи», и «вагоны для скота», и «дер коммандант или как он там назывался» кружили в воздухе вокруг нас, и вдруг она запнулась на полуслове.

Теперь к нашей маленькой компании королевской глиссадой, плавной, как зависание вертолета, приближался Риети. Он изящно проложил себе путь среди ближайших к нам людей и остановился перед нами с легчайшей улыбкой на губах. Красноватая припухлость у него под носом осталась единственным зримым напоминанием о встряске в «роллсе». Он благосклонно кивнул нам, улыбаясь, непрерывно улыбаясь.

— Мои дорогие милые люди, — сказал он, обращаясь к нам в своей обычной многословной манере, скользя глазами по нашим лицам. — Глубочайшие извинения за мое вторжение в вашу праздничную встречу, но мне необходимо обменяться парой словечек с мадам Шере. Я предпочел бы поговорить с ней с глазу на глаз и даже отправил моего Малыша, дабы известить ее об этом. К несчастью, надутые бюрократы этого заведения выдворили его прежде, чем он успел исполнить порученное ему.

Верити, которая явно не теряла времени, если появлялась возможность услышать что-либо пикантное, уже оправилась от секундного замешательства и, казалось, на этот раз не ощутила необходимости представляться друг другу.

— Малыш? — переспросила она лукаво. — Так, значит, мальчик, чьи… чьи волосы мы видели, ваш сын?

— Нет, мадам, — сказал он и добавил: — Мне кажется, я не имею чести быть вам знакомым. Мое имя Риети.

— Верити Нэтт.

— Должен признаться вам, миссис Нэтт, — сказал он (и, как предвидела Верити, сочетание ее имени и фамилии ни на секунду не ввели его в заблуждение), — должен признаться вам, я один из прирожденных холостяков. И все же, — добавил он, — и холостяку свойственен сильнейший отцовский инстинкт. Только, не имея собственных сыновей, я предпочитаю иметь сыновей других людей, если вы меня понимаете.

Если Риети подразумевал то, что он, по-моему, подразумевал, серьезно сомневаюсь, что Верити это уловила, так как она только подхватила с энтузиазмом:

— Ах да-да, разумеется. Я отлично понимаю, о чем вы говорите.

Тем временем Риети повернулся к бармену и сказал:

— Вы не будете так любезны? Виски, пожалуйста.

— Со льдом? — осведомился тот, выхватывая стопку откуда-то из-под себя.

— Если он у вас имеется, — сказал Риети тоном, который мог быть (или не быть) издевательским, но, во всяком случае, заставил бармена резко поднять голову.

— И чем вы занимаетесь, мистер Риенци? — спросила Верити.

— Риети, мадам, Риети.

— Ну, разумеется, Риети. Но чем вы занимаетесь? Как зарабатываете на жизнь, хочу я сказать? Или вы так богаты, что зарабатывать вам не требуется?

— Увы, нет. Хотя мой жребий лишь на ступень ниже — друг богатых. Некоего мистера Насра, чтобы поконкретнее. Разумеется, вы про него слышали? Нет? Ливанский джентльмен — индустриалист, как, полагаю, вы бы его назвали. Но он даже более известен как коллекционер предметов искусства.

— Ага! — сказала Верити, многозначительно глядя на Беа. — Начинаю улавливать связь. Он живет во Франции, ваш мистер Наср?

— Нет, нет, отнюдь нет. В Кенте. Очаровательный старинный дом.

— Полагаю, он очень богат?

— Так богат, мадам, — мечтательно сказал Риети, — что платит другим людям, чтобы они крутили пальцами за него.

— Платит другим людям, чтобы они крутили его пальцами! Как восхитительно! — вскричала Верити. — И вы говорите, он живет в Кенте? А где именно в Кенте его дом? У меня есть друзья в Ашфорде… французы, — добавила она исключительно ради Беа, словно этот факт должен был придать им большую цену в ее глазах, — Лансоннер, вы, конечно, их помните. (Беа покачала головой.) Ну, во всяком случае, они живут в Ашфорде… то есть под Ашфордом. А это Кент. Может быть (это уже адресовалось Риети), вы с ними встречались?

— Нет, мадам, — ответил он, — не встречался. В настоящее время я ни с кем не встречаюсь. Дом моего мистера Насра находится в нигде. За городом. Но вот и все, что можно сказать о нем. И в этом его очарование для Насра — и для меня тоже, могу я прибавить. Благодарю вас (последнее адресовалось бармену, который подал ему виски).

— Но разве вы не принимаете гостей? Избранное общество?

— Нет, мадам. Мое единственное общество — Пруст. И его более чем достаточно. Думаю, вы с этим согласитесь.

Верити неуверенно кивнула, а на обеих ее щеках вспыхнуло по красному пятнышку. Затем она поступила так, как, без сомнения, поступала всегда, если утрачивала нить разговора. Переменила тему.

— Полагаю, вы регулярно посещаете Лондон?

— Очень нерегулярно. Настолько нерегулярно, насколько это в человеческих силах. Но и тогда исключительно по делам. Вы видите перед собой отшельника, добровольного пустынника.

— Но неужели вы не скучаете по жизни в мире? Неужели вы не скучаете без ресторанов, театров, магазинов?

Я уловил в лице Риети не слишком тайное ликование и понял, что, подобно клоуну, в чью давно расставленную ловушку наконец чудом угодил настырный зритель, он уже держал про запас великолепный ответ в ожидании такой вот ниспосланной Богом replique[76].

— Для меня, миссис Нэтт, — сказал он, — мир подобен Нью-Йорку. Город, где приятно побывать, но жить там мне не хотелось бы.

— Нет, это сверхвосхитительно! — воскликнула Верити с жестяным визгом. — Беа, моя дорогая, он истинная находка! Ну, как, как вам это удается?

И тут, без сомнения, поздравляя себя с весомым вкладом в успех нашего маленького собрания — если не обронив сама (что не было ее сильной стороной), так вдохновив на перл, поставивший точку в разговоре, она, по-видимому, разрешила себе помолчать, предоставляя случай блеснуть кому-нибудь из нас.

Молчание в конце концов прервал Оливер.

— Вы же играете в гольф? — спросил он у Риети.

— Гольф? — повторил Риети, осторожно отхлебывая виски и пристально глядя на Беа над краем стопки. — Но, разумеется, нет.

— Мы могли бы сыграть вчетвером, — продолжал Оливер без осечки. — Клюшки, знаете ли, можно взять напрокат. За очень небольшую сумму.

— Я пришел сюда не играть в гольф, — сказал Риети, словно только дебил был способен предположить, что человек вроде него мог оказаться рядом с полем для гольфа ради игры. — Как я сказал, мне хотелось бы поговорить с мадам Шере, если бы она могла мне уделить немного времени. И такое совпадение! Беседа наша касается именно мистера Насра. N'est-ce pas, madame?[77]

Беа стояла спокойно, позвякивая двумя-тремя полурастаявшими ледяными кубиками, еще оставшимися в ее почти пустой стопке, — кубиками, написавшими в остатки виски, которое теперь приобрело неаппетитный оттенок мочи. Затем, взглянув на окно до потолка напротив нас, окно, впускающее рассеченный солнечный луч, который одевал ореолом затылки тех, кто стоял ближе к нему, Беа сказала:

— Но у нас же сколько угодно времени для разговора! По-моему, партия в гольф — это чудесная идея. Гай, вы и я против Верити и Оливера, а? Послушайте, Риети, почему бы вам не присоединиться? Немного свежего воздуха — вот в чем вы нуждаетесь.

— Я нуждаюсь, мадам Шере… — начал он, но, видимо, почувствовал, что при таком повороте разговора пока ничего добиться нельзя, и начал заново: — Я нуждаюсь в чашечке кофе. Освежившись, я буду счастлив присоединиться к вам в той прогулке, которую вы готовите для нас. При условии, конечно, что она завершится нашим tete-à-tete[78].

— Обещаю вам, Риети, наш tete-à-tete.

— Ну так, — спросил он у Верити, — можно в этом клубе получить чашечку кофе?

— Да, разумеется, конечно, как вы сами видите. — Она указала на длинный стол, установленный на козлах под окном, где председательствовала пожилая дама, к цветастому платью которой была пришпилена табличка с ее именем.

На туго накрахмаленной скатерти перед ней стоял высокий серебряный кофейник со свитой из трех рядов простых белых фарфоровых кружек.

— Но я должна предупредить вас, мсье Риети, — продолжала Верити, — что кофе тут чуточку безвкусный. Видите ли, он тут как бы на конвейере.

— Я пью кофе не ради его вкуса, милая дама. Это мой бензин, мой газолин.

— Ах да! — сказала Верити с блаженной улыбкой. — Так, так верно!

И поскольку к этому манифестику единомыслия прибавить было нечего, мы все направились к белому накрахмаленному столу.


Когда за кофе было уплачено — под нажимом жены Оливер взял на себя эту миссию, — мы тесной группой направились в контору клуба, где мы с Беа взяли напрокат пару сумок с довольно-таки подержанными клюшками.

У первой лунки и у второй игра шла совершенно предсказуемо. Оливер, игрок, далеко превосходивший всех нас, бил так прямо, словно мяч был стрелой, выпущенной из лука. Не смазав ни одного короткого удара и не восхитив нас непристойно длинным метким ударом, он прошел две лунки очень приличными девятью ударами. Верити была не столь методичной, но зато более склонной к риску, и компенсировала многочисленные грубые промахи по первой лунке тремя точными ударами у второй. Беа играла очень необычно. Она безмятежно устанавливала мяч на метке, вытаскивала из сумки клюшку, почти не глядя, не проверяя, та ли это, которая ей требуется, бросала небрежный взгляд вдаль, взмахивала клюшкой дуговым движением кисти и била по мячу так, словно хотела немедленно убрать с глаз долой какую-то дрянь. Мяч взлетал высоко вверх и исчезал в пустоте — а затем внезапно… да-да, вот же он! — вкатывался на пригорок, который полого уходил к лунке, хотя ни разу не достигнул вершины. Что до меня, то я и выглядел, и ощущал себя в каждом дюйме новичком, которым и предстал во всей наготе. В первую же минуту только по тому, как он посмотрел на мою руку, неуклюже и неправильно сжимавшую клюшку, я заключил, что Оливер не замедлил счесть мой необдуманно присвоенный гандикап в два просто глупой шуткой или пустым бахвальством.

Возможно, я показал бы себя несколько лучше, если бы не прикидывал мысленно, какой выход можно теперь же найти из нашего положения — и можно ли. Риети, диссонирующая фигура на поле в черном шелковом пальто, тенью следовал за мной и Беа, куда бы нам ни приходилось идти, по овражкам и косогорам, если требовалось. Или, точно овчарка, он направлялся к месту, равноудаленному от нее и от меня, едва прихоти игры вынуждали нас с ней расходиться в разные стороны. А когда в очередной раз я занимался извлечением мяча из зарослей крапивы и посмотрел вверх, то обнаружил абсолютно не заслоненного узловатым стволом Малыша, тешившего себя мыслью, что он следит за мной невидимкой.

Наконец, у третьей лунки дело сдвинулось с места. Когда мы только вышли на поле, Оливер щедро делился со мной своим опытом старожила. «Осторожнее с коварным подходом к двенадцатой…» — предостерегал он меня. Или: «Думаю, семнадцатая вас развлечет…» Затем, как я уже упомянул, двух моих дилетантских ударов в никуда оказалось достаточно, чтобы он перестал вежливо притворяться, будто играет с равным себе, с кем-то, кто понимает, о чем он говорит. И без всякой обиды, более или менее храня молчание, он примирился с тем, что будет соревноваться не с Беа и со мной, а с собственными наилучшими достижениями в прошлом. И у третьей лунки он без единого слова, будто был на поле в полном одиночестве, ударил чуть косо, мяч попал под ветер и был снесен влево. Однако, подчиняясь обычной средней удаче Оливера, приземлился в не слишком недоступном месте. Настала моя очередь. Я расставил ноги над мячом, трусливо жмущимся к метке, потом под взглядом Риети, пытающегося раскурить сигару на ветру, и обеих женщин — Беа думала о своем, а Верити обмахнула щеки пуховкой и убрала ее в пудреницу со щелчком, таким громким и резким, что он сбил бы мой прицел, будь что сбивать, — я размахнулся клюшкой во всю меру своих сил и возможностей, зная и не глядя, что треск, раздавшийся при их контакте, треск, который ощущаешь внутри, ломая руку или ногу, ничего хорошего полету мяча не сулит. И да, подхваченный игривыми пальцами ветра, он свернул вбок, ударился о землю, покатился, один раз высоко и стремительно подпрыгнул и исчез в рощице, там, где поле подходило всего ближе к обрыву.

Всего ближе к обрыву… а под обрывом, внезапно сообразил я, были береговое шоссе и океан. Оливер неторопливо направился к следующей лунке. Верити, чья была очередь бить, не смотрела ни на Беа, ни на меня, а стояла, расставив ноги над меткой, поглядывая то на перспективу перед собой, то вниз на мяч. Риети все еще боролся с упрямой сигарой, которая, не успев раскуриться, тут же гасла.

Теперь или никогда, сказал я себе. Такого случая может больше не представиться. Сердце у меня забилось с жуткой быстротой, и я приготовился воспользоваться случаем, тем, который сам Случай, казалось, даровал мне именно этим броском костей в человеческом обличье.

Я покосился на Беа и шепнул настолько громко, насколько посмел:

— Беа! Беа!

Она обернулась. Я энергично закивал в сторону рощицы.

— Беги, Беа, беги! — прошептал я в надежде, что она меня услышит, а Риети — нет.

Она меня услышала. Сначала естественным шагом, а потом все убыстряя его, мы с ней, держась раздельно, направились к рощице. Назад ни она, ни я не оглядывались, но позади нас не раздалось никаких звуков, которые указали бы, что Риети заметил, как мы на цыпочках удаляемся со сцены. Только через двадцать–тридцать секунд Верити, наконец ударившая по мячу, закричала:

— Беа! Беа, куда вы?

Зная, что при звуке ее голоса Риети, безусловно, тоже оторвал глаза от своей отсыревшей шутихи-сигары, мы, конечно, откровенно припустили бегом.

Уже не так ясно я услышал, как Верити произнесла тоном оскорбленной терпимости:

— Мистер Риети, я ни в коем случае не хочу показаться нетактичной, но совершенно очевидно, что между вами и…

Остальное унес ветер. Мы с Беа устремились к обрыву, чей край, точно конец света, манил нас в каких-то двухстах шагах впереди, и я все-таки оглянулся узнать, что происходит. Риети уже тоже бежал, а Малыш, перестав маскироваться, ринулся ему вдогонку с дальней стороны поля. Только Оливер, уже в одиночестве прошагавший половину пути по бархатной сочной траве, оставался обаятельно глух и слеп ко всему, что происходило вокруг него.

Нам потребовалась пара минут, чтобы добраться до изгороди из колючей проволоки, сквозь которую мы пролезли какой-то час назад. Теперь у нас не было времени для осторожничания, и мы сразу нырнули в нее. Я пропихнул Беа, даже не раздвинув проволоки. А когда протискивался сам, последний сильный рывок оставил лоскут моего пиджака на зловредном клубочке шипов, которые, казалось, вцепились в меня с особенной злостью. В десятке шагов от нас дикая коза следила за нами с легким благодушным интересом, мерно двигая жующими челюстями.

Не раз во время нашего спуска я готовился к тому, что мы с Беа сорвемся с кручи головой вниз, когда неожиданно под подошвами оказывался скользкий, размокший после последнего дождя коварный уступчик. Или когда наши ноги запутывались в цепком бурьяне. Или когда наши носки ударялись о скользкую выпуклость спрятавшегося подо мхом камня с тем же пугающим глухим звуком, который слышишь, когда ступаешь на призрачную сверхпоследнюю ступеньку неосвещенной лестницы. Мы спускались сломя голову, не разбирая дороги, то по песчаной тропке в анархическом буйстве зарослей репейника и одуванчиков, а то — уже ближе к подножию — по ровному откосу, который соблазнил нас на стремительный рывок, затормозить который мы уже не могли. И вот на этом последнем отрезке, практически совсем у цели, мы и упали, одновременно споткнувшись о черный восьмиугольный камень, покрытый лишайниками и глубоко ушедший в землю. И пусть это было просто падение мальчишки, завершающееся всего лишь исцарапанными коленками и ушибленными локтями, я на одну паническую долю секунды зажмурил глаза и перенесся в миг другой катастрофы, к другому падению, и опять увидел арку деревьев, снеговика на лугу и осколки лица Урсулы.

Поднявшись, мы одновременно оглянулись. Чуть ниже верха обрыва Риети и Малыш спускались по косому гребню, ведущему вниз. Риети держался за одну из цепей панковской сбруи Малыша, а Малыш бережно помогал ему шаг за шагом, двигаясь по уступу чуть ниже Риети, чтобы поймать его в объятия, точно отец маленького сыночка.

Затем внезапно они перестали двигаться. По какой-то причине Риети не упал в раздвинутые руки Малыша, но остался стоять на, как мне представилось, небольшой, заскорузлой от грязи площадке. Он смотрел на нас, глядящих вверх на него. Хотя на таком расстоянии я почти не различал его лица — как и он наши лица, — тем не менее наши глаза умудрились встретиться через всю протяженность обрыва. В секундном параличе — хотя «роллс» теперь был в нескольких шагах от нас — ни Беа, ни я не шелохнулись. Тут Риети вытянул правую руку под прямым углом к телу, и я с интересом заметил, что он прижимает пальцами к ладони какой-то объемистый черный предмет вроде радиотелефона. И пока я вглядывался, стараясь понять, что это может быть такое, последовала вспышка, и меня в плечо поразила молния.

Я лишился сознания — хотя не более чем на несколько секунд, так как, очнувшись, обнаружил, что все еще держусь на ногах, хотя и пошатываюсь, а Риети ни на йоту не изменил позиции. Но мое плечо успело стать омерзительно липким, а змеящийся ручеек того, что могло быть только моей кровью, заполнял чашу моей подмышки. Пепельно-бледная Беа вцепилась мне в локоть, и я услышал, как она повторяет что-то вроде: «Господи, Господи, Господи, ты ранен!»

И я услышал себя: «Пустяк, пустяк, кость не задета». Слова получались густыми и слипшимися, потому что моя верхняя губа не двигалась, точно ее заморозили. Хотя я знал, что лучше этого не делать, но не удержался и сунул палец в дырку, которую пуля пробила в моей куртке. Боль была такой жуткой, что у меня заслезились глаза, но при всей моей неопытности в подобных делах я сумел сразу определить, что вязкая мясная кашица, которую я ощутил под рубашкой, была не более чем неглубокой бороздкой.

— Гай, ты можешь идти? — с тревогой спросила Беа.

— Да… да, конечно, могу, — сказал я. — Боль чудовищная. Но я убежден, что рана поверхностная.

— Тогда обопрись на мою руку. Быстрее — нам надо выбраться отсюда.

С гигантским усилием, отчаянно припадая на ногу в наивной попытке увернуться от пуль, которые Риети еще мог прятать в рукаве своего револьвера (но, видимо, их не осталось ни одной), я кое-как сумел добрести до машины. И после нескольких хриплых прокашливаний и отхаркиваний — накрененный «роллс» судорожно прочищал глотку — мы уехали.


Теперь нам оставался последний участок шоссе — по моей прикидке, не больше двадцати минут до Мон-Сен-Мишель. Поскольку найти врача по дороге никаких шансов не было и поскольку Беа к тому же была против того, чтобы я отвечал на скользкие вопросы до тех пор, пока она не вернет картину, мы решили следовать прежнему плану. Тем временем она достала последнюю сигарету из пачки в перчаточнике, разгладила ее морщинки между большим и указательным пальцами и после долгой и глубокой затяжки отдала ее мне. Меня не оставляло ощущение, что она все время прибавляет скорость — во всяком случае, мы ехали много быстрее, чем раньше. Однако спидометр говорил другое.

Кровь как будто запеклась, но плечо сильно болело, а голова еще сильнее. И того хуже: головная боль уже не была разлитой, но мучительно сосредоточилась в одной точке прямо над правой бровью очагом нестерпимой мигрени.

И вот когда во мне проснулось подозрение, что у меня жар, я поглядел на берег, простирающийся вдаль впереди нас. В паре сотен ярдов пешеходная дорожка, сопровождавшая нас практически на всем протяжении нашего пути, отделяя береговое шоссе от гряды зубчатых черных камней, свернула на еще более узкую, а та через еще несколько сот ярдов внезапно протянулась поперек складчатой поверхности океана, наподобие мола. В дальнем конце этой дорожки виднелась странная, будто обрубленная, колонна или башня, очертаниями абсолютно схожая с эрецированным пенисом. На обращенной к нам стороне были два узких окна-амбразуры — одно почти под самой крышей, конической, как шляпа китайского кули, второе у самой земли. Оно находилось так низко, что я усомнился, окно ли это вообще, так как обитателям башни, кем бы они ни были, пришлось бы становиться на четвереньки, если бы им вздумалось выглянуть из него. И как со мной уже раза два случалось — хотя у меня не было ни времени, ни ясности мысли вспоминать, где или когда, — мной овладело ощущение, будто каким-то образом я уже видел все это прежде, что мне смутно знакома эта кладка из кубических камней, эта угрюмая фаллическая тутошность. Башня не была мне неизвестна, но не была и знакома. Впечатление слагалось такое, будто самая ее незнакомость и вызывала ощущение знакомости.

Потом она скрылась из виду. Я долго колебался, прежде чем поделиться с Беа этим моим ощущением, так как не хотел придавать лишней значимости тому, что вполне могло оказаться всего лишь бредовым порождением всех моих разнообразных и по-прежнему вибрирующе активных болей. Так что я промедлил, пока она совсем не исчезла из поля зрения, а тогда начал было:

— Беа, мне…

Но опоздал. Мы уже расстались с береговым шоссе и оставили океан позади. Его нигде не было видно. Мы проезжали одну из тех безжизненных деревень северной Франции, не отличимых друг от дружки в той же мере, что и бесчисленные городки, усеивающие глушь внутренних областей Соединенных Штатов. Пока мы катили по ее сонной сквозной улице, я заметил пустое кафе, которое могло быть открыто или закрыто равно при общем к этому безразличии, а затем магазин, чья душная устаревшая витрина предлагала ворох давно не модных детских платьиц, мотки цветной шерсти, фарфоровые безделушки, дешевые пластмассовые игрушки, не способные прельстить ни единого ребенка, а затем наспех сварганенный супермаркет, чье само по себе варварское название Franglais[79] усугублялось совершенно излишним «s» после апострофа, которое терзало мое периферическое зрение, будто соринка в уголке глаза. Не считая трех припаркованных автомобилей, шоссе в деревне и за ней было свободно от машин. А когда мы проехали еще около мили, Беа внезапно сказала мне:

— Смотри, Гай! Смотри!

Впереди на горизонте появился Мон-Сен-Мишель, вставая из моря, как лирично выразился мой путеводитель — «подобно ответу на молитву». Я видел десятки снимков Мон-Сен-Мишель. Я знал его контуры не хуже, чем контуры баптистской церкви в конце моей улицы. И все же это одна из тех достопримечательностей, которые, сколь безнадежно ни были бы они заезжены, тем не менее, когда ты оказываешься там, перед ними, разделяя, как говорится, их пространство, все равно способны изумить и поразить. Самый факт, что ты там, что ты видишь их собственными глазами, — вот источник этого изумления. Не то, что они там находятся, но что там находишься ты.

За Мон-Сен-Мишель не было ничего — ничего, кроме пустоты, ничем не расписанного задника, мерцающего безгоризонтного зияния, которое выдавало закулисное присутствие океана, неслышимого и невидимого. Вот почему, пока мы приближались к ней, Гора Святого Михаила, казалось, поднималась не из моря, а из земли, из самой почвы Франции. И ее вид, пока мы ехали через сельские пейзажи, такие приглаженные, и зеленые, и геометричные, что они больше походили на топографическую карту местности, чем на саму местность, напомнил подаренную мне в детстве открытку с танкером, скользящим по Суэцкому каналу и искусно снятым под таким углом, что возникала полная иллюзия, будто танкер пролагает себе дорогу через пыльные желтые поля ржи. Шоссе перед нами было относительно прямым с плоскими протяжениями равнины по сторонам, и пока мы приближались к дамбе, ведущей туда, и колоссальное сооружение все больше нависало над нами — от парящих шаров на его шпилях до архангела с крыльями летучей мыши, венчающего самый высокий шпиль, — мы утратили всякое внутреннее понятие о расстояниях и пространстве.

И только когда мы уже ехали по дамбе, я обнаружил менее монолитный Мон-Сен-Мишель. С близкого расстояния он превратился просто в памятник старины, туристическую приманку, подобную любой другой на нашей планете, с той лишь разницей, что туристы тут — возможно, те же самые, с кем я уже встречался два дня назад в Сен-Мало, — казалось, были пойманы в нескончаемую петлю регрессии. Сквозь ветровое стекло «роллса» я видел, как они поднимаются по крутым улочкам и лестницам острова вверх, вверх, вверх к аббатству, и тем не менее неизменно, таинственно они оказывались на том же самом ярусе, с которого начинали подъем, описав полный круг или полную спираль, точно смешные человечки в одной из фантазий Эшера, в его круговертях, опровергающих законы логики.

Я обернулся к Беа:

— Ты сказала, что у Саши тут есть студия. Но неужели на Мон-Сен-Мишель кто-то живет?

— Ну да. Правда, жителей тут не так уж много: кажется, полтораста. Их называют не то микелотами, не то монтуазцами — как-то так. Саша унаследовал студию от отца, который прожил в ней отшельником всю свою жизнь.

— Странное место для отшельнической жизни, ты не находишь? Один из самых знаменитых архитектурных памятников в мире?

— Ты не знаешь Мон-Сен-Мишель. Не могу объяснить, Гай, как и почему, но это место каким-то образом и открытое, и очень, очень потаенное. Сам увидишь.

Минуту спустя дамба осталась позади, и мы прибыли на автостоянку, где симметричными рядами стояли десятки машин. Наступил тот двуликий и квазиосенний момент, когда одинокий красный диск в нечетком небе мог быть либо поздно заходящим солнцем, либо преждевременно восходящей луной, и большинство посетителей Горы уже потоком возвращались на стоянку через высокие гранитные ворота в ее наружной стене — единственному входу и выходу. Туда мы с Беа и направились уже пешком.

Загрузка...