Июньским утром в девять часов открытый грузовик отъехал от лагерных ворот и тяжело покатил на север по прибрежному шоссе. Кроме Брайна, в машине было еще пятеро. Встречный ветер скоро высушил капли пота на его лице; он облокотился на борт машины, снял панаму и с облегчением почувствовал, как ветерок шевелит его короткие светлые волосы. С пяти утра Брайн был на ногах — сверил карты, уложил вещевой мешок, надежно спрятал компас, чтобы он не разбился и не подмок. Как только они поели и вышли во двор, длинное помещение кухни, окруженное пальмами, снова погрузилось в сон.
Брайн думал, что этот день так и не настанет, но сейчас, когда мощный мотор грузовика с ревом нес их к Гунонг-Барату, его вдруг охватило какое-то безразличие и он уже почти не волновался. Напротив, как ни странно, когда синие, пестреющие тенями облаков рисовые поля развернулись перед ним, убегая на восток, на него нахлынули мысли и воспоминания о Ноттингеме, которые совсем успокоили его. Он был немного озадачен этим, нахмурился, пригнулся, чтобы ветер не задул огонь, и закурил сигарету. Ему вспомнилась Полин: высокая и какая-то задумчивая, она шла по тротуару широкой улицы; после родов она похудела, и от этого лицо ее стало еще выразительнее. Четыре долгих года после школы он работал и ухаживал за Полин, а потом женился на ней, и теперь ему пришла в голову мысль: я связан, хоть никогда не ощущал этого по-настоящему, потому что даже тогда, когда я спал с ней, приезжая в отпуск, мне казалось, будто я урвал украдкой что-то недозволенное. Даже когда родился ребенок, немногое для меня изменилось; отчего же я все-таки женился на ней? Не нужно было, наверно, этого делать, да я ведь и не прожил с ней столько, чтобы самому понять, рад я или нет тому, что женился на ней. Не пойму даже, рад ли я этому, по крайней мере так, как должен бы радоваться.
Жаркие лучи солнца, словно пронзавшие череп насквозь, несмотря на прохладный ветерок, прогнали его видения, и он стал любоваться красочными пейзажами Малайи, мелькавшими, как кадры волшебного фонаря. Они доехали до взлетной дорожки, и, после того как сел какой-то самолет, грузовик резко рванулся вперед. Бейкер упал на мешки.
— Эй, ты, подонок! — заорал он. — Думает, что везет каких-нибудь летчиков. И на черта ему понадобилось поднимать нас чуть свет? А мне такой замечательный сон снился — еду я на мотоцикле по Кенту с красивой девчонкой. А здесь никакой цивилизации.
— Брось, — проворчал Керкби. — На нервы действуешь. И на кой хрен ты тогда поехал, если не хотел?
— На земле и на небе порой случаются вещи настолько странные, что они необъяснимы с помощью вашей философии, Керкби.
Бейкер вовсе не хотел насмехаться над Керкби, но он так щурился (на самом деле это объяснялось просто-напросто плохим зрением) и говорил таким высокомерным тоном, что люди, которые не знали его и не могли разобраться в его настроениях, часто злились.
— Послушай, ты, — отозвался Керкби, — помолчи, а не то как ткну штыком прямо в твою вонючую философию…
— Скажи спасибо, что ты здесь, — отозвался Брайн. — Нам всем ведь пришлось из-за тебя наврать с три короба.
Бейкера накануне отвели в дежурку, его обвинили в неповиновении сержанту, который сказал, что им нельзя будет везти домой чемоданы. Тогда полказармы связистов пошло за ним и поклялось, будто видели, как сержант ударил Бейкера. Только после этого его отпустили.
Серебристые деревья на каучуковой плантации, росшие в строгом геометрическом порядке, тянулись на целые мили по обеим сторонам дороги, и, когда грузовик снова вырвался на открытую равнину, в нос им ударил гнилой запах ила с берегов широкой, мелководной, почти неподвижной реки. Грузовик прогромыхал по расшатанному понтонному мосту, и Джек Валлиец шутливо крикнул «ура», когда они выбрались на шоссе. Темные, крытые пальмовыми листьями лачуги малайской деревушки стояли в стороне от дороги, каждый новый изгиб которой приближал их к Гунонг-Барату; в лучах полуденного солнца темно-зеленые уступы карабкались вверх к острой вершине, упершейся в массу белобрюхих облаков.
— А красиво. — сказал Брайн Нотмэну. — Никогда бы мне не видать этого, если б я не уехал из Ноттингема.
— Все относительно. — сказал Нотмэн. — Когда мы стояли под Лондоном, я, бывало, любил бродить в Ист-Энде по Уайтчепелу и Бетнал Грину — и назад вдоль Кейбл-стрит. Почему-то они волновали меня, эти улицы. А видел ты рынок Петтикоут-лейн? Он тоже красивый. Надо тебе пожить в Лондоне, когда вернешься. Найти там работу.
— Я бы и сам не прочь. Никогда не любил долго на одном месте сидеть. Там, наверно, много разных машиностроительных фирм, вроде той, где я работал.
— Конечно. Ты ведь молодой. А жена твоя не будет против такой перемены?
— Нет, раз я так захочу, — сказал Брайн.
Они, точно сквозь туннель, проскользнули по широкой главной улице Балик-Кубонга и снова выехали на дорогу. Свернув влево к Пенунджоку, грузовик чуть не наскочил на бензоколонку.
— Надо бы проверить этого мерзавца, имеет ли он право машину водить, — сказал Керкби.
Заросли каучуковых деревьев стали гуще, потом грузовик повернул к северу по немощеной дороге, и слева от них осталась маленькая речушка — они определили по карте, что это Сунген-Паван. Дорога оборвалась у края джунглей, как будто ее строители вдруг бросили свои инструменты и отказались идти дальше в непролазную чащу. Брайну так не терпелось спрыгнуть на землю, что он чуть не вывалился из кузова.
— А все-таки он живьем нас довез.
Грузовик развернулся и скрылся за деревьями, где было шоссе, еще до того, как громкие проклятия солдат достигли ушей мрачного водителя. Брайн поднял свой вещевой мешок, поправил его на спине. Все они были в рубашках защитного цвета, в брюках, заправленных в высокие сапоги, в панамах. У каждого за плечами мешок, одеяло и плащ, а поверх мешка, как на рождественской елке, висели фляжка, сверток с едой, нож и винтовка. Брайн с минуту молча смотрел на джунгли, словно недоумевая, что он здесь делает и зачем ему понадобилось входить под эти деревья, откуда доносился лишь звук падающей воды, точно злобный призыв к мщению. Так вот они, джунгли. Он усмехнулся. А где же все эти тропические растения из цветных фильмов, где попугаи, перелетающие с ветки на ветку? И как насчет Тарзана, Мартина Рэтлера. Алана Куотермэйна и Джима из джунглей? Не то чтоб я очень верил всему этому, особенно когда вышел из школы. Джунгли были темно-зеленые, однообразные, полные мрака и негостеприимных, застывших в неподвижности деревьев.
Они продвигались по руслу ручья гуськом. Брели медленно, пошатываясь под тяжестью ноши. Часто, наступив на скользкий подводный камень, теряли равновесие, и в первые же дни каждому довелось искупаться в ледяной воде. Уступы поменьше, примыкавшие к главной вершине, были высотой до двух тысяч футов, и на склонах виднелись заросли, казавшиеся непролазными.
— Я бы не прочь оказаться сейчас в Кью-Гарденз, — сказал Бейкер и, поскользнувшись, шлепнулся в воду, он был похож на плот, на котором плавали его тюк, винтовка и панама. Брайн помог ему выкарабкаться.
Предполагалось, что за старшего будет Оджесон, высокий, худой, светловолосый человек, недавно выучившийся на зубного врача и выглядевший немного солиднее, чем остальные, которым было лет по двадцать. Но на первом же привале Нотмэн довольно твердо, хотя и уважительно, сказал:
— Если вы не возражаете, сэр, теперь я вас поведу. Мне уже приходилось ползать по джунглям. Так нам будет легче.
Оджесон согласился:
— Я и сам собирался предложить это.
Он снял с погонов оба колечка — знаки отличия — и засунул их в пачку с сигаретами. Они продолжали идти, меняясь время от времени местами и осторожно ощупывая ногами дно ручья. Склон медленно поднимался, ветви деревьев были не слишком густые, и сквозь листву проникали лучи солнца, так что снизу до пояса их сковывал холод, а рубахи прилипали к потному телу.
Брайна радовали эти трудности, он двигался осторожно, твердо ставя сначала одну ногу и только потом отрывая от земли вторую. Мешок натирал ему плечи, паек выдали консервами, и банки больно упирались в спину. Они оживленно болтали, время от времени по ущелью разносился смех, даже Бейкер в конце концов стал ступать увереннее и развеселился. В первые часы это было похоже на обыкновенную прогулку по лесу, а когда ручеек превратился в большой прозрачный водоем, они разделись и полезли в воду.
Им пришлось осторожно пробираться меж деревьями, обходя крутое ущелье глубиной в сотни футов — серповидную впадину, похожую на узкую ножевую рану в боку у горы. Нотмэн, шедший впереди, взял винтовку на ремень и вытащил нож: порой ему приходилось прорубать дорогу в зарослях.
— Прогулочка кончилась, — сказал Джек Валлиец, шедший за ним.
Увязая в сырой земле, они пробирались сквозь низкую поросль все выше в прохладный полумрак. Над ними и вокруг них по крутым склонам высились деревья и густые заросли кустарника. Ни Брайн, ни другие — никто, за исключением Нотмэна, — никогда не видели такой чащи и понятия не имели, как пробираться сквозь нее. Ползучие растения стлались по земле и вились вверх по стволам, поросшим мхами, длинные цепкие травы оплетали папоротники и преграждали дорогу, похожие на проволочную паутину, будто какой-то нетерпеливый великан взялся сплести их, а потом, отчаявшись, бросил эту тяжелую работу. Высокие стволы деревьев нависали над ними, и густая тяжелая листва, казалось, скрывала небо вот уже тысячи лет.
— Эй, почему свет не включаете? — крикнул Керкби. Шел дождь, ровные, незаметные струйки пропитывали влагой их ношу. Они медленно прорубали себе дорогу. Нагружены они были, как вьючные мулы, и подниматься было так тяжело, что через каждые несколько сот футов они садились на траву отдохнуть. Брайн соскабливал комья красной глины со своих намокших ботинок.
— Пошли, — подгонял их Нотмэн. — Скоро стемнеет.
Со смехом они двинулись дальше, стараясь держаться вдоль речки, но на деле они шли вслепую, потому что ничего не было видно, и даже компас не мог им тут помочь. Брайн теперь шел чуть впереди, разрубая ножом ползучие стебли, один из которых едва не задушил его, прежде чем Брайн его заметил. Руки у Брайна сразу отяжелели, стали неловкими, словно были привязаны к телу.
— Иди теперь ты вперед, — сказал он Керкби. Бейкер яростно ругался, выпутываясь из лиан. «Они словно зуб на него имеют», — думал Брайн и помогал ему, хватая вещевой мешок, винтовку, руку или ногу. Бейкер поскользнулся и покатился вниз, но какая-то лиана выручила его, на этот раз он успел уцепиться за нее и держался на склоне. Оджесон и Брайн помогли ему встать.
— Все равно как втаскивать на коня рыцаря в доспехах, — сказал Брайн. — Для такой чертовской работы полиспаст нужен.
Еще один трудный переход — и они снова присели отдохнуть. Дождь все шел и шел. Брайн вытащил пачку сигарет и угостил остальных. Сырость пробирала его до костей, целый поток воды, скопившейся на каком-то огромном листе у самой верхушки дерева, вдруг пролился ему на панаму. Ну и местечко! Еще в детстве (да и потом тоже) он часто рисовал себе жизнь без крова над головой, борьбу с капризами и причудами природы и при этом в своих мечтах всегда бывал спокоен, сохранял самообладание в своем гордом одиночестве. Долгие ночи в радиорубке научили его любить такую отшельническую жизнь, но теперь, в джунглях, когда он промок, измучился, стер себе шею и ноги, очутился вдали от жилья и постели, борьба с природой представлялась ему уже куда более реально. Вместе с тем, несмотря на все лишения, это познание мира освещало уголки его отшельнической души новым светом, он больше чувствовал себя самим собой, чем раньше; дым сигареты согревал легкие, а голубые колечки, срываясь с губ, некоторое время сохраняли свои очертания в тяжелом влажном воздухе. Он сел поодаль от остальных. Говорили они совсем мало и тихо, будто попали в какой-то мрачный, сырой, бесконечно длинный собор. Брайн был потрясен, и теперь, когда он ощутил, как измучился, ему трудно было поверить, что еще вчера он жил вольготной жизнью в армейском лагере.
Они спустились к реке и в половине шестого разбили лагерь на плоском скалистом берегу, в том месте, где река, словно изливаясь через воронку, вдруг водопадом обрушивалась вниз, а расстояние между берегами не превышало нескольких ярдов. У Брайна ломило спину, кожа горела, он снял рубашку и обнаружил большую красную ссадину. Две коробки промокших насквозь сигарет пришлось выбросить в воду, и они, подпрыгивая и ныряя, поплыли к водопаду.
— Все-таки меньше груза, — сказал Брайн, вновь ощутив боль в спине, словно у него выгрызли кусок мяса.
— Без нее легче будет, — сказал Нотмэн, прижигая сигаретой толстую пиявку, присосавшуюся к плечу Бейкера.
Развесив на кустах штаны и рубахи, они нашли еще несколько пиявок; иногда их не удавалось оторвать, они лопались, оставляя пятно крови, Нотмэн сказал, что нужно натаскать на ночь дров для костра, и, когда стемнело, возле бивака запылал огонь.
— Черт, этак мы не скоро доберемся до вершины, — сказал Бейкер. Он стоял у реки, вглядываясь в густые тенистые джунгли на том берегу.
— А ты что тут думал найти? — спросил Нотмэн. — Пирожные?
— Нет, — отозвался тот, — канатную дорогу.
— Ты не в Швейцарии, — усмехнулся Оджесон.
— Не думаю, чтоб мы и завтра до вершины добрались, — сказал Нотмэн. — При такой скорости на это уйдет дня три или четыре.
Джек поужинал, вычистил винтовку, вытряхнул из ствола набившуюся туда землю.
— Да я скорей туннель под этой горой проложу, чем мы на нее взберемся.
— Здесь вот что нужно сделать, — сказал Брайн. — Сжечь все огнеметами и выращивать салат. Или построить дороги, чтоб машины могли тут мчать со скоростью шестьдесят миль в час.
Они поужинали, подвесили к ветвям противомоскитные сетки и устроили под ними постели — на двоих каждая. Брайн не понимал, зачем нужно дежурить ночью по двое, но так решил Нотмэн, и никто не стал спорить.
— По двое в постели, — сказал Бейкер. — Просто рай.
— Хоть какое-то удовольствие получишь от этого путешествия!
— Не трепли языком, Ситон! — крикнул Бейкер.
Брайн дежурил с Нотмэном после полуночи; они сидели в нескольких шагах друг от друга на камнях, притихшие, в тяжелой истоме прерванного сна. Брайн держал на коленях винтовку. Медленно склоняя голову, он забылся. На том берегу треснул сучок — в темноте этот звук раздался угрожающе близко. Он мгновенно проснулся. Нотмэн еще раньше услышал хруст и увидел огромную кошку, появившуюся в отсветах низкого пламени. Они прицелились одновременно. Брайн с восторгом выпустил пять пуль, радуясь возможности наполнить грохотом гнетущий мрак, оживляемый только плеском воды, обреченно падавшей вниз. Выстрелы отозвались эхом на горных склонах, как удары бича, разгоняющие тьму, и зверь скрылся во мраке. Спящие даже не пошевелились, и в наступившем безмолвии Брайн вспомнил, хоть и неточно, несколько строк из Дантова «Ада», книги, которую он стащил из лагерной библиотеки несколько месяцев назад и читал урывками у себя в радиорубке:
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу.
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, — о, как произнесу! —
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу…
И вот внизу крутого косогора —
Проворная и вьющаяся рысь.
Вся в ярких пятнах пестрого узора,
Она кружа мне преграждала высь.
«Как будто он на Гунонг-Барате это писал», — подумал Брайн, заметив при этом с радостью, что Керкби выполз из-под сетки; Керкби подошел и сказал ему, чтобы он шел спать.
После завтрака он стал определять местоположение.
— Эй! — крикнул он со скалистого выступа. — Знаете, сколько мы прошли? — Никто не мог угадать. — Жалких тысячу триста ярдов. Со вчерашнего дня мы поднялись всего на тысячу футов.
— Еще дня три прошагаем. Похоже, ты был прав, — сказал Оджесон Нотмэну, который только кивнул в ответ и вскинул на плечи мешок, готовясь снова вести их вверх по реке.
Впереди показался водопад — две бледные струи на фоне зеленоватой известковой скалы, это значило, что придется идти в обход, снова продираться сквозь джунгли. У некоторых ручьев русло петляло, как петляют иногда полосы снега на склоне горы, кое-где можно было пролезть на четвереньках, но большинство крутых скалистых обрывов опасно было переходить с тяжелым грузом на плечах. Ссадины на спине у Брайна порой причиняли невыносимую боль, вынуждая его отставать и ждать, пока плечи отдохнут, боль уляжется и он сможет снова взвалить на себя груз. К концу дня он уже притерпелся к боли и знал, что теперь все это только вопрос времени — нужно выдержать, пока огрубеет кожа, и тогда перестанешь замечать боль — совсем как на фабрике, когда он пришел туда в первый раз с еще не огрубевшей кожей на ладонях. Пот катил у него с лица, он шагал последним, и все его тело — ноги, руки, живот, пах, лопатки — покрылось коркой соли.
— В чем дело? — спросил его Нотмэн, заметив, что он все время передвигает на спине мешок.
— Да вот заели сингапурские блохи, — сказал Брайн, — так и скачут, гадюки.
— А-а, у меня тоже есть, только рангунские.
Они присели покурить, и каждый стал рассказывать о своих невзгодах. Джек заявил, что по нему скачут гонконгские блошки, и Оджесону их выдумка показалась забавной.
— А у меня кровавые струпья на спине, — злобно сказал Керкби. — Хотел бы я, чтобы они тоже ускакали, да поскорей.
Они закусили галетами и шоколадом, запивая водой из жестяных кружек. Сидели они среди камней. Маленькая зеленая птичка уселась на сучке у них на виду. Вероятно, человеческая нога не ступала здесь долгие годы: тут не было дорог и не росли плодовые деревья. Даже слоны отсюда исчезли. Джек спокойно поднял винтовку, прицелился и выстрелил, расколов грохотом воздух. Птичка упала на камни, и красное смешалось с зеленым.
— «Стрелой своею сбил я альбатроса», — усмехнулся Брайн.[8]
— К счастью, это всего-навсего какой-то здешний воробей, — сказал Бейкер. — А не-то дрянь было бы дело.
Нотмэн глядел на птичку, поглаживая щетину на подбородке.
— Лучше бы поберег патроны, — сказал он, подразумевая: «Эй ты, скотина, зачем в нее стрелял?»
— Чем больше патронов расстреляем, тем легче нести, — сказал Джек, снова вскакивая с места. — От этого мешка мне жизни нет.
— А зачем мы вообще винтовки тащим? — подумал вслух Брайн. — Весь этот хлам добрую тонну весит.
Оджесон улыбнулся:
— Инстинкт. Никто ведь даже не спросил зачем.
— Никто вообще ни черта не спрашивает. Я бы не взял винтовку в Шервудский лес, а здесь ничуть не опаснее.
— А как насчет тигра, которого ты прошлой ночью видел? — спросил Джек.
— Да это вовсе не тигр был, — насмешливо сказал Керкби. — Просто от страха почудилось, нервы у вас стали никуда.
— Нет, это была какая-то здоровенная тварь, — сказал Нотмэн. — Я видел, да и Брайн тоже.
Теперь, с мешком за плечами, который показался ему еще тяжелее, Брайн уже сомневался, что действительно видел тигра. Хруст веток и какая-то тень, чуть чернее окружающего мрака, потом град пуль вдогонку этой тени. Неотвязные страхи и игра воображения — только и всего, тигра могло и не быть. «А может, я и в самом деле что-то видел, хотя трудно поверить, что и Нотмэн видел то же самое. Пока я не выстрелил, он тоже не стрелял — не было нужды».
Брайн сидел ночью у одного из двух костров, и в нескольких шагах от него за бурлящим потоком светились два малюсеньких огонька, они то вырастали, похожие на зеленые горящие глаза, то снова таяли. Шум воды, весь день стоявший в ушах, стал таким привычным, что он больше не замечал этого шума (как не замечал шума на фабрике возле железнодорожной станции в Рэдфорде). Только по временам, как вот сейчас, когда мысли его были заняты яркими зелеными огоньками за рекой, он снова слышал этот шум. Среди одеял, покрытых сеткой, кто-то всхрапнул: вот счастливец — сейчас во сне он небось сидит где-нибудь в задних рядах кино со своей смазливой девчонкой. Мне бы тоже поспать, свалившись без задних ног, и тоже витать где-нибудь далеко. Глаза за рекой все еще светились. «Это, конечно, не тигр», — подумал Брайн и готов был рассмеяться над своими страхами, но вместо этого поднял винтовку, чтобы успеть выстрелить, пока рука не дрожит. Огоньки глаз уплыли, и он долго высматривал их в темноте, потом зажмурился. «Вот если б они узнали, как я перепугался каких-то светлячков, — усмехнулся он. — Хватаюсь за винтовку, даже когда в этом нужды нет, почти как Джек. А ведь от пуль добра не жди. Скоро, наверно, начну собственной тени пугаться».
— Что нового? — спросил Бейкер, сидевший у второго костра.
— Ничего. — Он подбросил дров на тлеющие угли и вдруг вздрогнул, потому что Бейкер подпрыгнул и его ружье неожиданно грохнуло, заглушая поток проклятий. — Что там? — крикнул Брайн.
— Да змея. У самой ноги ползла.
— Тебе нужно сходить к психиатру.
— Не мне одному, — отозвался Бейкер.
Хотя поклажи каждое утро становилось все меньше, потому что часть продовольствия они съедали, запихнуть все в мешки было по-прежнему нелегко; одеяла, плащи, противомоскитные сетки, оставшееся продовольствие и патроны, разбросанные вокруг, — словно кто-то мусорную корзину вывернул.
Настал третий день пути. Они проходили теперь не больше, чем прежде, но зато меньше ворчали и меньше тратили сил. Один раз они увидели в двух тысячах футов над собой вершину с белым шарфом облаков на шее.
— Завтра вечером, — сказал Нотмэн, — мы уже будем стоять там и смотреть сверху на то самое место, где стоим сейчас.
Ему ответили смехом, кто-то стал доказывать, что они доберутся до вершины еще сегодня, а может, завтра поутру. Нотмэн вскинул на плечи мешок и, насвистывая, пошел дальше, опередив всех на добрых пятьдесят шагов.
Но к холмному приблизившись подножью.
Которым замыкался этот дол.
Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,
Я увидал, едва глаза возвел.
Что свет планеты, всюду путеводной,
Уже на плечи горные сошел.
— Это что? — спросил Джек, догоняя его.
— Стихи.
— Я так и думал. Так ты стихи любишь, друг? Бейкер и Оджесон нагнали их; Брайн глотнул воды из фляги.
— А как же.
Он был измучен и радостно возбужден: здесь, среди джунглей, сердце словно все время омывала свежая вода. Они продолжали шагать, гремя ботинками по гальке и осторожно переступая через зеленоватые обломки скал. Вершины теперь не было видно. Миновав излучину речки, они вышли к новому водопаду. Они сгрудились на одном месте, а потом, убедившись, что лезть по скалам здесь невозможно, снова растянулись гуськом и вошли в джунгли.
Брайн подтянулся, ухватившись за куст, не сводя глаз с грязных ботинок, неуверенно двигавшихся впереди него. Тысяча шестьсот ярдов — таков был их средний дневной переход. «Да, на такой сдельной работе, скажем, по шесть пенсов за сотню ярдов, можно с голоду помереть. Даже по шиллингу за сотню, и то много не заработаешь. Обратно мы в десять раз быстрее пойдем, и все же, если я еще решусь на такую вылазку, то уж столько вещей с собой не потащу. По восемьдесят фунтов на каждого, а эти жестянки со жратвой всю спину натерли, хотя всего-то нам и нужно немножко галет да чай с сахаром. Как япошки: мешок рису — и пошел».
Заросли кончились, и речка стала поуже: все чаще попадались большие деревья, лежавшие поперек русла, приходилось перелезать через них или проползать под ними. В одном месте вода, казалось, падала прямо с неба. Она низвергалась вниз белыми потоками, собиралась в заводи среди зубчатых скал, а потом медленно и размеренно стекала в водоем, чистый и прозрачный, с зеленоватым отливом.
— Может, скоро уже вершина, — с надеждой сказал Оджесон, но не тут-то было. Вода больше не грохотала в ущелье: чем выше они взбирались, тем тоньше становился поток и ритмичнее шум.
Им снова пришлось пробираться через заросли. Тропки не было, и они инстинктивно держались поближе к руслу реки. Брайн размахивал ножом, прорубая дорогу, пока мускулы у него не одеревенели и не стали такими же бесчувственными, как сучья, что валялись под ногами. Поваленные деревья, скрытые кустарником, давно уже сгнили, лишь кора сохранилась, и, наступая на такое дерево, он увязал в мягкой красноватой трухе. Вокруг не было никаких признаков жизни, только муравьи деловито сновали по листьям да одна или две пиявки болтались на сучьях, точно ожившие ботиночные шнурки.
— Ну и воняет же тут, как в сортире, — сказал Керкби.
Он обменялся с Брайном местами и пошел впереди. Когда они останавливались, вокруг воцарялась тишина, нарушаемая лишь далеким бормотанием воды да пением птиц в ветвях. А когда трогались в путь, снова слышались лишь удары шести ножей, разрубавших сучья, — шестеро людей вторгались в древесную чащу. Только в долине эти звуки смолкали. Неожиданно они вышли к реке. Лучи солнца вдруг пробились сквозь листву, и они увидели, как игуана метнулась прочь и спряталась в своем убежище.
На уступе, нависшем над долиной, они нарубили веток для костра и расчистили место для ночевки. Джек нашел огромного красивого кузнечика с длинными, как антенна, усами. Брайн ногой отшвырнул его, а Джек ткнул прикладом, но кузнечик все еще шевелился. Тогда Бейкер выстрелил, и от насекомого мокрое место осталось. Целая батарея жестянок шипела на огне: консервы, мясные и овощные, фруктовый пудинг, рядом стоял чайник, лежали галеты и сыр.
В семь часов все, кроме часовых, легли спать. Нотмэн и Брайн, дежурившие первые два часа, тихо переговаривались.
— А ты что будешь делать, когда тебя отпустят?
— Искать работу, наверно, — сказал Брайн. — Впрочем, еще не знаю, какую именно. Я на станке работал, когда меня взяли: всего-то два года прошло, а кажется, — целая вечность. И все же, ей-ей, я рад буду вернуться к Полин.
Последние слова вырвались у него невольно, прежде, чем он это успел осознать, словно вопль души, удививший его самого настолько, что он даже замолчал на время.
— А ты совсем скоро уедешь, — проговорил он наконец, просто чтобы сказать что-нибудь.
Нотмэн потянулся к костру за огоньком.
— На рождество — за несколько месяцев до тебя. Пусть они кого другого наймут караулить свою отжившую империю. И найдут: такие дураки каждую минуту рождаются. На мне тут семь лет ездили, и теперь уж я пошлю их подальше да натворю что-нибудь напоследок. И вовсе не из мести, а так, по привычке, она — вторая натура.
Он говорил спокойно, но устало, таким тоном, будто и впрямь можно вот так один на один сломить мощь Британской империи.
— Да, конечно, я добровольно остался в военно-воздушных силах, — сказал он, предвидя возражения Брайна, — вот и оказался в дураках, сам это признаю. Я думал, немцев нужно будет еще несколько лет удерживать, а теперь, вместо того чтоб бороться с фашизмом, я помогаю здесь фашистам. Единственное, чего мне теперь хочется, — это поработать как следует для разнообразия, и если кто-нибудь из моих новых друзей при мне скажет, что верит в Британскую империю, то уж я сумею растолковать ему кое-что. Горячиться, конечно, не стану, если мне не поверят. Нет, я просто прекращу этот разговор, как разумный человек, который знает, о чем говорит.
— Ты рассуждаешь совсем как участник Сопротивления, — улыбнулся Брайн.
— Да нет, все это только слова. Тут, в джунглях, тихо, никого нет.
— Это вам только кажется, — вдруг произнес из-под своей сетки Бейкер, — но разве вы, два большевика, не знаете, что все к лучшему в этом лучшем из миров?
Уже серел рассвет, ознаменованный мелкой неторопливой изморосью и выстрелами, — это палил Бейкер, посылавший в долину пулю за пулей, пока Нотмэн готовил им на завтрак горячий пудинг с молоком. Они решили встать пораньше и теперь наполняли фляжки из узкого ручейка, в который превратилась Сунгей-Паван; воды могло не быть больше, до тех пор пока они не доберутся до другого склона горы.
Над водой влажные кустарники становились ломкими и колючими, они оставляли неглубокие, но жгучие царапины, начинавшие гноиться прямо на глазах. Теперь все думали не о том, чтоб покорить вершину и с чувством гордости глядеть вниз, а только о том, чтобы карабкаться все выше, терпеливо и упорно, выполняя задуманное в часы безделья, еще тогда, когда они даже не представляли себе, что затевают. «Какой нам от этого толк? — размышлял Брайн. — К черту!» Трах! Нож его врезался в колючий куст, который упал на землю, и Брайн быстро наступил на него, чтобы Керкби, шедший следом за ним, не оцарапался. Они собирались достичь вершины к вечеру и развести там большой костер, когда огонь будет виден у них в лагере, за двадцать пять миль отсюда. Мысль об этой грандиозной затее волновала Брайна много недель, но теперь, когда они были близки к цели, его энтузиазм, загнанный бесконечно долгим подъемом в какой-то укромный уголок души, почти пропал.
Заросли редели, и целых пять часов они шли, даже не останавливаясь, чтобы перекинуться словечком или покурить. Брайн весь исходил потом под палящими лучами солнца, стоявшего высоко в небе; после полудня они вошли в сырую чащу, покрывавшую крутой скалистый уступ, и в первый раз обрадовались прохладе, зная, что скоро снова будет палить солнце. Местами зелень сменялась серыми каменистыми скалами, и все по совету Нотмэна стали их обходить.
— Не много от тебя останется, если сорвешься и пролетишь вниз несколько тысяч футов, — сказал он Бейкеру, который предлагал подниматься ползком по этим гладким скалам.
Они потратили еще час, продираясь через полосу колючих кустарников, оказавшуюся лишь каким-то странным преддверием к сырой чаще, и двинулись дальше, цепляясь за стебли и лианы, подбадривая себя ругательствами, напрягая всю силу усталых рук и сгибая натруженные спины, чтобы пролезть под поваленными деревьями, увязая в грязи. Брайну хотелось теперь достичь вершины вовсе не потому, что оттуда откроется потрясающий вид (с такой высоты он еще не смотрел на здешние места), а потому, что тогда экспедиция будет завершена, они наконец перестанут карабкаться вверх. Этого одного было достаточно, чтобы заставить его двигаться вперед. «Что за смысл лезть на гору, если у тебя нет какой-нибудь цели; скажем, снять карту, или добыть еды, или собрать дров, или отыскать место для жилья?» — думал он, запертый в этой тюрьме из листьев и веток, которые все еще сжимали их со всех сторон, хотя они давно уже шли, не останавливаясь.
К концу дня вершина горы наконец нависла у них над самой головой — голый склон без тропок и без уступов, на которых они могли бы удержаться со своим тяжелым грузом.
— Здесь слишком круто, — сказал Оджесон, и Брани вслед за ним скользнул взглядом туда, где серело небо.
Они скинули мешки и устало присели под деревьями, упершись в стволы ногами, чтобы не скатиться по крутому склону. Нотмэн, совершенно измученный, курил сигарету.
— На обход этой скалы придется еще часов шесть потратить. Но даже после этого нельзя быть уверенным в успехе, — сказал он. — Мы можем без конца кружить здесь и всякий раз натыкаться на неприступные склоны.
Брайн развернул карту.
— Придется пройти мили две или три к юго-востоку. Там есть проход.
— Не пойду, — сказал Бейкер, — на это еще не один день потребуется.
— С меня хватит, — сказал Керкби.
— И с меня, — сказал Джек.
— А может, и здесь удастся пройти, — упорствовал Брайн.
Ему уже снова казалось важным достичь вершины теперь, когда на это было мало надежды. До чего же глупо не суметь добраться до вершины, после того как они столько намучились. Он знал, что все измотаны, но, может, еще одно, последнее усилие, всего какой-нибудь час пути — и они будут на вершине, разобьют там лагерь. Он поднял с земли нож Нотмэна. У него было такое чувство, словно оба они его подвели, и Нотмэн и Оджесон: ведь это они должны были командовать. Но оба сидели, словно в забытьи, окутанные дымом сигарет.
— Пойду посмотрю, что там, — сказал Брайн. Нотмэн протянул ему сигарету.
— На, покури сперва.
— После, когда вернусь.
— Как хочешь.
— Только зря время потратишь. — Бейкер вонзил нож в дерево. Острое лезвие с размаху вошло в ствол со злобным и бессильным звуком, словно признаваясь в неудаче.
— Не твое же время я буду тратить, — огрызнулся Брайн. — Глупо — столько пройти и теперь назад поворачивать.
Нотмэн слушал, не вмешиваясь. Он привел их к самой вершине, а теперь пусть решают, идти дальше или нет. Если они все вместе решат идти, то постараются отыскать дорогу, хотя, по совести говоря, он не стал бы рисковать; сделать крюк в три мили казалось ему невозможным, пришлось бы, вероятно, два дня идти без воды.
— Я совсем испекся, — сказал Керкби.
Джек предложил остановиться здесь на ночлег, а утром двинуться дальше.
— Пройдем вершину, воды будет до черта.
— Я думаю, можно на этом покончить, — сказал Оджесон, и его тут же поддержал Бейкер:
— Правильно. Мне этот пикник с самого начала не понравился.
— Зачем же ты пошел?
— Хотел обогатить свой жизненный опыт.
Брайн ничего не мог возразить, ему не хотелось доказывать, что его мотивы были глубже, хотя, может быть, и туманнее.
Рассмотрев вдалеке очертания скалы, он двинулся вверх сквозь густые заросли, точно шахтер, прокладывающий штрек, перелезая через преграждавшие путь поваленные деревья по пяти футов в обхвате. Вокруг стояла тишина, и он намеренно громко вонзал свой кривой нож в твердые, словно металлические, стволы, чтобы хоть как-нибудь нарушить ее. Эта лесная глушь пугала его, и время от времени он останавливался на прорубленной им тропке, как бы стараясь вслушаться в эту тишину, ему хотелось увидеть хоть муравья, хоть пиявку или даже змею, но вокруг не было видно ничего живого, кроме его собственной мелькавшей на ходу руки. От лагеря в Кота-Либисе его, казалось, отделяли долгие годы жизни, Англия же стала бесконечно далекой мечтой тех времен, когда его еще на свете не было. Полин, спешившая в магазин на Эпсли-лейн, казалась каким-то призрачным видением. «А может, с тех пор, как мы здесь, весь мир успел превратиться в джунгли и нам незачем возвращаться?»
Он карабкался к вершине, минуя скалистый склон, преграждавший им путь. Среди враждебного одиночества джунглей он думал о водопадах и водоемах в нескольких милях отсюда, на пути в долину, о шуме реки, который им раньше казался таким мучительным и о котором он вспоминал сейчас как о благодати. Все смешалось в его воображении. Он прислонился к стволу и закурил.
Несколько деревьев нависли над самой вершиной, и кроны их приветливо манили его. «Может, если пойду дальше, найду какую-нибудь расщелину и по ней доберусь туда за десять минут». Над деревьями висели серые дождевые облака, приютившиеся тут на ночь. Он решил во что бы то ни стало дойти до вершины и, окинув взглядом остаток пути, вдруг увидел питона, свернувшегося клубком в каких-нибудь десяти футах от него.
Волна страха накрыла его, и, барахтаясь в ней, он пошарил рукой у себя за плечами — винтовки не было. Он попятился. Полосы и квадратики пришли в движение, переливаясь различными цветами на земле и выше, над поваленными стволами, над корнями деревьев; такой большой змеи Брайн не видел ни в храмах Пулау-Тимура, ни на рисовом поле у Кота-Либиса. Он стал спускаться вниз от дерева к дереву, не сводя глаз со змеи, которая теперь, когда Брайн уже отошел далеко, снова свернулась вялыми кольцами. И страх вдруг прошел: все равно винтовки у него нет и незачем ему спешить и впадать в панику; потом в тенистом сумраке Брайн совсем потерял змею из виду. И тогда он опять испугался и побежал к товарищам, уже не чувствуя себя одиноким в джунглях. Он ничего не сказал им о питоне.
— Я не нашел обходного пути, — пробормотал он, опускаясь на землю, и был рад, что никто не сказал торжествующе: «А я что тебе говорил?»
Нотмэн взвалил на спину мешок и винтовку, остальные последовали его примеру, и все снова двинулись в путь, продираясь сквозь ветви и кустарник. На спуске мускулы напрягаются не так, как при подъеме, и Брайн, едва удерживаясь, чтобы не налететь с размаху на какое-нибудь толстое дерево, чувствовал сильную боль в ногах. Медленно капал дождь, и, когда наступили сумерки, Брайн и Керкби, растянув между кустами одеяла, уселись в них, точно в люльки, и стали жевать галеты. Джек вскрыл штыком банку с джемом и пустил ее по кругу, так как ни у кого не было сил искать какой-нибудь еды поплотнее, впрочем, не было и сухих дров, чтобы приготовить ужин.
— Чем скорее мы вернемся в лагерь, тем лучше, — сказал Керкби.
— Может, там на кухне что-нибудь приличное состряпают, пока вернемся, — улыбнулся Нотмэн. — Скажем, колибри, запеченного в тесте, или что-нибудь в этом роде.
Здесь, на холодной и темной скале, на высоте четырех тысяч футов, Брайну вдруг показалось, что их стало как будто меньше — такие они были одинокие и подавленные. Он пересчитал всех шестерых, но не удивился бы, если бы сейчас их оказалось только двое или трое, и подумал: «Будь у нас костер, могло бы показаться, что нас больше». Здесь, высоко в горах, во влажном воздухе, среди густой зелени, за много миль от ближайшего огонька, он не находил в себе сил бороться с железной рукой усталости, которая влекла его ко сну, и он боялся, что, заснув, скатится со скалы и расшибется.
Он пролежал всю ночь со странным ощущением, будто бродит с закрытыми глазами по какой-то дремотной пустыне и его измученный ум и тело ищут чего-то недостижимого и страдают оттого, что этого не найти и за тысячи часов сна. Он лежал на твердых камнях, прикрытых лишь одеялом, но сырой туман беспокоил его еще больше, чем ложе. В тревожном сне его царила мертвая тишина, иногда разрываемая выстрелами и страшным грохотом и треском, отчего он то и дело наполовину просыпался, словно какая-то неподвластная ему и непреодолимая сила заставляла его надсадно кашлять, пока наконец этот кашель не разбудил Брайна окончательно. Керкби что-то пробормотал и пошевелился, разбудив еще кого-то, а тот сразу начал ругаться — даже выспаться не дают толком. Ощущая боль во всем теле, Брайн открыл глаза, надеясь, что когда он снова решительно закроет их, то опять погрузится в сон, но тут же обнаружил, что ему вовсе и не хочется закрывать глаза, и он лежал, как ему казалось, очень долго, вглядываясь в листву и в бугры спящих тел.
Часто ему казалось, что вот-вот начнет светать: когда очертания листьев на кустах неуловимо менялись, он закрывал глаза и не открывал их, сколько хватало терпения, воображая, что, когда откроет, листья уже станут не серыми, а зелеными, и надеясь, что в ту минуту, как он сможет увидеть это чудо, никто не завопит: «Пора вставать» — и Бейкер не выпалит из своего ружья, вскрывая, словно острым консервным ножом, темное небо, чтобы впустить солнечные лучи. Но он так и не мог заснуть больше чем на несколько минут (которые, правда, показались ему часами), и листья все маячили перед ним темными пятнышками.
Но день все-таки настал, подкрался бесшумно, как мысль, неведомо откуда. Серый рассвет выползал украдкой из каждого стебля и каждой ветви, по тонким прожилкам листьев, чтобы осветить спящих людей и стволы деревьев, отбрасывавших еще расплывчатые, но уже явственно видные тени. Измученные и промокшие, они молча скатывали одеяла, и лица их хранили следы изнурительной борьбы с бессонницей. Бейкер раздал галеты, густо намазанные джемом, но они с трудом лезли в горло даже после глотка воды.
Пока все собирали вещи, туман рассеялся, словно кто-то поднял занавес над просторами Северной Малайи. Далеко внизу длинные полосы белого тумана еще окутывали скалы, но по мере того, как солнце грело все сильнее, они все редели над рисовыми полями и прибрежными болотами. Низкие отроги Гунонг-Барата виднелись на той стороне долины, и река, протекавшая на сотни футов под ними, была скрыта зелеными волнами джунглей.
Отроги повыше, лежавшие далеко на юге, образовали на горизонте низкую расплывчатую линию голубоватых холмов. Маленькие деревушки были разбросаны по берегу в излучинах серебряных рек, которые, извиваясь, стекали с гор на густую зелень равнины, сливались там с мангровыми болотами и, наконец, достигали едва видимого морского побережья.
— Вот вам и пейзаж, любуйтесь сколько душе угодно, — сказал Джек. — Жаль только, что жажду им не утолишь.
Бейкер заявил, что после четырехдневного подъема можно было ожидать большего. Брайн ничего не сказал, но, когда они гуськом стали углубляться в лес, он ушел последним. Все тут было слишком грандиозно, чтобы объять взглядом за несколько минут, и уж никак невозможно было унести все это с собой. Ему хотелось побыть здесь еще, до тех пор пока зрелище не сделается знакомым, не перестанет его притягивать, хотелось присесть, не спеша покурить, спокойно любуясь страной, которая развернулась перед ним, более живая и красочная, чем самая великолепная карта. «Тащились сюда так долго, — думал он, прислушиваясь, как другие с треском пробираются сквозь чащу, — и вот нужно уходить. Я, быть может, никогда больше не взберусь сюда или на другую гору». И эта мысль опечалила его, а еще через минуту он, вынув нож, стал пробираться сквозь прохладный сумрак и знакомые сырые запахи леса.
Они подошли к краю тысячефутовой пропасти, где серая каменная стена преграждала воде путь на запад, вернулись назад футов на триста и натолкнулись на узкий выступ, вдававшийся в ущелье и поросший редким кустарником. Бейкер сунул Брайну свою солдатскую расчетную книжку.
— Завещание там внутри.
Брайн пожал плечами и положил книжку в карман рубашки.
— Если я ее потеряю, пеняй на себя.
Нотмэн, похожий в своей грязной одежде на разбойника, сбросил мешок и теперь нащупывал ногами дорогу, небритый, с винтовкой, торчащей из-за широких плеч. Он сделал первый шаг, ноги его должны были очертить круг в пустоте, руки крепко вцепились в скалу над головой. Внизу на сотни футов была пустота, и на скале росло лишь несколько ненадежных кустиков. Брайн смотрел вниз, зачарованный опасностью, и думал: «А что, если б они сейчас разговаривали и не обращали внимания на Нотмэна, — может, тогда это не было бы так опасно?» Джек, отбросив сигарету, рванулся вперед еще раньше, чем ботинки Нотмэна перестали скользить по скале.
Нотмэн висел на руках, и ноги его мерно раскачивались в поисках опоры.
— Не двигайтесь! — крикнул он хрипло. — Я сам удержусь.
А Брайн уже думал о том, как они спустятся вниз в долину, и если Нотмэн сейчас размозжит себе голову или просто покалечится, они найдут его там, где торчат верхушки деревьев.
Нотмэн нащупал в скале выемку для ноги, медленно откинул назад свое увесистое тело; дуло его винтовки, словно палец, указывающий спасение, было направлено на выступ скалы. С минуту он висел неподвижно, будто обессилев и не зная, стоит ли ему вообще спасаться. Все молчали, боясь нарушить таинство этой минуты борьбы со смертью; потом он собрал силы для отчаянного рывка и выбрался на уступ, с которого только что сорвался.
Он построил их цепочкой, чтобы переправить вещи. Брайн, расставив ноги, стоял над расщелиной, не испытывая при этом страха только потому, что не смотрел ни вверх, ни вниз, беря мешки и винтовки и передавая их через плечо дальше.
Перебравшись через пропасть, они присели покурить, и Брайн открыл флягу.
— Я бы поберег воду, — сказал Нотмэн. Брайн развернул карту.
— Скоро дойдем до реки.
— Я этому поверю, когда увижу ее, — сказал Нотмэн. Брайн не стал пить, хотя в глотке у него совсем пересохло.
Они шли гуськом под сплетавшимися над головой ветвями, мокрые листья хлестали их по рукам, когда они хватались за лианы, скользя по корням деревьев, на которые время от времени натыкались, если вдруг ускоряли спуск, ослабев или поддавшись тяжести ноши. Брайн был вымотан вконец и предпочитал теперь проползать под лианами, а не рубить их ножом, напрягая усталые руки. Темный, похожий на бич, хвост змеи мелькнул в листве, и это, обострив его зрение, вернуло ему силы. Меньше всего он хотел бы сейчас получить порцию яду под кожу. Он встряхнулся и зашагал дальше. Брайн по-прежнему шел впереди, предпочитая сам задавать темп, а не тащиться в хвосте, потому что, чем больше он уставал, тем больше ускорял шаг, но при этом ни разу не отрывался от шедших сзади. Усталость наложила на них свое клеймо: они шли, опустив ножи, их мешки потеряли свою форму. Рубашки потемнели от пота и грязи, штаны и рукава были разодраны, лица, посуровевшие от усталости, неделю не бритые, насупленно смотрели из-под полей панам — так они шли, продираясь сквозь заросли, выдохнувшись на подъеме, бессильные, как букашки.
Брайн резким ударом разрубил лиану, почувствовав внезапный прилив сил. Он радовался каждой расщелине и шел вдоль нее. Наконец одна расщелина привела его к долине с коричневыми склонами, дно которой было пересохшим руслом речушки. Они пошли по этому руслу, переступая через обомшелые камни, и вскоре увидели родник: здесь начинался ручей, настолько глубокий, что они даже могли погрузить в него кружки.
— А я уж думал, что загнусь здесь, в этой глуши, — сказал Бейкер. — Завещание мое у Брайна, так что все в порядке.
«Счастье наше, что мы быстро нашли воду», — подумал Оджесон.
— А все потому, что я так здорово вел вас, — заявил Брайн. — Я ориентировался по солнцу и все время поглядывал на карту.
— Не мог ты видеть солнца! — заорал Бейкер, стягивая ботинки. — И карта, которую ты начертил, ни к черту не годится.
— Если ботинки намокнут, ты их потом не наденешь, — сказал ему Нотмэн.
Бейкер не обратил на его слова никакого внимания.
Чем дальше вниз, тем больше ручейков впадало в речку, выныривая откуда-то прямо у них под боком. Добравшись до какого-то островка, они начали готовиться к ночлегу. Бейкер в одном нижнем белье уселся на скалу и стал зашивать штаны, а Брайн с Джеком взобрались на высокий берег и с шумом и треском рубили ветки для костра.
Стемнело. В темноте вода двумя протоками текла вниз к глубокому водоему у подножия скалы. Тени от костра плясали на стене окружавшего их леса всего в нескольких шагах от них, и они ели горячий ужин под знакомый шум воды, текущей никуда из ниоткуда, под эту веселую болтовню ручья, который спешил мимо шестерых людей, окруженных лесными тенями, и как бы посмеивался над бесцельностью их похода.
Брайн закурил и лег на спину, глядя на звезды, похожие на рыбьи глаза, они светились между черными силуэтами деревьев у него над головой. На миг извечный шум воды отступил куда-то в дальний уголок его сознания. Потом этот шум вернулся, и он услышал голос Бейкера:
— Похоже, что Ситон уснул.
Тогда Брайн, сняв рубашку, окунулся в ледяную воду, но и после злых укусов воды сразу же погрузился снова в глубокий, как беспамятство, сон.
Проснувшись рано утром, он с радостью подумал: «Скоро выйдем из леса». Теперь, когда неотвязная мысль — достичь вершины горы — больше не преследовала его, лес действовал на него угнетающе, джунгли представлялись ему пустыней, унылой пустыней, потому что ни одно существо из плоти и крови не могло здесь жить. Единственное, что можно сделать, — это сжечь их, впустить сюда свет дня и людей, а так они останутся сказочными только в книжках, увлекательных для тех, кто никогда не увидит их своими глазами. И все же теперь у него есть право говорить, что он-то был в джунглях, теперь можно сказать любому, кто спросит его, что самое лучшее — держаться от них подальше, но если тебе все же придется увидеть джунгли, то нужно подняться вверх на несколько тысяч футов и взглянуть на них сверху. И ему нетрудно было вообразить, как джунгли могут свести человека с ума, если он вынужден оставаться там долго; сожрут тебя, как могучий лесной дух, злобно ухмыляясь при этом. Брайн швырнул окурок в ручеек и глядел, как он помчался вперед, увлекаемый течением туда, куда шли и они.
Они спустились вниз по извилистой лощине и в полдень снова вошли в джунгли, чтобы обойти скалистое ущелье с водопадом. И вдруг будто крохотные жестяные башмачки быстро застучали по кровле листвы, предваряя тяжелую поступь крупных капель, а потом дождевые потоки обрушились на них всей своей громадой, затекая под панамы, добираясь до тела. Земля и листья прилипали к отяжелевшим ботинкам, когда они заспешили назад к реке. Брайн крикнул сквозь дождь:
— За одну минуту до нитки вымокли!
Бейкер ничего не услышал, хотя был почти рядом.
— Ну и ливень, — сказал Нотмэн, когда они подошли к реке.
Облака рассеивались, выглянуло солнце. От их рубашек, висевших на кустах, шел пар. «Авро-19» серебряной рыбкой проплыл у них над головами в сторону Бирмы, и Брайн помахал ему панамой. Когда они помаленьку начали спуск, ноги их по щиколотку утопали в бурлящей темной воде. Солнце грело все сильней, рубашка у Брайна прилипла к лопаткам, и от этой примочки спина болела еще сильнее. Судя по карте и компасу, они были уже недалеко от того места, куда их почти неделю назад доставил грузовик. Осталось еще два десятка банок с консервами, которые они зря таскали по горам.
— Давайте их выбросим, — предложил Керкби. Но Нотмэн был против:
— Ведь у вас, в вашей бедненькой Англии, еще карточки не отменены.
Они вышли из джунглей. Небритый, усталый, надвинув на глаза панаму, Брайн подумал, что мог бы идти так еще много недель, однако это чувство сохранялось лишь до тех пор, пока он не дошел до плотины через реку, — он повалился на бетонную площадку, целую минуту промучившись в приступе жестокого кашля, чуть не задушившего его, а потом он еще долго сидел неподвижно, пока и лес, и небо не перестали расплываться у него перед глазами. Он увидел, как из джунглей выходят остальные: Джек с высоко закатанными рукавами; прихрамывающий Нотмэн, который уже несколько дней не разувался; бледный как мел Оджесон, ступавший так осторожно, будто боялся упасть, и Керкби с Бейкером, выглядевшие по сравнению с остальными довольно бодро.
Оджесон отправился к дому плантатора и позвонил оттуда в часть, чтобы за ними прислали грузовик. Потом они пошли ему навстречу к шоссе, до которого было четыре мили, — измученные, едва волоча ноги. Силы Брайна были на исходе, кожа зудела в тех местах, где сидели пиявки. «Мне и самому-то крови не хватает, еле бреду, а тут еще эти жадные паразиты. Я замотался вконец. А как хотелось бы сейчас очутиться в Ноттингеме, подальше от этого чудовищного солнца, — там прохладно и голова снова стала бы ясной, и я принялся бы думать, собирая по кусочкам разбросанные мысли. Мне ведь на будущий год двадцать один исполнится, не заметишь, как состаришься».
Мешки, точно трупы, свалили в кузов грузовика. Им помогал сержант, который приехал за ними, тот самый, из-за которого у Бейкера были неприятности на прошлой неделе около штабного корпуса.
— Война идет, — сказал он. — Началась, когда вас не было. Мы думали, вы попали в оборот.
— Какая война?
— Коммунисты хотят вышвырнуть нас отсюда и захватить страну. Много народу уже перебили.
Грузовик мчался по шоссе на юг, через деревни и каучуковые плантации; справа чистой синевой сияло море, а над головой раскинулось небо, такое же синее и пустынное. Дул прохладный ветерок, унося прочь запахи земли и пота. Все молчали. Брайн привалился спиной к борту и закрыл глаза, размышляя над словами сержанта о том, что в Малайе идет война с коммунистами.
Всю свою жизнь Брайн чуть не каждый день слышал от матери, что она соберет вещи и уйдет от Хэролда Ситона. Она так и не сделала этого, но в те дни, когда не представлялось повода произнести эту фразу, она раздувала угольки предыдущей ссоры. В то утро перед уходом на работу у Брайна была серьезная стычка с отцом. Дом их всю прошлую неделю был ареной жестоких схваток, потому что какой-то сосед видел, как Ситон выпивал в пивной Лентона с женщиной, с которой он путался до того, как встретил Веру: эта была загадочная темноволосая Милли с Траверз-роу. Она и сама-то давно уже была замужем. Но разве такой пустяк может остановить эту нахальную и бесстыжую вертихвостку? Вера рвала и метала, когда Ситон явился домой какой-то суматошный и очень довольный собой, не зная, что сосед уже полчаса назад красочно описал домашним все его проделки. Раньше, в дни, когда жена бывала сыта им по горло и даже выше головы, все семейство слышало, как она говорила ему, чтоб он убирался и нашел себе другую бабу (ей, мол, наплевать), но теперь, когда появились основания опасаться этого всерьез, дом их превратился в поле битвы, по сравнению с которой все мелкие ссоры из-за денег, когда они жили на пособие, казались просто незлобивой перебранкой, какой часто тешатся влюбленные.
Так что у Брайна было о чем подумать в те долгие часы, когда он стоял у своего фрезерного станка, наблюдая за его неторопливым ходом. Закрепив в зажиме алюминиевый угольник, он включал подачу, предварительно убедившись, что струя мыльной эмульсии направлена на деталь — иначе непременно заест и горячей стружкой обожжет руку. Мать изо дня в день твердила одно и то же, хотя отец клялся, что больше никогда не увидит Милли. Брайн просил мать прекратить это — какой смысл тянуть без конца ту же волынку, отравляя жизнь всем в доме, но она ответила ему:
— А с какой стати? Он всегда вел себя как мерзавец, но уж этого я ему прощать не собираюсь, особенно теперь, когда дети подросли.
И она продолжала пилить Ситона, который на редкость долго сдерживался и молчал, чувствуя свою вину; но в это утро наконец мать довела его до одного из самых мрачных и страшных припадков ярости, какие только мог припомнить Брайн, и муж пригрозил избить ее до смерти. И тогда Брайн встал между ними, готовый избить его самого, если только он прикоснется к матери пальцем.
— Он думает, что ты все еще ребенок и не можешь постоять за меня, — жаловалась Вера, переходя от бешенства к слезам. Она торжествовала. — Я всегда говорила, что ему придется быть поосторожнее, когда вы подрастете. Вот теперь-то он понял, о чем я говорила.
Брайн растерялся, он был в отчаянии: ведь он знал, что вряд ли чем-нибудь сможет ей помочь, если обезумевший от ярости отец пустит в ход свои здоровенные кулаки.
— Господи! — крикнул он, и голос его сорвался. — Да неужели же вы оба не можете держать себя в руках? Ведь давно пора взяться за ум.
Вероятно, они почувствовали, что он готов взорваться; во всяком случае, жестокие чувства, владевшие ими в это холодное утро, мало-помалу улеглись. Вера вскипятила чай и стала разливать его. Все молчали, но минут через двадцать, когда Ситон, выкурив сигарету, уходил на работу, он почти весело попрощался с женой. Она ему не ответила.
Брайн рад был уйти из дому; он бешено мчался на велосипеде вдоль бульвара Касл, проскакивая между машинами, чтобы только не думать сейчас ни о чем. От быстрой езды слезы текли у него по щекам; весенний воздух был холоден и свеж, и это было хорошо, потому что весь мир пробуждался вместе с набухающими почками и синим небом. Высоко над ним на известняковой скале маячил старинный замок — памятник архитектуры, служивший тюрьмой для дезертиров. Он распластался там, как паук, зажав в зубах измученную душу города, и над ним полоскался национальный английский флаг. Вокруг Брайна бурлила толпа, люди спешили, как и он, на работу, они заполняли всю широкую улицу, и Брайн был рад, что проехал уже изрядный кусок, оставалось только миновать Кэнел-стрит. Казалось, война скоро кончится и мир раскроется для путешественника, как жемчужина южного моря. Он накопит денег и поедет во Францию, в Италию, будет свободен, потому что, когда прекратятся военные действия, прекратится и мобилизация. Но, вероятно, это будет не так здорово, как он себе представляет: Эджуорт потеряет военные заказы, а его, Брайна, вышвырнут с фабрики, придется жить на пособие, как жил когда-то отец, работы тогда не найти и деваться ему будет некуда, придется всю жизнь стоять в очереди по четвергам за горстью шиллингов и перебиваться на них кое-как, влача голодное существование. Голодовка для всех и каждого — вот что тогда будет.
— Ну ничего, все образуется. — Грохот транспорта по булыжной мостовой позволял ему ораторствовать вслух, как будто перед ним была большая аудитория. — Вот солдаты вернутся с фронта, они не потерпят очередей за жалким пособием независимо от того, будут ли тогда правительственные заказы или нет. Они откроют дорогу красным, и тогда у нас будет много работы. Увидите. И, сколько бы ни болтал Толстопузый о старой доброй Англии и всякой такой чепухе, их это не остановит».
Ему нравилось проезжать по бесконечным улицам Снейтона, и настроение у него всегда поднималось, даже когда он проезжал мимо того дома, где дрался с мужем этой шлюхи Эдны, которую подцепил в «Лэнгхеме» прошлой осенью. Ну и вечерок выдался! Синяк у него не сходил тогда две недели, и утешался он только надеждой, что у того малого синяки тоже остались надолго. Брайн не мог сейчас удержаться от смеха, въезжая на улицу, где находилась машиностроительная фирма «Эджуорт энжиниэринг компани».
Это была маленькая фирма — в одном длинном здании помещались шестьдесят рабочих да еще контора из двух комнат, где по пятницам выдавали получку. Брайн прошел через стеклянную дверь в цех, заставленный станками и освещенный неоновыми лампами. Приводные ремни вертелись, словно стремясь обогнать друг друга, постукивали шестерни. Тед Эджуорт, хозяин, работал за станком как рядовой рабочий — высокий, унылого вида человек с длинными седыми волосами, в комбинезоне, отличавшийся от других только тем, что менял спецовку каждый день, а не раз в неделю. Его часто навещала жена, она приезжала в роскошном автомобиле с дачи, расположенной в живописных местах близ Тергартона. Не помочь, а просто так постоять около него, пока он возится с чертежом или какой-нибудь деталью на своей скамеечке в конце цеха. Они стояли спиной к рабочим, из-за жужжания и грохота нельзя было расслышать слов, но было ясно, что она пилит его по пустякам, потому что его тонкая шея все время была багровой, пока жена не уезжала. Может, она несколько лет назад поймала его с шикарной дамочкой, хотя едва ли: его как будто больше интересовали мужчины, он все норовил положить руку на плечо рабочему, когда объяснял новое задание. А может, и впрямь что-нибудь было, разве узнаешь, что творится в душе человека, если у него такая жена с кошачьей мордочкой и кудрявая, как овца, а два сына в армии и оба не хотят продолжать его дело?
Когда миссис Эджуорт не было, его терзал Бертон, правительственный инспектор из Бирмингема. Бедняга Тед! Этот Бертон форменный Гитлер, он все напирал на то, что, мол, Тед — старый и тихий мерзавец, хоть он и хозяин и с него нельзя слишком многого требовать, потому что он наживает тысячи на жирных правительственных заказах, выполнение которых Бертон время от времени проверяет. Бертон был выше Теда ростом, плотного сложения, горластый, и, когда работу делали не очень хорошо, он орал, что Тед пытается всучить всякую дрянь правительству, которое и так с 1939 года израсходовало все, что имело, и едва не обанкротилось. Как-то в Бирмингем на оружейную фабрику отправили две тысячи прицелов, и у всех прорези были такие кривые, что ружья эти перебили бы вместо немцев наших собственных солдат. Бертон специально приехал на машине и увидел целые ящики этих прицелов, которые преспокойно продолжали изготовлять. Он оттолкнул смущенного Теда, встал на ящик, закрепил прицел в тисках и, измерив его, показал Теду. Несмотря на шум станков, слышно было, как он орет, а кончилось все тем, что он опрокинул — может, случайно, этого никто не знал — целый ящик с прицелами на пол. Потом он гордо вышел и укатил, а Тед начал кричать на наладчиков и контролеров, но это не помогло ему восстановить свой авторитет.
Шум и ссоры возникали везде и всюду, но Брайн надеялся все же, что дома после утренней вспышки станет потише. Слишком тесно у них, вот что, да и на фабрике тоже. Часто Брайн клал на багажник велосипеда корзиночку с бутербродами, бутылку молока и карту и отправлялся на север, через поля и через опушку Шервудского леса. Весенний запах древесной коры напоминал ему дни, проведенные когда-то в Ноуке, и совсем уже недавние прогулки с Полин по Вишневому саду. С ней он тоже иногда ссорился, хотя в последнее время дело пошло на лад. Как-то в воскресный вечер через несколько месяцев после того, как они расстались, он вместе с Альбертом Ломаксом проходил мимо муниципалитета, возле самых львов, стоящих у подъезда, и вдруг увидел Полин, которая разговаривала на ступеньках с подружками. Все они были нарядно одеты, как всегда по воскресеньям, и прогуливались по Слэб-сквер взад и вперед, чтобы на людей посмотреть и себя показать; как раз в это время они остановились, то ли выслушать увещание представителей Армии спасения, то ли послушать здравый совет оратора коммуниста, то ли поспорить с каким-нибудь понаторевшим в библии старым пророком в треугольной шляпе, таким худым, что можно было подумать, будто у него сперли продовольственные карточки.
Когда Брайн улыбнулся ей, Полин помахала в ответ рукой — наверно, она рада была его видеть. Раньше он никогда не замечал, какая она бледная. Как будто у нее желтуха. Он подошел к ней вместе с Альбертом.
— Привет, детка. Как живешь?
— Хорошо.
— Не стой здесь на ветру, а то простудишься.
Хотя они давно были в ссоре, он все еще испытывал к ней нежность. Подружки ее стояли чуть поодаль, задорно отвечая на шутки проходивших мимо парней. Он ощутил муки ревности, подумав о том, что могло произойти за время их долгой разлуки — огромное скопище чуждых, безвозвратно потерянных дней. А в чем дело, что, собственно, случилось? Им следовало лучше относиться друг к другу, и ее вина, что это не так.
— Я совсем здорова, — сказала она. — И не простужалась уже много-много недель. Ты куда идешь?
— Прогуляться. А ты?
— Тоже.
«Поклонников ты тут ищешь, — подумал он. — И ты, и твои подружки, вон они там болтают с какими-то ребятами». И он разозлился на себя за эти невысказанные слова, потому что Полин, как ему показалось, погрустнела и даже как-то съежилась со времени их последней встречи.
— Ты еще ходишь по субботам в «Капитолий»?
— Нет.
Она смотрела на гуляющих с таким видом, словно ей хотелось затеряться среди людей и избежать этой встречи, которую она, поддавшись доброму чувству, так опрометчиво допустила.
— Я так и думал, — произнес он. У него появилась надежда, что она снова будет гулять с ним. — Я туда часто ходил, все надеялся встретить тебя.
Она на это не клюнула, как он ожидал; наступило неловкое молчание. Он и вправду ходил последнее время в «Капитолий», надеясь, что она придет на семи- или десятичасовой сеанс и медленно подойдет к очереди, в которой будет стоять он, хоть и знал, что подобные встречи обычно не случаются, когда их ждешь или ищешь: они бывают только тогда, когда мысль об этом запрятана где-то глубоко-глубоко, вот как теперь. Ее подружки уже расстались с ребятами, и даже Альберт порывался прогуляться до Трента.
— А как твой отец? — спросил Брайн, протягивая ей сигарету.
— Он умер, — ответила она, отказавшись от сигареты.
Брайн уже готов был улыбнуться и сказать, что его не проведешь, и тогда все было бы кончено между ними, — если б он вовремя не удержался, сказав только:
— Да что ты…
— Умер полтора месяца назад, — сказала она, не заметив, что он ей не поверил. И сомнения Брайна рассеялись, потому что он, как ему показалось, увидел на ее бледном лице следы горя, а в чуть поблескивавших глазах — боль раненой души. Он помнил, как это поразило его — чувства в нем смешались, он взял ее за руку. Она подумала, что он хочет выразить свое сочувствие, но он крикнул со злобой:
— А почему ты мне не сообщила? Она вздрогнула.
— Я ведь не могла тебе позвонить, правда?
— Но ты же знаешь, где я живу, знаешь?
— Ну и что же! — воскликнула она. Альберт остолбенел, пораженный неожиданно вспыхнувшей ссорой. — Ты ведь тоже знаешь, где я живу, правда?
Сознавая ее правоту, он помолчал, потом сказал уже тише:
— Мне жаль твоего отца, детка. Я очень любил его.
— Знаю, — сказала она, все еще сердясь на него за то, что он затеял ссору здесь, при людях. — Но не доводи же меня до слез.
— Ну, ладно, ладно, я просто хотел сказать, что мне его жалко.
Они стояли на сильном ветру, и он все думал, отчего это она и ее подружки выбрали такое странное место для флирта. Она отвернулась от него, чем-то глубоко уязвленная, и он никак не мог понять, чем именно.
— Мог бы зайти ко мне, — сказала она. — Ты что, думал, я за тобой бегать буду?
Он стал оправдываться, говорил, что ему это и в голову не приходило, хоть он знал, как это просто — постучать в дверь и спросить, дома ли Полин; но он предпочитал околачиваться возле кино в надежде встретиться с ней случайно; и вообще он нередко выпивал и шатался с Альбертом, да и она, наверно, бегала за мальчиками со своими подружками. Это уж как поглядеть на дело. Но он не хотел говорить ей сейчас этого — еще расстроится вконец. Когда он узнал о смерти Маллиндера, словно какая-то пустота возникла вокруг него и в нем самом и ему как будто нечем стало дышать.
— Пойдем на той неделе в клуб, — предложил он, ожидая, что она отвернется и прогонит его. — Там можно повеселиться, — добавил он. — Альберт приведет свою девушку.
Она повернулась к нему с улыбкой.
— Пойдем, если хочешь. Только не в среду, а то я по средам голову мою.
— В четверг, — сказал он, снова поверив в счастье. — У тебя усталый вид, детка, давай выпьем где-нибудь чашку чаю.
Она оставила своих подружек и ушла с ним и с тех пор каждую неделю приходила в клуб. Все пошло по-старому, но вместе с тем и как-то по-другому. Он думал об этом, пуская свой фрезерный станок, невидимые стальные зубья которого мягко, как в масло, впивались в алюминиевое литье, прорезая канавки с такой точностью, что даже Бертон не мог бы придраться. Облитые эмульсией стружки скапливались на зажиме и столе, и он время от времени сметал их щеточкой. Полин привыкла к клубу, как утка к воде, и хотя ссоры у них все еще бывали, обычно они успевали помириться до прощального поцелуя. Теперь ссоры эти стали не такими грубыми, оба боялись порвать тоненькую нить самообладания и поссориться всерьез. Брайн стал нежнее и заботливее, он понял, что ее прежние ребяческие выходки были вызваны всего-навсего желанием быть такой же, как другие. Она даже злилась иногда на его постоянную заботливость и все же ни за что не захотела бы, чтобы он вспылил и чтобы снова начались пререкания. Любовные ласки были теперь естественным продолжением их спокойных и долгих совместных прогулок, а это значило, что нежность их стала теперь иной.
Дедушка Мертон видел, как они однажды вечером рука об руку гуляли, и рассказывал Вере, что Брайн и его девушка совсем как настоящие влюбленные, когда гуляют вот так весенними вечерами. Мертону уже перевалило за семьдесят, у него было худое насмешливое лицо, некогда казавшееся Брайну похожим то на лицо огрубевшего Дон-Кихота, то на профиль Георга Пятого, отчеканенный на монетах; только лицо этого кузнеца, гладко выбритое, было как бы сочетанием обоих лиц: высокий прямой старик, все еще крепкий, по-прежнему выпивавший каждый вечер свои семь или восемь пинт пива к большому недовольству Лидии, которая считала, что уже пора кончать с этим, но даже теперь не решалась сказать ему это прямо. Было время, она побаивалась палки, которой он бил своих собак, и теперь, в сорок пять лет, все еще испытывала страх, когда он замахивался палкой. Лидия была не замужем, жила дома и много раз говорила Вере и Аде:
— Старик все такой же стервец, закатывает бедной маме концерты, невольно думаешь, когда же он наконец помрет.
Но старик всегда был скандалистом и умирать не собирался.
— Буду пить, черт подери, то, что мне нравится, — сказал он, когда Мэри стала его убеждать. — И покуда ты сама сыта, не смей указывать, что я должен делать, а чего не должен.
Зная, что он очень любит пиво и всегда настоит на своем, она больше не заговаривала об этом. Но он никогда не напивался до бесчувствия.
Когда Хэролд Ситон еще ладил с тестем и тещей, он раз заглянул к ним в воскресенье днем и пошел с Мертоном выпить. Приехали они на автобусе в «Адмирал Родни», потом до «Мидленда», потом до «Белой лошади», а потом и до «Веселых разносчиков» — расстояние между кабаками уменьшалось по мере приближения к Рэдфорду — и кончили в «Грегори», причем Хэролд шел пошатываясь, одурманенный пивом и куревом, с трудом борясь с земным притяжением и нетвердо держась на ослабевших ногах, а Мертон шагал прямо и еще пропускал время от времени пинту, во время разговора окликая то одного, то другого своего дружка. И если вспомнить, думал Снтон, как этот старик бывал жесток со своими родными, то просто удивительно, почему это его все вокруг так любят. А все ж Мертон временами бывал совсем неплохим, и работал он здорово, тут уж ничего не скажешь. Ситон любил встречаться с ним, но не очень часто. Даже теперь, когда ему самому было уже за сорок, он чувствовал себя как бы его сыном, и, так как родной его отец уже двадцать лет как умер, ему не нравилась привычка старика командовать.
Ситон любил пиво не меньше других, и это несколько сближало его с тестем. Он получал пять фунтов в неделю и по вечерам в субботу и воскресенье обычно ходил вместе с Верой в пивную и распевал там во все горло свои любимые старинные песни. В такие дни его темные глаза, широкое желтоватое лицо и круглую черную голову можно было увидеть в излюбленном его кабаке «Маркиз Лорн». Впервые за все время супружеской жизни он купил себе костюм — конечно, подержанный, с чужого плеча, но все же это был костюм, в котором он чувствовал себя солидным, чувствовал, что сам себе хозяин, когда приходит домой с работы. У него водились теперь деньги, он мог купить материал, и краску, и гвозди, и запасные части для велосипеда, и радиоприемник, но все эти вещи, с которыми жить веселее, трудно было найти, потому что шла война. Он делал для семьи все, что мог, хотя и считал жену и пятерых детей неблагодарными. Что это за жизнь? Человек не вправе даже со своей хозяйкой повздорить — сразу встает сын и грозится размозжить ему голову. Ну ничего, когда-нибудь все переменится. Ему было горько видеть от них так мало любви, хотя он для них много сделал за эти последние двадцать лет, даже два месяца отсидел в тюрьме за то, что стащил жратву, а это тоже ведь был не пикничок; а на каких он только работах не побывал, как ему приходилось хитрить, когда являлся агент, обследовавший их материальное положение.
«Я все-таки думаю, Брайн меня уважает, хотя мы тут с ним немножко и повздорили, вот ведь купил он мне в прошлом году новые вставные зубы за девять фунтов, это после того, как я по пьянке свои потерял в уборной. Ему ведь долго пришлось копить со своих получек, так что я не думаю, чтоб мы с ним друг друга ненавидели, хотя и случается иногда повздорить. Ей-богу, не может же все быть гладко, никак не может. Хорошо, что есть работа, и голодными мы не сидим, и нас не разнесло на куски бомбой». Ситон весь день орудовал своей лопатой во дворе велосипедного завода, нагружая кучи медных стружек на грузовики, которые отвозили их к вагонам с металлоломом. Ему едва перевалило за сорок, это был плотный здоровяк, обладавший железной силой, и он знал, что в то утро он мог бы стереть Брайна в порошок за десять секунд, если бы стал его бить, но в отличие от Мертона ему почему-то легче было ударить жену, чем кого-нибудь из детей: самая мысль о том, что он будет драться с разумным и работящим Брайном, казалась ему страшной и невозможной. А Мертон, колотивший своих детей, никогда не трогал Мэри.
Брайн ничего не имел против встречи со своим дедом, когда гулял с Полин по Уоллатон-роуд, и заметил, как тот лукаво подмигнул ему.
— Привет, пострел, ты куда это собрался?
— Гуляем.
Мертон поглядел на Полин.
— Крутим любовь помаленьку, а? Вы, наверно, в Вишневый сад?
«Господи, — подумал Брайн, — сейчас что-нибудь ляпнет».
— А хоть бы и так, — ухмыльнулся он.
— Как тебя зовут, детка?
Полин назвала свое имя. «Сейчас к ней привяжется, надо держать ухо востро, — подумал Брайн. — Ну, я тогда пожалуюсь бабушке».
— А я думал, вы идете в Абиссинию, — улыбнулся Мертон, глядя на Полин. — Этот молодой поганец так говорил обычно, когда был ребенком. Ежели я насяду на него, бывало, и заставлю слишком много работать, он встает и кричит: «Чтоб вы все сгнили, я пошел». «А куда ты пошел?» — спросит его, бывало, тетка. «В Абиссинию», — говорит и как дунет в Рэдфорд. Ох и поганец же он был, ох и стервец.
Брайн удивлялся, как Мертон ловко сочиняет не сходя с места, но потом вдруг понял, что все это было на самом деле, хотя сейчас все уже похоронено глубоко в его душе, и, если бы он вспомнил про это когда-нибудь, ему показалось бы, что с тех пор прошла целая вечность, а на самом деле все было совсем недавно, какой-нибудь год или два назад, и теперь он мог вспомнить это так же ясно, как помнил двери дедовского дома. «Интересно, что он еще скажет?» — подумал Брайн.
Полин улыбнулась.
— Что ж, по-моему, он и теперь такой же поганец.
— Я всегда знал, что он таким останется, — сказал Мертон, собираясь продолжать свой путь. — Ну, пока, Брайн. Глядите в оба.
— Симпатичный он, твой дед, — заключила Полин, когда они повернули к Вишневому саду, чтобы в сумерках предаться любви в какой-нибудь укромной лощинке за бугром и провести там час в полном молчании, прежде чем певучие призывы кукушки раздадутся вблизи, откликаясь эхом в Змеином бору.
Клуб был шумный и многолюдный, сюда со всей округи собирались юноши и девушки, которые ни за что не соглашались вступить в молодежное ополчение, но хотели иметь место, где бы могли встречаться раз в неделю с друзьями. Заправляли клубом две дамы средних лет из лейбористской партии, они устраивали беседы (главным образом на политические темы) и следили за тем, чтобы к концу вечера были готовы горячий чай и бутерброды. После целого дня напряженного труда Брайн чувствовал легкость, или, вернее, не чувствовал тяжести, когда вставал, просидев минут двадцать за столом; эта энергия рождалась после того, как холодный ветер с Ленинских гор помогал ему сломить усталость, когда, сняв свой пропитанный маслом комбинезон, умывшись как следует над раковиной и переодевшись, он шагал за добрую милю в клуб.
У ворот его встретил Фрэнк Варли, на его худом красивом лице играла хитрая улыбка.
— Привет, Брайн. — Он махал пачкой каких-то листков. — Видел вот это?
Он был первый грамотей в их компании, работал в страховой конторе и каким-то образом раздобыл непристойные рассказы — он уверял, что их привез, когда приехал в отпуск, его брат, служивший в батальоне связи в Кеттерионте. В глубине души Брайн сомневался в том, что Хорейс Варли мог просидеть целый день за машинкой, сочиняя эти рассказы, хотя, если это действительно так, рассказы чертовски хороши и он вскоре сможет зарабатывать большие деньги. Но кто-то их все-таки написал, это уж факт. Как и все подобного рода рассказы, они занимали с десяток страниц на машинке через один интервал. В первом из них говорилось о клубе, который организовали жены офицеров в Индии, чтобы развлекаться, — их мужья надолго уезжали. От описания этих развлечений у всех горели уши, включая и девочек, потому что нельзя же было лишать их такого экзотического чтива. В другом рассказе описывался недельный отпуск одного солдата в Риме, а в той пачке листков, которую Фрэнк вручил ему, как только он вошел в ворота, говорилось о похождениях одной зрелой девицы и ее сенбернара. Ветер листал страницы, и Брайн под этим предлогом повернулся так, чтобы окружающим не было заметно охватившее его возбуждение. История кончалась тем, что какой-то мужчина пристрелил собаку за то, что она напала на его девочку, а хозяйка не выдержала и умерла с горя. Брайн перечитал все еще раз, так что к тому времени, когда он присоединился к остальным, смущаться ему уже было нечего.
Он поднял листки над головой.
— Кто следующий?
— Никто, — сказал Фрэнк с торжествующей улыбкой. — Все уже прочли. — И указал на Полин с Дороти.
Альберт был погружен в чтение «Совьет уикли» и лишь время от времени поднимал свою квадратную голову от газеты, чтобы сообщить им какой-нибудь удивительный факт о России:
— Тут говорится, что через десять лет после войны больше сорока часов в неделю никто работать не будет.
— Не знаю, как это у них получится, — сказал Фрэнк, пряча в карман свои листки. «Вот псих, гаденыш, еще девчонкам дал прочитать, — ругался про себя Брайн. — Додумался же».
— Очень просто, — вступил с ним в спор Альберт. — У нас для этого нужно только одно — собрать мерзавцев, которые за всю жизнь палец о палец не ударили, и заставить их работать: отправить на фабрики, на железные дороги.
— И этаких писак заодно работать заставить, — вставил Брайн, чтобы уколоть Фрэнка. — А то они только и делают целыми днями, что перепечатывают непристойные рассказики и по вечерам приходят сюда, чтобы показать их девчонкам и раздразнить их.
— Может, он себя раздразнил, — сказала Полин. — А меня нисколько. Просто смешно стало.
— А по-моему, это мерзость, — сказала Дороти, и ее смуглое личико из округлого стало каким-то плоским и злобным.
Фрэнк громко расхохотался.
— Эй, старушка Долли! Тебе ж это понравилось. Альберт расправил плечи, как боксер.
— Ты Долл не трогай. И никому эта дрянь не понравилась, ты, писака.
— Не могут же все у станка работать, сам знаешь, — возразил Фрэнк.
— Кто-то должен подсчитывать наши заработки, — вступилась за него и Полин. — Хотя мой не так уж долго и подсчитать.
— Не беспокойся, — сказал Брайн. — Вот немцев побьем, лучше станет. Отделаемся тогда от старика Толстопузого и выберем социалистическое правительство.
— Но тебе и тогда придется работать, не так ли? — язвительно спросила Дороти.
— Заткнись, дура, — сказал Альберт, словно забыв, что она его подружка. — Я работать никогда не против.
— А ты придержи язык! — крикнула Дороти.
— Меня это тоже не пугает, — сказал Брайн. — Лишь бы платили.
— А я не понимаю, зачем тебе тогда будут деньги, — сказал Альберт. — Ты все сможешь получить бесплатно, все, что тебе только понадобится. Ведь, когда все работают, деньги не нужны. Я читал в «Дейли уоркер», что в России скоро будут хлеб бесплатно давать. Здорово, правда?
Все согласились с ним.
— Только это еще не так скоро будет, — сказала Полин.
На двор легли густые тени — от противовоздушных навесов до уборных, от ворот до велосипедной стоянки. Сумерки еще не сгустились, и звезды были видны, лишь когда вглядишься. Холодный вечер забрел в город, как продрогший путник в поисках тепла, измученный назойливым ветром. Один за другим они запахнули пальто и застегнулись на все пуговицы.
— На это, наверно, лет пятьдесят потребуется, — сказал Брайн. — Но разве это так уж долго? Комар моргнуть не успеет. Надо только сразу начать. Тогда и еды, и одежды, и жилья всем хватит.
Фрэнк выразил сомнение:
— Тут работы до черта.
— Я у нас на фабрике ни одного человека не видел, кто не хотел бы смены правительства, — сказал Брайн. — А ты, Альберт?
— Да, никто таких не видел.
Война близилась к концу, наступало время перемен, уж это-то все чувствовали.
— Наш старик хочет нового правительства, — сказала Дороти. — У нас тут как-то вечером такой шум был, когда Толстопузый трепался по радио.
Альберт повернулся к ним с широкой и заразительной улыбкой.
— Вот это да! Расскажи им, детка.
— Ну вот. — Она лукаво подмигнула. — Он никак остановиться не мог, и тут папаша встал да как даст кулачищем по приемнику, и на крышке сразу — здоровенная трещина. Я думала, он все лампы расшибет. «Забери, — говорит, — это прочь. Ах ты старый болтун», — говорит. Ну, тут мама ему и сказала, чтоб он не бесился, а он снова как трахнет по приемнику, точно совсем свихнулся, и все бил, бил, да сильно так, пока Толстопузый не начал хрипеть и кашлять, будто вот-вот помрет, а потом радио замолчало. «Зачем это я слушать должен этого вруна?» — говорит отец, а мама его ну пилить за то, что он сломал радио. Но отец велел ей заткнуться и сказал, что на той неделе новое радио купит. А мне он потом, когда мама наверх ушла, сказал, что его даже током дернуло, когда он в последний раз кулаком стукнул. — Все весело заулыбались.
— А все-таки он спас Англию, правда? — крикнул им издалека Фрэнк Варли.
— Это по-твоему, — сказал Брайн. — По его приказу перед войной голодных брандспойтами разгоняли.
— Толстопузый собственную голову спасал, — сказал Альберт, — а не нашу. На нас ему плевать. Это он своих фабрикантов спасал. Разных толстосумов, вроде Эджуорта, которые деньги загребают. Ты мне не рассказывай. У меня у самого глаза есть, и я читать умею.
— Я тоже читать умею, — ответил Варли. — По дороге на работу каждый день «Экспресс» покупаю и весь его прочитываю.
Альберт не был расположен спорить и только улыбнулся.
— А я три газеты каждый день читаю, Фрэнк, потому что лучше знать не одно мнение, а несколько, чтоб никто не сказал, что ты человек предубежденный. Я получаю «Дейли уоркер», «Геральд» и «Миррор». А мама по воскресеньям получает «Рейнольдс», ее я тоже просматриваю.
— Мы тебя в новом правительстве премьер-министром сделаем, — сказал Варли. — Будешь тогда командовать темными людьми, вроде нас.
— Будь я премьер-министром, — сказал Брайн, — я бы перво-наперво отделался от тех субчиков, которые весь день на работе непристойные рассказики печатают.
Миссис Дьюкс медленно вышла из детской комнаты как раз в тот миг, когда Альберт читал что-то вслух из своей затрепанной «Совьет уикли». Она послушала с минуту, прежде чем прервать его, потому что считала Альберта одним из самых умных членов клуба.
— Попрошу Джека Тейлора прийти побеседовать с вами через неделю или две, — сказала она наконец. — Он социалист, и вам будет интересно.
— Нелегкая предстоит ему работенка — обращать нас в свою веру, миссис Дьюкс, — улыбнулся Брайн. — Мы-то ведь тоже социалисты.
— И все же, — сказала она, — вам следует знать больше, чем вы знаете сейчас.
И они отправились за чаем и бутербродами, а потом разошлись по домам.
Он стоял с Полин у задней двери дома Маллиндеров — проведенный вдвоем спокойный вечер кончался бурей поцелуев. Расставаться им не хотелось, время бежало незаметно. Мать Полин уже легла, оставив их прощаться наедине. Под темными окнами кралась кошка, собака со звоном волочила цепь по холодным каменным дорожкам чьего-то садика, а они, укрывшись от ветра в подъезде, прижимались друг к другу в полудреме, горячие и неутомимые, и целовались, целовались без конца. «Это любовь», — говорил он себе.
— Я никого так не любила, Брайн, — сказала она ему на ухо.
— Что?
— Мне пора, но я не хочу уходить. А надо идти, милый.
— Подожди, — сказал он.
— Мне и самой не хочется.
— Не уходи, я не могу тебя отпустить.
— Здесь так хорошо, — сказала она. — Мне здесь нравится, ты так близко. Вот если бы всегда было так, как теперь.
— Будет, — сказал он. — Я хочу сказать, что я тебя понял. И я люблю тебя.
— Я побуду с тобой еще, — сказала она. — Завтра на работу, но все равно.
Работа была как бы неизбежной вехой, которую они видели отовсюду: какой бы сладостной ни была ночь накануне, хорошо тебе было или нет, назавтра — работа. И ты должен встать утром, когда бы ты ни лег.
Луна провожала его домой, следуя за ним весь долгий путь через безмолвие маленьких садиков, и он курил сигарету, чтобы согреться и чтоб вообще веселее и спокойнее было идти по этой пустынной дорожке — той самой, наверно, по которой он бежал когда-то, лет пятьсот назад, из «Конской головы», сжимая ручки двух пивных кружек, а Берт бежал следом за ним, чтобы сказать, что все в порядке. «Все в порядке, все отлично». — Он улыбнулся, пуская струю дыма в сырой воздух ночи. Через несколько дней война кончится, и теперь уже ничего на свете не может помешать этому. И тогда мир переменится, во всяком случае, для него он станет иным, потому что он не так уж давно живет на свете, чтобы знать, как бывает, когда кончается война.
И она кончилась: люди срывали и тащили в одну кучу — в костер — все деревянные решетки с противовоздушных навесов и убежищ. В «Белой лошади» пухлая горластая баба лет пятидесяти в серьгах отплясывала на столе канкан, стуча каблуками среди пивных кружек и высоко задирая ноги, показывая свое мешковатое трико, размалеванное в кричащие цвета британского национального флага.
Брайн сидел в пивной вместе с Полин и своими родителями, осушая кружку за кружкой и громко подхватывая песню, наслаждаясь бесшабашным весельем, которое, точно порох, вдруг вспыхивало в толпе, и только часы продолжали медленно отмерять время. И все же иногда он переставал петь, чтобы вглядеться в лица, в десятки лиц, и видел за ними жизнь, встававшую перед ним с такой печальной очевидностью, что песня отступала на задний план и в конце концов становилась совсем не слышна. Все были взволнованы, потому что война кончилась, но он еще не мог поверить в это. То была пьяная ночь, пьянее, радостнее и разгульнее всех других ночей, но что она изменит для них, для всех? Завтра они проснутся с головной болью и увидят в окно те же дворы, тот же ряд уборных, услышат то же жужжание фабричных станков. Он вспомнил, как несколько дней назад, вернувшись домой с работы, увидел страницу «Дейли миррор» и ему открылось такое, чего он никогда не забудет: рвы смерти в Бельзене, картина ужасов, клещами сжавшая ему мозг. Он сложил газету, не прочитав в ней больше ни слова, — все остальное казалось неважным — и запомнил это на всю жизнь. «Нет, конец войны что-нибудь да значит, — думал он, поднимая новую кружку пива, поставленную перед ним отцом, — и многое значит: эти надоевшие грязные задворки и Бельзен, мы покончим и с тем и с другим».
Хмель притупил мысли, и теперь он блаженно улыбался — победа так победа. Полин, мама, отец сидели за столом, надрывая глотку, обнимая друг друга за плечи, и все это были люди, которых уже по меньшей мере шесть лет подряд изматывали угроза мобилизации и продовольственные карточки, воздушные налеты и военно-полевой суд. И вот все кончилось, пришла победа, победа над всем этим, а не только над немцами, так чего ж еще желать и как тут не петь от счастья на самой большой попойке, какую он только помнит?
Вера и Ситон пили с самого утра, и теперь Брайн помогал отцу идти по освещенной и в полночь Эдисон-роуд, а Полин шла сзади с его матерью и с детьми. Ситон тяжело опирался на сына, и, глотая слова, пытался извиниться перед ним, но вдруг прижал руку ко рту, чтобы удержать выпадавшие вставные зубы. Брайн крепко стоял на ногах и был достаточно трезв, чтобы идти самому и вести отца.
— Пошли, отец. И не наваливайся так на меня, а то я упаду. — Он обернулся: — Ты как, мама?
— Я ей помогу, — сказала Полин.
— Да-да, моя детка! — закричала мать, совершенно пьяная. — Вот домой придем, я тебе ужин приготовлю, милок.
— Да, уж это будет нелегкая задача. — Брайна рассмешило, как серьезно она выговорила это заплетающимся языком. Он любил их обоих: и грузного Ситона, нажимавшего ему на плечо своей жесткой рукой, и мать, которая шла сзади, такая веселая и беззаботная; но больше всего — Полин, которая на их самозабвенном пиршестве была почему-то так близка ему, будто они очутились одни среди леса.
Последние языки пламени взметнулись из костра в конце улицы. Герти Роу прыгала через костер, а ее четыре сестры, взяв за руки всех ребят со своей улицы, водили их вокруг огня в быстром и бурном хороводе.
Полин укладывала детей спать, а Брайн позаботился о том, чтоб отец и мать мирно улеглись в свою постель. Потом он спустился вниз к Полин, а она ждала его, сидя на коврике перед огнем, пылавшим в камине.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.
— Отлично, — ответил он, — хоть я пинт восемь выдул. Она сняла джемпер и бросила его на спинку стула.
— Это тебе только на пользу. Отец наш часто пил пиво, так что я знаю. И я бы не стала дружить с человеком, который не пьет.
— Ну, раз так, тебе на меня жаловаться не придется, — сказал он с усмешкой. — Не то чтоб я был горький пьяница, но иногда люблю выпить.
Бедняга Маллиндер — слишком уж счастливое то было время, чтобы не вспоминать о нем. Пришел человек в мир и ушел из него; из праха и во прах, и так каждый из нас, всему есть начало и конец. Он стоял у полки, глядя на Полин сверху вниз: длинные темные незавитые волосы падали ей на плечи, полная грудь обрисовывалась под тканью, ноги она поджала. Она курила «Парк драйв», курила так, подумал он, словно никогда не держала в руках сигареты или не знала, что сигарета зажжена, — не затягиваясь, подолгу глядя на огонь. Она протянула руку и выключила свет.
На дворе слышались шаги; люди громко желали друг другу спокойной ночи. Детские голоса стихли, и теперь, когда дети легли спать и погасли костры на улицах, собаки угомонились. Кто-то прошел в уборную, потом через несколько минут спустил воду и протопал обратно, пожелав по дороге спокойной ночи соседу. «Это мистер Саммерс», — подумал Брайн. Он всех узнавал здесь по голосу, как бы пьян ни был его обладатель. Двор затих, и шумное празднество вокруг огня прекратилось; костер остался догорать в одиночестве.
— Тебе хорошо, детка? — спросил он нежно.
— Да. А тебе?
— Мне тоже.
Он отодвинул стулья, снял подушки с дивана и положил их на коврик.
— Тебе было весело?
— Мне понравилось в пивной, — сказала она. — Приятно иногда песни петь.
Он сел рядом с ней.
— Да, конечно.
— С тех самых пор, как Бетти выходила замуж, такой ночи не было.
Она швырнула сигарету в камин и смотрела теперь, как сигарета сбрасывает свою бумажную одежку, словно намереваясь нырнуть. Они поцеловались и прилегли на коврике, зная, что никто не помешает им сегодня.
Одевались молча. Он подошел к дверям и встал там, глядя во двор, все еще задыхаясь от лихорадочного огня, пылавшего в нем. И он чувствовал, как радость поднимается в его сердце, переполняя его через край, потом вдохнул холодный ночной воздух и подумал, что уже пора отвести Полин домой. С улицы, из потухших костров тянуло запахом пепла и жженой бумаги. Бесчисленные дома стояли в безмолвии. Это был хороший запах, и Брайн знал, что он теперь означает для него — весеннее пламя победы и любви. Фабричные станки по-прежнему наполняли воздух гудением, таким всепроникающим и привычным, что, хотя Брайн сам вызвал этот гул силой своего воображения, он не заметил его. Фабрика не останавливалась! Ни на минуту. Гул все плыл и плыл, несмотря на торжество и огни победы, плыл, не замирая. Работа — в этом было что-то хорошее, это было лучше многого другого, что несла на своих медленных колесах вечно движущаяся колесница жизни.
Полин подошла к нему, уже в пальто, готовая идти домой. Она ни разу не напомнила ему сегодня, что мать будет сердиться: прошла уже половина ночи, а ее все еще нет дома. И оба почему-то не придавали теперь этому никакого значения. Они шли, взявшись за руки, по улицам, мимо погасших костров, и кое-где в них светились красные глазки, притаившиеся, но еще яркие. А через несколько месяцев снова вспыхнули огни победы, и красные плакаты появились в каждом окне, красные лозунги мелькали в руках у каждого ребенка, красной, как уличные костры, была сама победа, которой ждал народ.
Он закрыл двери пораньше, укрываясь от целых полчищ насекомых, атаковавших его превосходящими силами, и от багрового закатного неба, проливавшего остатки света на синеватые заросли кустарника, на лес и на взлетную дорожку, которая словно распласталась в глубоком сне. Он покрутил гониометр, точно колесо рулетки, и прибор указал на восток — направление, противоположное тому, о каком он мечтал. Пока что ни один самолет не пробивал морзянкой треск атмосферных разрядов, и Брайн опустился в плетеное кресло, усталый, скучающий, раздраженный мыслью о том, что впереди еще двенадцать часов до рассвета и до смены. Больше уже нельзя было палить из винтовки по теням: винтовку отобрали, чтобы партизаны, напав на радиорубку, по-прежнему стоящую на отлете, не могли захватить ее и подстрелить затем какого-нибудь плантатора или солдата. «Меня-то они при этом убили бы, но это уже не так важно, покуда винтовки они не раздобыли. Вот посмеялся бы отец, если б ему рассказали, в какой я попал оборот: «Ага, а я тебе что говорил? Говорил тебе — не иди в солдаты? А ты что сделал? Пошел, так ведь? Вот подстрелят тебя, будешь тогда знать, поделом тебе. И не беги ко мне плакаться, болван». И так далее, в том же духе. Что ж, он тоже был прав. И все-таки тут еще есть пятьдесят обойм с патронами, которые на склад боеприпасов никогда не попадут, это на тот случаи, если партизаны придут и скажут: «Патроны или жизнь». А если они и пристрелят меня, потом всякий, кто половчее, без труда найдет эти патроны. Да, отец, наверно, сказал бы, что я болван, потому что я и на Гунонг-Барат карабкался, и, хоть мы до вершины не добрались, я бы ни за что на свете от такого похода не отказался. Когда мы туда пошли, я добрых сто пятьдесят фунтов весил, а теперь только сто тридцать, и, сколько бы я ни жрал (а я теперь все время голодный), мне уж все равно столько весу никак не набрать. Так что мне в двадцать фунтов мяса обошлось убедиться, что Гунонг-Барат не стоит того, чтобы туда лезть».
Он увиделся с Мими в первый же вечер, как только вернулся, хотя все эти дни в горах не думал о ней. Они мало говорили. В охватившей его страсти он зарычал, как зверь, — это джунгли рвались наружу из его души. И все было, как в ту первую ночь на склоне горы: ветви сплетались у него в мозгу, а сучья и листья все стояли перед глазами. Он пылал лихорадочным жаром и, казалось, вот-вот загорится, и погружался, точно раскаленное железо, в теплую воду. После жесткой земли джунглей ему было трудно уснуть.
Во время дежурства Брайн вышел из рубки помочиться. Ночь была тихой и теплой, а небо словно замерло, такое звездное в эту ночь. «А ведь меня любой, спрятавшись в траве, подстрелить может». При мысли об этом спина его покрылась испариной, но он не спешил вернуться под крышу. «Подумать только, подстрелит и даже не догадается, что я ведь ему друг и даже пошел бы с ним в джунгли помогать ему там, если бы он меня об этом попросил. А я только почувствую удар в затылок, и уже через секунду буду мертв, и только, может, голос старика своего услышу напоследок: «Говорил я тебе!» Я мог бы спокойно сидеть себе в Ноттингеме и зарабатывать десять фунтов в неделю у Рэли, вместо того чтобы торчать неизвестно чего ради тут, в этой жарище и воевать против друзей». Брайн вернулся в рубку и надел наушники: ни черта не слышно. Зато во время дневного дежурства целый десяток четырехмоторных бомбардировщиков летал над горными джунглями, требуя как можно скорее пеленг.
И временами им приходилось так туго, что сменщик его, войдя, сразу прыгал в кресло и начинал работать на ключе, даже не успев поздороваться или попрощаться.
«Есть у меня винтовка или нет винтовки, все равно первая же партизанская очередь прошьет насквозь и эту рубку и мою костлявую грудь. И я даже не успею выскочить с поднятыми руками и заорать: «Не стреляйте, товарищи! Это я, Брайн! Я слушал, как ваши друзья выступали возле фабрики Рэли всего два года назад, и я покупал их брошюрки и портил себе глаза, читая все это». — Его глухой смех эхом вернулся к нему, отразившись от стен рубки. — А почему я позволил втравить себя в такое дело? Я мог дезертировать или сесть в тюрьму, как Колин и Дэйв. Я сказал Нотмэну:
— Не хочу идти против коммунистов.
— А тебе выбирать не приходится, — ответил он.
— А может, и придется. Вдруг представится случай и я смогу им помочь?
— Смотри не впутайся в какую-нибудь историю, а то пожалеешь, — сказал Нотмэн, прихлебывая пиво. — Вся эта система сама сгниет, нечего тебе головой рисковать. Неважно, победят коммунисты в Малайе или нет: рано или поздно они мирным путем захватят весь мир. Может, ты до этого и не доживешь, но, как сказал Билл Шекспир, это когда-нибудь свершится. И чертовски верно сказал. Выпьем за это».
Брайн разложил костер около рубки, длинные пахнущие смолой языки пламени прыгали в темноту, как африканские дротики, скрывая закопченный чайник, стоявший на грубом очаге из камней. Огонь образовал светлый круг в гнетущем мраке, куда Брайн не мог ступить. Он вдруг сообразил, что отлично освещен здесь, на темном фоне радиорубки. А что, если разведка партизан окажется поблизости! Пули, посланные в него, собьют его с ног, а удар приклада покончит со всеми радостями жизни — и не видать ему Полин и ребенка, разрушит все воспоминания, уничтожит все надежды, сотрет все: и теперешнюю усталость, и скуку, и ботинки, согретые костром, и воспаленные от бессонницы глаза.
Он был отличной мишенью для снайперов. Вокруг рубки, на тонкой проволочке, были подвешены банки из-под бензина, так что всякий, кто стал бы подползать в темноте, непременно поднял бы шум, банки загремели бы, ударяясь о каменистую землю. И Брайн уже видел, как он гасит свет и прыгает в высокую траву, прихватив заржавленный штык, а они тут будут искать боеприпасы или, может, запасные части для рации, хотя он с трудом представлял себе, каким образом он уцелеет и, может быть, еще станет свидетелем разграбления рубки.
Радиомеханики подвели ток к проволочной загородке и заправили огнетушители серной кислотой. Хорошо, если бы на проволоку наткнулся дежурный офицер или какие-нибудь сержанты, потому что, как говорил Нотмэн, «те, кто кричит «В атаку!» или «Вперед, ребята!», и есть твои злейшие враги».
Караулы у ворот лагеря были удвоены и вооружены теперь винтовками вместо карандаша и блокнотика для записи всех, кто приходит не вовремя. Несколько рот малайской полиции патрулировали район. А две или три ночи назад двое полицейских даже подошли к рубке и, набравшись храбрости, постучались в дверь. Он заварил им чаю и дал матрасы, чтобы они соснули часок, посочувствовав им, вынужденным бродить в темных джунглях. Сам он бодрствовал у передатчика и разбудил их на рассвете, чтобы они успели вернуться в лагерь. Он вспомнил, что этих же полицейских уволили неделю спустя после того, как их застали спящими возле отделения радиомехаников, и, уходя из лагеря после военно-полевого суда, снова одетые в сари и треугольные шляпы, они с радостной улыбкой тащили на станцию свои дешевые чемоданы. «Вот бы со мной такое же случилось!»
Проволочные загородки были отремонтированы и строго охранялись, как и заграждения на дороге между паромом и взлетным полем, где несли караул малайцы и добровольцы из плантаторов, вооруженные дубинками и дробовиками. Партизаны предъявили ультиматум, потребовав, чтобы все европейцы убирались из Малайи в месячный срок, и большинство солдат в бараке связистов рады были бы удовлетворить их требование. Брайн был тоже всей душой за это, но Бейкер, как всегда, спокойный и рассудительный, сказал ему, что все это происки китайских коммунистов, а уж если кто и должен управлять Малайей, так это сами малайцы. В любом случае Малайя на пути к самоуправлению, хотя путь этот длинный, и, конечно, китайцы должны принять здесь участие, потому что они численностью превосходят все другие национальности на полуострове и являются костяком страны, ее мозгом. А китайские коммунисты, продолжал Бейкер, воспользовавшиеся, как и следовало ожидать, напряженным положением в стране, составляют здесь лишь незначительное меньшинство, которое хочет отделаться от англичан и установить собственную диктатуру. И если ты веришь в демократию, то ты должен сделать все возможное, чтобы усмирить этих террористов.
— Ты, я вижу, не те газеты читаешь, — сказал ему Брайн.
— А ты вообще никаких не читаешь, — сказал Бейкер. Чайник закипел, Брайн стал заваривать и пить чай, скоротав кое-как еще час. Он ел хлеб с сардинами и просматривал «Сэтердей ивнинг пост», потому что читать длинные статьи у него не хватало терпения. Атмосферные разряды так громко трещали в наушниках, что он не услышал бы, даже если бы рядом прогрохотал танк, не то что слабый предостерегающий звон жестянок о каменистую почву. «Не дождусь, когда я наконец вернусь к тебе, — писал он Полин. — С этой дырой покончено, хотя вначале мне тут нравилось. Теперь уж я наверняка знаю, что с меня хватит. Ведь ушел я, можно сказать, добровольцем, мог бы остаться в Англии, если бы захотел. И все же, хоть и жестоко было уехать от тебя в такую даль, я доволен, что побывал тут». Ему хотелось вымарать последние фразы, но он оставил их и продолжал: «Чувствую себя сейчас хорошо. Правда, хотелось бы, чтоб ты была рядом. Надеюсь, тебе не нужно объяснять, что бы я стал делать, ты, конечно, и так догадаешься. Жаль, что я так далеко». Он остановился, чтобы поймать паука, перебегавшего стол, — красный шарик на волосатых ножках, — загнал его в угол и, когда паук в отчаянье прыгнул на пол, убил его молотком. «Он мог бы укусить меня, — подумал Брайн, — а это смерть; так и до Англии не доберешься, если не глядеть в оба». «Всего через полтора месяца, милая, я буду на борту судна, которое повезет меня к тебе. Так что готовься и смотри хорошенько за малышом да поцелуй его за меня. Ох, и здорово будет вместе». Конверт был исписан условным шифром: «италия», «знп» — «Искренне тебя, ангел, люблю, изнываю я», «Запечатано нежным поцелуем».
К часу ночи он чувствовал себя так, будто кости его вот-вот расплавятся, а душа окаменеет. Послав свои позывные всем станциям, он не получил ответа. Тогда он положил тюфяк на стол, взгромоздился на него, и через несколько секунд сознание его уже было сковано сном. Железная рука собрала воедино обрывки мыслей, обратив все в какой-то кошмар, и безжалостно терзала его усталое тело. Началось все это незаметно, понемногу, и вначале было терпимо, но потом он словно оказался запертым внутри гудящего барабана и наконец проснулся, испуганный и злой. Он собрался с силами и громко крикнул:
— Кто там?
Сердце его дрогнуло. «Вот и моя очередь, хотя они не стреляют сразу, так что, может, я еще сумею договориться — например, выдать им какие-нибудь военные тайны». Он поискал глазами оружие.
— Кто там? — снова крикнул он.
Схватив со стола молоток, Брайн распахнул дверь. Свет ослепил его, и сначала он ничего не увидел. Потом, различив офицера и сержанта, швырнул молоток на стол.
— Я не слыхал, как вы подъехали, — сказал он, разглядев черную тень джипа под антеннами, — работал на передатчике.
Они огляделись. Сержант, маленький, юркий, с рожей, как у Аль-Капоне, держал наперевес автомат.
— Дежурный офицер! — рявкнул он так, будто ожидал, что Брайн вскочит по стойке смирно и набросит парадную шинель на голое тело, замасленные шорты и незашнурованные домашние туфли.
— Вы здесь один? — спросил дежурный офицер.
Это был офицер военно-воздушных сил, высокий, рыжий еврей лет тридцати с лишним, похожий скорее на Голиафа, чем на Давида, с классической фигурой деревенского кузнеца. Брайн кивнул.
— А зачем тут эти жестянки вокруг будки? — спросил сержант. — Я чуть ноги не поломал.
— Какие жестянки? — спросил Брайн, сразу превращаясь из просвещенного радиооператора в рэдфордского деревенщину.
Офицер взглянул на приемник.
— Самолеты есть?
— Сегодня нет, — сказал Брайн и добавил: — сэр, — когда Аль-Капоне злобно взглянул на него.
— А где ваша винтовка?
— У меня ее нет, сэр. У нас, радистов отдаленных станций все отобрали на случай нападения бандитов, чтоб винтовки им не достались.
— Наверно, вам без нее не очень-то весело, — сочувственно сказал офицер.
— Мне все равно.
— А зачем ты дверь запираешь? — спросил Аль-Капоне.
— От насекомых.
— Душно здесь? — Брайн молчал, пока Аль-Капоне осматривал помещение с таким видом, будто шел в бордель, а попал вместо этого в свинарник. — Как у вас, все хорошо? — спросил офицер.
— Да, сэр.
— Телефон работает?
— Да, сэр.
— Довольствие из кухни получаете?
— Да, сэр. Все хорошо.
— Что они дают вам?
Брайн перечислил: полбанки сгущенки, немного сахару, чай, булку и банку сардин.
— Хватает?
— Вполне, сэр.
Офицер повернулся, чтобы уйти.
— Если что-нибудь понадобится, звоните мне на контрольную вышку. Я там буду всю ночь.
Брайн смотрел им вслед. В первый раз дежурный офицер надумал выбраться дальше бара в офицерской столовке. «Может, их все-таки беспокоит, что меня тут застрелят». Усталость снова овладела им, и глаза у него щипало, как от креозота. «Плевать я хотел, если даже все партизаны на свете ползут сейчас к этой рубке, чтоб спалить ее к чертям, или если все самолеты над Малайей надорвут глотки, посылая сигналы бедствия, — все, я выдохся». Он закрутил до отказа регулятор громкости приемника, растянулся на столе и погрузился в сон до утра.
Он читал все газеты в надежде узнать, как протекает эта «война». Так называемое «чрезвычайное положение» дало возможность ввести военно-полевой суд, и Брайн с некоторым замешательством обнаружил, что все эти перемены касаются и его. А поскольку другие в лагере тоже чувствовали некоторое замешательство, к ним даже приехал из Сингапура офицер отдела пропаганды, чтобы прочесть лекцию о политическом положении. Это был худой, высохший человечек средних лет в безукоризненно чистой синей рубашке и бежевых брюках — в них он выглядел неофициально и оделся так с расчетом, что это понравится слушателям, которым надоела защитная форма. С этой лекцией, называвшейся «Успехи англичан в Малайе», он уже выступал во всех лагерях на побережье, и потому ко времени, когда лектор добрался до Кота-Либиса, он уже сильно понаторел в этом и выработал определенное положение челюсти и выражение стальных глаз, с тем чтобы под суровой убежденностью как-то скрыть собственное неверие в то, что говорит. И, даже если то, что он говорил, не казалось ему самому убедительным, он был достаточно умелым оратором, способным убеждать наименее требовательных слушателей. Столовая была битком набита людьми, которые собрались послушать, как он будет излагать официальную точку зрения на малайское восстание: после краткого вступительного слова начальника штаба лектор первые двадцать минут рассказывал о том, как англичане заполучили Малайю, как они избавили ее от эпидемий и установили здесь совершеннейшую систему связи и сообщения, заставили отступить дикое море джунглей и дали стране каучук. Затем он перешел к текущим событиям.
— Война была, если можно это так назвать, объявлена 15 июня, — начал он. — В Ипо состоялось срочное совещание ста перакских управляющих каучуковыми плантациями, и там было решено просить сэра Эдуарда Гейта (верховного комиссара, как вам известно) объявить здесь чрезвычайное положение ввиду участившихся нарушений закона. Плантаторы объясняли это слабостью гражданских властей и пропагандой политических агитаторов-коммунистов, повинных также в подстрекательстве к убийствам, которые имели место и в остальной части полуострова. Примерно в это же время на руднике около Ипо застрелили управляющего, когда он выплачивал жалованье рабочим, и было украдено две тысячи четыреста долларов. («И десять тысяч человек умерло в тот месяц от голода», — сказал кто-то рядом с Брайном.) «Стрейтс таймс» сообщала также о том, что около Ипо убиты три английских плантатора. Их захватили коммунисты-китайцы, вооруженные автоматами, привязали к стульям и буквально изрешетили пулями. Семьям европейцев было приказано немедленно выехать, однако сделали это лишь очень немногие. Был издан закон, предусматривающий смертную казнь за тайное хранение огнестрельного оружия («Совсем как закон 1939 года, когда немцам в Англии запретили иметь оружие», — подумал Брайн) — закон, который хотя и был необходим с юридической точки зрения, но вряд ли мог задержать наступление, волной надвигавшееся из джунглей. В такой стране, как эта, несколько тысяч человек, если они решительны и находчивы, могут продержаться очень долго, нанося противнику большие потери. К ним постоянно подходят подкрепления из Южного Китая, по тайным путям в джунглях через Индокитай и Сиам. Британские подданные в Малайе живут в настоящий момент в тяжелых и опасных условиях. Бунгало — как вам всем, наверно, известно — превращены в маленькие крепости, в передовые посты на краю джунглей, охраняемые днем и ночью, огражденные колючей проволокой и мешками с песком. Плантаторы работают, вооруженные винтовками и автоматами, они вместе со своими семьями проявляют в этих тяжких условиях подлинно английскую стойкость, которая всегда оказывалась неожиданностью для врагов. Коммунисты надеялись, что в Пенанге и Сингапуре толпы людей в панике бросятся к судам, но просчитались. Однако мы не должны недооценивать коммунистической угрозы в Малайе. Эти люди обладают весьма действенной, хорошо организованной и дисциплинированной армией, которая движется в боевом порядке, руководимая опытными офицерами из удобных и хорошо замаскированных штабов. Их план — задушить каучуковую промышленность Малайи, парализовать ее экономику и разрушить цивилизацию, создававшуюся здесь англичанами на протяжении полутораста лет. В ответ на эту угрозу принимаются эффективные меры.
После лекции посыпались, всякие неприятные вопросы, например: «Поскольку это похоже на народное восстание, не лучше ли англичанам убраться отсюда, пока не пролито слишком много крови?» Или: «Действительно ли будет так плохо для британской экономики, если мы потеряем Малайю?» Лектор отвечал спокойно и разумно, хотя под конец в задних рядах раздался какой-то шум: сидевшие там хотели показать лектору, что он их не убедил. Повар-шотландец, сидевший рядом с Брайном, сказал, что их депутат в парламенте коммунист, так что правильно ли утверждать, будто все коммунисты — это зло? «И наш тоже, — сказал один лондонец, — его фамилия Пиратин, мой отец голосовал за него». В заключение лектор сказал несколько слов о разнице между теми коммунистами, которые избираются на государственные посты, как в Англии, и теми, кто желает насильно захватить страну вопреки воле большинства, как в Малайе.
Винтовки были заперты в казарме, их составили в пирамиду и прикрутили продетой сквозь скобы проволокой. Ключ от замка лежал в кармане у капрала, который очень любил поспать, и Брайн заметил:
— Интересно, быстро ли мы приготовимся к бою, если в одну мирную темную ночь на лагерь вдруг нападут.
— Он спит так крепко, — ответил Керкби, — что можно стибрить ключ и загнать винтовки бандитам. Вот гульнули бы тогда.
— Если бы ты сделал так, самое лучшее для тебя было бы удрать через границу в Бангкок, — сказал Бейкер.
— Да ведь это ж воровство! — крикнул кто-то Керкби. И ему оставалось только повторить свое жизненное кредо:
— Если что-нибудь плохо лежит, припрячь. Не можешь припрятать — продай. Не можешь продать — сожги.
Брайн принял душ и переоделся, собираясь на свидание к Мими в «Бостонские огни», и теперь, освеженный, принарядившийся, он шагал к воротам лагеря. Уже загорелись первые звезды, но раскидистые вершины пальм еще чернели на фоне густой синевы. Позади шумел лагерь, и, когда Брайн остановился, чтобы закурить сигарету, из ворот вылетел грузовик и помчался к аэродрому. У ворот стояли на посту малайские полицейские и прогуливались несколько рикш, предлагавших подвезти до городка. И вдруг странные звуки взметнулись в воздухе, словно какой-то сумасшедший решил исполнить музыку собственного сочинения на сиренах. Звуки эти возникли где-то на дороге, это была странная и какая-то нездешняя музыка, нарушившая вечернюю тишину малайского заката. Кончики пальцев у Брайна похолодели, по ним словно пробежал электрический ток, а ноющий звук все нарастал, порхая меж деревьев, окаймлявших шоссе. Другие прохожие тоже останавливались, как бы ожидая приближения этого чудища, шагавшего к ним на двух сотнях ног под визг и вой оркестра.
— Это гуркхи! — крикнул кто-то.
Группа китайцев и малайцев стояла у ворот, глядя на них: солдаты старательно отбивали шаг под музыку, мрачные звуки которой сплетались в какую-то загробную мелодию. Они остановились между казармами и столовой, и музыканты все играли, а солдаты маршировали на месте. Наконец визгливое «Стой», точно выключатель, прекратило автоматическое движение рук и ног, и обстановка в лагере, казалось, сразу переменилась: атмосферу настороженного веселья сменила атмосфера войны.
В «Бостонских огнях» Брайн купил целую кучу билетиков, но не танцевал, а сидел с Мими за столиком. Он заговорил о будущем и, прежде чем успел понять свою ошибку, зашел слишком далеко в этом разговоре.
— Теперь мне легко остаться здесь и не возвращаться в Англию, — сказал он, неудачно выбрав минуту, когда ей, видимо, не хотелось этого слышать, а оркестр, как нарочно, загремел в свои жестянки, словно стараясь заглушить его слова. Мими, подкрашенная, казавшаяся совсем юной в этот вечер, отодвинула от себя сумочку, затем потихоньку снова придвинула ее ближе, глядя прямо перед собой; сумочка упала ей на колени.
— Это будет очень трудно сделать. Ты только говоришь об этом так легко. И ты знаешь, что я сама этого не хочу.
— Не старайся меня поймать, — сказал он, опрокидывая в рот рюмку виски. — Я что думаю, то и говорю.
Выражение лица у нее было совершенно пустое и печальное («А может, просто усталое?» — подумал он), и все же ему показалось, что где-то в глубине ее глаз промелькнула улыбка. «Я пьянею», — сказал он себе, улыбаясь так нежно, что Мими погладила его руку.
Она сказала:
— Может, ты боишься возвращаться в Англию?
Оркестр после перерыва разразился новой серией фокстротов, таких расслабляющих — хоть они всем и нравились — в этот душный и влажный вечер.
— Неправда! — воскликнул он с такой убежденностью, что, вспоминая об этом потом, даже сам задумывался, а не было ли тут доли правды. Мими опустила глаза. — Уж если я в двадцать лет не знаю, чего хочу, то когда же? — сказал он.
Он подозвал официанта и попросил еще два виски, но Мими потребовала апельсинового соку. Она пила только слабые напитки, когда разговор их становился «серьезным», он же, напротив, пил только виски, и, по мере того как серьезность его исчезала и другие желания загорались в нем, Мими все больше и больше впадала в свой обычный грустный фатализм, а это неизбежно вызывало взаимное непонимание. И в то же время он подозревал, что никакое обычное земное решение, вроде того, к какому они старались прийти сейчас, не имело бы существенного значения в ее жизни, так как она жила в мире, где только те решения обретают силу и значение, которые приходят сами по себе, — сколько ты ни сжигай себе нутро этим рисовым виски и сколько ни сиди над охлажденным апельсиновым соком. И он чувствовал это и знал заранее все выводы, к которым это должно было привести, и все же здесь, в битком набитом танцзале, когда он сидел напротив нее и голова у него пухла от грохота джазовых мелодий, искалеченных здешним оркестром, ему уже начинало казаться, что он готов прожить всю жизнь под сказочным солнцем Малайи.
— Всех наших, кто демобилизуется, вызывали к офицеру и спрашивали, не хотим ли мы остаться в авиации еще на два года. Так что я всегда могу согласиться.
— Нет, не можешь, — сказала она. — Ты не из таких! Ты для этого не годишься, ведь я немножко узнала тебя за это время.
— Может, и так. Офицер спросил, есть ли у него какие-нибудь жалобы теперь, когда ему уезжать через месяц. «Нет, сэр», — ответил он. Какой идиот скажет ему да? «Что ж, — заученно продолжал офицер то, что говорил всем, — в этот трудный момент нам нужны здесь, в Малайе, все наши обученные солдаты, а офицеры связи говорят, что вы один из лучших радистов. Не хотели бы вы остаться еще на два года?» Вопрос этот не был для него неожиданностью: Бейкер побывал тут до него и вышел оскорбленный и побледневший. Поэтому у Брайна уже был готов ответ — текст, заранее составленный в уме: «Нет, сэр, — пауза, — не хотел бы». И неподвижное лицо офицера, на котором дрогнули усы, похожие на велосипедный руль, как бы зарегистрировало эти слова. «Тогда можете идти, Ситон», — отрезал он.
— Если б я остался, — сказал он Мими, — я, может, сумел бы помочь коммунистам.
Она усмехнулась:
— Им сейчас не особенно нужна помощь.
— Но через несколько месяцев она может понадобиться, как знать?
— В Малайе почти все на их стороне, — сказала она.
— Тогда, надеюсь, они победят. У них даже своя радиостанция есть, правда? Они пытались глушить нашу военную связь своим передатчиком. И мне приказали вчера засечь их станцию, чтобы самолеты нашли ее и разбомбили, но я не особенно точно это сделал. Даже совсем не точно, — улыбнулся он.
— Эта война тебя не касается, — сказала она. — Тебе надо уехать отсюда как можно скорее.
— Ну, как сказать. Меня против воли загнали в авиацию, а теперь хотят заставить воевать против коммунистов. Но я не такой дурак. Я уже кое-что узнал в жизни. Пусть сами воюют.
Она прикоснулась ногой к его ноге. Два китайца за соседним столиком прислушивались к тому, что он говорил. Потом они возобновили свой разговор, а он заказал еще виски.
— Ну так вот, — продолжал он, потратив еще один дневной заработок, — говорю тебе, я могу остаться в Малайе, если захочу.
Она смотрела на него в упор, и он знал, что теперь наконец-то он ее озадачил, а не она его и что она ждет от него каких-то действий, а не путаных рассуждений.
— Если я решу остаться в Малайе, мы могли бы пожениться.
— Ты не можешь жениться на мне. И никогда не мог бы, сам знаешь.
Виски, музыка, голоса, пестрый калейдоскоп красок и мучительное ощущение близости, оставляющее их двоих как бы в светящемся круге, ощущение, вызванное совершенно различным видением мира у них обоих (то, что для него черное, для нее белое, и наоборот), — все это хлынуло на него таким потоком, что он еще ниже пригнулся над столом, как бы стараясь защититься.
— Неправда! — закричал он. — Ей-богу, неправда, мне хочется этого больше всего на свете.
Тогда она напомнила ему то, о чем он никогда ей не говорил и о чем, как ему казалось, она не знала:
— Тебя в Англии ждут жена и ребенок. — Ее слова были до того неожиданны, что спасительная ложь не сразу пришла ему в голову. Он сидел и молчал, мрачно глядя на нее. — Ты думал, я не знаю! — Он был удивлен, что она с такой легкостью восприняла это предательство, за которое женщина из Рэдфорда, наверно, задушила бы его. — Я уже давно знаю об этом. Я танцевала как-то с одним солдатом из Кота-Либиса, и он все рассказал о тебе. Я думала, ты знаешь. А самому тебе никогда и в голову не пришло рассказать мне, что ты женат; наверно, жалел меня.
— Да, конечно.
Он слишком поспешно согласился с этим, чувствуя, что река веселья, огибающая их и текущая по залу, мелеет, вот-вот совсем иссякнет, и только оркестр, неутомимый, как машина, продолжал греметь. На лице Мими застыло выражение горя, он тоже чувствовал себя несчастным и кругом виноватым — не мог придержать язык или сказал бы по крайней мере что-нибудь другое и, воспользовавшись своими шестью билетиками, закружил бы ее в танце.
Он вытащил ее на середину зала, где пахло потом и виски, и они завертелись под рявканье джаза. Руки Мими легко касались его, словно она танцевала с ним первый раз. Он танцевал, как матрос, который никогда в жизни не учился этому, шагая неуклюже и невпопад. И все же они стали двигаться в такт, когда он медленно притянул ее к себе. Она вдруг прильнула к нему, словно какое-то видение испугало ее.
— Брайн, — запинаясь, проговорила она, — не уезжай, хорошо?
— Не уеду.
Они крепко прижались друг к другу, связанные самым темным и сокровенным, что было в них. Шум и музыка были забыты, остались в том мире, откуда они ушли, искусственные стандартные ритмы казались чуждыми и неуклюжими в сравнении с ритмической теплотой их объятия. Он чувствовал все изгибы ее тела, ее плечи и грудь»
— Я люблю тебя, — сказал он. — Мне кажется, что я прожил с тобой долгие годы, всю жизнь.
— Не говори так. Ведь еще не все кончено, правда? Он поцеловал ее в закрытые глаза.
— Отчего ты плачешь?
Отчаяние снова охватило его, камнем встало у него внутри, неизбежное и неотвязное, словно место для него там было приготовлено с рождения. Она нахмурилась, и губы ее скривились в некрасивую детскую гримаску, которую она пыталась скрыть. Шум и спиртные пары нарушили волшебство, и вот уже снова вернулись неожиданные, но такие обычные гудки машин и пароходов — оттуда, из другого мира, лежавшего где-то далеко от «Бостонских огней». И вдруг вошел Нотмэн, появился в рамке дальних дверей, и с ним какая-то девица, великолепная, словно черный цветок, и они стали пробираться к бару. Мими и Брайн снова стали танцевать, тесно прижавшись друг к другу.
— Ты закружишь меня, — сказала она. — Мне станет нехорошо.
— Потерпи до парома. Ты ведь едешь со мной?
— Ты же знаешь!
К концу танца они развеселились и остались посреди зала, ожидая нового.
— Ты похудел с тех пор, как мы познакомились, — сказала она. — Ребра так и торчат.
— Это ты виновата, ты как магнит, даже ребра тянутся к тебе.
— Сумасшедший, — улыбнулась она. — Так не бывает.
— Сумасшедший, — повторил он. — Я как слепой трехногий прусак.
— А что такое прусак?
— Таракан. Жук такой.
— А в Англии жуки тоже есть?
— Конечно. Там есть и змеи, и леса, и дикие звери, и горы, города, болота, широкие реки. Не веришь? Что ж, я не могу доказать это сейчас, и все-таки я говорю правду, чистую правду.
— А если так, почему же ты хочешь остаться в Малайе?
— Потому что… — Если не можешь найти ответа, придумай что-нибудь, любая ложь лучше, чем молчание. Когда его еще мальчишкой спрашивали братья: «Какой самый большой город в Австралии?» — он предпочитал ответить: «Париж», чем сказать: «Не знаю». — Потому что люблю тебя.
Но слезы все равно выступили у нее на глазах, и никакая ложь не могла остановить их и даже никакая правда, ибо то, что он сказал, было и впрямь наполовину ложью и наполовину правдой.
— Когда мне сказали, что ты женат, я не поверила. Я подумала: этот солдат лжет или разыгрывает меня. Но теперь ты сам подтвердил все.
Он только глазами хлопал, удивляясь этой неожиданной, так поздно пущенной в ход уловке, и не мог ничего ответить на хитрость, причинившую ей не меньшую боль, чем ему.
— Прости меня, — сказал он, но было уже поздно. Он вывел ее из обычного состояния пассивной покорности и понимал, что она не может простить ему этого. — Я останусь здесь, — сказал он. — Я хочу остаться. Я просто не могу поступить иначе.
И, танцуя с ней, он представил себе, как они живут в каком-нибудь доме, вроде дома вдовы китаянки на краю Патанских болот, где крик лягушек и ночные шорохи приглушают все чувства, погружают их в забытье после этого грохота и рева труб, заставившего его сегодня потерять голову.
А назавтра всех, кто поднимался на Гунонг-Барат, разбудили в пять часов утра. Рука сержанта полиции, дежурившего в караулке, вырвала Брайна из застенка сна, заставила поднять голову, налитую свинцовой усталостью. Накануне он провожал Мими и пробыл у нее до двух ночи, а потом прошел от городка до части, через все заставы, и был рад, когда добрался до койки, не получив пулю. Это было настоящее приключение, ему зачастую приходилось ползти на четвереньках по тропкам и прибрежным пескам, обходя малайские патрули: солдаты мирно курили и рассказывали какие-то истории у костров, но в любую минуту ждали появления партизан и вполне могли принять Брайна за одного из них. «Жить здесь становится все труднее, — сказал он себе. — Если меня не подстрелят по ошибке, то донесут дежурному офицеру, что я гуляю без увольнительной. Я тут и сам себя чувствую, как партизан, во всяком случае, я буду похож на него, когда начну отстреливаться».
— Вставай, — приказал сержант. — Вылезай из этой вонючей дыры. Тут для вас в джунглях дело есть.
— Что там стряслось? — спросил Брайн, подозревая, что над ним решили подшутить. — Ведь еще совсем темно.
— Самолет разбился, пойдете его искать. — Он поднял Керкби, Бейкера, Джека и еще одного паренька из Чешира. — Живее, пошевеливайтесь. Время не ждет.
Брайн сел на койке, но не вставал, до тех пор пока мимо не прошел уже одетый Нотмэн.
— Одевайся. Надо помочь этим беднягам. Там в радиомехвзводе уже готовят для нас грузовики и рацию.
Брайн натянул штаны.
— Чего ради этим психам вздумалось разбиться среди ночи? В жизни я еще так не уставал.
— Что ж, по-моему, ты пользуешься жизнью вовсю, — сказал Нотмэн. — Пошли. Вот увидишь, ты еще наплачешься, пока тебя в Сингапуре на корабль погрузят.
— Если б они для этого меня разбудили в такую рань! Нотмэн кинул ему сигарету.
— Схожу к связистам и выясню, где он там упал. Сержант вернулся.
— А ну-ка, поживее. Марш на кухню, там вас накормят завтраком и паек выдадут.
— Надолго нас посылают? — спросил Бейкер.
— А я почем знаю! — заорал сержант. — Сейчас свяжусь с господом богом и выясню, если это для вас так важно.
— Еще бы не важно, — сказал Бейкер. — Недели через две нам отсюда уже отплывать, корабль отходит.
— Пошевеливайся! — крикнул сержант. — А то ты у меня на пятьдесят шесть дней под замок сядешь, и плевать я хотел на твой корабль.
Они спустились с крыльца и не торопясь пошли на кухню завтракать, а потом у них еще осталось время поболтаться немного в казарме. Брайн сгорал от нетерпения.
— Они там настраивают радио, — пояснял Нотмэн. — Я был в радиорубке, они считают, что самолет упал милях в тридцати к югу отсюда.
— А эти бедняги тем временем висят на деревьях, истекая кровью, — сказал Брайн.
Он вынул библию из тумбочки соседа, открыл ее и ткнул пальцем наугад в какой-то стих, чтобы погадать о будущем, как в одном из фильмов, который он видел несколько дней назад: «И отсекли ему голову, и сняли с него оружие, и послали по всей земле филистимской, чтобы возвестить о сем в капище идолов своих и народу». «Какому народу? Дурацкое гадание. Ни черта не пойму, да и вообще я ведь не суеверен». Он уложил свой вещевой мешок, весивший на этот раз не больше сорока фунтов. Ему еще нужно было упаковать рацию, если только радиомеханики сумеют ее наладить, потому что другой в лагере нет. Он открыл библию и снова наткнулся на стих: «И отсекли ему голову…» Все время открывается на этом месте, у нее с переплетом что-то неладно, и она будет открываться на этом месте до бесконечности, если только нарочно не избегать его, а он не хотел его избегать, потому что чем больше он вчитывался, тем больше закрадывался ему в душу скрытый смысл текста. И он уже начал было понимать, но тут шофер просунул голову в дверь и крикнул, что пора ехать.
Получив свой первый отпуск еще в ту пору, когда его муштровали в глухом углу Глостершира, Брайн почти весь день потратил на то, чтобы добраться до Ноттингема, и в город попал только под вечер. Выбравшись на просторные плоские низины Трента за Брумом, он почувствовал такое волнение, что не мог даже съесть бутерброды и пирожное, купленные на последней остановке. Коровы, словно темные точки, усеивали берег мирной, обмелевшей реки, солнце еще освещало набитый людьми вагон, и он чувствовал, как с каждым перестуком колес приближается к Ноттингему. Волнение его было вызвано не столько предстоящей встречей с Полин, сколько каким-то внутренним чувством, говорившим ему, что сейчас он снова затеряется в паутине ноттингемских улиц, таких милых и знакомых.
Выпив с матерью и отцом чашку чаю, он на двух автобусах добрался до Эспли, где жила Полин. Может, по счастливой случайности она сейчас дома одна, и тогда они смогут поваляться на кушетке или на какой-нибудь кровати наверху; или же можно пойти в «Могучий дуб» и потом полежать где-нибудь на сухой лужайке среди пахучей летней травы.
Но вся семья оказалась дома, за ужином, будто они специально ждали его, хотели с ним увидеться после первых полутора месяцев отупляющей муштры на службе королю и отечеству. Никогда не выходит так, как задумаешь, и он должен был это предвидеть. Миссис Маллиндер налила ему чаю в любимую чашку бедняги Маллиндера, вмещавшую добрую пинту, как бы подчеркивая этим, что он теперь уже свой в семье. Четырнадцатилетняя Морин читала у огня «Оракула», еще по-детски угловатая, с маленькой высокой грудью и тонким слоем помады на губах, совсем как Полин в пятнадцать лет, когда он только начинал за ней ухаживать. «Они все такие хорошенькие», — подумал он, начиная, впрочем, испытывать все большую неловкость под пристальным взглядом матери и замечая при этом, что, хотя они сидели впятером, за столом было довольно тихо.
— Видно, нелегко тебе пришлось там, в авиации, — сказала Бетти с едва заметной улыбкой. — А кормят хоть вас хорошо?
— Неплохо. Иногда, впрочем, дают настоящие помои.
Полин почти все время молчала. Сидя в конце стола, она открывала банку варенья, и волосы падали ей на лицо. Но Брайн был увлечен сытным ужином и нисколько не беспокоился. Да он и не ожидал торжественной встречи.
После ужина он предложил Полин прогуляться.
— Ты лучше скажи ему, пока не поздно, — услышал он голос миссис Маллиндер, — как-нибудь порешите.
Когда они вышли на Ковентри-лейн, она наконец сказала:
— У меня будет ребенок.
Они остановились, и он, пораженный, прислонился к каким-то воротам. Даже военная служба не поколебала настолько весь его внутренний мир, не потрясла его так, как это известие. Вся его жизнь нарушилась, расплылась и завертелась перед глазами, как огненное колесо. Он зажмурился, но тут же сообразил, что такие известия полагается воспринимать иначе; он открыл глаза, взглянул на зеленое поле, уходившее к могучей стене Кэтстонского леса, над которым виднелась туманная зеленоватая полоска неба, и, несмотря на свое смятение, подумал, что солнце уже заходит.
— Что ж, пойдем, — сказал он с глубоким вздохом. — Ну и ошарашила же ты меня.
— А мне-то каково было про это узнать, — сказала она, побледнев и плотно сжав губы.
Она стала какой-то чужой после полутора месяцев разлуки, и он чувствовал, что так они не будут ближе друг другу. Он вспомнил, как поженились Джоан и Джим: все произошло месяца три назад, когда Джоан сказала Джиму, что она беременна, а к тому времени, как она выяснила, что тревога была напрасной, они были уже помолвлены, однако никто из них не стал поднимать из-за этого шум или откладывать свадьбу. И Джим тогда сказал Брайну, что, когда человек помолвлен, люди на него смотрят с большим уважением и относятся к нему, как к взрослому. Но Брайну все это было ни к чему, и теперь он подумал, не обманывает ли его Полин, говоря по примеру Джоан, что беременна, просто для того, чтобы заставить жениться.
— Мама как-то утром увидела, что меня тошнит, и я сказала, что это просто желчь разлилась, но, когда она заметила, что это продолжается целую неделю, то потащила меня к врачу. Я вообще-то почти наверняка знала, потому что прошли все сроки. И все же надеялась, вдруг это что-нибудь другое, а теперь вот…
Она улыбнулась, и он понял, что она вовсе не думает вынуждать его к помолвке, как это сделала Джоан.
— Дело дрянь, — сказал он, робко улыбаясь ей в ответ. Он не знал, смеяться ему или плакать, его лихорадило.
— Да, дело дрянь, если ты так смотришь на это, — ответила она.
Они шли, взявшись за руки, по иссиня-черному мраку аллеи, и холодный ветер дул им в лицо. И тогда он сказал, не подумав — во всяком случае, он еще только думал, сказать или нет, и вдруг решился сказать, не размышляя:
— Надо готовиться к свадьбе.
— А ты этого хочешь? — спросила она ровным, спокойным тоном, будто речь шла о чем-то совсем постороннем.
Он сжал ее руку.
— Да, представь себе. И, если ты согласна, мы поженимся.
Она усмехнулась.
— Может быть, ты просто считаешь, что обязан это сделать?
— Мы достаточно давно встречаемся!
— И все же мне жаль, что это выходит как-то по необходимости. Не люблю, когда что-нибудь делают по необходимости, понимаешь?
Он обиделся.
— Это ты к чему?
— Сама не знаю. Просто по-другому было бы лучше.
— Может быть.
— Не в том дело, что мне хочется обвенчаться с тобой в церкви и все такое, — сказала она. — Это давно устарело. Раз уж мы с тобой живем, то какая разница?
— Да, это так, — согласился он, — хотя не думаю, что твоей маме и Бетти это особенно понравилось бы.
— Милый, но ведь главное — это мы с тобой, правда? В наше время редко кто в церковь идет венчаться.
— Конечно, — сказал он. — Надо бы нам в «Могучий дуб» сейчас зайти, отметить это событие, отпраздновать. Это ведь считается праздником, помолвка-то. — Он пытался отделаться от засевшего в нем чувства, что его поймали, заманили в ловушку, навалили на него бремя ответственности.
— Я б рада выпить с тобой, только сейчас и смотреть не могу на спиртное.
— Да я и сам… — Он был доволен тем, что она испытывает то же смутное чувство. — Может, завтра, — сказал он. — Хотя особенно спешить незачем.
— Конечно, но и тянуть особенно мы не можем.
— Я обо всем позабочусь, не беспокойся. Возьму отпуск и все такое.
— Ну что ж, если только ты не сбежишь, — сказала она полусерьезно, чтобы посмотреть, как он это воспримет.
— Я убежал бы, если б хотел, — сказал он твердо, — но не хочу. Я тебя очень люблю, ты знаешь.
— Что-то я не припомню… — поддразнила она его.
— Да я же говорил тебе! — закричал он. — Сколько раз говорил!
— Знаю, знаю, милый.
— Но вид у тебя всегда был такой, будто ты мне не верила.
— А ты как думал? Мы и так далеко зашли, дальше некуда. — Напоминание о том, что у него будет ребенок, сразу смирило его, и он привлек ее к себе.
— Ну, не надо спорить, милая.
— За эти три недели я вся извелась. А тут еще мама меня допекает.
— Почему же ты не написала мне? — крикнул он. — Я бы пулей примчался. Никто б не посмел меня остановить.
— Сама не знаю. Я думала, писать об этом не стоит. И мама тоже так сказала, когда узнала.
— Думала, я сбегу и поминай как звали, — усмехнулся он.
Ее кулак больно ткнул его в бок.
— Вовсе нет, ты, хитрая бестия. Можешь убираться на все четыре стороны, если хочешь: я все равно рожу ребенка и обойдусь без твоей помощи. Знаешь, что мама сказала? «Не выходи за него, если он тебе не нравится. Но если хочешь, то так все-таки лучше». Мне не больше твоего хочется так рано замуж выходить. И я вовсе не оттого за тебя выхожу, что ребенок. Я и с ребенком могу дома жить и работу не бросать.
Он потер ушибленный бок: иногда она бывает кроткой, как ангел, а иной раз как вспылит — только держись.
— Чего ты взъелась? Я же пошутил.
— Ладно, — сказала она. — Только тебе иногда тоже не мешает быть ко мне подобрее.
— Так я же часто… — Он хотел подчеркнуть свою доброту. — Видишь, я еду домой в отпуск, мчусь из самого Глостершира, чтоб с тобой повидаться, а ты меня вон чем встречаешь. Думаешь, меня это не ошарашило?
— Понимаю, а только я ведь не могла по-другому, правда? Я рада, что ты приехал. Теперь мне стало полегче.
Губы их слились в долгом поцелуе, и они оторвались друг от друга, только когда проезжавшая мимо машина осветила их фарами, сворачивая возле Балун-Хаузиз.
— А я не боюсь, что у меня родится ребенок, — сказала она. — Я уверена, что буду любить его и все будет хорошо.
— Ну, значит, все в порядке. Мы ведь сами на это шли.
Радость и страх наполняли его. Потрясение первых минут, когда будущее показалось ему непроглядным, как океан мрака, за последние полчаса перестало быть таким пугающим, и мало-помалу его наполнило чувство огромной радости. Шагая в обнимку, они пересекли шоссе и вышли на дальнюю опушку леса.
За день до того, как Брайну нужно было возвращаться в Глостершир, у них во дворе появился Берт, одетый с иголочки, в берете, в походной форме и с орденскими ленточками, полученными за последний бросок через Рейн. Полк его был расквартирован в Триесте, и он проехал через всю Европу, чуть не двое суток тащился в жестких вагонах, чтобы — как он в шутку сказал Хэролду Ситону — вволю наслушаться Рэдфорда, выпить и всласть пощупать какую-нибудь толстушку.
Им было по пути, и они вместе вышли из дому. Брайн шел к Полин в Эспли, а Берт хотел зайти к брату, жившему неподалеку, в Синдерхилле. Стояла сухая погода, жара, казалось, никогда не кончится — она держалась уже целую неделю, — и они шли, разговаривая о службе в армии. Брайну казарма не нравилась, но он не хотел объяснять Берту, почему, а Берт был, наоборот, в восторге, оттого что не нужно думать, где бы поесть и как достать лишний шиллинг.
— Я, может, еще на три года сверхсрочником завербуюсь, а мог бы на рождество домой вернуться, — сказал он. — Наверняка даже так и сделаю.
— А зачем? — спросил Брайн. — Работы сейчас много.
— Мне в армии служить больше нравится, чем работать. — сказал Берт.
За стеной, сложенной из плит песчаника, протянулось кладбище, на многих могилах клонились под ветром трава и цветы, отсвечивая снежно-белым, алым или коричневым на фоне мрамора. Было воскресное утро; люди пришли сюда навестить родные могилы и хлопотали возле них с садовыми ножницами и лейками. Брайн сказал двоюродному брату:
— Я тоже хочу в некотором роде завербоваться, только на всю жизнь. Я женюсь.
Оба остановились. Берт схватил его за руку и посмотрел ему прямо в глаза.
— Не может быть.
— Да, женюсь. На Полин. А что, ведь мы давно с ней гуляем.
— Да брось ты.
— Что значит «брось»? — Он ждал от Берта каких-то других, горячих слов, а так непонятно даже, что он хотел сказать, считает ли его дураком или разумным человеком, сумасбродом или просто шалопаем, способным жениться только потому, что ему хочется новенького, а может, думает и то и другое. Но он недооценивал Берта, тот хитро взглянул на него и, прищурив один глаз, спросил:
— Она что, ребенка ждет?
И протянул ему пачку сигарет, наверно чтобы смягчить свою бесцеремонность, если он ошибся.
В первую минуту Брайн решил было сказать, что это не так, но не знал, насколько беременность Полин будет заметна к тому времени, когда они поженятся. Да и в любом случае, если она родит ребенка, арифметика будет несложная, все можно на пальцах подсчитать, так что лучше уж признаться сейчас, чем потом оказаться трусливым лжецом.
— Да, она беременна, — сказал он. — И мы женимся.
Они пошли дальше, и теперь Берт держался чуть поодаль, глядя ему в лицо и стараясь угадать, не обманывает ли он.
— Но ведь тогда тебе крышка! — с жаром воскликнул Берт. — Все, теперь ты уж на крючке, приконченный, пришпиленный. А почему бы тебе не удрать?
— Потому что я не хочу. Ведь тогда я не смогу ее видеть.
— Да брось ты. Завербуйся, пусть тебя ушлют за океан, или на худой конец перережь себе глотку, сунь голову в петлю. Господи, тебе же только восемнадцать!
— На будущий год девятнадцать будет, — ухмыльнулся Брайн.
Берт был расстроен.
— Ну конечно, Брайн. А потом стукнет двадцать один, и мы дадим тебе ключ от этой самой двери; неужели ты не можешь подождать хотя бы до тех пор? Это ж просто идиотство какое-то — жениться в восемнадцать. Подумай, сколько у тебя впереди всяких удовольствий. Можешь бегать за всеми женщинами, какие тебе приглянутся. Я-то знаю, что женитьба — это не для тебя. Ты не из таких. Слишком уж ты большой шалопай, вроде меня.
— Знаю, — сказал Брайн. — Но я люблю ее, понимаешь. Думаешь, я вынужден жениться, потому что у нее ребенок? Но ведь нет худа без добра. Конечно, если б я не любил ее, я бы еще крепко подумал.
— Тебе надо двадцать раз подумать, любишь ты девчонку или нет.
Брайн думал уже сто раз и знал, чего хочет. У Полин будет ребенок, и они поженятся, потому что он любит ее. И незачем спрашивать себя, что он сделал бы, если б не любил ее, если б она была для него какой-нибудь случайной знакомой.
— Эх, ты, раскис? — спросил Берт.
Брайн повернулся к Берту, сжав кулаки, готовый пустить их в ход.
— Ни черта я не раскис, отвяжись от меня. Я просто делаю то, что хочу и считаю правильным, а тебя не спрашиваю, хорошо это или нет, потому что знаю: это хорошо, и я хочу этого.
— Ну ладно, раз так, — сказал Берт. — Что ж. Тогда позволь мне быть шафером на свадьбе.
Они пожали друг другу руки и еще не успели переменить тему разговора, как Берт уже пришел к выводу, что Брайн неплохо это придумал — жениться.
Поле пшеницы едва заметно суживалось. Комбайн медленно полз им навстречу и миновал их раньше, чем они успели дойти до середины поля. Вокруг все так же колыхались высокие хлеба, а комбайн, похожий на красного жука, уже поворачивал назад, и шум мотора, далеко слышный в тишине осеннего вечера, был похож на ленивое ворчание какого-то невидимого мастодонта. Несколько сухих пшеничных колосьев торчали на тропке, точно головы, которые не смогли отрубить огромные ножи машины.
Брайн взял Полин за руку, и они шли теперь к пологому янтарно-зеленому склону холма. Заметив, что она прихрамывает, он озабоченно нахмурился.
— У тебя все еще болит нога, милая?
— Да, вот здесь, сверху.
— Тогда мы не пойдем далеко, — сказал он, сжимая ей руку и надеясь, что боль пройдет, как только она перестанет о ней думать.
Он застегнул начищенные до блеска пуговицы шинели и усмехнулся, поглядев на длинные темные волосы Полин, повязанные ленточкой; ее спокойное лицо, пухлые губы, белый лоб — все дышало какой-то силой. Она теперь больше не красилась и однажды даже спросила у него:
— Ты не против, если я иногда буду распускать волосы?
Впрочем, она ведь и раньше, не особенно увлекалась пудрой и помадой. Запах свежескошенной пшеницы заставил его резче ощутить грусть оттого, что они последний вечер вместе и должны расстаться на несколько месяцев, и он улыбнулся, пряча свою грусть.
— Надеюсь, мы хорошо проведем этот вечер. Она сжала его руку.
— Отпуск был такой короткий, правда?
— Но все-таки мы успели пожениться.
— Ты не жалеешь об этом?
Мимо прополз трактор, волоча за собой подводу с зерном, убранным комбайном. У молодого тракториста был оторван рукав рубахи. Его помощник улыбнулся им откуда-то сверху, с груды мешков.
— Мы еще молоды, так говорят все у нас на фабрике. Но, по-моему, лучше пожениться молодыми.
— По-моему, тоже, — сказал он со смехом. — Дольше можно побыть вдвоем.
Они поженились две недели назад, и обе семьи, а также все друзья толпились в тот день в вестибюле магистратуры, а потом набились в зал «Трафальгара», чтобы шумно отпраздновать торжественное событие.
— Тебе хорошо было эти две недели?
Она почувствовала по его голосу, что он расстроен, уже потому, что пытался скрыть это сейчас, когда они ничего не могли скрыть друг от друга.
— Мне было чудесно, — ответила она. Живот ее уже был заметен под широким пальто.
— Завтра в это время я буду в Бирмингеме.
— Я тоже хотела бы уехать. Мне тяжко с тобой расставаться.
— Знаю. Мне ведь тоже нелегко.
Она спросила почему, наперед зная, что он ответит, и все же ей хотелось услышать это от него.
— Потому что тебя со мной не будет, — сказал он. — Я часто думаю, как бы удрать из армии. Просто убежать, и все. Они меня не найдут. Мы могли бы жить в другом городе.
— Не делай этого, — сказала она. — Тебе всего два года служить. И все будет кончено.
— Вероятно, меня отправят за границу.
— Но ты скоро вернешься.
Он удивлялся, как может она говорить об этом с такой уверенностью, будто два года для нее сущий пустяк, а ему они представлялись безбрежным океаном. «Ее любовь, должно быть, глубже, чем моя, спокойнее и прочнее, если это кажется ей таким пустяковым препятствием на пути к нашей семейной жизни. Но у нее будет ребенок, скучать ей не придется».
— Пойдем туда? — Она указала в ту сторону, где тропка разветвлялась на две: одна вела через луга, другая — вверх по холму.
— Пойдем налево, — сказал он, сам не зная почему.
Она шла впереди, мурлыча какую-то песенку. С одной стороны был низкий поросший травой бугор, с другой — кусты черной смородины. Пение птиц и ворчание комбайна, работавшего внизу, теперь едва слышались, и солнце, уже почти скрывшееся за холмом, освещало поля бледным желтым светом. Ветерок приносил белые семена лавровишни, и они хлопьями оседали на его серой шинели.
— Еще немножко, и ты будешь совсем как снежный ком, — сказала она и рассмеялась — ей почему-то легко было смеяться в этот вечер.
— А ты как снежная дева.
Ее пальто тоже было в белых хлопьях.
— Дева! Я теперь замужняя дама! — она остановилась. — А как называются эти голубые цветы?
— Не знаю, — сказал он, поддразнивая ее.
— Нет, знаешь. Должен знать. Ты же мне все время рассказывал, как жил в деревне у своей бабушки, когда был маленький.
Он склонился над цветком.
— По-моему, колокольчики.
— А я думала, они цветут в апреле, — сказала она.
— Это другие колокольчики. Те цветут в апреле, а эти нет. И чему тебя только учили в школе?
Три синие головки прятались под низкими листьями возле папоротника.
— Вера, Надежда, Любовь — вот на что они похожи, — сказала она, гладя их пальцами.
— И надежда непоколебима, — сказал он, видя, что один из цветков даже не шевельнулся.
Она снова коснулась цветка, заставив его качаться вместе с другими.
— Как просто, видишь?
Они присели на бугорок, и она высыпала песок из туфель.
— Мне сегодня не хочется домой, а тебе?
— Но, детка, в поле спать вредно, — сказал он. — Дома тебе лучше будет со мной.
Подойдя к кустам черной смородины, он сорвал несколько веточек с одного, потом с другого, пока не набрал целую горсть.
— Что ты там возишься? — крикнула она, не видя его. Он подошел к ней:
— Открой рот.
— Зачем?
Она отбирала самые спелые ягоды и ела их, затем, вдруг спохватившись, заставила его тоже съесть несколько ягод.
— Я уже поел, пока собирал.
А потом, когда ни одной не осталось, они вдруг прочли в глазах друг у друга застенчивую нежность.
— И зачем только я должен завтра уехать? До чего все это нелепо.
Она ничего не могла ему сказать и только отвечала на его поцелуи.
Они шли дальше, и все больше белого пуха оседало на них. Он садился даже на ягоды смородины, и приходилось сдувать его, прежде чем съесть ягоду. Они нашли и малину, ее сок, как кровь, стекал у них по пальцам, и, когда они поцеловались, он пошутил, что губы ее стали сладкими, как малина.
— А я-то думал, это от губной помады, — сказал он, беря ее за руку и поворачивая к себе. Он увидел, как дрогнули ее губы, и они поцеловались горячо и страстно.
— Я люблю тебя, — сказала она. — Брайн, милый, я люблю тебя, — произнесла она едва слышно.
— И я люблю тебя, милая.
Эти слова, такие значительные, больше не казались туманными и неуместными, и оба не смеялись над ними, как смеялись бы, если б услышали их друг от друга раньше. Он подумал, что слова эти вызывают неловкость, когда смысл их забыт или неведом, но, когда произносишь их сознательно, они так же воспламеняют, как поцелуи, расцветающие вместе с ними.
На дорожке раздались голоса, и они отошли.
— Полезем наверх, — предложил он, кивнув в сторону холма. — Там густые кусты, и нас никто не увидит. — Она поколебалась. — Не бойся, все будет в порядке.
Они пробирались через кусты ежевики, и, когда тропка стала совсем узенькой, Брайн пошел впереди. Полин повеселела, она тихонько мурлыкала песенку и шла медленно, с достоинством. После свадьбы они прожили две недели у Полин; он стал членом их семьи, им отвели комнату; окна ее выходили во двор, где был разбит садик. Их поставили на очередь в магистратуре, но было ясно, что они смогут получить квартиру лишь много лет спустя после его демобилизации. Так что они решили, когда он вернется, снять комнату и жить самостоятельно.
— Давай вот здесь посидим. — Он расстелил шинель и снял френч.
— А ты не простудишься, милый?
— Ну, ведь еще не зима, — сказал он, смущенный тем, что она проявляет о нем заботу, которой почти не замечал до женитьбы.
— Ну смотри же, — сказала она. — Не хочу, чтобы ты заболел.
Он положил руку ей на живот.
— Тебе вот об этом малыше надо беспокоиться, а не обо мне.
— Ему-то тепло, — сказала она.
Они прилегли, обнявшись. Потом он поднял голову и увидел, что внизу по тропинке идет какой-то мужчина. Интересно, видит он их или нет?
— Что там, милый?
— Ничего.
Он снова наклонился и поцеловал ее. «Завтра меня здесь не будет, — мысль эта стучала ему в виски, не давая спокойно провести последние часы с Полин. Эта мысль мучила его весь день, и теперь, когда они молча лежали рядом, она стала еще мучительнее. — Я должен вернуться в тюрьму. А сейчас я свободен. Что, если плюнуть на них и дезертировать? Пока меня хватятся, несколько дней пройдет. А так я еще целых три месяца не увижу ее, буду там выбиваться из сил, чтоб стать каким-то несчастным радистом. Еще удивительно, как я прошел отборочные испытания. — Он дотронулся до ее набухшей груди, поцеловал закрытые глаза; все ее настоящее и будущее трепетало сейчас там, где чуть вспухал нежный бугорок. — Она носит в себе ребенка, которого мне тоже не хочется покидать. Надо взять все от оставшихся часов. — Но он не мог говорить. — Бывает, говоришь без умолку, а бывает и так, что только целуешь, а сказать ничего не можешь; в том-то и беда, что именно тогда не находишь слов, когда нужно».
Она прильнула к нему. «Он уедет завтра, — эта мысль мучила ее, и она едва удерживалась от слез, вспоминая об этом. — И я долго не увижу его». Она боялась расстаться с ним, хотя теперь обе семьи о ней заботятся, они ее не бросят. Уже темнеет, а скоро пора уходить.
— Брайн, а когда тебе снова дадут отпуск?
— Под рождество.
Он поднял голову и увидел, как по лугу идут два человека, может быть браконьеры, хотя еще не совсем стемнело, и ему стало не по себе от мысли, что эти люди могут их увидеть. А хорошо бы не уходить отсюда.
Она коснулась пальцами его щеки и поцеловала его. «Мне хорошо с ним здесь, вдали от людей, от города». Он ответил на ее поцелуй, но вдруг слезы сдавили ей горло, и она судорожно сжала его в объятиях. «Наверно, он больше меня не любит», — подумала она.
Руки у него были холодные, он привстал и потянулся за своим френчем. Туман стлался по полям, солнце садилось, крадучись, прячась за деревьями, как дезертир; по небу плыли серые облака. Она потрогала ладонью землю.
— Здесь сыро, а ты должен беречь себя. — Уже осень, — сказал он, поднявшись.
Рядом качалась какая-то ветка. Он огляделся и, никого не увидев, помог Полин встать. Может быть, подумал он, предстоящее расставание делает их такими неуклюжими и нерешительными. Он поднял шинель и надел ее.
— Посмотри, какой туман, — сказала она, когда они спускались с холма. Всюду был покой и мертвая неподвижность.
— Как странно, — сказал он, озадаченный непривычной тишиной.
— Просто комбайн перестал работать, — догадалась она.
У подножия холма они обернулись на миг, чтобы взглянуть на солнце. Кроваво-красное и уродливое, оно пряталось за тонкими стволами дальних деревьев, похожее на медаль, преждевременно выпущенную в честь наступления зимы, а зима еще только близилась. Багровый свет заливал луга по обе стороны рощицы.
Она писала ему раз в неделю, а он старательно учился, чтобы сдать экзамен и получить значок радиста: это дало бы ему, во-первых, повышение жалованья, а во-вторых, моральное удовлетворение, поскольку он впервые в жизни приобретал настоящую профессию. Дни летели незаметно: на занятиях они чертили и описывали схемы приемника и передатчика, изучали закон Ома и порядок работы на передатчике, с каждой неделей все быстрее отстукивали ключом морзянку и работали на телетайпе, чтобы в конце концов перейти на самостоятельные станции в полевых условиях. Ему нравилось приобретать знания и мастерство, ради этого стоило изредка заниматься маршировкой.
Но долгие вечера были тягостны, и он погружался в мрачное молчание, которое подчас, когда он сидел один в гарнизонном клубе, становилось почти осязаемым; тогда на него нападали приступы тоски, вроде тех, каким был подвержен отец в долгие пустые вечера перед войной во время безработицы. Отец впадал в злобное отчаяние, вызванное чувством бессилия и безвыходностью положения, в которое он позволил себя поставить. Отчаяние охватило и Брайна, он не мог с ним справиться много недель после возвращения из Ноттингема. Он писал по два письма в ответ на каждое письмо Полин, и то, что она писала ему реже, чем он ей, вызывало у него такое нетерпение и недовольство, что часто, придя в ярость, он едва удерживался, чтобы не порвать с ней. Но ее случайные весточки, написанные под влиянием настроения, а не в ответ на его письма, доносили до него тепло ее любви так живо и трепетно, как редко удавалось ему самому в длинных и продуманных письмах. Несколько слов, случайно и неповторимо поставленных рядом, вдруг изливали на него всю полноту их еще восторженной любви, до боли близкой и ощутимой.
Он усердно учился, расшифровывал в своих тетрадях значки и диаграммы, зная, что, если он сдаст экзамены и наберет больше шестидесяти очков, ему будут лучше платить; но усваивать материал без помощи преподавателя становилось все труднее. В зимние морозы температура ночью в нетопленых казармах была ниже нуля, и они мерзли, дыша спертым, холодным воздухом, потому что доставка угля в лагерь прекратилась по неизвестной причине. И тогда Брайн вместе с двумя бывшими моряками торгового флота и одним бывшим жуликом шел воровать топливо. Они тайком пробирались к высоким кучам угля, сваленного около теплых офицерских квартир, и, наполнив мешки, возвращались, черные, как пираты, чтобы развести красное пламя в пузатой печке на радость всем лентяям и трусам.
Время от времени он один отправлялся по вечерам через белые заснеженные глостерширские поля в ближнюю деревушку, где выпивал несколько пинт дешевого сидра и грелся в трактире у щедрого огня, привлекая к себе недобрые взгляды местных жителей, которые считали, что он лишает их части принадлежащего им тепла — какой-то беглый солдат из лагеря, вскочившего, словно нарыв, на теле их прекрасного графства. Так думали все, кроме лавочников и трактирщиков. Выпив, он уже не боялся холода, добирался до лагеря, валился на койку и спал, пока в половине седьмого сигнал утреннего подъема не стаскивал его сильной и настойчивой рукой.
С приближением рождества, перед отпуском, он чувствовал себя так, словно стоит на платформе и ждет мчащегося экспресса. В последнее время четкий и размеренный стук колес этого экспресса слышался ему во сне, колеса мерно, отчетливо, твердо, ровно выстукивали по временам радиосигналы, причем одна серия сигналов, слишком разогнавшись, налезала на другую, и ритм ломался — это было странно волнующее и реальное сочетание звуков. Потом хвост поезда пропадал вдали, звуки глохли в тоннеле и ветер обжигал ему затылок, потому что какой-то безмозглый дурак оставил окно казармы открытым.
Черный туман заволакивал окрестности, и поезд целых пять часов тащился до Дерби. Состав был переполнен; вместе с десятком других пассажиров он устроился в багажном вагоне, где все расселись на мешках, запахнув поплотнее шинели. Он добрался до Ноттингема в полночь. Пустынный и мрачный вокзал раскинулся по обе стороны путей. Брайн, нагруженный вещами, держа в зубах билет, поднялся по ступенькам к дверям с надписью «Выход».
Он взял такси. Автомобиль, быстро зашуршав шинами, помчался по спящему городу к Кеннинг-серкус, куда вело гудронированное шоссе, а потом мягко покатил по знакомой и ярко освещенной улице к дому Маллиндеров.
Теща открыла ему дверь и, остановившись у лестницы, сказала, что сейчас она должна поскорей лечь, чтобы не застыть от холода, а с ним поговорит утром.
— Как Полин, здорова? — спросил он.
— Да, — ответила она, закрыла дверь и стала подниматься по лестнице.
Полин, должно быть, спала очень крепко, потому что не слышала, как он хлопнул дверью, и проснулась, только когда он уже раздевался. Комната была простая, с желтыми стенами, выкрашенными еще Маллиндером, которым однажды овладела вдруг жажда деятельности, — это было давным-давно, в одно из тех воскресений, самую память о которых он унес в могилу вместе со своей хромой ногой. Кроме кровати, здесь стоял гардероб, туалетный столик и два стула, пол был устлан линолеумом, а в углу стоял шкаф с книгами Брайна.
— Я ждала тебя только завтра, — сказала она, когда он, склонив к ней холодное от мороза лицо, обнял и поцеловал ее. — Скорее лезь сюда, милый, а то застынешь.
— Почему ты не топишь?
— А мне это ни к чему, — сказала она. — В постели и так тепло. И потом, я взяла грелку.
— Ну, больше она тебе не понадобится, во всяком случае на ближайшие две недели, потому что я здесь. Так что можешь ее выбросить.
Выглядела она хорошо, глаза у нее еще туманились спросонья.
— Как ты себя чувствуешь, милая?
— Отлично, — сказала она. — Каждую неделю хожу в клинику. У меня расширение вен, и врач говорит, нужно как-то от этого избавиться. Рожать буду дома. Недели через две или три, хотя иногда он так дает о себе знать, что я не удивилась бы, если бы все произошло завтра.
— Если это случится, пока я здесь, я продлю отпуск. — Вот бы хорошо. Просто замечательно.
Он вспомнил бумагу, с которой их ознакомили в радиошколе неделю назад, — это был список заокеанских назначений. Курсантам предлагалось высказать свои пожелания, а там — как прикажет начальство. Те десять минут, что Брайн держал список в руках, он весь дрожал от волнения: всплыли детские воспоминания о фантастических тропиках и давнее шальное желание поехать в эти страны, и он выбрал Японию. Он не заполнил графы, где нужно было указать причину, препятствующую отправке за океан. «Дурак я, — ругал он себя потом. — Ведь я мог бы остаться в Англии — я женат, и Полин скоро должна родить». Но по какой-то непонятной причине он не заполнил графы. Он так никогда и не понял, что побудило его сделать это, никогда не задавался этим вопросом и не сожалел об этом, удивлялся разве только тому, что его послали в Малайю, а не в Японию.
Два мощных грузовика стояли у ворот, и моторы их ревели так грозно, что казалось, когда машины наконец тронутся, они уволокут за собой весь лагерь. Но вот рев стал тише, и первый грузовик, рванув с места, пронесся через деревню, не обращая внимания на сигналы полицейского, который пытался остановить его у перекрестка, и повернул к унылой полосе Патанских болот.
Когда «дакота» камнем полетела вниз, притянутая неведомым магнитом где-то в джунглях, ее радист успел отстучать сигнал SOS, а потом раздалось долгое монотонное жужжание, так что недремлющим радистам в Кота-Либисе и Сингапуре удалось довольно точно засечь ее местоположение. После этого аварийная рация самолета ни разу даже не пискнула, так что неизвестно было, уцелел кто-нибудь из экипажа или нет. Линии пеленга, проложенные на меркаторской карте северной Малайи, пересеклись в районе, покрытом глухими, необитаемыми джунглями, между Кедой и Пераком.
Брайн сидел в первом грузовике — металлическая лента наушников охватывала его коротко остриженные волосы — и устало слушал треск атмосферных разрядов: словно кто-то тряс коробок спичек у самых его барабанных перепонок. Каким-то необъяснимым образом этот шум, слышный только ему, затуманивал видневшиеся вдали тонкие деревья и малайские хижины, стоявшие возле рисового поля на длинных сваях, словно на деревянных ногах. И он немного сдвинул наушники, чтобы полюбоваться природой — огромными знойными голубыми равнинами, тихо проплывавшими вдали; глядя на них, он со страхом думал о темной лесной чаще там, в горах, где запеклась кровь погибших людей. Прямая дорога, расстилавшаяся впереди, кюветы и ряды тонких высоких деревьев по обе стороны — все это было похоже на освещенный тропическим солнцем голландский пейзаж, запомнившийся ему давным-давно, еще со школьных времен.
В наушниках прозвучал неторопливый стук морзянки — его позывные, а потом, очень коротко, координаты пехотного подразделения, продвигавшегося к северу от Тайпина. Он вырвал из блокнота листок с радиограммой и передал ее Оджесону, который карандашом написал ответ. Это было похоже на игру, на задачу по координации действий, когда две группы должны сойтись с третьей, нарочно спрятавшейся в горах. Он сдвинул бакелитовую чашечку с одного уха и сказал:
— Наверно, эти бандиты перехватывают мои радиограммы. Нужно их зашифровать. Мне-то, конечно, наплевать: пускай перехватывают, сколько влезет.
Бейкер, прикрывшись от ветра, прикурил две сигареты и передал одну Брайну.
— Можешь не беспокоиться, экипаж давно погиб.
— Погиб или нет, а мы не вернемся из этих джунглей, пока не найдем их. Может, не одну неделю будем здесь рыскать.
Дым отнесло ветром прямо ему в лицо, заставив открыть глаза. Он заглянул через целлофановое окошечко в кабину водителя: стрелка спидометра колебалась около цифры шестьдесят. На рисовых полях зеленели высокие, сочные всходы, казалось, оттуда веет прохладой, а на невозделанных участках в воде отражались белые облака, скрывшие голубые и зеленые хребты, к которым грузовики свернули на последнем перекрестке. Второй грузовик следовал за ними в сотне ярдов; Нотмэн помахал из кузова и сжал кулак — это было приветствие «рот фронт».
Ветер был такой сильный, что сигарета Брайна скоро стала жечь ему губы и он выплюнул ее в темную асфальтовую реку дороги. Грузовик замедлил скорость, и пот выступил у Брайна на лице, волосы слиплись. Узкая извилистая дорога шла от деревни через каучуковую плантацию, где одинокий крестьянин с подвешенными на коромысле жестянками продвигался от дерева к дереву, — это зрелище напомнило Брайну рекламную картинку в одном из тех журналов, которые он часто листал в лагерной библиотеке. Бунгало управляющего было укреплено мешками с песком и колючей проволокой, а на пригорке, господствовавшем над подступами к бунгало, малайцы поставили пулемет.
Морзянка. Его карандаш привычно записал радиограмму из пехотного взвода: они сообщали, что их грузовик сломался. Когда последние слова дошли до его сознания, он понял, что из-за этого они могут надолго застрять в джунглях. Оджесон передал ему курс и координаты.
— Подождем их на месте. Надеюсь, это ненадолго.
— Хотел бы я вместо такой прогулочки плыть на корабле домой, — сказал Брайн Бейкеру.
Бейкер засмеялся.
— Мы сами виноваты, что полезли на Гунонг-Барат. Зря я тогда вас послушался.
С тех пор как он уехал из Англии, его хмурое лицо утратило свой природный цвет, загорело и приобрело оттенок дубленой кожи. Накануне он допоздна пьянствовал один в гарнизонном клубе, и теперь ему еще больше обычного было «начхать на все». Чем меньше времени оставалось до демобилизации, тем больше он пил и даже начал курить, а учебники по автоделу и каталоги мотоциклов, заброшенные, пылились у него в ящике.
— А по мне, лучше в борделе сидеть, чем в этой парильне на колесах, — сказал он.
— Скоро будешь там. Или в Лондоне со своей девушкой. Послушай, а вдруг твой мотоцикл заржавел и развалился?
Бейкер был так измучен, что не почувствовал насмешки.
— Не знаю. Брат обещал присмотреть за ним, так что он будет в приличном состоянии. Конечно, брат не бог весть какой хороший механик, но, если он обещал, значит, сделает.
Оджесон поднял голову от карты и пристально поглядел на дорогу; Брайн подумал, что его холеное лицо, наверно, чем-то похоже на лица тех летчиков, которых они ехали спасать. Он представил их себе: наверняка все с высшим образованием и, уж конечно, мастера своего дела, самоуверенные и беззаботные, но тут же они представились ему мертвые, искалеченные, повисшие на огромных ветвях могучих лесных великанов. Или, может, они живы, их только ранило и все они ждут не дождутся помощи, а жизнь уходит из них, как воздух из проколотого баллона.
Грузовик поворачивал теперь уже не так резко, вторая машина шла следом в пятидесяти ярдах по дороге, пролегавшей в тени, у подножия гор. Брайн, прикрыв глаза, дремал под мерный усыпляющий рокот мотора и прислушивался, не вызовут ли солдаты их снова, а Оджесон готовил координаты для передачи на станцию в Кота-Либисе. Они останавливались у дорожных застав и быстро объясняли патрулям задание.
— Здесь, наверно, полно бандитов, — сказал Бейкер. — Окажись за следующим поворотом засада, и единственное судно, на борт которого мы попадем, — это Ноев ковчег, плывущий прямо на небо.
Брайн называл его пессимистом, но теперь, когда Бейкер заговорил об опасности, нельзя было чувствовать себя уверенно. Сообщения «Стрейтс таймс» подтверждали слова Бейкера; хотя серьезных боев еще не было, партизаны захватили отдельные полицейские посты, деревушки и бунгало управляющих плантациями, что было необычайным успехом в партизанской войне. Он читал, что в сорока милях от Сингапура десять партизан в защитной форме, вооруженные автоматами, вытащили из дома двоих братьев, одного застрелили, а другой так перепугался, что только через несколько дней сообщил в полицию. А в Менкатабе был другой случай: сорок человек атаковали полицейский участок, перерезали телефонные провода и несколько часов стреляли, а потом скрылись. «Что ж, они дело делают, — подумал он. — Кто может их осудить?»
Солнце стояло уже высоко, жара рисовала островки пота на рубашке Брайна. Бейкер вытер лицо.
— Почему не надеваешь панаму? — спросил Брайн. — Надо беречься, а то солнечный удар будет.
— Плевать, — отозвался тот. — Тогда меня как больного отправят назад в лагерь, и там-то я отведу душу, скажу, куда им послать свою паршивую авиацию.
Когда снова показались коричневые хижины малайской деревни, Оджесон взглянул на часы.
— Через десять минут будем на месте.
— А я сказал бы им все это и без солнечного удара, — проговорил Брайн.
— Ты вообще ничего не сказал бы им. Не сумел бы.
— Не беспокойся, сумел бы.
— Ты такой же баран, как все. Вернешься в Англию, устроишься на работу, квартиру найдешь и будешь вспоминать пребывание в Малайе как самое чудесное время в своей жизни.
— Плохо ты меня знаешь.
— Видел я твой альбом с кучей фотографий.
— Ну и что же? Хочу, чтобы моя семья знала, каким я был. И с чего это ты злишься?
Фантастические, похожие на сахарные головы горы, косматые кроны деревьев с бородами из лиан, наполовину скрывавшие красные пятна скал, снова сменились грядами холмов, над которыми на высоте двухсот или трехсот футов еще клубился призрачный, быстро редеющий туман, ограждавший их, словно чье-то частное имущество.
— С похмелья, — ответил Бейкер.
— Тогда отстань. Надень-ка лучше наушники да послушай этот треск. Может, тебе и легче станет.
Еще один поворот по мощенной гравием дороге — и оба грузовика очутились в тени деревьев. В дверях ближайшей хижины стояла малайская женщина и с улыбкой указывала на склон горы. Все спрыгнули на землю, чтобы размять ноги. Девять винтовок прислонили к дереву. Женщина принесла связку спелых бананов, они сложились и уплатили ей.
Брайн сообщил в Кота-Либис, что они достигли назначенного места встречи и теперь намерены дождаться солдат, прежде чем начать подъем в горы, и передал рацию Бейкеру. Он собрал хворосту и стал разводить костер для чая. Сначала огонь никак не горел, серые, покрытые мхом ветки только дымились и не хотели загораться, но, взявшись за дело терпеливо и усердно, Брайн на несколько минут забыл о тревожной действительности, об этом неожиданном путешествии и наконец разжег яркий огонь. Пока Оджесон и Нотмэн спорили, каким образом и когда двинуться дальше, он приготовил крепкий чай и разлил его по кружкам.
Глядя вверх на гору, он думал о том, где же лежит этот самолет, потому что здесь не было заметно следов — ни впадины, как от Тунгусского метеорита, ни разбросанных веером обломков, которые указали бы то место, куда он ткнулся своим серебристым носом. Две невидимые линии пересеклись где-то в океане джунглей — или по крайней мере так предполагалось, потому что кто мог бы поручиться за точность пеленга? Его размышления были нарушены шумом старого форда — чуть ли не самой первой модели, — затормозившего у хижины. Из форда вылез малаец-полицейский в чине офицера, нарядный и франтоватый, в новехонькой форме цвета хаки, и спросил у Оджесона, что он намерен делать. Оджесон сказал, что считает нужным как можно скорее двинуться на поиски самолета. Полицейский любезно улыбнулся и подтвердил, что да, действительно, самолет упал там, наверху, и указал палкой в сторону джунглей, потому что жители деревни слышали ночью шум мотора. Конечно, добавил он, никто не уверен, что там нет бандитов.
— Но мы не можем торчать здесь до бесконечности, — сказал Оджесон.
Полицейский согласился, что неразумно ждать слишком долго, но нужно соблюдать осторожность и не рисковать зря. Вполне удовлетворенный положением дел на белом свете, он улыбнулся, сел в машину и уехал вместе со своим адъютантом, который не отходил от пулемета. Автомобиль затарахтел по дороге, свернул за угол и скрылся из виду.
Брайн ополоснул кружку в ручье и затоптал огонь, а малайская женщина сложила оставшийся хворост возле своей хижины, словно предчувствуя, что они уедут раньше, чем снова захотят чаю, но Оджесон и Нотмэн, совещавшиеся возле грузовиков, никак не могли принять решение: от солдат никаких вестей, а ведь они ждут уже больше часа. Нотмэн вызвался пойти наверх с несколькими людьми, но Оджесон по-прежнему считал, что лучше подождать, пока подойдут солдаты.
— И все-таки нужно идти, — сказал Брайн Бейкеру, стоя около рации. — У нас есть винтовки, и мы опытные покорители джунглей. Как подумаю, что эти бедняги подыхают там один за другим, тошно становится. — Он раскрыл солдатскую книжку. — Вот, у меня здесь еще хранится твое завещание, которое ты дал мне на Гунонг-Барате. Забери-ка его, а не то, если там, наверху, я захочу чаю, чего доброго, пущу его на растопку.
Бейкер рассеянно взял бумажку и спрятал ее под передатчик — от ветра и дождя. Остальные, чтобы развлечься, играли в футбол консервной банкой.
— Я — «Арсенал»! — крикнул один.
— А я — «Пикадилли Хотсперс»! — подхватил другой.
Бейкер снова стал вызывать солдат, но ответа не получил, словно тире и точки не могли проникнуть в эфир через лесистые горы, окружавшие их с трех сторон.
Оджесон решил действовать.
— В ружье! Разделимся на два отряда, по четыре человека. Водители останутся у грузовиков.
Нотмэн развернул карту, чтобы наметить маршруты и назначить время встречи.
— Мне вовсе неохота оставаться тут с ним вдвоем, — мрачно сказал один из водителей.
— Но и нам тоже на гору лезть неохота, — возразили ему.
Бейкер наконец получил долгожданное сообщение от солдат: они напоролись на засаду в нескольких милях к югу, их грузовик сломался. Но они решили разделить силы, и два отделения идут пешком, так что водители остались довольны, а все другие не прочь были отправиться в джунгли, раз солдаты так близко. По безбрежному небу проплыла на северо-восток «дакота», потом повернула назад, снижаясь. Самолет сделал два круга, пересек линию гор и с ревом пролетел над ними, обгоняемый своей тенью, скользившей по земле.
— Тоже ищет, — сказал Нотмэн. — Это большое дело, хотя лучше бы послать «остер» или вертолет.
Брайн оказался в отряде Оджесона вместе с Бейкером, четвертым был солдат из Чешира, который в лагере работал на телетайпе.
Оба отряда направились по тропе среди колышущейся высокой травы, тонкой и острой, как штыки, и вскоре потеряли друг друга из виду. Брайн отдал часть переносной рации Бейкеру, который тащил на себе еще винтовку с пятьюдесятью патронами, нож, провиант, подстилку и одеяло. Оджесону досталась ноша полегче — аптечка, чтобы оказать первую помощь раненому, пока не доставят в санитарную машину, которая будет ждать его у подножия горы, для чего каждый из двух отрядов (приказано было далеко не расходиться) имел складные носилки.
«Маленькая, но хорошо организованная экспедиция» — так, наверно, говорят себе в лагере командир и его адъютант, поглаживая усы, похожие на велосипедный руль, и, дружески хлопая друг друга по плечу, втыкают флажки в разложенную на столе карту, отмечая путь, который медленно преодолевают мои распухшие, ноющие ноги. Но все равно, просто удивительно, какие у меня иногда ясные мысли — как звезды на ночном небе. Может, когда я вернусь в Англию, где мороз и снег проясняют мозги, я стану умный, все буду видеть насквозь, буду много читать, научусь говорить и понимать всякие мудреные слова и Полин всякий раз будет удивляться: «Подумать только! Да он целый словарь назубок выучил».
Еще шагов пятьдесят, и они очутились в джунглях, стали продираться сквозь лианы, бодрые и довольные, что наконец тронулись в путь. Это было чудесно, просто чудесно, «отлично подготовленный марш», как сказал бы командир, но все-таки наступил полдень, а их подняли в пять утра, с тех пор прошло уже семь часов. Много ли останется сил, если целый день только готовиться к выступлению! Эта мысль с самого начала сломила его; им предстояло быстро взобраться на гребень, спуститься с него разными маршрутами, потом снова подняться, уже под другим углом, к вершине, пока кто-нибудь не увидит самолет или его обломки, и красный карандаш отметит их путь сумасшедшими зигзагами, словно по карте ползали раненые мухи.
Они шли гуськом, с довольно большим интервалом, спотыкаясь о поваленные деревья, прорубая дорогу среди ползучих кустарников, через которые нельзя было перешагнуть. Брайн уже выбился из сил. Среди смутных теней гигантских деревьев почти ничего не было видно, и Брайн, то и дело выдирая цеплявшуюся винтовку, шагал, как заводной, вглядываясь то вперед, то налево, то направо в надежде увидеть где-нибудь обломок самолета. Он натер на пятках пузыри, и они все надувались, высасывая из его тела драгоценную влагу, а потом от ходьбы и трения лопались под шерстяным носком, оставляя лоскуты кожи, пока он не оборвал их на привале. Вскоре он понял, что напрасно сделал это: боль только усилилась, но волей-неволей приходилось терпеть.
В два часа дня Оджесон распорядился сделать привал, и они, прислонившись к деревьям, стали торопливо открывать банки с мясными консервами, грызть галеты и шоколад.
— Хотел бы я знать, — обратился Брайн к спутникам, — а нас кто спасать будет?
Покурив минут десять, они двинулись дальше, а еще через десять минут им уже казалось, что они вовсе не отдыхали.
«Если я остановлюсь и лягу, то уж не встану. Даже когда я думаю о тех раненых беднягах, все равно не могу заставить себя идти быстрее. Я хочу только одного — спать. Отчего они не упали в болото или в море? Сами бы уцелели, и нам не пришлось бы тащиться сюда. Но, может, мы скоро их найдем — и живо назад, в лагерь. Боже, а что, если на это и надеяться нечего, если б вот мы летели во время войны, спасаясь от японцев, и деваться было некуда или были бы коммунистами и спасались бы от гвардейского гренадерского полка? Но и тогда все скоро кончилось бы так или иначе». Он стянул с себя ботинки: один пузырь побелел, раздулся, как мешочек с грязной мукой, и болел теперь сильнее, словно воздух натирал его еще больше, чем шерстяной носок. Тяжелый, непригодный для таких поисков самолет с ревом промчался над самой вершиной, потом взмыл кверху и полетел назад уже не так низко.
Они пробирались сквозь кусты, через чащу, и едва на рубашках просыхало одно темное пятно пота, как появлялось другое, словно кто-то оставлял его мокрой кистью, стоило им только зазеваться. Брайну уже казалось, что, если б он почему-либо остановился, ноги его сами продолжили бы все так же мучительно подниматься и опускаться, словно у марионетки, исполняющей пляску святого Витта. К шести часам они оказались, если верить карте, на высоте трех тысяч футов.
— Мы совершили чудо, — сказал Оджесон.
— Нас должны наградить за это «Крестом Виктории», — откликнулся чеширец с усмешкой.
— Может, и наградят.
— Давайте поскорее найдем этих бедняг, и делу конец, — сказал Брайн.
Они стали спускаться, двигаясь по компасу. После восхождения на Гунонг-Барат они чутьем, как муравьи, находили удобную дорогу между упавшими огромными деревьями, в полумраке, на склонах, поросших чертополохом, угадывали уступы, по которым легко пройти, или рытвины — задолго до того, как увидят или нащупают их ногами. Для Брайна запахи джунглей, сырость, трудности пути, напряженное, отчаянное молчание, которое воцарялось всякий раз, как они останавливались отдохнуть, были теперь привычными и родными, это была явная борьба здесь, на земле, связанная с менее явной и ощутимой борьбой в иных джунглях, внутри него самого, — сочетание, благодаря которому, несмотря на невыносимую усталость, этот поход казался необходимым и даже предопределенным судьбой.
В сумерки зрение его утратило остроту, словно ему нужны были очки, чтобы снова видеть ясно листья и широкополые шляпы. Они смотрели, как за Пулау-Тимуром садится солнце и далекий остров, казалось, тихо погружается в море, точно огромный пустой паром. Облака были похожи на кроваво-красные стрелы, нацеленные в море, как будто огромный, полный крови пузырь лопнул над черными холмами острова и закат потоками устремился в невидимые долины.
К семи часам стало так темно, что нельзя было продолжать поиски, и Бейкер сделал попытку связаться с отрядом Нотмэна (остальные сидели вокруг с таким видом, словно он, заблудившись в темном лесу, пытался связаться с самим богом и получить от него указания). Наконец Нотмэн ответил: «Это ты, Бейкер? Я так и думал. Мы ничего не нашли и ложимся спать. Мы поднялись на северный гребень и осмотрели оттуда долину. А теперь опять спустились до половины склона. Ты видел закат над Пулау-Тимуром? Это было похоже на светопреставление. Час назад мы встретились с солдатами, сегодня они останутся с нами, а завтра утром двинутся в вашу сторону. Кажется, нас разделяет около мили, но точно сказать трудно».
Брайн расстелил свою подстилку и одеяло под молодыми деревцами и поплыл по руслам странных сновидений, окунулся в слепящий полусвет и полутьму снежной бури, тяжелые белые хлопья густо падали вокруг него и пронизывали холодом до костей. Когда буран кончился, поля были белые, небо молочно-голубое, низкое и все такое же грозное. Но, несмотря на то что он дрожал от холода, ему было хорошо в заснеженных полях.
Он открыл глаза, не понимая, где он, но теплый запах джунглей сразу объяснил ему все. Еще кто-то не спал, сидел рядом с ним, обхватив руками колени. Надеясь, что скоро рассвет, Брайн поглядел на часы; светящиеся стрелки показывали половину пятого. Он нащупал свою винтовку и тут же выругал себя за то, что первым делом вспомнил о ней. Нужно бы ее вышвырнуть.
— Как, по-твоему, долго еще нам их искать?
— Это уж как повезет, — сказал Оджесон. — Может, нас продержат здесь недели две.
Брайн закурил сигарету и угостил Оджесона.
— Долгонько для таких тяжелых условий.
— А может, отзовут через несколько дней, — предположил Оджесон. — Кто-нибудь сменит нас.
— Вообще-то я мог бы здесь не одну неделю пробыть. У меня такое двойственное чувство. «Как и у всех», — добавил он про себя.
— Наверно, каждый из нас мог бы, — сказал Оджесон. Их сигареты мерцали в ночи, словно красные мухи, порхавшие над теплым потоком их мыслей. Потом Оджесон заснул, а Брайн выкурил полпачки сигарет, прежде чем стало светать.
В шесть часов их вызвал по радио Нотмэн; оба отряда должны начать спуск и через несколько часов выйти к джипам. Из Сингапура доставлена самолетом еще одна спасательная партия, которая примет участие в поисках. Оджесон ответил, что задача ясна, и они двинулись в путь.
Позавтракав сгущенным молоком и радуясь солнцу, которое согревало его измученные ревматизмом кости, Брайн словно родился заново. И все же первый час пути он чувствовал себя девяностолетним старцем. Слабый и разбитый, он не мог больше блуждать и петлять в тщетных поисках самолета. Под мышками у него появились опрелости, болевшие от пота и непрестанного движения, и ему приходилось теперь преодолевать эту саднящую боль, точно так же как накануне — боль в натертых ногах. По сравнению с этим шесть дней на Гунонг-Барате казались детской игрой: тогда он отлично перенес все трудности путешествия в джунглях, хотя тащил, как осел, вдвое больше поклажи.
— Не понимаю, почему они не приказали нам ждать в деревне, пока авиация не отыщет какие-нибудь следы, — заметил он на первом привале, желая завязать общий разговор.
— Сам знаешь, не всегда легко разглядеть что-нибудь в джунглях, — отозвался Оджесон. — Даже с воздуха. Во всяком случае, командир, я думаю, знает, что делает. А у него забот побольше наших.
— По-моему, командиру и его адъютантам просто не терпится передвинуть флажки на карте, — сказал Брайн.
Чеширец поднялся с шутливой важностью.
— В первый раз я стал флажком на карте.
— Но, сдается мне, не в последний, — возразил Бейкер. — Ты ведь сверхсрочник, верно?
Тот не ответил.
— А вот я в последний раз, — убежденно сказал Брайн.
— Откуда ты знаешь? — спросил Оджесон сердито, словно в своих тяготах они винили его.
— А вот знаю. — Брайн почувствовал внезапную неприязнь к Оджесону, и ему вдруг стало ясно, что этого человека ничем не собьешь.
— Ну, это мы еще увидим, Ситон.
— Ничего ты не увидишь.
Он сказал это с тупым упорством, убежденный, что его слова станут известны начальству, и, хотя Бейкер и чеширец его не поддержали, он сказал это твердо и решительно. «Обойдусь без них, — подумал он. — Мне ни от кого не нужно помощи».
— Нам не зря приказано писать на конвертах «Действующая армия», и винтовки нам выдали на этот раз не для того, чтобы стрелять по теням или светлячкам.
Оджесон наконец понял, что к чему.
— Я не собираюсь спорить о политике. Хочу только найти экипаж упавшего самолета. А это значит — пока мы здесь, извольте мне подчиняться.
— Я сказал только, что в последний раз буду флажком на какой-то поганой карте, — отозвался Брайн. — Я отвечаю за свои слова, и никто не смеет затыкать мне рот.
— Ладно, сказал, и точка. Но если скажешь еще раз, то, когда вернемся в лагерь, сядешь на губу. Мне наплевать, что тебя скоро демобилизуют.
Брайн шел последним и сквозь деревья видел всех троих — они двигались полукругом. Оджесон был впереди.
«Мы спорим, и этот слюнтяй затыкает мне рот, пользуясь своим чином, но и я могу заткнуть ему рот: могу всадить пулю в его ханжескую рожу, и дело с концом. Трудно найти лучшее применение для тяжеленной винтовки и пятидесяти патронов, которые я таскаю на себе. На то у меня и язык, чтобы говорить, а говорю я не зря, и хотя слова мои не имеют никакого отношения к тому, что мы тут выбиваемся из сил, разыскивая этих летчиков, все равно велят молчать. Просто житья нет».
Теперь вперед вышел Бейкер, и тут все увидели искалеченное дерево, на которое, вероятно, упало с неба что-то тяжелое. Верхушка дерева была срезана и лежала в стороне, как голова куклы, которую дети забросили, отпраздновав рождество. У Брайна сильно забилось сердце. В лучах солнца вдруг засверкал стальной обломок. Похоже было, что мытарства их кончились. «Словно посылает нам сигналы морзянкой», — подумал он. Склон, густо поросший деревьями, выровнялся, однообразие местности нарушилось, уже не приходилось шагать вверх-вниз, они шли теперь, как по вспаханной борозде, по обломанным веткам и лианам, на белых концах которых блестели клейкие капли смолы. Вот неглубокая яма длиной всего в несколько шагов и вокруг вывернутая стального цвета земля, а в нее зарылся смятый, исцарапанный кожух мотора. Он глубоко ушел в глину, словно убитый выстрелом наповал, прежде чем успел вгрызться в землю, ради чего, обезумев, ринулся вниз с неба. Они стояли ошеломленные, охваченные благоговейным страхом, хоть и ожидали чего-нибудь в этом роде, — так поразил их вид прекрасной машины, очутившейся в этом первобытном окружении.
— А где же все остальное? — спросил Оджесон.
— Разбросано по горе, — сказал Бейкер. — Мы изойдем кровавым потом, отыскивая каждый кусок.
Брайн отнесся к этому безразлично. «Что же делать, что же делать, раз попал в эту дыру, прямо в пекло, прямо в пекло мчать верхом на кенгуру».
— Ты прав: мало-мальски крупные куски могут валяться за много миль отсюда, — сказал Оджесон Бейкеру.
Они разделились и зашагали все четверо в разные стороны, словно по стрелкам указательного столба, договорившись сойтись по свистку.
Брайн очутился один и был рад этому. Он двинулся прочь от этого места с чувством облегчения, словно гуляя в тихий, погожий день. Пейзаж изменился, и хотя джунгли были все еще сырые и труднопроходимые, но то, что он не видел других, не слышал их голосов, его успокаивало. Джунгли сделались вдруг не такими чужими, он чувствовал, что для него они теперь стали как бы ручными и он даже начинает понимать, как они безобидны и, пожалуй, необходимы. Пышная листва плыла у него над головой. Земля под ногами остро пахла прелью, но этот запах больше уже не грозил лихорадкой, он был все равно что свежий воздух при таком безветрии, и Брайну уже не хотелось вглядываться сквозь высокие деревья, чтобы увидеть крошечный клочок неба. Со скалы тихо капала вода, но русла ручья ему найти не удалось, и он пошел напрямик, меся ногами красную глину, которая прилипала к его ботинкам, совсем как в детстве, когда он нарочно шлепал по лужам в высоких сапогах.
Наскоро выкурив сигарету, он стал продираться вперед, ныряя под ветки или перелезая через них, поднимаясь с уступа на уступ, а когда выбрался на ровное место, увидел, что кто-то смотрит на него, раздвинув ветки. Короткие черные волосы, белое лицо, изможденное, но умное, спокойное и мягкое и вдруг неизвестно почему ставшее злобным. Брайн заметил еще, что на этом человеке зеленая рубашка, и, поспешно спустившись вниз по склону, хотел спрятаться за деревом. Но человек уже прыгнул, занеся нож.
Словно граната разорвалась у Брайна внутри, и по телу разлился болезненный страх, но и в этом тумане он почувствовал, что стаскивает с себя вещевой мешок и дико кричит, надеясь, что другие его услышат, кричит долго, высоким голосом и готов кричать без конца, но его крик терялся среди кустов и деревьев. Мешок покатился вниз, а ведь когда он его снимал, то думал, как бы его не упустить; но только теперь, почувствовав, что и винтовка от него ускользает, он понял, как разумна была эта мысль.
Он сполз вниз, весь переполненный страхом и отчаянием. И все же мысли его метались, он в глубине души ждал возможности что-то предпринять и не хотел искать спасения в бегстве от смертоносного ножа. Дерево, земля, кусты и запахи джунглей, воспоминания о тщетных поисках самолета — все смешалось в его сознании. Человек зарычал («Этот болван думает, что я хочу на него напасть. Почему?»), и в то мгновение, когда нож оставался занесенным, здесь, в тишине леса, Брайн с удивлением успел заметить столько подробностей — молниеносно, звериным чутьем он чувствовал все, словно в надвигающемся кошмаре.
Клинок ножа был гнутый и ржавый, наверно, долго мокнул под дождем в джунглях, но острие у него серое — значит, он недавно наточен. «Мне крышка, — подумал Брайн, и эта короткая мысль исходила из той части его существа, которая была враждебна ему самому, — он меня убьет». Он крикнул, объятый страхом, поняв вдруг чувства этого человека, который тяжело дышал и рычал, готовясь нанести удар. И его руки метнулись вперед, повинуясь инстинкту самосохранения.
Оба подпрыгнули разом; руки Брайна зловещим и точным движением протянулись к ножу — старый прием самозащиты без оружия, которому его много лет назад научил на картонажной фабрике Артур Эдисон. Он захватил запястье и локоть жесткой, как проволока, руки, державшей нож, и вывернул ее, рванув изо всех сил в сторону и назад. Прием удался, и он сам пришел в ужас от этого, тело его покрылось испариной, и со своей нерешительностью ему пришлось бороться не менее напряженно, чем с действительной опасностью.
Он глядел на лезвие ножа, отведенное далеко назад, и ему захотелось смеяться, потому что он сумел это сделать, но он подавил в себе эту слабость, боясь обессилеть от смеха. Противник зарычал и ударил его ногой, разбив ему лодыжку, потом рванул схваченную руку и свободной рукой нанес удар, но Брайн не обращал внимания на боль, а его противник даже не успел сообразить, что может перехватить нож другой рукой. Чем сильнее Брайн, скрежеща зубами, сжимал ему руку, тем больше тот слабел, и вскоре было уже нетрудно заставить его бросить нож. Это было глупо, ведь Брайн мог сломать ему руку, которую сжимал изо всех сил, напрягая мускулы, окрепшие за годы труда, и он знал, что долго этого никому не выдержать. Брайну хотелось засмеяться и выпустить руку, сказать этому человеку, чтоб он перестал, не был таким идиотом. Нож выскользнул и исчез в зелени листвы. Брайн отшвырнул незнакомца быстрым, как молния, ударом кулака и ноги. Теперь его снова охватил страх, он тяжело дышал, споткнулся о свой вещевой мешок и винтовку, а незнакомец вылез из кустов и шарил по земле.
Брайн поднял винтовку: «Этот болван может снова на меня наброситься, но тогда я вышибу ему мозги, да так, что они на деревьях повиснут. И чего он на меня взъелся?» Брайн достал патрон, громко щелкнул затвором и сам понял значение этого звука, только когда звонкое эхо замерло вдали. Партизан стоял теперь, подняв руки, в десятке шагов от Брайна, настолько близко, что Брайн видел, как подергивается левый уголок рта на его застывшем и покорном лице. Зачем он поднял руки? Почему не побежал? Он поставил затвор на предохранитель, чтобы не спустить случайно курок. Теперь Оджесон не сможет его обвинить в том, что он не принял меры предосторожности. Молчание становилось невыносимым, он шевельнулся, хрустнул сучок.
— Беги, — сказал он, боясь, что этот человек сумасшедший и может снова на него броситься, — катись к черту. — И он пригрозил ему винтовкой, если тот не послушается.
Какой-то внутренний голос твердил Брайну, что это враг, но Брайн отбросил эту мысль, считая, что так будет лучше и для этого человека, и для него самого. Может быть, он не понимает по-английски?
— Беги, ну…
Человек вдруг оправился от замешательства, с лица его исчезла равнодушная покорность пленника, он повернулся, прыгнул и скрылся в джунглях. Брайн стоял на месте, словно оледенев, потом рука у него дрогнула, и он, поставив ружье между ног, прислонился спиной к дереву, чтобы закурить сигарету. Над головой гудел самолет, но Брайн был так потрясен, что даже не взглянул на него, уставившись в землю.
Войны в Малайе и всего, что он о ней слышал, словно не существовало в этих темных и влажных джунглях, и он подумал, что у этого человека, наверно, есть где-нибудь неподалеку хижина и садик и, приняв его, Брайна, за одного из тех, кто разграбил ее на прошлой неделе, он теперь ждал в засаде его возвращения.
Ноги у Брайна стали как резиновые, и он, ослабев от смятения и угрозы смерти («он хотел меня убить, ну конечно, это по его роже видно было»), пошел обратно, туда, где расстался с остальными. Может быть, этот человек — бандит; Брайн отогнал эту мысль, но она вернулась снова и неотвязно его преследовала, как будто уверенность, что это так, каким-то образом могла укрепить его рассудок, неведомым путем спасти его душу. Но, как бы там ни было, он не бандит, а коммунист. А это большая разница — уж настолько-то Брайн мог разобраться. И перед ним возникла картина: хмурый осенний день несколько лет назад, еще во время войны, обеденный час около фабричной столовой — картина эта составилась из воспоминаний о многих таких обеденных часах, — оратор коммунист говорил о Советском Союзе, истекающем кровью в упорной борьбе против немецких нацистов и итальянских фашистов, о том, что пора Англии и Америке открыть второй фронт, и тут из толпы раздался выкрик:
— А ты почему не в армии, приятель? Но кто-то перекрыл крикуна:
— А ты сам почему не в армии?
И взрыв хохота не дал ему больше говорить.
Брайн прислонился к дереву, не в силах удержаться от смеха; яростная издевка вырвалась наружу: «А я его отпустил! Оджесон и все вы, сволочи, я отпустил его, потому что он — товарищ! Я не убил его, потому что он — человек». И вдруг уверенность, что это был партизан, словно удар кулака, свалила его на землю, и он корчился и смеялся, вне себя от радости, ничего не видя вокруг, хохотал, потому что человек остался жив, кто бы он там ни был. «А все-таки он враг, надо было вскинуть винтовку и пригвоздить его к земле пулей, как он пригвоздил бы меня своим ножом, будь у него хоть малейшая возможность. — Он закурил. — Пожалуй, лучше вернуться и поглядеть, не нашли ли они там самолет. Но теперь, если какой-нибудь умник скажет мне: «А ты почему не в армии?» — я ему сумею так ответить, что он только рот разинет». Он шел тихо, боясь, что рядом окажутся другие партизаны и на этот раз ему повезет меньше. Он похолодел от страха и вдруг узнал кожух мотора, возле которого расстался с остальными, — алюминиевый ящик, заключавший в себе сложный самолетный мотор, и вид этого ящика живо напомнил ему щелканье предохранителя, прозвучавшее несколько минут назад. Он начал подниматься вверх, мимо зловещих остатков самолета, туда, где надеялся найти своих. И вдруг неожиданно для самого себя он начал стрелять по верхушкам деревьев, в небо, выстрелил пять или шесть раз подряд по тем призракам, которые вызвал в его солдатском воображении образ коммуниста. Он расстрелял всю обойму, теперь уже тщательнее прицеливаясь в призрачные тени меж деревьев, и каждая пуля вонзалась где-то далеко в землю или в ствол, а оглушительный грохот тревожил и разгонял тишину в этих горах. «Что ты делал на войне, папа?» — «Я поймал коммуниста и отпустил его». — «Почему же ты это сделал?»— «Потому что он был человек». И не все будут смотреть на меня как на конченого. «Брайн, мой мальчик, я горжусь тобой», — сказал бы его старик.
Он немного успокоился, хотя глаза у него все еще возбужденно блестели («мне кажется, я похож сейчас на бумажный фонарик — пустой, а внутри огонь»), и двинулся по склону. Оджесон, Бейкер и чеширец оказались впереди, но они продирались сквозь заросли с таким шумом, что не слышали его шагов.
— Эй! — крикнул Брайн. — Нашли что-нибудь? Они подошли друг к другу.
— Мы слышали выстрелы и пошли на звук. Думали, может, это отряд Нотмэна.
— Это я стрелял, — сказал Брайн, закуривая. — Какой-то человек напал на меня, наверно бандит — удрал, как только увидел винтовку. Я промазал.
— Но это была настоящая пулеметная очередь, — сказал чеширец. — Нужно быть слепым, чтобы не уложить его.
Оджесон сказал встревоженно:
— Будем держаться все вместе и глядеть в оба. На всех ведь носилок не хватит.
— Нотмэн, наверно, где-нибудь недалеко, вместе с солдатами, — сказал Бейкер, шедший сзади. — Попробовать их вызвать?
Оджесон решил не делать этого.
— Они сейчас не ждут вызова, так что пошли дальше и хватит разговоров.
— Теперь он сбросил маску, — сказал Брайн Бейкеру. — Хуже нет сволочей, которые прикидываются твоими друзьями.
Бейкер, шедший позади него, отозвался:
— Мой старик говорит, что во время первой мировой войны они убивали по десять офицеров в месяц. А немцы — остальных.
— Что толку, — сказал Брайн. — Все равно откуда-то являлись новые.
— Но война кончилась потому, что не хватило именно офицеров, а не пушечного мяса, вроде нас с тобой. Я учился в закрытой школе, Брайн, но я такой же раб, как и ты.
— Заткнись, — сказал Брайн.
— Это не довод.
— Но зато ответ тебе. Может, сейчас я раб, но скоро я перестану быть им.
— Это только потому, что тебя отпускают отсюда.
— Я не о том. Мне наплевать, пусть даже я пробыл бы здесь еще пять лет, все равно я перестану быть рабом.
— Подтянись! — крикнул Оджесон, шедший впереди. — Вот еще обломки самолета.
— Это как загадочная картинка, — сказал чеширец.
— Ты, всегда будешь рабом чего-нибудь, — сказал Бейкер.
Путь им преграждал блестящий алюминиевый руль высоты, словно ворота, через которые им предстояло проникнуть в плодоносный и хорошо обработанный сад. Один за другим они перешагнули через него, словно боясь повредить, как будто им пришлось бы возмещать убытки хозяину сада. Бейкеру хотелось придавить его ногой, но он не сделал этого. Брайн взял у Бейкера рацию.
— А знаешь, я и не пытался попасть в того бандита. Я стрелял много раз, но старался промазать.
— А я бы не мог удержаться, — недоверчиво сказал Бейкер.
Дальше деревья и кусты были сломаны: здесь упал фюзеляж самолета, похожий на сигару, он рухнул в дальнем конце плато. Бесценное создание человеческих рук повисло на ветках, мертвое и опустевшее, а вокруг были разбросаны куски блестящего металла. Добраться до фюзеляжа без веревок было невозможно, он висел на высоте десяти или пятнадцати футов, словно им хотели украсить рождественскую елку. Они стояли шагах в пятидесяти от этого места, безмолвные, утомленные поисками, длившимися, казалось, уже много недель. Фюзеляж был искорежен в тех местах, где этот непрошеный гость напоролся на сучья в своем неуклюжем падении, и кое-где ветки, казалось, проросли сквозь него, словно после аварии прошло не сорок часов, а бог знает сколько времени. Изнутри — ни шума, ни криков, никаких признаков жизни. На брюхе самолета возле кабины виднелось большое красное пятно, словно кто-то расквасил самолету нос. Пятно высохло и не сразу было заметно.
— О господи, — сказал Брайн, снимая с себя рацию.
— Какая смерть! — Бейкер скинул вещевой мешок.
— Бедняги, — сказал чеширец.
«Я не из слабонервных, но до чего же мерзко у меня на душе», — подумал Брайн, а Оджесон изо всех сил свистел в свисток, которым обычно призывают на помощь в джунглях, надеясь, что Нотмэн и солдаты его услышат. Хриплые звуки огласили воздух, низкие и дрожащие, похожие на сигнал тревоги, услышав который во время войны Колин и Дэйв, сидевшие у камина, оставляли свои чашки с чаем и бежали на задний двор или на холодные ноябрьские улицы: им казалось, что это за ними гонится полиция. Оджесон, выбившись из сил, передал свисток Брайну.
Брайн взял свисток и хотел дунуть так, чтоб и богу и черту слышно было, но тут же вздрогнул от резкого, тяжелого, как свинец, треска — ему показалось, что сук не выдержал, словно самолет был такой тяжелый и висел так долго, что он обломился под ним. Бейкер пригнулся, и у Брайна, еще державшего у губ свисток, мелькнула мысль: «Кажется, будто сук прямо над нами и грозит упасть на голову». Снова треск, и теперь стало ясно, что это стрельба, — все они уже лежали на земле, затаившись в кустах, а из-под фюзеляжа погибшего самолета, из густых зарослей, словно зубья огромной пилы, вылетали пули, вгрызаясь в деревья совсем рядом с ними или вонзаясь в мягкую, влажную землю. Найти укрытие было здесь нетрудно. Брайн, волоча за собой рацию и прикрывая ею голову, отполз назад, к широкому стволу, и залег за ним, но он чувствовал, что ноги его торчат среди груды ветвей и пули беспорядочно ложатся вокруг них. Грохот оглушил его, он чувствовал себя таким беспомощным, словно на них напала целая армия и сопротивляться было бесполезно, хотелось только заткнуть уши.
— Да это же наши солдаты, — сказал чеширец. — Эти идиоты приняли нас за бандитов. Эй! — крикнул он. — Это мы! Перестаньте, ради бога!
Оджесон и Бейкер стреляли через поляну, стараясь целить туда, откуда летело больше всего пуль, но это было трудно установить, потому что после первого залпа стрельба стала судорожной и беспорядочной.
— Наши солдаты недалеко! — крикнул Оджесон. — Они должны услышать шум.
Брайн втиснул обойму в магазин, приподнялся, прицелился в огромное, в целый ярд в обхвате, дерево и выстрелил в воздух. «Мне лучше держаться позади, — подумал он. — Они быстро расстреляют все патроны». Страх и тошнота поднимались в нем, он уткнулся лицом в траву, и ему вспомнилось прошлое, когда он играл с ребятами в войну: одна отважная армия осыпала другую градом камней и бутылочных пробок, взлетавших высоко в воздух. Каждый такой снаряд считался опасным, и от него спасались, словно от смертоносной пули, но Брайн вместе с другими стоял твердо, не отступал, как ни боялся в это время, что в него попадут.
В такие минуты опасности Брайн как бы раздваивался: он испытывал страх и в то же время не принимал этот страх всерьез, так что все начинало казаться ему безобидной, хотя и глупой, игрой. Он приподнял голову и вскинул винтовку, чтобы выстрелить, но никого не увидел. Некоторое время он вглядывался в густую листву, где царил полумрак. Вокруг обломков самолета не было людей, не шевелились ветки, но оттуда по-прежнему беспорядочно сыпались пули. У Брайна мелькнула мысль, что партизаны, наверно, тоже плохо видят, но, словно для того, чтобы уличить его и показать, что это не игра, пуля попала Оджесону в руку у самого локтя, когда тот привстал, стараясь тщательно прицелиться. Он выругался и от неожиданности выронил винтовку, словно по ней прошел ток, и после этого мог сделать только одно — сунуть в рот свисток и свистеть во всю мочь, словно сила его ослабевшей руки перешла в легкие, так что свист перекрыл даже новый залп.
Брайн теперь не поднимал головы, он не хотел быть убитым, но потом, забыв вдруг на несколько секунд, что его в самом деле могут убить, вскинул винтовку к плечу и не увидел ничего, во что имело бы смысл целиться. «Может быть, это тот мерзавец, что удрал от меня, сейчас задает нам жару». Однако, выпуская подряд три пули, он не хотел никого убить или ранить — ощущение, что это какая-то игра, все еще не покидало его. «Но они ведь, действительно хотят нас убить», — подумал он с горечью, стреляя по кустам, и в эту минуту он мог не хуже чеширца уложить кого-нибудь навеки. Гремели ответные выстрелы. «Патронов у них много», — подумал он, а пули звонко ударяли в твердые, как железо, стволы или свистели так близко, что страх прорвал сдерживавшую его плотину и Брайн снова прижался лицом к земле, запах которой показался ему теперь удивительно сладким.
Бейкер расстрелял все свои патроны и теперь шарил в вещевом мешке Оджесона. Стрельба была беспорядочной, и грохот выстрелов то был похож на треск огромных сухих веток, то на гулкое горное эхо, это был то жуткий и зловещий удар о дерево, то глухой — о мягкую, как подушка, землю. И среди всего этого шума несся низкий стон свистка Оджесона, призывавшего на помощь. Брайн стрелял, когда смолкали выстрелы, потому что тишина, казалось, таила в себе смерть, хоть он и знал, что его пули не попадают в цель, и надеялся, что никто этого не заметит.
Он закричал, засмеялся громким, дребезжащим смехом, но другие не обратили никакого внимания — им было не до того. «Это мой подарок Мими, — подумал он. — Прощальный подарок, стреляю в воздух, чтобы не убить ее старого школьного товарища из Сингапура, про которого она мне рассказывала». Он лежал на сырой земле среди джунглей, в нескольких шагах от дерева, служившего ему прикрытием, и, вытащив из вещевого мешка новую обойму, перезарядил винтовку. Он ни за что не хотел убивать партизан (которые явно хотели прикончить их, чтобы захватить все их оружие и радиоаппаратуру), и это не позволяло ему распалиться, прийти в ярость, что придало бы ему мужества. Во всяком случае, страх не покидал его, жег ему лицо, слепил глаза, и все его внутренности, казалось, скрипели, как шпангоуты старого линкора.
Двое рядом с ним стреляли беспрерывно, а он нагнул голову, кашляя и задыхаясь в сырой листве, отхаркивая мокроту из пересохшей глотки, отплевываясь, и ему вдруг вспомнилось, как дико кричал когда-то его отец: «Бог? Бог — сволочь! Сволочь!» Но воспоминание об этом нисколько не уменьшило его страха, и он вытолкнул его из своего сознания, привстал и снова выстрелил в воздух. Он понял: «Если они пойдут в атаку, нам крышка. Они знают, что нас только четверо, чего же ради поднимать такой шум? Если они пойдут в атаку, мне придется ранить нескольких из них, хотя я лежу здесь вовсе не для этого — не для того, чтобы стрелять в своих товарищей». Он засмеялся, и чеширец с недоумением взглянул на него, а потом снова стал отстреливаться.
Удивление, мелькнувшее на его круглом лице, заставило Брайна быстро выпустить в воздух несколько пуль, и ему вспомнился рассказ какого-то десятника из Рэли о том, как безрассудно храбро вел себя однажды его отец во время войны («просто смешно — если это не война, то на кой черт здесь пальба»), это было в темную полночь, когда немецкий бомбардировщик обстрелял фабрику из пулемета. Хэролд Ситон стоял посреди фабричного двора, задрав голову и ругаясь, а самолет бошей делал второй заход и друзья Ситона кричали ему, чтоб он бежал под крышу и не валял дурака. Но Хэролд не двинулся с места и все крыл немцев, а пули сыпались вокруг него, стуча, словно по двору быстро топали сотни деревянных башмаков; в первый и последний раз за всю свою жизнь он проявил удивительное хладнокровие как раз тогда, когда естественнее и безопаснее всего было бы бежать куда глаза глядят, а ведь дома он приходил в слепую ярость от одного некстати сказанного слова. «Все-таки он был не трус, — подумал Брайн, — и, быть может, я унаследовал частицу его храбрости и она теперь помогает мне не стрелять в этих партизан, хотя у меня руки чешутся».
Бейкер внешне был совершенно спокоен, он знал это и любовался собой, тщательно прицеливаясь и пренебрегая опасностью. «Он заработает «Крест Виктории», гад». Брайн видел, как губы Бейкера кривятся от злобы при каждом выстреле, но отказывался понимать, на кого или на что он злится. Время от времени Брайн прислушивался, ожидая ответного сигнала от Нотмэна или от солдат, но ничего не слышал; вдали раздавался глухой, протяжный свист, то было эхо, подхватывавшее свистки Оджесона, все еще сильные и громкие. Брайн поймал себя на том, что его забавляет мысль: а вдруг ему придется броситься в атаку на обломки самолета, это будет самая отважная и отчаянная военная операция, какую только можно вообразить. Это было вроде дешевой картинки, какие вкладывают в пакетики с жевательной резинкой, — их когда-нибудь будут рассматривать дети, — таких картинок даже может быть целая серия, и вслед за тем он представил себе это реально: Оджесон или другой офицер ведет их в самое пекло, а когда победа уже близка, вдруг оборачивается и вопит: «Беги! Спасайся кто может!»
Брайн припал к земле и стал шарить в поисках новой обоймы. Их осталось еще четыре или пять штук. Заряжая винтовку, он увидел большого рыжего муравья — голова его, туловище и усики выражали крайнюю настороженность, — опасливо перебиравшегося с листа к нему на руку. Вот муравей остановился, чтобы принюхаться и разведать эту новую страну из волос и кожи, потом снова продвинулся немного вперед по неисследованной территории, пока Брайн щелчком не сбросил его на землю, которая была для него куда привычнее.
— Не лезь на рожон, рыжий дурак!
Слева, совсем рядом, раздался еще один свисток, и после этого ему показалось, будто шум ослаб, хотя чеширец и Бейкер непрестанно стреляли, целясь под фюзеляж самолета, где теперь было заметно какое-то движение, а Оджесон не переставал свистеть. Он был бледен и смертельно измучен.
— Они отходят! — крикнул ему Брайн. — Наверно, наши близко.
Он стал стрелять не целясь, полоснул по деревьям огнем, чтобы сохранить видимость патриотизма и стойкости в этом грохоте, который по-прежнему катился по склону горы, словно обрушивалась огромная крыша.
— У тебя есть еще патроны? — спросил чеширец. — Дай мне. У меня почти не осталось.
— Мне самому нужны, — ответил Брайн. — Держи голову ниже, они еще здесь.
— А солдаты, кажется, хотят испортить нам всю музыку. Внезапно наступила тишина, казалось, партизаны ушли.
Но тут же новый залп доказал, что если они и ушли, то не все. «Если эти идиоты не удерут сейчас же, их всех перебьют», — подумал Брайн.
— Хотел бы я выбраться из этой переделки, — сказал он Бейкеру, приподнимаясь.
— Не трать зря патроны, — отозвался Бейкер. — Они еще здесь, вон я вижу одного.
— А я и не трачу зря.
К грохоту их выстрелов присоединились первые выстрелы пехотного взвода. Солдаты, бывалые и закаленные, в защитной форме, появились среди деревьев, тщательно прицеливаясь и стреляя. Брайн засмеялся.
— Сейчас мы очистим местность и сегодня же будем в лагере, — сказал он Бейкеру. — До чего же я рад.
— Я тоже, — сказал Бейкер. — Хотелось бы мне…
Бейкер неосторожно высунулся, и вдруг лицо его исказилось, словно какое-то насекомое залетело ему в глаз и больно ужалило. Он поднял руку, чтобы отмахнуться, но тут же упал навзничь, и вместо лица у него была сплошная кровавая рана.
И снова, шагая через джунгли, смертельно усталый, Брайн вспомнил, как два года назад они с Бейкером покидали Англию на военном транспорте. Брайн стоял у поручней, в стороне от других, глядя, как доки с огромными навесами и диковинные, словно с Марса, подъемные краны на изогнутых ногах отодвигались все дальше, а вода бурлила и волновалась. Буксир вывел их в открытое море, всюду с криками носились тучи чаек, ожидая объедков, а солдаты, сгрудившись на корме, плевали, пытаясь попасть в чаек, пуская в них белые стрелы слюны. Брайн улыбался, глядя, как они стараются изо всех сил, и раздумывал, сумел бы он плюнуть более метко или нет, но пробовать не стал, потому что вокруг было еще много интересного. Желтоватые облака висели над островом Уайт, неподвижные и важные, словно и они были новобранцами и ждали, пока их отправят в какой-то воображаемый заокеанский лагерь. Впереди виднелся на голубой воде слегка накренившийся американский корабль, который загружали краны. Брайн снял панаму, чтобы ветер не сорвал ее и не швырнул чайкам. Вода пенилась за кормой, но качка была едва заметна, и он надеялся, что в море его не укачает — он в первый раз выходил в открытый океан, — вспомнил, как его тошнило, пока они ехали двадцать семь миль до Уорксопа, куда его эвакуировали в 1939 году, и желчь его осталась между Ньюстедом и Трентом, между карьерами Дербиширских холмов и величественными стенами Дюкериса. Они проплыли мимо «Куин Мэри», оставили ее за кормой и направились к зеленым берегам острова Уайт, где над деревьями возвышался замок с зубчатыми башенками, вдоль длинной Саутгемптонской гавани, где на фоне неба у мола теснились навесы и краны, а на голубой воде покачивались всевозможные суда, и у некоторых из труб шел тонкий, словно лоскутный, дымок, а у других дым так и валил, будто жгут вату. «Это замечательно, я рад, что уезжаю из Англии, хотя мой старик и сказал, что я набитый дурак и сумасшедший, потому что не хочу избавиться от солдатской службы, и пусть даже Полин не простит меня, если поймет, что я мог остаться в Англии по семейным обстоятельствам. Я, конечно, не уверен, что мог как-то вывернуться; но если я и начну тосковать, то, надеюсь, не раньше чем в тысяче миль отсюда и тогда уже нельзя будет добраться назад вплавь». Он вздрогнул оттого, что кто-то хлопнул его по плечу, и хотел, не оборачиваясь, сказать: «Я знаю, это ты, Бейкер, черт тебя возьми», но обернулся, и Бейкер склонился к нему, высокий, как Пизанская башня, привстав на носках, чтобы быть не на три, а на шесть дюймов выше его.
— Ты рад, что мы наконец в пути? — спросил он.
— Ясное дело, — ответил Брайн. — Я всегда мечтал удрать из Англии и поглядеть другие страны, с тех самых пор, как себя помню.
Взволнованные новобранцы рассыпались по всему кораблю и делились впечатлениями.
— Видишь, они-то рады, — сказал Бейкер. Он покосился на Брайна сквозь очки. — И я тоже в первый раз уезжаю. Мой старик все обещал, что я поеду отдохнуть в Швейцарию, с тех самых пор, как кончилась война, но до дела так и не дошло.
Они видели, как голубой «бофайтер», снизившись, выпустил торпеду в деревянную мишень и с ревом пронесся над спокойной зеленоватой водой.
— Я переписываюсь с одной девушкой, которая живет в Швейцарии, и хотел бы поехать туда из-за своих чувств к ней, — сказал Бейкер.
— Не понимаю, как можно питать какие-то чувства к стране, — сказал Брайн, подшучивая над ним. — Пожалуй, я не пожалею, если никогда больше не увижу этот наш притон.
Корабль медленно повернул на восток и пошел вдоль Спитхеда к Портсмуту. Мимо, не погружаясь, проплыла подводная лодка, за ней эсминец, оба в знак приветствия приспустили флаги.
— А я думал, ты женат, — сказал Бейкер.
— В том-то и штука. Все это теперь позади.
Брайн закурил сигарету и бросил спичку в водосток. Волны плескались у борта. Кто-то на палубе, поодаль от них, указал на военные корабли «Рамнллиз» и «Малайя», стоявшие в Портсмуте, и на береговые форты, построенные еще для защиты от Наполеона.
— Это слово «Малайя» мне кажется знакомым, — со смехом заметил Бейкер.
— Или, наверно, скоро будет знакомым, — сказал Брайн, с трудом оторвав взгляд от волн, пробегавших внизу, у ватерлинии.
Бейкер, со спокойным презрением глядя на удаляющийся берег, продекламировал:
Англия,
Остров сифилитиков,
Оплот величия,
Поганое дерьмо.
— Да, кроме Ноттингема, — сказал Брайн. — И вообще не очень-то задавайся.
— Патриотизм, — усмехнулся Бейкер.
— Чем думать о моем патриотизме, — сказал Брайн, — подумай лучше о моем желудке. Давай спустимся вниз и поглядим, не найдется ли там чего пожевать.
Брайн получил от матери письмо, она сообщала, что коллекцию подков призовых лошадей, принадлежавшую Мертону, поделят между членами семьи и одну подкову она сохранит до его возвращения.
«Вы с Полин прибьете ее к двери, когда получите квартиру», — писала она. И ему снова вспомнилась картина, висевшая в гостиной у бабушки, — девушка с букетом цветов говорит стоящему рядом юноше: «Коль любишь крепко, как я тебя, ничто не разлучит тебя и меня»; и он принялся думать о Полин и о том, как хорошо ему было с ней. Накануне его отъезда они прогулялись до Стрелли-Черч, постояли там, где теперь в земле зияла глубокая яма, а бугры и лощинки, в которых они так часто находили приют до свадьбы, были обнажены и серели, словно диковинный лунный пейзаж. Слева от того места, где тщетно искали уголь, виднелся лес, будто карандашом нарисованный, — вокруг черная развороченная земля, а дальше, выстроившись рядами, как часовые, стоят деревья, и очертания их веток похожи на полураскрытый веер. Сзади доносился стук моторов и тяжкие вздохи кранов, а впереди пролегли темные борозды жирной вспаханной земли, тяжелой и влажной, но местами, там, где ее высушил ветер, светлой и легкой, миниатюрные горные цепи, еще припорошенные снегом, — его белизна в этом ясном, прохладном воздухе напоминала молоко, которое дают грудным детям, и Брайн тут же спохватился, что пора домой: Полин надо кормить Бернарда.
Он поежился, вспомнив теперь об этом, и, пока аппарат отстукивал какое-то дурацкое сообщение из Сайгона, стал думать о смерти своего деда. Мать и тетки рассказывали ему, как однажды утром Мертон взял палку и прошел через Вишневый сад посмотреть, осталось ли еще что-нибудь от поля пшеницы и Змеиного бора.
Была ранняя весна, погожее утро, облака быстро плыли по небесному океану, ветер колыхал траву и листья на кустах, уже растрепанных ночным ливнем. Дерево с дуплом, в котором так часто играл Брайн, теперь лежало поперек канавы, а обломанные ветки валялись вокруг: ребятишки, живущие по соседству в стандартных домиках, скоро соберут их на дрова. Из-за плохой погоды работы прекратились, и трасса будущей дороги была безлюдна, лишь кое-где на мешках с цементом валялись доски да кучи мусора высились под серым небом. Но даже в такую погоду приятно пройтись, вдыхая свежий ветерок, налетевший через поля со стороны Троуэлла и Брэмкота, хотя эти покинутые траншеи и недостроенные дома напоминали пустырь, выбранный для главнокомандующего, пожелавшего осмотреть поле боя.
Когда он дошел до леса, по листьям забарабанил мелкий дождик, и Мертон, недовольно фыркнув, повернул назад, шагая по тропинкам, через мелкие лужицы, а ветер порывами налетал на верхушки деревьев и ослабевал лишь тогда, когда дождь усиливался.
— Вот уж не ожидал такого свинства, — пробормотал он, горбясь и подняв воротник, хотя плечи и ноги у него уже промокли.
Ввалившись в дом, он сразу почувствовал знакомый и приятный запах пудинга и колбасы, шипевшей на сковороде.
— Где ты был? — вскрикнула Мэри, увидев его мокрые волосы и лицо. — Если будешь выходить в такую погоду, простудишься насмерть. — Она поворошила угли в камине. — Снимай-ка брюки, я их высушу, а ты пока погрейся.
Он повесил пиджак у двери и отстегнул подтяжки.
— Да не суетись ты. Я просто пошел посмотреть, как прокладывают новую дорогу. Конечно, если б знал, что так польет, не пошел бы. — Он разделся до фуфайки и энергично растер голову и руки.
— Сейчас принесу тебе чайку и подолью виски, — сказала она. — Сразу повеселеешь, уж я-то тебя знаю.
После обеда он лег и проспал до вечернего чая, но сон не освежил его, он спустился вниз разбитый и скованный непривычной усталостью.
— Есть что-нибудь закусить? — спросил он, сев у камина и чихая в свой огромный пестрый платок. Он поел бульона с куриными ножками, но весь вечер был какой-то вялый.
— И что с тобой делать, ума не приложу, — сказала она. — Не надо было тебе выходить в дождь.
Вошла Лидия.
— Давай я принесу тебе «Аспрос», папа, — предложила она. — Сейчас сбегаю к Уорренеру.
— Хватит вам причитать! — прикрикнул он на них и пошел по скрипучей лестнице наверх, в спальню.
— Он просто несносное старое чучело, — сказала Лидия. — В доме никто от него доброго слова не слыхал.
— И черта с два услышишь, — сказал Мертон, который неожиданно вернулся за своими башмаками. — Если хочешь что сказать, говори прямо в глаза. — Он стоял у камина, высокий и прямой, со смуглым, красиво очерченным лицом и жесткими седыми волосами.
— Да ведь мы тебе добра желаем! — не выдержала Лидия, обиженная его несправедливостью.
— Сейчас я принесу тебе выпить, — сказала Мэри, — и еще «Аспрос».
— Ладно уж, — сказал он и пошел наверх.
Он лег, но сон не приходил. Он ворочался, обливаясь потом, что-то бормотал всю ночь, а наутро не мог встать, и ему стало стыдно и неловко: он давно забыл, когда в последний раз болел.
Вера помнила, как много лет назад, когда она была еще девочкой, он, хворая, спал на двух стульях у камина и ему было так неудобно, что, как только у него хватало сил встать, он, шатаясь, шел кормить свиней или приносил уголь, насильно возвращая себя к жизни. Болезнь считалась трусостью и слабостью, и ни один мужчина не позволял себе слечь, если это был настоящий мужчина. А теперь вот он оказался безвольным и бессильным, и его мучило, что все это видят. Когда Мэри сказала, что ему надо показаться доктору, он заявил:
— А на черта мне доктор?
— Но ведь ты нездоров, сам знаешь.
Он приподнялся на постели.
— Если ты приведешь ко мне доктора, я хоть и слаб, а вышвырну его в окно.
Вернулся с работы Джордж — он работал на велосипедной фабрике.
— Что ж это ты, папа? Совсем ни к чему тебе болеть.
Мертон согласился с этим.
— Ну, тогда придется позвать доктора, — сказал Джордж.
— Делайте что хотите, — проворчал Мертон, погружаясь в сон.
Доктор сказал, что напрасно они послали за ним так поздно. У Мертона оказалось воспаление легких.
— Возьмите в аптеке вот это лекарство и давайте ему. Я зайду завтра.
Погода стояла сырая и холодная. В спальне поставили жаровню, но Мертону не становилось лучше. Когда Мэри принесла лекарство, он с трудом встал и побросал все пузырьки в окно; они упали на собачью конуру, и новый пес, тоже по кличке Джип, который там жил, выскочил, гремя цепью, готовый к смертельной схватке.
— Это моча в розлив и навынос, — заявил Мертон о лекарствах, хотя в комнате никого не было. А потом упал на пол и лишь с огромным трудом добрался до кровати.
Болезнь не проходила, у него было двухстороннее воспаление легких. Всю неделю в доме царила тишина, семья гадала, выкарабкается он или нет, но никто не осмеливался задать этот вопрос вслух. Джордж и Лидия все еще не могли забыть, как он мучил их, какой у него изменчивый и вспыльчивый нрав. Но однажды ночью, поговорив по душам, они вынуждены были признать, что порой сами заслуживали этого; и все их меньше, чем Мэри, волновало, поправится ли Мертон. Они по очереди сидели около старика и развлекали его, рассказывали ему городские новости и слухи, сообщали, что творится на фабрике и в шахте, уверяли его, что хорошо смотрят за курами и садом. Все, кто встречался Джорджу и Лидии на улице, — в их квартале и даже во всем Ноттингеме — заботливо справлялись о Мертоне и непременно добавляли, что он хороший человек, всю жизнь работал ради семьи и какая жалость, если что случится с таким прекрасным, редким человеком.
«Что ж, — думала Лидия, — в каком-то смысле все они правы».
— Он выздоровеет, мама, — говорила она. — Ведь он крепкий как сталь.
— Ты забываешь о его возрасте.
Он не мог долго слушать их болтовню. Что-то внутри раздувало его кашель, как пламя, и он от слабости засыпал тяжким сном, вынужденный выпить лекарства, так как выбросить их у него уже не было сил. Мэри совсем измучилась, ухаживая за ним, горько плакала внизу, на кухне, пока остальные были на работе, и думала, как это он сможет поправиться, когда у него такой страшный и злой кашель. Зима извела всех, заморозила их, голодных и несчастных, продрогших среди снега и льда. Теперь погода изменилась — и вот результат.
Доктор сказал, что надежды на выздоровление мало. Эта зима убила тысячи людей и убьет еще многих. Но с Мертоном труднее было справиться. Однажды он проспал ночь спокойно, и Мэри благодарила бога, решив, что он поправляется.
— Он спит спокойно, — сказала она Джорджу и Лидии, когда те пришли домой к чаю.
— Он поправится, мать, — сказал Джордж.
Лидия ушла в кино. Мэри задремала у огня, лицо у нее было сморщенное и усталое, седые волосы рассыпались. Джордж сел за стол и разложил пасьянс. Незаконченная таблица футбольных игр лежала под пузырьком с чернилами, рядом с деревянной ручкой.
А в темной комнате наверху спал Мертон и стонал, когда тугой шар его жизни извергал искру, которая проносилась у него перед глазами, кружась, а затем улетала прочь и терялась в бесконечном мраке, куда он хотел бы проникнуть, но противился этому, потому что знал: оттуда возврата нет. Потом впереди появился свет, он рос и ширился, это было желанное убежище, он чувствовал, что мог бы жить там, но только потом, уйдя из жизни. Боль словно бы толкала его куда-то, понуждала действовать, но он был до того слаб, ему так хотелось уснуть, уснуть навсегда, что он ничего не мог поделать. То, что он видел, даже нельзя было назвать светом, скорее это было пятно более светлого мрака, не такого темного, как все вокруг. Хотя все его тело было сковано, он поднял руку к глазам, почувствовал слезы и понял, что это такое. Он подумал о Мэри, которая была на кухне.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она его перед этим.
— Гораздо лучше, — ответил он. Он подумал об Оливере, убитом на войне, понял, что ему приходит конец, и вдруг искра света разрослась, ослепляя его, и он погрузился в свет. «Может, он и обо мне вспомнил», — думал Брайн, перестав принимать позывные Сингапура.
Почти до самого дома вдовы он доехал на велорикше, и лишь последние шагов сто прошел через кусты, а потом, как вор, влез в комнату Мими через окно. Она отпросилась на несколько дней из ресторана, сказала, что простудилась, и они, лежа в постели, курили, разговаривали, коротая ночь, и пили виски, которое он обычно приносил в кармане. Эти долгие часы были сладостны, но все же стоило им расстаться, как ему хотелось, чтобы все это поскорей кончилось, чтобы он, с вещевым мешком за плечами, почувствовал, как вагон дрогнет и двинется, преодолевая первую милю на пути к Сингапуру. Он чувствовал себя больным и хотел убежать отсюда. Он не мог бы сказать, что именно его гложет, что у него болит, но это было какое-то медленное физическое и духовное разложение, так что, если ему придется пробыть в Малайе еще не одну неделю, он подойдет к дверям лазарета и скажет: «Бога ради, я разбит совершенно и больше не могу выдержать». «Ничего серьезного, — сказал он себе со смехом, глядя из двери радиорубки на зарю, разливавшуюся над верхушками пальм, — просто ипохондрия или как там она зовется, а может, одна из тех болезней, каких так много в этой чумной стране. Пусть только корабль войдет в Средиземное море, и я почувствую себя прекрасно, стану здоровым и спокойным, каким был всегда».
Малайя превратилась в поле битвы и казалась ему какой-то нереальной, для него теперь уже была не жизнь, он чувствовал, что должен уехать, чего бы это ни стоило. Он надеялся, что коммунисты завладеют Малайей, хотя ему не хотелось помогать им, точно так же как и драться с ними, после того как во сне ему приснилось, что тот самый человек, отпущенный им, удрал, потом вернулся к обломкам самолета и всадил роковую пулю в Бейкера. По его мнению, если кого и следовало винить, так это правительство, по приказу которого их привезли сюда и сгрузили, как скотину, чтобы они несли службу где-то на окраине Британской империи. Может быть, правительству все надоело, оно устало и само не знает, что делает. Он готов был в это поверить, долгими часами размышляя во время пустых и нудных ночных дежурств. Но коммунисты не устали, это факт, и они никогда не устанут, потому что у них есть вера в будущее, утраченная нами навсегда. «Коммунисты выступали с речами, когда мы собирались у фабрики, — и, судя по письмам Полин, продолжают выступать и сейчас, — а это гораздо больше, чем то, на что осмеливаются консерваторы, ведь многие коммунисты сами рабочие, они, как и мы, знают, что к чему. Да, они выиграли». И тут в голове у него все завертелось, все ходило ходуном, как на консервной фабрике. «Я был не в себе, когда отпустил того малого, но я рад, что сделал это, независимо от последствий. Только в глубине души я знал, что делаю, но этого было достаточно, это было хорошо, чудесно, потому что в подобных случаях надо поступать так, как я поступил бы, если бы у меня хватило мозгов все предвидеть и учесть».
Из этого сумбура мыслей выплыла вполне реальная прочная уверенность, что, до того как он попадет в Англию, Мими будет греть его душу, поможет ему сохранить рассудок и стойкость. Их связь скоро должна была кончиться, и они, зная это, старались теперь видеться как можно чаще. Он быстро проходил меж деревьями к дому вдовы («Здесь начинается запретная зона для союзной армии»), даже когда вдова была дома, ощупью пробирался через веранду к незакрытому окну, у которого ждала Мими. А потом они лежали в постели, и Мими, распустив свои иссиня-черные волосы, прижавшись к нему, шептала что-нибудь, и оба, даже в упоении любви, были так тихи, что их совсем не было слышно за ночными звуками Малайи, за шелестом кустов и деревьев.
Часто им казалось, будто время остановилось; они лежали в полумраке и разговаривали шепотом, ведь вдова сидела в своей комнате, за стеной, да и вообще говорить было, собственно, не о чем: близился тот день, когда большой, трехтрубный, разукрашенный флагами корабль войдет в Сингапурскую гавань и он поднимется по трапу со всеми своими пожитками.
«Жаль, что я не владел собой, когда отпустил того малого. Конечно, я все равно прогнал бы его, но куда лучше было бы сделать это хладнокровно и обдуманно». Он чувствовал себя так, будто его обманули, над ним посмеялись, а он не знает, в чем состоит этот обман, и когда он начался, и почему до сих пор бередит его душу. Правда, ему казалось, что все это началось еще до его рождения или, во всяком случае, в те времена, когда он не мог разобраться и поделать тоже ничего не мог. Но никакого вывода он не делал и, вероятно, не хотел делать, так как могло получиться, что в конце концов ему некого винить в этом обмане, кроме самого себя.
Они слышали, как вдова ходит по дому; потом наступила тишина.
— Сейчас она сядет шить, — шепнула Мими, поворачиваясь к нему всем своим теплым телом. — Ты услышишь, как строчит машина. Она будет шить долго, много часов подряд.
— Как странно, — сказал он, — я так никогда и не видел этой старухи. А ведь она, можно сказать, была нашим ангелом-хранителем.
— Да.
— Какая она? Ты ни разу о ней не рассказывала.
— Да и рассказывать нечего. По-моему, она знает, что ты приходишь ко мне, но молчит. Мы о тебе не говорили, но я уверена, что она все знает. Мы вообще мало разговариваем. Иногда я ей даю американские доллары, а она меняет их на малайские деньги и отдает мне, хоть и не по такому выгодному курсу, как на черном рынке. Но это неважно. Она добрая и часто дает мне риса или супа, а то поит чаем, если я прихожу поздно, когда она еще шьет или читает. Если я не могу заплатить за квартиру, она не требует.
— Мне кажется, она хорошая женщина.
— Она не скупая, но очень бережливая. Я как-то встретила ее на рынке — оказывается, она, когда покупает яйца, берет миску, наливает в нее воду из крана и проверяет каждое яйцо на глазах у продавца. Продавцы не очень-то ее любят, но яйца она покупает хорошие. И еще она берет с собой на рынок счеты и говорит: «Дайте мне вот это, сколько это стоит?» Щелк, щелк. «Ну, — говорит, щелк, щелк, щелк, щелк, — выходит столько-то, верно?» «Верно», — говорит продавец, зная, что нельзя накинуть, ни цента.
Брайн закурил и дал сигарету Мими.
— И довольна она своей жизнью?
— Наверно. Почему бы ей не быть довольной? У нее есть акции каучуковой плантации и еще кое-что. — Он пускал колечки дыма. — У нее родственники в Пулау-Тимуре.
— Почему же она живет одна? Ведь китайские старухи обычно живут в семьях, правда?
— Она хочет жить одна. Не знаю уж почему.
— Но ведь с ней живешь ты.
— Мы почти не видимся.
— А меня она и в глаза не видела. — Он рассмеялся. — Интересно, будет она скучать, когда я уеду? Сказать по правде, я придумывал про нее разные истории. Представлял ее себе каким-то коммунистическим агентом, который собирает информацию или вербует людей для их дела, — своего рода комиссаром в северной Малайе, сеящим смуту в рядах британских оккупационных сил.
Она засмеялась.
— Какой ты глупый!
— Нужно же как-то развлекаться в радиорубке, а то совсем свихнешься, пока за тобой придет корабль.
После этого мимолетного и туманного упоминания о его отъезде оба на миг замолчали.
— Мими, — сказал он, — как раз перед тем, как мы нарвались на засаду там, в горах, я поймал партизана, китайца. — Он наконец сказал ей об этом; он знал, что скажет, прежде чем они расстанутся. — И отпустил его, потому что не мог убить, — сказал он. — А потом, когда мы залегли, я стрелял в воздух. Стрелял так, чтобы никого не задеть. Это было нелегко, но я справился с собой. Можешь мне поверить.
Он все говорил, а она слушала с интересом, но на лице у нее нельзя было прочесть ни одобрения, ни осуждения. Она сидела на кровати с горящей сигаретой в руке.
— Почему ты это сделал? — спросила она наконец. — Почему?
Он рассердился — она так ничего и не поняла.
— Потому, что я так хотел. А теперь решил рассказать тебе, вот и все. Неужели не понимаешь?
Последние две недели тянулись так же медленно, как закованный в кандалы человек плетется по шестидюймовому мосту через широкое и глубокое ущелье. Брайн терзался страхом: а вдруг он не дойдет? Лагерь был деморализован, как осажденная крепость, и Брайн при всякой возможности старался улизнуть оттуда. Территория была обнесена колючей проволокой, наиболее уязвимые места укреплены мешками с песком, посты настолько усилены, что казалось, только половина лагеря спит теперь по ночам. Ходили даже разговоры, будто солдат подразделения связи, пользовавшихся столькими привилегиями, заставят насыпать песок в мешки. «Это уж слишком, — говорили многие, — мобилизация мобилизованных», — и отказывались этому верить.
А Мертон умер, и Брайн снова вспомнил, как дедушка, прожив на свете без малого восемьдесят лет, безропотно угас, словно пламя, горевшее у него в горне. Его жена умерла через полгода после него — прилегла днем поспать и больше уже не проснулась. В это время Брайн был в Малайе, гораздо дальше прежней Абиссинии, о которой он едва осмеливался мечтать, потому что это был рубеж того фантастического мира, которым его, смеясь, манили еще в детстве, в дождливые вечера. Во время ночного дежурства в радиорубке он читал наизусть «Хана Кублы», или «Пресвятую деву», или другие стихи, и его охватывало то самое настроение, какое бывает, когда нахлынут далекие воспоминания детства. Однажды в тихий зимний день он сидел, глядя в окно на отблески огня, как бы зажженного каким-то добрым богом специально для него, чтобы он не сомневался, что уют и утешение есть и вне стен его теплого дома. Возможно, что он, читая по ночам стихи, сам выпустил этот острый гарпун, который полетел, увлекая за собой веревку, привязанную к нему. Но, во всяком случае, он впервые осознал, что у него есть прошлое и что сам он не возник из ничего. Он мог сказать: «Помню, как десять лет назад я шел по Вишневому саду и встретил Альму Арлингтон», и эти десять лет уже не были бессмысленным скоплением времени, а чем-то таким, что можно было четко определить, разграничить и назвать прошлым. Через неделю он будет уже на корабле, поплывет домой, чтобы так сказать, воссоединиться со своим прошлым, — и при этой мысли он чувствовал страх, смешанный с отвращением, и это было такое же чувство, какое он испытывал, читая стихи. Однако прошлое пока еще было очень туманным, точно так же, как и будущее, но по крайней мере он знал: и прошлое, и будущее у него есть.
— Время, проведенное в Малайе, — это большой кусок моей жизни, — сказал он Нотмэну в муонгском баре через стол, заставленный бутылками.
— Может быть, тебе это только сейчас так кажется, — возразил Нотмэн. — Поверь мне, когда через десять лет оглянешься назад, все покажется сном, длившимся несколько дней.
— Не могу себе этого представить, — сказал Брайн.
— А вот увидишь.
И Нотмэн снова наполнил стаканы.
Связисты вместе с писарями, поварами, шоферами и санитарами набивали мешки песком. Брайн не верил, что лагерь можно надежно укрепить. Он был убежден, что, даже если они построят каменную стену в десять ярдов вышиной, рано или поздно все рухнет. Но он работал упорно, без отдыха и, хотя не особенно устал, чувствовал себя одиноким и ничего не замечал, кроме своей работы. Работали они с семи утра, на весь день полагалось только два коротких перерыва, и он механически загребал лопатой песок; иногда лопата казалась легкой, а иногда — такой тяжелой, что часть песка приходилось отсыпать. Горло у него пересохло, он мечтал о глотке воды, мечтал погулять несколько минут в тени деревьев, вдали от мешков с песком. Тем, кто оказался в конце вала, приходилось хуже всех, они были все время на глазах у караула, вынужденные работать без передышки, не имея возможности хоть изредка отлучиться и выпить воды, как это делал он. Часовые походили на статуи, взмокшие от пота.
— Что ты сказал? — спросил Керкби.
— Ничего, — отозвался Брайн. — Наверно, я просто думал вслух.
Из душевой около казарм вышел человек, красный как рак, он был обмотан вокруг пояса полотенцем и, шлепая мокрыми сандалиями, насвистывал малайскую лирическую песенку, которую часто передавали по радио. Он казался воплощением чистоты. Когда он скрылся, Брайн снова ощутил боль в груди.
«Все это скоро кончится», — подумал он, и теперь ему еще яснее, чем лицо мертвого Бейкера, представился самолет, повисший между деревьями, словно огромная туша в мясной лавке. Он представлял себе это даже отчетливее, чем партизана, которого отпустил, и чем засаду, которая не раз вставала в его воображении. Он видел самолет, повисший между высокими домами, словно мертвый кит, перегородивший улицы Лондона, он висел и в Змеином бору, где Брайн любил играть в прошлом, которое не было больше забытым сном, — широкий фюзеляж меж деревьев над маленьким ручьем, который он часами пытался запрудить и отвести в сторону, пока, во сне, самолет не грохнулся на землю, и тогда он вернулся к действительности. Теперь он чувствовал себя лучше — головная боль утихла. Лопата казалась не такой тяжелой, и ему уже больше не было жаль ни часовых, ни себя. Он наслаждался тяжелой работой, у него появилась охота к ней после столь долгого заточения в радиорубке. Бодрый и радостный, он перестал копать и поглядел на других, увидел, что они еле двигаются в изнеможении. Солнце не изнуряло его, лес даже издали казался зеленым и прохладным, словно посылал ему часть своей благодатной тени.
Когда ему разрешили уйти, он пошел один между деревьями в умывальную, чтобы напиться и окатиться водой, а оттуда — в казарму за ложкой и миской. Умывальная была недалеко от берега, и он увидел проходившего мимо малайского рыбака с длинным шестом на плече, а милях в двух, в муонгской гавани, сновали серые и черные корабли на фоне разноцветных портовых строений, и ему подумалось, что они чем-то напоминают выстроенные на подоконнике дорогие детские игрушки. Он стоял у колючей проволоки, позабыв на мгновение о голоде и жажде, удивляясь тому, что он здесь, внутри этой крепости, когда там, вдали, столько кораблей с дымящими трубами, похожих на водяных жуков и готовых плыть во все концы света. «Я называю себя коммунистом и в то же время, как раб, строю этот вал из мешков с песком для защиты от коммунистов».
— Насколько я тебя знаю, ты не коммунист, Брайн, — сказал Нотмэн, когда они накануне вечером говорили о политике.
— Но я и к этой системе не принадлежу, поверь мне.
— Я тебя не виню, — продолжал Нотмэн. — Едва ли кто-нибудь на твоем месте сохранил бы рассудок, почти все люди с ума посходили, и все же я надеюсь, что когда-нибудь они образумятся.
— Так кто ж я по-твоему? — спросил Брайн.
— Ты бы мог быть социалистом, если бы больше читал и знал о социализме.
— Гитлер был социалистом, — сказал Брайн со смехом. — Национал-социалистом, а я не хочу иметь ничего общего с такой дрянью.
— Он не был социалистом, — стал терпеливо объяснять ему Нотмэн, — он только притворялся, чтобы обмануть рабочих. А сам заискивал перед крупными капиталистами, которые использовали его для ограбления евреев и в конечном счёте для подавления рабочих. И рабочие попались на удочку. Нет, уж если тебя кем и можно назвать, так это социалистом-анархистом.
— Может быть, — согласился Брайн, но он верил, что все люди братья и что все богатства мира нужно по справедливости поделить между теми, кто трудится: врачами и рабочими, архитекторами и механиками. Вот как думают те, по другую сторону этого вала, и, если даже они, как утверждает Нотмэн, не могут быть истинными социалистами, все равно их боятся и его все-таки заставляют строить укрепления, чтобы их сдержать. — Но у меня теперь открылись глаза. Остается только научиться видеть, а если один человек видит, то может быть, вслед за ним прозреет и другой.
— Нужно время, — сказал Нотмэн. — чтобы мир объединился, и я имею в виду не только рабочих. В наши дни это происходит, так сказать, кружным путем. — Он рассмеялся. — Но часто именно так и бывает.
— А ты не думаешь, что нужно делать что-то, стараться это приблизить? — настаивал Брайн.
— Да, но только то, что можно сделать, не изменяя себе. История работает на нас, поэтому жди своего времени: ты даже не будешь знать, что пора действовать, ты вдруг обнаружишь, что действуешь, и действуешь правильно.
Брайна эти рассуждения не удовлетворили, ведь в джунглях партизаны действовали, он видел это своими глазами, слышал, как их пули свистели вокруг него.
Он встретился с Мими в «Египетском кафе» вечером, накануне своего отъезда. Они сидели у зарешеченной двери, за которой трещали цикады и квакали лягушки.
— Рядом с каждым кафе насекомые и животные устраивают свое собственное кафе, — сказал он со смехом, вертя в руках стаканчик с неразбавленным виски.
Он поежился, чувствуя холодок их встречи, и подумал, что было бы гораздо лучше, если б они из деликатности, во имя прошлого, полчаса назад вдруг решили бы не идти на это свидание.
Она была не накрашена, ее волосы были схвачены сзади ленточкой — в первый раз она, видимо, решила показать ему, как они отросли за эти недели.
— Я решила не приходить, — сказала она. — Но не могла.
— Я тоже не мог, — сказал он. — Я чувствую себя предателем, негодяем.
— Почему? — она широко раскрыла глаза.
— Потому что бросаю тебя, а сам этого не хочу. Корабль меня ждет, чтобы отвезти за восемь тысяч миль, а мне вовсе не хочется ехать.
— Это глупо.
— Нисколько. Я не хочу ехать. Но у меня не хватает решимости. Я хочу остаться здесь с тобой. Но знаю, что не останусь. Я сделаю то, чего не хочу.
— Рано или поздно всякому приходится так поступать. Для тебя это будет не в первый раз. Да и не в последний.
— Верно, — сказал он, опрокинув стаканчик, и виски горячей струйкой обожгло ему горло. — Действительно, далеко не в первый раз, если уж ты заговорила об этом. Но никогда раньше я не ощущал этого так остро.
Насекомые, как иголки, проникали сквозь двери и решетчатые окна ветхого кафе, густым облаком кружились около гирлянд электрических лампочек. Столики в кафе ломились от бутылок, вокруг слышались громкие шутки; драки здесь бывали по крайней мере раз в месяц — каждую вторую получку, и кафе часто закрывалось.
— Мне скоро нужно идти, — сказала она тихо, надеясь, что он не будет ее удерживать. — Сяду на следующий паром. Я должна быть уже на работе, и, если не приду, меня уволят.
— Я пришлю тебе книги, как обещал.
У обоих голос не дрогнул, но он почувствовал, что безнадежность захлестывает его, словно морская волна.
— Что ж, это будет очень мило с твоей стороны, если пришлешь.
— Ну конечно, пришлю. И буду тебе писать. Кто знает? Может, я даже вернусь через год, или через десять, или через пятнадцать лет — зайду в «Бостонские огни» и потанцую с тобой раз-другой, прежде чем ты меня узнаешь. — Этого не будет, — сказала она.
— Да, пожалуй.
— Ты никогда больше не уедешь из Англии. У тебя будет слишком много работы и всяких развлечений.
— Ну, то и другое трудно совместить, — засмеялся он. Она встала.
— Я возьму велорикшу до парома.
Они вышли, поглядели немного на туманные лучи дорожных фонарей, пронзавшие сердцевидные тени, как стрелы, обозначающие любовь, но без инициалов. Он взял ее за руку, поцеловал ее в глаза, в губы и почувствовал, что она ответила ему на поцелуй, обняв его одной рукой.
— Прощай, Мими. Береги себя.
Она поколебалась, затем повернулась к нему.
— Помнишь, ты рассказывал мне тогда ночью о том, что было в джунглях… Ты вел себя храбро. Я все поняла. Это было просто замечательно. Ты правильно сделал, что не стрелял в них.
Он провожал ее глазами, когда она шла к ближайшему рикше, видел, как легкий силуэт опустился на сиденье. Ноги рикши завертели педали, и вскоре Брайн, стоя на пороге, уже не мог расслышать шороха шин. Вместо этого на него нахлынули звуки, громкие, незнакомые, но явственные, — это в нем бушевало море, и он, повернувшись, пошел в другую сторону.
Весь день за окном вагона мелькали знакомые пейзажи — сначала поезд мчался, как стрела, среди рисовых полей и вдоль болот, потом устремился к горам, извиваясь, словно кривая переменного тока, которую рисовали на доске в радиошколе. Красивые названия вспыхивали в тайниках его памяти: Кеда, Келантан, Перак, Тренгану, Паханг, Селангор, Негри Сембилан, — мерно и уверенно выстукивали колеса, и это было приятным разнообразием, помогало забыть о джунглях, которые раскинулись под облаками, у горных вершин, и об укрепленных бунгало на окраинах деревень. Круглые блестящие колеса поезда к вечеру домчали его до Куала-Лумпура, большого города, где в половине восьмого солнце закатится точно так же, как закатилось в Пулау-Тимуре сутки назад, когда он любовался закатом из двери казармы, прежде чем пойти к Мими.
Джунгли, мелькавшие за окном, целиком поглотили его, заполонили сознание, словно он пил воду из ручья, зная, что больше его не увидит, и, только когда он оглядел вагон и в глаза ему бросились ремни от вещевого мешка, которые свешивались с полки и качались при каждом толчке, он вдруг понял, что расстался с Мими навсегда. Теперь, пустившись в путь, он с нетерпением мечтал выбраться из этой страны, но прощание с Мими угнетало его, и он не мог вырвать из своей души боль, хотя знал, что она бесполезна. Эта боль не покидала его до конца путешествия. Правда, к вечеру она стала менее мучительной, а Мими была теперь почти так же далека от него, как Полин, когда он больше года назад впервые танцевал с Мими в «Бостонских огнях». Поезд подходил к Куала-Лумпуру, и Брайн почувствовал, что уже распростился с ней и с Малайей, что двери этой яркой, красивой страны закрылись далеко, в глубине гор, оставшихся позади. Он сидел неподвижно, в стороне от других демобилизованных, охваченный сладкой печалью, отсекая прошлое, и печаль эта перерастала в страдание, потому что он не представлял себе по-настоящему, с чем расстается и не осознал необъятности той жизни, какая ему предстояла.
В Куала-Лумпуре они взяли свои вещи и направились через мрачную платформу к ночному поезду, шедшему в Сингапур. Сержант железнодорожной охраны остановил Брайна и спросил, где его винтовка.
— У меня ее нет.
— Добавляйте «сержант», когда обращаетесь ко мне! — рявкнул тот.
— Сержант, — добавил Брайн.
— Ездить в ночном поезде без винтовки запрещено, — сурово сказал сержант. Группа солдат стояла, ожидая, чем все это кончится.
— Мне наплевать, сяду я на поезд или нет, сволочь ты этакая, гестаповское дерьмо, вислогубое отродье, — сказал Брайн.
— Что? — разъяренный сержант надвинулся на Брайна; от него пахло потом, карболовым мылом и табаком. — Слушайте, — сказал он, — к вашему сведению, вчера этот поезд обстреляли из пулеметов.
— Нам приказали сдать винтовки в Кота-Либисе, сержант.
— Они не имели права, черт их возьми! Вы лучше подождите, пока я выясню, как быть с вами.
Он ушел в конец платформы и посовещался с офицером.
— Мы опоздаем на корабль, — сказал Джек и выругался. — Это ясно.
— Пусть идут ко всем чертям со своими винтовками, — сказал Брайн. — В следующий раз я пристрелю этого гада, если мы нарвемся на засаду и он окажется в поезде. Ей-богу, пристрелю. А если этого не сделаю я, то, может, в ближайшие дни это сделают партизаны.
— Слишком многого хочешь, — сказал Керкби. — Первую пулю получают бедняги вроде Бейкера. Пули никогда не попадают в кого нужно.
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — крикнул Джек. — Садиться в поезд!
Сержанта нигде не было видно, и Брайн внес в вагон свои вещи; остальные последовали за ним. Каждый занял себе полку, а потом они снова вышли из вагона, чтобы купить мороженого.
Поезд тронулся, громыхая в пустынной темноте. Брайн разделся и, забравшись на верхнюю полку, натянул на себя простыню. Некоторые уже спали, пустые стаканчики из-под мороженого катались по проходу, словно пустые катушки с ткацкой фабрики, которые сбрасывали на свалке с грузовиков. Он не мог заснуть и лежал на спине, глядя в потолок, который был всего в нескольких дюймах от его головы. «Лежать бы сейчас дома в постели, — думал он, — рядом с Полин. Но этого уже недолго ждать. Я сойду с корабля через три недели, на другой же день получу документы, сяду на скорый поезд до Ноттингема, а затем на такси доеду до Эспли и… где мы проведем этот вечер? В «Ячменном зерне» или в «Маяке», выпьем там вволю легкого пива, будем смеяться, болтать и целоваться, когда никто не будет на нас смотреть.
Я увижу и мать с отцом. «Гляди, отец, я вернулся. Конечно, я вышел из тюрьмы, я свободен, мне заплатили — и я готов работать на фабрике. Полин, сходи купи мне два комбинезона, подержанную куртку, бидончик и пару хороших сапог, чтобы гвозди и стальные стружки не поранили ног. На каком номере автобуса я буду добираться туда каждое утро к половине восьмого? Не объясняй мне, я знаю это чуть не с самого рождения. Ты работаешь все в том же цехе, отец, отвозишь стальные отходы на тачке? А этот малый с носом, как кочерыжка цветной капусты, он все еще секретарь цеховой профсоюзной организации? Он по-прежнему каждый день приносит номера «Дейли уоркер»? Скажи ему, чтоб он записал и меня в союз. Приятно будет повидать и моих школьных приятелей: Джима Скелтона, Альберта, Колина и Дэйва, они, наверно, уже отбыли свой срок. И Берта тоже, когда этот болван отслужит еще три года, на которые он в конце концов дал согласие. Надо будет как-нибудь повидать Аду и дядю Доддо — возьму тарелку рагу и кусок пирога и буду слушать тоскливую ругань Доддо, его рассказы, как он работает десятником на недавно национализированной шахте или как гоняет очертя голову на своем новом, мощном мотоцикле. А когда пойду обедать в столовую напротив, увижусь с другими ребятами. Или, может мне не захочется в столовую и я пойду домой к маме — заверну за угол, потом прямо по улице, во двор и ввалюсь в дом с черного хода. «Эй, мама, — крикну я из умывальной, — чайку заварила?» «Да, Брайн, сынок, — ответит она. — Все готово». А вечером снова поеду на автобусе к Полин, выйду с толпой в туман или слякоть (или, если мне повезет, погода будет ясная, хотя Малайя избаловала меня в этом отношении на всю жизнь), за целую милю почувствую свежую теплоту нашей комнаты, запах пудры Полин, ее поцелуй, а около двери обниму Полин, ущипну ее и увернусь, прежде чем она успеет дать мне тумака. За ужином поговорю с ней о краске для пола и обоях, которые я думаю купить, потому что нужно привести в порядок дом и теперь, когда Маллиндер умер, кроме меня, некому этим заняться. Я помню, что бак в ванной комнате начал ржаветь, когда я уезжал, и, конечно, никто им не занимался, так что я начну с него. После чая выйду на темную мокрую улицу, пройду мимо пивных и лавок, где торгуют рыбой и жареным картофелем, с сигаретой в зубах, одетый в лучшую пару, и заверну в кабачок забавляться и тянуть пиво с Джонни, Эрни, Артуром, Нэном и остальными. Вечер или два я, конечно, посвящу профсоюзным делам, должен же кто-нибудь это сделать, а я как раз подходящий человек. Разберусь, что к чему, притащу домой новых книжек, узнаю, чем дышит мир, может быть, прочту кое-какие из тех, которые стащил несколько лет назад. Я не поддался этим сволочам на военной службе и не поддамся здесь. А уж если я за дело возьмусь, все будет иначе».
А потом ему живо вспомнилась забытая, но приятная поездка в Ноттингем во время отпуска, перед отплытием. Он стоял в коридоре вагона у двери, прижимая коленом вещевой мешок, и, когда поезд прогромыхал над Трентом, увидел внизу на берегу юношу и девушку — как раз в это мгновение они глядели на мост, и он обнимал ее за плечи, словно они только что перестали целоваться и ждут, пока пройдет поезд, и снова начнут целоваться, как только последний вагон исчезнет из виду.
Но, пока поезд мчал его по Малайе, он не мог уснуть и думал о Полин, о давно исчезнувшем очаровании их первых встреч, которое, он надеялся, вернется снова, как только он демобилизуется и приедет домой. Он смутно представил себе Вишневый сад, освещенный солнцем (Полин писала ему, что теперь он весь застроен домами), и эта картина напоминала ему о ней ярче, чем любое другое из ноттингемских воспоминаний. Он чувствовал запах влажной земли и травинок в тот летний вечер, когда они бродили там, встретившись на фабрике, помнил, как он пощупал землю, прежде чем расстелить свой плащ в ложбинке, чтобы можно было лечь на него, едва настанут сумерки и скроют их от посторонних глаз. Он ощущал запах ее тела, когда расстегивал ее пальто, вспоминал, как дым их сигарет смешивался с запахом земли и влажного мрака. Эти воспоминания, становясь то ярче, то бледнее, нахлынули на него, как чудесные звуки рояля, передаваемые какой-то далекой радиостанцией за тысячи миль, через пустынный и безбрежный океан, то громкие, то едва слышные, но они никогда не смолкали в душе, настроенной на эту волну.
Пробираясь сквозь джунгли, поезд сбрасывал с себя тоннели, словно диковинная змея — кожу, и рассыпал искры в безбрежной черно-желтой ночи. Его подушка стала от пота тяжела, как свинец, а простыни были холодные. Видимо, в вагоне не было вентиляции, и ему казалось, что это кошмарный сон: прошлое и настоящее, растревоженные переменой, неудержимо вырвались на волю. Он сказал себе, что Малайя уже позади, что утром, когда рассветет, он будет не на полуострове, а в лабиринте Сингапура. Долгий, сияющий солнцем сон был позади; горы, покрытые джунглями, стали как бы спящими мохнатыми чудовищами, которые заняли свое место в прошлом. Он совершил последнюю вылазку в джунгли — во всяком случае, в малайские джунгли, — отстучал свои последние радиограммы, и они унеслись к последним кровавым бликам заката над Пулау-Тимуром. И все же у него сжималось сердце теперь, когда он все это покидал.
«Утром, — подумал он, засыпая наконец, — корабль отплывает из Сингапура, и, наверно, на пристани будет играть оркестр шотландских волынщиков». Оглядываясь назад и глядя вперед, он чувствовал, что у него теперь есть ключ от двери, тем более что скоро день его рождения (когда человек дожил до двадцати, двадцати одного или двадцати двух лет или вообще стал на год старше — одним словом, дожил до очередного своего дня рождения, он становится как бы бессмертным и неуязвимым). «И теперь, когда у меня есть ключ от двери, — подумал он с улыбкой, и сердце у него замерло, — остается только напрячь силы и открыть ее; но я не удивлюсь, если на это потребуется больше половины моей жизни».