Мне смерть представляется ныне
Исцеленьем больного,
Исходом из мира страданья.
Ох, недаром осеннее ненастье с давних пор навевает на человека тоску! Кажется, сама природа грустит и плачет в предчувствии долгой и холодной зимы. Увядает трава, осыпаются с деревьев листья, и не всем живым тварям суждено пережить тяжелое время.
С неба моросит мелкий частый дождик, и луна чуть видна из-за туч… В такую ночь хорошо сидеть в теплом доме, смотреть на огонь в камине, завернувшись в пушистый плед, и чтобы собака свернулась у ног или кот уютно мурчал на коленях. А главное — чтобы рядом был кто-то близкий и в любой момент можно было прикоснуться и почувствовать тепло другого человека. Ведь по-настоящему отогреть может только оно…
Плохо бесприютному, плохо скитальцу, но еще хуже тому, чья душа мается тоской и одиночеством, кто не находит себе места в этом мире.
Ветер швыряет в лицо холодные капли дождя, и палые листья шуршат под ногами при каждом шаге… Девушка в промокшем плаще, надвинув капюшон на глаза, идет по бульвару, не глядя по сторонам. Кажется, она настолько погружена в себя, что даже не замечает непогоды.
Вот девушка присела на скамейку, достала пачку сигарет и зажигалку. Черт, не горит! Она чиркала снова и снова, но безуспешно.
— Девушка! Можно вам помочь?
Маленький огонек осветил строгое бледное лицо с тонкими чертами. Девушка торопливо прикурила и только потом посмотрела на незнакомца. Короткая, почти под ноль, стрижка, челюсть шире лба, кожанка чуть не трескается на крутых плечах, золотая цепь поблескивает на шее… «Бандюган, не иначе», — равнодушно подумала она. Впрочем, это уже не имеет никакого значения.
— Поздновато гуляешь, красотуля! Может, проводить? Или ко мне поедем?
Девушка не удостоила докучливого кавалера даже взглядом, лишь коротко бросила:
— Отвали.
— Да ты… — возмутился было парень, но, посмотрев в ее лицо, белое и неподвижное, словно маска, заглянув в пустые глаза, вдруг почувствовал себя так, будто на него пахнуло холодом. Да не просто холодом — могилой… Ну ее, припадочная какая-то. Мало ли что выкинет! Засунув руки в карманы кожанки, он зашагал прочь и скоро исчез в темноте.
Девушка даже не обернулась в его сторону. Она курила жадно, взатяг, словно это сейчас было для нее важнее всего на свете. Когда сигарета догорела до самого фильтра и маленький огонек погас, она отбросила окурок в сторону, но с места не поднялась. Устала, ноги гудят… Умом она понимала, что время уже позднее, еще немного — и метро закроется, а потому надо встать и идти, возвращаться к себе «на квартиру» (она даже в мыслях никогда не называла домом комнату в коммуналке, где коридор заставлен всяким хламом, штукатурка падает на голову и вечно пахнет то кошками, то вчерашними щами). Даже там она живет на птичьих правах, и не сегодня-завтра придется освободить жилплощадь (вот еще одно очень подходящее слово!), но это все ерунда, глупости! Трущобная богема неприхотлива в быту. Если есть где спать и куда повесить гитару — то все не так уж плохо. Другое дело, что там ее никто не ждет, и потому возвращаться в эту постылую конуру совсем не хочется.
Если честно, то и родной дом вряд ли был намного лучше этого убогого обиталища. Марина родилась в далеком городке за Уралом, выросшем вокруг крупного горно-обогатительного комбината. Все его жители были так или иначе связаны с ним и кроме как «кормильцем» родной завод не называли. Маринины родители тоже трудились там. Папа был теплоэнергетиком (Маринка в детстве никак не могла выговорить это длинное и сложное слово), а мама — инженером промышленной вентиляции.
Семья жила небогато, но весело. В доме часто собирались друзья. Мама пекла пироги и печенье «поцелуйчики», на столе появлялась бутылка красного вина — одна на всю компанию, но и этого вполне хватало. В воздухе висел сигаретный дым, гости спорили до хрипоты и пели под гитару, а маленькая Маринка терла слипающиеся глаза кулачком и все не хотела идти спать, как мама ни уговаривала.
Она и сама не помнит, когда впервые взяла гитару в руки. На ее прикосновение струна отозвалась глубоким и чистым звуком, и девочка испытала странное чувство восторга и ужаса одновременно. Это было почти чудо! Тронь — и запоет…
С тех пор гитара стала ее неразлучной спутницей. Девочка пошла в музыкальный кружок при заводском клубе и старательно осваивала нотную грамоту. «Мариночка у нас способная, — говорила мама, — ей надо в институт культуры поступать. Вот соберемся с деньгами и пианино купим!»
Не собрались. Хотя Марина действительно оказалась способной… Гитара в ее руках словно становилась чутким живым существом, отзываясь на каждое движение длинных и гибких пальцев. Вскоре она и сама стала сочинять стихи, аккуратно записывая их в школьную тетрадку, и подолгу подбирала музыку…
К пятнадцати годам девушка превратилась в настоящую красавицу. Куда только девался неуклюжий подросток, «щенок о пяти ногах», как шутливо говорила мама! Стройная точеная фигурка, волосы падают на плечи иссиня-черной смоляной волной, а глаза совсем светлые, почти прозрачные… «Девка-то как писаная выросла!» — судачили соседки. В любой компании Марина стала настоящей звездой, лихо исполняя песни Высоцкого и «Поворот» модной тогда «Машины времени». Парни заглядывались на нее, но она словно бы не замечала их, живя в собственном мире. Там были музыка и стихи, любимые книги и мама с папой, кошка Матрена…
А главное — ожидание и предчувствие будущего. Так еще не раскрывшийся бутон терпеливо ждет того момента, когда ему суждено будет стать прекрасным цветком.
И все бы хорошо… Только вот мама вдруг стала какая-то грустная, бледная, жаловалась на слабость и головную боль и подолгу лежала в постели. Поначалу казалось, что она просто устает на работе, и Марина, как могла, старалась помогать по дому, чтобы дать ей отдохнуть.
Для всей семьи начался настоящий ад. Больница, бесконечные обследования, врачи, прячущие глаза, операция, долгое, мучительное лечение… Но все это не помогло. Мама слабела с каждым днем. К концу она сама на себя стала не похожа — высохшая тень с тихим шелестящим голосом, косыночка на лысой голове… Волосы выпали от химиотерапии, под глазами залегли черно-синие тени, и не верилось уже, что совсем недавно эта женщина смеялась, пела, наряжалась и пекла печенье. Казалось, что за эти страшные, черные два года она исстрадалась и измучилась настолько, что и сама хотела, чтобы все это поскорее кончилось.
«Ах, мама, мама, зачем ты ушла так рано?» Ее не стало в тот год, когда Марина закончила школу. Мела февральская метель, на улицах лежали сугробы, но мама почему-то вдруг немного приободрилась и даже заговорила о том, что хотела бы сходить в лес и увидеть, как зацветут ландыши. «Мне бы только до весны дожить!» — повторяла она, и на бледных запавших щеках появлялся слабенький, но живой румянец. Марина поверила в чудо, и они с мамой подолгу сидели, рассматривая старые фотографии, мечтали, строили какие-то планы…
Но до весны мама так и не дожила. Она умерла в промозглый и ветреный мартовский день. С неба падали хлопья мокрого снега, а Марина с отцом, обнявшись, шли домой из больницы и плакали. Казалось, что все кончено и весна теперь уже больше никогда не наступит…
А время шло, и надо было как-то жить дальше. Впереди были выпускные экзамены, но вместо того, чтобы заниматься, Марина уходила на берег реки и подолгу сидела, глядя на серебристую гладь. Словно сами собой в голове складывались слова и нанизывались на мелодии, словно бусины на нитку…
Ты возьми меня, река,
Душу грешную,
Утоли мою печаль
Безутешную,
Утопи мою тоску
В темном омуте,
Вспоминайте вы меня,
Да не вспомните…
Странные получались песни — не то языческие заговоры, не то молитвы. «Ни черта не понятно, но круто!» — говорили друзья. Все чаще и чаще ее просили петь свое, и Марина пела. В такие моменты ей казалось, что душа улетает куда-то далеко-далеко, голос сливается с гитарным ритмом в одно целое и даже горе отступает ненадолго.
Домой теперь она не спешила — после смерти мамы там стало пусто и холодно. Друзья после похорон почти не наведывались, а на столе вместо красного вина все чаще появлялась бутылка водки.
Отец пил в одиночестве и все смотрел перед собой прозрачными детскими глазами, словно не понимая, где он и что происходит. Марина видела, что он все глубже погружается в алкогольный дурман, но помочь ему не умела. Да и чем тут поможешь?
Сроки подачи документов в институт культуры Марина пропустила и зачем-то поступила в местный политех на отделение тяжелого машиностроения. Всего одного семестра ей оказалось достаточно, чтобы понять, что инженера из нее не выйдет.
Зато в институте появились новые друзья из ансамбля политической песни «Но пасаран». Вместе они ездили по городам и весям, выступали где придется — в сельских клубах, а то и вовсе под открытым небом. Программа была отработана хорошо: сначала что-нибудь про борьбу за мир и солидарность, а уж потом — что душа просит.
Той зимой, перед самым Новым годом, в городе случилось настоящее событие — рок-фестиваль. Приехали даже известные музыканты из Москвы и Питера! Выйдя на сцену, Марина волновалась ужасно, даже коленки тряслись. Еще бы — первое настоящее выступление, а раньше так, самодеятельность… Было так страшно опозориться, что она даже хотела малодушно сбежать, но, увидев зал и сотни глаз, устремленных на нее, стряхнула застенчивость и запела. Больше не было ничего вокруг — только она сама и гитара… Да еще голос, летящий вверх, поднимающий ее над толпой.
Когда Марина закончила петь, на минуту наступила тишина, а потом зал взорвался аплодисментами. В этот миг, стоя на деревянной, наспех сколоченной эстраде, она почувствовала себя совершенно счастливой. Будто крылья за спиной выросли…
Тот фестиваль, наверное, стал поворотной точкой в ее судьбе. После первого курса Марина бросила институт и поехала покорять Москву. На что она рассчитывала — и сама не знала. В кармане лежали пятьдесят рублей и адрес, что оставил ей веселый лохматый бас-гитарист из группы со странным названием «Перелом Пересвета». «Там все наши люди! — объяснил он. — Будешь в Москве — заходи обязательно!»
Столица встретила ее не то чтобы с распростертыми объятиями, но вполне гостеприимно. В квартире на шестом этаже старого дома в самом центре (Марина и представить себе не могла, что в Москве бывают такие дома!) на дверях не было замка. Пока Марина стояла, раздумывая, что делать дальше, навстречу ей вышла хозяйка — женщина лет тридцати пяти в кожаных штанах, с буйной гривой кудрей, крашенных в душераздирающую рыжину.
— Привет! А ты откуда взялась? — весело спросила она.
— Из Ново-Октябрьска, — несмело ответила Марина, — мне ваш адрес Андрей дал. Кочкин.
— Кочкин… Кочкин… — женщина нахмурила лоб, — не помню. Да разве упомнишь всех? Ну и черт с ним. Ладно, заходи, чего в дверях-то стоишь! Меня Вера зовут. Или просто Верыч — для друзей.
Так для Марины началась новая жизнь — непривычная, непонятная, но зато очень интересная. Обитатели странной квартиры жили как птицы небесные: встанут — поют, что бог пошлет — то и поедят.
Люди приходили и уходили когда хотели, оставались жить неделями и месяцами. Сердцем и душой этой разношерстной компании, конечно, была сама Вера. Она вечно кого-то кормила, обогревала, утешала, устраивала «квартирники», хлопотала, договаривалась… Сюда же захаживали и знаменитые музыканты, перед которыми Марина почти благоговела.
И новые песни рождались сами по себе. Марина еле успевала записывать. Она охотно исполняла их для всей буйной компании, когда просили, а просили все чаще и чаще.
Я небо несу в ладонях,
Иду, земли не касаясь,
Закутавшись в звездный полог,
Как будто в цветную шаль…
Даже Вера одобрительно качала рыжей гривой.
— Молодец, девчонка! Можешь делать вещи!
Пела Маринка и другое… Само время располагало. После неудавшегося путча в августе девяносто первого года Москва гудела, словно потревоженный улей. На улицах и площадях собирались митинги, газеты пестрели кричащими заголовками, и было совершенно ясно, что возврата к прошлому, к той стране, где родилось и выросло не одно поколение советских людей, нет и уже не будет… И что дальше — непонятно.
Были и надежды, и страхи. А Маринка вспоминала родной город, завод, друзей и соседей, что тяжко трудились, безропотно терпели условия жизни, которые в любой другой стране мира, наверное, отнесли бы к пыточным, а потом так же безропотно и безвременно сходили в могилу. Как мама… А ведь ей едва исполнилось сорок! Теперь завод представлялся уже не кормильцем, а кровожадным Молохом, требующим человеческих жертвоприношений.
Догадайся с трех раз,
Что за дивное диво такое:
Целый мир обучает тому,
Как не следует жить?
Как давно здесь никто
Не видал ни любви, ни покоя.
Все тюрьма да сума,
А забвение — горькую пить!
Ее начали приглашать на сборные концерты, на вечеринки в клубах… Марина радостно отзывалась на любое предложение — не из-за денег (она даже стеснялась их брать поначалу), а ради того, чтобы снова и снова пережить волшебную власть над слушателями и чувствовать, как ее песня находит отклик в сердцах других людей.
А потом пришла любовь. Его звали Егор, он был высок, широкоплеч, играл непонятную музыку и сам себя называл гением-авангардистом. Он очень любил поговорить о высоком искусстве, непонятном обывателю, о том, что деньги — мусор и что «не стоит прогибаться под изменчивый мир…». Да в общем-то, прогибаться ему никогда и не приходилось. Сыну высокопоставленного чиновника незачем опасаться за свое будущее! Все расписано заранее: английская школа, престижный ВУЗ, потом — карьера. И так до самой персональной пенсии, до почтенной старости, убеленной благородными сединами.
Но ведь и «золотой молодежи» хочется иногда пошалить, даже слегка взбунтоваться против родительского диктата, сбежать из чинной и скучной атмосферы высотки на Котельнической, чтобы окунуться в вольную богемную жизнь…
Тогда Марина, конечно, всего этого не знала. Просто увидела красивого парня, заглянула в его глаза, синие-синие, как небо после грозы, — и почувствовала, что пропала. Егор казался ей принцем из сказки, материализовавшимся по невероятному стечению обстоятельств. Когда он улыбнулся, взял ее за руку и увел за собой, Марина шла, не чувствуя под собой земли.
Совсем как в песне.
И были сумасшедшие дни и ночи… Марина и сейчас не могла бы припомнить в деталях, как прожила эти три недели. Чужие квартиры, дешевые забегаловки, нежность и страсть… Как рассказать про любовь? Как передать жар тела и трепет сердца? Сколько слов ни сказано об этом от сотворения мира до наших дней — все впустую!
Марина не думала о будущем, не строила никаких планов, просто была счастлива всем своим существом, до последней клеточки и кровинки. Лишь однажды она испугалась, увидев в руках Егора медицинский шприц. На мгновение перед глазами встала больничная палата, железная кровать, мамина голова на подушке…
— Ты что, болен? — вымолвила она белыми от ужаса губами.
В ответ любимый лишь улыбнулся.
— Нет, с чего ты взяла?
— А это что?
— Допинг, малыш! Особенная штука, скажу я тебе. В жизни надо все попробовать. Хочешь?
Марина кивнула и протянула руку. Какая-то часть ее существа, сохранившая здравый рассудок, предупреждала: не смей, не надо! Но рядом был Егор, и с ним она готова была разделить все, что угодно. Тихий, робкий голос разума послушно затих. Боли от укола она почти не почувствовала, даже когда игла вошла в вену. «Ничего страшного, можно и потерпеть, почти как в поликлинике, когда кровь сдаешь», — успела подумать она.
А потом произошло нечто невероятное. По всему телу растеклось живое и нежное тепло. Казалось, что каким-то невероятным образом под кожей поселилась ласковая чужая жизнь. Появилось чувство невероятного счастья и покоя. Хотелось лечь, не двигаться, чтобы не расплескать это ощущение, словно драгоценную влагу, чтобы оно продолжалось как можно дольше, до бесконечности…
Они с Егором рядом, обнявшись, его синие глаза смотрели прямо в душу, нежные руки касались ее тела. Есть ли на свете счастье больше?
— Что со мной? — спросила она, еле ворочая языком.
— Приход, — отозвался он непонятно. — Ну что, понравилось?
А дальше снова была любовь, и белый порошок, превращаясь в жидкий огонь, текущий по венам, лишь усиливал это чувство, делал его острее и тоньше… Каждый раз казалось, что время умерло, пространство чудесным образом свернулось в одну точку и в целом мире есть место лишь для них двоих.
Но, как заметил кто-то мудрый, ничто не длится вечно. Когда лето сменилось затяжными осенними дождями, они с Егором стали видеться все реже и реже. Он отговаривался вечным недосугом — диплом, институт, семейные проблемы… Но Марина уже чувствовала: что-то главное между ними закончилось. Егор стал очень быстро меняться. Теперь он бывал нетерпим, язвителен, даже груб. Мог устроить скандал при посторонних, накричать… В конце концов он ушел, хлопнув дверью, и больше не появился. Много позже стороной, от общих знакомых Марина узнала, что Егор закончил институт, женился на дочке замминистра и уехал по распределению работать в посольстве где-то не то в Катаре, не то в Кувейте. Даже проститься не пришел, и от этого почему-то было особенно обидно.
Марина страдала, но разыскивать любимого, просить и унижаться не позволяла гордость. Большая и шумная квартира Верыча больше не казалась ей веселой. Хотелось скрыться, спрятаться, чтобы никого не видеть и не слышать, не отвечать на дурацкие вопросы… Как булгаковская Маргарита, теперь она мысленно просила любимого только об одном — чтобы он отпустил ее, дал дышать воздухом…
И песни были уже совсем другие.
Отпусти меня, отпусти!
Милый, дай мне снова дышать.
Не могу я сама уйти,
Не могу за себя решать.
Был всего лишь короткий миг,
И почудилось нам с тобой,
Будто можно волну ловить,
Звезды с неба достать рукой!
Не догонит волну волна,
Не удержишь звезду в горсти,
Если я тебе не нужна —
Отпусти меня, отпусти!
Вся земля пуста и темна,
И не видно конца пути…
В тишину последнего сна
Отпусти меня, отпусти!
Теперь у нее был только один друг, зато надежный, настоящий, — белый порошок в маленьких пакетиках. Сначала Марина старалась употреблять как можно реже, но постепенно втянулась. В тусовке всегда у кого-нибудь есть с собой маленькая порция счастья… Сначала все друзья и рады угостить, а потом приходится расплачиваться.
Денег у Маринки не было, зато рядом скоро появился Гарик Шпурман — ушлый и шустрый молодой человек с вечной, словно бы приклеенной, улыбочкой на тонких губах и уклончивыми глазами. Как ни старайся — взгляд поймать невозможно, и кажется, что смотрит он то в сторону, то поверх головы, словно там и есть самое интересное… Для Марины он оказался просто незаменимым: договаривался о выступлениях, рассчитывался с устроителями концертов и вечеринок, снял для Марины комнату (хотя сначала обещал отдельную квартиру!)… Но главное — бесперебойно снабжал ее очередной дозой. А еще выдавал денег «на жизнь», каждый раз вздыхая, что дела идут хуже некуда и он опять страдает через свою доброту. Марина догадывалась, что на ней он зарабатывает много больше, но не протестовала. Ей было почти безразлично.
Иногда хотелось бросить все и вернуться домой. Она и поехала… Потом сильно жалела об этом.
Родной город встретил ее холодом и безнадегой. Даже дома выглядели какими-то покосившимися и обветшалыми. Завод встал, отец, как и многие, потерял работу и теперь перебивался случайными заработками в одной-единственной надежде — дотянуть как-нибудь до пенсии. Но еще хуже было другое: за это время из крепкого и нестарого еще мужчины он успел превратиться в трясущегося алкоголика. Маринка даже узнала его с трудом.
Она, как могла, прибралась в доме, оставила отцу немного денег (больше просто не было!) и уехала, чтобы никогда не возвращаться.
«Милый, бедный папа! Что с тобой стало? И жив ли ты теперь?» Марина не видела отца уже три года и чувствовала себя виноватой. Бросила, можно сказать, на произвол судьбы… Но как помочь человеку, который упорно себя толкает в пропасть?
И сама такая же. Марина зябко поежилась, но не холод был тому причиной. Третий день без дозы, совсем скоро начнет ломать не по-детски… По всему телу бежит противный озноб, болят все суставы и мышцы, и голова просто раскалывается.
Но еще хуже было ощущение полной безнадежности и бессмысленности собственного существования. Как жить, если впереди только пустые дни и ночи и ничто больше не доставляет радости? Даже белый порошок оказался обманщиком! Теперь очередная доза уже не приносит блаженства, а лишь избавляет от страданий — и то ненадолго. И новые песни уже не рождаются, словно где-то там, наверху, закрылось маленькое окошко, через которое иногда удавалось увидеть ясный свет, поднимающий ее над собой, куда-то к небу… Больше всего Марина страдала именно из-за этого. Зачем жить, если то, ради чего она родилась, стало недоступно? Люди вокруг только раздражают. Никого не хочется видеть.
Разве что Глеб… Он особенный, не такой, как все.
Марина чуть улыбнулась, вспомнив тот холодный зимний вечер, когда познакомилась с ним. В прокуренном подвале, носившем гордое название «Арт-кафе», яблоку негде было упасть. Здесь собирались молодые дарования, обремененные большими амбициями, но не признанием и деньгами — поэты, художники, музыканты… Собственно, клуб был открыт вовсе не для них. Это заведение было еще одним коммерческим проектом вездесущего Шпурмана. Его идея показать нуворишам настоящую «трущобную богему», воссоздать дух декаданса Серебряного века в Москве разгульных девяностых оказалась довольно прибыльной. Среди новоявленных бизнесменов, разбогатевших на торговле спиртом «Рояль» и куриными окорочками, оказалось немало желающих поглазеть на «людей искусства», словно на зверей в зоопарке.
Зато и творческим личностям теперь было где собираться. Здесь не только спорили, разговаривали «за жизнь» и выпивали, но еще играли, пели… Выходило гораздо лучше, чем на проплаченных концертах. «Ведь не сытую публику потешаем, для себя поем, для друзей… Для души, словом».
В тот раз пела и Марина. «Небо в ладонях» — ее любимое… На Глеба она сразу обратила внимание. Он был совсем не похож ни на лохматых полупьяных «гениев», исполненных сознанием собственного величия, ни на случайных любопытствующих посетителей. На нее только глянул один раз, цепко и внимательно, устроился за столиком, посидел, послушал… Потом подошел и сказал:
— Здорово. Знаешь, ты очень талантливая!
— Правда? — Маринка вспыхнула, как девочка. Почему-то эта похвала тронула ее сердце. Она видела, что Глеб говорит искренне, но дело было не только в этом. Парень был симпатичный, но в его лице она увидела отражение чего-то большего… Наверное, того самого ясного света, которого была лишена с некоторых пор.
Виделись они нечасто, и в отношениях не было ничего даже отдаленно похожего на любовный роман или хотя бы легкий флирт. Зато была какая-то особенная близость. Они могли разговаривать часами обо всем на свете, читали друг другу свои стихи, и некоторые он даже дарил ей — для песен… Глеб знал о ее болезни (с некоторых пор пристрастие к белому порошку Марина стала считать именно болезнью и очень стеснялась ее), но никогда не читал мораль, не произносил правильных и бесполезных слов о том, что надо взять себя в руки и бросить. Знал, что для нее это невозможно.
А сейчас он согласился взять ее с собой в самое последнее путешествие.
Марина сунула руку в карман плаща. За оторвавшейся подкладкой пальцы нащупали маленький пакетик. Это что такое? Она вытащила нежданную находку — и чуть не вскрикнула от радости. Есть еще одна доза — последняя! Ее она берегла на самый крайний случай, даже сделала вид, что забыла о ней. А потом и вправду забыла…
Маринка даже приободрилась. О том, что произойдет через несколько часов, она думала без страха. Даже с любопытством. В самом деле, чего бояться? Она так устала!
А пока можно пойти домой, в давно опостылевшую комнату. Там, по крайней мере, тепло и сухо. Один укол — и станет легко, все тревоги и печали отступят, и несколько часов можно будет провести в приятной полудреме…
Нет, не нужно. Марина вдруг почувствовала, что это было бы неправильно. Повинуясь внезапному порыву, она выбросила пакетик в ближайшую урну и решительно пошла прочь.
На метро еще можно успеть.
Влад Осташов пришел домой поздно, ближе к полуночи. Весь вечер он провозился в гараже, пытаясь довести до ума старенькую, еще отцовскую «шестерку». Говоря по совести, машина уже давно свое отбегала, сколько ни чини, ни латай… Но завтра — день особый. «Не подведи, старушка! — повторял он, копаясь в двигателе. — Уж ты потерпи еще чуть-чуть, очень надо!»
Квартира — двушка-распашонка хрущевской постройки — встретила его темной и гулкой пустотой. Как всегда… Конечно, давно бы пора привыкнуть, но сейчас стало как-то не по себе. Странно было думать о том, что больше он сюда уже не вернется.
Влад скинул ботинки, в одних носках прошлепал в ванную и долго, старательно мылся, смывая запах бензина и масла. Напоследок он еще постоял под обжигающе-горячим душем, подставляя лицо упругим струям. Хорошо! Даже вылезать жалко…
Он крепко растерся махровым полотенцем, переоделся во все чистое и сел у стола на кухне. Когда-то она казалась такой маленькой, тесной, и мама, помнится, еще сокрушалась, что повернуться негде… А сейчас появилось странное чувство, что для него одного эта кухня (впрочем, как и вся квартира!) стала велика и болтается, как слишком просторный ботинок на ноге.
Спать совсем не хотелось. А времени до утра еще много, и как его убить — неизвестно. Влад достал пачку сигарет, закурил и с тоской покосился на бутылку водки в кухонном шкафчике.
Вот чего ему сейчас больше всего не хватает! Но нет, нельзя… С утра голова должна быть ясной.
Влад резким движением затушил окурок. Он аккуратно вытряхнул пепельницу, сполоснул под краном и поставил на подоконник сушиться. Привычка накрепко въелась в плоть и кровь. Отец — бывший военный, а потом тренер по боксу, кумир всех окрестных мальчишек — не терпел в доме беспорядка. И сына воспитал так же… «Чисто не там, где убирают, а там, где не сорят!» — повторял он. Строг был, конечно, но сына любил по-настоящему. Даже имя ему придумал особенное — Владислав. «Славой владеть будет! — говорил он, — настоящим мужиком вырастет!»
И Влад старался изо всех сил. Отца он почти боготворил. Одного его слова, взгляда или движения бровей было достаточно, чтобы сын убирал свои игрушки, без напоминаний готовил уроки, задыхаясь, обливался холодной водой и отправлялся бегать по утрам в любую погоду… Все — для того, чтобы не подвести отца, не обмануть его доверие и, может быть, иногда услышать сдержанные слова похвалы: «Молодец, сынок!»
Мать почему-то занимала в его мире гораздо меньше места. Тихая, миловидная женщина, она любила комнатные цветы и занавески с оборочками, вела кружок мягкой игрушки в местном Доме пионеров и варила клубничное варенье, так что по всей квартире шел нежный сладкий аромат. Особой нежности между родителями Влад никогда не замечал, но отец всегда таскал картошку с рынка, прибивал полки, делал ремонт в квартире… Словом, брал на себя всю работу, требующую грубой мужской силы. «Женщине тяжелей поварешки ничего поднимать не положено!» — еще одно любимое его выражение.
Так и шло время… В день, когда ему исполнилось восемнадцать, Влад сам отправился на призывной пункт. Вопрос о том, идти или не идти в армию, в семье вообще не обсуждался. Потом можно и в институт поступать, но какой же мужик, если не служил?
Толстый военком с усами, похожий на моржа, удивленно качал головой и все искал какой-то подвох — с чего это вдруг парень вперед приказа рвется? Полгода целых еще мог бы спокойно гулять! Нет, что-то тут не так — или с девочкой какой нашалил некстати, или денег должен, или еще что…
Сразу после призыва Влад попал в Закавказский военный округ. Поначалу было тяжеловато, но после отцовской выучки он всегда умел постоять за себя. Раздражала лишь скука и рутина повседневности. Начищать сапоги и бляху от ремня, тянуть ногу на строевой подготовке и красить траву на газонах перед приездом высокого начальства — разве это настоящее дело? В армию он шел не затем, чтобы тянуть лямку, утешаясь старой мудростью «Солдат спит, а служба идет», и считать дни до приказа!
Из его части регулярно отправляли группы пополнения в Афганистан, и Влада отправили с одной из команд — сам напросился. Казалось, что место его именно там… Впервые оказавшись на аэродроме под небом ослепительной яркости и синевы, вдохнув воздух чужой страны, Влад почувствовал: все, шутки закончились. Дальше война будет, дальше — пиф-паф!
Отцу Влад сразу написал все как есть, но маме просил ничего не говорить. Зачем, ведь волноваться будет, плакать, а это совсем ни к чему… Отец ответил сдержанно, но по тону письма Влад сразу почувствовал: он гордится им. Наконец-то.
Мама действительно так ничего и не узнала… Никогда. В тот день, когда под Кандагаром автоколонна, сопровождаемая БТР, напоролась на засаду «духов», в Москве было серое и пасмурное воскресенье, когда хочется остаться дома, телевизор посмотреть или книжку почитать. Мама на кухне готовила ужин, но вдруг побледнела, пожаловалась на усталость, прилегла на диван — и больше не встала. Приехавшие по вызову врачи «скорой» только развели руками и констатировали смерть.
Влад узнал о случившемся много позже, в госпитале. Пуля прошла на волосок от сердца, и даже врачи удивлялись: «Вот везунчик!» А он совсем не казался себе таким уж удачливым. Поначалу весь мир тонул в облаке боли, и спасением от нее было лишь погружение в зыбкий лекарственный туман. Бывало, что очередного обезболивающего укола он ждал, сжимая зубы до хруста…
Но больше всего его мучило странное, даже абсурдное чувство вины. Казалось, что мама не просто умерла, а пожертвовала собой, заступив его место. И как теперь с этим жить — неизвестно.
Когда Влад начал понемногу поправляться, его перевели в военный госпиталь под Подольском. Там, наглядевшись на своих товарищей по несчастью, он понял, что ему и вправду очень повезло: по крайней мере, руки-ноги целы и не придется всю жизнь на протезе прыгать или в инвалидной коляске кататься, надеясь на помощь доброго государства.
Приходил отец — постаревший, совсем седой… И какой-то потерянный. Он сидел у кровати, молчал, будто не зная, что сказать, и больно было смотреть на его сгорбленные плечи. Теперь он уже не казался таким сильным, уверенным, все знающим и умеющим — просто человек, раздавленный свалившимся на него горем. Влад и хотел бы утешить его, но сам не знал как.
А потом наступил тот день, когда открылась дверь в палату и вошла Алька. Тогда, конечно, Влад еще не знал, как ее зовут, — просто новенькая медсестра. Ничего такая, симпатичная… Ладная фигурка в белом халатике, рыжевато-каштановая челка выбивается из-под белой шапочки, а глаза почему-то разные — один карий, другой зеленый.
— Здравствуйте, мальчики! — улыбнулась она, и от этой улыбки как будто стало светлее вокруг.
Влад еще долго не осмеливался подойти к ней. Потом, когда познакомились поближе, он узнал, что вообще-то ее полное имя Александра, но ее так никто никогда не звал. Только Алькой… Даже имя это очень нравилось Владу.
«Аленький… Аленький мой…» — шептал он, задыхаясь от нежности, уткнувшись лицом в ее волосы, вдыхая запах кожи. Впервые у них все случилось в тесной комнатке, предназначенной для отдыха медсестер, ночью, во время Алькиного дежурства. Помнится, она еще волновалась — вдруг кому-нибудь плохо станет? А он был так горд и счастлив, словно только сейчас и начал по-настоящему жить и все еще впереди.
С той ночи Влад мог думать только об Альке, о том, как они поженятся (это казалось само собой разумеющимся!), как будут жить вместе… Он очень быстро пошел на поправку, и скоро настал день, когда его выписали из госпиталя с диагнозом «практически здоров».
Даже отец сразу заметил, что с ним что-то происходит. Еще бы — дома Влад стал появляться редко и большую часть времени пребывал в собственных мыслях, улыбаясь глупо и счастливо.
— Ты прямо как пыльным мешком ударенный! — удивлялся он. Влюбился, что ли?
Влад только кивнул. Надо же, догадался…
— Ну, приведи ее к нам, что ли… Нечего по углам прятаться, чай, не маленький уже!
Впервые увидев Альку, отец ничего не сказал. Только глянул ей в лицо, вежливо поздоровался и сразу ушел к себе в комнату. Алька скоро собралась уходить, и Влад, как всегда, отправился ее провожать. Вернулся он поздно, но отец все еще ждал его.
— Так это и есть твоя девушка? — спросил он.
— Ну да. А что? — вскинулся Влад.
Сейчас он, наверное, впервые в жизни готов был стоять на своем до конца, даже если отец будет против. Но он улыбался — впервые, наверное, с того дня, как мамы не стало.
— Ничего. Хорошая девушка. Правильная.
Свадьбу справляли дома. В тесную квартирку набилось столько народу, что повернуться было негде, но почему-то никто никому не мешал. Весело было, душевно… Гости пили за здоровье молодых, кричали «Горько!» и даже умудрялись танцевать. За полночь явились недовольные шумом соседи, но через несколько минут и они оказались вместе со всеми за столом, нестройным хором выводя: «Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала…» Влад сидел рядом с Алькой, раскрасневшийся, счастливый и совершенно пьяный, хоть и выпил-то всего ничего. Казалось, что их любви действительно мало места во всем мире…
На следующий день Влад проснулся поздно. Алька уже возилась на кухне, перемывая горы посуды, оставшейся после праздничного застолья. Даже это получалось у нее на удивление быстро и ловко, даже весело как-то… Влад напросился помогать, хоть и не мужское это дело. Перекинув через плечо кухонное полотенце, он старательно перетирал тарелки, когда на кухню вышел отец. Почему-то он был при полном параде, в костюме с галстуком и белой рубашке, а в руках держал старую деревянную шкатулку с палехским узором на крышке.
— С добрым утром! — улыбнулась Алька. — Сейчас закончу, и завтракать будем!
Отец чуть тронул ее за плечо.
— Оставь, дочка! Сядь, поговорить надо. И ты иди сюда, молодожен!
Он улыбался, но Владу показалось, что в глазах его мелькнула грусть. Словно отец прощается и с ним, и с прежней жизнью…
— Ну, чего, батя? — Влад опустился на табуретку.
— Не нукай, не запряг! — строго сказал отец. — Ты слушай и не перебивай.
Он протянул шкатулку Альке.
— Вот. Тут от матери осталось кое-что — сережки, колечки… Теперь — тебе!
— Спасибо! — Алька открыла шкатулку и принялась рыться в безделушках. Одно кольцо с аметистом она тут же нацепила на палец и теперь поворачивала руку так и эдак, любуясь игрой света в фиолетовом камне.
— Ой, какое красивое… — протянула она.
— Носи, не сомневайся. Она бы… — тут голос отца на мгновение дрогнул. — Она бы тоже рада была.
Он полез в карман пиджака и выложил на стол ключи от машины.
— А это тебе, сынок! Свадебный мой, так сказать, подарок. Теперь сам будешь ездить.
— Ну, спасибо так спасибо! — обрадовался Влад, но сразу спохватился: — А ты как же?
Отец пожал плечами.
— А мне теперь не надо.
— Что ж так? — осторожно спросил Влад.
Он чувствовал, что отец задумал что-то и теперь его уже не свернуть.
— В деревню поеду. В Порецкое. Знаешь ведь, там дом от деда остался…
Алька охнула от неожиданности, прикрыв рот ладошкой, и тут же принялась уговаривать:
— Да что вы, Александр Петрович! Зачем вам уезжать?
— Для тебя теперь — папа! — поправил ее он. Сядь, не мельтеши. А то забуду что-нибудь.
Но Алька не унималась:
— Оставайтесь, живите с нами! Мы только рады будем…
Отец покачал головой и сказал твердо, как о решенном:
— Нет. Молодой семье надо свое гнездо вить. А за меня не беспокойтесь. Устал я. А там лес, река… Дом еще мой дед строил — сто лет простоит.
Он мечтательно прикрыл глаза, словно воочию видел все это, помолчал недолго и добавил почти весело:
— И нечего носы вешать! Не в могилу ухожу. Будете ко мне в гости приезжать. А детишки пойдут — так никакой дачи не надо!
Так началась их семейная жизнь. Алька сразу же принялась хозяйничать на новом месте. Влад уговорил ее уволиться с работы и устроиться в другую больницу, рядом с домом. Слишком уж ездить далеко, почти два часа на дорогу уйдет! К тому же была и другая, потаенная мысль. Очень уж не хотелось, чтобы Алька, его Алька, работала среди молодых парней. Вдруг еще кто-нибудь влюбится? При одной мысли об этом Влад чувствовал, как сами собой сжимаются кулаки и стискиваются зубы. Нет уж, лучше где-нибудь поближе к дому, да в терапии, чтобы одни старушки вокруг…
Сам Влад устроился охранником в недавно открывшийся рядом с домом продовольственный магазин, гордо именуемый супермаркетом. А что, служба непыльная, а главное — график сутки через трое! Он всегда старался подгадать рабочие смены так, чтобы они совпадали с Алькиными. Очень уж хотелось больше времени проводить рядом с ней.
Те два года, что они с Алькой прожили вместе, он потом вспоминал, как сплошной праздник. Кто бы мог подумать, что можно быть таким счастливым! Они даже не поругались ни разу по-настоящему. Ходили по улице взявшись за руки и все делали вместе: ели, спали, смотрели телевизор по вечерам, разговаривали…
А еще ездили к отцу. Летом купались в быстрой, холодной прозрачной речке, бродили по лесу, собирая крупную, сладкую землянику, которой в тех местах почему-то было великое множество, помогали копаться в огороде, и бывало, что по осени возвращались домой, увозя корзины с крепкими, ароматными яблоками и мешки рассыпчатой деревенской картошки. Каждый раз Влад не хотел брать, но отец умел настоять на своем:
— Бери, бери, не разговаривай! Мне что, одному это есть?
Через год Влад приехал навестить отца. Алька не смогла — вышла на работу вместо заболевшей подруги. Едва переступив порог, Влад заметил, как изменилось все в доме. Откуда-то появились белоснежные занавески на окнах, и пестрые половички, и даже нарядная скатерть на столе…
Теперь здесь даже пахло по-другому — теплом, уютом и домашней едой.
Отец, как всегда, обрадовался его приезду, но вид у него был какой-то смущенный. Это тоже было странно и непривычно. Влад хотел спросить, в чем дело, когда дверь вдруг отворилась и на пороге появилась круглолицая молодая женщина.
— Пойдем покурим! — позвал отец.
Они вышли на крыльцо (это тоже было новостью, раньше отец преспокойно дымил в доме!), и, отводя взгляд, он сказал:
— Это Лида, соседка. Помогать приходит… Иногда.
Домой Влад возвращался в плохом настроении. Умом он понимал, что отец еще нестарый, крепкий мужчина и глупо требовать от него пожизненной верности памяти покойной мамы… Но в душе почему-то все равно было обидно. С тех пор в Порецкое он ездил гораздо реже.
И все равно жизнь была хорошая — простая, спокойная, и Владу хотелось только одного — чтобы так продолжалось и дальше. Ну, разве что еще детишек завести через пару лет — мальчика и девочку.
Все кончилось в холодный, ясный зимний день незадолго до Нового года. Супермаркет, где трудился Влад, торговал допоздна, работы прибавилось, но сотрудники не роптали. Еще бы — выручка хорошая, начальство премии пообещало! Можно и поработать.
Влад вернулся домой со смены за полночь, и сразу понял: что-то не так. На вешалке в прихожей не видно красной куртки, — значит, Алька еще не приходила. А смениться с дежурства она должна была вечером…
Это было странно, но в первый момент Влад не слишком удивился. Мало ли, что там, в больнице! Может, кого из подруг подменяет. Алька часто так делала. Ее и просить не надо было особо. У одной ребенок заболел, у другой свидание, третья с родителями поругалась и в истерике… Влад иногда ворчал из-за ее вечной безотказности, но беззлобно, для порядка.
Наверное, нужно было бы позвонить в больницу — просто услышать ее голос, спросить, как дела, поболтать хоть пару минут. Обычно он так и делал. Но именно в тот день он устал как черт, так что глаза слипались на ходу. Влад скинул в прихожей куртку, тяжелые ботинки и завалился спать. Именно этого он потом долго не мог простить себе. Если бы сразу кинулся искать, может, все сложилось бы по-другому…
Влад заснул, как в омут провалился. Он чувствовал себя таким разбитым, но в этот раз сон не принес отдыха и успокоения. Он задыхался, словно на грудь навалилось что-то тяжелое, ворочался и стонал, но проснуться никак не мог.
Разбудил его телефонный звонок. Влад с трудом открыл глаза. За окном еще не рассвело, и часы на стене показывали половину седьмого. Он чертыхнулся в сердцах на назойливых идиотов, которые трезвонят ни свет ни заря, спать не дают… Но телефон все не унимался.
— Алло! — рявкнул он в трубку.
— Влад, это Лена… Из больницы.
Голос Алькиной лучшей подруги дрожал, и Влад сразу понял: произошло что-то плохое.
— Лена? А что случилось? — осторожно спросил он.
Сонная одурь мигом слетела, и под сердце подкатил нехороший тревожный холодок. Влад хотел было спросить, где Алька, но не успел.
— Приходи скорее! — выпалила Лена и отключилась.
Тот день Влад запомнил в мельчайших деталях. Кажется, до самой смерти не забыть, как одевался, не попадая дрожащими руками в рукава свитера, как бежал по сугробам, не разбирая дороги… Когда приземистое трехэтажное здание больницы показалось за поворотом, он запыхался хуже, чем после многочасового марш-броска, и сердце колотилось, словно пытаясь выскочить из груди…
Ленка встретила его у входа. Она нервно и неумело пыталась закурить, даже не замечая, как по щекам ручьем текут слезы, оставляя грязноватые разводы туши. Увидев Влада, она бросила сигарету и кинулась к нему:
— Ну наконец-то! Тут такое… Даже не знаю, как сказать… — всхлипнула девушка.
— Где Алька? — Влад схватил ее за плечи и бесцеремонно встряхнул. — Да говори ты, чертова кукла, не молчи!
Ленка разрыдалась.
— У нас, в реанимации! — вымолвила она.
Плача и размазывая слезы по щекам, Ленка сбивчиво рассказала о том, что вчера вечером Алька ушла домой, сдав свою смену. Еще торопилась, хотела ужин приготовить… А рано утром ее нашли без сознания, окровавленную и полураздетую. Случайные прохожие оказались людьми совестливыми и не оставили девушку умирать на снегу, а потому вызвали «скорую». Альку привезли в ту же больницу, где все ее так хорошо знали и любили. Врачи делают, что могут, но надежды почти никакой. Даже удивительно, что она до сих пор жива…
Влад слушал ее молча. Он чувствовал себя так, будто по голове ударили чем-то тяжелым. Весь его мир рушился в эти минуты… Наконец он собрался с духом и сказал:
— Проводи меня к ней.
Ленка вздохнула.
— Вообще-то не положено… — начала она. — Реанимация все-таки. И потом… Она ведь все равно без сознания.
— Пошли, — упрямо повторил Влад.
Лена посмотрела ему в лицо — и махнула рукой:
— Ну хорошо, проходи… Только тихо.
Он вошел в палату, неловко придерживая белый халат, накинутый на плечи, и ахнул. Тело, что лежало на кровати, распухшее, посиневшее, обезображенное, опутанное проводами и трубочками, не было Алькой, не могло ею быть! В Афгане и в госпитале он повидал всякое, но то была война…
Он еще долго стоял, пытаясь хоть как-то осознать произошедшее, и тут случилось чудо — Алька очнулась. Она даже узнала его!
— Ты… Пришел. Успел, — вымолвила она разбитыми губами.
— Да, да, я здесь! Я никуда не уйду! — обрадовался Влад.
Алька попыталась отвернуться.
— Не смотри. Я… страшная.
Влад сглотнул комок в горле и быстро заговорил:
— Нет, что ты, Аленька! Не говори так. Ты у меня самая красивая. Не говори ничего, молчи, тебе, наверное, нельзя разговаривать…
Но Алька упорно продолжала, хотя говорить ей было трудно:
— Подвал… трое затащили. Не смогла…
При мысли о том, что какие-то подонки глумились над его Алькой, Влад задохнулся от гнева и бессилия, но быстро сумел взять себя в руки.
Все это сейчас не важно! Главное — чтобы Алька выздоровела, а со всем остальным он потом разберется.
Он опустился на шаткий табурет рядом с кроватью, осторожно взял ее руку в свои, словно хотел отогреть, посмотрел ей в глаза… Теперь он больше не видел изуродованного лица, синяков и ссадин. Перед ним снова была Алька! Влад говорил о том, как любит ее, что она непременно поправится… Кажется, за все время, что они прожили вместе, он никогда еще не произносил таких слов! И Алька слушала, даже чуть улыбалась разбитыми губами. Видеть эту ужасную улыбку было невыносимо, но Влад не отрываясь смотрел ей в лицо, не отпускал ее руку и уже сам не понимал, ее ли он утешает или себя самого.
Постепенно Алька как будто успокоилась. Ее дыхание стало тихим и ровным, лицо разгладилось, исчезла гримаса страдания… Только раз по щеке скатилась слезинка. Влад осторожно вытер ее ладонью. Алька глубоко вздохнула, словно ребенок, который наигрался за день, устал, а теперь засыпает в кроватке под мамину сказку… И закрыла глаза.
Ему показалось, что она просто заснула. Но тут раздалось противное пиканье, кривая на мониторе превратилась в сплошную ровную линию. Мигом набежали сестры и врачи, и Влада выставили из палаты.
Он долго маялся в коридоре, тупо глядя в окно. Там, на улице, жизнь шла своим чередом — прошла женщина, нагруженная сумками с покупками, толстяк в сдвинутой на затылок шапке-ушанке тащил огромную елку, девчушка лет десяти выгуливала маленькую рыжую собачку, похожую на лисенка. Собачонка весело тявкала, прыгала, пытаясь отнять у хозяйки красную варежку, а девочка смеялась и дразнила ее.
Влад загадал про себя: если отнимет, то Алька непременно выживет и поправится, и все еще будет хорошо…
Не отняла.
Из реанимации вышел доктор Тимофей Андреевич — по молодости лет его все звали просто Тима. Кажется, он и бороду отрастил только для солидности, чтобы не выглядеть мальчишкой. Влад, помнится, еще ревновал к нему Альку… Ну да, молодой, веселый, на гитаре играет, истории всякие рассказывает и доктор от бога — Алька сама так говорила.
Но сейчас Тима вовсе не выглядел веселым. Он как будто постарел на много лет. Глядя куда-то в сторону, он тихо сказал:
— Держись. Нет больше Альки. Ничего сделать не смогли…
На похороны собрались все Алькины подруги из больницы. Из деревни приехал отец. Вечером, когда все уже разошлись, он вдруг предложил:
— Хочешь, я останусь? Поживу с тобой, а?
Влад только головой покачал. Не стоит вмешивать отца. У него теперь другая жизнь — дом, огород, тихая улыбчивая Лида…
— Нет, не надо. Справлюсь.
На следующий день Влад уволился с работы. Теперь у него было одно, но очень важное дело — наказать тех подонков, которые убили Альку. По-своему наказать. А дальше — все равно, что будет… Об этом Влад как-то не задумывался.
Но как их найти в большом городе? Как узнать? Снова и снова он мерил шагами дорогу, по которой Алька шла домой в тот вечер, вглядывался в лица прохожих, обошел каждый дом… Ничего.
Влад почти совсем уже отчаялся, когда ему вдруг повезло.
Он остановился у коммерческой палатки, чтобы купить пачку сигарет. В кармане оказалась только крупная купюра, и продавщица, как нарочно, долго отсчитывала сдачу. Влад терпеливо ждал — все равно торопиться теперь некуда! Стоило ему лишь отойти от ларька, как кто-то вдруг тронул его за плечо.
— Слышь, парень, купи кольцо, а? Настоящее, золотое!
Влад обернулся. Перед ним стоял бомжеватого вида малый, неопределенного возраста, в потрепанной куртке, с опухшим лицом, свидетельствующим о пристрастии к дешевым, но крепким напиткам. Он даже скривился от запаха перегара и табака, но в следующий миг позабыл обо всем на свете. На грязной ладони он увидел кольцо — то самое, мамино, старинное, с фиолетовым камнем! Другого такого просто быть не могло.
Он с трудом удержался, чтобы не убить его прямо сейчас, посреди улицы, — просто свернуть шею, как в десантуре учли. Но нет, нельзя… И Влад сумел сдержаться.
— Золото? — спросил он каким-то чужим, деревянным голосом.
— Точняк! — осклабился малый. — Вон, проба стоит!
— А еще есть? — он лихорадочно соображал, как уйти побыстрее с улицы в какое-нибудь укромное место, пока он еще не потерял самообладание.
— Есть, есть! Еще сережки такие же. Купи, дешево совсем отдаю.
Влад вспомнил Алькины разорванные уши, распухшее лицо… Он почувствовал, как сжимается горло и взгляд застилает багровая пелена.
— Пошли, покажешь.
Они свернули на неприметную утоптанную тропинку между домами и через несколько минут оказались в подвале. Там их радушно приветствовали еще двое таких же персонажей.
— Серый пришел! А пузырь принес, ептыть?
— Лучше! — осклабился оборванец. — Покупателя привел! Ну, на золотишко. Щас поправимся!
— Ага. Сейчас, — сказал Влад, аккуратно прикрывая за собой дверь.
После того как последний из подонков, ползая в собственной крови и блевотине, наконец-то затих навсегда, Влад, брезгливо скривившись, выбрался из вонючего подвала.
Вечерело. Он шел по улице, вдыхая чистый морозный воздух, а в душе не было ни-че-го — ни злобы, ни радости от свершившейся мести, ни даже простого удовлетворения от того, что эта мразь больше не будет ходить по земле. В душе была только огромная, бесконечная усталость… И пустота, которую теперь уже ничем не заполнить.
Вернувшись домой, Влад опрокинул полный стакан водки и, не раздеваясь, упал на кровать. Проснувшись среди ночи, он выглянул в окно. Ночь была морозная, ясная, светила луна, снег переливался и сверкал, словно алмазная пыль. В мире было удивительно тихо и красиво, но красота эта была какая-то чужая, словно на картинке.
Только сейчас Влад окончательно понял, что теперь он один, совсем один на свете и жить ему больше, в общем-то, незачем. Залпом, прямо из горлышка, допил все, что осталось в бутылке, и снова завалился спать.
И потянулись долгие, пустые дни… Поначалу Влад еще ждал, что за ним придут.
Почему-то он не боялся этого и к собственной дальнейшей судьбе относился равнодушно. Ну, посадят — значит, так тому и быть! Отца только жалко.
Но обошлось. Проходили дни, недели, месяцы, а Влада никто не тревожил. Видно, не очень-то старались доблестные органы… Правда, и легче не становилось. Он ел, спал, «бомбил» иногда на отцовской «шестерке», когда уж очень нужны были деньги, и каждый час, каждую минуту ощущал противную сосущую пустоту где-то в глубине своего существа. Все чаще по вечерам он напивался в одиночестве, сидя на кухне.
И все чаще ему хотелось просто выпить бутылку водки, разогнаться как следует и врезаться в столб или бетонную стену.
Все изменилось в пасмурный и дождливый день, когда Влад, заглянув в нижний ящик серванта, обнаружил, что денег на жизнь почти не осталось. Выходить из дома ужасно не хотелось, но что ж поделаешь! Деньги-то все равно нужны.
Ему не везло. Дождь разогнал всех прохожих. Тщетно колесил он по улицам, но так и не подобрал ни одного пассажира. Влад уже потерял всякую надежду хоть что-нибудь заработать и хотел было поворачивать к дому, но тут за пеленой дождя заметил долговязую фигуру в потертом кожаном плаще. Он еще удивился: охота же людям по ночам бродить, да еще в такую погоду! Даже жалко стало этого чудика.
Влад затормозил рядом с ним, мигнул фарами, посигналил…
— Эй! Тебе куда?
Прохожий обернулся. В свете уличного фонаря Влад увидел худого, костлявого парня, — наверное, своего ровесника или чуть старше.
— На Ленинградский… Только у меня денег нет.
— Ладно, все равно садись.
— Спасибо!
В салоне Влад оглядел своего пассажира — и тот ему совсем не понравился. Волосы длинные, почти как у бабы… Гомик, что ли? На всякий случай он отодвинулся подальше, чтобы не задеть ненароком.
Но пассажир не пытался заговорить с ним и даже не смотрел в его сторону — молчал и думал о чем-то своем. Влад щелкнул кнопкой магнитолы. Там была только одна кассета — заветная, с афганскими песнями. Ничего другого он не слушал принципиально — тухлая попсятина раздражала безмерно, а шансонный надрыв и блатные три аккорда казались фальшивыми. Разве стоят сочувствия страдания каких-то уголовников, если на войне погибло столько хороших, настоящих ребят?
Мы выходим на рассвете,
Из Баграма веет ветер,
Подымаем вой моторов до небес…
Только пыль стоит за нами,
С нами Бог и с нами знамя
И тяжелый АКС наперевес!
Влад как будто снова ощутил себя там, на выжженной чужой земле, среди гор и песков, где стреляют из-за угла, где каждый камень таит опасность и никогда не знаешь, удастся ли дожить до следующего утра.
Ну, а если кто-то помер —
Без него играем в покер,
Здесь солдаты не жалеют ни о чем!
Здесь у каждого в резерве
Слава, деньги, и консервы,
И могила, занесенная песком!
Было, было и такое… Приходилось отправлять на родину тяжелый страшный груз 200.
И разве сам он не выжил лишь чудом? Тогда они так мечтали о том, чтобы вернуться домой… Казалось, больше и не надо ничего! Так почему же теперь кажется, что только там он и жил, а теперь остается только доживать?
Песня кончилась, и голос из динамика запел другое:
Мне уже не увидеть тебя никогда,
Тонких рук мне не взять в свои…
Ну зачем мне посмертно нужна медаль
Вместо жизни, тебя, любви?
Этой песни Влад не любил. Сразу вспомнил Альку и в который раз подумал о том, насколько было бы легче умереть самому, чтобы она была жива… Он уже потянулся было, чтобы перемотать кассету вперед, но его пассажир почему-то оживился. Кажется, эта песня была ему знакома!
— Эй, командир! Сделай чуть погромче, пожалуйста.
Я не помню, как вышло, что грудь пробил
Мне горячий свинцовый комок,
Только, видно, я слишком тебя любил,
Потому и уйти не смог!
Ты пойми, я погиб на чужой войне,
И хоть мне не вернуться в дом,
Я в тебе, я вокруг тебя, я везде —
И в воде, и в хлебе твоем!
Ты не рви себе сердце и не грусти —
Я прошел до конца свой путь!
Что оставил тебя, если можешь, прости,
А не можешь — тогда забудь.
Все, малыш. Будь счастлива — и прощай!
Что прошло — о том не жалей.
Об одном прошу тебя: не рожай
Для чужой войны сыновей…
Странный парень слушал, чуть улыбаясь, и покачивал головой в такт. Даже подпевал еле слышно. Влад удивленно покосился на него. Вот уж никогда бы не подумал, что такой чудик слушает те же песни, что и он сам!
— Что, нравится? — спросил он.
— Не в этом дело.
— А в чем?
— Это моя песня. То есть слова — мои, а на музыку ее Тимур сам положил.
— Да ну?! — изумился Влад.
Мысль о том, что рядом с ним сидит человек, который сочиняет песни и явно не имеет денег на такси, как-то не укладывалась в голове. Он подозрительно посмотрел на него.
— Правда, что ли? Не врешь?
— Точно.
— Ни фи-га себе! А ты что, тоже там был? За речкой?
Он покачал головой.
— Нет. Друг мой там погиб… А девушка осталась. Он ей потом каждую ночь снился. Вот я и написал…
Потом подумал и зачем-то добавил:
— Я пацифист.
— А это что за хрень? — удивился Влад.
Пассажир досадливо поморщился, словно уже жалел о том, что ввязался в разговор, но все же объяснил:
— Ну, в общем, человек, который против насилия.
— A-а, трус, значит! Маменькин сынок. За юбкой привык отсиживаться?
Влад словно нарочно нарывался на ссору. Хотелось сорвать на ком-нибудь тяжелую, мутную злобу и тоску, может, подраться даже… Авось легче станет! Но странный парень, кажется, вовсе не собирался отвечать тем же. Он лишь отвернулся к окну и равнодушно сказал:
— Ну, можно и так сказать. Останови, приехали.
А Влад все не унимался:
— Нет, подожди! Значит, другим за тебя воевать, а ты хочешь чистеньким быть?
— Дурак ты, — беззлобно отозвался он, — за меня воевать не надо! Каждый сам за себя воюет. Только автомат для этого совсем ни к чему.
Влад хотел ответить резко, даже грубо, но вдруг остановился. Слова незнакомца удивили его. А ведь если подумать, верно говорит чувак! Настоящая война не только с автоматом… Ему ли не знать об этом?
— Может, и так… — задумчиво протянул он, — только устал я воевать… Очень устал.
Наверное, в лице его было что-то такое, что парень впервые посмотрел на него с интересом.
— Бывает. Но это долгий разговор, и время позднее. Хочешь — зайдем ко мне, посидим… Все равно сегодня спать уже не хочется. Поговорим… Тебя звать-то как?
— Влад.
— А я — Глеб. Будем знакомы.
— Будем обязательно…
Так совершенно неожиданно у него появился друг. Поначалу Влад больше помалкивал в его присутствии, только слушал и удивлялся: сколько же всего может знать человек! Как загнет что-нибудь про Римскую империю или крестовые походы — так заслушаешься, никакого кино не надо! И стихи пишет не хуже, чем в книжках печатают. Может, даже лучше.
Влад радовался новому знакомству, но вскоре заметил, что Глеб стал как-то рассеян и невнимателен. Нет, не гнал, не отговаривался недосугом, но Влад все чаще замечал его отрешенный взгляд, словно он сосредоточенно думает о чем-то важном и едва замечает его присутствие.
Однажды Влад рассказал походя о нелепой смерти соседа: возился мужик в гараже, выпил, заснул в машине, а двигатель не выключил. Так и не проснулся…
Утром уже мертвого нашли. Почему-то Глеба очень заинтересовала эта печальная история.
— Ну-ка, ну-ка… С этого момента поподробнее!
— А тебе зачем? — удивился Влад. — Ты что задумал-то?
Глеб помолчал, оценивающе глядя ему в лицо, словно прикидывал: а стоит ли говорить? Наконец, словно собравшись с духом, он тихо вымолвил:
— Знаешь, бывает такое, что умереть лучше, чем жить. И… Не мне одному. Ты за сколько бы свою тачку уступить согласился?
Влад не сразу понял, что именно он имеет в виду. Он подумал немного, глядя в пол, и сказал тихо, но твердо:
— Я с вами.
Так он принял главное и последнее решение в своей жизни. Остается только выполнить его, чтобы все прошло по возможности гладко, без сучка и задоринки…
Влад посмотрел на часы. Половина второго уже! А завтра очень трудный день. Старенькая «шестерка» еще может сослужить последнюю службу.
Надо бы поспать хоть немного.
Леша Савельев лежал на кровати, но заснуть не мог, как ни пытался. Ветер гонит тяжелые низкие облака, и лишь иногда за ними проглядывает полная луна. Ее бледный, тревожащий свет всегда сводил его с ума. Казалось, что там, высоко, в темном ночном небе, есть кто-то огромный, страшный, почти всесильный… И он наблюдает за ним с веселым и жестоким любопытством. Так мальчишка заглядывает в разворошенный муравейник, смотрит, как суетятся крошечные букашки, пытаясь спасти, что могут.
Он тяжело, с усилием, поднялся, задернул шторы с голубыми цветочками и щелкнул выключателем. Комнату залил теплый электрический свет. Сразу стало уютнее и даже как будто теплее. Ночь на время отступила.
Но ведь себя-то не обманешь! Возвращаться в постель не хотелось — все равно уже не уснуть. Леша скорчился на табуретке, обхватив себя руками, словно пытался защититься, спрятаться, стать маленьким и незаметным. Он чувствовал, как тени крадутся к нему, протягивают длинные жадные руки, чтобы схватить, удержать, запеленать липкой паутиной, словно огромный паук, и, присосавшись, капля за каплей выпивать жизнь.
Леша чувствовал приближение приступа болезни, которая так измучила его. Вот, опять подкрадывается, снова… По науке она называется шизофрения, но Леша про себя звал ее просто, по-свойски, — сука.
В первый раз это случилось давно, еще в школе, перед самыми выпускными экзаменами… Учился Леша хорошо, одни пятерки получал и уверенно шел на медаль, — правда, не золотую, ее прочили дочке председателя горисполкома, что училась в параллельном классе — но на серебряную он точно мог рассчитывать. А еще — перечитал все книжки в школьной библиотеке и даже получил звание КМС по шахматам, чем невероятно гордился. Одноклассники иногда дразнили его зубрилой, но он не обижался и охотно давал всем желающим списывать.
— Утешение ты мое! — говорила мама, гладя его по макушке. — Это ж надо, какой умный мальчик уродился! Даже непонятно, в кого…
Это было действительно странно: как мог в семье водителя и продавщицы появиться такой ребенок?
— Ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца! — говаривала, бывало, бабушка Серафима, скорбно поджимая губы, и глаза у нее почему-то становились холодные и злые.
Хотя, наверное, и было от чего… Ее сын Сергей, Лешкин отец, был шофером-дальнобойщиком, гонял тяжелые фуры по всей стране и неплохие деньги зарабатывал. К тому же непьющий, работящий, все в дом, все в семью… Одним словом, золото, а не парень! На сына Серафима Петровна просто надышаться не могла, а вот невестку невзлюбила с первого взгляда.
— Только бы хвостом крутить! — повторяла она. — Ох, наплачешься ты с ней, сынок, попомни мое слово!
И все же молодые поженились. На свадьбе Серафима Петровна сидела с каменным скорбным лицом, словно и не свадьба это вовсе, а поминки. Не ко двору пришлась веселая красивая Валентина в этом доме…
Молодая женщина такую жизнь выдержала недолго, после очередного скандала схватила в охапку маленького Лешу и ушла. Мужу она заявила:
— Решай! Или я, или она. Больше так жить не могу.
Сергей помаялся с неделю, даже запил с горя, но в конце концов с женой помирился.
— Что ж, ночная кукушка всегда дневную перекукует! — изрекла свекровь.
Потом она даже приходила в гости, приносила внуку пряники и конфеты, но невестку продолжала шпынять при каждом удобном случае, подмечая малейший повод. Не так полы помыла, не так мужу обед приготовила, опять новое платье купила, а сыну ботинки нужны…
Но с Валентины все как с гуся вода. Слова свекрови она пропускала мимо ушей, иногда лишь беззаботно отмахивалась. Стоило мужу отправиться в очередной дальний рейс — и в доме стоял дым коромыслом. Приходили какие-то люди, на столе появлялась и выпивка, и закуска, а маленькому Леше мама давала конфету и строго-настрого приказывала:
— Иди спать, а то опять к бабушке отправлю!
Леша не возражал. Читать книжку под одеялом, вооружившись карманным фонариком, было гораздо интереснее, чем сидеть под присмотром ворчливой Серафимы Петровны, которая почему-то все время пыталась его накормить, повторяя: «Вон худенький какой! Мать-то твоя совсем за тобой не смотрит, до чего довела ребенка!»
Бабушка, конечно, была добрая, никогда не кричала на Лешу и не наказывала его, даже позволяла допоздна смотреть телевизор, но слушать ее бесконечные ахи и вздохи было неприятно. Леша никак не мог понять, почему она так жалеет его, словно он больной или калека.
Отец тоже вел себя странно. Из рейса он возвращался веселый, загорелый, пахнущий потом, бензином и дорожной пылью. Эти минуты Лешка любил больше всего… Отец подхватывал его на руки, поднимал высоко-высоко, почти к потолку, приговаривая:
— Ух ты, как вырос! Прямо настоящий мужик стал!
Потом он целовал жену, доставал подарки, долго мылся под душем, напевая: «Эх, дороги, пыль да туман…» — и, надев чистую рубашку, усаживался за стол. Валентина подавала мужу тарелку наваристого борща, и Сергей, разомлев от сытости и домашнего тепла, улыбался расслабленно и счастливо.
Но идиллия продолжалась недолго. Стоило отцу навестить Серафиму Петровну — миру и покою в семье наступал конец. От нее он возвращался совсем другим, даже лицом темнел. Они с матерью начинали ругаться, и бывало, что билась на кухне посуда, звучали сердитые, злые голоса, так что Леша за тонкой перегородкой вздрагивал и все старался натянуть одеяло на голову, словно пытаясь спрятаться. Отец начал сильно выпивать, и от него все чаще пахло перегаром и дешевым табаком. Теперь он уже не выглядел высоким и сильным: плечи сгорбились, походка стала неуверенной, и даже руки иногда дрожали, словно у старика.
Гораздо позже, уже став взрослым, Леша начал жалеть отца. Только тогда он понял, как тяжело ему было любить и жену, и мать, мучительно разрываясь между ними…
Отец погиб в аварии, когда Леше было десять лет. Утром он собирался в школу, мать торопила его, когда вдруг раздалась настойчивая требовательная трель дверного звонка. «Ну, кто еще там?» — недовольно ворчала она, открывая тугой замок. На пороге стояли Сан Саныч — начальник автоколонны, и Эдик — отцов напарник. Оба неловко переминались с ноги на ногу, Сан Саныч теребил в руках кепку, и лица у них были такие, что мать побледнела и отступила обратно в коридор.
— С Сергеем… что? — тихо спросила она.
— Такое дело… Не знаю даже, как и сказать. В общем, мужайся, Валя…
Похороны выглядели каким-то странным, ненастоящим действом вроде первомайской демонстрации. Только музыка была унылая и вместо флагов — венки из бумажных цветов. Хоронили отца в закрытом гробу, так что в Лешиной памяти он навсегда остался живым. Мать плакала, а Серафима Петровна выглядела на удивление спокойной. В черном платье и черной же кружевной косынке на голове она была похожа на колдунью из сказки.
— Все ты виновата! — бросила она невестке на прощание. — Ноги моей больше в твоем доме не будет!
Леша тогда так и не смог в полной мере осознать случившегося. Казалось, что папа просто уехал в очередной рейс и почему-то задержался дольше обычного. Он ждал, что откроется дверь — и он снова появится на пороге как ни в чем не бывало…
Мать горевала недолго. Вскоре она вышла замуж за дядю Юру — отцова приятеля, работавшего на той же автобазе. Наверное, он был мужик незлой, только очень уж недалекий. Любил рыбалку, смотрел футбол по телевизору, не пропуская ни одного матча и азартно болел за любимый «Спартак». Пасынка почти не замечал и лишь иногда, выпив рюмку после обеда, начинал поучать:
— Бросай ты свои книжки! Сидишь все, думаешь… Индюк думал, да в суп попал!
Зато отчим оказался на удивление оборотистым. Мотаясь по просторам необъятной Родины, из каждого рейса он привозил какой-нибудь дефицит, чтобы здесь, в родном городе перепродать его с пользой для себя. На зависть соседкам мать ходила в меховой шубке, поблескивая золотом в ушах и на пальцах, расцвела, похорошела и часто повторяла:
— Вот и раздышались мы! Наконец-то как люди поживем…
Когда в бывшем Советском Союзе задули первые ветры перемен, мать с отчимом открыли первый в городе коммерческий магазин. Теперь уже не нужно было больше дрожать от страха перед ОБХСС и статьей за спекуляцию и нетрудовые доходы.
— Перешли мы на легальное положение! — с усмешкой говорила мать.
Семья переехала в новую просторную квартиру, появилась и полированная мебель, и ковры, и даже финская сантехника. Отчим с матерью как-то сразу стали очень важными людьми в городе — с ними все здоровались, спрашивали, как дела…
Соседские пацаны Леше завидовали, но его все эти перемены не особенно радовали. Он-то мечтал совсем о другом! Одна мысль о том, чтобы остаться в родном городе и жить, как все, постепенно погружаясь в обывательское болото, приводила его в неописуемый ужас.
Отчим и Лешу пытался приспособить к торговле.
— Нечего парню дурью маяться просто так! Делом надо заниматься, узнает тогда, как копеечка достается… — часто повторял он.
Леша отнекивался, как мог: то заболел, то в школе много задают… Стоять за прилавком, считать выручку и следить за товаром было противно и унизительно.
Леша закончил восьмой класс, когда в семье случилось прибавление — родились сестрички-близнецы. В доме сразу стало тесно и шумно. Даже почитать в тишине или уроки сделать как следует — проблема. Леша страдал, но терпел. Он старался как можно реже бывать дома и учился как одержимый.
У него появилась цель — закончить школу, уехать в Москву, поступить в университет и в родной город больше не возвращаться. Казалось, что преодолеть этот рубеж — самое важное, и если он не сможет сделать это сейчас, то в жизни все пойдет наперекосяк, неправильно.
Перед выпускными экзаменами он так волновался, что почти перестал спать — все готовился. Иногда ему казалось, что внутри у него стальная пружина, которая сжимается все сильнее и сильнее… И рано или поздно сорвется.
Так и вышло. Перед экзаменом по математике Леша почему-то очень сильно нервничал. Именно математику он не особенно любил… Умом он понимал, что тревожиться не о чем, материал он знает хорошо и задачки щелкает, как орехи, но все равно никак не мог успокоиться. Ему казалось, что он непременно провалится, его выгонят из школы с позорной справкой вместо аттестата, и что будет дальше — лучше не думать. Он даже спать лег раньше обычного, но долго ворочался в постели, хотя и знал, что завтра вставать рано и надо выспаться.
Среди ночи Леша вдруг проснулся весь мокрый от холодного липкого пота. Темный ужас накатил на него, словно волна, накрыл с головой, так что он почти не мог дышать. Его трясло так, что зуб на зуб не попадал, сердце бешено колотилось в груди, но еще хуже было осознание собственной ничтожности и бессилия. Сам себе он казался таким глупым, никчемным, что хотелось просто провалиться сквозь землю, исчезнуть, перестать быть…
Осторожно, стараясь не шуметь, Леша пробрался в ванную, чтобы умыться. Склонившись над раковиной, он долго плескал в лицо ледяной водой, потом случайно бросил взгляд в зеркало… И тут же позабыл обо всем на свете.
В зеркале он увидел чужое лицо. Не было в нем ничего страшного или отталкивающего — просто молодой парень, может, лет на пять-семь старше Леши, даже немного похож на него… Таким, наверное, мог бы быть его старший брат.
Пугало другое. В ванной горел яркий электрический свет, но лицо в зеркале выступало из кромешной темноты. Казалось, что из белой овальной рамы открывается бесконечно длинный тоннель, уходящий в бездну. Стоит сделать шаг вперед, протянуть руку — и он окажется там, откуда возврата уже не будет…
Происходящее напоминало какой-то дикий, нелепый ночной кошмар, из тех, когда хочется закричать и проснуться, чтобы потом вздохнуть с облегчением: слава богу, все хорошо, и мир остается на своем месте, но какой-то частью сознания Леша точно знал, что это не сон. Пустота непостижимым образом притягивала его, и он стоял, словно завороженный, не в силах сдвинуться с места.
Еще хуже стало, когда незнакомец заговорил. Речь его была странной, непривычной… Он говорил о том, что на самом деле мир не такой, как кажется, что вся жизнь, привычная и знакомая с детства, всего лишь иллюзия, что миров существует бесчисленное множество и все они лишь круги на воде, отражение в отражении, а настоящее только здесь, в темной пустоте, откуда пришло все сущее и куда в конце концов вернется…
Он говорил еще долго, а Леша стоял и слушал. Многое из того, что поведал ему в ту ночь зазеркальный собеседник, он потом вспомнить не мог, как ни старался. Четко врезалась в память только одна фраза: «Ты — это я».
Леша очень удивился: как такое может быть? А незнакомец вдруг высунулся из зеркала по пояс и протянул руку. «Вот сейчас схватит — и утянет за собой! — промелькнуло в голове. — Туда, в темноту, в бездну…»
Леша закричал от ужаса и, пытаясь освободиться, что есть сил ударил кулаком по зеркалу. Стекла разлетелись в разные стороны, из пораненной руки сразу потекла кровь, зато и незнакомец исчез! Леша схватил длинный, острый осколок и полоснул себя по запястью. Он так и не понял, зачем сделал это, но когда кровь хлынула на пол, испытал странное удовлетворение.
Наверное, он так бы и умер там, на полу в ванной, между унитазом и стиральной машинкой. Но проснулась мама, прибежала на шум и нашла его уже без сознания. Через несколько минут «скорая» увезла его в больницу.
Леша очнулся, привязанный к кровати. Он видел белые стены, потолок над головой и плакал от бессилия. Свет горел круглосуточно, как в тюрьме, рядом бормотали что-то неразборчиво товарищи по несчастью, и санитары обращались с ними, будто с кусками бессмысленного мяса. Там давали таблетки, от которых в голове становилось гулко и пусто, и делали уколы, а потом боль скручивала все тело. Тех, кто пытался бунтовать или качать права, били молча и деловито, словно выполняя тяжелую, но необходимую работу.
Там, в больнице, Леша узнал, что его болезнь называется «шизофрения», что означает расщепление личности. А попросту говоря, он сошел с ума… То, что случилось, было так нелепо, так чудовищно, а главное — несправедливо! Казалось, что жизнь кончена бесповоротно и теперь нельзя ничего исправить.
Домой он вернулся через месяц. Уже потом Леша узнал, как мать чуть ли не в ногах валялась у главврача, уговаривая не калечить ему жизнь… В конце концов доктор все-таки согласился, а у его супруги появилась хорошенькая шубка. Всем ведь жить хочется, и жить хорошо! И это, к счастью, очень помогает решать проблемы — если не все, то хотя бы некоторые. Вместо диагноза «шизофрения» в справке о выписке из больницы появилось «нервное истощение», но про медаль, конечно, пришлось забыть. Не было в его жизни ни выпускного вечера, ни торжественного вручения аттестатов, ни первого рассвета взрослой жизни, который все выпускники по давно сложившейся традиции встречали на мосту через Оку.
Целый год он провел дома. Теперь Алексея больше никто не трогал, даже мать стала относиться с какой-то сдержанной опаской и уже не просила помочь по хозяйству или забрать близняшек из садика. Но тишина и относительная свобода уже не радовали. Целыми днями Леша сидел в своей комнате. Он раскладывал на столе книги и тетради, делая вид, что усердно корпит над учебниками и готовится к экзаменам, но мысли его были далеко, очень далеко.
Леша упорно пытался осмыслить, что же с ним произошло и как теперь с этим жить дальше. За что ему только досталось это наказание? Он проштудировал кучу литературы и о своей болезни знал почти все. Знал, что вылечиться окончательно для него практически невозможно. Шизофрения, словно хитрая тварь, может отступить на время, но караулит свою жертву, чтобы напасть в самый неподходящий момент. Вряд ли его жизнь теперь будет долгой и счастливой… Лишь одно решение он принял для себя твердо и окончательно: в больницу он больше не попадет, никогда и ни за что, как бы ни было плохо. Лучше бы уж просто умереть.
На следующий год Леша сдал экзамены экстерном и уехал в Москву. Документы он подал на философский факультет, хотя раньше мечтал о юридическом. Выбор, конечно, странноватый, но ему хотелось разобраться в себе, в сложных и запутанных отношениях человека с этим миром, а главное — понять, есть ли в жизни хоть какой-нибудь смысл?
В университет он действительно поступил, но почему-то особой радости от этого не испытывал. Будто перегорело что-то в душе…
Так началась новая, студенческая жизнь. В деньгах Леша не особенно нуждался: мать подкидывала, так что хватало даже на съем квартиры. Не бог весть что, конечно, убитая однушка в хрущевке на окраине, и от метро далеко, но спасибо и за это! Леша был рад возможности побыть в тишине, а главное — в одиночестве. И зеркала можно завесить… На всякий случай.
Он ходил на занятия, стараясь не пропустить ни одной лекции. Большую часть времени он проводил в университете, но держался особняком и ни с кем из сокурсников особенно не подружился. «Привет!», «Пока!», «Как дела?», «Нормально!» — вот и все общение. Леша все время жил в страхе, что кто-нибудь догадается о его диагнозе, о том, что он помечен им, будто позорным клеймом…
«Я не псих! Не псих!» — повторял он про себя, словно заклинание.
Но это не очень-то помогало. Приступы стали повторяться. Леша чувствовал их приближение по неизвестно откуда наваливающейся усталости, такой, что порой не было сил просто подняться, а главное — по отвратительному ощущению тоски и безнадежности.
И оно никогда не обманывало. Стоило выйти на улицу — и на него обрушивался поток незнакомых прежде звуков, запахов, ощущений… Он видел разноцветные ауры, окружающие людей, слышал тихий голос травы, пробивающейся через асфальт, и чувствовал страдания раздавленного дождевого червя. Это было мучительно, невыносимо, уже через несколько минут начинало казаться, что голова вот-вот разорвется, лопнет череп и его больной, исстрадавшийся мозг выплеснется наружу.
Леша старался переждать, пережить тяжелое время в одиночестве. Он закрывался в квартире и ложился на кровать лицом к стене. По опыту он знал, что дальше будет только хуже… Теперь незваных гостей становилось все больше и они появлялись не только из зеркала. Как только за окном темнело, они обступали его со всех сторон. Леша закрывал глаза, чтобы не видеть их, но это не помогало. Они разговаривали с ним наперебой, так что тихие голоса сливались в невнятное бормотание, он чувствовал прикосновение холодных, скользких то ли рук, то ли щупальцев и понимал, что они присасываются и вытягивают из него жизнь… Больше всего пугало то, что, когда они смогут закончить свое дело и уничтожат его окончательно, тот, другой, чье лицо он увидел когда-то в зеркале, займет его место. Ведь недаром он сказал: «Ты — это я!»
Хотелось кричать, бежать прочь, но Леша держался. «Это кончится! Это пройдет, надо лишь потерпеть немного…» — твердил он про себя.
После того как заканчивался очередной приступ, на короткое время Леша чувствовал прилив энергии. Он писал рефераты и курсовые, подолгу просиживал в библиотеке, готовился к семинарам… И ведь получалось! Преподаватели хвалили его, и даже профессор Стрешнев одобрительно кивал седой головой. Иногда Леша и сам начинал немножко гордиться собой.
Но и светлые промежутки были не радостны. Леша прекрасно понимал, что рано или поздно настанет день, когда он больше не сможет противостоять своей болезни, таить ее от окружающих — и это было страшнее всего. Как жить, на что надеяться, если впереди маячит только безумие? Разве стоит так мучиться, чтобы к концу жизни превратиться в жалкое существо вроде «овоща» в дурдоме?
Решение пришло совершенно неожиданно. В холодный и пасмурный декабрьский день, перед самой зимней сессией, Леша готовился к экзамену по истории цивилизаций. Он добросовестно штудировал толстенную книгу о мировых религиях. Иудаизм, христианство, переход от многобожия к монотеизму… По правде говоря, это было довольно скучно. Даже странно, что есть еще люди, которые способны верить, будто где-то там, на облаке, сидит добрый Боженька и надзирает за людьми. Глупость какая-то! Пережитки прошлого.
Хотелось спать, Леша зевал так, что скулы сводило, глаза слипались, но он усердно читал. Экзамен-то все равно сдавать придется… Лишь когда Леша дошел до раздела «Буддизм», он почувствовал, что его осенило, и чуть не подпрыгнул на месте от радости. Вот это действительно интересно! Если верить в переселение душ, то, пожалуй, ни жить, ни умирать не страшно… Как пел Высоцкий:
Кто верит в Магомета, кто в Аллаха, кто в Иисуса,
Кто ни во что не верит, даже в черта, назло всем.
Хорошую религию придумали индусы:
Что мы, отдав концы, не умираем насовсем!
Ерничество, конечно, но по сути — правильно. Оказывается, это так просто… Смерть — это не конец, а всего лишь начало, переход к новому рождению. Каким оно будет — неизвестно, но ведь это новый шанс! Так зачем же тянуть?
С тех пор он стал просто одержим мыслью о смерти. Леша многократно представлял себе ее как долгожданную утешительницу, как самую желанную невесту… Осталось только выбрать, как это сделать, чтобы наверняка. Что лучше? Шагнуть в пустоту с крыши, чтобы за мгновение до того, как тело коснется земли, ощутить волшебное чувство полета? Или, осторожно и крепко зажав пальцами острое стальное лезвие, полоснуть по руке, там, где синеватые вены выступают под тонкой бледной кожей, чтобы потом видеть, как вытекает ненавистная отравленная кровь? Или просто проглотить одним махом десяток маленьких белых таблеток, таких безобидных и нестрашных на вид, и, одурманенным, погрузиться в темноту?
Но оказалось, что умереть — это совсем не так просто, как кажется непосвященным. Леша бесконечно раздумывал, прикидывал так и эдак, но никак не мог решиться сделать последний шаг. Страшнее всего было — а вдруг не получится?
И снова отправят в больницу, которая представлялась ему филиалом ада на земле… Этого нельзя было допустить ни в коем случае! Он проклинал свою слабость, свое бессилие и с ужасом ждал приближения нового приступа.
Между тем дела его шли все хуже и хуже. В университете Леша завалил сессию и оказался в числе отчисленных. Это стало для него еще одним ударом. Конечно, на том свете диплом не спросят и в следующей жизни он точно ни к чему, но как сказать маме? Она звонила почти каждую неделю, спрашивала, как дела, а Леша бесконечно врал, выкручивался и с ужасом думал о том, что рано или поздно все тайное станет явным.
Он почти перестал выходить из дома — теперь ему казалось, что за ним следят, и в каждом взгляде случайного прохожего мерещилась угроза — сейчас позвонит куда надо, вызовет психиатров, дюжие санитары скрутят, увезут, и прости-прощай, мечта о свободе! К тому же под ногами все время шныряли какие-то тени, напоминающие не то кошек, не то огромных отъевшихся крыс.
Значит, существа из Зазеркалья как-то научились просачиваться в реальный мир и вот-вот доберутся до него!
Под защитой привычных обшарпанных стен было как-то надежнее. По крайней мере, там его никто не увидит.
Леша совсем было впал в отчаяние, если бы не Глеб. Вот уж кем он искренне восхищался, считал его чуть ли не сверхчеловеком! В универе он учился на два курса старше, потом бросил. Нет, не выгнали — сам ушел после того, как не сошелся во мнениях с преподавателем марксистско-ленинской философии. После событий девяносто первого года этот предмет, конечно, выглядел как реликт, пережиток прошлого, но из программы-то его никто не исключал! И препод — старый замшелый сталинист с говорящей фамилией Нехватайло — упорно требовал конспектировать работы классиков и рассказывать на экзамене о преимуществах социалистического строя перед загнивающим капитализмом.
Ребята, конечно, зубоскалили за спиной над его ретивостью, отпускали ехидные шуточки, но до открытого конфликта дело не доходило. Кому охота в бутылку лезть и ставить под угрозу свое будущее всего за год до диплома!
Только Глеб мог высказать в глаза все, что думал, и уйти с гордо поднятой головой. Потом, конечно, он мог бы легко восстановиться, но не захотел. Нашла коса на камень…
Но даже исключение из университета Глеба, кажется, не сильно опечалило. Родную альма-матер он посещал в основном затем, чтобы блистать умом и эрудицией. Настоящее его призвание было в другом… Он писал стихи, а умение складывать самые обычные слова так, чтобы заставить слушателя плакать и смеяться, казалось Леше уделом небожителей. Глеб даже песни писал…
Леша бы никогда не осмелился подойти к нему и заговорить — сам себе он казался таким серым, неинтересным, к тому же был болезненно застенчив. Но однажды, серым и пасмурным днем, он зашел в деканат попросить о том, чтобы разрешили восстановиться, пересдать «хвосты»… Надежды на это не было почти никакой (ведь выгнали уже!), но, как говорится, попытка не пытка.
Так уж вышло, что в тот же день пришел и Глеб — забрать свои документы. Он пошутил с секретаршей, не глядя, сунул папку в потертый рюкзак и, беззаботно насвистывая, направился было восвояси, но вдруг остановился, заметив Лешу, уныло сгорбившегося на стуле в приемной.
В восстановлении ему отказали, к тому же секретарша как-то странно смотрела на него. Не иначе — догадалась и сейчас, стоит ему только отвернуться, вызовет «скорую» из психушки! Конечно, надо бы просто встать и уйти, да поскорее, но сил не было даже на то, чтобы подняться. Леша готов был заплакать от унижения…
— Все так плохо? — деловито спросил Глеб и присел рядом.
Леша только кивнул. Даже такое проявление сочувствия от постороннего вроде бы человека показалось ему чудом! От волнения горло перехватило так, что он не мог даже слова вымолвить…
Потом они сидели в какой-то забегаловке, и Леша неожиданно для себя самого разговорился. Он так устал держать внутри все, что наболело на душе, так хотелось поделиться хоть с кем-нибудь! Сбивчиво, горячо он рассказывал о своей болезни, о том, как тяжело и страшно жить на свете человеку, непонятно за что обреченному на страдания. Можно не пить, не курить, заниматься спортом — и все равно заболеть!
И Глеб слушал, не перебивал, смотрел сочувственно. Леша знал, что эта встреча просто случайность и Глебу не до него никакого дела, но был благодарен и за это. Он даже осмелился, наконец, произнести вслух самое главное — что мечтает о смерти как об освобождении…
Сказал и осекся. Вот сейчас Глеб начнет разубеждать, будет произносить правильные и скучные слова… Или просто уйдет, внезапно вспомнив про какое-нибудь важное и срочное дело. Но ничего подобного не произошло. Напротив, он лишь отхлебнул пива из высокого стакана, затянулся сигаретой и задумчиво сказал:
— М-да… Такие дела. Как там говорил Заратустра? «Умей умереть вовремя!»
Леша чуть улыбнулся. Даже сейчас он был очень благодарен Глебу за то, что он не оставил его пропадать в одиночестве. Теперь впереди его ждет освобождение от оков жизни, от унизительной ежедневной суеты, от дурацких, никому не нужных обязательств…
А еще — надежда. Ведь было бы так здорово родиться совсем другим, новым человеком! Может быть, в другой жизни не будет ни такой семьи, где люди становятся врагами, ни скуки маленького городка… А главное — болезни.
Так что теперь все будет хорошо.
Леша даже голод почувствовал! Он прошел на кухню, поставил чайник, соорудил себе бутерброд с полузасохшим сыром, что каким-то чудом завалялся в холодильнике. Давно уже еда не казалась ему такой вкусной. И чай из пакетика пах не мокрой бумагой, как обычно, а терпким и нежным ароматом далеких стран, «ресницами Будды», как в старинной легенде…
Дрогнула рука, чашка выскользнула из пальцев и разбилась об пол. Леша потянулся было за веником, но потом передумал. А смысл? Все равно пить из нее больше будет некому.
Только сейчас он понял окончательно, что уже завтра все кончится, больше не придется бороться и страдать, а главное — не будет больше страха. Эта мысль придала ему сил. Даже весело стало!
Он подошел к окну, отдернул занавеску… Теперь ночь уже не пугала. Даже самому странно: чего бояться? Окна выходили на дорогу, пустую по ночному времени, и Леша вдруг подумал о том, что всего через несколько часов, когда он в последний раз выйдет из дома, эта дорога станет для него путем к свободе! Последней, настоящей свободе, которую никто не в силах отнять у человека.
Эта простая мысль так обрадовала его, придала сил и смелости, что он рванул на себя оконную раму и распахнул окно настежь. Разгоряченное лицо обдало холодным ветром, и это было приятно! Он чувствовал себя свободным, сильным, и сука-шизофрения уже не властна над ним.
Леша даже засмеялся от счастья. Он высунулся в окно и крикнул в темноту:
— Я обманул тебя! Поняла? Обманул!
Зойка свернулась в клубочек под одеялом, накрылась с головой и тихо всхлипывала. Вернувшись домой, она битый час бестолково металась по квартире, не находя себе места, и, наконец, улеглась в постель совершенно обессиленная, дрожащая как в ознобе. Хорошо еще, что мать ушла на смену и вернется только завтра! Наверное, будь она дома, догадалась бы, что с дочкой творится неладное, начала расспрашивать, и удержать свою тайну Зойка бы не смогла… Врать она никогда толком не умела.
Но сегодня мама не придет, а завтра будет уже поздно.
Думать о маме было страшно. Как же она теперь, без нее? Зойка представила себе, как она узнает о том, что ее больше нет. Плакать будет, наверное… И как объяснить, что она не может поступить иначе, у нее просто нет другого выхода?
Надо написать записку. В книгах и фильмах все герои, решившие свести счеты с жизнью, оставляют близким послание! Это всегда выглядит так красиво и трогательно… Как последний привет с того света.
И надо это сделать прямо сейчас, пока еще есть немного времени.
Зойка утерла слезы ладошкой, вылезла из постели и, поеживаясь от холода, принялась рыться в ящиках письменного стола. Совсем недавно, сидя за ним, она готовила уроки… Под руки попалась тетрадка с мультяшной русалочкой на обложке. Хорошо, подойдет! Чистых страниц осталось еще много.
Она торопливо вырвала листок в клеточку, примостилась у стола и задумалась. Что писать? Мысли метались в голове, словно маленькие испуганные зверьки в тесной коробке, и она никак не могла сосредоточиться. Зойка тяжело вздохнула, и старательно вывела:
«Дорогая мама!»
Нет, не так. Как-то очень сухо, казенно, будто поздравление от месткома. Перед глазами на миг, словно живое, предстало мамино лицо — усталые глаза, привычно опущенные уголки губ, ниточки седины в волосах… А ведь она еще молодая, в прошлом году отпраздновала сорокалетие! Хотя ничего удивительного в этом нет, жизнь у мамы нелегкая. Трудно выглядеть как кинозвезда, если приходится одной поднимать ребенка, работая на хлебозаводе.
Отца Зойка не помнила. Он исчез из ее жизни очень рано, а мать ничего не рассказывала. Иначе как «пьяница проклятый» она его не называла… Мама все время работала, приходила усталая и часто повторяла:
— Учись, дочка! Учись, чтоб профессию получить, в люди выйти, пожить по-человечески… А то будешь, как мать, всю жизнь на заводе ишачить!
Что такое «ишачить», Зойка по малолетству еще не знала, но вряд ли это было что-то хорошее.
Она и в самом деле училась старательно. В отличницы, правда, не выбилась, но школу закончила без троек. Она старательно изучала «Справочник для поступающих в вузы» и после долгих размышлений подала документы в педагогический.
Ей всегда нравилось возиться с детьми, и Зойка даже жалела, что она одна у мамы. Вот бы иметь младшего брата или сестренку!
Правда, мама ее выбор не одобрила.
— Ты что, совсем ополоумела, что ли? — возмущалась она. — В школу пойдешь, училкой? Хочешь всю жизнь копейки считать? Старой девой остаться? — И еще много всякого…
Тогда они с мамой крупно поругались — впервые в жизни, наверное. То есть это мама кричала на нее, а Зойка только плакала в три ручья, шмыгая вмиг покрасневшим носом. Она тогда не спала всю ночь и на экзамен пришла с тяжелой головой и опухшими глазами. Из-за этого ли или просто потому, что плохо подготовилась, Зойка провалилась с треском… По дороге домой она попала под проливной дождь и в тот же день слегла с высокой температурой. Мама отпаивала ее чаем с малиной, заставила надеть теплые шерстяные носки (это летом-то, в жару!) и привычно ворчала:
— Ну, я же говорила! Нечего соваться куда не надо. Ты бы еще в артистки пошла.
Зойка лежала такая несчастная, слабая, что мама скоро смягчилась:
— И не реви попусту. Пойдешь в училище, на повара выучишься. Вот профессия хорошая! По крайности, всегда при пище будешь… Вон, Нинка из второго подъезда в ресторане работает, горя не знает! Сумки домой тащит и в золоте вся, квартиру отремонтировала, машину они с мужем покупают… Все как у людей!
Зойка покорно отнесла документы в училище, недавно переименованное на западный манер в колледж, и начала постигать тонкости приготовления борщей, котлет и заварного крема для пирожных. По правде говоря, учиться ей не особенно нравилось. Огромная кухня в столовой, где они проходили практику, почему-то пугала и подавляла. Даже не верилось, что здесь готовится обычная человеческая еда, а не какая-нибудь великанья трапеза! К тому же там все время что-то шкворчит на сковороде, кипит в кастрюле, исходя паром, снуют поварихи в высоких колпаках, перекрикиваясь между собой…
В этом чаду и шуме Зойка очень быстро терялась, все путала, роняла, ее ругали за медлительность и бестолковость. На занятиях было не легче. Какие-то «калоражи» и «разблюдовки» превращали приготовление еды в сложный и обезличенный технологический процесс, так что Зойка отчаянно скучала и, если спрашивали, часто отвечала невпопад.
Перед Новым годом Зойка с подругой отправилась в кафе. Еще, помнится, идти не хотела… Она всегда стеснялась больших и шумных компаний, от громкой музыки быстро начинала болеть голова и закладывало уши, от сигаретного дыма, висящего стеной, слезились глаза и в горле першило… К тому же и надеть было совершенно нечего. Пересмотрев свой небогатый гардероб, Зойка решила, что лучше уж остаться дома.
И в самом деле — лучше бы осталась! Все ведь могло сложиться иначе. Подумав об этом, Зойка заплакала почти в голос, тоненько подвывая. Если бы она никуда не пошла в тот вечер, жила бы себе спокойно, не рыдала бы среди ночи в подушку…
И умирать завтра тоже бы не пришлось.
Но это сейчас, а тогда Зойка чувствовала себя настоящей Золушкой, которую не берут на бал. «Ну почему так несправедлива жизнь? — с тоской думала она. — Кто-то может развлекаться, а кто-то так и будет стоять всю жизнь у котла с поварешкой!»
Но вместо феи-крестной явилась подружка Алка. Она-то уже была в полной боевой готовности: красное короткое платье, яркий макияж, больше похожий на раскраску индейца, вышедшего на тропу войны, броские украшения, звенящие при каждом шаге…
— Ты еще не готова? — всплеснула руками она. — Опаздываем же!
— Я не пойду! — ответила Зойка. — Дома останусь… Что-то не хочется.
— Ты не дури! — строго сказала Алка. — А то так всю жизнь дома и просидишь. Давай собирайся по-быстрому!
Она в два счета соорудила на Зойкиной голове модную прическу с налаченной челкой, помогла накраситься и, критически оглядев гардероб подруги, грустно вздохнула:
— Да, тяжелый случай… Это полный отстой! Ну ничего, сейчас что-нибудь придумаем.
Через час они уже сидели за столиком в кафе. Зойка с непривычки мучилась в слишком тесной для нее Алкиной модной кофточке с большим вырезом на груди и сапогах на высоких каблуках, но мужественно терпела.
В таких местах она еще никогда не бывала! Мебель под старину, мягкие, удобные диваны, приглушенный неяркий свет, запах свежесваренного кофе — все создавало атмосферу уюта и вместе с тем причастности к какой-то другой жизни, прежде Зойке недоступной. Пианист за роялем в углу играл какую-то тихую, красивую мелодию, улыбался входящим посетителям и дружески кивал знакомым… Хотелось слушать его, удобно устроившись на мягком диванчике, и не уходить отсюда как можно дольше.
— Эй, ты что, заснула? — Алкин голос прервал мечтательные грезы. — Ну-ка посмотри направо! Да осторожнее, головой не верти.
И в самом деле — за соседним столиком удобно расположились двое парней. Они, не стесняясь, рассматривали девушек, выпивали, смеялись своим шуткам… Зоя смутилась, но Алка чувствовала себя здесь как рыба в воде.
— А что, ничего себе кексы… — протянула она, картинно затягиваясь длинной тонкой сигаретой. — Вот увидишь, сейчас подойдут знакомиться! Чур, мне тот, высокий.
И в самом деле — один из парней поднялся с места и направился к их столику.
— Девушки, вы скучаете? — галантно осведомился он. — Не хотите ли разделить компанию?
Алка улыбнулась, бросив на него томный взгляд из-под густо накрашенных ресниц, а Зоя в один миг позабыла обо всем на свете. Такой красивый парень! Она влюбилась в него без памяти с первого взгляда.
Костик стал для нее первым мужчиной. Все случилось очень быстро, на втором свидании. Зойка и понять ничего не успела. Привел в гости, включил музыку, налил бокал шампанского… От игристого вина закружилась голова, стало легко и весело, потом Костик стал ее целовать, а в следующий момент они почему-то оказались голые в одной постели.
Целых полгода Зойка прожила в тяжелом и сладком любовном бреду. Летала-трепетала на свидания по первому звонку, млела от любого ласкового слова или прикосновения, глядела на мир с блаженно-идиотской улыбкой… И верила, верила от души, что впереди — только хорошее, что они с Костиком непременно скоро поженятся, нарожают детишек и будут жить долго и счастливо.
А потом настал день, когда Зойка почувствовала, что теперь в своем теле она уже не одна. И дело было не только в легкой тошноте по утрам, в набухающих грудях и непривычно тяжелеющих ногах. Появилось странное ощущение наполненности всего ее существа, и Зойка чувствовала, что где-то там, в глубине, уже прорастает крошечное семечко… Это было ново, непривычно, но вместе с тем — и радостно тоже!
К Костику она летела как на крыльях, спеша сообщить ему эту новость. Но любимый почему-то совсем не обрадовался. На его красивом лице появилось выражение брезгливой отстраненности.
— Вот уж не думал, что ты такая дура! — процедил он сквозь зубы.
Зойка отшатнулась, словно он ее ударил.
— Что… Что ты сказал? — прошептала она непослушными губами.
Глупышка, она еще надеялась, что это просто недоразумение или злая, нелепая шутка, что Костик сейчас одумается… Но этого не произошло.
— Ты уж прости, подруга, но разбирайся с этим сама! И вообще… Откуда мне знать, что это мой ребенок? Я тебе ничего не обещал!
Зойка шла домой, качаясь, будто пьяная. Какая-то старушка неодобрительно покачала головой и пробурчала: «Вот молодежь пошла! Девки белым днем напиваются! Совсем стыд потеряли…»
За советом и помощью Зойка кинулась к подруге. Многоопытная Алка только головой покачала.
— Ну ты и дура! — отрезала она, выдыхая клубы сигаретного дыма. — Угораздило же так попасться…
— Да знаю, что дура! — всхлипнула Зойка. — Что же мне теперь делать-то?
— Ты что, совсем дикая, что ли? — покачала головой подруга. — Сделаешь аборт, и все! Под наркозом, ты и не почувствуешь ничего…
В женскую консультацию Зойка шла, словно на Голгофу. Проходя мимо детской площадки, она остановилась на мгновение… И почувствовала себя убийцей. При одной мысли о том, что в животе у нее растет такой же малыш, которому не суждено будет родиться, на душе стало совсем паршиво.
Еле передвигая ноги, Зойка добрела до поликлиники. В коридоре воняло хлоркой и какими-то лекарствами, пожилая нянечка в белом халате возила шваброй по линолеуму, ворча под нос: «Вот натоптали-то! Вот натоптали…» Даже плакаты на стенах были какие-то угрожающие — про венерические болезни и еще зачем-то человеческие внутренности в разрезе. Зойка опустилась на жесткую неудобную банкетку, сложила руки на коленях и стала ждать. Хоть бы скорее…
Но ждать, как нарочно, пришлось долго. Из-за двери слышалось звяканье инструментов, донесся приглушенный женский стон… Потом грубый сварливый голос:
— Чего орешь-то? Чего орешь? Я не делаю еще ничего! Под мужиком не орала, небось, а здесь разохалась! Трахаетесь незнамо с кем, а потом сюда бежите сопли свои размазывать — спасите, мол, помогите…
Зойка охнула и зажала уши. Мысль о том, что через несколько минут в этом ужасном кресле, напоминающем орудие пытки, окажется она сама — униженная, беспомощная перед чужой грубой силой, — была так отвратительна, что хотелось просто сквозь землю провалиться.
— Эй, ты чего там сидишь?
Из кабинета высунулась огромная бабища в белом халате, туго перетянутом ниже груди, и высоком крахмальном колпаке, надвинутом до самых бровей. Выглядела она как продавщица из молочного отдела в гастрономе, только на руках у нее были резиновые перчатки, и от этого было еще страшнее.
— Ну, кто там следующий? Ты, что ли? Давай, заходи, или особого приглашения ждешь?
— Н-нет, извините…
Зойка вскочила и почти бегом бросилась прочь. Она ни о чем не думала — просто бежала, как напуганное животное, спасающее свою жизнь и свободу.
Потом она долго сидела под дождем. Выхода не было… Оставалось только одно — пропадать. А что делать еще, если она больше никому в целом свете не нужна?
С трудом передвигая ноги, Зойка добрела до метро. Она стояла на платформе, ожидая поезда, и думала о том, как было бы хорошо умереть прямо сейчас, чтобы больше не было ничего — ни одиночества, ни боли, ни страха, ни того существа, которое нежданно-непрошено уже растет в ней, и теперь надо что-то делать и решать.
Из темного чрева тоннеля показались яркие желтые огни поезда. Словно глаза чудовища, зорко высматривающего свою жертву… И Зойка неожиданно для самой себя вдруг рванулась ему навстречу. Как она раньше не догадалась! Ведь это так просто. Надо сделать лишь один шаг — и все кончится…
Чья-то сильная рука резко дернула ее назад. Зойка еле устояла на ногах и с размаху плюхнулась на кстати оказавшуюся рядом скамейку. Перед ней стояла высокая красивая девица с бледным строгим лицом, одетая во все черное. Зойка даже оробела — она-то думала, что такие только в журналах бывают.
— Куда лезешь, дура? — строго спросила она. — Глаз нет, что ли?
Зойка отчаянно замотала головой. Теперь, когда первый порыв прошел, она чувствовала, что больше не сможет решиться на такой отчаянный шаг.
— Я… я жить не хочу больше! — выпалила Зойка и разрыдалась.
Она плакала навзрыд, захлебываясь слезами, и не могла вымолвить больше ни слова. Но девушка не уходила. Она терпеливо стояла рядом, глядя на Зойку, как на неразумного младенца.
— Вот горе-то! Навязалась ты на мою голову, — вздохнула она. — Ладно, пойдем отсюда на воздух!
В скверике Зойка почувствовала себя намного лучше. Она рассказала все — и про Костика, и про маму, и даже про эту противную тетку в женской консультации.
Девушка отреагировала странно — несколько секунд она испытующе смотрела в распухшее, зареванное Зойкино лицо, потом, словно приняв какое-то решение, сказала:
— Дура ты, дура и есть. Ну кто ж так делает? Ладно, пошли со мной. Одно место еще осталось.
Это было так странно, так неожиданно, что Зойка покорно утерла слезы и пошла вслед за незнакомкой, даже не спрашивая, куда и зачем.
А место оказалось — на тот свет…
Зойка всхлипнула и тряхнула головой, отгоняя неприятные воспоминания. Что уж там, теперь все равно! Завтра для нее все кончится. Девушка вырвала из тетради чистую страницу, задумалась на мгновение и быстро написала:
«Мамочка, прости меня, пожалуйста! Ухожу, потому что не могу иначе. Костик меня бросил, а я беременна. Не хочу больше жить. Прости и пойми, если сможешь.
Твоя дочь Зоя».
Вот и все. Письмо получилось кратким и не таким трогательным, как в кино, но сойдет и так. Надо положить куда-нибудь на видное место…
Зойка прошлепала босыми ногами на кухню. На расписанной под гжель тарелке лежали два блинчика с мясом, аккуратно прикрытые бумажной салфеткой. Наверное, мама оставила, уходя на работу… Запах от них шел такой аппетитный, что рука сама потянулась было к еде.
«Нашла время! — одернула себя Зойка. — Сейчас о другом надо думать!»
Она аккуратно сложила записку и положила ее на стол. Мама придет, развернет, прочитает — а ее уже не будет на свете… И ей будет все равно.
Девушка утерла слезы, вернулась в комнату и снова юркнула под одеяло. Она еще долго лежала, глядя в темноту за окном, и до самого утра так и не смогла заснуть.
Долгой же кажется ненастная осенняя ночь, почти нескончаемой… Ветер завывает, словно брошенный пес, и тяжелые капли дождя стучат в окно. По квартире, заставленной старой мебелью, гуляют сквозняки, так что колышутся пыльные портьеры на окнах. Кругом громоздятся стопки книг, валяются какие-то бумаги, из крана на кухне монотонно капает вода… Но горит настольная лампа под старомодным зеленым абажуром, очерчивая светлый круг, и молодому человеку, что сидит у стола, явно будет не до сна в эту ночь.
Глеб рассеянно листал толстую тетрадь в коричневом кожаном переплете. Там почти не осталось места… Страницы, густо исписанные мелким, убористым, почти бисерным почерком, шелестят под руками, как будто разговаривают с ним.
Вдруг он тряхнул головой, улыбнулся, словно его неожиданно осенила очень важная мысль, и, склонившись над тетрадью, начал что-то быстро-быстро писать. Перо не поспевает за мыслью, и строчки бегут по странице, обгоняя друг друга.
Мудрецы, поэты, пророки
Говорили, что жизнь — петля,
И что мы темны и убоги.
Это правда. Только не вся.
Стихи вторгаются в этот мир, словно трава, что пробивается к солнцу через асфальт, или ребенок, рвущийся наружу из материнского чрева. Когда новая мысль требует воплощения, он забывает обо всем — даже о том, что предстоит совершить уже совсем скоро.
Пусть завтрашний день станет для него последним, но сейчас он торопится записать это стихотворение, ухватить вдохновение, пока оно не исчезло, и выложить на бумагу новые строчки…
Мы сегодня живем, чтоб выжить,
Завтра срежут нас, как траву,
Но иным удается видеть
Золотые сны наяву…
Это те, кто словами, кистью
Или звуком выразить смог,
Что поведал, роняя мысли,
Замечтавшийся добрый Бог.
«Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Ну, не Пушкин, конечно, но все же… Глебу казалось иногда, что каждое стихотворение не пишется пером по бумаге, не сочиняется по воле своего создателя, а появляется из какого-то параллельного мира и его задача — уловить, записать и сохранить.
И несут они это людям,
Только здесь никого не ждут.
А появится — так осудят,
Аккуратно к кресту прибьют.
Предадут его в руки смерти,
И душа взлетит к небесам,
Но останется звездный ветер,
Утешающий души нам…
Все так, но чего-то не хватает. Нужен последний, завершающий аккорд! На мгновение Глеб почувствовал на лице холодное дуновение. Будто на кладбище оказался… И в самом деле — люди, отмеченные печатью таланта, особенной божьей благодати, оставили миру свои творения, но сами зачастую оказывались непонятыми и гонимыми при жизни! И посмертное признание вряд ли сможет что-то изменить.
Он сжал губы и быстро дописал:
Никого не поднять из праха,
Это только песня без слов —
Колыбельная песня страха
Над могилой забытых снов.
Кажется, теперь все. Глеб еще раз перечитал написанное — и улыбнулся радостно и светло. Да, да, все правильно. Можно сказать, вполне достойное завершение.
Остро и больно кольнула мысль: а для кого все это останется? Скорее всего, скоро сюда придут чужие люди и все вещи, знакомые и памятные с детства — и заветную тетрадь в том числе! — просто выкинут, как ненужный хлам на помойку.
Нет, этого допустить нельзя! Уж бог с ней, с рухлядью, даже книги не так жалко, но стихи надо сохранить. Пожалуй, стоило бы отдать кому-то из друзей, но теперь уже поздно… Разве что по почте отправить. Да, да, это, пожалуй, лучший вариант. Только вот кому?
Перед внутренним взором на мгновение предстало лицо Тимура: широкие скулы, раскосые глаза, неизменная улыбка… Весельчак и балагур с неразлучной спутницей — гитарой. Только если повнимательнее приглядеться, в глубине его глаз всегда прячется грусть. Недаром же далась ему афганская служба! Зато стихи останутся в хороших руках. Некоторые, наверное, станут песнями, как уже не раз бывало раньше, и после какого-нибудь Яблоневского фестиваля пойдут гулять по студенческим компаниям и кухонным посиделкам, будут звучать у костра в лесу или даже из киоска пиратских звукозаписей. Вряд ли кто-нибудь будет знать автора, ну да пусть их. Главное — песни заживут собственной жизнью!
Даже когда его самого уже не будет.
Подумав так, Глеб аккуратно закрыл тетрадь, отложил ее в сторону и слегка погладил шершавую обложку, словно хотел сказать: не бойся, мол, на произвол судьбы я тебя не брошу!
Кажется, все. Он обвел взглядом комнату. Так человек, отправляясь в далекое путешествие, оглядывается в последний раз по сторонам, словно проверяя, не забыл ли чего.
От пола до потолка громоздятся книжные полки, уставленные многотомными собраниями сочинений классиков марксизма-ленинизма. Если открыть любую книгу — найдешь на полях многочисленные пометки, сделанные рукой отца. И твердый росчерк на первой странице: «Из собрания Николая Ставровского». Отец почему-то имел привычку подписывать свои книги…
Он всю жизнь преподавал теорию научного коммунизма, читал лекции в университете и еще нескольких вузах попроще, а потому очень добросовестно работал с первоисточниками, чтобы, по собственному выражению, «владеть вопросом».
Наверное, отец был хорошим преподавателем — вдумчивым, очень эрудированным, в меру строгим… В быту же он был сущим ребенком — большим, неприспособленным и наивным… В доме хозяйничала бабушка Антонина Сергеевна — высокая суровая старуха. Сына она опекала, словно младенца, просто пылинки с него сдувала — готовила особенные паровые котлеты, гладила рубашки, до зеркального блеска начищала ботинки, любовно и старательно оборудовала ему рабочий кабинет, чтобы ничто не отвлекало от научных занятий, и ходила на цыпочках мимо двери…
А еще ревниво пресекала все посягательства на свое сокровище. Наверное, поэтому отец почти до сорока лет проходил в холостяках, являя собой образ классического чудака не от мира сего. Именно таким он выглядит на всех фотографиях — длинная нескладная фигура, добрые и беспомощные глаза за толстыми стеклами очков и неизменное мечтательно-отрешенное выражение лица…
— Настоящий ученый не должен отвлекаться на мелочи! — наставительно говорила Антонина Сергеевна, подняв указательный палец. — Наука не терпит суеты!
И все-таки не углядела. Когда в аудиторию впервые вошла молоденькая студентка Наташа Ершова, доцент Ставровский покраснел и даже уронил очки от смущения. Девушка и в самом деле была хороша, как майская роза…
В общем, диплом мама так и не получила, зато через девять месяцев после их знакомства на свет появился Глеб.
Антонина Сергеевна пробовала было воспротивиться этому скоропалительному браку, но тут отец впервые проявил характер, даже стукнул кулаком по столу и решительно заявил: «Как честный человек, я обязан…»
И твердокаменная старуха сдалась. Молодая женщина поселилась в огромной, но неуютной квартире в сталинском доме на Ленинградском проспекте на правах законной супруги. Правда, в присутствии свекрови она все время чувствовала себя задавленной и даже по дому ходила с оглядкой…
Историю их с отцом знакомства мама рассказывала Глебу много раз, словно сказку, а он все никак не мог понять, почему на старых фотографиях она такая молодая и цветущая, а в жизни выглядит совсем по-другому. Она словно растворилась в семье, смотрела на отца с обожанием и не переставала считать его гением.
Глеб начал сочинять стихи, наверное, с тех пор, как себя помнил. Музыка слов завораживала его… Еще совсем маленьким он чувствовал, как самые обычные слова, расставленные в определенном порядке, превращаются в нечто новое, необычное и неожиданное.
В этом загадочном процессе было нечто сродни магии, и Глеб иногда представлял себя волшебником, который, читая заклинания, может менять мир по своему усмотрению, устанавливать свой порядок вещей…
Много позже, уже став взрослым, он наткнулся на стихотворение Гумилева и подивился схожести своих детских представлений с видением великого поэта:
В оный день, когда над миром новым
Бог явил лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом воздвигали города…
Читал Глеб много и неразборчиво. Едва научившись складывать буквы в слова, он начал мести с полок все подряд. Кроме сочинений классиков марксизма-ленинизма, в доме было немало книг…
Отец всю жизнь собирал библиотеку и очень гордился ею. Маленькому Глебушке (так его называла бабушка Антонина Сергеевна) многое было непонятно, и, если книга казалась скучной, он сразу откладывал ее в сторону. Зато порой повествование захватывало его настолько, что он забывал обо всем на свете. Читать приходилось украдкой, чтобы взрослые не заметили и не отобрали книгу «не по возрасту», но Глеб научился, дождавшись, пока все в доме улягутся спать, прятаться в кладовке. Он принес туда фонарик — и блаженствовал. Возвращаться в обыденный мир совсем не хотелось…
Казалось, что дома всегда было холодно. Не было ни криков, ни скандалов, и посуда на кухне не билась… В семье вообще не принято было повышать голос друг на друга.
Зато у бабушки все время были поджаты губы и на лице застыло выражение бесконечной скорби. Мама тихо прошмыгивала из угла в угол испуганной мышкой, и вид у нее вечно был какой-то виноватый. Что происходит между ними, Глеб по малолетству не понимал, но не спрашивал и на всякий случай старался держаться подальше.
Отец в его мире появлялся редко — большую часть времени он проводил либо вне дома, либо в своем рабочем кабинете. Глебу иногда казалось, что он просто прячется там от бабушки и мамы, как и он в кладовке.
Учился Глеб неровно — то сплошные пятерки, то двойки, прогулы и вызовы родителей в школу. «Трудный ребенок, одаренный, но трудный!» — вздыхали учителя, а он смотрел на них со смешанным чувством недоумения и жалости. Неужели эти пожилые, ограниченные и словно чем-то навсегда испуганные люди всерьез думают, что могут его чему-то научить? Иногда он начинал спорить, но чаще просто сидел в классе с таким отстраненным видом, словно все происходящее здесь его вовсе не касается.
Лет в четырнадцать у Глеба наступил период богоискательства и богоборчества. Он упорно искал ответа на вечный вопрос: есть ли какая-то высшая сила, которая призвана воздать «каждому по делам его» или человек совершенно свободен и отвечает за свои поступки только перед собственной совестью?
Глеб прилежно читал и Библию, и Коран, и «Историю религий», но долгожданной ясности это не принесло. С одной стороны, усердно насаждаемый безусловный атеизм стал казаться тупой казенщиной, а с другой — искренне уверовать в Бога Глеб не мог. Слишком уж темна и запутанна история… И кровавых страниц в ней тоже немало!
Он долго размышлял о том, почему христианство, пришедшее в мир как благая весть, успело превратиться в полную свою противоположность. Как можно учить людей любви друг к другу, насаждая новую религию огнем и мечом?
Как получилось, что сначала были христианские мученики, а потом — инквизиция, Крестовые походы, безжалостное преследование еретиков и иноверцев? На какое-то время его настольной книгой стал «Тиль Уленшпигель» Шарля де Костера. «Пепел Клааса стучит в мое сердце…» Жестокие и прекрасные слова преследовали его.
Перед глазами вставали картины средневекового города с мощеными узкими улочками и остроконечными крышами из красной черепицы.
Красивый такой городок, будто пряничный! Только дела в нем творятся страшные. И зеваки на площади собрались не затем, чтобы поглазеть на жонглера или трубадура…
Нет — сложены вязанки дров у столба, и совсем скоро здесь сожгут живого человека. В небе горит закат, но никому нет дела до его вечной и равнодушной ко всему красоты, скоро предстоит зрелище поинтереснее!
И в тот час, когда на стене
Догорает последний блик,
Шел принять свою смерть в огне
Нераскаявшийся еретик.
Дальше было о том, как улюлюкает толпа и как осужденный старается идти быстрее навстречу смерти, торопит ее, как милосердную избавительницу от страданий…
И о том, как, незримый для всех, перед ним предстал сам Иисус Христос в терновом венце и окровавленной одежде, чтобы попросить прощения у человека, замученного во имя Его:
Ты пойми, я совсем другой,
Я учил любить и прощать,
Пожалей меня, успокой,
Не за то я шел умирать!
Стихи получились длинные, местами чересчур книжные, но Глеб был доволен собой. Он даже отправил их в популярный журнал «Наша молодость» и с трепетом в душе ждал, что вот-вот увидит свое произведение напечатанным…
Месяца через два пришел ответ.
Некая О. Самоварова сообщала, что стихи для журнала не подходят, советовала обратиться к современной жизни и написать что-нибудь о буднях комсомольской организации. Было очень обидно, но Глеб старался не подавать вида. Конечно, сам виноват! Глупо было надеяться.
В тот день он записал в своем дневнике: «Сегодня мир впервые сказал: “Ты мне не нужен”. Если так, то и мир не нужен мне!»
Глеб еще долго переживал эту неудачу, даже стихов не писал почти два года. К тому же в семье случилась беда… В марте восемьдесят шестого года скоропостижно скончался отец.
Странное это было время: вроде бы огромная страна, тогда еще именуемая Советским Союзом, стояла твердо и нерушимо, а новый генсек, прозванный в народе Меченым за большое родимое пятно на лысине, то шумно боролся с алкоголизмом, то призывал с телеэкрана «нАчать» и «углУбить» перестройку и ускорение, но предчувствие близких перемен буквально витало в воздухе.
Стали появляться публикации опальных прежде писателей, начали выпускать диссидентов из тюрем и психушек… Так через плотину просачиваются первые ручейки, которым совсем скоро предстоит превратиться в мощный поток, чтобы снести обветшавшее сооружение.
В промозглый и ветреный день отец вернулся с работы раньше обычного. Он пожаловался на усталость, отказался от ужина, выпил стакан крепкого чаю и прилег на диванчике у себя в кабинете. Мама никогда не решалась потревожить его там, но в тот вечер почему-то заглянула — и выскочила бледная, с трясущимися губами.
— Антонина Сергеевна! Вызывайте «скорую»!
— Что случилось?
Бабушка горделиво выплыла из своей спальни, как всегда, величественная — седые волосы убраны в высокую прическу, губы поджаты, одна бровь чуть приподнята. Весь ее вид будто говорил: «Ну, что еще натворила эта дурочка?»
— Что ты кричишь, Наташа? Уже поздно, — она устало и снисходительно отчитывала невестку, — и Николаша устал, отдыхает. Людям нужен покой!
— Там Коле… плохо, — выдохнула мать и вдруг как-то странно сползла по стене, опустилась на корточки и горько заплакала, закрыв лицо руками.
В доме началась суета, пришли люди в белых халатах и увезли отца. В воздухе прозвучало слово «инсульт», словно пуля просвистела…
На носилках он лежал беспомощный, непохожий на себя: широко раскрытые невидящие глаза, на лице — гримаса страдания и рот как-то странно кривился на сторону.
И до самого утра в окнах их квартиры горел свет… В кухне пахло валерьянкой и валокордином и две женщины сидели рядом, утешая и поддерживая друг друга — впервые, наверное, за все годы, что им довелось прожить бок о бок.
Потом они по очереди ходили в больницу, подолгу просиживали у постели отца и возвращались, то вспыхивая радостной надеждой, то как будто в воду опущенные. За то недолгое время, что отец провел между жизнью и смертью, они стали очень близки, жили одними радостями и печалями.
Глеб не переставал удивляться: почему надо было случиться большому несчастью, чтобы родные, в сущности, люди поняли, наконец, что им нечего делить?
Отец скончался через неделю. Врачи оказались бессильны… Глеба в больницу так и не пустили. Мама с бабушкой были совершенно единодушны в этом вопросе: «Не надо травмировать ребенка!» Потом Глеб очень жалел об этом, хотя и знал, что отец так и не пришел в сознание.
Были похороны, и квартира впервые в жизни показалась тесной — так много людей пришли проводить отца в последний путь. Седые профессора и юные розовощекие студенты, аспиранты, бывшие ученики… Все они говорили о покойном много хороших слов, и по всему выходило, что они знали и любили его много лет. Среди них Глеб чувствовал себя просто неприкаянным! Особенного чувства потери он почему-то не испытывал, но было странное, почти абсурдное ощущение собственной вины за то, что почти не знал отца, ни разу не поговорил с ним по душам и даже проститься по-человечески не смог…
Много позже Глеб иногда думал: «Интересно, как бы отец смог принять перемены, что произошли всего через несколько лет? Он всю жизнь не только объяснял студентам преимущества социалистического строя и неизбежное наступление коммунизма, но и сам искренне верил в это, а тут — распад Советского Союза, крах системы, дикий капитализм начала девяностых, расстрел Белого дома, война на Кавказе… Всего за несколько лет устоявшаяся жизнь перевернулась с ног на голову! Может, и к лучшему, что не дожил».
Бабушка пережила его ненадолго. После похорон она несколько дней бродила по квартире, словно искала что-то важное и никак не могла найти. Она стала рассеянной, порой говорила сама с собой и не отзывалась, когда домашние обращались к ней, а потом слегла — и больше не встала.
После свалившегося несчастья мать совершенно растерялась. Она выглядела как человек, который пробудился внезапно от долгого сна и теперь не понимает, где находится. Друзья покойного отца устроили ее работать на кафедру — пусть всего лишь лаборанткой, но ведь жить как-то надо! Деньги совсем небольшие, но это все-таки лучше, чем ничего. Глебу было жаль ее — такую беспомощную, неприспособленную…
— Я работать пойду! — заявил он.
Но мама решительно воспротивилась.
— Ни в коем случае! — строго сказала она. — Ты должен учиться. Проживем как-нибудь.
И в самом деле — жизнь постепенно наладилась. Удивительно, но спустя недолгое время мама повеселела и даже расцвела! Глеб вдруг с удивлением обнаружил, что его тихая мама-мышка, оказывается, еще вполне молодая и привлекательная женщина.
Она старалась принарядиться, уходя на работу по утрам, делала прическу и подкрашивала губы и ресницы, от нее теперь пахло духами…
А на него свалилась любовь — первая юношеская любовь, нежная, беспощадная и безнадежная. Как там у классика? «Так поражает молния, так поражает финский нож».
Ему как раз исполнилось шестнадцать, и большую часть времени Глеб проводил в мастерской художника Павла Кудрина — большой, пыльной, заставленной холстами и подрамниками, но почему-то очень уютной. Сигаретный дым стоял столбом, хоть топор вешай, по стаканам разливают дешевый портвейн, именуемый в просторечии «Три топора», зато люди собирались порой очень интересные.
Здесь пели, играли на гитарах, разговаривали… Лишь иногда сам хозяин — большой, лохматый, заросший бородой и немножко похожий на лешего — выставлял всю компанию со словами: «Посидели — и идите себе! Мне работать надо». На него никто не обижался, и назавтра все начиналось снова.
Глеба сюда привел Володя Старков — один из студентов, слушавших отцовские лекции. Он пришел на похороны и всячески старался помочь — то стол передвинуть, то посуду принести… И после еще звонил, наведывался, вроде как взял над ним шефство. Глеб очень дорожил этой дружбой. Такого светлого, солнечного человека ему встречать раньше не доводилось! С ним можно было поговорить, он хорошо играл на гитаре…
А еще — замечательно умел слушать стихи. Только ему Глеб сумел рассказать о своей неудаче с журнальной публикацией, об унизительном отказе…
И только с ним снова начал верить, что его стихи приходят в мир не напрасно и не стоит бросать дело своей жизни из-за какой-то там Самоваровой.
Обидно было лишь то, что они почти ровесники, но Володя уже студент, взрослый, самостоятельный человек, а Глеб все еще пребывал в унизительном статусе школьника и очень этим тяготился. Он просил не говорить об этом в компании… «Да ладно, вот ерунда какая! Молодость — единственный недостаток, который проходит с годами!» — беззаботно отмахивался Володя, но слово держал.
В один из жарких дней середины июля, когда пыльное московское лето висит над городом в облаке тополиного пуха и бензиновых выхлопов, на пороге мастерской вдруг появилась девушка. Да такая, что все присутствующие просто рты открыли… Смолкли разговоры, Володины пальцы застыли над гитарными струнами, и песня про глухарей на токовище оборвалась на полуслове.
— Привет! Меня зовут Янка, — сказала она.
В ушах Глеба ее голос прозвучал как музыка… Он не сразу заметил, как смотрит на нее Володя — так, словно весь мир перестал существовать для него в это мгновение.
Янка оказалась начинающей художницей. В этой лохматой, курящей, не очень трезвой компании она выглядела как пришелица из другого мира. Стройная, гибкая фигурка, огромные синие глаза, точеная головка в ореоле кудрей светло-медового цвета… То ли эльф, то ли ангел, то ли просто инопланетянка.
Почему-то в ее присутствии стихали громкие споры и никто не смел вставить крепкое словцо. Хотелось читать хорошие стихи и думать о высоком.
Словно само собой получилось так, что они стали все чаще общаться втроем: ходили в кино, выезжали на природу или просто гуляли по городу… И Глебу казалось, что именно ему Янка отдает явное предпочтение! Каждое его стихотворение было подарком для нее, новым признанием в любви. Он читал их друзьям, и Володя одобрительно качал головой, а Янка просто слушала, и синие глаза становились такими глубокими, задумчивыми…
Сказал Господь: «Бери что хочешь, но плати.
Деньгами, хлебом, потом, жизнью, кровью…
Но ничего дороже не найти,
Чем то, что называем мы любовью!
Живи как хочешь. Выбирай — о да! —
Страну, жену, и друга, и работу,
Но не забудь: приходится всегда
За все, за все, за все платить по счету!
И может быть, наступит миг в судьбе,
Когда играет ветер парусами,
Когда заглянет жизнь в лицо тебе
Зелеными и нежными глазами…»
А что любовь? Дрожит рука в руке,
И сердце бьется раненою птицей,
И за волшебный замок на песке
Не хватит жизни, чтобы расплатиться.
Лето кончилось. С Янкой и Володей удавалось видеться все реже: впереди был последний школьный год, а там — выпускные экзамены, поступление в институт… И все равно Глеб чувствовал тонкую, незримую нить, связывающую его с любимой и лучшим другом. Хотелось верить, что их волшебное «втроем» продлится как можно дольше.
И тут, словно гром с ясного неба, новость: Володя уходит в армию!
— Вот, повестку получил, — смущенно улыбнулся он. — Десятого октября — в военкомат с вещами. Теперь долго не увидимся…
— Как — в армию? А институт? — удивился Глеб.
— Теперь всех берут, — Володя пожал плечами, — так что готовься, через пару лет и тебе придется!
На «отвальную» напросилась большая компания. Решили махнуть за город, устроить нечто вроде пикника, благо погода позволяла.
— Тесновато у нас дома! К тому же родители пожилые уже, не надо их пугать, — объяснил Володя.
Тот вечер остался у Глеба в памяти навсегда. Погода выдалась сухая, теплая, прямо как по заказу… В темноте горел костер, и пляшущее пламя бросало отблески на лица, делая их такими незнакомыми и таинственными.
Володя был весел, словно отправлялся в увлекательное путешествие, много шутил, смеялся и почти не выпускал из рук свою гитару. Лишь однажды, когда на несколько минут он задумался о чем-то, Глеб увидел в его глазах тоску и обреченность.
Янка не отходила от него. Глеб еще надеялся, что это просто из-за того, что друг уходит, а они остаются. Но когда девушка вдруг положила Володе голову на плечо удивительно нежным, женственным движением, Глеб понял все. Между ними появилась новая связь, и теперь он здесь лишний.
Улучив минуту, Глеб все же решился поговорить с Янкой. Не стоило, конечно, этого делать! Зачем слова, когда все и так понятно?
— Такие вот дела… — протянул он, стараясь, чтобы голос звучал непринужденно и беззаботно. — Даже не верится, что Володька завтра уедет…
Янка вздохнула.
— Да. И мне тоже не верится. Я его ждать буду! — светло улыбнулась девушка. — Уже календарь завела. Буду каждый день отмечать, начиная с завтрашнего.
— Так вы теперь… — он замялся, подыскивая подходящее слово. — Вы теперь вместе?
Она кивнула. А Глеб почувствовал, как сердце проваливается куда-то вниз… Самому бы так провалиться, чтобы не стоять здесь перед ней и не слышать, как она говорит о своей любви к другому!
Наверное, это было заметно. Янка словно опомнилась и заговорила быстро-быстро, да еще таким тоном, как будто хотела утешить:
— Ты не подумай… Я к тебе очень хорошо отношусь. Ты для меня самый лучший друг!
В переводе на нормальный, человеческий язык это может означать только одно: «Я тебя не люблю». Конечно, надо было просто встать и уйти, может быть, еще улыбнуться на прощание… Как у Гумилева:
И когда женщина
С единственно прекрасным лицом,
Самым дорогим во Вселенной,
скажет: «Я не люблю вас»,
Я учу их, как улыбнуться и уйти
И не возвращаться больше…
Но Глеб уйти не смог.
Весь вечер он сидел и смотрел на Янку с Володей, словно хотел причинить себе как можно больше боли, растравляя свою рану. Видел, как бережно он накинул ей на плечи свой пиджак, как она благодарно улыбнулась в ответ, и ее точеная белокурая головка в свете костра казалась озаренной совсем другим, внутренним сиянием… На пальце поблескивал серебряный перстенек с бирюзой (раньше его не было!), и Янка нет-нет да поворачивала руку так и эдак, любуясь.
И пела гитара, словно хотела обрести голос человеческого сердца. Печальная красивая мелодия хватала за душу так, что в груди что-то сжималось сладко и больно. Тяжело, невыносимо расставаться с тем, кого любишь, и горек на губах вкус разлуки…
Для них двоих — временной, а для него — вечной.
Глеб смотрел на огонь и чувствовал, как глаза начинают предательски слезиться. Наверное, это дым от костра виноват! А в голове сами собой складывались слова:
Эти струны во мне
Будут вечно звучать,
Вечно петь о любви и разлуке,
Жаль, что даже во сне
Не дано целовать
Твои тонкие смуглые руки!
Весь последний школьный год Глеб провел будто в полусне. От Володи сначала приходили письма — нечасто, но все-таки… А потом он совсем перестал писать. Глеб немного обиделся, но теперь было все равно. Ну, почти.
Янку он тоже не видел и был даже рад этому. Зачем терзать душу безнадежной любовью? Разве недостаточно каждый день и каждую ночь ощущать пустоту около сердца? Разве мало услышать от любимой: «Ты мне не нужен»? Да, конечно, она не сказала этого вслух, не оттолкнула, не обидела… Но «Ты мой самый лучший друг» прозвучало примерно так же.
Глеб почти перестал выходить из дома по вечерам и все свободное время проводил за книгами. Мама радовалась (мальчик занимается!) и ходила по квартире на цыпочках, не решаясь лишний раз заглянуть в его комнату, как когда-то в кабинет отца.
Как-то незаметно подошли выпускные экзамены, потом — вступительные… Глеб подал документы на философский факультет. Не то чтобы он так уж хотел продолжить дело отца, но философия ведь — вечная наука! Начиная с мудрецов Античности, люди, наделенные особым складом ума, стремились осмыслить реальность и упорядочить все знания о мире. Как когда-то говаривал отец, «ими и расцветает жизнь!»
Глеб поступил на удивление легко. Еще бы — в приемной комиссии сидели люди, которые хорошо знали покойного отца, сочувствовали маме… Он даже немного стыдился того, что оказался на особом положении, и старался отвечать как можно лучше, чтобы совесть была спокойна.
Университет оказался сплошным разочарованием. Почему-то здесь совершенно не чувствовалось ни духа исканий пытливого ума, ни извечного студенческого вольнодумства. Сокурсниками оказались очень разные люди: комсомольские активисты с оловянными глазами, точно знающие, что почем и как образование должно помочь в карьере, парочка перепуганных ребят из Средней Азии, обалдевших от шума и суеты большого города, да несколько не в меру начитанных мальчиков и девочек из интеллигентных московских семей. Елена Андреевна, доцент кафедры научного коммунизма, ласково называла их «головастиками».
На занятия Глеб ходил в основном для того, чтобы блистать эрудицией. Он частенько спорил с преподавателями, и бывало, что седовласый профессор краснел и терялся, уличенный в незнании исторического факта или неправильном цитировании кого-нибудь из великих. Но скоро и это надоело. Глеб все чаще закрывался у себя в комнате и писал, писал…
Одиночество стало для него насущной необходимостью, хотя в универе он пользовался популярностью среди сокурсников и девушки поглядывали на него с интересом. Но все это было не то. В мыслях у Глеба была только Янка. Он хотел забыть ее — и не мог.
Глеб увидел ее вновь только два года спустя — просто случайно встретил на улице. В теплый весенний вечер он шел по Арбату, не так давно переделанному в пешеходную зону. Почему-то ему нравилось это место… Несмотря на общую атмосферу кича и безвкусицы, вычурные бронзовые фонари, торговцев с матрешками и шапками-ушанками, готовых заполонить любой пятачок, здесь чувствовалась новая, незнакомая прежде атмосфера свободы. И для творческих людей это была первая возможность предъявить себя миру. Можно сидеть с мольбертом, рисуя портреты прохожих, можно петь под гитару, читать стихи или хоть анекдоты рассказывать… Почти Монмартр посреди Москвы!
Вот и сейчас какой-то парень в потертых джинсах с длинными волосами пел, подражая Вертинскому:
Я не знаю, кому и зачем это нужно,
Кто послал их на смерть недрожащей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в вечный покой…
Пел он хорошо, с чувством. Вокруг собралась целая толпа. Глеб замедлил шаг, а потом и вовсе остановился послушать. Слова, написанные почти сто лет назад, звучали на удивление свежо и современно! В стране, которую сам Вертинский горько и зло называл «бездарной», почти непрерывно идет какая-нибудь война. И мальчиков, погибших ни за что, меньше не становится…
Чуть поодаль Глеб заметил тонкую девичью фигурку. В спустившихся вечерних сумерках лица было не разобрать, но в облике, движениях, наклоне головы ему почудилось что-то знакомое. Он подошел ближе и увидел Янку.
Увидел и ахнул. Янка была на себя не похожа, какая-то неживая, погасшая. И глаза стали пустые, блеклые, как у старухи… Глеб сразу понял, что произошло нечто страшное, но постарался не подать вида. Все равно он рад был ей — даже такой.
— Янка, здравствуй! Вот так встреча…
— А, это ты… Привет, — равнодушно отозвалась она. — Давай дослушаем, песня хорошая.
Утомленные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с исступленным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.
Янка подняла руку, прикрыла глаза… Глеб заметил на тоненьком пальце перстенек с бирюзой. Только теперь он выглядел совсем иначе — тусклым, почерневшим, даже камень как будто поблек.
— Видишь? — она слабо улыбнулась, и от этой замученной улыбки у Глеба просто сердце защемило. — Володя подарил. До сих пор ношу, не снимаю… Мне ведь даже кольцом швырнуть не в кого!
— Что случилось? Володя… где?
Янка устало покачала головой.
— Нет больше Володи. Убили его. В Афганистане, — она говорила тихо, но в глазах было столько боли, что Глеб оцепенел. А девушка все говорила, словно спешила высказать все, что наболело на душе:
— Он мне снится теперь. Каждую ночь снится, как будто живой. Стоит улыбается… Я его за руку взять хочу, обнять — а там пустота! Просыпаюсь и плачу.
Они стали встречаться. Странные это были свидания — горькие, безрадостные… Янка вспоминала каждую минуту, что удалось ей провести рядом с любимым, а Глеб страдал, но терпел.
— Только с тобой и могу говорить, — часто повторяла она, — ты ведь еще помнишь Володю, ты поймешь.
Однажды, теплой и тихой летней ночью, Глеб, как обычно, проводил ее до подъезда и возвращался домой. Из-за позднего времени пришлось идти пешком, но это было даже хорошо: на ходу лучше думалось. Янка сегодня была такая тихая, бледная, непривычно молчаливая…
Больше всего пугал ее взгляд — отрешенный, устремленный внутрь себя, нездешний какой-то. Казалось, что она просто тает, как догорающая восковая свеча, еще немного — и погаснет.
Широко шагая по тихой ночной улице, Глеб думал о том, что делать. В душе больше не осталось ни ревности, ни обиды. Разве можно ревновать к тому, кого уже нет? И видеть, как Янка страдает, было невыносимо… Но как ей помочь? Все утешения казались такими глупыми, бессмысленными, а главное — недостойными его смерти и ее горя.
Решение пришло совершенно неожиданно. Уже подходя к дому, Глеб вдруг вспомнил их последний вечер, лес, костер… И Володину улыбку, когда он укутывал хрупкую Янку своим пиджаком. Он ведь любил ее, да, любил! Разве он хотел, чтобы она так мучилась? И что сказал бы, если бы увидел ее сейчас?
У Глеба вдруг появилось странное ощущение, что Володя и в самом деле где-то рядом. Казалось, будто он может услышать и понять друга и, даже больше того, будто на краткий миг он сам стал им!
Он почти бегом припустился к подъезду. От нервного возбуждения дрожали руки, пересохло во рту и кровь стучала в висках… Дома Глеб первым делом кинулся к письменному столу. Он очень торопился записать слова, что пришли в голову так неожиданно, пока не схлынула волна вдохновения. Строчки ложились на бумагу почти без помарок и исправлений, и, закончив, Глеб вздохнул с облегчением, как человек, выполнивший очень важное и нелегкое дело. Будто телеграмму принимал с того света!
Он позвонил Янке, едва дождавшись утра.
— Надо встретиться!
Она удивилась немного, но не отказала. Кажется, ей было все равно… В другое время Глеб, наверное, обиделся бы на такое неприкрытое безразличие, но сейчас важно было другое: смогут ли слова, так неожиданно пришедшие к нему, сломать ледяную кору, под которой медленно умирает ее душа? Глеб очень волновался. Так, наверное, волнуется хирург перед операцией…
Янка ждала его в парке, скромно сидя на скамеечке под старой раскидистой липой. Среди пышной летней зелени, играющих детей и целующихся парочек ее фигура, облаченная в темное мешковатое платье, и бледное до прозрачности лицо казались чем-то неуместным, несвоевременным, вроде хора плакальщиц на свадьбе.
Глеб подошел к ней, не успев даже поздороваться, протянул аккуратно сложенный листок.
— Вот. Это для тебя. Прочти, пожалуйста…
Пока девушка читала, Глеб следил за ней затаив дыхание. Закончив, она обернулась к нему. На ресницах висели слезы, но глаза стали совсем другие — теплые, живые, словно омытые чистой и свежей родниковой водой.
— Спасибо… Спасибо тебе. Я как будто с ним поговорила!
Поднявшись на цыпочки, она поцеловала его в щеку и быстро, почти бегом, пошла прочь. Только каблучки простучали по дорожке… Глеб не посмел идти за ней, хотя потом долго корил себя за это. Надо было хоть до дома проводить!
Больше они не виделись. Стороной, от общих друзей, Глеб слышал, что Янка то ли вышла замуж за нового русского, то ли уехала в Индию и поселилась в буддийском ашраме. В памяти остались только ее слезы на глазах, улыбка, сверкнувшая на мгновение, как солнце после долгого ненастья, и еще как она уходила прочь — легкая, стремительная, порывистая…
Его единственная и недоступная любовь.
А дальше случилось уж совсем невероятное. В университет по программе культурного обмена приехала американская делегация. Это было в новинку, иностранцев тогда мало кто в глаза видел, и относились к ним со смешанными чувствами: с одной стороны, было очень интересно посмотреть на людей из другой, недоступной жизни, а с другой — и опасение присутствовало: мало ли что? Еще живы были воспоминания о тех временах, когда за любой контакт с иностранцем и посадить могли.
Мама приняла самое активное участие в приеме гостей. Почему-то именно на нее свалилось много дел: забронировать гостиницу, устроить поудобнее, Москву показать… И почему-то получалось так, что эти обязанности отнимали все больше и больше времени. Однажды мама явилась домой ближе к полуночи — украдкой, словно загулявшая девчонка. Еде слышно скрипнула дверь, мама вошла, не зажигая свет в прихожей, и уже собиралась тихонько прошмыгнуть в свою комнату, когда Глеб вышел ей навстречу.
— Ты что так поздно?
— Ты еще не спишь? — фальшиво изумилась она. — Тебе же завтра на занятия! А я тут… на работе задержалась.
— Да ну? В такое время?
Врать мама не умела. Она залилась краской до самых корней волос, опустила глаза, словно школьница, и, теребя рукав, принялась сбивчиво рассказывать, что познакомилась с очень интересным человеком, что зовут его Билл, живет он в штате Нью-Гемпшир, преподает английский язык и литературу в колледже, читает Достоевского… А еще — сегодня он сделал ей предложение.
Глеб смотрел на маму — и почти не узнавал ее. Раскрасневшаяся, с растрепанными от ветра волосами, она выглядела смущенной, счастливой… И такой молодой! Почти как девчонки-однокурсницы.
— Он тебе нравится? — спросил Глеб.
— Да… Очень, — призналась она.
— Ну, так выходи за него!
— Как же я тебя одного оставлю? — вздохнула мама.
— Да очень просто, — пожал плечами Глеб, — я ведь уже взрослый.
Знакомство состоялось уже на следующий день. Билл оказался довольно симпатичным, Глеб даже не ожидал, что будущий мамин муж ему понравится! Рослый, широкоплечий, с румяным обветренным лицом, он был больше похож на фермера со Среднего Запада, чем на университетского профессора. Зато на маму он смотрел так восторженно и влюбленно, а она просто светилась от счастья. Впервые в жизни, наверное!
Теперь мама живет в маленьком уютном коттедже, стряпает мужу обеды, гладит рубашки… И воспитывает маленькую дочь. София родилась через год после их с Биллом свадьбы. Новоиспеченный отец очень хотел назвать девочку Грушенькой в честь героини «Братьев Карамазовых», но мама решительно воспротивилась, и после долгих споров молодожены пришли к разумному компромиссу. Достоевского мама никогда особенно не жаловала, и Сонечка Мармеладова вряд ли была ее любимой героиней, но ребенку с таким именем жить будет гораздо легче и проще.
Мама присылала фотографии пухлого розовощекого младенца с бессмысленно-радостным взглядом, но Глеб не ощутил прилива каких-то особенно теплых родственных чувств. Ну да, еще один человеческий детеныш… Дай ему, конечно, бог, всяческого добра и счастья, но — где-нибудь подальше. Странно было думать о том, что где-то живет его маленькая сестренка, а он ее никогда не видел!
А теперь и не увидит.
Оставшись в одиночестве, Глеб вздохнул с облегчением. Мама и раньше не сильно ограничивала его свободу, но теперь вообще не нужно было больше подстраиваться под кого-то, отчитываться в своих действиях… Можно ночами напролет сидеть за письменным столом, встречаться с друзьями и единомышленниками в прокуренных арт-кафе и даже девушек приводить домой, когда захочется.
Но первое опьянение свободой закончилось довольно быстро. Встречи с «братьями по искусству» обычно перетекали в бесконечную пустопорожнюю болтовню с обильными возлияниями. То, что в шестнадцать было интересно и ново, к двадцати двум уже изрядно набило оскомину. Прав был Володя, когда говорил, что молодость — это единственный недостаток, который проходит с годами! Торопливые романы с экзальтированными барышнями из богемной среды оказались делом нудным, хлопотным и малоприятным. Вечером небесное создание рассуждает об экзистенциализме или поэзии Бодлера, а утром превращается в обыкновенную истеричку и лишается романтического флера. Девушек было много, но ни к одной Глеб так и не прикипел сердцем. За сложностью и утонченностью он видел только ограниченность и кривляние, а потому связи длились недолго. Глеб иногда задумывался: а может быть, все дело в нем самом? Может, он так и не сумел забыть Янку? Отболела, перегорела старая любовь, но шрам остался — во всю душу…
Осталось только творчество, но и тут все было очень непросто. Оказалось, что в быстро меняющемся мире для поэтов нет места… Пару раз он сунулся было в разные издательства, возникающие тут и там, словно грибы после дождя, но вскоре понял, что издать стихи практически невозможно — разве что за свой счет, дабы потешить самолюбие.
Новой России были нужны зубодробительные боевики, слезливые женские романы, гороскопы, пособия по самоисцелению от всех известных и неизвестных болезней — словом, что угодно, кроме настоящей поэзии. Правда, песни на его стихи охотно исполняли малоизвестные барды и столь же малоизвестные рок-группы, но денег это не приносило.
Деньги стали еще одним болезненным вопросом. Глеб был неприхотлив в быту, но добывать где-то презренный металл на хлеб насущный необходимо даже убежденному аскету. Приходилось подрабатывать то тут, то там — писать статьи для сомнительных газетенок, переводить рекламные тексты (хоть за это спасибо родной английской спецшколе!) и даже репетиторствовать, вдалбливая оболтусам-абитуриентам историю, обществоведение и английский язык. Заработки были скудные, нерегулярные, но больше всего угнетало даже не это, а отсутствие всяких перспектив на будущее. Извечный русский вопрос «Что делать?» не давал покоя, и внятного ответа на него Глеб найти не мог.
Многие его сверстники принялись заниматься бизнесом, торгуя то памперсами, то шоколадками, то черной икрой или джинсами, но Глеб, кажется, еще с молоком матери впитал отвращение к торгашеству. Другие исхитрялись получать западные гранты, но чаще всего это выглядело цивилизованной разновидностью нищенства в межгосударственном масштабе. «Господа, же не манж па сис жур! Доне келькшоз пур повр офисье…» Ипполит Матвеевич Воробьянинов и представить себе не мог, какие масштабы приобретет его деятельность в России образца девяностых!
Можно, конечно, как и многие его собратья по творческому цеху, вести образ жизни непризнанного гения — занимать деньги там и сям, выпивать и закусывать на халяву или даже сесть на шею какой-нибудь доброй и безотказной телке, но для Глеба такой путь был совершенно неприемлем. Гордость не позволяла. К тому же он не раз видел, до чего доводит людей любовь к бесплатному сыру, который, как известно, бывает только в мышеловке. Кривляться за рюмку водки и преданно заглядывать в глаза любому благодетелю… Бр-р, даже думать о таком не хочется!
В университете Глеб почти перестал появляться. Он вообще не понимал, для чего может понадобиться диплом философа. Разве что на стенку повесить в рамочке. Да еще этот нелепый конфликт с преподом… Старого дурака уже не переделать, а пойти на попятный Глеб никак не мог. В конце концов он просто ушел, бросив университет, и ни разу не пожалел об этом.
Мама регулярно писала письма, звала к себе в Америку… Правда, не слишком настойчиво. Глеб не осуждал ее. В ее новом, уютном и вылизанном до блеска мирке не было места для взрослого отпрыска. Да и самому не очень-то хотелось отправляться в этот заокеанский рай. При одном взгляде на чистенький маленький коттедж с цветочками в палисаднике, на неизменные приклеенные улыбки друзей и соседей («Hi! I am fine!») у него просто скулы сводило от скуки.
Глеб чувствовал себя одиноким, как Робинзон Крузо на своем острове. Все чаще и чаще он думал о смерти, но эта мысль не пугала его, наоборот, была в ней какая-то привлекательность и даже мрачноватая романтика. В самом деле, стоит ли жить в мире, где никому не нужны ни его стихи, ни он сам? Быть обреченным на вечное ледяное одиночество и непонимание? И ради чего? Чтобы приспособиться и жить как все — крутиться, вертеться, лгать, прогибаться перед сильными мира сего и давить тех, кто слабее? Зачем?
Ну что же, поэту положено уходить молодым. Как у Высоцкого:
Кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт,
А если в точный срок, то в полной мере…
Знал, о чем писал всенародно любимый бард, который, как известно, и сам недолго зажился на свете! А сколько их еще было — таких? Кто не убил себя сам, как Маяковский или Есенин, с завидным упорством искал смерти на дуэли или где-то еще. Поэту прожить дольше тридцати семи — вообще моветон!
Не потому ли, что он чувствует происходящее острее других? Быть зрячим среди слепых — нелегкая участь… В начале века среди декадентствующей молодежи прокатилась целая эпидемия самоубийств. Странно это выглядело, конечно — вроде нет ни голода, ни войны, а вполне благополучные сыновья и дочери обеспеченных родителей с завидной регулярностью сводят счеты с жизнью по самому ничтожному поводу! Подлинную причину своего поступка они не могли бы объяснить ни близким, ни родителям, ни даже себе самим…
Глеб иногда думал: а может, они просто знали, что будет дальше? Предчувствовали, что совсем скоро их привычный мир рухнет и исчезнет без возврата, что впереди сначала мировая война, потом революция, война гражданская, красный террор? И еще много всякого, до чего лучше бы не дожить? Прекрасным юнцам и девам дворянского звания в этой кровавой каше ничего хорошего уж точно не светило! Так не лучше ли уйти молодым, не изведав всей грязи жизни, не дожидаясь, пока бравый матрос выстрелит тебе в затылок в подвале или «тройка» отправит гнить в лагерях, где от тяжкого труда, голода и издевательств заключенные постепенно теряют и достоинство, и разум, и самый человеческий облик?
Да и сейчас не легче. В вакханалии и неразберихе девяностых Глеб видел не первые шаги зарождающейся демократии, а путь в пропасть. Общество, не способное к саморазвитию, к реформам, обречено двигаться по замкнутому кругу: застой — революция — анархия — диктатура. И это продолжается до тех пор, пока народ не образумится, не научится признавать собственные ошибки и делать выводы либо не исчезнет совсем, сойдя с арены истории. Так что хорошего ждать точно не приходится…
Даже стихи стали приходить все мрачнее и безнадежнее.
Окончательно придя к мысли о том, что продлевать постылое существование не стоит, Глеб, как ни странно, испытал чувство легкости и освобождения. Человеку, который готов умереть, и жить проще! Не нужно тревожиться за свое будущее, строить какие-то планы…
Но самое удивительное было еще впереди. Оказалось, что таких, как он, — людей, готовых умереть, вокруг не так уж и мало!
У многих для ухода из жизни есть весомые причины. Другое дело, что убить себя нелегко и страшно это делать одному…
Случайный разговор с Владом натолкнул его на решение проблемы. А что, все просто — сесть в машину, включить двигатель, и все! Хорошо бы еще уехать куда-нибудь подальше от жилья и людей, чтобы не нашли раньше времени, в лес, например… В такой смерти есть даже какая-то красота — уйти без боли, без страданий и не запертым в клетку своей квартиры, а под вольным небом! Непонятно было, правда, где взять машину и кто сядет за руль, но и этот вопрос разрешился на удивление быстро: сам же Влад вызвался помочь, и не только помочь — разделить их участь. Глеб даже удивился.
Влада он считал человеком немудрящим, не отягощенным излишней рефлексией… Простой душой, одним словом! Кто же знал, что даже ему жизнь стала в тягость до такой степени?
Зато теперь все позади, и осталось лишь одно, последнее усилие. Глеб чувствовал себя как в школе, перед последним учебным днем, когда остается совсем чуть-чуть, а дальше — каникулы! Он заслужил этот отдых. Наверное, ему не дано переделать этот мир, не дано даже оставить сколько-нибудь заметный след. (Хотя — кто знает? Многих поэтов настигала посмертная слава, иногда через много лет…)
Но остается священное право самому выбирать день и час, когда придет время ставить точку.
Глеб посмотрел в окно. Надо же, уже и утро наступило! Ночь прошла, темнота рассеялась без следа, ветер разогнал тучи, и наступил новый день.
Последний день в его жизни.
В этот момент заверещал дверной звонок. Значит, пора… Глеб аккуратно закрыл тетрадь, спрятал ее в рюкзак и пошел открывать.
За дверью стояли все четверо, с кем предстояло ему разделить этот день. Надо же, пришли одновременно… Глеб обвел взглядом бледные, напряженные лица и спросил почти весело:
— Ну что, все в сборе?