Я не знаю бед, я нашел свой клад
И подарков не жду иных.
Но, мой друг, жалок тот, кто собой лишь живет
И в свой мир не пускает чужих.
Это город проигравших.
Я бегу отсюда прочь — побеждать.
Спустя всего несколько месяцев после самоубийства моей матери я как-то заглянул в гараж в поисках бейсбольной перчатки и наткнулся на Синди Познер, которая, стоя на коленях, самозабвенно делала минет моему старшему брату Брэду. Он опирался об отцовскую стойку для инструментов, и молотки с отвертками мелодично позвякивали на своих крючках в такт его раскачиваниям, словно рождественские бубенцы, Брэд же при этом глядел в потолок — почему-то со скучающим видом. Джинсы и трусы его были спущены до колен, рука рассеянно покоилась на прыгающей голове Синди, пока та обслуживала его под такой необычный аккомпанемент. Я стоял как прикованный до тех пор, пока Брэд не почувствовал мое присутствие и не перевел взгляд с потолка на меня. В глазах его не отразилось ни тревоги, ни смущения от того, что я застал его в таком компрометирующем виде, а только все та же отрешенная скука, которая, кажется, охватывала его всякий раз, когда дело касалось меня: «Ну да. У меня сосут в гараже. Могу поспорить, с тобой такого никогда не случится». У Синди же, которая находилась ко мне спиной и поэтому заметила меня на пару секунд позже, случилась форменная истерика, она ругалась и вопила на меня до тех пор, пока я не бросился в поспешное, хоть и несколько запоздалое отступление. Мне было тогда тринадцать лет.
Вполне возможно, что Синди справилась бы со своими чувствами получше, знай она, что через несколько лет это происшествие будет увековечено в первой главе моего автобиографического бестселлера, по которому, как по большинству успешных книг, вскоре неизбежно снимут фильм. К тому моменту она будет уже не Синди Познер, а Синди Гофман, на четвертом курсе она выйдет замуж за моего брата, и включение в книгу этого эпизода не будет, скажем так, способствовать укреплению наших и без того достаточно шатких отношений. Книга будет называться «Буш-Фолс», по имени маленького городка в Коннектикуте, где я вырос — ну, это я так выражаюсь, хотя пока нет единого мнения о том, вырос ли я вообще.
Теперь-то, конечно, вы уже слышали про «Буш-Фолс» и, разумеется, видели фильм — с Леонардо Ди Каприо и Кирстен Данст — сборы были весьма и весьма неплохие. Наверняка вы читали о том, какой шум он наделал в моем родном городе, где люди дошли до того, что подали против меня коллективный иск — совершенно, надо сказать, безрезультатно. Так или иначе, два с половиной года назад книжка очень здорово продавалась, и я стал на какое-то время большой знаменитостью.
Любой зануда может почувствовать себя несчастным, когда дела идут плохо, но нужно быть занудой особой пробы, проявлять чудеса изобретательности, чтобы умудряться быть несчастным, когда дела идут так хорошо, как у меня. В свои тридцать четыре я богат, успешен, веду вполне регулярную сексуальную жизнь и при этом обитаю на Манхэттене в шикарной пятикомнатной квартире на севере Вест-Сайда. Всего этого более чем достаточно, чтобы держать, как говорится, мир за одно место, однако в последнее время у меня стало закрадываться подозрение, что под всей этой мишурой скрывается на самом деле глубоко несчастный и никому не нужный персонаж.
За два с половиной года, прошедшие с выхода «Буш-Фолс», у меня не было недостатка в женщинах, однако каждая связь укладывалась ровно в восемь недель, и сценарий развития отношений от раза к разу не менялся. В первую неделю я выступаю по полной — дорогие рестораны, концерты, шоу на Бродвее, модные ночные клубы. Тонким комментариям из области литературы я скромно предпочитаю актуальные темы, сплетни из мира кино и жизни знаменитостей, а это, кто бы что ни говорил, в нью-йоркских ухажерах ценится более всего. То, что ты известный писатель, само по себе, конечно, неплохо, но рассказы о вечеринках студии «Мирамакс» или о том, как ты тусовался на съемочной площадке с Лео и Кирстен, куда скорее доведут дело до постели, да и рассчитывать можно на даму калибром повыше. Вторая и третья недели обычно самые лучшие, как раз их хотелось бы заспиртовать на память, в основном за всплеск эндорфинов от свежих постельных утех. В какой-то точке четвертой недели я влюбляюсь, ненадолго начинаю думать, что, может, это оно, то самое, а затем все как-то само собой катится под откос. Я начинаю сомневаться, колебаться, бояться, слишком сильно привязываюсь. Провожу всякие психологические эксперименты над собой и над ней. В общем, картина ясна. Так продолжается еще пару неприятных недель, а всю седьмую неделю мы оба отчаянно надеемся, что роман волшебным образом исчезнет сам собой — от какого-нибудь природного катаклизма или случайного возгорания, как угодно, лишь бы избежать опасного и изматывающего пути к полному разрыву отношений. Последнюю неделю мы проводим, «взяв паузу», и завершает ее формальный телефонный звонок, который подводит черту под отношениями и определяет какие-то последние оставшиеся телодвижения. Я завезу консьержке сумку и забытый тобою свитер от Донны Каран, книжки можешь оставить себе, спасибо за приятные воспоминания, никто ни на кого не в обиде, давай останемся друзьями, и так далее до посинения.
Я знаю, что обвинять других в собственных проблемах — признак малодушия, но я абсолютно убежден в том, что во всем виновата Карли. С Карли Даймонд я встречался в школе, это первая и единственная девушка, которую я по-настоящему любил. Мы были вместе весь выпускной год и любили друг друга со всей страстью и безапелляционностью юности. Это было в тот же год, когда произошли все ужасные события, описанные в моем романе, и наши отношения были единственным светлым пятном в моей зловеще разрастающейся вселенной.
Строго говоря, мы никогда не разрывали отношений. После школы мы поступили в разные колледжи — Карли на север, в Гарвард, а я на юг — в Нью-Йоркский университет. Мы пытались поддерживать роман на расстоянии, но мое твердое нежелание приезжать на совместные каникулы в Буш-Фолс усложняли дело, и в конце концов мы просто отдалились друг от друга, хотя формального разрыва не было. После колледжа Карли приехала в Нью-Йорк учиться журналистике, и с этого момента нас засосала долгая, запутанная дружба старшекурсников ровно с тем объемом сексуальных отношений, который совершенно сбивает обоих с толку. В конце концов, после череды несвоевременных поступков и вмешательств третьих лиц, мы полностью похерили самое светлое и чистое, что бывает на свете.
Мы по-прежнему любили друг друга, уж это-то было очевидно, но в то время, как Карли была готова вернуться к прежним отношениям, я постоянно находил поводы не связывать себя обязательствами. Несмотря на всю свою любовь к ней (а я действительно ее любил), я все время сверял наши отношения с той первозданной красотой, с теми чувствами первооткрывателей, которые обуревали нас каждую минуту, когда нам было по семнадцать лет. К тому моменту, как я наконец осознал всю глубину своей ошибки, Карли уже ушла. Потерять ее один раз — это было обидно, но вполне объяснимо. Для того чтобы бездумно упустить второй шанс, данный мне судьбой, требовалась такая гремучая смесь самонадеянности и тупости, что я, очевидно, сознательно взращивал ее в себе, потому что я глубоко убежден, что не всегда был таким законченным козлом.
Никогда не прощу себе тех психологических игр, в которые я ее втягивал на протяжении всей ее жизни в Нью-Йорке: бросался ухаживать, как только мне начинало казаться, что она ускользает, а потом, когда опять чувствовал себя уверенно, отматывал назад. Я позволял ее стойкой вере в наши отношения поддерживать меня в те минуты, когда и сам в них не верил, заманивал ее высказанными и невысказанными обещаниями, которых не выполнял. К тому моменту, как я наконец начал понимать, как бессовестно использовал ее, пользоваться было уже нечем. Она уехала из Нью-Йорка совершенно раздавленная и разочарованная, вернулась в Буш-Фолс и стала главным редактором местной газеты «Минитмен». Всякий раз, как мне начинает казаться, что я уже забыл ее, я вдруг вскакиваю посреди ночи и чувствую такую отчаянную тягу к ней, как будто она ушла не десять лет назад, а вчера.
С тех пор не проходит и дня, чтобы меня не посетило смутное, но невероятно сильное чувство сожаления, и каждая женщина, за которой я ухаживаю, напоминает мне о том, что я когда-то не сберег. Поэтому в каком-то смысле именно Карли виновна в том, что посреди ночи я находился в своей постели один, когда тишину квартиры, как звуком строительной дрели, разорвало телефонным звонком. Звонок телефона в два часа ночи редко предвещает что-то хорошее. Первое, что приходит мне в голову, когда я продираюсь сквозь тяжелый алкогольный дурман, — это звонит Натали, моя бывшая, находящаяся на грани психоза. Звонит, чтобы наорать. Не знаю, какой уж там вред я сумел нанести ее, очевидно, довольно хрупкой психике за восемь недель, но ее последний психотерапевт убедил ее, что у нее по-прежнему остался ко мне ряд неразрешенных вопросов и ей надлежит звонить мне с медицинской целью, когда вздумается, хоть днем, хоть ночью, чтобы напоминать, какой я бесчувственный чурбан. Звонки начались четыре месяца назад и теперь происходят довольно регулярно, и на домашний и на мобильный, — тридцатисекундные потоки пошлой брани, не требующие никакого участия с моей стороны. Если я не беру трубку, Натали вполне удовлетворяется тем, что наговаривает свои сокрушительные тирады на автоответчик. Ее всегда привлекали радикальные методы терапии, точно так же как меня, похоже, в последнее время привлекают женщины, которые в ней нуждаются.
Телефон продолжает звонить. Не могу сказать, сколько было гудков, два или десять, знаю только, что гудки не прерывались. Я перекатываюсь на бок и начинаю энергично тереть лицо, пытаясь вытрясти сон из головы. Я чувствую, какая дряблая кожа у меня на щеках, словно излишества предыдущего вечера неимоверно состарили меня. Вчера мы гуляли с Оуэном и, как всегда, упились в стельку. Оуэн Хобс, мой непревзойденный агент, является моим эмиссаром не только в литературном мире, но и во всех мыслимых областях хаоса и дебоша. Я никогда не пью — только с ним, но с ним я пью так же, как пьет он сам — жадно и с размахом. Он сделал меня богатым и получает с этого пятнадцать процентов, что оказалось лучшим фундаментом для дружбы, чем можно было бы подумать, и обычно эта дружба стоит тех тяжелых похмелий, которые следуют за нашими, как он выражается, «празднествами». Вечер в компании Оуэна неминуемо принимает форму затягивающей воронки, и впоследствии, возвращая свое стонущее тело к реальности, в которой грубо смыкаются угрызения совести и трезвость, из всего нашего коловращения я могу смутно вспомнить только пару безумных витков. А пока я все еще нахожусь в объятиях того зыбкого лучезарного состояния, когда опьянение уже ушло, а похмелье еще может и не наступить, однако меня все же слегка подташнивает и качает.
Телефон. Не поднимая впечатавшейся в подушку головы, я протягиваю руку в сторону тумбочки, сшибаю на ходу несколько журналов, открытый пузырек напроксена и кружку, наполовину заполненную водой, которая беззвучно выплескивается на пушистый бежевый ковер. Трубка, оказывается, с самого начала была на полу, и когда я наконец ее обнаруживаю и подношу к прикованной к подушке голове, холодные капли пролитой воды слизняками заползают мне в ухо.
— Алло? — Голос женский. — Джо?
— Кто это? — отвечаю я, слегка приподнимая голову, чтобы переместить микрофон хотя бы примерно в окрестность моего рта. Это не Натали, значит, может возникнуть необходимость что-то сказать.
— Это Синди.
— Синди, — осторожно повторяю я.
— Твоя невестка.
— А.
Эта Синди.
— У твоего отца был инсульт. — Жена моего брата сразу выпаливает концовку. В большинстве семей такие серьезные сообщения тщательно продумываются, чтобы аккуратно подготовить слушателя и максимально смягчить удар. Столь трагичную новость наверняка сообщал бы кровный родственник, в данном случае мой старший брат Брэд. Но я являюсь родственником и Брэду и отцу только в юридическом смысле. В тех редких случаях, когда они признают факт моего существования, это происходит исключительно в рамках выполнения общественного долга, вроде уплаты налогов или заседания в суде присяжных.
— Где Брэд? — говорю я, старательно приглушая голос без всякой необходимости, как это делают одиноко живущие люди.
— Он в больнице, — отвечает Синди. Она меня никогда не любила, но в этом не только ее вина. Я никогда не давал ей повода себя любить.
— Что произошло?
— Твой отец в коме, — отвечает она как ни в чем не бывало, как если бы я спросил ее, который час. — Ситуация серьезная. Не понятно, выживет ли он.
— Спасибо, что так тактично подготовила меня к этой новости, — бормочу я, поднимаясь на кровати, отчего триллионы нервных клеток в моем левом виске, подобно футбольным болельщикам, выплескивают наружу огромный запас агрессии.
Пауза.
— Что? — спрашивает Синди. Я вспоминаю, что мои шутки обычно до нее не доходят. Я провожу краткую инвентаризацию своих чувств, пытаясь обнаружить какую-нибудь реакцию на сообщение о том, что мой отец при смерти: скорбь, шок, злость, неприятие. Хоть что-то.
— Ничего, — отвечаю я.
Снова тяжелая пауза.
— В общем, Брэд велел передать, что сегодня приезжать не нужно, но завтра он встретит тебя в больнице.
— Завтра, — тупо повторяю я, снова глядя на часы. Завтра уже наступило.
— Можешь остановиться у нас либо у отца. На самом деле от его дома до больницы даже ближе.
— Хорошо.
В самой глубине своего рассеивающегося ступора я отмечаю, что где-то требуется мое присутствие. Более того, оно вроде даже само собой подразумевается. И то, и другое крайне необычно.
— Ну так что? Ты у нас остановишься или у отца?
Более чуткий человек подождал бы, пока у слушателя пройдет первый шок, прежде чем обсуждать технические вопросы, но по отношению ко мне никакого запаса чуткости у Синди нет.
— Все равно, — говорю я. — Как вам удобнее.
— Ну, у нас такой сумасшедший дом — дети и все такое, — отвечает она. — Тебе, наверное, будет лучше в вашем старом доме.
— Хорошо.
— Твой отец лежит в больнице Мерси. Рассказать, как проехать?
Похоже, этим она хочет подчеркнуть, что я почти семнадцать лет не был в Буш-Фолс.
— Она что, переехала?
— Нет.
— Тогда я, думаю, найду.
Я слышу ее приглушенное дыхание, пока в трубке, подобно опухоли, растет новая пауза. Синди старше меня на три года, и в Буш-Фолс она была типичной школьной звездой. Блестящие черные волосы и исключительное тело, натренированное на репетициях группы поддержки баскетбольной команды, — все это делало ее самой популярной героиней эротических сновидений многих бушфолсцев. Да я и сам не раз и с большим удовольствием представлял ее в фантазиях, в немалой степени основанных на воспоминаниях о сцене в гараже. Но теперь ей тридцать семь, у нее трое детей, и даже по телефону чувствуется варикозное расширение вен.
— Тогда ладно, — произносит наконец Синди. — Ну что, увидимся завтра?
— Ага, — говорю я.
Как будто такое происходит каждый день.
Я уехал из Буш-Фолс сразу после окончания школы и с тех пор там не был.
Ни разу не возникало необходимости навестить город детства, и, напротив, находились тысячи причин, чтобы там не появляться. Во-первых, там по-прежнему живет мой отец, все в том же большом доме в колониальном стиле, где я провел первые восемнадцать лет своей жизни, и прошло уже много лет с тех пор, когда мы хоть зачем-то были нужны друг другу. Каждый год незадолго до Дня благодарения Брэд звонит мне, приглашая приехать к ним с Синди, поесть индейки в кругу семьи. Но я-то знаю, что он просто хочет воспользоваться случаем, чтобы показать свое благородство. Это же Брэд — мой брат, старше меня на четыре года, из-за которого меня увезли на «скорой», когда он в шутку наехал на меня на отцовском старом битом «понтиаке», как только получил права, хотя я просто стоял на лужайке возле дома, никого не трогал, кидал мячик в кольцо. Машина остановилась не совсем там, где он планировал, и в результате у меня оказался перелом запястья и смещение плечевого сустава — тоже в общем-то не то, что планировал я. А потом он заявил, что я совершенно неожиданно кинулся под колеса. Поверил ему отец или нет — значения не имело, потому что на следующий день была назначена важная игра с Фэрфилдом, и весь Буш-Фолс рассчитывал на Брэда: он должен был привести «Кугуаров» ко второй победе подряд в чемпионате штата. Вряд ли отец стал бы наказывать городского героя.
Такая вот у нас семейка.
Моя мама, Линда, страдала маниакально-депрессивным расстройством, что вскрылось слишком поздно. Она покончила с собой ужасным образом — бросилась в водопад на реке Буш и утонула, когда мне было двенадцать лет. Иногда я вспоминаю ее до того, как ее охватило безумие и назначенные антидепрессанты, не облегчив ее страданий, высосали из нее все соки. Высокая, говорила негромко, в глазах смешинки, и улыбка такая озорная всегда, что казалось, именно с тобой она сейчас шутит и никто на свете не понимает этой шутки, кроме вас двоих. Целуя меня на ночь, она называла меня «медвежонок Джо». Как же заразительно она смеялась и как горько и часто плакала! Брэда, отца и меня жестоко качнуло волной от ее самоубийства: без того, чтобы она по-женски мягко нас направляла, мы совсем не могли общаться друг с другом.
В конце концов отец с Брэдом сошлись на баскетболе. Брэд был ведущим форвардом у буш-фолских «Кугуаров», что является абсолютной вершиной в карьере бушфолсца. Он два раза принес команде победу на чемпионате штата, поставил по дороге тучу рекордов и трахнул немало девчонок из группы поддержки. В общем-то больше Брэд тогда ничем и не занимался: только трахался да играл в баскетбол. В принципе — совсем не плохо, если у тебя получается. У меня вот не получалось, и поэтому Брэду говорить со мной было не о чем — он испытывал ко мне смесь любопытства с презрением. Что же до меня самого, то я считал Брэда убогим одноклеточным, но готов был отдать что угодно, лишь бы оказаться на его месте. Мой отец, Артур, в свое время тоже играл за «Кугуаров». Правда, он был не таким ярким игроком и теперь не пропускал ни одной игры Брэда — ни на своем, ни на чужом поле. Каждый раз они обсуждали матч, снова переживали острые моменты и вместе смотрели игры Университета Коннектикута.
Если кто еще не понял, в команду меня не приняли.
В нашей трагически сократившейся семье не было места циничному донельзя подростку, не способному ни как следует вести мяч, ни забрасывать издали, и я стал презирать безраздельную преданность «Кугуарам» и вообще все, что имело отношение к баскетболу. Вопрос о том, кто виноват в возникновении этого порочного круга отчуждения и обиды, сродни дилемме о курице и яйце, но как бы там ни было, разрыв между нами продолжал увеличиваться. Даже если мой отец и предпринимал какие-то попытки его преодолеть, они были столь незначительны, что с моего края пропасти даже не просматривались. Брэд получил стипендию Университета Коннектикута и уехал учиться в тот же год, когда я перешел в буш-фолскую старшую школу, и мы с отцом остались один на один в неумолимой тишине, мертвой хваткой сковавшей наш дом.
Возвращаться в Буш-Фолс я не собирался, ясное дело. Иначе я не стал бы писать романа, в котором смешал с грязью все и вся в этом городе. На самом деле я никогда по-настоящему не верил, что роман мой будет опубликован. Вот я и написал книжку про свой город, про Карли, Сэмми и Уэйна, про ужасные события выпускного года, и писалось мне легко, потому что я был уверен, что книга никогда не выйдет в свет. И вдруг звонит мне вечером Оуэн Хобс и сообщает, что она «опупенно гениальна». Мало кому сошло бы с рук такое выражение. Но Оуэну можно — потому что Оуэн сам опупенно гениален.
Судя по статистике, шанс написать бестселлер практически равен нулю. В общем-то обложить сразу целый город тоже довольно непросто. Мне же, как самому главному отличнику, удалось одним махом сделать и то и другое. Надо сказать, на противопоставлении себя коллективу я собаку съел.
Так что возвращаться в Буш-Фолс я не планировал. Но не планировал я и того, что однажды пятничным вечером во время матча ветеранов «Кугуаров» в школьном спортзале отца хватит обширный инсульт. Синди сказала, что он стоял на метр левее вершины трапеции, это место он называл своей коронной точкой. Оттуда он всегда бил без промаха. Он подпрыгнул в броске и упал без сознания, распластавшись на полированном деревянном полу. Все свидетели, бывшие спортсмены в разной степени увядания, в один голос уверяли, что бросок был отменный. Как будто это что-то меняет. Коронная точка, ничего не скажешь.
Повесив трубку после разговора с Синди, я почувствовал острое желание кому-нибудь позвонить. Как объять такое в одиночку, да еще в разбитом состоянии после урывочного сна! Отец при смерти, и мне предстоит появиться в Буш-Фолс после семнадцати лет отсутствия. Я прикладываю к уху телефонную трубку и ощущаю полную пустоту. Кому же я собрался звонить?
Решив раз и навсегда порвать порочный круг случайных связей, я последние полгода экспериментирую с сексуальным воздержанием, и после парочки фальстартов у меня, похоже, кое-что начало получаться. Я развил в себе два состояния: острое возбуждение и острую жалость к себе. В разные дни я испытываю попеременно то одно, то другое, но сейчас, когда я лежу один в темноте, потрясенный, потерянный в пустынных просторах моей гигантской кровати (вот уж была оптимистичная покупка), — жалость к себе, без сомнения, лидирует с большим отрывом.
Кому позвонить? С отвращением понимаю, что на ум приходят только люди, с которыми я так или иначе связан профессионально. Когда «Буш-Фолс» попал в список бестселлеров, я ушел с работы и перебрался из однокомнатной квартиры на Амстердам-стрит в доме без лифта в пятикомнатную в кооперативном доме у Центрального парка, и это превращение из многообещающего писателя в успешного оставило меня, похоже, совсем без друзей. Все это, хотя и непрямое, но все равно очень заметное проявление моих охренительных бабок.
Это Оуэн использует такое выражение. Сначала был аванс: семьдесят пять тысяч, за вычетом его пятнадцати процентов, разумеется, да еще примерно тридцать восемь процентов налогов. В результате мне досталось чуть меньше сорока тысяч, не баран чихнул, конечно, но все же охренительными бабками никак не назовешь.
— Опра теперь сама книжки не выбирает, — сказал мне как-то Оуэн вскоре после выхода «Буш-Фолс», когда мы сидели у него в кабинете и занимались мозговым штурмом. — С другой стороны, твою она бы в жизни не выбрала. У тебя же там ни женщины тяжелой судьбы, ни добившегося всеобщего признания инвалида-колясочника, ни тернистого пути к вершинам духовного самопознания.
Не то чтобы он меня поразил в самое сердце. Я, честно говоря, еще не успел оправиться от шока, что мою книгу вообще опубликовали, не говоря уж об авансе в семьдесят пять тысяч.
— Ну, так что будем делать, как книгу продавать? — спросил Оуэн с ухмылкой.
— Встречи с читателями по всей стране?
— Тебя никто не знает.
— Реклама?
— Та же фигня.
— А как сделать так, чтобы тебя узнали?
— Продать побольше книг.
— Ну, о'кей. А как мы это сделаем?
Оуэн ухмыльнулся мне из-за своего письменного стола:
— Опра.
— Послушай, — сказал я, — люди же как-то продавали книжки, когда никакой Опры не было.
Он задумчиво кивнул собственным мыслям.
— Есть идея, — сказал он.
Оуэн устроил так, что «Карманный формат», буш-фолский книжный магазин, получил огромную партию первых экземпляров романа бесплатно. А потом он отправил в Буш-Фолс одного из своих клиентов, по совместительству являвшегося штатным автором «Нью-Йорк таймс», с заданием разыскать прототипов каких-нибудь персонажей из книжки и взять у них интервью. В результате появилась статья «Городок как на ладони». Оуэн, как следует поканючив, добился того, что кто-то там в «Книжном обозрении» обратил-таки на роман внимание, и в следующее воскресенье о «Буш-Фолс» вышла целая полоса. Обзора в «Таймс» Оуэну было достаточно, чтобы запустить рекламную кампанию. Уже через месяц мой скромный романчик восхваляли в «Эсквайре» и в целой куче других крупных изданий. Первый раз в список бестселлеров «Буш-Фолс» попал примерно через три месяца после того, как оказался на полках магазинов, и количество нулей в моих гонорарах резко увеличилось. Когда мы узнали, что сделались бестселлером, Оуэн вскочил на китайский столик из красного дерева ручной работы и сплясал на нем самую настоящую оуэновскую джигу. После этого он полетел во Франкфурт и продал скопом права на все издания романа в Европе за 250 тысяч, а потом полетел в Лос-Анджелес и продал «Юниверсал Пикчерз» права на экранизацию за сумму, в пять раз превышавшую эту, вследствие чего мои авторские отчисления продолжили расти. Через шесть месяцев, по-прежнему оставаясь в списке бестселлеров, я уже сидел на таком мешке с деньгами, какого не ожидал заработать за всю жизнь, трудясь на ниве продвижения брендов — а именно этим я и занимался в прошлой жизни.
— Ну вот, теперь ты совершенно официально заработал охренительные бабки, — радостно провозгласил Оуэн над порцией стейка в ресторане «Питер Лугер». Он превратил процедуру ежемесячного отчета о продажах моей книги в дружеский ужин за счет агентства, хотя, если как следует разобраться, за все платил я. Но я предпочитал так не рассуждать, потому что ведь ох как приятно ощущать свою важность, быть главным кормильцем агентства. Кроме того, как я уже говорил, друзей у меня было не так уж много.
— Охренительные бабки, — повторил я.
— Вот-вот, — поддакнул Оуэн, потягивая вино. В тридцать один год он несколько тяжеловат — румяный, веснушчатый, со светлыми свалявшимися волосами. Великолепно образованный и исключительно пробивной, он быстро становится одним из самых влиятельных литературных агентов современности. Есть что-то в его полных смеющихся губах, детском личике и в том, как энергично ходят его желваки, стянутые дорогими, пошитыми в ателье сорочками, что создает подсознательный образ тайной, бунтарской тяги к излишествам. Эдакий римский император в перерыве между оргиями.
— А что это, собственно, такое — «охренительные бабки»? — спросил я.
Он взял два ломтика картошки, макнул в холмик кетчупа и забросил в рот, и какое-то мгновение они торчали у него между губами, как ноги одноразового актера массовки, пожираемого спилберговским динозавром.
— Это такие бабки, — донеслось сквозь усердное чавканье, — которые позволяют тебе послать на хрен кого угодно: начальника, родных, бывшую подружку, всех. Любого, от кого ты раньше был вынужден терпеть всякое дерьмо, потому что зависел от него. Теперь ты сам себе хозяин. И тебе никто не нужен.
Я посмотрел на него через стол:
— Иными словами, мы с миром квиты.
— То есть?
— Ну, я же тоже никому не нужен.
Оуэн скорчил трагическую мину, потом по-хулигански ухмыльнулся:
— Ты нужен мне.
Насчет денег он оказался прав. На них была куплена моя новая квартира, мой новый «мерседес» с откидным верхом — кабриолет CLK 430 — и его до неприличия дорогое парковочное место, а также безумных размеров музыкальный центр и ряд других предсказуемых роскошеств. А я оказался прав насчет того, что никому не нужен, — этот факт я научился игнорировать при помощи целого арсенала тщательно выстроенных защитных механизмов. Но вот замаячила перспектива встретиться с отцом и Брэдом, возвратиться в Буш-Фолс после семнадцатилетнего отсутствия, и уже никакие пассы руками не защитят меня от того, что я и так всегда знал: в этом мире я, в сущности, один-одинешенек. Со всеми своими охренительными бабками.
Я уже упоминал, что люблю себя пожалеть? Есть у меня такая приятная черта.
Я медленно скатываюсь с кровати, ощущая себя в два раза старше, чем на самом деле, натягиваю футболку и начинаю рыскать в поисках ночного перекуса — тоста с корицей и банки энергетического напитка. Стремительно накатывает похмелье, с этим ничего не сделаешь, но я недавно обнаружил, то ли от отчаяния, то ли от переизбытка свободного времени, что энергетик пополам с жидким жаропонижающим значительно смягчает удар. От утра я ничего хорошего не жду, но ведь оно наступит не скоро. Я включаю свой совершенно непристойных размеров плоский телевизор и смотрю на какого-то австралийского придурка, накачавшегося кофеином, который ныряет в болото с двумя огромными крокодилами, очевидно пытаясь продемонстрировать, как это надлежит делать. В начале четвертого коктейль делает свое дело, нервы мои не выдерживают, и, послав все к чертовой матери, я звоню Оуэну. Я считаю, что пятнадцать процентов моей бессонной ночи положены ему.
Все дороги ведут в Буш-Фолс.
Причем в самом прямом смысле. Туда можно попасть практически по любому шоссе, ведущему с Манхэттена на север. Можно поехать по Гарлем-ривер-драйв до скоростного шоссе Кросс-Бронкс, которое переходит в трассу Нью-Ингланд, и по ней добраться прямо до Буш-Фолс. А можно выехать на Co-Мил по шоссе Генри Хадсона, затем на Кросс-кантри, оттуда на Хатчинсон-ривер-парквей, а с него — на Мерит-парквей, который петляет по всему южному Коннектикуту. С Мерит вы съезжаете на Ай-91, едете до самого Хартфорда, и сразу после него будет Буш-Фолс. Во втором маршруте — больше скоростных дорог, меньше пробок. Можно и объединить эти два варианта: сначала поехать по Мерит, а потом по Ай-287 перескочить на Нью-Ингланд. Но, несмотря на изобилие возможностей, за семнадцать лет я так ни разу и не сподобился добраться до Буш-Фолс.
Наутро я сижу за рулем своего серебристого «мерседеса» — двигатель включен, машина выведена из фешенебельного гаража Кинней, а я в полном ступоре из-за необходимости решать, по какой дороге мне ехать два с половиной часа. Утро ясное, температура на улице комнатная, но внимательный наблюдатель заметит, что спешащие на работу женщины обнажены уже не до такой степени, как раньше. Лето кончилось, а я даже не заметил, когда оно успело начаться. Снова я тяну время. Не хочу никуда ехать. Отец никогда обо мне не заботился. Почему я теперь должен о нем беспокоиться? Да и к тому же он меня не узнает, он ведь в коме.
Но я отлично понимаю, что все равно поеду, по той же причине, по какой Брэд звонит мне каждый год и неуверенно приглашает на различные семейные трапезы. Потому что так надо. Если твой младший брат живет один на Манхэттене, то на праздники ты ему звонишь, говоришь с ним с напускным дружелюбием, будто по-свойски. А когда у твоего отца в коронном броске случается инсульт, грозящий смертельным исходом, ты забываешь про семнадцать лет отчуждения и отправляешься к нему. Не для того, чтобы помочь или хотя бы поддержать, а потому что там сейчас твое место. Даже на расстоянии нас объединяет родная кровь, и невозможно противиться ее зову.
На приборной панели звонит «Моторола В-60», я раскрываю аппарат, включаются встроенные динамики.
— Алло?
— Женоненавистник!
Натали.
— Ты — мелкий, жалкий, эгоцентричный нытик, ты понятия не имеешь, что значит любить и быть любимым. Ты никогда не узнаешь, как можно любить другого больше, чем себя, и так и умрешь в одиночестве, никому не нужный!
Сказать бы ей, что я уже совершенно одинок и никому не нужен, но она трубку повесила.
— И тебе хорошего дня, — говорю я мягко, даже с чувством, и с решительным тяжелым вздохом жму на газ, выезжая на Девяносто шестую улицу в сторону Вестсайдского шоссе. Твоя жизнь не стоит выеденного яйца, если разгневанный звонок чокнутой бывшей подружки выглядит светлым пятном на фоне нового дня.
Сейчас девять тридцать, теоретически час пик еще не кончился, но я еду на север, против потока. Одним глазом поглядывая на дорогу, я рассеянно перебираю груду дисков на соседнем сиденье. Надо сказать, эта эклектичная коллекция с головой выдает мои смутные попытки вырваться за границы своего истинного возраста. Не то чтобы я боялся постареть, я просто не хочу заниматься этим в одиночку. В итоге в свои тридцать четыре года я слушаю Everclear, Blink 182, Dashboard Confessional, Foo Fighters и тучу других современных групп. Эдакое аудиосредство от облысения. На самом деле мне как-то удалось обхитрить природу, и волосы у меня пока целы, но дело не в этом. Все мы когда-то облысеем.
Кроме того, я родом из восьмидесятых, неонового поколения залаченных хайров — поколения, от которого уцелело очень мало музыки. Когда вы в последний раз слышали Men at work, Thompson Twins или Alphaville на популярной радиостанции? Музыку моей молодости годы не пощадили, и она больше не звучит — как шутка вне контекста. Кто не плавал — не поймет.
Но я продолжаю перебирать диски и наконец нащупываю старую запись Спрингстина «Рожденный бежать». Есть вещи, неподвластные возрасту, — например, Босс. Включаю диск, и он тут же переносит меня, как это умеет только музыка, в мою комнату в Буш-Фолс, где я бесконечно крутил этот диск на фишеровском стереомагнитофоне, который отец подарил мне на окончание восьмого класса. Тогда прошло примерно девять месяцев со смерти мамы, и он еще делал утешительные подарки. Этот магнитофон стал финальным аккордом, после которого отец навечно засел в своем кабинете, где напивался по ночам в окружении своих школьных баскетбольных трофеев, покидая дом только ради работы или матча «Кугуаров».
Проезжая шлагбаум перед платным участком дороги в районе Ривердейла, я набираю рабочий номер Оуэна. Трубку снимает Стюарт, его зануда-секретарь, и отвечает бодрым, официальным голосом:
— Офис Оуэна Хобса.
— Будьте добры, соедините с Оуэном.
— Господин Хобс на встрече, — отвечает он на автомате. — Не могли бы вы представиться?
— Это Джо Гофман.
— О, господин Гофман! — восклицает Стюарт, мгновенно перевоплощаясь в само радушие. — Как поживаете? Я вас по голосу не узнал.
— Ну да, мы же редко с вами беседуем.
Стюарт — типичный высокомерный швейцар, раздутый от собственной важности позер, которого Оуэн держит просто шутки ради, и хотя меня обычно забавляет то, как мгновенно он может превращаться в бесстыдного подхалима, лишь только речь заходит обо мне, сегодня я не в настроении.
— Пожалуйста, передайте ему, что это я.
— Конечно-конечно, — отвечает Стюарт, и я слышу по голосу, как он раздосадован. — Все в порядке?
— Все волшебно.
На время ожидания включается «Оркестр в бегах», и из трубки необыкновенно ясно слышится голос Пола Маккартни, который накладывается на Спрингстина, звучащего в динамиках. Я выключаю магнитофон в ту же секунду, как скрипучий голос Оуэна вытесняет Маккартни, и исторического дуэта не получается.
— Привет, Джо.
Он отвечает сипло и нетвердо, в чем, по крайней мере, отчасти виновен я, потому что держал его на телефоне почти до пяти утра.
— Прости за вчерашнее. Надеюсь, я тебя ни от чего не оторвал, — произношу я, хотя, что касается Оуэна, его практически всегда от чего-то отрываешь. У этого человека просто бешено насыщенная светская и личная жизнь.
Он словно опасается, что, пропусти он один вечер, безумный цирк его жизни свернет шатры и уедет без него.
— Я к тому моменту с лихвой окупил заплаченное за Сашу, — отвечает он, подавляя смешок.
— А кто у нас Саша?
— Медсестра из Румынии, если я правильно прочитал ее данные.
— Понятно.
В издательском мире ходят целые легенды про оуэновский послужной список дорогих девочек по вызову. В данный момент он обрабатывает раздел «чувственные ролевые игры» с последней страницы журнала «Нью-Йорк» и с восторгом докладывает мне о каждом новом знакомстве.
— Едешь в Буш? — спрашивает он. Только свои называют Буш-Фолс Бушем — вполне в стиле Оуэна втираться в доверие таким образом.
— Прямо сейчас.
— Что ж, надеюсь, отцу твоему получше.
— Спасибо, — отвечаю я, и внезапно меня охватывает стыд, как будто бы я каким-то жульническим способом напрашиваюсь на выражение сочувствия в связи с болезнью отца. — Ты текст получил?
— Утром на столе обнаружил, — отвечает он после некоторой паузы. Оуэн обычно не склонен делать паузы.
— Прочитал?
— Несколько страниц.
При том успехе, которого мы достигли с «Буш-Фолс», Оуэн с нетерпением ожидал рукописи нового романа, которую я уже год ему обещал. На самом деле я закончил ее шесть месяцев назад, но скрывал этот факт, потому что не особенно был доволен результатом. По словам Оуэна, обычная история с художественной прозой такая: первый роман зачастую во многом автобиографичен. Безусловно, в моем случае с этим не поспоришь. Именно вторая попытка показывает, на что способен автор как писатель и чего он стоит на литературном рынке, поскольку тут ему приходится призвать на помощь свое воображение, дабы создать нечто из ничего. Издательский мир изрядно обагрен кровью из порезанных вен писателей-однодневок.
— Тебе не понравилось, — говорю я.
— Ну почему же. — Отчетливо слышен звук чиркнувшей зажигалки. — Попадаются прекрасные эпизоды.
— Я слышу явное «но» на конце этой фразы.
Оуэн вздыхает:
— С чего это ты вдруг увлекся магическим реализмом?
— Ну, там этого не много, — протестую я. — Так, для антуражу.
— Совершенно неуместно, мешает восприятию, — решительно отвечает Оуэн. — Послушай меня, литературного кассира! Ерунда это. Магический реализм — это не течение и не литературный прием. Это новый ход, который теперь уже не нов. Читатели стерпят его у Маркеса или Кальвино, потому что им так велела «Нью-Йорк таймс». А ты — манхэттенский еврей, тебе такое с рук не сойдет. Мусор это, да и все тут!
— Ну-ну, зачем же так мягко. Скажи, что ты на самом деле думаешь.
— Я думаю, что ты слишком хороший писатель, чтобы тратить время на постмодернистские эксперименты.
Я прислушиваюсь к его ответу, пытаясь понять, не говорит ли в нем только жалость. Нет, похоже, он совершенно искренен.
— Ну а в остальном, как тебе сама история? (А в остальном, прекрасная маркиза…)
— Если честно, Джо, я считаю, что этот сюжет тебя недостоин.
Потрясающе, как одной фразой он смог сказать то, что я безуспешно пытался сформулировать на протяжении шести месяцев! В романе с рабочим названием «Все начинается здесь» рассказывается о парне, который бросает колледж и вместе со случайной знакомой пускается в многомесячное путешествие по стране вслед за группой типа Grateful Dead. Он бежит от жизни благополучного студента, а она — от издевательств мужа и от правосудия. Любовь и хаос разворачиваются на фоне пестрого задника бродячей рок-н-ролльной жизни. Зачин не то чтобы безумно оригинальный, но я на самом деле взялся писать роман с самыми честными художественными намерениями: мне хотелось рассказать современную историю любви и одновременно продемонстрировать, как американцы борются с невидимым классовым расслоением. По идее, выбор главных героев и новый взгляд на вечную тему сквозь призму их отношений способствовали тому, чтобы сосредоточиться на повествовании и без особых претензий добиться хорошего результата. Однако пока я писал «Все начинается здесь», по «Буш-Фолс» успели снять фильм, и это сильно повлияло на мою манеру писать. Вместо того, чтобы описывать сцены, я попросту расставлял персонажей в кадре, словно фигурки на каминной полке — примитивный, совершенно недопустимый прием.
— Слушай, — продолжил Оуэн, — я только начал читать, так что это преждевременный разговор. Давай после выходных поговорим.
— Но влюбиться в эту книжку мы уже не сможем, да?
— Ну, там дальше лучше становится?
— Не уверен.
— А-а…
— Не акай на меня!
— Хм…
— Ну, — говорю я после небольшой паузы, — и что теперь?
Оуэн прокашливается.
— Послушай, Джо, ты — хороший писатель и все такое. Мне ты ничего доказывать не должен. Но я на самом деле не хочу говорить про эту книгу, пока ее не дочитал. Вот тогда мы сможем сесть и обсудить, что с ней нужно сделать.
Боюсь, пристрелить ее надо. Чтобы не мучилась.
— А если ее нужно будет отправить на свалку?
— Значит, отправим, — легко откликается он. — А ты напишешь мне что-нибудь другое. Такое сплошь и рядом случается.
— Ну, спасибо, мне сразу полегчало.
— А я тебе в утешители не нанимался. Хочешь, чтобы полегчало — сходи к психотерапевту. А моя работа — сделать так, чтобы ты писал лучше, и мой богатый опыт показывает: чем тебе хуже, тем ты лучше пишешь.
— Прекрасно, — отвечаю я удрученно. Что толку рассказывать, как хреново мне было последние шесть месяцев и что при этом я не родил ни одного достойного предложения. И меня бросает в дрожь от мысли, что я окажусь одним из тех бедолаг, которые не способны написать второй книги.
Оуэн решает сменить тему:
— Так ты, значит, едешь в Буш. Вот это да! Интересно, наверное…
— Я надеюсь быстро вернуться.
— Главное, держи меня в курсе — не хочу ничего пропустить.
— Оуэн, — говорю, — когда же ты заведешь свою собственную жизнь?
Он похохатывает:
— Да у меня уже была когда-то, и я понял, что это не такая уж стоящая вещь. А кроме того — на что она мне теперь? У меня же есть твоя.
— Пока.
Я жму на «сброс», снова включаю магнитофон и изо всех сил газую. Двигатель немедленно отзывается низким утробным гудением. Вскоре я уже еду по Мерит-парквей, наслаждаясь тем, как легко «мерс» преодолевает крутые изгибы двухполосного шоссе. Я еще не разобрался в своих чувствах к этой машине: люблю я ее или ненавижу? Спору нет, слушается она идеально, буквально предвосхищает каждое движение. С другой стороны, вовсе не каждый, кому по карману «мерседес», чувствует себя в нем хорошо, и я, похоже, как раз отношусь к числу тех, кто не в состоянии с ним свыкнуться. Я стесняюсь своей машины, иной раз виновато улыбаюсь проезжающим водителям «фордов» и «тойот», будто эти совершенно незнакомые люди понимают, что я такой же, как они, только высовываюсь «не по чину». Элегантный немецкий дизайн не создан для не уверенных в себе.
Шоссе петляет среди зелени коннектикутского леса, кончики листьев на деревьях едва начинают краснеть, предвещая наступление осени. Я громко подпеваю «Грозовому пути», пытаясь заглушить страх, который с каждой милей подступает все ближе, но ничего не выходит. На меня обрушивается огневая завеса картин из прошлого, они мелькают с такой скоростью, что рассмотреть их не удается, но после них остается ощущение смутного беспокойства. И вот, когда я уже проезжаю Норволк, Брюс начинает петь «Закоулки», и, как по неведомому сигналу, без всякого предупреждения на первом плане моего сознания появляется Сэмми Хабер: он уверенно шагает в своих клетчатых штанах, с нелепой высокой прической. Образ настолько ясный, настолько невозможно реалистичный, что к горлу у меня подступает комок, а на глаза наворачиваются слезы. Я делаю глубокий вдох, но слезы текут, текут без остановки, я уже ничего не вижу, приходится съехать на дистрофичную обочину; с трудом сдерживая рыдания, я останавливаю машину на краю шоссе.
Сэмми. Одного его образа достаточно, чтобы понять: все это время я обманывал свою память, обращаясь к Сэмми сугубо как к литературному герою, не желая иметь дело с ним лично. Я-то думал, что изгнал всех бесов, написав свою книгу, но оказывается, я только задобрил их на время. И вот я возвращаюсь в Буш, где меня ожидает его призрак и все другие-прочие, и мне опять придется иметь дело с ним и со всем случившимся, все по новой, и на этот раз уже не будет буфера, выстроенного из страниц и глав, чтобы сдерживать натиск прошлого. Меня бьет дрожь, я вытираю теплую влагу со щек, пытаясь восстановить дыхание. Мимо, словно ракеты, проносятся другие машины, и мою, стоящую на обочине с включенным двигателем, слегка покачивает.
Когда-то я не был таким, у меня были друзья и что-то в этой жизни меня волновало. Сэмми, Уэйн и я — трое неприкаянных, мы каким-то образом умудрились приткнуться друг к дружке. Потом все покатилось к чертям и нас раскидало в разные стороны, но какое-то время мы все-таки были вместе. А кроме того, у меня была Карли.
Время вовсе не лечит, оно просто зарывает какие-то вещи в глубине нашего сознания, и они сидят там, как в засаде, а потом в самый неожиданный момент как набросятся! Так, с годами Сэмми стал не более чем экспонатом в музее моей памяти, а Уэйн превратился в таинственную мерцающую голограмму — она то исчезает, то снова всплывает перед глазами. Одна Карли сохранилась в моем сознании как живой человек, упрямо сопротивляясь любым попыткам упрятать ее за стеклянную витрину памяти — может, оттого что я любил ее уже взрослым, а может, просто потому, что Карли — это Карли, огромная сила личности которой не потерпела бы такого умаления. Так или иначе, что бы со мной ни происходило, какие бы чувства я ни испытывал, она всегда словно маячит где-то на заднем плане, я все время оглядываюсь на нее. Карли по-прежнему составляет такую значительную часть моей жизни, боль еще так сильна, что мне не верится, что мы не общались почти десять лет. Всех интересует, когда можно считать любовь настоящей — так вот вам ответ: когда боль не проходит, когда рана не заживает и когда уже слишком, слишком поздно.
Слезы грозят подступить снова, поэтому я силой гоню из головы все мысли и делаю несколько глубоких вдохов. От недавнего приступа паники у меня слегка кружится голова, я закрываю глаза и кладу голову на мягкую кожаную обшивку руля. Одиночество не то чтобы живет в каком-то определенном пласте сознания. Оно негромко пульсирует, обычно его практически не слышно, как «мерседес» на нейтральной передаче, но время от времени, когда езда по скоростной дороге требует выжать газ, тихое жужжание превращается в громогласный, нутряной рык, и ты в который раз вспоминаешь, какую мощь таит в себе эта малютка.
Сэмми Хабер переехал в Буш-Фолс летом, за год до нашего выпускного: худой парнишка с детским лицом, песочного цвета волосы, дерзко поднятые гелем на немыслимую высоту, очки в черепаховой оправе и неприятная склонность к брюкам со стрелками и кожаным мокасинам. Они с матерью жили до этого на Манхэттене, откуда, по слухам, были вынуждены уехать из-за какого-то скандала. Отсутствие конкретных деталей только подстегивало буш-фолских сплетников, и домыслы возникали самые гнусные.
Люси Хабер, мать Сэмми, отнюдь не способствовала тому, чтобы слухи рассеялись. Она была потрясающе красива: густые каштановые волосы, длинные и всегда распущенные, большие, широко раскрытые глаза и белоснежная кожа, прекрасно контрастировавшая и с волосами, и с необыкновенно пухлыми губами: когда рот был закрыт, казалось, что она их капризно надула. В босоножках на платформе, в длинных, струящихся юбках и облегающих блузках с глубоким вырезом она излучала какую-то природную, богемную сексуальность, рассеянно проходя мимо магазинов на Стрэтфилде и тихо напевая что-то себе под нос. Коннектикутские матери по большей части за продуктами в декольте не ходили. В соответствии с буш-фолскими эстетическими нормами они тяготели к рубашкам унисекс, тщательно заправленным в строгие брюки. Декольте, как дорогой фарфор, приберегалось для особых случаев, да и тогда не было особенно глубоким. Но Люси Хабер, похоже, не замечала ни того, как недобро косились на нее встречные женщины, ни оценивающих взглядов, которыми провожали ее мужчины. Все сходились на том, что для матери Сэмми она выглядела чересчур молодо, и уж конечно, виной всему была ее непомерная сексуальность, с которой связывали и неведомые нью-йоркские злоключения. Никакого мистера Хабера в природе, очевидно, не существовало, что, безусловно, было только к лучшему.
Тем летом я, как и во все предыдущие годы, трудился на отцовской фабрике по производству витрин, располагавшейся на окраине Буш-Фолс. Мой отец был в числе тех немногих, кто не работал напрямую на «Пи-Джей-Портерс» — огромную сеть дешевых универмагов, головной офис которой находился в Буш-Фолс. Компания, которой принадлежало более семисот магазинов по всей стране, торговавших всем, от одежды, косметики и украшений до мебели и крупной бытовой техники, была одним из основных работодателей в Коннектикуте. Буш-Фолс изначально застраивался как городок для сотрудников этого торгового гиганта, чья штаб-квартира размещалась на площади в семьдесят акров всего в нескольких милях к северу от города и состояла из тысячи с лишним офисов. Практически в каждой семье кто-то работал в «Портерс». Все знали, что при найме предпочтение отдавалось местным, а с буш-фолской средней школой у торгового гиганта было налажено успешное сотрудничество на ниве летней трудовой практики.
Когда-то мой отец работал в «Портерс», занимался закупками, а потом основал свой бизнес по производству витрин, и впоследствии «Портерс» стал его крупнейшим клиентом — все благодаря старым связям: бывшие коллеги заказывали у него все промовитрины и упаковку. И хотя доходы отца зависели от «Портерс» никак не меньше, чем в те времена, когда он там работал, отец был теперь сам себе хозяин, чем страшно гордился, и при любой удобной возможности непременно на это указывал.
Поэтому, когда мои одноклассники отправлялись на летнюю стажировку в «Портерс», я вставал к одному из гидравлических вакуумных прессов плечом к плечу с каким-нибудь перуанским эмигрантом, из каковых в основном и состоял штат отцовских сотрудников. Вся моя работа заключалась в том, чтобы загружать полутораметровые пластиковые пластины в пресс, устанавливать под ними алюминиевые формы, затем опускать пресс и приводить в действие нагревательную основу и гидравлические насосы, которые расплавляют и закачивают пластик в форму. После этого я должен был поднять пресс, достать горячий пластик, повторяющий теперь контуры отливочной формы, обрезать излишки канцелярским ножом и закинуть готовое изделие в тележку, которую периодически отвозили в сборочный цех. Работа была тяжелая, монотонная, и каждый вечер я устало брел домой с затекшими плечами, воняя жженым пластиком и утешаясь тем, что мне, по крайней мере, не нужно носить костюм. Из гордости отец всегда платил мне чуть больше, чем получали летние стажеры в «Портерс».
— Твой отец на чужого дядю спину не гнет, — говорил он мне, сидя за поцарапанным алюминиевым столом в крошечном загроможденном кабинете на задворках фабрики, — и тебе это ни к чему.
Летом работы всегда было много — мы изо всех сил гнали продукцию для осеннего торгового сезона, а в то лето мы были особенно завалены заказами. Из-за того, что объем производства так резко вырос, а сроки поджимали, отец взял в аренду еще один вакуумный пресс, установил его непосредственно за первым и спросил меня, не хочет ли кто из моих приятелей за ним поработать.
Моим лучшим другом был Уэйн Харгроув, с которым за долгие годы мы так сошлись, что я был готов закрыть глаза на тот печальный факт, что он был стартовым нападающим «Кугуаров». Высокий, мускулистый парень с густой белокурой гривой и великолепным телом пловца, Уэйн был одним из тех ребят, которые без малейшего напряжения обходят сложнейшие подводные рифы школьной кастовой системы, искренне не замечая их существования. Все мы автоматически делили окружающих на придурков, ботанов, мажоров, торчков, качков, готов и все их мыслимые подвиды, а у Уэйна эта способность совершенно отсутствовала. Стоит представителю низшего слоя общества по неведению переступить какую-нибудь незримую границу, как он окажется затянутым в воронку событий, достойных фильмов Джона Хьюза. Но Уэйн числился качком и от такой опасности был застрахован, поэтому, наверное, мало кто в буш-фолской средней школе пользовался большей любовью окружающих. У него было отличное чувство юмора, но он никогда не язвил и никого не подкалывал, и при этом обладал колоссальным зарядом положительной энергии, которая передавалась всем вокруг. Я страшно завидовал Уэйну, но никогда на него не обижался, потому что он не старался нравиться — это происходило само собой.
Я настойчиво пытался уговорить Уэйна отказаться от стажировки в «Портерс» и пойти со мной работать на фабрику. Языковой и социальный барьеры не позволяли мне общаться с товарищами по цеху — все, что я мог, это просто кивать им при встрече, и мне постоянно казалось, что они насмехаются над хозяйским сынком на своем непонятном наречии. Присутствие Уэйна спасло бы меня и от одиночества, и от жуткой скуки, которую наводила на меня эта работа.
— Спасибо, старик, — ответил он мне по дороге домой в один из последних школьных дней, — но я уже трудоустроен.
— Мы заканчиваем в три, — заметил я.
— Так вы ж встаете черт знает во сколько, — парировал он.
— Зато нам платят больше.
Он закатил глаза:
— Есть вещи поважнее денег.
— Какие, например?
— Кондиционер.
Тут я сдался.
Вечером, вернувшись домой, я застал отца в кабинете — он ел размороженный полуфабрикат и ругался на профессиональных спортсменов в телевизоре: «У него же поле пустое. Боже, ну выведи ты кого-нибудь нормального. На черта тебе там целая орава на скамейке?» Я сказал отцу, что Уэйн не хочет у него работать.
— Ну так спроси кого-нибудь еще, — ответил он.
— Некого больше спросить.
Он отвернулся от телевизора и посмотрел на меня — событие настолько редкое, что впору было бы сопроводить его барабанной дробью.
— У тебя правда нет друзей, кроме Уэйна? — недоверчиво переспросил он. Да уж, папаша у меня — сама чуткость.
— Таких, которые хотели бы работать в пекле, — нету, — ответил я.
— Зарплата-то хорошая.
— Меня убеждать не надо. В конце концов, у меня-то выбора не было.
Казалось, отец готов был ответить, но тут его голова дернулась обратно к телевизору, где кто-то то ли забил, то ли промазал — в общем, очевидно, сделал что-то гораздо более важное, чем его младший отпрыск.
— О'кей, — сказал он, пожав плечами, — если у тебя действительно больше нет друзей…
— Спасибо, что не преминул повторить, — ответил я, но он уже погрузился в свой бейсбольный туман. «Чертовы „Метс“ могут так и в финал выйти!» Я постоял еще немного, чтобы удостовериться, что разговор и вправду закончен, и со вздохом отправился на кухню добывать пропитание.
Впервые я увидел Сэмми в кабинете отца. Выглядел он тогда весьма живописно: коричневая хлопковая жилетка поверх салатовой футболки, легкие серые штаны из магазина «Гэп», закатанные до икр, и черные кожаные мокасины. Сэмми нервно кивал, а отец кривился, глядя на его несуразную фигуру.
— Это Сэмюэл Хабер, — мрачно произнес отец, как будто указывая на досадную бородавку на пальце ноги. — Просится к нам на пресс.
Отец был ростом под метр девяносто, ширококостной польской породы; брови его всегда были сдвинуты, а из-под квадратной челюсти виднелась массивная борцовская шея, мощная, как древесный ствол. Рядом с его нависающей громадой Сэмми казался былинкой.
— Очень приятно, — сказал Сэмми, протягивая руку и крепко пожимая мою. — У меня пока нет друзей, но если бы они были, то звали бы меня Сэмми.
— Я — Джо, — сказал я. Глядя на его худощавую фигуру и детское лицо без всякого намека на щетину, я понял причину отцовского скептицизма. Интересно, подумал я, часто ли он бреется, и бреется ли вообще. — Ты, наверное, не здешний?
— Только что переехал, — ответил он и повернулся к моему отцу: — Ну что, начальник, когда начинать?
Глаза у отца превратились в узкие-преузкие щелки. Он и от собственных-то детей шутливой фамильярности не терпел, а тут какой-то чужой парень. Артур Гофман с трудом общался с неспортивными мальчиками, это я знал по своему печальному опыту, а Сэмми определенно не был атлетом. Он мне сразу понравился.
Отец недовольно хмыкнул.
— Послушай, Сэмюэл, давай-ка начистоту, — сказал он, что обычно означало, что он собирается поставить собеседника на место. — Пресс большой, а ты такой худой и маленький. Сможешь работать — место твое. Но если не справишься, ты мне все производство остановишь, а я этого допустить не могу.
— Ясно, ясно, — отвечал Сэмми, кивая и всем своим видом давая понять, что все осознает. — Не волнуйтесь, это я только с виду хилый.
— Надеюсь.
— Даже не сомневайтесь.
— Смотри, поручни защитные опускай, — продолжил отец, после чего недовольно воззрился на меня: — Покажешь ему защитные поручни и проследишь, чтобы он их опускал, ясно?
Я кивнул, и он снова повернулся к Сэмми:
— Если рука будет на нагревателе, когда пресс опустится, пойдешь домой с культей.
— Все понял, не извольте сомневаться, — ответил Сэмми. — Начальство не любит ампутаций.
А затем, театрально понизив голос, добавил:
— Спасибо за доверие, начальник. Я вас не подведу.
Отец пристально посмотрел на него, пытаясь понять, не пропустил ли он какой шутки.
— Не называй меня начальником.
— Договорились, Артур.
— Мистер Гофман.
— Это как раз был мой третий вариант.
Отец глубоко вздохнул:
— Хорошо, ты принят.
Сэмми ответил:
— Круто.
— «Поручни смотри опускай. — Сэмми удивительно точно изобразил отцовское ворчание, пока я вел его к прессу. — Мы не можем допустить, чтобы из-за отрезанной руки производство стояло!» Господи! Этого типа небось на горшок ходить под дулом пистолета учили!
— Наверное, пора сказать, что это мой отец, — ответил я, не зная, обижаться на него или просто веселиться.
Он остановился и неуверенно посмотрел на меня:
— Ты ведь шутишь?
— К сожалению, нет.
— Какой же я козел, — с чувством произнес он.
Я решил веселиться:
— Да ладно, не бери в голову.
— Нет, правда, я придурок. Иногда мне так хочется произвести впечатление и завоевать друзей, что я веду себя как полный идиот.
— Говорю тебе, все в порядке. Тебе удалось произвести нужное впечатление.
— А теперь, чтобы закрепить впечатление, не скушать ли тебе, детка, собственный ботинок?
— Нет, правда, все нормально.
— А мне правда ужасно неудобно. Наверняка он отличный мужик.
Я пожал плечами:
— На самом деле нет.
Сэмми внимательно посмотрел на меня, а затем, просияв, сказал:
— Ну и ладно, пошел он куда подальше, если шуток не понимает.
Отец Сэмми был преподавателем музыки в Колумбийском университете. Мать развелась с ним из-за его неистребимой привычки спать со студентками — молодыми музыкантшами, особами крайне влюбчивыми, отчего представлявшими собой легкую добычу. Эти и другие подробности из жизни Сэмми стали известны мне в первые несколько дней его работы на прессе. Работая бок о бок по восемь часов в день, мы довольно хорошо узнали друг друга. Сэмми был большим фанатом Спрингстина и запросто мог, стоя у пресса и завидев проходящую эмигрантку, вдруг затянуть какую-нибудь песню, качая головой в такт мелодии и не обращая внимания на то, что женщина отводит взгляд. «Розалита, легче, моя крошка, — мог он завопить без предупреждения. — Кармен, подпевай! Сеньорита, погрей меня немножко». Спрингстин был настоящей страстью Сэмми, и он часто читал мне лекции о глубинном смысле той или иной его песни, с цитатами из оригинала и обширными литературными комментариями. Его чрезвычайно беспокоил недавний коммерческий успех «Рожденного в США».
— Я не говорю, что это плохой альбом, но он ни в какое сравнение не идет с «Приветом из Осбэри-парка» или «Рожденным бежать». А все эти болваны, пляшущие под него на MTV, они же ничего не смыслят. Он поет о судьбе наших воинов-афганцев, а они задницами вертят, как будто это Wham! какой-нибудь или Culture Club.
Он энергично потрясал пальцем в воздухе, подчеркивая важность своих слов:
— Брюс Спрингстин — это вам не Wham!.
Лето 1986 года в Коннектикуте было официально признано худшим за девяносто лет — не лето, а горячая кровоточащая язва. Воздух набух от влаги и запаха плавящегося битума, солнце нещадно палило асфальт и крыши Буш-Фолс. Жилые районы вибрировали от гула сотен кондиционеров, установленных на задних дворах; они работали на полную катушку день и ночь, еще больше нагревая раскаленный воздух. Народ в основном сидел в помещениях, но если нужда заставляла человека выйти на улицу, то двигался он еле-еле, как будто на Земле вдруг во много раз выросла сила тяжести.
На фабрике мы с Сэмми обливались потом, нагреватели добавляли не меньше пяти градусов к невозможной и так духоте. В перерыв мы выходили на улицу, на бетонные ступеньки, ведущие вдоль здания к парковке, и лениво потягивали вишневую колу, пока пот испарялся с нашей кожи.
— А я говорил, что у нас есть бассейн? — спросил он в один из таких перерывов.
Я окинул его тяжелым взглядом:
— Нет, не говорил.
Он улыбнулся:
— Собирался сказать.
Может, лето и не уйдет псу под хвост, подумал я.
Хаберы купили старый белый дом в голландском колониальном стиле на Лестер-роуд, дальней ухабистой улочке, взбиравшейся на самую высокую точку города, но это было не важно. Единственное, что имело значение, — это огромный, отделанный под мрамор бассейн, который мерцал подобно драгоценному медальону посреди их обширной лужайки. Все восемь часов, пока я обрезал и прессовал раскаленный пластик в невыносимой жаре, у меня перед глазами стоял образ его прозрачных бирюзовых глубин. Но одним только избавлением от летнего зноя достоинства бассейна не исчерпывались. Были там и другие факторы. Помимо того, что в моем собственном доме, ко всему прочему, не было бассейна, меня и так в эти дни туда совсем не тянуло. За годы, прошедшие со смерти мамы, в нашей семье сгустилась тяжелая угрюмая тишина, и вместо того, чтобы как-то ее преодолевать, мы все деформировались под ее весом, словно здание, внутри которого пролегла скрытая трещина. Мы едва разговаривали друг с другом, а уж шуток слышно не было вовсе. Брэд с отцом, по крайней мере, могли обсудить баскетбол, иной раз даже покидать перед гаражом мячик, что создавало иллюзию семейного тепла, но в то лето брат уехал путешествовать по стране с приятелями из колледжа. Так что мне оставалось только наблюдать, как отец каждый день возвращается домой мрачный и подавленный: его массивные плечи так ссутулились, что было ясно — причины его изнеможения гораздо глубже, это не просто усталость в конце рабочего дня. Я подумывал о том, чтобы предложить покидать вместе мячик, но так ни разу и не решился — настолько я был уверен, что мое предложение неминуемо вызовет у него язвительно-снисходительную ухмылку, что домик его лохматых бровей насмешливо поползет вверх, когда отец глянет на меня сверху вниз: «С тобой?» Моя печальная участь заключалась в том, что я отлично знал: отец скорее предпочтет сидеть до полной отключки в своей полутемной кондиционированной комнате, заливая ужин виски «Бушмилс» в голубом отсвете телевизора, чем тащиться во двор со своим неудавшимся отпрыском.
На фабрике рабочий день длился с семи до трех, и поскольку Уэйн заканчивал в «Портерс» в шесть, с трех до шести мне было положительно нечем заняться. Не помешала бы, конечно, подружка, но за три года старшей школы я выказал свою полную неспособность в этой области, и, к сожалению, вовсе не потому, что недостаточно старался. Самое серьезное мое продвижение в направлении занятий сексом на тот момент произошло на выпускном в восьмом классе, когда Морган Хейс позволила поласкать ее под футболкой, но поверх лифчика, пока сама она скоблила мне губы своими брекетами.
Итак, перед нами одинокий, оставшийся без материнской заботы, скучающий и сексуально озабоченный подросток, принимающий предложение Сэмми ежедневно погружаться в прохладные воды бассейна Хаберов. И этот же самый подросток, к своему неописуемому гормональному восторгу, немедленно обнаруживает, что Люси Хабер, длинноногая и безумно сексуальная мать Сэмми, в то же время дня занимается тем, что плавает в бассейне или загорает возле него в разнообразных раздельных купальниках, с трудом удерживающих ее великолепные формы.
Сэмми не особенно любил плавать. Сделав несколько гребков, как бы для того, чтобы оправдать свое приглашение, он через пять — десять минут всегда вылезал из воды, накидывал полотенце на худое тело и возвращался в кондиционированный дом — чтобы поправить намокший кок и почитать журнал о музыке. Через несколько дней у нас установился удобный для всех порядок, при котором Сэмми сидел дома и читал, а я плескался в бассейне, бесстыдно лелея подводную эрекцию и болтая с его матерью. Люси, в отличие от всех известных мне до того матерей, казалось, с удовольствием проводила послеобеденное время в компании и подробно расспрашивала меня о моей жизни, лишь иногда отвлекаясь на рассказы о себе. По мне, так она могла хоть о квантовой механике говорить, я бы все равно слушал с таким же замиранием сердца — настолько я был заворожен ее сочными губами, подтянутыми, загорелыми бедрами и капельками воды, сползавшими по блестящей коже в чудесную ложбинку на груди, когда она загорала у края бассейна. Многочисленные измены ее мужа казались мне не просто неправильными, они выглядели совершенно непостижимыми. Чего еще мог желать этот жадный человек сверх того, чем он и так обладал? Я еле-еле удерживался от того, чтобы не запустить руку себе в плавки, когда кружил в бассейне, наслаждаясь обществом Люси. Я стал нарочно оставлять полотенце на самом бортике, чтобы в тот момент, когда, к моему большому сожалению, пора будет вылезать, я мог бы искусно задрапировать своего чересчур взволнованного друга.
Душ в доме у Сэмми после купания в его бассейне стал для меня необходимой ежедневной процедурой, единственной возможностью сбросить накопленное сексуальное напряжение. Потом мы с Сэмми садились в машину Брэда, которую тот скрепя сердце предоставил в мое распоряжение на время своего отъезда, и отправлялись в город. Там, встретившись с Уэйном, мы ели пиццу или сэндвичи, а потом шли в кино или болтались просто так.
Сэмми с Уэйном сразу же сошлись. Я могу представить, что кого-то буйная натура Сэмми вкупе с его неуемной разговорчивостью могли раздражать, но спокойная, добродушная манера Уэйна идеально сочеталась с этими его качествами. Сэмми отлично подстроился к нашему ритму, как заезжий музыкант к сложившемуся оркестру, и мы превратились в дружную счастливую троицу.
Все дни того бурлящего лета как будто сошли с какого-то конвейера: каждый день был точной копией предыдущего и последующего. Долгие, томительные послеобеденные часы, проводимые в изнуряющем восхищении каждым ленивым жестом Люси, каждым обольстительным изгибом, каждой чудесной впадинкой ее тела — и вечера в обществе Сэмми и Уэйна. Даже теперь, зная, что произошло потом, что уже на самом деле начинало происходить, я вспоминаю, как хорошо мне было тем летом: туманная, влажная, мерцающая бесконечность тупой черной работы, плеск и запах хлорированной воды и шикарное, как из порножурнала, тело Люси. Неплохое лето, получше многих.
Когда я писал свою книжку, мне казалось, что я прекрасно помню Буш-Фолс, но, подъезжая к этому городу после семнадцатилетнего перерыва, я понял: все, что у меня есть, — лишь поверхностная реконструкция, картонные муляжи настоящих воспоминаний, которые только теперь появляются на свет. Само физическое ощущение того, что я снова здесь, пробуждает давно впавшие в анабиоз участки памяти, и, оглядывая родной город, я поражаюсь новой ясности тех вещей, которые пылились у меня в подсознании. Воспоминания, которым за семнадцать лет дряхления давно полагалось рассыпаться в прах, были, как оказалось, герметично упакованы и прекрасно сохранились и теперь выплыли на поверхность, как будто после гипнотического сна. Я и не подозревал, что мое сознание все это время поддерживало сильнейшую связь с этим городом; такое чувство, будто мой мозг занимался чем-то тайком от меня.
Буш-Фолс — типичный городок, в котором живет средний класс, таких в Коннектикуте великое множество: расчерченный на клетки, аккуратно застроенный пригород, в котором газоны зеленые, а воротнички — по большей части белые. В оформлении акцент делается на растительность. Парадные двери не увенчаны родовыми гербами; повсюду видны живые изгороди, фуксии, петунии, цветочные клумбы и изумрудные туи. Неухоженный газон мозолит глаза, как прыщ, указывающий на засорившуюся сальную железу. Летом к треску невидимых в древесных кронах цикад присоединяются глухие пулеметные очереди тысяч вертящихся фонтанчиков, часть которых вытащили из гаража после ужина, а часть заранее вкопали в землю и снабдили автоматическим таймером. Уже скоро, я знаю, эти поливальные устройства будут убраны на зиму, а на смену им придут грабли и установки для сдувания опавших листьев, но сейчас они мелькают вдоль всей Стрэтфилд-роуд, основной городской артерии, которая соединяет жилые кварталы Буш-Фолс с торговым районом.
Вроде бы Буш все тот же, что был при мне, но я сразу замечаю признаки упадка. Пять лет назад обанкротился «Пи-Джей-Портерс», и больше тысячи людей потеряли работу. И хотя большинство жителей Буша смогли снова устроиться в Коннектикуте — тогда еще рынок позволял, — многие в итоге оказались в начинающих интернет-компаниях, и задержавшаяся волна кризиса накрыла их позднее, в конце двухтысячного. Теперь город переживает глубокую рецессию, и в каждом квартале хотя бы одна лужайка отмечена табличкой «продается». И хотя по большей части дома выглядят ухоженными, а лужайки перед ними аккуратно подстрижены, от этого порядка веет полной безысходностью, как будто бы теперь эти вылизанные дома — всего лишь фасады, за которыми скрывается ужасающее и необратимое запустение.
Я поворачиваю налево, на Даймондхил-роуд, и проезжаю мимо отцовского дома, в котором упадок поселился еще задолго до того, как «Портерс» приказал долго жить. Я замедляю ход, разглядывая покрытый газонной травой пологий склон холма, на вершине которого стоит квадратный двухэтажный дом в колониальном стиле — дом, где я вырос. Облицовка, которая во времена моего детства была бледно-голубой, теперь имеет цвет грязной яичной скорлупы; кустарник под темным окном гостиной совсем не такой высокий и густой, как мне помнилось, в остальном же все ровно так, как прежде. Остановив машину, я делаю глубокий вдох, ожидая, что вид родного дома вызовет наплыв каких-то чувств, и не испытываю ровным счетом ничего. Не всегда я был таким толстокожим. То ли все дело во времени и расстоянии, то ли за эти годы я просто потерял способность чувствовать. Пытаюсь припомнить, что за последнее время вызвало у меня какие-нибудь сильные эмоции, но на ум ничего не приходит. Поворачиваю направо на Черчилл-стрит и начинаю проникаться мыслью, что незаметно для себя самого я медленно, но верно превратился в полнейшего козла. Из чего следует логический парадокс: тот факт, что я подозреваю, что я козел, сам по себе говорит о том, что, наверное, я все же им не являюсь, ведь настоящий-то козел не будет считать себя козлом. То есть, осознавая себя козлом, я на самом деле опровергаю этот факт, получается так. Декартова аксиома о козлах: козел, считающий себя козлом, уже не козел.
Как раз из-за таких внутренних споров и закравшегося подозрения, что мне все на свете становится по барабану, я честно пытался обратиться к психотерапевту. Налицо обратная сторона писательского ремесла: я как будто никогда не проживаю текущего момента как следует. Какая-то частица меня все время находится в стороне от происходящего, оценивает, ищет подтексты и контексты, пытается представить то, как я буду описывать этот момент, когда он пройдет. Мой терапевт, доктор Левин, сказал, что дело вовсе не в писательстве, а в эгоцентризме и неуверенности в себе. Правда это или нет, вердикт довольно суровый. И это при том, что вынесен он был на двадцать пятой минуте второго сеанса терапии.
— Более того, — сказал он тогда же, — эта ваша склонность к самоанализу — кстати, еще один признак эгоцентризма — отягощается гигантским комплексом неполноценности. Вы не даете себе проживать каждый миг жизни, потому что в глубине души чувствуете, что недостойны одобрения, любви, успеха и всего подобного. Всего того, чего вам на самом деле так хочется.
— А вам не кажется, — сказал я, несколько опешив, — что для такого серьезного заявления неплохо бы узнать меня получше?
— Ну-ну, не обижайтесь, — пожурил он меня. — Вы только все затянете. Вы же мне не за добрые слова платите.
— Да я не обижаюсь.
— А похоже, что обижаетесь.
— Как ни доказывай, что не обижаешься — только более обиженным выглядишь.
— Вот именно! — глубокомысленно произнес доктор Левин, откинувшись назад и почесав козлиную бородку, которая делала его рот подозрительно похожим на влагалище. Может, думаю, он ее оттого и отрастил, что заделался фрейдистом. Сняв очки в золотой оправе, он задумчиво протер их галстуком. Затем водрузил очки на место и произнес ту самую фразу, которую неизменно говорят все психоаналитики на свете, если фантазия иссякла, а время сеанса еще не кончилось: — Расскажите мне о вашем отце.
— Да ладно вам, неужели ничего получше не могли придумать?
— А вам не кажется, что это уместный вопрос?
— Ну, и кто теперь обижается?
— Я вовсе не… — Он оборвал себя на полуслове и снисходительно усмехнулся. — Очень остроумно, Джо. Мне жаль, что вам все время хочется одерживать надо мною верх в подобных словесных поединках. Это говорит о неуважении ко мне и к моим профессиональным способностям. — При этих словах мой психоаналитик надул губы, да-да! — Не понимаю, зачем вы вообще ко мне ходите.
Ну, я и перестал.
Черчилл-стрит поворачивает направо, снова соединяется со Стрэтфилд-роуд в том месте, где в ней уже появляется по второму ряду в каждом направлении, и вливается в торговые районы. По обе стороны красуются фешенебельные торговые центры и дорогие парковки. Следующие пять кварталов застроены магазинами, в которых найдется все для удовлетворения любых провинциальных запросов: аудио- и видеотехника, игрушки, товары для пикников и праздников, все для дома, все для сада, книги, продукты, лекарства, музыка, бижутерия и, наконец, ресторанчик «У герцогини». Последний квартал занимает то, что когда-то было одним из крупнейших универмагов «Портерс», — теперь его готовят к сносу.
Проехав еще один квартал, я поворачиваю направо, на Оукхил-роуд, и въезжаю на стоянку больницы Мерси, двухэтажного кирпичного здания, которое выглядит совсем не казенно и не по-больничному нарядно.
Я нарочно занимаю два парковочных места, чтобы никто не поставил машину слишком близко — такую вот постыдную привычку я завел после покупки «мерседеса». На стоянках то и дело рискуешь получить вмятину, этот бич всех владельцев роскошных автомобилей. Я снова чувствую, как бесит меня моя машина. Все равно что дорогая шлюха: как только кончил пользоваться, хочется, чтобы она тут же исчезла.
Холодный октябрьский ветерок словно благословляет меня на выходе из кондиционированного нутра «мерседеса». Небо набито крупными пыльными облаками, ветки молодых вязов, воткнутых через равные промежутки по всей стоянке, тянутся вверх, будто о чем-то просят. На переднем крыльце курит группка молодых врачей, и мне они кажутся какими-то богохульниками, все равно что раввины, поедающие свинину.
Я решительно прохожу сквозь их дымящий строй, задержав дыхание до выхода из вращающихся дверей, и следую указателям на реанимационное отделение.
На банкетке в холле отделения интенсивной терапии скучает Синди со своими близняшками. Близнецы — они все симпатичные. Я еще ни разу не встречал уродливых. Как будто существует некая особая ватерлиния, природная или божественная, которая не позволяет удваивать уродство. А девчонки Брэда не просто симпатичные — материнские гены явно взяли верх. Им двенадцать, у них темные гладкие волосы и кремовая кожа — как у мамы, одеты они в одинаковые юбки в клетку и белые рубашки поло. Сразу видно, что их благополучно минуют напасти вроде прыщей или толстых бедер. Так же как и мать, они будут абсолютно безупречны, до тех пор, пока сама безупречность не станет их высшим пороком. Соединив ступни, они качают ногами, создавая идеально зеркальную картинку.
— Привет, Синди, — говорю я ровным голосом. Прошло двадцать лет с того случая с минетом, но я все равно вспоминаю именно о нем. Ну, западают мужчинам в голову такие вещи, даже если минет делали кому-то другому.
Синди поднимает голову.
— Привет, Джо, — спокойно отвечает она. Встает, сухо целует меня в щеку, и я обнаруживаю, что невольно восхищаюсь ее телом, которое даже теперь, выносив троих детей, сохраняет гибкость и упругость. Вроде бы абсолютно ничего в лице не изменилось, ну разве только немного состарилась кожа под самыми глазами, и все же какой-то внутренний свет потух. Оболочка на месте, безупречная, как всегда, но мотор ослаб, его мощный рев сменился заунывным, неверным гулом. Она наверняка по-прежнему притягивает к себе взгляды мужчин, они замечают ее упругий живот и литую грудь, стройные, спортивные ноги и мягкие, в форме сердечка, линии ягодиц, все еще могут получить взбучку от жен и подружек за то, что смотрели на нее чуть дольше приличного, будут их успокаивать — мол, я люблю, чтобы девушка была в форме, и рассказывать прочие мужские сказки, но дальше этого не зайдет. Они больше не уносят в памяти ее образ, как когда-то, чтобы потом, на супружеском ложе, идя давно проторенным путем к привычному семейному оргазму, вспоминать ее прекрасные черты. Красота Синди, безупречная, как и прежде, стала теперь забываемой красотой.
Она отступает назад и спрашивает, указывая на девчонок, которые смотрят на меня во все глаза:
— Ты помнишь Эмили и Дженни?
Она даже не утруждается, чтобы показать, кто из них кто, как будто в моей ситуации это не важно — наверное, так оно и есть. Я и видел-то их всего пару раз, во время редких визитов Синди с Брэдом в Нью-Йорк.
— Привет, дядя Джо, — говорят они хором, потом смотрят друг на дружку и синхронно хихикают. Меня впервые в жизни назвали дядей, и я вздрагиваю — вдруг поняв, что явился с пустыми руками. Ведь от дяди ожидаются какие-то фокусы, серебряная монетка, конфетка какая-нибудь на худой-то конец. Мой единственный дядя, мамин брат Питер, обычно сжимал мне плечо, совал пять долларов, подмигивал и говорил: «Не бзди!», хотя я вообще ничего не говорил. Я стойко сносил этот ритуал — ради пяти баксов и не то стерпишь. Мелькает мысль дать девчонкам по двадцатке. В конце концов решаю, что не стоит. Наверное, так будет правильнее.
— Привет, — говорю я неуверенно. — Вы всегда одинаково одеваетесь?
— А мы не одинаково одеты, — ухмыляется не то Дженни, не то Эмили.
— Да, мы не одинаково одеты, — вторит другая, и они снова в унисон хихикают. Похоже, я нарвался на какую-то домашнюю заготовку.
— Извините, — говорю, — виноват.
По какой-то непонятной причине мои извинения вызывают новый приступ хохота — девочки откидываются на банкетке и заливаются смехом.
— Тише, тише. — Синди говорит настолько на автомате, что, готов поспорить, она и не заметила, как открывала рот.
— А где Брэд?
— Он там, у него. — Она указывает на дверь палаты интенсивной терапии, и в этот момент появляется Брэд.
Большинство людей разлагаются после смерти, но у спортсменов и рок-звезд этот процесс начинается на много лет раньше. У рок-звезд — с лица, достаточно посмотреть на любую фотографию Мика Джаггера, снятую в последние десять лет. У спортсменов удар сначала падает на ноги. У бывших атлетов такая особая походка — они покачиваются из стороны в сторону, как будто оказывая каждой ноге особую честь, наступая на нее. Нога делает резкий уверенный шаг — конечно, ведь мышцы такие упругие и послушные, — но потом, как будто внезапно вспомнив о том, что эти мышцы усохли, поспешно приземляется на слегка вывернутую вовнутрь ступню, и шаг обрывается. Это своеобразная сверка с реальностью, напоминающая ногам, что они уже не могут вести себя так амбициозно, потому что теперь, когда мышцы атрофировались, колени не выдержат прежней нагрузки. Плечи тоже покачиваются, слегка съеживаясь при каждом шаге, в предчувствии болезненного отзвука в суставе. В такой походке есть своеобразная грация, эдакая смесь старости с молодостью. Буш-Фолс — баскетбольный город, здесь так ходят многие. В том числе мой отец. И вот теперь Брэд — дверь палаты распахнулась, и он вышел к нам, несвежий и усталый, — я вижу, что и Брэд ходит теперь точно так же.
Он подходит ко мне:
— Привет, Джо.
— Привет.
И мы бросаемся в объятия друг друга. Нет, не бросаемся, сроду не бросались, но, наверное, было бы неплохо, если бы мы были такими братьями, которые могут обняться. Вместо этого мы пожимаем друг другу руки, абсолютно механически, и на этом приветствие завершается.
— Хорошо, что ты смог приехать.
Я пытаюсь услышать нотки упрека в его словах — должен, должен быть упрек, — но никакой неприязни не чувствую. Похоже, что говорит он совершенно искренне, без всякого подтекста.
Если взять мою фигуру, с моим ростом в метр семьдесят пять, и растянуть почти до двух метров, то примерно Брэд и выйдет. Гены у нас общие, сомневаться не приходится, только он — будто скалкой раскатанный, длинный и гибкий, а я — ниже и гораздо плотнее. Но у нас обоих прямые каштановые волосы и темные глаза, как у мамы, и отцовская квадратная польская челюсть.
— Как он? — спрашиваю я, показывая на дверь.
Брэд хмурится:
— Все так же.
— А что врачи говорят?
Он хмурится еще больше:
— Мало чего. Они скоро появятся, и ты сможешь сам их расспросить.
Я киваю и снова смотрю на дверь палаты.
— А ты бы зашел к нему, повидать, — говорит Брэд, глядя на Синди и девочек. — Я сейчас вернусь.
Я не сразу обнаруживаю отца под клубком трубок и проводов, которые окутывают его распластанное тело, входят и выходят из всех его сочленений. И в нос, и в рот вставлены трубки, к руке подведена капельница, на уровне бедра из-под простыни торчит катетер, а от электродов на груди отходят бесчисленные провода, передающие на пикающий сердечный монитор слева от кровати одни и те же неменяющиеся показатели. Вот он лежит, обесчеловеченный, похожий на персонажа Айзека Азимова, и все его глубоко интимные жизненные процессы теперь перехвачены техникой, которая за него дышит, гадит, глотает и выпускает газы, при этом трубка во рту лишает его лицо даже подобия выражения.
Я смотрю поверх трубок на его волосы, которые помнились мне черными как смоль, — теперь они цвета золы, с серебристым проблеском. На подбородке виднеются темные островки щетины, как маковые зернышки, складывающиеся в случайные узоры, и мне вспоминается Гомер Симпсон. Вот так: отец лежит при смерти, а сын себе о мультиках думает. Брови у него стали гуще, но я все равно нахожу шрам над левым глазом — знак почета, заработанный в столкновении с чьим-то локтем на чемпионате штата в пятьдесят восьмом году. Он любит рассказывать, был бы слушатель, как им удалось тогда в последней четверти отыграть отставание на шестнадцать очков. До конца игры оставалось меньше десяти секунд, и тут он совершил бросок из-под кольца, сравняв счет, причем по дороге получил локтем в лицо, однако сумел-таки забросить мяч. Его последующий штрафной принес команде победу, которую он обагрил своей кровью, хлынувшей изо лба и залившей левый глаз, отчего все вокруг виделось как в тумане. Эта история, проиллюстрированная зернистой фотографией его окровавленной физиономии, была напечатана в «Минитмене», и теперь пожелтевшая вырезка висела в отцовском кабинете в рамочке на видном месте.
В палате не слышно никаких звуков, кроме писка мониторов и непрерывного механического свиста респиратора. Я сажусь на стул у его кровати, не очень понимая, что мне делать. Светская беседа отпадает. Будь он в сознании, я непременно прибегнул бы к такой беседе в качестве защиты, но эта его кома ставит меня в невыгодное положение. Может, все равно заговорить с ним, как по телевизору показывают, тихим, дрожащим голосом, преисполненным чувства, убеждая больного не сдаваться? Потому что он ведь услышит. Где-то там, в коматозном тумане, мой голос будет звучать в его парализованном сознании, перед глазами замелькают изображения моего лица, как в видеоролике, и какое-то случайное сочетание вдруг включит его мозг, пальцы сожмут мою руку, глаза медленно раскроются, и первым словом, которое он произнесет хриплым сухим шепотом, будет мое имя. Но я знаю, что не способен на такое. Рука отца лежит на кровати вдоль тела, и я воровато хватаю его ладонь. Она гораздо больше моей, твердая и мозолистая по краям, но удивительно мягкая в середине, как ломтик хлеба, который вытащили из тостера, когда он только-только начал подрумяниваться. Не помню, чтобы я когда-то раньше трогал руку отца. Несильно сжимаю ее. Ответного рукопожатия нет. Услышав звук открывающейся двери, я, будто карманник, поспешно отдергиваю руку.
— Привет, — говорит Брэд, появившийся за моей спиной.
— Привет.
— Как жизнь?
— Ничего себе. А у тебя?
Он вздыхает:
— Бывало и получше.
— Понятное дело.
Мы оба поворачиваемся и смотрим на безжизненное тело отца. Брэд обходит меня и осторожно поправляет одеяло. Он делает это неспешно, с большой нежностью. Я смотрю на него и понимаю вдруг, что Брэд совершенно раздавлен. В попытках разобраться в собственных чувствах к отцу я совсем забыл, что он еще кому-то отец, кому-то — дед, что он любим. Я отворачиваюсь от Брэда, который продолжает поправлять одеяло, мне безумно стыдно, я чувствую себя абсолютно лишним.
Брэд отходит от кровати и с усилием улыбается мне.
— Вот так… — говорит он.
— Какие прогнозы? — спрашиваю.
— Паршивые. Врачи не знают, придет ли он в сознание, и даже если придет, невозможно предсказать, в каком состоянии будет его мозг.
— Что говорят, сколько он еще может пробыть в таком виде?
— Неизвестно.
— Похоже, не очень-то много они знают, — говорю я.
Я снова смотрю на отца. Он как будто съежился, тело стало меньше, а кожа выцвела по сравнению с тем, каким я его помню. Все эти годы мы виделись очень редко, и мне не пришло в голову состарить тот образ, что был в моей памяти. В его нынешнем состоянии невозможно определить, насколько природа состарила его за последние семнадцать лет, каким он был перед ударом. Я вдруг понимаю, что хотя и нахожусь наконец в одной комнате с отцом, скорее всего, по-настоящему мне с ним больше не увидеться.
Брэд садится на подоконник, а я опускаюсь на стул у кровати, и его виниловое сиденье издает свист под тяжестью моего тела.
«А теперь что?» — думаю я.
— Сколько ты собираешься пробыть? — спрашивает Брэд через некоторое время.
«Пробыть?»
— Не знаю.
Он кивает — будто именно такого ответа и ожидал, а затем, прокашлявшись, произносит:
— Хорошо, что ты тут. Я думал, вдруг не приедешь.
— Я должен был приехать, — бормочу я.
Он смотрит на меня:
— Не спорю.
Не знаю, куда обычно отправляются умирать разговоры, но пока мы сидим в тишине, наш разговор медленно, но верно движется как раз туда.
— А где Джаред?
Брэд отворачивается нахмурившись:
— Я велел ему зайти сюда по дороге из школы, но в последнее время на него не особенно можно положиться.
Джаред — это сын Брэда, мой племянник, по моим расчетам, ему должно быть лет шестнадцать — семнадцать. Потому что ему было четырнадцать, когда он сбежал из дома, сел на электричку, приехал на Манхэттен и объявился в дверях моей квартиры в пол-одиннадцатого вечера, голодный, без денег и клокочущий от обиды на некие неведомые оскорбления, приведшие к такому бунту. Мы заказали домой сэндвичей, и я заставил его позвонить отцу. Потом мы посмотрели «Шоу Леттермана», а наутро я посадил его на поезд обратно в Коннектикут, и на этом все и закончилось. На следующий вечер Брэд оставил мне сообщение на автоответчике, благодарил, но меня в тот момент дома не было, и хотя я точно помню, что хотел потом перезвонить, так и не собрался.
— Сколько ему, семнадцать?
— Восемнадцать, — отвечает мой брат. — Школу в этом году кончает.
Н-да, обсчитался.
— Он капитан «Кугуаров»?
Брэд отводит взгляд:
— Джаред не играет в баскетбол.
Эти четыре слова, пронизанные невысказанным надрывом и сожалением, показывают, что мои беспомощные попытки светской беседы угодили ровнехонько по больной мозоли, и я твердо решаю передать Брэду эстафету в нашей беседе. Брэд же, похоже, вполне готов просто сидеть, откинувшись назад, хрустеть пальцами и наблюдать за втеканием и вытеканием различных жидкостей из пищащей и свистящей груды, которая когда-то была нашим отцом.
— Я прочел твою книгу, — говорит он в конце концов, накаляя обстановку еще на пару градусов.
— Да? — говорю. — И что, понравилось?
Он хмурится, потом отвечает:
— Местами.
Я пожимаю плечами:
— Ну, хоть что-то.
Он задумчиво смотрит на меня, будто решая, говорить или нет. Наконец тяжело вздыхает и отводит взгляд:
— Твоя книга тут наделала шуму.
Я молчу, ожидая, что он продолжит, но, похоже, он все сказал. Вдруг лежащий между нами отец вздрагивает, по всему его телу проходит волна, от груди до ступней. Я испуганно вскакиваю, но Брэд делает успокаивающий жест рукой.
— Все в порядке, — говорит он, наклоняясь и поправляя одеяло. — С ним такое бывает.
В полной пустоте захолустных буш-фолских вечеров буйным цветом цвели хулиганство и всевозможные сексуальные эксперименты. Нас распирало от дикого страха пополам со скукой, и эта смесь пульсировала по подростковым венам, поддерживая кровь в постоянном кипении. Ну сколько вечеров можно шататься по торговому центру, сколько новых фильмов можно посмотреть в «Мегаплексе», сколько чизбургеров и сэндвичей с тунцом проглотить в «Герцогине»? А кроме этого оставалось только пить, совокупляться да время от времени заниматься бессмысленным вандализмом.
У нас с Сэмми и Уэйном вошло в привычку время от времени пробираться за сетчатую ограду гигантской территории «Портерс» и угонять мини-электромобили, которые на ночь ставили заряжаться у ворот погрузочной площадки. На этих машинках руководство компании ездило по огромным аккуратным газонам от центрального офиса на расположенный в дальнем углу склад. Во время стажировки Уэйн узнал, что в отсутствие ключа нужно всего лишь поднять водительское сиденье, под которым находится батарея, и обычной скрепкой закоротить провод. Было что-то приятно сюрреалистическое в том, чтобы на бесшумных машинках бороздить в ночи зеленые просторы портеровских газонов. Мы гоняли друг за другом по всей территории, сначала передним ходом, потом задним, а то и пытались изображать киношные трюки вроде прыжков с одного автомобиля на другой. А после мы устраивались на газоне на берегу одного из искусственных прудов, поблескивавших между темными коробками офисных зданий, и, лениво швыряя камни в подсвеченный гейзер, бивший из центра пруда метров на пятнадцать вверх, накачивались дешевым пивом, закупленным в Нью-Хейвене по поддельным документам Уэйна.
Как-то жарким, душным вечером сидели мы на этом самом газоне на берегу такого пруда, захмелевшие от пива, глядели на калейдоскоп из фонтанных струй, и тут Уэйн нетвердо поднялся на ноги.
— Охренительно жарко, — сказал он. — Я прямо горю.
— Как у Босса, — сказал Сэмми и лениво запел своим высоким голосом:
Я вскочил среди ночи как на углях,
У меня в голове стучит по рельсам товарняк,
Только ты поможешь мне.
О-о-о, я в огне.
— Опять он Спрингстина поет, — возмутился Уэйн.
— Сэмми, ну мы же договаривались, — сказал я.
— Звучит так, как будто Bee Jees поют Спрингстина, — сказал Уэйн.
— Да ладно, народ, вам же нравится, — беззлобно ответил Сэмми.
— У тебя на каждый случай есть цитата из Спрингстина, — сказал я.
— Ничего не поделаешь — таков уж его талант!
— Ладно, народ, — сказал Уэйн и, пошатываясь, поднялся на ноги, — я совсем зажарился.
Он стянул с себя футболку, украшенную крупной черной надписью «Модно в Японии», и кинул ее на землю.
— Я иду купаться.
— Можно ко мне в бассейн пойти, — сказал Сэмми.
— А можно и тут. — Уэйн сбросил свои высокие кроссовки, зашел в пруд; не раздумывая, он бросился с головой в темную мерцающую гладь и, мощно рассекая воду, поплыл к гейзеру.
— Ночное купание в пьяном виде, — констатировал я. — Прекрасное сочетание.
— И бог его знает, что там в этой воде, — неодобрительно проговорил Сэмми.
— Микробы, паразиты…
— Радиоактивные отходы.
— Лохнесское чудовище.
— Частная канализация семейства Портеров.
— Народ, давайте сюда! — крикнул Уэйн из пруда. — Тут просто здорово!
— Кажется, именно так начинаются все фильмы «Челюсти».
— Акулы в прудах не живут, — заметил я.
— Как раз это и успевает сказать красотка в бикини за секунду до того, как ее съедают.
Тем временем Уэйн доплыл до гейзера и повис на какой-то невидимой части механизма, его фигура едва виднелась за водной стеной. Я на секунду прикрыл глаза, от дешевого пива местного разлива меня начало мутить. Когда я открыл глаза, Уэйна уже не было.
— Куда он подевался? — спросил я.
— Не знаю, — ответил Сэмми, вытягивая шею.
Вскочив на ноги, мы принялись выкрикивать его имя, пристально вглядываясь в темную водную гладь, где вот-вот должна была появиться его голова — и все не появлялась.
— Твою мать, где он? — сказал я, и страх ледяным шаром стал раздуваться у меня в животе. Я посмотрел на Сэмми, который уже снимал кроссовки, и быстро последовал его примеру. Бросившись в холодную воду, мы изо всех сил принялись грести в сторону гейзера, выкрикивая имя Уэйна между беспорядочными гребками. Вблизи гейзер шумел гораздо сильнее, чем казалось с берега. Я первым добрался до середины и тут же неловко нырнул, мои вытянутые пальцы царапнули дно и зачерпнули комья грязной тины. Я всплыл, тяжело дыша, и уже собрался снова нырять, как вдруг раздался громкий клич, и над нами сквозь струи воды пролетел Уэйн, прижав колени к груди, а за ним, как хвост кометы, тянулись сверкающие брызги. Он медленно летел по воздуху, в ореоле воды и света, как мифическое божество, восстающее из глубин, после чего пушечным ядром опустился ровно между мной и Сэмми. Через мгновение он всплыл на поверхность и принялся убирать волосы с лица — он смеялся над нами.
— Козел! — заорал Сэмми, с отвращением брызнув на него водой.
— Ты что, совсем уже? — сказал я, пытаясь одновременно облегченно выдохнуть и выплюнуть придонный ил.
— А как вас еще в воду затащишь? — сказал Уэйн все с той же улыбкой.
Завязалась жестокая водная битва — мы безуспешно пытались его утопить, но Уэйн легко сбрасывал нас своими длинными мускулистыми руками. Потом он показал нам сбоку от гейзера маленькую ремонтную площадку, на которой сидел в засаде, и мы стали по очереди прыгать с нее в пруд сквозь бьющие струи.
Я выбрался на сушу первым, в животе у меня бурлило: я наглотался воды из пруда, и она смешалась с пивом. Опершись на большой платан, я часто задышал, и через несколько минут желудок сдался: меня как следует вывернуло, горячая кислота рвоты обожгла горло, на глазах выступили слезы. Я натянул футболку и лег на траву — голова немного кружилась, и все вокруг плыло. Когда я открыл глаза через пару минут, Сэмми и Уэйн по-прежнему были в воде, их голоса зловеще разносило эхо, заглушаемое только мягким журчанием гейзера. Приподнявшись на локтях, я едва смог различить в темноте их фигуры, поднимавшиеся и опускавшиеся в густой водяной завесе. Контуры их поплыли перед моими усталыми глазами, набрякшие веки стали закрываться, мир вокруг завертелся с нарастающей скоростью. Перед тем как я отключился, их размытые силуэты, казалось, соединились в робких объятиях, но я едва успел это увидеть, потому что забытье бросило играть со мной в кошки-мышки и властно овладело мною без остатка.
Время в палате отца почти остановилось. Сколько ни пытаются секунды обогнать размеренный писк его сердечного монитора, ничего у них не выходит. Этот день подобен бесконечному предложению из романа Генри Джеймса, в нем нет никакого смысла, оно прерывается только светскими разговорами, посещениями туалета и выходами в холл, к своенравному кофейному автомату. Непонятно, чего мы ждем: что отец проснется или что он умрет. Похоже, это не имеет значения, поскольку приборы, которыми он обвешан, явно сконструированы таким образом, чтобы не допускать ни того ни другого, а просто продлевать его пребывание в этом механическом чистилище. Синди, отвозившая близняшек в школу, возвращается около двенадцати — принести нам пиццу. Я никогда не был женат, и мне не под силу расшифровать значение взглядов, которыми обмениваются Синди и Брэд, — острых взглядов с искрами злобы. Брэд выходит, чтобы проводить ее до лифта, и возвращается расстроенным и еще более изможденным. Определенно что-то у них не так.
Примерно в полшестого какое-то неуловимое колебание в писке и шелесте системы отцовского жизнеобеспечения дает Брэду понять, что пора сворачиваться. Он коротко консультируется с дежурной медсестрой, и мы уходим.
— Хорошая машинка, — говорит Брэд, усаживаясь на пассажирское сиденье «мерседеса», и кожаная обшивка бесстыдно пукает под его джинсами.
— Спасибо, — смущенно бормочу я.
— Небось недешево обошлась.
Я внутренне содрогаюсь. Ничего хорошего из этого разговора не выйдет. Фирменным автосалонам «мерседеса» следовало бы иметь специальную комнату, куда покупателя приглашают сразу после подписания всех бумаг в демонстрационном зале, причем там должны быть мягкие ковры и кожаная мебель — с такой же шикарной обшивкой, как и салон только что купленного автомобиля. Там специальный сотрудник под чашечку свежемолотого кофе с пирожными проводил бы небольшой инструктаж по поводу того социального багажа, который всегда приобретается с роскошным автомобилем — правила поведения и все такое. За шестьдесят восемь-то штук могли бы и постараться. Вот тогда я, может, и был бы готов к тем неловким ситуациям, в которых постоянно оказываюсь, как неопытный владелец «мерседеса». Допустим, я соглашусь с предположением брата: тогда выйдет, что я смотрю на него свысока. А скажи я: «Да нет, не так уж и дорого» — получится, что я выпендриваюсь. Пока у тебя нет денег, кажется, что в них содержится ответ на все вопросы, и только когда деньги появляются, ты понимаешь, что они приносят с собой новые вопросы, причем в отличие от прошлых эти нужно держать при себе, потому что сочувствовать тебе никто не станет. Я бормочу что-то нечленораздельное, надеясь, что на этом все и кончится.
— Ты голодный? — спрашивает Брэд.
— Ну, я бы поел.
В Буш-Фолс есть только два заведения с приличной кухней. Одно — это закусочная «У герцогини» прямо на Стрэтфилд-роуд, а другое — «Тайм-аут» — некая смесь спортивного бара и пивной, в которой в основном собираются многочисленные бывшие спортсмены, живущие в Буш-Фолс. Особенность «Тайм-аута» в том, что там подают лучшие стейки во всем северном Коннектикуте.
— Хочешь стейк? — спрашиваю я, потому что мы сравнительно недалеко от «Тайм-аута».
— Да ну, — отвечает Брэд, — я не особенно голоден. Давай в «Герцогиню».
— Ладно тебе, — говорю, — я угощаю.
— Ты меня и в «Герцогине» можешь угостить, — отвечает он, пряча глаза.
Чтобы Брэд, да предпочел хоть что-то «Тайм-ауту»? Ладно, говорю я себе, если ты семнадцать лет не был дома, разумно предположить, что за время твоего отсутствия что-то могло измениться.
«Герцогиня» оформлена в классическом стиле вагона-ресторана. Лавки в отсеках-купе обиты малиновым кожзаменителем, столы покрыты кухонным пластиком в крапинку. Кроме купе есть еще длинный бар с девятью высокими вращающимися табуретками, для одиноких гостей, а за баром — кухня. Если здесь хоть что-то и изменилось за время моего отсутствия, то не до такой степени, чтобы я мог это уловить.
Официантка за стойкой — Шейла Жирарди, она училась на класс младше меня, во всех школьных постановках играла главные роли, на всех концертах пела и танцевала.
— Привет, Гоф, — говорит она с такой знакомой улыбкой. Гофом Брэда прозвали еще в старших классах. Всякий раз, как он выполнял какой-нибудь особенно зрелищный бросок или повисал на кольце, это прозвище сотрясало стены спортзала: «Гоф! Гоф! Гоф!» Я сидел на трибунах, болел за Брэда и мечтал, что когда-нибудь это раскатистое эхо будет звучать в мою честь. Но я так и не попал в команду, и мне никто ни разу не прокричал «Гоф». И остался я Джо Гофманом, что само по себе уже звучит слегка пораженчески. Знакомьтесь, Джо Гофман, такой вот посредственный брат знаменитого Гофа.
— Привет, Шейла. Помнишь Джо, моего брата?
— Конечно, — отвечает она. — Привет, Джо. Сколько лет, сколько зим. Как ты?
— Неплохо. А ты?
— Отлично!
Шейле пророчили славу новой Мадонны, но если ей хоть капельку обидно, что боги избрали на эту роль Бритни Спирс, то ничто в ней этого не выдает.
— Слушайте, мне так жалко, что с вашим папой такое стряслось. Как он?
— Все так же, — говорит Брэд и направляется в один из отсеков. Пока мы проходим мимо других столиков, я замечаю, что многие посетители на меня смотрят, и приветливыми эти взгляды не назовешь.
— Ты, похоже, знаменитость, — говорит Брэд, когда мы усаживаемся лицом к лицу.
— Похоже, что так.
Мы неловко поглядываем друг на друга через стол, и мне вдруг начинает не хватать бесчувственного тела отца между нами: оно служило удобным отвлекающим фактором.
— Ну, — говорю я, — как бизнес?
Он кривится:
— В последнее время очень так себе.
— Наверное, плохо пришлось, когда «Портерс» закрылся?
Он тяжело вздыхает:
— Понятно, хорошо от этого не стало, но, честно сказать, нам и до этого уже приходилось туго.
Он откидывается назад при появлении Шейлы с бокалами воды. В школе она была, насколько я помню, хорошенькой — такая высокая, смешливая; она и теперь красива, но какой-то простой, целлулоидной красотой: блондинка-стюардесса с ослепительно-белыми зубами, как с рекламного плаката.
— Мне мегабургер и шоколадный коктейль, — говорю я ей.
— Ты прямо как брат! — говорит она, глядя на Брэда и удивленно приподнимая брови.
— Ты всегда это заказываешь? — спрашиваю я.
Он пожимает плечами:
— Типа того.
Пока она поворачивается спиной, чтобы идти за нашим заказом, я, кажется, замечаю быстрый взгляд, которым она обменивается с Брэдом, понимающий и с оттенком флирта, интимный такой взгляд. «Ах вот как!» — отмечаю я про себя, курсивом и с эдаким британским акцентом.
Я резко перевожу взгляд на Брэда, он прячет глаза и быстро говорит:
— Китайцы совсем одолели.
— Китайцы?
— Они самые. Теперь все закупают витрины только за границей, и выходит в два раза дешевле. Кто хочет по-взрослому работать — тот налаживает производство в Китае.
— А разве у вас качество не лучше?
— Понятие «качество» осталось в двадцатом веке. — Он отпивает глоток воды из бокала и горько усмехается. — А в двадцать первом кто дешевле — тот и лучше. И не важно, что у тебя есть склады, что ты соблюдаешь сроки поставки, предоставляешь установку и целую пропасть других услуг на месте — то, чего импортеры просто не в состоянии предложить. Если у тебя работают американские рабочие — твои цены заведомо выше рыночных.
— И что ты собираешься делать?
— Конкретно сейчас, — устало говорит он, вылезая из-за стола, — я собираюсь сходить отлить.
Пока Брэда нет, появляется еда. Я беру со своей тарелки ломтик жареной картошки и поднимаю глаза в тот самый миг, когда какая-то седовласая дама подходит ко мне и выплескивает мне в лицо стакан молочного коктейля. Даже если ты сто раз видел такое по телевизору, ты все равно оказываешься как-то не готов, когда это случается с тобой в реальной жизни. В телевизоре обычно выплескивают вино или еще какой-нибудь благородный напиток. Молочный коктейль, густо-шоколадный, холодный, как не знаю что, при том же объеме действует куда эффективнее.
— Ублюдок! — Она плюет мне в лицо, пока я вскакиваю на ноги, а по шее за воротник течет густая ледяная влага. — Ты не смеешь вваливаться сюда как ни в чем не бывало!
Никакие слова не приходят на ум, и я просто смотрю в ее перекошенное от злобы лицо, вытирая руками физиономию и волосы.
— Ты не имеешь права здесь появляться после всего, чего мы тут из-за тебя натерпелись!
— Послушайте, — в конце концов выдавливаю я из себя, — в чем дело?
— В тебе дело, в тебе! — визжит она, и я вдруг ощущаю, как тихо сидят все остальные вокруг. — В тебе и твоей проклятой лживой книжонке!
В этот момент из туалета возвращается Брэд. Он с тревогой смотрит на меня:
— Что за хрень тут происходит?
— Ее спроси, — отвечаю я и беру со стола пачку салфеток, чтобы вытереть лицо. Коктейль начинает подсыхать, кожа становится липкой.
— В чем дело, Фрэнни?
Фрэнни?
— Прости, Брэд, — отвечает она ему, голос ее все еще дрожит от злобы. — Но это ж какой наглости надо было набраться, чтобы явиться сюда!
— Ну, в наглости вы еще можете со мной потягаться, — замечаю я. Брэд нетерпеливо машет на меня, чтобы я умолк, и я снова чувствую себя двенадцатилетним.
— Фрэнни, прости, — успокаивает ее мой брат. — Я понимаю, как это должно быть неприятно. Но мой отец попал в больницу, я не знаю, слышала ли ты про это.
— Нет, не слышала, — говорит она, поворачиваясь к нему. — Что случилось?
Брэд объясняет ей ситуацию твердым, успокаивающим голосом, постепенно уводя ее от меня к двери. Они еще некоторое время разговаривают, она тянется к Брэду и быстро обнимает его. После этого, бросив последний недобрый взгляд на меня, женщина выходит из «Герцогини». Брэд возвращается, сокрушенно качая головой, и вдруг замечает, что несколько посетителей замерли за своими столиками и глазеют на нас с раскрытыми ртами.
— Представление окончено, — раздраженно произносит он, по очереди глядя в глаза каждому, отчего зрители отводят взгляд. — По крайней мере, пока, — еле слышно говорит он мне, когда мы снова усаживаемся. Я облокачиваюсь на спинку сиденья, и рубашка приклеивается к телу. Похоже, молочный коктейль добрался уже до пояса и просачивается дальше.
— Кто она, черт подери, такая? — спрашиваю я.
— А ты не знаешь?
— А как ты думаешь, если я спрашиваю «Кто она, черт подери, такая»?
— Это Фрэнсин Дуган. Жена тренера.
— А-а, — глупо киваю я. — Не узнал.
— Теперь ясно?
— Ясно, — отвечаю. — За исключением того, почему ты зовешь ее Фрэнни и она тебя обнимает. Когда ты успел так близко сойтись с женой Дугана?
Брэд смотрит на меня:
— Я же помощник тренера команды «Кугуаров». Я думал, ты знаешь.
— С каких это пор школьным баскетбольным командам нужны помощники тренеров?
Брэд вздыхает:
— Да не нужны они на самом деле. Но Дугану уже срок вышел. Ему скоро семьдесят стукнет. Пока — такой переходный период: я ему годик-другой помогаю, провожу еженедельные тренировки, натаскиваю команду, а потом он выходит на пенсию — и я занимаю его место.
— Ты хочешь стать тренером? — Мне никогда не приходило в голову, что Брэда может интересовать тренерское ремесло.
— А что, хорошая работа, — защищается он. — Зарплата нормальная и пенсия прекрасная. Гораздо лучше, чем в витринном бизнесе в наши дни.
Ну да, теперь понятно. Школьные звезды всегда живут прошлым, как будто все, что происходило в их жизни за пределами четырех лет, проведенных в команде, — не совсем настоящее. Вся остальная жизнь — это время после баскетбола; как солдаты, они тоскуют по своей войне. Вспоминаю, какое напряжение чувствовалось в больнице между Брэдом и Синди. Нетрудно предположить, что Брэд тоскует по тем временам, когда он был городской легендой и все вокруг его боготворили, включая жену.
— И долго ты уже помощник тренера?
— Пять лет.
— Что-то переходный период затянулся.
Он вздыхает:
— Не то слово.
— Дуган уходить не хочет? — говорю я.
— Угадал.
Ну да, это тоже понятно. Если игроки буш-фолской баскетбольной команды — прекрасные принцы, то Дуган — их король, почитаемый всеми.
Куда бы он ни шел, его встречают словами: «Привет, тренер», «Отличная игра, тренер!», «Задайте им перцу, тренер!». В «Тайм-ауте» для него зарезервирован особый столик, и после каждого домашнего матча они с женой по традиции ходят туда. В заведении обычно полно бывших игроков «Кугуаров», и его появление непременно сопровождается шквалом аплодисментов, который он конечно же останавливает притворно-смущенным взмахом руки, когда пик оваций уже давно прошел.
Такое слепое обожание дает ему немалую власть в городке, особенно когда его бывшие воспитанники начинают занимать влиятельные посты. Отставные спортсмены редко переезжают из родного города. В другом месте они станут такими, как все, — невозможно представить себе это после четырех лет славы, когда они играли за самую знаменитую школьную команду в регионе. Питомцы Дугана образуют свое собственное братство, а сам Дуган — его полновластный предводитель, и этот круг — их единственная связь со звездным прошлым. Если бывший кугуаровец ищет работу, Дуган делает так, чтобы работа нашлась. Если кто-то из его питомцев баллотируется в органы местного самоуправления — Дуган следит, чтобы голосов хватило. Благодаря своим обширным связям в городе Дуган лучше всех находит деньги на нужды школы, а это дает большой вес и в школьном совете.
Ничего удивительного в том, что Дуган — надменный самовлюбленный манипулятор. У меня в романе он еще и страдает хроническим онанизмом — эту привычку я довольно безыскусно вывел из его маниакальной страсти просматривать по ночам записи матчей. Сидит тренер в трусах, глазеет на подростков, которые носятся в поту по площадке, и, тяжело дыша, с почти звериным напором ублажает себя. Вымысел чистой воды, низкий и мелочный, но меня абсолютно не мучила совесть из-за того, что я это насочинял — отчасти потому, что я считаю Дугана виновным в том, что случилось с Сэмми, а отчасти, наверное, потому, что я сам низок и мелочен.
Я смотрю на Брэда:
— То есть ты работаешь у Дугана.
— Работаю, — отвечает он с вызовом.
— Наверное, его не очень порадовала моя книжка.
— Ты так думаешь?
— Да и жену, наверное, тоже.
— Похоже на то.
— Прости, — говорю я Брэду, хотя не уверен, что чувствую за собой вину. — Наверное, тебе не очень-то легко было работать, когда книга вышла.
— Он меня не винил, — спокойно отвечает Брэд. Потом, глядя мне прямо в глаза, добавляет: — Почти никто меня не винил.
— Вот и хорошо, — говорю я, вставая. — Ты доел?
— Да. Но ты же сэндвич почти не тронул!
— У него вкус шоколадного коктейля, — отвечаю я.
Память никогда не делает поправку на время. Хотя мне прекрасно известно, что Джареду, моему племяннику, теперь восемнадцать лет, представляю я его все тем же испуганным четырнадцатилетним подростком, каким я видел его в последний раз в своей квартире несколько лет назад. Поэтому, когда я натыкаюсь на него в гостиной своего отца, где он в одних трусах кувыркается на диване в объятиях девицы в той же степени раздетости, я поражаюсь вдвойне. Девчонка, услышав, что я вхожу в комнату, пронзительно визжит и неуклюже ныряет за диван, а Джаред инстинктивно хватает с пола гору скомканной одежды и наваливает ее себе на колени.
— Черт, простите, — говорю я, разворачиваюсь на ходу и быстро выхожу из комнаты. Похоже, у меня судьба такая: постоянно прерывать своих родственников во время секса. Какой-то прямо шаблон закладывается, надо бы изучить при случае: наблюдение за сексом вместо секса. Вечная подружка невесты и так далее.
— Отлично, — говорит Джаред, и тут я понимаю, что он обращается к девчонке за диваном. — Это не отец.
Через минуту он уже выходит ко мне в холл, натягивая на ходу джинсы.
— Привет, дядя Джо, — говорит он. — Как дела?
Дожили, уже возбужденные голые юнцы называют меня дядей!
— Не так хорошо, как твои, наверное, — отвечаю я.
Он фыркает, одной рукой как ни в чем не бывало застегивает ширинку, затем выпрямляется и смотрит на меня. Джаред заметно вырос, теперь в нем не меньше метра восьмидесяти, худой и широкоплечий, как отец. Он заправляет длинные темные волосы за уши, мочки которых изуродованы бесчисленными золотыми и серебряными колечками и гвоздиками. Глядя на сережки и на пучок волос под нижней губой, я сразу понимаю, что приводит Брэда в тихое отчаяние.
— Прости, — говорю я. — Я не думал, что тут кто-то будет.
Джаред проводит рукой по волосам и пожимает плечами:
— Ну, мы ничего, мы просто…
— Да-да.
— Я думал, отец пришел, — говорит он. — Меня бы тогда по полной отымели!
— Мне оттуда показалось, что через пять минут тебя бы и так отымели по полной.
Джаред улыбается. Он какой-то очень естественный, ненапряженный. Говорит коротко, мягко, в нем чувствуется ум. Не заметно никаких внешних признаков злости, как у многих подростков, размахивающих огромным списком того, что они хотят доказать миру. Проглядывает только некое подспудное беспокойство, обычное для этого возраста, — в том, например, как его взгляд блуждает по мне, ни на секунду не останавливаясь.
— Ну, ты не в обиде?
— Какой настоящий американский подросток устоит перед соблазном пустого дома! — отвечаю я. — Это, можно сказать, твой долг перед родиной — привести сюда подружку.
Я вешаю сумку на перила, как делал уже миллион раз за целую вечность до этого. От этого действия, абсолютно рефлекторного, в животе у меня щекочет, и на какую-то долю мгновения я ощущаю запах детства.
— Что с твоей рубашкой? — спрашивает Джаред.
— Одна женщина коктейль на меня вылила.
Мой племянничек ухмыляется:
— Девчонки!
— Этой девчонке было за шестьдесят.
— А зачем она так сделала?
— Были у нее причины.
— Слушай, — говорит он, рассеянно поглаживая литые мышцы на животе. — Мне очень понравилась твоя книга.
Я поднимаю брови:
— Ну, тогда в этом городе ты в меньшинстве.
— В этом городе вообще грамотные люди в меньшинстве, — отвечает он.
Пожалуй, неожиданный ответ для того, кто минуту назад развлекался с девчонкой, которая до сих пор прячется, голая и дрожащая, за диваном в гостиной. Джаред не так прост. Как по сигналу, девчонка выходит из укрытия, симпатичная и нарядная, как с рекламы фирмы «Гэп»: сине-зеленый полосатый джемпер, джинсы, бедер практически нет и прекрасная грудь старшеклассницы — небольшая, но привлекающая внимание своей свежестью, как пара игривых щенков.
— Это Шери, — говорит Джаред, натягивая рубашку, которую она ему принесла. — А это — мой дядя Джо.
— Приятно познакомиться.
— Здрасте, — говорит она, глядя в пол. Она еще не скоро отойдет после моего неуместного вторжения.
— Чтобы закрыть тему, — говорит Джаред, — ты ведь не будешь упоминать об этом небольшом инциденте моему отцу?
— Можешь на меня положиться.
Думаю, Джаред оценил бы рассказ о том, как я когда-то наткнулся на Брэда с Синди в гараже, но даже самые приспособленные к жизни мальчики не могут слышать ничего, что хотя бы как-то связывает их матерей с оральным сексом, поэтому приходится молчать.
— Кроме того, — продолжаю я, — в данный момент у него более важными вещами голова забита.
— Да уж, я думаю, — отвечает Джаред. — Раз ты тут, значит, деду совсем плохо?
— Похоже, что так.
Его глаза расширяются — видимо, от ужаса, и я вдруг понимаю, что у него с моим отцом особые отношения. Я снова испытываю ревность, как в больнице, когда Брэд поправлял отцу простыни.
— Черт, — тихо произносит Джаред.
Наступает короткая минута молчания — молчания о тех вещах, про которые мы думаем, но вслух не говорим: о смерти и о том, как близок к ней мой отец. Паузу прерывают электронные колокольцы моего мобильника, и я с извиняющейся улыбкой страдающего телефонной зависимостью сдергиваю его с ремня.
— Алло.
— Ты лживый, самовлюбленный ублюдок, — слышу я голос Натали. Прикрывая рукой трубку, я смотрю на Джареда и Шери:
— Надо ответить. Я быстро.
— Джаред, — говорит Шери, закусив губу, — мне пора.
— Я тебя провожу, — отвечает он. — Увидимся, дядя Джо.
— Я буду здесь, — отвечаю я и снова прикладываю трубку к уху, успевая расслышать окончание тирады Натали:
— …использовал меня, козел. А когда я стала не нужна…
Я смотрю на Джареда и Шери из большого окна гостиной — как они бредут по дорожке, он обнимает ее, их бедра слегка стукаются друг о друга при ходьбе. От этого я внезапно начинаю себе казаться старым и немощным. Натали договаривает до конца и вешает трубку, я закрываю крышку телефона и убираю его в пластиковый чехол на ремне. С тяжелым вздохом я беру сумку и иду в свою старую комнату, чтобы сразу с этим покончить. Вот я и вернулся домой. Как всегда: представляешь себе одно, а оказывается совсем другое.
По ночам Люси плавала голой.
Пусть не по-настоящему (хотя, скорее всего, по-настоящему она тоже так делала), но в моем сознании она каждую ночь без всякого стеснения бросалась обнаженной в бассейн, лениво плавала, потом переворачивалась на спину и лежала на воде, озаренная неяркой подсветкой бассейна. Эта фантазия поселилась в моей голове и, где бы я ни был, что бы я ни делал, постоянно прокручивалась в моем мозгу. Она стоит на мостках, сияя своей наготой, и перед самым прыжком видит меня — я стою напротив, у противоположного бортика. Вместо того чтобы удивиться, она ласково улыбается мне понимающей, полной соблазна улыбкой, а затем погружается в воду. Я вхожу в бассейн с мелкого края и дожидаюсь, пока она вынырнет. Мы стоим по пояс в воде, и она произносит: «Я все ждала, когда же ты придешь». — «Я знаю», — отвечаю я, и тут она заключает меня в объятия, и я чувствую, как эти великолепные, похожие на луковицы, груди, горячие и влажные, прижимаются к моей груди, и теплые губы обхватывают мои, и она касается меня языком. Под водой мы поначалу слегка соприкасаемся кожей, а потом делаем это все сильнее и сильнее, и она затягивает меня под воду, и мы занимаемся любовью, а на заднем фоне слышно, как радио играет песню Питера Гэбриела «В твоих глазах». Сплошные сопли, конечно, но тогда эта музыка казалась мне волшебной, а идея секса в бассейне — соблазнительной.
Секс в бассейне, боже мой! Убогое, затрудненное совокупление, скорее физкультура, чем удовольствие, приходится компенсировать каждое движение, чтобы хоть как-то оставаться на плаву, и в результате всех усилий ты еще и получаешь меньше, а не больше ощущений в самых важных областях! Ничего похожего на популярные представления, транслируемые по ночным каналам кабельного телевидения! Но сам факт еще раз подчеркивает, что секс в бассейне — прежде всего зрительный образ: на вид гораздо приятнее, чем в реальности. Правда, для семнадцатилетнего девственника секс в бассейне не менее и не более реален, чем все остальные виды секса. Поскольку я не занимался никаким из них, это была просто очередная строка в списке недостижимых вещей.
Если не считать гигантской сексуальной неудовлетворенности, которая с каждым днем грозила перерасти в манию, лето у меня было прекрасное. Двое друзей — это больше, чем две отдельные дружбы. Когда появился Сэмми, у нас возник коллектив. Компания. «Свои». Я наслаждался этой легкой дружбой, шутками, пониманием с полуслова, возникшим между нами тремя в то лето. «Я со своими». Походка моя стала более упругой, я стал чаще улыбаться, у меня открылись глаза. Неожиданно, непонятно почему, я стал счастлив.
И пока я мог, я не замечал того большого, неназываемого, что зловеще маячило на периферии, — словно не было тех тайных взглядов и молчаливых сигналов, которые я все чаще невольно улавливал. Я решительно не хотел ничего менять. Мы слушали Спрингстина, смотрели MTV, пили слишком много пива и ходили купаться, гоняли на электромобилях по территории «Портерс» в ночной тьме, хором отвечали на экранные реплики героев в кино, ели пиццу и бургеры в «Герцогине» и изредка курили травку, которую брали у Нико с городской бензоколонки. И вот в какой-то момент, незаметно, Уэйн и Сэмми стали гораздо больше, чем просто друзьями.
Как долго можно не обращать внимания на роман, развивающийся у тебя прямо под носом? На самом деле весь вопрос в настрое. Наверняка на каком-то подсознательном уровне я отмечал обмен мимолетными взглядами и понимающими улыбками, замечал, как куда-то исчезают их руки в кино, как быстро, неуклюже перемещаются тела при моем внезапном появлении в комнате, как медленно сгущается воздух вокруг двух моих лучших друзей. Но я твердо закрывал на все глаза, намерившись пересидеть, переждать это безумие, как грипп или ангину. Я наивно полагал, что это всего лишь странный период, фаза бунтарских экспериментов, и что это пройдет.
Все-таки дело было в восемьдесят шестом году, нам никто не объяснил, как справляться с такими вещами. Про гомосексуализм мы знали примерно столько же, сколько про бога: слышали, что он существует, но могли и отрицать сам факт его существования. Мы рассуждали о том, принимает ли Майкл Джексон женские гормоны, говорили про помаду Боя Джорджа, называли обоих педиками, но по-настоящему, в глубине души, совершенно не верили в то, что они и вправду гомосексуалисты. Реклама, ясное дело. Много было слухов про Эндрю Маккарти, а вон как убедительно он сыграл с Элли Шиди в «Огнях святого Эльма» — как после этого можно считать его голубым? Мы, бывало, обзывали друг друга «пидорами», но никогда не подразумевали буквального значения. В основном мы лепили свою жизнь с Голливуда, а там, в свою очередь, тоже отвергали реальность. Для нас, ребят из пригорода, понятие гомосексуализма было совершенно абстрактным, как алгебра или воронкообразная форма вселенной.
Поэтому некоторое время я мог делать вид, что не вижу того, что видел, и пребывал в убеждении, что лучшая тактика тут — как с бродячей собакой: если в глаза ей не смотреть, она и пройдет мимо. Мне совершенно необходимо было в это верить, и не только потому, что обратное было бы немыслимо. Главное, что они были моими лучшими и единственными друзьями, и я отчаянно боялся их потерять. Возможно, их гомосексуализм — перестань я закрывать на него глаза — и оскорбил бы мои чувства, но эта боль не могла бы сравниться с удушающим чувством одиночества, которое я испытывал с того самого дня, как мама совершила свой роковой прыжок в реку Буш.
В общем, я все знал, и они знали, что я знаю, и без единого слова на эту тему мы просто приняли ситуацию такой, как она есть. Поразительно на самом деле, как быстро это стало казаться нормальным в жаркой пустоте лета. Само собой стало обычным то, что, приходя к Сэмми, я иногда обнаруживал Уэйна уже у него, или что вечером я уходил от Сэмми, а Уэйн еще оставался. Я как-то никогда не заставлял их почувствовать странность их отношений, а они никогда не показывали мне, что я — третий лишний. Полагаю, у каждого были свои резоны для того, чтобы минимизировать масштабы происходящего и сохранять статус-кво. А лето все текло, незаметно набирая обороты.
Однажды вечером, когда мы тусовались у бассейна Сэмми, я зашел в дом, чтобы попить и пофлиртовать в гостиной с Люси, которая свернулась калачиком на диване в легких брюках, какие носят медсестры, и читала журнал «Пипл».
— Привет, Джо, — сказала она, опуская журнал, — как дела?
— Хорошо.
Я еще не просох после бассейна, и от кондиционера у меня мурашки побежали по коже.
— Хотел просто зайти поздороваться.
Люси улыбнулась, доброй теплой улыбкой, которая, мне показалось, не лишена была слабого намека на то, что моя отчаянная влюбленность не была совсем уж безответной.
— Ты такой милый, — сказала она. — Как так вышло, что у тебя нет девушки?
— У меня с долгими отношениями сложности.
— Как это?
— Да никто не хочет со мной их завязывать.
Она засмеялась:
— Да ладно! С таким-то красавчиком?
— Представьте себе, — ответил я с усмешкой.
Она села, и я увидел впадинку, показавшуюся в вырезе кофты. Безумие какое-то: ну как простая вертикальная черточка может запустить такую мощную химическую реакцию в нижней половине моего тела! Люси грустно смотрела на меня некоторое время, словно хотела что-то сказать, но потом передумала и закусила губу. И тут же стала выглядеть до смерти усталой.
— Я рада, что вы с Сэмми подружились.
— Я тоже.
— Нет, я хочу сказать, я рада, что, когда начнется школа, у него будет такой друг.
Она оглянулась, а потом наклонилась вперед, и я увидел, как линия в вырезе разделяется на две симметричные дуги. Случись в эту минуту эрекция, скрыть ее было бы невозможно: вспучив мокрые плавки, она дала бы о себе знать как назойливый незваный гость. Люси заговорила тихим шепотом, а я отчаянно молился, чтобы вялость внизу не проходила.
— У него всегда были проблемы в школе, — сказала она. — Ребята иногда бывают очень жестокими.
— Все будет в порядке, — неуклюже ответил я.
— Ты ведь будешь за ним присматривать?
— Мы оба будем.
Мне не нравилось, к чему стал клониться разговор, и Люси это почувствовала. Она слегка кивнула и снова откинулась на диване.
— Не говори ему, что я это сказала.
— Ну что вы, — произнес я более выразительно, чем намеревался, и она хихикнула.
— Не хотела тебя задерживать, — сказала она.
— Как и все остальные знакомые мне женщины.
— Ну, будь я на пятнадцать лет моложе… — поддразнила она меня.
— Я бы был вам не ровня, — ответил я, и она снова засмеялась.
Когда я вышел из дома, Уэйн и Сэмми были в воде; они жарко целовались под мостками, мускулистая рука Уэйна покоилась на тощем плече Сэмми. Головы их покачивались волнообразно в такт ритмичному движению губ. Из воды показалась рука Сэмми; он нежно погладил Уэйна по лицу. У меня подогнулись колени, я почувствовал непреодолимое желание провалиться сквозь землю. Хорошо бы, конечно, если бы я был из тех, кто способен в такой ситуации разбежаться и по-хулигански плюхнуться рядом с ними с воплем «А ну, подвиньтесь!». Они бы точно это оценили, но я просто физически не мог этого сделать. Одно дело знать, совсем другое — увидеть ту страсть, с которой они целовались.
Я тихо отступил назад и вернулся в гостиную, где Люси курила, лежа на диване, и встревоженно смотрела в потолок.
— Я решил еще немного тут побыть, — сказал я.
Люси посмотрела на меня внимательным взглядом длиной в небольшую вечность, и в глазах у нее читалась смесь испуга и смирения. Потом она села и разгладила место на диване рядом с собой.
— Присядь, — сказала она с улыбкой, гася окурок в пепельнице на журнальном столике. — Я принесу тебе кока-колы.
Она обошла диван и остановилась, слегка похлопав меня по голому плечу, и пальцы ее на какое-то мгновение задержались там.
— Джо, — сказала она из-за моей спины.
— Ага.
— Ты действительно очень милый.
— Ага.
Я не обернулся, потому что не хотел, чтобы она увидела, как я плачу.
Последний день каникул подкрался одной темной ночью с коварством домушника, и когда мы проснулись, то обнаружили, что лето украли у нас прямо из-под носа. Из бассейна Хаберов слили воду, его подготовили к зиме и накрыли чехлом, и то же случилось с Люси, бикини которой, к моему полному отчаянию, также были убраны до весны. Первый день выпускного класса зловеще замаячил на горизонте в виде невнятной черной тучи.
Три года тому назад, накануне начала старшей школы, мы с Уэйном взломали замок на пожарной лестнице буш-фолской средней школы и поднялись на крышу. Мы сидели вдвоем на огромном белом куполе, откуда открывался вид на школьный двор, и под пачку «Данхилла» размышляли о предстоящем учебном годе. С тех пор это стало у нас ежегодным ритуалом, с небольшим отклонением в предпоследнем классе, когда Уэйн заменил наш всегдашний «Данхилл» на марихуану, закупленную у заики-заправщика с городской бензоколонки. Это был перебор, чуть не стоивший нам жизни, Уэйн тогда едва не слетел с купола, потащив и меня за собой, — под действием травки мы с трудом смогли удержать равновесие. Тогда нам пришлось проторчать на крыше до рассвета, в ужасе вжимаясь в гладкую гипсовую поверхность купола, пока звезды над нами не перестали носиться с таким видом, как будто вся галактика пребывала в страшной ломке. После этого мы сошлись на том, что со следующего года будем курить обычные сигареты.
На этот раз я не рассчитывал на то, что Уэйн выкурит со мной нашу ежегодную сигарету, но меня мучила какая-то меланхолия, какое-то смутное чувство, что это время уходит безвозвратно, и я решил забраться на крышу в одиночестве. Надежно угнездившись на куполе, я закурил и в задумчивости посмотрел на город. Несмотря на то что к моему смехотворному списку друзей в этом году добавился Сэмми, я чувствовал себя как никогда одиноко. Откинувшись назад, я стал разглядывать звезды и подумал о маме: интересно, смотрит ли она на меня сейчас. И жутко расстроился, оттого что она может увидеть меня в таком плачевном состоянии, если, конечно, посмотрит.
Послышался легкий шелест — ткань скользнула по камню, — и рядом со мной взгромоздился немного запыхавшийся Уэйн.
— Какого хрена? — произнес он, тяжело дыша, ко лбу прилипли мокрые от пота светлые волосы. — Десять минут подождать не мог?
Я улыбнулся и зажег ему сигарету от своей.
— Я думал, ты не придешь.
— Ты что, козел? — ответил Уэйн, принимая сигарету. — Я свято почитаю традиции.
— А я думал, ты и читать-то не умеешь.
— А за такие слова можно очень здорово грохнуться.
— Прости.
— Итак, — произнес он, поднимая сигарету как бокал, — за выпускной класс!
— За выпускной класс, — сказал я, ужасно радуясь, что Уэйн пришел, что мы снова, как в старые добрые времена, тусуемся вместе. От этого возникло ощущение, что, несмотря на то, как безумно стало все вокруг, жизнь еще может вернуться в свое прежнее, нормальное русло.
Уэйн сделал длинную затяжку и как будто оценивающе оглядел меня.
— Джо, — произнес он наконец, — ты по-прежнему мой лучший друг.
— Я знаю.
— Отлично.
Мы сидели и дружно молчали, глядя вверх, в ночное небо, а в дыму, окружавшем нас, витало множество невысказанных слов. Если когда и обсуждать все эти вещи, то только теперь.
— Уэйн, — осторожно начал я.
— Слушай, ничего не говори, — сказал он с грустной улыбкой. — Я и так по уши в дерьме. Если мне еще придется это обсуждать, я, наверное, просто свихнусь.
— Ладно, — сказал я и с таким облегчением выдохнул, что мы оба расхохотались. Внизу на школьной лужайке появился толстый скунс и принялся суетливо бегать туда-сюда, уткнувшись носом в землю, как будто уронил контактную линзу. Я следил за движениями скунса, пока Уэйн прикуривал нам по новой сигарете.
— Наш последний школьный год, — сказал он и, прежде чем отдать мне сигарету, затянулся сразу из двух. — Лучшее время жизни.
— Если вот это — лучшее, то я готов хоть сейчас сдохнуть, — сказал я.
Уэйн улыбнулся:
— Пригласил бы ту девчонку, Джо.
— Какую девчонку?
— Ну эту, Карли как-ее-там.
— Карли Даймонд, — сказал я. Все второе полугодие я по ней сох и не раз упоминал об этом в разговорах с Уэйном.
— Она симпатичная, — сказал Уэйн. — Не упусти.
— Ну, может быть.
— А в чем дело?
— Мы разговаривали-то с ней всего один или два раза, — сказал я. — Нельзя же после пары обычных разговоров вдруг взять и пригласить человека на свидание.
— Как раз так и надо!
— Мне кажется, надо сначала узнать друг друга получше, а не так, с бухты-барахты.
— Глупости! — сказал Уэйн. — Как раз в тот момент, когда вы уже знакомы, но отношения еще не определены, и нужно действовать. Девчонки делят ребят на «парней для дружбы» и «парней для потенциальных отношений». Важно сразу попасть в правильную категорию. Если ты будешь действовать в своем стиле, то в конце концов будешь записан в друзья, а сменить категорию потом очень и очень трудно. Она станет тебе рассказывать про парней, которые ей нравятся, а тогда уж лучше получить отказ в самом начале.
— Спасибо, — говорю, — но мой путь мне кажется более правильным.
— И у тебя, конечно, накоплена масса фактов, подтверждающих твою правоту.
— Иди ты знаешь куда!
— Прости, но у меня были другие планы.
Некоторое время мы молча курили, наблюдая за тем, как в домах вокруг постепенно гаснет свет. Заусенец луны укрылся за горсткой серых облаков, и я поежился от подступившей ночной прохлады. «Вот что чувствуешь, когда ускоряется время», — подумал я.
Уэйн повернулся ко мне и с серьезным видом затушил сигарету.
— Нам надо сделать татуировки, — сказал он.
В девятом классе я страшно увлекался плакатами с рок-звездами — очевидно, именно тогда я в последний раз занимался украшением своей комнаты. Над сосновым комодом-верстаком в углу висит увеличенный портрет девушки с альбома группы Duran-Duran «Рио». У окна, выходящего на ту же сторону, что и главный вход, висит плакат The Cure. На дальней стене, над кроватью, уместились сразу и Элвис Костелло, вопросительно глядящий поверх очков в стиле Бадди Холли, и Ховард Джонс, улыбающийся из-под залаченной челки, — фотография сделана минут за пять до того, как синти-поп был под смех и улюлюканье изгнан с музыкальной сцены. Мне казалось, у меня был более продвинутый музыкальный вкус — видимо, я в очередной раз не сделал поправку на пристрастность, которой грешат мои воспоминания. На секунду у меня поднимается настроение, потому что на двери ванной я вижу портрет молодого, бородатого Спрингстина, потеющего над гитарой, хотя я наверняка повесил его туда просто для солидности.
На двери моей комнаты, на кнопках, с мятыми и изодранными от многочисленных прикосновений белыми краями, висит плакат из «Звездных войн», прямо как в песне Everclear. Я тихо напеваю их строчку: Я хочу того, что я раньше имел, как плакат из «Звездных войн», что над кроватью висел. Невольно приходится усомниться в самобытности своей жизни, если она вся идеально укладывается в строки рок-песни.
На комоде стоит мой старый фишеровский проигрыватель. Я нажимаю большую серебряную кнопку пуска, и приборная панель загорается с громким хлопком, усиленным динамиками. Я завороженно наблюдаю за тем, как звукосниматель автоматически поднимается и перемещается в сторону вертушки, на которой уже крутится пластинка. Собственно, с чего бы ему не работать, но я все равно поражаюсь. Он воткнут в розетку, которая находится за комодом, и я помню, как пытался сдвинуть комод настолько, чтобы можно было просунуть вилку. Удивительно, как результат действия, совершенного ребенком, который потом вырос и стал мною, сохранился неизменным до моего возвращения — как будто было известно, что я вернусь. Внезапно в непрерывности времени происходит сбой, и мы с этим пареньком синхронизируемся: я отчетливо вижу его, ощущаю его мысли и страхи в своей голове, по моим жилам начинает бежать его более молодая кровь — на какую-то долю секунды, восприняв его на молекулярном уровне, я снова становлюсь им. У меня подгибаются ноги, и я быстро опускаюсь на кровать. Свою кровать. Из динамиков доносится скрипучая запись песни Питера Гэбриэла «В твоих глазах». Ну как тут не улыбнуться.
Я захожу в туалет в коридоре, и рука сама вспоминает, что рычажок слива нужно сначала подтянуть вверх, а уже потом нажимать, эдакая сантехническая причуда, от которой так и не избавились со времен моего детства — отец-то живет один, и туалет в коридоре ему без надобности. Я пытаюсь представить себе такое стечение обстоятельств, при котором отец мог бы воспользоваться этим туалетом, но у меня ничего не выходит. Есть туалет на первом этаже, есть в его спальне — сюда ему и заходить незачем, не такой человек Артур Гофман, чтобы ни с того ни с сего менять свой обычный сценарий справления нужды.
Вернувшись в комнату, я подхожу к двойному окну, которое выходит на лужайку перед входом, и рассеянно провожу пальцем по белой пластиковой решетке. Эту решетку установил отец, потому что голуби постоянно принимали большое окно за открытый проем и врезались в стекло. Хорошо помню этот кошмарный хруст костей, от которого я вскакивал с кровати ранним утром. Потом я неуверенно шел к окну и осторожно смотрел вниз, на крыльцо, где лежала оглушенная внезапным ударом птица. Обычно через несколько минут они отходили и снова взлетали в воздух, летели нетвердо, по кривой, потрясенные, но совсем ничему не научившиеся на своем болезненном опыте, кроме того что иногда воздух может неожиданно сгуститься и сбить их с неба на землю. С некоторой периодичностью эти удары оказывались смертельными, и мне приходилось брать в гараже красную лопату для снега и хоронить птицу в неглубокой безымянной могиле за изгородью. Когда мне пришлось во второй раз похоронить голубя с размозженным черепом, меня так сильно вырвало и потом еще так долго мутило, что отцу пришлось установить на окно решетку; при этом он ворчал себе под нос, что уж слишком я нежен.
В дверь звонят, и, как ни досадно мне отрываться от воспоминаний о музыкантах с жуткими прическами, разбившихся в лепешку птицах и моем нечутком отце, я встряхиваюсь и бегу вниз открывать.
То жалкое подобие человека, которое я вижу на крыльце отцовского дома, в обвисших джинсах и старой куртке с эмблемой «Кугуаров», оказывается Уэйном Харгроувом, но проходит некоторое время, прежде чем я узнаю его. От когда-то густых светлых волос осталось только несколько бесцветных прядей, которые в беспорядке раскиданы по его черепу, под глазами, провалившимися в глубь глазниц, залегли темные круги. Он страшно худой, угловатый, плечи сгорблены, локти торчат, и выглядит таким потухшим, как будто ему гораздо больше лет. И словно бы этого мало, на болезненно-прозрачной коже лба и шеи виднеются маленькие бордовые образования — зловещие признаки саркомы Капоши.
— Значит, слухи не врут, — говорит мой старый друг, опираясь о дверной косяк со знакомой легкостью, как будто бы только вчера, а не семнадцать лет назад он мог зайти ко мне в любой момент, как только ему вздумается. — Блудный сын вернулся в отчий дом.
— Добрые вести не сидят на месте, — отвечаю я с улыбкой, пожимая его руку. Я чувствую, как от моего рукопожатия под влажной, с папиросную бумагу толщиной, кожей смещаются как будто ни к чему не прикрепленные кости.
— В этом городе никакие вести не сидят на месте, — отвечает Уэйн. — Кому, как не местному пидору, это знать!
Мы некоторое время разглядываем друг друга.
— Как я рад тебя видеть, — говорю я.
Он ухмыляется, и в его опустошенном лице на какое-то мгновение проступает прежний Уэйн, молодой, напористый, вечно веселый.
— Что ж ты не скажешь, что я прекрасно выгляжу? Что годы пощадили меня?
— Как раз собирался спросить, как фамилия твоего диетолога.
Уэйн так громко и заливисто смеется, что я радуюсь, что решил не юлить.
— Можно мне войти? — спрашивает он неуверенно, и я замечаю перемену в выражении его лица, краткую вспышку сомнения, как если бы он ожидал, что его легко могут не пустить. В эту минуту я ощущаю слабый холодок той изоляции и отчужденности, которые он, конечно, испытывает в Буш-Фолс, будучи единственным открытым гомосексуалистом.
— Ну, как сказать, — отвечаю я. — Ты не зол на меня?
— Обещаю не выливать на тебя никаких напитков, если ты об этом.
— Тебе уже донесли?
— Да, болтают всякое, — отвечает он и театрально закатывает глаза, входя в прихожую и оглядываясь. — Ого. Будто в машине времени.
— Не то слово, — отвечаю я. — Моя комната — просто храм восьмидесятых.
— Могу себе представить.
Он спрашивает про отца, и я кратко описываю его состояние и сообщаю общий пессимистичный прогноз. Он внимательно слушает, пытаясь выудить из кармана рубашки сигареты и спички. Зажигает спичку одной рукой — этот трюк он освоил еще в школе — и глубоко и жадно затягивается.
— Будешь?
— Уже есть, — отвечаю я, и мы улыбаемся старой общей шутке. — А в твоем состоянии можно курить?
— Нужно.
Он цинично округляет брови, и я потрясенно вижу, что делает он это с чисто гейской манерой: вальяжно, самокритично и немного по-женски. Интересно, а в школе все это уже было и я просто не замечал, или эта привычка выработалась у него за годы, что он провел в Лос-Анджелесе, перебиваясь случайными заработками и пробуясь на роли в бесконечной череде почивших в бозе телесериалов? Временами мы писали друг другу саркастические письма, описывая последние случившиеся с нами поврозь неудачи. Где-то в середине моего второго курса Уэйн сдал плановый анализ на ВИЧ, и результат оказался положительным, после чего письма прекратились. Только недавно, в одном из нечастых разговоров с Брэдом, я узнал, что Уэйн вернулся в Буш, и я несколько раз давал себе обещание позвонить ему, но, понятно, руки так и не дошли.
Я смотрю на изможденное лицо Уэйна, на ввалившиеся глаза, к горлу у меня подступает комок, и мне приходит в голову, что он очень похож на тех голубей, которых я хоронил ребенком, — летел себе, летел, никого не трогал, и вдруг воздух перед ним взял да и сгустился.
— Давно у тебя появились симптомы?
— Кажется, я как раз перешел границу между достаточно давно и слишком давно, — отвечает он, печально улыбаясь.
— Ты дома живешь?
— Ага. Как будто моей мазохистской натуре одного СПИДа было мало.
— А как старшие Харгроувы?
— Довольны, что оказались правы, — говорит он с кислой улыбкой. — Мать всегда говорила, что я буду гореть в геенне огненной за свои грехи.
Мать Уэйна — такая железная леди, вышивает подушечки заковыристыми библейскими стихами и владеет огромной коллекцией номеров «Ридерс дайджест», которые орошает слезами по воскресеньям после посещения церкви. Рядом с ней отец Уэйна кажется просто невидимкой — хрупкий лысеющий человечек, он всегда говорит шепотом, как будто боится кого-нибудь разбудить.
— Тебе что-нибудь налить? — предлагаю я, хотя на кухне еще не был и понятия не имею, из чего там можно выбирать. Любимыми напитками отца всегда были пиво и «Гаторэйд», но я подозреваю, что, как и прежде, запасов он не держит, всегда закупаясь на один раз.
— Нет, спасибо, — отвечает Уэйн. — На самом деле я за тобой пришел.
— Правда? И что ты хочешь предложить?
— Выпить, — отвечает он с таким видом, как будто ответ очевиден. — Несмотря на печальные обстоятельства, налицо возвращение в родные пенаты, встреча после долгой разлуки, так сказать. Мы просто обязаны как следует напиться.
Я скептически смотрю на его хрупкую фигуру.
— Ты собираешься как следует напиться? Тебе это точно не полезно.
— Да брось ты, — говорит он, нахмурившись. — Посмотри на меня: тебе не кажется, что поздновато отказываться от спиртного? — В голосе Уэйна звучат незнакомые нотки, я не помню их по школьным временам: в его шутливый тон вплетены стальные нити горького смирения.
— Все действительно так плохо? — спрашиваю я и быстро поправляюсь: — Я хотел сказать, болезнь действительно прогрессирует?
— Близится финал.
Эта фраза и сопровождающее ее выражение лица впервые выдают трещину во внешней шутливой оболочке. Некоторое время мы просто молчим, вместе проникаясь всей глубиной трагедии, наполняясь той щемящей близостью, в которой способны делить горе только старые друзья. Я шумно вздыхаю, жалея о том, что не умею выражать чувства яснее, и Уэйн тоже вздыхает, жалея, наверное, что заболел СПИДом.
— Старик, мне страшно жаль, — говорю я. — Я просто не знаю, что сказать.
Он кивает и тянет на себя входную дверь.
— По дороге придумаешь.
Мы выходим на улицу, в пригородные сумерки приглушенных пастельных тонов. Цикады уже уснули, а сверчки еще не начали ночного концерта, и, охваченный тишиной, я на какое-то мгновение замираю на крыльце, глубоко вдыхая запах свежескошенной травы, прохладной щебенки и едва различимый аромат жимолости. Меня внезапно захлестывает волна ностальгии по юности, по дому, в котором я вырос.
— Ты что-то забыл? — спрашивает Уэйн со ступенек.
— Многое, — отвечаю я в смятении.
Его улыбка без всяких слов передает мне, что он понял, о чем я.
— С возвращением, старик.
Он указывает на «мерседес»:
— Я так понимаю, эта похабная тачка — твоя?
— Честно говоря, да.
— Супер, — говорит он, распахивая пассажирскую дверцу. — Посмотрим, на что она способна.
По требованию Уэйна я выезжаю на Пинфилд-авеню, пустынную проселочную дорогу, огибающую весь Буш-Фолс, и давлю на газ. Стрелка спидометра проходит отметку в девяносто миль, и «мерседес» рычит богатырским рыком. Уэйн на пассажирском сиденье полностью открывает окно, впуская хлесткий злой ветер. Уэйн закрывает глаза и улыбается, а ветер нещадно треплет его голову, смешно раздувая уцелевшие остатки волос.
— Втопи! — кричит он, перекрывая шум ветра и мотора. — Давай на полную катушку!
Я укоризненно качаю головой и еще сильнее вжимаю педаль в пол. Стрелка перебирается за сотню, и мы начинаем ощущать каждую вмятину и каждый камушек на старом покрытии мостовой. Я крепче сжимаю руль и думаю про себя, что добром это не кончится. Уэйн на пассажирском сиденье кажется еще более истощенным, и меня охватывает безумный страх: вдруг такой сильный ветер сорвет эту тончайшую кожу с его хрупких костей.
— Быстрее, — говорит он.
— Ты даже не пристегнулся.
Он поворачивается ко мне и саркастически улыбается.
— Это одно из преимуществ моего состояния, — говорит он и вдруг начинает вопить во все горло с утрированным мексиканским акцентом, бешено жестикулируя: «Кому нужны вонючие ремни!»
Мимо нас зеленым туманом проносятся деревья, а шины «мерседеса» взбивают дорожную пыль. Стрелка дрожит на отметке сто пятнадцать — кажется, я никогда столько не выжимал. Мы несемся в ночи, я и Уэйн, две одинокие потерянные души; как поршни ходим ходуном в сиденьях, когда машина подскакивает на ухабах, рассекая воздух, струи которого отчаянно разбегаются в стороны в ксеноновом свете фар. Может, все дело не в скорости, а во времени, в попытке остановить его, заставить все, черт возьми, двигаться помедленнее.
— Быстрее! — вопит Уэйн, ликуя. — Что, струсил?
— Ты оказываешь на меня дурное влияние, — говорю я.
— Давай, давай, — увещевает он меня. — Чего ты боишься?
Как по заказу, позади раздается нарастающий вой полицейской сирены, и в следующий миг в зеркальце заднего вида начинают мигать фары.
— Засекли, — говорит Уэйн, не в силах сдержать восторга.
— Черт, — тяжело выдыхаю я. — Ну что, рад?
Уэйн наклоняется вперед, к своему зеркальцу.
— Мне кажется, мы еще можем оторваться, — говорит он совершенно искренне, и в глазах у него горят огоньки.
— Ты шутишь.
— Да ладно. Один раз живем.
Я торможу, и Уэйн с надутым видом глядит в окно, как обиженный подросток.
— Ну и пожалуйста. Как хочешь.
Бросив на него хмурый взгляд, я останавливаюсь у обочины, а в нескольких метрах от меня тормозит полицейская машина.
— Это Мыш, — говорит Уэйн.
— Что? — Я перегибаюсь через него, чтобы достать документы из бардачка.
— Из нашей школы. Мыш Мьюзер.
— Не может быть.
Я разглядываю в зеркальце приближающегося полицейского.
— К сожалению, может.
Дэйв Мьюзер был стартовым разыгрывающим защитником «Кугуаров» в мою бытность в буш-фолской средней школе, кличка у него была Мыш, потому что он был небольшого роста и на площадке страшно суетился, передавая мяч товарищам по команде. В большинстве случаев, когда выясняется, что остановивший тебя полицейский — твой однокашник, можно сразу расслабиться, но этот случай точно не из их числа. Мыш вместе с Шоном Таллоном сыграл ключевую роль в травле Сэмми Хабера в школьные годы, и в своем романе я утрировал его образ — он стал у меня ниже ростом и еще противнее, чем в жизни. Он вышел у меня даже не дружком Шона и его приспешников, а скорее их шестеркой. В те годы отец Мыша был шерифом, и сынок, похоже, унаследовал семейное дело.
Я опускаю стекло. Из-за того, что Мыш невысокого роста, его лицо находится почти на одном уровне с моим, и с первого взгляда ясно, что за семнадцать лет он практически не изменился. Все черты лица — примитивный выпирающий лоб, косые глазки и угреватые щеки — говорят о том, что когда-то давным-давно пращуры Мыша развели в его генофонде порядочное фондю.
— Так-так-так, — говорит он с мерзкой улыбочкой. — Вот это у нас кто!
— Привет, Мыш, — говорю я. — Как поживаешь?
— Меня так больше не называют.
— Прошу прощения… м-м-м… Дэйв.
— Для тебя — помощник шерифа Мьюзер, — говорит он, и в голосе его совершенно отчетливо звучит враждебность. — Ты вообще в курсе, с какой скоростью гонишь?
— Честно говоря, нет.
— Привет, Мыш, — подключается с пассажирского сиденья Уэйн. — Как делишки?
Мыш заглядывает за меня и вздрагивает, разглядев Уэйна.
— Привет, Уэйн, — говорит он явно сконфуженно. — Я тебя не заметил.
Уэйн был первым в истории «Кугуаров», кто открыто объявил себя геем, и его бывшие товарищи по команде громогласно отреклись от него и всячески его избегали, опасаясь, очевидно, что и их заподозрят в соответствующих наклонностях.
— Слушай, может, ты нас простишь, в виде исключения? — говорит Уэйн. — В качестве последней дани уважения бывшему товарищу.
— Если бы за рулем был ты, я бы еще подумал, — с ухмылкой отвечает Мыш. — Ты все-таки болеешь, и все такое. — Слово «болеешь» Мыш произнес с нажимом, как будто это просто дурацкий эвфемизм. — Но этого типа ни я, ни любой другой в этом городе прощать не намерены.
Он выпрямляется и снова поворачивается ко мне:
— Попрошу права и техпаспорт.
Он шагает к своей машине, чтобы пробить меня по компьютеру, надеясь, конечно, что машина окажется краденой, а права — фальшивыми.
— Мыш стал копом, — говорит с улыбкой Уэйн.
— Я так и понял, — отвечаю я.
Перед нами замедляет ход встречный «линкольн». Когда он проезжает мимо, затемненное стекло водителя опускается, и я встречаюсь взглядом с угольно-черными глазами тренера Дугана. Проезжая мимо, он неотрывно смотрит на меня без всякого выражения, и я кляну себя за страх, который поднимается у меня из живота при виде этих глаз, за дрожь в руках, которую я вдруг ощущаю, сжимая безжизненный руль. Хотя в моем романе Дуган наделен злобными качествами без всякой меры, я уже успел забыть, насколько большое воздействие может оказывать на людей его присутствие в реальной жизни.
Мыш усердно машет проезжающему тренеру, потом возвращается к моему окну и протягивает мне две квитанции:
— Вот эта за превышение скорости. А эта — за разбитую заднюю фару.
— У меня фара не разбита, — возражаю я, все еще потрясенный краткой встречей с Дуганом.
— Точно говорю, разбита.
Я выхожу из машины, мы обходим «мерседес», и тут Мыш отступает и ни с того ни с сего бьет по фаре каблуком своего сапога. И мерзко улыбается, словно злобный тролль из сказки.
Сквозь открытое окно слышно, как безудержно гогочет Уэйн.
Начались занятия, и Уэйн с Сэмми стали тщательно скрывать свои отношения, что меня лично вполне устраивало — легче было сделать вид, что ничего и не было. Я продолжал проводить время с ними обоими, они же аккуратно следили за тем, чтобы не появляться на публике вместе, если рядом не было обнуляющего всю картину меня. Старательно ничего не замечая, я в конце концов убедил себя, что после школы между ними ничего не происходит, а события минувшего лета были кратковременным помешательством, не выдержавшим суровой реальности ярко освещенных школьных коридоров. Я легко проникся этой новой, подретушированной формой реальности, тем более что, честно говоря, у меня были более приятные темы для раздумий. После трех лет, когда на личном фронте у меня была выжженная пустыня, я наконец-то завел себе первую настоящую девушку.
В безудержном хороводе бюстов и ляжек, ежедневно дефилировавшем по буш-фолским школьным коридорам, спокойная привлекательность Карли Даймонд оставалась практически незамеченной. Подростки не ценят утонченности, они сразу клюют на гладкие, стройные ноги, округлые тугие ягодицы под короткой юбкой, обтянутую футболкой грудь, длинные, блестящие волосы и сияющую кожу. Грациозная фигурка Карли скрывалась под широкими блузками и свободными джинсами, а густые каштановые волосы были коротко подстрижены. Высокие скулы, безупречная кожа цвета слоновой кости и удивительно круглые карие глаза с желтыми вкраплениями на радужке — вроде бы все на виду, но ощущение было такое, что красота эта осознанная, что за ней стоит тонкий ум. Естественно, большинство мальчишек в нашем классе не обращали на нее внимания. А я сумел ее разглядеть, и вполне вероятно, что это мое самое большое достижение за все годы учебы в старшей школе. Никакими особыми навыками на фоне серых масс я не выделялся, в моих вступительных документах в колледж не значилось ни одной награды, дальновидно полученной вне школьной программы. В моем послужном списке был один-единственный пункт: проявив незаурядную мудрость и прозорливость, я сумел оценить спокойную, более зрелую красоту Карли, разглядеть огонь чувственности за ее тихой грацией и открытой улыбкой.
Началось все очень просто: на первом уроке мы оказались за одной партой. Так мы стали утренними товарищами, приятелями, начинающими вместе школьный день. Очень скоро я стал разыскивать ее глазами в течение дня, жить в ожидании той особой улыбки, которую она дарила мне в школьных коридорах, испытывать непонятную ревность. Я начал разглядывать ее лицо, когда она не смотрела на меня, восхищаясь простой правильностью черт, безупречностью шелковой кожи, как будто лишенной пор. Не раз она ловила мои взгляды, и ее понимающая улыбка ободряла меня. Я начал провожать ее после школы, руки наши слегка соприкасались при ходьбе, и в конце концов я осмелился взять ее за руку. Очень скоро держание за руки переросло в краткие осторожные поцелуи, а потом поцелуи стали долгими, настоящими, прерывавшимися только тогда, когда нам начинало не хватать воздуха, пока наши неопытные языки жадно исследовали друг друга. К середине октября мы стали совершенно неразлучны, скрепленные в единое целое могучим симбиозом бушующих гормонов и глубокой привязанности, которые чудесным образом подпитывают друг друга в тот сокровенный промежуток между детством и взрослой жизнью, когда они еще не входят в противоречие и не начинают безжалостно друг друга пожирать.
В восемьдесят шестом году влюбленному подростку жилось вольготно. Безработица была низкой, цены на бирже — высокими, и люди в целом с оптимизмом смотрели в будущее. Мы слушали позитивный европейский синти-поп: Depeche Mode, Erasure, А-На. Мальчики заправляли вареные гэповские джинсы в высокие найки, натирали волосы гелем и выстригали мысом, а также безуспешно пытались включить в свой скудный танцевальный репертуар «лунную дорожку». Девочки высоко взбивали волосы, носили переливающиеся всеми цветами радуги юбки, в том же духе красились, щеголяли в джемперах в сеточку со спущенным плечом и всяких других нарядах, увиденных в видеороликах Мадонны. Жизнь была настолько мирной, что Рембо пришлось снова заслать во Вьетнам, чтобы немного расшевелить публику. Мы не знали интернета и музыки в стиле гранж — и невинность наша не была разбавлена иронией; уклонение от армии и авторское кино еще не успели заявить о себе, поэтому мрачные вещи нас пока не привлекали. В те времена общество не осуждало человека за то, что он был счастлив.
Каждый день мы с Карли долго гуляли после школы, заходили на Стрэтфилд-роуд, чтобы поесть пиццы или мороженого, по пятницам танцевали на вечеринках, по субботам ходили в кино. Каждый вечер мы, лежа каждый в своей кровати, бесконечно говорили по телефону, исследуя нашу собственную постоянно расширяющуюся вселенную. Иногда по вечерам мы лежали на траве в саду у Карли и, соприкасаясь пальцами, смотрели в небо, стараясь не пропустить падения звезды. Мы ласкали друг друга в отцовском «понтиаке» у водопада Буш, который когда-то дал название нашему городу, а теперь служил излюбленным местом свиданий. Наши бурные поцелуи и ласки становились все смелее, дразнящими крошечными шажками мы продвигались вперед, и с каждым новым уровнем, с каждым волнующим чувственным открытием мы ощущали себя взрослее и ближе друг к другу. Когда мы лежали на заднем сиденье автомобиля с запотевшими стеклами и, голые по пояс, слипались бедрами, терлись и ввинчивались друг в друга сквозь джинсы, с неослабевающим жаром ощупывая друг друга языками, а кожаная обшивка, как целлофан, липла к нашим потным телам, — разумеется, мы искренне верили, что больше нам в жизни ничего и не нужно.
У Сэмми дела обстояли далеко не так прекрасно: как и следовало ожидать, в конце концов он привлек внимание хулиганистой парочки, Шона Таллона и Дэйва «Мыша» Мьюзера. Шон, с челюстью патриция, стриженными под «ежик» платиновыми волосами и темными узкими глазами, загоравшимися при малейшей возможности сделать какую-нибудь подлость, славился любовью поиздеваться над другими, и при этом ему все сходило с рук — то ли оттого что он был стартовым нападающим «Кугуаров», то ли из-за слухов, что его отец был каким-то образом связан с Ботинком Франки, известным местным бандитом. При том, что Мыш был защитником «Кугуаров», а его отец — шерифом, ни у кого не было охоты связываться с Мьюзером и Таллоном, и они фланировали по школьным коридорам в ореоле полной вседозволенности, как молодые аристократы со статусом дипломатической неприкосновенности, как будто никакие законы, написанные для нас, простых смертных, на них не распространялись. Главным у них, безусловно, был Шон, а Мыш, дубовый пенек с лицом австралопитека и страстью к похабным шуткам, всегда маячил на подхвате, как рыба-прилипала за акулой, довольствуясь теми ошметками, которые всплывали на поверхность после кровавой расправы. Сэмми со своими яркими нарядами и привычкой громко напевать в школьных коридорах действовал на них как красная тряпка.
По отношению к слабым Шон отличался особым садизмом, и Сэмми сразу же попал под его прицел. Еще недели не прошло с начала занятий, когда Шон с Мышем обнаружили Сэмми в туалете приглаживающим свой кок.
— Смотри, какая красота, — сказал Мыш.
— Прямо картинка, — согласился Шон. — Давай-ка повесим ее на стенку.
Они оттянули сзади резинку от трусов Сэмми и надели ему на голову, а он безуспешно пытался высвободиться. Это было обычным ритуалом посвящения первогодков, и на протяжении целого месяца первого полугодия Шон регулярно участвовал в этой чуть ли не ежедневной процедуре, но проделать такое с учеником выпускного класса — это было особым унижением. Они оставили Сэмми висеть на брючном ремне и резинке от трусов на вешалке в одной из туалетных кабинок, и тот пробыл в таком положении, в бессилии заливаясь слезами, до тех пор, пока его не обнаружил и не снял оттуда какой-то девятиклассник, принявший Сэмми за своего одногодка.
— Ну почему, — мрачно обратился он ко мне в тот же день в столовой, — почему, где бы я ни был, такие типы всегда меня находят?
Я сочувствующе кивал, чувствуя себя виноватым, как будто своей неспособностью предотвратить неизбежное расписывался в тайном сговоре с Таллоном и его шайкой или как минимум в одобрении ритуала, жертвой которого пал Сэмми.
— Вот, познакомился с местными козлами, — констатировал я, — они пристают ко всем новичкам. Это они так территорию метят, как собаки у своего забора. Пометили — и все. Просто держись от них подальше.
Сэмми посмотрел на меня: за стеклами очков глаза его были полны слез.
— Я всю жизнь стараюсь держаться подальше от таких вот Шонов Таллонов, — произнес он горько, — но они сами меня отыскивают. Просто карма какая-то.
— Не говори ерунды, — сказал я.
Мои слова его не убедили.
— Посмотрим, — пробормотал он.
Через несколько дней, при большом скоплении народа Шон оттащил Сэмми от писсуара, и тот облил себе мочой штаны и ботинки.
— Если тебе так хотелось посмотреть на мой член, — крикнул, по свидетельству очевидцев, Сэмми своему обидчику, — надо было просто попросить. И тебе не пришлось бы утруждаться, и мне отмываться.
К таким пятнам на своей репутации неприкосновенный Шон совершенно не привык, и Сэмми немедленно получил кулаком по лицу и был с головой опущен в унитаз. На самом деле большинство нападок Шона на Сэмми так или иначе были связаны с раздеванием, но я только через много лет обратил на это внимание.
После большой перемены мы с Уэйном прогуляли историю и залезли покурить на крышу. На улице моросило, и, пока мы затягивались, водяная пыль лизала нам лица.
— Ты слышал, что случилось с Сэмми? — спросил я.
Уэйн кивнул, хмуро выдохнув носом дым.
— Ты бы поговорил с ними, — сказал я. — Тебя-то они послушают.
— Только хуже будет, — сказал он.
— Это все отговорки, — сказал я, раздражаясь. — Если бы они дразнили меня, ты бы это прекратил.
— Это не одно и то же, — не согласился Уэйн. Он печально вздохнул, глядя на нависшие над горизонтом тучи. — Он сам виноват, — тихо сказал Уэйн. — Зачем он себя ведет как какой-то… гомик.
Это слово выросло в воздухе между нами, по-драконьи обнажив зуб: оно будто приглашало сразиться с языками пламени в обрамлении спекшейся корки, заманивало в свое драконье логово.
— Он такой, какой есть, — сказал я. — Если ты защищаешь гея, это еще не значит, что ты сам…
— Что я сам кто? — подзадорил меня Уэйн.
— Да никто, — сказал я.
— Джо, ты считаешь, что я голубой? — проговорил он, мрачно глядя на меня. — Ты думаешь, я — гей?
Я на какое-то время замолчал, обдумывая ответ:
— Я не знаю, что думать.
— Так вот, я не гей.
— Ладно.
— Что ты хочешь сказать этим «ладно»?
— Я хочу сказать «ладно».
Он с минуту пристально глядел на меня, потом медленно кивнул и глубоко затянулся.
— Ладно, — сказал он.
Насколько я понял, после этого Уэйн с Сэмми перестали разговаривать.
Через несколько недель Шон с Мышем на перемене затащили Сэмми в копировальную комнату, сняли с него штаны и попытались отксерить его задницу для потомков. Сэмми затеял драку, в результате разбилось стекло копировальной машины, на которую они хотели его усадить. Сэмми пришлось наложить шестнадцать швов, и он еще две недели не мог нормально сидеть.
Директор школы Эд Линкрофт был напыщенный, дряхлый, ничтожный человечек, страшно боявшийся неодобрения и учеников и учителей. Если ему приходилось выступать перед большим сборищем школьников, он всегда говорил робко, заикаясь, как будто бы всеми силами стремясь, чтобы ни один человек ни в коем случае не воспринял его слова всерьез. Пристрастие к пахучим лосьонам после бритья и мятным леденцам служило лишним подтверждением тому, что и так было всем известно: директор был горьким пьяницей и его извечная кружка кофе была как следует сдобрена виски.
Из-за своей бесхребетности Линкрофт совершенно не мог следить за дисциплиной в школе, и поэтому такому человеку, как Дуган, было легко им манипулировать. Именно после краткого совещания с Дуганом Линкрофт отстранил Шона и Мыша от занятий на два дня, потребовав от них извинений перед Сэмми в письменной форме. Дуган также позаботился о том, чтобы, несмотря на отстранение от учебы, Шон с Мышем по-прежнему могли бы посещать баскетбольные тренировки. Все-таки спортивный сезон был в самом разгаре, почему же другие игроки должны страдать?
Вечером этого дня я постучался в дверь к Сэмми, и мне открыла Люси, которая выглядела непривычно угрюмо, глаза ее были красными от слез. Узнав меня, она, правда, широко улыбнулась, и я внутренне задрожал от восторга.
— Здравствуйте, миссис Хабер. Я пришел проведать Сэмми, — сказал я, хотя это было правдой только отчасти. Главным образом, я воспользовался поводом повидать Люси, с которой я не встречался с начала учебного года.
— Джо, прошу тебя, — сказала она устало, — я тысячу раз говорила: называй меня Люси.
Я назвал ее по имени, и это показалось мне невозможной интимностью.
— Это очень приятно, что ты пришел его проведать, — сказала она, — но мне кажется, ему сейчас не до встреч.
— Ему очень больно?
Она посмотрела на меня, и в глазах ее отразилась страшная боль.
— Он так унижен, — ответила она. — То, что эти парни сделали с ним… — Ее глаза вновь наполнились слезами, и она отвернулась. — Мне надо покурить.
Я прошел за ней на кухню, она села и вытряхнула сигарету из пачки, лежавшей на круглом сосновом столике.
— Этот мальчишка за всю жизнь мухи не обидел, — сказала она, рассеянно скруглив нижнюю губу, чтобы пустить дым вверх. — Но где бы он ни появился, что-то в нем всегда провоцирует жестокость.
Она замолчала, затягиваясь, а потом опустила голову на ладонь. Я был одновременно испуган и восхищен тем, что она плакала. Стоял и не знал, куда себя деть. Она посмотрела на меня снизу, схватила за руку и притянула меня на диван рядом с собой.
— Джо, ты должен ему помочь, — сказала она, в глазах ее была мольба. — Ты должен за ним присматривать. Больше некому.
Я молча кивнул, чувствуя огромное возбуждение в нижней части тела. Мне позволено называть по имени красивую взрослую женщину, и сейчас она держит меня за руку и плачет! Что-то будет дальше?
— Я постараюсь, — ответил я и сжал ее руку. Она потянулась вперед, чтобы обнять меня, и я неловко положил ей руку на плечо. Она пахла смесью сиреневого шампуня, легких духов с каким-то цитрусовым вкусом и дыма все еще не потушенной сигареты, которую она держала в руке за моим левым ухом. Когда она заговорила, ненамеренно касаясь моего уха губами, я попытался разом вдохнуть весь ее аромат.
— Ради меня, Джо, — прошептала она. — Позаботься о моем мальчике.
Она откинулась назад и улыбнулась, руки ее все еще лежали на моих плечах, и что-то такое мелькнуло в ее глазах, что я понял: она заметила мое возбуждение и оно ее позабавило. Внезапно, совершенно интуитивно, я почувствовал, что это соблазнительное прикосновение Люси не было случайным, что она как бы приглашала меня куда-то. У меня задрожали ноги, но тут она отпустила меня и снова затянулась.
— Я постараюсь, — сказал я машинально. Я уже и думать забыл про Сэмми. Я пошел к выходу впереди нее, с огромным трудом скрывая бесстыжий бугор, выпирающий из джинсов.
Бар «Тайм-аут» изнутри обит темно-красным деревом и потертой кожей, весь интерьер буквально сочится мужскими гормонами в полумраке алебастровых светильников. Деревянная обшивка стен завешана рамками с памятными изображениями на спортивную тему, а барная стойка темной громадой тянется через весь зал. Спертый воздух вобрал в себя все, что горело здесь раньше, и все, что горит сейчас: сигареты, сигары, куры на вертеле и бифштексы на открытом огне. Несмотря на то что на потолке предусмотрительно развешаны вентиляторы, комната заполнена дымом, подсвеченным сине-зеленым заревом от множества гигантских, вмонтированных в стену телевизионных экранов. Мужчины, группами рассевшиеся по бару, в большинстве своем сделаны из одного теста: это бывшие кугуаровцы, они приходят сюда каждый вечер, чтобы помянуть дни былой славы и в очередной раз попировать в этом мумифицированном братстве, которое когда-то составляло весь смысл их жизни. Как ветераны великой войны, они ежевечерне собираются для того, чтобы снова и снова рассказывать приукрашенные истории своих легендарных побед.
Самое неподходящее место для умирающего гомосексуалиста и презираемого всеми писателя, но, несмотря на все мои попытки уговорить Уэйна пойти куда-нибудь еще, мы все же направляемся в это логово напыщенных стареющих мужланов. Я еще не восстановил былой уверенности в себе, здорово пошатнувшейся после давешней стычки с Мышем и краткого, молчаливого столкновения с Дуганом. С каждой минутой эти два происшествия кажутся мне все более зловещими, и я начинаю подозревать то, что, по-хорошему, должен был понимать с самого начала — появляться на публике в Буш-Фолс было большой ошибкой. Уэйна же это совершенно не тревожит, он заходит в бар со всей важностью, на какую способны его хрупкие, высохшие ноги. До этого момента я еще не осознавал до конца, насколько сильно в Уэйне желание напоследок пожить на полную катушку, но, глядя, как он проходит по бару, нарочито громко приветствуя знакомых и намеренно не замечая старательно отведенных взглядов и едва скрываемого отвращения, я начинаю наконец это понимать.
Несмотря на тусклый свет, мне все же удается разглядеть несколько знакомых лиц. Вот Пит Ротсон, который знал наизусть все слова «Лестницы в небеса» и всегда был рад разъяснить всевозможные противоречащие друг другу интерпретации текста. Алан Макинтайр, от которого я узнал, что если позвонить по бесплатному телефону, написанному на конфетной обертке, и сочинить какую-нибудь претензию, можно получить подарок. Меня прямо-таки приветственно хлопает по плечу Стив Пакер, который, по слухам, как-то заработал перелом запястья на почве онанизма; великий знаток синонимов к слову «влагалище».
— Джо Гофман! — провозглашает он, энергично встряхивая мою руку. — Как жизнь половая?
— Стив Пакер, — отвечаю я. («Иди на хер», — принято было рифмовать в школьные годы.) — Рад тебя видеть.
Очевидно, Стиву не успели доложить, что меня следует обходить стороной, но эту оплошность немедленно исправляет Уэйн:
— А как же я, Стив? — говорит Уэйн. — Тебя не интересует, как моя жизнь половая?
Стива это не интересует. Он бросает на Уэйна взгляд, говорящий, что тот оскорбил саму идею мужского достоинства, и возвращается к своим дружкам в глубь бара.
— Тебе от этого легче? — спрашиваю я Уэйна, когда мы садимся за отдельный столик у стены.
— Что? — Он ловит мой взгляд. — Да. Немного.
— Ладно. Тогда оно того стоит.
Он благодарно улыбается, усаживаясь на стул.
— Когда я возвратился в Буш-Фолс, я был страшно наивен, — говорит он. — Уж не знаю, на что я рассчитывал, но ведь когда-то я был одним из них. — Он показывает на нагрудный карман своей баскетбольной куртки, где тонкой золотой строчкой вышито его имя. — Это же я, верно? Ведь я все тот же.
— Конечно, — говорю я.
— Короче, у меня хватило глупости один или даже два раза прийти сюда после приезда — ну, типа, покалякать со старыми дружками…
Уэйн замолкает и тяжело вздыхает.
— Быть гомосексуалистом — это все равно что пройти ускоренный курс по природе человека, — говорит он. — Получаешь реальное представление об изнанке обычных человеческих отношений. Кто-нибудь послабее, — он криво улыбается, — мог бы, на хрен, сдаться.
— Да уж.
Он откидывается на стуле.
— Короче говоря, чтобы долго не рассказывать, торжественной церемонии по случаю моего возвращения не было, и я практически залег на дно. И только недавно до меня дошло, что жить-то осталось совсем недолго, и какого рожна я должен отказываться хотя бы от одной секунды из-за этих козлов? Может, меня и победила болезнь, но не это скопище уродов. — Он заговорил громче и обвел зал широким жестом. — Нет, это было бы слишком.
Я улыбаюсь и говорю:
— Браво.
— Я не за тем это рассказываю, чтобы ты меня похвалил, — заносчиво говорит Уэйн, — хотя бы и заслуженно. Я просто пытаюсь тебе втолковать, что мы с тобой тут самые нежеланные гости, и если мы будем ждать, пока нас обслужат, то можем и до ночи просидеть.
— Дошло, — отвечаю я с улыбкой и встаю. — Ты что будешь пить?
— Не важно, — отвечает Уэйн. — Оно так быстро попадет внутрь, что я и распробовать не успею.
Проходит час, и вот уже выпивка оказывает на меня благотворное действие. Уэйн, потягивающий содержимое своей стопки мизерными, птичьими глотками, похоже, тоже пребывает в прекрасном настроении — при его нынешнем-то весе ему небось нужно совсем немного, чтобы вырубиться. Время идет, я слушаю цветистые россказни Уэйна о тяжкой голливудской жизни, и колющее чувство дискомфорта от того, что мы тут у всех на виду, начинает притупляться. Я расслабляюсь. Уэйн использует свое положение аутсайдера как оружие — отличный прием, который одновременно делает его сильнее и выстраивает заградительный барьер, и я спьяну клянусь тоже перенять эту стратегию на время пребывания в Буш-Фолс. Где-то в глубине сознания я понимаю, что Уэйн-то может позволить себе безрассудство, потому что он уже одной ногой на небесах, а у меня такой отговорки нет, но я все равно решаю испробовать этот прием.
— Это место — прямо из Спрингстина, — говорит Уэйн. Он запевает, покачивая в такт головой: — Так и буду сидеть и пытаться вернуть хоть немного славы тех дней…
— Время тебе ничего не оставит, только нудные байки о ней… — подхватываю я.
Уэйн улыбается:
— Как говорил Сэмми, у Спрингстина на каждый случай найдется песня.
— Я помню.
— На нас смотрят, — говорит, ухмыляясь, Уэйн.
Я опрокидываю еще одну стопку водки.
— Да пошли они все, — отвечаю я, или, скорее, выпитый мною алкоголь.
— Да пошли они все, — провозглашает Уэйн, поднимая стопку, и снова отпивает микроскопический глоток.
Я, когда выпью, вечно пытаюсь взять на себя какие-нибудь грандиозные обязательства в плане личностного роста — когда ты свободен от гнетущего давления трезвости, то все они кажутся само собой разумеющимися и легковыполнимыми. В данный момент я обещаю себе пребывать, подобно Уэйну, в защитном чехле ироничной отрешенности, какие бы демоны из прошлого ни возникли на моем пути. Я абсолютно убежден, что смогу дать им достойный отпор. Как же велико мое удивление, когда пара сильных рук хватает меня и грубо стаскивает со стула. Споткнувшись, я получаю такой удар в ухо, что меня разворачивает, и я плюхаюсь задом на пол. Подняв глаза, я вижу над собой постаревшего и обрюзгшего Шона Таллона с пунцовым, перекошенным от злобы лицом и крепко сжатыми кулаками.
— Привет, Шон, — говорю я, нетвердо поднимаясь на ноги. — Как поживаешь?
Я исхожу из того, что во время разговора драться будет неуместно. Очевидно, я ничего не смыслю в драке, потому что неуместным оказывается сам разговор. Он снова бьет меня, на этот раз по голове; я, нелепо размахивая руками, безуспешно пытаюсь укрыться каким-то девчачьим блоком от его кулака, который больно проезжается по глазнице, одновременно опровергая мою несостоятельную теорию и отбрасывая меня назад на стул.
— Привет, хрен собачий, — говорит Шон, приближаясь ко мне. — Давно тебя поджидаю: когда, думаю, задницу свою покажешь.
В реальной жизни, не по сценарию, редко удается выдумать удачную остроту. Обычно она приходит в голову только задним числом, когда смысла в этом, понятно, никакого нет. Поэтому я всегда с маниакальным рвением пользуюсь счастливым сочетанием обстоятельств и приступа остроумия, к чему бы это ни вело, — а ни к чему хорошему это, как правило, не ведет. Я говорю:
— Ты всегда был неравнодушен к задницам, — а Шон уже бьет меня ногой в живот. Я падаю назад, на столик, в награду за мою удачную шутку слыша заливистый хохот оценившего ее Уэйна, и думаю о том, что хорошо, что Шон уже ударил меня к тому моменту, как я поставил под сомнение его сексуальную ориентацию.
Теперь мы — главный номер вечера, причем я за сегодняшний день уже вторично получаю по лицу на публике. Шон театральным жестом поднимает над головой стул, и я с ужасом вижу, что он всерьез собирается обрушить его на меня, распластанного на столике. У меня мелькает безумная мысль: интересно, разлетится ли стул при этом в щепки, как в кино? Мое тело непроизвольно съеживается в позу зародыша, глаза зажмуриваются, вид абсолютно жалкий. Раздается громкий хруст, который я принимаю за звук встречи моих костей со стулом, но через некоторое время понимаю, что не чувствую боли, и открываю глаза. Шон сидит на полу, согнувшись пополам, и держится за живот; неподалеку валяется сломанный стул. Между Шоном и моей разнесчастной задницей стоит мой брат Брэд, властно выставив вперед ладонь.
— Хватит, Шон, — говорит он тихо. — Не время сейчас.
Шон медленно поднимается на ноги, потирая левый бок повыше ребер, и изумленно смотрит на Брэда.
— Ты чё, Гоф, в натуре мне двинул?
— Кончай, Шон, — говорит Брэд. — Я серьезно.
Из-за стойки к ним тревожно взывает Луис, маленький бармен с острым личиком грызуна:
— Может, выйдете, ребята?
На него обрушивается шквал народного гнева — крики «Заткнись!», «Умолкни!» доносятся из публики, которая не желает отказываться от наметившегося представления.
— Ты защищаешь этот кусок дерьма? — говорит Шон. — После всего, что он про нас понаписал?
— Я не защищаю то, что он сделал, — просто отвечает Брэд, — но не собираюсь смотреть, как ты будешь его мочить.
У меня внутри что-то сжимается при этих словах Брэда, и я медленно вылезаю из-за стола и нетвердо встаю на ноги. Шон уже почти наступает Брэду на носки.
— Отвали, Гоф, — произносит он угрожающе, утирая слюну со рта, — пусть сам защищается.
— И не подумаю, — говорит Брэд негромко. Меня просто захлестывает волна благодарности и восхищения, оттого что старший брат вступился за меня. В горле образуется комок — впрочем, возможно, это из-за полученных побоев. Воздух между Шоном и Брэдом сгущается на глазах, они стоят лицом к лицу, каждый ждет, что другой нарушит паузу. Меня охватывает слабость — я понимаю, что мирно это не кончится. Затронуты эго и мужское достоинство, притом на глазах у зрителей. Кровопролитие неизбежно. Мое покореженное лицо начинает разгоряченно пульсировать.
— Брэд, все в порядке. Я сам справлюсь, — говорю я вовсе не потому, что я действительно могу сам справиться, а потому, что меня, идиота, всегда тянет что-нибудь сказать.
Толпа одобрительно гудит, раздаются выкрики вроде «пусть он сам за себя постоит», и я молю бога, чтобы Брэд на них не поддался. Брэд бросает на меня уничтожающий взгляд, скептицизм граничит в нем с презрением, ровно такой же взгляд я встречал когда-то, если вдруг предлагал ему покидать вдвоем мячик. Обычно этот взгляд доводит меня до такой ярости, что я бросаюсь делать какую-нибудь ужасную глупость, но теперь я нахожу его очень ободряющим. Брэд не допустит, чтобы я сегодня погиб.
— Шел бы ты лучше, Гоф, — хрипит, захлебываясь от ярости, Шон. — К тебе у меня претензий нет, но если ты не свалишь, то я сам тебя свалю.
— Ну-ка, давай, — отвечает Брэд.
Шон делает шаг вперед, руки Брэда складываются в стойку, лоб рассекает зловещая напряженная складка, но броситься друг на друга они не успевают — пульсирующую тишину разрывает рокочущий голос, при звуках которого противники застывают как вкопанные:
— Какого черта тут происходит?
Зрители расступаются, и из толпы неспешно, почти по-королевски выходит тренер Дуган. Это рослый, внушительный человек с высоким лбом и темными, недобрыми глазами. За то время, что я его не видел, волосы под его неизменной кугуарской кепкой из седоватых стали серебристо-белыми, а на лице заметно прибавилось морщин. Местами его фигура просела и обвисла под грузом прожитых лет, но он идет сквозь притихшую толпу с особой величественной грацией, словно генерал, обходящий свои войска.
— Таллон! — хрипло кричит он. — Гофман! Какого черта вы двое тут делаете?
— Он ни при чем, — говорит Шон, замерший в своей боксерской стойке. Потом указывает мимо Брэда, на меня: — Все из-за его брата.
Тренер поворачивается ко мне, и его глаза прожигают в моем черепе две симметричные дырки.
— Он не стоит того, чтобы двое моих ребят дубасили друг друга, — говорит он, не отрывая взгляда от меня. — А ну, вы оба: опустили руки и отошли друг от друга!
Они смотрят на него, потом снова друг на друга и в нерешительности хмурятся.
— А ну, живо, — ревет Дуган.
Брэд и Шон опускают руки и неуверенно пятятся на несколько шагов назад. Все это время Дуган не спускает глаз с меня, и в его взгляде читается смесь презрения с интересом.
— Артур Гофман лежит в коме в больнице Мерси, и я считаю, будет правильно, если в знак уважения к нашему товарищу по команде мы не станем вышибать мозги из его ублюдочного сыночка.
Он поворачивается в сторону барной стойки, за которой с потешным выражением облегчения стоит Луис.
— А теперь, Луис, я обращаюсь к тебе как к хозяину заведения — помоги поддержать порядок. Тут сидит человек, само присутствие которого оскорбительно для постоянных клиентов заведения, и я думаю, всем будет лучше, если им не придется выпивать вместе с ним. Не дай бог, случится чего.
— Что же мне, — нервно отвечает Луис, — выгонять его прикажете?
Дуган поднимает руки над головой в умиротворяющем жесте.
— Луис, бар твой, а не мой. Ты управляешь этим заведением по собственному разумению, и никто не может тебе указывать.
Луис с минуту смотрит на Дугана, потом поворачивается ко мне.
— Я думаю, вам лучше уйти, — быстро говорит он. — Всем так будет проще.
Дуган кивает ему с улыбкой деда, который гордится своим внуком.
— Елки-палки, Луис, — с отвращением произносит Уэйн. — Мужик ты или нет?
— Что, не терпится пощупать, чтобы лично убедиться? — кричит кто-то из толпы, и заведение взрывается от злобного хохота.
— Кто это сказал? — ревет Дуган, и толпа снова стихает.
Брэд поворачивается ко мне со словами:
— Пора уходить.
Я киваю, и мы направляемся к двери, а за нами следует Уэйн, который ругается и плюется направо и налево.
— Обязательно надо было пойти и нажраться, да? — Брэд практически орет на меня, когда мы оказываемся на улице. — Очень хотелось поднять бучу!
— Эй, он сам на меня полез, — слабым голосом говорю я.
— И прибил бы, — зло докончил Брэд, презрительно фыркая. — Ты что, не понимаешь, да? Ты не можешь расхаживать по Буш-Фолс с таким видом, как будто бы ты не писал этой чертовой книги. Слишком многих ты достал.
— Ну не любят меня. — Я пожимаю плечами. — И что? Велика новость! Тебе-то что?
Брэд поворачивается ко мне в полной ярости:
— Живу я здесь, придурок! Вот это, — он обводит жестом близлежащие здания, — мой город. Я понимаю, для тебя это просто литературное сырье, но я-то вижу этих людей каждый день!
— Никто не просил тебя вмешиваться, — говорю я. — Хочу получить по шее — и получаю, твое какое дело?
Он окидывает меня тяжелым взглядом, на лице его отражается гремучая смесь невысказанных чувств. По крайней мере, я очень надеюсь, что он не собирается их высказывать, потому что я не уверен, что смогу выслушать все, что думает обо мне Брэд в эту секунду. И тут я понимаю две вещи: во-первых, что моему старшему брату я отнюдь не симпатичен, а во-вторых, что мне бы страшно хотелось, чтобы это было не так. Брэд медленно, с шумом выдыхает, зажмуривается и встряхивает головой.
— Я пошел домой, — устало говорит он.
Он отворачивается и уходит, я смотрю ему вслед, бесконечно ненавидя себя, и размышляю о том, что в какой-то момент самый распоследний козел всегда понимает, что он таки козел. Просто сделать с этим уже ничего нельзя.
Я поворачиваюсь к Уэйну, облокотившемуся о витрину бара: он выглядит ужасно осунувшимся и потрепанным.
— Ты готов идти домой? — спрашиваю я.
— Не-а. Все только начинается, — говорит он с улыбкой, отступает от стены, и его немедленно выворачивает на мостовую.
Трезветь лучше постепенно, как аквалангисту всплывать с большой глубины: надо периодически останавливаться, чтобы привыкнуть к смене давлений. Получивший по роже такой роскоши лишен: он разом впечатывается в стенку трезвости, и ох как же это больно, когда вот так, по-садистски, наводят резкий фокус на свежие раны и синяки. Зато есть в этом и свои плюсы: теперь я чувствую себя в состоянии сесть за руль и отвезти Уэйна и себя домой, что я и проделываю с великой осторожностью, живо представив себе, с какой счастливой крысиной улыбкой Мыш выпишет мне штраф за вождение в нетрезвом виде, уже предвкушая, как будет на следующий вечер расписывать этот эпизод за пивом своим дружкам, приплетая всякие героические подробности.
В горле чувствуется какая-то сдавленность, какой-то теплый комок стоит на стыке груди и пищевода, и я понимаю, что все это время сдерживаю слезы. То ли я все еще отхожу от неожиданного нападения Шона, то ли со мной происходит что-то более значительное.
Уэйн откидывается на сиденье, на его изможденном лице застыла усталая, довольная улыбка.
— Скажи, весело было!
— Рад, что мое публичное избиение доставило тебе удовольствие.
— Ну, все же обошлось, — говорит Уэйн.
— А ты, прости, лицо мое видел? — С этими словами я поворачиваю зеркальце заднего вида и тщательно рассматриваю себя. У меня разбит левый висок, в который засветил Шон, и кожа вокруг раны распухла и побагровела. В какой-то момент во время схватки у меня пошла носом кровь, и теперь на верхней губе красуется запекшаяся корка, и ощущение такое, как будто губу намертво приварили к ноздрям. Еще один синяк назревает справа над челюстью, чуть ниже правого уха, кроме того, всякий раз, как я закрываю или открываю рот, раздается подозрительный хруст.
— Ты легко отделался, — отмахивается Уэйн. — Если бы Брэд не вмешался, пришлось бы твои жизненно важные органы из-под столов выгребать.
— Боже, — говорю я, — даже не знаю, как бы ты выдержал столько веселья в один вечер!
Уэйн смеется и, закрыв глаза, приваливается к окну:
— А все-таки круто он за тебя вступился.
— Это точно, — говорю я негромко и чувствую, что горячий шар у меня в горле вот-вот разорвется. — А что такое с Шоном?
С Шоном, как объяснил Уэйн, было вот что. Лето после окончания школы Шон провел так же, как и все его дружки-спортсмены, — целыми днями играл в парках в баскетбол, а по вечерам напивался и дебоширил как мог. В это время он встречался с Сюзи Кармайкл, фанаткой «Кугуаров», прелести которой прославились в определенных кругах и были тщательно описаны и зарисованы на стенах мужского туалета. Однажды вечером, выпив бессчетное количество кружек пива, Шон вез Сюзи к водопаду, чтобы поразвлечься с ней в машине, но промахнулся мимо поворота и врезался в огромный дуб, росший у дороги. Учитывая объем выпитого и то, что все его мысли были о сексе, ехал он, скорее всего, очень быстро. Во всяком случае, достаточно быстро, чтобы легендарное тело Сюзи превратилось в лепешку и она погибла на месте. Основной удар пришелся на нее, потому что в последний момент Шон инстинктивно увернулся от дерева.
Шон отделался синяками, порезами, парочкой треснувших ребер и переломом обеих ног, навсегда поставив крест на не успевшей начаться баскетбольной карьере в колледже. Благодаря покровительству шерифа Мьюзера удалось снять обвинение в вождении в пьяном виде, а темные связи отца помогли заглушить протесты убитых горем родителей Сюзи. В течение какого-то времени в городке только об этом и судачили, но, подобно любому скандалу в маленьком городе, отбушевав свой срок, он отошел на второй план и постепенно слился с пестрым фоном местных легенд. Без баскетбола смысла в продолжении учебы Шон не видел и предпочел остаться в Буш-Фолс, продолжая укреплять репутацию пьяного дебошира. Он занялся отцовским бизнесом по сносу зданий, где наконец нашел себя, потому что всегда питал склонность ко всякого рода разрушениям. Однажды вечером, выпивая в «Тайм-ауте», ветеран «Кугуаров» по имени Билл Татл, игравший за пару лет до Шона, совершил катастрофический просчет, заявив, что именно команда Шона в выпускном классе ответственна за то, что «Кугуары» утратили чемпионский титул. Шона оттаскивали от него вчетвером, и когда это в конце концов удалось, у Татла был уже проломлен череп. Административного ресурса на Шона у шерифа уже не оставалось, и в итоге тот отсидел семь месяцев из присужденных ему трех лет за нанесение телесных повреждений.
— Он утверждает, что в тюрьме обрел Иисуса, — продолжает с усмешкой Уэйн. — Иисус, очевидно, проповедовал бодибилдинг, потому что из тюрьмы Шон вышел еще здоровее и еще злее. С тех пор прошло пять лет, за это время у него случались стычки с законом, но он по-прежнему остается кугуаровцем, поэтому ему что хочешь сходит с рук, даже убийство.
— Надеюсь, это фигура речи, — говорю я, округляя брови. — Насчет убийства.
— Да, но только отчасти.
— Очень мило.
— Считай, ты уже труп! — согласно кивает Уэйн. — Но это все неинтересно. Ты с Карли уже повидался?
Я удивленно взглядываю на него, но он сидит с прикрытыми глазами, не меняя выражения лица.
— Ты это к чему?
— Это я тему сменил.
— А-а.
— Почему бы не позвонить ей? — говорит Уэйн. — Она уже наверняка слышала про твой приезд.
— Ну, раз уж остальные встречи со старыми знакомыми проходят так гладко…
— Я тебя пока не бил, — говорит Уэйн, открывая глаза. — Поверни-ка вот тут, на Оверлук.
— Зачем?
— Сейчас покажу.
Я поворачиваю, проезжаю полквартала, и тут Уэйн велит остановиться.
— Вот здесь она теперь живет, — произносит он негромко, указывая из окна на небольшой домик в тюдорианском стиле.
— Вот как, — говорю я ровным голосом.
— У нее теперь своя газета.
— Я знаю.
— Она развелась.
Меня как будто подбросило.
— Она была замужем?
Уэйн мрачно кивает:
— За страшным козлом. Какой-то приезжий. Он ее избивал.
— Не может быть. — Все мои попытки изобразить равнодушие рассыпались в прах. Меня словно ударили под дых кулаком. — Она бы не стала такое терпеть!
— Ну, в первый раз стерпела. А во второй загремела в больницу.
— Черт возьми, — тихо говорю я и чувствую, что сейчас заплачу.
— Не то слово, — говорит Уэйн.
И тут до меня доходит.
— Так вы общаетесь?
— Да.
— Значит, она знала, что ты собирался ко мне зайти?
— Она и сама собиралась. Видимо, передумала.
Он поворачивается ко мне:
— Наверное, это к лучшему, судя по тому, чем обернулся вечер.
— А как она… ко мне относится? — нерешительно спрашиваю я.
— Вот тут ничего не могу сказать, — говорит он, снова закрывая глаза. — Знаешь, отвез бы ты меня домой, а то я что-то вырубаюсь.
Я еще некоторое время смотрю на дом Карли. Тот факт, что она там, что нас разделяют всего несколько метров и каменная кладка дома, внушает мне какое-то беспокойство. В доме темно, только в одном окне на втором этаже из-за занавески пробивается слабый свет. Окно ее спальни. Она свернулась калачиком на кровати и читает книжку, а может, смотрит телевизор. Какую передачу? «60 минут»? Новости? Или что-нибудь легкое: повтор «Лета наших надежд» или «Сайнфелда»? Интересно, какая она теперь. Я медленно трогаюсь и, развернувшись, возвращаюсь на ту дорогу, по которой мы приехали.
За несколько кварталов до дома Уэйна я замечаю, что его дыхание стало каким-то неровным, и, повернувшись, обнаруживаю, что он уставился в окно и беззвучно плачет. Я неловко отворачиваюсь и смотрю на дорогу. Он открывает рот, чтобы что-то сказать, но из горла вырываются только страдальческие всхлипы, сотрясающие все его хрупкое тело, и он не пытается утереть неожиданно обильные слезы, медленно скатывающиеся по лицу.
— Ну, ну, все будет хорошо, — беспомощно говорю я и похлопываю его костлявую руку, — все будет хорошо.
Прекрасная фраза, особенно когда ясно, что ничего хорошего не будет. В мелькающем отблеске светофоров я вижу искаженное горем лицо Уэйна, измученные глаза за потоками слез, грустное лицо маленького мальчика. Некоторое время мы просто ездим по темным тихим улицам города, не обращая внимания на знаки, до тех пор, пока его рыдания не начинают понемногу затихать.
— До чего ж мне хреново, — хрипло говорит он, в его тяжелое, неровное дыхание с трудом вклиниваются слова, — не представляешь, как хреново.
Я молча киваю, придерживая его за плечо. Через несколько минут он закрывает глаза и погружается в прерывистый сон. Я бесцельно кружу по улицам, пока он спит, и зачарованно слушаю, как шины шуршат по асфальту. Где-то через час я оглядываюсь по сторонам, впервые замечая незнакомую местность, и понимаю, что выехал за границу города, я больше не в Буш-Фолс. Как будто бежать отсюда — это выход, как мне казалось семнадцать лет назад.
Я отпираю родительский дом Уэйна ключом, который отыскиваю в кармане его куртки, и тихонько заношу его в его комнату на втором этаже. Он ужасно легкий, почти невесомый, не просыпается у меня на руках, и в какой-то момент я ясно вижу пожирающий его вирус: такое розовое, мохнатое существо, которое пульсирует и расползается по его внутренностям. Я опускаю его на кровать, стаскиваю куртку и укрываю одеялом, которое лежало в ногах постели аккуратно сложенное. На складном столике у кровати — огромное количество пузырьков с таблетками и кувшин с ледяной водой, кубики в нем наполовину растаяли. Под столиком лежат кислородный баллон и маска, а с другой стороны кровати гудит огромный увлажнитель воздуха. Не считая этих печальных нововведений, комната Уэйна выглядит примерно так, как я помню со школьных лет. Я обнаруживаю два экземпляра «Буш-Фолс», и как раз когда я снимаю с полки один из них, в комнату в банном халате входит мать Уэйна. Уже сильно за полночь, но не похоже, чтобы она ложилась. Я вспоминаю, что Уэйн говорил — по вечерам мать допоздна читает Библию.
— Кто здесь? — шепчет она.
Ее седые волосы уложены в тугой пучок, она вглядывается в темноту, морща тонкие бесцветные губы.
— Это я, миссис Харгроув. Джо.
— Джозеф Гофман? — говорит она, входя в комнату. — Как ты здесь очутился?
— Я просто провожал Уэйна домой, — отвечаю я. — Ему нужно было немного помочь.
Она смотрит на Уэйна, который не сдвинулся с тех пор, как я его внес, и как будто порывается подойти и поправить одеяло, но потом, видно, передумывает и остается стоять, где стояла, со скрещенными на груди руками.
— Ему незачем было шляться по улицам, — хмуро говорит она.
— Просто захотелось воздухом подышать.
— «Воздухом подышать»! — презрительно повторяет она. И тут замечает у меня в руках книгу.
— Ты, значит, стал знаменитым писателем, — произносит она таким тоном, каким она могла бы сказать «тебя, значит, посадили за педофилию».
— Честно говоря, да.
— Ну, — заявляет она надменно, — я такой мусор не читаю.
— Если вы не читали, то откуда знаете, что это мусор?
— Наслышана, — мрачно отвечает она. — И уж поверь, этого мне хватило.
— Ладно, — говорю я, возвращая книгу на место, — намек понят.
Я спускаюсь по ступенькам и только теперь замечаю распятие и всевозможные изображения Христа, которыми завешаны все стенки. Мать Уэйна следует за мной, бормоча что-то себе под нос. Когда я стою у входной двери, она негромко окликает меня.
— Да, — отвечаю я.
— Я молюсь за твоего отца, — говорит она.
— А как насчет вашего сына?
Она, нахмурясь, обращает взгляд к небесам:
— Я молюсь за его душу.
— Он еще не умер, — говорю я. — Ему нужно сочувствие, а не молитвы.
— Он согрешил против Господа. Теперь за это расплачивается.
— А в Библии, конечно, написано, что женщина, отказывающая своему страждущему ребенку в материнской любви, достойна всяческих похвал.
Глаза ее загораются праведным гневом.
— Джо, когда ты в последний раз читал Библию?
— Я такой мусор не читаю, — отвечаю я. — Наслышан, и уж поверьте, этого мне хватило.
Надо добыть пластырь. Я доползаю до отцовского дома только в полтретьего утра, шатающийся и невыносимо уставший: этот день, похоже, был самым длинным в моей жизни. В аптечке в туалете на первом этаже я отыскиваю заживляющую мазь и марлевые салфетки, но пластыря нигде нет, а рана в левом виске ноет и мокнет. Тут я вспоминаю, что пластырь всю жизнь хранился в аптечке над баком для грязного белья в родительской спальне, и это простое воспоминание вызывает в памяти такой поток образов из детства, что у меня перехватывает дыхание. Я некоторое время жду, пока хаос в голове уляжется, и поднимаюсь наверх.
Спальня отца почти не изменилась: дубовая мебель, грязного цвета ковер, поблекшее бархатное кресло погребено под ворохом старых газет и журналов. Мамин туалетный столик на месте, лосьоны и кремы по-прежнему стоят на подносе с восточным орнаментом у зеркала, к ним не прикасались больше двадцати лет. Если бы мне захотелось открыть ящики ее комода, то я наверняка нашел бы там ее блузки, шарфы и белье, аккуратно разложенные в ожидании ее прихода. Знаю, потому что в первые годы после ее смерти я регулярно наведывался к этому комоду, иногда вынимал какой-нибудь шарф, чтобы вдохнуть ускользающий аромат ее духов. С чего бы вдруг отец стал освобождать комод за эти годы? Его дом превратился в склеп, в котором хранятся разрозненные остатки того, что когда-то было семьей, хранятся, неподвластные ни времени, ни другим стихиям, которые порвали нас в клочья.
Всегда лучше, чтобы пластырь наклеивал кто-то другой. Когда сам отклеиваешь эту белую полосочку, то испытываешь безмерную жалость к самому себе, это действие как будто лишний раз подчеркивает, что в целом мире не нашлось никого, кто бы сделал это для тебя! Я со вздохом склоняюсь к зеркалу, чтобы приклеить пластырь на висок, и обращаю внимание на какое-то отражение. В самом углу зеркала видна дверь в спальню отца, прикрытая наполовину, и с обратной стороны на ней висит плакат в раме. Я оборачиваюсь и, к своему огромному изумлению, вижу, что не ошибся: это прошлогодняя афиша, выпущенная по случаю шумного выхода фильма по «Буш-Фолс». Выглядит она так: на заднем плане изображен бассейн, он обрамлен голыми, широко расставленными ногами и обтянутыми бикини ягодицами — женщина стоит к нам спиной. Между ног у нее виднеется стоящий по пояс в воде Леонардо Ди Каприо, который с дурацким, преувеличенным восхищением глазеет на верхнюю часть ее тела, невидимую зрителю. Под фотографией крупным белым шрифтом написано «Буш-Фолс», а ниже — идиотский рекламный лозунг: «Такое жаркое лето». У Оуэна при виде этого плаката случился приступ смеха минут на десять.
— Господи помилуй! — выдохнул он наконец с сильным южным акцентом, который он всегда изображает в таких случаях. — Какая прелесть!
— Это же пошлость! — возмутился я, задетый его снисходительным тоном.
— Восхитительная пошлость! — воскликнул Оуэн и снова покатился со смеху. Мне было совсем не до смеха, я пытался представить, что подумает Люси Хабер, когда увидит этот плакат.
И вот вам, пожалуйста: он совершенно необъяснимым образом висит на двери отцовской спальни. Я пристально смотрю на него, пытаясь какими-нибудь аналитическими методами определить смысл того, что он здесь. По какой причине отец мог бы повесить у себя афишу к фильму собственного сына? Я вижу единственный возможный ответ, и он ошарашивает: гордость. Отец мной гордился. Город стоял на ушах после выхода книги, местные газеты пестрели гневными передовицами и письмами открещивающихся читателей. Через два года, когда вышел фильм, десятки новостных и развлекательных изданий снова подняли бучу, и журналисты толпами повалили в городок — писать о нем заметки и интервьюировать тех, с кого были написаны герои фильма. С кем бы ни говорили репортеры — все поливали меня грязью. Шериф Мьюзер даже попытался инициировать коллективный иск против меня. И вот во время всей этой вакханалии мой отец, с которым я практически ни разу не разговаривал за десять лет, взял эту киноафишу, вставил в рамку и повесил у себя в спальне, чтобы видеть ее каждый вечер перед отходом ко сну.
С растущим подозрением я бегу вниз, в отцовский кабинет. И там, рядом со шкафом со спортивными призами и баскетбольными наградами в рамах, полученными отцом и Брэдом, стоит стеллаж из «Икеа», в котором я обнаруживаю пятнадцать экземпляров «Буш-Фолс» в твердом переплете и еще штук двадцать в мягкой обложке, с той же афишей спереди. На шкафу лежит большая плоская книга — оказывается, это альбом для самодельных архивов, такие можно купить в канцтоварах. Я дрожащими руками раскрываю его, и переплет издает громкий треск. Аккуратно наклеенные по центру каждой страницы, под защитной пленкой красуются всевозможные обзоры «Буш-Фолс»: тут и «Нью-Йорк таймс», и «Энтертейнтмент уикли», и «Минитмен» и прочие местные издания. В верхнем левом уголке одного из обзоров виднеется небольшой штамп «ВМТ медиауслуги». Он нанял специальное агентство, чтобы отслеживать публикации обо мне. У меня подкашиваются ноги, и я опускаюсь на кушетку у стены, не выпуская из рук альбома. Кушетка пахнет отцовским табаком и лосьоном после бритья. «Что за черт!» — громко говорю я, а по щеке у меня скатывается слеза и капает на обложку из кожзаменителя. За ней стекает вторая и третья. Я смотрю на три мокрых пятна на обложке, пытаясь понять, что все это значит. Но прежде чем я что-либо понимаю, меня целлофановой пленкой окутывает сон, и последнее, что я слышу, — это глухой звук падения альбома на пол.
Первая летящая книга появляется на следующий день в восемь утра. Летящую книгу не так просто узнать по звуку. Легкий, дребезжащий шелест проносящихся по воздуху страниц, а затем — глухой удар книги о стекло панорамного окна в гостиной перед приземлением на лужайке. Я скатываюсь с кушетки в кабинете отца, меня подташнивает и шатает, я мутным взором выглядываю в окно, ожидая увидеть на лужайке очередную разбившуюся птицу. Вместо этого меня встречает мое собственное лицо, горделиво улыбающееся с суперобложки «Буш-Фолс». Раскрытая книжка валяется обложкой вверх, верхняя часть корешка оторвана в результате столкновения со стеклом. Улица перед домом совершенно пуста.
За спиной я слышу ровное дыхание, оборачиваюсь и обнаруживаю на диване Джареда — он спит в гостиной, одетый в джинсы и черную футболку с надписью Bowling for Soup. Не помню, чтобы я видел его тут вчера, но поручиться не могу.
— Привет, Джаред, — бормочу я. Наверху четыре полноценные кровати, но мы оба спали на диванах.
— Привет, — отвечает он, не открывая глаз.
— В школу опоздаешь.
Он открывает один глаз:
— Тогда, наверное, и ходить незачем? — На этом месте глаз снова закрывается.
Не собираюсь спорить. Поднимаясь наверх, чтобы принять душ, ненадолго задерживаюсь, чтобы сбросить шорты и пару раз безуспешно попытаться вызвать рвоту над унитазом. Лучи света как иглы вонзаются в глаза, поэтому я моюсь в темноте, облокотившись о холодный кафель, чтобы проснуться. Горячая вода обрушивается мне на голову, облегчая боль, бурными потоками стекает по лицу и плечам. Я думаю обо всем сразу: об Уэйне, об отце, о найденном вчера альбоме. Невозможно поверить, что до вчерашнего дня все они и Буш-Фолс вместе с ними были такой давней частью моей жизни, скорее, далекими воспоминаниями. А теперь они грозят поглотить меня, и выстроенный за семнадцать лет защитный барьер растворяется в воздухе как мираж.
Я захожу в свою спальню, чувствуя себя бесконечно старым, меня мучает похмелье, с меня капает вода, а на постели у меня сидит Джаред и стрижет ногти на ногах.
— Ты погляди на себя, — говорит он с улыбкой, разглядывая мое разбитое лицо и синяки на ребрах.
— Сам погляди, у меня сил нет.
— Знаешь, — продолжает он хладнокровно, — статистика доказывает, что если отбивать хотя бы некоторые удары в драке, то результаты бывают более благоприятными.
— Приму к сведению.
Снизу раздается новый удар, мы вместе высовываемся из окна и видим исчезающий за углом зеленый микроавтобус. На лужайке теперь валяется второй экземпляр «Буш-Фолс», неподалеку от первого.
— Что там такое? — спрашивает Джаред, нисколько не обеспокоившись, лишь с некоторой долей любопытства, и снова принимается за стрижку ногтей.
Звонит мой мобильник, Джаред поднимает его с тумбочки и кидает мне. Это Оуэн, интересуется, как у меня дела. Я отчитываюсь о состоянии отца, и он хмыкает и поддакивает в нужных местах.
— А в остальном как? — спрашивает он с нажимом. — Ну, в смысле, как твое возвращение в Буш-Фолс?
— Полное безумие.
— Я знал, я знал! — радостно вскрикивает он. — Ну давай, рассказывай.
Я коротко перечисляю все события прошедшего дня, слушаю ахи и охи Оуэна, а Джаред смотрит на меня с восторгом и фыркает, когда я дохожу до сцены прерванных любовных игр с его участием.
— Итак, подытожим, — суммирует Оуэн, даже не пытаясь скрыть своего веселья. — За последние двадцать четыре часа ты вернулся в родной город, где практически все тебя ненавидят, предстал, пусть и несколько неуклюже, перед своими родственниками, прервал половой акт, нарушил закон, два раза подвергся оскорблениям, встретился с больным другом и как следует с ним нажрался. Я ничего не упустил?
Сказать ему про летающие книги? Я решаю пока этого не делать, потому что еще не понял, как к этому относиться.
— Да вроде все, — говорю я.
Оуэн тихонько свистит.
— Интересно, чем ты планируешь заняться сегодня.
— Ты так говоришь, как будто все, что было до этого, я планировал!
— Au contraire, mon frère.[1] Впервые за бог знает сколько лет ситуация прекрасным образом развивается вне твоего контроля.
— Черт возьми, ты это к чему?
Но ему уже нужно бежать.
— Слушай, я опаздываю, потом поговорим.
— Постой.
— Чего?
— Ты закончил ту рукопись? — нерешительно спрашиваю я.
— Забавно, что ты называешь ее «та» рукопись, — откликается Оуэн. — Большинство писателей, страстно увлеченных своим делом, используют притяжательное местоимение — «моя» рукопись.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Похоже, ты уже дистанцируешься от своего труда.
— Ты меня достал. Скажи, прочитал или нет?
— Прочитал.
— Ну и?..
— У меня возникли, — говорит он, делая паузу для вдоха и поиска нужного слова, — вопросы.
— Это я понял, — говорю я удрученно. — Делать-то что будем?
Оуэн вздыхает:
— Ну, можно кое-что переписать, и я наверняка смог бы это потом продать, но мне кажется, что это не в твоих интересах.
Я некоторое время перевариваю смысл услышанного.
— Все так плохо?
— Джо, ты хороший писатель.
— О боже, скажи просто, что книга — дрянь.
— Если бы я думал, что она — дрянь, я бы так и сказал.
Оуэн делает еще один глубокий вдох:
— Слушай, мы это уже обсуждали. Ты же знаешь, вторая книжка — это всегда мучение. С ней выходит хренова туча шелухи. Ее нужно написать просто для того, чтобы отделаться.
— То есть мы просто про нее забываем и переходим к книге номер три?
— Не самая глупая мысль.
— А откуда мы знаем, что с номером три не случится то же самое? Я, например, даже не представляю, что с этой-то не так.
— Зато я представляю, — провозглашает Оуэн. — За это ты и платишь мне большие бабки.
— Может, просветишь меня?
— Могу, но для тебя как писателя чрезвычайно важно проделать этот тернистый путь в одиночку.
— Что ты несешь! — говорю я раздраженно.
— Ну несу, да, бывает.
— Тогда зачем ты нужен вообще!
— А вот это, мой друг, совсем другая история, — говорит он, усмехаясь. — Я перезвоню.
Я нажимаю «сброс» и в бешенстве швыряю телефон на кровать.
— Проблемы? — спрашивает Джаред.
— Все те же.
Тут я снова замечаю надпись на его футболке. Знаю, что не стоит, но спрашиваю все равно:
— Что такое Bowling for Soup?
— Группа.
— Никогда не слышал, — говорю. Надо сказать, племянника это совершенно не удивляет. Ну да, ясное дело. Я официально признан старым пердуном.
— А какая группа? — спрашиваю я, твердо намерившись доказать, что я хотя бы примерно в курсе вещей.
— Некая смесь поп-музыки и Юж-Кал-панка.
— Юшка? Юш-кал?
— Южнокалифорнийский, — поясняет он. — Вот если взять панк-рок твоего поколения, типа Ramones или Sex Pistols…
— Эти еще до меня были, — слабо сопротивляюсь я.
— Не важно, — говорит он. — В общем, если их всех взять, только добавить музыкантов посильнее, звукозапись покруче и стихи получше, то примерно выйдет Юж-Кал.
— Как Blink 182?
— Как Blink, только до того, как продались, — говорит Джаред, заворачивает обрезки ногтей в салфетку и швыряет в урну за моей спиной. На какой-то миг я испытываю к нему настоящую ненависть.
— Fenix ТХ? — снова закидываю я удочку.
Джаред удивленно поднимает на меня глаза, и мне становится получше.
— Ты слушаешь Fenix?
— А разве их не все слушают?
Снова звонит мой мобильник, а я завязываю шнурки.
— Можешь взять? — прошу я Джареда.
Джаред раскрывает телефон, и даже из моего скорченного положения в противоположном конце комнаты слышны вопли Натали.
— Упс, — улыбаясь, говорит Джаред и наклоняется, чтобы передать телефон мне. Я слушаю еще несколько секунд, после чего она вешает трубку.
— Слушай, — говорит Джаред, — тебя что, вообще никто не любит?
— Ну, ты вот любишь, разве нет?
Он грустно улыбается мне и говорит:
— Меня можно не считать.
Сообщение о моем приезде попадает в «Минитмен», причем прямо на первую полосу. Джаред вытащил газету из голубого почтового ящика у дороги и теперь бросает ее на кухонный стол, за которым я размешиваю в кружке растворимый кофе.
— Ты опять прославился, — говорит он со своей фирменной улыбочкой.
Заголовок в левом верхнем углу газеты гласит: «Скандально известный писатель возвращается». Под ним помещена размытая копия моего портрета с обложки романа. С тяжелым сердцем я сажусь читать статью.
Вчера, после семнадцатилетнего перерыва, в Буш-Фолс вернулся писатель Джозеф Гофман. Его бестселлер «Буш-Фолс», вышедший в 1999 году, возмутил многих горожан. Роман был написан по мотивам реальных событий, якобы происходивших во время учебы Гофмана в выпускном классе буш-фолской средней школы. Хотя автор настаивает на том, что «Буш-Фолс» — художественное произведение, появление в книге известных событий, а также персонажей, явственно указывающих на жителей Буша, вызвало широкий общественный резонанс. Многие местные жители сочли роман клеветническим, написанным исключительно с целью подорвать репутацию достойных граждан. Автор и его книга были неоднократно осуждены в публикациях нашей газеты, а также в местных радио- и телепрограммах. Недавний выход фильма с участием Леонардо Ди Каприо и Кирстен Данст, снятый по роману Гофмана, только усилил возмущение общественности.
В число отрицательных персонажей книги попал баскетбольный тренер Томас Дуган. «Мне не важно, что он понаписал обо мне, — отметил в свое время тренер, — но то, как уничижительно он говорит о нашей любимой команде, об ее истории, которая так много значила для стольких уважаемых людей, совершенно непростительно. Он оскорбил каждого парня, игравшего за „Кугуаров“, и всех, кто болел за команду».
«Этот тип нажил себе состояние на том, что оболгал честных граждан», — сказал помощник шерифа Дэйв Мьюзер, одноклассник Гофмана, который считает, что лично пострадал из-за своего негативного образа в этом романе. «То, что он позволяет себе как ни в чем не бывало появляться в Буш-Фолс, — пощечина всем нам. Пусть узнает, что ему тут не рады».
Возмущена и Элис Липман, глава женского читательского клуба, заседания которого проходят раз в месяц в магазине «Карманный формат». «Когда роман только вышел, мы в клубе выбрали его для группового чтения, и все наши женщины были оскорблены до глубины души. Надеюсь, я встречу господина Гофмана и смогу высказать ему лично, какой он ужасный, беспринципный человек».
У отца Гофмана, местного бизнесмена Артура Гофмана, в прошлый понедельник случился инсульт во время игры на матче в ветеранской лиге «Кугуаров». Хотя свидетели утверждают, что отец с сыном не были близки, но предположительно именно нынешнее состояние отца является причиной возвращения Гофмана в Буш-Фолс.
Подписи у статьи нет — интересно, не написала ли ее Карли? Даже если и нет, как главный редактор она, безусловно, ее видела, прежде чем отдать в печать. Я внимательно изучаю статью в поисках малейшего намека на то, как она ко мне относится, но ничего не обнаруживаю. Выбросив газету, я впервые с тех пор, как приехал, позволяю себе открыто подумать о Карли, чего я до нынешнего момента тщательно старался избегать. Мне требуются определенные усилия, чтобы вспомнить лица женщин, с которыми я встречался несколько недель назад, но лицо Карли я вызываю в своей памяти без всякого усилия.
И теперь, на кухне у отца, я без труда вспоминаю вкус ее поцелуев, выражение ее лица, когда я неловко пытался расстегнуть ее блузку в первый раз, это пьянящее сочетание острого желания и безотчетного веселья. Я сказал ей, что люблю ее, и грудь моя трепетала от того, насколько это было искренне, а она подарила мне долгий поцелуй, повторив те же слова. Мы продержались восемь месяцев, крошечный отрезок на временной шкале, но когда вам восемнадцать и время еще не понеслось таким завихренным, стремительным потоком, каким вот-вот станет, восемь месяцев — это целая жизнь.
Я выбираюсь из-за стола, выхожу на улицу и немедленно наступаю на распластанный роман, валяющийся перед входом, однако я преисполнен решимости оставить книги там, где они приземлились. Я отпираю машину и замечаю, что за ночь кто-то исцарапал мой «мерседес» — несколько отвратительных неровных полос пересекают дверцу извилистыми дорожками, срывая слой краски. Изучив эти царапины, неразборчивую клинопись вандалов, я осторожно сажусь в машину, стараясь лишний раз не сотрясать свои избитые ребра. Я трогаюсь с места, продолжая размышлять о том, насколько далеко я, сам того не желая, отдалился от того мальчика, которым когда-то был, и как мало мне это дало.
После случая с копировальной машиной на какое-то время все стихло, но Сэмми был безутешен. То ли он переживал из-за Уэйна, то ли стекло от «Ксерокса» крепко засело у него в заднице, но по школьным коридорам он бродил с бесконечно унылым видом, и от его всегдашней улыбки не осталось и следа. Он больше не пританцовывал, не пел в лицо встречным фразы из Спрингстина. И хотя силу Шон с Мышем больше к нему не применяли, они продолжали мучить его. «Эй, красавчик, как попка заживает? Не грусти, обернуться не успеешь, а тебя уже снова раком поставят».
Сэмми как будто сжился со своей ролью жертвы, с трагической покорностью снося каждую новую колкость, — он решил, что отныне такова его судьба. Что-то в его открытом непротивлении, в том, как стоически он принимал все страдания, провоцировало Шона, который твердо задался целью вывести Сэмми из себя, заставить дать отпор. Шон и Сэмми увязли в трагическом замкнутом круге, покорность Сэмми бесила Таллона, толкая на все большую жестокость, которая, в свою очередь, заставляла Сэмми еще больше замыкаться в себе.
Я старался быть хорошим другом, но очень скоро положение Сэмми стало для меня совершенно невыносимым. Меня злило, что он так упорно держался за роль жертвы, несмотря на все мои попытки помочь ему. Кроме того, у меня теперь была Карли, и на все не хватало ни времени, ни места в голове. Потом уже я утешал себя тем, что все равно ничего не смог бы сделать, и скорее всего, так оно и было. Сэмми охватил фатализм: казалось, ничто уже не заставит его свернуть с уготованного судьбой пути. И все же факт остается фактом: со временем я осознанно начал избегать его, просто из-за того чувства вины, которое вызывало во мне его трагическое малодушие, как будто я был ответственен за его участь, а мне не хотелось быть ни ответственным, ни виноватым. У меня наконец-то все пошло на лад, и я твердо решил радоваться жизни.
У меня были девушка и лучший друг, кому-то может показаться, что это не так уж и много, но лично я о большем и не мечтал. Просто пройти на большой перемене по школьному двору, у всех на глазах держа Карли за руку, — этого было достаточно для того, чтобы наполнить меня таким прекрасным чувством, какого я в жизни не испытывал. Мы сидели за одним столиком в столовой, срывая украдкой короткие поцелуи, а иной раз, когда одними поцелуями просто невозможно было обойтись, укрывались за сценой в актовом зале.
В этом году Уэйн забрасывал один мяч за другим, и мы с Карли ходили на все матчи «Кугуаров», на своем поле и в гостях, и веселились, изображая помешанных фанатов. Так приятно было сидеть с Карли на трибуне, смеяться, кричать, обниматься, хлопать друг друга по ладони всякий раз, как Уэйн закидывал мяч в кольцо, что я совсем позабыл, как ненавидел когда-то матчи «Кугуаров». Теперь они уже не напоминали о моей собственной спортивной несостоятельности — просто было еще одно место, куда приятно привести девушку. После игры мы обычно шли куда-нибудь, чтобы угостить Уэйна ужином в честь победы, и сидели втроем до самого закрытия закусочной, возбужденные, охрипшие от криков и смеха. Потом мы завозили Уэйна и мчались к водопаду; я вел машину, а Карли нетерпеливо ласкала меня, касалась языком моего уха, шепча: «Скорее!».
Мне всегда казалось, что девушки бывают или правильные, или сексуальные. Карли была отличницей, редактором школьной газеты и любимицей учителей. Но та же самая Карли могла взять мою руку и опустить ее в свои расстегнутые джинсы, и крепко-крепко прижаться к этой руке, и застонать, совершенно не помня себя, и до крови укусить мою нижнюю губу.
Каждое утро Карли начинала с того, что, сидя в классе, полчаса делала записи в потертом кожаном дневнике. Ее страшно беспокоила быстротечность вещей, случайная избирательность памяти. Только это нарушало ее обычную безмятежность: она боялась, что какая-то мысль, какое-то чувство будут безвозвратно утеряны во времени или пространстве.
— Сейчас такой возраст, — объясняла она как-то по дороге из школы, — когда мы еще совершенно чисты, мы такие, какие есть. На нас еще не повлияли всякие сложности и заморочки. Я хочу сохранить запись о том, какая я, чтобы потом, в будущем, не забыть, кто я есть. Может, мне удастся не растерять себя по дороге.
Хотя меня и восхищала такая ее сознательность, что-то во всем этом меня смутно тревожило, как будто она была оракулом, видевшим грозные знамения, совершенно недоступные мне.
— Но ты же всегда останешься собой, — возразил я. — Разве нет?
Она вздохнула и задумчиво закусила губу.
— Всякое может случиться, — сказала она. — Может, мелочь, а может, и что-то серьезное. И все это потихоньку изменяет человека, шаг за шагом, до тех пор, пока оттого, кем он был, уже ничего не осталось. Если я собьюсь с пути, мой дневник сохранит в себе запись о том, кто я есть, он, словно хлебные крошки, выведет меня на знакомую дорогу.
— Тогда ты и за мной в своем дневнике приглядывай, ладно? — сказал я. — Приятно знать, что кто-то смотрит, чтобы я не сбился с пути.
— А если мы с тобой расстанемся? — спросила Карли, не терявшая способности трезво смотреть на вещи.
— Это будет означать, что, по крайней мере, один из нас сбился с пути. Ты тогда пришли мне копию этого дневника, и он вернет меня к тебе.
Она остановилась и обняла меня, прижалась лбом к моему лбу и закрыла глаза.
— Хорошо бы, если бы это действительно было так, — пробормотала она.
— Ну, и не такое случается.
— И все-таки, — сказала она, — я думаю, лучше нам не расставаться.
Я чмокнул ее в нос и сказал:
— Согласен.
Наутро мы с Брэдом возобновляем свое неловкое дежурство у постели отца, как будто вчера ничего не было. Он оглядывает мое разбитое лицо и заплывший глаз, и я уже вижу в его глазах некую фразу, но, к счастью, своеобразный внутренний цензор, которого мне так не хватает, не дает словам сорваться с его губ. Он просто кивает и ничего не говорит. Мы потягиваем выданный автоматом кофе, листаем журналы, купленные в киоске на первом этаже, и по очереди делаем неуклюжие попытки завязать разговор, как будто разыгрываем странный гамбит, неминуемо обреченный потонуть в неловкой тишине, нарушаемой только мерным гулом аппарата искусственного дыхания. То, что периодически появляется сестра и меняет заполненный пластиковый контейнер катетера на пустой или записывает показатели на приборах, дает нам передышку — можно наконец хотя бы ненадолго прервать это однообразие, задать какой-нибудь неважный вопрос, обменяться малосодержательными репликами. Сегодня Брэд пришел один, никак не объяснив подозрительное отсутствие Синди, но я благоразумно удерживаюсь от вопроса. Если я чему и научился за последние сутки, так это тому, что везде может таиться ловушка.
Примерно в час дня Брэд, зевнув, объявляет, что ему нужно сходить на фабрику, что-то там проверить. Он пишет на обложке журнала номер своего мобильного, на всякий случай, и уходит, сдвинув брови, погруженный в неведомые думы. Его уход и расстраивает, и, честно говоря, успокаивает меня.
Проходит от силы минут десять после ухода Брэда, когда дверь вдруг распахивается и в комнату входит Дуган. При виде него у меня внутри все сжимается.
— Джозеф, — говорит он, снимая в дверях кепку.
— Здравствуйте, тренер, — говорю я, моля, чтобы мой голос не задрожал. Дуган — один из тех людей, одно присутствие которых заставляет вытянуться по стойке «смирно» даже в переполненном физкультурном зале. А уж в больничной палате он выглядит настоящим гигантом, это помещение совершенно не соответствует его размерам и мощи.
Он подходит к кровати и смотрит на отца.
— Он неважно выглядит, — говорит Дуган, — а что врачи говорят?
— Состояние тяжелое, — отвечаю я.
Дуган хмыкает:
— Он хороший человек. И если он знает, что в коме, то наверняка из-за этого злится. Он заслуживает лучшего.
В голосе тренера слышится упрек, но точно я не уверен. Сам факт разговора с ним уже довольно дик. Его глубокий хриплый голос предназначен для обращения к команде, к целому коллективу, и что-то безумное мне чудится в том, что он обращается ко мне одному.
— А Брэд где?
— Ему нужно было отойти на несколько минут в офис.
— Передашь ему, что я заходил.
— Конечно.
Совершенно неожиданно Дуган наклоняется и коротко целует отца в лоб. Потом он выпрямляется, подходит к двери, открывает ее и, оборачиваясь, говорит:
— Шон Таллон может быть очень опасен. Он немного не в себе. На твоем месте я бы держался от него подальше.
— Не поздновато ли, — говорю я, указывая на свое избитое лицо.
Дуган качает головой и смотрит на меня как на идиота:
— Могло быть гораздо хуже.
— Ну, тогда, наверное, с меня причитается за вчерашнее вмешательство.
— Это я ради Брэда, — сердито бросает он. — На него и так достаточно навалилось, не хватало еще, чтобы он сам загремел в больницу из-за Таллона.
— Мне показалось, Брэд отлично справлялся.
Дуган бросает на меня испепеляющий взгляд:
— Я забыл, с кем разговариваю.
— С кем же?
— С тем, кто не рубит ни хрена.
Он выходит из палаты и закрывает за собой дверь. Я ничуть не удивлен, что даже при включенном кондиционере я слегка вспотел.
— Ну вот, пап, мы с тобой одни, — говорю я немного смущенно и сажусь читать «Эсквайр». Через некоторое время я перехожу на «Ньюсуик», и после этого, где-то на середине «Ю-Эс Уикли» я отключаюсь. Мне снится Карли, как это часто со мною бывает, что-то теплое, приятное и бесконечно грустное, и тут я просыпаюсь и вижу, что отец смотрит на меня. Я резко выпрямляюсь, задеваю локтем пластиковый стаканчик, он падает с подоконника на пол, заливая мои сандалии и отвороты штанов чуть теплым кофе.
— Папа, — говорю я хриплым спросонья голосом, — это я, Джо. Слышишь меня?
Ответа нет, но в его отрешенном взгляде, кажется, мелькает что-то осмысленное. Я беру его ладонь, такую большую и грубую по сравнению с моей, и слегка сжимаю. Рука так и остается безвольно лежать, но я замечаю, что глаза отца открылись еще шире, густые брови вопросительно поднялись одинаковыми арками. Я тянусь к нему, медленно встаю на ноги, боясь разрушить чары, и несколько раз нажимаю на кнопку вызова сестры. Его глаза продолжают следить за мной даже в движении, и когда я снова сажусь возле него, я вижу большую выпуклую слезу: она дрожит, набухая на розовой оболочке в уголке его левого глаза. Достигнув критической массы, слеза медленно скатывается наискосок по щеке, по дороге впитываясь в бледную кожу, и наконец исчезает, чуть-чуть не дотянув до виска.
— Все хорошо, папа, — беззвучно говорю я. — Все будет хорошо, — я опять тянусь к кнопке вызова, в панике снова и снова жму на нее, — только оставайся со мной — сейчас кто-нибудь придет.
Я не успел еще договорить, а веки отца уже снова начали опускаться, а белки закатываться.
— Папа! — кричу я, но глаза его снова закрыты, и таким его застают вбегающие в палату сестры.
Вскоре появляется доктор Кранцлер, молодой усталый врач-стажер; он просматривает сложенные рулоны распечаток из аппарата ЭКГ, и особого впечатления они на него не производят. Он задает мне несколько вопросов, но брови его так ни разу и не меняют своего скептического положения.
— Я вовсе не хочу сказать, что вы ничего не видели, — хотя совершенно очевидно, что именно на это он и намекает, — но все графики оставались без изменений. Кроме того, вы утверждаете, что перед этим спали.
— Какое это имеет значение?!
Он снисходительно улыбается и трет глаза.
— Принимая во внимание монотонность ожидания и общий эмоциональный стресс, в котором вы находитесь, нельзя исключить, что вам приснилось, как он открыл глаза, или же просто примерещилось. На самом деле такие случаи не редки.
— Я точно знаю, что я видел, — говорю я разгоряченно.
— Хорошо, — произносит он надменно и идет к двери, — тогда позовите меня, когда снова это увидите.
Я звоню Брэду на мобильник, и он появляется через двадцать минут, едва дыша, несмотря на то, что я несколько раз повторил, что медицина не подтверждает моих наблюдений. Он пристально смотрит на меня, пока я снова пересказываю ему всю историю, хмуря брови и раздраженно качая головой.
— Почему ты сразу не сходил за врачом?
— Я вызвал сестру, — оправдываюсь уже в который раз. — Я боялся его оставить.
— Ты с ним говорил?
— Да.
— Он подавал какие-нибудь признаки того, что понимает, что происходит?
— Кажется, он все более-менее осознавал.
Я ничего не говорю о той одинокой слезе. Я все еще прокручиваю этот эпизод на периферии сознания, и он кажется мне очень личным, чем-то, о чем должны знать только я и отец. Кроме того, я начинаю раздражаться. Брэд, похоже, совершенно убежден, что, будь он тут, все могло бы быть по-другому, как будто отец вторично ускользнул от нас из-за того, что я не смог повести себя как хороший сын.
— Послушай, — говорю я, — он открыл глаза, а потом закрыл. Все! У меня не было времени что-либо предпринять.
— Был бы я тут, — говорит Брэд, качая головой, и недовольно отворачивается. Старое чувство обиды обрывает мои сомнения: передо мной все тот же старший брат — высокомерный и зацикленный на себе.
— Конечно, один только взгляд на твое лицо все изменил бы, — говорю я саркастически.
— По крайней мере, это было бы знакомое лицо, — горько отвечает Брэд.
Ну, вот. Свершилось. На день позже, чем можно было ожидать, но все равно момент исключительно подходящий.
— Прекрасно, — говорю я неожиданно низким голосом, словно отяжелевшим от нахлынувших неясных чувств. Я направляюсь к двери, и Брэд не пытается меня задержать.
Я быстро прохожу через холл, изо всех сил стараясь успокоиться, хотя уже чувствую, что — как ни трудно в это поверить — подступают слезы. Я отыскиваю служебную лестницу, сажусь на ступени и, обхватив дрожащими руками голову, пытаюсь понять, что со мной происходит. У меня внутри все рушится, летит с пьедесталов, попутно раздирая мне внутренности. Мне нужен план, хоть какие-то ориентиры, но в голову приходит только парковка, и именно туда я и направляюсь, когда в вестибюле натыкаюсь на Карли.
Бывшая девушка — как пистолет, спрятанный у тебя глубоко внутри. Он больше не заряжен, поэтому при виде нее раздается только глухой щелчок, может быть, слабое эхо, воспоминание о выстреле. Но иногда оказывается, что ты не заметил последнего патрона, и, все это время пролежав в своем отсеке, при спуске курка он вдруг оглушительно выстреливает, разрывая ткани и мышцы живота, и вырывается на свет божий. Примерно так я чувствую себя при виде Карли. Хотя мы не общались почти десять лет, происходит взрыв, и в ту же секунду все чувства, все воспоминания возвращаются, накрывают меня волной, такие живые и настоящие, как будто все это было вчера.
Она несет небольшой элегантный букет тюльпанов и гипсофил, и как только я вижу ее, я понимаю, что она пришла ко мне. Она еще не успела меня заметить, и я с трудом подавляю огромное желание метнуться обратно к служебной лестнице и затаиться там до тех пор, пока буря в животе не уляжется. На ней белый свитер, заправленный в короткую серую юбку, такой наряд подчеркивает тонкую талию, она практически не изменилась, только волосы отрастила — раньше она всегда коротко стриглась, и лицо было открыто. Теперь волосы доходят до плеч, потрясающе обрамляя лицо, подчеркивают его простую, изящную красоту. Когда она видит меня, уголки неуверенно улыбающихся губ ползут вниз: она замечает синяки и красные глаза, еще не просохшие после нелепых слез. На мгновение кажется, что она сейчас развернется и убежит, но она машет мне букетом и, приблизившись, кривовато улыбается. За этой улыбкой мне чудится неподдельная теплота, я смотрю на нее, с радостью обнаруживаю у нее в глазах все те же желтые прожилки, и в груди у меня возникает знакомый трепет, такая абсолютно иррациональная эйфория. Ни о чем не думая, я делаю шаг вперед и крепко обнимаю ее.
Я хочу, чтобы это объятие длилось вечно. Чтобы это было такое пылкое, медленно нарастающее объятие, как в кино, когда начинается все неловко и несмело, но потом, по какому-то немому сигналу, скрытые чувства вырываются наружу, и мы сливаемся воедино, и все расставания и обиды растворяются от всепоглощающей силы нашего единения. Объятие из разряда «все, что было кроме этого самого мига, не имеет никакого значения». Однако через секунду, максимум две, становится понятно, что это конкретное объятие вылилось в неловкость.
Карли медленно выдыхает — я явно застал ее врасплох, — но быстро приходит в себя и тоже обнимает меня.
— Отлично выглядишь, — говорю я, выпуская ее и отступая назад.
— А ты нет, — отвечает она, все еще улыбаясь, и передает мне букет. — Это для твоего отца.
— Да, да.
— Да, — неуклюже повторяет она, и я вдруг чувствую тяжесть всех тех дней, что мы провели порознь. — Как он?
— Плохо, — отвечаю я.
Даже в свете по-настоящему тяжелых медицинских обстоятельств меня задевает эта пустячная светская беседа, она — словно школьная линейка по отношению к неизмеримой пропасти между нами, словно камушки, которые бросаешь в бездонный колодец, и едва слышишь плеск где-то в глубине.
— Я думаю о тебе, — говорю я, и голос мой, такой ненадежный в последнее время, дрожит на последнем слове. — Очень часто.
— Многие мужчины на это жалуются, — отвечает она, и мы улыбаемся, но не самой шутке, а просто потому, что она пошутила.
— Как тебе жилось?
— Нормально, наверное. — Она одновременно встряхивает головой и поднимает брови, как будто удивляясь бессмысленности вопроса. Как будто в коротком ответе можно уместить десять лет. Даже если захотеть.
— Ну, я хотел спросить, как ты — на самом деле.
— У меня все хорошо, — отвечает она. — Была пара сложных моментов. Например, девяносто восьмой год был совершенно ужасным, но сейчас все в порядке. А ты как?
— Я, по всей видимости, «скандально известный писатель».
Она смеется:
— Ты-то мог бы уже усвоить, что не нужно верить всему, что пишут в газетах.
— Это ты статью написала?
— Я только редактировала. Первая версия была… жестковата.
— Могу себе представить! — отвечаю я. — В мой дом книгами швыряются.
Карли смеется:
— Это, наверное, литературный клуб. Они вчера вечером заседали и приняли решение в массовом порядке вернуть тебе книги. Ты сколько получил?
— Три или четыре.
— Будет больше.
— Слушай, — говорю я, — а ты получила тот экземпляр, который я послал тебе?
Я действительно посылал ей одну из первых книжек, напечатанных в типографии.
— Получила, — отвечает она. — В те же выходные прочитала.
— А-а. Отлично.
— Я собиралась тебе позвонить, — добавляет она, и голос ее обрывается.
Я машу рукой.
— Я не ждал, что ты позвонишь, — вру я, — я просто хотел, чтобы ты получила эту книжку от меня.
— Нет, я правда хотела. У меня тогда был такой период, очень тяжелый, и в это время все казалось каким-то нереальным.
Я киваю с понимающим видом.
— Надо бы встретиться, — говорю я, — обсудить, кто чем живет, и все такое.
— Ладно.
— Хорошо. Я тебе позвоню сегодня вечером.
— Только если сам захочешь, — говорит она. — Не чувствуй себя обязанным.
— Я хочу.
Она некоторое время вглядывается мне в лицо, а потом слегка встряхивает головой, как будто бы ей что-то привиделось.
— Уэйн знает мой телефон.
Я смотрю на нее и глупо киваю. Никак не могу осознать до конца, что передо мною — та же Карли, которую моя память так бережно хранила на своем пьедестале. Хоть жизнь ее и потрепала чуть-чуть, в сущности, она совсем не изменилась.
— Ладно, — говорит она, — мне пора назад, на работу.
— Да, конечно.
Она поворачивается, чтобы уйти, и тут я окликаю ее.
— Да? — говорит она, обернувшись.
Я медлю, и только когда фраза уже срывается с языка, понимаю, что это и хотел сказать:
— А ты все та же.
Карли улыбается, и эта улыбка такая искренняя, такая до боли знакомая, что у меня дух захватывает.
— Джо, — говорит она тихо, — ты ничегошеньки не понимаешь.
Я смотрю ей вслед, на изящные линии икр, смотрю, как при каждом шаге сгибаются и разгибаются упругие мышцы. Всегда любил ее ноги. Она рада была меня повидать, в этом я совершенно уверен. Конечно, это ничего не значит для общего положения вещей, но кто его знает. С тех пор, как я вернулся, прошлое вновь стало отчаянно явным, и ожидать можно чего угодно. Я опускаюсь в одно из сцепленных друг с другом виниловых кресел в вестибюле, потому что ноги неожиданно подкашиваются. Сухой остаток всего этого такой: я по-прежнему люблю ее.
Быть может.
Куда уж я направлялся, когда вылетел из палаты после стычки с Брэдом, — понятия не имею. Скорее всего, посидел бы с полчасика в буфете, поостыл и снова поднялся бы к нему. Но после разговора с Карли совершенно невозможно ни жевать размякший под пленкой бутерброд с тунцом, ни возвращаться в тишину больничной палаты и ежиться там под неодобрительным взглядом Брэда. Встреча с Карли всколыхнула во мне что-то давно уснувшее, я превратился в пульсирующий сгусток энергии, который конвульсивно сокращается, беспокойно дрожит и вибрирует от прилива адреналина. В белой больничной стерильности у меня вдруг начинается острый приступ клаустрофобии: если я сейчас же не выйду наружу, то, кажется, начну мячиком отскакивать от стенок. Я оставляю дежурной сестре номер своего мобильного и, взвинченный, устремляюсь к выходу. Уэйн даст мне телефон Карли, и я ей позвоню. Мы встретимся и поговорим, и в конце концов отчуждение начнет улетучиваться, и тогда… Ну, что будет тогда, я представить не в состоянии, но ощущение все равно волнующее, как было когда-то. А пока что, решаю я, запрыгивая в машину, проведаю-ка я Уэйна.
Его мать буркает что-то вместо приветствия и исчезает за кухонной дверью, а меня окутывает удушливой волной паровых овощей и карри. По выражению ее лица ясно, что мое вчерашнее богохульство будет не скоро забыто, а по моей улыбке до ушей и сладчайшему «здравствуйте» очевидно, что мне на это глубоко наплевать.
Уэйн предстает предо мной в постели, где он, облокотившись о кучу подушек, сосредоточенно курит огромнейший косяк. Уэйн выглядит бледным и ужасно осунувшимся, глаза глубоко провалились в глазницы, губы сильно потрескались. Он улыбается, и зубы его кажутся огромными неровными сталактитами на ввалившихся бесцветных деснах. Неужели он успел еще похудеть со вчерашнего вечера?
— Как я мог допустить, что ты столько выпил, — говорю я, встревоженный его мертвенной бледностью.
— А ты мне не начальник, — отвечает он с болезненной усмешкой, — а кроме того, на себя посмотри.
Я многозначительно смотрю на болтающуюся между его пальцами увесистую самокрутку.
— Это в медицинских целях, — говорит он. — Клянусь тебе.
Я подкатываю к кровати кожаное кресло от письменного стола и сажусь рядом с Уэйном.
— Не хочу показаться занудой, но не лучше ли тебе отправиться в больницу?
Он фыркает и закрывает глаза.
— Мне рекомендовали хоспис, — говорит он, — но я не хочу валяться в какой-то белой палате, накачанный болеутоляющим и антидепрессантами в ожидании своего конца. Как я вообще узнаю, что умер?
Я грустно киваю, только теперь осознав, как далеко зашло дело. Уэйн мыслит не годами и даже не месяцами. Речь идет о неделях, если не о днях. Ему стоило гигантских трудов одеться и прийти ко мне вчера вечером, а я, идиот, даже не понял, в каком он состоянии! Надо было немедленно везти его домой и укладывать в кровать. А я вместо этого повел его пьянствовать.
— Ты уже видел Карли? — спрашивает он.
— Почему ты все время об этом заговариваешь? — говорю я, хотя сам ждал, пока он спросит.
— Потому что это то, что имеет значение.
— Ну, не только же это.
Уэйн открывает глаза, делает короткую затяжку, выдыхает тонкую серую струйку дыма и слегка приподнимается на подушках.
— Тут, на пороге загробного мира, — провозглашает он с деланой серьезностью, — мне открылась некоторая мудрость, если можно так сказать. Способность видеть вещи с такой ясностью, с какой мне это никогда не удавалось. Видимо, это такой прощальный дар. Типа, на следующий уровень ты не проходишь, но вот тебе утешительный приз, и спасибо за участие.
Он делает паузу и грустно улыбается своей шутке.
— Видимо, когда мой мозг свободен от обычных забот о здоровье, благополучии и светлом будущем, он может наконец проникнуться истинным смыслом вещей. Другими словами, — при этом он бросает на меня острый взгляд, — подумать о том, что на самом деле имеет значение.
— И что же на самом деле имеет значение? — спрашиваю я, и дым от его второсортной травы пробирает меня так, что колет в горле.
Он улыбается и, не отвечая, смотрит в окно. Солнце низко висит над крышами в лиловом небе, и дневной свет быстро растворяется в светло-розовых вечерних тонах.
— Помнишь тот день, когда мы прогуляли уроки и поехали на электричке в город: ты, я и Карли? — говорит он.
Я киваю:
— Конечно. Мы пошли в зоопарк в Центральном парке, а потом в кино.
— На «Назад в будущее», — говорит Уэйн, вспоминая с закрытыми глазами. — Кроме нас, в зале никого не было.
Внезапно я отчетливо вижу, как посреди сеанса Карли проходится колесом между рядами пустого кинозала, а потом вприпрыжку бежит обратно с сияющим от возбуждения лицом, а мы с Уэйном аплодируем. Я забыл этот случай, и теперь, когда я его вспомнил, к горлу подкатил комок.
— Мы потом купили куриных ножек в «Кентаки Фрайд Чикен», — говорю я. — Целую гору в поезд притащили и всю дорогу объедались.
Уэйн кивает с улыбкой.
— В это время с Сэмми творилась вся эта фигня, — говорит он. — Я все отказывался признать, что я гей. У меня тогда был тяжелый год. Я был напуган и растерян, носил в себе эту тайну, которой ни с кем не мог поделиться. Но в тот день нам всем было так здорово, лучше, чем если бы это был выходной.
Он отворачивается от окна и смотрит на меня.
— Мы так много смеялись в тот день, все трое. Это мне больше всего запомнилось. На один день я совершенно позабыл о своей тайне и просто радовался жизни, впервые за долгое-долгое время.
Я киваю, и на глаза у меня наворачиваются слезы. Сидя возле Уэйна, я вдруг отчетливо вспоминаю весь тот день, ощущение от него, — и чувствую себя тогдашним. Морозный осенний воздух, гул Манхэттена, замечательное чувство таинственности — от того, что мы там, где быть не должны, — и покрасневшие от холода в зоопарке щеки Карли.
— Это был действительно важный день, — произносит Уэйн с нажимом. — Было еще множество других дней, тоже значительных, но совсем не так много, как могло бы. Я часто про это думаю: что именно заставляет обычный день так много значить и почему таких дней с годами становится все меньше.
— И какой же ответ? — спрашиваю я.
— А все очень просто. Мы делали то, что нам хотелось, а не то, чего мы от себя ожидали.
Он откидывается на подушки и делает долгую, жадную затяжку, стряхивая пепел в чашку на тумбочке.
— Бот что я тебе скажу, — говорит он высоким и скованным от травы голосом. — В конечном итоге — а именно к нему я сейчас и подобрался — ничто не имеет значения, кроме того, что действительно важно. Не то чтобы это была какая-то новая мысль: ты это как бы знаешь, но не осознаешь до конца. Потому что если бы осознал, то не сидел бы сложа руки. Черт, если бы я только мог снова вернуться туда…
Его голос гаснет, и он так долго ничего не говорит, что я уже решаю, что он уснул, но тут он наклоняется вперед и делает глубокий вдох.
— А сейчас я хочу вызвать дух героя одного мультфильма, — торжественно заявляет он.
Я показываю на косяк:
— Что у тебя там?
— Джо, не лезь, я говорю мудрые вещи.
— Прости.
Уэйн поворачивается на бок, чтобы лучше меня видеть. Пока он устраивается поудобнее, с кончика папиросы срывается серая горстка пепла и исчезает в складках одеяла.
— Помнишь старый мультик про койота, который гонялся за птичкой? Там койот несется по вершине хребта, добегает до обрыва и еще некоторое время продолжает бежать, а потом вдруг смотрит вниз и обнаруживает, что бежит по воздуху?
— Ну?
— Знаешь, — говорит он, — мне всегда было интересно, что было бы, не посмотри он вниз. Оставался бы воздух все таким же твердым, пока он не добежит до противоположного края? Я думаю, оставался бы, и еще я думаю, что со всеми нами происходит то же самое. Мы устремляемся вперед, через обрыв, не сводя глаз с тех вещей, которые имеют значение, но потом нечто — какие-то страхи, неуверенность в себе — вынуждает нас посмотреть вниз. И тогда мы понимаем, что бежим по воздуху, нас охватывает паника, и мы разворачиваемся и сломя голову несемся назад. А если бы не смотрели вниз, то просто перебежали бы на другую сторону. Туда, где находится то, что имеет значение.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — говорю я. — Но у нас с Карли все было так давно. Люди меняются.
— То, что имеет значение, не меняется, — говорит Уэйн, поворачивает сигарету другим концом и со знанием дела засовывает в рот тлеющий кончик. — Мы это когда-то называли «запуск светлячка». Так вот, просто расстояние до того, что имеет значение, становится все больше и больше. Между вами все еще определенно что-то есть.
— Она так сказала?
— Возможно, я немного читаю между строк, — признается он, вытаскивая косяк изо рта и гася его в чашке, — но послушай, Джо, ты же ничего не теряешь.
Мы смотрим друг на друга, и я снова чувствую подступающие слезы, впрочем, может быть, дело в травке, дым от которой проник уже во все уголки комнаты и заполонил ее своим приторным запахом.
— Я ее сегодня встретил, — говорю я. — В больнице.
Уэйн смотрит на меня во все глаза:
— Вот собака! И сколько ты еще собирался слушать мою болтовню?
— Не хотелось прерывать.
— Блин, придурок, — говорит он с улыбкой. — Ну и как?
— Пока не знаю. Договорились встретиться.
Он с довольным видом откидывается на подушки:
— Отлично!
— Это еще ничего не значит, — говорю я.
— Ну, ясное дело.
— Нет, правда.
— Конечно.
Мы оба улыбаемся.
— Отличный был день, а? — говорю я.
— Лучше не бывает.
Он откидывается на спину и натягивает на себя одеяло.
— Мне надо отдохнуть, — говорит он, — приходи завтра, если сможешь.
— Конечно, — говорю я и поднимаюсь, чтобы уходить, одновременно обдумывая слова Уэйна. Черт его знает, может, в этом что-то и есть, а может, он просто обкурился.
— Джо, — говорит он, — не забывай о том, что случилось с койотом, после того как он решил не бежать над пропастью.
— А что с ним случилось?
Уэйн улыбается криво и слегка безумно:
— На него упал гребаный рояль.
Спустившись на первый этаж, я обнаруживаю, что в гостиной меня поджидает миссис Харгроув.
— Хочу тебе кое-что показать, — говорит она. Она проводит меня через вереницу стеклянных дверей в кабинет, который полностью заставлен нераспечатанными коробками, большими и маленькими. На упаковке — названия крупных магазинов, торгующих по интернету. Тут есть все: электроника и сувениры, музыка и книги, одежда и обувь. Я поворачиваюсь к миссис Харгроув, которая смотрит на коробки с подозрением, неприязненно морща лоб.
— Что это? — спрашиваю.
— Он покупает всякие вещи, — говорит она шепотом, как будто раскрывает страшную семейную тайну, — круглые сутки. Заказывает все это через свой проклятый компьютер.
— Зачем?
— Откуда я знаю? — говорит она срывающимся голосом. — Я каждый день получаю посылки. А когда они приходят, он не желает их открывать. Положи, говорит, сюда.
Я в замешательстве смотрю на коробки. Их, наверное, штук сорок, а то и пятьдесят, они лежат на полу беспорядочными кучами.
— А вы его спрашивали? — говорю я.
— Конечно спрашивала, — полуговорит-полушипит она. — Он ничего не отвечает. Не думаю, чтобы он вообще помнил, как их заказал.
— Мне кажется, это у него из-за его болезни, — говорю я. — От нее бывает какое-то слабоумие.
Она измученно смотрит на меня.
— Что же мне делать со всеми этими вещами? — говорит она, переводя взгляд на не дающие ей покоя коробки. — Что прикажете с ними делать?
Я вскоре ухожу, а она по-прежнему в полной безысходности стоит перед грудой нераспечатанных посылок.
Буш-Фолс назвали в честь пары среднего размера водопадов, питавших реку Буш в лесу неподалеку от бульвара Портерс. Про эти водопады ходила такая история: будто бы однажды парочка старшеклассников заехала на машине на обрыв над водопадами, чтобы уединиться. Когда их поцелуи достигли определенного накала, девушка в порыве страсти предложила своему возлюбленному доказать его любовь к ней и прыгнуть в водопад, пообещав, что в награду он получит ее девственное тело. Он, конечно, немедленно кинулся в стремительную ледяную струю, и его понесло к водопадам. Тут версии расходятся: одни рассказчики утверждают, что сей подвиг он совершил голышом, другие — что полностью одетым. Кто-то говорит, что он сломал руку об один из торчавших из воды камней у подножия водопада, кто-то — что он вынырнул невредимым. Вокруг этих и других деталей ведутся нескончаемые споры: поколение за поколением обсуждает их с жаром толкователей Талмуда, но все сходятся на том, чем эта история завершилась. Парень, мокрый и дрожащий, с победой возвратился в машину и обнаружил свою подругу на заднем сиденье восхитительно обнаженной — она была готова исполнить свою половину сделки и согреть его сладостным теплом невинного пока тела.
Не удивительно, что та часть леса, которая непосредственно примыкала к водопадам, стала излюбленным местом для свиданий. И если ты — девчонка и пока не готова, чтобы к тебе притронулись, то лучше обходи водопады стороной, потому что если уж ты соглашаешься ехать к водопадам, считай, ты сказала «да». Ну а если ты — парень и пока не готов проявить инициативу, то откуда ты вообще такой взялся? С хорошей периодичностью самые отчаянные парни в состоянии крайнего гормонального возбуждения кидались в бушующие воды, заручившись предварительно соответствующим обещанием со стороны подруг. Иной раз дело заканчивалось летальным исходом, но такие случаи только подогревали ажиотаж, и со временем сложился следующий обычай: если во время вашего свидания кто-то прыгнул в водопад, то вы просто обязаны были если не вступить в настоящий половой акт, то, по крайней мере, серьезно продвинуться в ваших обычных утехах.
Этому правилу и последующим поправкам к нему на удивление ревностно следовали подростки обоих полов: никакие распоряжения властей не соблюдались так неукоснительно, как этот негласный общественный договор. Как игра в бутылочку в пятом классе, он как бы создавал правовое и коммуникационное поле в области развития сексуальных отношений, где иначе царил бы полный хаос. Оглядываясь назад, кто-то может сожалеть о потере девственности на заднем сиденье автомобиля: вроде бы не романтично и пошло. В основном, конечно, такие вещи беспокоили девчонок, парни были готовы заниматься сексом хоть в мусорном баке. Но если это произошло у водопадов, ты как бы продолжал давнюю традицию, освященную временем. В этом сквозил перст судьбы, словно местность эта была историческим наследием, любовным талисманом буш-фолских подростков.
Мы с Карли расстались с девственностью именно там, на заднем сиденье отцовского «понтиака»; был холодный январский вечер, падавший снег, словно полог, накрыл запотевшие окна, из динамиков звучал «Беззаботный шепот» Джорджа Майкла. И по сей день при звуках начальных аккордов этой песни я немедленно вспоминаю тот вечер. Что хотите говорите про секс на заднем сиденье, но тридцать миллионов возбужденных подростков не могут ошибаться. «Подними-ка на секунду эту ногу. А теперь руку вот сюда. Так нормально? Нет, не так. Немного повыше. Ой, прости, пожалуйста. Сейчас, сейчас: вот, теперь хорошо». Нам пришлось совершить много неловких движений, прежде чем все проникло куда надо, и только я вошел в ритм, как откуда ни возьмись в моем сознании возник роскошный образ распластанной Люси в бикини, и я извергнулся в Карли, словно бушующий вулкан.
— Прости, — сказал я, страшно краснея, — ты, наверное, не успела ничего почувствовать.
Карли беззаботно улыбнулась и подарила мне теплый поцелуй, отметая тем самым все мои извинения.
— Главное, мы это сделали, — победно объявила она.
— Больно было? — спросил я.
— Совсем не так, как мне говорили, — сказала она. — Я всегда подозревала, что вся эта пропаганда — только для того, чтобы мы подольше оставались девственниками.
Я засмеялся и сказал, что люблю ее. Она ответила тем же, и очень скоро мы повторили попытку. На этот раз я смог продержаться подольше, доведя ее до шумного, необузданного оргазма.
— М-м-м, — проурчала она после, лежа у меня на груди, — на этот раз гораздо лучше.
— Все для вашего удовольствия, — сказал я, чувствуя себя настоящим сексуальным гигантом, хотя член мой скукожился у нее внутри, как черносливина.
— Вот что, — сказала Карли, свернувшись калачиком в моих объятиях. — Теперь будем заниматься этим круглые сутки.
Подростки, впервые вкусившие секса, подобны Колумбу, причалившему к берегам Нового Света: хотя у них под самым носом разгуливают миллионы местных жителей, они все равно убеждены, что являются первооткрывателями. Мы занимались этим повсюду: в отцовской машине, в джакузи ее родителей, в моей кровати, пока отец был на работе, а однажды — в кабинке женского туалета в торговом центре, чего я никому не посоветую. Нас ничто не могло остановить. В течение какого-то времени мы практически всегда пребывали либо в состоянии прелюдии, либо послевкусия, и жизнь была прекрасна. Но тут Сэмми с Уэйном сошлись, и все полетело к черту.
По всей видимости, не одни мы с Карли погрузились в пучину необузданного подросткового секса. Совершенно без нашего ведома Сэмми с Уэйном проходили свою собственную школу сексуального опыта, только им приходилось это делать втайне ото всех. Они даже не сказали мне, что снова начали разговаривать. Я узнал об этом вместе со всеми, когда ничего не подозревающая мать Уэйна, ярая христианка, вошла однажды вечером в его комнату и застала их с Сэмми обнаженными и разгоряченными. Подробностей последовавшей неприятной сцены я не знаю, но кончилось все тем, что Уэйна выставили из дома. Несколько ночей он провел в доме Сэмми, но когда миссис Харгроув узнала, что Уэйн живет с ним, она ворвалась в дом Хаберов, требуя, чтобы ее сын немедленно проследовал за ней и прямиком отправился к священнику. Уэйн к матери выходить отказался, и в конце концов Люси пришлось захлопнуть перед ней дверь и даже запереть на замок — потому что ярость миссис Харгроув грозила перерасти в насилие.
Элейн Харгроув простояла на морозе добрый час, громогласно оплакивая своего сына и костеря Сэмми и Люси, пока соседи наконец не вызвали шерифа Мьюзера. Он появился через десять минут и в итоге жарких переговоров смог убедить практически невменяемую женщину сесть к нему в машину. После этого он постучался к Люси и настоял на встрече с Уэйном, который засвидетельствовал, что отнюдь не находится в доме вопреки собственной воле, как утверждает его мать. Мьюзер отвез мать Уэйна домой, по дороге наслушавшись, конечно, порядком от обезумевшей женщины, и посоветовал мистеру Харгроуву обратиться к семейному врачу за успокоительным. Тем же вечером доблестный шериф сообщил своему сыну, Мышу, что не желает, чтобы тот после игр и тренировок мылся в одном душе с гомосексуалистом. Наверняка отец еще из комнаты не успел выйти, как Мыш уже схватился за телефон, и наутро вся школа знала про Сэмми и Уэйна.
Когда вечером мне позвонила Карли и сказала, что узнала эту новость от подруг, я был просто ошеломлен, и это при том, что я уже знал, что они геи — вот насколько я преуспел в отрицании действительности! Отец еще не вернулся с работы, и машина была у него, поэтому я схватил велосипед и, не помня себя, понесся в гору, на которой стоял дом Сэмми, а внутри у меня самыми низкими нотами рояля ухал страх. Когда Люси открывала мне дверь, Уэйн с Сэмми были в гостевой комнате и смотрели комедийный сериал. От одного взгляда на меня, взмокшего и охваченного паникой, с ее лица сползла улыбка.
— О нет, — проговорила она, закрывая глаза. Казалось, что она сейчас упадет в обморок, и я протянул руку, чтобы подхватить ее.
— Он не вынесет этого снова, — сказала она, пытаясь справиться с подступающими слезами, а у меня в голове пронеслось: «Снова?»
Поскольку ни Уэйн, ни Сэмми не смогли найти сил даже для того, чтобы сообщить мне, что они помирились, то уже потому, что я не удивился, увидев их вместе, они поняли: что-то случилось.
— Что случилось, Джо? — неуверенно спросил Уэйн, а Сэмми просто в страхе глядел на меня.
— Они узнали, — сказал я, задыхаясь после отчаянной велогонки. — Все узнали.
— Что узнали? — переспросил Уэйн, но было ясно, что он понял. С минуту никто ничего не говорил, а потом Сэмми произнес: «Чертов Мьюзер», — и откинулся назад в смиренном унынии. В это время по телевизору героиня поцеловала парня, а потом отвесила ему звонкую пощечину, после чего послышался закадровый смех.
— Я просто хотел вас предупредить, — сказал я, — ну, до того, как вы завтра придете в школу.
— Черт, черт, черт, черт, черт, — негромко произнес Уэйн безо всякого выражения на лице.
— Уэйн, — сказал Сэмми.
— Черт! — закричал Уэйн, вскочив на ноги. — Мне нужно отсюда убираться.
— Я с тобой, — сказал Сэмми, собираясь встать.
— Нет, — сказал Уэйн. — Я хочу побыть один.
Он взял с кухонного стула свою куртку и выскочил за дверь.
Глаза Сэмми наполнились слезами.
— Беги за ним, — сказал он мне. — Его это может убить.
— А как же ты?
Сэмми поднял на меня глаза, по щекам у него текли слезы, и я в жизни не видел ничего более жалостного.
— Все и так знали, что я — педик, — сказал он негромко, и мне на мгновение захотелось его просто удушить. Вместо этого я развернулся и побежал к дверям, бросив на ходу Люси что-то нечленораздельное. Люси же как стояла в прихожей, так и продолжала стоять, уставившись в стенку с застывшим выражением на лице.
Когда я выскочил на улицу, Уэйна уже не было. И велосипеда тоже.
На дорогу до дома у меня ушло полчаса, и, к моему удивлению, дома я обнаружил отца, дожидавшегося меня на кухне с хмурым видом. Удивил меня не хмурый вид, а тот факт, что отец меня дожидался.
— Только что звонил тренер, — медленно заговорил он, рассеянно сжимая свои крупные пальцы так, что суставы хрустели.
— Ну и?..
— Он сказал, что Уэйн Харгроув — гомосексуалист. Он и тот парень, который работал летом на прессе.
— Какого черта ему было тебе с этим звонить? — спросил я.
— Он хотел подтверждения.
— Тренер что, на свидание его хочет пригласить?
— Джо, хватит паясничать, — мрачно сказал отец. — У тренера целая команда мальчиков, он за них отвечает. Дело-то серьезное.
— Это никого, на хрен, не касается, — сказал я.
Он пристально посмотрел на меня, а потом слегка наклонил голову, внезапно сраженный новой мыслью.
— А ты, часом, не голубой? — спросил он, глядя на меня искоса.
— А что это ты вдруг заинтересовался моей сексуальной жизнью?
— А ну отвечай, живо! — заорал он, ударив кулаком по столу.
Я облокотился о кухонную дверь и вздохнул.
— Папа, — тихо сказал я, — у меня девушка есть.
Он удивленно уставился на меня.
— Серьезно, что ли? — произнес он, на мой взгляд, уж слишком скептически.
— Спасибо за доверие.
— Ну, я же не знал, — сказал он с облегчением.
— Даже не знаю, почему эта тема ни разу не всплыла во время наших долгих задушевных разговоров.
— Как ее зовут?
— Прошу тебя, — сказал я, направляясь наверх, — не утруждайся.
— Куда это ты собрался?
— Травку курить. Вот видишь: ты много чего про меня не знаешь.
Я увидел отражение его лица в напольном зеркале в прихожей: он стоял с открытым ртом и в оцепенении смотрел мне в затылок. Ясно, что должно пройти еще несколько лет, прежде чем он снова затеет со мной серьезный разговор.
Уэйн объявился примерно в час ночи — он кинул мне в окно несколько камешков. Я спустился, чтобы открыть ему, и мы на цыпочках поднялись в мою комнату. Он рухнул на мою кровать, все еще дрожа, кожа у него на лице задубела от мороза.
— Никак не могу собраться с мыслями, — сказал он, нервно подпрыгивая на кровати и дуя на руки, — то мне кажется одно, а то другое. Иногда я думаю, что через пару дней все само собой пройдет, а иногда — что жизнь никогда уже не будет прежней.
Я с грустью склонялся к последнему, но подумал, что сейчас говорить этого не стоит.
— Может, тебе несколько дней не ходить в школу? — сказал я. — Пока все не уляжется.
— Все будут про это говорить, перешептываться у меня за спиной.
— А как же Сэмми?
— Да пошел он куда подальше, — яростно произнес он, — это же он во всем виноват. Я ему говорил, что в моей комнате опасно, а ему хоть бы хны.
С меня было довольно подробностей.
— Послушай, — ты же звезда баскетбола. Если такого козла, как Мыша, держат в команде только потому, что его папаша шериф, то уж тебя-то…
— Мыш не спит с мужчинами, — возразил Уэйн.
— С женщинами он тоже не спит, насколько всем известно, — сделал я слабую попытку пошутить.
— Плохи дела, Джо, — сказал Уэйн, откидываясь на мою кровать. — Это как гребаный кошмарный сон.
— Что ты хочешь сделать?
Уэйн прикрыл глаза рукой и медленно выдохнул.
— Я хочу проснуться, старик, — сказал он, грустно качая головой. — Просто хочу к чертовой матери проснуться.
На следующее утро я оказался центром всеобщего внимания: и пока я пересекал школьный двор, и потом в коридоре, когда я шел к своему шкафчику, — повсюду меня преследовала пугающая тишина. Ученики стояли группками и шептались, но как только я приближался, все замолкали и таращились на меня, и взгляды были всевозможные: от вопросительных до обличающих. Уэйн решил денек отсидеться в моей комнате, и, еще не дойдя до шкафчика, я уже понял, что это было правильное решение. За те две минуты, что я провел в школе, я начал задыхаться от взглядов и шепотков, — можно только пытаться представить себе, каково было бы Уэйну. У шкафчика меня ждала Карли, и я чуть не разрыдался, когда она меня поцеловала.
— Ты в порядке? — спросила она.
— Не очень.
— Хочешь, прогуляем школу и сходим куда-нибудь?
Именно этого мне и хотелось, но я покачал головой.
Пока Уэйн и Сэмми залегли на дно, я считал себя обязанным быть здесь и отслеживать ситуацию. Кроме того, это было и в моих интересах: лучше пусть все видят, что я как ни в чем не бывало занимаюсь своими делами и скрывать мне нечего, чем заодно, по ассоциации, сочтут геем. Карли взяла меня за руку и крепко ее сжала.
— Наверное, сегодня лучше от тебя не отходить, — сказала она, и я почувствовал, как к глазам у меня подступили горячие слезы. Я поцеловал волосы Карли и сжал ее руку по дороге в класс и вдруг страшно разозлился на Уэйна и Сэмми. Все шло так хорошо, зачем нужно было взять и все на фиг испортить?
В середине второго урока меня вызвали к Дугану. Перед дверями его кабинета ошивались Шон с Мышем.
— Это правда, про Харгроува? — спросил Шон, преграждая мне путь к Дугану.
— Что правда? — спросил я.
— Говорят, что он — дон Педро, — сказал Шон.
— Не знаком с такой терминологией.
— Ну, этот, меньшевик, — с готовностью пояснил Мыш. — Пидор.
— Уэйн — не пидор, — пылко ответил я.
— Нам один надежный источник сообщил, что твой дружок — гомосек, — сказал Мыш, недобро ухмыляясь. По языку и литературе у него было два, но в области оскорбительных кличек для геев он был ходячим словарем.
— А чего ты так возбудился, Мыш? — сказал я. — Ты так много рассуждаешь про пидоров, что остается только гадать, какова твоя роль в этой меньшевистско-большевистской схеме.
С лица Мыша сползла улыбка, он угрожающе шагнул вперед и взял меня за грудки.
— Что ты сказал? — проскрежетал он сквозь сжатые зубы.
— Какое слово непонятно?
Он швырнул меня к шкафчикам, да так, что у меня зубы хрустнули.
— Козел недотраханый, — сказал он.
— Ну вот, опять он про козлов да про траханье, — сказал я, обращаясь к Шону. — Однако, тенденция.
Мыш двинул мне в живот, и они с Шоном уже начали поднимать меня, чтобы снова ударить, когда из кабинета вышел Дуган.
— Какого черта тут происходит? — заорал он, и хриплый звук его властного голоса заставил нас оцепенеть. — Парни, вы что? Захотели неприятностей в день матча? — сказал он, обращаясь к Шону и Мышу. — Или вы забыли, что нам сегодня играть с Нью-Хейвеном?
— Нет, сэр, — сказал Шон, отпуская меня и утягивая за собой Мыша.
— Тогда живо на занятия, — скомандовал Дуган, но мне показалось, что такое уважение к учебному процессу тренер проявил исключительно в связи с моим присутствием.
— Идиоты, — сказал он, вводя меня в кабинет, и улыбнулся, как бы извиняясь за них, в то время пока я судорожно пытался вдохнуть после удара.
Стены его кабинета были увешаны фотографиями из истории команды. На стеллаже за письменным столом теснились спортивные кубки. На столе, похоже, исключительно для порядка стояла старая фотография Дугана с женой, обнимающих двух несчастного вида мальчиков, стриженных «ежиком», с темными отцовскими глазами. Обходя стол, Дуган остановился у одной из групповых фотографий в рамке.
— Вот твой папка, — сказал он. — Пятьдесят восьмой год. Ураганный был сезон. Я тренером был третий год. Мы впервые заняли первое место, спасибо твоему отцу — на последней минуте забросил.
Он сел в потрепанное кожаное кресло.
— Он тебе про этот матч не рассказывал?
— Возможно, как-то упоминал.
Дуган пристально посмотрел на меня с видом ученого, который пытается определить тип и вид. Через некоторое время он медленно кивнул, определив нужный подход.
— Думаю, тебе известно, почему я тебя вызвал.
Я пожал плечами:
— Вообще-то нет.
— Меня тревожит Уэйн Харгроув.
— Тогда нужно было вызвать его.
— Он сегодня отсутствует, — сказал Дуган. — И, учитывая сложившиеся обстоятельства, я его не виню.
— Чего вы хотите? — произнес я с той долей раздражения, на которую мог осмелиться.
— Я хочу помочь. Уэйн — один из моих ребят. Какие там глупые подростковые эксперименты он совершал или не совершал, меня не касается.
— А что вы можете? — спросил я, вдруг, наперекор себе, понадеявшись на какой-то свет в конце тоннеля.
— Я могу покончить со слухами, — сказал он, пристально глядя на меня. — С командой я уже встречался, им четко сказал: Уэйн ваш товарищ, и вы не должны позволять никому порочить его репутацию.
Я скептически посмотрел на него.
— С вашей же команды все и началось, — сказал я. — Ведь это Мыш запустил слух.
— Шериф поступил… нетактично, — признал Дуган. — Но Мыш извинится за то, что пустил такие ужасные слухи, и шериф это подтвердит, если надо будет. Ты и я будем единственными людьми, знающими правду, и она не выйдет за пределы этого кабинета.
Я задумался над этими словами. Если тренер заставит Мыша извиниться, то, может быть, у Уэйна еще есть шанс. Вся эта история настолько невероятна, что все скорее поверят в то, что это была злая шутка.
— Зачем вы мне это говорите? — спросил я. — Если вы действительно можете все исправить, так и действовали бы.
Дуган посмотрел на меня, как на недоумка.
— Мне нужен Уэйн на сегодняшнюю игру, — сказал он.
— Ах, игра, — медленно кивнул я, только сейчас до меня дошло, к чему все это было. — Ну конечно, вам же без него не выиграть.
— Дело не в одной игре, — сказал Дуган.
— Ясное дело. Будет же еще серия плей-офф.
— Я же для Уэйна стараюсь, — сердито рявкнул Дуган. — Это, между прочим, будет совсем не просто. Мыш не обрадуется, да и шериф будет взбешен тем, что я делаю из его сына козла отпущения. Я думаю, мне удастся убедить их в том, что мой план правильный, но никто в него не поверит, если Уэйн будет продолжать прятаться.
— Ерунда, — парировал я. — Вы просто не хотите терять ведущего игрока перед самой серией плей-офф.
Дуган неожиданно поднялся, и мне даже почудилось, что сейчас он на меня бросится.
— Уэйн — один из моих ребят, — медленно проговорил он, зловеще нависая надо мной, — а я за своими ребятами смотрю. Вот и все.
— Да ну, — сказал я, вставая. — Тогда ответьте: если Уэйн сегодня не придет на игру, вы все равно это сделаете? Вы все равно станете его выручать?
Он бросил на меня такой обжигающий взгляд, что у меня чуть брови не задымились, но я удержался и глаз не отвел.
— Если кто-то из моих ребят пропускает игру, — сказал Дуган тихо, — то он больше не считается одним из них.
— Так я и думал, — сказал я и повернулся, чтобы идти.
— Послушай, щенок, — взревел Дуган, — если ты думаешь, что эта школа может с распростертыми объятиями принять голубого, то ты полный идиот. Он станет изгоем. Я предлагаю ему единственный шанс появиться здесь снова. И не тебе это решать.
Я снова повернулся к нему.
— Вы правы, — сказал я. — Я передам ему ваше предложение, и надеюсь, что он его примет.
— Это первая разумная мысль, которую ты произнес в этих стенах, — сказал он, медленно садясь.
Я посмотрел на него презрительно:
— А вам никогда не говорили, что это всего лишь долбаная игра?
— Конечно, — сказал он, с мерзкой улыбочкой склоняясь над прессованной деревянной столешницей. — Это девиз всех неудачников. Непонятно, почему тебе еще майку с такой надписью не выдали.
На играх «Кугуаров» всегда было много зрителей, но в этот вечер в школьном спортзале были только стоячие места. Похоже, вся школа пришла посмотреть, выйдет ли Уэйн на площадку. Воздух бурлил нетерпением, болельщики скандировали речовки, вызывая любимую команду из раздевалки. Когда «Кугуары» выбежали на площадку, Уэйн появился предпоследним и как будто споткнулся при виде огромной толпы, но потом опустил голову и решительно побежал к центральной линии, а кто-то бросил ему мяч. Он забросил первый разминочный мяч, со штрафной, и зал радостно загудел. Мы с Карли сидели на открытой трибуне, и я все пытался оттуда поймать его взгляд, но он решительно не смотрел на зрителей, сохраняя пугающе бесстрастное выражение лица.
В этот вечер Уэйн заработал пятьдесят два очка, установив новый рекорд в лиге, — его игру навсегда запомнят все, кто присутствовали в этот день. Он носился как вихрь, прорывая защиту с такой легкостью, как будто противники двигались в замедленной съемке. Словно молодой зверь, внезапно вырвавшийся из клетки, он метался по площадке так яростно, что даже игроки «Кугуаров» недоуменно качали головами. Мы с Карли орали до хрипоты, целовались и обнимались всякий раз, как Уэйн совершал новый невероятный прыжок к кольцу. С каждым новым удачным броском трибуны ревели все сильнее, но если Уэйн и слышал это, то никаких внешних признаков не подавал. Когда до конца матча оставалось меньше минуты и не оставалось сомнений в том, что матч выигран, Уэйн подал Дугану знак, чтобы его заменили. Он пошел к скамье под шквал аплодисментов и взял полотенце, чтобы утереть лицо. Потом, пока еще не кончилась последняя минута матча, он повернулся спиной к площадке, наконец посмотрел на открытые трибуны, и через несколько секунд наши взгляды встретились. Мы улыбнулись друг другу, потом он коротко кивнул мне и махнул рукой, после чего исчез за дверью раздевалки перед самым сигналом окончания матча и последовавшим за ним взрывом криков и аплодисментов. Тогда я не знал, что тот взмах рукой был прощальным. Пройдет еще много лет, прежде чем в Буш-Фолс снова увидят Уэйна.
Вечером того же дня кто-то избил Шона Таллона на парковке у «Герцогини», в которой команда отмечала победу. Шон появился в школе только через несколько дней, у него была сломана рука, а вся правая половина лица была совершенно разбита. Он ни слова про это не сказал, но по тому, как он смотрел на меня, я понял, что, покидая город, Уэйн сделал небольшой крюк, чтобы оставить прощальный подарок для Сэмми.
Примерно через четыре недели Сэмми прыгнул в водопад.
В последние два дня разнообразные обрывки моих воспоминаний, словно новые кофейни «Старбакс», выскакивали на каждом шагу, поэтому меня не должно было удивить появление на ступенях отцовского дома Люси Хабер. Однако в первый момент я совершенно сражен. На ней босоножки на высокой платформе, длинная облегающая юбка с очень смелым разрезом и шелковая блузка с глубоким круглым декольте. С дороги, где я припарковался, кажется, будто она вообще не постарела, и только подойдя поближе, я замечаю легкие морщинки под глазами и в уголках губ, сложенных в неуверенную улыбку. Количество экземпляров «Буш-Фолс» на газоне несколько подросло с утра, и я чуть не падаю, споткнувшись об один из них, не в силах отвести взгляда от Люси.
— Здравствуй, Джо, — говорит она, и голос ее звучит ниже, чем мне запомнилось.
— Привет, Люси.
Я поднимаюсь по ступенькам, и мы сначала вроде жмем друг другу руки, но потом, на полпути прервавшись, неловко обнимаемся. Я чувствую, какая она гибкая и упругая, чего совсем не ожидаешь от пятидесятилетней женщины, а от ее волос исходит все тот же дурманящий аромат сиреневого шампуня, который пьянил меня еще подростком.
— Я услышала, что ты в городе, — сказала она, отступая назад, чтобы получше разглядеть меня, — и решила заглянуть.
— Я очень рад, — говорю я, хотя сам еще не понял, правда ли это. Я впускаю ее внутрь, нарочно громко звеня ключами, на тот случай, если Джаред с подружкой снова тут, но дом пуст. Господи, о чем же мне говорить с Люси?
— Налить вам чего-нибудь? — предлагаю я.
— Спасибо, не нужно, — отвечает она, с некоторым интересом оглядывая прихожую.
— Точно?
— Да.
Она заходит в гостиную и наклоняется к семейным фотографиям на журнальном столике. Люси Хабер в доме моего детства — это редчайшее астрологическое явление, вроде противостояния планет, и последствия его непредсказуемы.
— Как отец?
— Так себе, — отвечаю я, садясь на диван. Она почти сразу опускается рядом, отчего сиденье подо мной слегка смещается. Куда логичнее и уместнее было бы сесть на кушетку, стоящую перпендикулярно дивану, и я растерян, встревожен, да и что греха таить, возбужден ее неожиданным выбором.
— Мне очень жаль, — говорит Люси. — А ты что, в аварию попал?
— А?
Она скользит пальцами по моему лицу вдоль раны на виске. Материнский жест? Сексуальный? Фрейдистский? Возможные варианты проносятся у меня в голове, как в телевикторине. «Прошу помощь зала!» Прикосновение Люси немедленно запускает моторчик в нижней части моего тела, и от него вниз немедленно начинают идти волны тепла. Я молюсь о том, чтобы дрожь в моих бедрах снаружи была не так заметна, как изнутри.
— В драку попал, — отвечаю я, — с одним из эмоциональных критиков моего творчества.
Она кивает, слегка задержав руку на моем лице:
— Надо думать, у тебя их тут немало.
— А вы тоже из их числа? — нервно спрашиваю я. Именно такого момента я и опасался, когда умолял Оуэна, чтобы он позволил мне вычеркнуть из рукописи особенно откровенные страницы про Люси. И вот мы вместе — прямо как в страшном (или прекрасном) сне, и я весь как на ладони, мое страстное увлечение больше не секрет для нее. Ладно бы только это, но она знает, что я об этом знаю, а я знаю, что она знает, что я знаю, и этот дополнительный виток знания заставляет мои поджилки трястись от ужаса.
— Меня очень тронула твоя книга, — говорит она, при этих словах у нее начинает дрожать нижняя губа. — Ты по-новому показал мне моего сына, я как мать совсем не знала его с этой стороны.
Она протягивает руку и сжимает мою ладонь.
— Даже выразить не могу, насколько это дорогой подарок.
Я онемел от удивления. Свидетельством моего полнейшего эгоизма может служить то, что я даже не задумывался, каково будет Люси читать про Сэмми. Меня беспокоили только мои собственные сексуальные признания.
— Очень рад, — заикаясь, говорю я.
Она кивает, а потом тихо смеется, аккуратно останавливая слезу кончиком пальца. Ногти у нее идеально отполированы.
— Иногда, когда мне особенно одиноко, я перечитываю некоторые места в твоей книге — это меня очень успокаивает.
Какие это, интересно, места? Я разглядываю ее лицо, по-прежнему совершенно безупречное, пухлые губы, такие чувственные и зовущие, она только самую малость выпячивает их наружу, как будто намекает, как сладостно они могут присосаться к различным частям твоего тела. Она снова откидывается на диване и тепло улыбается мне, зубы ее ослепительно-белые, наверняка от постоянной полировки этими невозможными губами. Я тщетно роюсь в голове, пытаясь найти хоть какие-то слова, но в голове пусто, поскольку кровь, будучи веществом жидким, от нее отлила, переместившись в самую нижнюю доступную точку.
— Рад тебя видеть, Люси, — говорю я в конце концов.
Она кивает, улыбаясь, и поднимается, чтобы уходить.
— Я тоже рада тебя видеть. Вспомнилось сразу много всего.
Я провожаю ее в прихожую, тщетно стараясь не пялиться на ее зад. В дверях она берет мою руку в свои ладони.
— Джо, ты был для Сэмми хорошим другом. Для него это много значило. И для меня тоже.
— Я старался, — сбивчиво отвечаю я, чувствуя, как в состоянии полнейшего возбуждения безбожно лицемерю.
Люси снова меня обнимает, на этот раз крепче, всем своим телом прижимаясь ко мне. Могу поклясться: это совсем не такое объятие, как первое. Движение это она совершает так неожиданно, что я не успеваю подготовиться, увернуться как-то так, чтобы мое возбуждение не было заметно, и поэтому я как штыком что есть мочи упираюсь ей в бедро. Теперь она знает, и я знаю, что она знает, и она знает, что я знаю, что она знает. И снова наше знание образует замкнутый круг, в центре которого — сильнейший прилив крови в определенной части моего тела. Повернув голову, она прижимается губами к моему уху, заставляя меня пожалеть, что на ушах не бывает вкусовых рецепторов, способных распознать вкус ее духов. Кажется, персик.
— Заходи ко мне, — шепчет она. — Я хочу еще поговорить о твоей книге.
— Приду, — говорю я, дрожа от нажима ее губ и чувствуя, как по моей шее разливается жар. Вот что значит полгода полного воздержания.
Она отступает, проводит пальцами по моей руке, выпуская меня из объятий.
— Обещаешь?
Я обещаю.
При редактировании «Буш-Фолс» я метался и не мог решить, включать ли в книгу описание моего страстного увлечения матерью Сэмми, опасаясь, что в один прекрасный день Люси ее прочтет.
— Как только ты начинаешь править свой текст, исходя из того, кому и как он может понравиться, ты рискуешь потерять целостность произведения, — мрачно сказал Оуэн.
— Это же художественная литература, — слабо протестовал я.
— От автора художественного текста требуется такая же правда, как и от документалиста, — напыщенно произнес Оуэн. — И даже в большей степени, так как его не связывают соображения фактического характера.
— Тут какое-то терминологическое противоречие, нет?
— Только в глазах узколобого буквалиста. И вообще, дело вовсе не в этом.
— А в чем?
Оуэн ухмыляется:
— Секс хорошо покупают.
Вскоре после визита Люси я, стоя под душем, до смерти пугаюсь пронзительного тоскливого воя, который с остервенением вырывается из моей груди, царапает горло и глухо отдается от кафельных стен и матовой стеклянной двери душа. Этот одинокий крик прорывает какую-то внутреннюю плотину, и еще минут пять я содрогаюсь в плаче под горячей струей, тело сотрясается от рыданий, рвущихся наружу из глубины живота.
Когда это заканчивается, я выхожу из душа, чувствуя себя опустошенным и перегруженным одновременно, и оборачиваю одно полотенце вокруг талии, а другое — вокруг головы и плеч, отчего я всегда чувствую себя борцом-тяжеловесом. Сморкаюсь, бумажная салфетка распадается в моих влажных руках, и ее мокрые клочки плавают в моих соплях, как аквариумные рыбки. Я изучаю себя в зеркале, — а что я, собственно, ожидал там увидеть? — дожидаюсь, пока стекло замутнеет, скрыв мое лицо, после чего одеваюсь и отправляю сообщение Оуэну.
— Со мной что-то не то, — говорю я, когда он перезванивает. Тут же чувствую, как он с трудом удерживается, чтобы не спросить «что именно ты уже заметил?».
Я рассказываю, как страшно разрыдался в душе, потом — как плакал на аварийной лестнице в больнице и в отцовском кабинете накануне.
— В плаче, — отвечает он, — нет совершенно ничего странного.
— Для меня есть.
— Послушай, Джо, совершенно очевидно, что у тебя сохранился огромный неразрешенный конфликт с родными и прошлым.
— Несомненно, — отвечаю я, стараясь не вскипать. — Но раньше как-то я от этого не плакал. Как бы ты объяснил такое поведение?
— Ты имеешь в виду, если бы я был психотерапевтом?
— Да.
— Которым я не являюсь.
— Ну и что.
— Ну, не знаю, — говорит Оуэн. — Психотерапия — это сложный комплекс исследований и анализа. Поспешная постановка диагноза — это искажение самой сути процесса.
— Но ведь ты его уже поставил.
— Ясное дело. Это я так, для страховки. Чтобы, как всегда, ответственность с себя снять, если что.
— Принято. Ну, давай выкладывай. Ты считаешь, у меня нервный срыв?
— Да нет у тебя никакого срыва, — с тяжелым вздохом говорит он. — Не думаю, что ты на такое способен.
Только в устах Оуэна несклонность к нервным срывам могла прозвучать как недостаток.
— Так, навскидку могу сказать, что тебе, скорее всего, много лет недоставало любви родных и ты из-за этого чувствуешь себя одиноко. Очень может быть, что во многом поэтому у тебя и с другими отношения совершенно не складываются. Ты постоянно неудовлетворен, потому что никакая женщина не может заполнить тот любовный вакуум, который создали вокруг тебя родные. Ну а сейчас ты вернулся в родной город, столкнулся с теми самыми родными, любви которых тебе так не хватает, и больше не можешь сдерживать чувства вины, одиночества и утраты.
Довольно продолжительное время на обоих концах провода слышно только дыхание. Я обдумываю его слова.
— Довольно точно.
— А чего ты удивляешься! Я же небось самый умный и проницательный из всех твоих знакомых.
— Спасибо. Да, чего еще желать.
— Таблеток! — отвечает Оуэн. — Вот если бы я мог выписывать рецепты, это бы не помешало.
В Буш-Фолс ночь наступает быстро, фонарей-то мало, только на крупных перекрестках. К тому моменту, как я заканчиваю говорить с Оуэном и выхожу на крыльцо, на улице уже темно, слабый свет от входных дверей и садовых фонарей едва пробивается сквозь толстый покров пригородной ночи. Где-то поблизости собака требовательно завыла на спрятавшуюся за тучами луну, а издалека едва доносится звук проезжающей по Стрэтфилд-роуд машины. На лужайке валяется около десятка книг: похоже, в городе уже знают, как надлежит поступать с прочитанным экземпляром «Буш-Фолс».
На ступеньках сидит Джаред и при тусклом свете фонаря над входной дверью читает «Сирены Титана» в мягкой потрепанной обложке. Когда я выхожу на крыльцо, он поднимает на меня глаза и улыбается:
— Привет, дядя Джо.
Этот вот «дядя» по-прежнему режет мне слух, как тысячу раз произнесенное слово, смысл которого почти полностью стерся от многократных повторов.
— А ты вообще дома бываешь? — спрашиваю я.
— В последнее время нет, — отвечает он с кривой улыбкой.
— Любишь Воннегута? — Я опускаюсь на ступеньки рядом с ним, и потревоженные мошки пускаются в бешеную ритуальную пляску вокруг фонаря над входной дверью. Несколько секунд мы размахиваем руками, нанося мухам и комарам смертельные удары направо и налево, и оставшиеся в живых, сгрудившись у самой лампочки, в спешном порядке пересматривают план боевых действий.
— Неплохо пишет, — говорит Джаред. — Мне в школе задали «Бойню номер пять», и я как-то втянулся.
Я беру у него из рук книжку и быстро листаю, пока не добираюсь до необычного посвящения.
Все действующие лица, места и события в этой книге — подлинные. Некоторые высказывания и мысли по необходимости сочинены автором. Ни одно из имен не изменено ради того, чтобы оградить невиновных, ибо Господь Бог хранит невинных по долгу своей небесной службы.[2]
Тут Воннегут ошибся. Изменять имена, мне кажется, следует именно виновным.
Я возвращаю книжку Джареду, и он небрежно засовывает ее в задний карман штанов. На нем свободные черные джинсы и серый свитер, болтающийся на его гибком теле.
— Куда направляешься? — спрашивает он меня.
— Вообще-то никуда, — отвечаю я. В принципе, в ближайшее время хотелось бы позвонить Карли, но я еще не окончательно оправился после своего мини-срыва и последующего междугороднего сеанса психотерапии с Оуэном, так что мне требуется какое-то время, чтобы прийти в себя до разговора с ней.
— Тебе надо развеяться, — говорит Джаред, поднимаясь на ноги. — Хочешь прокатиться?
— Куда?
— Секрет.
Некоторое время я смотрю на племянника, вслушиваюсь в многоголосое пение сверчков и глубоко вдыхаю прохладный вечерний воздух.
— К черту все! — И я решаюсь отправиться с ним. Все начало происходить само по себе, как-то помимо меня. Стать просто беззаботным пассажиром — это тоже выбор и большое облегчение.
— Ну, супер, — говорит Джаред. — Наверное, придется поехать на твоей машине.
— А у тебя есть машина?
— Не-а. Поэтому-то, наверное, и придется поехать на твоей.
Он улыбается своей коронной улыбочкой и лениво плетется в сторону «мерседеса», на ходу отбрасывая волосы со лба и заправляя их за уши. Я стараюсь игнорировать тот факт, что меня везде приглашают по большей части потому, что ко мне прилагается тачка. Дойдя до машины, Джаред некоторое время оглядывает покореженную дверь и разбитую фару и сочувственно свистит в знак всеобщей мужской солидарности перед лицом изувеченной красоты, той солидарности, какую выказывают в основном в двух ситуациях: обрезания крайней плоти и крупного повреждения иномарки.
Он поворачивается ко мне, приподнимает брови, подставляет ладонь и говорит:
— Я поведу?
— Я слышал, что это тебя вчера Шон Таллон приложил, — говорит он светски, ведя «мерседес» по торговым районам на угрожающей скорости.
Я пристегиваюсь.
— Где это ты слышал?
Джаред пропускает мой вопрос мимо ушей.
— Он псих со справкой, имей в виду.
— Да я уж слыхал, — говорю я. — И что это значит?
Он пожимает плечами и делает резкий правый поворот.
— В общем-то, что не надо было с ним связываться.
— Отец твой, кажется, его не боится.
— С чем его и поздравляю! — кисло говорит Джаред.
Я задумчиво смотрю на племянника:
— Что у тебя с отцом?
— На этой неделе проблема в сережках.
Я собираюсь что-то сказать, потом сам себя обрываю — вроде какое мое дело, — но потом, конечно, все равно говорю:
— Ты же понимаешь, что у тебя период такой. Через пару лет ты все это перерастешь, и эта бунтарская ерунда потеряет для тебя всякий смысл.
— Возможно, — признает он, не отрываясь от дороги. — Но пока борьба в разгаре, я должен сражаться за правое дело.
Он улыбается:
— Можно сказать, работа у меня такая.
— Тогда ты просто трудоголик.
— Ладно, проехали, — отвечает Джаред. — А у вас с ним что?
— Да ничего особенного, буквально пара лет интенсивной семейной терапии — и проблема будет снята.
— Ну, тут, наверное, поезд ушел. Бабушки давно нет, а с дедушкой… сам знаешь что.
Я впервые слышу, как мою маму назвали бабушкой. Мне никогда не приходило в голову, что этот титул можно получить посмертно, и когда Джаред произносит его, я совершенно теряюсь. У меня сосет под ложечкой, и внезапно мне так сильно хочется заплакать, что продолжать беседу я не в состоянии. Несколько минут мы сидим молча, пока я не замечаю, что мы выехали из города по бульвару Портерс.
— Куда мы едем? — спрашиваю я. — Тут же нет ничего, кроме завода «Портерс».
— Точно!
— Что мы там забыли?
— Увидишь.
Центральный офис «Пи-Джей-Портерс» занимает массивное, разлапистое пятиэтажное здание, снаружи практически целиком покрытое непрозрачным темным стеклом и полированным камнем, эдакий памятник капитализму. Вокруг здания простираются гектары безупречных газонов, на них в стратегическом порядке раскиданы пруды и фонтаны, как будто офис выстроили прямо посреди поля для гольфа международного класса. Ощущение полной оторванности от мира усилено специально сохраненной полосой леса шириной в полгектара, которая окружает всю территорию. Эти огромные идиллические пространства — то ли памятник современной эргономике, то ли олицетворение непомерно раздутого коллективного эго семейства Портеров на пике их финансового благополучия.
Джаред проезжает мимо главного входа с запертыми воротами, и мы еще некоторое время едем по узкой дороге, петляющей между деревьями, пока он вдруг резко не сворачивает на лесную грунтовку. Она упирается в еще одни ворота в сетчатой восьмифутовой ограде, опоясывающей территорию «Портерс» по всему периметру. В лучах фар «мерседеса» неожиданно материализуется целая группа подростков, они возникают словно привидения. Ребята курят, прислонившись к стволам деревьев, и кидают в лес камни, с видом забытых мальчишек в ожидании Питера Пэна. Тут их изображение гаснет, потому что Джаред выключает фары, припарковавшись в лесу между джипом и «хондой-аккорд». Мы выходим из машины и подходим к ребятам — все они примерно возраста Джареда.
— Как обстановка? — говорит Джаред, пожимая руки направо и налево, а они оглядывают меня, незнакомого старпера, с нескрываемым подозрением. Помимо себя и Джареда, я насчитал еще шестерых.
— Это кто? — спрашивает его высокий, крепкий парень с крашеными черными волосами и светлой бородкой.
— Это мой скандально известный дядя Джо, — говорит Джаред, махнув в мою сторону рукой. — Он сегодня будет вместо Горди.
— Вы — тот самый автор? — включается другой парень.
— Да, это я, — говорю я и ощущаю разницу в возрасте, благодаря в том числе мериносовому свитеру и легким брюкам от «Брукс Бразерс». Они все одеты примерно одинаково: черные футболки или толстовки, темные мешковатые широкие штаны и кроссовки. Лица у них у всех сильно зацепило бунтарской шрапнелью, как будто в самом центре толпы разорвалась граната помешательства, проколов все открытые участки кожи: от ноздрей и мочек до бровей, губ и языков — все пробито пирсингом.
— Автор чего? — интересуется кто-то еще, и ему кратко меня представляют.
— Ты чё, он же это кино снял, про Буш-Фолс. Где парень мать трахает.
— Придурок, он книгу написал. А фильм потом уже сняли.
— Короче, типа того.
— Он трахает мать?
— Мать друга, чудила. И не трахает. У него просто на нее встает.
— А. Это нормально. У меня на мать Джареда встает.
— А ну заткнулся, Микки.
— А по-твоему, у тебя мать — не крутая телка? Только честно!
— Да пошел ты.
Когда все вопросы разрешены, вперед выступает парень с козлиной бородкой — я уже знаю, что его зовут Микки.
— Эй, Джаред, какого рожна ты привел на игру взрослого?
— Он нормальный, — просто отвечает Джаред. — Он никому не расскажет. И это только на один раз, вместо Горди.
Они все некоторое время разглядывают меня, задумчиво хмурясь, и я ощущаю себя школьным изгоем во время деления на команды для вышибал: толпа редеет, а он стоит и ждет, когда его выберут.
Наконец Микки делает шаг вперед и пожимает мне руку.
— Ладно, пойдет, — говорит он. — Если только у вас это, ну, проблем с сердцем нету, и все такое.
— Я в порядке, — криво улыбаюсь я.
— О'кей, — говорит Джаред, сверкнув одобрительной улыбкой. — К делу.
«Дело» оказывается пейнтболом. Микки открывает багажник своего джипа, все его обступают, и он вытаскивает и раздает собравшимся груду пневматических маркеров, которые выглядят точь-в-точь как самое современное оружие террористов. Ребята сосредоточенно готовят амуницию, переговариваясь на сложном техническом жаргоне: всякие там флип-лоудеры, батт-плейты и двадцатиунциевые баллоны. Забавно, как легко они оперируют такими словами, как «щечки» и «яйца»: если когда-то их и забавлял сексуальный подтекст, он уже давно исчерпан. Джаред дает мне мой маркер, «Автококер 2000», и показывает, как вставлять вертикальный газовый баллон и заряжать цилиндрический магазин с шарами. Кроме того, я получаю черный рюкзак с защитной маской, запасными шарами и газовыми баллонами.
Когда маркеры и все остальное пристегнуто на липучки и закреплено на плечевых ремнях, они один за другим взбираются на решетку забора, легко перемахивают через него и мягко спрыгивают на территорию «Портерс». Последний раз я перелезал через забор бог знает когда, поэтому, когда подходит моя очередь, я решительно бросаюсь на него, чтобы ни за что не оплошать: а то повиснешь там на самом верху или порвешь себе все на свете! Мы перебрались на ту сторону и молча бежим по лесу, который в беспросветной темноте кажется бесконечным. Выбравшись на просторы портеровских задних газонов, мы бросаемся врассыпную, титановые корпуса автоматов в наших руках блестят в голубом свете луны. Без труда представляешь, что ты — член отряда коммандос, проникшего в расположение противника, и когда мы взбираемся на холм и нам открывается вид на массивное черное здание, мерцающее в темноте, я испытываю щенячий восторг.
Я замедляю бег у того озерца, у которого тем летом было столько сижено с Уэйном и Сэмми. Я вспоминаю, как Уэйн летел сквозь струю, когда прыгнул с платформы гейзера. Сейчас фонтан выключен, и темная вода неподвижна, как стекло. У меня в голове начинает негромко, эхом звучать голос Спрингстина, он поет «Призрак в ночи», и я чувствую какой-то жаркий трепет в груди, но не останавливаюсь, бегу дальше. Тут и так страшно, не стоит добавлять своих собственных призраков.
Ясно, что ребята здесь далеко не в первый раз: все как один движутся к дальней погрузочной площадке слева от главного здания. Двое исчезают в кустах, а потом появляются с монтировками, подсовывают их под резиновую окантовку двери на площадку и подцепляют ее снизу. Дверь послушно ползет вверх на своих колесиках, мы гуськом проходим внутрь, а последние вошедшие опускают дверь на место. Джаред идет первым, мы — цепочкой — вслед за ним, через холл на лестницу. Поднимаемся на четыре пролета и входим в огромное помещение, разбитое стеклянными перегородками на бесконечное множество клетушек, — вперед и в обе стороны, куда хватает глаз, видно только их.
— Когда фирма разорилась, помещение опечатали, — объясняет мне Джаред, пока остальные сваливают снаряжение на столы, заряжают маркеры и готовят оружие к бою. Видимо, здесь тишина уже не важна.
— Пока адвокаты судятся, все закрыто. Поэтому тут все как было.
Я медленно иду сквозь непрекращающийся лес перегородок, в отсеках по-прежнему стоят столы, стулья, компьютеры, телефоны, факсы. У многих на стенках до сих пор висят картинки, фотографии — реквизит мелких служащих, пытающихся забыть, что они занимают всего лишь крошечные уголки в огромном пчелином улье. Повсюду царит атмосфера прямо-таки апокалиптического запустения: когда-то огромное процветающее предприятие сегодня превратилось в корпорацию-призрак. Лучшего места для пейнтбола не найти.
Мы разбиваемся на две команды по четверо, Джаред и я оказываемся в компании еще двоих ребят. Одного, круглолицего и прыщавого, зовут Гроссман, а другого — просто Дуб: то ли это сокращение, то ли все дело просто в том, что он гораздо выше остальных. Команды расходятся по разным концам огромного помещения и вешают свои флаги, потом кто-то свистит в свисток, и игра начинается. Следующие два часа мы бешено носимся по стеклянным лабиринтам, прячемся, пригибаемся, стреляем и орем. Каждая игра продолжается примерно двадцать минут и заканчивается, когда либо все четверо «убиты», либо если кому-то удается гораздо более сложный подвиг: стащить чужое знамя, самому при этом не погибнув.
Сначала я осторожничаю, мне все кажется детским и глупым, но после первого приговора «убит» я с головой окунаюсь в первобытный восторг игры, без остатка растворяюсь в азартном тумане игрушечной битвы. Шары с краской — на самом деле это прессованные желатиновые капсулы — бьют довольно ощутимо, но эта жалящая боль — тоже часть кайфа. Кроме того, чего уж там, нервы здорово щекочет чувство реальной опасности: ведь мы безусловные нарушители и занимаемся не чем иным, как вандализмом. Атрибуты погибшей корпоративной цивилизации, создающие антураж игры, конечно, тоже добавляют сюрреалистического привкуса происходящему, и все это вместе с воинственными криками мальчишек, отражающимися от высокого стеклянного потолка, вызывает в памяти образы из «Повелителя мух». И только после четвертой игры, когда объявляют перерыв и все собираются в фойе передохнуть, до меня доходит, что за странное, забытое чувство меня охватило: мне весело.
Мы с Джаредом падаем на офисные кресла на колесиках, кидаем маркеры на колени и стаскиваем маски. Мы обливаемся потом и тяжело дышим, одежда покрыта импрессионистскими пятнами синей краски. На картриджах нашей команды была наклейка «Красный вирус», и в слабом свете указателей «выход» я только теперь замечаю, что наши противники залиты красной краской. Мы отдыхаем, в воздухе царит простой дух товарищества, как будто бойцы одного взвода присели перевести дух, перед тем как отбить у врага очередную высоту.
— Эй, мистер Гофман, — говорит Микки.
— Можно просто Джо.
— Джо. Я не ожидал, что у вас так хорошо получится. Вы в отличной форме.
— Спасибо.
— Для такого старикана, — заканчивает он с улыбкой.
— Микки, — начинаю я.
— Да.
— Соси мой «Автококер».
Эта реплика встречена дружным гоготом, и меня захлестывает юношеская гордость за ловкую остроту.
— А как же охрана? — спрашиваю я. — Неужели так все оставили?
— Только два сторожа в будке у ворот, — говорит Джаред. — Бывает, что они прокатятся на тележке для гольфа по территории, но внутрь никогда не заходят.
— У них времени нет: они телевизор смотрят, — добавляет Микки.
— Мы выбираем вечера, когда по телику интересный матч, — вставляет кто-то еще, кажется, Гроссман.
— А откуда вы знаете, что они никогда не патрулируют здание?
— Такого просто ни разу не было, — отвечает Джаред.
Ясное дело, ровно в этот момент дверь, ведущая на лестницу, с шумом распахивается, и в комнату врываются двое охранников в форме. Они кричат и машут фонариками в нашу сторону.
— Черт, — говорит Джаред.
— Не двигайтесь! — кричит один охранник.
Приказу подчиняюсь один я. Семеро моих товарищей неожиданно вскакивают на ноги и все как один направляют свои автоматы на ошеломленных охранников. Те замирают на месте с раскрытыми ртами.
— Сами не двигайтесь, ублюдки! — весело вопит Микки.
Охранники в страхе пялятся на титановые стволы семи «Автококеров», и несколько секунд мы все стоим неподвижно, немая сцена, прямо как у Тарантино. И тут лицо одного из охранников озаряется.
— Постой-ка. Это же духовые ружья, — возмущенно говорит он, как будто поймав нас на жульничестве.
Микки издает душераздирающий вопль, и я, не веря своим глазам, наблюдаю, как семеро парней открывают красно-синий огонь по охранникам, при этом маркеры свистят и щелкают, словно ударные в музыке нью-уэйв. Удивительно красочное зрелище: под громкую симфонию легких лопающихся звуков шары разрываются на охранниках, и те падают на пол с возмущенными воплями, сворачиваются в комочки, прикрывают головы руками.
— Бежим! — командует кто-то, и мы все начинаем отступать к лестнице, поддерживая заградительный огонь, чтобы охранники не встали с пола, пока мы не окажемся за дверью. Мы несемся вниз по лестнице с дикими криками и победным улюлюканьем, и среди этого безумного ора я слышу свой собственный голос. В следующее мгновение мы уже сбежали с лестницы, несемся через погрузочную площадку и вылетаем из здания, в темноту портеровских просторов. Прохладный воздух освежает мое разгоряченное, потное лицо, и когда мы попадаем в спасительное укрытие леса, я почти в эйфории.
Если вы думаете, что взбираться на полной скорости на двухметровый сетчатый забор, неся при этом килограммовое ружье и рюкзак с двумя килограммами амуниции очень легко, то вы глубоко ошибаетесь. Или вам семнадцать лет. Я, не задумываясь, бросаюсь на забор, в полной уверенности, что легко перемахну его вслед за своими бегущими товарищами, которые уже без труда оказались на той стороне. Взбираться-то я взбираюсь и даже перемахиваю, но когда я хочу уже прыгнуть вниз, лямка моего маркера зацепляется за опору сетки, и меня отбрасывает обратно к забору, в результате чего лямка соскакивает у меня с плеча и утягивает за горло. Пару секунд я униженно болтаюсь в воздухе, рискуя окончить свою жизнь на виселице. Но перед глазами у меня проносится не вся моя жизнь — даже в такой момент я любой ценой пытаюсь избегать клише, — а лица родственников и коллег, которые хмыкают и закатывают глаза, узнавая из новостей подробности моей идиотской кончины. В этот момент Джаред с Микки замечают, в каком плачевном состоянии я нахожусь, и спешат на выручку. Приподняв меня, они высвобождают лямку. Когда меня тянут вниз, одна нога зацепляется за торчащий край проволоки. Раздается громкий треск, штаны рвутся от середины икры до самого низа, и холодный металл прорезает жгучую рану на лодыжке. Я горд тем, что не кричу, впрочем, учитывая то, что мое горло только что освободили от смертельной петли автоматного ремня, вряд ли я смог бы издать что-то кроме хриплого карканья.
Я осторожно хромаю к «мерседесу», уже заведенному Джаредом, Микки подсаживает меня внутрь и, когда я заваливаюсь на сиденье, хлопает меня по плечу:
— Соси мой «Автококер», — говорит он с дьявольской улыбкой. — Это ты неслабо выдал!
И с этими словами он исчезает в ночи.
Джаред жмет на газ и выезжает на грунтовку. Прямо перед нами бешено вращающиеся колеса джипа Микки выбивают из покрытия мелкий камушек, и тот словно пуля ударяется о мое лобовое стекло. Раздается резкий хлопок, и на немецком стекле, прямо под зеркальцем дальнего вида, образуется маленький круглый скол, от которого в разные стороны расползаются три или четыре щупальца.
— Упс, — говорит Джаред.
— Не останавливайся, — говорю я. Мой племянник-взломщик на бешеной скорости уносится в ночь, а я ощупываю свою лодыжку и чувствую, что пальцы стали липкими от крови. И именно это — хотя какая, казалось бы, связь? — напоминает мне о том, что я забыл позвонить Карли, как обещал.
За нами почему-то никто не гонится, и я, можно сказать, разочарован. Не исключено, что охранники предпочли не сообщать о взломе, поклявшись друг другу сохранить это дело в тайне, вместо того чтобы объяснять, каким образом их смогла одолеть банда школьников с маркерами для пейнтбола. Так или иначе, нам удается сбежать, и вскоре мы уже паркуемся в лесу над водопадами.
Я кошусь на племянника, который задумчиво вглядывается в бурлящую воду.
— Джаред, — говорю я, — давай останемся просто друзьями.
Он хохочет:
— В ваши времена это тоже было особое место?
— Возможно, тут еще наши родители совокуплялись.
Джаред роется в многочисленных карманах своих штанов и через какое-то время победно вытаскивает немного помятый, но совершенно целый косяк.
— Будешь? — предлагает он, щелкая встроенной автомобильной зажигалкой.
— Ты не поверишь, но это уже второй косяк, который я вижу за сегодняшний вечер.
— Отлично, — говорит Джаред, поджигая конец. — Значит, ты уже в теме.
Он делает две коротких затяжки, чтобы папироса правильно разгорелась, а потом одну длинную, показательную, после чего задерживает дыхание и передает косяк мне. Я подумываю отказаться, но пульсирующая боль в лодыжке быстро нарастает, и я вспоминаю слова Уэйна.
— Ладно, — говорю я, принимая предложенный косяк, — но строго в медицинских целях.
— Как скажешь: в медицинских так в медицинских! — Джаред откидывается назад и закрывает глаза.
Я делаю долгую затяжку, слегка закашливаюсь — трава сухая и едкая, — и потом еще одну, на этот раз глубоко втягивая дым. Выдыхая, я возвращаю косяк Джареду, и вся машина наполняется дымом. Мы еще несколько раз передаем папиросу туда-сюда, а потом откидываем сиденья назад и опускаем крышу, чтобы можно было смотреть на звезды.
— Я здесь потерял невинность, — ни с того ни с сего говорю я.
— Не может быть, — говорит Джаред. — Я тоже.
Наслаждаясь примитивным мужским единением, мы хлопаем друг друга по ладони в память о своих сексуальных победах. Перед глазами яркой вспышкой появляется образ Карли, ее молочно-белые бедра в тот момент, когда она стягивает юбку, нежно улыбаясь моему неуклюжему щенячьему волнению. «Ты уверена?» — спросил я, когда она потянула вниз резинку моих трусов. «Я этого хочу, — ответила она, — с тобой».
— Я очень ее любил, — провозглашаю я на всю вселенную, которая сворачивается у нас над головой, как огромный студийный задник, и внезапно нахлынувшая грусть удесятеряется под воздействием травы.
— Это неплохо, — говорит Джаред. — Я-то просто уже хотел хоть кого-нибудь трахнуть.
Вскоре я открываю глаза и обнаруживаю, что, пока я немного вздремнул, местоположение наше изменилось. Теперь мы припаркованы напротив большого кирпичного особняка, стоящего на огромном газоне.
— Где это мы? — спрашиваю я.
— Хотел просто кое-что посмотреть, — отвечает Джаред, внимательно глядя в окно.
Я перегибаюсь через сиденье и смотрю ему через плечо:
— На что мы смотрим?
— На нее.
Джаред показывает на освещенное окно второго этажа. В оконной раме то и дело появляется силуэт девушки — она беззвучно движется по комнате, должно быть, готовится лечь спать.
— Кто это?
— Кейт Портной.
— А она…?
— Великолепна, — с благоговением произносит Джаред.
— А как же та девчонка? Ну, давешняя? Кэнди?
— Шери. Мы просто друзья.
— Ничего себе друзья, — присвистнул я. — Мне бы таких друзей!
Джаред хмыкает, не отрывая глаз от окна на втором этаже:
— Ну, нас обоих ситуация устраивает.
— Вот как, — говорю я. — И Кейт не знает про Шери?
Джаред отворачивается от окна и смотрит на меня в полнейшем отчаянии:
— Кейт не знает про меня.
Я сочувственно киваю, про себя подумав, что отдал бы все на свете за то, чтобы мое сердце стало разбитым сердцем восемнадцатилетнего парня.
— Я хочу есть, — говорю я.
Мы подъезжаем к продуктовому магазину и бредем между полок, потягивая лимонад и выбирая чего-нибудь пожевать.
— Надо же, сколько чипсов существует на белом свете, — говорю я оторопело. — И как прикажете выбирать?
— Ты обкурился, — улыбается Джаред.
— Возможно. А который час?
— Одиннадцать сорок две.
— Bay.
А мне кажется, сейчас гораздо позже. Я беру пачку чипсов «Принглс» со сметанно-луковым вкусом, а Джаред выбирает «Фанианс». Кассирша, напудренная девушка-гот со слишком толстым слоем черной помады на губах, равнодушно выбивает нам чек.
— Спасибо, Делия, — говорю я, прочитав ее имя на бейджике. Ей приходится окликнуть нас на выходе, потому что мы не взяли сдачу.
— Простите, — говорю я. — Мы немного под кайфом.
— Очень умно с вашей стороны, — говорит она, жуя «Кит-Кат». В эту минуту она кажется мне такой мудрой и печальной, что хочется сесть и поговорить с ней по душам.
Мы сидим на парковке на капоте «мерседеса», спиной к ветровому стеклу, и жадно запиваем чипсы лимонадом. Покончив с припасами, я спрыгиваю с машины и издаю болезненный вопль, как только моя правая нога касается земли. Я закатываю порванную штанину и осторожно стягиваю окровавленные остатки носка. Лодыжка опухла и покрылась спекшейся кровью, рассмотреть рану невозможно. Джаред сочувственно присвистывает:
— Ну что, едем в травмпункт?
— Не-а, там, пожалуй, всю ночь проторчишь, — отзываюсь я. — Кажется, кровь не течет. Поеду домой и там промою.
По дороге я, однако, меняю свое решение и велю Джареду ехать на Оверлук-роуд.
— Зачем? — спрашивает он.
— Ты показал мне свою, теперь я тебе свою покажу.
В окнах у Карли не горит свет, и в моем одурманенном мозгу я сам кажусь себе в этом виноватым.
— Я должен был ей сегодня позвонить.
— Сейчас первый час, — говорит Джаред. — Завтра позвонишь.
С одной стороны, я чувствую мудрость этого решения, но с другой, обкуренной стороны, я вижу особую романтичность в том, чтобы заявиться к ней за полночь. К тому же сегодня мне снова восемнадцать. Вот они мы с Джаредом: парочка юных, горячих сердец, обкуренных, одиноких и бесконечно романтичных. Желание наше безмерно, вера наша безгранична, тестостерон из ушей лезет. Дай нам только шанс, и полюбим тебя каждой клеточкой наших тел, только позволь — и мы будем ласкать тебя всю ночь. Разбей наши сердца, мы будем плакать и рыдать, но не успеешь оглянуться, как влюбимся снова.
Я выбираюсь из машины и медленно хромаю по центральной дорожке.
— Плохая идея, — предостерегает меня из машины Джаред.
— Я знаю, что делаю.
— Судя по всему, не знаешь.
Я не обращаю на него внимания и звоню в дверь. Через несколько секунд звоню снова. Как раз в тот момент, когда до меня начинает доходить весь идиотизм этой затеи, до меня доносится тихая поступь босых ног по ковровому покрытию, и вот уже в дверях появляется Карли. На ней голубые шорты и серая футболка с эмблемой Коннектикутского университета, волосы собраны в свободный хвост, глаза с трудом фокусируются, так как сон борется с явью. Выглядит она, как мне кажется, вполне великолепно.
— Джо, — говорит она, не в качестве приветствия, а скорее в форме констатации — так в эпопее про Джеймса Бонда какой-нибудь злодей, услышав внезапный взрыв в своих подземных ядерных лабораториях, произносит с тщательно скрываемым европейским акцентом: «Бонд». Потому что больше-то, черт подери, некому!
— Привет, — говорю я.
— В чем дело? — говорит она, протирая глаза.
— Я обещал позвонить. Не хотел, чтобы ты думала, что я не позвонил.
— Ты не позвонил, — сообщает она, немедленно сбив меня с толку.
— Точно.
Повисает тяжелая пауза, возможность управлять этим разговором проплывает на дразнящей высоте над моей головой.
— Как-то плохо выходит, да? — говорю я.
— Не знаю, о чем ты, но, похоже, выходит плохо.
И тут я неожиданно выдыхаюсь. Я отворачиваюсь от Карли и сажусь на ступеньки. Я слышу, как она стоит у меня за спиной в нерешительности, а потом выходит из дома и стеклянная дверь со свистом захлопывается за ней. Один — ноль в нашу пользу. Сейчас возможно все. Она опускается рядом со мной и подтягивает колени к подбородку.
— Джо, чего тебе надо? — мягко говорит она.
— Я… ну, я не знаю. Хочу наладить отношения с тобой.
— И ты подумал, что если явишься сюда посреди ночи, то все и получится?
— В тот момент казалось, что так и надо.
Я замечаю, какие восхитительные у нее пальцы на ногах — короткие и тонкие, закругляющиеся на концах, как луковки или виноградинки, а ногти покрыты блестящим малиновым лаком.
— У тебя красивые пальцы ног.
— Ты пьян?
— Нет, — отвечаю, — разве что слегка под кайфом.
Карли кивает:
— Чудесно.
Над нами вздувшимся волдырем на пятке неба висит луна, готовая вот-вот разлиться густым белым гноем. Я смотрю на Карли и чувствую, что сейчас расплачусь.
— Ну почему я не могу все это преодолеть и просто поговорить с тобой? — говорю я. — Ты — единственный человек на всем белом свете, с которым мне хочется говорить, но у меня никак не выходит.
Она снова кивает и нагибается вперед, и на какой-то волшебный миг мне начинает казаться, что вот сейчас она меня обнимет, но нет, она просто наклоняется, чтобы лучше разглядеть мою ногу, и спрашивает:
— Что это у тебя — кровь?
Гостевая ванная у Карли окрашена в пастельные тона, розово-голубая, на обоях импрессионистские акварели с орхидеями. Над раковиной матовая пластиковая полочка с ароматными кусками мыла в форме ракушек и морских звезд. Я тут же понимаю, что не Карли украшала эту ванную, что в таком виде она была при покупке. Это помещение — слишком рафинированное и утонченное для тех естественных надобностей, для которых оно предназначено, тут по-большому сходить — все равно что выругаться в храме. Я сижу на мраморной персиковой раковине, а Карли — на махровой покрышке унитаза, моя раненая нога лежит между ее гладкими бедрами, и она осторожно протирает ее спиртом. Вот зачем я ее разбудил: я попросту не мог вообразить, как буду сам залечивать свои раны вторую ночь подряд.
— Глубоко, — ворчит Карли, обрабатывая края пореза. — Как это получилось?
— Лез через забор.
— А в чем это ты весь?
— В краске.
Она вопросительно смотрит на меня.
— Я играл в пейнтбол, — объясняю я.
— Угу. — В рассеивающейся наркотической дымке лицо ее как будто подсвечено золотистым светом. — Ты хочешь сказать, что сегодня вечером ты играл в пейнтбол, курил траву и поранился, перелезая через забор.
— В твоем изложении звучит по-идиотски, — говорю я, — потому что вне контекста.
— Может, расскажешь контекст?
Я некоторое время раздумываю, а потом пожимаю плечами:
— Что-то сейчас не припомню. Наверное, хотел воскресить юность.
— А в юности, конечно, ты всегда ходил обкуренный.
— Может, зря не ходил.
Этого, конечно, как раз и не следовало говорить, после таких слов я выгляжу полным козлом. Правильно было бы сказать что-то типа «тогда мне не нужна была травка, потому что у меня была ты». Прозвучало бы банально, явно как заигрывание, я бы заработал в лучшем случае саркастическую ухмылку, но в глубине души она, может быть, вспомнила бы, что когда-то меня любила.
Карли распечатывает зубами новый спиртовой тампон и снова принимается протирать мою лодыжку.
— Можно я скажу правду?
— Если только это что-то приятное.
— С тех пор, как ты приехал в Буш, ты, похоже, всерьез решил заработать репутацию полного кретина и получить как можно больше телесных повреждений.
— Разве это было приятное?
— Кому-то может показаться, — продолжила она, не обращая внимания на мои слова, — что ты нарочно это делаешь.
— А зачем бы мне это делать?
— Я не знаю, — говорит она, возвращаясь к моему порезу. Она вытаскивает из ящика подо мной кусок марли и пластырь и начинает аккуратно забинтовывать рану. — Может, какая-то странная форма покаяния.
— Прекрасная теория, — говорю. — Только в чем мои грехи?
— Ну, грехи у всех есть.
— А у тебя какие?
Она обдумывает мой вопрос.
— Не знаю точно, — признается она, задумчиво кусая губу. — Но я уверена, что искупила их уже сполна.
— Я слышал про это… я имею в виду, про твой брак. Мне очень жаль. Не знаю даже, что сказать.
— Вот и отлично, — говорит Карли, резко поднимаясь и опуская мою забинтованную ногу, — потому что эту тему мы не обсуждаем.
— Мне жаль, — повторяю я.
— Не нужно меня жалеть.
— А что же мне нужно делать?
Карли пронзает меня взглядом, в котором неловко сталкиваются горечь и скрытая теплота, как гости, слишком рано пришедшие на вечерний коктейль.
— Домой идти тебе нужно.
Всю недолгую дорогу домой мы с Джаредом сидим в давящей тишине, и остатки дурмана выходят из нашей крови, как пузырьки из постоявшей бутылки шампанского. Я проигрываю в голове наш разговор с Карли, пытаясь точно воссоздать тональность, но воспоминание о нем уже очень нечеткое, за гранью реальности. Я по-прежнему понятия не имею, как она ко мне относится, но начинаю сильно подозревать, что повода для безудержного оптимизма в ее двойственном поведении искать не следует. Мы подъезжаем к дому, Джаред выключает двигатель, откидывается назад и протягивает мне ключи.
— Ну, как там все прошло?
— Нормально, — отвечаю я. — Не то чтобы супер. Не знаю. Паршиво.
— Ну, самое главное — ты точно знаешь, как именно.
— А насчет той девчонки в окне?
— Кейт.
— Кейт. Ты вообще собираешься с ней поговорить?
— Не знаю, — говорит Джаред. — Хотя это все дико мучительно, но есть в этой стадии что-то приятное.
— Она не знает о твоем существовании. Разве это вообще можно назвать стадией!
— Это правда. Но зато я еще не успел ничего запороть.
— Тоже верно.
Мы выходим из машины и устало бредем по лужайке к переднему крыльцу, как навоевавшиеся солдаты только что из окопа, и тут Джаред весь напрягается. «Все пропало», — шепчет он мне еле слышно. Подняв глаза, я прослеживаю его взгляд и обнаруживаю на крыльце Синди — выглядит она уставшей и злой как черт. Она свирепо оглядывает нас, ободранных, хромающих, перепачканных в краске, а когда ее осуждающий взгляд останавливается на мне, то в нем вспыхивает неприкрытая враждебность. Она быстро принюхивается, лицо ее на мгновение морщится, и у меня нет никаких сомнений: она учуяла запах травы. Я готовлюсь к страшной головомойке, но эта ночь приберегла для меня еще один сюрприз. Синди спускается со ступенек и медленно кивает, как будто я только и сделал, что оправдал ее самые худшие ожидания.
— Привет, Синди, — говорю я, чтобы прервать молчание. — Что случилось?
Она еще не успела ответить, но я уже знаю, почему она пришла. Интуиция подсказывает мне: отец вышел из комы. Случилось чудо, врачи разводят руками. Какая-то сестра, проходя мимо его палаты, увидела, что он сидит на постели, растерянный, но абсолютно бодрый. И когда с него сняли кислородную маску, то он хриплым голосом позвал своих сыновей, именно во множественном числе, одного и второго. Теперь предстоит восстановление сил, чувство неловкости, физиотерапия, прерывистые разговоры о наших былых проблемах, взаимные обвинения, завуалированные извинения, но сквозь все это прорастет что-то новое, возможность второго шанса. Я не буду уклоняться, я выскажу свою горечь, дам волю своему сарказму, я не упущу возможности снова обрести целостность.
Синди секунду смотрит мне в глаза, а потом отводит взгляд.
— Твой отец умер, — говорит она.
Воспоминания мелькают как в калейдоскопе: отец учит меня кататься на новом двухколесном велосипеде, и вот он в ужасе несется за мной, когда у меня — вдруг! — получается, и я усвистываю вперед по нашей улице, а мама с Брэдом хохочут на лужайке перед домом. А вот мой макет горы Святой Елены в четвертом классе, отец до утра не ложится спать — помогает мне найти нужную пропорцию соды и уксуса, чтобы смоделировать извержение в построенной мною модели из папье-маше. Вот он, весело чертыхаясь, помогает мне вытащить пятикилограммового полосатого окуня на взятой напрокат лодке в проливе Лонг-Айленд и победно хлопает меня по спине, когда мы наконец одерживаем верх над мощной рыбиной. А вот он моет машину перед гаражом, вдруг направляет шланг на нас с Брэдом и гоняет нас струей по всему двору; мы запутываемся в шланге и в конце концов все валимся на землю — мокрая, дрыгающая ногами и руками куча-мала…
Но вот какая штука. Ничего этого на самом деле не было. Или было. Я уже сам не знаю. Я столько времени провел, заново переживая и переписывая эти годы, что уже толком не знаю, откуда взялся тот или иной эпизод. В своей безрассудной ярости я умудрился до такой степени изгадить свою память, что никогда больше не смогу вычленить из нее реальные события: если в прошлом и было что-то хорошее, все это теперь затерялось в груде вымысла. А хуже всего то, что, похоже, я сделал это намеренно.