КНИГА ВТОРАЯ

Мы сошлись тем адским летом, я и Терри, и вдвоем

Мы огнем дышать пытались, что нас создал.

По окраинам кружили с нашим «верую» в зубах,

Спали в старом домике на пляже, напивались в солнцепек.

По закоулкам, по закоулкам

Мы спасались, мы дрались за любовь,

Убегая со всех ног в закоулки.

Брюс Спрингстин. Закоулки

Глава 23

Гробы называются «Уилтон», «Эксетер», «Балморал» и «Бэкингем»: так любимые покойники получают возможность вступить в загробную жизнь британскими аристократами. Можно заказать медные украшения, бронзовые рукоятки ручной работы и индивидуального пошива креп цвета шампанского с такими же подушками и покрывалами. Более дорогие модели снабжены патентованной регулируемой системой «Вечный покой», некоторые расписаны изнутри и имеют освещенные углубления с изображением Мадонны или репродукцией «Тайной вечери». Только всепроникающее ощущение смерти не позволяет всей этой индустрии окончательно скатиться в область фарса.

Брэд дома, сидит на телефоне, организует все детали, необходимые, чтобы погрузить тело под землю, поэтому я вызвался выбрать гроб, но я не думал, что это окажется так трудно! Я должен определиться с оттенком дерева и декоративными элементами для предмета, который практически сразу зароют в землю. Интересно, что из этого наиболее существенно для трупа?

Готовый товар выставлен в подвале похоронного бюро. Помещение это сильно смахивает на площадку для съемки ситкомов: блестящие лакированные гробы установлены на скромных черных пьедесталах и тщательно отполированы — до выставочного блеска. Эдакий автосалон для свежепреставившихся. В воздухе чувствуется легкий аромат лака и лимонной пропитки. Я рассеянно брожу среди гробов, размышляя о том, что абсолютно не важно, какой я выберу, и все равно страшно боюсь выбрать что-то не то. Если совершить в жизни столько ошибок, сколько совершил я, невольно вырабатываешь здоровый пофигизм в принятии решений, но тут же речь о вечности, и это меня пугает.

Меня обслуживает Ричард, толстый, дерганый, с навечно прилипшим выражением глубокого сочувствия на лице. Я его помню, он жил неподалеку: такой грустный упитанный мальчик, который никогда не мог заправить всю рубашку в штаны, один какой-нибудь конец всегда торчал. Он нервно следует за мной по залу, потея и тяжело дыша, излагает все достоинства более дорогих гробов, а когда я прямо спрашиваю о цене, кажется слегка оскорбленным: мол, в такой момент разговор о деньгах просто неприличен. По всей видимости, ему причитается определенный процент с каждой покупки, что не очень-то красиво, учитывая специфику его профессии. Коллективная скорбь всех жителей Буш-Фолс поможет его детям закончить колледж.

В конце концов я выбираю «Эксетер» красного дерева, который без налогов стоит пять тысяч шестьсот долларов. Думаю, не поторговаться ли, но потом решаю, что это будет совсем неприлично, а кроме того, мне страшно хочется покончить с этим делом и поскорее выбраться отсюда. Ричард подобострастно кивает и протискивает свои крупные формы за смехотворно маленький черный письменный стол в конце зала, чтобы оформить покупку.

— С вас еще шестьдесят долларов за охлаждение, — информирует он меня.

— За что, простите?

Он отрывается от бумаг:

— За охлаждение тела. Мы поддерживаем низкую температуру все время до погребения. Это стоит тридцать долларов в сутки.

— А, понятно. — Я уже жалею, что спросил.

— У вас еще скидка семь процентов, как у «Кугуаров».

— Что?

Ричард смотрит на меня:

— Ваш отец ведь играл за «Кугуаров»?

— Играл, — отвечаю.

— Ему положена семипроцентная скидка.

— Повезло ему.

Ричард поднимается из-за стола под шипящий звук облегчения, издаваемый его креслом, и протягивает мне чек:

— Снова повторю, что искренне сожалею о вашей невосполнимой утрате.

— Спасибо, — говорю я, размышляя о том, что при десяти процентах комиссионных он только что за пятнадцать минут заработал шестьсот баксов, поэтому вряд ли он уж очень сильно сожалеет. Но опять же, лично я только что выбрал вечное пристанище своему отцу, с которым не разговаривал семнадцать лет, поэтому я просто пожимаю мягкую и влажную руку Ричарда и радостно сматываюсь.


Многие жители Буш-Фолс сочли своим долгом явиться на похороны, и, по их мнению, смерть моего отца совершенно не является поводом перестать пялиться на меня во все глаза. Они кружат по залу и мерят меня взглядами — от изучающих до откровенно враждебных. Одно дело просто знать, что большая часть местного населения меня презирает, и совсем другое — оказаться с этими людьми под одной крышей. Напоминает детские кошмары, когда снится, что приходишь в школу и вдруг обнаруживаешь, что явился без штанов. Нагота, может, и воображаемая, но леденящий холод в животе — самый настоящий.

Оглядев толпу, я обнаруживаю, что многие мужчины одеты в старые куртки «Кугуаров» в знак солидарности с ушедшим товарищем. Так же делают пожарники или полицейские, когда приходят проститься с одним из них, погибшим при исполнении долга. В этом есть что-то возвышенное, даже если выцветшие куртки смотрятся по-дурацки на толстых, лысеющих, пузатых мужиках, нацепивших их поверх рубашек с галстуками. Идиотство, я знаю, но я все равно с горечью отмечаю, что даже после смерти отец не упустил случая напомнить мне, что я не допущен в круг избранных, к которому они с Брэдом принадлежат как кугуаровцы.

Даже не знаю, что было бы, если бы не Оуэн, который прикатил с Манхэттена на специально снятом для этого отвратительнейшем белом лимузине. Он стремительно входит в холл, неуместно щегольски одетый: на нем поплиновый костюм песочного цвета, салатовая рубашка и крапчатый галстук-бабочка. В течение нескольких лет Оуэн пытался определить, должен ли его гардероб иметь строгие четкие линии, отражая уверенность в себе делового человека, или же более плавные очертания, говорящие о проницательности интеллектуала и литератора. Со временем его жгучая тяга отразить эту двоякость вылилась в ужасающий попугайский стиль, которому он в конце концов и стал неукоснительно следовать.

— Я подумал, что тебе не помешает моральная поддержка, — провозглашает он, наслаждаясь всеобщим вниманием к своей персоне. — Но поскольку всем известно, что я абсолютно лишен каких бы то ни было моральных принципов, тебе придется довольствоваться просто моей поддержкой как таковой.

— Спасибо, что приехал, — говорю я во время его краткого объятия. Раньше он никогда меня не обнимал. От него пахнет одеколоном «Олд спайс» и детской присыпкой.

— Ну что ты, — говорит Оуэн, отступая и с нескрываемым интересом оглядывая окружающих. — Как я мог не приехать!

Появляется Уэйн, он выглядит потрясающе здоровым в своей кугуарской куртке и взятых напрокат парадных брюках, которые каким-то образом скрывают его высохшую оболочку. Он коротко обнимает меня, и мы обмениваемся понимающими ухмылками по поводу моего собственного костюма, тоже взятого напрокат, как будто нужны дополнительные доказательства того, что мы здесь — чужие.

— И ты тоже? — спрашиваю я, указывая на его куртку.

— Я всегда питал слабость к традициям, — отвечает Уэйн со смешком. — Если, конечно, они не влияют на образ жизни.

Я знакомлю его с Оуэном, тот кивает ему, как знакомому, и неожиданно крепко его обнимает, Уэйн же удивленно похлопывает его по спине.

Карли появляется в тот момент, когда в зал для церемонии проходят последние гости, и я вдруг понимаю, что все это время гадал, придет она или нет. Она подходит ко мне и чмокает в щеку. Я-то рассчитывал на что-то более серьезное, затянувшиеся объятия, может, даже слезы.

— Я очень сожалею, Джо, — говорит она. На ней блестящий черный брючный костюм и белая блузка, открывающая маленький треугольник бледной кожи и чуть выступающие ключицы.

— Спасибо, что пришла, — говорю я.

Я пытаюсь что-то еще сказать, но горло вдруг перехватывает, и ничего не выходит. Карли сжимает мою руку, понимающе смотрит на меня и добавляет:

— Я сяду так, чтобы тебе было меня видно.

Я беззвучно киваю, и она проходит в церемониальный зал передо мной.

Дальше все происходит как в тумане. Раввин читает на иврите какие-то псалмы, затем на подиум по очереди взбираются немолодые мужчины в линялых кугуарских куртках и произносят речи в память об Артуре Гофмане, грозя утопить нас в потоке баскетбольных метафор. Последним выступает Брэд. Разделив жизнь отца на четыре периода, он подробно разъясняет, что хорошего сделал отец в каждый из них. Мне страшно хочется вскочить и заорать, что это просто долбаная игра. Но когда он спускается с подиума, я вижу, что он выжат как лимон, по лицу текут слезы. Я знаю, что он любил отца, и в эту минуту страшно жалею Брэда. Хотя уже в следующую минуту я снова жалею только самого себя.

Всего несколько машин следуют за катафалком на кладбище, расположенное в другом конце города. Там мы с Брэдом, Джаредом и еще тремя мужчинами постарше в кугуарских куртках — приятелями отца — несем гроб к могиле, где высится гора земли и хорошо видны следы от гусениц экскаватора, накануне подготовившего яму. Мы ставим гроб на две доски, пересекающие могилу, и когда могильщики начинают опускать гроб, я вдруг осознаю, что стою возле маминого памятника. Я поворачиваю голову, чтобы прочесть на серой мраморной плите: Линда Гофман, 1945–1983, любимая жена, мать и дочь… И через мгновение уже стою на коленях, вожу пальцами по ложбинкам букв, складывающихся в ее имя, и безудержно рыдаю, пока у меня за спиной засыпают землей отцовский гроб, и тут что-то бьет меня по голове, холодное, скользкое и твердое; мелькает полированный мрамор могильного камня; возможно, я отключаюсь, точно не знаю, но меня совершенно точно несут, живого среди могил — как бы для разнообразия; и последняя моя мысль — о том, что я никогда не думал о ней как о его жене, а это несправедливо, потому что и он чего-то лишился, и, может быть, его потеря даже больше моей.

Глава 24

1987

Сначала я не верил, что Уэйн больше не вернется. Каждый день я ждал, что вот сейчас сниму телефонную трубку и услышу его голос или приду в школу, а тут он: стоит себе в кугуарской куртке, опершись о свой шкафчик, со своей фирменной кривоватой усмешкой. Каждый день, проезжая мимо его дома, замедлял ход и внимательно вглядывался в плотно задернутые шторы, как будто так можно было угадать, где он сейчас находится. Миссис Харгроув установила автоответчик, просто так трубку брать перестала, и мои регулярные звонки были бесполезными.

— Не думаю, что он вернется, — мягко сказала Карли в один из первых теплых дней весны. У нас не было одного урока, и мы вышли посидеть на трибунах перед футбольным полем, насладиться хорошей погодой. Уэйна не было уже больше месяца.

— Конечно вернется, — сказал я. — Что ты такое говоришь!

Она вложила свою руку в мою и посмотрела на поле.

— А ты бы вернулся?

Я покачал головой.

— Но где же он сейчас? Мог бы хотя бы мне позвонить. Чтобы мы знали, где он. Я же его лучший друг, в конце концов.

Карли прижалась ко мне и поцеловала меня в щеку:

— Он обязательно позвонит, просто пока не готов.

Я уткнулся в ее макушку и поцеловал в пробор.

— Интересно, звонил ли он Сэмми, — сказал я.

С тех пор как Уэйн исчез, Сэмми превратился в человека-невидимку. В школе он теперь появлялся нерегулярно, и если приходил, то двигался по коридорам как призрак вдоль стен, незаметно проскальзывая в классы. Волосы у него теперь не были уложены в кок, они отросли и липли к голове; он всегда выглядел помятым, как будто спал не раздеваясь. В те редкие моменты, когда я с ним сталкивался, он говорил со мной коротко и формально, тщательно отводя глаза.

Считаные разы я заезжал к нему домой, движимый не дружбой, а надеждой разузнать что-то про Уэйна. Но Сэмми был неизменно угрюм и общаться не хотел. Я проводил в его комнате минут десять, после чего разговор иссякал.

— Джо, с ним что-то не так, — сказала однажды Люси, провожая меня по ступенькам до машины. — Я не могу до него достучаться.

— Я тоже, — сказал я. — Похоже, он послал весь мир к чертовой матери.

Она облокотилась о мою машину и закурила, подрагивая от вечернего холода, и казалась сейчас очень маленькой и беззащитной. На пьедестале, который я мысленно возвел для нее, она всегда представлялась мне в преувеличенном виде, и я каждый раз поражался, когда обнаруживалось, насколько я ее выше. Я подумал: ничего не стоит сейчас подойти и обнять ее.

— Я, наверное, скоро свихнусь, — сказала Люси, покачав головой. — Он практически ничего не ест, со мной не разговаривает. Я вообще не понимаю, что мне делать! Я всегда старалась быть ему хорошей матерью. Сэмми, между прочим, далеко не подарок. — Она выдохнула дым и нервно замахала рукой, разгоняя его. — Понятно, что меня не назовешь образцом материнства, чего уж тут. Мне было чуть больше, чем тебе, когда Сэмми родился. Совсем еще девчонка. Я всегда говорила, что нам только лучше без его подонка отца, но кто его знает. Может, будь у него отец… — Голос ее умолк, и она посмотрела на меня с грустной улыбкой. — Черт-те что несу, да?

— Все нормально.

— Прости, Джо. Совершенно не собиралась на тебя все это вываливать. Просто… Не знаю… Я в отчаянии.

И тут я понял кое-что про Люси. Пока она не родила Сэмми, она парила по жизни на крыльях своей безупречной внешности. А потом она развелась, и в ее жизнь вошли такие бедствия, против которых красота была бессильна. Она чувствовала, что не в состоянии помочь Сэмми, и презирала себя за это.

— Все нормально, — повторяю я, — жалко только, что я больше ничем не могу помочь.

— Главное, заходи, — сказала она. — Ему сейчас совсем нельзя без друзей.

— Он не хочет меня видеть. Почти не разговаривает со мной.

Она сжала мою руку:

— Джо, не бросай его. Он придет в себя. Он всегда приходит в себя.

— Хорошо, — сказал я, — не буду.

Но я его бросил. Я ничего не мог с собой поделать: всякий раз, как я видел его, безнадежно уставившегося в пространство, меня охватывала такая ярость, что я сам начинал за себя бояться. Мне хотелось заорать на него, стукнуть его как следует, сказать, что я проклинаю тот день, когда он появился в Буш-Фолс. Я предложил ему дружбу, а он вместо благодарности разрушил колею, по которой катилась моя жизнь. Подспудно я осознавал, что рассуждаю по-детски, что тут затронуты более важные и сложные истины, но знание это совершенно не уменьшало моей злости.

— Перестань преследовать миссис Харгроув, — сказал мне как-то вечером отец, просунув голову в дверь моей спальни на пути к себе. Он был потный, сгорбленный после работы, глаза полуприкрыты от усталости. Брюки почти светились на коленках и вытерлись на отворотах, и на какую-то долю секунды я почувствовал к нему острую жалость. Без маминого напоминания ему и в голову не приходит купить себе новые штаны.

— Что?

— Эта несчастная женщина и так достаточно натерпелась. Не хватает еще, чтобы ты звонил ей денно и нощно.

— Я не звоню ей денно и нощно, — сказал я.

— Слушай, она прямо-таки бросилась на меня у выхода из супермаркета и сказала, что она из-за тебя с ума сойдет.

— А она и так с ума сошла.

— Прояви уважение, — сказал отец сурово и вошел в мою комнату, чего не случалось с момента избрания Рейгана. — Если бы кто-то из моих сыновей оказался гомосексуалистом, я не уверен, что я бы лучше справлялся с ситуацией.

— Я тебе так скажу, — едко ответил я. — Ты бы вообще не справился.

Я видел, как в глазах его на мгновение зажглась ярость, но он был слишком уставшим, чтобы спорить со мной.

— Уэйн уехал по собственной воле. Если бы он захотел с тобой поговорить, то дал бы знать, как с ним связаться.

— А ты и рад, что он уехал, — бросил я ему в лицо.

Отец кивнул:

— Уэйну нужно было уехать. Так было лучше для всех, включая его самого. И он это понял. Когда ты станешь старше, ты тоже поймешь. — При этих словах он повернулся к двери.

— Полная чушь, — сказал я.

Он на секунду замер, но оборачиваться не стал.

— Просто оставь ее в покое, — сказал он. — Я не хочу больше об этом говорить.

Когда он ушел, я стал колотить кулаками по стене и бил, пока не разодрал костяшки, а потом еще и еще, и кровяные дорожки размазывались по белой штукатурке, как шоколад. Он, без сомнения, слышал грохот, но, видимо, не счел нужным вмешиваться.


Через несколько дней отец уехал в двухдневную командировку, и Карли пришла ко мне, чтобы заняться любовью в моей постели. Это была такая роскошь — настоящая кровать, где можно не бояться, что в любую секунду тебя обнаружат, такая редкость, что мы никогда не упускали этой возможности. И вот когда мы уже часа два как этим занимались, раздался дверной звонок.

— Кто это? — спросила Карли. Я лежал на спине, она лежала на мне, тоже на спине, а ее ноги и руки были на моих ногах и руках. Она иногда любила так лежать после того, как мы кончили, — ей хотелось, чтобы наши тела соприкасались в как можно большем количестве точек.

— Никто, — сказал я. — Не обращай внимания.

Но звонок не утихал, поэтому я выскользнул из-под нее и натянул шорты.

— Сейчас вернусь, — сказал я.

— Я буду греть твое место.

Она растянулась на постели, позволяя разглядеть все ее обнаженное тело, на котором сверкали еще не высохшие после занятий любовью капельки пота.

— Джо.

— А.

— Я тебя люблю.

— И я тебя люблю.

Моя улыбка погасла, когда, открыв дверь, я обнаружил на крыльце Сэмми, который вертел в руках ключи от машины.

— Привет, Джо, — сказал он, вставая. — А я думал, тебя дома нет.

«Так чего ж ты не ушел?»

— Как дела? — спросил я.

— Нормально.

— Отлично. А в чем дело?

— В чем дело? — повторил он, обдумывая вопрос. На нем были джинсы и голубая ветровка, жирные волосы липли к голове, ему явно следовало помыться. На краю подбородка и пониже висков виднелись разрозненные клочки щетины — я впервые увидел, что на лице у Сэмми могут расти какие-то волосы.

— Сам точно не знаю, в чем дело, — сказал он. — Я сидел в своей комнате, слушал «Бобби Джин» по сотому разу и вдруг понял, что не могу дышать. Мне срочно понадобилось выйти из дому.

— А почему «Бобби Джин»?

— Ты в слова там когда-нибудь вслушивался?

— Может быть. Не знаю.

Сэмми сверкнул своей особой презрительной улыбкой, предназначенной для тех простых смертных, которым никогда не понять всей многомерной красоты песен Спрингстина.

— Это песня о человеке, у которого лучший друг уезжает из города, не попрощавшись, — сказал он. — Обязательно послушай еще раз.

— Может, послушаю.

Сэмми кивнул, глубоко погруженный в свои мысли.

— Джо, — сказал он, — пока все это не случилось, мы же были с тобой друзьями?

— Конечно.

— Так почему же мы больше не друзья?

Голая прямота этого вопроса застала меня врасплох, и мне пришлось на минуту отвести взгляд, прежде чем ответить:

— Не знаю. Я пытался оставаться твоим другом, — и в моих собственных ушах эти слова прозвучали фальшиво.

— Ты на меня злишься?

— Конечно нет.

— Потому что я бы тебя понял, — сказал Сэмми. — Я бы с этим не согласился, но я бы тебя понял.

Я глубоко вздохнул. Совершенно не хотелось говорить об этом сейчас.

— Сэмми, я на тебя не злюсь.

Он пристально посмотрел мне в глаза, пытаясь оценить уровень моей искренности. Через некоторое время он кивнул.

— Отлично, — сказал он. — Мне кажется, сейчас я совсем не смог бы этого вынести — если бы ты на меня злился.

— Сообщи, когда для этого будет подходящий момент, — сказал я и, спохватившись, скроил широченную улыбку, чтобы он не подумал, что я всерьез.

Он улыбнулся:

— Договорились.

Он повернулся, чтобы спуститься с крыльца, но замер на полпути, хотел было что-то сказать, но сам себя прервал, и потом поднял на меня глаза.

— Знаешь, я ведь совсем не собирался быть таким, — произнес он нерешительно.

— Каким таким?

Он с улыбкой обвел себя рукой:

— Таким. Голубым. Можешь мне поверить, какое-то время я изо всех сил пытался им не быть. Даже когда мы сюда переехали, я еще думал, что, может, на новом месте, где никто меня не знает, я смогу измениться. — Он жалобно улыбнулся: — Видимо, не могу, как и Уэйн.

— Я не думаю, что Уэйн твердо решил, про себя, какой он, — сказал я чуть более резко, чем сам хотел. — Я думаю, он уехал, чтобы самому во всем разобраться.

Сэмми посмотрел на меня долгим взглядом, а потом покачал головой:

— Если бы Уэйн не был твердо уверен, он бы не уехал.

— Ладно, — сказал я, быстро меняя тему. Не хватало еще, чтобы Сэмми выступал экспертом по моему лучшему другу. — Ты сейчас куда?

— Не знаю, — сказал он, пожав плечами. — Думал просто покататься. — Он посмотрел на меня с нижней ступеньки крыльца. — Поехали со мной?

Я чуть было не согласился. С тех пор как Уэйн уехал, а Сэмми погрузился в эту депрессию, у меня в общем-то не осталось друзей, с которыми можно было бы просто поболтаться где-то и повалять дурака, и мне этого страшно не хватало. Но наверху в постели меня ждала Карли, нагая и возбужденная, и, конечно, с этим ничто не могло сравниться.

— Может, завтра? — сказал я. — Я сейчас в некотором роде занят.

Сэмми посмотрел в дверной проем за моей спиной и ухмыльнулся:

— Я мог бы и догадаться. — С этими словами он спустился с крыльца и обошел материнский «шевроле».

— Сэмми, — окликнул его я.

— А?

— Увидимся.

Он распахнул дверцу и посмотрел на меня поверх крыши.

— Не поминай лихом, — сказал он.

Пока я поднимался обратно, мне показалось немного странной окончательность этих слов, но особенно поразмышлять над этим возможности не было, потому что, когда я вошел в спальню, я обнаружил, что Карли прыгает на моей кровати, по-прежнему бесподобно нагая, и все мысли о Сэмми мгновенно улетучились из моей головы.

— Мне стало немного скучно, — сказала она смущенно.

— Я так и понял.

— Тебе как-то особенно дороги эти шорты?

— Нет вообще-то, а что?

— Потому что если ты не снимешь их в течение пяти секунд, я отправляюсь домой.

Я улыбнулся и бросился в кровать, и в течение нескольких последующих часов мир погрузился в темноту, и ничего не существовало за пределами вселенной, ограниченной четырьмя стенами моей спальни.


В ту же ночь, когда Карли уже ушла, я достал кассету «Рожденный в США» и включил песню «Бобби Джин». Сэмми был прав. Я раньше никогда не вслушивался в слова, и меня потрясло, насколько точно они описывали мои чувства с тех пор, как Уэйн уехал. Спрингстин аккуратно избежал указания пола Бобби Джин, и слушатель может интерпретировать песню по собственному желанию. Когда он спел последнюю строфу про то, что Бобби Джин где-то скитается, на автобусе или на поезде, и как ему просто хочется в последний раз повидаться с ним или с ней, я буквально задрожал. Мне не хватает тебя, — печально доносилось из динамиков. — Удачи и прощай, Бобби Джин. Босс протянул имя еще на один бит, а потом мощно вступил Кларенс на саксофоне, с таким леденящим душу стоном и скорбным скрежетом, что я опустился на пол и стал раскачиваться в такт музыке, только потом осознав, что плачу.


Я еще не знал, что Сэмми мертв, когда вошел наутро в школу и встретил Карли, хихикающую с подружками у шкафчиков. Увидев меня, она быстро с ними распрощалась и примчалась, чтобы поцеловать меня.

— Привет, герой-любовник, — сказала она, легко поймав мое настроение. — Вчера было очень здорово.

— Что за веселье? — спросил я, указывая на ее подружек, которые по-прежнему стояли тесной группой и жарко жестикулировали.

— Шерил прошлой ночью рассталась с девственностью, — ответила Карли. — Она была у водопадов с Майком, и кто-то бросился в воду.

— Шерил Сэндс была девственницей? — спросил я скептически.

— Ну, только в строгом смысле слова.

— Ясно. Так что, на самом деле кто-то прыгнул в водопад?

— Говорят, да.

— Вот так, все хорошее — обязательно мимо меня.

— Простите, любезнейший, — сердито возразила Карли, — а кто вчера получил часов пять, если я не ошибаюсь, «всего хорошего», причем для этого не пришлось ждать, пока какой-нибудь идиот рискнет своей жизнью и здоровьем.

— В связи с этим вопрос, — сказал я. — Кто же прыгнул?

Карли равнодушно пожала плечами:

— Не знаю.

Никто не знал. Вся школа просто говорила о том, что накануне вечером кто-то прыгнул в водопад, и те парни, которые при этом присутствовали, гордо делились цветистыми историями о том, какие сексуальные дивиденды они поимели в результате этого важного события. Информация о личности смельчака и о последствиях его прыжка в воду оставалась пока неизвестной.

Если в маленьких городках новости распространяются быстро, то в средней школе маленького городка они путешествуют со скоростью света. Мы все уже разошлись по классам, когда появился Мыш, опоздавший на уроки и распираемый новостью о самоубийстве Сэмми, но каким-то невообразимым образом эта информация просочилась сквозь стены классных комнат, расползлась как клещ с дежурными, опоздавшими и выходившими в туалет.

— Это просто слухи, — прошептала мне на ухо Карли, накрыв ладонью мою руку, когда я задрожал на стуле. Но я вспомнил, как Сэмми заехал ко мне накануне вечером, как необычно официально прозвучало его прощание, и все стало на свои места.

По радио раздался голос Линкрофта, как всегда, слишком громкий и с призвуками брызжущей слюны, который объявил немедленный сбор всей школы в актовом зале. Все похватали сумки и учебники и выскочили из кабинетов, приглушенно переговариваясь на ходу. Я почувствовал, как на лбу у меня выступает холодный пот, и понял, что Сэмми мертв. Кроме того, я понял, что совершенно не в состоянии сидеть в переполненном актовом зале и выслушивать, как наш бухой директор подтверждает этот факт. Карли оказалась на несколько шагов впереди меня, и я вдруг почувствовал, что у меня нет сил сказать ей, что я ухожу с уроков, поэтому я просто свернул в сторону и целеустремленно направился к выходу. Я уже давно заметил, что учителя гораздо реже пристают с расспросами, если двигаться уверенно.

Я сидел в отцовской машине на школьной стоянке, раскачиваясь и колотя кулаками по рулю, и кричал изо всех сил, до боли в горле. Через некоторое время я завел мотор и поехал к Сэмми домой. Стояла теплая, безоблачная погода, и, пока я ехал по центру Буш-Фолс, абсолютная нормальность окружающих улиц начала побеждать то безумие, которое царило у меня в голове: я постепенно уверился в том, что я ошибся, что кто-то просто-напросто пустил идиотскую шутку. Вполне вероятно, что школьный сбор объявили по совершенно другому поводу. С каждым перекрестком я все больше убеждал себя в том, что Сэмми просто пропустил школу и что сейчас я обнаружу его в его комнате, вероятно погруженного в тяжелые раздумья, но совершенно живого. Я перескажу ему идиотские слухи, он улыбнется и скажет: «Не дождетесь!» — а я скажу, что решил прогулять школу, и предложу куда-нибудь сходить.

Таким образом мне удалось не смотреть правде в глаза до конца поездки. И тут я подъехал к перекрестку у его дома, увидел, что напротив крыльца стоят полицейские машины, и правда снова дала о себе знать тщательно выверенным ударом в пах. Я съехал на обочину и просидел в машине еще минут пятнадцать, пока Мьюзер со своим заместителем не вышли с мрачными лицами из дома и не сели в машину. Когда они уехали, я выбрался из машины и тихо поднялся по ступеням дома Хаберов. Входная дверь за внешней стеклянной была раскрыта, поэтому мне был виден и весь длинный коридор, и кухня, где за столом сидела Люси, зажав голову руками, и громко, монотонно плакала.

Не знаю, сколько времени я так простоял, глядя на нее, оглушенный ее безутешными рыданиями и парализованный ощущением собственного горя и вины. Я уже решил уйти, но в этот момент она подняла голову и увидела меня сквозь стеклянную дверь. Я думал было бежать, ноги уже сами поворачивали к выходу, но ее взгляд пригвоздил меня к месту.

— Джо, — тихо сказала она, совершенно не удивившись тому, что я подглядываю за ней с крыльца.

Я вошел в кухню и неловко встал у стены, а она уставилась на меня красными от слез, ввалившимися глазами.

— Моего Сэмми больше нет, — сказала она высоким, срывающимся голосом, как возмущенно сказал бы ребенок, оторвавшись от рыданий.

— Знаю, — сказал я.

— У меня ничего не было, кроме него, — сказала она, некрасиво вытирая сопли тыльной стороной ладони. — И теперь я не знаю, что мне делать.

Последняя фраза потонула в новых рыданиях, и Люси зарылась головой в ладони на столе. Я сел рядом и обнял ее, и она вся обмякла, как будто все кости разом расцепились, и тело ее сотрясалось в моих руках с каждым новым всхлипом.

— Теперь у меня никого нет.

Я хотел сказать, что у нее есть я, но знал, что это уже не так, поэтому я просто держал ее в объятьях и ничего не говорил. Некоторое время мы сидели в этой печальной, бессмысленной симметрии: сын без матери и мать без сына, без каких-либо точек соприкосновения, неспособные никак помочь друг другу. Уходя, я чувствовал не печаль и не жалость, а только вскипающее бешенство из-за своей полной никчемности и нарастающую уверенность в том, что пора сваливать из Буш-Фолс.


Тело Сэмми вытащили из речки Буш в тот день, рано утром. Машину нашли в лесу над водопадом, и хотя никаких сообщений о подробностях его смерти в печати не появлялось, я могу хорошо представить, как все было. Как раз тогда, когда мы с Карли завершали свой сексуальный марафон в моей спальне, Сэмми приехал к водопадам и запарковался. Пока в стоявших вокруг машинах многочисленные парочки ласкали и гладили друг друга в неудобных позах, Сэмми включил диск Спрингстина, может быть, мы даже одновременно с ним слушали «Бобби Джин», и влил в себя столько пива, сколько потребовалось, чтобы выбросить из головы мысли о последствиях задуманного. В конце концов он вышел из машины, посмотрел вниз, на водопады, и сочетание темноты и алкоголя сделало свое дело: бурлящие воды внизу не показались ему такими уж страшными. Потом Сэмми сделал последний, глубокий вдох и решительно бросился с утеса в воду.

И может быть, ровно в эту минуту ему было хорошо от собственной смелости, оттого, что он смог принять это решение. Может быть, на один только миг, пока темные воды еще не успели свирепо поглотить его, именно тогда он наконец почувствовал себя свободным. А может быть, я все это сказал себе просто потому, что знал: пойди я с ним, а не останься дома, чтобы подольше позаниматься сексом, Сэмми не прыгнул бы вниз.


Остаток учебного года прошел как в тумане. Я ходил на занятия, встречался с Карли, закончил школу, но это как будто происходило не со мной: я все видел, но ничего не чувствовал. Как будто в тот день на кухне у Люси у меня внутри что-то выключили и я на шаг отдалился от собственной жизни.

Встретив меня в коридоре, Шон Таллон отпустил какую-то остроту насчет Сэмми, и я, не задумываясь, двинул ему точно в нос, так что кровь хлынула невероятным фонтаном. Вряд ли Шону было особенно больно, скорее он был совершенно поражен, но, быстро оправившись от удивления, он отдубасил меня своим старым гипсом на сломанной руке на глазах у гогочущего Мыша. Потом я с каким-то отстраненным интересом исследовал свои синяки в зеркале, но никакой боли не помню.

Сломанная Шонова рука и исчезновение Уэйна — все это совершенно вывело баскетбольную команду из строя. Они вылетели в первом же раунде, и впервые за двадцать лет буш-фолские «Кугуары» не вышли в финал штата.

Примерно через неделю после гибели Сэмми в окно кабинета Дугана влетел булыжник, разбив витрину с наградными кубками. Проводились расследования, но так и осталось невыясненным, кто это сделал. Спустя годы я начал думать, что это был я сам, иногда даже вспоминается тяжесть камня в руке перед броском, но это воспоминание такое смутное и неправдоподобное, что у меня нет никакой уверенности. Может, я просто услышал об этом и пожалел, что не сделал этого сам.

Глава 25

Человеку, как говорится, свойственно ошибаться. А богу — прощать. Ошибиться же, оттягивая прощение до тех пор, пока не станет слишком поздно, — значит безбожно облажаться. Только похоронив отца, я понял, что всегда намеревался его простить. Но не успел я и глазом моргнуть, как промчалось семнадцать лет, и мое невысказанное прощение обернулось воспалением, и я начал гноиться изнутри.

Два дня я провожу в постели, меня трясет лихорадка, желудок сводит, ноги ватные. Мне самому до конца неясно, что я испытываю: подлинную горечь утраты или чувство глубокого, парализующего раскаяния в том, что эта горечь мне недоступна. В любом случае пробирает меня не на шутку. Я лежу без движения, сон и явь незаметно сменяют друг друга до тех пор, пока граница между ними не стирается окончательно. Несколько раз мне снится, что я плачу, и я просыпаюсь с опухшими глазами, на подушке, мокрой от слез.

В голове мутным потоком проносятся мысли. Я ненавижу собственную жизнь, а ведь еще несколько дней назад я этого не подозревал — и как же такой, казалось бы, важный факт мог ускользнуть от моего внимания? Почему смерть отца породила у меня такое сильное чувство одиночества, если он уже семнадцать лет не был частью моей жизни? Я — сирота. Я громко повторяю это слово снова и снова и слушаю, как оно отражается от стен моей детской до тех пор, пока не утрачивает всякий смысл.

Моя тема — одиночество, и я играю ее, как симфонию, во множестве вариаций. Я прожил больше трети жизни, но никогда не был так одинок, как теперь. Перемещаясь по жизни, человек должен становиться все более существенным, он — ядро своей маленькой вселенной, на его орбиты накладываются орбиты других людей. А я вместо этого отбросил всех, кто меня любил, как старую змеиную кожу, и обиженно уполз в маленькую одинокую норку.

На второй день моих упражнений в жалости к самому себе меня навещает Джаред.

— Чем занимаешься? — спрашивает он.

Ною, канючу, дуюсь, жалею самого себя.

— Ничего.

— Ты плохо выглядишь.

— Жизнь такая.

Он кивает, игнорируя мой сарказм, и сбрасывает мою одежду со стула у письменного стола, чтобы сесть.

— Короче, отец велел позвать тебя завтра на ужин, если ты еще не уедешь.

— А почему он сам не позвонил?

— Он звонил. Видно, этот придурочный внизу тебе не передал.

Я гляжу на него во все глаза:

— Какой еще придурочный?

— Агент твой, что ли. Ведет себя так, как будто он тут хозяин.

— Оуэн сидит внизу?

— Я думал, ты знаешь.

— Нет, не знаю.

— Он ведет себя так, как будто бы ты знаешь, — пожимая плечами, говорит Джаред. — А неплохое представление ты закатил на кладбище.

— Я поскользнулся, — говорю я.

Он с минуту пристально смотрит на меня, потом фыркает:

— Слушай, ответь мне: ты его любил или нет?

Я поднимаю глаза на своего племянника:

— Он был моим отцом.

— Я тебя не про генеалогию спрашиваю.

— Послушай, — начинаю я, но он машет на меня рукой:

— Достаточно просто сказать: да или нет.

— Это непростой вопрос.

Он морщится от того, что я увиливаю, на лице его написано бескомпромиссное юношеское осуждение.

— А ты попроще, — говорит он, — в двух словах.

Я долго молчу, но Джаред, похоже, готов ждать вечно.

— Не могу, — отвечаю я.

— Почему не можешь?

— Я просто… не знаю.

Он со вздохом встает.

— Как же ты дошел до жизни такой? — спрашивает он не без сострадания.

— Для этого нужно сильно постараться, — отвечаю я ему, а он уже направляется к двери, — и ни в коем случае не отступать. В этом мое главное оружие.

Он останавливается в дверях:

— Значит, до завтрашнего вечера?

— А что будет завтра вечером?

— Да ужин, забыл, что ли?

— А, да. Конечно!

Он качает головой и невесело улыбается:

— Если, конечно, ты сможешь втиснуть нас в свой напряженный график.

Вскоре я выбираюсь из постели и осторожно спускаюсь вниз, где на диване в гостиной в отцовских трениках и майке растянулся Оуэн и смотрит на ноутбуке азиатское порно.

— Эй, — произносит он вместо приветствия. Он слегка приподнимается, и между майкой и резинкой от штанов проглядывает белый безволосый живот, словно выпирающее из кастрюльки дрожжевое тесто. Вокруг Оуэна концентрическими кругами Стоунхенджа высятся горы использованных бумажных тарелок, банок из-под колы, смятых пакетов от фастфуда и коробок от китайской еды навынос. Сидит тут, колобок колобком, среди собственных отходов, такой жалкий; и тут мне неожиданно приходит в голову, что настоящий Оуэн, тот, кто прячется за резкими остротами и дурацкими нарядами, — это просто грустный и одинокий человечек. Пышное многословие и несуразная чрезмерность — всего лишь нити, из которых он постоянно, отчаянно вьет свой защитный кокон, единственное, что отделяет его от бездны. Или я просто проецирую на него свои чувства.

— Что ты здесь делаешь? — спрашиваю я.

— Держу оборону, — говорит Оуэн.

— Неплохо у тебя получается, — говорю я, с нарочитым вниманием оглядывая кучи мусора.

— Человеку необходима пища.

Я сажусь на ступеньку и устало тру лицо:

— Оуэн. Почему ты еще здесь?

Он улыбается и закрывает ноутбук.

— Лучше я спрошу, — говорит он и выразительно смотрит на меня, — почему ты еще здесь.

— Мне еще нужно кое с чем разобраться.

— С чем?

— Точно не знаю. Наверное, первым пунктом списка будет как раз этот вопрос.

Оуэн кивает и поднимается, стряхивая с майки смесь каких-то крошек.

— А что касается твоего вопроса, то я тут околачивался, чтобы рассказать тебе кое-что.

— Что?

— Я хочу рассказать тебе, почему твоя рукопись никуда не годится.

— Теперь, значит, она уже никуда не годится?

— Нет. И раньше никуда не годилась.

— Ты просто не представляешь себе, насколько я сейчас не готов это выслушивать.

— Как раз таки сейчас ты готов, — говорит Оуэн, — твоя работа — писать, а моя — работать с писателями, поэтому из нас двоих главный сейчас я, а ты сядь и послушай.

Он пристально смотрит на меня, ожидая возражений.

— «Буш-Фолс» шел у тебя изнутри, из того места, где хорошие писатели хранят лучшие рассказы своей жизни. Загвоздка в том, что с тех пор, как ты уехал из Буш-Фолс, с тобой не случалось ничего значительного. Если бы меня попросили написать рекламную аннотацию к повести твоей жизни, я бы очень мучился, чтобы хоть что-то из себя выдавить. Джо живет на Манхэттене. Джо, может быть, чуть больше среднего занимается самым обычным сексом. Джо становится старше. Джо впадает в депрессию. Вот, в принципе, и все. У тебя ни безумной любви, ни сильных переживаний. Как будто последние семнадцать лет ты жил во сне.

— В какой-то момент я все же написал роман, который получил признание критиков и стал бестселлером.

— Написал, — признает Оуэн. — Единственное заметное событие в твоей жизни в период после Буш-Фолс — это написание книги о Буш-Фолс. Чувствуешь, к чему я веду?

— К тому, что я — абсолютно никчемная личность?

— А помимо этого? Послушай. Ты уехал отсюда семнадцать лет назад, но на самом деле никуда ты не уезжал. Все, что тут с тобой происходило — с твоими друзьями, с Карли, с отцом, — все это нанесло тебе ущерб, благодаря которому и родилась эта книга, но второй книги отсюда не выжмешь.

— Ну, хорошо, допустим, ты прав, и что мне тогда делать?

— А ты уже делаешь. Все то время, что ты здесь, ты этим занимаешься.

— И чем же я тут занимаюсь?

Оуэн улыбается:

— Сбором материала.

— Ты в себе? У меня тут сплошной кошмар.

— Знаю, — говорит он, опускаясь рядом со мной на ступеньки. — Тебе больно, и я, честно говоря, рад этому.

— Это почему же?

— Потому что, перефразируя покойного Брюса Ли, «боль — это хорошо». Боль говорит о том, что ты жив. А мертвые люди, в большинстве своем, книг не пишут.

— К черту книги, — сердито отвечаю я. — У меня же ничего нет. В моей жизни нет никого. — Мой голос ощутимо дрожит, и я на всякий случай понижаю регистр. — Всем на меня наплевать.

— Это неправда.

— Правда, — грустно говорю я. — И я только теперь это понял. Каким же редким козлом надо быть, чтобы, прожив столько лет, не оставить отпечатка ни в одной человеческой душе!

— Мне на тебя не наплевать.

— Ты зарплату получаешь.

— Тем более — не наплевать.

Я вздыхаю:

— Какая разница!

— Уэйну на тебя не наплевать.

— Уэйн умирает, — говорю я и тут же чувствую себя кретином.

Оуэн бросает на меня жесткий взгляд:

— Мы все умираем. Просто с разной скоростью.

— Ты что, впервые в жизни пытаешься поднять человеку настроение? Если да, то знай: у тебя плохо выходит.

— Это не входит в мои профессиональные обязанности, — говорит Оуэн, поднимаясь и хлопая меня по колену. — Сам себя весели. Я еду домой.

Я смотрю, как он берет ноутбук и кожаную дорожную сумку, а потом иду за ним к двери. Невероятно, но на улице по-прежнему припаркован белый лимузин.

— Ты все это время его держал? Тебе придется как следует раскошелиться.

— Это тебе придется раскошелиться, — ухмыльнувшись, говорит он, выходя на крыльцо и спускаясь вниз, прежде чем я успеваю поблагодарить его за то, что побыл со мной. Сквозь стеклянную дверь я вижу, как нелепый лимузин трогается и петляет по кварталу. Тут в крыше автомобиля открывается люк, и появляется рука Оуэна, смешно размахивающая бокалом с вином. Когда он доберется до дому, он будет совсем тепленький. Я впервые улыбаюсь, почувствовав кинематографичность момента — белый лимузин быстро исчезает в темных коннектикутских сумерках. На кухне звонит мой мобильный. Сначала решаю не подходить, но потом передумываю. Как верно сказал Оуэн, пора начать новую жизнь, разобрать завалы, понять, что к чему. Внезапно и беспричинно почувствовав себя обновленным, я выдергиваю телефон с зарядки и раскрываю его.

— Ты — полный козел, — говорит Натали.


Оуэн оставил на кухне огромную коробку. Раскрыв ее, я обнаруживаю новехонький ноутбук «Делл Инспайрон», несколько дисков и в спешке нацарапанную записку от Оуэна: «Ни о чем не думай. Просто включи и работай». Через пятнадцать минут компьютер включен на столе в моей комнате, а я задумчиво сижу напротив. Пустой экран подначивает меня, мол, сможешь написать хоть что-нибудь стоящее? Страшновато начинать с чистого листа, но что-то привлекательное в этом есть. Напомнив себе, что я уже проходил через это — и заслужил, между прочим, признание читающей публики, — я разрешаю себе коснуться пальцами гладких пластмассовых клавиш.

В последние несколько дней у меня начала зреть одна идея, каркас истории, и теперь я верчу его в голове, пытаясь нащупать отправную точку. «Приезду Мэта Бернса домой на похороны отца больше всех удивился сам Мэт», — печатаю я и в нерешительности замираю. Это предложение выглядит маленьким и незначительным на огромном белом пространстве экрана — неужели с такой стартовой площадки можно запустить настоящий роман? Однако что-то в его разговорной простоте убеждает меня продолжить, и я начинаю печатать, сперва робко, а потом все более уверенно. Через два часа я заканчиваю третью главу. Я задумал лирический детектив про сына, вернувшегося домой, чтобы расследовать обстоятельства смерти своего отца, с которым он давно не общался, и начинает раскапывать улики, а вместе с тем — и собственное непростое прошлое. Это основная идея, и уже на первых страницах я начинаю чувствовать, что нащупал что-то важное, из чего может родиться книжка, которую я смогу написать от начала до конца. Когда я наконец прекращаю печатать и сохраняю свой текст, сдерживая порыв перечесть написанное, на часах уже десятый час. Я вспоминаю, что уже больше двух дней не мылся и что от меня пахнет. Впервые после возвращения в Буш-Фолс я чувствую, что сам решаю, как поступать. Ощущение, конечно, зыбкое — просто интерес к письму снова пробудился, вот и все, — но в моем положении нельзя пренебрегать даже малым.

Глава 26

Когда человек голый и мокрый, ему почему-то всегда многое кажется по плечу. Я энергично моюсь, решительно отскребая двухдневную грязь, и при этом я ощущаю себя государственным конгрессом в одном лице, выпускающим одно за другим решительные постановления. Я напишу новый роман. Я налажу отношения с родными и постараюсь соответствовать роли брата и дяди. С Джаредом я уже начал движение в нужном направлении, хотя и совершая некоторые противозаконные действия. Я преодолею неловкость, повисшую между мной и Карли, и выясню, можно ли еще что-то спасти. Я буду другом Уэйну и предложу ему всяческую поддержку и утешение. Я заново рождаюсь из светло-зеленой пены от геля «Айриш Спринг» и шампуня «Хербал Эссенс», я покрыт мыльной пленкой новых возможностей.

Только-только выключив воду, я слышу, что звонят в дверь. Я быстро обматываю полотенце вокруг талии, ощущая бодрящий холодок на мокром теле, и сбегаю вниз по ступенькам, все еще ликуя от новообретенных перспектив. И тут я распахиваю дверь — и вижу Люси, раскрасневшуюся и запыхавшуюся, в короткой юбке и водолазке. Дело принимает новый оборот.

— Привет! — говорю я, отступая назад, чтобы дать ей войти.

— Прости, что без приглашения, — говорит она. — Я боялась, что ты уже уехал.

Она убирает выбившуюся прядь, которая прилипла к ее губной помаде.

— А вот и нет, — говорю. — Я еще тут.

Она смущенно улыбается:

— Прости, что не пришла на похороны. Я в последнее время нигде не бываю, и поэтому…

— Ничего страшного, все в порядке.

Кажется, все происходит как в замедленной съемке, потому что я успеваю рассмотреть всю ее, до мельчайших подробностей: гладкий овал лица, невозможно красные губы, словно впечатанные друг в друга и ставшие отдельным, совершенно новым, восхитительным органом; тугую грудь, выпирающую под темной тканью водолазки, гладкие загорелые ноги и мягкие очертания бедер в том месте, где их пересекает край юбки.

Мы произносим еще по паре реплик, но теперь, когда мы так близко, наш разговор едва слышен, слова долетают откуда-то издалека. Я делаю шаг назад, обеими руками прижимая к себе полотенце, говорю, что сейчас сгоняю вверх одеться, но Люси бросается вперед, кладет ладонь мне на руку и говорит, что не нужно; ее голос — радиосигнал, а мое тело — приемник, я дрожу и говорю: «Я же мокрый», но она прижимается ко мне, с силой отводит мою руку от моего собственного тела и направляет вверх, к себе под юбку, туда, где сходятся ее ноги, а сама прижимается ко мне губами и шепчет что-то, и я шепчу в ответ, и полотенце оказывается на полу за секунду до того, как туда же отправляется юбка.

Спотыкаясь, мы поднимаемся по лестнице, целуясь и со звериной страстью приникая друг к другу, но когда мы оказываемся в моей комнате, она отталкивает меня, чтобы я мог смотреть, как она раздевается. Она делает это очень медленно, в мягком свете, струящемся из коридора сквозь дверной проем. Невероятно, но вот она, нисколько не смущаясь, стоит передо мной обнаженная, и я пожираю глазами каждый сантиметр ее потрясающего тела. Люси должно быть за пятьдесят, но тело категорически не соглашается соответствовать своему возрасту. Кожа все еще сияет свежестью, груди удивительно упруги и полны, живот гладкий и совершенно плоский. Казалось бы, никакая реальность не может превзойти многолетних мечтаний, но оказывается, что это не так. Небольшие изъяны, прыщики и складки, и даже красная родинка в форме Италии под левой ягодицей — все они только оттеняют совершенство ее форм, это те самые исключения, которые подтверждают правило. Она медленно подходит к моей кровати, взбирается на нее, распластывается на четвереньках, и ее неподвластная возрасту задница в форме спелого яблока слегка подается вверх, когда она оборачивается, чтобы посмотреть на меня через плечо.

— Давай по полной, Джо, — стонет она, поднимаясь на руках, и сквозь разведенные бедра я вижу, как ее соски задевают смятые простыни. — По самое не могу.

И я повинуюсь. Она теплая и мягкая, влажная, послушная, нежная — в каком-то смысле как раз такая, как я всегда и представлял себе. Мягкая округлость грудей в моих руках, упругость сосков-черешенок на зубах, ощущение ее языка, когда он нащупывает мой, прикосновение ее влажных губ. Мы страстно целуем, лижем, сосем, гладим друг друга, не останавливаясь ни на секунду, не давая себе ни о чем задуматься, и когда я проникаю в нее, она достигает оргазма почти сразу, крича и впиваясь ногтями в мои ягодицы, проталкивая меня еще глубже внутрь себя. Такой быстрый финал мне только на руку, потому что после шести месяцев воздержания я весь как натянутый нерв, идущий в то самое место, и никакой тантрической стойкости от меня ожидать не приходится. В следующий миг я финиширую сам и с последним сладостным толчком вспоминаю о Карли, и тут меня охватывает стыд.

Некоторое время мы лежим абсолютно неподвижно, смесь пота и всего остального высыхает на нас под работающим кондиционером, кожа становится липкой. Только скатившись с Люси, я замечаю, что она тихо плачет. Я убираю волосы с ее лица и вижу, что оно залито слезами. Открываю рот, чтобы что-нибудь сказать, но что тут скажешь? Поэтому я просто лежу рядом, прижимаю ее к себе, а она всхлипывает до тех пор, пока в какой-то момент не засыпает. Когда ее дыхание становится медленным и ровным, я высвобождаю из-под нее руки и иду в туалет. Пока я стою над унитазом, из зеркала на меня смотрит осунувшееся, измазанное помадой лицо, и, наклонившись, чтобы лучше рассмотреть кривые линии лопнувших в глазах сосудов, я понимаю, что все это время повторяю последнюю фразу, которую произнесла Люси, прежде чем мы оказались в постели.

— По самое не могу, — медленно говорю я, тряся головой перед отражением в зеркале. Отражение только грустно улыбается в ответ: мол, это все, что ты можешь?

Люси просыпается еще затемно. Я слышу, как она воровато перемещается по комнате, стараясь не шуметь, и собирает свою раскиданную одежду. Потом она подходит к кровати, опускается на колени рядом со мной и ласково гладит меня по волосам. Интересно было бы узнать, как она на меня сейчас смотрит, но я не открываю глаз, притворяясь спящим. В конце концов она наклоняется и нежно касается губами моего лба. Они совершенно сухие, как будто я высосал из них все соки. Посидев так с минуту, она поднимается и на цыпочках выходит из комнаты. Я не открываю глаз до тех пор, пока вдали не стихнет шум ее машины.

Глава 27

Справедливость торжествует: когда мы впервые занимались любовью с Карли, я думал о Люси, а теперь, когда семнадцать лет спустя я наконец переспал с Люси, из головы не идет Карли, хотя в воздухе еще стоит аромат Люси, мои опухшие и потрескавшиеся губы еще хранят ее вкус, ее обнаженное тело еще стоит у меня перед глазами, вспыхивая неоновым светом всякий раз, когда я моргаю. Я — герой своей собственной шекспировской комедии: занимаясь любовью с одной женщиной, я всегда мечтаю о другой. Боги любви и насмешки играют в подкидного, а я — тот самый дурак, покорно взвиваюсь вверх при каждом подкидывании.

Я не выходил из дому почти трое суток, и теперь, когда я направляюсь на своем «мерседесе» в город, солнце больно бьет в мои суженные зрачки. Я пытаюсь умственным усилием развеять густые тучи безнадеги и тоски, нависшие надо мной после секса с Люси, но этот внезапно испоганенный вечер не оставляет надежд ни на что хорошее. Подъезжаю к дому Уэйна, но его мать говорит, что он еще спит. Что-то в ее поведении, в том, как поспешно она это заявляет, заставляет меня усомниться в правдивости ее слов, но она выглядит такой взвинченной, так лезет на рожон, что вместо того, чтобы ее осадить, я говорю, что заеду позже.

Вернувшись в машину, я достаю сотовый и звоню Оуэну.

— Поздравляю: ты переспал с собственной матерью, — ликующе орет Оуэн. И что меня дернуло звонить ему домой в такую рань!

— Чего?

— Брось, Джо. Твоя тяга к Люси — явный признак того, что тебе не хватает любви твоей матери.

— А если это простая физиология?

— Ситуация гораздо сложнее, если рассматривать все обстоятельства дела.

— Видел бы ты Люси, ты бы так не говорил.

— Оставайся при своем, если тебе так проще, — надменно произнес он.

— А кто не хотел ставить скоропалительных диагнозов?

— Да ладно, Джо. Этот напрашивается.

Я тяжело вздыхаю:

— Слушай, я уже не так уверен, что мне необходим агент-психотерапевт.

— Тут дело посерьезнее, — говорит Оуэн.

— Еще серьезнее, чем переспать с собственной матерью?

Он хохочет:

— Тебе не приходило в голову, что, если забыть на время об эдиповом комплексе, ты попросту пытаешься отыметь все свое прошлое?

— Чего-чего?

— Мне кажется, ты подсознательно стремишься исправить совершенные ошибки. И эта твоя идиотская телефонная связь с Натали, и секс с Люси — все это отчаянные попытки исправить прошлое. Ты чувствуешь ответственность за смерть Сэмми и поэтому испытываешь вину перед Люси.

— Может, я и считаю себя отчасти виновным в смерти Сэмми, — говорю я. — Но что меняется от того, что я переспал с его матерью?

— Ничего, понятное дело. Но ты далеко не первый мужик, которому кажется, что решение всех его проблем скрыто в его члене. Все твои саморазрушительные поступки произрастают из ложного стремления переписать собственное прошлое. И только одного, единственного, на мой взгляд, перспективного человека во всей этой истории ты обходишь за километр — Карли.

— Ну, нельзя сказать, чтобы от нее исходили какие-нибудь приветственные сигналы.

— Кто знает, — говорит он таким тоном, как будто ему что-то известно. — Карли для тебя — нечто большее, чем просто сексуальный объект, и ты считаешь себя недостойным ни ее, ни вашего совместного будущего, до тех пор пока каким-то образом не исправишь свое прошлое. А исправить его, скажу я тебе, не получится, скольких бы ты баб ни перетрахал. Не то чтобы я против этого действия как такового. Вовсе нет. Трахайся на здоровье.

— Вот странно, — говорю я. — Когда все это дерьмо на тебя сваливается, кажется, что ты с этим как-то справился. Но с годами убеждаешься: ни с чем ты не справился, только навредил другим и себе, и теперь нужно столько всего исправлять, что не ясно, с чего начать.

Оуэн фыркает, мое прозрение его не впечатлило.

— Просто не гони волну, — советует он, внезапно посерьезнев. — Скоропалительные шаги тут не помогут, как показывает твое решение переспать с Люси.

Как будто речь могла идти о каком-то решении после того, как она вошла в дверь, вся такая разгоряченная и зовущая!

— Нужно сохранять дистанцию.

— Я сохранял дистанцию семнадцать лет. — С этими словами я порывисто вешаю трубку, чувствуя внезапно навалившуюся усталость от всех этих разговоров. Если я и вправду собрался все разгребать, засучив рукава, то весь этот клинический анализ, поднимающий меня над схваткой, совершенно ни к чему. Я трогаюсь, жду, пока проедут встречные машины, и быстро разворачиваюсь, направляя «мерседес» в сторону редакции «Минитмена». Пора действовать. Иногда наступает то, что алкоголики и наркоманы называют просветлением, — когда мутная пелена хаоса спадает и невыразимый космический ритм вселенной внезапно кажется подвластным твоему пониманию. Несомненно, в конце концов все обернется обычным дерьмом, но тем не менее я чувствую невероятный прилив оптимизма, который не спадает даже после того, как меня останавливает Мыш, включивший свою несносную сирену, и выписывает мне штраф за разворот в неположенном месте, а еще — хотите верьте, хотите нет — за езду с разбитой фарой.

Глава 28

Редакция «Минитмена» располагается в бывших торговых рядах, переделанных в небольшой бизнесцентр на Окснард-авеню, недалеко от центра города. Я прохожу сквозь стеклянные двери и оказываюсь в открытом офисном пространстве, наполненном деловым гулом: стуком пластмассовых клавиш, нестройным пением мобильных телефонов и далекими, едва различимыми звуками какого-нибудь убогого «Лайт-ФМ», прибежища отставников вроде Фила Коллинза, Билли Джоэла и Дэрила Холла с Джоном Оутсом. В центре помещения, купаясь во флуоресцентных лучах длинных ламп, закрепленных на подвесном потолке, за причудливо пересекающимися перегородками четыре репортера судорожно колошматят по клавишам старых серых компьютеров. В глубине комнаты за алюминиевыми столами важно восседают два паренька, вчерашние школьники, которые со скучающим видом отвечают на телефонные звонки и разбирают горы бумаг и фотографий. В углу за огромными «Макинтошами» два типа творческой наружности корпят над цифровым макетом газеты. В дальней стене три двери, все они распахнуты, и в одном из кабинетов я вижу Карли. Заметив мое присутствие, сотрудники замолкают и с явным интересом прослеживают мой путь к Карли сквозь офисное пространство.

— Не получится, — говорит Карли, когда я вхожу в комнату. Она сидит по-турецки прямо посреди потертого дубового письменного стола, склонившись над черновым вариантом макета, волосы как занавес скрывают ее лицо.

— Ты даже не выслушала мою точку зрения, — говорю я, и она вскидывает голову, удивленно округлив глаза за стеклами очков в золотой оправе. А я и не знал, что она носит очки.

— Джо, — говорит она, роняя макет на стол, — что ты здесь делаешь?

— Что не получится? — спрашивает бесплотный голос у нее из-за спины.

— Шестая страница макета, — отвечает Карли по громкой связи, продолжая смотреть на меня. — Я не собираюсь перекраивать статью из-за двух паршивых предложений.

— Тогда редакционную колонку на пятнадцать слов урежь.

— А ты с ними говорил?

— Да. Они послали меня куда подальше.

Карли смотрит на меня и сконфуженно улыбается.

— Я перезвоню через минуту, — говорит она.

— А кто такой Джо? — любопытствует голос.

— Пока, Кэлвин, — говорит Карли, нажимая кнопку на аппарате.

— Прости, — говорит она уже мне и смущенно снимает очки. — Что ты здесь делаешь?

Карли, в светло-коричневой облегающей блузке и строгих темных брюках, — такая милая и миниатюрная на массивном дубовом столе. Черты лица, лишенного всякой косметики, кажутся более точеными, даже резкими. И я никак не могу привыкнуть к тому, что у нее длинные волосы — каштановые, густые, прямые, вызывающе неуложенные.

— Я хотел пригласить тебя пообедать, — напускаю я на себя беззаботный тон.

— Сейчас десять утра.

— Вот и отлично, народу мало.

Она с минуту смотрит на меня:

— О чем мы будем говорить?

Обезоруживающая прямота Карли, как и острый язык, были как раз среди тех черт, которыми я восхищался подростком. Но именно поэтому поддерживать беседу с ней — все равно что играть в джазовом ансамбле, а я давно не репетировал и теперь все время вступаю невпопад.

— Ну, не знаю, — говорю я. — Давно не виделись, и поговорить возможности не было.

— Я думаю, это ни к чему, — говорит она, грациозно спрыгивая со стола и перемещаясь в кожаное кресло. Луч света от настольной лампы скользит по краю ее щеки, вслед за блеснувшей прядью ныряет за ухо и исчезает на затылке.

— Зачем ты так говоришь?

Карли закатывает глаза:

— О чем, в самом деле, нам говорить? Ты расскажешь, как живется знаменитому писателю, а я — каково возглавлять редакцию газеты в маленьком городке, повиснет несколько неловких пауз, невыносимых для нас обоих, и мы будем пытаться их чем-то заполнять; в конце концов кто-то из нас затронет прошлое — скорее всего, это будешь ты, — ты извинишься за то, что так ужасно повел себя в Нью-Йорке, а я скажу — да ладно, забудь, все в прошлом, хотя на самом деле вовсе так не считаю, в итоге разозлюсь сама на себя, что в этом не призналась, и тогда уж признаюсь и потом буду плакать, и ты подумаешь, что вот, наладил искренние отношения, хотя ничего ты не наладил, а просто довел меня до слез. В очередной раз. А потом ты уедешь, вернешься к своей яркой жизни в большом городе, к своим умопомрачительно интересным друзьям, а я останусь тут, и все будет по-старому, но только вот с таким гаденьким заключительным аккордом. Поэтому повторяю: все это ни к чему. — Тут она поднимает брови. — Тебе так не кажется?

— Можно и так на это посмотреть, — медленно говорю я. — Взгляд несколько нервный и депрессивный, но, наверное, имеющий право на существование. Можно я возражу?

— Ты в свободной стране.

Я делаю глубокий вдох.

— Прежде всего, газетой руководить наверняка страшно интересно, и все такое, но, честно говоря, меня это ни капельки не занимает, да и писательство свое я обсуждать совершенно не намерен. Никаких распрекрасных друзей и бурной жизни в большом городе у меня нет. На самом деле у меня там вообще ничего нет. Наверное, ты права, прошлое всплывет — как же ему не всплыть, — но меня оно интересует только в связи с сегодняшним днем. Мне казалось, что в последние годы я избегал прошлого, а оказывается, все это время я избегал настоящего, и теперь я твердо намерен с этим покончить. Есть масса причин, по которым нам нужно поговорить, чтобы понять, кто мы теперь, но я стараюсь их сейчас не анализировать. Я пытаюсь прислушиваться к своей интуиции, чего раньше никогда не делал, и я клянусь, что меньше всего на свете мне хочется, чтобы ты заплакала. — Тут я делаю театральную паузу и перевожу дыхание. — Слушай, давай просто пообедаем вместе. Я же не замуж тебя зову, в конце-то концов.

В уголках рта Карли мелькает улыбка, но она по-прежнему тверда.

— Мне кажется, я сейчас к этому не готова.

— Однажды я тоже так сказал, но мне было около девятнадцати, — говорю я. — А теперь мне тридцать четыре.

— Боже, какие же мы старые! — говорит Карли, присвистнув, и я уже чувствую, что прижал ее к стенке, что, видя мою решимость, она начинает колебаться.

— Я вижу, что ты сомневаешься. Давай я упрощу дело. — Я усаживаюсь на один из стульев за ее столом. — Я не собираюсь отсюда уходить без тебя.

Она смотрит на меня, я смотрю на нее, и где-то посередине между нами, там, где наши взгляды сталкиваются, что-то щелкает.

— Да ладно тебе, — говорю я. — Ну много ли вреда я сумею нанести тебе за один обед?

Через мгновение Карли закрывает глаза.

— Хорошо, — тихо говорит она, скорее себе, чем мне, и встает. Берет с вешалки кожаное пальто и выходит из кабинета в отдел новостей, а я следую за ней. Если раньше сотрудники «Минитмена» проявляли ко мне некоторый интерес, то теперь они таращатся на нас во все глаза, пока мы идем через помещение редакции к выходу.

— Этих ребят нетрудно развлечь, — тихо говорю я Карли.

— Что посеешь, то и пожнешь, — отвечает она, открывая дверь и выходя передо мной на парковку. — Ты сам посвятил моих подчиненных в мельчайшие подробности того, как лишил меня девственности на заднем сиденье автомобиля. Не удивительно, что на тебя таращатся.

Я глупо улыбаюсь, стараясь не обращать внимания на следы злости в ее голосе, как на микроскопические осколки стекол, разлетевшиеся во время автокатастрофы.

Небо хмурое, огромные грязные тучи висят низко, словно клубы какого-нибудь промышленного дыма, в воздухе отчетливо слышится фраза «возможен дождь».

— Твоя машина как будто побывала в пьяной драке, — говорит Карли, глядя на исцарапанный «мерседес» с разбитой фарой.

— Да, нас обоих порядком потрепала жизнь.

Она глядит на меня поверх крыши автомобиля, не понимая до конца, ее я включил в это обобщение — или машину.

— Джо, — негромко говорит она, — может, лучше не надо?

— Да ладно, — говорю я как можно беспечнее. — Я собираюсь сегодня быть особенно остроумным.

— Прекрати.

— Что прекрати?

— Прекрати изображать обаяние.

— А я и не изображаю, я и есть само обаяние.

В этот момент между нами на мягкую крышу «мерседеса» падает грушевидная дождевая капля — прямо как огромная слеза, и мы оба смотрим на нее, размышляя о том, как это символично.

— Ты полегче со мной, — говорит она, распахивая дверцу. — Я в последние дни немного не в себе.

— А кто в себе?

Она забирается в машину, предоставив мне самому размышлять об одинокой капле. Начало моросить; тяжело вздохнув, я сажусь в машину в отчаянной надежде на то, что знаю, что делаю.


Неловкую тишину в машине наполняет дробный стук дождя по крыше, и к тому моменту, как мы оказываемся на парковке у «Герцогини», небо становится беспросветно серым. Мы перебегаем от машины к ресторану, пригнувшись, шлепая по заливающим тротуар потокам воды. Оказавшись внутри, я встряхиваю мокрыми волосами и вытираю руками лицо, пока Карли возится с намокшей блузкой, которая теперь соблазнительно липнет к телу, образуя прозрачные пятнышки, а я изо всех сил стараюсь их не замечать. Шейла, та самая официантка, которая пару дней назад бросила на Брэда такой странно интимный взгляд, здоровается с Карли, как со знакомой, и говорит, чтобы мы садились, где нам хочется. Карли выбирает столик у окна, Шейла тут же принимает у нас заказ и исчезает на кухне. Кроме нас в ресторане никого нет, и меня это вполне устраивает: это снижает вероятность повторения истории с коктейлем.

Карли ковыряет салат вилкой, переворачивая, сортируя и перемещая овощи, выкладывая одной ей известный узор. Время от времени, когда листья оказываются в идеальном порядке, она насаживает на вилку тот или иной кусочек и отправляет его в рот. Так салат «Цезарь» можно есть хоть целый час. Темы для пустячного разговора исчерпываются гораздо быстрее. Поэтому некоторое время мы молчим, глядя в окно на бушующие дождевые потоки. В конце концов я смотрю на нее через стол и говорю:

— Ну, спроси меня о чем-нибудь.

Она поднимает брови, не зная, как на это реагировать. Это такая игра, мы играли в нее в школьные годы, обычно сразу после занятий любовью, лежа и желая продлить наслаждение. Нам очень хотелось досконально знать друг друга, а некоторые вещи в обычных разговорах не всплывали, поэтому Карли придумала задавать друг другу всякие хитрые вопросы, благодаря которым открывались какие-то новые участки наших душ. Несколько секунд она смотрит на меня, потом натужно улыбается и откладывает вилку.

— Хорошо, — говорит она. — Когда ты уезжаешь?

— Пока не знаю, но, судя по вопросу, здесь мне очень рады.

— Не валяй дурака, Джо. Почему ты еще не уехал?

— Вопрос непростой.

— Можно мне короткую версию, для прессы?

Я некоторое время размышляю.

— Смерть моего отца неожиданно выбила меня из колеи. Только теперь до меня дошло, что я ненавидел его за то, что он не заботился обо мне, потому что он тосковал по моей матери, и это я должен был о нем позаботиться. А я бросил его в беде. Я должен был позаботиться о Уэйне и Сэмми…

— Ты и заботился, — перебивает меня Карли. — Только ты один о них и заботился.

— Может быть, чисто теоретически, — ответил я. — Но что хорошего я сделал для них обоих? Просто сидел и надеялся, что все само собой уладится, что в один прекрасный день Уэйн снова начнет интересоваться девчонками. И вообще, большую часть времени я настолько был увлечен тобой, что больше ни на что внимания не обращал.

— То есть во всем виновата я?

— Конечно нет! — Я качаю головой. — Ты к тому моменту была самым лучшим эпизодом всей моей жизни, и теперь, семнадцать лет спустя, это по-прежнему так, уж не знаю, печально это или прекрасно.

Я отвернулся и прочистил горло.

— М-м, а ты сама как считаешь?

— Это грустно, — ровным голосом сказала Карли, глядя в окно. Да, не такого ответа я ждал.

— Ну, что ж, — несколько разочарованно протянул я, — может, это тоже верно. Но ты понимаешь, я так долго злился, я был в бешенстве, потому что не мог ничего изменить. А теперь мне как будто дали этот шанс — позаботиться о Уэйне, когда он во мне нуждается, помочь ему выстоять до конца. Снова войти в свою семью, если родные меня примут. А еще есть ты…

— А еще я, — вторит мне Карли, горько кивая. — Вишенка на твоем психопатическом торте.

— А?

— Ну ты даешь, — говорит она, и голос ее звучит тона на два выше, чем раньше. — Все, что осталось здесь — и я, и Уэйн, и этот город, — все это больше не имеет к тебе никакого отношения. Ты уехал, стал крутым, а теперь хочешь вернуться и проявить милость к тем жалким людишкам, которые сбились с пути после твоего отъезда.

— Да нет же! — протестую я. — Это я сбился с пути.

— Ага, сейчас заплачу, — со злостью отвечает она. — Джо, слушай меня: мир не вращается вокруг тебя. Мы все сами оказались в том дерьме, в котором оказались, без твоей помощи. И ты ничего не мог с этим поделать ни тогда, ни сейчас. Ты думаешь, ты один на свете знаешь средство от всех несчастий?

— Вовсе нет, — говорю я, удивляясь, как мог наш разговор так быстро выйти из-под контроля.

— Слушай, давай не будем ходить вокруг да около, — говорит она, отмахиваясь от моих возражений. — Чего ты от меня хочешь, Джо?

— Ничего.

— Ерунда. Попробуем еще раз. Чего ты от меня хочешь?

Она смотрит холодно, в глазах нет ни следа улыбки, и, глядя в них, я чувствую, как иду ко дну, как беспечный купальщик, который наплевал на предупреждающие знаки о подводных течениях.

— Просто дай мне шанс снова узнать тебя, — говорю я. — Да, мы не те, что были раньше, но, несмотря ни на что, ты — единственная, кого я в своей жизни любил.

— Ну и что ты хочешь этим сказать? Ты хочешь снова со мной встречаться? Ты меня на свидание приглашаешь?

— А почему это тебя так бесит?

Карли медленно кивает, щеки ее пылают от ярости.

— Тебе кажется, что я такая легкая добыча, да? Твоя потрепанная, одинокая бывшая любовь. Ты, наверное, думал, что после всего, что со мной было, я просто брошусь тебе на шею?

— Ты несправедлива, — говорю я, пытаясь изобразить какое-то возмущение, чтобы погасить ее собственное.

— К черту справедливость. — Она решительно наклоняется вперед. — Посмотри на меня. Посмотри на Уэйна. Что тут справедливого? — Она на минутку замолкает, борясь с подступившими слезами. — У тебя что-то там не сложилось, очень жаль. Но ты уехал и воспользовался нами всеми, как реквизитом, для своей чертовой книги. А теперь хочешь вернуться на белом коне. Не выйдет, Джо. Прости, но так не получится.

Я сижу перед ней, парализованный молчанием. Я, конечно, ожидал, что в начале будет неловкость, готовился стойко все снести, предполагая, что у Карли по-прежнему остались ко мне хоть какие-то чувства — где-то глубоко, нужно только как следует копнуть. Я совершенно не был готов к тому, что она меня разлюбила, к тому, что для нее мы прежние окончательно и бесповоротно мертвы. И вот ни с того ни с сего я вдруг чувствую, что сердце мое разбито. Дождь неистово бьет в окно, меня тянет выбежать на улицу и раствориться.

Карли, откинувшись назад, переводит дух после своей обвинительной речи. По крайней мере, она не меньше моего потрясена тем, сколько злости на меня выплеснула. Я медленно подношу руку к карману, чтобы достать деньги.

— Прости, — говорю, — ты была права: это ужасная ошибка. Я сейчас отвезу тебя в редакцию.

Она поднимает на меня глаза, не делая никаких попыток встать:

— Так что, значит, это все?

— Да, все. Мне действительно очень жаль. Ты была абсолютно права. Не понимаю, что я мог о себе возомнить!

Карли кивает, а потом, вместо того чтобы подняться, отворачивается к окну.

— Спроси меня о чем-нибудь, — тихо говорит она, и в голосе не слышно ни следа прежней злости.

— Что?

— Спрашивай, чтобы было по-честному.

Я недоверчиво смотрю на нее и снова сажусь, теперь уже глядя на ее отражение в окне.

— Ты на меня злишься? — спрашивает мое отражение.

— Да, — отвечает ее отражение. — Временами.

— Ты меня любишь?

Она некоторое время молчит, и я чувствую, как в ожидании ее ответа старею на целый год.

— Конечно да, — шепчет она еле слышно, и дождь заглушает ее слова.

Я киваю и весь слегка трепещу, пока эта новость распространяется по моему организму. Я даже не делаю вид, что понимаю женщин. Точнее, наоборот, именно это я всегда и делаю. Вид. Но иногда мне совершенно ясно, что не стоит и пытаться. Сейчас, конечно, как раз такой момент, но я вдруг осознаю, как будто в результате божественного озарения, что сейчас достиг максимума возможного и давить дальше было бы ошибкой. Поэтому, хотя мне очень многое хочется высказать, я решаю свести все к одному, самому главному вопросу.

— Карли.

— Да? — Ее отражение поворачивается в окне к моему.

— Как ты думаешь, тебе захочется когда-нибудь пойти со мной на свидание?

За окном грохочет так, что стекло дрожит, а по эту сторону окна на меня какими-то чужими глазами смотрит Карли и произносит:

— Может быть. Я не знаю. Давай отложим этот вопрос до завтра.


Я иду к выходу из «Герцогини» вслед за Карли, и в этот момент звук распахивающейся двери за прилавком заставляет меня обернуться. Только что Шейла вышла через нее на кухню, и прежде чем дверь снова захлопывается, я успеваю увидеть мужчину, который стоит, опершись о стальной рабочий стол. Они обнимаются, и хотя мужчина стоит ко мне спиной, в последнее мгновение я успеваю увидеть его профиль, по которому, даже в довольно неудачном ракурсе, безошибочно узнаю своего брата Брэда.

Глава 29

Я отвожу Карли в редакцию, так и не поняв, как же прошел наш обед, ясно только, что не так, как я планировал. Она скомканно благодарит меня, избегая моего взгляда, и в этой натянутой вежливости мне слышится отказ. Я отъезжаю от здания бизнес-центра, и следом трогается помятый «лексус»-седан. Я заметил эту машину раньше, когда она ехала за нами из «Герцогини». Думаю, не надавить ли на газ — «мерседес»-то легко с ним справится, но отказываюсь от этой мысли из-за отвратительной погоды и растущей стопки штрафов в бардачке. Вместо этого я заезжаю на бензоколонку на перекрестке Стрэтфилд- и Пайн-стрит, ставлю машину под навес и выхожу, чтобы заправиться. «Лексус» медлит, а потом тоже поворачивает на заправку и встает у соседней колонки. Дверца распахивается, и пока водитель не выключил двигатель, из динамиков до меня успевают донестись гнусавое пение и громкая музыка Green Day. Из машины по-киношному выходит Шон Таллон, в карикатурном кожаном плаще до пят и черных мотоциклетных ботинках.

— Привет, Шон, — говорю я, разглядывая его «прикид». — Вылитый детектив Шафт! — Когда я нервничаю, я часто начинаю без умолку молоть чепуху.

Шон вставляет крышку бензобака в ручку заправочного пистолета, так что бензин течет без его участия, — мне такое гениальное решение никогда не приходило в голову, — и подходит ко мне, хмыкнув в ответ на мою остроту.

— Гофман, — говорит он, — ты все еще тут?

— Боюсь, что так, — говорю я, покрепче сжимая пусковую кнопку на своем шланге.

— Я думал, ты сразу смотался, как только батя твой коньки отбросил.

— Возникли новые обстоятельства, которые удерживают меня в городе.

Шон кивает и облокачивается о мою машину. За последние семнадцать лет он нарастил слой жира и ненормальные шары мышц, эдакий медведь: кожа бугристая и шершавая, как будто он каждое утро скребет лицо металлической мочалкой. Когда-то его нос горделиво выступал вперед, теперь же он сломан и заканчивается огромной шишкой, испещренной сетью кровеносных сосудов. Тогда, в «Тайм-ауте», при тусклом освещении, я не заметил, как сильно он сдал, в этот момент из меня делали котлету, вот я и отвлекся, но теперь, при резком дневном свете, стало хорошо заметно, как его потрепала жизнь. Он достает пачку сигарет, щелкает зажигалкой и глубоко затягивается, театрально держа сигарету большим и указательным пальцами. Похоже, ни одной серии про клан Сопрано не пропустил. Некоторое время он ничего не говорит, и мы просто стоим под навесом, а вокруг льет как из ведра. Я смотрю себе под ноги, вглядываясь в пятна бензина, растекающиеся радужными амебообразными лужицами по забрызганной дождем мостовой. Мой отец умер, ни с того ни с сего приходит мне в голову, и в животе что-то екает, внезапно сжимается какая-то спавшая до этого мышца.

— Я тогда не сдержался, в баре, — говорит Шон, выпуская дым из ноздрей. — Не знал про твоего отца.

— Ясно.

— Я не извиняюсь, — говорит он, скрестив руки на груди. — Ты это заслужил. За все, что ты понаписал.

Он зажимает сигарету губами, роется в карманах плаща и в конце концов выуживает две смятые страницы, неаккуратно вырванные из «Буш-Фолс». Некоторое время он вглядывается в них, потом переворачивает другой стороной.

— Вот, — говорит он, после чего откашливается и монотонно зачитывает: — Мне казалось, что постоянно растущая жестокость «Шейна» в отношении Сэмми значительно превышала нормы дворового «посвящения» и обычной подростковой нетерпимости. Что-то внутри него восставало против явного проявления женственности у Сэмми, и только позднее я стал понимать, что «Шейн» видел в Сэмми воплощение тех самых сексуальных демонов, с которыми вел ежедневную внутреннюю борьбу. — На этом месте Шон умолкает и сурово смотрит на меня.

— Ты купил мою книгу, — говорю я. — Я тронут.

— Ты еще ни разу не тронут, — говорит, неприятно ухмыляясь. — Но скоро будешь, если не исчезнешь наконец.

— Ты мне угрожаешь?

— Только сейчас дошло?

— Шон, это художественное произведение. Роман, — пытаюсь возражать я. — Так и на обложке написано.

— Если под художественным произведением ты подразумеваешь вранье, то я не спорю, — говорит он, засовывая листки обратно в карман. — Можешь называть это романом, но что сделано, то сделано.

— Да что сделано-то?

— Ты назвал меня гомиком, — говорит он, швыряя окурок на землю. Несмотря на все мои надежды, разлитый бензин от него не загорается и Шона не охватывают языки пламени. Рукоятка шланга подпрыгивает у меня в руках, показывая, что бак полон, и я возвращаю ее на место.

— Из-за тебя каждый в этом городе стал меня подозревать, — говорит он, выпрямляясь и поворачиваясь ко мне лицом. — Ты запятнал мою репутацию.

— Повторяю, — говорю я, — это роман. Если ты каким-то образом связываешь себя с каким-то персонажем…

— Хорош трепаться, — прерывает меня Шон. — Не испытывай мое терпение.

— И что же ты собираешься делать? — говорю я с напускной усталостью. — Что, опять меня побьешь?

Он заканчивает заправлять машину, кладет рукоятку на место и небрежно завинчивает крышку бака.

— Убирайся из Буш-Фолс, Гофман, — говорит он. — Сегодня же. Я тебя пожалел из уважения к твоей семье. Помни, если бы не моя добрая воля, не помочиться тебе больше стоя. А ты разгуливаешь по городу, будто ты тут желанный гость, будто ты ничего и не писал, и этим оскорбляешь меня, оскорбляешь весь наш город, и я чувствую, что еще немного, и я не сдержусь.

— Спасибо, что предупредил, — говорю я, открывая машину. Он подходит и ногой захлопывает ее, и прямо под дверной ручкой появляется небольшая вмятина. Я мысленно вношу новую строку в перечень ущерба, причиненного мне со дня приезда в Буш-Фолс.

— Хорошая машина, — говорит Шон.

— Спасибо.

— Поджигал я машины и получше.

— Твоим родителям есть чем гордиться.

Лицо Шона приближается вплотную к моему:

— Сегодня, Гофман, слышишь? Я не шучу. Ты у меня сгоришь вместе со своей долбаной машиной.

Он глядит на меня, оскалившись, довольный моим окаменевшим выражением лица. Потом складывает из пальцев пистолет, направляет их мне в лоб и говорит:

— Бабах.

Совершая этот универсальный жест, люди обычно опускают большой палец, изображая выстрел, но Шон вжимает в ладонь именно средний палец, как будто спускает курок, и выглядит это гораздо внушительнее, потому что выдает настоящее владение оружием.

Он залезает в свой «лексус», и я дожидаюсь, чтобы он скрылся за стеной дождя, прежде чем садиться в машину. За рулем я тихо напеваю песенку про детектива Шафта, чтобы слегка прийти в себя. Сыщик частный, демон черный, от кого девчонки стонут? Шафт! Часы на моей обширной, отделанной кленом приборной панели показывают 12:05 — мне казалось, что уже гораздо позже. Вряд ли мне удастся ни во что не вляпаться, если до конца дня еще столько времени.

Глава 30

Уэйн сидит полностью одетый за письменным столом и разглядывает фотоальбом, когда я захожу его навестить.

— Привет, — говорю я, — отлично выглядишь.

Выглядит он паршиво, но я все равно произношу эту фразу. Так мы ведем себя с безнадежно больными. Устанавливаем новые стандарты и радостно кидаемся им следовать, как будто на неумолимое приближение смерти можно хоть как-то повлиять неискренними комплиментами и пустопорожним трепом.

Уэйн улыбается и отодвигает альбом с усталым, но решительным видом:

— У меня такая теория: если одеться и чем-нибудь заняться, то вероятность умереть в этот день снижается.

— Разумно, — говорю. — Ну что, чем займемся?

Он встает и начинает натягивать свою баскетбольную куртку.

— Мы пойдем на кладбище, к могиле Сэмми.

Я некоторое время смотрю на него:

— Ты уверен?

— Это входит в список вещей, которые я хочу сделать перед смертью.

— Перестань так говорить, — отвечаю я, помогая ему натянуть куртку на почти исчезнувшие плечи.

— А на меня геройство нашло, — говорит он. — Так что терпи.


Дождь перестал, мы едем по городу на кладбище, и мощные солнечные лучи пробивают серую завесу туч.

— Смотри, — говорю я, указывая на солнечный луч, — в детстве я считал, что это бог выглядывает из-за облаков.

— Это не бог, — отвечает Уэйн. — Это поисковый отряд.

Я молча киваю. Я вообще стараюсь избегать разговоров на богословские темы, а уж с умирающим другом такое решение кажется особенно верным.

— Когда ты пропал после похорон, я решил, что с тебя довольно, — говорит Уэйн.

— Я все еще тут.

Я пересказываю ему все события, происшедшие с похорон отца.

— Ничего себе, — говорит он. — Да ты тут как белка в колесе.

— Было немного напряженно.

— Не могу представить себе, что ты трахнул миссис Хабер.

— Да я и сам не могу.

— Ну и как оно?

— Нереально.

— Не сомневаюсь, — кивает он. — А как же Карли?

— Что именно тебя интересует?

Уэйн смотрит на меня с ласковым недоумением:

— Надеюсь, ты понимаешь, что переспать ты должен был с Карли, а пообедать, наоборот, с миссис Хабер?

— Ну, можно было пойти и таким путем.

Уэйн улыбается:

— Мы не ищем легких путей.

— Уж такой я человек.

Он роется в моей коллекции дисков и достает «Рожденный бежать».

— В память о Сэмми, — говорит он, вставляя диск. Мы сидим молча, слушаем медленно нарастающие звуки «Грозового пути», и хриплый голос Спрингстина поет о том, как укрыться под одеялом, отдаваясь своей боли.

Уэйн дожидается в машине, пока я хожу за картой кладбища и узнаю у единственной сотрудницы расположение его могилы. Мы едем по лабиринту подъездных путей, пока наконец не оказываемся на основной территории, после чего выходим из машины. Уэйн захватил переносной плеер, бутылку вина и два бокала. Мы садимся на влажную траву у могилы Сэмми, и Уэйн разливает вино.

— За Сэмми, — говорит Уэйн, и мы отпиваем из бокалов. Он нажимает кнопку на плеере, и Спрингстин начинает петь «Закоулки».

— Это была наша песня, — тихо говорит Уэйн, закрывая глаза, чтобы слушать музыку.

— «Закоулки» — ваша песня?

— А что такого?

— Ну, не знаю. Большинство моих знакомых парочек в школьные годы любили песни типа «С чувствами не справлюсь», или «Слава любви», или «В твоих глазах», ну, ты понимаешь. Романтичные песни.

— Мы никакой романтики не чувствовали, — мрачно говорит Уэйн. — Мы чувствовали только полнейшую безнадегу. И «Закоулки» как раз про это. — Он замолкает, кивает и слегка раскачивается под музыку. — Он поет про двух парней, которые тщетно пытаются дышать тем огнем, что их создал. Прошло столько времени, а я по-прежнему считаю, что это лучшее описание того, что мы пережили тем летом, того, что такое быть молодым и быть геем.

Я пытаюсь вслушаться в слова, что не очень-то легко, ведь Брюс поет довольно хрипло и неразборчиво и звон гитар и барабанов постоянно заглушает его голос. Мне не кажется, что это песня о гейской любви, но, наверное, каждый слышит то, что хочет услышать.

— Ну, — говорит Уэйн, выключая плеер, когда песня заканчивается. — Не хочешь произнести несколько слов?

— Я не знал, что это официальная церемония.

Он приподнимает бокал.

— Вино и музыка, — говорит он. — Если это не официальная церемония, то придется считать, что это свидание.

Я на мгновение задумываюсь, раз уж Уэйн так хочет, чтобы я что-то сказал.

— Сэмми был хорошим другом, — начинаю я.

— Он же не твоя покойная собака, — нетерпеливо перебивает меня Уэйн. — Кроме того, он уже семнадцать лет как умер. Поздновато для панегирика.

— А что ты хочешь, чтобы я сказал?

— Просто скажи, о чем ты думаешь.

— Ничего в голову не приходит. Давай сначала ты.

— Ладно. — Уэйн задумчиво отхлебывает вино. — Я очень долго винил Сэмми в том, что сам стал геем. Я думал, что мог бы пойти по той или по другой дороге, а он попался на моем пути в такой момент моей юности, что я навсегда избрал этот путь. Я знаю, что это идиотизм, но я его ненавидел; даже когда хотел его, все равно ненавидел за то, что он сделал меня не таким, как все. Я думал, не встреть я его, рано или поздно нашлась бы девчонка, которая бы меня увлекла… Не знаю. Я же, в сущности, был еще ребенком.

— Все мы были детьми, — говорю я.

— Так или иначе, — продолжает Уэйн тусклым голосом, не отрывая взгляда от могильного камня Сэмми, — похоже, половину своей взрослой жизни я ненавидел Сэмми, а потом, наоборот, ненавидел себя самого за то, что был таким идиотом, что ненавидел его за то, в чем, понятное дело, никто не был виноват. Как в песне поется, мы просто пытались дышать тем огнем. — Голос Уэйна на мгновение обрывается, глаза наполняются слезами. — Сэмми, — говорит он, — я решил простить себя от твоего имени, раз тебя нет рядом. Надеюсь, ты не против, а если против, то очень жаль. Думаю, ты все это обдумал, прежде чем решился покончить с собой. И раз уж мы об этом говорим, я прощаю от твоего имени и нашего друга Джо. Я не точно знаю, за что, но, судя по всему, ему это очень нужно.

Уэйн снова отпивает из бокала, а потом поднимает на меня глаза и слабо улыбается:

— Ну как?

Я чувствую, как на глаза у меня наворачиваются слезы.

— Нормально, — говорю я.

Уэйн оставляет у подножия могильной плиты цветы, и мы направляемся к машине. Некоторое время мы едем молча, воздух в машине наполнен тяжестью наших размышлений.

— Джо.

— Да.

— А у вас с Карли была любимая песня?

Я уже собираюсь ответить, что не было, но вдруг вспоминаю:

— Была. Как же я мог забыть!

— Какая?

— «Никто не виноват» Говарда Джонса.

Уэйн смотрит на меня, и мы оба улыбаемся.

— Хорошая песня, — тихо говорит он, откидываясь на сиденье, — просто отличнейшая, твою мать.

Глава 31

Я возвращаюсь домой около трех и обнаруживаю Брэда в кабинете: он сидит за письменным столом и курит отцовскую трубку.

— О, привет, Джо, — смущенно говорит он при виде меня. Потом с жалкой улыбкой возвращает трубку в пепельницу. — Извини. Хотел просто снова почувствовать этот запах.

— Тебе очень его не хватает, да?

Брэд кивает:

— Знаешь, просто не могу поверить, что его больше нет.

— Да.

Брэд трясет головой, будто освобождаясь от каких-то мыслей:

— Я хотел с тобой кое-что обсудить. У тебя найдется минутка?

— Конечно.

Он смотрит на меня через стол, видно не зная, с чего начать.

— Отец не оставил завещания. Наверное, и не думал, что когда-нибудь умрет.

— Так.

— Без завещания законными наследниками являемся мы с тобой, и нам полагаются равные доли от всех его активов, которые в общем-то состоят из вот этого дома, бизнеса и некоего инвестиционного портфеля примерно на двести тысяч долларов.

Я чувствую, к чему он клонит, и твердо намерен его прервать.

— Брэд, я не возьму никаких отцовских денег. Они мне не нужны, а кроме того, по праву они твои. Я совершенно уверен, что он бы хотел, чтобы они достались тебе.

Брэд кивает и сжимает губы.

— У нас просто сейчас трудности, понимаешь. Бизнес в полной заднице, а мне еще про колледж для Джареда думать надо.

— Честное слово, Брэд, не нужно ничего говорить.

Но он не закончил.

— У нас с Синди, — говорит он, — сейчас непростая ситуация.

— Денежная?

Он пожимает плечами:

— Раньше я думал, что на нас просто финансовые проблемы давят. Но теперь мне кажется, что все гораздо серьезнее.

— Обсуждаете развод?

— Мы вообще практически не разговариваем.

— Мне очень жаль, — говорю я горячо. Я жду, что он продолжит, но он, похоже, не знает, что сказать, и я его понимаю. Брэд открывает мне душу, и меня неожиданно охватывает паника: готов ли я к такому откровению, хотя и понимаю, что это хорошо, это путь к сближению? Мне кажется, что мы оба чувствуем себя самозванцами, изображающими из себя таких братьев, которые могут поговорить друг с другом по душам. Интересно, заговорит ли он о Шейле, давно ли это началось, явилось ли причиной или следствием его семейных проблем? Если разговор пойдет в эту сторону, то, несмотря на неудобство, я готов его поддержать. Но Брэд, похоже, открыл мне уже все, что хотел, и теперь откидывается на спинку стула с самым несчастным видом. Наверное, можно было бы задать какой-то вопрос, можно было бы признаться, что я видел сквозь приоткрытую дверь в «Герцогине», как он хватается за ее задницу, словно утопающий за спасательный круг, но я подозреваю, что лучше промолчать.

Брэд опускает голову на ладони и трет глаза.

— Не понимаю, когда все пошло наперекосяк. Вроде только все нормально было, и раз — не пойми что. Знаешь, я смотрю на нее, и вроде вот она, тут, а достучаться до нее не могу, понимаешь?

— Да.

Я думаю о Карли и о том, как мне хочется остановить время, отменить все правила и дать возникнуть чему-то новому.

Несколько мгновений мы смотрим друг на друга. Говорить вот так для нас более чем странно. Мы просто к этому не приспособлены.

— Да, — повторяет Брэд и встает. По всей видимости, на большую братскую близость он сейчас просто не готов, отчего мы оба, мне кажется, испытываем облегчение. И все же — это уже начало, фундамент, на котором можно потихоньку начать что-то строить.

— Ладно, я вообще-то не собирался на тебя это вываливать.

— Что ты, все в порядке.

— Спасибо тебе за отцовское наследство.

— Не стоит об этом.

Он замирает в дверях.

— Отец тобой гордился, — говорит он. — Я знаю, ты, наверное, так не думаешь, но он действительно тобой гордился.

— Он тебе это сказал?

— Да нет, — говорит Брэд. — Он бы такое никогда в жизни не сказал. Но я сам видел по тому, как он о тебе говорил. Я унаследовал его дело, а ты уехал и начал свое. Поэтому он тобой гордился.

Я только что передал ему семейное достояние, и, возможно, он произносит эти слова просто из благодарности, но я все равно глубоко тронут.

— Спасибо, что рассказал.

— Увидимся завтра вечером, — говорит он, протягивая руку. Мы пожимаем друг другу руки — довольно формальный жест для такого интимного разговора. Тут бы скорее объятия подошли, но вряд ли хоть один из нас к этому готов.

И все же начало положено.


После ухода Брэда я сажусь за свой новый роман, наслаждаясь тем, как легко рождаются слова. Персонаж Мэта Бернса начинает раскрываться в моем сознании, как будто бы я не выдумываю его, а узнаю. Это обычный человек, слегка согнувшийся под бременем своих ожиданий, которые становятся чем дальше, тем скромнее. В детстве он заикался, за что его страшно дразнили, и хотя с возрастом он избавился от этого недостатка, он говорит коротко, наскоками, словно боясь, что заикание может возобновиться в любую минуту. Мэт работает прорабом на стройке. Он не очень сильный, но руки у него умелые. Лучше всего он себя чувствует в оглушительной какофонии стройки. Все остальное время мир кажется ему слишком тихим, и теперь, когда он начинает изучать обстоятельства смерти отца и единственным средством в его распоряжении является беседа, он чувствует себя не в своей тарелке.

Мэт оказывается моим инструментом, я взбираюсь ему на спину и путешествую на нем по городу, впитывая местный колорит и знакомясь со второстепенными героями. Я пишу до ночи, понимая, что вдаюсь в излишние детали, которые потом придется отделять и просеивать, но меня переполняет радость от того, что я снова могу писать, снова вижу все с такой ясностью. Я — творец, я создаю свою вселенную. Как же давно я не ощущал себя писателем!

Где-то в третьем часу ночи я засыпаю за письменным столом, и мне снится, что я на какой-то вечеринке в доме Люси. Двор заполнен гостями, кто-то в вечерних туалетах, а кто-то — в купальных костюмах. Я в плавках иду к бассейну, возле которого в шезлонге загорает Люси, одетая в черное бикини. «Привет, Джо, — говорит она, улыбаясь, и лениво машет мне рукой. — Смотри, кто вернулся». Я поднимаю голову и вижу Сэмми — он стоит на краю мостков, изображая позу культуриста, перед тем как грациозно броситься в воду. Но когда он вновь показывается из воды, я понимаю, что ошибся. Это Уэйн, а не Сэмми, мощно гребет к противоположному краю бассейна. Я зову его, потрясенный тем, что ему удалось выздороветь, но он слишком занят своим плаванием, чтобы заметить меня. Тут я ступаю на одну из тех бегущих дорожек, которые так раздражают во сне: сколько бы я по ней ни шел, я так и не могу приблизиться к краю бассейна. «Уэйн! — кричу. — Это я!» Он перестает грести и, удерживаясь на плаву, начинает вглядываться в толпу, но, несмотря на мою отчаянную жестикуляцию, не может меня разглядеть. В конце концов он пожимает плечами и вылезает из бассейна. Люси поднимается, подает ему полотенце, и они целуются длинным, страстным поцелуем, что, конечно, совершенно невообразимо. Потом он поворачивается и проходит прямо рядом со мной, восемнадцатилетний, усыпанный брызгами, сильный и полный жизни.

«Уэйн», — говорю я. Он оборачивается и смотрит на меня так, как будто впервые увидел. На носу и на мочках ушей у него повисли капельки воды. «Это я, Джо». Я запутан и сбит с толку, но самое главное, я переполнен чувством благодарности за то, что он больше не болен, что мы снова можем быть друзьями, как в старые времена. Он мрачно смотрит на меня и медленно кивает:

«Джо».

«Да!»

Он ухмыляется своей привычной нахальной улыбкой: «У тебя телефон звонит».

«Что?»

«Да ты послушай!»

Я прислушиваюсь и действительно слышу телефонный звонок. И как только приходит осознание того, что звонок звенит не во сне, сон улетучивается и я просыпаюсь.

Я скрючился на письменном столе, лицо приклеилось слюной к руке, шея затекла. Комната залита мягкими отсветами косых лучей солнца.

— Уэйн, — говорит Карли, когда я беру трубку, и я сонно гадаю, откуда она узнала про него, ведь ее в моем сне не было.

— Что? — говорю я, медленно выпрямляясь на стуле. — Карли, который час?

— Десять тридцать, — отвечает она, ее голос отчаянно пытается заставить меня включиться в происходящее. — Джо, Уэйн сидит на школьной крыше.

Я силюсь понять, что она говорит, но у меня что-то не складывается.

— Можешь повторить? — Я пытаюсь пальцами втереть себе в мозг сознание через глазницы.

— Уэйн сидит на школьной крыше, — нетерпеливо повторяет Карли. — Мы должны ехать туда.

— Ничего страшного. Мы в школе часто туда забирались. Он не свалится.

Пауза.

— Я не боюсь, что он может свалиться, Джо.

Я встаю в полный рост в кабинете отца. Теперь я окончательно проснулся.

— Иду.

— Я уже в машине, — говорит она. — Я заеду за тобой через пять минут.

— Ты же не думаешь, что он на самом деле прыгнет?

— Нет, я так не думаю. Но в его духе было бы захотеть нас очень сильно удивить.


Когда мы подъезжаем к школе на «хонде» Карли, там уже собралась массовка: повсюду кишмя кишат возбужденные ученики, учителя делают безуспешные и не слишком серьезные попытки управлять толпой. В это же время помощники шерифа пытаются построить деревянные стропила, чтобы отгородить пространство непосредственно под куполом. У тротуара в беспорядке припаркованы одна пожарная машина и несколько машин скорой помощи, а на тротуар заехало два микроавтобуса новостных компаний со спутниковыми тарелками на крышах. По центральной дорожке перед школой снуют репортеры, пытаясь заснять этот хаос для вечерних новостей. На самом верху, прислонившись спиной к куполу, лежит Уэйн и курит сигарету. На таком расстоянии я не могу разглядеть выражения его лица, но непохоже что-то, чтобы он собирался прыгать.

Школьники глядят вверх с неприкрытым восторгом зевак, переговариваются и шутят, радуясь неожиданному представлению и отмене одного или даже двух уроков. Мы с Карли локтями расчищаем себе дорогу сквозь толпу, потом пробираемся через баррикады, у которых стоит Мыш с группой сотрудников экстренных служб; у него в руках мегафон, он взволнован и растерян.

— Дэйв, — окликает его Карли. — Ты уже с ним разговаривал?

Он хмуро смотрит на нее.

— Проход за баррикады для прессы закрыт, — говорит он.

— Это же Уэйн Харгроув, — говорит она. — Дай нам с ним поговорить.

Мыш непреклонен:

— Я знаю, кто это. Он отказывается разговаривать. Вернитесь за ограждения.

— Да ладно, Мыш, ты же знаешь, что со мной он станет говорить! — говорю я, и, как выясняется, совершаю большую ошибку, и не только потому, что я назвал его старой кличкой, а потому, что до сих пор он меня не замечал — но теперь заметил.

— Ты?! — рявкает он, округляя глаза. — А ну, живо за заграждение, не то привлеку тебя за противодействие органам правопорядка.

Я уже начинаю возражать, но Карли оттаскивает меня назад. Я пытаюсь докричаться до Уэйна, дать ему понять, что я тут, но он не замечает меня точно так же, как тогда, во сне.

— И что теперь? — спрашивает Карли, глядя на крышу и прикрыв глаза от солнца. На ней блузка цвета спелого авокадо и голубые джинсы, волосы убраны со лба коричневой кожаной заколкой. Сейчас не время восхищаться ее внешностью, но, несмотря на всю напряженность ситуации, я страшно рад стоять с ней рядом, так запросто быть вместе.

— Сюда, — говорю я, хватаю ее за руку и волоку сквозь толпу. Мы пробираемся к боковой стене здания и обнаруживаем там еще одного помощника шерифа, охраняющего проход на задний двор и к пожарной лестнице. — Если мы сможем сдвинуть с места этого парня, я заберусь на крышу. Как думаешь, удастся тебе его немного отвлечь?

— Без проблем, — хищно улыбается Карли и, не раздумывая, ныряет за ограждения. Я не успеваю опомниться, а она уже несется по газону к переднему углу здания.

— Эй! — кричит помощник шерифа. — Стоять!

Карли продолжает бежать, и уже через секунду страж порядка пускается за ней вдогонку. Я слышу, как она останавливается и сообщает ему, что она представитель прессы, но в это время я уже пересек газон и добрался до пожарной лестницы. Продвигаясь к крыше, я перемахиваю через две и даже три ступеньки за раз, ощущая себя эдаким Джеймсом Бондом.

Только я оказываюсь на крыше, как сзади раздаются шаги по лестнице, и я уже готовлюсь вступить в бой с охранником, когда на последнем пролете показывается Джаред и выбегает ко мне на крышу.

— Привет, дядя Джо, — говорит он, отбрасывая с лица длинные пряди, пока мы оба пытаемся отдышаться.

— Что ты здесь делаешь? — спрашиваю я.

— Я тут учусь. Иногда.

— Ну и денек ты выбрал, чтобы наконец поучиться!

Джаред пожимает плечами.

— Кто ж знал. — Он подходит к краю крыши и почти равнодушно смотрит вниз на толпу. — Неплохая могла бы выйти ласточка!

— Может, спустишься?

— Отсюда вид гораздо лучше.

— Ладно, — сдаюсь я и поворачиваюсь к куполу. — Я собираюсь переговорить с Уэйном. Жди меня тут.

— Ясное дело, — отвечает Джаред. — Удачи!

Я уже и забыл, что на купол можно попасть только с фасада здания, для чего нужно схватиться за бетонный выступ у основания купола, повиснуть, болтая ногами в воздухе, а потом подтянуться на руках. Не помню, беспокоила ли меня некоторая рискованность этого действия в юности, но сейчас я на мгновение замираю. Одно неловкое движение — и я свалюсь с пятого этажа прямо на центральную аллею. Но если Уэйн в своем теперешнем состоянии смог туда забраться, так неужели же я поверну назад? Прежде чем страх успевает сковать мое тело, я хватаюсь за выступ, чувствуя, как шершавый цемент отпечатывается на подушечках пальцев, и закидываю ноги на основание купола. Толпа внизу восхищенно ахает.

Уэйн сидит, облокотившись о купол, в зубах у него одна сигарета, а в тонких пальцах вторая, только что разожженная, протянутая в мою сторону.

— Привет, Джо, — кивает он мне как ни в чем не бывало.

— Здорово.

Я подтягиваюсь наверх, а потом ползу на животе, пока не занимаю безопасное положение на уступе.

— Как поживаешь?

— Шикарно.

Я беру у него сигарету и усаживаюсь рядом, ноги наши самым безрассудным образом болтаются в воздухе.

— Неужели это было так опасно? Почему я этого не помню?

— Мы тогда были бессмертными, — говорит Уэйн, продолжая разглядывать происходящее внизу, под его ногами.

— Наверное, — говорю я, вдыхая немного сигаретного дыма. Вкус у него затхлый, дым обжигает мне нёбо.

— Ну, — говорю я. — В чем дело?

Уэйн кивает, как будто ждал этого вопроса.

— Сегодня утром, проснувшись, я почувствовал себя необыкновенно сильным, — говорит он, — и что-то подсказало мне, что этот день запросто может оказаться последним, когда я могу перемещаться без посторонней помощи. Тебе никогда не понять, каково это: знать, что сегодня ты в последний раз встанешь с кровати, просто увидишь этот мир, небо, почувствуешь землю под ногами, дуновение ветра в лицо.

Он замолкает, чтобы сделать крохотную, почти игрушечную затяжку.

— В общем, рассказывать особенно нечего: я пошел прогуляться, и вот я тут.

— Как же ты смог сюда забраться!

— Сам удивляюсь! Я до конца не верил, что смогу.

— И как ты собирался спускаться?

Уэйн наклоняется вперед и смотрит на толпу между пальцами ног, потом поворачивается ко мне и отвечает с печальной улыбкой:

— Я думал двинуть напрямик.

— Уэйн. Черт тебя дери.

Я в растерянности. Рядом с нами на выступ садятся два серых голубя, бирюзовые крапинки в их оперении сверкают на солнце, как блестки. Раньше голуби никогда не казались мне такими яркими птицами, и некоторое время я восхищенно наблюдаю, как они тревожно топчутся, как будто танцуют, а потом с шумом хлопают крыльями и улетают.

— Послушай, я так устал, — говорит Уэйн. — Я адски устал каждый день вставать, напускать на себя храбрый вид, просто чтобы все не переживали, что я умираю.

Он с силой затягивается, глаза заливают злые слезы, сухие губы начинают дрожать, а он пытается проглотить смесь ужаса и гнева, пенящуюся во рту, словно ведьмино зелье. Непонятно, откуда у иссохшегося человека, стоящего на пороге смерти, оказывается столько слез.

— Я умираю, черт подери, понимаешь ты или нет? И это ненормально. Это катастрофа, блин. Я слишком молод, чтобы умирать. У меня просто нет сил хорохориться и изображать, что я со всем этим смирился.

— А разве это обязательно? — говорю я, просто чтобы что-то сказать.

Уэйн строит комичную рожу:

— Да ладно, Джо. Это же азбука. Всем известно, что у молодых людей с неизлечимыми болезнями со временем вырабатывается искрометное чувство юмора, чтобы все вокруг не чувствовали себя неуютно и чтобы сами они могли служить лучезарным примером кротости перед лицом грядущего дерьма. Ты что, «Путь к себе» не смотришь?

— Честно говоря, нет. — Я тычу в себя пальцем. — Я же не гей, ты забыл?

Уэйн хохочет:

— Прости, забыл.

Он просовывает окурок между ступнями, и мы следим, как он летит на землю.

— У меня, видимо, кризис умирания, если можно так выразиться. Ну в самом деле, в чем будет смысл моей смерти? Я родился, вырос, а теперь я умираю, ну и что, черт подери, с того? Детей нет, семьи нет, никого я душевно не обогатил, ничего в жизни не достиг. Что останется после меня? Я боюсь умирать, чего уж тут, но меня по-настоящему бесит то, что в моем существовании, оказывается, вообще не было никакого смысла, ну разве только служить назиданием другим.

— Ну, вариантов два, — задумчиво говорю я. — Либо загробная жизнь существует, либо ее нет.

— Очень мудро.

— Иди ты знаешь куда? Если ты хотел поговорить со священником, лез бы на церковь.

— Один — ноль в твою пользу, — ухмыляется Уэйн. — Продолжай: до смерти хочу дослушать эту теорию.

— Ну вот. Если загробная жизнь существует, а наш мир — всего лишь ее преддверие, то не важно, что ты ничего не совершил, потому что предстоит еще долгая жизнь, просто в непостижимом для нас состоянии.

— А если загробной жизни нет?

— Тогда мы все рано или поздно окажемся в земле, просто каждый в свое время, и какая тогда разница?

Уэйн озадаченно смотрит на меня:

— То есть ты говоришь, что если загробная жизнь существует, то все, что было тут, не имеет значения, и если она не существует — то все опять же не имеет значения?

— Это грубое упрощение невероятно сложной и структурированной теории мироздания.

— Но в двух словах — смысл такой?

— В двух словах, наверное, да.

— А что же тогда имеет значение?

— Мелочи, — говорю я. — Все то, что ты тогда вспоминал про меня, тебя и Карли. Вот эти мгновения — это то, что имеет значение. Ты сам-то слушаешь, что говоришь?

— Я же был обкуренный, — пожимает он плечами.

Он закуривает новую сигарету и задумчиво кивает. Несколько минут мы сидим молча, глядя на колыхание толпы внизу. С нашей выгодной позиции мы можем наблюдать, как водители останавливают свои машины, чтобы поглазеть вместе со всеми, как отовсюду к школе стекается народ. В Буш-Фолс мало чего происходит, поэтому, когда уж все-таки что-то случается, никто не хочет пропустить зрелище. Прибывают новые микроавтобусы прессы, собралась группка фотографов. От кратких вспышек фотоаппаратов толпа посверкивает как бриллиант. Я пытаюсь отыскать Карли, но с такой высоты разглядеть ее не могу. Мне становится безумно грустно, но странным образом я чувствую какое-то освобождение. Как будто я давным-давно пытался почувствовать грусть, но до сих мне это не удавалось.

— Ну что, — говорю я. — Прыгать-то будешь?

— Не-а.

— Это почему?

— Я не из таких.

— Я тоже так думаю. А теперь давай я помогу тебе спуститься?

Уэйн наклоняется вперед и смотрит на толпу:

— Еще пару минут, хорошо?

— Конечно.

— А Карли там?

— Да, где-то в толпе.

— Джо!

— Ну.

— Не хочу я переезжать в хоспис.

— Ну так и не переезжай.

— Я тут подумал: может, мне к тебе переехать? Ну, в дом твоего отца?

— Отличная мысль.

Уэйн кивает:

— Я не хочу, чтобы друзья подтирали мне задницу, и все такое. Не хочу, чтобы меня запомнили в таком состоянии.

— Надеюсь, ты не обидишься, если я сообщу, что никто особенно не рвется подтирать тебе задницу. Я найму тебе сиделку.

— Недешево же я тебе обойдусь.

— Если что, машину продам.

Тут раздается скрежет, и на краю уступа показываются две руки, а за ними — голова Джареда.

— Привет, — говорит он с улыбкой. — Что новенького?

Снизу раздаются крики, и до меня доходит, что ноги Джареда болтаются в воздухе.

— Живо залезай! — говорю я, затаскивая его на уступ.

— Кто это? — говорит Уэйн.

— Джаред Гофман, — отвечает мой племянник, протягивая Уэйну руку для рукопожатия.

— Сын Брэда.

— Имею честь, — говорит Джаред. — И чем вы тут занимаетесь, на вековом слое птичьего дерьма посиживаете?

— Я же велел тебе ждать внизу!

— Я — дитя, и мне стало скучно. — С этими словами он садится к куполу рядом с Уэйном и закуривает собственную сигарету.

— Вы сильно болеете, да? — без обиняков спрашивает он.

— Сильнее не бывает, — отвечает Уэйн.

— Вам сколько, тридцать?

— Тридцать четыре.

— Черт, — искренне говорит Джаред. — Неслабый кусман от пирога с дерьмищем.

Уэйн, похоже, остался доволен таким выражением. Я делаю вид, что покорнейше извиняюсь.

— Сам знаешь, — со вздохом говорю я. — Молодость достается молодым.

Уэйн кивает:

— А жизнь — живым. — Тут он поворачивается к Джареду. — Расскажи про что-нибудь твое любимое.

— В смысле? — не понимает Джаред.

Уэйн поднимает взгляд в небеса.

— Расскажи про то, что доставляет тебе радость в жизни — простую, бессмысленную радость, которой ты наслаждаешься и тут же забываешь об этом. — Тут он довольно-таки свирепо смотрит на Джареда. — Учти: скажешь «минет» — с крыши столкну.

Джаред задумчиво посасывает сигарету.

— Я иногда замораживаю апельсиновый сок в пластиковом стаканчике, ну, как мороженое, знаете? Потом, когда его сосешь, то обычно высасываешь изо льда весь сок, и в итоге остается просто безвкусная льдинка. Но на дне стаканчика остается самая капелька сока, и, пробираясь через весь этот лед, можно иногда наклонить стаканчик и глотнуть чистого, ледяного сока, и это ужасно сладко. — Он смущенно смотрит на нас. — Звучит, наверное, глупо, но вы же сами спросили.

Уэйн улыбается и закрывает глаза. Нас обдувает прохладный ветерок, и Уэйн заметно дрожит.

— Великолепно, — говорит он. — Теперь ты, Джо.

Я задумываюсь на некоторое время, а потом отвечаю:

— Фиби Кейтс.

— Фиби Кейтс? — недоверчиво переспрашивает Уэйн.

— Кто такая Фиби Кейтс? — спрашивает Джаред.

— Актриса, — отвечаю я. — В нашем поколении все мальчишки были в нее влюблены.

— Потому что она снялась с голой грудью в фильме «Быстрые перемены в школе Риджмонт Хай», — говорит Уэйн.

— А, — кивает Джаред. — Я понял, кто это.

— При чем тут «Быстрые перемены»! Просто в ней есть что-то совершенно непорочное. Когда я был подростком, она олицетворяла собой такую девчонку, о которой только можно было мечтать. Я воображал себе, какая бы потрясающая у меня была жизнь, если бы рядом со мной была такая, как она. И теперь, если я вижу ее по телевизору, она вселяет в меня необъяснимую радость и надежду: мол, детские мечты все еще живы, вот они, здесь, их еще можно осуществить.

— Ага, — говорит Уэйн. — Но только почему именно Фиби Кейтс? Ума не приложу.

— И я тоже не понимаю, — качает головой Джаред.

— Ну, понятно, один — гей, второй опоздал на поколение, так что отвечу-ка я лучше «минет» — в целях экономии времени. По крайней мере, ничего объяснять не придется, — говорю я, и мы дружно смеемся. — Ну чего, спускаемся, что ли?

Удивительно, как стихает толпа, когда мы все втроем встаем и пускаемся в опасный путь с уступа: Джаред слезает первым, помогая мне спустить Уэйна. Как только мы добираемся до крыши, зрители начинают бешено хлопать, приветствуя нас криками, как будто рок-музыкантов: «Спасибо, Буш-Фолс!», «Счастливо оставаться!», «Да хранит вас бог!».

У лестницы нас поджидает Мыш с помощником и двумя санитарами. Санитары подходят с двух сторон к Уэйну и аккуратно сопровождают его вниз. Помощник шерифа достает наручники, и Мыш берет нас с Джаредом под стражу за хулиганство и препятствование работе органов правопорядка. Видно, мы помешали проведению какой-то спасательной операции.

Глава 32

Карли поехала со скорой, чтобы проследить за Уэйном, поэтому мне ничего иного не остается, как сидеть с Джаредом в камере в полицейском участке и ждать, пока Синди его заберет. Она появляется за решеткой камеры в джинсах и темно-синей рубашке поло, которая налезла бы и на пятилетнего ребенка, и смотрит на меня, пока Мыш отпирает засов.

— Синди, мне очень жаль, — говорит он, отодвигая дверь. — Они вмешались в операцию на глазах у всей школы, и я не мог их просто так отпустить. — Он подобострастно смотрит на нее. — Плохой был бы пример для ребят.

Мыш заметно нервничает, и я начинаю понимать, что он, как и большинство его ровесников мужского пола, с детства боготворил Синди и это никуда не делось. Даже теперь он не может справиться с собой и переводит взгляд с ее лица вниз, туда, где под крошечной футболкой внушительно выпирает грудь.

— Я все понимаю, — говорит Синди, пристально и сурово глядя на меня. — Это больше не повторится.

Я иду к выходу вслед за Джаредом, но как только он проходит мимо Мыша, тот преграждает мне дорогу.

— А ты куда собрался? — обращается он ко мне.

— А разве не домой?

— Не думаю. Твое дело еще не рассмотрено.

— Ты что, смеешься?

По-видимому, Мыш хотел изобразить на лице презрительную усмешку.

— Мальчишку мы отпускаем, — говорит он, запирая решетку на засов. — А что с тобой делать, я пока не решил.

— Что за бред, — говорит Джаред.

— Молчи, — цыкает на сына Синди тихим, дрожащим голосом.

— Мы помогали ему спуститься, мам. Мы ничего плохого не делали.

— Вы препятствовали действиям полиции, — говорит Мыш.

Джаред холодно смотрит на Мыша и говорит:

— Я не тебе, придурок.

— Джаред! — визжит Синди, хватая его за руку. — Немедленно замолчи!

— Может, тебе понравилось в камере? — говорит Мыш, багровея.

— Нет! — быстро отвечает Синди. — Мы уходим.

Она утягивает Джареда по коридору к стойке дежурного, и Мыш отправляется за ней, не сводя глаз с ее задницы. Через мгновение она возвращается одна и смотрит на меня через прутья.

— Почему ты еще здесь? — требовательно спрашивает она.

— Потому что Мыш еще со мной не наигрался.

Она нетерпеливо фыркает:

— Почему ты не уехал назад, в Нью-Йорк?

— Знаешь, — говорю я, подходя к решетке, — за последние несколько дней меня только ленивый об этом не спросил. Не будь я так уверен в себе, мог бы решить, что мне не рады.

Синди сухо скалится в ответ, и в результате этой отвратительной гримасы от ее безупречной красоты не остается и следа. Одним из недостатков идеальной внешности является то, что любое уродство в ней так и режет глаз, как грязные следы на белом ковре.

— Тебе тут не рады, — говорит она. — Ты никогда не проявлял никакого интереса к своей семье, и теперь все, на что ты способен, — это вести себя как несовершеннолетний преступник. Джаред и без тебя все время ввязывается во всякие истории. Не хватало еще, чтобы знаменитый дядя-бездельник его подстрекал!

— Уэйн был на крыше, и я пошел ему помочь, — горячо говорю я. — Джаред сам явился, и я просил его убраться.

Она раздраженно отмахивается от моих слов.

— Семнадцать лет тебя было не слышно и не видно. — В голосе звенят стальные нотки. — Сделай милость, избавь нас от своей наркоты и прочих милостей и катись в свой Нью-Йорк. Здесь тебе не место.

Прошу отметить, лично я не пялюсь на ее зад, когда она, развернувшись на каблуках, стремительно выходит из комнаты. Я слишком занят: пытаюсь разобраться, что же меня гложет — праведный гнев или элементарная жалость к себе пополам с жаждой мщенья.


Карли появляется в районе трех и живо приводит Мыша в разум, угрожая серией публикаций на тему недопустимых методов в работе полиции. К этому моменту я нахожусь уже в глубочайшей депрессии, чувствуя себя бесконечно одиноким и всеми презираемым.

— Как там Уэйн? — спрашиваю я, когда мы спускаемся с ней по ступеням полицейского отделения. Она одета так же, как и утром, но на каком-то этапе ее перемещений с волос исчезла заколка, и они теперь свободно раскиданы по плечам.

— Дома отдыхает, — отвечает она, а потом смотрит на меня искоса. — Вы с ним обсуждали его переезд к тебе?

— Ага.

— Что ж, я надеюсь, ты говорил всерьез, потому что он планирует переехать в ближайшее время.

— Хорошо, — рассеянно говорю я, когда мы доходим до угла. — А где твоя машина?

— Все еще у школы, — отвечает Карли. — А твоя?

— Дома. Ты же меня забирала, помнишь?

— Ах да. Боже, кажется, с тех пор прошла целая вечность.

Мы бесцельно идем по улице.

— Вообще, с тех пор как я вернулся, время ведет себя странно, — говорю я.

— Как это?

— Ну, я здесь меньше недели, а мне кажется, прошло уже несколько месяцев. И те времена, когда я тут жил, кажутся мне сейчас ближе, чем когда-либо, а последние семнадцать лет жизни сжались в крошечное пятнышко на карте моей жизни. Едва заметная желтоватая штриховка, отмечающая период вдали от Буш-Фолс.

Какое-то мгновение Карли весело и нежно смотрит на меня:

— Ты так несчастлив?

— Да нет.

Потом я раздумываю над этим вопросом некоторое время.

— То есть наверное. Да.

Она поворачивается ко мне и мягко прикладывает ладонь к моей щеке. Это такой любящий и неожиданный жест, что я чуть не прогибаюсь под ним, еще немного — и я рассыплюсь на мелкие кусочки. Каким-то чудом мне удается сдержаться, и я мелко подрагиваю, наслаждаясь этим чувством. Когда моя дрожь учащается, Карли приходится поддержать меня второй рукой с другой стороны лица. С минуту она баюкает мою голову в своих ладонях и пристально вглядывается в меня, как будто, проникая сквозь глаза в мою душу, снимает с нее мерку. Потом взгляд ее затуманивается, и она говорит:

— О, черт.

Руки ее соскальзывают вниз, она делает шаг вперед и обнимает меня.

— Черт, — повторяет она и тихо, почти неслышно плачет у меня на плече. Я открываю было рот, чтобы что-то сказать, но потом решительно замолкаю в необычном для себя порыве сдержанности — так я боюсь испортить это мгновение. Я молча зарываюсь лицом в ее волосы и держу ее крепко-крепко, как будто от этого зависит вся моя жизнь.


Мы идем к дому моего отца и вместе молчим, наши потаенные мысли витают вокруг нас почти осязаемым хороводом, тела находятся так близко друг от друга, что образуют электрическое поле, от которого исходит легкое пощелкивание, как от электромухобойки, когда мы случайно соприкасаемся ногами. Невидимый комок злости и страха, зловеще висевший между нами с самого моего прибытия в Буш-Фолс, наконец испарился, и на месте него образовалась теплая пустота, которая ждет, чтобы ее заполнили. В последнее время мне так везло, что я лучше умру, чем попробую заполнить ее первым.

Добравшись до отцовского дома, мы садимся в помятый «мерседес» и едем к школе за машиной Карли. Я паркуюсь рядом с ее «хондой». Уроки уже закончились, но несколько ребят еще стоят группками на ступенях или сидят на капотах машин парочками, и губы их неловко тянутся друг к другу, а пальцы неуверенно сплетаются.

— Бог мой, — говорю я. — Ты еще помнишь школу?

Карли улыбается:

— В последнее время я вспоминаю все, до единого дня. Не очень помню конкретные события, но отлично помню это ощущение совершеннейшей переполненности.

— Переполненности чем?

— Да непонятно. Надеждами, мечтами, всякой ерундой. В основном — самой собой. Вот-вот, казалось, лопну. А потом выходишь в большой мир, и люди начинают постепенно тебя опустошать, как будто выпускать воздух из шарика.

Несколько секунд я обдумываю это сравнение.

— То есть ты хочешь сказать, что мы идем по жизни, потихоньку растрачивая себя, пока не остается вообще ничего, и тогда мы умираем?

— Конечно нет. Мы изо всех сил пытаемся набраться свежего воздуха, от себя и от других людей. Но в то время, — она кивает в сторону ребят на школьном дворе, — так легко было почувствовать себя полным, понимаешь? Достаточно было просто вдохнуть.

— Понимаю, — киваю я. — Хотя моя школьная жизнь до твоего появления была довольно мерзкой, я каждое утро находил в себе силы снова туда идти, как будто все время ждал, что в любой момент жизнь может измениться к лучшему.

Карли глубоко вздыхает:

— Эх.

Несколько минут мы просто сидим, наблюдая за подростками через ветровое стекло, как будто это такой телевизор, и наслаждаемся молчанием друг друга, а не беспомощно тонем в нем.

— Как хорошо, — говорю я.

Карли убирает пальцами волосы с лица, поворачивается ко мне, плотно сжав губы, отчего они кажутся надутыми, и говорит:

— Сейчас ты должен меня поцеловать.


— Мне требуется помощь. — Я звоню Оуэну, медленно двигаясь обратно к отцовскому дому, а сам все еще прокручиваю в памяти поцелуй Карли, вожу языком внутри губ и за щеками, стараясь впитать все остатки этого вкуса, как послевкусие от экзотического лакомства. Поразительно, как память сохранила это ощущение, как будто мы в последний раз целовались несколько дней назад, а не много-много лет. В тот миг, когда поцелуй окончился, мне очень хотелось начать новый, но я удержался, каким-то образом угадав, что теперь не время для ласк, что Карли сейчас нужна от меня осторожная отстраненность, хотя и не вполне ясно почему.

— Признание того, что тебе требуется помощь, — первый шаг на пути к выздоровлению, — весело отвечает по телефону Оуэн.

— Я серьезно, — говорю я, а затем рассказываю, что Уэйн переезжает ко мне в отцовский дом.

— Понятно. Какая помощь тебе нужна?

— Для начала сиделка и больничная кровать.

— Сделаем. Что еще?

Тут я понимаю, что и сам не представляю, что же еще нужно.

— Не знаю. Честно говоря, я никогда ни о ком не заботился.

— Вот и я тоже.

С минуту я обдумываю тот факт, что двое умных, успешных мужчин так беспомощны в вопросах милосердия.

— Ты думаешь, что мы с тобой два никчемных, эгоистичных придурка? — говорит Оуэн, и я невольно улыбаюсь.

— Да нет, — тихо отвечаю я.

— Я тоже нет. — Он прочищает горло. — Джо?

— Ну.

— Ты — хороший человек.

— Я — козел.

— И тем не менее.

— Слушай, как ты думаешь, у тебя найдется кому позвонить, чтобы разузнать, что еще мне может понадобиться?

— Мы же в Америке, — отвечает Оуэн. — Всегда найдется кому позвонить.

Глава 33

Вечером того же дня я барабаню по клавишам ноутбука и вдруг каким-то чудом вспоминаю, что меня сегодня ждут на ужин Брэд и Синди. По крайней мере, я предполагаю, что все еще ждут, хотя уверенности у меня нет. Может, ввиду нашей стычки с Синди в полиции приглашение уже аннулировано? В принципе, никто не звонил и не отменял встречи, но, может, это как раз один из тех очевидных случаев, когда словесное подтверждение не требуется? Трудно сказать. Если это так, то мое появление будет выглядеть странно, просто-таки неуместно. Но если я не явлюсь, а они меня будут ждать, я лишний раз подкреплю свою репутацию вздорного родственника, от которого не знаешь, чего ожидать, а ведь как раз это я пытаюсь изменить. В любом случае в списке того, что ненавидит Синди, я и так всегда занимал почетное первое место, и вряд ли я могу сильно усугубить это положение. А кроме того, там будет Джаред.

К черту все. Иду.

Дом Брэда и Синди, построенный в голландском колониальном стиле, находится примерно в полумиле от отцовского. Я стучусь, мне открывают Эмили и Дженни. Они одеты одинаково: в огромные футболки с эмблемой группы Backstreet Boys и черные легинсы; у одной из них на запястье сидит большая белая птица с хохолком, похожим по форме на человеческую ладонь.

— Привет, дядя Джо, — хором говорят близняшки, голоса у них различаются на какие-нибудь полтона, отчего становится немного страшновато, а тут еще эта непонятная птица! Девочка с птицей на руке — назовем ее Эмили — осторожно поворачивается, чтобы проводить меня внутрь, а Дженни кормит птицу с рук печеньем, и та выхватывает кусочки у нее из пальцев.

— Здравствуйте, девочки, — несколько официально произношу я, входя в дом. От того, что мне нужно обращаться сразу к двоим, я чувствую себя неуверенно, как будто выступаю перед каким-нибудь комитетом. У меня никакого опыта в общении с девочками-подростками, а эти две какие-то уж особенно всеведущие, как будто меня насквозь видят. Тот факт, что их двое, перевешивает мое возрастное преимущество, и им, похоже, это ясно.

— Кто это? — спрашиваю я, указывая на птицу.

— Красотуля, — говорит Эмили.

— Она какаду, — говорит Дженни.

— Она умеет разговаривать.

— Она может сказать «Как дела?».

— А еще «Ну, вот, опять!».

— Ух ты! Ну-ка, пусть скажет что-нибудь.

Близняшки качают головами и фыркают:

— Она не станет с тобой разговаривать.

— Она только с нами разговаривает.

— Ну, иногда еще с Джаредом.

— Да, он ее научил фразе «Привет, придурок!». — Они обе заливаются смехом и звучат как один человек.

Первое, что я вижу, проходя за девочками в дом, — это музейного типа гостиная, созданная исключительно в выставочных целях. Белый пушистый ковер, на который никогда не ступал ботинок, кушетки в викторианском стиле, явно не предназначенные для человеческого зада, и рояль, кабинетный «Стейнвей», отполированный до такой степени, что в него можно смотреться, как в зеркало. Вероятно, на нем никогда не играли, он служит исключительно подставкой для множества семейных фотографий в вычурных позолоченных и посеребренных рамах, аккуратно развернутых таким образом, чтобы на них можно было смотреть, не переступая порога. В этой комнате вся Синди: очень красивая и абсолютно неприступная. Есть что-то трагичное в том, с какой озлобленностью и маниакальностью Синди поддерживает идеальный порядок в этой комнате, пока ее собственная жизнь и брак, вырвавшись из-под контроля, несутся в тартарары.

С противоположной стороны обширного холла видна общая комната с поношенным бежевым ковром, выгоревшей на солнце кожаной мебелью, камином, креслом-качалкой и огромным плоским телевизором, на экране которого с самым серьезным видом в интерьерах современного ночного клуба извивается Дженнифер Лопес. Дженни и Эмили усаживаются на спинку дивана, подпевая клипу и продолжая возиться с птицей.

— А где Джаред?

— У себя в комнате.

— С подружкой разговаривает.

— Они целуются по телефону. — При этих словах девчонки издают в сторону друг дружки чмокающие звуки и хохочут.

— А папа с мамой?

— Папа еще не пришел, а мама в подвале.

— Там, откуда музыка доносится.

Мой первый порыв — пойти наверх и найти Джареда, подобно тому как, попав в чужую страну, человек обращается в свое посольство, но сегодня вечером я должен налаживать отношения с Брэдом и Синди, поэтому, отыскав рядом с кухней дверь в подвал, я спускаюсь вниз. В бывшей игровой, переоборудованной в мини-спортзал, Синди занимается пилатесом под специальную видеопрограмму. На стенах еще красуются плакаты с диснеевскими персонажами, но комнату уже уверенно заняли беговая дорожка, лестничный тренажер, стойка с гантелями и резиновый коврик, на котором под доносящуюся из телевизора музыку Синди, оторвав от пола ноги и верхнюю часть тела, ожесточенно выполняет скручивания. На ней эластичные шорты и спортивный топ, волосы убраны под бандану, лицо покраснело и вспотело от нагрузки.

— Привет, Синди, — окликаю я ее со ступенек.

Не сбиваясь с ритма, она просто переводит взгляд на лестницу и кратко здоровается, ничуть не смущаясь моим присутствием. Да и чего ей смущаться, с таким-то телом.

— Брэда — нет — дома, — размеренно произносит она, продолжая разминать мышцы идеального, как с картинки, живота. Говорить она может только на выдохах, когда тело поднимается вверх. Она тренируется с упорством, которое выходит за границы простой дисциплины, заступая в зону настоящего отчаяния, и против всех ожиданий меня захлестывает теплая волна сочувствия к моей невестке: я вдруг осознаю, что за внешним ожесточением скрывается растерянная молодая девчонка, которая никак не может понять, когда же ее жизнь сошла с рельсов.

— Брэд на работе застрял? — спрашиваю я, тщательно обводя взглядом комнату, чтобы продемонстрировать полное равнодушие к ее сверкающим прелестям.

— Нет, — выдыхает она, добавив к скручиваниям дополнительное движение из стороны в сторону и таким образом подключив очередную группу мышц своего модельного тела. — Трахает — свою — официантку.

— Что-что?

— Что — слышал.

Она заканчивает скручивания и переворачивается на живот. Упершись ладонями в коврик, она поднимает верхнюю часть тела и выгибается, напрягая мышцы идеально плоского живота.

— Ты уверена? — тихо спрашиваю я.

— В маленьком городке секретов не бывает. Все всё знают, вопрос только, кто и что готов обсуждать.

То ли от того, как спокойно она говорит об измене Брэда, то ли из-за впечатляющих сокращений ее потрясающего тела, я немного выведен из равновесия, и мне требуется еще несколько тактов, прежде чем я осознаю, что она только что процитировала начало моего романа.

— Не знаю, что и сказать, — говорю я.

Она встает и встряхивает руки и ноги.

— Вот и я тоже, — говорит она. — Поможешь коврик сложить?

Мы складываем коврик и прислоняем его к двери. Потом она заходит в небольшую нишу, где установлены стиральная машина и сушка, и, к моему великому изумлению, стягивает с себя шорты и топ.

— Я думаю, это уже длится какое-то время, — как ни в чем не бывало говорит она, бросая пропитанную потом одежду в стиральную машину и насыпая стиральный порошок. — Хотя он и не признается.

— Ну, может, это все неправда? — говорю я, стараясь не выдать голосом той паники, которую вызвала у меня ее невозмутимая нагота. Она что, соблазняет меня? Хочет отыграться перед Брэдом, отдавшись его брату в подвале его же дома? Как ни шокирован я такой возможностью, на какое-то мгновение я испытываю восторг. Она поворачивается от машины ко мне.

— Это правда, — тихо говорит она.

Оказавшись лицом к лицу с абсолютно голой женой собственного брата, я поспешно перевожу взгляд на обклеенные плакатами стены, и в ушах Микки-Мауса мне мерещатся ее груди.

— Ничего страшного, — говорит она, одними губами улыбаясь в ответ на мое смущение. — Я столько тружусь над этим телом, кто-то же должен на него смотреть.

Ага, так, значит, совращения не будет, простой эксгибиционизм. Я чувствую страшное облегчение, хотя в глубине души немножко уязвлен.

— И тем не менее, — говорю я, снова встречаясь с ней глазами, — я точно знаю, что этот кто-то — не я.

Синди некоторое время смотрит на меня, потом пожимает плечами и берет с полки позади себя светло-голубое полотенце.

— Как знаешь, — говорит она, оборачиваясь им. — Я пошла наверх, в душ.


Поднявшись в гостиную, я обнаруживаю, что вместо Дженнифер Лопес на экране теперь Бритни Спирс. У них там, на MTV, похоже, час голого живота. Джаред сидит на полу, вытянув перед собой ноги, и возится с MP3-плеером, одновременно разглядывая пупок Бритни. Близняшки по-прежнему сидят на спинке дивана и играют с птицей.

— Привет, Джаред, — говорю я, опускаясь на подлокотник кресла-качалки.

— Она показала тебе сиськи?

— Что?

— Да все нормально, — говорит он. — Она со всеми так делает. Даже со мной.

— Да ты что?

Джаред кивает, выражение лица у него непроницаемое.

— Мои друзья обожают ко мне заходить.

— Еще бы!

Неожиданно птица между близняшками резко расправляет крылья, и я рефлекторно откидываюсь назад.

— Она что, летает?

— Конечно, — говорит та, у которой на руке птица. — Это же птица!

В подтверждение своих слов девочка подбрасывает Красотулю в воздух, и та, каркнув и бешено замахав крыльями, взлетает в мою сторону. Руки мои непроизвольно взмывают вверх, и я валюсь назад, в кресло. Птица огибает меня в полете и усаживается на телевизор. Сестры хохочут так, что того и гляди упадут с дивана, на что я втайне надеюсь в эту минуту. В дверях появляется Синди, а я все еще валяюсь на качалке, задрав ноги и прикрывая голову руками. Она бросает на меня усталый взгляд, полный презрения, как будто я вечно делаю что-то в этом духе, и обращается к дочерям:

— А ну, вы двое, живо вернули птицу в клетку! Если она влетит в мою гостиную, можете с ней попрощаться.


Брэд возвращается домой, и они с Синди поднимаются наверх, чтобы несколько минут поорать друг на друга, а дети сидят перед телевизором с такой привычной отрешенностью на лицах, что у меня сжимается сердце. Через несколько минут Брэд спускается поздороваться, я иду вслед за ним на кухню, он достает из холодильника бутылку вина и начинает рыться в ящиках в поисках штопора.

— Прости, что я опоздал, — говорит он.

— Ничего страшного, — говорю я. — Слушай, Брэд, может, я не вовремя? Давай я в другой раз зайду.

— Все в порядке.

— Ну не знаю. Синди, похоже, расстроена.

— Это обычное дело, — мрачно отвечает Брэд.

Синди подает к ужину переваренную курицу в томатном соусе, картофельное пюре и зеленый салат, который размок и почернел, потому что его слишком давно заправили.

— Все очень вкусно, — говорю я.

Джаред, только теперь, после того как его несколько раз позвали, присоединившийся к нам, бросает в мою сторону скептический взгляд. Разговор, а точнее, его слабое подобие совсем не клеится, и хотя я догадываюсь, что мое присутствие только усугубляет обстановку, у меня все же складывается ощущение, что ужин здесь всегда проходит не слишком весело. Брэд ест решительно и сосредоточенно, Джаред всячески изображает полную отстраненность, а Дженни и Эмили хихикают и перешептываются на своем секретном языке: «Уба яба?» — «Буба ваба». — «А?» — «Ага!» Синди рассеянно пощипывает размякший салатный лист, но не забывает регулярно делать замечания девочкам, а я выдавливаю в картошке надпись «СОС!». Не прошло и десяти минут, а бутылка вина закончилась, и Синди немедленно откупоривает новую.

— Ну, Джо, — говорит Брэд, — сколько ты еще времени планируешь тут провести?

Синди оживляется, ожидая моего ответа.

— Пока не знаю, — говорю я. — У меня еще нет окончательных планов.

— Не представляю, кто будет торчать в этой жопе мира хотя бы один лишний день, — вставляет Джаред.

— Джаред! — визжит Синди, а девочки замирают в ужасе и восторге от такой грубости.

— Джаред, выбирай выражения, — усталым голосом говорит Брэд.

— Прошу прощения. В этой заднице.

Звучит закадровый смех сестер.

— Джаред, я тоже раньше так думал. Но ты и представить себе не можешь, как можно соскучиться по городу, который ненавидишь. — Это уже говорю я, пытаясь заставить свой голос звучать просто и умиротворяюще, в тщетной попытке снять напряжение за столом и, может быть, начать налаживать отношения со своими единственными родственниками.

— Ну, тебе легко говорить, — отвечает Джаред. — А я еще своей книги в отместку не написал.

— Я писал книгу не в отместку.

— А зачем тогда?

— Сложный вопрос.

— Вот все время ты так. «Непростой вопрос», «Сложный вопрос». Ерунда все это. Ты отомстил всем тем, кто тебя достал. В этом нет ничего плохого, только давай называть вещи своими именами. Это была чистая месть.

— Хватит, Джаред, — говорит Брэд, не слишком, впрочем, убежденно.

— Да ладно, пап, — говорит Джаред, раскрасневшись. — Ты же сам как с цепи сорвался, когда роман вышел. Вы с матерью ни о чем больше говорить не могли.

— Вот это уже интересно, — говорю я, поворачиваясь к Брэду, как будто с самого начала пытался направить разговор в это русло. — Ты наверняка был в бешенстве, когда книжка вышла. Почему же ты мне ничего не сказал?

Брэд медленно откладывает вилку и тщательно дожевывает кусок курицы, после чего аккуратно вытирает рот салфеткой, показывая, что не собирается торопиться.

— Почему я ничего не сказал, — кивает он с видом человека, пытавшегося избежать определенной темы, но вынужденного против своей воли высказать свое мнение. — Во-первых: потому что мы с тобой редко разговариваем. Во-вторых: потому, наверное, что не хотел доставить тебе этим удовольствие. Но основная причина — тебе, я знаю, понять это будет нелегко, — потому что я взрослый человек, Джо, и у меня есть проблемы куда серьезнее, чем какая-то глупая, злобная книжонка.

— Вот это точно, — вступает Синди с мерзкой гримасой, после чего опрокидывает четвертый, по моим подсчетам, бокал вина.

Брэд поворачивается к жене со смесью жалости и омерзения на лице:

— Может, хватит уже?

— Я еще, считай, не начинала.

— За что ты на меня злишься? — шепотом спрашиваю я Джареда, пока Брэд и Синди продолжают огрызаться, как животные, которых раздразнили.

— А я не злюсь.

— Значит, мне показалось.

— Я просто пытался перевести на себя их гнев.

— С кого?

Джаред тяжело вздыхает и устало смотрит на меня:

— С тебя.

Не успел я спросить, что он имеет в виду, как в столовую влетает Красотуля и пикирующим полетом ныряет в курицу и, бешено размахивая крыльями в попытке выправить курс, разбрызгивает красный соус по скатерти.

— Брэд! — вопит Синди, когда все вскакивают из-за стола от удивления.

— Черт! — восклицает Брэд.

Красотуля наматывает круги в сервировочном блюде, как будто на карусели, — ее перья намокли в соусе, и она не в силах взлететь. Синди пытается ухватить птицу, промахивается и опрокидывает свой бокал и бутылку. Вино из бокала выливается на стол, а бутылка с громким стуком падает на деревянный пол.

— Черт возьми! — истошно орет Синди. Мы все зачарованно смотрим на Красотулю, которая наконец сумела выбраться из тарелки с курицей и, оставляя отчетливые красные следы на скатерти, делает несколько порывистых шагов, пока не останавливается прямо напротив меня.

— Привет, придурок, — говорит она, и на этом ужин в семейном кругу завершается.


Я помогаю Брэду и Синди навести порядок в столовой и, уже прощаясь, замечаю, что Синди со значением смотрит на Брэда.

— Я тебя провожу, — говорит мне Брэд.

Я вспоминаю фразу Джареда о том, что он пытался отвести от меня родительский гнев, и ломаю голову, что же сейчас будет. Мы садимся на ступени крыльца, и Брэд сразу приступает к делу:

— Мне нужно поговорить с тобой о Джареде.

— О'кей, — говорю я. — Знаешь, должен сказать, он мне очень нравится. Хороший парень.

Брэд кивает:

— Знаю. Но дело в том, что у него проблемы с дисциплиной, и мы с Синди не всегда справляемся. Он прогуливает уроки, поздно возвращается, курит траву.

— Он же подросток, — говорю я, пожимая плечами. — Но я пообщался с ним и совершенно уверен, что он отличный парень. Мне кажется, тебе не о чем волноваться.

— Я знаю, что тебе так кажется, в этом-то вся проблема.

— Не понимаю.

Брэд набирает в грудь воздуха и плотно сжимает губы.

— Ты курил траву с Джаредом?

Начинается.

— Что? — переспрашиваю я.

— Синди говорит, что в тот вечер, когда она пришла сказать, что отец умер, от вас обоих пахло.

— Послушай, Брэд, я здесь всего неделю. Если у Джареда и есть вредные привычки, они появились задолго до моего приезда.

— Ты можешь ответить: курил ты с ним или нет?

— Трава была его, — сбивчиво отвечаю я. — И я всего пару раз затянулся…

— Угу, я так и думал, — говорит Брэд, кивая. — Послушай, Джо, мы с Синди считаем, что было бы лучше, если бы ты поскорее отправился обратно на Манхэттен. Мы не хотим, чтобы ты продолжал общаться с Джаредом.

— Но это же безумие! Всего-то и было, что один косяк.

— Эти слова лишний раз убеждают меня, что я прав.

— Послушай, — говорю я, — у Джареда сейчас трудный период. У вас с Синди все плохо, и он запутался, не знает, что делать.

— Ты провел здесь несколько дней и уже стал крупным специалистом по моему сыну?

— Я этого не говорю. Наверное, я для него был абсолютно чужим человеком. Но, так или иначе, я, видимо, единственный взрослый человек, с которым он готов общаться.

Брэд поднимает на меня глаза, полные ненависти:

— Ты не взрослый, Джо. Ты тридцатичетырехлетний подросток. Поэтому ты и нравишься Джареду. Ему не нужно от тебя ни совета, ни наставлений. Твой возраст просто узаконивает всю ту дурь, которую он вбил себе в голову. И еще один дружок для ловли кайфа ему совершенно ни к чему.

— Ясно. — Я резко поднимаюсь. — По мне, так ты просто ищешь повода разлучить меня с Джаредом, потому что тебя бесит, что он тянется ко мне, а не к тебе. Мне очень жаль, что Джаред не может стать баскетболистом, Брэд, но, поверь мне, даже если парень не играет за «Кугуаров», из него тем не менее может выйти что-то путное.

Брэд по-прежнему сидит на ступенях, вид у него абсолютно изможденный.

— Знаешь, почему я хотел, чтобы Джаред был в команде? Потому что я рассчитывал, что он ощутит себя частью чего-то большего, научится нести ответственность перед кем-то, кроме самого себя. Ты этого никогда не понимал, потому что никогда в жизни не был частью чего-то. Ты никогда не заботился ни о ком, кроме самого себя. Тебе так легко рассуждать — пусть себе курит, пусть дебоширит, потому что ты ничего в него не вложил. Ты просто его приятель. А я — его отец, Джо, и как бы ни хотелось мне быть его приятелем, на мне лежит гораздо большая ответственность, чем ты в состоянии себе вообразить, потому что ты никогда в жизни не любил никого бескорыстно.

— И каким же, интересно, образом становлению твоего сына помогает то, что ты трахаешься с Шейлой Жирарди? — Удар ниже пояса, но все, что выше, я уже использовал.

Брэд выпрямляется на крыльце, и на один страшный миг мне кажется, что он меня сейчас ударит.

— Возвращайся домой, Джо, — говорит он с выражением страшной муки на лице. — Тут тебе не место.


Я прохожу несколько кварталов и вдруг слышу легкий звук шагов за спиной.

— Джаред, иди домой, — говорю я, когда он нагоняет меня.

— Эй.

— Мне теперь нельзя с тобой разговаривать, — говорю я.

— Я пытался тебя предупредить, — извиняющимся тоном говорит он.

— Я понял. Все в порядке.

— Я слышал весь ваш разговор, — говорит Джаред. — Жестко он с тобой!

— Кое-что он неплохо сформулировал…

— Ты что, еще его слушать собираешься?

Я останавливаюсь и поворачиваюсь к племяннику:

— Послушай, Джаред. Я пришел к вам в гости, потому что думал, что смогу наладить отношения с твоими родителями, стану ближе к своей семье. Но знаешь, что я обнаружил? Что этого никогда не случится. Вы все так далеки друг от друга, что семьей это не назовешь, и не с кем мне налаживать отношения.

— Так ты сдаешься?

— Я меняю свой подход. Твой отец сказал, что я ничего не знаю о бескорыстии, и он прав. Я потусовался с тобой, потрепался о девочках и музыке, выкурил косячок, но знаешь ли ты, кому от всего этого польза? Мне самому. Потому что мне показалось, как будто у меня есть семья. Но тебе-то от этого ничего хорошего. Тебе сейчас нужен родитель, а не друг. И уж если я в чем и разбираюсь, так это в том, как навсегда испортить отношения с отцом, поэтому я дам тебе один-единственный совет: не будь таким неумолимым, не отгораживайся от отца. Я знаю, это нелегко, но если ты этого не сделаешь, то будешь очень горько сожалеть, это я гарантирую.

С минуту Джаред смотрит на меня, потом кивает:

— О'кей. Я подумаю.

— Хорошо. Так, а почему ты с клеткой?

У него в руках большая белая клетка, в которой возбужденную Красотулю безжалостно швыряет от одной стенки к другой при каждом нашем шаге.

— В ближайшее время Красотуле, как и тебе, лучше моим предкам на глаза не показываться. Я переговорил с сестрами, и мы избрали тебя в качестве временного опекуна. — С этими словами он, улыбаясь, протягивает мне клетку.

— А когда ее кормить?

— Я сам зайду и покормлю.

— Тебе нельзя со мной встречаться.

— Слушай сюда: я всегда делаю только то, что нельзя.


— Птичка не нужна? — спрашиваю я Карли, когда она открывает дверь.

Она с удивленной улыбкой разглядывает меня на своем крыльце. На ней спортивные штаны с эмблемой буш-фолской средней школы и майка без рукавов, она смешно грызет огромную сырую морковку.

— Кто это? — спрашивает она.

— Красотуля. Она какаду.

— О боже, Джо, она вся в крови!

— Это томатный соус.

— А. Тогда ладно.

— У меня был увлекательный вечер.

— Не сомневаюсь, — говорит она, улыбаясь и не переставая жевать морковку. — А теперь ты пришел сделать и мой вечер увлекательным.

— Я шел домой от Брэда, проходил мимо — и вот решил заглянуть на минутку.

— Мой дом совсем не по дороге.

— Не надо воспринимать все буквально.

— Хорошо, — говорит Карли. — У меня тут кое-какие дела. Хочешь зайти? Птичку, конечно, тоже приглашаю.

— Хочу, но не буду, — отвечаю я. — Меня самого дома работа ждет.

— Ты пишешь?

— Да. Наконец-то.

Она кивает:

— Так чем я могу быть полезна?

— Я надеялся, что вдруг мне удастся снова тебя поцеловать.

Ее улыбка слепит меня, как солнце.

— Я тоже на это надеялась.

Она спускается ко мне на крыльцо, и мы теперь стоим лицом к лицу.

— Только от меня морковкой пахнет, — предупреждает она.

— Обожаю морковь.

Она хватает меня обеими руками за майку, притягивает к себе и весело шепчет:

— Ну что ж, Ромео, если тебя это возбуждает…

Глава 34

Оуэну понадобится еще несколько дней для того, чтобы собрать все необходимое для Уэйна, и Уэйн говорит, что это его очень устраивает, потому что он хочет провести еще пару дней в комнате своего детства, порыться на полках и в ящиках, в последний раз вспомнить те годы. Я подозреваю, что он пытается дать своей матери еще немного времени для того, чтобы выйти из религиозного оцепенения и просто по-человечески попрощаться, и хотя желание его мне понятно, особого оптимизма я по этому поводу не испытываю.

На следующее утро, не тратя времени на душ, бритье и даже чистку зубов, я вскакиваю с кровати и прямо в трусах спускаюсь вниз, чтобы продолжить работу над рукописью. Накануне вечером, лежа в кровати и еще чувствуя на губах вкус поцелуев Карли, я просто захлебывался идеями для своего романа: сюжетные повороты, какие-то индивидуальные черточки отдельных персонажей, выражения, даже целые абзацы — все это надо немедленно записать, пока я не забыл. Писать, не приведя себя в порядок, как-то даже здорово, подходяще для такого дела — мне чудится, что если я отброшу все несущественное, мне удастся лучше сконцентрироваться на созидательном процессе. И вот я сижу за столом, изо рта у меня пахнет, волосы нечесаные, лицо неумытое, покрытое щетиной, — и ощущаю себя настоящим писателем. Небось Хемингуэй, когда входил в писательский раж, не вспоминал про крем для бритья и зубную щетку.

И вот в таком неумытом виде я и спускаюсь открывать, услышав, что в дверь звонят. На пороге стоит Люси Хабер, прижимая к груди экземпляр «Буш-Фолс». Она сильно накрашена, и мне впервые приходит в голову, что в ее внешности сквозит отчаяние, что она слишком броско одевается для своего возраста, и я тут же стыжусь жестокости своих мыслей. Мое собственное лицо на обложке, глядящее на меня с ее груди, похоже на обвинительный акт.

— Я тебя разбудила? — спрашивает она, оценив мой вид.

— Нет-нет, все в порядке. — Я жалею, что хотя бы футболку не натянул.

— Я думала, что ты в гости заглянешь. Но я тебя не виню — не зашел так не зашел.

— Извини. Я просто… Не зашел.

Люси машет рукой:

— Да все в порядке. Я вовсе не хотела тебя смущать. Потому и ушла тогда так рано.

— Извини, — снова говорю я. Что-то больше ничего в голову не приходит.

— Я просто подумала, что ты уже уехал, а тут проезжаю вчера мимо — машина твоя стоит. Дай-ка, думаю, зайду, попрощаюсь по-человечески.

— Спасибо. Хочешь зайти?

Люси улыбается:

— Нет, спасибо.

— Да я не то чтобы… Я ничего такого не имел в виду.

— Нет, я знаю. — Она протягивает мне книгу и серебряную авторучку. — Подпишешь?

— Конечно, — отвечаю я, протягивая руку за книгой. — Давненько меня об этом не просили.

Я открываю первую страницу и пишу: «Дорогой Люси», потом на некоторое время останавливаюсь, соображая, что написать. «Ты была моей музой и героиней моих фантазий, а теперь я счастлив, что могу назвать тебя своим другом. С наилучшими пожеланиями. Джозеф Гофман».

Она читает посвящение и улыбается:

— Дай-ка я тебя обниму.

Мы обнимаемся, и в мое обнаженное тело впиваются пуговицы ее блузки. По всей видимости, некоторые люди, независимо от того, есть у них сексуальные намерения или нет, умеют обниматься только определенным образом, и в нашем объятии проскальзывает что-то эротическое, ее руки на моей голой спине, нижние части наших тел прижимаются друг к другу. Немного отстранившись, она прижимается лбом к моему лбу.

— Надеюсь, я не разрушила твоих фантазий, — говорит она, и я по глазам вижу, что этот вопрос по-настоящему ее тревожит.

— Совершенно нет, — говорю я. — Ты превзошла мои самые безумные мечты.

— Как мило, что ты это говоришь. — Она снова приближается и нежно целует меня в губы. — Джо, не пропадай.

— Не буду.

Она выпрямляется, и я вижу, что она вот-вот расплачется. Она снова улыбается и идет к машине, а я смотрю ей вслед. Только после того, как она уезжает, я замечаю Карли, которая все это время сидела в машине на противоположной стороне улицы и с выражением крайнего потрясения наблюдала за происходящим. Я непринужденно машу ей рукой, но внутри у меня все обрывается. Она машет в ответ, но из машины не выходит и выражения лица не меняет. Мне приходится спуститься по ступенькам и пересечь улицу в одних трусах, дрожа от утренней прохлады и спотыкаясь на неровностях мостовой.

— Понимаю, что выглядело это не очень хорошо, — говорю я.

Карли кивает.

— Ты с ней переспал? — спрашивает она спокойно, будто из чистого любопытства.

— Она только что подъехала.

— Когда она подъехала, я прекрасно знаю, — говорит Карли. — Я спрашиваю, переспал ты с ней до этого или нет.

Я тяжело вздыхаю.

— Это было до того, как у нас с тобой что-то началось.

Не то чтобы я всегда и везде ратовал за честность, но иногда бывает лучше сказать правду, особенно в тех случаях, когда времени выдумывать нет.

Карли начинает кивать, даже не дождавшись, пока я закончу фразу, а уголки ее губ отчаянно борются с невидимыми силами, тянущими их вниз.

— Послушай, Карли, — говорю я.

— Не нужно ничего объяснять, — говорит она нарочито спокойным голосом. — Мы ничего друг другу не должны. Я за тебя очень рада. Ты ведь сколько ее хотел, двадцать лет? Все запротоколировано.

— Ну дай же сказать.

— Поздравляю! Наконец-то она твоя.

— Ты можешь перестать?

— Без проблем, — отвечает Карли. Резко рванув рычаг передачи и скрипнув шинами, она уезжает прочь, и мне ничего не остается, как осторожно пересечь босиком улицу, остро чувствуя свою наготу, причем дело не только в отсутствии одежды. В очередной раз я поражаюсь, как ловко моя опрометчивость в комбинации с неудачным стечением обстоятельств срабатывают против меня, да еще в тот самый момент, когда жизнь начинает налаживаться.


Как и следовало ожидать, писать больше не выходит, и я поднимаюсь наверх, чтобы принять душ и одеться. Я не допущу, чтобы из-за этой истории пострадали наши с Карли отношения. Да, неудачно все получилось, но я совершенно точно ее не предавал! Хронологическая последовательность событий на моей стороне, и, конечно, когда Карли придет в себя, я легко ей все объясню. К моему удивлению, через полчаса, когда я звоню ей, она снимает трубку.

— Привет, Джо, — довольно легко говорит она.

— Пожалуйста, не злись на меня из-за этого.

— А я не злюсь, — отвечает она.

— Что?

Никогда я до конца не понимал этого ее старого трюка: если Карли на кого-то злится, она мстит обидчику тем, что внешне никак не выказывает своего бешенства, а ведь это могло бы стать первым шагом к примирению. Мне уже не раз приходилось лавировать на минном поле ее обиды, и в школе, и на Манхэттене, и теперь я ясно вспоминаю, что сердитая Карли — тайна за семью печатями.

— Все в порядке, меня это не касалось.

— Так что, у нас с тобой все хорошо?

— У нас все абсолютно как всегда.

— Ясно. Я смотрю, ты тщательно слова подбираешь. Намеки скрытые пошли. Уже что-то.

— Не понимаю, о чем ты.

Я делаю глубокий вдох:

— Я просто хочу, чтобы ты знала: то, что произошло между мной и Люси, было сразу, как только я приехал, когда между нами с тобой еще ничего не было.

— Джо.

— Да?

— С того самого момента, когда ты приехал, между нами уже что-то было. И ты это знаешь, и я это знаю, поэтому, прошу тебя, не говори ерунды, избавь меня хотя бы от этого.

— Ладно, — говорю я. Я не ожидал, что она так быстро согласится с тем, что проблема таки существует: даже не знаю, хороший ли это знак.

— Но то, что произошло у нас с Люси, случилось только один раз! Это было бы ошибкой, даже если бы между нами с тобой ничего не было, и в любом случае не повторилось бы.

— Очень жаль, — сухо говорит Карли. — Теперь тебе не с кем целоваться.

— Ты же знаешь: стоило тебе меня поцеловать, и ты меня совершенно покорила.

— Если ты ожидаешь, что я скажу: «Ты меня покорил, стоило тебе сказать „здравствуй“», то ты глубоко ошибаешься.

Примерно такими репликами мы продолжаем обмениваться весь день и на следующее утро. Карли твердо отвечает на все мои звонки, вежливо отказываясь от любых предложений о личной встрече. Я вроде бы убедил себя, что тут уж кто кого, но в глубине души начинаю беспокоиться, не собирается ли она совсем отгородиться от меня глухой стеной безразличия. Между этими как будто бесполезными звонками я пытаюсь отрешиться от всего и настроиться на творческий лад. Настало время Мэту Бернсу посетить место предположительно случайной смерти его отца, у подножия водопада в лесу за нортоновской ткацкой фабрикой, где он на протяжении многих лет старательно вел бухгалтерские книги для семьи Нортонов. Сам не знаю, когда я умудрился перенести буш-фолские водопады в родной город Мэта на севере штата Нью-Йорк, но теперь, когда вся история уже завертелась вокруг них, я как-то растерялся и не могу понять, как именно выстроить цепь событий, романтических и зловещих, чтобы получше высветить эти самые водопады, сделать их центральным символом романа. И тут мне приходит в голову съездить к местным водопадам, посидеть внизу, в оглушительном шуме воды, укрыться за пеленой брызг и набраться вдохновения. Ну или хотя бы просто освежиться.

Стоит прохладный, ветреный октябрьский день, на небе ясно, ни облачка, кожаное сиденье «мерседеса» настолько остыло, что за первые две минуты, пока не заработал обогрев кресел, холод успевает пронизать меня сквозь брюки. Я направляюсь к водопадам, съезжаю на одну из бесчисленных грунтовок, уходящих в лес в том месте, где водопады обрушиваются в реку Буш. Ставлю машину там, где, как мне кажется, мы с Карли когда-то вместе лишились девственности, и, может быть, подсознательно надеюсь пробудить духов нашего прошлого, заставить их заступиться за меня. Пробираясь сквозь кустарник к реке, я вспоминаю, как медленно и неловко мы занимались любовью той ночью, и мне приходит в голову, что то, что так часто называют потерей невинности, является, по сути своей, ее высшим проявлением. Я выхожу из леса у подножия водопада и оказываюсь на краю огромного бурлящего водоема, в который с шумом обрушиваются два потока. По берегу, как и следовало ожидать, разбросаны бутылки из-под пива, смятые жестяные банки, рваные выцветшие упаковки от презервативов, бычки и сломанные пластмассовые зажигалки — все снаряжение, вся мишура ритуального шествия подростков к вершинам сексуального взросления. Просидев несколько минут под холодными, жалящими брызгами, я решаю, что пора забраться повыше, для лучшего обзора.

Я проезжаю подальше по главной дороге, мимо территории «Портерс», и сворачиваю на избитую грунтовку, ведущую через лес к вершине водопадов. Эту узкую дорожку, на которой едва-едва хватит места для одной машины, в разные времена называли и Дорогой Девственницы, и Половым проездом, и Тропой Большого Траха, и Проспектом Проституции; не удивлюсь, если в последующие годы ей придумали десятки новых имен. Когда ехать становится невозможно, я вылезаю из машины и прохожу пешком последние двадцать метров до проржавевших перил над водопадами. За ними виден обширный округлый выступ, где зачастую сидели самые бесшабашные подростки, пили свое незаконно купленное пиво и выкидывали пустые бутылки прямо в бурлящие воды, которые трехметровым каскадом обрушивались прямо у них под ногами. Именно с этого места бросились в водопад все немногие легендарные личности. Я перелезаю через перила и начинаю медленно пробираться к выступу; кое-где сползаю сидя, наконец, останавливаюсь на относительно плоском участке и осторожно выпрямляюсь. Прямо передо мной вода бешеным потоком несется вниз, в реку. Ближе уже не подберешься — разве только прыгнуть в водопад, и от его оглушающего шума в сочетании с немедленно покрывшей меня с головы до ног холодной водяной пылью я совершенно теряюсь, даже почва как будто уходит из-под ног, хотя вроде бы положение у меня устойчивое. Когда ты в такой близости от столь мощного явления природы, сразу и страшно и весело; и вместе с тем на этом возвышении, наедине с водопадами и вдали от всего остального, чувствуешь какое-то особое успокоение.

— Привет, Гофман!

Одного только голоса, прозвучавшего так неожиданно, достаточно, чтобы я потерял равновесие, и какую-то долю секунды я чувствую, как мой центр тяжести предательски подается вперед, прежде чем я рывком возвращаю тело назад, одновременно отчаянно взмахнув руками для противовеса.

— Привет, Шон, — говорю я. — Какими судьбами?

Он стоит, небрежно облокотившись о перила, в своем кожаном плаще и голубых джинсах, докуривая сигарету. Надо же, откуда он взялся? На какое-то мгновение у меня мелькает мысль о том, что это просто совпадение.

— Ехал мимо, смотрю — ты с дороги съезжаешь.

— Ты заметил, что я поворачиваю? — скептически переспросил я.

— Мне показалось, ты решил вспомнить былые времена, ну, я и подумал: кто составит тебе компанию лучше, чем я?

— Ты что, следил за мной?

— Все может быть.

Он в последний раз затягивается и мастерски швыряет бычок мимо меня — тот немедленно пропадает в водяной завесе. Отделившись от перил, Шон ступает на каменистый выступ, улыбаясь и изумленно качая головой.

— Ну ты и фрукт, Гофман. Только я велел тебе уехать, смотрю — тебя по телевизору показывают, сидишь себе на крыше школы. Странные у тебя представления о том, что значит «не светиться», для человека, которому давным-давно следовало исчезнуть.

— Ты не поверишь, но именно это я и пытался делать, — отвечаю я, с неприятным чувством наблюдая, как он приближается ко мне, и пока я разрываюсь между желанием держаться уверенно и животным инстинктом метнуться к перилам, он успевает слишком далеко от них отойти. Я делаю один или два шага в его сторону, но он движется по неровной наклонной поверхности уступа быстрее и увереннее меня и через пару секунд уже стоит рядом, глядя на водопады через мое плечо.

— Погляди, — говорит он. — Удивительное зрелище, а?

Я вполоборота смотрю вместе с ним на водопады, размышляя о том, что стоит, наверное, говорить с ним в шутливом тоне, а сам пытаюсь выбрать удобный момент и рвануть в сторону перил. Всего один шаг, ну, может, два — и я спасен.

— Это здесь твой дружок Сэмми гикнулся? — говорит Шон сквозь грохот падающей воды. Я твердо храню молчание, вглядываясь в бушующие воды: дна с этой прекрасной обзорной точки не видно.

— И мать твоя тоже, если я не ошибаюсь. Что ж с тобой такое, отчего народ вокруг тебя топиться идет? — Тут он смотрит на меня, проверяя, поддамся я или нет. — Ты об этом не задумывался?

— Есть о чем поразмыслить, — отвечаю я, чувствуя, как подгибаются колени, когда я смотрю вниз. Высота — не меньше четырех этажей, а вода в середине октября, думаю, только что не ледяная. Но в нее еще попробуй попади: у подножия водопадов из бурлящих вод торчат огромные острые камни, как будто на дне реки лежит гигантское рогатое чудовище.

Шон указывает куда-то в глубь леса.

— Вон там моя машина стояла, когда Сэмми на тот свет отправился, — говорит он, и взгляд его становится ностальгическим. — Я был с Вики Хупер. Помнишь Вики Хупер?

— Вики Хутерс, — говорю я.

— А, да. — Он хихикает. — Вики Хутерс. Буфера — как арбузы. Это было нечто. — Он на мгновение умолкает, освежая память. — Нас там немало съехалось в тот вечер, все, значит, этим делом занимаются, и вдруг слух прошел, что кто-то прыгнул. Мы, понятно, только утром узнали, что это Сэмми. Ну, что он нарочно, чтобы умереть. Просто знали, что кто-то прыгнул, и все. Я тогда Вики на халявку так знатно в рот всадил — и все благодаря твоему дружку. Ну, ты же знаешь, местные традиции, все такое. — Тут он поворачивается и гаденько улыбается. — В общем, я просто хотел тебе рассказать, что когда Сэмми с собой покончил — то и я кончил.

— Вики Хутерс была шлюхой.

Может, напряжение я и уловил, точно не уверен, но вот кулака не приметил — а зря, потому что он въезжает мне в челюсть со скоростью паровоза, и я валюсь на землю, как марионетка, у которой оборвали разом все ниточки. Не то чтобы совсем без сознания, но близко к тому. Шон склоняется надо мной, качая головой и улыбаясь.

— Скажи, пожалуйста, — говорит он, — а разве вы с Карли Даймонд тут не трахались? Весь мир в курсе, с тех пор как ты все интимные подробности в книге расписал. Как же так выходит, что моя девчонка — шлюха, а твоя — нет? Трах — он ведь и в Африке трах?

— Тебе виднее.

Я перекатываюсь на бок и начинаю подниматься на ноги. Шон ускоряет этот процесс, взяв меня за грудки и притянув к себе, нос к носу, при этом я оказываюсь спиной к водопадам, и шумят они теперь угрожающе близко даже по сравнению с тем, что было пару секунд назад.

— Знаешь, в чем разница между нами, Гофман?

— В гигиене ротовой полости?

Шон улыбается и отвешивает мне пощечину, да такую жгучую, что у меня брызжут слезы.

— Не угадал, — говорит он и тут же сообщает отгадку: — Тебя кто-то бесит, делает больно, угрожает тебе или твоим близким, а ты, вместо того чтобы ответить, записываешь этот факт в книжечку. Тебе даже в голову не приходит что-то сделать, поступить по-мужски. Вся твоя книжонка — сплошное признание того, что в школе ты был тряпкой: не мог постоять ни за себя, ни за своих голубых дружков. Я живу тем, что совершаю реальные действия. Есть какой-то дом, который надо снести, или, к примеру, гора, которая мешает дороге, — я не сажусь за компьютер написать про это рассказик. А просто иду и всаживаю. Динамит. Под ноль сношу. И то же самое будет с каждым, кто на меня попрет.

Он покрепче сжимает мою рубашку и делает шаг в сторону обрыва. Я вспоминаю, как накануне меня точно так же держала за майку Карли, когда мы целовались, и на мгновение нахлынувшая грусть заглушает страх.

— И что теперь? — спрашиваю я. — Всаживать будешь?

— Да нет. В данную минуту я размышляю над тем, не скинуть ли тебя с этого обрыва.

— Ну, слава богу. А то я уж подумал, ты нагибаешься, чтобы повторить опыт с Вики Хутерс.

Лицо Шона мгновенно сереет, и он делает еще один опасный шаг вперед. Хотя под ногами уже чувствуется край обрыва, я не могу не думать о запахе у него изо рта.

— Знаешь чего, — говорит Шон. — Ты, похоже, очень хочешь, чтобы я тебя туда скинул. Я тебе предоставил все условия, чтобы свалить из города, но ты, видно, на всю голову двинутый маньяк, весь в мамашку. Тебе просто очень хочется, чтобы кто-то поскорее избавил тебя от мучений.

Я смотрю в его лицо, находящееся в каких-то миллиметрах от моего, и пытаюсь определить, насколько серьезная опасность мне угрожает. Несмотря на то, какие мы разные, мы с Шоном вместе росли, в детстве ходили друг к другу на дни рождения, сто раз во дворе в баскетбол играли — ну, до того, как его в команду взяли, и ему уже стало не по чину играть с такими, как я. Да, мы можем друг друга не любить, и подраться вполне можем, но чтобы сбросить меня со скалы? Мне кажется, наше общее прошлое не позволит Шону пойти на такую крайность: если я и не расшибусь до смерти, то уж покалечусь наверняка. Чутье подсказывает мне, что на самом деле не будет он меня сталкивать в пропасть. Мне надлежит произнести какие-то примирительные слова, чтобы он вышел победителем и мог отступить, не потеряв лица.

— Шон, — начинаю я. Он качает головой и как бы невзначай сталкивает меня вниз.

Какой-то миг — и я уже воздухе. Только что я стоял на скале, чувствуя затхлую табачную вонь у Шона изо рта, а в следующее мгновение уже лечу над водопадами. Я врезаюсь в ледяную воду боком, и на несколько секунд воцаряется полная тишина, потому что столб воды вбивает меня в речную глубину. Время теряет всякое значение, потом всякое значение теряет значение, и существует только мирный гул водопада, звучащий сквозь пятиметровую толщу воды. Все вокруг видится мне каким-то мутно-зеленым: камни, илистое речное дно, мои веки изнутри, когда я смаргиваю. Я не чувствую никакой паники, хотя в глубине сознания чую, что как только шок пройдет, паника начнется. Я ощущаю какое-то вселенское спокойствие и вдруг понимаю желание остаться на дне навсегда, раствориться в этом темном, колышущемся покое, который наверняка так просто и надежно оградит меня ото всех иных мыслей. Кажется, на мгновение это желание даже завладевает мной. И тут, ровно с той же силой, с которой бушующий поток только что поглотил меня, он выплевывает меня на поверхность. Я отчаянно хватаю ртом воздух, леденящий холод запоздало сковывает тело параличом, и в подхватившем меня течении онемевшие ноги и спина не чувствуют, как их волочит по камням и веткам, чуть прикрытым пенящейся водой. За новой излучиной русло реки расширяется, образуя новую мелкую заводь, течение стихает, и мне удается подняться на ноги и добрести до берега. И хотя я не в силах унять дрожь, я до смешного счастлив оттого, что все-таки жив. С моего тела стекает холодная вода, и я понимаю — это Сэмми передает мне привет, это мама заключает меня в свои объятия, — и меня захлестывает совершенно невиданная эйфория. Я полностью очищен и возрожден, кажется, что моя жизнь божественным образом снова обрела смысл и гармонию, которых мне столько лет не хватало. Перехитривший смерть переступает, наверное, определенный рубеж, выходит на плато новых возможностей. Внезапно мутная, тошнотворная вода, которой я наглотался, подступает к горлу, и меня безудержно рвет, и все тело сотрясается в страшных спазмах, не стихающих даже после того, как выходят последние капли жидкости. Я падаю на колени на пожухшую, неживую траву у кромки воды, потом валюсь на бок и немедленно впадаю в зыбкое состояние полунебытия, а от былой эйфории не остается ни следа.

Проходит бог весть сколько времени, прежде чем неизвестные руки переворачивают меня на спину и я, подняв глаза, обнаруживаю одного из товарищей Джареда, который с интересом меня разглядывает.

— Мистер Гофман? — говорит он.

— Микки? — бормочу я.

— Да.

— Что ты здесь делаешь?

В ответ раздается свистящий звук, за ним глухой хлопок, и Микки делает шаг назад, а по кофте у него разливается пятно красной краски.

— А, черт, — говорит Микки.

«Я жив», — успеваю подумать я и с улыбкой на губах теряю сознание.

Глава 35

Уэйн снова и снова разглядывает свои пальцы. Он подносит их к лицу, сгибает, разгибает, сжимает, соединяя сухие кончики, и вновь разжимает. Он теперь обожает всякие части своего тела, его завораживает, что они продолжают безотказно служить, как будто бросая вызов надвигающейся смерти.

— Кому это нужно, — говорит он мне, не отрывая взгляда от своих рук, когда я вхожу в кабинет отца, который мы с Карли переделали в комнату для Уэйна. — Они по-прежнему… такие умелые.

Я протираю глаза спросонья и сажусь на край его больничной кровати, которую Оуэн, вместе с прочим оборудованием, выслал мне в огромном грузовике. Как всегда, мой литературный агент хватил через край: прибывшей мебели хватило бы на небольшую больницу.

— Нет, ты посмотри, — говорит Уэйн, приподнимая одеяло и заглядывая вниз. — Боже мой, у меня же встает!

— Хм. В наличии эрекция и совершенно не занятая умелая рука. Может, вас оставить на некоторое время?

Уэйн откидывается на подушки и улыбается, показывая черные, ввалившиеся десны, из которых как щебенка торчат мутно-серые зубы. В нем все умирает быстро, но рот, похоже, опережает все остальные части тела.

— Мать мне говорила, будто ученые доказали, что онанизм приводит к слепоте, — говорит Уэйн.

— Надо же, как хорошо: мать с сыном свободно беседовали о сексе.

— Не говори. А какие соображения по поводу мастурбации были у Гофмана-старшего?

— Он говорил так: запачкаешь простыни — стирать будешь сам.

Уэйн улыбается и возвращается к созерцанию собственных пальцев.

— И кому это нужно, — повторяет он грустно.

В дверь стучат, и появляется Фабия, плотная сиделка с Ямайки, прибывшая тоже по милости Оуэна. Она неслышно проходит по комнате и начинает готовить для Уэйна лекарство.

— Сейчас будем купаться, — произносит она густым, музыкальным голосом: это знак, что мне пора уходить.

— Где Карли? — спрашивает меня Уэйн.

— Еще спит.

— В чьей постели?

Я качаю головой, направляясь к двери.

— Она в бывшей комнате Брэда.

Уэйн качает головой в ответ:

— Джозеф, Джозеф, — вздыхает он. — Ты меня убиваешь.

Я замираю у двери, и мы серьезно смотрим друг на друга, пока невольная ирония его слов медленно растворяется в воздухе.

— До скорого, — хрипло говорю я и выхожу.


Мы с Карли перевезли сюда Уэйна на следующий день после моего позорного плавания в водопадах, из которого я чудесным образом вышел живым и невредимым. Миссис Харгроув сердито наблюдала за нашими действиями, но не высказала никаких возражений, когда мы выносили вещи Уэйна. Когда мы выводили его самого, я с одной стороны, а Карли с другой, он остановил нас в дверях и обернулся к ней: в глазах у него блестели слезы, подбородок дрожал.

— Мама, до свидания, — сказал он. — Я только хотел сказать, что я тебя люблю и прошу прощения за все, что тебе пришлось из-за меня пережить.

Мать кивнула, и я не сомневался уже, что она дрогнет и бросится умолять, чтобы он остался, но она произнесла только: «Я буду за тебя молиться», — и продолжала механически кивать до тех пор, пока он не отвернулся и мы не двинулись вниз по ступеням. Перед тем как сесть в машину Карли, он снова остановился и бросил последний взгляд на дом своего детства. Мы тронулись; интересно, каково смотреть на что-то, — не важно, на что, — и понимать, что видишь это в последний раз?

Я сел сзади, с Уэйном, а Карли повела машину. Пока мы проезжали окрестности его дома, Уэйн жадно глядел из окна на все, что, без сомнения, будет его последним в жизни буш-фолским видом. Сидя за спиной у Карли, я видел, как подрагивают ее плечи в такт беззвучному плачу.

— Все хорошо, — тихо сказал Уэйн, может быть, Карли, а может быть — самому себе; трудно сказать, потому что он продолжал смотреть в окно.

— Все хорошо, — повторил он, а я только и мог думать про себя: нехорошо, совсем нехорошо, хуже некуда!


В доме отца мы с Карли со всеми предосторожностями разместили Уэйна в больничной кровати, оставили его на попечение решительной Фабии и в полном молчании принялись разгружать его вещи. Отношения мы вообще не выясняли, но Карли больше не выказывала злости, потому что мы синхронно почувствовали, что портить последние дни жизни Уэйна нашими мелкими разногласиями не стоит. Таким образом, я был по умолчанию прощен, что меня не вполне устраивало, потому что без настоящего примирения нет и чувства новой близости, которое обычно возникает, когда конфликт с превеликим трудом разрешается. Когда все вещи были выгружены, я вышел на улицу и обнаружил, что Карли вынимает из багажника небольшую сумку с вещами для ночевки.

— Ничего не подумай, — смущенно сказала она. — Он ведь и мой друг.

Я кивнул:

— Не буду.

Карли поднялась на крыльцо и остановилась прямо передо мной.

— Уже очень скоро, — сказала она тихо-тихо, чтобы Уэйн из-за двери не услышал.

— Я знаю, — сказал я.

Она бесцельно кивнула, сглотнула слезы и порывисто прижалась к моей груди. И так мы целую минуту стояли под уходящими солнечными лучами, пока осенний ветер, в шелесте которого уже слышался металлический звон зимы, кружил на тротуаре желтые и бордовые листья.

— Хорошо, что ты приехал, — сказала Карли.


Это было две недели назад. С тех пор у нас с Карли установился приятный обычай каждое утро завтракать вместе, пока Фабия моет Уэйна, твердо настаивающего на том, чтобы мы не наблюдали за неприглядными моментами его гигиены: обмыванием губкой, подтиранием салфеткой, выносом судна. Я его не виню, меня все устраивает. Мы сидим на кухне, напротив панорамного окна в сад. Часто мы едим молча, разглядывая природу, состоящую, по большей части, из быстро снующих белок, которые наспех спариваются и носятся в поисках пропитания, или бродячей кошки, что приходит иногда позагорать на открытой террасе. Тишину нарушает только случайный скрип плетеных стульев, проседающих под нашим весом. Этот звук напоминает о маме больше, чем все остальное в доме, вызывая в памяти ярчайшие, просто фотографические изображения. Лучшую часть своей жизни я просидел на этих стульях, поглощая медовые хлопья с молоком под ее внимательным взглядом, а она, в махровом халате, стояла, опершись о кухонный шкафчик, и безмятежно потягивала кофе из кружки с надписью «Лучшей в мире маме», которую я подарил ей в третьем классе на День матери.

Карли пощипывает свой коричный тост, поджав одну ногу и опершись подбородком о коленку. В этой позе есть особое безыскусное благородство и изящество, присущие и самой Карли. Когда она так сидит, в потертых джинсах и серой кофте с капюшоном, она выглядит совсем как в школьные годы, разве только под глазами залегли тени от постоянного недосыпа. Взгляд ее прикован к чему-то за окном, поэтому несколько секунд я могу пристально рассматривать ее, разбираясь в ворохе чувств, которые она во мне вызывает, и пытаясь определить, что именно я чувствую. Так, бывает, пробуешь развязать запутанную веревку, а узлов становится еще больше.

— На что ты смотришь? — спрашивает она, не поворачиваясь.

— Ни на что.

Она улыбается этой неправде:

— Просто проверяю.

— Можно я признаюсь в одной невероятной вещи?

Карли искоса бросает на меня подозрительный взгляд, явно обеспокоенная тем, во что может вылиться такой зачин. Меня продолжает тревожить скрытая паника, с которой она на меня реагирует. Та Карли, которую я когда-то знал, была открытой и бесстрашной, — нынешняя нервозность, то и дело вспыхивающая в ее взгляде, говорит о такой ране, глубины которой я пока даже не могу нащупать. Возможно, конечно, этот чертов муж во всем виноват, но не исключено, что я просто сваливаю все на него, потому что иначе остается только одно объяснение этой перемены, и оно приводит меня в отчаяние.

— Давай, — в конце концов произносит Карли таким тоном, как будто уже заранее сожалеет, что согласилась.

— У меня прекрасная квартира в городе, — говорю я. — Нет, правда, очень хорошая. Но я уже четвертый год в ней живу и все еще считаю ее «своей новой квартирой». А вот здесь мы живем с тобой и Уэйном, и я впервые за бог знает сколько лет каждое утро просыпаюсь с ощущением собственного дома. И мне ужасно стыдно от этого — ведь понятно, что нас сюда привело. Уэйн умирает, и это чудовищно, с этим невозможно смириться, но какая-то часть меня все равно так благодарна судьбе за эти дни с вами!

Карли снова смотрит в окно, но я заметил, что напряжения на ее лице больше нет, а в уголках губ появилась грустная полуулыбка.

— Наверное, это очень эгоистично звучит, — говорю я.

— Может быть, — говорит она голосом, струящимся как шелк. — Но я понимаю, о чем ты. Я и сама чувствую то же самое.

— Я очень рад. Тогда мне не так стыдно.

— Меньшим эгоистом это тебя не делает.

— Само собой. Но я хотя бы в хорошей компании.

Мы улыбаемся, как будто раскрыли друг другу что-то сокровенное, и беззащитная искренность ее слов заставляет меня на мгновение затрепетать.

После завтрака я прихожу с ноутбуком в комнату Уэйна и работаю над романом, а он то просыпается, то снова задремывает. Я теперь стараюсь писать у него, потому что так он ко мне ближе, и ему, мне кажется, приятно находиться рядом с неоконченной работой, с чем-то таким, что не будет завершено при его жизни, как будто он продолжит жить между строк этой книги. Мой первый роман был об Уэйне. В нынешнем ни один персонаж даже отдаленно на него не похож, и все же возникает ощущение, что каждая страница пронизана его присутствием. И страницы эти, отмечаю я с удовольствием, складываются во что-то существенное. Я работаю меньше трех недель, а страниц уже более двухсот. Более того, я знаю, что многие из них не придется переписывать.

Карли обосновалась в гостиной, там у нее временный офис, где она проводит практически все утро в телефонных переговорах с сотрудниками, утверждая макет и отвечая на письма за своим пугающе большим ноутбуком. Всякий раз, как Уэйн просыпается, она заходит к нам, и мы ведем нескончаемые разговоры ни о чем и обо всем на свете, вспоминаем прошлое и рассказываем друг другу всякие истории о том, что происходило с нами до сих пор, как будто наши взрослые жизни были всего лишь преддверием того дня, когда мы вновь смогли соединиться. Мы много смеемся, иногда натужно, и, отсмеявшись, одинаково вздыхаем, отводя взгляды. Слишком тяжело разобраться с тем, какие чувства надлежит сейчас испытывать. Никто не хочет портить другим настроение, но наши беззаботные разговоры таким гулким эхом отдаются на фоне пауз, что при текущем положении дел иной раз кажутся грубыми и бессердечными. Что лучше перед лицом смерти: смеяться или плакать? В отсутствие аргументов, мы делаем то одно, то другое, стараясь найти баланс, при котором Уэйну будет хорошо.

Днем заглядывает Джаред. Он успел настолько привязаться к Уэйну, что чуть ли не боготворит его, навещает каждый день, садится на край его кровати и слушает наши разговоры. Уэйну же компания Джареда доставляет удовольствие, и он часто прерывает нас посреди воспоминаний, чтобы Джаред мог тоже участвовать.

— Погоди, сейчас ты такое услышишь, — язвительно говорит он моему племяннику, когда кто-то из нас вспоминает какой-то случай из нашего прошлого. — Придется признать, что твой дядька был тот еще тип.

Я рассказываю, как однажды вечером мы с Уэйном от нечего делать прочесали на его машине порядочный кусок Девяносто пятого шоссе в окрестностях нашего городка, останавливаясь на каждой из многочисленных в этих местах бензоколонок: там мы просили ключ от туалета и уезжали с ним. К ночи у нас набралось семь ключей, и Уэйн сложил их в бардачок, чтобы у нас по дороге всегда был доступ в туалет. Уэйн рассказывает о том, как мы втроем отправились как-то раз на Манхэттен, послушать Элтона Джона на стадионе Мэдисон-сквер. Каждый заплатил по восемьдесят долларов перекупщику билетов на углу Тридцать третьей и Восьмой, и только на входе мы обнаружили, что нам продали прошлогодние билеты на футбол. Мы с Уэйном страшно злились на самих себя, но Карли умудрилась каким-то образом задобрить контролеров, и они пропустили нас внутрь.

Карли, к моему удивлению, вспомнила, как мы с ней, в отчаянных поисках места для занятий любовью, перелезли одним прохладным весенним вечером через забор, проникли на территорию «Портерс», положили на землю подстилку и скинули одежду. Процесс был в самом разгаре, когда неожиданно включились автоматические установки для полива травы и как следует окатили нас и все, что мы с себя сняли, ледяной водой. Уэйн и Джаред чуть не лопаются от смеха, слушая ее рассказ о том, как мы тщетно пытались не прерываться, несмотря на периодические включения фонтанчиков. Тот факт, что я мог забыть этот случай, заставляет меня ошеломленно умолкнуть, и пока все остальные хохочут, я возвращаюсь в тот вечер, вспоминаю касание травы, гладкую, скользкую поверхность намокшей кожи Карли, когда мы жадно ползали друг по другу, наслаждаясь этой гладкостью и внезапным отсутствием трения.

— Джо?

Очнувшись, я вижу, что все смотрят на меня: Уэйн и Джаред — с веселыми ухмылками, а Карли — вопросительно.

— Может, я зря рассказала? — говорит она.

— Что? Нет, нет. Все в порядке, — отвечаю я слишком быстро, стараясь поскорее всех успокоить. — Я потом еще два дня травинки между ног находил.

— А холодная вода не мешала тебе… сконцентрироваться? — спрашивает Джаред.

— Мне было восемнадцать лет, — отвечаю я. — Не мне тебе рассказывать, что, когда тебе восемнадцать и ты влюблен, ничто не может помешать тебе сконцентрироваться.

Джаред с Уэйном прыскают, а Карли задерживает на мне взгляд еще на пару секунд, после чего слегка пожимает плечами и отворачивается.

Мы все вспоминаем разные совместные эпизоды из школьной жизни, но Уэйн с таким же энтузиазмом пересказывает случаи из своей жизни в Лос-Анджелесе. Он беззаботно описывает неудачные пробы, череду случайных работ, за которые он брался, чтобы оплатить жилье, и пару встреч со знаменитостями. Ни в одной из историй не упоминаются ни друзья, ни любовники, и это укрепляет мои подозрения о том, что в те годы он был страшно одинок. В этих рассказах мне слышится тщательная продуманность и взвешенность, как будто все эти годы одиночества он утешал себя тем, что когда-нибудь оглянется назад и вспомнит эти события задним числом — и вот теперь, когда жизнь подходит к концу, он выполняет это обещание самому себе.

Через некоторое время Уэйн снова засыпает, а Джаред поднимается на второй этаж, чтобы выйти в чат на компьютере в отцовской комнате.

— Прости, если я тебя смутила, — говорит Карли. — Мы вспоминали разные случаи, и эта история просто всплыла у меня в памяти.

— Что ты, все в порядке, — говорю я. — Я просто совершенно забыл тот вечер.

— Ты хочешь сказать, что секс со мной легко забывается?

— Совершенно нет. Просто я столько лет носил в себе такую гору воспоминаний о нас с тобой, что, видимо, возникла определенная ротация. Какие-то картинки всплывают чаще, а какие-то на время оказываются погребенными под грудами прочих, и ты даже забываешь, что они там есть.

— Приятно слышать.

— Что?

— Что у тебя их тоже груды, — отвечает Карли, отворачиваясь. — Не хотелось, чтобы они сохранились только в моей памяти.


Я кипячу воду и варю спагетти, а Карли нарезает салат, и мы все вчетвером едим в комнате Уэйна. Мы стараемся не замечать того, что порция Уэйна остается почти нетронутой. Фабия будет вводить все необходимые ему питательные вещества внутривенно до тех пор, пока не наступит час, когда питание ему станет не нужно. Пока мы едим, Уэйн, кажется, засыпает: глаза закрылись, грудь мерно вздымается, дыхание становится тихим. Мы с Карли и Джаредом продолжаем негромко разговаривать, как вдруг, совершенно неожиданно, Уэйн открывает глаза и садится на постели:

— Я хочу поиграть в баскетбол.

Мы во все глаза смотрим на него.

— Что ты сказал? — переспрашивает Карли.

— Мне кажется, я после школы ни разу мяча в руках не держал.

— Да ты что, с того самого вечера, когда ты исчез? — говорю я. — Когда ты очков пятьдесят набрал?

— Пятьдесят два, — поправляет Уэйн.

— Этого рекорда так никто и не побил, — говорит Джаред.

Уэйн пристально смотрит на него:

— Ты не сочиняешь?

Джаред кивает:

— Абсолютно точно.

Уэйн откидывается на подушке, на минуту задумавшись:

— Прежде чем я умру, я хочу забросить мяч в корзину.

— Может быть, завтра, если будет тепло, мы сможем вывести тебя на площадку перед домом, — неуверенно говорит Карли.

— Нет. Никаких завтра и никаких дворовых площадок. Хочу в спортзал.

— Школьный?

— Да.

— Уже девятый час — школа закрыта.

Уэйн хмурит брови и поворачивается к Джареду. В следующее мгновение Джаред улыбается и кивает головой.

— Нет проблем, — говорит он.


Карли настаивает, чтобы я подвел ее машину, на которой решено ехать, к самой входной двери и десять минут прогревал салон, прежде чем мы спустим Уэйна вниз. Джаред швыряет в багажник коляску, прибывшую заботами Оуэна, а мы с Карли помогаем Уэйну натянуть вторую пару штанов и широченное пальто моего отца, которое я отыскиваю в шкафу в прихожей. Когда мы подводим Уэйна к входной двери, до Фабии доходит, что мы собираемся сделать, и глаза у нее округляются от страха.

— Вы что еще удумали? — голосит она. — Ему же нельзя на улицу. Это его убьет!

— Фабия, все в порядке, — говорит Уэйн. — Мы ненадолго.

— Если вы простудитесь — вам крышка, — говорит она, втискивая свое массивное тело между нами и входной дверью.

— А если не простужусь? — отвечает Уэйн. — Что тогда?

Фабия несколько секунд смотрит на него, потом медленно кивает.

— Хорошо, — говорит она и бросается в его комнату. — Но вы должны укрыться вот этим. — С этими словами она приносит одеяло и накидывает ему на плечи. — Один час, слышите? Только час.

— Будет исполнено, — говорит Уэйн, и мы направляемся к выходу.

Я сажусь за руль, Джаред рядом, а Карли усаживается сзади с Уэйном.

— Как мы попадем внутрь? — спрашиваю я племянника, который рассеянно мурлычет под радио.

— На все воля будды.

— Ты заметил, что с самого моего приезда мы с тобой регулярно нарушаем закон?

— Это ты к чему?

— Я просто думаю, может, отец-то твой прав. Наверное, дядя из меня и впрямь никудышный. Плохо на тебя влияю.

— Ну, если тебе так легче, сообщаю, что я до твоего появления страдал той же фигней.

— Легче, спасибо. — Я на некоторое время умолкаю. — А наркотики лучше брось.

— Прорывной совет, спасибо.

— Кстати, о прорыве. Не занимайся сексом без презерватива.

— Понял, только с презервативом, — говорит Джаред.

— Курение приводит к раку легких, — вступает Карли.

— Выпил — за руль не садись, — говорит Уэйн.

Так продолжается некоторое время.

— Нет, серьезно, — говорю я. — Если мы снова вляпаемся в историю, твои родители меня пристрелят.

— Расслабься. Я постоянно этим занимаюсь.

— Чем ты постоянно занимаешься? Околачиваешься в спортзале после закрытия школы или вообще влезаешь, куда нельзя?

— Да.

Мы оставляем машину на стоянке у спортзала, напротив трех двойных дверей. Это типичные пожарные выходы, которые можно открыть только изнутри, нажав на специальный поручень на уровне живота.

— Ну, — обращаюсь я к Джареду, — что теперь?

— Теперь ждем, — отвечает Джаред. — Сейчас он подойдет.

— Кто?

— Дрю.

— Кто такой Дрю?

— Мастер-ключник.

Через мгновение у Джареда срабатывает пейджер. Он со знанием дела снимает его со свободной брючной шлевки и смотрит на экран.

— Дрю, — произносит он, кивнув, нажимает какую-то кнопку, цепляет пейджер обратно и выжидающе смотрит в окно. Вскоре на стоянку на полной скорости влетает черный «фольксваген-жук» и с визгом тормозит в нескольких парковочных местах от нас. На заднем бампере у него красуется наклейка «поставки кокаина в цру». Джаред выходит из машины и трусцой направляется к «жуку». Дрю оказывается высоким худым пареньком с элвисовскими бачками. На нем мешковатые джинсы, каким-то чудом не падающие на землю, и черная кофта на молнии, которая тоже велика размера на два минимум. Я вспоминаю, что видел его на пейнтболе. Парень вылезает из «жука», и они с Джаредом совершают причудливое рукопожатие, после чего направляются к пожарным дверям. По дороге Дрю, потянув за большую серебряную цепь, которая свисает у него с пояса и исчезает в недрах переднего кармана джинсов, вытаскивает до смешного здоровенную связку ключей. Он со знанием дела вставляет один из ключей в замок крайней двери и, повернув его в замочной скважине, слегка тянет дверь на себя. По всему видно, это ему далеко не впервой. Джаред подкладывает в приоткрывшуюся щель камушек и провожает Дрю обратно до машины, после чего они снова хитрым способом пожимают друг другу руки, Дрю садится в машину и уезжает. Потом Джаред вразвалочку возвращается к нам и показывает два больших пальца:

— Мы в шоколаде.

Я достаю из багажника инвалидную коляску, а также баскетбольный мяч, подписанный «Кугуарами» 1958 года в честь победы в Кубке, — мы взяли его из трофейного шкафа отца и как следует накачали. По этому поводу у меня смешанные чувства, но я решил так: отец умер, а Уэйн еще жив, к тому же мячи существуют, чтобы в них играли, а не для того, чтобы лежать на полке без дела. Кроме того, я уверен, что Артур Гофман понял бы острое желание Уэйна в последний раз посетить места своей славы, разве только поворчал бы на меня за мелкое воровство.

Натертый деревянный пол девственно блестит в слабом оранжевом сиянии табличек «выход». Мы вкатываем коляску с Уэйном, и эхо торжественно разносит звук наших шагов по залу. От радости глаза Уэйна становятся круглыми.

— А можно сделать посветлее? — спрашиваю я Джареда.

— Боюсь, что нет, — отвечает он. Тут я замечаю, что два основных армированных щита подняты под самый потолок. — И светом и кольцами можно управлять только из подсобки Дугана, куда никак не попадешь.

— Ничего, — говорит Уэйн. — Можем в боковые кольца покидать.

По всем стенам спортзала, на специальных рельсах висят обычные белые щиты с оранжевыми квадратами и кольцами. В эти корзины бросают мячи все, кроме сборной. Выдвижные, специального размера армированные щиты Дуган бережет для «Кугуаров», это — его особая гордость.

Уэйн поднимается с коляски и сбрасывает одеяло. Встревоженная Карли уже хочет броситься к нему, но я успеваю поймать ее за руку и удержать на месте. Джаред помогает Уэйну снять пальто, протягивает мяч. Уэйн стоит в центральном круге, расправляя пальцы и ощупывая ими швы на мяче; он закрыл глаза и едва заметно покачивается из стороны в сторону: так по науке должны колебаться небоскребы. В зале нависла тишина огромного пустого помещения, похожая на ту, что наступает на какое-то мгновение перед самым взрывом.

— Надо же, — говорит тихим, подрагивающим голосом Уэйн, — все как вчера. Кажется, открою глаза — и мне опять восемнадцать.

У меня в горле встает огромный ком. Уэйн стучит мячом, и в пустом зале звук отдается гулким эхом. При всей его немощи в том, как он ведет мяч, видны следы былой формы: запястья расслаблены, пальцы разведены в стороны, он медленно перемещается к боковой линии, не прекращая ведения. На мгновение он замирает на линии, глядя на щит и прижимая мяч к груди.

— Поглядим, — говорит он скорее себе, чем нам.

Еще четыре раза стукнув мячом об пол, он сгибает колени и пробивает штрафной. Уэйн все еще в отличной форме, хотя прошло столько лет: мяч летит чисто, прямо в квадрат, но на метр не долетает.

— Сквозняк, — бормочет Уэйн. — Елки-палки, не может быть!

— Подойди поближе, — советую я, а Джаред подбирает мяч.

— Дай-ка снова, — нетерпеливо говорит Уэйн. — Мне просто надо примериться.

Джаред бросает мяч об пол, и Уэйн готовится снова кидать. Он опять четыре раза стучит мячом в пол, и я вспоминаю, что он и в школьные годы так делал. На этот раз он держит мяч чуть ниже талии, сгибает колени и выгибает спину. Мяч перелетает через передний край кольца и с тихим свистом победно проваливается в сетку.

— Вот теперь хорошо, — говорит Уэйн, и эхо разносит его голос по всему залу.

— Чистый, — говорит Джаред, поймав отскочивший мяч и перебрасывая его обратно Уэйну.

Уэйн улыбается и бросает снова и снова, и всякий раз мяч послушно падает в корзину, издавая все тот же свистящий звук.

— Он же кидает с закрытыми глазами! — говорит Джаред.

Я подхожу поближе и обнаруживаю, что это правда. Между бросками Уэйн смотрит на корзину, но, едва получив мяч от Джареда, он блаженно закрывает глаза.

— Когда бьют штрафной, то целятся телом, а не глазами, — произносит он.

Сделав еще несколько бросков, Уэйн неожиданно заваливается набок, и мы с Карли кидаемся вперед и помогаем ему сесть в коляску. Его лицо залито потом, который в слабоосвещенном помещении мерцает точно так же, как покрытие пола, брови напряженно сдвинуты, но он широко улыбается.

— У меня еще получается, — хрипло говорит он, и в голосе у него звучит торжество, пока Карли закутывает его в пальто, как в одеяло.

— Получается, получается, — говорю я. — Ну что, теперь домой?

— Еще чего, — говорит Уэйн, вытирая голову рукавом. — Покидайте пока сами, я передохну пару минут и снова буду бросать.

Я поднимаю с пола мяч, выхожу к переднему краю трапеции и делаю бросок. Мяч ударяется о задний край дужки и отскакивает влево, где его принимает Джаред. Он подтягивает мяч к груди, делает сильный прямой бросок, и мяч со свистом летит в корзину, а сетка издает послушный щелчок.

— Неплохо, — говорю я, отбивая ему мячик. Он подводит мяч назад и вправо и снова делает бросок, на этот раз из-за трехочковой дуги, все тем же мощным, отточенным движением. Я удивленно отбиваю ему мячик, а потом ошарашенно наблюдаю за тем, как он шесть раз подряд попадает в кольцо.

— Мне казалось, твой отец говорил, что тебя не взяли в команду, — говорю я.

— А я ни разу не пробовал туда попасть. — Джаред ловит мой пас и очередной раз образцово забрасывает издали. — Отец по этому поводу жутко переживает.

Я подбираю мяч и оставляю его у себя.

— А почему ты не пробовал?

Он пожимает плечами:

— А зачем?

— Боялся, что не возьмут?

Он подходит ко мне, выхватывает мяч и быстро ведет его к кольцу. Приблизившись, он легко запускает мяч в щит, потом сам взвивается в воздух, ловит падающий мяч, затем делает рукой «мельницу» и мощным движением проталкивает его в корзину.

— То есть не то чтобы ты не был в себе уверен, — говорю я.

— Не то чтобы так, — насмешливо отвечает он. Мячик тем временем медленно откатывается от него и останавливается у ног Уэйна. — Дуган периодически вызывает меня к себе и закатывает очередную лекцию на тему о том, почему мне необходимо играть за «Кугуаров».

— И почему же ты не играешь?

Джаред чешет в затылке и смотрит на меня.

— Помнишь, как в книжке ты писал про то, что никак не мог найти общий язык с моим отцом и дедом, потому что для них баскетбол был главным делом жизни, а для тебя — нет? Так вот, до восьмого класса баскетбол был и для меня главным делом в жизни, потом я перешел в старшую школу, и в первый год здесь было то же самое. Я был лучшим игроком в младшей команде, и отцу это страшно нравилось. Но начиная с какого-то момента он перестал говорить со мной о чем бы то ни было, кроме баскетбола, круглые сутки только его и обсуждал. Понимаешь, из общих тем у нас с отцом остался один баскетбол. А все, что кроме этого, все, чем я интересовался, чем занимался, его абсолютно не волновало. Лишь бы я был звездой команды, на остальное ему было наплевать.

Джаред умолкает, обнаружив, что мы все — и Карли, и я, и Уэйн — внимательно слушаем, что он говорит.

— Короче, — продолжает он, прочистив горло, — тогда я решил, что не хочу, чтобы моя жизнь целиком состояла из баскетбола. Мне хотелось заниматься еще чем-то, а не просто кидать мяч и болтаться со школьными качками в промежутках между тренировками. Я считал, что тогда отцу придется найти какую-то другую общую тему, но результат оказался прямо противоположным: выяснилось, что нас больше ничего и не связывало.

Для такого молчаливого человека, как Джаред, этот монолог прозвучал как настоящая речь, и по окончании ее мы почтительно молчим. Джаред подходит к Уэйну и поднимает мяч.

— Вот и вся история. Грустная и печальная. Спасибо за внимание. — С этими словами он бьет мяч об пол в руки Уэйну, снова ловит и начинает стучать мячом на месте. — Наверно, я скорее на тебя похож, дядя Джо, чем на отца, — говорит он мне.

— Только ты играть умеешь, — вставляет Уэйн, ко всеобщей радости.

— Ты на кого попер, — ласково говорю я, и Джаред с Карли прыскают. — А ну-ка, давай один на один!

Уэйн улыбается:

— Ну что ж, сам напросился.

С этими словами он театральным жестом сбрасывает пальто и осторожно поднимается с коляски, протягивая руки к Джареду:

— Подай-ка мяч, мой юный друг!

Ровно в тот момент, когда Джаред бросает ему мяч, раздается пронзительный металлический скрежет и лязг вращающихся шарниров. Мы поворачиваем головы к дальней стене спортзала: одна из дверей в ней неожиданно распахнулась, и на полу образовался треугольник света. В дверях виден силуэт Дугана, вышедшего из своей подсобки. Черты лица скрыты тенью, но сомнений нет — это его профиль.

— Кто здесь? — произносит он, входя в зал.

— Засекли, — едва слышно стонет Джаред.

— Ой, здрасте, — смущенно говорит Уэйн. — Как поживаете?

Дуган, прищурившись, всматривается в его лицо через весь зал.

— Ты, что ли, Харгроув?

— Да, сэр.

— Какого черта ты здесь, милый мой?

— Хотел еще разок постоять на этих досках.

Дуган окидывает взглядом нас всех, особенно мрачнея при виде меня. Кажется, он хочет что-то сказать, но потом разворачивается и снова исчезает в подсобке, хлопнув стальной дверью.

— Засекли, — снова повторяет Джаред, устремляясь к выходу. — Ну, теперь начнется. Ясное дело, пошел звонить в полицию.

— Что будем делать? — спрашивает Карли, прыская, несмотря на серьезность момента. — Бежим?

Пару секунд я обдумываю это предложение:

— Давайте.

Уэйн снова усаживается в коляску, и мы быстро бежим к выходу, но на полпути замираем от громкого щелчка и электрического жужжания. В следующие мгновения с треском, ряд за рядом начинают зажигаться лампы дневного света, и помещение заполняет равномерный гул. Мы стоим в их лиловом свечении, недоверчиво озираясь в зале, который становится все светлее, и я замечаю, что Уэйн улыбается.

— Смотри, — говорит Карли, указывая наверх.

— Черт возьми, — говорит Уэйн, захлебываясь от восхищения.

Сначала я не могу понять, о чем это они, но потом я задираю голову выше и вижу, как пластиковые щиты, предназначенные только для «Кугуаров», медленно и важно ползут вниз, а потом синхронно останавливаются на нужной для игры высоте.

Джаред издает победный клич и, развернув коляску с Уэйном, бегом возвращается на площадку, к одному из опустившихся щитов, а Карли пускается за ними вдогонку, ведя мяч слишком высоко и чересчур рьяно, в свойственной неискушенным девушкам манере. Я тронут жестом Дугана, но тут же сам себя стыжу за этот прилив чувств, потому что получается, что одним добрым поступком, одним жестом он надеется искупить вину за все. Потом я говорю себе: «А разве не то же самое я пытаюсь делать с тех самых пор, как вернулся в Буш-Фолс?» — и тут же отвечаю: «Нет, не то же самое, потому что он-то ведь козел». После чего вспоминаю, что и сам я — порядочный козел.

Я направляюсь к ним, в дальний конец зала, но вдруг обнаруживаю, что не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, что огромная волна неясных чувств захлестнула меня с головой. Ощущение такое, будто кровь сначала как следует разогрели, а потом пустили по моим венам, которые теперь вот-вот расплавятся. Я застыл на месте, потому что внезапно понял, что именно в той точке, где я сейчас стою, упал мой отец — за секунду до этого он был еще в сознании. Чтобы убедиться, я бросаю взгляд на штрафную и мысленно отсчитываю шаги до нее — я действительно стою на том самом месте.

— Ну что ты, Джо, — кричит Карли с противоположного конца зала. Я смахиваю пальцами неожиданные, обжигающие слезы, встряхиваюсь и решительно покидаю коронную точку Артура Гофмана.


Теперь, при ярком свете, я вижу, что чернила от древних автографов с отцовского мяча перекочевали на наши потные ладони и пестрыми отпечатками смешно проступают у нас на лицах, там, где мы касались их руками, отчего вид у нас довольно-таки безумный. Еще около получаса мы с Карли и Джаредом кидаем мяч вокруг Уэйна, который с блаженной улыбкой сидит в коляске в вершине трапеции. То и дело он поднимается на ноги, кто-нибудь из нас передает ему мяч, и он бросает один или два образцовых штрафных.

Потом мы вдвоем с Карли играем против Джареда, а он показывает нам высший класс, и тут, в какой-то момент, мой взгляд падает на Уэйна, сидящего в коляске. Он сидит прямо и совершенно неподвижно, его немигающие глаза широко раскрыты.

— Уэйн? — зову я, прервав игру. Он не отвечает; непонятно даже, слышит ли он меня.

— Уэйн! — зову я снова, на этот раз погромче.

— Боже, — шепчет Карли и больно впивается ногтями мне в руку, продавливая ее словно глину. — Неужели он…

Мы нерешительно подходим к нему, как будто в замедленной съемке, мяч выскальзывает у меня из рук и с громким стуком отскакивает в сторону.

— Уэйн, — снова зову я, на этот раз тише, звук моего голоса гулким эхом отдается в голове.

Дрожащая рука Карли касается моей. Мы отступаем на шаг назад, и тут он, моргнув, говорит с улыбкой:

— Шутка. Черный юмор.

Карли, облегченно выдохнув, валится мне на руки, а Джаред у нас за спиной издает победный клич и что есть мочи аплодирует.


Во время короткого путешествия домой Уэйн объявляет, что хотел бы, чтобы его тело кремировали, а с пеплом поступили бы как-нибудь красиво и значительно, вроде того, как было с Марион Росс в продолжении «Языка нежности».

— Я даже не знала, что сняли продолжение, — говорит Карли.

— Сняли. На определенном этапе я решил посмотреть все фильмы о смерти, — отвечает Уэйн. — Короче говоря, в нем Ширли Маклэйн сидела с урной в руках и пыталась придумать, что бы такое сделать с пеплом. Мне тоже такого хочется. Чтобы вы вдвоем придумали что-нибудь зрелищное и символическое.

— Может, хоть намекнешь, в каком направлении думать? — спрашиваю я.

— Слушай, я уже предложил меня сжечь, — отвечает Уэйн. — Господи, самому, что ли, все делать прикажете?


Дома я передаю Уэйна в надежные руки Фабии и направляюсь к душу, но по дороге замечаю открытую дверь в комнату Брэда. Карли, еще не переодевшись, сидит на кровати и задумчиво разглядывает испачканные чернилами пальцы.

— Ты чего? — окликаю ее я.

Она опускает руки и смотрит на меня.

— Сорок с лишним лет назад эти мальчишки расписывались на баскетбольном мяче, пытаясь сохранить какую-то очень важную для них вещь. Даже тогда, в миг победы, они уже знали, что с каждой минутой время будет делать эту вещь все менее значимой. Сорок лет мяч хранил их имена, а потом, за какой-то час с небольшим, эти имена перенеслись на наши руки, став очередным обломком осыпающейся стены их наследия.

Я захожу в комнату и опираюсь о старый письменный стол Брэда, где под стеклом, нетронутые временем, лежат фотографии Led Zeppelin и Rush вперемешку со старыми карточками Брэда и Синди, еще совсем юных, — они прижимаются друг к другу крепко-крепко, с пылкой страстью, от которой теперь веет бесконечным отчаянием.

— Ты это к чему?

— Ты правда забыл тот вечер на поляне, когда фонтанчики включались и выключались? — спрашивает она, открыто и требовательно глядя на меня.

— Не знаю. Не могу понять, забыл или просто так давно не вспоминал, что показалось, что забыл.

Она кивает:

— Так или иначе, я думаю, тут то же самое. Мы все цепляемся за то хорошее, что было у нас в прошлом. Особенно если день нынешний выглядит так себе. Эти герои-спортсмены… — она снова поднимает руки, — они как будто понимали, что никогда им не будет так хорошо, как в тот день. А для меня то же самое — это время, которое было с тобой. Все семнадцать лет оно было для меня таким мячом в трофейном стеллаже; я могла каждый день смотреть на него, и оно утешало меня, напоминая о прошлом счастье.

— И для меня тоже.

— Я знаю, — говорит она. — Но память несовершенна. А если, кроме нее, у тебя ничего нет, то что же останется, когда ее не будет?

Я подхожу, сажусь рядом с ней на кровать и выставляю перед собой ладони.

— Просто грязные руки.

Она прижимает свои ладони к моим, и мы медленно сплетаем пальцы. Между нами со страшной скоростью проносятся крохотные заряженные частицы.

— Я как раз шел в душ, — говорю я.

Карли кивает:

— Можно с тобой?


Стоя в душе, мы нежно оттираем друг друга губками, а чернила времен кугуарской победы 1958 года стекают с нас темными потоками. Мы наблюдаем за мутной воронкой в сливе у себя под ногами до тех пор, пока вода снова не становится прозрачной. Довольные тем, что смыли последние следы прошлого, мы торжественно отбрасываем губки на пол — для познания нынешнего момента лучшими помощниками будут руки и губы.

Мои пальцы натыкаются на небольшой рубец чуть повыше ее левой груди, и я не отнимаю их, продолжая вопросительно поглаживать его до тех пор, пока Карли не обращает ко мне лицо, по которому, повторяя линию губ, ручейками течет вода из душа.

— Он ударил меня электрическим тостером, — без всякого выражения произносит она. В этой маленькой выемке собралась небольшая лужица, и я, наклонившись, высасываю эту воду, исследуя языком гладкую поверхность, под которой находится поврежденная кость. Потом я притягиваю Карли близко-близко, мы прижимаемся друг к другу, встаем прямо под душем, и неослабевающая струя воды окутывает нас мягким шуршащим занавесом.

— Когда я прижимаю тебя к себе, я не чувствую этого рубца, — говорю я в ее мокрое ухо.

— И я не чувствую, — отвечает она и, прижавшись ко мне еще крепче, покусывает меня в плечо.


Я отношу ее, завернутую в полотенце, к себе в комнату и, уложив на кровать, бережно разворачиваю, как тщательно упакованный фарфор. Потом я опускаюсь на нее сверху, и мы долго-долго гладим и целуем друг друга, но Карли все оттягивает момент решающего проникновения. Ей хочется, чтобы пока было так, как сейчас, как когда-то, когда мы были подростками и эти ласки сами по себе являлись вершиной всего, а не простой смазкой для колеса сексуального наслаждения. В те времена секс был далекой неведомой наградой, а теперь это просто завершающий аккорд, и ей хочется его немного задержать. Но нарастающий жар от наших телодвижений становится таким сильным, что перед нами встает выбор: то ли вести себя в соответствии с возрастом, то ли нещадно все перепачкать… А после всего я включаю свой старый проигрыватель, и мы слушаем, как Питер Габриэл поет про то, как можно потерять самого себя, и пыльная пластинка крутится под иголкой с тихим шелестом, словно идет дождь. Карли кладет голову мне на живот, и мы засыпаем под музыку. В том же положении мы лежим и в три часа ночи, когда Фабия изо всех сил барабанит нам в дверь, призывая немедленно спуститься.


Уэйн сидит на кровати, подпертый подушками, с закрытыми глазами и маленькими бусинами пота на лбу и верхней губе.

— Уэйн, что случилось? — спрашиваю я, опускаясь на край кровати.

Карли обходит кровать и садится с другой стороны. Фабия стоит у него в ногах в крайнем возбуждении. Веки Уэйна, дрогнув, приоткрываются, но он не может задержать их в этом положении, и они начинают беспорядочно дергаться, как будто внутри глохнет какой-то мотор — без сомнения, так оно и есть. С огромным трудом ему удается посмотреть мне в глаза на какое-то мгновение, пока веки снова не опускаются.

— Джо, — шепчет он, и голос его звучит приглушенно, как будто издалека, будто звук доносится ко мне прямо из горла, минуя рот.

— Уэйн, — отвечаю я, — мы здесь.

Он кивает, и мне кажется, что я вижу сквозь кожу его кровь, она еле-еле ползет по венам на лбу, сердце почти не может качать ее так далеко.

— Похоже, это оно, — через минуту говорит он. В голос его проникла какая-то густая влага, в которой тонут окончания слов. — Так странно. Я думал, будет страшнее.

Все как в кино. Сцена смерти. Сейчас он раскроет какую-то тайну, расскажет о давнем, никому неведомом проступке, зарытом кладе, оставленном в роддоме младенце, сообщит нам имя убийцы, передаст какой-то шифр, который наведет нас на верный след. Карли наклоняется вперед и легко проводит рукой по его брови, убирая капли пота, которые уже начали стекать у него по лицу. Он открывает глаза и ненадолго ловит ее взгляд.

— Отвечайте правду, — шепчет он. — Сегодня ночью у вас все получилось?

Карли улыбается, несмотря на то, что глаза у нее наполняются слезами.

— Получилось, — тихо говорит она.

Уэйн улыбается:

— Слава богу.

Протянув вперед дрожащую руку, он ласково промакивает слезы с ее лица, потом подносит пальцы к пересохшему языку и закрывает глаза, пробуя ее слезы на вкус. Несколько минут он просто лежит, грудь его слабо подрагивает, дыхание учащается. Я вижу, что даже вдох дается ему с трудом. Он открывает рот, силясь что-то сказать, но на этот раз слышен только булькающий нечленораздельный звук, а сама попытка только еще больше изматывает его.

— Все хорошо, — говорю я высоким неуверенным голосом. — Попробуй просто расслабиться.

Я чувствую, как мое собственное дыхание начинает учащаться, и тут Карли кладет мне на плечо руку, чтобы успокоить.

— Все хорошо, Уэйн, — снова говорю я.

Еще где-то через минуту он снова открывает глаза:

— Ты посвятишь мне свою книгу.

Это вопрос, но на вопросительную интонацию сил у него не хватает.

— Конечно.

— Пусть я буду благородным.

— Договорились.

— Но не нудным.

— Благородным и не нудным — заметано.

Карли наклоняется и целует его в лоб. В следующий миг я делаю то же самое и чувствую губами, какая горячая и соленая у него кожа. Когда я выпрямляюсь, глаза его уже снова закрыты, но на губах появилась слабая улыбка. Губы еще пару раз вздрагивают, но уже беззвучно.

Смерть начинает с лица и спускается вниз, выключая на ходу свет. Сначала перестают подрагивать глаза Уэйна, затем закрывается рот, губы складываются в легкую ухмылку. Грудь продолжает вздыматься еще где-то полчаса, с каждым разом движение уловить все сложнее, пока, наконец, не становится понятно, что оно прекратилось. Все это время мы с Карли молча сидим с двух сторон от него, слегка поглаживая его руки, чтобы он чувствовал, что не один. В самом конце ноги Уэйна соединяются в неожиданном спазматическом рывке, Карли тихо вскрикивает и тут же закрывает рот рукой, как ребенок, сказавший что-то запретное.

Глава 36

Сколько ни занимайся любовью, сколько ни клянись до хрипоты в верности, все равно — чтобы по-настоящему ощутить, что вы — пара, нужно явиться вместе, рука об руку, на официальное мероприятие, одевшись подобающим образом. Я на секунду задерживаю в себе это ощущение, когда мы с Карли поднимаемся по каменным ступеням церкви Святого Михаила в день похорон Уэйна, смакую и выдыхаю его медленно, всеми порами, потому что знаю: это чувство мимолетно, оно проходит сквозь тело незаметно, как кислород.

Небо сегодня угрожающе мрачного серого цвета, воздух влажен и полон предчувствия надвигающейся грозы. Прекрасная погода для похорон — не сомневаюсь, такая театральность Уэйну понравилась бы.

— Понять не могу, — говорит Карли, когда мы приближаемся к высоким, неприступным дверям, — зачем Уэйну понадобилась заупокойная служба? Он же церковь терпеть не может.

— Церковь, думаю, тут ни при чем, — говорю я, тяну за кованую ручку и вхожу в церковь. — Это он для родителей.

— Ну, может быть. Все равно, как-то это совсем не в его духе.

Со смерти Уэйна прошло уже три дня, а мы упорно продолжаем говорить о нем в настоящем времени, противясь его неизбежному уходу в прошлое.

Мы пришли одними из первых, и эхо наших шагов по древним каменным плитам троекратно отражается от высокого сводчатого потолка. Мы проходим под невысокой аркой вглубь, минуем ряды пустых скамеек и останавливаемся перед самым алтарем, стоящим на возвышении. Я оглядываю сводчатый зал, рассматриваю витражи на окнах, открытые потолочные балки, рельефные распятия, которые украшают потолок по обе стороны гигантского железного канделябра.

— Знаешь что? А я никогда в жизни не был в церкви.

— Правда? — переспрашивает Карли. — Я два раза была: на свадьбе и на похоронах.

— Просто дикари какие-то.

Мы говорим приглушенными голосами, хотя кроме нас, преувеличенно почтительных неофитов, в огромном помещении никого нет.

— Мы не дикари. Нас просто пытались растить евреями.

Мы садимся в передних рядах, деревянная скамья скрипит под видавшей виды красной обивкой, в которую на протяжении десятилетий срыгивали младенцы и впечатывалась запретная жвачка.

— Ничто так не помогает почувствовать себя евреем, как посещение церкви, — говорю я.

Не то чтобы Гофманы когда-нибудь были особо правоверными иудеями. Синагогу изнутри я, кажется, видел только однажды, на бар-мицве Брэда. Он через пень-колоду прочел что-то там из Торы в реформистском храме на Черчилл-стрит, а потом была вечеринка. Помню спичечные коробки и баночки леденцов с его именем, столы, украшенные миниатюрными баскетбольными кольцами с пенопластовыми мячиками, а еще была какая-то замшелая ведущая с перманентом, не желавшая признавать, что стиль диско давно почил в бозе. Наверное, не умри мама до моего тринадцатилетия, у меня бы тоже была бар-мицва, но она умерла, и праздника не было. Насколько я понимаю, в соответствии с иудейскими традициями, официально я так и не стал мужчиной.

Сзади распахиваются двери, и, обернувшись, мы видим, как входят родители Уэйна в сопровождении отца Магона, полного дружелюбного священника, прослужившего в этой церкви больше тридцати лет и знаменитого как среди католиков, так и среди всяких нехристей своим театральным, старорежимным стилем судейства в малой буш-фолской бейсбольной лиге. Следом за Харгроувами по проходу идут еще две пары — я их не знаю, но думаю, это тоже родственники, только приезжие. Я приветственно киваю миссис Харгроув, собираясь этим и ограничиться, но Карли делает шаг вперед и сочувственно пожимает ей руку, так что мне не остается ничего другого, как последовать ее примеру.

— Миссис Харгроув, — говорит Карли, — мне очень жаль. Мы так его любили.

Миссис Харгроув кивает, а после этого смотрит на меня, буквально буравя меня взглядом, пытаясь углядеть малейшие признаки осуждения. Рука у нее слабая и сухая, словно дохлый зверек, завернутый в салфетку; я коротко киваю и приношу какие-то формальные соболезнования. Отец Уэйна крепко жмет мою руку и задерживает ее в своей липкой ладони, так что я вынужден посмотреть ему в глаза.

— Спасибо, Джо, — шепчет он хриплым, неровным голосом, который так, оказывается, похож на голос Уэйна. — Спасибо тебе за все.

Глаза его наполняются слезами, и я успеваю в ужасе представить, как он сейчас заключит меня в объятья. Но миссис Харгроув, явно недовольная таким оборотом дела, крепко вцепляется ему в локоть и уверенно ведет его к первому ряду.

— Возьми себя в руки, Виктор, — стыдит она его. — Что ты, в самом деле!

Через пару минут к нам присоединяются Брэд и Джаред. Брэд в костюмных брюках и кугуарской куртке, на Джареде темно-синий костюм без галстука. По такому случаю он стянул волосы в конский хвостик, глаза у него припухли — похоже, он плакал. Брэд оставляет Джареда у нашей скамьи, а сам проходит вперед, чтобы выразить соболезнования родителям Уэйна. Когда он возвращается к нам, я замечаю, что он украдкой смахивает слезу, и на меня в который уже раз с момента приезда в Буш-Фолс накатывает внезапная волна необъяснимой нежности к брату.

— Привет, Джо. — Он пожимает мне руку. — Мне очень жаль.

Мы не разговаривали с ним с того вечера у них дома, и он наверняка знает, что мы по-прежнему видимся с Джаредом, но если он все еще зол на меня, то умело это скрывает.

— Здорово ты придумал, — говорю я, указывая на его баскетбольную куртку. — Уэйну было бы приятно.

Брэд пожимает плечами:

— Это традиция.

Потом появляется еще несколько человек. Я узнаю Пола Барроу, врача Уэйна, наших одноклассников Дейва Сайкса и Стена Райделла; кроме них пришли коллеги мистера Харгроува и пара-тройка прихожан.

Уэйн просил устроить скромную церемонию, для родных и близких друзей, поэтому, коротко пошептавшись с миссис Харгроув, отец Магон поднимается к алтарю и начинает листать молитвенник. Тут я вспоминаю, что отец Магон всегда исполнял небольшой танец, когда объявлял страйк-аут. Он высоко задирал в воздух колено и выбрасывал вперед кулак с криком: «Ст-а-а-арайк три!» Я смотрю на Брэда и вижу, что он улыбается. Он поворачивается ко мне и одними губами произносит: «Ст-а-а-арайк три». Я киваю, и мы обмениваемся улыбками, прямо как братья.

Двое в черных костюмах, с одинаковыми усами, торжественно выкатывают гроб и подвозят его к алтарю. Уэйн наотрез отказался от бальзамирования, поэтому пришлось привезти закрытый гроб, что меня вполне устраивает, и, судя по облегчению на лицах Карли и Брэда, они тоже этому рады. Только Джаред хмурится и как будто слегка разочарован: он-то готовился впервые посмотреть на мертвого человека, сопоставить смерть и свои собственные о ней представления.

Отец Магон уже готов начать проповедь, когда позади рядов раздается какой-то звук. Все оборачиваются и видят Дугана: он шагает по проходу в своей потрепанной баскетбольной куртке, накинутой поверх белой рубашки с бордовым узорчатым галстуком. Пройдя вперед, он о чем-то быстро перешептывается с матерью Уэйна. Она согласно кивает, тогда Дуган подходит к подножию алтаря и совсем коротко говорит с отцом Магоном. По всей видимости, полномочия тренера простираются и на церковь, потому что священник отвечает доброжелательным кивком, и вот уже Дуган возвращается назад по проходу между рядами. На мгновение взгляды наши встречаются, и я с изумлением обнаруживаю, что он дружески кивает мне. Я киваю в ответ и тут же чувствую себя полным идиотом, догадавшись, что ненароком перехватил взгляд, адресованный Брэду.

— Я знаю, Уэйн хотел, чтобы на церемонии присутствовали только самые близкие, — объявляет отец Магон. — Но возникла небольшая… заминка. Когда я сказал господину Дугану, что здесь собрались только члены семьи, он ответил мне — и, думаю, совершенно справедливо, — что, расширив толкование слова «семья», мы можем изменить порядок сегодняшней церемонии и это не будет неуважением к памяти Уэйна. На самом деле я уверен, что Уэйну было бы очень приятно.

— Что происходит? — шепотом спрашивает меня Джаред.

— Сам не знаю.

— Смотрите, — говорит Карли.

Мы смотрим назад, туда, где Дуган уже распахнул двойные двери, и видим настоящий парад. В бело-синих кугуарских куртках шествуют люди самого разного возраста: от шестидесятилетних до совсем молодых ребят, которые, наверное, как раз сейчас играют в команде. У тех, кто постарше, характерная походка, такая же, как у моего отца: ноги искривлены, суставы травмированы, и это видно в каждом шаге. На лицах у них особое похоронное выражение: в нем есть и суровость, и смущение, и чувство глубинного дискомфорта, вызванное не смертью как таковой, а присутствием тех, кто понес утрату. Молодым, судя по их виду, тоже не по себе, но этих — по глазам видно — тренер как следует настроил на героический лад. Постепенно, под стон половых досок, скрип прогибающихся скамеек и громкое шарканье, церковь заполняется бывшими и нынешними кугуаровцами. Позади всех, у дверей, стоит тренер Дуган, придирчиво надзирающий за всей процессией, готовый, кажется, в любую минуту назначить сорок кругов по залу всем присутствующим, если те не выполнят задание с первого раза.

И вот уже от дверей до середины зала разлилось сине-белое море, и пусть это домашняя заготовка, есть в этой картине что-то величественное, что-то неотменимо настоящее. И это действует на всех. Я смотрю на Джареда и Брэда, сидящих справа от меня, и вижу, что они оба утирают слезы. С другой стороны — Карли, у которой глаза тоже полны слез, и я уже не так стыжусь своих мокрых щек. Я беру Карли за руку и притягиваю к себе.

— Ему бы это понравилось, — шепчу я ей.

— Ага, — говорит она, сжав мою ладонь, и, всхлипнув, вытирает слезы о мой пиджак.

Отец Магон прочищает горло, чтобы начать службу, но голос его срывается на первом слове, и ему приходится сделать паузу, чтобы прийти в себя. И тут с переднего ряда вдруг раздается оглушительный вопль — что-то внутри миссис Харгроув, не в силах больше гнуться, наконец с треском размыкается, и она начинает громко и безутешно рыдать, упав в объятья мужа. А я радуюсь за Уэйна и очень надеюсь, что он сейчас видит — где бы он ни был, — что ее наконец отпустило, что она стала самой собой. У меня тоже в груди что-то резко сжимается, Карли плачет у меня на плече, и Джаред, не выдержав, утыкается носом в отца. И тут вдруг у меня в голове совершенно отчетливо раздается голос Уэйна: «Вот это я понимаю, — говорит он, крайне довольный. — Похороны что надо!»

Глава 37

Мы покидаем церковь в небывалую грозу, дождь идет стеной, бешено барабаня по ступеням церкви, заглушая все прочие звуки и застилая свет, превращая все вокруг в немую, зернистую газетную фотографию. В кино в такой ситуации на похоронный лад раскрылось бы море черных зонтов, но в реальной жизни видны и красные, и желтые, намеренно яркие цветовые пятна, оттеняющие мрачную серость дня.

Мы вшестером, те, кому Уэйн завещал нести его тело, спускаемся к подножию лестницы и ждем гроба у неприметной подвальной двери, откуда покатим его к уже приготовленному катафалку. Мы — это Брэд, Джаред, Виктор Харгроув, некий непримечательный родственник, Дуган и я. Меня слегка шокирует это посмертное проявление уважения Дугану, и я страшно злюсь на Уэйна, который, судя по всему, простил тренера, бросив меня один на один с моей застарелой обидой.

До катафалка идти не очень далеко, но поскольку обе руки заняты гробом, зонтик уже взять никак нельзя, и за ту минуту, что мы подкатываем гроб от двери подвала к краю тротуара, мы промокаем насквозь. Катафалк стоит на мостовой с включенным двигателем, водитель и еще один помощник стоят у открытой задней двери с профессиональными выражениями печали на лицах. Я представляю, как они сидят где-нибудь за сценой и примеряют разные гримасы, даже, может быть, придумывают им названия, а потом громко хохочут. Они выходят вперед, чтобы помочь нам установить гроб на стальные рельсы, и отрывисто командуют нами, как рабочими сцены, а я чувствую, как комок, стоявший у меня в горле, дрогнул и начал растворяться, превращаясь в горячие, жгучие слезы, пока Уэйн превращается в груз для транспортировки.

Стоя под дождем, мы провожаем взглядами удаляющийся катафалк. Процессии не будет, потому что гроб отправляется в крематорий в Ноанке — это через два города от Буш-Фолс. Мы с Карли поедем туда завтра забирать прах. До этого надо еще придумать, как им распорядиться. Тут я чувствую, как кто-то хлопает меня по плечу, оборачиваюсь, ожидая увидеть Карли, но сталкиваюсь лицом к лицу с Дуганом, сгорбившимся под небольшим голубым зонтом.

— Гофман, — говорит он, — удели мне пару минут.

Я инстинктивно вздрагиваю, но не отвожу взгляда и даже осторожно заглядываю ему прямо в глаза. Кожа вокруг глаз у него сморщилась и потрескалась, но сами глаза, темные и внимательные, по-прежнему притягивают к себе.

— Спасибо за то, что вы сделали тогда, в спортзале, — говорю я, не столько чтобы выразить благодарность, сколько чтобы снять напряжение, накопившееся в груди. — Для Уэйна это было очень важно.

Он отметает мои слова нетерпеливым жестом.

— Я много говорил с твоим отцом сразу после выхода твоей книги, — без всякого предисловия говорит он, искоса буравя меня взглядом; лицо его гладко отполировано дождем. — Мы долго обсуждали Уэйна и думали о том, как сильно тогда просчитались в оценке ситуации. Арта твоя книга задела, но он признавал, что во многом ты оказался прав, и он очень тобой гордился.

Я киваю и провожу рукой по мокрым волосам:

— Спасибо, я вам очень признателен.

— Лично я считал, что книжка твоя — дерьмо собачье, — без всякого перехода продолжает Дуган. — Злобная писанина какого-то ублюдка, который не знает, на кого перевести стрелки.

Я снова киваю, на этот раз пытаясь иронически улыбнуться, но чувствую, что ничего не выходит, мышцы совершенно вышли из строя, и вместо уверенной ухмылки я демонстрирую, насколько напряжены мои нервы.

— Вы не обидитесь, если я не обращусь к вам за рецензией на следующую книжку?

— Козел ты, Гофман.

— Что ж, всегда приятно узнать мнение читателей, — отвечаю я, отчаянно пытаясь разглядеть в море зонтов Карли и призвать ее на помощь.

— Я тоже порядочный козел, — говорит Дуган. Он достает из кармана куртки сигару и чиркает золотой зажигалкой с эмблемой «Кугуаров». Зажигалка необычная, это явно подарок, и я ловлю себя на том, что думаю — сколько же у него накопилось кугуарских сувениров за все эти годы, этих галстуков, футболок, часов, золотых ручек. Он выпускает несколько облачков, и мы смотрим, как дым выплывает из-под прикрытия зонта и тут же растворяется в каплях дождя как привидение.

— Ничего страшного, если ты козел. Главное, подходить к этому ответственно.

— Значит, я — неправильный козел?

— Ты в своем романе вывалил целую кучу дерьма и унизил меня лично.

Дуган смотрит на меня в упор: мол, ну, давай, возражай.

Я пожимаю плечами:

— Что посеешь…

Он изображает нечто промежуточное между улыбкой и оскалом и удовлетворенно кивает — значит, такого ответа примерно и ожидал.

— Я не собираюсь отрицать, что кое в чем ты был прав. Но проблема в том, что ты к этому прикрутил такой лабуды, такого насочинял, что если какая правда там и была, вся под этой лабудой потонула. Написал бы по-простому, прямо — может, люди это и приняли бы. Но ты показал, что чихать на всех хотел, всех смешал с дерьмом — и доверия тебе больше нет.

Дуган делает глубокий вдох, и, к моему огромному изумлению, я замечаю, что у него подрагивает губа.

— Каждый божий день я жалею о том, как обошелся с той ситуацией вокруг Уэйна, — говорит он. — Тогда мне казалось, что я все делаю правильно, но это не оправдание. Один из моих ребят попал в беду, а я его бросил. У меня ушло немало времени, чтобы это понять, но теперь я это знаю точно.

Теперь от этого ни жарко ни холодно, огрызаюсь я мысленно, но вслух этого не говорю. Тут что ни скажешь, все прозвучит неправильно или слишком правильно, и сам же я в любом случае получу за это по морде. Поэтому я просто смотрю на него, пытаясь разгадать по его лицу истинный смысл нашего разговора.

— Когда он снова появился в городе, совершенно больной, я не мог отделаться от мысли, что я отчасти виноват в том, что произошло: поступи я в той ситуации как-то иначе… — Голос Дугана срывается, и становится видно — хотя в это невозможно поверить, — что он едва сдерживает слезы. — Уэйн, наверное, долго меня ненавидел. Но должно быть, когда медленно умираешь, есть время все обдумать, и он понял, что не хочет покидать этот мир озлобленным. Потому и простил меня. Я тренирую баскетболистов уже пятьдесят лет. Если столько лет чему-то учишь, так привыкаешь к этому, что сам уже ничему учиться не можешь. Разучиваешься. Но смерть Уэйна кое-чему меня все же научила: держать зло на кого-то — значит зря гробить свое время, черт подери. Гробить свою жизнь.

Теперь сомнений нет: на глазах у него слезы. После всех прошедших лет у нас с Дуганом наступил такой киношный момент истины. Потом, задним числом, я наверняка придумаю столько всего, что я мог бы сказать ему в ответ, чтобы растопить всю ту злобу и чувство вины, которые я так тщательно пестовал все эти годы. Но в этот исторический момент в моем организме способна действовать только одна часть, а именно — та единственная мышца, которая отвечает за кивок головой.

— Короче, — говорит Дуган, прочищая горло и глядя поверх моего плеча, — я скажу тебе то же, что сказал твоему отцу. Ошибки делаем мы. А не ошибки делают нас. Если бы все было наоборот, то все вокруг были бы по уши в дерьме, и такие козлы, как мы с тобой, — в первую очередь.

Я улыбаюсь этой последней фразе, и наконец в голову приходит ответная реплика, хотя я не вполне уверен в том, что ее примирительный настрой отражает мои истинные чувства:

— У иного козла есть чему поучиться.

На это Дуган улыбается, чего я вообще никогда в жизни не видел.

— Похоже, что так.

Я смотрю ему вслед: удаляясь, он продолжает жевать свою сигару. Со спины годы гораздо заметнее — он сильно горбится, плечи совсем ссутулились под баскетбольной курткой. Потом я еще буду ломать голову над тем, что, собственно, произошло, снова и снова прокручивая в памяти этот разговор. Что мы вообще обсуждали: мое прощение или его? Но пока я просто испытываю смутное удовлетворение от того, что какое-то примирение достигнуто и затяжному противостоянию положен конец. Как он мне раньше не нравился, так не нравится и сейчас, но я стал меньше его ненавидеть, а это уже что-то.

Через несколько минут Карли обнаруживает меня на том же самом месте, я стою неподвижно и вглядываюсь в струи дождя.

— Ты же насквозь промок, — говорит она, увлекая меня под свой зонт и вытирая мне лицо ладонью. С внутренней стороны ее зонт украшает потолочная роспись Сикстинской капеллы.

— Мне всегда было интересно, кто покупает такие вещи, — говорю я.

— Что это было?

У нее черные от потекшей туши глаза, она похожа на маленькую девочку, баловавшуюся с маминой косметикой. Я целую ее в щеку и прижимаюсь лбом к ее лбу.

— Ничего, — говорю я. — Сам не знаю.

Внезапно я чувствую себя бесконечно уставшим, мне не хочется ничего — только забраться с ней вместе в кровать и как следует отоспаться, чтобы пронизавшая нас до костей морозная сырость ушла без остатка. Карли обнимает меня, и мы так хорошо, надежно подходим друг другу, что в какой-то момент перестаем плакать — хотя невозможно точно определить, когда именно это происходит, потому что дождь льет и льет и не хочет останавливаться.

Глава 38

Мы с Уэйном периодически опускали баскетбольное кольцо перед моим домом метров до двух с половиной, чтобы поупражняться во всяческих «томагавках», «парашютах» и «обратных данках». Поэтому со временем болты, прикреплявшие кольцо к щиту, ослабли, и всякий раз, когда мяч касался любой части корзины, раздавалось характерное дребезжание. Я не слышал этого звука много лет, но сейчас, сидя в кабинете над своим романом, я безошибочно узнаю его. Я открываю входную дверь и вижу Брэда. Так и не сняв костюмных брюк и туфель, в которых он с утра был на похоронах Уэйна, Брэд бросает мяч в кольцо.

— Привет, — говорит он, когда я появляюсь на крыльце. — Покидаем немного?

Я выхожу на дорожку перед домом и ловлю его пас:

— Давай.

Дорожка еще не просохла от дождя, и к мячу пристали крупинки гравия. Я делаю шаг вперед и забиваю от щита; расстояние маленькое, несерьезное, но Брэд все равно возвращает мяч мне. Несколько минут мы кидаем мяч в полной тишине; вечереет, слышно только стрекотанье сверчков и тяжелые удары кожаной обшивки о мокрую дорожку.

— Ничего себе вышли похороны, а? — произносит наконец Брэд. Фраза брошена будто бы просто так, но в движениях его смутно сквозит приглашение к разговору.

— Это точно, — отвечаю я, снова бросаю мяч, тот отскакивает от дужки и падает в руки Брэду. Он забрасывает из-под кольца, подбирает мяч и ведет его назад, чтобы забросить издали. Он по-прежнему уверенно владеет мячом, и если бросает, можно не сомневаться — попадет в корзину.

— Я тебе в тот вечер наговорил всякого, — начинает он, пока я подбираю мяч.

— Совершенно справедливо наговорил.

— Мне неприятно, что мы расстались на такой ноте.

— Не переживай. Кто еще мне даст под зад коленом в этой жизни, если я слишком зарываюсь? В общем-то было за что.

Я бросаю ему мяч, и он с хмурым видом начинает его изучать, как будто впервые получив возможность его как следует разглядеть.

— Сегодня вечером я уезжаю на выставку в Чикаго. Несколько дней меня не будет, а когда вернусь, я перееду сюда.

Он подходит к крыльцу и садится на ступеньку.

— Я не знал, сколько ты еще планируешь тут болтаться, но хотел попрощаться на тот случай, если ты уедешь, а если не уедешь — то предупредить, что скоро у тебя появится сосед.

— Думаю, в ближайшее время двину обратно в город, — говорю я, садясь рядом с ним.

Он кивает и откашливается.

— Эта история с Шейлой, — говорит он, — она началась уже после того, как у нас с Синди все пошло наперекосяк.

— Меня это не касается.

Он искоса смотрит на меня:

— Давай на секунду представим, что касается.

— Ладно, — говорю я. — Вы собираетесь разводиться?

— Не знаю.

— Ты любишь Шейлу?

— Трудно сказать.

— Понятно.

— А у вас с Карли как?

— Там видно будет.

Брэд смотрит на меня и улыбается:

— Похоже, у нас больше общего, чем нам казалось.

— Кто бы мог подумать. — Я улыбаюсь в ответ.

Он хлопает меня по спине, и мы сидим, глядя себе под ноги, — два брата на ступенях дома умерших родителей в наступающих сумерках, которые не то потерялись, не то нашлись и теперь вглядываются в будущее, пытаясь угадать его черты.

Глава 39

На следующий день мы с Карли едем в Ноанк за прахом Уэйна, который дожидается нас в стандартной медной урне на столе у секретарши. Всю дорогу домой мы пытаемся придумать, как с ним поступить.

— Можно над водопадами развеять, — предлагает Карли.

— Можно, — откликаюсь я. — Но как человек, недавно летавший по этому маршруту, настоятельно не рекомендую данный способ. А как тебе озеро на территории «Портерс»?

Она качает головой:

— В городе ходят слухи, что там будут строить новый торговый центр. На месте твоего озера в ближайшем будущем может оказаться магазин «Олд Нейви».

— С каких это пор редакторы обращают внимание на слухи?

— Мы-то их и запускаем.

— Ладно, отставить «Портерс». Уэйн не может вечно покоиться под развалом дешевого барахла.

— А если школьный спортзал? — говорит Карли. — Он так любил баскетбол.

Я киваю, но меня смущает идея развеивать пепел в помещении. Мне видятся жалкие темные кучки на деревянном полу, которые неминуемо окажутся в мутных водах ведра школьной уборщицы. А кроме того, не исключено, что есть какие-то правила на этот счет.

— Я думаю, надо развеивать на улице. Как в фильме, помнишь: пепел летит за кабриолетом Джека Николсона? Пепел поднимался в небо и разлетался над океаном, разносясь сразу во все стороны. Наверное, это Уэйну и понравилось.

— Ну что ж. — Карли поднимает урну, аккуратно ставит себе на колени и продолжает мысль, проводя пальцем по ее медному боку: — Кабриолет у тебя уже есть, полдела сделано.

— Пожалуй. Мы — само действие, нужна только сцена.

Несколько минут мы едем в тишине, Карли склоняет голову мне на плечо, ее рука сползает мне на колени и нежно касается бедра.

— Я устала, — говорит она негромко и при этом дотрагивается до моего уха губами.

Несмотря на грустный день и малоприятную цель нашей экспедиции, ее дыхание, щекочущее мне ухо, и прикосновение ее руки к бедру делают свое дело, и тело мгновенно откликается на зов.

— Если ты будешь продолжать в том же духе, поспать у тебя не получится.

Она улыбается, медленно, с нажимом ведет руку наверх и шепчет в самое ухо:

— Домой, Дживс!

Мы оставляем урну в машине и бежим в дом, ласкаясь по дороге, как влюбленные подростки.


Мы снова и снова занимаемся сексом, шумным, отчаянным, страстным, животным сексом, с таким остервенением, какого не было при первом воссоединении. Уэйна больше нет, а с ним ушла и последняя причина, удерживавшая меня в Буш-Фолс, и теперь мы словно пытаемся проскочить все нерешенные вопросы и сомнения, которые продолжают нас терзать, и при помощи физического проникновения друг в друга прийти к какому-то новому пониманию наших отношений. Такой способ не срабатывает, в нашем положении секс только задает новые вопросы, а не отвечает на старые, но мы все равно предаемся ему со всем жаром. Если все равно пребывать в неизвестности, то что может быть лучше такого времяпрепровождения?

После третьего захода Карли проваливается в глубокий сон, а я, натянув джинсы и майку, спускаюсь вниз — посмотреть на дождь, пока тело еще приятно ноет от недавних упражнений. Я обессилен и как-то необычно воодушевлен одновременно. То, что надламывалось у меня внутри с самого приезда сюда, со смертью Уэйна наконец раскололось вдребезги, и на этом месте шевелится что-то новое, такое же хрупкое, но еще не тронутое. Я выношу на крыльцо шезлонг и смотрю, как дождь в конце концов превращается в густой туман, который тяжелым занавесом обволакивает фонари перед дверью. Луна не видна, ее неясный свет придает ночи пугающую таинственность, и я воображаю, что где-то в тумане передо мной витает призрак Уэйна, невидимый и невесомый.

— Привет, старик, — говорю я. — Как жизнь на той стороне?

В ответ раздается только одинокий вой соседской собаки, но поговорить с Уэйном все равно приятно.

Вскоре открывается входная дверь, и из нее выходит Карли, одетая в какой-то старый спортивный костюм, найденный, видимо, среди моих старых вещей. Со спутанными волосами и припухшими от сна глазами она все равно выглядит ослепительно в мягком свете уличного фонаря.

— Привет, — говорит она.

— Привет.

Она выдвигает второй шезлонг и садится рядом со мной, подтягивает колени к подбородку и с непроницаемым лицом вглядывается в водяную завесу. Я обеими руками беру ее ладонь. Так мы некоторое время сидим молча, вслушиваясь в дыхание друг друга.

— Джо, — говорит она, — это же безумие. В смысле, мы что, всерьез собираемся начать все сначала?

— Я очень этого хочу, — говорю я, только с произнесением этих слов осознавая, что это действительно так. — Я по-прежнему тебя люблю.

Она строго смотрит на меня:

— Я не готова сейчас это слышать. Вообще не знаю, буду ли готова когда-нибудь.

— Но это правда.

— Не имеет значения. Я уже не та, что была. Мне очень сильно досталось. — Тут я искоса смотрю на нее. — Да, да, — продолжает она, — ты просто не успел хорошенько присмотреться.

— Мне кажется, что всем стоящим людям всегда достается. Возьмем, к примеру, меня.

Она грустно улыбается и нежно дотрагивается до моего лица:

— У нас ничего не выйдет.

— Да ладно, — говорю я. — Что уж такого может произойти в самом худшем случае?

На мостовой прямо перед домом с грохотом взрывается мой «мерседес».


Ударной волной нас обоих откидывает назад, мы падаем на спины, шезлонги под нами складываются. Наверху вдребезги разлетается окно моей комнаты — ни один голубь больше не погибнет, налетев на него. Поднявшись на четвереньки, мы видим, что машина превратилась в яркий огненный шар, в небо взвиваются многометровые языки пламени. Автомобильная сигнализация отключается, а в окрестных домах зажигается свет. Жар пламени яростно лижет наши лица, и мы синхронно прикрываемся руками, в безмолвном оцепенении наблюдая, как горит машина. На лужайке занялось уже несколько экземпляров «Буш-Фолс», образовалось несколько костерков.

— Что за черт? — Карли приходится ощутимо повысить голос, чтобы перекричать ревущее пламя.

— Это Шон, — отвечаю я, сам себе не веря. — Он таки всадил мне в машину динамит.

— Не может быть!

— Ну, на книжный клуб не похоже.

В следующее мгновение позади распахивается дверь, и из нее, к нашему великому изумлению, выходит Джаред, застегивая на ходу джинсы; спутанные волосы падают ему на лицо.

— Что за фигня? — спрашивает он.

— Какого черта ты тут делаешь? — спрашиваю я. Понятия не имел, что он в доме.

— Я всегда тут. Что с твоей машиной?

— А как тебе кажется?

— Похоже, взорвалась.

— Вот и у меня такое же впечатление.

Дверь снова распахивается, и на пороге появляется симпатичная блондинка, одетая в футболку Джареда и, насколько я могу судить, больше ни во что.

— Это Кейт, — говорит Джаред.

Я узнаю ее: эта та девчонка, которую Джаред показывал мне ночью в окне.

— Вот это да, — говорю я.

Джаред улыбается в ответ и пожимает плечами.

К этому моменту пламя несколько утихло, и мы все опускаемся на ступени крыльца и просто смотрим, как «мерседес» догорает.

— Знаете что? — говорю я. — Я эту машину никогда не любил.

— Она тебе не подходила, — соглашается Карли, облокотившись об меня.

— А мне бы она отлично подошла, — мрачно говорит Джаред.

Вдруг Карли вскакивает на ноги так резко, что я опасаюсь, не попала ли в нее искра.

— Смотрите!

Она вытягивает руки, и теперь мы видим, что весь воздух вокруг нас наполнен миллионом мельчайших частиц, летящих с неба, будто снежная пыль.

— Это Уэйн, — говорит она.

— Что?

— Прах Уэйна. Он был в машине.

Мы с Карли выходим на лужайку, раскидываем руки, подставляем ладони, пытаясь удержать как можно больше частичек Уэйна. В следующее мгновение к нам присоединяется Джаред — подняв голову, он удивленно смотрит в небо. Кейт же остается на крыльце и взирает на нас с плохо скрываемым отвращением. Мы медленно кружимся втроем, раскинув руки, а вокруг парят и неспешно оседают на землю частицы Уэйна, окрашивая воздух в белый цвет. Разбуженные соседи стоят на ступенях своих домов и смотрят на нас с некоторой тревогой. Карли высовывает язык и ловит на него частичку пепла, а потом улыбается мне:

— Он повсюду!

Она машет руками над головой:

— Он сам воздух.

Я тоже ловлю пепел языком и глотаю его, а потом поворачиваюсь к Карли: ее распущенные волосы стали совсем белыми от пепла.

— Ты похожа на ангела, — говорю я.

— Я и чувствую себя ангелом.

— Слушай. Кому-то, похоже, придется подбросить меня до Манхэттена.

Она перестает кружиться:

— Кстати, да.

— Поехали, погостишь немного у меня в Нью-Йорке.

Карли долго смотрит на меня:

— Может быть.

— Может быть?

— Может быть — на большее я сейчас не способна.

Издалека доносится первая сирена пожарной машины, разрывающая ночной воздух, и я понимаю, что до полного хаоса остались считаные минуты. Я подхожу к Карли, обвиваю ее руками, и мы медленно кружимся при свете пламени, танцуем под сказочным пологом из того, что осталось от Уэйна.

— «Может быть» — это совсем даже неплохо, — говорю я.

Загрузка...