Работа над книгой такого рода потребовала большой помощи, великодушно оказанной нам знатоками, и мы были бы недостойны их великодушия, если бы не пожелали выразить им свою глубочайшую признательность.
Прежде всего следует поблагодарить высокообразованного и благородного Бахадур Шаха, рабочего слона номер 174 по Индийскому регистру, который вместе со своей очаровательной сестрой Падмини любезно пересказал для нас историю «Слоновый Тумай» и сообщил немало фактов, вошедших в рассказ «Слуги её величества». Всё, что связано с приключениями Маугли, мы узнавали в разных местах от многих очевидцев, по большей части предпочитавших остаться неизвестными. Однако за давностью времени мы сочли возможным упомянуть здесь с чувством благодарности индусского господина со Старой Скалы, почтенного обитателя верхних склонов Джакко, давшего исчерпывающую, хотя и довольно едкую харакретистику касте жрецов. Сахи, ученый бесконечной пытливости и трудолюбия, член недавно распавшейся Сионийской стаи, артист, хорошо известный вместе со своим хозяином на многих базарах Южной Индии, где его танец в наморднике привлекает всё молодое, красивое и просвещённое, что есть в округе, снабдил нас интересными сведениями о местных жителях, их нравах и обычаях. Эти сведения были широко использованы нами в рассказах «Тигр, тигр!», «Охота Каа» и «Братья Маугли». Сюжетом «Рикки-Тикки-Тави» мы обязаны одному из виднейших герпетологов[1] Верхней Индии, бесстрашному и упорному естествоиспытателю, который, решив «умереть, но познать», недавно поплатился жизнью за чрезмерное усердие, с каким изучал повадки бенгальской кобры. Счастливый случай во время путешествия на борту «Императрицы Индии» позволил нам оказать небольшую услугу одному из попутчиков. О том, сколь щедро вознаграждена была эта ничтожная услуга, читатель сможет судить, познакомившись с рассказом «Белый котик».
Ночь притащил к нам коршун Чиль.
Летучая мышь, пора!
Спит в стойлах скот. Лесной народ
Свободен до утра.
Настал час крови, силы час.
Вой слышен, крик и стон.
Охоты доброй тем из нас,
Кто джунглей чтит закон!
Ночная песнь в Джунглях[2]
Было семь часов знойного вечера в Сионийских горах, когда Отец Волк проснулся после дневного отдыха, почесался, зевнул и расправил онемевшие лапы одну за другой, прогоняя сон. Мать Волчица дремала, положив свою крупную серую морду на четверых волчат, а те ворочались и повизгивали, и луна светила в устье пещеры, где жила вся семья.
— Уф! — сказал Отец Волк. — Пора опять на охоту.
Он уже собирался спуститься скачками с горы, как вдруг низенькая тень с косматым хвостом легла на порог и прохныкала:
— Желаю тебе удачи, о Глава Волков! Удачи и крепких, белых зубов твоим благородным детям. Пусть они никогда не забывают, что на свете есть голодные!
Это был шакал, Лизоблюд Табаки, — а волки Индии презирают Табаки за то, что он рыщет повсюду, сеет раздоры, разносит сплетни и не брезгает тряпками и обрывками кожи, роясь в деревенских мусорных кучах. И всё-таки они боятся Табаки, потому что он чаще других зверей в джунглях болеет бешенством и тогда мечется по лесу и кусает всех, кто только попадётся ему навстречу. Даже тигр бежит и прячется, когда бесится маленький Табаки, ибо ничего хуже бешенства не может приключиться с диким зверем. У нас оно зовётся водобоязнью, а звери называют его «дивани» — бешенство — и спасаются от него бегством.
— Что ж, войди и посмотри сам, — сухо сказал Отец Волк. — Только еды здесь нет.
— Для волка нет, — сказал Табаки, но для такого ничтожества, как я, и голая кость — целый пир. Нам, шакалам, не к лицу привередничать.
Он прокрался в глубину пещеры, нашёл оленью кость с остатками мяса и, очень довольный, уселся, с треском разгрызая эту кость.
— Благодарю за угощенье, — сказал он, облизываясь. — Как красивы благородные дети! Какие у них большие глаза! А ведь они ещё так малы! Правда, правда, мне бы следовало помнить, что царские дети с самых первых дней уже взрослые.
А ведь Табаки знал не хуже всякого другого, что нет ничего опаснее, чем хвалить детей в глаза, и с удовольствием наблюдал, как смутились Мать и Отец Волки.
Табаки сидел молча, радуясь тому, что накликал на других беду, потом сказал злобно:
— Шер-Хан, Большой Тигр, переменил место охоты. Он будет весь этот месяц охотиться здесь, в горах. Так он сам сказал.
Шер-Хан был тигр, который жил в двадцати милях от пещеры, у реки Вайнганги.
— Не имеет права! — сердито начал Отец Волк. — По Закону Джунглей он не может менять место охоты, никого не предупредив. Он распугает всю дичь на десять миль кругом, а мне… мне теперь надо охотиться за двоих.
— Мать недаром прозвала его Лангри (Хромой), — спокойно сказала Мать Волчица. — Он с самого рождения хромает на одну ногу. Вот почему он охотится только за домашней скотиной. Жители селений по берегам Вайнганги злы на него, а теперь он явился сюда, и у нас начнётся то же: люди будут рыскать за ним по лесу, поймать его не сумеют, а нам и нашим детям придётся бежать куда глаза глядят, когда подожгут траву. Право, нам есть за что благодарить Шер-Хана!
— Не передать ли ему вашу благодарность? — спросил Табаки.
— Вон отсюда! — огрызнулся Отец Волк. — Вон! Ступай охотиться со своим господином! Довольно ты намутил сегодня.
— Я уйду, — спокойно ответил Табаки. — Вы и сами скоро услышите голос Шер-Хана внизу, в зарослях. Напрасно я трудился передавать вам эту новость.
Отец Волк насторожил уши: внизу, в долине, сбегавшей к маленькой речке, послышался сухой, злобный, отрывистый, заунывный рёв тигра, который ничего не поймал и нисколько не стыдится того, что всем джунглям это известно.
— Дурак! — сказал Отец Волк. — Начинать таким шумом ночную работу! Неужели он думает, что наши олени похожи на жирных буйволов с Вайнганги?
— Ш-ш! Он охотится нынче не за буйволом и не за оленем, — сказала Мать Волчица. — Он охотится за человеком.
Рёв перешёл в глухое ворчание, которое раздавалось как будто со всех сторон разом. Это был тот рёв, который пугает лесорубов и цыган, ночующих под открытым небом, а иногда заставляет их бежать прямо в лапы тигра.
— За человеком! — сказал Отец Волк, оскалив белые зубы. — Разве мало жуков и лягушек в прудах, что ему понадобилось есть человечину, да ещё на нашей земле?
Закон Джунглей, веления которого всегда на чем-нибудь основаны, позволяет зверям охотиться на человека только тогда, когда они учат своих детёнышей убивать. Но и тогда зверю нельзя убивать человека в тех местах, где охотится его стая или племя. Вслед за убийством человека появляются рано или поздно белые люди на слонах, с ружьями и сотни смуглых людей с гонгами, ракетами и факелами. И тогда приходится худо всем жителям джунглей. А звери говорят, что человек — самое слабое и беззащитное из всех живых существ и трогать его недостойно охотника. Они говорят также — и это правда, — что людоеды со временем паршивеют и у них выпадают зубы.
Ворчание стало слышнее и закончилось громовым «А-а-а!» тигра, готового к прыжку.
Потом раздался вой, непохожий на тигриный, — вой Шер-Хана.
— Он промахнулся, — сказала Мать Волчица. — Почему?
Отец Волк отбежал на несколько шагов от пещеры и услышал раздражённое рычание Шер-Хана, ворочавшегося в кустах.
— Этот дурак обжёг себе лапы. Хватило же ума прыгать в костёр дровосека! — фыркнув, сказал Отец Волк. — И Табаки с ним.
— Кто-то взбирается на гору, — сказала Мать Волчица, шевельнув одним ухом. — Приготовься.
Кусты в чаще слегка зашуршали, и Отец Волк присел на задние лапы, готовясь к прыжку. И тут если бы вы наблюдали за ним, то увидели бы самое удивительное на свете — как волк остановился на середине прыжка. Он бросился вперёд, ещё не видя, на что бросается, а потом круто остановился. Вышло так, что он подпрыгнул кверху на четыре или пять футов и сел на том же месте, где оторвался от земли.
— Человек! — огрызнулся он. — Человечий детёныш! Смотри!
Прямо перед ним, держась за низко растущую ветку, стоял голенький смуглый ребёнок, едва научившийся ходить, — мягкий, весь в ямочках, крохотный живой комочек. Такой крохотный ребёнок ещё ни разу не заглядывал в волчье логово ночной порой. Он посмотрел в глаза Отцу Волку и засмеялся.
— Это и есть человечий детёныш? — спросила Мать Волчица. — Я их никогда не видала. Принеси его сюда.
Волк, привыкший носить своих волчат, может, если нужно, взять в зубы яйцо, не раздавив его, и хотя зубы Отца Волка стиснули спинку ребёнка, на коже не осталось даже царапины, после того как он положил его между волчатами.
— Какой маленький! Совсем голый, а какой смелый! — ласково сказала Мать Волчица. (Ребёнок проталкивался среди волчат поближе к тёплому боку.) — Ой! Он сосет вместе с другими! Так вот он какой, человечий детёныш! Ну когда же волчица могла похвастаться, что среди её волчат есть человечий детёныш!
— Я слыхал, что это бывало и раньше, но только не в нашей Стае и не в моё время, — сказал Отец Волк. — Он совсем безволосый, и я мог бы убить его одним шлепком. Погляди, он смотрит и не боится.
Лунный свет померк в устье пещеры: большая квадратная голова и плечи Шер-Хана загородили вход. Табаки визжал позади него:
— Господин, господин, он вошёл сюда!
— Шер-Хан делает нам большую честь, — сказал Отец Волк, но глаза его злобно сверкнули. — Что нужно Шер-Хану?
— Мою добычу! Человеческий детёныш вошёл сюда, — сказал Шер-Хан. — Его родители убежали. Отдайте его мне.
Шер-Хан прыгнул в костёр дровосека, как и говорил Отец Волк, обжёг себе лапы и теперь бесился. Однако Отец Волк отлично знал, что вход в пещеру слишком узок для тигра. Даже там, где Шер-Хан стоял сейчас, он не мог пошевельнуть ни плечом, ни лапой. Ему было тесно, как человеку, который вздумал бы драться в бочке.
— Волки — свободный народ, — сказал Отец Волк. — Они слушаются только Вожака Стаи, а не всякого полосатого людоеда. Человечий детёныш наш. Захотим, так убьём его и сами.
— «Захотим, захотим!» Какое мне дело? Клянусь буйволом, которого я убил, долго мне ещё стоять, уткнувшись носом в ваше собачье логово, и ждать того, что мне полагается по праву? Это говорю я, Шер-Хан!
Рёв тигра наполнил пещеру громовыми раскатами. Мать Волчица, стряхнув с себя волчат, прыгнула вперёд, и её глаза, похожие во мраке на две зелёные луны, встретились с горящими глазами Шер-Хана.
— А отвечаю я, Ракша (Демон): человечий детёныш мой, Лангри, и останется у меня! Его никто не убьёт. Он будет жить и охотиться вместе со Стаей и бегать вместе со Стаей! Берегись, охотник за голыми детёнышами, рыбоед, убийца лягушек, — придёт время, он поохотится за тобой! А теперь убирайся вон или, клянусь оленем, которого я убила (я не ем падали), ты отправишься на тот свет хромым на все четыре лапы, палёное чудище джунглей! Вон отсюда!
Отец Волк смотрел на неё в изумлении. Он успел забыть то время, когда отвоёвывал Мать Волчицу в открытом бою с пятью волками, то время, когда она бегала вместе со Стаей и недаром носила прозвище «Демон». Шер-Хан не побоялся бы Отца Волка, но с Матерью Волчицей он не решался схватиться: он знал что перевес на её стороне и что она будет драться не на жизнь, а на смерть. Ворча, он попятился назад и, почувствовав себя на свободе, заревел:
— На своём дворе всякая собака лает! Посмотрим, что скажет Стая насчёт приёмыша из людского племени! Детёныш мой, и рано или поздно я его съем, о вы, длиннохвостые воры!
Мать Волчица, тяжело дыша, бросилась на землю около своих волчат, и Отец Волк сказал ей сурово:
— На этот раз Шер-Хан говорит правду: детёныша надо показать Стае. Ты всё-таки хочешь оставить его себе, Мать?
— Оставить себе? — тяжело водя боками, сказала Волчица. — Он пришёл к нам совсем голый, ночью, один, и всё же он не боялся! Смотри, он уже оттолкнул одного из моих волчат! Этот хромой мясник убил бы его и убежал на Вайнгангу, а люди в отместку разорили бы наше логово. Оставить его? Да, я его оставлю. Лежи смирно, лягушонок! О Маугли — ибо Лягушонком Маугли я назову тебя, — придёт время, когда ты станешь охотиться за Шер-Ханом, как он охотился за тобой.
— Но что скажет наша Стая? — спросил Отец Волк.
Закон Джунглей говорит очень ясно, что каждый волк, обзаводясь семьёй, может покинуть свою Стаю. Но как только его волчата подрастут и станут на ноги, он должен привести их на Совет Стаи, который собирается обычно раз в месяц, во время полнолуния, и показать всем другим волкам. После этого волчата могут бегать где им вздумается, и пока они не убили своего первого оленя, нет оправдания тому из взрослых волков, который убьёт волчонка. Наказание за это — смерть, если только поймают убийцу. Подумай с минуту, и ты сам поймёшь, что так и должно быть.
Отец Волк подождал, пока его волчата подросли и начали понемногу бегать, и в одну из тех ночей, когда собиралась Стая, повёл волчат, Маугли и Мать Волчицу на Скалу Совета. Это была вершина холма, усеянная большими валунами, за которыми могла укрыться целая сотня волков. Акела, большой серый волк-одиночка, избранный вожаком всей Стаи за силу и ловкость, лежал на скале, растянувшись во весь рост. Под скалой сидело сорок с лишним волков всех возрастов и мастей — от седых, как барсуки, ветеранов, расправлявшихся в одиночку с буйволом, до молодых чёрных трёхлеток, которые воображали, что им это тоже под силу. Волк-одиночка уже около года был их вожаком. В юности он два раза попадал в волчий капкан, однажды люди его избили и бросили, решив, что он издох, так что нравы и обычаи людей были ему знакомы. На Скале Совета почти никто не разговаривал. Волчата кувыркались посередине площадки, кругом сидели их отцы и матери. Время от времени один из взрослых волков поднимался, неторопливо подходил к какому-нибудь волчонку, пристально смотрел на него и возвращался на своё место, бесшумно ступая. Иногда мать выталкивала своего волчонка в полосу лунного света, боясь, что его не заметят. Акела взывал со своей скалы:
— Закон вам известен, Закон вам известен! Смотрите же, о волки!
И заботливые матери подхватывали:
— Смотрите же, смотрите хорошенько, о волки!
Наконец — и мать Волчица вся ощетинилась, когда подошла их очередь, — Отец Волк вытолкнул на середину круга Лягушонка Маугли. Усевшись на землю, Маугли засмеялся и стал играть камешками, блестевшими в лунном свете.
Акела ни разу не поднял головы, лежавшей на передних лапах, только время от времени всё так же повторял:
— Смотрите, о волки!
Глухой рёв донёсся из-за скалы — голос Шер-Хана:
— Детёныш мой! Отдайте его мне! Зачем Свободному Народу человечий детёныш?
Но Акела даже ухом не повёл. Он сказал только:
— Смотрите, о волки! Зачем Свободному Народ слушать чужих? Смотрите хорошенько!
Волки глухо зарычали хором, и один из молодых четырёхлеток в ответ Акеле повторил вопрос Шер Хана:
— Зачем Свободному Народу человечий детёныш?
А Закон Джунглей говорит, что если поднимется спор о том, можно ли принять детёныша в Стаю, в его пользу должны высказаться по крайней мере два волка из Стаи, но не отец и не мать.
— Кто за этого детёныша? — спросил Акела. — Кто из Свободного Народа хочет говорить?
Ответа не было, и Мать Волчица приготовилась к бою, который, как она знала, будет для неё последним, если дело дойдёт до драки.
Тут поднялся на задние лапы и заворчал единственный зверь другой породы, которого допускают на Совет Стаи, — Балу, ленивый бурый медведь, который обучает волчат Закону Джунглей, старик Балу, который может бродить где ему вздумается, потому что он ест одни только орехи, мёд и коренья.
— Человечий детёныш? Ну что же, — сказал он, — я за детёныша. Он никому не принесёт вреда. Я не мастер говорить, но говорю правду. Пусть он бегает со Стаей. Давайте примем детёныша вместе с другими. Я сам буду учить его.
— Нам нужен ещё кто-нибудь, — сказал Акела. — Балу сказал своё слово, а ведь он учитель наших волчат. Кто ещё будет говорить, кроме Балу?
Чёрная тень легла посреди круга. Это была Багира[3], чёрная пантера, чёрная вся сплошь, как чернила, но с отметинами, которые, как у всех пантер, видны на свету, точно лёгкий узор на муаре. Все в джунглях знали Багиру, и никто не захотел бы становиться ей поперёк дороги, ибо она была хитра, как Табаки, отважна, как дикий буйвол, и бесстрашна, как раненый слон. Зато голос у неё был сладок, как дикий мёд, капающий с дерева, а шкура мягче пуха.
— О Акела, и ты, Свободный Народ, — промурлыкала она, — в вашем собрании у меня нет никаких прав, но Закон Джунглей говорит, что, если начинается спор из-за нового детёныша, жизнь этого детёныша можно выкупить. И в Законе не говорится, кому можно, а кому нельзя платить этот выкуп. Правда ли это?
— Так! Так! — закричали молодые волки, которые всегда голодны. — Слушайте Багиру! За детёныша можно взять выкуп. Таков Закон.
— Я знаю, что не имею права говорить здесь, и прошу у вас позволения.
— Так говори же! — закричало двадцать голосов разом.
— Стыдно убивать безволосого детёныша. Кроме того, он станет отличной забавой для вас, когда подрастёт. Балу замолвил за него слово. А я к слову Балу прибавлю буйвола, жирного, только что убитого буйвола, всего в полумиле отсюда, если вы примете человечьего детёныша в Стаю, как полагается по закону. Разве это так трудно?
Тут поднялся шум, и десятки голосов закричали разом:
— Что за беда? Он умрет во время зимних дождей. Его сожжёт солнце. Что может нам сделать голый Лягушонок? Пусть бегает со Стаей. А где буйвол, Багира? Давайте примем детёныша!
Маугли по-прежнему играл камешками и не видел, как волки один за другим подходили и осматривали его. Наконец все они ушли с холма за убитым буйволом, и остались только Акела, Багира, Балу и семья Лягушонка Маугли. Шер-Хан всё ещё ревел в темноте — он очень рассердился, что Маугли не отдали ему.
— Да, да, реви громче! — сказала Багира себе в усы. — Придёт время, когда этот голышонок заставит тебя реветь на другой лад, или я ничего не смыслю в людях.
— Хорошо мы сделали! — сказал Акела. — Люди и их детёныши очень умны. Когда-нибудь он станет нам помощником.
— Да, помощником в трудное время, ибо никто не может быть вожаком Стаи вечно, — сказала Багира.
Акела ничего не ответил. Он думал о той поре, которая настаёт для каждого вожака Стаи, когда сила уходит от него мало-помалу. Волки убивают его, когда он совсем ослабеет, а на его место становится новый вожак, чтобы со временем тоже быть убитым.
— Возьми детёныша, — сказал он Отцу Волку, — и воспитай его, как подобает воспитывать сыновей Свободного Народа.
Так Лягушонок Маугли был принят в Сионийскую стаю — за буйвола и доброе слово Балу.
Теперь вам придётся пропустить целых десять или одиннадцать лет и разве только догадываться о том, какую удивительную жизнь вёл Маугли среди волков, потому что если о ней написать подробно, вышло бы много-много книг. Он рос вместе с волчатами, хотя они, конечно, стали взрослыми волками гораздо раньше, чем он вышел из младенческих лет, и Отец Волк учил его своему ремеслу и объяснял всё, что происходит в джунглях. И потому каждый шорох в траве, каждое дуновение тёплого ночного ветерка, каждый крик совы над головой, каждое движение летучей мыши, на лету зацепившейся коготками за ветку дерева, каждый всплеск маленькой рыбки в пруду очень много значили для Маугли. Когда он ничему не учился, он дремал, сидя на солнце, ел и опять засыпал. Когда ему бывало жарко и хотелось освежиться, он плавал в лесных озёрах; а когда ему хотелось мёду (от Балу он узнал, что мёд и орехи так же вкусны, как и сырое мясо), он лез за ним на дерево — Багира показала ему, как это делается. Багира растягивалась на суку и звала:
— Иди сюда, Маленький Брат!
Сначала Маугли цеплялся за сучья, как зверёк ленивец, а потом научился прыгать с ветки на ветку почти так же смело, как серая обезьяна. На Скале Совета, когда собиралась Стая, у него тоже было своё место. Там он заметил, что ни один волк не может выдержать его пристальный взгляд и опускает глаза перед ним, и тогда, забавы ради, он стал пристально смотреть на волков. Случалось, он вытаскивал своим друзьям занозы из лап — волки очень страдают от колючек и репьёв, которые впиваются в их шкуру. По ночам он спускался с холмов на возделанные поля и с любопытством следил за людьми в хижинах, но не чувствовал к ним доверия. Багира показала ему квадратный ящик со спускной дверцей, так искусно спрятанный в чаще, что Маугли сам едва не попал в него, и сказала, что это ловушка. Больше всего он любил уходить с Багирой в тёмную, жаркую глубину леса, засыпать там на весь день, а ночью глядеть, как охотится Багира. Она убивала направо и налево, когда бывала голодна. Так же поступал и Маугли. Но когда мальчик подрос и стал всё понимать, Багира сказала ему, чтобы он не смел трогать домашнюю скотину, потому что за него заплатили выкуп Стае, убив буйвола.
— Все джунгли твои, — говорила Багира. — Ты можешь охотиться за любой дичью, какая тебе по силам, но ради того буйвола, который выкупил тебя, ты не должен трогать никакую скотину, ни молодую, ни старую. Таков Закон Джунглей.
И Маугли повиновался беспрекословно.
Он рос и рос — сильным, каким и должен расти мальчик, который мимоходом учится всему, что нужно знать, даже не думая, что учится, и заботится только о том, чтобы добыть себе еду.
Мать Волчица сказала ему однажды, что Шер-Хану нельзя доверять и что когда-нибудь ему придётся убить Шер-Хана. Волчонок ни на минуту не забыл бы про этот совет, а Маугли забыл, потому что был всего-навсего мальчик, хоть и назвал бы себя волком, если б умел говорить на человеческом языке.
В джунглях Шер-Хан постоянно становился ему поперёк дороги, потому что Акела всё дряхлел и слабел, а хромой тигр за это время успел свести дружбу с молодыми волками Сионийской Стаи. Они ходили за ним по пятам, дожидаясь объедков, чего Акела не допустил бы, если бы по-старому пользовался властью. А Шер-Хан льстил волчатам: он удивлялся, как это такие смелые молодые охотники позволяют командовать собой издыхающему волку и человеческому детёнышу. «Я слыхал, — говаривал Шер-Хан, — будто на Совете вы не смеете посмотреть ему в глаза». И молодые волки злобно рычали и ощетинивались.
Багире, которая всё видела и всё слышала, было известно кое-что на этот счет, и несколько раз она прямо говорила Маугли, что Шер-Хан убьёт его когда-нибудь. Но Маугли только смеялся и отвечал:
— У меня есть Стая, и у меня есть ты. Да и Балу, как он ни ленив, может ради меня хватить кого-нибудь лапой. Чего же мне бояться?
Был очень жаркий день, когда новая мысль пришла в голову Багире, — должно быть, она услышала что-нибудь. Может быть, ей говорил об этом дикобраз Сахи, но как-то раз, когда они забрались вместе с Маугли глубоко в чащу леса и мальчик улёгся, положив голову на красивую чёрную спину пантеры, она сказала ему:
— Маленький Брат, сколько раз я говорила тебе, что Шер-Хан твой враг?
— Столько раз, сколько орехов на этой пальме, — ответил Маугли, который, само собой разумеется, не умел считать. — Ну, и что из этого? Мне хочется спать, Багира, а Шер-Хан — это всего-навсего длинный хвост да громкий голос, вроде павлина Мора.
— Сейчас не время спать!.. Балу это знает, знаю я, знает вся Стая, знает даже глупый-глупый олень. И Табаки тебе это говорил тоже.
— Хо-хо! — сказал Маугли. — Табаки приходил ко мне недавно с какими-то дерзостями, говорил, что я безволосый щенок, не умею даже выкапывать земляные орехи, но я его поймал за хвост и стукнул разика два о пальму, чтобы он вёл себя повежливее.
— Ты сделал глупость: Табаки хоть и смутьян, но знает много такого, что прямо тебя касается. Открой глаза, Маленький Брат. Шер-Хан не смеет убить тебя в джунглях, но не забывай, что Акела очень стар. Скоро настанет день, когда он не сможет убить буйвола, и тогда уже не будет вожаком. Те волки, что видели тебя на Скале Совета, тоже состарились, а молодым хромой тигр внушил, что человечьему детёнышу не место в Волчьей Стае. Пройдёт немного времени, и ты станешь человеком.
— А что такое человек? Разве ему нельзя бегать со своими братьями? — спросил Маугли. — Я родился в джунглях, я слушался Закона Джунглей, и нет ни одного волка в Стае, у которого я не вытащил бы занозы. Все они — мои братья!
Багира вытянулась во весь рост и закрыла глаза.
— Маленький Братец, — сказала она, — пощупай у меня под челюстью.
Маугли протянул свою сильную смуглую руку и на шелковистой шее Багиры, там, где под блестящей шерстью перекатываются громадные мускулы, нащупал маленькую лысинку.
— Никто в джунглях не знает, что я, Багира, ношу эту отметину — след ошейника. Однако я родилась среди людей, Маленький Брат, среди людей умерла моя мать — в зверинце королевского дворца в Удайпуре. Потому я и заплатила за тебя выкуп на Совете, когда ты был ещё маленьким голым детёнышем. Да, я тоже родилась среди людей. Смолоду я не видела джунглей. Меня кормили за решёткой, из железной миски, но вот однажды ночью я почувствовала, что я — Багира, пантера, а не игрушка человека. Одним ударом лапы я сломала этот глупый замок и убежала. И оттого, что мне известны людские повадки, в джунглях меня боятся больше, чем Шер-Хана. Разве это не правда?
— Да, — сказал Маугли, — все джунгли боятся Багиры, все, кроме Маугли.
— О, ты — человечий детёныш, — сказала чёрная пантера очень нежно. — И как я вернулась в свои джунгли, так и ты должен в конце концов вернуться к людям, к своим братьям, если только тебя не убьют на Совете.
— Но зачем кому-то убивать меня? — спросил Маугли.
— Взгляни на меня, — сказала Багира. И Маугли пристально посмотрел ей в глаза.
Большая пантера не выдержала и отвернулась.
— Вот зачем, — сказала она, и листья зашуршали под её лапой. — Даже я не могу смотреть тебе в глаза, а ведь я родилась среди людей и люблю тебя, Маленький Брат. Другие тебя ненавидят за то, что не могут выдержать твой взгляд, за то, что ты умен, за то, что ты вытаскиваешь им занозы из лап, за то, что ты человек.
— Я ничего этого не знал, — угрюмо промолвил Маугли и нахмурил густые чёрные брови.
— Что говорит Закон Джунглей? Сначала ударь, а потом подавай голос. По одной твоей беспечности они узнают в тебе человека. Будь же благоразумен. Сердце говорит мне, что, если Акела промахнётся на следующей охоте — а ему с каждым разом становится всё труднее и труднее убивать, — волки перестанут слушать его и тебя. Они соберут на Скале Совета Народ Джунглей, и тогда… тогда… Я знаю, что делать! — крикнула Багира вскакивая. — Ступай скорее вниз, в долину, в хижины людей, и достань у них Красный Цветок. У тебя будет тогда союзник сильнее меня, и Балу, и тех волков Стаи, которые любят тебя. Достань Красный Цветок!
Красным Цветком Багира называла огонь, потому что ни один зверь в джунглях не назовёт огонь его настоящим именем. Все звери смертельно боятся огня и придумывают сотни имён, лишь бы не называть его прямо.
— Красный Цветок? — сказал Маугли. — Он растёт перед хижинами в сумерки. Я его достану.
— Вот это говорит человечий детёныш! — с гордостью сказала Багира. — Не забудь, что этот цветок растёт в маленьких горшках. Добудь же его поскорее и держи при себе, пока он не понадобится.
— Хорошо! — сказал Маугли. — Я иду. Но уверена ли ты, о моя Багира, — он обвил рукой её великолепную шею и заглянул глубоко в большие глаза, — уверена ли ты, что всё это проделки Шер-Хана?
— Да, клянусь сломанным замком, который освободил меня, Маленький Брат!
— Тогда клянусь буйволом, выкупившим меня, я отплачу за это Шер-Хану сполна, а может быть, и с лихвой, — сказал Маугли и умчался прочь.
«Вот человек! В этом виден человек, — сказала, самой себе Багира, укладываясь снова. — О Шер-Хан, не в добрый час вздумалось тебе поохотиться за Лягушонком десять лет назад!»
А Маугли был уже далеко-далеко в лесу. Он бежал со всех ног, и сердце в нем горело. Добежав до пещеры, когда уже ложился вечерний туман, он остановился перевести дыхание и посмотрел вниз, в долину. Волчат не было дома, но Мать Волчица по дыханию своего Лягушонка поняла, что он чем-то взволнован.
— Что случилось, сынок? — спросила она.
— Шер-Хан разносит сплетни, как летучая мышь, — отозвался он. — Я охочусь нынче на вспаханных полях.
И он бросился вниз, через кусты, к реке на дне долины, но сразу остановился, услышав вой охотящейся Стаи. Он услышал и стон загнанного оленя и фырканье, когда олень повернулся для защиты. Потом раздалось злобное, ожесточённое тявканье молодых волков:
— Акела! Акела! Пускай волк-одиночка пoкaжeт свою силу! Дорогу Вожаку Стаи! Прыгай, Акела!
Должно быть, волк-одиночка прыгнул и промахнулся, потому что Маугли услышал щёлканье его зубов и короткий визг, когда олень сшиб Акелу с ног передним копытом.
Маугли не стал больше дожидаться, а бросился бегом вперёд. Скоро начались засеянные поля, где жили люди, и вой позади него слышался всё слабей и слабей, глуше и глуше.
— Багира говорила правду, — прошептал он, задыхаясь, и свернулся клубком на куче травы под окном хижины. — Завтра решительный день и для меня и для Акелы.
Потом, прижавшись лицом к окну, он стал смотреть на огонь в очаге. Он видел, как жена пахаря вставала ночью и подкладывала в огонь какие-то чёрные куски, а когда настало утро и над землёй пополз холодный белый туман, он увидел, как ребёнок взял оплетённый горшок, выложенный изнутри глиной, наполнил его углями и, накрыв одеялом, пошёл кормить скотину в хлеву.
— Только и всего? — сказал Маугли. — Если даже детёныш это умеет, то бояться нечего.
И он повернул за угол, навстречу мальчику, выхватил горшок у него из рук и скрылся в тумане, а мальчик заплакал от испуга.
— Люди очень похожи на меня, — сказал Маугли, раздувая угли, как это делала женщина. — Если его не кормить, оно умрет. — И Маугли набросал веток и сухой коры на красные угли.
На половине дороги в гору он встретил Багиру. Утренняя роса блестела на её шкуре, как лунные камни.
— Акела промахнулся, — сказала ему пантера. — Они убили бы его вчера ночью, но им нужен ещё и ты. Они искали тебя на холме.
— Я был на вспаханных полях. Я готов. Смотри. — Маугли поднял над головой горшок с углями.
— Хорошо! Вот что: я видела, как люди суют туда сухую ветку, и на её конце расцветает Красный Цветок. Ты не боишься?
— Нет! Чего мне бояться? Теперь я припоминаю если только это не сон: когда я ещё не был волком, я часто лежал возле Красного Цветка, и мне было хорошо и тепло.
Весь этот день Маугли провёл в пещере; он стерег горшок с огнём и совал в него сухие ветки, пробуя, что получится. Он нашёл такую ветку, которой остался доволен, и вечером, когда Табаки подошёл к пещере и очень грубо сказал, что Маугли требуют на Cкалу Совета, он засмеялся и смеялся так долго, что Ta6aки убежал. Тогда Маугли отправился на Совет, всё ещё смеясь.
Акела, волк-одиночка, лежал возле своей скалы в знак того, что место Вожака Стаи свободно, а Шер-Хан со сворой своих прихвостней разгуливал взад и вперёд, явно польщённый. Багира лежала рядом с Маугли, а Маугли держал между колен горшок с углями. Когда все собрались, Шер-Хан начал говорить, на что бы он никогда не отважился, будь Акела в расцвете сил.
— Он не имеет права! — шепнула Багира. — Так и скажи. Он собачий сын, он испугается.
Маугли вскочил на ноги.
— Свободный Народ! — крикнул он. — Разве Шер-Хан Вожак Стаи? Разве тигр может быть нашим вожаком?
— Ведь место вожака ещё не занято, а меня просили говорить… — начал Шер-Хан.
— Кто тебя просил? — сказал Маугли. — Неужели мы все шакалы, чтобы пресмыкаться перед этим мясником? Стая сама выберет вожака, это чужих не касается.
Раздались крики:
— Молчи, человечий детёныш!
— Нет, пускай говорит! Он соблюдал наш Закон!
И наконец старики прорычали:
— Пускай говорит Мёртвый Волк!
Когда Вожак Стаи упустит свою добычу, его называют Мёртвым Волком до самой смерти, которой не приходится долго ждать.
Акела нехотя поднял седую голову:
— Свободный Народ, и вы, шакалы Шер-Хана! Двенадцать лет я водил вас на охоту и с охоты, и за это время ни один из вас не попал в капкан и не был искалечен. А теперь я промахнулся. Вы знаете, как это было подстроено. Вы знаете, что мне подвели свежего оленя, для того чтобы моя слабость стала явной. Это было ловко сделано. Вы вправе убить меня здесь, на Скале Советов. И потому я спрашиваю: кто из вас подойдёт и прикончит волка-одиночку? По Закону Джунглей я имею право требовать, чтобы вы подходили по одному.
Наступило долгое молчание. Ни один волк не смел вступить в смертный бой с Акелой. Потом Шер-Хан прорычал:
— На что нам этот беззубый глупец? Он и так умрет! А вот человечий детёныш зажился на свете. Свободный Народ, он с самого начала был моей добычей. Отдайте его мне. Мне противно видеть, что все вы словно помешались на нем. Он десять лет мутил Джунгли. Отдайте его мне, или я всегда буду охотиться здесь, а вам не оставлю даже голой кости. Он человек и дитя человека, и я всем сердцем ненавижу его!
Тогда больше половины Стаи завыло:
— Человек! Человек! На что нам человек? Пускай уходит к своим!
— И поднимет против нас всех людей по деревням! — крикнул Шер-Хан. — Нет, отдайте его мне! Он человек, и никто из нас не смеет смотреть ему в глаза.
Акела снова поднял голову и сказал:
— Он ел вместе с нами. Он спал вместе с нами. О загонял для нас дичь. Он ни разу не нарушил Закон Джунглей.
— Мало того: когда его принимали в Стаю, в уплату за него я отдала буйвола. Буйвол стоит немного, но честь Багиры, быть может, стоит того, чтобы за неё драться, — промурлыкала Багира самым мягким голосом.
— Буйвол, отданный десять лет назад! — огрызнулась Стая. — Какое нам дело до костей, которым уже десять лет?
— Или до того, чтобы держать своё слово? — сказала Багира, оскалив белые зубы. — Недаром вы зовётесь Свободным Народом!
— Ни один человечий детёныш не может жить с Народом Джунглей! — провыл Шер-Хан. — Отдайте его мне!
— Он наш брат по всему, кроме крови, — продолжал Акела, — а вы хотите убить его здесь! Поистине я зажился на свете! Одни из вас нападают на домашний скот, а другие, наученные Шер-Ханом, как я слышал, бродят тёмной ночью по деревням и воруют детей с порогов хижин. Поэтому я знаю, что вы тpycы и к трусам обращаюсь теперь. Я скоро умру, и жизнь моя не имеет цены, не то я отдал бы её за жизнь человечьего детёныша. Но ради чести Стаи, о которой вы успели забыть без вожака, я обещаю вам, что не укушу вас ни разу, когда придёт моё время умереть, если только вы дадите человечьему детёнышу спокойно уйти к своим. Я умру без боя. Это спасёт для Стаи не меньше чем три жизни. Больше я ничего не могу сделать, но, если хотите, избавлю вас от позора — убить брата, за которым нет вины, брата, принятого в Стаю по Закону Джунглей.
— Он человек!.. человек!.. человек! — завыла Стая.
И больше половины Стаи перебежало к Шер-Хану, который начал постукивать о землю хвостом.
— Теперь всё в твоих руках, — сказала Багира Маугли. — Мы теперь можем только драться.
Маугли выпрямился во весь рост, с горшком в руках. Потом расправил плечи и зевнул прямо в лицо Совету, но в душе он был вне себя от злобы и горя, ибо волки, по своей волчьей повадке, никогда не говорили Маугли, что ненавидят его.
— Слушайте, вы! — крикнул он. — Весь этот собачий лай ни к чему. Вы столько раз говорили мне сегодня что я человек (а с вами я на всю жизнь остался бы волком), что я и сам почувствовал правду ваших слов. Я стану звать вас не братьями, а собаками как и следует человеку. Не вам говорить, чего вы хотите и чего не хотите, — это моё дело! А чтобы вам лучше было видно, я, человек, принёс сюда Красный Цветок, которого вы, собаки, боитесь.
Он швырнул на землю горшок, горящие угли подожгли сухой мох, и он вспыхнул ярким пламенем. Весь Совет отпрянул назад перед языком пламени. Маугли сунул в огонь сухой сук, так что мелкие ветки вспыхнули и затрещали, потом завертел им над головой, разгоняя ощетинившихся от страха волков.
— Ты господин, — сказала Багира шепотом. — Спаси Акелу от смерти. Он всегда был тебе другом.
Акела, угрюмый старый волк, никогда в жизни не просивший пощады, теперь бросил умоляющий взгляд на Маугли, а тот стоял в свете горящей ветви, весь голый, с разметавшимися по плечам длинными чёрными волосами, и тени метались и прыгали вокруг него.
— Так! — сказал Маугли, медленно озираясь кругом. — Вижу, что вы собаки. Я ухожу от вас к своему народу — если это мой народ. Джунгли теперь закрыты для меня, я должен забыть ваш язык и вашу дружбу, но я буду милосерднее вас. Я был вашим братом во всём, кроме крови, и потому обещаю вам, что, когда стану человеком среди людей, я не предам вас людям, как вы предали меня. — Он толкнул костёр ногой, и вверх полетели искры. — Между нами, волками одной Стаи, не будет войны. Однако нужно заплатить долг, прежде чем уйти.
Маугли подошёл близко к тому месту, где сидел Шер-Хан, бессмысленно моргая на огонь, и схватил его за кисточку на подбородке. Багира пошла за ним на всякий случай.
— Встань, собака! — крикнул Маугли. — Встань, когда говорит человек, не то я подпалю тебе шкуру!
Шер-Хан прижал уши к голове и закрыл глаза, потому что пылающий сук был очень близко.
— Этот скотоубийца говорил, что убьёт меня на Совете, потому что не успел убить меня в детстве… Вот так и вот так мы бьём собаку, когда становимся людьми. Шевельни только усом, Хромой, и я забью тебе в глотку Красный Цветок.
Он бил Шер-Хана по голове пылающей веткой, тигр скулил и стонал в смертном страхе.
— Фу! Теперь ступай прочь, палёная кошка! Но помни: когда я в следующий раз приду на Скалу Совета, я приду со шкурой Шер-Хана на голове… Теперь вот что. Акела волен жить, как ему угодно. Вы его не убьёте, потому что я этого не хочу. Не думаю также, что вы долго ещё будете сидеть здесь, высунув язык, словно важные особы, а не собаки, которых я гоню прочь, вот так! Вон, вон!
Конец сука бешено пылал, Маугли раздавал удары направо и налево по кругу, а волки разбегались с воем, унося на своей шкуре горящие искры. Под конец на скале остались только Акела, Багира и, быть может, десяток волков, перешедших на сторону Маугли. И тут что-то начало жечь Маугли изнутри, как никогда в жизни не жгло. Дыхание у него перехватило, он зарыдал, и слезы потекли по его щекам.
— Что это такое? Что это? — говорил он. — Я не хочу уходить из джунглей, и я не знаю, что со мной делается. Я умираю, Багира?
— Нет, Маленький Брат, это только слезы, какие бывают у людей, — ответила Багира. — Теперь я знаю что ты человек и уже не детёныш больше. Отныне джунгли закрыты для тебя… Пусть текут, Маугли. Это только слезы.
И Маугли сидел и плакал так, словно сердце его разрывалось, потому что он плакал первый раз в жизни.
— Теперь, — сказал он, — я уйду к людям. Но прежде я должен проститься с моей матерью.
И он пошёл к пещере, где Мать Волчица жила с Отцом Волком, и плакал, уткнувшись в её шкуру, а четверо волчат жалобно выли.
— Вы не забудете меня? — спросил Маугли.
— Никогда, пока можем идти по следу! — сказали волчата. — Приходи к подножию холма, когда станешь человеком, и мы будем говорить с тобой или придём в поля и станем играть с тобой по ночам.
— Приходи поскорей! — сказал Отец Волк. — О Мудрый Лягушонок, приходи поскорее, потому что мы с твоей матерью уже стары.
— Приходи скорей, мой голый сынок, — сказала Мать Волчица, — ибо знай, дитя человека, я люблю тебя больше, чем собственных волчат.
— Приду непременно, — сказал Маугли. — Приду для того, чтобы положить шкуру Шер-Хана на Скалу Совета. Не забывайте меня! Скажите всем в джунглях, чтобы не забывали меня!
Начинал брезжить рассвет, когда Маугли спустился один с холма в долину, навстречу тем таинственным существам, которые зовутся людьми.
Едва рассвело, прокричал олень
Дважды, трижды — и много раз!
И стал поджидать он, стал поджидать
У лесного пруда олениху-мать.
Я их видел, пробираясь в тень
Дважды, трижды — и много раз!
Едва рассвело, прокричал олень
Дважды, трижды — и много раз!
И у самой земли, у самой земли
Волки на этот клич поползли,
Искали, гнали, по следу шли
Дважды, трижды — и много раз!
И стая взвыла, приветствуя день
Дважды, трижды — и много раз!
Ноги быстры — не бег, а полет!
Глаза остры — никто не уйдет!
Зубы востры — и вперёд! Вперёд!
Дважды, трижды — и много раз![4]
Красота леопарда — пятна, гордость быка — рога,
Будь же всегда аккуратным: блеск шкуры пугает врага.
Если буйвол тебе угрожает, или олень поддел,
Эту новость любой из нас знает, не отрывайся от дел,
Чужих малышей не трогай: приветствуй как братьев своих,
Ведь может вдруг оказаться, что Медведица мама их!
«Я — герой!» восклицает волчонок, первой добычей гордясь.
Он мал, а Джунгли бескрайны, пускай потешится раз![5]
Изречения Балу
Все, о чем здесь рассказано, произошло задолго до того, как Маугли был изгнан из Сионийской Стаи и отомстил за себя тигру Шер-Хану. Это случилось в то время, когда медведь Балу обучал его Закону Джунглей. Большой и важный бурый медведь радовался способностям ученика, потому что волчата обычно выучивают из Закона Джунглей только то, что нужно их Стае и племени, и бегают от учителя, затвердив охотничий стих: «Ноги ступают без шума, глаза видят в темноте, уши слышат, как шевелится ветер в своей берлоге, зубы остры и белы — вот приметы наших братьев, кроме шакала Табаки и гиены, которых мы ненавидим». Но Маугли, как детёнышу человека, нужно было знать гораздо больше.
Иногда чёрная пантера Багира, гуляя по джунглям, заходила посмотреть, какие успехи делает её любимец. Мурлыкая, укладывалась она на отдых под деревом и слушала, как Маугли отвечает медведю свой урок. Мальчик лазил по деревьям так же хорошо, как плавал, а плавал так же хорошо, как бегал, и Балу, учитель Закона, обучал его всем законам лесов и вод: как отличить гнилой сук от крепкого; как вежливо заговорить с дикими пчёлами, если повстречаешь рой на дереве; что сказать нетопырю Мангу, если потревожишь его сон в полдень среди ветвей; и как успокоить водяных змей, прежде чем окунуться в заводь. Народ джунглей не любит, чтобы его тревожили, и всякий готов броситься на незваного гостя. Маугли выучил и охотничий Клич Чужака, который нужно повторять много раз, пока на него не ответят, если охотишься в чужих местах. Этот клич в переводе значит: «Позвольте мне поохотиться здесь, потому что я голоден», и на него отвечают: «Охоться ради пропитания, но не ради забавы».
Из этого видно, сколько Маугли приходилось заучивать наизусть, и он очень уставал повторять по сотне раз одно и то же. Но Балу правильно сказал однажды Багире, после того как Маугли, получив шлепок, рассердился и убежал:
— Детёныш человека есть детёныш человека, и ему надо знать все Законы Джунглей.
— Но подумай, какой он маленький, — возразила Багира, которая избаловала бы Маугли, если бы дать ей волю. — Разве может такая маленькая головка вместить все твои речи?
— А разве в джунглях довольно быть маленьким, чтобы тебя не убили? Нет! Потому я и учу его всем законам, потому и бью его, совсем легонько, когда он забывает урок.
— «Легонько»! Что ты понимаешь в этом, Железная Лапа? — проворчала Багира. — Сегодня у него всё лицо в синяках от твоего «легонько»! Уф!
— Лучше ему быть в синяках с ног до головы, чем погибнуть из-за своего невежества, — очень серьёзно отвечал ей Балу. — Я теперь учу его Заветным Словам Джунглей, которые будут ему защитой против птиц и змей и против всех, кто бегает на четырёх лапах, кроме его родной Стаи. Если он запомнит эти слова, он может просить защиты у всех в джунглях. Разве это не стоит колотушек?
— Хорошо, только смотри не убей детёныша. Он не лесной пень, чтобы ты точил о него свои тупые когти. А какие же это Заветные Слова? Я лучше помогу сама, чем стану просить помощи, но всё же мне хотелось бы знать. — И Багира, вытянув лапу, залюбовалась своими когтями, синими, как сталь, и острыми, как резцы.
— Я позову Маугли, и он скажет тебе… если захочет. Поди сюда, Маленький Брат!
— Голова у меня гудит, как пчелиное дупло, — послышался недовольный детский голос над их головами, и Маугли, соскользнув с дерева, прибавил сердито и негодующе: — Я пришёл ради Багиры, а не ради тебя, жирный старый Балу!
— А мне это всё равно, — ответил Балу, хотя был очень огорчён и обижен. — Так скажи Багире Заветные Слова Джунглей, которым я учил тебя сегодня.
— Заветные Слова какого народа? — спросил Маугли, очень довольный, что может похвастаться. — В джунглях много наречий. Я знаю их все.
— Кое-что ты знаешь, но очень немного. Полюбуйся, о Багира, вот их благодарность учителю. Ни один самый захудалый волчонок ни разу не пришёл поблагодарить старика Балу за науку. Ну, так скажи Слово Охотничьего Народа, ты, великий ученый.
— «Мы с вами одной крови, вы и я», — сказал Маугли, произнося по-медвежьи те слова, которые обычно говорит весь Охотничий Народ.
— Хорошо! Теперь Слово Птиц.
Маугли повторил те же слова, свистнув, как коршун.
— Теперь Слово Змеиного Народа, — сказала Багира.
В ответ послышалось не передаваемое никакими словами шипение, и Маугли забрыкал ногами и захлопал в ладоши, потом вскочил на спину Багиры и сел боком, барабаня пятками по блестящей чёрной шкуре и строя медведю самые страшные рожи.
— Вот-вот! Это стоит каких-то синяков, — ласково сказал бурый медведь. — Когда-нибудь ты вспомнишь меня.
И, повернувшись к Багире, он рассказал ей, как просил дикого слона Хатхи, который всё на свете знает, сказать ему Заветные Слова Змеиного Народа, как Хатхи водил Маугли к пруду узнавать Змеиные Слова от водяной змеи, потому что сам Балу не мог их выговорить, и теперь Маугли не грозит никакая опасность в джунглях: ни змея, ни птица, ни зверь не станут вредить ему.
— И, значит, ему некого бояться! — Балу вытянулся во весь рост, с гордостью похлопывая себя по толстому мохнатому животу.
— Кроме своего племени, — шепнула Багира, а потом громко сказала Маугли: — Пожалей мои ребра, Маленький Брат! Что это за прыжки то вниз, то вверх?
Маугли, добиваясь, чтобы его выслушали, давно теребил Багиру за мягкую шерсть на плече и толкал её пятками. Оба прислушались и разобрали, что он кричит во весь голос:
— Теперь у меня будет своё собственное племя, и я буду целый день водить его по деревьям!
— Что это за новая глупость, маленький выдумщик? — спросила Багира.
— Да, и бросать ветками и грязью в старого Балу, — продолжал Маугли. — Они мне это обещали… Ай!
— Вут! — Большая лапа Балу смахнула Маугли со спины пантеры, и, лёжа между передними лапами медведя, Маугли понял, что тот сердится. — Маугли, — сказал Балу, — ты разговаривал с Бандар-Логами, Обезьяньим Народом?
Маугли взглянул на Багиру — не сердится ли и она тоже — и увидел, что глаза пантеры стали жёстки, как два изумруда.
— Ты водишься с Обезьяньим Народом — с серыми обезьянами, с народом, не знающим Закона, с народом, который ест всё без разбора? Как тебе не стыдно!
— Балу ударил меня по голове, — сказал Маугли (он всё ещё лежал на спине), — и я убежал, а серые обезьяны спустились с дерева и пожалели меня. А другим было всё равно. — Он слегка всхлипнул.
— Жалость Обезьяньего Народа! — фыркнул Балу. — Спокойствие горного потока! Прохлада летнего зноя! А что было потом, детёныш человека?
— А потом… потом они дали мне орехов и всякой вкусной еды, а потом взяли меня на руки и унесли на вершины деревьев и говорили, что я им кровный брат, только что бесхвостый, и когда-нибудь стану их вожаком.
— У них не бывает вожака, — сказала Багира. — Они лгут. И всегда лгали.
— Они были очень ласковы со мной и просили приходить ещё. Почему вы меня никогда не водили к Обезьяньему Народу? Они ходят на двух ногах, как и я. Они не дерутся жёсткими лапами. Они играют целый день… Пусти меня, скверный Балу, пусти меня! Я опять пойду играть с ними.
— Слушай, детёныш! — сказал медведь, и голос его прогремел, как гром в жаркую ночь. — Я научил тебя Закону Джунглей — общему для всех народов джунглей, кроме Обезьяньего Народа, который живёт на деревьях. У них нет Закона. У них нет своего языка, одни только краденые слова, которые они перенимают у других, когда подслушивают, и подсматривают, и подстерегают, сидя на деревьях. Их обычаи — не наши обычаи. Они живут без вожака. Они ни о чем не помнят. Они болтают и хвастают, будто они великий народ и задумали великие дела в джунглях, но вот упадет орех, и они уже смеются и всё позабыли. Никто в джунглях не водится с ними. Мы не пьём там, где пьют обезьяны, не ходим туда, куда ходят обезьяны, не охотимся там, где они охотятся, не умираем там, где они умирают. Разве ты слышал от меня хотя бы слово о Бандар-Логах?
— Нет, — ответил Маугли шепотом, потому что лес притих, после того как Балу кончил свою речь.
— Народ Джунглей не хочет их знать и никогда про них не говорит. Их очень много, они злые, грязные, бесстыдные и хотят только того, чтобы Народ Джунглей обратил на них внимание. Но мы не замечаем их, даже когда они бросают орехи и сыплют грязь нам на голову.
Не успел он договорить, как целый дождь орехов и сучьев посыпался на них с деревьев; послышался кашель, визг и сердитые скачки высоко над ними, среди тонких ветвей.
— С Обезьяньим Народом запрещено водиться, — сказал Балу, — запрещено Законом. Не забывай этого!
— Да, запрещено, — сказала Багира. — Но я всё-таки думаю, что Балу должен был предупредить тебя.
— Я?.. Я? Как могло мне прийти в голову, что он станет водиться с такой дрянью? Обезьяний Народ! Тьфу!
Снова орехи дождём посыпались им на головы, и медведь с пантерой убежали, захватив с собой Маугли. Балу говорил про обезьян сущую правду. Они жили на вершинах деревьев, а так как звери редко смотрят вверх, то обезьянам и Народу Джунглей не приходилось встречаться. Но если обезьянам попадался в руки больной волк, или раненый тигр, или медведь, они мучили слабых и забавы ради бросали в зверей палками и орехами, надеясь, что их заметят. Они поднимали вой, выкрикивая бессмысленные песни, звали Народ Джунглей к себе на деревья драться, заводили из-за пустяков ссоры между собой и бросали мёртвых обезьян где попало, напоказ всему Народу Джунглей. Они постоянно собирались завести и своего вожака, и свои законы и обычаи, но так и не завели, потому что память у них была короткая, не дальше вчерашнего дня. В конце концов они помирились на том, что придумали поговорку: «Все джунгли будут думать завтра так, как обезьяны думают сегодня», и очень этим утешались. Никто из зверей не мог до них добраться, и никто не обращал на них внимания — вот почему они так обрадовались, когда Маугли стал играть с ними, а Балу на него рассердился.
Никакой другой цели у них не было — у обезьян никогда не бывает цели, — но одна из них придумала, как ей показалось, забавную штуку и объявила всем другим, что Маугли может быть полезен всему их племени, потому что умеет сплетать ветви для защиты от ветра, и если его поймать, то он научит этому и обезьян. Разумеется, Маугли, как сын лесоруба, многое знал, сам не помня откуда, и умел строить шалаши из хвороста, сам не зная, как это у него получается. А Обезьяний Народ, подглядывая за ним с деревьев, решил, что это занятная игра. На этот раз, говорили обезьяны, у них и вправду будет вожак и они станут самым мудрым народом в джунглях, таким мудрым, что все их заметят и позавидуют им. И потому они тихонько крались за Балу и Багирой, пока не наступило время полуденного отдыха и Маугли, которому было очень стыдно, не улёгся спать между пантерой и медведем, решив, что больше не станет водиться с Обезьяньим Народом.
И тут сквозь сон он почувствовал чьи-то руки на своих плечах и ногах — жёсткие, сильные маленькие руки, — потом хлестанье веток по лицу, а потом он в изумлении увидел сквозь качающиеся вершины землю внизу и Балу, который глухо ревел, будя джунгли, а Багира прыжками поднималась вверх по стволу дерева, оскалив сплошные белые зубы. Обезьяны торжествующе взвыли и перескочили вверх на тонкие ветви, куда Багира побоялась лезть за ними.
— Она нас заметила! Багира нас заметила! Все джунгли восхищаются нашей ловкостью и нашим умом! — кричали обезьяны.
Потом они пустились бегом, а бег обезьян по верхушкам деревьев — это нечто такое, чего нельзя описать. У них есть там свои дороги и перекрёстки, свои подъёмы и спуски, пролегающие в пятидесяти, семидесяти, а то и в ста футах над землёй, и по этим дорогам они путешествуют даже ночью, если надо. Две самые сильные обезьяны подхватили Маугли под мышки и понеслись вместе с ним по вершинам деревьев скачками в двадцать футов длиной. Без него они могли бы двигаться вдвое скорее, но мальчик своей тяжестью задерживал их. Как ни кружилась у Маугли голова, он всё же наслаждался бешеной скачкой, хотя мелькавшая далеко внизу земля пугала его и сердце замирало от каждого страшного рывка и толчка при перелёте над провалом с одного дерева на другое. Двое стражей взлетали вместе с ним на вершину дерева так высоко, что тонкие ветви трещали и гнулись под ними, а потом с кашлем и уханьем бросались в воздух, вперёд и вниз, и повисали на соседнем дереве, цепляясь за нижние сучья руками и ногами. Иногда Маугли видел перед собой целое море зелёных джунглей, как человек на мачте видит перед собой океанский простор, потом ветви и листья снова начинали хлестать его по лицу, и он со своими двумя стражами спускался почти к самой земле. Так, скачками и прыжками, с треском и уханьем, всё обезьянье племя мчалось по древесным дорогам вместе со своим пленником Маугли.
Первое время он боялся, что его уронят, потом обозлился, но понял, что бороться нельзя, потом начал думать. Прежде всего нужно было послать о себе весточку Багире и Балу. Обезьяны двигались с такой быстротой, что его друзья не могли их догнать и сильно отставали. Вниз нечего было смотреть — ему видна была только верхняя сторона сучьев, — поэтому он стал смотреть вверх и увидел высоко в синеве коршуна Чиля, который парил над джунглями, описывая круги, в ожидании чьей-нибудь смерти. Чиль видел, что обезьяны что-то несут, и спустился ниже разведать, не годится ли их ноша для еды. Он свистнул от изумления, когда увидел, что обезьяны волокут по верхушкам деревьев Маугли, и услышал от него Заветное Слово Коршуна: «Мы с тобой одной крови, ты и я!» Волнующиеся вершины закрыли от него мальчика, но Чиль успел вовремя скользнуть к ближнему дереву, и перед ним опять вынырнуло маленькое смуглое лицо.
— Замечай мой путь! — крикнул Маугли. — Дай знать Балу из Сионийской Стаи и Багире со Скалы Совета!
— От кого, Брат? — Чиль ещё ни разу до сих пор не видел Маугли, хотя, разумеется, слышал о нем.
— От Лягушонка Маугли. Меня зовут Человечий Детёныш! Замечай мой пу-уть!
Последние слова он выкрикнул, бросаясь в воздух, но Чиль кивнул ему и поднялся так высоко, что казался не больше пылинки, и, паря в вышине, следил своими зоркими глазами за качавшимися верхушками деревьев, по которым вихрем неслась стража Маугли.
— Им не уйти далеко, — сказал он посмеиваясь. — Обезьяны никогда не доделывают того, что задумали. Всегда они хватаются за что-нибудь новое, эти Бандар-Логи. На этот раз, если я не слеп, они наживут себе беду: ведь Балу не птенчик, да и Багира, сколько мне известно, умеет убивать не одних коз.
И, паря в воздухе, он покачивался на крыльях, подобрав под себя ноги, и ждал.
А в это время Балу и Багира были вне себя от ярости и горя. Багира взобралась на дерево так высоко, как не забиралась никогда, но тонкие ветки ломались под её тяжестью, и она соскользнула вниз, набрав полные когти коры.
— Почему ты не предостерёг Маугли? — заворчала она на бедного Балу, который припустился неуклюжей рысью в надежде догнать обезьян. — Что пользы бить детёныша до полусмерти, если ты не предостерёг его?
— Скорей! О, скорей! Мы… мы ещё догоним их, быть может! — задыхался Балу.
— Таким шагом? От него не устала бы и раненая корова. Учитель Закона, истязатель малышей, если ты будешь так переваливаться с боку на бок, то лопнешь, не пройдя и мили. Сядь спокойно и подумай! Нужно что-то решить. Сейчас не время для погони. Они могут бросить Маугли, если мы подойдём слишком близко.
— Арала! Вуу! Они, может, уже бросили мальчика если им надоело его нести! Разве можно верить Бандар-Логам! Летучую мышь мне на голову! Кормите меня одними гнилыми костями! Спустите меня в дупло к диким пчёлам, чтобы меня закусали до смерти, и похороните меня вместе с гиеной! Я самый несчастный из зверей! Ара-лала! Ва-у-у! О Маугли, Маугли, зачем я не остерёг тебя против Обезьяньего Народа, зачем я бил тебя по голове? Я, может, выбил сегодняшний урок из его головы, и мальчик теперь один в джунглях и забыл Заветные Слова!
Балу обхватил голову лапами и со стоном закачался взад и вперёд.
— Не так давно он сказал мне правильно все слова, — сердито заметила Багира. — Балу, ты ничего не помнишь и не уважаешь себя. Что подумали бы джунгли, если бы я, чёрная пантера, каталась и выла, свернувшись клубком, как дикобраз Сахи?
— Какое мне дело до того, что подумают джунгли! Мальчик, может быть, уже умер!
— Если только они не бросят его с дерева забавы ради и не убьют от скуки, я не боюсь за детёныша. Он умен и всему обучен, а главное, у него такие глаза, которых боятся все джунгли. Но всё же (и это очень худо) он во власти Бандар-Логов, а они не боятся никого в джунглях, потому что живут высоко на деревьях. — Багира задумчиво облизала переднюю лапу.
— И глуп же я! О толстый бурый глупец, пожиратель кореньев! — простонал Балу, вдруг выпрямляясь и отряхиваясь. — Правду говорит дикий слон Хатхи: «У каждого свой страх», а они, Бандар-Логи, боятся Каа, горного удава. Он умеет лазить по деревьям не хуже обезьян. По ночам он крадёт у них детёнышей. От одного звука его имени дрожат их гадкие хвосты. Идём к нему!
— Чем может Каа помочь нам? Он не нашего племени, потому что безногий, и глаза у него презлые, — сказала Багира.
— Он очень стар и очень хитер. Кроме того, он всегда голоден, — с надеждой сказал Балу. — Пообещаем ему много коз.
— Он спит целый месяц, после того как наестся. Может быть, спит и теперь, а если не спит, то, может, и не захочет принять от нас коз в подарок.
Багира плохо знала Каа и потому относилась к нему подозрительно.
— Тогда мы с тобой вместе могли бы уговорить его, старая охотница.
Тут Балу потёрся о Багиру выцветшим бурым плечом, и они вдвоём отправились на поиски горного удава Каа.
Удав лежал, растянувшись во всю длину на выступе скалы, нагретом солнцем, любуясь своей красивой новой кожей: последние десять дней он провёл в уединении, меняя кожу, и теперь был во всём своём великолепии. Его большая тупоносая голова металась по земле, тридцатифутовое тело свивалось в причудливые узлы и фигуры, язык облизывал губы, предвкушая будущий обед.
— Он ещё ничего не ел, — сказал Балу со вздохом облегчения, как только увидел красивый пёстрый узор на его спине, коричневый с жёлтым. — Осторожно, Багира! Он плохо видит, после того как переменит кожу, и бросается сразу.
У Каа не было ядовитых зубов — он даже презирал ядовитых змей за их трусость, — вся его сила заключалась в хватке, и если он обвивал кого-нибудь своими огромными кольцами, то это был конец.
— Доброй охоты! — крикнул Балу, садясь задние лапы.
Как все змеи его породы, Каа был глуховат и не сразу расслышал окрик. Он свернулся кольцом и нагнул голову, на всякий случай приготовившись броситься.
— Доброй охоты всем нам! — ответил он. — Ого, Балу! Что ты здесь делаешь? Доброй охоты, Багира. Одному из нас не мешало бы пообедать. Нет ли поблизости вспугнутой дичи? Лани или хотя бы козлёнка? У меня внутри пусто, как в пересохшем колодце.
— Мы сейчас охотимся, — небрежно сказал Балу, зная, что Каа нельзя торопить, он слишком грузен.
— А можно мне пойти с вами? — спросил Каа. — Одним ударом больше или меньше, для вас это ничего не значит, Багира и Балу, а я… мне приходится целыми днями стеречь на лесных тропинках или полночи лазить по деревьям, ожидая, не попадётся ли молодая обезьяна. Пс-с-шоу! Лес нынче уже не тот, что был в моей молодости. Одно гнильё да сухие сучья!
— Может быть, это оттого, что ты стал слишком тяжел? — сказал Балу.
— Да, я довольно-таки велик… довольно велик, — ответил Каа не без гордости. — Но всё-таки молодые деревья никуда не годятся. Прошлый раз на охоте я чуть-чуть не упал — чуть-чуть не упал! — нашумел, соскользнув с дерева, оттого что плохо зацепился хвостом. Этот шум разбудил Бандар-Логов, и они бранили меня самыми скверными словами.
— Безногий жёлтый земляной червяк! — шепнула Багира себе в усы, словно припоминая.
— Ссссс! Разве они так меня называют? — спросил Каа.
— Что-то в этом роде они кричали нам прошлый раз. Но мы ведь никогда не обращаем на них внимания. Чего только они не говорят! Будто бы у тебя выпали все зубы и будто бы ты никогда не нападаешь на дичь крупнее козлёнка, потому будто бы (такие бесстыдные врали эти обезьяны!), что боишься козлиных рогов, — вкрадчиво продолжала Багира.
Змея, особенно хитрый старый удав вроде Каа, никогда не покажет, что она сердится, но Балу и Багира заметили, как вздуваются и перекатываются крупные мускулы под челюстью Каа.
— Бандар-Логи переменили место охоты, — сказал он спокойно. — Я грелся сегодня на солнце и слышал, как они вопили в вершинах деревьев.
— Мы… мы гонимся сейчас за Бандар-Логами, — сказал Балу и поперхнулся, потому что впервые на его памяти обитателю джунглей приходилось признаваться в том, что ему есть дело до обезьян.
— И конечно, не какой-нибудь пустяк ведёт двух таких охотников — вожаков у себя в джунглях — по следам Бандар-Логов, — учтиво ответил Каа, хотя его распирало от любопытства.
— Право, — начал Балу, — я всего-навсего старый и подчас неразумный учитель Закона у Сионийских Волчат, а Багира…
— …есть Багира, — сказала чёрная пантера и закрыла пасть, лязгнув зубами: она не признавала смирения. — Вот в чем беда, Каа: эти воры орехов и истребители пальмовых листьев украли у нас человечьего детёныша, о котором ты, может быть, слыхал.
— Я слышал что-то от Сахи (иглы придают ему нахальство) про детёныша, которого приняли в Волчью Стаю, но не поверил. Сахи слушает одним ухом, а потом перевирает всё, что слышал.
— Нет, это правда. Такого детёныша ещё не бывало на свете, — сказал Балу. — Самый лучший, самый умный и самый смелый человечий детёныш, мой ученик, который прославит имя Балу на все джунгли, от края и до края. А кроме того, я… мы… любим его, Каа!
— Те! Те! — отвечал Каа, ворочая головой направо и налево. — Я тоже знавал, что такое любовь. Я мог бы рассказать вам не одну историю…
— Это лучше потом, как-нибудь в ясную ночь, когда мы все будем сыты и сможем оценить рассказ по достоинству, — живо ответила Багира. — Наш детёныш теперь в руках у Бандар-Логов, а мы знаем, что из всего Народа Джунглей они боятся одного Каа.
— Они боятся одного меня! И недаром, — сказал Каа. — Болтуньи, глупые и хвастливые, хвастливые, глупые болтуньи — вот каковы эти обезьяны! Однако вашему детёнышу нечего ждать от них добра. Они рвут орехи, а когда надоест, бросают их вниз. Целый день они носятся с веткой, будто обойтись без неё не могут, а потом ломают её пополам. Вашему детёнышу не позавидуешь. Кроме того, они называли меня… жёлтой рыбой, кажется?
— Червяком, червяком. Земляным червяком, — сказала Багира, — и ещё разными кличками. Мне стыдно даже повторять.
— Надо их проучить, чтобы не забывались, когда говорят о своём господине! Ааа-ссп! Чтобы помнили получше! Так куда же они побежали с детёнышем?
— Одни только джунгли знают. На запад, я думаю, — сказал Балу. — А ведь мы полагали, что тебе это известно, Каа.
— Мне? Откуда же? Я хватаю их, когда они попадаются мне на дороге, но не охочусь ни за обезьянами, ни за лягушками, ни за зелёной тиной в пруду. Хссс!
— Вверх, вверх! Вверх, вверх! Хилло! Илло! Илло, посмотри вверх, Балу из Сионийской Стаи!
Балу взглянул вверх, чтобы узнать, откуда слышится голос, и увидел коршуна Чиля, который плавно спускался вниз, и солнце светило на приподнятые края его крыльев. Чилю давно пора было спать, но он всё ещё кружил над джунглями, разыскивая медведя, и всё не мог рассмотреть его сквозь густую листву.
— Что случилось? — спросил его Балу.
— Я видел Маугли у Бандар-Логов. Он просил передать это тебе. Я проследил за ними. Они понесли его за реку, в обезьяний город — в Холодные Берлоги. Быть может, они останутся там на ночь, быть может — на десять ночей, а быть может — на час. Я велел летучим мышам последить за ними ночью. Вот что мне было поручено. Доброй охоты всем вам внизу!
— Полного зоба и крепкого сна тебе, Чиль! — крикнула Багира. — Я не забуду тебя, когда выйду на добычу, и отложу целую голову тебе одному, о лучший из коршунов!
— Пустяки! Пустяки! Мальчик сказал Заветное Слово. Нельзя было не помочь ему! — И Чиль, сделав круг над лесом, полетел на ночлег.
— Он не забыл, что нужно сказать! — радовался Балу. — Подумать только: такой маленький, а вспомнил Заветное Слово Птиц, да ещё когда обезьяны тащили его по деревьям!
— Оно было крепко вколочено в него, это слово! — сказала Багира. — Я тоже горжусь детёнышем, но теперь нам надо спешить к Холодным Берлогам.
Все в джунглях знали, где находится это место, но редко кто бывал там, ибо Холодными Берлогами называли старый, заброшенный город, затерявшийся и похороненный в чаще леса; а звери не станут селиться там, где прежде жили люди. Разве дикий кабан поселится в таком месте, но не охотничье племя. И обезьяны бывали там не чаще, чем во всяком другом месте. Ни один уважающий себя зверь не подходил близко к городу, разве только во время засухи, когда в полуразрушенных водоёмах и бассейнах оставалась ещё вода.
— Туда полночи пути полным ходом, — сказала Багира. И Балу сразу приуныл.
— Я буду спешить изо всех сил, — сказал он с тревогой.
— Мы не можем тебя ждать. Следуй за нами, Балу. Нам надо спешить — мне и Каа.
— Хоть ты и на четырёх лапах, а я от тебя не отстану, — коротко сказал Каа.
Балу порывался бежать за ними, но должен был сперва сесть и перевести дух, так что они оставили медведя догонять их, и Багира помчалась вперёд быстрыми скачками. Каа молчал, но как ни спешила Багира, огромный удав не отставал от неё. Когда они добрались до горной речки, Багира оказалась впереди, потому что перепрыгнула поток, а Каа переплыл его, держа голову и шею над водой. Но на ровной земле удав опять нагнал Багиру.
— Клянусь сломанным замком, освободившим меня, ты неплохой ходок! — сказала Багира, когда спустились сумерки.
— Я проголодался, — ответил Каа. — Кроме того, они называли меня пятнистой лягушкой.
— Червяком, земляным червяком, да ещё жёлтым!
— Все равно. Давай двигаться дальше. — И Каа словно лился по земле, зорким глазом отыскивая самую краткую дорогу и двигаясь по ней.
…Обезьяний Народ в Холодных Берлогах вовсе не думал о друзьях Маугли. Они притащили мальчика в заброшенный город и теперь были очень довольны собой. Маугли никогда ещё не видел индийского города, и хотя этот город лежал весь в развалинах, он показался мальчику великолепным и полным чудес. Один владетельный князь построил его давным-давно на невысоком холме. Ещё видны были остатки мощённых камнем дорог, ведущих к разрушенным воротам, где последние обломки гнилого дерева ещё висели на изъеденных ржавчиной петлях. Деревья вросли корнями в стены и высились над ними; зубцы на стенах рухнули и рассыпались в прах; ползучие растения выбились из бойниц и раскинулись по стенам башен висячими косматыми плетями.
Большой дворец без крыши стоял на вершине холма. Мрамор его фонтанов и дворов был весь покрыт трещинами и бурыми пятнами лишайников, сами плиты двора, где прежде стояли княжеские слоны, были приподняты и раздвинуты травами и молодыми деревьями. За дворцом были видны ряд за рядом дома без кровель и весь город, похожий на пустые соты, заполненные только тьмой; бесформенная каменная колода, которая была прежде идолом, валялась теперь на площади, где перекрещивались четыре дороги; только ямы и выбоины остались на углах улиц, где когда-то стояли колодцы, да обветшалые купола храмов, по бокам которых проросли дикие смоковницы. Обезьяны называли это место своим городом и делали вид, будто презирают Народ Джунглей за то, что он живёт в лесу. И всё-таки они не знали, для чего построены все эти здания и как ими пользоваться. Они усаживались в кружок на помосте в княжеской зале совета, искали друг у дружки блох и играли в людей: вбегали в дома и опять выбегали из них, натаскивали куски штукатурки и всякого старья в угол и забывали, куда они всё это спрятали; дрались и кричали, нападая друг на друга, потом разбегались играть по террасам княжеского сада, трясли там апельсиновые деревья и кусты роз для того только, чтобы посмотреть, как посыплются лепестки и плоды. Они обегали все переходы и тёмные коридоры во дворце и сотни небольших тёмных покоев, но не могли запомнить, что они уже видели, а чего ещё не видали, и шатались везде поодиночке, попарно или кучками, хвастаясь друг перед другом, что ведут себя совсем как люди. Они пили из водоёмов и мутили в них воду, потом дрались из-за воды, потом собирались толпой и бегали по всему городу, крича:
— Нет в джунглях народа более мудрого, доброго, ловкого, сильного и кроткого, чем Бандар-Логи!
Потом всё начиналось снова, до тех пор пока им не надоедал город, и тогда они убегали на вершины деревьев, всё ещё не теряя надежды, что когда-нибудь Народ Джунглей заметит их.
Маугли, воспитанный в Законе Джунглей, не понимал такой жизни, и она не нравилась ему. Обезьяны притащили его в Холодные Берлоги уже к вечеру, и, вместо того чтобы лечь спать, как сделал бы сам Маугли после долгого пути, они схватились за руки и начали плясать и распевать свои глупые песни. Одна из обезьян произнесла речь перед своими друзьями и сказала им, что захват Маугли в плен отмечает начало перемены в истории Бандар-Логов, потому что теперь Маугли покажет им, как надо сплетать ветви и тростники для защиты от холода и дождя.
Маугли набрал лиан и начал их сплетать, а обезьяны попробовали подражать ему, но через несколько минут им это наскучило, и они стали дёргать своих друзей за хвосты и, кашляя, скакать на четвереньках.
— Мне хочется есть, — сказал Маугли. — Я чужой в этих местах — принесите мне поесть или позвольте здесь поохотиться.
Двадцать или тридцать обезьян бросились за орехами и дикими плодами для Маугли, но по дороге они подрались, а возвращаться с тем, что у них осталось, не стоило труда. Маугли обиделся и рассердился, не говоря уже о том, что был голоден, и долго блуждал по пустынным улицам, время от времени испуская Охотничий Клич Чужака, но никто ему не ответил, и Маугли понял, что он попал в очень дурное место.
«Правда всё то, что Балу говорил о Бандар-Логах, — подумал он про себя. — У них нет ни Закона, ни Охотничьего Клича, ни вожаков — ничего, кроме глупых слов и цепких воровских лап. Так что если меня тут убьют или я умру голодной смертью, то буду сам виноват. Однако надо что-нибудь придумать и вернуться в мои родные джунгли. Балу, конечно, побьёт меня, но это лучше, чем ловить дурацкие розовые лепестки вместе с Бандар-Логами».
Как только он подошёл к городской стене, обезьяны сейчас же оттащили его обратно, говоря, что он сам не понимает, как ему повезло, и стали щипать его, чтобы он почувствовал к ним благодарность. Он стиснул зубы и промолчал, но всё-таки пошёл с громко вопившими обезьянами на террасу, где были водоёмы из красного песчаника, наполовину полные дождевой водой. Там посередине террасы стояла разрушенная беседка из белого мрамора, построенная для княжеских жён, которых давно уже не было на свете. Купол беседки провалился и засыпал подземный ход из дворца, по которому женщины приходили сюда, но стены из мрамора ажурной работы остались целы. Чудесную резьбу молочной белизны, лёгкую, как кружево, украшали агаты, сердолики, яшма и лазурит, а когда над холмом взошла луна, её лучи проникли сквозь резьбу, и густые тени легли на землю узором чёрного бархата. Обиженный, сонный и голодный Маугли всё же не мог не смеяться, когда обезьяны начинали в двадцать голосов твердить ему, как они мудры, сильны и добры и как он неразумен, что хочет с ними расстаться.
— Мы велики! Мы свободны! Мы достойны восхищения! Достойны восхищения, как ни один народ в джунглях! Мы все так говорим — значит, это правда! — кричали они. — Сейчас мы тебе расскажем про себя, какие мы замечательные, раз ты нас слушаешь и можешь передать наши слова Народу Джунглей, чтобы в будущем он обращал на нас внимание.
Маугли с ними не спорил, и сотни обезьян собрались на террасе послушать, как их говоруны будут петь хвалы Бандар-Логам, и когда болтуньи-обезьяны останавливались, чтобы перевести дух, остальные подхватывали хором:
— Это правда, мы все так говорим!
Маугли кивал головой, моргал глазами и поддакивал, когда его спрашивали о чем-нибудь, и голова у него кружилась от шума.
«Шакал Табаки, должно быть, перекусал их всех, — думал он про себя, — и они теперь взбесились. Это у них бешенство, «дивани». Неужели они никогда не спят? Вот сейчас это облако закроет луну. Если оно большое, я бы успел убежать в темноте. Но я устал».
За этим самым облаком следили два верных друга в полузасыпанном рву под городской стеной. Багира и Каа, зная, как опасны обезьяны, когда их много, выжидали, чтобы не рисковать понапрасну. Обезьяны ни за что не станут драться, если их меньше сотни против одного, а в джунглях мало кому нравится такой перевес.
— Я поползу к западной стене, — шепнул Каа, — и быстро скачусь по склону вниз, там мне будет легче. Они, конечно, не бросятся мне на спину всем скопом, но всё же…
— Я знаю, — сказала Багира. — Если бы Балу был здесь! Но всё-таки мы сделаем что можем. Когда это облако закроет луну, я выйду на террасу. Они там о чём-то совещаются между собой.
— Доброй охоты, — мрачно сказал Каа и скользнул к западной стене.
Она оказалась разрушенной меньше других, и большой удав замешкался, пробираясь между камнями. Облако закрыло луну, и как раз в то время, когда Маугли раздумывал, что будет дальше, он услышал лёгкие шаги Багиры на террасе. Чёрная пантера взбежала по склону почти без шума и, не тратя времени на то, чтобы кусаться, раздавала удары направо и налево обезьянам, сидевшим вокруг Маугли в пятьдесят — шестьдесят рядов. Раздался общий вопль испуга и ярости, и, в то время как Багира шагала по катящимся и барахтающимся телам, одна обезьяна крикнула:
— Она тут одна! Убьём её! Убьём!
Клубок дерущихся обезьян, кусаясь, царапаясь, дёргая и терзая Багиру, сомкнулся над ней, а пять или шесть обезьян крепко ухватили Маугли, подтащили его к стене беседки и впихнули в пролом купола. Мальчик, воспитанный людьми, был бы весь в синяках, потому что падать ему пришлось с высоты добрых пятнадцати футов, но Маугли упал так, как Балу учил его падать, и сразу стал на ноги.
— Посиди тут, — кричали обезьяны, — пока мы не убьём твоих приятелей! А после мы поиграем с тобой, если Ядовитый Народ оставит тебя в живых!
— Мы с вами одной крови, я и вы! — быстро шепнул Маугли Змеиное Слово.
Он слышал шорох и шипение вокруг в кучах щебня и для верности ещё раз повторил Змеиное Слово.
— Ссслышим! Уберите клобуки! — произнесли тихие голоса (все развалины в Индии рано или поздно становятся обиталищем змей, и ветхая беседка кишела кобрами). — Стой смирно, Маленький Брат, иначе ты раздавишь нас!
Маугли стоял спокойно, глядя в отверстия ажурной резьбы и прислушиваясь к шуму драки вокруг чёрной пантеры, к воплям, бормотанию и шлепкам и к густому, хриплому кашлю Багиры, которая рвалась и металась взад и вперёд, задыхаясь под кучей навалившихся на неё обезьян.
Впервые со дня своего рождения Багира дралась не на жизнь, а на смерть.
«Балу должен быть близко: Багира не пришла бы одна», — подумал Маугли и крикнул громко:
— К водоёму, Багира! Скатись к водоёму! Скатись и нырни! Бросайся в воду!
Багира его услышала, и этот крик, сказавший ей, что Маугли жив, придал ей силы. Она дралась отчаянно, шаг за шагом прокладывая себе дорогу к водоёму. И вот у подножия разрушенной стены, ближе к джунглям, раздался, как гром, боевой клич Балу. Как ни спешил старый медведь, он не мог поспеть раньше.
— Багира, — кричал он, — я здесь! Я лезу вверх! Я спешу! Камни скользят у меня из-под ног! Дайте только до вас добраться, о вы, подлые Бандар-Логи!
Медведь, пыхтя, взобрался на террасу и исчез под волной обезьян, но тут же, присев на корточки, расставил передние лапы и загрёб ими столько обезьян, сколько мог удержать. Потом посыпались равномерные удары — хлоп-хлоп-хлоп! — с чмоканьем, словно гребное колесо било по воде. Шум падения и всплеск сказали Маугли, что Багира пробилась к водоёму, куда. обезьяны не могли полезть за ней. Пантера лежала в воде, выставив только голову, и жадно ловила ртом воздух, а обезьяны, стоя в три ряда на красных ступенях, приплясывали от злобы на месте, готовые наброситься на неё со всех сторон разом, если она выйдет из воды на помощь Балу.
Вот тогда-то Багира подняла мокрый подбородок и в отчаянии крикнула, зовя на помощь Змеиный Народ:
— Мы с вами одной крови, я и вы!
Она думала, что Каа струсил в последнюю минуту. Даже Балу на краю террасы, едва дыша под навалившимися на него обезьянами, не мог не засмеяться, услышав, что чёрная пантера просит помощи.
Каа только что перевалился через западную стену и с такой силой рухнул на землю, что большой камень свалился в ров. Он не намерен был отступать и раза два свернулся и развернулся, проверяя, насколько каждый фут его длинного тела готов к бою. Тем временем Балу продолжал бой, и обезьяны вопили над водоёмом вокруг Багиры, и нетопырь Манг, летая взад и вперёд, разносил по джунглям вести о великой битве, так что затрубил даже дикий слон Хатхи. Далеко в лесу проснулись отдельные стайки обезьян и помчались по верхушкам деревьев к Холодным Берлогам на помощь своим родичам, и шум битвы разбудил дневных птиц на много миль вокруг. Тогда Каа двинулся быстро, напрямик, горя жаждой убийства. Вся сила удава — в тяжком ударе головой, удвоенном силой и тяжестью всего тела. Если вы можете себе представить копьё, или таран, или молот весом почти в полтонны, направляемый спокойным, хладнокровным умом, обитающим в его ручке, вы можете себе представить, каким был Каа в бою. Удав длиной в четыре или пять футов может сбить с ног человека, если ударит его головой в грудь, а в Каа было целых тридцать футов, как вам известно. Первый удар, направленный прямо в гущу обезьян, окружавших Балу, был нанесён молча, с закрытым ртом, а второго удара не понадобилось. Обезьяны бросились врассыпную с криком:
— Каа! Это Каа! Бегите! Бегите!
Не одно поколение обезьян воспитывалось в страхе и вело себя примерно, наслушавшись от старших рассказов про Каа, ночного вора, который умел проскользнуть среди ветвей так же бесшумно, как растёт мох, и утащить самую сильную обезьяну; про старого Каа, который умел прикидываться сухим суком или гнилым пнём, так что самые мудрые ничего не подозревали до тех пор, пока этот сук не хватал их. Обезьяны боялись Каа больше всего на свете, ибо ни одна из них не знала пределов его силы, ни одна не смела взглянуть ему в глаза и ни одна не вышла живой из его объятий. И потому, дрожа от страха, они бросились на стены и на крыши домов, а Балу глубоко вздохнул от облегчения. Шерсть у него была гораздо гуще, чем у Багиры, но и он сильно пострадал в бою. И тут Каа, впервые раскрыв пасть, прошипел одно долгое, свистящее слово, и обезьяны, далеко в лесу спешившие на помощь к Холодным Берлогам, замерли на месте, дрожа так сильно, что ветви под их тяжестью согнулись и затрещали. Обезьяны на стенах и на крышах домов перестали кричать, в городе стало тихо, и Маугли услышал, как Багира отряхивает мокрые бока, выйдя из водоёма. Потом снова поднялся шум. Обезьяны полезли выше на стены, уцепились за шеи больших каменных идолов и визжали, прыгая по зубчатым стенам, а Маугли, приплясывая на месте, приложился глазом к ажурной резьбе и начал ухать по-совиному, выражая этим презрение и насмешку.
— Достанем детёныша из западни, я больше не могу! — тяжело дыша, сказала Багира. — Возьмём детёныша и бежим. Как бы они опять не напали!
— Они не двинутся, пока я не прикажу им. Сстойте на месссте! — прошипел Каа, и кругом опять стало тихо. — Я не мог прийти раньше, сестра, но мне показалось, что я сслышу твой зов, — сказал он Багире.
— Я… я, может быть, и звала тебя в разгаре боя, — ответила Багира. — Балу, ты ранен?
— Не знаю, как это они не разорвали меня на сотню маленьких медведей, — сказал Балу, степенно отряхивая одну лапу за другой. — Ооу! Мне больно! Каа, мы тебе обязаны жизнью, мы с Багирой…
— Это пустяки. А где же человечек?
— Здесь, в западне! Я не могу выбраться! — крикнул Маугли.
Над его головой закруглялся купол, провалившийся по самой середине.
— Возьмите его отсюда! Он танцует, как павлин Мор! Он передавит ногами наших детей! — сказали кобры снизу.
— Ха! — засмеялся Каа. — У него везде друзья, у этого человечка. Отойди подальше, человечек, а вы прячьтесь, о Ядовитый Народ! Сейчас я пробью стену.
Каа хорошенько осмотрелся и нашёл почерневшую трещину в мраморной резьбе, там, где стена была сильнее всего разрушена, раза два-три слегка оттолкнулся головой, примериваясь, потом приподнялся на шесть футов над землёй и ударил изо всей силы десять раз подряд. Мраморное кружево треснуло и рассыпалось облаком пыли и мусора, и Маугли выскочил в пробоину и бросился на землю между Багирой и Балу, обняв обоих за шею.
— Ты не ранен? — спросил Балу, ласково обнимая Маугли.
— Меня обидели, я голоден и весь в синяках. Но как жестоко они вас потрепали, братья мои! Вы все в крови!
— Не одни мы, — сказала Багира, облизываясь и глядя на трупы обезьян на террасе и вокруг водоёма.
— Это пустяки, всё пустяки, если ты жив и здоров, о моя гордость, лучший из лягушат! — прохныкал Балу.
— Об этом мы поговорим после, — сказала Багира сухо, что вовсе не понравилось Маугли. — Однако здесь Каа, которому мы с Балу обязаны победой, а ты — жизнью. Поблагодари его, как полагается по нашим обычаям, Маугли.
Маугли обернулся и увидел, что над ним раскачивается голова большого удава.
— Так это и есть человечек? — сказал Каа. — Кожа у него очень гладкая, и он похож на Бандар-Логов. Смотри, человечек, чтоб я не принял тебя за обезьяну как-нибудь в сумерках, после того как я сменю свою кожу.
— Мы с тобой одной крови, ты и я, — отвечал Маугли. — Сегодня ты возвратил мне жизнь. Моя добыча будет твоей добычей, когда ты проголодаешься, о Каа!
— Спасибо, Маленький Брат, — сказал Каа, хотя глаза его смеялись. — А что может убить такой храбрый охотник? Я прошу позволения следовать за ним, когда он выйдет на ловлю.
— Сам я не убиваю, я ещё мал, но я загоняю коз для тех, кому они нужны. Когда захочешь есть, приходи ко мне и увидишь, правда это или нет. У меня ловкие руки, — он вытянул их вперёд, — и если ты попадёшься в западню, я смогу уплатить долг и тебе, и Багире, и Балу. Доброй охоты вам всем, учителя мои!
— Хорошо сказано! — проворчал Балу, ибо Маугли благодарил как полагается.
Удав положил на минуту свою голову на плечо Маугли.
— Храброе сердце и учтивая речь, — сказал он. — С ними ты далеко пойдёшь в джунглях. А теперь уходи отсюда скорей вместе с твоими друзьями. Ступай спать, потому что скоро зайдёт луна, а тебе не годится видеть то, что будет.
Луна садилась за холмами, и ряды дрожащих обезьян, которые жались по стенам и башням, походили на рваную, колеблющуюся бахрому. Балу сошёл к водоёму напиться, а Багира начала вылизывать свой мех. И тут Каа выполз на середину террасы, сомкнул пасть, звучно щелкнув челюстями, и все обезьяны устремили глаза на него.
— Луна заходит, — сказал он. — Довольно ли света, хорошо ли вам видно?
По стенам пронёсся стон, словно вздох ветра в вершинах деревьев:
— Мы видим, о Каа!
— Хорошо! Начнём же пляску Каа — Пляску Голода. Сидите смирно и смотрите!
Он дважды или трижды свернулся в большое двойное и тройное кольцо, покачивая головой справа налево. Потом начал выделывать петли и восьмёрки и мягкие, расплывчатые треугольники, переходящие в квадраты и пятиугольники, не останавливаясь, не спеша и не прекращая ни на минуту негромкого гудения. Становилось всё темнее и темнее, и напоследок уже не видно было, как извивается и свивается Каа, слышно было только, как шуршит его чешуя.
Балу и Багира словно обратились в камень, ощетинившись и глухо ворча, а Маугли смотрел и дивился.
— Бандар-Логи, — наконец послышался голос Каа, — можете вы шевельнуть рукой или ногой без моего приказа? Говорите.
— Без твоего слова мы не можем шевельнуть ни рукой, ни ногой, о Каа!
— Хорошо! Подойдите на один шаг ближе ко мне!
Ряды обезьян беспомощно качнулись вперёд, и Балу с Багирой невольно сделали шаг вперёд вместе с ними.
— Ближе! — прошипел Каа.
И обезьяны шагнули ещё раз.
Маугли положил руки на плечи Багиры и Балу, чтобы увести их прочь, и оба зверя вздрогнули, словно проснувшись.
— Не снимай руки с моего плеча, — шепнула Багира, — не снимай, иначе я пойду… пойду к Каа. А-ах!
— Это всего только старый Каа выделывает круги в пыли, — сказал Маугли. — Идём отсюда.
И все трое выскользнули в пролом стены и ушли в джунгли.
— Уу-ф! — вздохнул Балу, снова очутившись среди неподвижных деревьев. — Никогда больше не стану просить помощи у Каа! — И он весь содрогнулся с головы до ног.
— Каа знает больше нас, — вся дрожа, сказала Багира. — Ещё немного, и я бы отправилась прямо к нему в пасть.
— Многие отправятся туда же, прежде чем луна взойдёт ещё раз, — ответил Балу. — Он хорошо поохотится — на свой лад.
— Но что же всё это значит? — спросил Маугли, который не знал ничего о притягательной силе змеи. — Я видел только большую змею, которая выписывала зачем-то круги по земле, пока не стемнело. И нос у Каа был весь разбит. Ха-ха!
— Маугли, — сердито сказала Багира, — нос он разбил ради тебя, так же как мои уши, бока и лапы, плечи и шея Балу искусаны ради тебя. И Балу и Багире трудно будет охотиться в течение многих дней.
— Это пустяки, — сказал Балу. — Зато детёныш опять с нами!
— Правда, но он нам дорого обошёлся: ради него мы были изранены, пожертвовали временем, удачной охотой, собственной шкурой — у меня выщипана вся спина — и даже нашей честью. Ибо, не забывай этого, мне, чёрной пантере, пришлось просить помощи у Каа, и мы с Балу потеряли разум, как малые птенцы, увидев Пляску Голода. А всё оттого, что ты играл с Бандар-Логами!
— Правда, всё это правда, — сказал Маугли опечалившись. — Я плохой детёныш, и в животе у меня горько.
— Мф! Что говорит Закон Джунглей, Балу?
Балу вовсе не желал новой беды для Маугли, но с Законом не шутят, и потому он проворчал:
— Горе не мешает наказанию. Только не забудь, Багира, что он ещё мал!
— Не забуду! Но он натворил беды, и теперь надо его побить. Маугли, что ты на это скажешь?
— Ничего! Я виноват. А вы оба ранены. Это только справедливо.
Багира дала ему с десяток шлепков, лёгких, на взгляд пантеры (они даже не разбудили бы её собственного детёныша), но для семилетнего мальчика это были суровые побои, от которых всякий рад был бы избавиться. Когда всё кончилось, Маугли чихнул и без единого слова поднялся на ноги.
— А теперь, — сказала Багира, — прыгай ко мне на спину, Маленький Брат, и мы отправимся домой.
Одна из прелестей Закона Джунглей состоит в том, что с наказанием кончаются все счеты. После него не бывает никаких придирок.
Маугли опустил голову на спину Багиры и заснул так крепко, что даже не проснулся, когда его положили на землю в родной берлоге.
Мчимся мы с пляской в лесной тишине
На полдороге к ревнивой луне!
Разве не хочется вам в наш круг?
Разве не нужно вам лишних рук?
Разве не нужен вам хвост такой,
Что выгнут, как лук Купидона, дугой?
Сердитесь вы? Но — нам всё нипочём:
Братец, твой зад украшен хвостом!
Здесь мы гирляндой висим на ветвях,
Мечтая о разных прекрасных вещах
И о делах, что хотим совершить,
Но так, чтоб в минуту их все разрешить, —
Весьма благородных, добрых, больших,
Коль можно с желанием выполнить их.
Ну, что ж, пошли? Но — нам всё нипочём:
Братец, твой зад украшен хвостом!
Всё, что мы слышали в жизни своей
У мыши летучей, у птиц, у зверей,
Толстокожих, пернатых или подводных, —
Мы повторяем всё сразу свободно!
Великолепно! Восторг! Ещё раз!
Вот мы болтаем как люди сейчас!
Представим, что мы… Но — нам всё нипочём:
Братец, твой зад украшен хвостом!
Идут обезьяны лишь этим путём!
Так примыкайте же к нам, прыгающим по ветвям
Там, где легка и гибка вьётся лоза по стволам.
Путь наш отмечен дымом и громом, что мы издаём.
Верьте, верьте, много славных дел свершить удастся нам![6]
— Что ты, охотник, идёшь невесёлый?
— Брат, охота вышла тяжёлой.
— Верно, добыча богатой была?
— Брат, она в джунгли, в джунгли ушла.
— Где ж твоя сила, которой гордился?
— Брат, я ранен — и силы лишился.
— Ну и куда ты? — Хотел бы я знать.
В логово, брат, я иду умирать.[7]
После драки на Скале Совета Маугли ушёл из волчьего логова и спустился вниз, к пашням, где жили люди, но не остался там — джунгли были слишком близко, а он знал, что на Совете нажил себе не одного лютого врага. И потому он побежал дальше, держась дороги по дну долины, и отмахал около двадцати миль ровной рысью, пока не добрался до мест, которых ещё не знал. Тут начиналась широкая равнина, усеянная скалами и изрезанная оврагами. На одном краю равнины стояла маленькая деревушка, с другого края густые джунгли дугой подступали к самому выгону и сразу обрывались, словно срезанные мотыгой. По всей равнине паслись коровы и буйволы, и мальчики, сторожившие стадо, завидев Маугли, убежали с криком, а бездомные жёлтые псы, которых много возле каждой индийской деревни, подняли лай. Маугли пошёл дальше, потому что был голоден, и, дойдя до деревенской околицы, увидел, что большой терновый куст, которым в сумерки загораживают ворота, отодвинут в сторону.
— Гм! — сказал Маугли (он не в первый раз натыкался на такие заграждения во время своих ночных вылазок за едой). — Значит, люди и здесь боятся Народа Джунглей!
Он сел у ворот и, как только за ворота вышел человек, вскочил на ноги, раскрыл рот и показал на него пальцем в знак того, что хочет есть. Человек посмотрел на него, побежал обратно по единственной деревенской улице и позвал жреца — высокого и толстого человека, одетого во всё белое, с красным и жёлтым знаком на лбу. Жрец подошёл к воротам, а за ним прибежало не меньше сотни жителей деревушки: они глазели, болтали, кричали и показывали на Маугли пальцами.
«Какие они невежи, эти люди! — сказал про себя Маугли. — Только серые обезьяны так себя ведут». И, отбросив назад свои длинные волосы, он хмуро посмотрел на толпу.
— Чего же тут бояться? — сказал жрец. — Видите знаки у него на руках и на ногах? Это волчьи укусы. Он волчий приёмыш и прибежал к нам из джунглей.
Играя с Маугли, волчата нередко кусали его сильнее, чем хотели, и руки и ноги мальчика были сплошь покрыты белыми рубцами. Но Маугли никогда в жизни не назвал бы эти рубцы укусами: он хорошо знал, какие бывают настоящие укусы.
— Ой! Ой! — сказали в один голос две-три женщины. — Весь искусан волками, бедняжка! Красивый мальчик. Глаза у него как огоньки. Право, Мессуа, он очень похож на твоего сына, которого унес тигр.
— Дайте мне взглянуть, — сказала женщина с тяжелыми медными браслетами на запястьях и щиколотках и, прикрыв глаза ладонью, посмотрела на Маугли. — Да, очень похож! Он худее, зато лицом он точь-в-точь мой сын.
Жрец был человек ловкий и знал, что муж Mecсуа — один из первых деревенских богачей. И потому он возвёл глаза к небу и произнёс торжественно:
— Что джунгли взяли, то джунгли и отдали. Возьми мальчика к себе в дом, сестра моя, и не забывай оказывать почёт жрецу, которому открыто всё будущее человека.
«Клянусь буйволом, выкупившим меня, — подумал Маугли, — всё это очень похоже на то, как меня осматривала Стая! Что ж, если я человек, то и буду человеком».
Толпа расступилась, и женщина сделала Маугли знак, чтобы он шёл за ней в хижину, где стояла красная лакированная кровать. А ещё там было много вещей: большой глиняный сосуд для зёрна, покрытый забавным выпуклым узором, с полдюжины медных котелков для стряпни, божок в маленькой нише и на стене — настоящее зеркало, какое можно купить на деревенской ярмарке за восемь центов.
Она дала Маугли вволю молока и кусочек хлеба, потом положила руку ему на голову и заглянула в глаза; ей всё-таки думалось, что, может быть, это и в самом деле её родной сын вернулся из джунглей, куда его унес тигр. И она позвала:
— Натху! О Натху!
Маугли ничем не показал, что это имя ему знакомо.
— Разве ты забыл тот день, когда я подарила тебе новые башмаки? — Она дотронулась до его ступни, твердой почти как рог. — Нет, — сказала она с грустью, — эти ноги никогда не знали башмаков. Но ты очень похож на моего Натху и будешь моим сыном.
Маугли стало не по себе, оттого что он до сих пор никогда ещё не бывал под крышей. Но, взглянув на соломенную кровлю, он увидел, что сможет её разобрать, если захочет выбраться на волю, и что окно не запирается.
«Что толку быть человеком, если не понимаешь человечьей речи? — сказал он себе. — Здесь я так же глуп и нем, как человек у нас в джунглях. Надо научиться их языку».
Недаром, живя с волками, он выучился подражать боевому кличу оленей в джунглях и хрюканью диких свиней. Как только Мессуа произносила какое-нибудь слово, Маугли очень похоже повторял его за ней и ещё до темноты заучил названия многих предметов в хижине.
Пришло время спать, но Маугли ни за что не хотел ложиться в хижине, похожей на ловушку для пантеры, и, когда заперли дверь, он выскочил в окно.
— Оставь его, — сказал муж Мессуи. — Не забывай, что он никогда ещё не спал на кровати. Если он вправду послан нам вместо сына, он никуда не убежит.
И Маугли растянулся среди высокой чистой травы на краю поля. Но не успел он закрыть глаза, как чей-то мягкий серый нос толкнул его в шею.
— Фу! — сказал Серый Брат (это был старший детёнышей Матери Волчицы). — Стоило ради это бежать за тобой двадцать миль! От тебя пахнет дымом и хлевом — совсем как от человека. Проснись, Маленький Брат, я принёс тебе новости.
— Все ли здоровы в джунглях? — спросил Маугли обнимая его.
— Все, кроме волков, которые обожглись Красным Цветком. Теперь слушай, Шер-Хан ушёл охотиться в дальние леса, пока не заживёт его шкура, — он весь в ожогах. Он поклялся, что побросает твои кости в реку, когда вернётся.
— Ну, это мы ещё посмотрим. Я тоже кое в чем поклялся. Однако новости всегда приятно слышать. Я устал сегодня, очень устал от всего нового, Серый Брат, но ты мне всегда рассказывай, что знаешь нового.
— Ты не забудешь, что ты волк? Люди не заставят тебя забыть нас? — тревожно спросил Серый Брат.
— Никогда! Я никогда не забуду, что люблю тебя и всех в нашей пещере. Но не забуду и того, что меня прогнали из Стаи…
— …и что тебя могут прогнать из другой стаи, Маленький Брат. Люди есть люди, и речь их похожа на речь лягушек в пруду. Когда я приду сюда снова, я буду ждать тебя в бамбуках на краю выгона.
В течение трёх месяцев после этой ночи Маугли почти не выходил за деревенские ворота, так он был занят, изучая повадки и обычаи людей. Прежде всего ему пришлось надеть повязку вокруг бёдер, что очень его стесняло, потом выучиться считать деньги, непонятно зачем, потом пахать землю, в чем он не видел пользы. Деревенские дети постоянно дразнили его. К счастью, Закон Джунглей научил Маугли сдерживаться, ибо в джунглях от этого зависит жизнь и пропитание. Но когда дети дразнили его за то, что он не хотел играть с ними или пускать змея, или за то, что он не так выговаривал какое-нибудь слово, одна только мысль, что недостойно охотника убивать маленьких, беззащитных детёнышей, не позволяла ему схватить и разорвать их пополам.
Маугли сам не знал своей силы. В джунглях он чувствовал себя гораздо слабее зверей, а в деревне люди говорили, что он силен, как бык. Он не понимал, что такое страх, и когда деревенский жрец сказал ему, что бог в храме разгневается на Маугли, если он будет красть у жреца сладкие плоды манго, Маугли схватил статую божка, притащил её к жрецу в дом и попросил сделать так, чтобы бог разгневался и Маугли можно было бы подраться с ним. Соблазн был большой, но жрец замял дело, а мужу Мессуи пришлось заплатить немало серебра, чтобы успокоить бога.
Кроме того, Маугли не имел никакого понятия о тех различиях между людьми, которые создает каста. Когда осёл гончара свалился в яму, Маугли вытащил его за хвост и помог уложить горшки для отправки на рынок в Канхивару. Это было уже из рук вон плохо, потому что гончар принадлежал к низшей касте, а про осла и говорить нечего. Когда жрец стал бранить Маугли, тот пригрозил посадить и его на осла, и жрец сказал мужу Мессуи, что самое лучшее — поскорее приставить Маугли к какому-нибудь делу. После этого деревенский староста велел Маугли отправляться завтра утром на пастбище стеречь буйволов. Больше всех был доволен этим Маугли. В тот же вечер, считая себя уже на службе у деревни, он присоединился к кружку, который собирался каждый вечер на каменной площадке под большой смоковницей. Это был деревенский клуб, куда сходились курить и староста, и цирюльник, и сторож, знавшие наперечёт все деревенские сплетни, и старик Балдео, деревенский охотник, у которого имелся английский мушкет. Обезьяны сидели и болтали на верхних ветвях смоковницы, а в норе под площадкой жила кобра, которой каждый вечер ставили блюдечко молока, потому что она считалась священной. Старики рассаживались вокруг дерева, болтали до поздней ночи и курили табак из больших кальянов. Они рассказывали удивительные истории о людях, богах и привидениях, а Балдео рассказывал ещё более удивительные истории о повадках зверей в Джунглях, так что у мальчиков, сидевших вне круга, дух захватывало. Больше всего рассказов было про зверей, потому что джунгли подходили вплотную к Деревне. Олени и дикие свиньи подкапывали посевы, и время от времени в сумерках тигр уносил человека на глазах у всех, чуть ли не от самых деревенских ворот.
Маугли, который, разумеется, хорошо знал то, о чем здесь рассказывали, закрывал лицо руками, чтобы никто не видел, как он смеется. Балдео, положив мушкет на колени, переходил от одной удивительной истории к другой, а у Маугли тряслись плечи от смеха.
Балдео толковал о том, что тигр, который унес сына Мессуи, был оборотень и что в него вселилась душа злого старого ростовщика, который умер несколько лет назад…
— И это верно, я знаю, — говорил он, — потому что Пуран Дас всегда хромал. Ему зашибли ногу во время бунта, когда сожгли все его счетные книги, а тот тигр, о котором я говорю, тоже хромает: его лапы оставляют неровные следы.
— Верно, верно, так оно и есть! — подтвердили седые бороды, дружно кивая головами.
— Неужели все ваши россказни такая старая труха? — сказал Маугли. — Этот тигр хромает потому, что родился хромым, как всем известно. Болтать, будто душа ростовщика живёт в звере, который всегда был трусливее шакала, могут только малые дети.
Балдео на минуту онемел от изумления, а староста вытаращил глаза.
— Ого! Это ведь мальчишка из джунглей! — сказал Балдео. — Если уж ты так умен, тогда лучше отнеси шкуру этого тигра в Канхивару — правительство назначило сто рупий за его голову. А ещё лучше помолчи, когда говорят старшие.
Маугли встал, собираясь уходить.
— Весь вечер я лежал тут и слушал, — отозвался он, оглянувшись через плечо, — и за всё это время, кроме одного или двух раз, Балдео не сказал ни слова правды о джунглях, а ведь они у него за порогом. Как же я могу поверить сказкам о богах, привидениях и злых духах, которых он будто бы видел?
— Этому мальчику давно пора к стаду, — сказал староста. А Балдео пыхтел и фыркал, возмущаясь дерзостью Маугли.
Во многих индийских деревнях мальчики с раннего утра выгоняют коров и буйволов на пастбище, а вечером пригоняют их обратно, и те самые буйволы, которые затоптали бы белого человека насмерть, дозволяют колотить и гонять себя детям, которые едва достают им до морды. Пока мальчики держатся возле буйволов, им не грозит никакая опасность — даже тигр не посмеет напасть на целое стадо. Но если они отойдут собирать цветы или ловить ящериц, их может унести тигр.
Ранним утром Маугли проехал по деревенской улице, сидя на спине Рамы, самого большого буйвола в стаде. Сине-серые буйволы с длинными, загнутыми назад рогами и диковатым взглядом один за другим выбирались из хлевов и шли за вожаком Рамой, и Маугли дал понять остальным мальчикам, что хозяин здесь он. Он колотил буйволов длинной отполированной бамбуковой палкой и сказал одному из мальчиков, по имени Камия, что проедет дальше с буйволами, а мальчики пусть пасут коров без него и ни в коем случае не отходят от стада.
Индийское пастбище — это сплошные камни, кусты, пучки жёсткой травы и неглубокие овраги, по которым разбредается и прячется стадо. Буйволы обычно держатся вблизи болот, где много ила, и целыми часами лежат и греются в горячей от солнца грязи. Маугли пригнал стадо на тот край равнины, где Вайнганга выходит из джунглей, соскочил с шеи Рамы, подбежал к бамбуковой рощице и нашёл там Серого Брата.
— Ага, — сказал Серый Брат, — я уже много дней жду тебя здесь. Для чего тебе эта возня со стадом?
— Так мне приказано, — сказал Маугли. — Пока что я деревенский пастух. А где Шер-Хан?
— Он вернулся в эти места и долго подстерегал тебя здесь. Теперь он опять ушёл, потому что дичи мало. Он хочет убить тебя.
— Отлично! — сказал Маугли. — Пока его здесь нет, ты или кто-нибудь из четверых братьев должен сидеть на этой скале, чтобы я тебя видел, когда выхожу из деревни. Когда он вернётся, ждите меня в овраге посреди равнины, под деревом дхак. Незачем лезть в самую пасть Шер-Хану.
После этого Маугли выбрал тенистое место и уснул, а буйволы паслись вокруг него. Пасти скот в Индии — занятие для лентяев. Коровы передвигаются с места на место и жуют, потом ложатся, потом опять двигаются дальше и даже не мычат. Они только фыркают, а буйволы очень редко говорят что-нибудь. Они входят в илистые заводи один за другим и забираются в грязь по самую морду, так что видны только нос да синие, словно фарфоровые, глаза, и лежат там, как колоды. Нагретые солнцем скалы словно струятся от зноя, и пастушата слышат, как коршун (всегда только один) незримо посвистывает у них над головой, и знают, что, если кто-нибудь из них умрет или издохнет корова, этот коршун слетит вниз и соседний коршун за много миль отсюда увидит, как тот спустился, и тоже полетит за ним, а потом ещё один, и ещё, так что едва успеет кто-нибудь умереть, как двадцать голодных коршунов являются неизвестно откуда. Мальчики дремлют, просыпаются и снова засыпают, плетут маленькие корзиночки из сухой травы и сажают в них кузнечиков; а то поймают двух богомолов и заставляют их драться; а то нижут бусы из красных и чёрных лесных орехов или смотрят, как ящерица греется на солнце, или как змея возле лужи охотится за лягушкой. Потом они поют долгие, протяжные песни со странными переливами в конце, и день кажется им длиннее, чем вся жизнь другим людям. А иногда вылепят дворец или храм из глины с фигурками людей, лошадей и буйволов, вложат тростинки людям в руки, будто бы это владетельные князья, а остальные фигурки — их войско, или будто бы это боги, а остальные им молятся. Потом наступает вечер, дети сзывают стадо, и буйволы один за другим поднимаются из густой грязи с шумом пушечного выстрела, и всё стадо тянется вереницей через серую равнину обратно, к мерцающим огонькам деревни.
День за днём водил Маугли буйволов к илистым заводям, день за днём видел Серого Брата на равнине (и потому знал, что Шер-Хан ещё не вернулся), день за днём он лежал в траве, прислушиваясь к звукам вокруг него, и думал о прежней жизни в джунглях. Если бы Шер-Хан оступился своей хромой лапой где-нибудь в зарослях на берегу Вайнганги, Маугли услышал бы его в эти долгие тихие утра.
Настал наконец день, когда Маугли не увидел Серого Брата на условленном месте, и, засмеявшись, он погнал буйволов к оврагу под деревом дхак, сплошь покрытым золотисто-красными цветами. Там сидел Серый Брат, и каждый волосок на его спине поднялся дыбом.
— Он прятался целый месяц, чтобы сбить тебя со следа. Вчера ночью он перешёл горы вместе с Табаки и теперь идёт по горячим следам за тобой, — сказал волк, тяжело дыша.
Маугли нахмурился:
— Я не боюсь Шер-Хана, но Табаки очень хитер.
— Не бойся, — сказал Серый Брат, слегка облизнув губы. — Я повстречал Табаки на рассвете. Теперь он рассказывает все свои хитрости коршунам. Но, прежде, чем я сломал ему хребет, он всё рассказал мне. Шер-Хан намерен ждать тебя сегодня вечером у деревенских ворот, только тебя и никого другого. А теперь он залёг в большом пересохшем овраге у реки.
— Ел он сегодня или охотится на пустой желудок? — спросил Маугли, потому что от ответа зависела его жизнь или смерть.
— Он зарезал свинью на рассвете, а теперь ещё напился вволю. Не забудь, что Шер-Хан не может пробыть и одного дня без еды даже ради мести.
— О глупец, глупец! Щенок из щенков! Наелся да ещё и напился и думает, что я стану ждать, пока он выспится! Так где же он залёг? Если бы нас было хоть десятеро, мы сбили бы с него спесь. Эти буйволы не захотят нападать, если не почуют тигра, а я не умею говорить на их языке. Нельзя ли нам пойти по его следу, чтобы буйволы его почуяли?
— Он проплыл далеко вниз по Вайнганге, чтобы след потерялся, — ответил Серый Брат.
— Это Табаки его надоумил, я знаю. Сам он никогда не догадался бы. — Маугли стоял, положив палец в рот, и раздумывал. — Большой овраг Вайнганги — он выходит на равнину почти за полмили отсюда. Я могу повести стадо кругом, через джунгли, вверху оврага, а потом спуститься вниз, но тогда он уйдет от нас по дну оврага. Надо загородить тот конец. Серый Брат, можешь ты разделить стадо пополам?
— Не знаю, может быть, и не сумею, но я привёл тебе умного помощника.
Серый Брат отбежал в сторону и соскочил в яму. Оттуда поднялась большая серая голова, хорошо знакомая Маугли, и знойный воздух наполнило самым тоскливым воем, какой только можно услышать в джунглях, — то был охотничий клич волка в полуденное время.
— Акела! Акела! — крикнул Маугли, хлопая в ладоши. — Я так и знал, что ты меня не забудешь! Нам предстоит большая работа. Раздели стадо надвое, Акела. Собери коров с телятами, а быков и рабочих буйволов — отдельно.
Оба волка, делая петли, забегали в стаде среди буйволов и коров, которые фыркали и закидывали вверх головы, и разделили его на две группы. В одной стояли коровы, окружив телят кольцом, и, злобно глядя, рыли копытами землю, готовые броситься на волка и растоптать его насмерть, если только он остановится. В другой группе фыркали и рыли землю быки и молодые бычки, которые казались страшнее, но были далеко не так опасны, потому что не защищали своих телят. Люди и вшестером не сумели бы разделить стадо так ловко.
— Что прикажешь ещё? — спросил Акела, задыхаясь. — Они хотят опять сойтись вместе.
Маугли вскочил на спину Рамы:
— Отгони быков подальше налево, Акела. Серый Брат, когда мы уйдем, не давай коровам разбегаться и загоняй их в устье оврага.
— Далеко ли? — спросил Серый Брат, тяжело дыша и щелкая зубами.
— До того места, где склоны всего круче, чтобы Шер-Хан не мог выскочить! — крикнул Маугли. — Задержи их там, пока мы не подойдём.
Быки рванулись вперёд, услышав голос Акелы, а Серый Брат вышел и стал перед коровами. Те бросились на него, и он побежал перед самым стадом к устью оврага, а в это время Акела отогнал быков далеко влево.
— Хорошо сделано! Ещё раз — и они дружно двинутся вперёд. Осторожней теперь, осторожней, Акела! Стоит только щелкнуть зубами, и они бросятся на тебя! Ого! Бешеная работа, хуже, чем гонять чёрных оленей! Думал ли ты, что эти твари могут так быстро двигаться? — спросил Маугли.
— Я… я охотился и на них в своё время, — задыхаясь от пыли, отозвался Акела. — Повернуть их в джунгли?
— Да, поверни. Поверни их скорее! Рама бесится от злости. О, если б я только мог сказать ему, что мне от него нужно!
Быки повернули, на этот раз направо, и с шумом бросились в чащу. Мальчики-пастухи, сторожившие стадо полумилей дальше, со всех ног бросились в деревню, крича, что буйволы взбесились и убежали.
План Маугли был довольно прост. Он хотел сделать большой круг по холмам и дойти до верха оврага, а потом согнать быков вниз, чтобы Шер-Хан попал между быками и коровами. Он знал, что, наевшись и напившись вволю, Шер-Хан не сможет драться и не вскарабкается по склонам оврага. Теперь Маугли успокаивал буйволов голосом, а Акела бежал позади, подвывая изредка, чтобы подогнать отстающих. Пришлось делать большой-большой круг, потому что они не хотели подходить слишком близко к оврагу, чтобы не вспугнуть Шер-Хана. Наконец Маугли повернул стадо на поросший травой обрыв, круто спускавшийся к оврагу. С обрыва из-за вершин деревьев была видна равнина внизу, но Маугли смотрел только на склоны оврага и с немалым удовольствием видел, что они очень круты, почти отвесны, и что плющ и лианы, которые их заплели, не удержат тигра, если он захочет выбраться наверх.
— Дай им вздохнуть, Акела, — сказал он, поднимая руку. — Они ещё не почуяли тигра. Дай им вздохнуть. Надо же сказать Шер-Хану, кто идёт. Мы поймали его в западню.
Он приложил руки ко рту и крикнул в овраг — это было всё равно что кричать в туннель, — и эхо покатилось от скалы к скале.
Очень не скоро в ответ послышалось протяжное сонное ворчание сытого тигра, который только что проснулся.
— Кто зовёт? — рявкнул Шер-Хан, и великолепный павлин с резким криком выпорхнул из оврага.
— Я, Маугли! Пора тебе явиться на Скалу Совета, коровий вор! Вниз! Гони их вниз, Акела! Вниз, Рама, вниз!
На миг стадо замерло на краю обрыва, но Акела провыл во весь голос охотничий клич, и буйволы один за другим нырнули в овраг, как пароходы ныряют через пороги. Песок и камни полетели фонтаном во все стороны.
Раз двинувшись, стадо уже не могло остановиться, и не успело оно спуститься на дно оврага, как Рама замычал, почуяв Шер-Хана.
— Ага! — сказал Маугли, сидевший на его спине. — Теперь ты понял!
И поток чёрных рогов, морд, покрытых пеной, и выпученных глаз покатился по оврагу точно так, как катятся валуны в половодье: буйволов послабее оттеснили к бокам оврага, где они с трудом продирались сквозь лианы. Буйволы поняли, что им предстоит: напасть всем стадом и со всех сил, чего не выдержит ни один тигр. Шер-Хан, заслышав топот копыт, вскочил и неуклюже затрусил вниз по оврагу, озираясь по сторонам в поисках выхода. Но откосы поднимались почти отвесно, и он бежал дальше и дальше, отяжелев от еды и питья, готовый на всё, лишь бы не драться. Стадо уже расплёскивало лужу, по которой он только что прошёл, и мычало так, что стон стоял в узком проходе. Маугли услышал ответное мычание в конце оврага и увидел, как повернул Шер-Хан (тигр понимал, что лучше встретиться с быками, чем с коровами и телятами). Потом Рама оступился, споткнулся и прошёл по чему-то мягкому и, подгоняемый остальным быками, на всём ходу врезался в другую половину стада. Буйволов послабее это столкновение просто сбило с ног. И оба стада вынеслись на равнину, бодаясь, фыркая и топоча копытами.
Маугли выждал сколько надо и соскользнул со спины Рамы, колотя направо и налево своей палкой.
— Живо, Акела, разводи стадо! Разгоняй их, не то они начнут бодать друг друга! Отгони их подальше, Акела. Эй, Рама! Эй, эй, эй, дети мои! Тихонько теперь, тихонько! Все уже кончено.
Акела и Серый Брат бегали взад и вперёд, кусая буйволов за ноги, и хотя стадо опять направилось было в овраг, Маугли сумел повернуть Раму, а остальные буйволы побрели за ним к болотам.
Шер-Хана не нужно было больше топтать. Он был мёртв, и коршуны уже слетались к нему.
— Братья, вот это была собачья смерть! — сказал Маугли, нащупывая нож, который всегда носил в ножнах на шее, с тех пор как стал жить с людьми. — Но он всё равно был трус, и не стал бы драться. Да! Его шкура будет очень хороша на Скале Совета. Надо скорей приниматься за работу.
Мальчику, выросшему среди людей, никогда не пришло бы в голову одному свежевать десятифутового тигра, но Маугли лучше всякого другого знал, как прилажена шкура животного и как её надо снимать. Однако работа была трудная, и Маугли старался целый час, отдирая и полосуя шкуру ножом, а волки смотрели, высунув язык, или подходили и тянули шкуру, когда он приказывал им.
Вдруг чья-то рука легла на плечо Маугли, и, подняв глаза, мальчик увидел Балдео с английским мушкетом. Пастухи рассказали в деревне о том, что буйволы взбесились и убежали, и Балдео вышел сердитый, заранее приготовившись наказать Маугли за то, что он плохо смотрел за стадом. Волки скрылись из виду, как только заметили человека.
— Что это ещё за глупости? — сердито спросил Балдео. — Да разве тебе ободрать тигра! Где буйволы его убили? К тому же это хромой тигр, и за его голову назначено сто рупий. Ну-ну, мы не взыщем с тебя за то, что ты упустил стадо, и, может быть, я дам тебе одну рупию, после того как отвезу шкуру в Канхивару.
Он нащупал за поясом кремень и огниво и нагнулся, чтобы опалить Шер-Хану усы. Почти все охотники в Индии подпаливают тигру усы, чтобы его призрак не тревожил их.
— Гм! — сказал Маугли вполголоса, снимая кожу с передней лапы. — Так ты отвезёшь шкуру в Канхивару, получишь награду и, может быть, дашь мне одну рупию? А я так думаю, что шкура понадобится мне самому. Эй, старик, убирайся с огнём подальше!
— Как ты смеешь так разговаривать с первым охотником деревни? Твое счастье и глупость буйволов помогли тебе заполучить такую добычу. Тигр только что наелся, иначе он был бы сейчас в двадцати милях отсюда. Ты даже ободрать его не сумеешь как следует, нищий мальчишка, да ещё смеешь говорить мне, Балдео, чтобы я не подпаливал тигру усов! Нет, Маугли, я не дам тебе из награды ни одного медяка, зато поколочу тебя как следует. Отойди от туши!
— Клянусь буйволом, который выкупил меня, — сказал Маугли, снимая шкуру с лопатки, — неужели я потрачу весь полдень на болтовню с этой старой обезьяной? Сюда, Акела, этот человек надоел мне!
Балдео, который всё ещё стоял, нагнувшись над головой Шер-Хана, вдруг растянулся на траве, а когда пришёл в себя, то увидел, что над ним стоит серый волк, а Маугли по-прежнему снимает шкуру, как будто он один во всей Индии.
— Да-а, — сказал Маугли сквозь зубы, — ты прав, Балдео: ты не дашь мне ни одного медяка из награды. Я давно воюю с этим хромым тигром, очень давно, и верх теперь мой!
Надо отдать Балдео справедливость — будь он лет на десять помоложе, он бы не побоялся схватиться с Акелой, повстречав его в лесу, но волк, повинующийся слову мальчика, у которого есть личные счеты с тигром-людоедом, — не простой зверь. Тут колдовство, самые опасные чары, думал Балдео и уже не надеялся, что амулет на шее защитит его. Он лежал едва дыша и ждал, что Маугли вот-вот превратится в тигра.
— Махараджа! Владыка! — произнёс он наконец хриплым шепотом.
— Да? — ответил Маугли, не поворачивая головы и слегка посмеиваясь.
— Я уже старик. Откуда я знал, что ты не простой пастушонок? Можно ли мне встать и уйти отсюда или твой слуга разорвёт меня в клочки?
— Ступай, да будет мир с тобой. Только в другой раз не мешайся в мои дела. Пусти его, Акела!
Балдео заковылял в деревню, спеша и поминутно оглядываясь через плечо, не превратится ли Маугли во что-нибудь страшное. Добравшись до деревни, он рассказал такую историю о напущенных на него чарах, волшебстве и колдовстве, что жрец не на шутку испугался.
Маугли работал не отдыхая, однако надвигались уже сумерки, когда он вместе с волками снял с туши большую пёструю шкуру.
— Теперь надо спрятать шкуру и гнать буйволов домой. Помоги мне собрать их, Акела!
Стадо собрали в сумеречной мгле, и, когда оно приближалось к деревне, Маугли увидел огни и услышал, как в храме звонят в колокола и трубят в раковины. Казалось, полдеревни собралось к воротам встречать Маугли.
«Это потому, что я убил Шер-Хана», — подумал он. Но целый дождь камней просвистел мимо него, и люди закричали:
— Колдун! Оборотень! Волчий выкормыш! Ступай прочь! Да поживее, не то жрец опять превратит тебя в волка! Стреляй, Балдео, стреляй!
Старый английский мушкет громко хлопнул, и в ответ замычал от боли раненый буйвол.
— Опять колдовство! — закричали люди. — Он умеет отводить пули! Балдео, ведь это твой буйвол!
— Это ещё что такое? — спросил растерянно Маугли, когда камни полетели гуще.
— А ведь они похожи на Стаю, эти твои братья, — сказал Акела, спокойно усаживаясь на земле. — Если пули что-нибудь значат, они как будто собираются прогнать тебя.
— Волк! Волчий выкормыш! Ступай прочь! — кричал жрец, размахивая веткой священного растения тулей.
— Опять? Прошлый раз меня гнали за то, что я человек. На этот раз за то, что я волк. Пойдём, Акела!
Женщина — это была Мессуа — перебежала через дорогу к стаду и крикнула:
— О сын мой, сын мой! Они говорят, что ты колдун и можешь, когда захочешь, превращаться в волка! Я им не верю, но всё-таки уходи, а то они убьют тебя. Балдео говорит, что ты чародей, но я знаю, что ты отомстил за смерть моего Натху.
— Вернись, Мессуа! — кричала толпа. — Вернись, не то мы побьём тебя камнями!
Маугли засмеялся коротким, злым смехом — камень ударил его по губам.
— Беги назад, Мессуа. Это глупая сказка из тех, какие рассказывают под большим деревом в сумерки. Я всё-таки отомстил за твоего сына. Прощай и беги скорее, потому что я сейчас пошлю на них стадо, а оно движется быстрее, чем камни. Я не колдун, Мессуа. Прощай!.. Ну, ещё раз, Акела! — крикнул он. — Гони стадо в ворота!
Буйволы и сами рвались в деревню. Они не нуждались в том, чтобы их подгонял вой Акелы, и вихрем влетели в ворота, расшвыряв толпу направо и налево.
— Считайте! — презрительно крикнул Маугли. — Может быть, я украл у вас буйвола? Считайте, потому что больше я не стану пасти для вас стада. Прощайте, люди, и скажите спасибо Мессуе, что я не позвал своих волков и не стал гонять вас взад и вперёд по деревенской улице.
Он повернулся и пошёл прочь вместе с волком-одиночкой и, глядя вверх на звезды, чувствовал себя счастливым.
— Больше я уж не стану спать в ловушках, Акела. Давай возьмём шкуру Шер-Хана и пойдём отсюда. Нет, деревню мы не тронем, потому что Мессуа была добра ко мне.
Когда луна взошла над равниной, залив её словно молоком, напуганные крестьяне увидели, как Маугли с двумя волками позади и с узлом на голове бежал к лесу волчьей рысью, пожирающей милю за милей, как огонь. Тогда они зазвонили в колокола и затрубили в раковины пуще прежнего. Мессуа плакала. Балдео всё больше привирал, рассказывая о своих приключениях в джунглях, и кончил тем, что рассказал, будто Акела стоял на задних лапах и разговаривал, как человек.
Луна уже садилась, когда Маугли и оба волка подошли к холму, где была Скала Совета, и остановились перед логовом Матери Волчицы.
— Они прогнали меня из человечьей стаи, мать! — крикнул ей Маугли. — Но я сдержал своё слово и вернулся со шкурой Шер-Хана.
Мать Волчица не спеша вышла из пещеры со своими волчатами, и глаза её загорелись, когда она увидела шкуру.
— В тот день, когда он втиснул голову и плечи в наше логово, охотясь за тобой, Лягушонок, я сказала ему, что из охотника он станет добычей. Ты сделал как надо.
— Хорошо сделал, Маленький Брат, — послышался чей-то низкий голос в зарослях. — Мы скучали в джунглях без тебя. — Багира подбежала и потёрлась о босые ноги Маугли.
Они вместе поднялись на Скалу Совета, и на том плоском камне, где сиживал прежде Акела, Маугли растянул тигровую шкуру, прикрепив её четырьмя бамбуковыми колышками. Акела улёгся на шкуру и по-старому стал сзывать волков на Совет: «Смотрите, смотрите, о волки!» — совсем как в ту ночь, когда Маугли впервые привели сюда.
С тех пор как сместили Акелу, Стая оставалась без вожака и волки охотились или дрались как кому вздумается. Однако волки по привычке пришли на зов. Одни из них охромели, попавшись в капкан, Другие едва ковыляли, раненные дробью, третьи запаршивели, питаясь всякой дрянью, многих недосчитывались совсем. Но все, кто остался в живых, пришли на Скалу Совета и увидели полосатую шкуру Шер-Хана на скале и громадные когти, болтающиеся на концах пустых лап.
— Смотрите хорошенько, о волки! Разве я не сдержал слово? — сказал Маугли.
И волки пролаяли: «Да!», а один, самый захудалый, провыл:
— Будь снова нашим вожаком, о Акела! Будь нашим вожаком, о детёныш! Нам опротивело беззаконие, и мы хотим снова стать Свободным Народом.
— Нет, — промурлыкала Багира, — этого нельзя. Если вы будете сыты, вы можете опять взбеситься. Недаром вы зовётесь Свободным Народом. Вы дрались за Свободу, и она ваша. Ешьте её, о волки!
— Человечья стая и волчья стая прогнали меня, — сказал Маугли. — Теперь я буду охотиться в джунглях один.
— И мы станем охотиться вместе с тобой, — сказали четверо волчат.
И Маугли ушёл и с этого дня стал охотиться джунглях вместе с четырьмя волчатами.
Но он не всегда оставался один: спустя много лет он стал взрослым и женился. Но это уже — рассказ для больших!
которую он пел у Скалы Совета, приплясывая на шкуре Шер-Хана
Это я, Маугли, — пою Песню Маугли! Слушайте, слушайте, джунгли!
Шер-Хан хвалился, что убьёт — убьёт. Ещё до сумерек убьёт Лягушонка Маугли!
Он поел и попил. Пей, Шер-Хан, пей — когда ещё ты напьёшься снова? Спи и мечтай как убьёшь!
На выгоне я один. Ко мне, Серый Брат! Ко мне, Одинокий Волк — начинаем большую игру.
Поднимите этих огромных буйволов, голубокожих быков с бешеными глазами — гоните их, как я велю.
Ты ещё дремлешь, Шер-Хан? Просыпайся, о, просыпайся! Это иду я — а за мною буйволы!
Рама, князь буйволов, бьёт копытом. О воды Вайнганги, скажите: куда подевался Шер-Хан?
Он же не дикобраз Сахи, чтобы укрыться в норе, не павлин Мор, чтоб улететь на крыльях, не Манг нетопырь чтобы повиснуть на ветке вниз головой. О побеги бамбука, пригнутые силой к земле, — скажите, куда подевался Шер-Хан?
У-у! Здесь он! У-у! Он здесь. Хромой Лангри лежит под копытами Рамы! Встань, Шер-Хан! Встань и убей! Вот мясо — сверни бычью шею!
Тс-с! Он спит. Не будем будить его. — Сила его велика. Коршуны слетаются посмотреть на неё. Чёрные муравьи сползаются удостовериться в ней. Большой сбор в его честь.
Алала! Нет у меня одежды прикрыться. Коршуны увидят меня голым. Мне стыдно показаться им на глаза.
Дай поносить твою шкуру, Шер-Хан! Дай поносить твою полосатую шкуру — я пойду в ней на Скалу Совета.
Буйволом, которого отдали за меня, я поклялся — так, ничего особенного… Вот только шкуры твоей не хватает, чтобы сдержать мою клятву.
С ножом — с ножом человека — с ножом охотника я склонюсь над твоим подарком.
О Воды Вайнганги, подтвердите, что Шер-Хан отдал свою шкуру из великой любви к Лягушонку Маугли! Тяни, Серый Брат! Тяни, Акела! Тяжела шкура Шер-Хана.
Человечья стая разгневана. Камни бросают и несут чепуху, как дети. Рот мой в крови. Бежим отсюда!
В ночь, в душную ночь, скорее, Братья! Мы убежим далеко от огней деревни к большой низкой луне.
О воды Вайнганги, Человечья Стая меня прогнала. Я ничего им не сделал, а они испугались. Почему?
Как Манг мечется от зверей к птицам и обратно — так я мечусь между деревней и джунглями. Почему?
Я пляшу на шкуре Шер-Хана — но камень у меня на сердце. Рот мой разбит камнями, но на сердце легко — я вернулся в джунгли! Почему? Две половины дерутся во мне, как дерутся весною змеи.
Ещё я не кончил смеяться — вода хлынула из моих глаз. Почему?
Я — два Маугли, но шкура Шер-Хана у меня под ногами.
Все джунгли знают — я убил Шер-Хана. Смотрите — смотрите хорошенько, о волки!
Ахай! На сердце тяжело, когда непонятного столько.[8]
Усни, мой сыночек: так сладко качаться
Ночною порою в ложбинке волны!
А месяц всё светит, а волны всё мчатся,
И снятся, и снятся блаженные сны.
Пучина морская тебя укачает,
Под песню прибоя ты ночку проспишь;
Ни рифы, ни мели в такой колыбели
Тебе не опасны — усни, мой малыш!
Котикова колыбельная
Всё, о чем я сейчас расскажу, случилось несколько лет назад в бухте под названием Нововосточная, на северо-восточной оконечности острова Святого Павла[9], что лежит далеко-далеко в Беринговом море. Историю эту мне поведал Лиммершин — зимний королёк, которого прибило ветром к снастям парохода, шедшего в Японию. Я взял королька к себе в каюту, обогрел и кормил до тех пор, покуда он не набрался сил, чтобы долететь до своего родного острова — того самого острова Святого Павла. Лиммершин — престранная птичка, но на его слова можно положиться.
В бухту Нововосточную не заходят без надобности, а из всех обитателей моря постоянную надобность в ней испытывают одни только котики. В летние месяцы сотни тысяч котиков приплывают к острову из холодного серого моря — и немудрёно: ведь берег, окаймляющий бухту, как нарочно придуман для котиков и не сравнится ни с каким другим местом в мире.
Старый Секач хорошо это знал. Каждый год, где бы его ни застала весна, он на всех парах — ни дать ни взять торпедный катер — устремлялся к Нововосточной и целый месяц проводил в сражениях, отвоёвывая у соседей удобное местечко для своего семейства — на прибрежных скалах, поближе к воде. Секач был огромный серый самец пятнадцати лет от роду, плечи его покрывала густая грива, а зубы были как собачьи клыки — длинные и острые-преострые. Когда он опирался на передние ласты, его туловище поднималось над землёй на добрых четыре фута, а весу в нем — если бы кто-нибудь отважился его взвесить — наверняка оказалось бы фунтов семьсот, не меньше. С головы до хвоста он был разукрашен рубцами — отметинами былых боев, но в любую минуту готов был ввязаться в новую драку. Он даже выработал особую боевую тактику: сперва наклонял голову набок, словно не решаясь взглянуть в глаза противнику, а потом с быстротой молнии вцеплялся мёртвой хваткой ему в загривок — и тогда уж его соперник мог рассчитывать только на себя, если хотел спасти свою шкуру.
Однако побеждённого Секач никогда не преследовал, ибо это строго-настрого запрещалось Береговыми Законами. Ему нужно было всего-навсего закрепить за собой добытую в боях территорию, но поскольку с приближением лета тем же занимались ещё тысяч сорок, а то и пятьдесят его родичей, то рёв, рык, вой и гул на берегу стояли просто ужасающие.
С небольшого холма, который зовётся сопкой Гутчинсона[10], открывался вид на береговую полосу длиною в три с половиной мили, сплошь усеянную дерущимися котиками, а в пене прибоя мелькали там и сям головы новоприбывших, которые спешили выбраться на сушу и принять посильное участие в побоище. Они бились в волнах, они бились в песке, они бились на обточенных морем базальтовых скалах, потому что были так же твердолобы и неуступчивы, как люди. Самки не появлялись на острове раньше конца мая или начала июня, опасаясь, как бы их в пылу сражения не разорвали на куски, а молодые двух-, трёх- и четырёхлетние котики — те, что ещё не обзавелись семьями, — торопились пробраться сквозь ряды бойцов подальше в глубь острова и там резвились на песчаных дюнах, не оставляя после себя ни травинки. Такие котики звались холостяками, и собиралось их ежегодно в одной только Нововосточной не меньше двух-трёх сотен тысяч.
В один прекрасный весенний день, когда Секач только что победно завершил свой сорок пятый бой, к берегу подплыла его супруга Матка — гибкая и ласковая, с кроткими глазами. Секач ухватил её за загривок и без церемоний водворил на отвоёванное место, проворчав:
— Вечно опаздываешь! Где это ты пропадала?
Все четыре месяца, что Секач проводил на берегу, он, по обычаю котиков, не ел ни крошки и потому пребывал в отвратительном настроении. Зная это, Матка не стала ему перечить. Она огляделась вокруг и промурлыкала:
— Как мило, что ты занял наше прошлогоднее место!
— Надо думать! — мрачно отозвался Секач. — Ты только посмотри на меня!
Он был сверху донизу покрыт кровоточащими ранами, один глаз у него почти закрылся, а бока были изодраны в клочья.
— Ах, мужчины, мужчины! — вздохнула Матка, обмахиваясь правым задним ластом. — И почему бы вам не договориться между собой по-хорошему? У тебя такой вид, будто ты побывал в зубах у Кита-Касатки.
— Я с середины мая только и делаю, что дерусь. Нынешний год берег забит до неприличия. Местных котиков без счета, да вдобавок не меньше сотни луканнонских[11], и всем нужно устроиться. Нет чтобы сидеть на своём законном берегу — все лезут сюда.
— По-моему, нам было бы гораздо покойнее и удобнее на Бобровом острове, — заметила Матка. — Чего ради ютиться в такой тесноте?
— Тоже скажешь — Бобровый остров! Что я, холостяк какой-нибудь? Отправься мы туда, так нас засрамят. Нет уж, голубушка, полагается марку держать.
И Секач с достоинством втянул голову в плечи и приготовился вздремнуть, хотя ни на секунду не терял боевой готовности. Теперь, когда все супружеские пары были в сборе, рёв котиков разносился на много миль от берега, покрывая самый яростный шторм. По самым скромным подсчётам, тут скопилось не меньше миллиона голов — старые самцы и молодые мамаши, сосунки и холостяки; и всё это разнокалиберное население дралось кусалось, верещало, пищало и ползало; то спускалось в море целыми ротами и батальонами, то выкарабкивалось на сушу, покрывало берег, насколько хватал глаз, и повзводно совершало вылазки в туман. Нововосточная постоянно окутана туманом; редко-редко проглянет солнце, и тогда капельки влаги засветятся, как россыпи жемчуга, и всё вокруг вспыхнет радужным блеском.
Посреди всей этой сутолоки и родился Котик, сын Матки. Как прочие новорождённые детёныши, он почти целиком состоял из головы и плеч, а глаза у него были светло-голубые и прозрачные, как водичка. Но мать сразу обратила внимание на его необычную шкурку.
— Знаешь, Секач, — сказала она, рассмотрев малыша как следует, — наш сынок будет белый.
— Клянусь сухой морской травой и тухлыми моллюсками! — фыркнул Секач, — Не бывало ещё на свете белых котиков.
— Что поделаешь, — вздохнула Матка, — не бывало, а теперь будет.
И она запела-замурлыкала тихую песенку, которую все мамы первые шесть недель поют своим маленьким котикам:
Плавать в море, мой маленький, не торопись:
Головёнка потянет на дно
На песочке резвись,
И волны берегись,
Да злодея кита заодно.
Подрастёшь — и не будешь бояться врагов,
Уплывёшь от любого шутя:
А покуда терпи
И силенки копи,
Океанских просторов дитя!
Малыш, разумеется, ещё не понимал слов. Поначалу он только ползал и перекатывался с боку на бок, держась поближе к матери, но скоро научился не путаться под ластами у взрослых, в особенности когда его папаша затевал с кем-то ссору и на скользких прибрежных камнях разгорался бой. Матка надолго уплывала в море добывать пищу и кормила Котика только раз в двое суток, но уж тогда он наедался вволю и рос как на дрожжах.
Чуть только Котик немного окреп, он перебрался на сушу подальше от берега и примкнул к многотысячной компании своих ровесников.
Они тотчас же подружились: вместе играли, как щенята, наигравшись, засыпали на чистом песке, а после снова принимались за игру. Старые самцы не удостаивали их вниманием, молодые держались особняком, и малыши могли резвиться сколько влезет.
Возвратившись с охоты, Матка сразу пробиралась к детской площадке и подавала голос — так овца кличет своего ягнёнка. Дождавшись, покуда Котик заверещит в ответ, она прямиком направлялась к нему, без церемоний врезаясь в голпу сосунков и расшвыривая их направо и налево. На детской площадке могло одновременно оказаться несколько сот мамаш, которые столь же решительно орудовали передними ластами в поисках своего потомства, так что молодёжи приходилось держать ухо востро. Но Матка заранее объяснила Котику: «Если ты не будешь бултыхаться в грязной воде, и не подцепишь чесотку, и не занесёшь песок в свежую ссадину, и не вздумаешь плавать, когда на море большие волны, — ты останешься цел и невредим».
Как и маленькие дети, новорождённые котики не умеют плавать, но они стараются поскорей научиться. Когда наш Котик впервые отважился ступить в воду, набежавшая волна подхватила его и понесла, и головёнка сразу потянула его на дно — в точности как пела ему мама, — а задние ласты затрепыхались в воздухе; и если бы вторая волна не выбросила его на сушу, тут бы ему и конец.
После этой истории он поумнел и стал плескаться и барахтаться в прибрежных лужах, там, где волны только мягко перекатывались через него, и при этом всё время глядел в оба — не идёт ли часом страшная большая волна. За две недели он выучился работать ластами, потому что трудился вовсю: нырял, выныривал, захлёбывался, отфыркивался, то выбирался на берег и задрёмывал на песочке, то снова спускался к воде — пока наконец не почувствовал себя в своей стихии.
И тут вы можете себе представить, какое весёлое время началось для Котика и всех его сверстников. Чего только они не выдумывали: и ныряли под набегавшие мелкие волны; и катались на пенистых гребнях бурунов, которые выносили их на берег с шумом и плеском; и стояли в воде торчком, опираясь на хвост и почёсывая в затылке, как старые заправские пловцы; и играли в салки на скользких, поросших водорослями камнях. Бывало и так, что Котик вдруг замечал скользивший вдоль самого берега острый, похожий на акулий, плавник; и тогда, узнав Кита-Касатку — того самого, что не прочь поохотиться на несмышлёных малышей, — наш Котик стрелой летел на сушу, а плавник неторопливо удалялся, словно попал cюда по чистой случайности.
В последних числах октября котики стали покидать остров Святого Павла и уплывать в открытое море. Многие семейства объединялись между собой; битвы за лёжки прекратились, и холостякам теперь было раздолье.
— На будущий год, — сказала Котику мать, — и ты вырастешь и станешь холостяком; а пока надо учиться ловить рыбу.
И Котик тоже отправился в плаванье через Тихий океан, и Матка показала ему, как спать на спине, поджав ласты и выставив наружу один только нос. Нет на свете лучше колыбели, чем океанские волны, и Котику спалось на них сладко. В один прекрасный день он ощутил странное беспокойство — кожу его словно подёргивало и покалывало, но мать объяснила ему, что у него просто начинает вырабатываться «чутье воды» и что такое покалыванье предвещает плохую погоду: значит, надо поскорее плыть прочь.
— Когда ты ещё немножко подрастёшь, — сказала она, — ты сам будешь знать, в какую сторону плыть, а пока что плыви за дельфином — Морской Свиньёй: уж они всегда знают, откуда ветер дует.
Мимо как раз проплывал большой косяк дельфинов, и Котик что было сил пустился их догонять.
— Как это вы узнаете, куда плыть? — спросил он, еле переводя дух.
Вожак дельфиньей стаи повёл на него белым глазом, нырнул, вынырнул и ответил:
— Я чую непогоду хвостом, молодой человек! Если по хвосту бегут мурашки, это значит, что буря надвигается сзади. Плыви и учись! А если хвост у тебя защекочет к югу от Их Ватера (он подразумевал Экватор), то знай, что шторм впереди, и скорей поворачивай. Плыви и учись! А вода здесь мне что-то не нравится!
Это был один из многих-многих уроков, которые получил Котик, а учился он очень прилежно. Мать научила его охотиться на треску и палтуса, подстерегая их на мелких местах, и добывать морского налима из его укромного убежища среди водорослей; научила нырять на большую глубину и подолгу оставаться под водой, обследуя затонувшие корабли; показала, как весело там можно играть, подражая рыбкам, — юркнуть в иллюминатор с одного борта и пулей вылететь с другой стороны; научила в грозу, когда молнии раскалывают небо, плясать на гребнях волн и махать в знак приветствия ластами проносящимся над водой тупохвостым Альбатросам и Фрегатам; научила выскакивать из воды на манер дельфинов, поджав ласты и оттолкнувшись хвостом, и подлетать вверх на три-четыре фута; научила не трогать летучих рыб, потому что они чересчур костлявы; научила на полном ходу, на глубине десяти морских саженей, вырывать из тресковой спинки самый лакомый кусок; и, наконец, научила не задерживаться и не глазеть на проходящие суда, паче всего на шлюпки с гребцами. По прошествии полугода Котик знал о море всё, что можно было знать, а чего не знал, того и знать не стоило, и за всё это время он ни разу не ступил ластом на твердую землю.
Но в один прекрасный день, когда Котик дремал в тёплой воде неподалёку от острова Хуан-Фернандес[12], его вдруг охватила какая-то неясная истома — на людей нередко так действует весна, — и ему вспомнился славный укатанный берег Нововосточной, от которой его отделяло семь тысяч миль; вспомнились ему совместные игры и забавы, пряный запах морской травы, рёв и сражения котиков. И в ту же минуту он развернулся и поплыл на север — и плыл, и плыл без устали, и по пути десятками встречал своих товарищей, и все они плыли в ту же сторону, и все приветствовали его, говоря:
— Здорово, Котик! Мы все теперь холостяки, и мы будем плясать Танец Огня в бурунах Луканнона и кататься по молодой траве. Но откуда у тебя такая шкурка?
Мех у нашего Котика был теперь чисто белый, и втайне он им очень гордился, но замечаний по поводу своей внешности терпеть не мог и потому только повторял:
— Плывём скорее! Мои косточки истосковались по твердой земле.
И вот наконец все они приплыли к родным берегам и услышали знакомый рёв — это их папаши, старые котики, как обычно, дрались в тумане.
В ту же ночь наш Котик вместе с другими годовалыми юнцами отправился плясать Танец Огня. В летние ночи море между Луканноном и Нововосточной светится фосфорическим блеском. Плывущий котик оставляет за собою огненный след, от любого прыжка в воздух взлетает целый сноп голубоватых искр, а волны устраивают у берега настоящий праздничный фейерверк. Наплясавшись, все двинулись в глубь острова, на законную холостяцкую территорию, и катались там всласть по молоденьким росткам дикой пшеницы, и рассказывали друг другу о своих морских приключениях. О Тихом океане они говорили так, как мальчишки говорят о соседнем леске, который они облазили вдоль и поперёк, собирая орехи; и если бы кто-нибудь подслушал и запомнил их разговор, он мог бы составить такую подробную морскую карту, какая и не снилась океанографам.
Как-то раз с сопки Гутчинсона скатилась вниз компания холостяков постарше — трёх- и четырёхлеток.
— Прочь с дороги, молокососы! — заревели они. — Море необъятно — что вы в нем смыслите? Сперва подрастите да доплывите до мыса Горн! Эй ты, недомерок, где это ты раздобыл такую шикарную белую шубу?
— Нигде не раздобыл, — сердито буркнул Котик, — сама выросла.
Но только он приготовился налететь на своего обидчика, как из-за высокой дюны показалось двое краснолицых, черноволосых людей, и Котик, никогда ещё не видевший человека, поперхнулся и втянул голову в плечи. Холостяки подались назад на несколько шагов и уселись, тупо глядя на обоих пришельцев. Между тем один из них был не кто иной, как сам Кирьяк Бутерин, главный добытчик котиков на острове Святого Павла, а второй — его сын Пантелеймон. Они жили в селении неподалёку от котиковых лежбищ и, как обычно, пришли отобрать животных, которых погонят на убой (потому что котиков гонят, как домашний скот), для того чтобы потом изготовить из их шкур котиковые манто.
— Глянь-ка! — сказал Пантелеймон. — Белый котик!
Кирьяк Бутерин от страха сам почти что побелел — правда, это было нелегко заметить под слоем сала и копоти, покрывавшим его плоское лицо: ведь он был алеут, а алеуты не отличаются чистоплотностью. На всякий случай он забормотал молитву.
— Не трожь его, Пантелеймон! Сколько живу, я ещё не видывал белого котика. Может, это дух старика Захарова, что потонул прошлый год в большую бурю?
— Избави бог, я и близко не подойду, — отозвался Пантелеймон. — Не было бы худа! А ну как то и впрямь старик Захаров? Я ещё задолжал ему за чаечьи яйца!
— Не гляди на него, — посоветовал Кирьяк. — Отрежь-ка от стада вон тот косячок четырёхлеток. Хорошо бы сегодня пропустить сотни две, да рановаго ещё, ребята руку не набили, для начала будет с них и сотни. Давай!
Пантелеймон затрещал перед носом у холостяков самодельной трещоткой из моржовых костей, и животные замерли, пыхтя и отдуваясь. Тогда он двинулся прямо на них, и котики стали отступать, а Кирьяк обошёл их с тыла и направил в глубь острова — и все покорно заковыляли наверх, даже не пытаясь повернуть обратно. Их гнали вперёд на глазах у сотен и сотен тысяч их же товарищей, а те продолжали резвиться как ни в чем не бывало. Белый котик был единственный, кто кинулся к старшим с вопросами, но никто ему не мог толково ответить — все твердили, что люди всегда приходят и угоняют холостяков неизвестно куда, и длится это полтора-два месяца в году.
— Коли так, то пойду-ка и я за ними, — объявил наш Котик и пустился во всю прыть догонять косяк. Он так спешил, что глаза у него чуть не вылезли из орбит от напряжения.
— Белый нас догоняет! — закричал Пантелеймон. — Виданное ли дело, чтобы зверь по своей охоте шёл на убой?
— Ш-ш! Не оглядывайся, — сказал Кирьяк. — Как пить дать, это Захаров! Не забыть бы сказать попу.
До убойного места было не больше полумили, однако на этот путь ушёл добрый час: Кирьяк знал, что если зверей гнать слишком быстро, то они «загорят», как выражаются промышленники, мех станет вылезать, и на свежеснятых шкурах образуются проплешины. Поэтому процессия двигалась медленно; она миновала перешеек Морских Львов, Зимовье Вебстера[13] и наконец добралась до засольного сарая, откуда уже не виден был усеянный котиками берег. Наш Котик по-прежнему шлепал в хвосте, пыхтя и недоумевая. Он решил бы, что здесь уже конец света, когда бы не слышал за собою рёв своих сородичей на лежбище, похожий на грохот поезда в туннеле. Кирьяк уселся на замшелую кочку, вытащил из кармана оловянные часы-луковицу и дал животным остыть полчаса. Так они сидели друг против друга, и Котик слышал, как стучат по земле капли буса[14], скатываясь с шапки Бутерина. Потом появилось ещё десятка с полтора людей, вооружённых дрыгалками — трёхфутовыми окованными железом дубинками; Кирьяк указал им зверей, «загоревших» во время отгона или покусанных другими, и люди ударами грубых сапог из моржовой кожи отшвырнули их в сторону; и тогда Кирьяк крикнул: «Поехали!» — и люди с дубинками, кто во что горазд, замолотили котиков по голове.
Спустя десять минут всё было кончено: на глазах у Котика его товарищей освежевали, вспарывая туши от носа к задним ластам, и на земле выросла груда окровавленных шкур.
Такого Котик вынести уже не мог. Он повернулся и галопом помчался к берегу (котики способны проскакать небольшое расстояние очень быстро), и его недавно только отросшие усы топорщились от ужаса. Добравшись до перешейка Морских Львов, обитатели которого нежились в пене прибоя, он кубарем скатился в воду и принялся раскачиваться в бессильном отчаянии, горько-прегорько всхлипывая.
— Что ещё там стряслось? — брюзгливо обратился к нему один из морских львов (обыкновенно они держатся особняком и ни во что не вмешиваются).
— Скучно! Очень скучно![15] — пожаловался Котик. — Убивают холостяков! Всех холостяков убивают!
Морской Лев повернул голову в ту сторону, где находились котиковые лежбища.
— Вздор! — возразил он. — Твои родичи галдят не меньше прежнего. Ты, верно, видел, как старик Бутерин обработал какой-нибудь косяк? Так он это делает уже почитай лет тридцать.
— Но ведь это ужасно! — сказал Котик, и тут как раз на него накатила волна; однако он сумел удержать равновесие и с помощью ловкого манёвра ластами остановился в воде как вкопанный — в трёх дюймах от острого края скалы.
— Недурно для одногодка! — одобрительно заметил Морской Лев, умевший оценить хорошего пловца. — Да, ты, пожалуй, прав: приятного тут мало; но ведь вы, котики, сами виноваты. Если вы из года в год упорно возвращаетесь на старые места, люди смотрят на вас как на свою законную добычу. Видно, вам на роду написано подставлять голову под дубинку — разве что отыщется для вас такой остров, куда не смогут добраться люди.
— А нет ли где такого острова? — поинтересовался Котик.
— Я двадцать лет без малого охочусь на палтуса, но безлюдных островов не встречал. Впрочем, я вижу, ты не робкого десятка и очень любишь приставать к старшим с расспросами. Плыви-ка ты на Моржовый остров и разыщи там Сивуча. Может, и услышишь от него что-нибудь дельное. Да погоди, не кидайся ты сразу плыть! Дотуда добрых шесть миль, и на твоем месте, голубчик, я бы сперва вылез на берег и часок соснул.
Котик послушался доброго совета: доплыл до своего берега, вылез на сушу и поспал полчаса, то и дело вздрагивая всей кожей — такая уж у котиков привычка. Проснувшись, он тут же пустился в путь к Моржовому острову — так называют небольшой островок, что лежит к северо-востоку от Нововосточной. На его скалистых уступах испокон веку гнездятся чайки, и, кроме птиц да моржей, там никого и нет.
Наш Котик сразу отыскал Сивуча — огромною, уродливого, неповоротливого тихоокеанского моржа с длиннющими клыками, покрытого противными наростами и страшно невоспитанного. Выносить общество Сивуча можно только когда он спит, а в этот миг он как раз почивал сном праведника, выставив из воды задние ласты.
— Эй! Проснись! — рявкнул Котик что было сил — ему надо было перекричать чаек.
— Ха! Хо! Хм! Что такое? — сонно прохрипел Сивуч и на всякий случай ткнул клыками в бок своего соседа и разбудил его, а тот разбудил моржа, спавшего рядом, а тот следующего — и так далее, так что вскоре вся моржовая колония проснулась и недоуменно хлопала глазами, но Котика никто не замечал.
— Эге-гей! Вот он я! — крикнул Котик, подскакивая на волнах, как белый мячик.
— Ах, чтоб меня ободрали! — произнёс с расстановкой Сивуч, и все моржи поглядели на Котика — в точности так, как поглядели бы на дерзкого мальчишку пожилые завсегдатаи лондонского клуба, расположившиеся в креслах вздремнуть после обеда.
Котику решительно не понравилось выражение, которое употребил Сивуч: слишком живо стояла перед ним картина, с этим связанная. Поэтому он приступил прямо к делу и крикнул:
— Не знаешь ли ты такого места для котиков, где нет людей?
— Ступай поищи, — ответил Сивуч, снова прикрыв глаза — Плыви своей дорогой. У нас тут дела поважнее.
Тогда наш Котик подпрыгнул высоко в воздух и заорал во всю глотку.
— Слизнеед! Слизнеед!
Он знал, что Сивуч не поймал за всю жизнь ни одной рыбки и кормится одними водорослями да слизняками-моллюсками, хотя и строит из себя необыкновенно грозную персону. Разумеется, все птицы, сколько их было на острове — и глупыши, и говорушки, и топорики, и чайки-ипатки, и чайки-моевки, и чайки-бургомистры, которых хлебом не корми, только дай понасмешничать, — все до одной тотчас же подхватили этот крик, и, если верить Лиммершину, минут пять на острове стоял такой гам, что даже пушечного выстрела никто бы не услышал. Всё пернатое население что было мочи верещало и вопило: «Слизнеед! Старик!», а бедняга Сивуч знай кряхтел да ворочался с боку на бок
— Ну? Теперь скажешь? — еле выдохнул Котик.
— Ступай спроси у Морских Коров[16], — ответил Сивуч. — Если они ещё плавают в море, они тебе скажут.
— А как я узнаю Морских Коров? Какие они? — спросил Котик, отплывая от берега.
— Изо всех морских жителей они самые мерзкие на вид! — прокричала одна особенно нахальная Чайка-Бургомистр, кружась перед самым носом у Сивуча. — Они ещё противнее, чем Сивуч! Ещё противнее и ещё невоспитаннее! Ста-ри-и-ик!
Провожаемый пронзительными воплями чаек, Котик поплыл назад к Нововосточной. Но когда он поделился с сородичами своим намерением отыскать в море остров, где котики могли бы жить в безопасности, то сочувствия он не нашёл. Все в один голос твердили ему, что отгон — дело обычное, что так уж исстари повелось и что нечего было соваться на убойную площадку, коль скоро он такой впечатлительный. Правда, тут имелась одна существенная разница, никто из остальных котиков не видел, как бьют ихнего брата. Кроме того, как вы помните, наш Котик был белый.
Старый Секач, прослышав о похождениях сына, заметил:
— Думай-ка лучше о том, чтоб поскорее подрасти, да стать, как твой отец, большим и сильным, да завести семью — и никто тебя пальцем не тронет. Лет через пяток ты отлично сумеешь за себя постоять.
И даже кроткая Матка сказала:
— Ты не сможешь ничего изменить, Котик. Плыви поиграй.
И Котик поплыл в море, но даже когда он плясал Танец Огня, на сердце у него было невесело.
В ту осень он покинул родные берега в числе первых и пустился в дальний путь в одиночку, потому что в его упрямой головёнке засела тайная мысль: во что бы то ни стало отыскать Морских Коров, если только они взаправду существуют, и с их помощью найти безлюдный остров, где котики могли бы жить в довольстве и покое. И он обшарил весь Тихий океан вдоль и поперёк, и пересёк его с севера на юг, проплывая до трёхсот миль в сутки. На пути с ним было столько приключений, что ни в сказке сказать, ни пером описать: он еле спасся от Гигантской Акулы, ускользнул от Пятнистой Акулы, увильнул от Молот-Рыбы, перевидал всех бороздящих океан бездомных бродяг, болтунов и бездельников, свёл знакомство с важными и чинными глубоководными рыбами, побеседовал с пёстрыми моллюсками-гребешками, которые кичатся тем, что прочно приросли к морскому дну и сотни лет не двигаются с места; но ни разу он не встретил Морских Коров и нигде не обнаружил острова, который пришёлся бы ему по вкусу.
Если берег попадался твёрдый и удобный и при этом достаточно отлогий, чтобы по нему легко было взбираться, то на горизонте непременно виднелся дымок китобойного судна, на котором топили ворвань, а Котик уже знал, что это значит. На многих островах он находил следы пребывания своих родичей, истреблённых людьми, а Котик знал и то, что, посетив какой-либо берег однажды, люди снова вернутся туда.
Он свёл дружбу с одним старым тупохвостым альбатросом, который порекомендовал ему остров Кергелен[17], где всегда царит тишина и покой; но по пути туда наш Котик попал в ужасную грозу с градом и чуть не расстался с жизнью среди щербатых береговых утёсов. Отчаянно борясь с ветром, он всё же пробился к острову и увидел, что и на Кергелене жили когда-то котики. И так было со всеми островами, где он побывал.
Лиммершин назвал мне все эти острова, и перечень получился длинный, потому что Котик провёл в странствиях целых пять лет, лишь на четыре месяца возвращаясь домой, где все потешались над ним и над его несуществующими островами. Он побывал на засушливых Галапагосских островах[18], расположенных на самом экваторе, и чуть не испёкся там заживо; он побывал на островах Джорджии[19], на Оркнейских островах[20], на островах Зеленого Мыса[21], на Малом Соловьином острове[22], на острове Гофа[23], на острове Буве[24], на островах Крозе[25] и ещё на крохотном безымянном островке южнее мыса Доброй Надежды[26]. И повсюду он слышал от жителей моря одну и ту же историю: было время, когда в этих местах водились котики, но люди истребили их всех. Даже когда наш путешественник, возвращаясь с острова Гофа, отклонился от курса на много тысяч миль и добрался до мыса Корриентес[27], он обнаружил на прибрежных утесах сотни три жалких, облезлых котиков, и они рассказали ему, что и сюда нашли дорогу люди.
Тут уж сердце его не выдержало, и он обогнул мыс Горн и решил плыть на север, домой. По пути он сделал остановку на небольшом островке, густо поросшем зелёными деревьями, и там набрёл на старого-престарого, доживавшего свой век котика. Наш герой стал ловить для него рыбу и поведал ему все свои горести.
— А теперь, — сказал он напоследок, — я решил вернуться домой, и пускай меня гонят на бойню: мне уже всё равно.
— Погоди, не отчаивайся, — посоветовал его новый знакомец. — Я последний из погибшего племени котиков с острова Масафуэра[28]. Давным-давно, когда люди били нас сотнями тысяч, по берегам ходили слухи, что будто бы настанет такой день, когда с севера приплывёт белый котик и спасёт весь наш народ. Я стар и не доживу до этого дня, но, может быть, его дождутся другие. Попытайся ещё разок!
Котик гордо закрутил свои усы (а усы у него выросли роскошные) и сказал:
— Во всем мире есть только один белый котик — это я; и я единственный котик на свете, неважно — белый или чёрный, который додумался до того, что надо отыскать новый остров.
Произнеся это, он опять ощутил прилив сил; но когда он добрался до дому, мать стала упрашивать его нынче же летом жениться и обзавестись семейством: ведь Котик был уже не холостяк, а самый настоящий секач. Он отрастил густую, волнистую белую гриву и с виду был такой же грузный, мощный и свирепый, как и его отец.
— Позволь мне повременить ещё год, — упорствовал Котик, — Мне исполнится семь, а ты ведь знаешь, что семь — число особое: недаром седьмая волна дальше всех выплёскивает на берег.
По странному совпадению, среди знакомых Котика нашлась одна молодая особа, которая тоже решила годик повременить до замужества; и Котик плясал с ней Танец Огня у берегов Луканнона в ночь перед тем, как отправиться в своё последнее путешествие.
На сей раз он поплыл в западном направлении, преследуя большой косяк палтуса, поскольку теперь ему требовалось не менее ста фунтов рыбы в день, чтобы сохранить кондицию. Котик охотился, пока не устал, а потом свернулся и улёгся спать, покачиваясь в ложбинках волн, омывающих остров Медный[29]. Окрестность он знал назубок; поэтому когда его вынесло на мель и мягко стукнуло о водоросли на дне, он тут же проснулся, пробурчал: «Гм-гм, прилив сегодня сильный!», перевернулся на другой бок, открыл под водой глаза и сладко потянулся. Но тут же он, как кошка, подскочил кверху, и сон у него как рукой сняло, потому что совсем рядом, на отмели, в густых водорослях паслись и громко чавкали какие-то несусветные создания.
— Бур-р-руны Магеллана! — буркнул Котик себе в усы. — Это ещё кто такие, кит их побери?
Создания и впрямь имели престранный вид и не похожи были ни на кита, ни на акулу, ни на моржа, ни на тюленя, ни на белуху, ни на нерпу, ни на ската, ни на спрута, ни на каракатицу. У них было веретенообразное туловище, футов двадцать или тридцать в длину, а вместо задних ластов — плоский хвост, ни дать ни взять лопата из мокрой кожи. Голова у них была самой нелепой формы, какую только можно вообразить, а когда они отрывались от еды, то начинали раскачиваться на хвосте, церемонно раскланиваясь на все стороны и помахивая передними ластами, как толстяк в ресторане, подзывающий официанта.
— Гм-гм! — произнёс Котик. — Хороша ли охота, почтеннейшие?
Вместо ответа загадочные существа продолжали помахивать ластами и кланяться, точь-в-точь как дурацкий Лакей-Лягушка из «Алисы в Стране Чудес». Когда они опять принялись за еду, Котик заметил, что верхняя губа у них раздвоена: обе половинки то расходились в стороны на целый фут, то вновь сдвигались, захватив здоровенный пук водорослей, который затем торжественно отправлялся в рот и с шумом пережёвывался.
— Неопрятно вы как-то едите, господа, — заметил Котик и, слегка раздосадованный тем, что его слова остались без внимания, продолжал — Ладно, ладно, если у вас в передних ластах есть лишний сустав, нечего этим так уж козырять. Кланяться-то вы умеете, но я хотел бы знать, как вас зовут.
Раздвоенные губы шевелились и подёргивались, зеленоватые стеклянные глаза в упор глядели на Котика, но ответа он по-прежнему не получал.
— Вот что я вам скажу! — в сердцах объявил Котик. Изо всех жителей моря вы самые мерзкие на вид! Вы ещё хуже Сивуча! И ещё невоспитаннее!
И вдруг его осенило — он вспомнил, что прокричала тогда Чайка-Бургомистр на Моржовом острове, и понял, что наконец нашёл Морских Коров.
Пока они паслись на дне, сопя и чавкая, Котик подплыл поближе и принялся засыпать их вопросами на всех известных ему морских наречиях. Обитатели морей, как и люди, говорят на разных языках, а Котик за время своих путешествий изрядно понаторел в этом деле. Но Морские Коровы молчали по одной простой причине: они лишены дара речи. У них только шесть шейных позвонков взамен положенных семи, и бывалые морские жители уверяют, что именно поэтому они не способны переговариваться даже между собой. Зато у них в передних ластах, как вы уже знаете, имеется лишний сустав, и благодаря его подвижности Морские Коровы могут обмениваться знаками, отчасти напоминающими телеграфный код.
Бедняга Котик бился с ними до самого рассвета, покуда грива у него не встала дыбом, а терпенье не лопнуло, как скорлупа рака-отшельника. Но к утру Морские Коровы потихоньку двинулись в путь, держа курс на север, то и дело они останавливались и принимались раскланиваться, как бы молчаливо совещаясь, потом плыли дальше, и Котик плыл за ними. Про себя он рассудил так: «Если эти бессмысленные создания смогли уцелеть в океане, если их не перебили всех до единого — значит, они нашли себе какое-то надёжное прибежище, а что годится для Морских Коров, сгодится и для котиков. Только плыли бы они чуть побыстрее!»
Нелегко приходилось Котику: стадо Морских Коров проплывало всего миль сорок-пятьдесят в сутки, на ночь останавливалось кормиться и всё время держалось близко к берегу. Котик прямо из кожи вон лез — он плавал вокруг них, плавал над ними, плавал под ними, но расшевелить их никак не удавалось. По мере продвижения к северу они всё чаще останавливались для своих безмолвных совещаний, и Котик чуть было не отгрыз себе усы от досады, но вовремя заметил, что они плывут не наобум, а придерживаются тёплого течения — и тут он впервые проникся к ним известным уважением.
Однажды ночью они вдруг стали резко погружаться, словно пущенные ко дну камни, и поплыли с неожиданной быстротой. Изумлённый Котик кинулся их догонять — до сих пор ему и в голову не приходило, что Морские Коровы способны развить такую скорость. Они подплыли прямо к подводной гряде скал, перегораживавшей дно на подходе к берегу, и стали одна за другой нырять в черное отверстие у подножья гряды, на глубине двадцати саженей ниже уровня моря. Нырнув вслед за ними, Котик очутился в тёмном подводном туннеле — и плыл, и плыл так долго, что стал уже задыхаться, но тут как раз туннель кончился, и Котик, как пробка, выскочил на поверхность.
— Клянусь гривой! — вымолвил он, глотнув свежего воздуха и отфыркиваясь. — Стоило попотеть, чтобы сюда попасть!
Морские Коровы расплылись в разные стороны и теперь толклись, лениво пощипывая водоросли, у острова такой красоты, каких котик и во сне не видел. На многие мили вдоль берега тянулись гладкие, плоские каменные террасы, как нарочно созданные для котиковых лежбищ; за ними в глубь суши полого поднимались песчаные укатанные пляжи, на которых могли резвиться малыши; здесь было всё, чего только можно пожелать: волны, чтобы плясать на них, высокая трава, чтобы на ней нежиться, дюны, чтобы влезать на них и скатываться вниз. И самое главное — Котик понял благодаря особому чутью, которое никогда не обманет истинного Секача, что в этих водах ещё не бывал человек.
Первым делом Котик удостоверился, что по части рыбы здесь тоже всё в порядке, а потом не торопясь обследовал береговую линию и пересчитал все восхитительные островки, наполовину скрытые живописно клубящимся туманом. С севера, со стороны моря, тянулась цепь песчаных и каменистых отмелей — надёжная защита от кораблей: ни одно судно не смогло подойти бы к островам ближе чем на шесть миль. От суши архипелаг отделялся глубоким проливом; на противоположном берегу высились неприступные отвесные скалы, а под водою, у подножья этих скал, был вход в туннель.
— Ну прямо как у нас дома, только в десять раз лучше, — сказал Котик.— Видно, Морские Коровы умнее, чем я думал. Люди — даже если бы они сюда явились — по таким скалам спуститься не смогут, а на этих замечательных мелях любой корабль в два счета разлетится в щепки. Да, если есть в океане безопасное место, то оно тут и нигде больше.
И Котику вдруг вспомнилась его невеста, и ему захотелось поскорее вернуться к родным берегам; но перед тем как пуститься в обратный путь, он ещё раз старательно обследовал новые места, чтобы дома рассказать о них во всех подробностях.
Потом он нырнул, отыскал и хорошенько запомнил вход в туннель и что было сил поплыл на юг. Опасаться было нечего: о существовании тайного подводного хода никто, кроме Морских Коров (а теперь и котиков!), не догадался бы. Котик и сам, вынырнув с противоположной стороны и оглянувшись, едва мог поверить, что проплыл под этими грозными скалами.
До Нововосточной он добирался целых шесть суток, хотя и очень спешил, и первая, кого он увидел, выйдя на сушу у перешейка Морских Львов, была его невеста, которая ждала его, как обещала; и в его глазах она сразу прочла, что он нашёл наконец свой остров.
Но когда он рассказал собратьям о своём открытии, то и холостяки, и его папаша Секач, да и все остальные котики принялись потешаться над ним, а один из его сверстников объявил:
— Слушать тебя очень интересно. Котик, но, право, нельзя же так — свалиться как снег на голову и велеть нам собираться неизвестно куда. Не забывай, что мы тут кровь проливали, добывая себе лёжки, покуда ты без забот и хлопот разгуливал по морям. Ты ведь никогда ещё не дрался.
При этих словах все расхохотались, а говоривший вздёрнул голову и самодовольно покачал ею из стороны в сторону. Он как раз недавно женился и поэтому ужасно важничал.
— Верно, я не дрался, и драться мне пока незачем, — ответив Котик. — Я просто хочу увести вас туда, где вы все сможете жить в безопасности. Что толку в вечных драках?
— Ну, само собой, коли ты против драк, то я молчу, — сказал молодожён с нехорошим смешком.
— А поплывёшь ты за мной, если я тебя побью? — спросил Котик, и глаза его зажглись зелёным блеском, потому что самая мысль о драке была ему ненавистна.
— Идёт, — беспечно согласился молодожён — Если только твоя возьмёт — так тому и быть!
Не успел он договорить, как наш Котик ринулся на него и вонзил клыки в его жирный загривок. Потом он поднатужился, проволок своего врага по песку, как следует встряхнул и швырнул оземь. После этого он проревел во всеуслышанье:
— Я пять лет подряд бороздил моря для вашей же пользы! Я нашёл остров, где вам будет покойно, но добром вас не убедить. Вас надо учить по-другому. Так берегитесь!
Лиммершин говорил мне, что за всю свою жизнь — а он ежегодно наблюдает не меньше десяти тысяч сражений, — что за всю свою птичью жизнь он не видел подобного зрелища. Котик кинулся в бой очертя голову. Он напал на самого крупного секача, который ему подвернулся, схватил его за горло и колотил и молотил до тех пор, пока тот, полузадушенный, не запросил пощады; тогда он отшвырнул его прочь и принялся за следующего. Ведь наш Котик не соблюдал ежегодного летнего поста, как другие секачи; дальние морские экспедиции помогли ему сохранить отличную спортивную форму, а самое главное — он дрался первый раз в жизни. Его роскошная белая грива ощетинилась от ярости, глаза горели, клыки сверкали — словом, он был великолепен.
Старый Секач, его отец, некоторое время наблюдал, как Котик в пылу сражения подбрасывает в воздух пожилых седых самцов, словно рыбёшек, и раскидывает холостяков направо и налево, — и наконец не выдержал и заревел что было мочи:
— Он, может быть, безумец, но он лучший боец на свете! Не тронь своего отца, сын мой! Он с тобой!
Котик издал ответный боевой клич, и старый Секач присоединился к нему; усы его топорщились, он пыхтел, как паровоз, а Матка и невеста Котика притаились в укромном местечке и любовались подвигами своих повелителей. Славное было сражение! Они бились до тех пор, пока на берегу не осталось ни одного котика, который отважился бы поднять голову. И тогда они вдвоём величественным шагом прошлись по полю брани взад и вперёд, оглашая пляж победным рёвом.
Ночью, когда сквозь туманную пелену прорывались отблески северного сияния. Котик взобрался на голую скалу и окинул взглядом разорённые лёжки и своих израненных, окровавленных родичей.
— Надеюсь, — сказал он, — мой урок пойдёт вам на пользу.
— Клянусь гривой! — отозвался старый Секач, с трудом распрямляя спину, потому что и ему крепко досталось за день, — сам Кит-Касатка не мог бы их лучше отделать. Сын, я горжусь тобой, и скажу тебе больше — я поплыву за тобой на твой остров, если, конечно, он существует.
— Эй вы, жирные морские свиньи! Кто согласен плыть за мной к туннелю Морских Коров? Отвечайте, а то я опять примусь за вас! — загремел Котик.
— Мы, мы, — выдохнули тысячи усталых голосов. — Мы согласны плыть за тобой, Белый Котик.
И Котик втянул голову в плечи и удовлетворенно прикрыл глаза. Он, правда, был теперь не белый, а красный, погому что был изранен от головы до хвоста. Но, само собой разумеется, гордость не позволяла ему ни считать, ни зализывать раны.
Неделю спустя во главе первой армии переселенцев (около десятка тысяч холостяков и старых самцов) Котик отплыл к туннелю Морских Коров, а те, кто предпочёл остаться дома, честили их безмозглыми болванами. Но по весне, когда земляки свиделись на тихоокеанских рыбных банках, первые переселенцы порассказали столько чудес о своих островах, что всё больше и больше котиков стало покидать Нововосточную.
Разумеется, дело это было не быстрое, потому что котики от природы тугодумы и подолгу взвешивают разные за и против. Но с каждым годом всё больше их уплывало с берегов Нововосточной, Луканнона и соседних лежбищ и переселялось на счастливые, надёжно защищённые острова. Там и сейчас проводит лето наш Белый Котик: он всё растёт, жиреет и набирается сил, а вокруг него резвятся холостяки и плещет море, не знающее человека.
Эту торжественную и печальную песню поют все котики с острова Святого Павла, направляясь к своим родным берегам. Она заменяет котикам национальный гимн.
Я видел братьев утром (ох, как же стар я стал!) —
В заливе, где о берег дробится пенный вал;
Я голос братьев слышал, вступавший с ветром в спор:
На пляжах Луканнона звучал мильонный хор.
Он пел о мирных лёжках на скалах у лагун,
О холостяцких играх на мягких склонах дюн
И о полночных плясках средь огненных зыбей —
Тогда наш мирный берег ещё не знал людей…
Я утром братьев видел (боюсь, в последний раз);
Казался чёрным берег — так много было нас,
И секачи спешили добыть себе невест,
И рёв их разносился на много миль окрест.
О берег Луканнона, туманный и сырой!
Просторные площадки, поросшие травой!
Лишайник на утёсах, блаженство летних дрём!
О берег Луканнона, ты наш родимый дом!
Я утром видел братьев — избитых, чуть живых,
Что сделали мы людям? Куда бежать от них?
Нас море не укроет и суша не спасёт —
Мы кончим век на бойне, как бессловесный скот.
Лети, крылатый странник, на юг, на юг лети,
И всем о нашем горе поведай по пути:
Скажи, что злые люди нас губят без стыда
И скоро опустеет наш берег навсегда.[30]
Ждал у лаза как-то раз
Кожу-В-Складках Красный-Глаз.
Красный-Глаз воскликнул так:
«Эй, спляши со смертью, Наг!»
Тело к телу, к пасти пасть
(Ну, смелее, Наг!).
Суждено тебе пропасть!
(Веселее, Наг!).
Кто кого? Вопрос решён
(Обманулся Наг).
Не поможет капюшон
(Промахнулся Наг!)[31]
Это рассказ о великой войне, которую вёл в одиночку Рикки-Тикки-Тави в ванной большого дома в посёлке Сигаули.
Дарзи, птица-портной, помогала ему, и Чучундра, мускусная крыса[32] — та, что никогда не выбежит на середину комнаты, а всё крадётся у самой стены, — давала ему советы. Но по-настоящему воевал он один.
Рикки-Тикки-Тави был мангуст[33]. И хвост, и мех были у него, как у маленькой кошки, а голова и все повадки — как у ласочки. Глаза у него были розовые, и кончик его беспокойного носа тоже был розовый. Рикки мог почесаться, где вздумается, всё равно какой лапкой: передней ли, задней ли. И так умел он распушить свой хвост, что хвост делался похожим на круглую длинную щетку. И его боевой клич, когда он мчался в высоких травах, был рикки-тикки-тикки-тикки-чк!
Он жил с отцом и матерью в узкой ложбине. Но однажды летом произошло наводнение, и вода понесла его вдоль придорожного рва. Он брыкался и барахтался, как мог. Наконец ему удалось ухватиться за плывущий пучок травы, и так он держался, пока не лишился сознания. Очнулся он на горячем припёке в саду, посередине дорожки, истерзанный и грязный, а какой-то мальчик в это время сказал:
— Мёртвый мангуст! Давай устроим похороны!
— Нет, — сказала мальчику мать, — возьмём-ка его и обсушим. Может быть, он ещё живой.
Они внесли его в дом, и какой-то большой человек взял его двумя пальцами и сказал, что он вовсе не мёртвый, а только захлебнулся в воде. Тогда его завернули в вату и стали обогревать у огня. Он открыл глаза и чихнул.
— А теперь, — сказал Большой Человек[34], — не пугайте его, и мы поглядим, что он станет делать.
Нет на свете ничего труднее, как испугать мангуста, потому что он от носа до хвоста весь горит любопытством. «Беги Разузнай и Разнюхай» — начертано на семейном гербе у мангустов, а Рикки-Тикки был чистокровный мангуст. Он всмотрелся в вату, сообразил, что она не годна для еды, обежал вокруг стола, сел на задние лапки, привёл свою шерстку в порядок и вскочил мальчику на плечо.
— Не бойся, Тедди, — сказал Большой Человек. — Это он хочет с тобой подружиться.
— Ай, он щекочет мне шею! — вскрикнул Тедди.
Рикки-Тикки заглянул ему за воротник, понюхал ухо и, спустившись на пол, начал тереть себе нос.
— Вот чудеса! — сказала Теддина мать. — И это называется дикий зверёк! Верно, он оттого такой ручной, что мы были добры к нему.
— Мангусты все такие, — сказал её муж. — Если Тедди не станет поднимать его с пола за хвост и не вздумает сажать его в клетку, он поселится у нас и будет бегать по всему дому… Дадим ему чего-нибудь поесть.
Ему дали маленький кусочек сырого мяса. Мясо ему страшно понравилось. После завтрака он сейчас же побежал на веранду, присел на солнышке и распушил свою шерстку, чтобы высушить её до самых корней. И тотчас же ему стало лучше.
«В этом доме есть немало такого, что я должен разведать как можно скорее. Моим родителям за всю свою жизнь не случалось разведать столько. Останусь тут и разведаю всё как есть».
Весь этот день он только и делал, что рыскал по всему дому. Он чуть не утонул в ванне, он сунулся носом в чернила и тотчас же после этого обжёг себе нос о сигару, которую курил Большой Человек, потому что взобрался к Большому Человеку на колени посмотреть, как пишут пером на бумаге. Вечером он прибежал в Теддину спальню, чтобы проследить, как зажигаются керосиновые лампы. А когда Тедди улёгся в постель, Рикки-Тикки прикорнул возле него, но оказался беспокойным соседом, потому что при всяком шорохе вскакивал и настораживался и бежал разузнавать, в чём дело. Отец с матерью зашли перед сном проведать своего спящего сына и увидели, что Рикки-Тикки не спит, а сидит у него на подушке.
— Не нравится мне это, — сказала Теддина мать. — Что если он укусит ребёнка?
— Не бойся, — сказал отец. — Эта зверюшка защитит его лучше всякой собаки. Если, например, вползёт змея…
Но Теддина мать и думать не хотела о таких ужасах. К утреннему завтраку Рикки въехал на веранду верхом на Теддином плече. Ему дали банан и кусочек яйца. Он перебывал на коленях у всех, потому что хороший мангуст никогда не теряет надежды сделаться домашним мангустом. Каждый из них с детства мечтает о том, что он будет жить в человечьем доме и бегать из комнаты в комнату.
После завтрака Рикки-Тикки выбежал в сад — поглядеть, нет ли там чего замечательного. Сад был большой, лишь наполовину расчищенный. Розы росли в нем огромные — каждый куст, как беседка, — и бамбуковые рощи, и апельсиновые деревья, и лимонные, и густые заросли высокой травы. Рикки-Тикки даже облизнулся.
— Неплохое место для охоты! — сказал он.
И чуть только подумал об охоте, хвост у него раздулся, как круглая щетка. Он быстро обежал всю окрестность, нюхнул здесь, нюхнул там, и вдруг до него донеслись из терновника чьи-то печальные голоса. Там, в терновнике, жили Дарзи, птица-портной, и его жена. У них было красивое гнездо: они сшили его из двух большущих листьев тонкими волокнистыми прутиками и набили мягким пухом и хлопком. Гнездо качалось во все стороны, а они сидели на краю и громко плакали.
— Что случилось? — спросил Рикки-Тикки.
— Большое несчастье! — ответил Дарзи. — Один из наших птенчиков вывалился вчера из гнезда, и Наг проглотил его.
— Гм, — сказал Рикки-Тикки, — это очень печально… Но я тут недавно… Я нездешний… Кто такой Наг?
Дарзи и его жена юркнули в гнездо и ничего не ответили, потому что из густой травы, из-под куста, послышалось негромкое шипение — страшный, холодный звук, который заставил Рикки-Тикки отскочить назад на целых два фута. Потом из травы всё выше и выше, вершок за вершком, стала подниматься голова Нага, огромной чёрной кобры[35], — и был этот Наг пяти футов длины от головы до хвоста.
Когда треть его туловища поднялась над землёй, он остановился и начал качаться, как одуванчик под ветром, и глянул на Рикки-Тикки своими злыми змеиными глазками, которые остаются всегда одинаковые, о чем бы ни думал Наг.
— Ты спрашиваешь, кто такой Наг? Смотри на меня и дрожи! Потому что Наг это я…
И он раздул свой капюшон, и Рикки-Тикки увидел на капюшоне очковую метку, точь-в-точь как стальная петля от стального крючка.
Рикки стало страшно — на минуту. Дольше одной минуты мангусты вообще никого не боятся, и хотя Рикки-Тикки никогда не видал живой кобры, так как мать кормила его мёртвыми, он хорошо понимал, что мангусты для того и существуют на свете, чтобы сражаться со змеями, побеждать их и есть. Это было известно и Нагу, и потому в глубине его холодного сердца был страх.
— Ну так что! — сказал Рикки-Тикки, и хвост у него стал раздуваться опять. — Ты думаешь, если у тебя узор на спине, так ты имеешь право глотать птенчиков, которые выпадут из гнезда?
Наг думал в это время о другом и зорко вглядывался, не шевелится ли трава за спиной у Рикки. Он знал, что если в саду появились мангусты, значит, и ему, и всему змеиному роду скоро придёт конец. Но теперь ему было нужно усыпить внимание врага. Поэтому он чуть-чуть нагнул голову и, склонив её набок, сказал:
— Давай поговорим. Ведь птичьи яйца ты ешь, не правда ли? Почему бы мне не лакомиться птичками?
— Сзади! Сзади! Оглянись! — пел в это время Дарзи.
Но Рикки-Тикки хорошо понимал, что пялить глаза уже некогда. Он подпрыгнул как можно выше и внизу под собой увидел шипящую голову Нагайны, злой жены Нага. Она подкралась сзади, покуда Наг разговаривал с ним, и хотела прикончить его. Она оттого и шипела, что Рикки ускользнул от неё. Подпрыгнувший Рикки бухнулся к ней прямо на спину, и будь он постарше, он знал бы, что теперь самое время прокусить её спину зубами: один укус — и готово! Но он боялся, как бы она не хлестнула его своим страшным хвостом. Впрочем, он куснул её, но не так сильно, как следовало, и тотчас же отскочил от извивов хвоста, оставив змею разъярённой и раненой.
— Гадкий, гадкий Дарзи! — сказал Наг и вытянулся вверх сколько мог, чтобы достать до гнезда, висевшего на терновом кусте.
Но Дарзи нарочно построил своё гнездо так высоко, чтобы змеи не достали до него, и гнездо только качнулось на ветке.
Рикки-Тикки чувствовал, что глаза у него становятся всё краснее и жарче, а когда глаза у мангуста краснеют, это значит — он очень сердит. Он сел на хвост и на задние лапы, как маленький кенгурёнок, и, поглядев во все стороны, затараторил от ярости. Но воевать было не с кем: Наг и Нагайна юркнули в траву и исчезли. Когда змее случится промахнуться, она не говорит ни единого слова и не показывает, что она собирается делать. Рикки-Тикки даже не пытался преследовать врагов, так как не был уверен, может ли справиться с обоими сразу. Он побежал рысцой по направлению к дому, сел на песчаной тропинке и глубоко задумался. Да и было о чём.
Когда тебе случится читать старые книги о разных животных, ты прочтёшь, будто ужаленный змеёй мангуст тотчас же убегает прочь и съедает какую-то травку, которая будто бы лечит его от укуса. Это неверно. Победа мангуста над коброй — в быстроте его глаз и лап. У кобры — укус, у мангуста — прыжок.
И так как никакому глазу не уследить за движением змеиной головы, когда она хочет ужалить, этот прыжок мангуста чудеснее всякой волшебной травы.
Рикки-Тикки хорошо понимал, что он ещё молодой и неопытный. Оттого ему было так радостно думать, что он изловчился увильнуть от нападения сзади. Он почувствовал большое уважение к себе, и, когда по садовой дорожке подбежал к нему Тедди, он был не прочь позволить мальчугану, чтобы тот погладил его. Но как раз в ту минуту, когда Тедди нагнулся над ним, что-то мелькнуло, извиваясь, в пыли, и тоненький голосок произнёс: «Берегись! Я — Смерть!» Это была Карайт, пыльно-серая змейка, которая любит валяться в песке. Жало у неё такое же ядовитое, как у кобры, но оттого, что она маленькая, никто не замечает её, и таким образом она приносит людям ещё больше вреда.
Глаза у Рикки-Тикки опять стали красные, и он, приплясывая, подбежал к Карайт той особенной, неровной походкой враскачку, которую унаследовал от своих прародителей. Походка забавная, но очень удобная, потому что даёт вам возможность сделать прыжок под каким угодно углом. А когда имеешь дело со змеями, это важнее всего. Поединок с Карайт был ещё опаснее для Рикки, чем сражение с Нагом, потому что Карайт такая маленькая, такая юркая и ловкая змейка, что если только Рикки не вопьётся в неё сзади зубами чуть пониже головы, Карайт непременно ужалит его либо в глаз, либо в губу.
Впрочем, Рикки этого не знал. Глаза у него совсем покраснели, он уже ни о чём не раздумывал — он шёл и раскачивался взад и вперёд, выискивая, куда ему лучше вонзиться зубами. Карайт налетела на него. Рикки отскочил вбок и хотел было её укусить, но проклятая пыльно-серая головка очутилась у самого его затылка, и, чтобы сбросить её со спины, ему пришлось перекувырнуться в воздухе. Она не отставала и мчалась за ним по пятам.
Тедди повернулся к дому и крикнул:
— Идите посмотрите: наш мангуст убивает змею!
И Рикки-Тикки услышал, как взвизгнула Теддина мать. Отец мальчика выбежал с палкой, но как раз в это время Карайт сделала неудачный рывок — дальше, чем нужно, — и Рикки-Тикки вскочил на неё и впился зубами чуть пониже её головы, а потом откатился прочь. Карайт сразу перестала шевелиться, и Рикки-Тикки уже приготовился съесть её, начиная с хвоста (таков обеденный обычай у мангустов), когда он вспомнил, что мангусты от сытной еды тяжелеют и что если он хочет сохранить свою ловкость и силу, он должен оставаться худым. Он отошёл прочь и стал кувыркаться в пыли под кустом клещевины, а Теддин отец набросился с палкой на мёртвую.
«К чему это? — думал Рикки. — Ведь я уже прикончил её».
И тут к Рикки-Тикки подбежала Теддина мать, подняла его прямо из пыли и стала крепко прижимать к себе, крича, что он спас её сына от смерти, а Тедди сделал большие глаза, и в его глазах был испуг. Суматоха понравилась Рикки, но из-за чего она произошла, он, конечно, не мог понять. За что они так ласкают его? Ведь для него драться со змеями то же самое, что для Тедди кувыркаться в пыли — одно удовольствие.
Когда сели обедать, Рикки-Тикки, гуляя по скатерти среди стаканов и рюмок, мог бы трижды набить себе брюхо самыми вкусными лакомствами, но он помнил о Наге и Нагайне, и хотя ему было очень приятно, что Теддина мать тискает и гладит его и что Тедди сажает его к себе на плечо, но глаза у него то и дело краснели, и он испускал свой воинственный клич: рикки-тикки-тикки-тикки-чк!
Тедди взял его к себе в постель. Мальчику непременно хотелось, чтобы Рикки спал у него под самым подбородком, на груди. Рикки был благовоспитанный мангуст и не мог ни укусить, ни оцарапать его, но чуть только Тедди заснул, он спустился с постели и пошёл путешествовать по дому.
В потёмках он наткнулся на мускусную крысу Чучундру, которая кралась поближе к стене.
У Чучундры разбитое сердце. Она хнычет и ноет всю ночь и всё хочет набраться храбрости, чтобы выбежать на середину комнаты. Но храбрости у неё никогда не хватает.
— Не губи меня, Рикки-Тикки! — закричала она и чуть не заплакала.
— Кто убивает змею, станет ли возиться с какой-то мускусной крысой! — презрительно ответил Рикки-Тикки.
— Убивающий змею от змеи и погибнет! — ещё печальнее сказала Чучундра. — И кто знает, не убьёт ли меня Наг по ошибке? Он подумает, что я — это ты…
— Ну, этого он никогда не подумает! — сказал Рикки-Тикки. — К тому же он в саду, а ты там никогда не бываешь.
— Моя двоюродная сестра, крыса Чуа, говорила мне… — начала Чучундра и смолкла.
— Что же она говорила?
— Тсс… Наг вездесущий — он всюду. Ты бы сам поговорил с моей сестрой в саду.
— Но я её не видел. Говори же! Да поскорее, Чучундра, а не то я тебя укушу.
Чучундра уселась на корточки и начала плакать. Плакала она долго, слезы текли у неё по усам.
— Я такая несчастная! — рыдала она. — У меня никогда не хватало духу выбежать на середину комнаты. Тсс! Но разве ты не слышишь, Рикки-Тикки? Уж лучше мне не говорить ничего.
Рикки-Тикки прислушался. В доме была тишина, но ему показалось, что до него еле-еле доносится тихое, еле слышное ш-ш-ш, как будто по стеклу прошла оса. Это шуршала змеиная чешуя на кирпичном полу.
«Или Наг, или Нагайна! — решил он. — Кто-то из них ползёт по водосточному жёлобу в ванную…»
— Верно, Чучундра. Жаль, что я не потолковал с твоей Чуа.
Он прокрался в Теддину умывальную комнату, но там не оказалось никого. Оттуда он пробрался в умывальную комнату Теддиной матери. Там в оштукатуренной гладкой стене, у самого пола, был вынут кирпич для водосточного желоба, и когда Рикки пробирался по каменному краю того углубления, в которое вставлена ванна, он услыхал, как за стеной, в лунном сиянии, шепчутся Наг и Нагайна.
— Если в доме не станет людей, — говорила Нагайна мужу, — он тоже уйдет оттуда, и сад опять будет наш. Иди же, не волнуйся и помни, что первым ты должен ужалить Большого Человека, который убил Карайт. А потом возвращайся ко мне, и мы вдвоём прикончим Рикки-Тикки.
— Но будет ли нам хоть малейшая польза, если мы убьём их?
— Ещё бы! Огромная. Когда дом стоял пустой, разве тут водились мангусты? Пока в доме никто не живёт, мы с тобою цари всего сада: ты царь, я царица. Не забудь: когда на дынной гряде вылупятся из яиц наши дети (а это может случиться и завтра), им будет нужен покой и уют.
— Об этом я и не подумал, — сказал Наг. — Хорошо, я иду. Но, кажется, нет никакого смысла вызывать на бой Рикки-Тикки. Я убью Большого Человека и его жену, а также, если мне удастся, его сына и уползу потихоньку. Тогда дом опустеет, и Рикки-Тикки сам уйдет отсюда.
Рикки-Тикки весь дрожал от негодования и ярости.
В отверстие просунулась голова Нага, а за нею пять футов его холодного туловища. Рикки-Тикки хоть и был взбешён, но всё же пришёл в ужас, когда увидал, какая огромная эта кобра. Наг свернулся в кольцо, поднял голову и стал вглядываться в темноту ванной комнаты. Рикки-Тикки мог видеть, как мерцают его глаза.
«Если я убью его сейчас, — соображал Рикки-Тикки, — об этом немедленно узнает Нагайна. Драться же в открытом месте мне очень невыгодно: Наг может меня одолеть. Что мне делать?»
Наг раскачивался вправо и влево, а потом Рикки-Тикки услышал, как он пьёт воду из большого кувшина, который служил для наполнения ванны.
— Чудесно! — сказал Наг, утолив жажду. — У Большого Человека была палка, когда он выбежал, чтобы убить Карайт. Быть может, эта палка при нём и сейчас. Но когда нынче утром он придёт сюда умываться, он будет, конечно, без палки… Нагайна, ты слышишь меня?… Я подожду его здесь, в холодке, до рассвета…
Нагу никто не ответил, и Рикки-Тикки понял, что Нагайна ушла. Наг обвился вокруг большого кувшина у самого пола и заснул. А Рикки-Тикки стоял тихо, как смерть. Через час он начал подвигаться к кувшину — мускул за мускулом. Рикки всматривался в широкую спину Нага и думал, куда бы вонзиться зубами.
«Если я в первый же миг не перекушу ему шею, у него всё ещё хватит силы бороться со мной, а если он будет бороться — о Рикки!»
Он поглядел, какая толстая шея у Нага, — нет, ему с такой шеей не справиться. А укусить где-нибудь поближе к хвосту — только раззадорить врага.
«Остаётся голова! — решил он. — Голова над самым капюшоном. И уж если вцепиться в неё, так не выпускать ни за что».
Он сделал прыжок. Голова змеи лежала чуть-чуть на отлёте; прокусив её зубами, Рикки-Тикки мог упереться спиной в выступ глиняного кувшина и не дать голове подняться с земли. Таким образом он выигрывал только секунду, но этой секундой он отлично воспользовался. А потом его подхватило и брякнуло оземь, и стало мотать во все стороны, как крысу мотает собака, и вверх, и вниз, и большими кругами, но глаза у него были красные, и он не отстал от змеи, когда она молотила им по полу, расшвыривая в разные стороны жестяные ковшики, мыльницы, щетки, и била его о края металлической ванны.
Он сжимал челюсти всё крепче и крепче, потому что хоть и думал, что пришла его смерть, но решил встретить её, не разжимая зубов. Этого требовала честь его рода.
Голова у него кружилась, его тошнило, и он чувствовал себя так, будто весь был разбит на куски. Вдруг у него за спиной словно ударил гром, и горячий вихрь налетел на него и сбил его с ног, а красный огонь опалил ему шерстку. Это Большой Человек, разбуженный шумом, прибежал с охотничьим ружьём, выстрелил сразу из обоих стволов и попал Нагу в то место, где кончается его капюшон. Рикки-Тикки лежал, не разжимая зубов, и глаза у него были закрыты, так как он считал себя мёртвым.
Но змеиная голова уже больше не двигалась. Большой Человек поднял Рикки с земли и сказал:
— Смотри, опять наш мангуст. В эту ночь, Элис, он спас от смерти нас — и тебя, и меня.
Тут вошла Теддина мать с очень белым лицом и увидела, что осталось от Нага. А Рикки-Тикки кое-как дотащился до Теддиной спальни и всю ночь только и делал, что встряхивался, как бы желая проверить, правда ли, что его тело разбито на сорок кусков, или это ему только так показалось в бою.
Когда пришло утро, он весь как бы закоченел, но был очень доволен своими подвигами.
«Теперь я должен прикончить Нагайну, а это труднее, чем справиться с дюжиной Нагов… А тут ещё эти яйца, о которых она говорила. Я даже не знаю, когда из них вылупятся змеёныши… Черт возьми! Пойду и потолкую с Дарзи».
Не дожидаясь завтрака, Рикки-Тикки со всех ног бросился к терновому кусту. Дарзи сидел в гнезде и что есть мочи распевал весёлую победную песню. Весь сад уже знал о гибели Нага, потому что уборщик швырнул его тело на свалку.
— Ах ты глупый пучок перьев! — сказал Рикки-Тикки сердито. — Разве теперь время для песен?
— Умер, умер, умер Наг! — заливался Дарзи. — Смелый Рикки-Тикки впился в него зубами! А Большой Человек принёс палку, которая делает бам, и перебил Нага надвое, надвое, надвое! Никогда уже Нагу не пожирать моих деток!
— Все это так, — сказал Рикки-Тикки. — Но где же Нагайна? — И он внимательно огляделся вокруг.
А Дарзи продолжал заливаться:
Нагайна пришла к водосточной трубе,
И кликнула Нага Нагайна к себе,
Но сторож взял Нага на палку
И выбросил Нага на свалку.
Славься же, славься, великий
Красноглазый герой Рикки-Тикки!..[36]
И Дарзи снова повторил свою победную песню.
— Достать бы мне до твоего гнезда, я бы вышвырнул оттуда всех птенцов! закричал Рикки-Тикки. — Или ты не знаешь, что всё в своё время? Тебе хорошо распевать наверху, а мне здесь внизу не до песен: нужно снова идти воевать! Перестань же петь хоть на минуту.
— Хорошо, я готов замолчать для тебя — для героя, для прекрасного Рикки! Что угодно Победителю Свирепого Нага?
— В третий раз тебя спрашиваю: где Нагайна?
— Над мусорной кучей она у конюшни, рыдает о Наге она… Велик белозубый Рикки!..
— Оставь мои белые зубы в покое! Не знаешь ли ты, где она спрятала яйца?
— У самого края, на дынной гряде, под забором, где солнце весь день до заката… Много недель миновало с тех пор, как зарыла она эти яйца…
— И ты даже не подумал сказать мне об этом! Так под забором, у самого края?
— Рикки-Тикки не пойдёт же глотать эти яйца!
— Нет, не глотать, но… Дарзи, если у тебя осталась хоть капля ума, лети сейчас же к конюшне и сделай вид, что у тебя перебито крыло, и пусть Нагайна гонится за тобой до этого куста, понимаешь? Мне надо пробраться к дынной гряде, а если я пойду туда сейчас, она заметит.
Ум у Дарзи был птичий, в его крошечной головке никогда не вмещалось больше одной мысли сразу. И так как он знал, что дети Нагайны выводятся, как и его птенцы, из яиц, ему подумалось, что истреблять их не совсем благородно. Но его жена была умнее. Она знала, что каждое яйцо кобры — это та же кобра, и потому она тотчас же вылетела вон из гнезда, а Дарзи оставила дома: пусть греет малюток и горланит свои песни о гибели Нага. Дарзи был во многом похож на всякого другого мужчину.
Прилетев на мусорную кучу, она стала егозить в двух шагах от Нагайны и при этом громко кричала:
— Ой, у меня перебито крыло! Мальчишка, живущий в доме, бросил в меня камнем и перебил мне крыло!
И она ещё отчаяннее захлопала крыльями. Нагайна подняла голову и зашипела:
— Это ты дала знать Рикки-Тикки, что я хочу ужалить его? Плохое же ты выбрала место хромать!
И она скользнула по пыльной земле к жене Дарзи.
— Мальчишка перебил его камнем! — продолжала кричать жена Дарзи.
— Ладно, может быть, тебе будет приятно узнать, что, когда ты умрешь, я разделаюсь с этим мальчишкой по-своему. Сегодня с самого рассвета мой муж лежит на этой мусорной куче, но ещё до заката мальчишка, живущий в доме, тоже будет лежать очень тихо… Но куда же ты? Не думаешь ли ты убежать? Все равно от меня не уйдешь. Глупая, погляди на меня!
Но жена Дарзи хорошо знала, что этого-то ей и не следует делать, потому что стоит только какой-нибудь птице глянуть змее в глаза, как на птицу с перепугу нападает столбняк и она не может шевельнуться. Жена Дарзи рванулась прочь, жалобно попискивая и беспомощно хлопая крыльями. Над землёй она не вспорхнула ни разу, а Нагайна мчалась за ней всё быстрее.
Рикки-Тикки услышал, что они бегут от конюшни по садовой дорожке, и кинулся к дынной гряде, к тому краю, что у самого забора. Там, в разопрелой земле, покрывающей дыни, он отыскал двадцать пять змеиных яиц, очень искусно припрятанных, — каждое такой величины, как яйцо бантамки[37], только вместо скорлупы они покрыты белесой кожурой.
— Ещё день, и было бы поздно! — сказал Рикки-Тикки, так как он увидел, что внутри кожуры лежали, свернувшись, крошечные кобры.
Он знал, что с той самой минуты, как они вылупятся из яйца, каждая может убить человека и мангуста. Он принялся быстро-быстро надкусывать верхушки яиц, прихватывая при этом головки змеёнышей, и в то же время не забывал раскапывать гряду то там, то здесь, чтобы не пропустить какого-нибудь яйца незамеченным.
Осталось всего три яйца, и Рикки-Тикки начал уже хихикать от радости, когда жена Дарзи закричала ему:
— Рикки-Тикки, я заманила Нагайну к дому, и Нагайна поползла на веранду! О, скорее, скорее! Она замышляет убийство!
Рикки-Тикки надкусил ещё два яйца, а третье взял в зубы и помчался к веранде.
Тедди, его мать и отец сидели на веранде за завтраком. Но Рикки-Тикки заметил, что они ничего не едят. Они сидели неподвижно, как каменные, и лица у них были белые. А на циновке у самого Теддиного стула извивалась кольцами Нагайна. Она подползла так близко, что могла во всякое время ужалить голую ногу Тедди. Раскачиваясь в разные стороны, она пела победную песню.
— Сын Большого Человека, убившего Нага, — шипела она, — подожди немного, сиди и не двигайся. Я ещё не готова. И вы все трое сидите потише. Если вы шевельнетесь, я ужалю его. Если вы не шевельнетесь, я тоже ужалю. О глупые люди, убившие Нага!
Тедди, не отрываясь, впился глазами в отца, а отец только и мог прошептать:
— Сиди и не двигайся, Тедди. Сиди и не двигайся! Тут подбежал Рикки-Тикки и крикнул:
— Повернись ко мне, Нагайна, повернись и давай сражаться!
— Все в своё время! — отвечала она, не глядя на Рикки-Тикки. — С тобой я расквитаюсь потом. А покуда погляди на своих милых друзей. Как они притихли и какие у них белые лица. Они испугались, они не смеют шелохнуться. И если ты сделаешь хоть один шаг, я ужалю.
— Погляди на своих змеёнышей, — сказал Рикки-Тикки, — там, у забора, на дынной гряде. Ступай и погляди, что сталось с ними.
Змея глянула вбок и увидела на веранде яйцо.
— О! Дай его мне! — закричала она.
Рикки-Тикки положил яйцо между передними лапами, и глаза у него стали красные, как кровь.
— А какой выкуп за змеиное яйцо? За маленькую кобру? За кобру-царевну? За самую, самую последнюю в роде? Остальных уже пожирают на дынной гряде муравьи.
Нагайна повернулась к Рикки-Тикки. Яйцо заставило её позабыть обо всём, и Рикки-Тикки видел, как Теддин отец протянул большую руку, схватил Тедди за плечо и протащил его по столу, уставленному чайными чашками, в такое место, где змея не достанет его.
— Обманул! Обманул! Обманул! Рикк-чк-чк! — дразнил её Рикки-Тикки. Мальчик остался цел, — а я, я, я нынче ночью схватил твоего Нага за шиворот… там, в ванной комнате… да!
Тут он начал прыгать вверх и вниз всеми четырьмя лапами сразу, сложив их в один пучок и прижимаясь головой к полу.
— Наг размахивал мной во все стороны, но не мог стряхнуть меня прочь! Он уже был неживой, когда Большой Человек расшиб его палкою надвое. Убил его я, Рикки-Тикки-чк-чк! Выходи же, Нагайна! Выходи и сразись со мною. Тебе недолго оставаться вдовой!
Нагайна увидела, что Тедди ей уже не убить, а яйцо лежит у Рикки-Тикки между лапами.
— Отдай мне яйцо, Рикки-Тикки! Отдай мне моё последнее яйцо, и я уйду и не вернусь никогда, — сказала она, опуская свой капюшон.
— Да, ты уйдешь и никогда не вернёшься, Нагайна, потому что тебе скоро лежать рядом с твоим Нагом на мусорной куче. Скорее же сражайся со мною! Большой Человек уже пошёл за ружьём. Сражайся же со мною, Нагайна!
Рикки-Тикки егозил вокруг Нагайны на таком расстоянии, чтобы она не могла его тронуть, и его маленькие глазки были как раскалённые угли.
Нагайна свернулась в клубок и что есть силы налетела на него. А он отскочил вверх — и назад. Снова, и снова, и снова повторялись её нападения, и всякий раз её голова хлопала с размаху о циновку, и она снова свёртывалась, как часовая пружина. Рикки-Тикки плясал по кругу, желая обойти её сзади, но Нагайна всякий раз поворачивалась, чтобы встретить его лицом к лицу, и оттого её хвост шуршал на циновке, как сухие листья, гонимые ветром.
Он и забыл про яйцо. Оно всё ещё лежало на веранде, и Нагайна подкрадывалась к нему ближе и ближе. И наконец, когда Рикки остановился, чтобы перевести дух, она подхватила яйцо и, скользнув со ступеней веранды, понеслась, как стрела, по дорожке. Рикки-Тикки — за нею. Когда кобра убегает от смерти, она делает такие извивы, как хлыст, которым стегают лошадиную шею.
Рикки-Тикки знал, что он должен настигнуть её, иначе все тревоги начнутся опять. Она неслась к терновнику, чтобы юркнуть в густую траву, и Рикки-Тикки, пробегая, услышал, что Дарзи всё ещё распевает свою глупую победную песню. Но жена Дарзи была умнее его. Она вылетела из гнезда и захлопала крыльями над головой Нагайны. Если бы Дарзи прилетел ей на помощь, они, может быть, заставили бы кобру свернуть. Теперь же Нагайна только чуть-чуть опустила свой капюшон и продолжала ползти напрямик. Но эта лёгкая заминка приблизила к ней Рикки-Тикки. Когда она шмыгнула в нору, где жили она и Наг, белые зубы Рикки вцепились ей в хвост, и Рикки протиснулся туда вслед за нею, а, право, не всякий мангуст, даже самый умный и старый, решится последовать за коброй в нору. В норе было темно, и Рикки-Тикки не мог угадать, где она расширится настолько, что Нагайна повернётся и ужалит его. Поэтому он яростно впился в её хвост и, действуя лапками, как тормозами, изо всех сил упирался в покатую, мокрую, тёплую землю.
Вскоре трава перестала качаться у входа в нору, и Дарзи сказал:
— Пропал Рикки-Тикки! Мы должны спеть ему похоронную песню. Бесстрашный Рикки-Тикки погиб. Нагайна убьёт его в своём подземелье, в этом нет сомнения.
И он запел очень печальную песню, которую сочинил в тот же миг, но едва он дошёл до самого грустного места, трава над норой зашевелилась опять, и оттуда, весь покрытый грязью, выкарабкался, облизывая усы, Рикки-Тикки. Дарзи вскрикнул негромко и прекратил свою песню.
Рикки-Тикки стряхнул с себя пыль и чихнул.
— Все кончено, — сказал он. — Вдова никогда уже не выйдет оттуда.
И красные муравьи, что живут между стеблями трав, немедленно стали спускаться в нору друг за другом, чтобы разведать, правду ли он говорит.
Рикки-Тикки свернулся клубком и тут же, в траве, не сходя с места, заснул — и спал, и спал, и спал до самого вечера, потому что нелегка была его работа в тот день.
А когда он пробудился от сна, он сказал:
— Теперь я пойду домой. Ты, Дарзи, сообщи кузнецу, а он сообщит всему саду, что Нагайна уже умерла.
Кузнец — это птица. Звуки, которые она производит, совсем как удары молоточка по медному тазу. Это потому, что она служит глашатаем в каждом индийском саду и сообщает новости всякому, кто желает слушать её.
Идя по садовой дорожке, Рикки-Тикки услыхал её первую трель, как удары в крошечный обеденный гонг. Это значило: «Молчите и слушайте!» А потом громко и твердо:
— Динг-донг-ток! Наг умер! Донг! Нагайна умерла! Динг-донг-ток!
И тотчас же все птицы в саду запели и все лягушки заквакали, потому что Наг и Нагайна пожирали и птиц, и лягушек.
Когда Рикки приблизился к дому, Тедди, и Теддина мать (она всё ещё была очень бледна), и Теддин отец бросились ему навстречу и чуть не заплакали. На этот раз он наелся как следует, а когда настало время спать, он уселся на Теддино плечо и отправился в постель вместе с мальчиком. Там увидела его Теддина мать, придя проведать сына поздно вечером.
— Это наш спаситель, — сказала она мужу. — Подумай только: он спас и Тедди, и тебя, и меня.
Рикки-Тикки тотчас же проснулся и даже подпрыгнул, потому что сон у мангустов очень чуткий.
— А, это вы! — сказал он. — Чего же вам ещё беспокоиться: ни одной кобры не осталось в живых, а если бы они и остались — ведь я тут.
Рикки-Тикки имел право гордиться собою. Но всё же он не слишком заважничал и, как истый мангуст, охранял этот сад и зубом, и когтем, и прыжком, и наскоком, так что ни одна кобра не смела сунуться сюда через ограду.
которую птичка-портняжка Дарзи пела во славу Рикки-Тикки-Тави
Жизнью живу я двойной:
В небе я песни пою,
Здесь, на земле, я портной
Домик из листьев я шью.
Здесь, на земле, в небесах над землёю
Вью я, и шью, и пою!
Радуйся, нежная мать:
В битве убийца убит.
Пой над птенцами опять:
Недруг в могилу зарыт.
Злой кровопийца, таившийся в розах,
Пойман, убит и зарыт!
Кто он, избавивший нас?
Имя его мне открой.
Рикки — сверкающий глаз,
Тикки — бесстрашный герой.
Рик-Тикки-Тикки, герой наш великий,
Наш огнеглазый герой!
Хвост пред героем развей.
Трель вознеси к небесам.
Пой ему, пой, соловей!
Нет, я спою ему сам.
Славу пою я великому Рикки,
Когтям его смелым, клыкам его белым
И огненно-красным глазам![38]
(Здесь песня обрывается, потому что Рикки-Тикки-Тави помешал певцу продолжать её.)
Я вспомню, кем я прежде был, мне цепь моя тяжка,
Я вспомню всю лесную жизнь и силу юных дней.
Я не хочу служить, как раб, за ворох тростника,
Я ухожу домой, к зверью, подальше от людей.
Я ухожу в ночную тень, до наступленья дня;
Приму я ветра поцелуй и ласку чистых вод,
Я позабуду, как ходил, ножным кольцом звеня,
Я навещу своих друзей, не знающих господ!
Кала-Наг — что значит Чёрный Змей — сорок семь лет служил индийскому правительству, выполняя все работы, какие только может выполнить слон, а поймали его, когда ему исполнилось двадцать лет; выходит, что теперь ему около семидесяти, — зрелый возраст для слона. Он помнит, как ему надели на лоб большой кожаный щит и заставили вытаскивать пушку, застрявшую в глубокой грязи, а это было до Афганской войны 1842 года[39], и тогда он ещё не вошёл в полную силу. Его мать Радха Пияри — Радха Милая, — пойманная вместе с ним, говорила ему, ещё до того как у него выпали маленькие молочные бивни, что, когда слоны пугаются, они непременно попадают в беду. Кала-Наг познал справедливость её слов в первый же раз, когда, испугавшись разрыва гранаты, с криком отпрянул назад: он наткнулся на целую кучу ружей, и штыки укололи его во все самые нежные места. Итак, не достигнув ещё двадцати пяти лет, он перестал пугаться, и поэтому его любили больше всех слонов, служащих индийскому правительству, и очень хорошо за ним ухаживали. Он носил на себе палатки — груз палаток в двенадцать тысяч фунтов[40] весом — во время похода по Северной Индии; его поднимали на корабль при помощи парового крана, везли много дней по воде и заставляли таскать на спине мортиру в чужой и скалистой стране, очень далеко от Индии; там он увидел императора Феодора, лежащего мёртвым в Магдале, и вернулся домой опять-таки на пароходе, достойный, по словам солдат, носить медаль Абиссинской войны[41]. Десять лет спустя он видел, как его братья — слоны — умирали от стужи, эпилепсии, голода и солнечных ударов в Али-Масджиде, а потом его отправили за несколько тысяч миль таскать и складывать громадные тиковые балки на лесных складах Маулмейна. Там он чуть не убил одного непокорного молодого слона, который увиливал от работы.
После этого его освободили от тасканья брёвен и отправили вместе с несколькими десятками других слонов, уже приученных к охоте, ловить диких слонов в горах Гаро.
Индийское правительство очень тщательно охраняет слонов. Есть целый департамент, который только и делает, что охотится за ними, ловит их, приручает и рассылает во все стороны по всей стране — всюду, где они нужны для работы.
Кала-Наг был десяти с лишним футов[42] ростом, считая от ступней до плеч; бивни его спилили, оставив обрубки в пять футов длины, и концы их сковали медными пластинками, чтобы они не расщеплялись; но он умел пользоваться этими обрубками лучше, чем любой необученный слон настоящими острыми бивнями.
Когда после долгой, многонедельной погони за слонами, рассеянными по горам, сорок или пятьдесят этих чудищ пригоняли в последний загон, большие опускные ворота из связанных брёвен с грохотом падали сзади них, Кала-Наг, по приказу начальства, входил в этот сверкающий огнями, трубящий ад (обычно дело происходило ночью, когда неверный свет факелов не даёт правильно определить расстояния) и, выбрав в стаде самого большого и дикого бивненосца, колотил и толкал его, пока тот не смирялся. А люди в это время, сидя на спинах других слонов, опутывали канатами и привязывали пленников ростом поменьше.
В искусстве борьбы не было ничего такого, чего не знал бы Кала-Наг, старый, мудрый Чёрный Змей. Недаром он много раз в своё время отбивал нападение раненого тигра. Подвернув для безопасности мягкий хобот, он разил подскакивающего зверя на лету быстрым ударом головой в бок, похожим на взмах серпа, — приём, выдуманный им самим, — а потом, свалив тигра с ног, наступал на него огромными коленями. Тот с рёвом умирал, разинув пасть, и на земле оставалась полосатая туша, которую Кала-Наг тащил за хвост.
— Да, — говорил Большой Тумай, его погонщик, сын Чёрного Тумая, возившего Кала-Нага в Абиссинию, и внук Слонового Тумая, видевшего, как Кала-Нага поймали, — Чёрный Змей никого не боится, кроме меня. Он видел, как три поколения нашего рода кормили его и ходили за ним, и увидит четвертое.
— Он и меня боится,— говорил прикрытый одной лишь тряпкой Маленький Тумай, вытянувшись во весь свой четырёхфутовый рост.
Старшему сыну Большого Тумая было десять лет, и, согласно обычаю, он впоследствии должен был заменить отца на шее Кала-Нага и орудовать тяжелым железным анкусом (палкой, которой погоняют слонов), отшлифовавшимся в руках отца, деда и прадеда Маленького Тумая. Он знал, что говорил: ведь он родился в тени Кала-Нага, играл кончиком его хобота, прежде чем научился ходить, водил слона на водопой, когда научился ходить, и Кала-Нагу так же не приходило в голову ослушаться, когда мальчик пронзительным голосом отдавал ему приказания, как не пришло в голову убить его в тот день, когда Большой Тумай поднёс крошечного смуглого младенца к бивням Кала-Нага и приказал слону приветствовать будущего хозяина.
— Да, — говорил Маленький Тумай, — он боится меня — И мальчик медленно влезал на Кала-Нага, называл его толстой старой свиньёй и заставлял поднимать ноги одну за другой.
— Ва! — говорил Маленький Тумай. — Ты большой слон — И, качая пушистой головой, мальчик повторял отцовские слова: — Пускай правительство платит за слонов, всё равно они принадлежат нам, махаутам[43]. Когда ты состаришься, Кала-Наг, явится какой-нибудь богатый раджа[44] и купит тебя у правительства за твой рост и поведение, а тогда тебе нечего будет делать, — разве только носить золотые серьги в ушах, золотую хауда[45] на спине, красную попону, покрытую золотом, и выступать во главе княжеских шествий. Тогда я буду сидеть у тебя на спине, о Кала—Наг, с серебряным анкусом в руках, и люди будут бежать перед нами с золотыми палками и кричать: «Дорогу кияжескому слону!» То-то будет весело, Кала-Наг, но не так весело, как на охоте в джунглях.
— Хм!..— говорил Большой Тумай. — Ты мальчик, и необузданный, как буйволёнок. Эта гонка, вверх и вниз по горам, далеко не самое лучшее, что происходит с нами на службе у правительства. Я старею и не люблю диких слонов. Подавай мне кирпичные слоновые дворы, где у каждого слона своё стойло, и большие пни, к которым их можно привязывать безопасно, и ровные широкие дороги для прогулок, а эта ходьба взад и вперёд и ночёвки в лагере мне ни к чему. Эх, хорошо было в каунпурских казармах: рынок близко, а работали всего три часа в день.
Маленький Тумай вспомнил слоновые дворы в Каунпуре и промолчал. Он безусловно предпочитал им походную жизнь и ненавидел широкие ровные дороги, ежедневную пастьбу на кормовом заповеднике и долгие часы безделья, когда оставалось только смотреть на Кала-Нага, суетившегося в стойле.
Но вот что Нравилось Маленькому Тумаю: карабкаться по вьючным тропам, одолеть которые мог только слон; углубляться в долину; видеть мельком диких слонов, пасущихся вдали, на расстоянии многих миль, испуганных кабанов и павлинов, убегающих из-под ног Кала-Нага; ему нравились слепящие тёплые дожди, когда от гор и долин идёт пар; чудесные туманные утра, когда никто не знает, где придётся разбить лагерь вечером; упорное, осторожное преследование диких слонов и безумная гонка, огни и кутерьма последней ночной погони, когда слоны валятся в загон, как валуны во время оползня, понимают вдруг, что им не выйти на свободу, и бросаются на толстые столбы, но их отгоняют криками, пылающими факелами и холостыми залпами.
Тут нашлась бы работа даже для маленького мальчика, а Тумай работал за трёх мальчиков. Он хватал факел, размахивал им и визжал изо всех сил. Но веселей всего ему становилось, когда слонов начинали выгонять наружу и кхеда (площадка, огороженная частоколом) превращалась в нечто, похожее на конец мира, а людям приходилось делать друг другу знаки, потому что они не слышали своего собственного голоса. Тогда Маленький Тумай взбирался на самую верхушку одного из трясущихся столбов ограды, его выгоревшие от солнца тёмные волосы рассыпались по плечам, а сам он при свете факелов казался каким-то бесёнком. Как только шум ненадолго затихал, пронзительные крики мальчика, подбодрявшего Кала-Нага, слышались среди трубных звуков, грохота, треска лопавшихся канатов и рёва связанных слонов. «Майл, майл, Кала-Наг! (Напирай, напирай, Чёрный Змей!) Дант до! (ткни его бивнем!) Самало, самало! (Осторожней, осторожней!) Маро! Мар! (Бей его! Бей!) Арэ! Арэ! Хай! Яй! Кйаа-а! (Не наткнись на столб!)» орал Маленький Тумай, и Кала-Наг с диким слоном носились в жестокой схватке взад и вперёд по всей кхеде, а старые ловцы вытирали пот и кивали Маленькому Тумаю, извивавшемуся от восторга на верхушке столба.
Он не только извивался. В одну из ночей он соскочил со столба и, проскользнув между слонами, бросил конец упавшего каната одному загонщику, который старался накинуть петлю на ногу брыкавшегося слонёнка (слонята всегда доставляют больше хлопот, чем взрослые животные). Кала-Наг увидел мальчика, схватил его хоботом и передал Большому Тумаю, а тот отвесил сыну несколько шлепков и посадил его обратно на столб.
На следующее утро он выбранил Маленького Тумая и сказал:
— Неужели тебе не довольно хороших кирпичных слоновых дворов и перевозки палаток, маленький негодяй, что тебе не терпится ловить слонов по своему почину? Вот теперь эти болваны — охотники, которые зарабатывают меньше меня‚ — рассказали обо всём Петерсену-сахибу[46].
Маленький Тумай испугался. Он мало что знал о белых людях, но Петерсен-сахиб был для него величайшим белым человеком на свете. Он возглавлял все охотничьи операции, он ловил всех слонов для индийского правительства и знал о слонах больше, чем любой из живых людей.
— Что… что будет? — спросил Маленький Тумай.
— Будет! Будет самое худшее, что может быть. Петерсен-сахиб сумасшедший. Иначе, зачем бы ему охотиться на этих диких дьяволов? Чего доброго, он заставит тебя сделаться ловцом слонов, и ты будешь спать где попало в этих заражённых лихорадкой джунглях, а в конце концов тебя затопчут до смерти в кхеде. Счастье ещё, если эта глупая проделка обойдётся благополучно. На следующей неделе ловле конец, и нас, жителей равнин, отправят назад, на наши стоянки. Тогда мы пойдём по гладким дорогам и позабудем всю эту охоту. Но, сын, я сержусь на тебя за то, что ты путаешься в дело, заниматься которым пристало лишь этим грязным ассамским[47] лесным жителям. Кала-Наг никого не слушается, кроме меня, и мне поневоле приходится лезть вместе с ним в кхеду, но он боевой слон и не помогает привязывать пойманных. Поэтому я спокойно сижу на нем, как подобает махауту, — не простому охотнику, а махауту, говорю я‚ — человеку, который, выйдя в отставку, будет получать пенсию. Неужели отпрыск рода Слоновых тумаев будет растоптан под ногами слонов в грязи кхеды? Скверный! Дрянной мальчишка! Недостойный сын! Ступай, вымой Кала-Нага, осмотри его уши и пощупай, не впились ли колючки ему в ноги, не то Петерсен-сахиб непременно поймает тебя и Сделает диким охотником — следопытом слоновых тропинок, лесным медведем… Ва! Стыдись!.. Ступай!
Маленький Тумай ушёл, не говоря ни слова, но, осматривая ноги Кала-Нага, рассказал ему о всех своих горестях.
— Ничего, — говорил Маленький Тумай, отворачивая края огромного правого уха Кала-Нага, — Петерсену-сахибу сказали, как меня зовут, и может быть… может быть… может быть… кто знает? Хай! Вот я и вытащил большую колючку!
Следующие несколько дней ушли на то, чтобы собирать всех слонов в одно стадо, вываживать недавно пойманных диких слонов между двумя ручными слонами (это делалось для того, чтобы на обратном пути вниз, на равнины, с ними было поменьше хлопот) и подсчитывать одеяла, верёвки и разные вещи, истрепавшиеся или потерянные в лесу.
Петерсен-сахиб приехал на своей умной слонихе Падмини; последнее время он рассчитывался с охотниками в других лагерях среди гор, потому что охотничий сезон подходил к концу, и здесь тоже писец-туземец сидел теперь за столом под деревом и выдавал жалованье погонщикам. Получив деньги, каждый возвращался к своему слону и становился в ряд, готовый тронуться в путь. Ловцы, охотники, загонщики — люди, занимавшиеся регулярной охотой на слонов и круглый год жившие в джунглях, — сидели на слонах, составлявших кадровый отряд Петерсена-сахиба, или стояли, прислонившись к деревьям, с ружьями в руках; они насмехались над уезжавшими погонщиками и хохотали, когда недавно пойманные слоны вырывались из строя и убегали.
Большой Тумай подошёл к писцу вместе с Маленьким Тумаем, державшимся позади, и Мачуа-Апа[48], главный следопыт, сказал вполголоса своему приятелю:
— Вот, наконец, мастер по слоновой части. Жалко ссылать этого молодого лесного петушка на равнины, где он весь вылиняет.
Надо сказать, что у Петерсена-сахиба был недюжинный слух, как и подобает человеку, который должен прислушиваться к самому бесшумному из всех живых существ — дикому слону. Растянувшись во всю длину на спине Падмини, он обернулся и сказал:
— Что там такое? Не знал я, что среди равнинных погонщиков найдётся человек, который ухитрился бы связать верёвкой хотя бы мёртвого слона.
— Это не взрослый человек, а мальчик. Он вошёл в кхеду во время последней погони и бросил Бармао — вон тому человеку — верёвку, когда тот старался отогнать от матери вон того слонёнка с пятном на плече.
Мачуа-Апа показал пальцем на Маленького Тумая, и Петерсен-сахиб взглянул на него, а Маленький Тумай поклонился до земли.
— Он бросил верёвку? Да он меньше колышка в загородке. Как тебя зовут, малыш? — сказал Петерсен-сахиб.
Маленький Тумай так испугался, что не мог вымолвить ни слова, но Кала-Наг стоял позади него, и, когда Тумай сделал знак рукой, слон, схватив его хоботом, поднёс ко лбу Падмини, так что мальчик очутился прямо перед великим Петерсеном-сахибом. Тогда Маленький Тумай закрыл лицо руками: ведь он был ещё ребёнок и, когда дело не касалось слонов, был застенчив, как всякий ребёнок.
— Охо! — произнёс Петерсен-сахиб, улыбаясь из-под усов, — а зачем ты научил своего слона вот этой штуке? Не затем ли, чтобы тебе было легче таскать зелёную кукурузу с домовых крыш, когда початки её разложены там для просушки?
— Не зелёную кукурузу, Покровитель Бедных, а дыни, — сказал Маленький Тумай, и все люди, сидящие вокруг, громко расхохотались. Почти все они в детстве учили своих слонов поднимать их на хоботе. Маленький Тумай висел в воздухе на восемь футов выше земли, но ему очень хотелось провалиться на восемь футов сквозь землю.
— Это Тумай, мой сын, сахиб, — сказал Большой Тумай, хмуря брови. — Он очень скверный мальчишка, и он кончит тем, что попадёт в тюрьму, сахиб.
— В этом я сомневаюсь, — сказал Петерсен-сахиб. — Мальчик его лет, не побоявшийся пробраться в кхеду, набитую слонами, не попадёт в тюрьму. Смотри, малыш, вот тебе четыре аны на сласти за то, что под этой пышной шапкой волос у тебя есть голова на плечах. Со временем ты, быть может, тоже будешь охотником. — Большой Тумай нахмурился пуще прежнего. — Но запомни, что детям не следует играть в кхедах, — продолжал Петерсен-сахиб.
— Неужели я никогда больше не войду туда, сахиб? — спросил Маленький Тумай с глубоким вздохом.
— Войдёшь, — улыбнулся Петерсен-сахиб, —— когда увидишь, как пляшут слоны. Это будет самое подходящее время. Увидишь, как пляшут слоны, приходи ко мне, и я позволю тебе входить во все кхеды.
Снова раздался взрыв хохота, потому что эти слова — шутливая поговорка, известная в среде охотников, и говорят её, когда хотят сказать «никогда».
В глубине лесов таятся огромные голые ровные поляны, их называют бальными залами слонов, но находят их лишь случайно, и ни один человек не видал, как пляшут слоны. Когда какой-нибудь погонщик хвастается своей ловкостью и храбростью, другие погонщики говорят ему: «Ты, чего доброго, скажешь, что видел, как пляшут слоны?»
Кала-Наг спустил на землю Маленького Тумая, и тот, снова поклонившись до земли, ушёл вместе с отцом, отдав серебряную монету в четыре аны[49] своей матери, няньчившей его маленького брата. Затем все они уселись на спину Кала-Нага, и вереница слонов, ворча и визжа, двинулась вниз по горной тропе к равнинам. Поход был очень беспокойный из-за новых слонов, которые упирались перед каждым бродом, так что их приходилось умасливать или колотить каждые две минуты.
Большой Тумай злобно тыкал анкусом Кала-Нага, потому что был очень сердит, но Маленький Тумай был так счастлив, что не мог говорить. Петерсен-сахиб заметил его, дал ему денег, и мальчик чувствовал то же, что чувствует рядовой солдат, когда его вызывает к себе и хвалит сам главнокомандующий.
— Что хотел сказать Петерсен-сахиб, когда он говорил о пляске слонов? — тихо спросил он, наконец, у матери.
Большой Тумай расслышал его слова и заворчал:
— Что ты никогда не сделаешься одним из этих горных буйволов — следопытов. Вот что он хотел сказать. Эй вы, там впереди, что это загородило путь?
Один погонщик — ассамец, ехавший впереди, через два или три слона, — сердито обернулся и крикнул:
— Приведи Кала-Нага, чтобы он отколотил вот этого моего слонёнка и заставил его вести себя лучше. И зачем только Петерсен-сахиб выбрал меня и послал сопровождать вас, ослов с рисовых полей? Подведи своё животное сбоку, Тумай, и прикажи ему ударить моего слона бивнем. Клянусь всеми богами гор, эти новые слоны какие-то одержимые, а если нет, значит, они чуют своих товарищей в джунглях.
Кала-Наг ткнул нового слона под ребра так, что у того дух захватило, а Большой Тумай сказал:
— За последнюю ловлю мы очистили горы от диких слонов. Все дело в том, что ты плохо правишь. Неужели мне придётся наводить порядок во всём караване?
— Послушайте его! — воскликнул другой погонщик. — Мы очистили горы! Хо-хо! Очень уж вы умны, жители равнин. Всякому, кроме дурака с глиняной головой, никогда не видавшего джунглей, известно, что они знают, что теперь ловля кончилась. Поэтому нынче ночью дикие слоны будут… но к чему мне без толку тратить своё знание на речную черепаху?
— Что они будут делать? — крикнул Маленький Тумай.
— Охэ, малыш! Ты здесь? Ну ладно, тебе я скажу, потому что у тебя ясная голова. Они будут плясать, и твоему отцу, который «очистил все горы от всех слонов», не худо бы нынче ночью обвязать свои приколы двойными цепями.
— Что ты болтаешь? — сказал Большой Тумай. — Целых сорок лет мы, и отец и сын, ходили за слонами, но в жизни не слыхивали этой чепухи насчёт плясок.
— Да, но равнинный житель, живущий в хижине, знает только четыре стены своей хижины. Ну что ж, сними нынче вечером кандалы со своих слонов и увидишь, что получится. А уж если говорить об их плясках, я вилел место, где… бап-рэ-бап[50]!.. Сколько же поворотов у реки Дихант? Опять брод, и нам нужно переправлять слонят вплавь. Стойте смирно, вы там, задние!
Таким вот образом, болтая, споря и плескаясь в реках, погонщики сделали свой первый переход до лагеря, где должны были принять новых слонов; но терпение они потеряли задолго до того, как добрались туда.
Тут слонов привязали цепями за задние ноги к большим пням в загоне, новых слонов опутали добавочными канатами, задали им корм, и вот при свете заходящего солнца горные погонщики тронулись обратно, к Петерсену-сахибу, советуя равнинным погонщикам быть особенно бдительными этой ночью и хохоча, когда те спрашивали, зачем это нужно.
Маленький Тумай покормил Кала-Нага ужином и, когда наступил вечер, пошёл, несказанно счастливый, бродить по лагерю в поисках там-тама. Когда у ребёнка-индийца сердце переполнено радостью, он не бегает и не шумит без толку. Он садится и ликует в одиночку. А ведь с Маленьким Тумаем говорил Петерсен-сахиб! Не найди он того, что искал, мне кажется, он лопнул бы. Но лагерный продавец леденцов одолжил ему маленький там-там — барабан, в который бьют ладонью, — и, когда начали зажигаться звезды, мальчик сел, скрестив ноги, перед Кала-Нагом, с там-тамом на коленях, и всё бил, и бил, и бил в барабан, и, чем больше он думал о великой чести, которой удостоился в тот день, тем сильнее бил в барабан, один-одинёшенек, сидя на куче слонового корма. В этой музыке не было ни мелодии, ни слов, но бой барабана приводил мальчика в восторг.
Новые слоны натягивали канаты, визжали и трубили по временам, и Маленький Тумай слышал, как мать укачивает в лагерной хижине его маленького брата, напевая ему старую-старую песню о великом боге Шиве[51], который некогда указал всем животным, что каждое из них будет есть. Это очень успокоительная колыбельная песня, и первая её строфа звучит так:
Шива, питающий нивы и ветру велящий дуть,
В дверях Времён восседая, Мир отправляя в путь,
Каждому выдал пищу, работу, судьбу, черёд,
От короля на престоле до нищего у ворот.
Он создал всё — Шива-Созидатель,
Всемогущий! Всемогущий! Создал всё!
Горб даровал Верблюду, Корове — душистый стог,
А маме — бессонное сердце, чтоб сладко ты спал, сынок!
Маленький Тумай радостно стучал — «танк-а-танк» — после каждого стиха, но вскоре ему захотелось спать, и он растянулся на сене рядом с Кала-Нагом.
Наконец, слоны начали, по своему обыкновению, ложиться, один за другим, и Кала-Наг один остался стоять на правом конце ряда; он тихо покачивался из стороны в сторону, насторожив уши и прислушиваясь к ночному ветру, очень тихо веявшему между горами. Воздух был полон ночных звуков, и все вместе они сливались в одно великое безмолвие: стук бамбукового ствола о другой ствол, шорох каких-то живых существ в подлеске, царапанье и крик просыпающейся птицы (ночью птицы просыпаются гораздо чаще, чем мы думаем) и шум водопада где-то вдалеке.
Маленький Тумай немного поспал, а когда он проснулся, месяц сиял ярко и Кала-Наг всё ещё стоял, насторожив уши. Маленький Тумай перевернулся, зашуршав сеном. Он глядел на изгибы огромной спины слона, загородившей чуть не половину звёзд на небе, и в это время услышал далёкий звук, пронзивший тишину, — «хут-тут» дикого слона.
Все слоны в затонах вскочили, как будто по ним дали залп, и ворчанье их разбудило-таки спящих махаутов, которые вышли наружу с большими деревянными молотами в руках и, войдя в ограды, принялись наводить порядок — там натянут канат, тут завяжут узел, — пока всё не стихло. Один из новых слонов чуть не вырвал свой прикол, и Большой Тумай, сняв с Кала-Нага ножную цепь, привязал ею переднюю ногу нового слона к задней, а ногу Кала-Нага обмотал петлёй из травяной верёвки, приказав ему помнить, что он крепко связан. Большой Тумай знал, что и отец его и дед поступали так сотни раз. Кала-Наг, против обыкновения, не откликнулся на приказ ворчаньем, похожим на бульканье воды. Он стоял неподвижно, приподняв голову и развесив уши, как веера, и смотрел поверх пространства, залитого лунным светом, на огромные складки гор Гаро.
— Последи за ним, если он начнёт беспокоиться ночью, — сказал Большой Тумай Маленькому Тумаю, а сам ушёл в хижину и заснул. Маленький Тумай также чуть было не заснул, но вдруг услышал, что кокосовая верёвка лопнула с треском, и Кала-Наг выплыл из загона так же медленно и бесшумно, как облако из устья долины. Маленький Тумай топотал сзади него босиком по дороге, освещённой лунным светом, и приглушённо кричал:
— Кала-Наг! Кала-Наг! Возьми меня с собой, о Кала-Наг!
Слон бесшумно обернулся, сделал три шага назад, к ребёнку, облитому лунным светом, опустил хобот, поднял мальчика к себе на шею и, прежде чем Маленькии Тумай успел распрямить колени, скользнул в лес.
Взрыв бешеных трубных звуков раздался из затонов, потом всё погрузилось в молчанье, и Кала-Наг тронулся. По временам заросли высокой травы с шорохом лизали его бока, как волна лижет бока корабля, по временам лозы дикого перца скребли по его спине или бамбук трещал от прикосновения его плеча; но всё остальное время он двигался совершенно бесшумно, пробираясь через дремучий лес Гаро, словно через клубы дыма. Он поднимался на гору, и Маленький Тумай не мог понять, в каком именно направлении, хотя смотрел на звезды, сиявшие в просветах между деревьями.
Кала-Наг добрался до гребня перевала, остановился на минуту, и Маленький Тумай увидел под собой на пространстве многих миль вершины деревьев, пятнистые и мохнатые при лунном свете, и голубовато-белый туман над рекой в котловине. Тумай наклонился вперёд, всмотрелся и почувствовал, что лес не спит под ним, — не спит, полон жизни и живых существ. Большая коричневая летучая мышь, питающаяся фруктами, пронеслась у него над ухом, иглы дикобраза прошуршали в чаще, и мальчик услышал, как во мраке между стволами деревьев кабан усердно рыл сырую, тёплую землю и, роя, хрюкал.
Потом ветви снова сомкнулись над его головой, и Кала-Наг начал спускаться в долину, — теперь уже не тихо, а стремительно, как сорвавшаяся пушка катится с крутого склона. Огромные ноги его двигались ритмично, как поршни, с каждым шагом покрывая восемь футов, а морщинистая кожа на коленях шуршала. Подлесок с обеих сторон от него трещал, как рвущаяся парусина, молодые деревца, гнувшиеся справа и слева под напором его плеч, снова выпрямлялись и хлестали его по бокам, а громадные перепутанные кисти ползучих растений висли на его бивнях, когда он мотал головой из стороны в сторону, расчищая себе путь в лесной чаще. Тут Маленький Тумай приник к огромной шее, опасаясь, как бы раскачавшаяся ветка не сбила его на землю, и ему захотелось вернуться назад, в лагерь.
Вскоре трава перешла в трясину, и ноги Кала-Нага погружались в неё и хлюпали, когда он ступал ими, а ночной туман, лежавший на дне долины, повеял холодом на Маленького Тумая. Послышался всплеск, топот, журчанье текущей воды, и Кала-Наг пошёл по руслу реки, нащупывая себе путь на каждом шагу. Среди шума воды, бурлящей вокруг ног слона, Маленький Тумай различал другие отдалённые всплески и трубные звуки — громкое ворчанье, сердитое фырканье, — и весь туман вокруг него кишел плывущими волнистыми тенями.
— Ай! — промолвил вполголоса Маленький Тумай, стуча зубами. — Нынче ночью слоновый народ гуляет. Значит, будет у них пляс.
Кала-Наг вылез на берег, расплёскивая воду, продул свой хобот и снова начал подниматься в гору; но теперь он был не один, и ему не пришлось расчищать себе дорогу. Она лежала, протоптанная на шесть футов в ширину, прямо перед ним, и смятая лесная трава на ней пыталась оправиться и выпрямиться. Множество слонов, наверное, прошли этим путём всего несколько минут назад. Маленький Тумай оглянулся и увидел, что сзади него громадный дикий бивненосец с крошечными свиными глазками, рдевшими, как горячие угли, выбирается на берег из реки, окутанной туманом. Тогда деревья снова сомкнулись, а слоны всё шагали вверх и вниз, и со всех сторон слышались трубные звуки, треск и хруст ломающихся ветвей.
Наконец Кала-Наг остановился на вершине горы между двумя древесными стволами. Они стояли в кругу деревьев, окаймлявших пространство в три или четыре акра, с неправильными очертаниями, и Маленький Тумай увидел, что на всём этом пространстве земля утоптана и тверда, как кирпичный пол. Несколько деревьев росло в середине поляны, но кора была содрана с них, и белая древесина блестела, как полированная, при лунном свете. Ползучие растения свисали с верхних ветвей, и чашечки цветов на лианах — огромные, белые, точно восковые колокольчики, похожие на вьюнки, — свешивались в глубоком сне; но на самой поляне не росло ни былинки — земля была вся вытоптана. При лунном свете всё это казалось железно-серым, исключая тех мест, где стояли слоны: тени их были чёрные, как чернила. Маленький Тумай смотрел, затаив дыхание, и глаза вылезали у него на лоб, а в это время всё больше, и больше, и больше слонов выплывало на открытое пространство из-за деревьев. Маленький Тумай смог насчитать только десять слонов и принялся снова и снова пересчитывать их по пальцам, пока не перепутал десятки и голова у него не закружилась. Он слышал, как они шуршали в подлеске, за пределами поляны, продираясь в чаще к вершине горного склона, но едва слоны попадали в круг древесных стволов, они начинали двигаться, как призраки.
Тут были дикие самцы с белыми бивнями, осыпанные упавшими листьями, орехами и сучками, застрявшими в морщинах на их шеях и в складках их ушей; тут были толстые, неповоротливые слонихи с беспокойными маленькими розовато-чёрными слонятами, всего трёх или четырёх футов ростом, бегающими под брюхами матерей; молодые слоны, очень гордившиеся своими бивнями, которые недавно начали прорезываться; тощие, костлявые холостые слонихи-старухи, беспокойные, со впалыми щеками и хоботами, похожими на толстую кору; буйные, дикие старые слоны, испещрённые от плеч до боков громадными рубцами и шрамами — следами былых сражений — и лепёшками засохшей грязи, свисающими с их плеч, — следами одиноких купаний в трясине; был здесь также один слон со сломанным бивнем и шрамом от сокрушительного удара страшных тигровых когтей, избороздивших ему бок.
Они стояли голова к голове, или ходили взад и вперёд по площадке парами, или покачивались и переваливались с боку на бок в одиночестве, — десятки, много десятков слонов.
Тумай знал, что, пока он будет смирно лежать на шее Кала-Нага, с ним ничего не случится, ибо даже во время бешеной гонки и свалки в кхеде дикий слон не станет хватать хоботом и стаскивать человека с шеи ручного слона, а здешние слоны не думали о людях в эту ночь. Один раз они вздрогнули и насторожили уши, заслышав звон ножных кандалов в лесу, но это была Падмини — любимая слониха Петерсена-сахиба; с оборванной цепью она, ворча и пыхтя, взбиралась на гору. Должно быть, она сломала загородку и пришла прямо из лагеря Петерсена-сахиба. Маленький Тумай увидел и другого, незнакомого слона с глубокими бороздами от канатов на спине и груди. Он также, наверное, убежал нз какого-нибудь лагеря в окрестных горах.
Теперь из лесу уже больше не доносился шум приближающихся слонов; Кала-Наг, тронувшись со своего места между деревьями, вошёл в самую гущу стада, клохча и булькая горлом, а все слоны принялись разговаривать между собой на своём языке и двигаться.
Лёжа попрежнему, Маленький Тумай смотрел вниз, на многие, многие десятки широких спин, колеблющихся ушей, подрагивающих хоботов и маленьких, бегающих глаз. Он слышал стук бивней, случайно столкнувшихся друг с другом, сухое шуршанье переплетающихся хоботов, шорох громадных боков и плеч, трущихся друг о друга в толкотне, и непрерывное щёлканье и шелест огромных хвостов. Вдруг облако закрыло луну, и Маленький Тумай очутился в непроглядной тьме; но бесшумная упорная толкотня, движение и звуки бульканья не прекращались. Маленький Тумай знал, что слоны столпились вокруг Кала-Нага и нечего думать о том, чтобы заставить его выбраться из стада; он стиснул зубы и дрожал всем телом. В кхеде по крайней мере было светло от света факелов, там кричали, но здесь мальчик был совсем один во мраке, и один раз чей-то хобот поднялся и коснулся его колена.
Но вот один из слонов затрубил, все подхватили его крик и трубили пять или десять страшных секунд. Роса, как дождь, лилась с деревьев на невидимые спины, и тут поднялся глухой гул, сначала не очень громкий, так что Маленький Тумай не мог понять, откуда он взялся, но гул всё рос и рос, и вдруг Кала-Наг поднял одну переднюю ногу, потом другую и опустил их на землю — раз-два, раз-два — мерно, как механический молот. Теперь слоны топали ногами все вместе, и казалось, что это барабан бьёт перед боем у входа в пещеру. Роса упала с деревьев вся, до последней капли, а гул не умолкал, и земля тряслась и дрожала, и Маленький Тумай закрыл уши руками, чтобы не слышать этого грохота. Но казалось, что топот сотен тяжелых ног по голой земле слился в один чудовищный звук, от которого всё тело мальчика дрожало.
Раз или два он почувствовал, что Кала-Наг и другие слоны переместились на несколько шагов вперёд и грохот перешёл в хруст раздавленных сочных зелёных растений, но минуту или две спустя снова раздался топот по твердой земле. Где-то поблизости трещало и скрипело дерево. Маленький Тумай протянул руку и нащупал его кору, но Кала-Наг, не переставая топать ногами, продвинулся вперёд, и мальчик не мог понять в каком месте поляны он находится: Слоны всё время молчали, только один раз два или три маленьких слонёнка запищали все вместе. Тогда мальчик услышал стук, шуршанье чего-то волочившегося по земле, и грохот начался сызнова. Все это длилось, наверное, около двух часов, и у Маленького Тумая болел каждый нерв; но вот мальчик понял по запаху ночного воздуха, что рассвет близок.
Заря занялась, разлившись бледно-жёлтой пеленой над зелёными горами, и с первым лучом солнца топот прекратился, словно по команде. Не успел ещё утихнуть звон в голове Маленького Тумая, не успел мальчик переменить позу, как все слоны скрылись из виду, исключая Кала-Нага, Падмини да слона с бороздами от канатов, и на горных склонах не слышалось больше ни шума, ни шороха, по которым можно было бы угадать, куда разбежались животные.
Маленький Тумай снова смотрел во все глаза. Поляна, вид которой ему запомнился, расширилась за ночь; в середине её стояло больше деревьев, но подлесок и травяные заросли по бокам отступили назад. Маленький Тумай ещё раз внимательно осмотрелся. Теперь он понимал, что это был за топот. Слоны вытоптали новое пространство, — они раздавили пышную траву и сочный тростник, превратив их в отрепья, отрепья — в мочалу, мочалу — в тончайшие волокна, а волокна — в твердую землю.
— Ва! — сказал Маленький Тумай, и веки его отяжелели. — Кала-Наг, мой владыка, давай держаться поближе к Падмини, пойдём с нею в лагерь Петерсен-сахиба, не то я упаду с твоей шеи.
Третий слон посмотрел, как уходили двое других, фыркнул, повернулся и пошёл по своей тропе. Быть может, он был из стада какого-нибудь мелкого туземного князя, жившего в пятидесяти, шестидесяти или ста милях отсюда.
Два часа спустя, в то время как Петерсен-сахиб сидел за ранним утренним завтраком, слоны, привязанные на ночь двойными цепями, начали трубить и Падмини, покрытая грязью по плечи, вместе с охромевшим Кала-Нагом дотащилась до лагеря.
Лицо у Маленького Тумая было серое и осунувшееся, а волосы осыпаны листьями и мокры от росы, но он попытался приветствовать Петерсена-сахиба и крикнул слабым голосом:
— Пляску… пляску слонов! Я видел её и… я умираю!
Кала-Наг сел, и мальчик скатился с его шеи в глубоком обмороке.
Но у индийских ребят нервы крепкие. Спустя два часа Маленький Тумай лежал, очень довольный, в гамаке Петерсена-сахиба, с охотничьей курткой Петерсена-сахиба под головой и стаканом тёплого молока, глотком коньяку и щепоткой хинина в желудке, и в то время как старые, лохматые, покрытые шрамами лесные охотники сидели густой толпой против него, глядя на него, как на привидение, мальчик коротко, по-детски, рассказал обо всём, что видел, закончив свою речь такими словами:
— Теперь, если я солгал хоть в одном слове, пошлите людей посмотреть, и они увидят, что слоновый народ вытоптал более широкое пространство для своего танцевального зала, и они увидят десять, и десять, и десятью десять тропинок, ведущих к этому танцевальному залу. Слоны вытоптали ногами более широкое пространство. Я видел это. Кала-Наг взял меня с собой, и я видел. Кроме того, у Кала-Нага сильно стерты ноги.
Маленький Тумай лёг на спину и проспал весь долгий день и сумерки, а, пока он спал, Петерсен-сахиб и Мачуа-Апа шли по следам обоих слонов пятнадцать миль с горы на гору. Петерсен-сахиб потратил восемнадцать лет на ловлю слонов, но до этого дня только раз в жизни видел такую танцевальную площадку. Мачуа-Апе не надо было долго всматриваться в поляну и скрести пальцем ноги плотную, утрамбованную землю, чтобы понять, что здесь произошло.
— Малыш говорит правду, — сказал он. — Все это они сделали прошлой ночью, и я насчитал семьдесят тропинок, пересекающих реку. Смотри, сахиб, вот тут ножное кольцо Падмини сорвало кору с дерева! Да, она также была здесь.
Охотники посмотрели друг на друга, потом вверх и вниз и подивились, ибо нрава слонов не понять человеку — ни белому, ни чёрному.
— Сорок пять лет, — сказал Мачуа-Апа, — я ходил за своим владыкой, слоном, но в жизни не слыхивал, чтобы дитя человека видело то, что видело это дитя. Клянусь всеми богами гор, это… но что мы можем сказать? — и он покачал головой.
Когда они вернулись в лагерь, настало время ужинать. Петерсен-сахиб поел один в своей палатке, но приказал отпустить лагерю двух баранов, домашнюю птицу, а также двойной паёк муки, риса и соли, — ведь он знал, что сегодня будут пировать.
Большой Тумай спешно вернулся в горы из равнинного лагеря за своим сыном и своим слоном, а теперь, отыскав их, смотрел на них с каким-то страхом.
И был пир при ярком свете лагерных огней, перед рядами слоновых загонов, и Маленький Тумай был героем дня, и рослые смуглые ловцы слонов, следопыты, погонщики, канатчики и люди, знавшие все тайны обуздания самых диких слонов, передавали мальчика друг другу и мазали ему лоб кровью, взятой из груди только что убитого лесного петуха, чтобы все знали, что Маленький Тумай — лесной человек, коренной житель джунглей, посвящённый во все их тайны.
И под конец, когда пламя погасло и слоны при свете рдеюших головешек тоже казались залитыми кровью, Мачуа-Апа, глава всех загонщиков всех кхед и второе «я» Петерсена-сахиба, Мачуа-Апа, который за сорок лет ни разу не видел дороги, проложенной человеком, Мачуа-Апа, который был так велик, что назывался не иначе, как Мачуа-Апа, вскочил на ноги, держа Маленького Тумая высоко над головой, и крикнул:
— Слушайте, братья мои, слушайте и вы, владыки мои, в загонах, ибо я, Мачуа-Апа, говорю! Этот малыш будет теперь называться не Маленьким Тумаем, но Слоновым Тумаем, как звали его прадеда до него. То, чего не видел ни один человек, он видел в течение всей долгой ночи, и к нему благосклонны слоновый народ и боги джунглей. Он станет великим следопытом. Он станет более великим, чем я, даже я, Мачуа-Апа. Он пойдёт по новому следу, и по старому следу, и по смешанному следу, — и глаза его будут ясны. Он не повредит себе в кхеде, когда побежит под брюхами слонов, чтобы вязать канатами диких бивненосцев, и если он поскользнётся у ног нападающего слона, этот слон будет знать, кто он, и не раздавит его. Айхай! Владыки мои в цепях, — он промчался, кружась, вдоль ряда загонов, — вот малыш, видевший ваши пляски в ваших потаённых убежищах, — зрелище, которого не видел ни один человек! Почтите его, владыки мои! Салам каро[52], дети мои. Приветствуйте Слонового Тумая! Ганга Паршад, ахаа! Хира Гадж, Бирчи Гадж, Катар Гадж, ахаа! Падмини, ты видела его на пляске, и ты тоже, мой Кала-Наг, жемчужина среди слонов! Ахаа! Все вместе! Слоновому Тумаю! Барао!
И при этом последнем диком крике все слоны подняли хоботы, коснувшись их кончиками своих лбов, и протрубили полный салют — оглушительный, громовый раскат, которым приветствуют одного лишь вице-короля Индии — саламат кхеды.
Но всё это было в честь Маленького Тумая, видевшего то, чего до него не видел ни один человек,— пляску слонов ночью в сердце гор Гаро!
Колыбельная, которой мать убаюкивала маленького братишку Тумая
Шива, питающий нивы и ветру велящий дуть,
В дверях Времён восседая, Мир отправляя в путь,
Каждому выдал пищу, работу, судьбу, черёд,
От короля на престоле до нищего у ворот.
Он создал всё — Шива-Созидатель,
Всемогущий! Всемогущий! Создал всё!
Горб даровал Верблюду, Корове — душистый стог,
А маме — бессонное сердце, чтоб сладко ты спал, сынок!
Пшеницу он дал Богатым и просо дал Беднякам,
Объедки назначил он дервишам, блуждающим тут и там,
Для коршуна создал падаль, для тигра — быков и телят,
И кости — для жадных ночных шакалят, что за стеной скулят.
И к высшим тварям, и к низшим он равно был справедлив.
Парвати[53] следила за дележом, дыхание затаив:
Над мужем хотелось ей подшутить, его слегка обмануть —
Кузнечика-крошку стащила она, спрятав к себе на грудь.
Об-ма-нут был Шива-Созидатель.
Всемогущий! Всемогущий! Убедись:
Рост он Верблюду выдал, Корове — бодучий рог!
Но Кузнечик-то был мельчайшим из Мелких, маленький мой сынок!
Когда завершилась раздача, спросила она смеясь:
«А нету ли здесь голодных, о Ртов миллионных Князь?»
В ответ усмехнулся Шива: «Я думаю, каждый сыт —
И даже малыш, который у сердца Парвати скрыт!»
Плутовка Парвати смахнула Кузнечика на песок,
Заметив, что он, Мельчайший, мельчайшенький грыз листок!
Заметила, устрашилась, взмолилась тому, кто мог
Для каждого из созданий насущный создать кусок:
Он создал всё — Шива-Созидатель.
Всемогущий! Всемогущий! Создал всё:
Горб даровал Верблюду, Корове — душистый стог,
А маме — бессонное сердце, чтоб сладко ты спал, сынок![54]
Как хотите — так решайте, но, решив за дело браться,
Знайте, способ братца Твидли не таков, как Твидли-братца.
Так ли, этак ли, иначе, а тем паче по старинке,
Знайте: способ Винки-братца не похож на братца Винки![55]
Целый месяц шёл дождь, заливая лагерь, где собрались тридцать тысяч вооружённых мужчин и тысячи верблюдов, слонов, лошадей, волов, мулов. Все они собрались в местечке под названием Равалпинди по приказанию вице-короля. Вице-король Индии принимал с визитом эмира афганского.
Эмир взял с собой свиту в восемьсот всадников. Никогда прежде не видели они лагеря, тем более паровоза. По приказанию своего дикого повелителя явились они откуда–то из глубины Центральной Азии, из очень дикой страны, — совсем дикие люди и совсем дикие лошади. Каждую ночь в лагере что–то происходило. Или табун этих лошадей срывался с привязи и в кромешной тьме носился по лагерю, сметая всё на своём пути, или верблюды вырывались на свободу и бегали, спотыкаясь о растяжки, — словом, вы представляете, как это было приятно для людей, тщетно пытавшихся уснуть. Моя палатка стояла в стороне от верблюжьих троп, и я считал себя в безопасности, но однажды ночью кто–то сунул ко мне голову и крикнул:
— Убирайтесь, быстро! Они идут, мою палатку уже снесли.
Хорошо зная, кто такие они, я быстро натянул ботинки, плащ и вывалился в слякоть. Маленький Викси, мой фокстерьер, вылез с другой стороны. Затем раздалось ворчание, бульканье, рёв, центральный шест треснул и завертелся, как взбесившееся привидение. В палатку врезался верблюд, и хотя я был очень зол, удержаться от смеха не смог. Но я знал, сколько верблюдов на свободе, и побежал, пропахивая борозду через грязь.
Вскоре лагерь остался в стороне. Споткнувшись об орудийный лафет, я понял, что под дождём забрёл куда–то к артиллерийским тылам, куда пушки отвозят с позиций на ночь. Не желая больше блуждать в темноте и мороси, я накинул плащ на ствол задней пушки, нашёл несколько булыжников, соорудил с их помощью нечто вроде вигвама, улёгся на лафет и стал думать, куда делся Викси и куда же забрёл я сам. Я уже собирался уснуть, как вдруг услыхал звон сбруи, фырканье, и мимо меня, потряхивая мокрыми ушами, прошёл мул. Он был из батареи горной артиллерии. У седла звенели и бренчали подвязанные стремена, цепочки, колечки и прочие детали необходимого снаряжения. Винтовые пушки — это аккуратные маленькие пушечки, состоящие из двух половин. Их берут в горы всюду, где может пройти мул, и на месте свинчивают. При действиях в скалистой местности они незаменимы. Следом шагал верблюд. Его длинные ноги шлёпали и хлюпали по грязи, шея раскачивалась взад–вперёд, как у заблудившейся курицы. По счастью, в Индии я выучился звериному языку (разумеется, не диких зверей, а лагерных животных) и понимал, что он говорит.
Это, должно быть, он повалил мою палатку, потому что на ходу он окликал мула:
— Что мне делать? Куда мне пойти? Я подрался с какой–то белой штуковиной, она сперва колыхалась, а потом взяла палку и треснула меня по шее. (То был мой сломанный шест, и я от души порадовался этому сообщению.) Может, побежим?
— А, — сказал мул, — так это ты со своими дружками устроил переполох в лагере? Ну, завтра поутру тебе всыплют за это, но я и сейчас могу тебе выдать в счёт будущего.
Сбруя звякнула, мул развернулся и дважды лягнул верблюда по рёбрам, загудевшим, как барабан.
— В другой раз, — сказал он, — не будешь бегать ночью по батарее и орать «воры и пожар!» Сядь смирно и не размахивай своей дурацкой шеей.
Верблюд по–верблюжьи сложился, как двуногая линейка, и, всхлипывая, уселся. Из темноты раздался мерный топот копыт. Рослый верховой конь спокойно, как на параде, подскакал, перескочил через лафет и встал рядом с мулом.
— Это нестерпимо, — фыркнул он, раздув Ноздри. — Опять верблюды пронеслись по нашим позициям, уже за неделю в третий раз! Как может конь сохранить форму, если ему не дают спать? Кто здесь ещё есть?
— Я — головной мул второго орудия первой горной батареи, а это один из твоих приятелей. Он и меня разбудил. А ты кто?
— Номер пятнадцать, взвод Е, девятый копейщиков, конь Дика Канлифа. Подвинься.
— О, прошу прощения, — сказал мул, — в темноте не видно. Правда, эти верблюды невыносимы? Я ушёл сюда, чтобы хоть чуть–чуть покоя найти.
— Ах, господа, — грустно молвил верблюд, — нынче ночью нам снились скверные сны, и мы испугались. Я всего лишь вьючный верблюд тридцать девятого туземного пехотного полка, и я не так храбр и доблестен, как вы. Извините меня, пожалуйста.
— Так что бы тебе и дальше не перетаскивать тюки для тридцать девятого туземного пехотного полка, вместо того чтобы бегать по лагерю и всех тревожить?
— Такие скверные сны, — вздохнул верблюд. — Слушайте! Что это? Может, убежим?
— Сядь, — сказал мул. — Сядь, а то поломаешь свои длинные ноги! — Он насторожил ухо и прислушался. — Волы! Артиллерийские волы. Право слово, ты со своими дружками основательно перебудил весь лагерь. Поднять артиллерийского вола — это непросто.
Я услыхал, как по земле волочится цепь, и плечо к плечу в парной упряжке вышли два здоровенных белых вола. Всегда невозмутимые, спокойные, они подтягивают тяжёлые осадные орудия, когда слоны отказываются подходить ближе к огню противника. И, едва не наступая на цепь, сзади плёлся ещё один батарейный мул, отчаянно взывавший к Билли.
— Новобранец, — пояснил первый мул. — Меня зовёт. Не хнычь, юноша, не хнычь. Темнота ещё никого не убивала.
Волы улеглись и начали пережёвывать жвачку, а молодой мул потеснее прижался к Билли.
— Что–то! — сказал он. — Страшное и ужасное что–то, Билли. Оно появилось вдруг, пока мы спали. Как ты думаешь, Билли, оно нас убьёт?
— Меня так и подмывает задать тебе первоклассную трёпку, — ответил Билли. — Взрослый мул, с твоей выучкой, и чтобы так позорить батарею перед этим джентльменом!
— Ничего страшного, — заметил конь. — Поначалу они все так. Когда я впервые увидел человека (это было в Австралии и я был трёхлетком), я бежал полдня без остановки, а покажи мне тогда верблюда, так я бежал бы и до сих пор.
Почти всех лошадей для английской кавалерии привозят в Индию из Австралии, и солдаты сами их воспитывают.
— Справедливо, — кивнул головой Билли. — Перестань трястись, юноша. Когда на меня впервые надели полную упряжь, я упёрся передними ногами и сбросил всё до последнего звёнышка. Я тогда ещё не знал, как надо лягаться по–настоящему, но на батарее сказали, что они ещё такого не видывали.
— Но, Билли, это была не сбруя и вообще не то, что бренчит, ты знаешь, что я этого больше не боюсь. Оно было похоже на деревья, оно вдруг появилось на наших позициях, стало страшно, верёвка моя порвалась, и я не мог отыскать погонщика, и тебя я не мог найти, Билли, и я убежал, и пришёл сюда вместе с этими джентльменами.
— М-да, — хмыкнул Билли. — Поняв, что верблюды вырвались, я сам ушёл. Но если батарейный мул зовёт волов джентльменами, значит, он здорово не в себе. Вы, парни, кто такие?
Волы перекатили жвачку во рту и хором ответили:
— Седьмая упряжка первого орудия осадной батареи. Когда верблюды пришли, мы спали, но когда нас стали толкать, мы встали и ушли. Лучше лежать спокойно в грязи, чем чтобы тебя тревожили на подстилке. Мы говорили твоему другу, что бояться нечего, но он такой умный, что думает иначе. Вах!
И занялись жвачкой.
— Вот к чему приводит паника, — сказал Билли. — Над тобой смеются артиллерийские волы. Теперь ты доволен, юноша?
Молодой мул щёлкнул зубами и проворчал, что он не боится никого, а тем более неуклюжих, глупых волов, но волы только стукнулись рогами и продолжали жевать.
— Не приходи в ярость после испуга, — сказал конь, — это худший вид трусости. Всякий может перепугаться, увидев ночью что-нибудь непонятное! Мы все, бывало, — четыре с половиной сотни! — срывались с привязи, когда какой–нибудь новичок рассказами об австралийских змеях доводил нас до того, что мы начинали бояться верёвок.
— Всё это хорошо в лагере, — перебил Билли, — я сам не прочь покуролесить, если меня промаринуют без дела день–другой, но каковы твои служебные обязанности?
— О, это совсем другой коленкор, — отвечал конь. — На мне верхом сидит Дик Канлиф, он сжимает меня коленями, а мне надо только следить, куда я ступаю, не растопыривать задние ноги и не забывать науку узды.
— Что за наука узды? — спросил молодой мул.
— Клянусь голубыми эвкалиптами, — фыркнул конь, — вас что, не обучают науке узды? Как можно на что–то рассчитывать, не умея развернуться, чуть только повод коснётся гривы? Это вопрос жизни и смерти для хозяина, а значит, и для тебя. Как только повод коснулся шеи, разворачивайся на задних ногах. Если нет места, надо попятиться и — развернуться на задних ногах. Это и есть наука узды.
— Нас так не учат, — сухо заметил Билли. — Нас учат делать то, что велит ведущий: скажет ступить туда — ступишь туда, скажет ступить сюда — ступишь сюда. Похоже, что это небольшая разница, впрочем. Однако оставим эти забавные трюки, которые, кстати, небезопасны, видимо, для твоих сухожилий. А делаешь–то ты что?
— Это зависит от обстоятельств. Как правило, я врезаюсь в толпу визжащих длинноволосых людей, вооружённых ножами, блестящие, длинные ножи, хуже ветеринарских. Я должен следить, чтобы сапог Дика соприкасался с сапогом его соседа, касался, но не сдавливался. Краем правого глаза я вижу копьё Дика и знаю, что всё в порядке. Недорого дал бы я за того, кто окажется у нас на пути, когда мы с Диком спешим.
— А от ножей не больно? — спросил молодой мул.
— Н-ну, раз меня резанули по груди, но Дик не виноват…
— Стал бы я спрашивать, кто виноват, если больно!
— А надо. Если не доверяешь хозяину, лучше сразу сбежать. Кое–кто так и поступает, и я их не виню. Как я уже говорил, Дик виноват не был. Человек лежал на земле, и я вытянулся в прыжке, чтобы не растоптать его, а он на меня бросился. В другой раз, когда мне надо будет скакать через лежачего, я на него наступлю, и поосновательнее.
— Невероятно глупая история, — вмешался Билли. — Ножи — это всегда гадость. Другое дело — идти с хорошо уложенным грузом в гору, цепляясь ногами и даже ушами, карабкаться, петлять и ползти, пока не влезешь футов на сто выше всех остальных, чтобы только нашлось место для четырёх копыт, а потом стоять спокойно и смирно (никогда не проси у человека поддержки, юноша!). Тем временем соберут пушки и можно будет смотреть, как далеко внизу игрушечные снаряды рвутся в кронах деревьев.
— И вы никогда не бегаете? — поинтересовался конь.
— Говорят, увидеть бегущего мула труднее, чем выдрать курицу за уши. Иногда, может быть, плохо увязанный тюк и выводит нас из себя, но это бывает крайне редко. Я бы хотел показать тебе нашу работу. Она прекрасна! Три года прошло, пока я понял, чего хотят люди. Главное — это не показываться на фоне неба, иначе в тебя будут стрелять. Помни об этом, юноша. Укрывайся, как можешь, пусть даже придётся для этого уклониться на милю в сторону. Когда надо карабкаться так, то батарею веду я.
— В тебя стреляют, а ты даже не можешь броситься на тех, кто стреляет, — напряжённо размышляя, проговорил конь. — Нет, это не для меня. Я предпочитаю действовать — вместе с Диком.
— Да нет же, — возразил ему Билли, — ты понимаешь, как только собраны пушки, дальше уже действуют они. Это и аккуратно, и правильно, а ножи — ф-фу! .
Верблюд уже давно раскачивал шею сильнее обыкновенного, явно желая вставить словечко в разговор. Наконец он прочистил глотку и возбуждённо заговорил:
— Я, я — тоже немного сражался, но никогда не бегал и не лазал при этом.
— Угу, — кивнул Билли, — раз уж ты сам заговорил об этом, так знай: ты и не похож на того, кто хорошо бегает или лазает. Так как же это было, расскажи, старина.
— Было, как надо, — продолжил верблюд. — Мы все уселись…
— О господи, — выдохнул конь. — Уселись!
— Уселись, нас было сто, получился большой квадрат, перед ним люди навалили тюки, сёдла и каджавахи (вьюки), а потом они через нас — да–да! — стреляли из квадрата наружу.
— Кто стрелял? — спросил конь. — Кто попало стрелял? В манеже нас учат ложиться и чтобы хозяева стреляли, лёжа за нашими спинами, но Дик Канлиф — единственный, кому я это позволю. Когда так делают, меня щекочет подпруга, и потом, с пригнутой к земле головой мне ничего не видно.
— Какая разница, кто стрелял? — возразил верблюд. — Там было много людей, много верблюдов, всё застилал дым, но я не пугался, а был абсолютно спокоен.
— Так–то оно так, — сказал Билли, — но вот теперь вам снятся скверные сны, и по ночам вы не даёте покоя никому в лагере. Ну–ну! Прежде чем я лягу (я уже не говорю про то, чтобы сесть!) и дам человеку палить через меня, мои копыта кое о чём перемолвятся с его черепом. Слыхано ли что–нибудь кошмарнее?
Последовало долгое молчание, потом один из волов поднял тяжёлую голову и заговорил:
— Всё это вздор. Никто из вас воевать не умеет.
— Ого! — сказал Билли. — Давай, давай, не обращай на меня внимания. Вы, ребята, верно, сражаетесь, стоя на хвостах?
— Из вас никто воевать не умеет, — повторили оба разом. (Они, видимо, были близнецами.) — Воюют так: когда Два Хвоста[56] затрубит, впрягают нас, все двадцать упряжек, в постромки большой пушки.
— Для чего Два Хвоста трубит? — спросил молодой мул.
— Чтобы сообщить, что ближе к дымкам на той стороне не подойдёт. Два Хвоста — трус. Тогда мы — хей-я! хул–ла! хейяа! хул–ла! — налегаем и тянем пушку вперёд. Мы не лазаем, как коты, и не носимся, как телята. Мы идём двадцатью упряжками через равнину, пока нас не отпрягут. Там мы пасёмся, а большие пушки ведут тем временем большой разговор с глиняными стенами какого–то города. Стены рушатся, и пыль поднимается такая, будто большое стадо идёт домой с пастбища.
— Ох, — ужаснулся молодой мул, — а вы при этом пасётесь?!
— При этом и при любом другом. Поесть никогда не мешает. Мы пасёмся, потом нас впрягают, и мы оттаскиваем пушки туда, где нас опять ждёт Два Хвоста. Иногда нашим пушкам отвечают большие пушки из города. Иногда кого–нибудь убивает, тогда другим достаётся больше травы. Это судьба и только судьба, но всё равно Два Хвоста — большой трус. Вот так надо сражаться! Мы — братья из Хапура. Нашим отцом был священный бык Шивы. Мы высказались.
— Н-да, — проговорил конь. — Кое–что новое я сегодня узнал. Джентльмены из горной артиллерии! Хочется ли вам есть, когда в вас бьют из больших пушек, а сзади трубит Два Хвоста?
— Не больше, чем садиться, чтоб через нас стреляли, или бегать среди ножей. В жизни такого вздора не слыхивал. Горный хребет, хорошо уложенный груз, ведущий, которому ты доверяешь, — и я в полной боевой готовности от холки и до копыт, но всё остальное — нет!
И Билли решительно топнул копытом.
— Ещё бы, — фыркнул конь, — каждому, конечно, своё, и твоей родне по отцовской линии кое–чего нипочём не понять.
— Оставь моего отца! — Билли, как и любой мул, терпеть не мог напоминаний о том, что он — сын осла. — Мой отец родом был с Юга и при случае мог повалить, искусать, залягать любую встречную лошадь. Не забывай об этом, каурый Брамби!
Брамби — это дикая, необъезженная лошадь. Представьте гордого собой рысака, которого пристяжная кобыла назвала бы полукровкой, и вы поймёте, как вскипел конь. Я видел, как в темноте сверкнули белки его глаз.
— Слушай, что я скажу тебе, отродье малагского осла, — прошипел он сквозь зубы. — Я происхожу по матери от Карбина, победителя Мельбурнского кубка, и у себя на родине мы не даём спуску свиноголовым мулам из пуляющей горохом кукольной артиллерии. Ты готов?
— Вставай на дыбы! — завизжал Билли. Не сводя глаз друг с друга, они попятились, и я уже приготовился увидеть яростную драку, но справа из темноты раздался трубный булькающий голос:
— В чем дело, ребятки? Из–за чего вы поссорились?
Конь и мул опустились с неприязненным фырканьем. Ни мул, ни лошадь терпеть не могут слоновьего голоса.
— Два Хвоста! Не переношу его, — заявил конь. — С обеих сторон по хвосту — это нечестно.
— Совершенно согласен, — сказал Билли, придвигаясь к нему поближе. — Всё–таки мы во многом схожи с тобой.
— Наверное, мы унаследовали это от матерей, — согласился конь. — Не будем из–за пустяков ссориться. Эй, Два Хвоста! Ты привязан?
— Да, — отвечал слон, перекатывая смешок по хоботу. — Меня заперли на ночь. Я слышал, как вы там объясняетесь, ребятки, но вы не бойтесь, я к вам не приду.
— Бояться слона, вздор! — заявили вполголоса волы и верблюд. Потом волы продолжали:
— Мы не виноваты, что ты всё слышал, но это же правда, Два Хвоста. Отчего ты боишься пушечных выстрелов?
— Н-ну, — сказал слон, потирая одну ногу о другую, совсем как малыш, читающий стихи, — не знаю, сможете ли вы понять…
— Не сможем, — ответили волы, — зато нам приходится пушки тянуть!
— Я знаю, вы гораздо храбрее, чем сами о себе думаете, но со мной всё не так. Недавно капитан моей батареи назвал меня толстокожим анахронизмом.
— Это что, ещё один способ воевать? — переводя дух, спросил Билли.
— Ты этого не можешь знать, зато я знаю. Это значит: ни рыба ни мясо, и это как раз про меня. Я могу заранее — в своей голове — видеть, что будет, если разорвётся снаряд. Я могу, а вы, волы, не можете.
— Я тоже могу, — сказал конь. — По крайней мере, немножко. Я стараюсь не думать об этом.
— А я могу видеть больше, чем ты, и я таки об этом думаю. Ещё я знаю, что у меня есть много того, о чём надо помнить и заботиться, а лечить меня никто не умеет. Всё, что они могут, — это не платить погонщику, пока я болен, а своему погонщику я не верю.
— Ага, — сказал конь, — тогда понятно. Я доверяю Дику.
— Ты можешь посадить мне на спину целый полк Диков, но лучше от этого мне не станет. Я знаю слишком много, чтобы не чувствовать себя скверно, и слишком мало, чтобы преодолеть это.
— Мы не понимаем, — сказали волы.
— Конечно, не понимаете, я с вами и не говорю. Вы же не знаете, что такое кровь.
— Почему, — сказали волы, — знаем. Это красная жидкость, которая впитывается в землю и пахнет.
Конь всхрапнул и отпрянул.
— Не говори о ней, — фыркнул он. — Стоит мне подумать о ней, и я даже сейчас её чую. От этого запаха мне хочется удрать, если только на моей спине не сидит Дик Канлиф.
— Но ведь её же здесь нет, — удивились волы и верблюд. — Отчего ты так глуп?
— Это мерзкая жидкость, — вмешался Билли. — Удирать бы я, конечно, не стал, но и говорить о ней не желаю.
— Ну вот, ну вот, видите? — Для пущей убедительности слон помахивал хвостом.
— Конечно, видим. Мы всегда всё видим, — хором сообщили волы.
Слон затопал ногами так, что цепь зазвенела.
— Иди прочь, собачонка, — говорил он. — Кончай обнюхивать мои лодыжки, а то я наступлю на тебя. Милая, славная собачонка, да ну же! Пошла прочь, скверная шавка! Ой, да заберёт ли её кто–нибудь? Она же меня укусит!
— Сдаётся, — сказал Билли коню, — что наш дорогой Два Хвоста боится куда как многого. Если бы меня кормили каждый раз, как я лягну пса, я был бы как раз со слона ростом.
Я посвистел, и Викси, весь перемазанный, подбежал, лизнул меня в нос и стал рассказывать, как он меня искал по всему лагерю. При нем я никогда не обнаруживал своё знание звериного языка, а то бы он совсем распустился. Я сунул его за пазуху, а слон продолжал ворчать, топать и шаркать.
— Поразительно, — говорил он, — просто поразительно! Это у нас семейное. Но куда делся этот мерзкий зверёк? — И он начал шарить вокруг себя хоботом.
— У каждого свой страх, — продолжал он, дунув носом. — Вот вы, джентльмены, видимо, были встревожены, когда я трубил.
— Не то чтобы встревожены, — отозвался конь, — но было так, как если бы у меня на месте седла были натыканы колючки. Не делай этого больше.
— Я боюсь собак, а вот верблюд пугается дурных снов по ночам.
— Хорошо, что мы не должны воевать одинаково, — заметил конь.
— А вот что я хотел бы знать, — подал голос долго молчавший молодой мул. — Что бы я хотел знать, так это — почему мы вообще должны воевать.
— Да потому, что нам велено, — презрительно фыркнув, ответил конь.
— Приказ! — щёлкнул зубами мул Билли.
— Хукм хэ (таков приказ), — булькнул верблюд.
И слон и волы повторили:
— Хукм хэ!
— Да, но кто отдаёт приказы? — спросил молодой мул.
— Человек, который идёт впереди, или сидит на твоей спине, или держит верёвку, продетую через твои ноздри, или крутит твой хвост, — один за другим ответили ему Билли, кавалерийский конь, верблюд и волы.
— Но им кто приказывает?
— Ты хочешь слишком много знать, юноша, — сказал Билли, — а это верный путь к взбучке. Твоё дело — слушаться человека и не задавать лишних вопросов.
— Он прав, — вполголоса молвил слон. — Я не всегда могу слушаться, потому что я — Ни—Рыба—Ни—Мясо, но Билли прав. Повинуйся, иначе застопоришь батарею, не говоря уже о побоях.
Артиллерийские волы встали.
— Утро, — сказали они хором. — Нам пора. Мы, конечно, не можем видеть внутри себя, и мы не очень умны, но сегодня ночью мы ничего не боялись. Спокойной ночи, храбрецы!
Никто не ответил, только конь спросил, чтобы сменить тему беседы:
— Где же та собачонка? Где есть собака, там близко и человек.
— Здесь я, здесь, — тявкнул Викси, — под пушкой вместе с хозяином. Эй ты, верблюдище бестолковый, это ты, ты нашу палатку разворотил. Мой хозяин страшно сердит!
— Ф–фу–ух! — волы оглянулись по сторонам. — Так он, стало быть, белый!
— Конечно белый, — протявкал Викси. — Или ты думаешь, что за мной смотрит черномазый погонщик?
— Ххаох! Оухх! Угх! — засопели волы. — Пошли отсюда скорей.
Они дёрнулись, но умудрились зацепиться.
ярмом за дышло телеги с амуницией и застряли.
— Ну вот, и ваш черёд настал, — спокойно прокомментировал Билли. — Не ёрзайте. Теперь вам тут торчать до утра. Да что стряслось–то?
Волы испустили длинное пофыркивающее сипение, характерное для индийского скота, а потом начали толкаться, бодаться, рваться, топать, скользить и в конце концов, бешено ворча, свалились в грязь.
— Вы сейчас шеи поломаете, — сказал конь. — Чем плохи белые? Я с ними всё время живу.
— Они… нас — едят! Понатужься! — Ярмо треснуло, и они уковыляли.
Я никогда раньше не мог понять, почему индийский скот так боится англичан. Мы едим говядину, к которой не притронется ни один пастух, и это им, ясное дело, не по нраву.
— Чтоб я в собственной сбруе запутался, — усмехнулся Билли. — Кто бы мог подумать, что вот такие две здоровенные туши потеряют голову!
— Ну, пусть себе! Пойду посмотрю, что там за белый. У большинства из них всегда что–нибудь в карманах найдётся.
— Тогда прощай. Я сам не в большом восторге от них. Да и потом, белый, которому негде спать, сильно смахивает на вора, а у меня немало казённого добра на спине. Пошли к позициям, юноша. Привет, Австралия! Завтра на параде увидимся. Спокойной ночи, туземный тридцать девятый! Постарайся владеть собой, ладно? Счастливо, Два Хвоста! Если пойдёшь мимо нас, не труби, а то весь строй наш собьётся.
Мул Билли протопал мимо нас валкой походкой бывалого служаки, а конь ткнулся мне мордой в грудь, и пока я кормил его галетами, тщеславный Викси рассказывал ему про табуны лошадей, прошедшие через наши с ним руки.
— Завтра на параде я буду сидеть в своём экипаже, — сообщил он. — А ты?
—Моё место на левом фланге второго эскадрона, коллега, — вежливо ответил конь. — Я задаю темп всему подразделению. А теперь мне пора к Дику. У меня весь хвост в грязи, и он часа два убьёт, пока приготовит меня к параду.
Большой тридцатитысячный парад состоялся на следующий день. Мы с Викси заняли отличное место неподалёку от вице–короля и от эмира афганского, сидевшего в чёрной каракулевой шляпе, украшенной огромным бриллиантом. В первой части представления всё было залито солнцем. Полки шли волна за волной мерно шагающих ног, и ружья покачивались стройными рядами, так что у нас зарябило в глазах. Подошла кавалерия, и, заслышав первые такты знаменитого марша «Бонни Данди», Викси насторожил уши. Мимо промелькнул второй эскадрон копейщиков, и знакомый нам конь ритмично, как будто танцуя вальс, перебирал ногами, задавая темп всему эскадрону: шея выгнута, одно ухо смотрит вперёд, другое назад, а хвост — как шёлковый. Следом появились большие пушки, и Два Хвоста вместе с ещё двумя слонами шёл в постромках сорокафунтового осадного орудия, а сзади брели двадцать пар волов. У седьмой пары было новое ярмо и напряжённый, усталый вид. Последними прошли батареи горной артиллерии. Мул Билли шёл с видом главнокомандующего, его сбруя была надраена и начищена до блеска. Приветствуя Билли, я чуть не сорвал голос от крика, но он даже не обернулся.
Снова полил дождь, и воздух стал слишком мутен, чтобы следить за тем, что делалось на поле. Тем временем войска выстроились большим полукругом и перестраивались в линию.
Линия росла и росла, пока не превратилась в шеренгу длиной три четверти мили — сплошная стена людей, лошадей и пушек. В следующее мгновение шеренга двинулась вперёд, прямо в сторону вице–короля и эмира афганского, и когда она подошла ближе, земля задрожала, как палуба лайнера, идущего на полных оборотах.
Если вы этого не видели, то вы даже не можете представить себе, до чего это страшно, даже когда все знают, что это просто спектакль. Я посмотрел на эмира. До сих пор он сидел молча, ни единым жестом не выдав своего удивления, но теперь его глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит, он подобрал поводья и оглянулся, готовый уже выхватить меч и прорубать дорогу к спасению прямо через толпу англичан. Внезапно наступление прекратилось, земля перестала дрожать, шеренга дружно отсалютовала, и разом грянули три десятка оркестров. Это был конец представления.
Под дождём полки разошлись по лагерю, провожаемые маршем пехотного оркестра:
Пара за парой стадо вошло — Ура!
Пара за парой стадо вошло:
Мулы медленно шли за слоном.
И вошли на Ковчег с утра,
Чтобы от ливня скрыться![57]
И тут я услыхал, как старый, седой длинноволосый афганский шейх из свиты эмира спрашивает молодого индуса — офицера туземных частей армии.
— Послушай, — говорил он, — как получается такое чудо?
— Им приказали, — пожал плечами индус, — и приказ был выполнен.
— Но животные, — настаивал шейх, — разве они так же мудры, как люди?!
— Они повинуются так же, как люди. Мул, конь, слон и верблюд повинуются погонщику, погонщик повинуется сержанту, сержант — лейтенанту, лейтенант — капитану, капитан — майору, майор — полковнику, полковник — бригадиру, который командует тремя полками, бригадир повинуется генералу, генерал — вице–королю, а вице–король служит королеве. Вот как это делается.
— Если бы так было в Афганистане! — вздохнул шейх. — Ибо мы повинуемся там только собственным прихотям!
— И потому, — покручивая усы, ответил ему туземный офицер, — ваш эмир, которого вы не слушаетесь, приезжает сюда, чтобы получить приказания от нашего вице–короля.
И Александр Великий великим быть не мог,
Когда б не наша мудрость, не сила наших ног.
Мы шею пригибаем, забыв высокомерие,
В нас десять футов! Эй, дорогу
Осадной артиллерии!
Лишь порохом запахнет — ни взад и ни вперёд!
Герои эти трусят — и значит, наш черед!
Мы тащим пушки дальше — такое нам доверие!
Двадцать упряжек! Эй дорогу
Осадной артиллерии!
Тавром поклянусь, мы от музыки пьяны,
Когда за фанфары берутся уланы —
Что может быть лучше, ты сам посуди,
Чем мчаться галопом под «Бонни Данди»?
Корми нас, пои нас, да выучи строю,
Да выпусти в поле большое-большое —
И на эскадрон в восхищеньи гляди,
Галопом летящий под «Бонни Данди»!
Мы лезем в гору — не беда, что в скалах путь пропал,
Мы по тропе и без тропы осилим перевал.
Нам горы — дом родной, братва! Хоть пули не горох —
Мы под огнём вьюки допрём, на всех на четырёх!
Спасибо тем, кто нам даёт, где надо, сделать крюк,
Проклятье тем, кто не сумел связать, как надо, вьюк!
Нам горы дом родной, братва! Хоть пули не горох —
Мы под огнём вьюки допрём на всех на четырёх!
Какие там песни! Потрескались губы —
Нога за ногу еле идём.
Зато у нас шеи — мохнатые трубы
(Рта-та-та! Мохнатые трубы)
И что-то такое поём:
Ньхчу! Ньмгу! Нплевать!
Мы едва ковыляем домой —
Хорошо, если вдруг чей-то свалится вьюк,
И жалко, если не мой!
Поклажа упала, а нам дела мало —
Привалу «ура!»! кричи!
Урр! Йарр! Грр! Арр!
И пусть себе свищут бичи!
Мы войною рождены,
И судьбой награждены —
Кто уздечкой, кто ярмом,
Кто телегой, кто вьюком.
Вот идём парадным строем —
Каждый выглядит героем,
Скарб военный волоча,
Завывая и мыча.
Офицеры и капралы
Грозны, хмуры и усталы —
И не знают меж собой,
Для чего идут на бой.
Мы войною рождены,
И судьбой награждены —
Кто уздечкой, кто ярмом,
Кто телегой, кто вьюком.[58]