В дыму сигары, дешевой и противной, Бодрясин видит несколько знакомых и милых лиц: лица тех, кто уже заплатили полностью за дерзость выступать судьями и мстителями. Их было много,- теперь остаются единицы. И думает Бодрясин: при теперешних российских настроениях - эти уже последние! Вон и Наташа отошла от нас и уехала в Италию. Сам я ее и уговорил. Раз мог уговорить - значит, так для нее и лучше. Нет, из здешних черпать уже нельзя, а есть ли люди в России - кто скажет? Нужно побывать и убедиться.

Как часто бывало, мысли Бодрясина погружаются в ересь: как это так может быть, чтобы уничтожение одного дрянного и ничтожного старикашки, хилого и хлипкого, хотя зловредного, требовало участия десятка молодых и здоровых людей, которые должны рисковать жизнью и проделывать нелепые зигзаги и петли по карте Европы? Да ведь его можно придавить ногтем! Крикнуть громче - и он рассыплется. Прихлопнуть ладонью - и останется мокрое место. И сейчас же Бодрясину-еретику, Бодрясину-заике, плавающему в клубах дыма плохой сигары, отвечает трезвый, выдержанный, плавно и ясно выговаривающий слова и фразы совсем другой Бодрясин:

- В этом весь трагизм, но в этом и красота подвига. Страшной, несоизмеримой ценой оплачивается святая дерзость. Или ты веришь - или не веришь. Если не веришь - уйди, а не борозди море и землю сомнениями.

Захлебываясь дымом, еретик Бодрясин ядовито тянет:

- К-красота подвига, когда семеро атлетов на мышиного жеребчика...

Солидный ответ:

- Если бы поединок - ты послал бы против мышиного жеребчика одного из своих несуще-ствующих младенцев, о которых ты наболтал даме за табльдотом. А этот жеребчик - за стенами и штыками.

- Не человек, а, т-так сказать, ид-дея?

- Не смешно, Бодрясин!

Мимо протянувшего ноги террориста проходит дама-туристка, с улыбкой садится в кресло напротив и закуривает тонкую папиросу. Она-то, конечно, сразу отмечает, что носки этого русско-го чудака не подобраны ни к галстуку, ни к цветной нитке пиджака, но она готова простить ему все за его словоохотливость, аппетит и остроумие. И дама окончательно решает, что будущей осенью поедет в Пётерсбург, Моску и Коказ.

В Ганге Бодрясин оставляет пароход, хотя было бы проще доехать прямым морем до Гельсингфорса. Не все то, что проще, согласуется с его планами.

Но в полном согласии с выработанным планом испанский художник, приехавший в Петер-бург, любуется решеткой Зимнего дворца и Медным Всадником. Он любуется совершенно искрен-не, хотя именно мимо этого неутомимого Всадника бегал в свое время с курсом ботаники под мышкой. Сейчас, после долгой разлуки, он чувствует себя настоящим и подлинным иностранцем и с серьезнейшим видом перелистывает "Бедекер".

Он уже успел убедиться, что никакого "хвоста" за ним нет. Он прав: следить за иностранцем не приказано, чтобы не вызвать в нем подозрений. Следить за ним совершенно излишне, во всяком случае до трех часов будущей среды, когда он выйдет из столовой на Литейном, а тот, другой, минут на десять там задержится. Музыкальная пьеса разыгрывается по нотам; партитура в много-опытных руках. Они наивны, как дети! Ведь не один же жалкий юноша Петровский, кстати не по-дающий о себе вести, обслуживает за небольшое вознаграждение государственную безопасность! Еще никогда не было такого прекрасного "внутреннего освещения"! Даже старичок извещен, на какой приблизительно день назначена его гибель; более точные сведения будут даны дополни-тельно.

В швейцарском местечке Дорнах показывают приезжей даме строящийся Гетеанум. Русский поэт* с нездешними глазами лежит на лесах под куполом и выбивает узор на твердом проклеен-ном потолке.

Итальянский поезд ныряет в туннели, радостно освобождается, бежит по краю скал, опять ныряет и опять вырывается на солнце. Внизу - морская бирюза, при подходе к станции сады,- и возможно ли, что это самые настоящие апельсиновые деревья!

- Наташенька, смотрите!

Если бы все это могла видеть Анютина тетушка с Первой Мещанской!

* Русский поэт - имеется в виду Андрей Белый - псевдоним Бориса Николаевича Бугаева (1880-1934), литератора, философа.

ТАЙНА УЛИЦЫ

По оживленной петербургской улице проходит, не спеша и всматриваясь вдаль, молодой человек, очень хорошо одетый, несколько иностранного вида.

Ему бы нужно сливаться с толпой и быть незаметным; но он всех заметнее, и не только потому, что молод и красив. Он должен быть прохожим, вышедшим прогуляться, подышать, рассеянно посмотреть книжки в окне магазина, купить пять ножичков для безопасной бритвы и цветочного одеколону. Ему естественно со спокойным любопытством и мужской уверенностью, немного сверху и едва повернув голову, смотреть в глаза проходящим женщинам,- и в синие глаза, и в карие, и даже - от щедрости и равнодушия - в бесцветные, и все это походя и между прочим. Иную он мог бы и проводить взглядом, спрашивающе, но не слишком настойчиво, не теряя достоинства мужчины, только чтобы вызвать в ней легкое и приятное смущение. Но всего этого он не делает.

Потому он и всех заметнее, что у обычного прохожего не бывает такого лица, он так не идет и так не смотрит. Обычный прохожий не затрачивает стольких усилий, чтобы сдерживать ожидание и беспокойство, он не так механичен и расчетлив в движениях, для него не отсутствует толпа других людей.

В трехстах шагах за ним таким же размеренным и напряженным шагом идет другой юноша, совсем иной внешности, простоватый и провинциальной, но с таким же взглядом и столь же усердно скрытым волнением. Этот всем уступает дорогу, боясь задеть встречного плечом. Словно бы он несет стакан воды и боится пролить каплю. Для него асфальт тротуара не достаточно гладок, расстояние от стен домов до тумбочек узко и стеснительно, и ему кажется, что никто не идет в ту же сторону, но все, точно сговорясь, идут навстречу, и слишком быстро, и слишком порывисто, даже неосторожно. Легкая слабость в его ногах и на сердце нелепой тяжестью давит металлический портсигар в грудном кармане пиджака. У идущего впереди такой же портсигар, но в правом боковом кармане легкого пальто.

Между ними условленное расстояние, которое не изменяется. И обоих связывает общность тайны.

Тайна в том, что, когда вдали покажется карета, цвет и размеры которой изучены, а лицо кучера знакомо, они приостановятся, выждут, затем первый быстро выбежит на мостовую, и его портсигар взметнется, блеснет и ударится о камни под самыми колесами. Если не будет удачи, то наступит очередь другого.

В этом величайшая тайна, кроме них известная только четверым таким же заговорщикам и мстителям,- но тех здесь нет: они в дальних концах города ждут исхода решительного дня. Было уже несколько неудач,- карета не появлялась,- но сегодня такая случайность, по-видимому, исключена; сегодня четверг, прием ровно в одиннадцать, министр не может не выехать, и объезд невозможен.

За каждым из юношей следят со страхом и напряженным вниманием, много хуже скрытым, по нескольку пар глаз: лихач, разносчик, господин с бачками, бравый молодец в пиджачке с непомерно короткими рукавами. Из нескольких окон на пути за ними наблюдают серьезные усатые лица,- чтобы уже не было ошибки и чтобы взять их ловчее и не дать им возможности страшными снарядами взорвать и себя и других. Главное - овладеть их руками прежде, чем они заметят и опомнятся,- иначе выскользнет и упадет металлическая коробка, и тогда произойдет неописуемое.

О том, что они появились на улице с похвальной аккуратностью в час, условленный тайным соглашением и заботливо, с таким же соблюдением тайны, сообщенный кому не надо,- телефо-нировали и в участок и в угловой ресторан; на дворе участка сам помощник пристава ждет с нарядом полиции, а из дверей ресторана, на ходу застегивая жилетку, выбежали сначала один, потом дважды по двое, и еще двое остались дежурить у двери. Роль этих невелика и не опасна - но кто знает! Министр, старичок с бакенами, похожий на старого щегла, ждет у телефона. Он выбрит и одет к выезду, хотя выезд отменен еще с вечера. Но его карета подана - и все это также по тайному плану и строгому распоряжению. Хотя теперь опасности нет, но у старичка вздрагива-ет нога и холодит под коленкой: подагрический пустяк.

Улица полна тайны, и странно видеть настоящую, вне всякой роли, даму с сумочкой, подли-нного военного без пушинки на тугом мундире, ковыляющую невинную старушку, двух школьни-ков, болтающихся с книжками в непоказной час, которые настолько не спешат, что пятятся спиной, натыкаясь на прохожих и настойчиво изучая жизнь. Отрывки разговора прохожих, если прислушаться, такие бытовые и незначительные, что нельзя поверить в близость смерти, рассован-ной по карманам владеющих тайной,- и юношей, и тех, кто за ними пристально следит.

Солнце слепит глаза переднего - и он щурится, как щурился на пляже острова Олерон только месяц тому назад. Но не так слепит солнце, как было на лесной поляне, когда огонь угады-вался только по дыму, а дым был едва заметен. Так быстро свершаются события! Так странно, дрожащей сеткой танцующих комариков, мелькают дни, страны, намерения, даже имена. Там его называли Ринальдо и Ботаником,- здесь он приезжий иностранец с испанским паспортом и акцентом. Там было будущее, здесь есть только ближайшая минута, и скоро не останется даже прошлого. Это произойдет вот сейчас - и он опять внимательно всматривается в дальние экипажи.

Опередив его, двое исчезают в дверях парикмахерской. В окне размалеванный бюст, и на восковые плечи падают локоны льняных, недействительных волос. Кукла жеманно улыбается, из-за ее плеча жадно и боязненно высматривают живые глаза. Красивый человек проходит мимо, сдерживая шаг и не замечая кокетливой куклы. Из дверей парикмахерской выбегают те же двое, на ходу толкают школьников, невежливо задевают даму с сумочкой и, подбежав сзади, слегка согнувшись, неотрывно следя за его руками и только за руками, сразу, с налету, хватают его за локти. Давят сильнее, чем нужно, всем телом чувствуя ужас минуты,- хотя это не их, а его час смерти. Третий, высокий силач, появившись ниоткуда, хватает его сбоку за горло, отстранившись, чтобы ненароком не задеть бортом пиджака. Только чтобы не упал, не освободил рук, не дернулся слишком резко. Бросив лоток, разносчик расталкивает зрителей: "Осади! не толпитесь тут!" В руке бывшего разносчика револьвер - и нельзя его не слушаться. Школьники, отбежав на мосто-вую, в немом восторге наблюдают невиданную картину. Суетясь, один из силачей замыкает за спиной оглушенного юноши стальные наручники, и все бережно, как ценнейшую и хрупкую вещь, как хрустальный сосуд, подвигают его к дверям парикмахерской.

Ровным счетом за триста шагов позади, как бы повторяя ту же кинематографическую ленту, опять двое, потом трое, потом еще несколько человек сковывают руками и ведут другого юношу, попроще, слабого блондина, крещенного Дмитрием, в подвижничестве товарища Сибиряка. Он бьется, но может шевелить только головой да в воздухе болтать ногами; его держат на весу высо-кие и здоровые люди. В его кармане болтается и может сейчас нечаянно выпасть портсигар. Здесь вся публика шарахается, так как слышит крепкий и согласный топот ног: весь план выполнен блестяще и быстро, и уже спешит со своим нарядом помощник пристава, важный блеском своей роли: опасность уже прошла.

Смотреть больше не на что, и оба мальчика, чувствуя себя ближайшими участниками собы-тий, теперь спешат в школу, потому что есть о чем рассказать и чем похвастаться. Дама с сумоч-кой взяла извозчика, военный без пушинки проследовал не останавливаясь и не глазея, не в пример штатским.

Тайна оживленной улицы, так внезапно разгаданная, сначала бурно понеслась в пересудах прохожих и в толках дворников и горничных; на ближнем углу она потопталась, не зная, куда ринуться, и вдруг, утратив прелесть и силу новизны, поплелась ленивее, истощаясь и тая, в сторо-ну того дома, где ждал судьбы старенький министр. Но гораздо раньше исход событий добежал по телефонной проволоке, минуя подъезд, прямо в кабинет министра, и на шепелявый стариковский голос ответил голос свежий, радостный, чеканный и излишне громкий:

- Так точно, ваше-ство, взяты разом оба-два.

- Кто? Как вы сказали?

- Оба преступника, ваше высокопревосходительство. Никак нет, больше не могло быть, сведения точнейшие. Так точно, все как по писаному.

- Как вы говорите?

- Говорю - согласно полученной инструкции, ваше-ство. Дозвольте поздравить ваше-ство!

Положив трубку и размяв ногу, старик сказал секретарю:

- Э... и если поехать?

- Следует ли рисковать, ваше выскпрдство!

- Э... это мой долг, голубчик.

Новый телефонный звонок дал знать, что и там уже известно: поздравляют и высочайше благодарят.

НАЧЕТЧИК

Довольно неопрятный двор дома на Первой Мещанской в Москве. Чтобы отыскать квартиру вдовы Катерины Тимофеевны, приезжему пришлось толкнуться в дворницкую:

- Укажите, любезнейший, а то я тут совсем п-потерялся.

Двугривенному дворник всегда рад.

На стук отворила сама Катерина Тимофеевна, женщина в больших годах, однако к старости не склонная, одетая опрятно, с лица строгая, но приветливая. Не сразу поняла, от кого явился господин с бородкой и заметным шрамом на щеке:

- Не знаю я что-то; это какая же Анна Петровна?

- Скажем проще - Анюта, может быть, легче вспомните.

Катерина Тимофеевна обрадовалась и удивилась:

- Неужто же вы от нее? Да ведь она за границей!

- Вот и я оттуда прямо к вам и з-записочку имею слова в три, в качестве как бы удостоверя-ющего д-документа.

Для Катерины Тимофеевны - большая радость. Письма от Анюты изредка получала, а человека, который бы видал там названую дочку,- впервые встретила. В письмах Анюта мало рассказывала, какая она писательница! А может, и опасается писать подробно, кто ее знает. В записке сказано: "Шлю поклон с хорошим человеком". При записке и подарок: шелковый платок всех цветов, да такой яркий, что старой женщине и надеть нельзя. Приезжий человек шутит:

- Вам, Катерина Тимофеевна, очень будет к лицу. К-красота-то какая, и работа настоящая итальянская, из города Рима.

- Да уж куда мне такой! Сама бы носила, пока молоденькая.

В минуту гость стал своим человеком. На трудных словах заикаясь, рассказал обстоятельно и подробно все, что знал и что мог придумать: как Анюта с другой барышней жили в городе Париже, какая у них была комната, где обедали, да как Анюта старательно училась и к тому же работала, сама добывала себе хлеб, и о других заботилась, как ее все знакомые любят за обходи-тельность и душевную простоту. Иной человек, даже и постарше, за границей теряется либо заску-чает, и жалеть его некому,- а вот она ничего не испугалась. Конечно, по дому тоскует и сколько раз поминала про Катерину Тимофеевну, всегда с любовью и благодарностью, что заботилась о ней, круглой сироте.

Катерина Тимофеевна отодвинула к сторонке подарок, чтобы не закапать слезой.

- Уж вы меня простите, такой ваш рассказ неожиданный! Да как же Анюта с французами-то говорит? Она языку не обучена.

- Ничего, научилась. А вот теперь и с итальянцами объясняется, она теперь в Италии, живет на самом на морском берегу. Оттуда и шаль прислала.

Успокоившись, Катерина Тимофеевна не упустила рассказать Анютиному знакомому, сколько она из-за Анюточки натерпелась страху. И на допросы вызывали, и сюда таскались выспрашивать разные люди.

- А я что же знала? Ничего она мне не рассказывала, и как это случилось - мне посторон-ние люди доложили, что было написано в газетах. Я ее не сужу и не осуждаю, дело не мое. А люди говорят, что дурных она из тюрьмы бы не вывела, а вывела девушек честных, взятых понапрасно-му. Так и на вопросы отвечала, и никто Анюточки не осудил, даже некоторые восхищались. А я и понимаю-то плохо в этой политике.

Гостя легко не отпустила,- чтобы непременно выпил чаю с вареньем, с собственным. Из обширного буфета вынула рюмку на толстой ноге и бутылку вишневки, тоже своего изготовленья.

- Конечно, вам, заграничному человеку, наливка не в диковинку.

Очень ей понравился гость, степенностью, простотой и рассказом про Анюту. Вот такого бы мужа девушке - да только этот, наверное, женат.

- Имени-отчества ваших не знаю.

- Иван Дмитрич, а по фамилии Пастухов.

- Своим делом занимаетесь?

- Помаленьку разъезжаю, дела торговые.

- Замуж Анюточка, видно, не выходит, не слыхали?

- Об этом не слыхал. А за кого выйдет - тот будет счастливый человек при ее характере. Вот б-будь я п-помоложе, пришел бы к вам, Катерина Тимофеевна, попросить б-благословения.

Видимо, человек шутит, а к Анюточке относится хорошо. Шутит и Катерина Тимофеевна:

- Если дело за мной, я ее за хорошего человека всегда благословлю!

Со стуком легким, Катерине Тимофеевне знакомым, вошла в дверь лиловая ряса, свежести не первой, но опрятная и, при малом свете, скорее парадная. Есть с кем теперь и радостью поде-литься! При входе священника приезжий встал и почтительно поклонился.

- Радость у меня, отец Яков! Вот они Анюточку видали за границей и привезли мне поклон и подарок. И про житье ее рассказывают.

Отец Яков порадовался искренне:

- Действительно радостно, радостно. Оттудова приезжают не часто, да еще с доброй вестью. Лю-бо-пытно!

От наливки отец Яков отказался, чаю же выпил три чашки, и даже внакладку. Оказал почет и варенью.

- В Москву на побывку или как?

- Не задержусь, батюшка. Поеду в родной тамбовский уезд, там у меня жив старик отец, тоже священнослужитель.

- Значит, из духовного звания? Очень приятно.

И ему понравился гость, назвавшийся Иваном Пастуховым. Видно - бывалый и добрый человек, о людях говорит хорошо и Анюте как бы приятель.

Когда же, с хозяйкой попрощавшись, вышли вместе и направились к Сухаревой и дальше по Сретенке, приезжий человек сказал отцу Якову:

- Уж к-как мне приятно, что с вами познакомился. Я про вас, отец Яков, им-мел немалое удовольствие слыхать не от одной Анюты, а и от ее приятельницы и сожительницы, также вам известной. Катерине Тимофеевне я имени ее не назвал, а уж вы, верно, припомните - есть такая Наталья Калымова, Наталья Сергеевна.

Отец Яков ответил подумавши и с осторожностью:

- Калымова, Сергея Павловича, рязанского помещика, действительно знавал хорошо. Надо быть - уж не его ли дочка?

Зачем болтать лишнее незнакомому человеку, хоть и приятному в разговоре. И однако, до невозможности любопытно отцу Якову: ведь не чудно ли, что на путях его жизненного странствия нет-нет да и появится дочь рязанского приятеля!

- Где же ныне пребывает?

- Надо полагать, что в Италии, вместе с Анютой.

- В отеческий дом, значит, не собирается вернуться?

Собеседник на ходу крутит недавно отрощенную бороду и косится на отца Якова. Роста они одного, сверху вниз никому смотреть не приходится.

- Да ведь как сказать, ваше священство, ждет ли ее ласковый прием в отечестве? Вы как полагаете?

- Знать не могу, не осведомлен. Однако же родитель, наверное, по дочери тоскует.

- По многим тоскуют близкие, отец Яков, сами знаете: "по сущих в болезни и печалех, бе-дах же и скорбех, обстояниих и пленениих, т-темницах же и заточениих, изряднее же в гонениих". И хоть возносится моленье "ослабу, свободу и избаву им п-подаждь",- а что-то таковое не н-наблюдается.

В свою очередь покосившись на начетника и бороду погладив, не без строгости сказал отец Яков:

- И еще сказано: "погибельными ересьми ослепленные"...

- Дело взгляда, батюшка. По нашему же, "блаженны изгнани правды ради". Как раз это про нее, про известную вам девицу, а вернее, про обеих.

- Не сужу, не сужу. А приятно встретить мирянина, в текстах сильного.

- С детства привык, да и сам из семинаристов. Вот еще помню икос четвертый из акафиста Пресвятой Богородице: "Радуйся, страстотерпцев непобедимая дерзость. Радуйся, твердое веры утверждение. Радуйся, светлое благодати познание. Радуйся, ею же обнажися ад". Замечательно это сказано, отец Яков: ею ад об-бнажися! Люди ходят и пропасти не видят - а она указывает, и за это ей слава.

- Радуйся невесто неневестная!

- Вот именно, отец Яков! Другой не поймет, а мы с вами, по духовному вашему званию и моему происхождению, п-понимаем. Если доведется увидеть п-прикажете ли кланяться?

- Да уж обязательно передайте пастырское благословение. Значит обратно собираетесь в чужие страны?

- К-как сказать... Посреде хожду сетей многих... Т-трепещу, приемля огнь, да не опалюся, яко воск и яко трава...

- Господь хранит пришельцы...

- Аминь. Вот мы и дошли, должен здесь с вами попрощаться.

- Весьма польщен знакомством и беседою, Иван Дмитрич. Если еще доведется встретиться - буду премного рад.

- Льщу себя надеждою, отец Яков!

Отец Яков заторопился на Никольскую улицу в синодальную типографию, где добрый знакомец обещал ему раздобыть на складе нужную брошюрочку. Вслед ему поглядев, человек духовного сословия и неплохой начетчик, не спеша, пошел вдоль стены Китай-города в сторону Замоскворечья.

ОХОТНИКИ

Просмотрев тетрадку наружного наблюдения, тонкую, совсем ученическую,ротмистр ахнул:

- Сук-кины дети! Романов и Бабченко тут?

- Бабченко внизу, а Романов на работе.

- Сук-кины дети! Пошли ко мне наверх Бабченко!

Двоим лучшим филерам приказано было не упускать из виду ни на минуту того, кто по наружному наблюдению значился под кличкой Меченый,- и таки упустили!

- Ничего нельзя было сделать, ваше благородие. У самых у Владимирских ворот смотрит на ларе книжки-картинки. Романов малость поотстал, все думал передать Батю, ихнего сопутника, да передать было некому, он меня и догнал. И только догнал и хотел забежать Меченому вперед, а тот прямо от ларя на дорогу и на лихача. Он и у ларя-то стоял, ваше благородие, что, видно, ждал подходящую лошадку. Где же его было догнать, ваше благородие! Если бы простой извозчик - иное дело.

- Номер записали?

- Так точно. Я опрашивал, мне ихний двор знакомый. Извозчик говорит сошел на углу Пятницкой и Малаго Спасо-болванского и зашел в трактир.

- Нет там никакого трактира.

- Есть, ваше благородие, я знаю. Трактир без спиртных. А я, говорит, повернул назад,- какие седоки на Пятницкой.

- В трактире справлялся?

- Романов был. Хозяин говорит - из господ был один, шрама не помню, заказал пару чаю, деньги отдал, пригубил и вышел.

- Бить вас за это.

- Найдем, ваше благородие. Романов с Губаревым пошли в оба места, уж не упустят. Губарев с лошадкой на Мещанской, а Романов теперь ждет по месту жительства, у номеров. Где-нибудь да обнаружится. А я только вам доложить, тоже туда пойду. Такого не упустим, Меченый, все равно во всякой одежде.

- А Батя кто ж?

- Заправский священник, ваше благородие, раньше запримеченный, еще когда убежали двенадцать из женской каторжной. Он не из ихних, ваше благородие.

- Ты чего знаешь, не твое это дело.

- Так точно. А только он неподходящий, по случаю. У нас, ваше благородие, глаз наметан-ный. Конечно, если бы не строгий приказ - и его бы путь просмотрели, да нельзя было Меченого упустить.

- Нельзя было - а упустили. Сук-кины вы дети!

Из Гнездниковского переулка ротмистр зашел домой переодеться, а к девяти был на конспи-ративной квартире. Вошел со своим ключом, отворил окно для воздуха, проветрил. Квартиру снимала Марья Афанасьевна, пожилая женщина, давняя служащая охранки. В часы приема она уходила, и на звонок ротмистр отпер сам. Вошедший молодой человек снял синее пенсне, поздо-ровался.

- Ну, виделись?

- Да нет, не вышло. Ждали его к трем часам - не пришел. Я уж боялся, не арестовали ли вы его.

- Я же вам сказал, что не будем. А верно ли, что он едет в Саратов?

- Вообще на Волгу, а будет и в Саратове. Там связь известная, я вам дал адрес.

- Когда должен был ехать?

- Должен был завтра, да вот почему-то сегодня не заходил; а тут для него заготовлены явки.

- Еще что узнали?

- Наши считают, что он приехал один, а Шварц опять в Финляндии.

- Шварц - не наша забота, ему в Москве и делать нечего. А вот если мы упустим Бодряси-на - и мне и вам достанется. Мои филеры его потеряли, сейчас ищут.

- Это все-таки плохо!

- Без вас знаю, что плохо. А он наверное не мог уехать?

- Из Москвы?

- А откуда еще? Если он без всяких адресов взял да и укатил? А?

- Это невероятно!

- У вас все невероятно. Нужно сказать - гусь опытный, настоящий стреляный волк. А как у вас считают, зачем он?

- Бодрясин всегда по набору, ищет боевиков. Сейчас это нелегко, никто не идет.

- Ну ладно, рассказывайте подробно.

Секретные сотрудники охранки редко писали сами; обычно сведения записывал их руково-дитель. Очередной доклад длился больше часу. Ротмистр знал, что Бодрясиным интересуется де-партамент и что кто-нибудь из центра, наверное, следит за ним параллельно. Тем более оснований работать и Москве; если Питер сплошает - Москва может выслужиться. Он не знал, что Питер уже сплоховал и потерял Бодрясина так же, как и Москва: Меченый перехитрил охрану и выехал, притом не на Нижний, а на Ярославль.

Под ровный стук поезда Бодрясин спокойно дремал во второклассном вагоне. Спать было как будто еще рано, а разговаривать с соседями по купе в его планы не входило. А не поднять ли все-таки верхнее место и не улечься ли окончательно?

- В-вы мне разрешите поднять верхнюю койку?

Сосед не только разрешил, а и с полным удовольствием. В Ярославль приедем утром рано, надо выспаться. И оба растянулись со всем удобством.

Засыпая, Бодрясин мыслил изречениями:

"Береженого и Бог бережет! Никогда не полагайся на осторожность и верность балующихся революцией! Утро вечера мудреней".

К этому прибавлялись попутные мысли:

"А неладно в Москве! Не поставь следить за мной дураков - где бы я сейчас был? А откуда могли узнать? Одним словом - нехорошо в Москве!"

И не лучше ли было бы тем же морем уплыть от финляндских берегов в Европу, укатить в Италию и валяться целыми днями на пляже, как другие делают? Ой, лучше! И для себя лучше, и делу не убыток! Чего добился Шварц? Того, что несколько чудесных парней погибло и еще погибнут многие? А потом погибнет и Шварц, а уж он, Бодрясин, наверное, опередит. Вот и все.

"Вкушая вкусих мало меда, и се аз умираю".

И на этом засунул.

ВНЕ ПРОГРАММЫ

Бодрясин с любопытством рассматривает статуэтку Будды, затем слоновый бивень с резны-ми фигурками, шитых шелками драконов на ширме, коробочку с какой-то замысловатой игрой - и еще можно любоваться множеством предметов.

- Д-должен вам сказать, что ничего в восточном искусстве не понимаю. А не залюбоваться невозможно.

Хозяин не столько показывает, сколько изучает гостя.

Потом они пьют прекрасное вино и едят фрукты, привезенные из Самарканда. Лучших груш, кажется, не бывает. В молчаньи Бодрясин, одолев третью, постукивает ножичком по тарелке. Хозяин пододвигает к нему коробку с папиросами, конечно - китайскую. Встретившись взгляда-ми, оба улыбаются.

Бодрясин вполне искренне говорит:

- Вы, вероятно, отличный человек. Отдаю должное и вашим вкусам, и уменью жить, и некоторой все-таки решимости. Мое п-посещенье может причинять вам неприятность.

- Мне? Во-первых, я вне подозрений, во-вторых - достаточно богат. Я знаю, что вас ищет полиция и что вы - как мне сказали - опасный революционер. Это правда?

- Лично я не ощущаю себя слишком опасным, но, судя по ч-чрезвычайной энергии вашей самарской полиции, я ей очень нужен.

- Вы верите в возможность революции?

- Во всяком случае, стоит п-постараться. И вы меня извините, если революция окажется для вас невыгодной.

Оба смеются и пьют положительно чудесное вино. Чокнувшись, хозяин говорит:

- Желаю вам удачи. Республика мне не повредит, а для социальной революции еще нет достаточных предпосылок. Вы хотели бы исчезнуть отсюда скорее?

- Очень хотел бы завтра.

- Могу ли чем-нибудь вам помочь?

- Довольно, что злоупотребляю гостеприимством на одну ночь.

Хозяин смотрит на статуэтку Будды.

- Этого маленького идола я вывез из экспедиции в Маньчжурию. Не знаю, будет ли нескро-мным вам сказать, что в эту поездку я имел случай переправить за пределы досягаемости одну приятнейшую особу, которую встретил в Сибири. Хотел бы знать о ее дальнейшей судьбе, но не знаю ее фамилии.

Бодрясин с удивлением смотрит на хозяина:

- Мне очень неловко, что я так мало о вас осведомлен, хотя и съел три ваших г-груши. Вы не профессор?

- Да.

- Я счел вас за б-барина без слишком серьезных заданий, конечно, очень интеллигентного. Тому виною эти фрукты и изумительное вино.

- Почему же вы спросили, не профессор ли я?

- Потому что ее, эту приятнейшую особу, звали, вероятно, Наташей. И тогда я мог бы передать ей поклон, если, разумеется, благополучно вернусь за пределы досягаемости.

Они говорят о том, что мир очень мал.

- Но ведь с вами ехал и почтеннейший б-бесприходный попик отец Яков?

- Вы знаете и его?

- Слыхал от Наташи и удостоился видеть самолично в Москве; однако я делаюсь нек-конспиративным - и опять же виновато ваше вино.

- Тогда приступим к другой бутылке?

- Без м-малейшего оп-пасения!

Профессор смотрит стакан на свет.

- Я, как вы видите, немного гурман, впрочем, только дома. Мне пятьдесят семь лет,- остается уже немного. Я много раз был в Европе и не меньше ездил и бродил по тайге, по пусты-ням, делал раскопки, писал, читал лекции. Вы верите в революцию - могу к вам присоединиться, но без энтузиазма; и не потому, что я барин - я, конечио, барин,- а просто потому, что я слиш-ком много видел, и в частности видел слишком много развалин былых культур. Не хочу говорить красивых слов, но, кажется, не обманывает только очень чистое вино. Вам такие речи чужды?

- Видите ли, мне лет меньше, и остается, по всей вероятности, еще меньше, чем вам,- соответственно моей профессии оп-пасного р-революционера. Хотя я тоже хорошо знаю Европу, но я, конечно, мужик, только подмоченный некоторым образованием. Развалин я не видал, но одну очень хотел бы п-посмот-реть, и в этом направлении работаю. Что касается вина, то мой тятенька, он был священником, умер от водки, которая очень нег-гиг-гиенична, и, однако, он был отличным стариком. А у меня, кстати, несколько закружилась голова от вашего угощенья; наде-юсь, что я не наговорил вам грубостей?

- Конечно нет. Но что вы будете делать с властью, когда ее захватите?

- Лично я не собираюсь властвовать, орг-ганически неспособен. Но думаю, что мы эту власть немедленно упустим.

- И тогда?

- А тогда придется работать снова, но только, вероятно, уже не нам.

- С тем же результатом?

- В-вероятно.

- Такова программа вашей партии?

- Ни в коем случае! Это только моя программа. Программы партий разумны и ц-целесо-образны, притом непогрешимы; на ночь глядя и за стаканом вина о них и говорить нельзя. Но кроме программы есть еще любовь и ненависть. Вы, кстати, рано встаете?

- Это не должно вас связывать - будьте как дома.

- Не найдется ли у вас что-нибудь вроде удочек и небольшого ведерка? Я люблю выходить в час предутренний, а для этого у человека должно быть оправдание, например - рыбная ловля; один из лучших паспортов.

- Все устроим. Но предрассветный час уже недалек.

- Если это повод для новой бутылки, то я не возражаю. Вы - один из тех буржуев, кото-рых следовало бы, в сущности, сохранить в строе с-социалистическом на случай необходимости скрываться и ждать новой зари. Я разовью эту мысль на съезде партии. Ваше здоровье, профессор!

О РЫБАХ

Наперерез течению Волги, над Самарой, едут в лодке двое, и лица их веселы и довольны. Гребец смотрит на уходящие домики, кормовой улыбается воде, ее морщинкам и солнечным всплескам. Отдыхают души - тела не чувствуются. В лодке четыре удочки, лески смотаны, на двух длинные поплавки с окрашенной верхушкой. Коробка с червями, спичечная коробочка с мухами, большой кус белого хлеба. Один рыболов в высоких сапогах, старом пиджаке, кепке, другой по-городскому. Такой воздух, что и курить не хочется.

До середины реки продолжают разговор, начатый на берегу. Тот, у которого вид более рыболовный, говорит:

- На блесну я много раз пробовал - плевое дело. Все-таки волжская рыба пуганая, паро-ходы; да и держится больше берегом. На живца ловить здесь места хорошие, где мельче. А мы устроимся близ того берега, я знаю одно место, где должна быть яма, и там на червя - благодать! Лавливал и миногу почти в аршин.

- Идет на удочку?

- Идет. И стерлядь идет, конечно, на донную. Тут, у Самары, самое знаменитое место стерляжьего нереста, конечно, весной, в половине мая. А сейчас мы поставим на карпа и на подлещика. Карпы в Волге, знаешь, встречаются до пуда весом; я лавливал фунтов на двадцать - и то великан! Больше в заводях, где потеплее и вода потише, но попадают и на большом течении. Этакий - спина черная, брюхо белое, красный хвост, а бока изжелта-голубые. Знатная рыба.

- Я больше по щучьей части.

- Можно и это, со скользящим поплавком. Здесь нужно пускать поглубже, а живцов мы наловим сколько хочешь. А лучше давай на червя.

- Мне все равно.

С середины реки разговор на минуту затих, а потом переменился.

- Ты мне скажи, Коля, что, собственно, п-произошло, отчего ты и сам не надеешься и про других говоришь кисло? Расскажи обстоятельно, а то мы, заграничные, ничего больше не пони-маем.

- Расскажу. Вот удочки поставим и поговорим. Да что рассказывать - одна грусть. Я тебя и знакомить ни с кем не хотел бы, добра от этого не выйдет, а вот засыпаться можешь свободно.

С лодки опущен солидный якорек, а нос причален к всаженному в дно колу - место готовое и приспособленное. Размотаны и заброшены удочки, закурены папиросы. Речной ветерок влажен и прохладен, солнце низко, должен быть клев.

- Ты пойми, что сейчас люди не те; я про нашу молодежь говорю. Сейчас над вопросами "что делать" да "как быть" не задумываются, а в лучшем случае - созерцают, а то ухарски улыбаются, играют в беззаботность. Воспоминания, конечно, сохранились, прошлое в уважении, но, с одной стороны, силен испуг, а с другой - нет прежней веры. Разбиты мы все-таки вдребезги, это нужно признать откровенно. И вот тут, как вода перебурлила, начала всплывать со дна всякая дрянь. Ты Соломиных семью знал?

- Старших знал.

- Вот. Гриша и Надежда Петровна сейчас служат в земстве, Володя в ссылке, а младшие кончили гимназию, учатся в Казани, а на лето приезжают. И вот у них собираются приятели и сверстники - любопытно посмотреть, я бывал. Начнут с чтения стихов Сологуба*, а кончат чуть не радением. Пьют, конечно, нюхают порошки для экстаза и забвения, решают половые проблемы. И Гриша одобряет, даже участвует, хоть он их старше. Черт его знает что такое.

* Стихи Сологуба - Федор Сологуб - псевдоним Федора Кузьмича Тетерникова (1863-1927), поэта-символиста, прозаика. Среди наиболее известных произведений Сологуба книга стихотворений "Пламенный круг" (1908) и роман "Мелкий бес" (1905).

- Не все же такие.

- Не все такие, потому что и похуже встречаются. А кто лучше - те с головой ушли в науку. А то еще развелись не то чтобы марксисты, а марксята, из презрительных: в голове каша, а нос задирают выше и каши и головы. И эти, конечно, террор отрицают, как мелкобуржуазное. Рассуждают о рабочем вопросе, а рабочих и не видят и не знают - им достаточно по книжке. Старшие, впрочем, работают, даже больше прежнего, но их работу ты знаешь: одни слова и напрасные провалы. У тебя, кстати, клевала, ты перебрось; это какая-нибудь мелочь, вроде ерша.

Оба осмотрели наживку, забросили снова.

- Скажем так: это - временное настроение. Ко второму пришествию поправится. Но я тебе вот что скажу, а ты мне поверь, Бодрясин. Когда второе пришествие наступит, тогда станет еще хуже! Это будет уже не победное восстание, о котором мы мечтали, а бунт, смутное время, и такая жестокость, что мы сейчас и представить не можем. Будет дым, огонь и кровавый над землей туман. И не на год-два, а надолго. Мы с тобой идеалисты, а подрастает поколение иное, положите-льное и очень жестокое, и в наших рядах, в интеллигентских, и среди рабочих. Приятным словам не верят и себя самих ценят высоко,- мы-то ведь себя самих ценили в грош. Если сейчас только теории разводят, дескать, "живи, как тебе хочется" да "к черту ваш пуританизм", то как время придет - эти теории приложатся на практике целиком. Мы все "для народа", а они - с полной откровенностью - для себя. Я от этого "второго пришествия" никакой радости не жду и в челове-ка больше не верю. Вот в рыбу еще верю, держи-ка сачок. Это подлещик - вот он лепешкой на воду ложится. Подлещик, однако, добрый! Вот мы и с почином.

- Брось его обратно, жалко.

- Вот ты какой. Нет, брат, я его съем и тебя угощу. К чему же тогда ловить? Не снимай поводка, я выну крючок; они глубоко никогда не заглатывают, видишь - за губу зацепил. Устаре-ли мы с тобой, Бодрясин, а ты против меня - вдвое.

- А то и вп-вп-впятеро.

- Ты вот не хочешь мне верить, а я говорю правду, я много над этим раздумывал.

- Я верю. Да и знаю! Не тут только, а и за границей то же. Хочется человеку жить.

- А тебе расхотелось?

- Вопрос с-слишком интимный и трудный. Не было досуга п-поразмыслить.

За подлещиком попался настоящий большой лещ. Бодрясину попал большой голавль - и рыбак в нем проснулся. Пришлось долго водить и держать на дугой, согнувшейся удочке. Когда подвели сачок и вытащили - красно-синий хвост торчал наружу. Пожалуй - не меньше пяти фунтов! Бодрясин даже сострил:

- Вот так и меня вытянут!

Путь голавля, любителя быстрой и чистой воды, лежал с низовьев Волги выше и выше, куда хватит сил, хотя бы до Рыбинска. По этому пути пришлось бы плыть мимо больших городов и малых приречных местечек, где люди будто бы переменились, а в сущности, остались теми же: добрыми, злыми, озабоченными, беззаботными, чающими и утратившими надежду. Они жили, имея позади маленькую историю и впереди - значительно более сложную. Но не было никаких оснований думать, что домики, мимо которых голавли, ельцы, язи и жерехи проплывают, направ-ляясь к верховьям Волги и заходя в устья рек малых,- через несколько лет перевернутся вниз крышами, и из них посыплются человеческие семьи и одиночки, злые, добрые, чающие и утратив-шие надежду, и что на середину реки выедет в дырявой и заткнутой тряпкой лодке солдат и бросит динамитный патрон: новый и упрощенный способ ловли рыбы, без затраты времени и усилий; правда, при этом гибнет напрасно много рыбьей молоди, которая потом долго плывет по реке пятнами и крапинами. О, если бы все предвидеть, если бы можно было решительно все предви-деть! И было бы тогда жить - удобно и скучно.

КОМНАТА ОТЦА ЯКОВА

Насколько мог, исполнил свою заветную мечту смиренный иерей Иаков Кампинский, скром-нейший летописец достопамятных российских событий: собрал тетрадочки своих поденных и помесячных записей, бывшие на хранении у многих верных друзей по многим городам и весям. Добрым чутьем отец Яков понимал, что заканчивается большой кусок истории, а куда и как она пойдет дальше запишут люди иные, помоложе его.

Собрать тетрадки было нелегко и непросто. Доверить их почте отец Яков не решался и соби-рал их лично, пользуясь каждой поездкой, и с добытым уже не расставался. Теперь его чемодан был тяжел, пока не выгрузился в Москве на Первой Мещанской, где отец Яков окончательно осел, сняв комнату у Катерины Тимофеевны.

Комната малая, но светлая, для работы удобная, как утром, когда в нее забегает солнечный луч, так и вечером - при широком и приветливом огне керосиновой лампы. У стены узкая аске-тическая кровать, ножки которой погружены в жестяночки с водой, во избежание сосущих кровь насекомых; над кроватью в узкой рамке, не в качестве иконы, а для настроения и для красоты, фотография Терноносца* работы Гвидо Рени, под коей другая рамка поменьше с изображением в лесах затерянного скита: домик среди елей и пихт, ручеек и медведь с веселой улыбкой балован-ного дитяти. На свободной стене полка для книг, сделанная из отрезка доски и подвешенная на прочных веревочках треугольниками; книги же не из дорогих, но тем редкостные, что по большей части провинциальных изданий по археологии и местной истории, работы авторов столь же стра-стных, сколь и остающихся в неизвестности, в том числе и самого отца Якова, автора немалого количества брошюрок о приволжских курганах, о серебряных блюдах сасанидской династии, о почти полном туловище мамонта, найденном в сибирских мерзлотах.

* Для красоты... фотография Терноносца - речь идет о репродукции работы живописца Гвидо Рени (1575-1642), представителя т. н. декоративного барокко. Черты холодной идеализа-ции и слащавой сентиментальности в творчестве художника сделали его имя синонимом оторван-ного от земных корней академического искусства.

И хотя очень редко кто заходил в сию келию отца Якова, но на стене над полкой был выве-шен плакат работы знакомой типографии.

"Если ты зашел к занятому человеку, то кончай свое дело и поторопись предоставить его труду и умственным углублениям".

И правда, домашние часы отца Якова были теперь всецело заняты приведением в порядок долголетних записей, устранением случайного и лишнего и перепиской наиважнейшего так, чтобы получилась настоящая и значительная книга. Издать ее вряд ли удастся, за неимением расходных на это средств,- да и рано было бы, даже не все можно опубликовать. Но "человек яко трава, дни его яко цвет сельный" - и нужно быть всегда готовым к завершению земного странствия.

Перечитывать записи было для отца Якова постоянным и немалым удовольствием. Сознавая свои писательские недостатки, он угадывал, что порою ему удавалось окупать их высотою чувства и душевной увлеченностью, не говоря уже о том, что не может не быть драгоценным для потомст-ва рассказ очевидца, никогда не погрешившего измышлением невиданного и творчеством небыв-шего. Но и в личных его мнениях будущий чтец почерпнет полезное, потому что надо знать, как сами современники оценивали события, и потому что истории пишутся людьми, не всегда беспри-страстными, и оценки с расстояния спорнее и условнее оценок вблизи. Сколь часто история вычеркивает со своих страниц деяния, непригодные для особых целей историка! Сколь обычно забывается имя человека, оставшегося непрославленным,- а этот человек был для его современ-ников великим, и влияние его сказалось во многом, что после приписано будет заслуге других, более озаботившихся сохранением для потомства своих портретов.

Из последних записей отца Якова, относящихся к лету тысяча девятьсот одиннадцатого года, приведем здесь нижеследующую:

"Куда идем? К каким новым испытаниям влачит нас российская колесница? Мир ли хижи-нам или война дворцам? Не мне, смиренному иерею, судить управителей народных судеб, будь то назначенные свыше или избранные народом. Не мне и указывать, сколь непонятен простому и серому человеку, однако же истинному гражданину и притом составляющему безгласные милли-оны, тот путь, на который влекут его и толкают многоглаголивые избранники, не пахавшие земли и не державшие молота, а равно и те, кто в бумажном приказании видят спасение от грядущих бед. Но бесстрастным оком летописца ясно вижу хмурое народное чело, утомленное долгим непонима-нием.

Сих строк написатель родился крестьянином и вышел на дорогу просвещения. Как мне, с младости жителю деревни, не знать зверя, дремлющего в берлоге, но лишь до призыва голода или до вешних дней! Будет страшным тот час, когда вострубит труба, ибо сей зверь на ходу может ломать деревья и крушить живое, не щадя и собственного существования, что объясняется естест-венным неразумием и многовековой темнотой и отчаянностью. И однако со всех сторон тревожат его сон как лаем псов, так и бряцаньем оружия.

О, сколь велики пространства наши, сколь трудно устроимы росписью законов и мечтатель-ностью книжных людей! Просвещаем единиц, а массы бродят в тумане неведения. Окружены лесами, а для школ не хватает срубов, и в крайней бедности живет учитель, питаясь луком и не пользуясь полным уважением, как лицо зависимое. Поле невспаханное и уже сеемое плевелами. Прошедшим летом имел удовольствие состоять в кружке для распространения сельских библио-тек, с участием дам и присяжных поверенных, что по мысли прекрасно, однако же капля в море. Но и эта мысль ныне малых привлекает, и как бы мода на то прошла. На кого же надеяться, на чью помощь уповать? Не на тех ли грядущих, кто поведет темного человека в пожары и разруху, "бурю внутрь имея помышлений сумнительных"? А между прочим, сие не исключено!"

И тут, внезапно возвращаясь к высокому пафосу, до которого отец Яков еще с семинарии был великим охотником, летописец восклицает:

"Чем отмахнусь страшного предвидения, чем заглушу в душе дерзновенный пророческий голос? Се грядет незваный и нежеланный, взявший власть судить и решать, и с ним полчища оскорбленных и замученных гладом, без жалости и рассуждений, без оглядки и мысли о будущем. И вздрогнет русская земля и расколется великим расколом - и кто тогда спасет, и чем спаяет безрассудные трещины, и чем залечит кровоточащие раны, взыскующие бальзама и находящие лишь растравление? Сладко бы ошибиться в страшном пророчестве - но старое сердце томит несносная жуть!"

Это уже не тот отец Яков, который с неподобающей служителю церкви жадностью ловил слухи, ждал событий и искал знакомств с примечательными личностями современности. Ах, и русская земля стала не тою, не ждет больше благости, свыше сходящей, не верит обещаниям, не греется в лучах несбыточной надежды! Мудрость к ней еще не пришла - сталь закаляется в огне, - но в мозгу неуклюже зашевелился умишко, и горечь показалась в уголках рта. Стал утомляться и отец Яков от вечных путешествий и слишком много перевидал. Конечно, русский человек многожилен и твердоплеч, но и грядущим поколениям следует оставить тертого хрена на заправку житейской тюри, а нам на наш век, пожалуй, что и хватит! И хоть бы отдых впереди - а то ведь ничего, кроме хмурых туч. Нужно ли перегружать летопись тугою и печалею?

Как странно: из тьмы деревенской перекинулся и на городскую Россию великий медвежий сон! Кто спал - тот по-прежнему спит, кто предавался ликующим мечтаниям - тот сейчас потя-гивается и зевает, не одолеть ему дремоты. Не только не слышно набата, а и мирного благовеста колоколов. Или уж так навсегда? Или только притаилась какая-то тайная сила, ползет, подкрады-вается и вдруг как двинет, как распояшется - и пойдет ломать лед на реках, а по берегу смывать постройки и слизывать все, что заготовило себе человеческое благополучие?

Уже полусед отец Яков,- началось словно бы и недавно, а быстро пошло. Но ясен взгляд нехрабрых, голубых славянских глаз. С живота же отца Яков как будто бы не спал, скорее напро-тив. Сейчас в России, в ее тишине, жизнь накопленная, сытая, внешних волнений нет. Гляди - какое большое, сильное и прочное государство! И как боится его внешний враг, и как лебезит перед ним каждый друг заграничный! Можем по выбору закидать - кого шапками, кого карава-ями хлеба.

Почему же беспокоится летописец достопамятных событий и от ровных строк переходит к взволнованным восклицаниям? Для красоты ли слога или по зловещим предчувствиям? И сам того не ведает отец Яков, погруженный в свою работу; почитает, попишет, походит по комнатке солидной поступью, а то остановится и с большим удовольствием посмотрит на очень хорошо отпечатанный плакат, вывешенный на освещенной стенке:

"Если ты зашел к занятому человеку, то кончай свое дело и поторопись предоставить его труду и умственным углублениям".

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ВИЛЛА КАТОРЖАН

На взгорье двукрылая вилла: на восток и на запад по большой террасе. Нижний этаж скрыт виноградником.

Могла бы выглянуть из среднего окна пленительная итальянка, а слева и справа, театрально перекинувшись через балюстраду, могли бы мимо ее головки метать молнии ревнивых взглядов двое,- один с гитарой, другой с мандолиной. И, рот раздвинув во всю ширину щек, улыбалась бы луна.

Но все сидят по комнатам. Комнат на вилле двадцать - в трех этажах: нижние с оконными решетками, верхние с выходами на террасы. Большинство комнат пустует, и всех жильцов семь женщин и трое мужчин. Сборная мебель, ни картин, ни украшений, гулкий и унылый коридор, внизу большая общая столовая с неубранной чайной посудой.

Заняты комнаты верхние и три в среднем этаже; в нижнем, где летом прохладней, никто селиться не хочет из-за оконных решеток,- дурные воспоминания.

По длинному коридору гуляют сквозняки, и осторожными шажками бродит кошка с оборванным ухом. Кошку зовут Матильда,- но она ни на какие клички не отзывается. У кошки две страсти: мыши и личные романы; обе страсти просыпаются в ней к ночи. Днем она могла бы увлечься птичками, если бы местные виноградари не истребили их дочиста.

Это - вилла каторжан. Богатый генуэзский купец, которому она и надоела и вообще не нужна, пустил сюда бесплатно жить русских беглецов. Портить нечего, а за огромным садом смотрят сторож с женой, тоже живущие из милости. По их отзывам, русские мирны, непонятны и, пожалуй, симпатичны. Они очень много курят, и мужчины и женщины, потом едят, больше мяса, чем теста и зелени, иногда хором поют унылые песни и получают с почты письма целыми пачка-ми, сколько добрый итальянец не получит за всю жизнь. В теплую пору они проводят две трети дня внизу, на пляже; но и дома они не вылезают из купальных костюмов. Их женщины повязыва-ют головы платочком, одна носит длинные косы; мужчины, выходя из дому в местечко, надевают рубашки навыпуск, подпоясывая их кушаками. Почти все могут объясниться по-итальянски, а хорошо ли - этого сторож не знает, так как сам он говорит только на своем родном "зенезе",- генуэзском наречье.

С террас открывается даль Средиземного моря; по морю неторопливо плывут тени облаков, и меняются очертания матовых дорожек водяной ряби. Вечером виден маяк на мысе Портофино - то блеснет, то погаснет. Пляж отрезан от взгорья и проезжей дороги рельсами; но большинство поездов не останавливается в глухом и малолюдном местечке.

Если лето, то по всему склону поют цикады, громче к полудню, тише к прохладе, а ночью замолкают; зато в июньский вечер склон покрыт ровно вспыхивающими огоньками летающих светляков. Светляки ищут самок, сидящих в траве и в щелях каменных заборов спокойными зелеными лампами.

Дело в том, что революция в России кончилась; суды лениво добивают последних бунтарей, почти никто не стреляет в губернаторов и бывших усмирителей, все читают длинные отчеты думских заседаний, но уже надоела и эта политическая словесность. Провинция занята коопераци-ей и сельскими библиотеками, в Петербурге говорят о философии, брачном полете пчел и однопо-лой любви, которая и таинственнее и выше двуполой. В высоких сферах Петербурга вошли в силу не то филалеты,* не то спириты, но поговаривают и о каком-то старце, который может всех их заткнуть за пояс.

* Филалеты - в буквальном переводе с латыни "любители истины" название одного из направлений масонства. Вели свое происхождение от оккультного общества XVIII в. Поголовно увлекались спиритизмом. Русская ложа основана в 1890 г. К 1916 г. в ложе, куда принимали без каких-либо анкет или рекомендаций - т. е. практически всех желающих, состояло около тысячи человек.

Российское уныние передалось и сюда: рушились планы, и нужно чего-то выжидать. Будто бы это время очень удобно употребить для пересмотра программ и чистки рядов. О том, что ухо-дят молодые годы, каждый должен думать про себя: это - не общая тема.

И молодые годы, в счете незаметных месяцев, летят стремительно. Раньше нервы были скручены в упругие пружины, по которым проходил ток высокого напряжения. Теперь батареи иссякли, части машин износились, повисли приводные ремни. Молодые стали спешно стариться, разбередились раны и ранки, на которые раньше не обращали внимания,- ведь было все равно, жизнь рассчитывалась только на короткие дни и месяцы.

У Нади Протасьевой оказался глубокий легочный процесс, ввалились щеки, упала грудь, по вечерам горели глаза. Она куталась в шаль, курила самые дешевые папиросы "пополяри", облюбо-ванные за их крепость. К Верочке Улановой вернулись ее тюремные припадки и кошмары, и она боится спать одна в комнате,- она, которая ничего не боялась. Товарищ Гусев, бежавший с Акатуя, никак не справится с ишиасом и лежит неделями, но не отказывается от гибельных для него морских купаний; и он и Надя постоянно повторяют "все равно", "не стоит думать",- и это, по-видимому, их сближает. Когда у Нади жар,- она не выходит вечерами на террасу, и в ее комнате сидит Гриша-акатуец; когда Гришу донимает ишиас - за ним ухаживает Надя, это уж так установилось, и до этого никому не должно быть дела.

Да и вообще, вполне здоровых только двое: Наташа Калымова и ее неотлучный друг - Анюта.

Анюта рада своему здоровью: оно ей очень нужно. Жизнь ее удивительна! Ужели это она, простая девушка с Первой Мещанской, для которой и жизнь намечалась простая, бесцветная и, вероятно, нелегкая? И вот она попала в среду особенных людей, у которых, при всей их молодо-сти, за плечами большое и славное прошлое, подвиги, страдания, в своем кругу - слава. С ними она докатилась до Парижа и теперь живет в Италии, в стране, о которой не мечтала, потому что почти ничего и не слыхала. Стали доступны ей серьезные книги, и она, как равная, хотя и несмело, разговаривает с образованными людьми, с ее мнением считаются и уже забыли, что она была только маленькой тюремщицей.

Что будет дальше - она об этом не думает; и раньше не думала - а вон что случилось! Пока приходится думать о том, чтобы хоть в малом помогать всем свом друзьям: починить руба-шки, скроить и сшить кофточку, похлопотать по хозяйству; ведь им, посвятившим свою юность иному, никогда этим заниматься не приходилось, ей же это так привычно. В другом ее все превосходят,- а тут без нее никак не обойдутся, и ей приятно, что она нужна и полезна, и для этого хорошо быть здоровой и бодрой. А вот курить она не приучилась - не хочется, не вкусно.

Отчего-то Наташенька, Наталья Сергеевна, как будто не рада своему здоровью и своей красоте, цветущему загару и пышным волосам! И в простоте и правдивости, забывая о собствен-ной молодости, Анюта думает: "Ей бы, Наташе, мужа бы да детей! И здоровье пригодилось бы и не было бы ей в тягость!"

Наташа считает дни, месяцы, даже года: с летом кончится третий год ее заграничной жизни. Последний год прошел быстро, скучно и незаметно: мелькнул серыми месяцами, хоть и у лазурно-го моря. Планы, расчеты, ожиданья - все оборвалось сразу. С последним роспуском боевой группы исчез Шварц, вероятно, он в Финляндии. Весной приезжал из Парижа Бодрясин - просто повидаться, а может быть, проездом по делам, у него не узнаешь. Рассказал подробности о гибели Ринальдо, о полной неудаче всех последних начинаний Шварца, об унынии в рядах загранични-ков, о таком же унынии в России. Впрочем, о России рассказывал мало, уверял, что ездил туда ловить рыбу и что, действительно, удалось ему вытянуть преог-громного г-голавля.

- Что же делать?

- К-купаться и изучать Лаврова и М-михайловского. Очень интересно и полезно, от-т-тложившаяся мудрость!

- Нет, а серьезно?

- Ну, можно, например, п-перестроить жизнь на личный лад. Боюсь, что вы за меня замуж не собираетесь и потому з-за-держиваю последнее объяснение.

- Я вас серьезно, совсем серьезно спрашиваю, Бодрясин!

- А я вам столь же серьезно отвечаю, что знаю не больше вашего по существу дела; по вопросу же личному, откладывая разговор с вами, п-полагаю обратиться к Анне Петровне, потому что ее считаю более снисходительной к моим недостаткам.

И он действительно, пока жил на вилле каторжан, много времени проводил с Анютой, успел ее приручить и сам, как бы нечаянно, приручился. Звал ее гулять на ручеек,- горный ручеек, весной полноводный. Говорил с ней ласково и серьезно, единственный из всех подолгу ее расспра-шивал, как думает она устроить свою дальнейшую жизнь, вспоминал о своем посещении Катери-ны Тимофеевны на Первой Мещанской, даже ей одной рассказал, как ему удалось избегнуть ареста в Москве, в Самаре, еще в двух городах и, наконец, снова выбраться за границу. Со всеми скрытный и немного насмешливый, он был с Анютой прост, серьезен и особенно дружески-почтителен.

- Мы с вами, Анна Петровна, оба из простого звания и друг друга п-понимаем с полслова. Это, знаете, может в будущем пригодиться.

Но дальше такой фразы не шел.

В день приезда Бодрясина в его честь устроили большую "макеронату" с двумя фьясками красного вина и застольным пеньем. У Бодрясина оказался огромнейший трескучий бас; он объяснил по-итальянски:

- Camera mancata! Упущенная карьера. А быть бы мне теперь п-прот-тодьяконом!

Когда всем налили вина, Бодрясин встал и провозгласил неожиданный тост:

- За здоровье новобрачных!

И никто не удивился, когда он разъяснил:

- За наших милейших! Надежду Протасьеву и Гришу-акатуйца. Потому что, дети мои, глупо притворяться, точно это - дурное дело. Любовь ничем не хуже революции. Взглянем на дело просто - и будет всем хорошо и удобно.

Только он и мог так сказать, никого не обидев и даже не слишком смутив слюбившихся друзей. Несколько стеснявшая всех неловкость была сразу разрешена, и тайна, давно не бывшая тайной, благополучно вскрылась. Зачем и от кого прятаться, разве любовь не свободна?

Ночью пошли на невысокую гору Санта-Анна, где освещенная луной тропинка над пропас-тью вела к развалинам старой церковки и откуда был изумительный вид на ночное море и малень-кий полуостров.

Кажется, это был единственный по-настоящему веселый вечер заброшенных на итальянский берег молодых каторжан.

И с этого дня на вилле как бы перестроился быт: появилось нечто прочное, зародыш семей-ных отношений. Зимой у Анюты прибавилось работы: оказалось, что только она, изо всех млад-шая, знает, как нужно выхаживать ребенка и что для него шить. Ей подчинялись беспрекословно и ее называли "мать-командирша".

На чужого ребенка, некрасивого и болезненного, с завистью смотрела Наташа. Правда, она мечтала о ребенке здоровом, богатыре и сыне богатыря. Но может быть, и вправду перевелись на Руси богатыри? Во всяком случае сюда, в Италию, они не заезжают.

Состав живших на вилле не был неизменным. Приезжали из России или из Парижа новые, а старые время от времени пытались вырваться из итальянской глуши на европейский простор; но ядро оставалось тянуть жизнь праздную, будто бы временную, которая вот-вот закончится весе-лым отлетом к новому подвижничеству: что-то случится, пронесется бодрый и громкий клич, и залетные птицы тронутся в обратный путь к северу. Живя тут - прочных корней не пускали, но сами не замечали, как отдых и передышка становятся бытом.

Неподалеку от виллы, которая была на отлете, жили в местечке еще несколько русских эми-грантов, возрастом постарше, а один и совсем старик. Селились и случайные люди - знакомые знакомых, прослышавшие о хорошем пляже и о дешевизне жизни.

Но в первую русскую могилу на сельском кладбище опустили тело человека, не успевшего налюбоваться южным солнцем и еще не забывшею северных сияний,давнего и дальнего путника.

ТИХАЯ ПРИСТАНЬ

С высот Савойи Николай Иванович свалился к побережью Средиземного моря. Никаких особенных красот не было - чем поразить человека, пешком пересекшего Сибирь и Урал? - но было так чудесно на душе, что все освещалось радостью и виделось лучшим и красивым. Обши-рен и совсем не мрачен был генуэзский вокзал, а сколько прелести в том, что итальянцы говорят по-итальянски! Их языку Николай Иванович учился в каторге, конечно, по Туссэну и Лангеншай-ту, знал наизусть первые две страницы романа "Обрученные" и читал с театральными жестами из Леопарди:*

Or, poserai per sempre, stanco mio cor!**

* Туссен и Лангеншайт (правильнее: Лангеншейд) - авторы методики самостоятельного обучения иностранным языкам. Самоучитель французского, составленный соавторами в 1856 г., имел огромный успех. С большим эффектом их методика применялась и к другим языкам.

"Обрученные" - исторический роман итальянского писателя Алессандро Мандзони (1785-1873) о борьбе крестьян против феодального гнета.

Леопарди - Джакомо Леопарди (1798-1837), крупнейший итальянский поэт XIX в.

** Здесь отдыхает навеки усталое сердце мое! (Итал.).

Здесь, на месте, весь обратился в слух - и не понял ни единого слова из разговоров в вагоне и переклички носильщиков, не читавших ни Манцони, ни Леопарди, ни даже местной социалис-тической газеты "Лаворо". Надо бы прийти в уныние,- но даже это веселило и радовало Николая Ивановича: "Вот так выучился!" О том, что в Генуе говорят на диалекте, он не знал.

Дальше, почти два часа обождавши на вокзале, пересел в местный поезд и занырял по дым-ным туннелям Восточной Ривьеры. Совсем как на экране кинематографа, недавно появившегося в Петербурге: сверкнет картина - и провалится в темноту, сверкнет другая - и туда же. Только здесь картина всегда одна: море в разных рамках, разных освещениях, подальше, поближе, прямо под окном вагона, неспокойное, с белой оторочкой волны, с мутным валом у песчаного пляжа, а у скалистого берега - похожее на красивую выдумку. И было это столь удивительно, что чуть не пропустил нужной станции. Но кондуктор под окном с такой итальянской отчетливостью врезал в слух два слога ее названия, что Николай Иванович живо сорвался с места, выпрыгнул и за ремень вытащил свой единственный, но хорошо набитый чемодан.

На вокзале полустанка - ни живой души, если за душу не считать не то начальника, не то носильщика. Пока отходил поезд, Николай Иванович составлял в уме фразу из слов "dove" и "trovare", убеждая себя не забыть и вежливое "signore". Но грузный человек в форменной кепке и штатском засаленном пиджаке подошел сам, отобрал билет и, видя нерешительность движений приезжего, ткнул его в грудь пальцем и уверенно спросил:

- Russo?

А когда Николай Иванович радостно закивал, хорошо помня стихи Леопарди, но позабыв "si, signore", толстяк взял его за рукав, вывел с вокзала на шоссе, показал на выложенную камнем тропинку вверх, для верности ткнул в небо коротким пальцем и прибавил:

- Monti pure!

На этот раз Николай Иванович вспомнил слово grazie и не упустил signore. Но почему нужно тащить чемодан в гору, и что значат слова толстяка? Monti - горы, pure - словно бы от puro, чистый; множественного числа женский род. Взвалив на плечо чемодан приемом опытного сибир-ского варнака-грузчика, Николай Иванович стал подыматься по тропинке, скоро перешедшей в узкую лестницу, и на первой маленькой площадке радостно догадался, что нет никаких "чистых гор", а просто это значит - подымайтесь.

Поднялся выше - и на новой площадке увидал дверь с огромным, как бы чальным кольцом и что-то над дверью. Вынул свои знаменитые очки, футляром которых грозил застрелить дворника при побеге и по которым признал его в Сибири отец Яков,- и туман рассеялся: над дверью нео-бычайно коротконогая каменная мадонна держала на руках исключительно упитанного младенца с выветрившимся носом на почерневшем лице. Решив, что тут вход в какую-нибудь церковную ограду, Николай Иванович, отдохнув немного, собрался подыматься еще выше, но с неба раздался женский оклик. Повыше площадки, на виноградной террасе, совершенно такая же коротконогая женщина с таким же ребенком на руках, но только живая, повелительно указывала ему пальцем на дверь и утвердительно кивала:

- Sior Paolo, eccolo la!

Так это было все необыкновенно и так благодатно прозвучало с неба непонятное и смешное "экколола", что нельзя было не подчиниться. Небритой щекой скользнув по ремню чемодана, Николай Иванович приветливо кивнул и повернул дверное кольцо. За дверью, в небольшом садике у крыльца дома, сидел и писал человек в русской рубашке навыпуск. Увидав Николая Ивановича, он просто сказал:

- Здравствуйте, я сейчас.

Аккуратно промокнул розовой бумажкой свежие строки, сверху положил большой камень-кругляш, чтобы не унесло ветром, и встал.

- Приехали?

Николай Иванович охотно ответил, что действительно приехал. Ему было безотчетно весело. Никто не мог его ждать, никто не знал о его приезде, и сам он никого здесь не знает,- и вот все оказывается так просто, точно подготовлено заранее.

Русский низкорослый блондин с редеющими волосами осмотрел его внимательно и наконец спросил:

- А вы кто же и к кому? Прямо из России?

Николай Иванович назвал себя настоящим именем, за два года произнеся его впервые. По ответной улыбке понял, что русский его имя знает. Еще прибавил, что указано разыскать здесь Наталью Калымову.

- А уж почему меня итальянцы направили к вам - не знаю. Я никого не спрашивал.

- Как же иначе, ко мне всех посылают. Я тут старожил.

- Так со станции и послали; говорят: "Подымайтесь!"

- Понятно, вы в сапогах. Вам нужно пройти на виллу каторжан, это выше и в сторону. Я провожу. Только сейчас там никого нет, все на пляже, и Наташа. Вы очень устали?

Что такое усталость, Николай Иванович знавал только после больших перегонов через тайгу и третьей бессонной ночи в городе, когда не у кого было заночевать. Разве возможна усталость в Италии?

- Тогда пойдем на пляж, чемодан оставьте здесь.

Ни о чем не расспрашивал,- виден старый партийный человек.

- Помыться захотите - вот мыло, морское. И вон там на веревочке костюм. Плавать сегодня невозможно, а хоть пополощетесь. Наши девицы целый день в пене болтаются, а вот я простудился, не могу, только провожу вас и познакомлю. Вы Наташу знаете?

- Никогда не видал; в Париже мне дали к ней письмо.

- Она славная. Все - хороший народ. Вас устроят на вилле каторжан. Да пиджак-то оставьте, ни к чему и жарко.

Ни на минуту не покидало Николая Ивановича ощущение несказанной радости. Не только свободен, не только "за пределами", но еще в Италии, еще у моря. Взрослый человек, с сединой в волосах,- чувствовал себя мальчиком. Всему и всем улыбался близорукими глазами, смеялся каждому своему и чужому слову. Успевал и наслаждаться солнцем и присматриваться к новым знакомым, будущим друзьям: к Наташе, Анюте, еще двум каторжанкам и худому, как скелет, товарищу Грише-акатуйцу. Этот был черен от загара, но покашливал. Николай Иванович подумал:

"Не жилец! Ну, хоть погреется!"

И, как всегда, когда здоровый человек видит "не жильца", со смущением и тайной радостью чувствовал свое полное дыхание и свои мускулы, с азартом оттирал песком и морским мылом дорожную грязь, омывался пеной и с трудом верил, что вот это - он сам, загнанный волк, прорва-вший охотничью облаву.

Несмотря на свежее знакомство, настоящего разговора не было. Встретились люди, знавшие друг друга на расстоянии,- люди одной жизненной задачи и одной идеологии. Вероятно, потом, вечером, они вступят в горячий спор о пустяке, будут выражаться книжно и нетерпимо, заподоз-рят друг друга в уклонах; но здесь светит солнце, и голова чиста от дум, и не хочется считать минуты и часы.

- Неужели же так и нельзя поплавать?

Оказалось, что мастером плаванья считается "старожил", приведший Николая Ивановича и ушедший кончать свою работу. Он, пожалуй, мог бы, остальные не решаются: море слишком бурно.

Наташа сказала:

- Завтра, если ветер немного утихнет, волны будут более отлогими и длинными; сейчас они неровны,- не угадаешь, когда плыть к берегу.

Анюта совсем не умела плавать:

- Мне и близко подойти страшно; вот когда тихо - я люблю у берега.

Огромный вал, седой и бурый от поднятого гравия, набежал, рухнул и накатил к ногам сиде-вших полог пены, ставшей белоснежной. Николай Иванович вспомнил Байкал и свое невольное плаванье, сравнил "тогда" и "теперь", тряхнул головой и задумчиво протянул:

- Лю-бо-пытно!

Что-то вспомнила Наташа, а за ней Анюта, и обе протянули одним тоном:

- Лю-бо-пыт-но!

Николай Иванович сказал:

- Знаю я одного забавного батю, страстного любителя жизни. Вот он всегда так говаривал: лю-бо-пыт-но!

Живо откликнулась Анюта:

- Уж не нашего ли, Наташенька, отца Якова?

Николай Иванович даже привскочил и потянулся к очкам. Все трое оживились: ведь вот какой случай! Действительно, все они встречали, в разное время, в разных условиях, свидетеля истории в лиловой рясе! Еще новая связь - и какая неожиданная! А уж на что велика Россия! Николай Иванович коротко поведал о своей последней встрече с отцом Яковом в Сибири, когда работал на погрузке чайных цибиков.

- Мне непременно нужно узнать его адрес! Я ему должен пять рублей!

Анюта не сомневалась, что можно послать деньги ее тетке. Уж если отец Яков будет в Москве, то обязательно побывает на Первой Мещанской.

Николай Иванович пришел в полный восторг:

- Это же замечательно! Через вас и пошлю. Единственный мой долг, тяготящий душу. Я даже нарочно русскую пятерку сохранил, не менял. Уплачу и свободен и чист. И вообще - все замечательно!

Вскочил на ноги, подбежал, прыгая по пене, к самой черте прибоя. Вал подкатился низкий, едва залил по колено. Байкал был тогда много страшнее; и было холодно; и он, Николай Ивано-вич, был в одежде и сапогах. И все-таки вот он!

Николай Иванович взбросил руки над головой, потряс в воздухе кулаками и прокричал морю:

- Э-ге-гей! Лю-бо-пыт-но-о-о!

Затем, не раздумывая, в радостном порыве неблагоразумия и полной уверенности в своих силах,- пригнулся, выждал новую волну и, как опытный пловец, бросился головой ниже гребня.

Туча камушков чиркнула по телу, скрылся свет, потом сильные руки ощутили свободу взмаха,- и он, поборов волну, поплыл в котле, кипящем и сладостно-холодном.

С берегового пригорья, где светлые квадратики домов отпечатаны на серо-зеленой открытке, виден пустынный пляж за линией железной дороги. Море отсюда кажется спокойным, о прибое угадывают только по белой линии на границе воды. На освещенном песке несколько букашек. Одна из них подползла к воде и исчезла. Другие, прежде неподвижные, зашевелились и также приблизились. Потом еще одна исчезла в белой ленточке, а за ней третья. Лента сдвинулась, и две темные точки снова показались. Если это люди, то, очевидно, один оттаскивает другого от воды. Потом все сгрудились в кучку,что-нибудь случилось. Тот, кто мог смотреть с горы, не считал букашек и не знал, столько ли их теперь, сколько было раньше.

Анюта закричала:

- Наташенька, да он же утонет, вон какие валы идут!

Нужно переждать и выбрать момент, когда валы помельчают, и вот тут-то сильными взмаха-ми победить напор воды отходящей, а когда подымется новая волна, отдаться ей и выбросить ноги вперед. Это - самый жуткий момент и самый красивый. Ловкого пловца вода подхватывает, пере-кидывает, на мгновенье ставит на ноги,- и сейчас же толкает в спину, вынося на пляж в кипящей пене. И нужно, быстро справившись и не дав увлечь себя под новый вал, вскочить на ноги и по текучему песку отбежать и выбраться из потоков и воронок.

Подбежав к воде как можно ближе, они отмахивали руками и кричали: "Обождите! еще нельзя! Очки Николая Ивановича лежали в потрепанном футляре на сухом песке; с собой он взял только улыбку близоруких глаз. Высокий дальний берег подымался и опускался; то были видны береговые друзья - хоть протяни им руку,- то оставалась только ослепительно белая церковка на самом высоком предгорье. Шум воды заглушал голоса с пляжа - и звонкий Анюты, и грудной Наташи. Но не могло быть, чтобы сильный человек, победивший все опасности, миновавший все ловушки, вынырнувший из стольких водоворотов жизни,- чтобы такой человек погиб на глазах друзей, у самого берега, где лежат его очки!

Анюта кричала:

- Наташа, что же это такое! Он утонет!

Наташа видела, что он, слепой от воды, улыбается и верит - или просто не знает. С бьющимся сердцем и она улыбается ответно. Он так смел, что можно верить в невозможное.

Первая волна упала прежде, чем он подплыл к ее краю. Второю, огромной и рокотавшей, его подняло на самый гребень: тело вышло из воды, руки напрасно взметнулись и вытянулись, как будто он хотел схватить воздух и на нем повиснуть. Затем волна швырнула его тело вперед над оголившимся песком, догнала, ударила сверху, плашмя обрушила и навалилась стопудовой своей тяжестью. Только на секунду черное пятно костюма мелькнуло в пене - и исчезло в прибое.

Тот, кто мог смотреть с горы, ждал, появится ли уползшая в море черная точка. Протекли долгие мгновенья, пока объятые ужасом опять увидали в пене черный предмет, который уже не мог быть человеком. Если не удержать - его завертит и утащит волнами. И Наташа, не рассчиты-вая сил и не справляясь с книгой судьбы, бросилась в кипящую бучу.

Ее сразу сбило с ног и понесло, прежде чем черный предмет опять скрылся. Вынырнув, она не успела обрадоваться свету и не нашла опоры ногам; руки напрасно отталкивали воду. Вместе с водой она глотнула горсть гравия, закружилась в воде и потеряла сознание. Уже не чувствовала, как ее катит по песку мелкой водой и как мертвой хваткой в ее костюм вцепилась Анюта. Под обеими таял песок, и та, что спасала, должна была со страшной силой упираться, пока вода откроет дыханье. Вскочив на ноги, Анюта еще не знала, догонит ли их новая масса воды, и не выпускала тела Наташи, оттащить которое она была не в силах. Ей помогло несколько рук, и она упала только на сухом песке, не разжимая пальцев.

Все это можно было видеть с горы, но на таком расстоянии это казалось веселой забавой расшалившихся ребятишек.

По крутой тропе, накалывая камнями босые ноги, задыхаясь, кашляя и держась за грудь, взбегал "не жилец" - товарищ Гриша. Что бы ни случилось помочь мог только "старожил". Женщина с ребенком видела, как черный русский, распахнув дверь к сьору Паоло, спотыкнулся о чемодан. Затем оба заговорили быстро по-своему, и сьор Паоло, забыв придавить кругляшом кучу исписанных листочков и не дожидаясь товарища, застучал каблуками по скату тропинки.

ПЯТЬ РУБЛЕЙ

Катерина Тимофеевна хоть и не была грамотейкой, но расписывалась аккуратненько, крепко надавливая перо, по почерку же и по заграничным маркам знала, что письмо от Анюты; впрочем, иных писем, кроме этих редких, она и вообще не получала.

Когда приходило письмо, Катерина Тимофеевна немедленно откладывала всякую работу, и если, например, в это время докипала вода, то и воду пока отставляла с огня, вода подождет. Надев очки, она присаживалась ближе к окну, но глаза ее немедленно затуманивались слезой, и читать было невозможно, хотя Анюта писала крупным и разборчивым почерком. Удивительное дело! Прежнее доброе расположение к Анюте перешло теперь в Катерине Тимофеевне в большую и настоящую любовь, и она думала об Анюте, как о собственной дочери, злым роком у нее отнятой и заброшенной в чужие страны.

Побившись напрасно над полученным письмом, Катерина Тимофеевна постучала в комнату отца Якова, позвала его на помощь, тем более что в первых прочитанных строчках как раз об отце Якове и говорилось. Писала Анюта, что бумажку в пять рублей, вложенную в страховое письмо, нужно передать отцу Якову и что это долг ему от сибирского человека.

Прежде чем стали читать дальше, отец Яков догадался и расплылся в широчайшую улыбку:

- А как же, как же, должничка имею! И насколько же чудно дело! Скажу прямо - ожидать никак не мог и не с тем давал. Не в синем билетике радость, а значит, милый человек выбрался, куда желал. Лю-бо-пыт-но! И что с Аннушкой повстречался - опять же какой случай! Мир-то велик, а людишки сталкиваются.

И сразу загрустил отец Яков, едва слезу удержавши, когда вычитали из письма Анюты, осторожного и неявственного, что должник отца Якова, наказав послать ему деньги, расстался с жизнью по несчастному случаю в самый день приезда, утонувши в теплом море.

Вода закипела, но от чаю отец Яков отказался, сославшись на то, что есть у него в городе малое дельце. Заспешил к себе в комнату, сложил тетрадочки, поглядел рассеянно на плакат, пригладил волосы, надел шляпу и вышел.

А и дела-то, между прочим, у отца Якова не было в городе никакого, так только сказал, пото-му что очень взволновался. В городе сейчас жарко, и людей не так уж хочется видеть. Поэтому, докатив докудова можно на трамвае, отправился отец Яков прогулять грешное тело на Воробьевы Горы, а оттуда посмотреть на Москву - картина прекрасная.

Цветным клетчатым платком, какой обычен нюхающим табак,- отец Яков отроду не нюхи-вал,- здесь, в одиночестве и на просторе, вытер слезу непрошеную и неудобную в его положении спокойного созерцателя истории. По всякому ли слезы проливать? Слез не хватит! И кем был для него столь скоропостижно усопший? А никем! Просто - встречный человек, случайный собесед-ник неизвестного звания, оказавшийся дерзостным ослушником заповеди "не убий", правда,- не по злобе или корысти, а по гибельной своей идее отмщения за народные обиды. А после - еще более случайная встреча на сибирской реке, где лишь по очкам признал отец Яков в грузчике-варнаке знакомого революционера в бегах. И вот тогда помог своей трудовой пятеркой. И все знакомство в том. Для чего же, неладный поп, льешь слезы, как по родному брату?

И тут, еще туманными глазами отыскав купол Христа Спасителя и опасливо кругом оглянув-шись, не смотрит ли кто невзначай, перекрестился широким крестом и шепотом, но вслух сказал твердо:

- Упокой, Господи, душу мятежного, приявшего кончину в голубых морях. Сколь был смел и дерзок и сколь был скорбен сей странный человек, имя же его ты, Господи, веси.

Вспомнил, как в живом и шутливом разговоре обветренное и загрубелое лицо человека, которого он знал под кличкой Николая Ивановича, освещалось иногда улыбкой поистине детской и милой. А потом опять в глазах осторожность,- заслонялся от людей заслонкой и запирался на замок. И видно знал мир, как свою комнату, если была у него на свете своя комната, и босыми ногами ступал безбоязненно по раскаленному поду пещи житейской. Препоны победил, властную чужую волю поборол, своего добился,- да, видно, не угадал, где ждет его суд последний и настоящий.

И однако, если есть высший суд, в который отцу Якову предписывала веровать его старень-кая ряса, но в котором его пытливый ум уверен не был,то на сем суде долго поколеблются чаши весов, прежде чем властным перстом их остановит нелицемерный Судия!

Может быть, на этом суде потребуется защитник? Ну что же, отец Яков готов! Сказать есть что, и он скажет: "Сей человек, знал мало радостей, жил не для тела и не для себя, шел туда, куда его толкало чистое сердце, тобою, Господи, вложенное в его грудь. Если он уклонился по незна-нию или по ошибке, если выше заповедей Твоих поставил человеческую волю,- то зачем же ты, Судия Праведный, открыв ему очи на все зло мира, не научил его смирению и не удержал занесен-ную им руку? Так нельзя пытать человека,- прости дерзкое слово смиренному Твоему иерею, Господи,- так словно бы несправедливо! Не за личного приятеля прошу, а за придавленного тяжестью людских страданий и неразумного мстителя чужих обид!"

Вот как бы, совсем смело, сказал отец Яков на суде нелицеприятном,- не побоялся бы, защитил бы грудью представшего пред судом. И если бы его все-таки обвинил строгий Судия, тогда он, отец Яков, пожалуй, бы усумнился, и даже наверное бы усумнился!

Пополз над Москвой вечерний седоватый туман, когда, рукой придерживая полу рясы, отец Яков спустился от высоких мыслей в житейское.

Привыкнув отходить ко сну рано и без обильных на ужин разносолов,разве что доведется в гостях, но и то с воздержанием,- зашел по пути в лавочку купить чайной колбасы. Пошарив в глубоком кармане, набрал мелочи недостаточно. И вот тогда, заспешив и покрасневши, достал из кошелька единственную синюю бумажку, подал ее и получил сдачу.

- Завтра, ужо, заплатят за статейки. Время тяжкое,- а все же вертится человек от сегодня до завтра. Вертится - значит, так нужно. И он вертится, и все вертятся, и сама земля не стоит на месте. Лю-бо-пытно!

ГОРА СВ. АННЫ

Наташе приснилась зеленая молния, и будто бы эта молния, ударив над головой, разбилась на куски и упала к ее ногам зелеными палочками. Хотела нагнуться и поднять одну из них, но строгий голос сказал: "Горячо!" - и она отдернула руку. Тогда подошел Бодрясин, спокойно наклонился, поднял палочку, надломил и стал есть бобы. Наташе стало стыдно за свою трусость, и, действительно, все кругом смеялись. Выручил ее Иван Иваныч, заявивший, что все это вздор и что любая молния от времени мягчает и превращается в зеленый боб.

Иван Иваныч, не из каторжан, а из ссыльных, тоже - беглец родной страны, попал на виллу случайно, по давнему знакомству со старожилом местечка, тем самым сьор Паоло, к которому, как к патриарху русской колонии, всех направлял начальник полустанка. Иван Иванович, человек здоровый и любознательный, задумал пройти пешком всю итальянскую Ривьеру, начав с Сан-Ремо, кончив заходом в Пизу. Дешево, просто, интересно, полезно для здоровья.

Так и шел, не спеша, с ночными остановками в частых на пути местечках, наслаждаясь ранними часами, отсиживая часы зноя в кабачках. Научился понимать плохую в этих местах итальянскую речь, загорел, пропылился, основательно забыл и Россию, и ссылку, и парижских друзей, надоевших за минувшую зиму.

В Генуе белокаменной побродил в порту, осмотрел старые дворцы на улицах Бальби, Гари-бальди и Кайроли, провел полдня на кладбище, любуясь чувствительными мраморами - резным кружевом неутешных белых вдов, медальонами их корабельных мужей, женщиной, возжигающей семисвечник, другой, заснувшей с головками мака в руках, здоровенной и упитанной девицей с крыльями, другой, бронзовой, в лапах смерти, плачущим каменным господином нормального роста, но в неглаженых брюках. Отыскав не без труда могилу Маццини, подумал, что надо бы однажды почитать что-нибудь обстоятельное о жизни итальянского революционера, сел поблизо-сти и, любуясь приземистыми колоннами, с аппетитом закусил принесенной с собой пиццей,- с перцем, помидорами и чем-то вроде вкусных кованых гвоздиков.

В Нерви на марине подивился обилию русской речи, но знакомых не встретил. На дальней-шем пути целый день провел на Порто-Фино, наслаждался видами и даже почувствовал в груди что-то вроде эстетической тревоги, почти склонность пофилософствовать, но вовремя вспомнил, что нужно до темноты спуститься по ослиным тропам к заливу, чтобы заночевать в Санта-Марге-рита. Шел и дальше - с той же бодростью и незнанием усталости миновал Кьявари и, руководясь картой, замедлил шаг близ станции того местечка, где жил добрый приятель - товарищ Павел.

И затем, мирно устроившись на вилле каторжан, дальше не двинулся, потому что, в сущно-сти, шел он без цели, удовольствие от прогулки получил в полной мере, люди здесь хорошие - можно и пожить подольше.

На вилле каторжан Иван Иванович пришелся ко двору и даже всех оживил. С ним в монас-тырь ворвался вольный воздух гуляющего человека, совершенно незнакомого с истерикой и ничем не больного. Обитатели виллы закисли и заскучались,- новый человек очень нужен. Наташе, единственной из всех здоровой и телом и духом, сыскался товарищ для дальних прогулок в горы и морских купаний. Для принципиальных разговоров и для пророчеств о том, когда Россия станет свободной, Иван Иваныч не годился; он говорил, что ему и в Париже надоело чесать язык. Об искусстве говорить любил: видел мало, а читал достаточно. Умел играть на гитаре и без особого голоса напевал. Из себя же Иван Иваныч был не дурен, не красив, приземист, белокур, светлоглаз, покоен, поднимал кресло за переднюю ножку и спокойно разгрызал грецкие орехи крепкими желтоватыми зубами.

С его приездом Анюта почувствовала некоторое одиночество,- уже не все время проводила с Наташей; но у Анюты было много хозяйственных дел: общая мамаша и няня. Остальные слегка ревновали Наташу к приезжему. Главное человек не интересный, не герой, не террорист, не любитель высоких материй, пожалуй, даже до некоторой степени - вероотступник: зевает при упоминании имен Лаврова и Михайловского* и без всякого уважения говорит не только о Черно-ве, но и о Шварце. Когда узнал, что тут же поблизости живет заслуженный и почтенный Илья Данилов, сделал кислое лицо и произнес неуважительное слово "старая балда". Правда, Данилов особым располо-жением молодежи не пользовался, но все-таки - одна из эсеровских икон.

* Лавров - Петр Лаврович Лавров (1823-1900) - один из идеологов революционного народничества, социолог, публицист.

Михайловский - Николай Константинович Михайловский (1842-1904) литературный критик и публицист, сыгравший заметную роль в идейном формировании народнического движения 70-х - начала 80-х гг. XIX в.

В очередное полнолуние была очередная ночная прогулка на гору Санта-Анна, откуда чудес-ный вид на море и особенно на ни с чем не сравнимый полуостровок, приютивший маленький город. Всю дорогу Наташа шла с Иваном Иванычем, отстав от всех. Взяли с собой вина, сыру, резинообразной колбасы и сушеных фиг. Устроили привал у стен разрушенной церковки, на крутом обрыве. Душой общества был на этот раз патриарх сьор Паоло, которого свои называли Отцом или Князем,- последнее название было ему дано за татарские скулы. В обычные будние дни Князь был деловит и серьезен, с головой погружен в свои ученые работы по истории револю-ции, писал статьи для народнических журналов и ворчал на бездельников и бездельниц с виллы каторжан. Но на отдыхе и на прогулках молодел, даже мальчишествовал, веселил всех, пускал шуточки и среднего качества остроты, не щадя и Ильи Данилова. Залезал на развалины стен церковки, садился на край обрыва и болтал ногами, посмеиваясь над теми, кто смотрел вниз с опаской, крепко держась за камни и стволы склонившихся над пропастью деревьев:

- А я тут как дома!

В эту ночь огромная луна была до полного блеска начищена белым порошком и не скрывала ни морщин ни улыбки. С удивлением слушала она такое неподходящее к обстановке пенье "Из страны-страны далекой", "Варшавянки" и малорусских песен. Будто бы по этой самой тропинке некогда одолевал невысокую гору Цезарь,- во всяком случае, в точности могла знать об этом только нимало с тех пор не постаревшая и совсем не переменившаяся луна. Две фьяски красного вина скоро опорожнились, запас сушеных фиг близился к концу. Илья Данилов, по преклонности лет, упросил Князя пойти вместе вниз, домой, спать. Ушла бы и Анюта, глаза которой слипались и которая всегда ложилась и вставала очень рано,- но как оставить Верочку Уланову, которая боится теней, боится высоты, а сама тянется к краю обрыва и задает несуразные вопросы: "Как ты думаешь, Анюта, если прыгнуть - долетишь до низу живой или умрешь раньше?" - "Да зачем прыгать, Верочка, что за выдумки!" - "А интересно!"

Большинством решили дождаться восхода солнца. "Да ведь солнце встает за горами!" - "Все равно, дождемся".- "Тут закаты интереснее гораздо".- "Закаты каждый день видим". Но Наташа заявила решительно. "Я останусь во всяком случае". Промолчал Иван Иваныч - конечно, тогда и он останется. Все немного захмелели, было тепло, даже как-то знойно от лунного света, и было необыкновенно красиво. Выпили остатки вина, петь больше не хотелось - и к развалинам церковки вернулось молчанье.

Немного захмелела и Наташа. А что, если подняться выше над тропинкой? Подъем очень труден, приходится преодолевать глыбы известняка, который осыпается. Выше - остатки дозорной башенки, которую сейчас и отыскать трудно.

- Не стоит, Наташенька, тут и днем не подняться.

За Наташей, без уговора, пошел только ее спутник. Сначала было слышно, как под их ногами осыпается камень. Потом стало всем скучно - не проще ли, правда, пойти спать на виллу? А как же Наташа? Так что ж такое, разве они не найдут дороги?

Анюта пробовала звать:

- На-та-ша-а! Иван Ива-ныч! Мы уходим!

Ответа не было. Может быть, не слышат, забрались высоко, или просто не хотят отвечать.

Уходя, сбросили с обрыва бутылки - и прислушались; но обрыв был так высок, что звук падения до верху не донесся.

Ответа не было.

ЗИМА

Каким-то образом эти люди живут без календаря - ни отрывного, ни настольного нет ни в одной комнате; и притом - люди двух стилей, русского и заграничного. Правда, можно сообра-жать по газете; в местечке заметны воскресенья, когда итальянки - рыбачки, торговки, прачки, хозяйки, молочницы - с утра надевают городское платье, взбивают прически, движутся несво-бодно, манерничают и перестают быть интересными. У русских нет отличия будней от праздника - ни в одежде, ни в пище, ни в быте, ни в походке. Поэтому не все в местечке уверены, что русские признают Христа и мадонну.

Дни идут и без календаря. Было лето. Потом была осень - сбор винограда. И потом была зима, довольно холодная.

Приходилось без отопления кутаться; Наташе пригодилась ее оренбургская шаль. В комнате, где жила благословленная Бодрясиным супружеская пара и где по ночам долго и настойчиво плакал ребенок, ставили скальдино: глиняный сосуд с раскаленными угольками пальмовых зерен. Днем было тепло на солнце, только море зимой шумит неприветливо и редко бывает голубым.

Перед полуднем на пляже появлялась одинокая фигура, сбрасывала халат, окуналась в морскую пену и бежала обратно к халату и домой. Все итальянцы знали, что это - сьор Паоло, старшина русской колонии, который купается круглый год, какова бы ни была погода. Итальянцы ежились и объясняли случайным зрителям:

- Э! Понятно: русский! У них в России снег лежит и зимой и летом. Siberia!

Сьор Паоло и вправду был родом из сибирского города. Зимой там бывало сорок градусов холода, летом - столько же жары. Но там он зимой не купался.

Наташа куталась в шаль и думала о том, что будет дальше, когда и в ее комнате придется ставить зимой скальдино - когда и у нее будет ребенок. Думала без всякого смущения и беспокойства - скорее с настоящей чистой, материнской радостью. Только ребенок и может служить утверждением и оправданием того, что случилось.

Нет, тут дело не в какой-то вине, требующей искупления; тут дело в том, что настоящей любви, собственно, не было, и пришел не тот человек, который должен был прийти: не меч-таемый, а случайный. Но он пришел как раз тогда, когда другого, вымышленного, созданного воображением, ждать дольше стало невозможным. Италия - море - солнце - тело - бездей-ствие - растительная жизнь. Ночью неподвижный зеленый огонек ждет, что вот прилетит огонек движущийся и вспыхивающий. Прилетит, побудет и улетит. Так в природе, у волшебных ночью и невзрачных при свете жучков. И она столько ночей ждала это так понятно. Ну вот, дождалась. Нужно другому удивляться: что ждала все-таки так долго! А она человек здоровый и простой.

Анюта говорит: "Наташенька, он человек очень хороший, Иван Иванович!" Как бы хочет их обоих оправдать. Конечно - хороший. Не герой и не былинный богатырь, а так же, как и она, здоровый и простой человек. Романа не было такого, о каких мечтают и пишут в книгах. Были дружеские, приветливые отношения, было море, была луна над невысокой Санта-Анна. Потом были дни эгоистического наслаждения, то есть почти любовь. А будет - ребенок.

Анюта говорит: "Если в Париж поедете, меня, Наташенька, прихватите. Где-нибудь от вас поблизости поселюсь, а прожить - проживу, ничего".

Анюта мечтает: "Вот и у Наташеньки будет своя жизнь, своя семья! Так хорошо!" Завидо-вать Анюта не умеет.

Планы будущего неясны. Конечно - лучше жить вместе, нужно жить вместе; и жить не здесь, в праздности и великой скуке, а среди живых людей, работающих; и самим непременно работать. Жизнь должна быть оправдана не только ребенком.

Иван Иванович уже уехал в Париж - устроиться, приспособиться, подготовить приезд Наташи. С таким человеком легко и просто. Была бы страсть - ссорились бы. Или, может быть, скрывали бы ото всех свои отношения, боясь за будущее. А тут - просто и хорошо, безо всяких комедий и предисловий: никто не спросил - и никому не пришлось рассказывать. Просто и по полному праву здоровых людей.

Анюта говорит: "Все-таки, Наташенька, лучше бы вам пожениться по-настоящему! Потому что ребенок".

Анюта верит в прочность их союза. И Наташа тоже думает: "Лучше это сделать",- тоже верит, что это уж надолго, а то и на всю жизнь. Ребенок, потом еще ребенок. Когда-нибудь при-дется же вернуться в Россию. Будет семья. Хорошо бы хоть летом жить в деревне, в Федоровке; и для детей хорошо.

Строгий Данилов, комитетчик на покое, говорит Князю:

- У нашей молодежи матримониальные настроения.

- Пускай!

- А революция?

- Ей это не помешает.

- Все-таки как-то не серьезно...

Князь смотрит одним глазом на заезженного коня революции: "Стар стал, голубчик, не нравится!"

- Если молодежь растеряла прежние идеалы,- что ж, придется нам, старикам, ехать в Россию.

Князь отмалчивается, и Данилов тянет неуверенно, боясь своих слов:

- Поехать так - зря арестуют. А вот приходит мне иногда в голову дерзостная мысль: подать прошение, написать, что хочу мирно доживать дни на родине в научной работе; и если пустят - сначала посидеть спокойно, а потом исподволь, потихоньку-полегоньку, мудро развернуть широкую работу среди молодежи, особенно среди рабочих и крестьян; настоящую революционную!

Все-таки Князь молчит. Нужно человеку исповедоваться - нечего ему мешать. Говори, говори, старый!

Данилов катится дальше:

- Если додумаюсь до конца, то есть до действий, да порешу,- заявлю об этом в Цека партии - и махну. Молодежи такого шага не посоветую никогда, а старый, стреляный волк, по-моему, и может и должен так поступить, раз нет у нас в России достойной смены. Вы как думаете, Князь?

- Чего же тут думать, Данилов, дело совести каждого.

- При чем тут совесть? Тут - важная задача, даже некоторая жертва личной репутацией, то есть, конечно, в глазах партийной толпы. Потому что со стороны старших, понимающих, я не представляю себе серьезной оппозиции такому плану. То есть если именно я, обо мне дело. Во мне сомневаться не могут - всей жизнью доказал. Раз это нужно, прямо необходимо для дела... Вы так не поступили бы, Павел?

Сьор Паоло говорит решительно:

- Нет. Я просить не стану.

- Дело не столько в прошении, сколько в решимости. Я бы сказал - в самоотверженной решимости. Прошение - отвод глаз, уловка.

- Нет, я не мог бы.

Разговор кончился. Мало ли о чем беседуют старые бойцы.

Данилов живет в домике на нижней террасе пригорья, в неуютной комнате, темной и холод-ной. С ним в щелях каменной кладки ночуют пауки, сверчки, ящерки. Обедает в трактирчике: минестроне, рыбка, бобы, фиги, апельсин.

Данилову минуло пятьдесят. Одинок. Когда-то готовился к ученой карьере - без блеска, но прочной; ссылки помешали. Он совсем не европеец: был и остался русским провинциалом-народ-ником. В партии уважаем - но кто его любит? Считается, что Данилов непогрешим; за двадцать лет в его убеждениях ничто не пошатнулось. И не пошатнется, если он проживет еще двадцать лет. Молодежь говорит, что муха, сев на бороду Данилова, мгновенно умирает от скуки. Сейчас Данилов не у дел, как бы на отдыхе; его сослали - и скоренько о нем забыли, даже ничего ему не пишут из Парижа, из штаба революции.

Он хоть и не стар, а устал. Может быть, выдохся. А что дальше? Так и сидеть в итальянском местечке, скудно питаясь на партийный паек, перебирая в памяти прошлое? Каменный пол, тусклая керосиновая лампа с узким стеклом, очень плохой табак, книжка "Русского богатства", старческая обида. И этот ветер, просвистывающий щелки окна, залепленные полосками "Русских ведомостей". Противный шум моря. Праздность. Одиночество. Ужасное одиночество!

Он в третий раз переписывает бумагу. Черновики рвет в мелкие клочья, а клочья запихивает палочкой в сорное ведро на дворе. Привычка старого конспиратора. Все бы так делали - не было бы случайных и глупых провалов. Наша жизнь принадлежит революции. Если бы хоть кусочек нашей жизни принадлежал нам лично!

Проклятый ветер! Шум моря сегодня невыносим. Главное - выдержка, сила воли; тогда все можно. Только сам человек знает, на что он имеет право. Другие его не поймут. Десять часов вечера, местечко спит. Ужасное одиночество!

МЕЛКИЕ ПРОИСШЕСТВИЯ

И вдруг, с оскорбительной простотой, все это - временный отдых, передышка воинов, необходимая конспирация - делается ложью, и людей молодых и решительных затягивает мещанский быт.

В России медвежий сон. Храп медведя доносится и сюда, под оливы и пинии, сон окутывает и полонит море, сад, виллу, людей - всех, кроме бодрствующей по ночам романтической кошки Матильды. И уже нельзя, стыдно говорить, что это только на часы, на месяцы, а там опять начнет-ся бой,никто не поверит. Начнется, пожалуй,- но не те начнут!

Вторая русская могила на игрушечном кладбище. В первой похоронен Николай Иванович, сильный человек, без устали подгонявший судьбу, победивший Байкал - не справившийся с прибрежной волной теплого моря. Во вторую опустили легкий гроб с телом Гриши-акатуйца.

Его свеча погасла неожиданно, то есть не ожидали, что это случится так скоро и просто. Гриша-акатуец стонал и морщился, когда ему впрыскивали ампулу почти черной жидкости; капелька оставалась на коже и пахла иодом. Потом говорили, что сейчас можно сжимать легкое воздухом - и легкое отдыхает и залечивается. Но попробовать не успели: Гриша простудился, стал по ночам громко перекликаться кашлем со своим плачущим ребенком и, непохожий на отца, стал сам большим ребенком, вопросительно и удивленно смотревшим на взрослых и здоровых. Оказалось, что у Гриши огромные и очень красивые глаза. Однажды на заре он их закрыл в последний раз.

Ходили на цыпочках, ничего в этот день не готовили и не ели, а думали о том, останется ли жить Надя Протасьева или решит тоже уйти - ее несомненное право. За всех хлопотал сьор Паоло, и Гришу похоронили без обрядов и священника, к соблазну добрых католиков. Ото всех был один венок из красных роз и красной гвоздики, с красной лентой,- круглое кровавое пятно на опрятном белом кладбище.

Надя пока осталась жить, сама больная и с больным ребенком. Верочка Уланова, боясь ночных кошмаров, просила Анюту ночевать в ее комнате. Шесть лет тому назад Верочка стреляла в высокого полуседого офицера, усмирителя крестьянского бунта,- и улыбалась на суде, когда читали смертный приговор.

Спускаясь по лестнице в столовую, Наташа держалась за перила: на смену ушедшему в вечность человеку ожидался новый.

Сьор Паоло ездил в город выправлять бумажку о смерти Гриши-акатуйца никому не нужную. Сьор Паоло поедет и еще раз в мэрию: записать ребенка Наташи; он знает все порядки, он общий отец и покровитель.

В большой простоте и полном порядке чередовались: любовь, смерть, рождение. Так это происходит во всех богатых и бедных семьях, под разными крышами, в городах, в местечках, повсюду, независимо от того, чем живут и во что верят люди. Так происходит в поле, в садах, в огородах, в море, в лужах.

Из Парижа запросили письмом: не осталось ли воспоминаний Гриши, например его дневни-ка? Если да - пришлите в архив партии. Послали только две фотографии: Гриша в студенческой форме и он же на пляже в трусиках. Первую карточку поместили в журнале эсеровской оппози-ции, хотя послали ее в центр; вероятно, там какая-нибудь путаница.

Через месяц у Наташи родилась девочка, похожая на рязанскую бабу, весом больше трех кило. Девочку Наташа назвала своим именем; мальчика назвала бы именем отца.

Вообще - для истории ничего: маленький, провинциальный, местечковый быт. На фоне олив и пиний - сцены из российского медвежьего сна. Если будет революция - ее герои придут не отсюда. Здесь только черта прибоя, гора Святой Анны, игрушечное кладбище, вилла каторжан, принадлежащая генуэзскому купцу, полустанок, лавочка табачная и лавочка мелочная, отпускаю-щая русским товар в кредит; здесь зеленые склоны гор, кудрявая зелень с вкрапленными в нее домиками - как на открытках. А кипарисы - черными палочками. Красиво, сонно.

В истории революционного движения, которую пишет сьор Паоло, эти мелкие события, конечно, не найдут отражения. Книга разрастается. Начатая с декабристов, она уже доведена до 1905 года. Материал ценнейший - показанья свидетелей, личные воспоминания. Работая в саду, сьор Паоло кладет на книги и на листы рукописи круглые камни, обтесанные морем,- чтобы ветер не наделал беды.

Илья Данилов, старый, подержанный боец, берет билет в Геную и обратно; он не хочет, чтобы его письмо ушло со штемпелем местечка. В Генуе он отправляет его заказным и прячет расписку в бумажник. Возвращаясь, он щупает боковой карман: бумажник на месте.

Иван Иванович и Наташа решили, что весну и лето лучше провести здесь полезно и для ребенка. Но к зиме непременно в Париж.

Было письмо Бодрясина, адресованное Анюте. Очень тепло грустит по Грише, который был славным и честным парнем. Очень рад за Наташу и поздравляет. Спрашивает, приедет ли Анюта в Париж, где и он, Бодрясин, думает жить ближайшей зимой; а сейчас он в Нормандии, в деревушке, работает на французской ферме,- чудесное занятие, и люди хорошие.

Еще было письмо от Катерины Тимофеевны с Первой Мещанской. Отец Яков хворал, но поправился. Кланяется.

Так и жили без календаря. В июне появились светящиеся летающие жучки. В июле гремел оркестр цикад. Розы цвели без всякого ухода - крупные, палевые. Кое-кто приехал - и новые обитатели виллы каторжан не пропускали лунных ночей, чтобы побывать на Санта-Анна, с прива-лом в развалинах церковки. Часто бывал там с ними сьор Паоло, садился на обрыве, болтал ногами и говорил:

- А я тут как дома!

Из событий общего значения можно отметить открытие кафе, почти настоящего кафе, с аперитивами и мороженым, неподалеку от станции. По вечерам (конечно, не поздно) в кафе слышалась музыка: граммофон исполнял веселый марш на слова: "Триполи - прекрасная земля любви!"

По счастью, ни один уроженец местечка не погиб за обладание прекрасной землей любви. Война* началась, война кончилась, и никто еще не думал о том, что близится война новая, насто-ящая, после которой мирное местечко восточной итальянской Ривьеры, подобно всем остальным городам и местечкам, украсится памятником жертвам войны - на склоне нижней террасы, пониже церкви и маленькой общественной площади.

* Итало-турецкая война 1911-1912 гг.

Илья Данилов собрался и уехал, открыв свой план только сьору Паоло:

- Еду в Париж, а там увидится. Кто-нибудь да должен продолжать дело революции.

У Ильи Данилова был слегка искривлен нос - от природы. Это ему мешало смотреть собеседнику в глаза совсем прямо.

И вот - мы тоже расстаемся с приютным местечком и с виллой каторжан, простившись с двумя могилами, неизбежными в книге о концах. Расстаемся с грустью,- здесь жизнь текла мирно, воздух был чист, превосходный морской воздух. С террас открывался поистине волшеб-ный вид. Какая вечная тревога нас гонит из спокойных мест в суету мира, часто против воли, еще чаще - по ошибочному мнению, что история любит шумные города и что мы почему-то должны быть участниками житейской склоки?

Расставаясь, мы видим из окна поезда белеющую на взгорье виллу. Затем поезд ныряет в туннель.

АНДРЭ И ЖАКО

В половине седьмого утра работник Андрэ, утративший фамилию Бодрясина, выходит за водой к колодцу. По пути он отвязывает пса волчьей породы и, в ответ на прыжки радости и благодарности, наставительно ему говорит:

- Ну будет, будет, Жако! Свобода - прев-восходная вещь, но бурные манифестации могут повлечь за собой наложение новых цепей. Ступай, Жако!

Молодой пес огибает бешеный круг, распугивает кур и возвращается к колодцу. Возможно, что друг Андрэ промыслит ему кость или корку хлеба. Но сначала придется присутствовать при его туалете. И почему люди сами себя мучат!

Сбросив куртку и рубашку, Андрэ моет руки и лицо, затем мокрым полотенцем хлещет себя по груди и голой спине. Отступив на несколько шагов и присев, Жако сдержанно улыбается. На пороге хозяин фермы.

- Bonjour, Andre!

- Bonjour, mon patron!*

- Ты не думаешь, что это тебе вредно?

- Наоборот, хозяин, я хочу выиграть годков.

- Здоровенные шрамы у тебя, Андрэ!

- C'est la guerre, mon vieux!**

* Добрый день, хозяин (фр.).

** Это война, старина (фр.).

Потом они втроем, с женой хозяина, пьют кофей из больших "боль" и едят много хлеба с маслом. Корм птице уже задан, коровы ждут очереди.

- Сегодня, Андрэ, свези два метра навозу на мельницу старику Лебо; на прошлой неделе заказывал.

- После завтрака свезу, раньше не управлюсь.

- Как знаешь, только до отъезда свези непременно. Не раздумал ли ехать в Париж? Что тебе здесь не живется? Останься на полгода, я бы тебе прибавил, если недоволен.

- Я доволен, патрон. А остаться мне нельзя.

Жена фермера говорит:

- Об заклад побьюсь, что у Андрэ в Париже невеста.

- Может быть, вы и правы, хозяйка. А как женюсь - возьмете нас обоих?

- По рукам, Андрэ,- говорит хозяин,- даю тебе слово! Многого не обещаю, но оба будете сыты. А умеет ли она работать, твоя нареченная?

- Она простая и здоровая девушка, работает с детства. Она и шить умеет.

Фермер протягивает ему руку ладонью кверху.

- Вот тебе мое слово, Андрэ! Мы тебя полюбили и ее полюбим. Я знаю, что ты - человек образованный, но ты прост и силен. Если твоя невеста такая же будем друзьями на всю жизнь. Вот!

Бодрясин жмет руку хозяина.

У порога он меняет туфли на сабо и идет в коровник в сопровождении Жако, у которого он в не меньшем фаворе, чем у хозяев.

Душа Бодрясина полна покоя и надежд. Почему бы ему в самом деле и не жениться? Если, например, Анюта согласилась бы, то можно по-честному повенчаться в мэрии, а потом и правда приехать сюда и работать. У них будут, конечно, дети. Затем в России произойдет революция, они простятся с хозяевами и на скопленные деньги поедут в Россию. Там поселятся где-нибудь на Волге или на Белой, может быть тоже в деревне, в свободной русской деревне. "Если, конечно, крестьяне не сочтут за б-благо об-бойтись без интеллигентов и не в-выпрут нас к черту". Тогда придется жить в городе, давать уроки французского языка или работать во временных комитетах по с-социализации земли и нац-ционализации фабрик и заводов, а потом писать мемуары.

- Как ты думаешь, Жако, выполнима ли программа партии социалистов-революционеров?

На этот счет Жако не имеет определенного мнения, но раз к нему обращаются - он машет хвостом. Он не прочь выслушать объяснения.

- Программа партии - важная вещь, Жако! Она избавляет от необходимости каждому самостоятельно изучать действительность и ломать голову над сложными проблемами. Минимум - это полная политическая свобода; тебя, Жако, окончательно и навсегда спускают с цепи, которая поступает в музеи человеческого д-деспотизма. Можешь бегать, мять капусту, лаять, давить кур, совсем уйти с фермы и жить самостоятельной жизнью. Максимум - это полный социальный переворот, при котором земля не принадлежит никому и в то же время принадлежит всем, а продукт труда целиком поедается трудящимися; понимаешь - весь, до последней косточки. Но ты, Жако, к производительному труду не приспособлен. Мы тебя определим по ин-нтел-лигентной части.

Жако смотрит вопросительно и облизывается: непонятно, но заманчиво.

- Нет ничего проще, Жако! Все это легко осуществимо при условии, что с момента переворота люди станут ангелами и будут ужасно любить друг друга. Если останутся некоторые недоразумения, то разрешать их будет избранное, вполне авторитетное лицо, например - Илья Данилов или комиссия из троих спущенных с цепи шлиссельбуржцев. И их решение ок-к-конча-тельно. Согласен?

Последнее вполне устраивает Жако, который не прочь бы сейчас же проглотить чашку немудреной бурды за здоровье шлиссельбуржцев.

Бодрясин, измерив взглядом нагруженную навозом двуколку, решает, что тут как раз два квадратных метра. Остается принести в хлев чистой соломы для новой подстилки. Предваритель-но можно выкурить трубку. Сельское хозяйство не требует спешки и нервных движений; все делается солидно и с раздумкой.

Что ждет в Париже? Во-первых, борьба центра и оппозиции. Во-вторых пересмотр программы-минимум, особенно в части аграрной. В-третьих выяснение возможного предатель-ства товарищей А., Б. и В., в связи с разоблачениями Бурцева.* Это уже не два квадратных метра, а целая гора свежего навоза. Наконец - новые планы и проекты неутомимого Шварца, мечтающе-го действовать независимо от центрального комитета, в сотрудничестве с которым провалы, по-видимому, обеспечены. Любопытно, кстати, каким образом Илья Данилов вернулся в Петербург и живет там легально? А впрочем - наплевать!

- Всего же важнее, Жако,- что у нас сегодня на завтрак? Бобы, конечно, неизбежны. Но как обстоит дело с мясом? Мы таки поработали вилами! Ты не против мяса?

Жако определенно за говяжью кость, и не слишком голую.

Работник Андрэ несет в хлев охапку соломы выше себя ростом, стараясь не рассыпать ее по дороге. Жако уходит на кухню осведомиться, в какой степени отменено на сегодня вегетарианст-во. Гусь-вождь ведет толпу гусей-последователей. Катаются по земле желтые цыплячьи шарики. Рыдает влюбленный и очень одинокий осел, к которому никогда не относятся серьезно.

Солнце уже высоко. Хозяйка зовет с порога:

- Эй, жених! Покличь хозяина, да идите завтракать!

Хозяина веселым лаем оповещает Жако. Андрэ моет руки у колодца и соображает: "Бобы вкусны и питательны. Но прибавка хотя бы кроличьего мяса не лишена смысла. Сладковато, жидковато, однако укрепляет и восстанавливает силы. Но самое главное сейчас - холодный сидр!"

* Бурцев - Владимир Львович Бурцев (1862-1942) - активный участник революционного движения, публицист. Имя Бурцева было на слуху у тогдашней демократической общественности в связи с его сенсационными разоблачениями ряда провокаторов царской охранки, в т. ч. и таких видных фигур, как эсер Азеф, большевик Малиновский.

АНТРАКТ

Нервного человека не может не волновать неумолимость, с какою день сменяется ночью, лето - осенью, зимой, весной. Нельзя ни подтолкнуть, ни замедлить,- стрелки на часах природы движутся с невозмутимым спокойствием. Если ухватиться за секундную стрелку и повиснуть на ней, она, не дрогнув, не удивившись, подымет вверх, перекинет, мерно опустит к земле - и предложит на выбор: оставить ее в покое или проделывать тот же опыт дальше.

По-видимому, скоро будет можно на самолете догонять солнечный день; смелый летчик отменит часы, календарь, остановит солнце. И все-таки сумасшедшей планетой мотаясь вокруг земли, он с каждым оборотом будет становиться на сутки старше, и на бритых его щеках с обычной уверенностью будет выползать дневная порция щетины.

Здание нашего творческого безучастия увенчано высокой террасой. Наскучило наблюдать бег облаков,- и мы, перевесившись, смотрим вниз на большую улицу. Там муравьями толкутся и бегут люди: они спешат не отстать от бега часовой стрелки, потребить отведенные им минуты.

Один хочет купить все, что удастся, на сегодняшний заработок; другой, теряя подошву, бежит в библиотеку, чтобы проглотить столько строчек и книг, сколько успеет усвоить глаз и мозг,- хотя бы с пропусками; третий или третья торопятся вылюбить все, что доступно телу.

Или еще - использовать связи, деньги, улыбки для карьеры, все-таки не дающей бессмер-тия; кому-то нужно успеть отомстить - или убежать ото мщения; и кто-то, предвкушая радость свидания, не знает, что на ближайшем переходе через улицу его задавит автомобиль.

Путаный бег, столкновенья локтями, подножки, попытки обмана, гонка, огиб препятствий, прыжки через ров,- а часы на башне ровным ритмом отсчитывают время, не ускоряя - не замедляя стрелок, не считаясь ни с ленью облака, ни с нервным усердием людей.

Загрузка...