Моей дочери Энн, со всей моей любовью
Первая и последняя,
Возносимая и хулимая,
Я блудница и праведница,
Я жена и дева,
Я мать и дочь.
Я — она…
Не страшись моей силы,
Потому что я та, кто ведает звук своего прозвания,
Я имя звука и звук имени.
Иисус [сказал]: Тот, кто ищет, найдет, [и тот, кто стучит], ему откроют.
Меня зовут Ана. Я была женой Иисуса бен-Иосифа из Назарета. Я называла его «возлюбленный мой», а он, смеясь, называл меня «мой маленький гром». Он говорил, что, когда я сплю, внутри у меня раздается рокот наподобие громовых раскатов, которые доносятся из долины ручья Нахаль-Циппори или даже с другого берега Иордана. И я верю, что он и в самом деле слышал этот рокот. Всю мою жизнь в груди у меня теснились желания, бурля и стеная во тьме долгими ночами. Готовность супруга, с которым я делила скудное соломенное ложе, прильнуть ко мне душой и слушать говорила о доброте, которую я больше всего любила в нем. Потому что он слышал, как кричит моя душа, рвущаяся наружу.
Мое свидетельство начнется с той ночи, когда на четырнадцатом году жизни родная тетка привела меня на плоскую крышу отцовского дома в Сепфорисе. С собой она захватила большой сверток, обернутый льняным полотном.
Я поднималась следом за ней по ступеням, не сводя глаз с таинственной поклажи, привязанной у нее за спиной, словно младенец, и не могла разгадать, что же спрятано внутри. Тетка довольно громко распевала еврейскую песню о лестнице Иакова, и я беспокоилась, что звук проникнет в дом сквозь узкие окна и разбудит мать. Она запретила мне лазать на крышу с Йолтой, опасаясь, что та заморочит мне голову всякими безрассудствами.
В отличие от прочих известных мне женщин, в том числе и моей матери, Йолта была образованна. Ее разум походил на бескрайнюю, не знающую страха страну, которой никто не положил предела. Она приехала к нам из Александрии четыре месяца назад по причинам, о которых в семье предпочитали не упоминать. Я не знала, что у моего отца есть сестра, пока однажды она не появилась на пороге, облаченная в простую тунику из некрашеного полотна. Ее тоненькая фигурка была преисполнена достоинства, в глазах затаился огонь. Отец не обнял Йолту. Так же поступила и моя мать. Тетке отвели комнату служанки, выходящую во дворик наверху. Мои расспросы родители оставили без всякого ответа. Йолта также отказывалась удовлетворить мое любопытство:
— Твоей отец заставил меня поклясться, что я не стану говорить о своем прошлом. По его мнению, тебе лучше думать, что я свалилась вам на голову с неба на манер птичьего дерьма.
Мать называла речи Йолты нечестивыми, и тут я была с ней согласна. Уста моей тетки могли в любой момент извергнуть дерзость, от которой заходилось сердце. За это я ее больше всего и любила.
Мы уже не в первый раз прокрадывались на крышу под покровом ночи, подальше от чужих глаз и ушей. Там мы сидели под открытым небом, тесно прижавшись друг к другу, и Йолта рассказывала мне о еврейских девушках из Александрии, которые писали на покрытых воском деревянных табличках, соединенных между собой, — я с трудом могла представить себе такое приспособление. Потом она переходила к историям о женщинах, которые возглавляли синагоги, учились вместе с философами, писали стихи и владели домами. Она рассказывала о египетских царицах. О женщинах-фараонах. О великих богинях.
И если лестница Иакова вела прямо в небо, то и нашей это было подвластно.
Йолте сравнялось всего сорок пять лет, но руки у нее уже становились узловатыми, теряя прежнюю форму. Щеки у тетки одрябли, а правое веко обвисло, словно головка поникшего цветка, однако она проворно карабкалась вверх по лестнице, словно грациозный паучок по своей паутине. Я смотрела, как она ловко перелезает через верхнюю перекладину, выбираясь на крышу, а сверток ходит ходуном у нее за спиной.
Мы уселись друг против друга на соломенном тюфяке. Шел первый день месяца тишрей, но несущие прохладу осенние дожди еще не начались. Лунный свет венчал верхушки холмов маленькими кострами. Звезды тлеющими угольками усеяли высокое черное небо. Над городом витал аромат свежих лепешек и дыма от жаровен. Я горела желанием узнать, что же там, внутри загадочного свертка, но тетка молча смотрела вдаль, и я заставила себя подождать.
Мои собственные тайны лежали, сокрытые, в резном сундуке кедрового дерева, который стоял в углу моей комнаты: свитки папирусов, пергаменты и клочки шелка, сплошь покрытые строчками, выведенными моей рукой. Еще в сундуке хранились тростниковые перья, нож, чтобы их очинивать, кипарисовая доска для письма, сосуды с чернилами, пластина из слоновой кости и дорогие краски, которые отец принес из дворца. Сейчас они почти утратили былую яркость, но в день, когда я приоткрыла крышку сундука для Йолты, они сияли.
Мы молча рассматривали все это великолепие.
Тетка засунула руку в сундук и извлекла несколько пергаментов и папирусных свитков. Незадолго до ее приезда я начала записывать истории матриархов, о которых говорилось в Священном Писании. Если послушать раввинов, то единственными людьми, достойными упоминания, были Авраам, Исаак, Иаков и Иосиф… Давид, Саул, Соломон… Моисей, Моисей и еще раз Моисей. Когда я наконец-то смогла прочесть священные книги сама, то обнаружила (вы не поверите!), что там и про женщин написано.
Пренебрежение, забвение — вот самая печальная доля. Я поклялась передать другим рассказы о свершениях женщин, восславить их подвиги, какими бы незначительными они ни были. Я решила стать летописцем утраченного. Именно такое безрассудство мать и не терпела во мне.
Когда я показала сундук Йолте, у меня были закончены истории Евы, Сары, Ревекки, Рахили, Лии, Зелфы, Валлы и Эсфири. Но оставалось еще много других рассказов — о Юдифи, Дине, Фамари, Мариам, Деворе, Руфи, Ханне, Вирсавии и Иезавели.
В напряжении, затаив дыхание, я наблюдала за тетей, которая изучала плоды моих усилий.
— Как я и думала, — просияла она. — Господь щедро одарил тебя.
Прямо вот так и сказала.
До этого момента я полагала себя существом разве что несуразным, этакой ошибкой природы. Отверженной. Проклятой. Я уже давно научилась читать и писать и обладала необычайной способностью складывать слова в истории, проникать в смысл сказанного на чужих языках, улавливать сокрытое, с легкостью держать в голове противоречащие друг другу идеи.
Мой отец, Матфей, главный писец и советник тетрарха нашего Ирода Антипы, говорил, что такие таланты более пристали пророкам и мессиям — тем, по чьему слову расступаются моря, кто строит храмы и вслушивается в глас Господень на горних вершинах, — или, раз уж на то пошло, любому обрезанному мужчине в Галилее. Только после долгих уговоров, когда я уже самостоятельно выучила иврит, он разрешил мне читать Тору. С восьми лет я постоянно выпрашивала новых наставников, свитки для чтения, папирус для письма и краску для смешивания собственных чернил, и отец часто уступал мне — то ли из страха, то ли по слабости, то ли из любви, не знаю. Мои стремления смущали его. Когда же ему не удавалась удержать их в узде, он предпочитал отшучиваться. Он любил повторять, что единственный мальчик в нашей семье — это девочка.
Конечно же, появление столь нелепого ребенка требовало объяснений. Отец предположил, что дело обстояло так: создавая меня из частей во чреве матери, Господь отвлекся и по ошибке наделил меня дарами, предназначенными какому-то бедному мальчишке. Не знаю, понимал ли отец, насколько оскорбляет Господа, перекладывая на него ответственность за этот промах.
Мать считала, что виновата Лилит, демоница с когтями совы и крыльями стервятника, которая охотится за новорожденными, чтобы убить их или, как в моем случае, осквернить, привив неестественные наклонности. Я явилась в этот мир во время злого зимнего дождя. Все повитухи, за которыми посылал мой отец, отказали даже ему, человеку весьма высокопоставленному. Обезумевшая мать корчилась в родильном кресле безо всякой помощи, и некому было облегчить ее страдания или защитить нас от Лилит особыми молитвами и амулетами. Так что пришлось Шифре, служанке матери, самой омыть меня вином, смешанным с водой, солью и оливковым маслом, спеленать и уложить в колыбель — отдать прямо в когти Лилит.
Рассказы родителей вошли в мою плоть и кровь. Мне и в голову не приходило, что я заслужила такие способности, что Господь неслучайно благословил меня этими дарами. Меня, Ану, девчонку с копной непокорных черных кудрей и глазами цвета дождевых туч.
С соседних крыш доносились голоса. Где-то заплакал ребенок, заблеяла коза. Потом Йолта вытянула из-за спины узелок и принялась медленно, слой за слоем, разворачивать льняную ткань. Ее глаза вспыхивали огнем, когда она бросала на меня быстрые взгляды.
Наконец она извлекла содержимое свертка. То была известняковая чаша, сияющая и круглая, словно полная луна без малейшего изъяна.
— Я привезла ее из Александрии. Пусть будет твоей.
Когда тетя вложила чашу мне в руки, по телу у меня пробежала дрожь. Я провела ладонью по гладким бокам сосуда, широкому верху, завиткам на молочном теле камня.
— Тебе известно, что такое чаша для заклинаний? — спросила Йолта.
Я отрицательно покачала головой. Мне было ясно только одно: речь идет о вещи слишком могущественной, опасной или чудесной, которую можно являть миру не иначе как в темноте ночи на крыше.
— В Александрии мы, женщины, молимся с их помощью. Доверяем им самые сокровенные чаяния. Вот так. — Она опустила палец в чашу и вычертила спираль на стенках сосуда. — Каждый день мы возносим молитву, медленно вращая чашу, и тогда наши слова, раскручиваясь, оживают и устремляются к небесам.
Я смотрела на сосуд, не в силах вымолвить ни слова. Передо мной была вещь, полная великолепия и скрытых чар.
— На дне мы оставляем свой образ. Чтобы Господь точно знал имя просителя, — продолжила Йолта.
Я даже рот разинула. Тетя наверняка знала, что ни один правоверный иудей и смотреть не станет на изображения человека или животного, а уж тем более — создавать их. Ведь сказано во второй заповеди: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в водах ниже земли».
— Доверь свою просьбу чаше, — велела мне тетка, — но будь осторожна, потому что по желанию и воздастся.
Я уставилась в пустоту сосуда, и на секунду словно бы сам небесный свод, перевернутый звездный купол, наполнил его.
Когда я оторвала взгляд от чаши, Йолта пристально смотрела на меня:
— В святая святых мужской души сокрыты заповеди Господни, внутри же женской — одни лишь желания. — Она ткнула мне в грудь чуть выше сердца и произнесла слова, которые разожгли во мне пламя: — Запиши то, что внутри тебя, в твоей святая святых.
Я дотронулась до того места, которое только что ожило под рукой Йолты, и яростно заморгала, сдерживая нахлынувшие чувства.
Внутри Святая Святых Иерусалимского храма обитал наш единый истинный Господь, и нечестив был язык, который утверждал, что такое же место существует и внутри человека, и, хуже того, предполагал, что в мечтаниях, подобных моим, есть нечто божественное. Столь прекрасного и одновременно злостного богохульства мне еще не доводилось слышать, и в ту ночь я долго не могла заснуть от восторга.
Далеко за полночь, лежа на высокой кровати и ворочаясь на мягких разноцветных подушках, набитых соломой и перьями, кориандром и мятой, я сочиняла молитву, с трудом облекая в слова то огромное, что теснилось в моей душе.
Я проснулась еще до зари, прокралась на балкон, нависающий над помещениями первого этажа, и босиком, не зажигая лампу, скользнула мимо других спален, потом вниз по каменным ступеням, через портик вестибюля. Крадучись, я пересекла главный двор, ступая осторожно, точно по галечному полю, в страхе разбудить слуг, спящих неподалеку.
Миква, где мы совершали омовения согласно закону семейной чистоты, находилась в темной комнатке в подвале, куда можно было попасть только из нижнего двора. Я спускалась, держась за стену ладонью. По мере того как напор воды в трубе увеличивался и мрак рассеивался, проступали контуры бассейна. Я наловчилась совершать ритуальные омовения в темноте: я приходила сюда с самой первой менструации, как того требовала наша религия, но всегда ночью и в одиночестве, потому что до сих пор не сказала матери о наступлении женской зрелости. Вот уже несколько месяцев я закапывала окровавленные тряпки в огороде.
Однако на этот раз в микву привело меня другое: мне нужно было подготовиться, чтобы записать свое желание в чаше. Дело это было непростое, священное. Само движение пера пробуждало к жизни силы, часто божественные, однако же капризные, которые через начертанные буквы и сами чернила передавались далее. Разве благословение, вырезанное на талисмане, не охраняет новорожденного, а заклинание, высеченное на камне, не запечатывает могилу?
Я сбросила одежду и стояла обнаженная на верхней ступеньке. По обычаю, в воду входят в нижнем белье, но мне хотелось погрузиться нагишом, исключив любые преграды. Я молила Господа очистить меня, чтобы я могла записать свою просьбу без скверны в сердце и уме. Затем я шагнула в бассейн и ушла под воду, извиваясь, словно рыба, после чего вынырнула, задыхаясь.
У себя в спальне я облачилась в чистую рубашку, взяла чашу для заклинаний, письменные принадлежности и зажгла масляные лампы. Начинался новый день. Комнату заполнял неяркий голубоватый свет. Мое сердце превратилось в сосуд, готовый вот-вот переполниться.
Сидя на полу со скрещенными ногами, я выводила крошечные буквы внутри чаши остро заточенным тростниковым пером, которое окунала в черные чернила собственного изготовления. Целый год я искала наилучшую комбинацию ингредиентов, рассчитывала, сколько времени необходимо обжигать древесину, искала смолу, которая придала бы чернилам достаточную густоту, однако же не позволила бы им намертво приклеиться к перу, и в конце концов добилась своего: строки ровно ложились на камень, без потеков и пятен, сияя, словно оникс. Едкий, дымный запах чернил заполнил комнату. От него щипало в носу, на глазах выступали слезы. Я вдыхала его, словно фимиам.
О многом из того, что я втайне желала, я могла бы попросить: о путешествии в ту часть Египта, которая, благодаря теткиным рассказам, так живо представлялась моему воображению; о том, чтобы мой брат вернулся домой; чтобы Йолта никогда не покинула меня; чтобы однажды я вышла замуж за человека, который полюбит меня такой, какая я есть. Вместо этого я записала мольбу из самой глубины души.
Я выводила греческие буквы торжественно и чинно, словно строила маленькие чернильные святилища. Писать внутри чаши оказалось труднее, чем я предполагала, но я старательно украшала надпись в собственной манере; тонкий росчерк вверх, толстый — вниз, хвостики и завитушки в конце предложений, точки и кружочки между словами.
Снаружи доносилось ритмичное поскрипывание пресса, которым наш слуга, шестнадцатилетний Лави, давил оливки. Этот звук эхом отражался от мощенного камнем двора, а когда он смолк, голубка на крыше заявила миру о себе негромким воркованием. Маленькая птичка придала мне сил.
Солнце разгоралось, и розовое золото облаков постепенно бледнело. В доме не было ни малейшего движения. Йолта редко просыпалась до полудня, однако Шифра к этому часу обычно уже приносила мне жареный хлеб и тарелку инжира. Да и матери пора было заглянуть ко мне. Она наверняка нахмурится, заметив чернила, и упрекнет меня в том, что приняла столь дерзкий подарок, а Йолту — что осмелилась без спросу вручить мне чашу. Интересно, что задержало поток ее ежедневных нравоучений?
Почти закончив записывать желание, я погрузилась в размышления о матери, а заодно и о брате. Иуда не показывался уже несколько дней. В двадцать лет ему пора было остепениться и найти себе жену, однако же он предпочитал якшаться со смутьянами, восставшими против Рима, чем доводил отца до бешенства. Иуда и раньше пропадал с зелотами, но никогда так надолго. Каждое утро я надеялась, что услышу в передней тяжелые шаги и брат, голодный и измученный, примется сокрушаться из-за беспокойства, в которое нас вверг. Впрочем, Иуда не имел обыкновения каяться. А ведь на этот раз все было серьезно, и каждый из нас это понимал, хотя никто и словечка не проронил. Мать, как и я сама, боялась, что он все-таки окончательно решил присоединиться к Симону бар-Гиоре, самому яростному фанатику из них всех. Ходили слухи, что его люди нападали на небольшие отряды наемников Ирода Антипы и римских солдат наместника Вара, перерезая им глотки. Еще зелоты подстерегали богатых путешественников на дороге в Кану и отнимали у них деньги, чтобы раздать беднякам, но жизни не лишали.
Иуда был приемышем, не родным моим братом (моя мать приходилась ему двоюродной теткой с отцовской стороны), но по духу я была куда ближе к нему, чем к родителям. Моя отстраненность и одиночество не остались для него незамеченными, поэтому в детстве он часто брал меня с собой побродить по холмистым террасам за городом. Во время этих вылазок мы, к немалому удивлению пастухов, которые следили за овцами, перебирались через каменные ограды, разделявшие поля, по пути отщипывая то виноградину, то оливку. Склоны холмов напоминали пчелиные соты, столько там было всевозможных пещер, и мы исследовали их, выкрикивая наши имена прямо в их разинутые пасти и слушая эхо, вторившее нам.
Дорога неизменно выводила нас к римскому акведуку, по которому вода поступала в город, и там мы совершали наш ритуал: бросали камни, целясь в колонны, разделяющие арки. Именно тогда, под сенью огромного римского чуда, Иуда, шестнадцатилетний подросток, впервые рассказал мне, десятилетней девочке, о восстании в Сепфорисе, отнявшем у него родителей. Римские солдаты окружили две тысячи мятежников, в число которых входил и его отец, и распяли пленников, разметив обочины дорог крестами. Его мать продали в рабство вместе с остальными жителями города. Иуда, которому едва сравнялось два года, нашел приют в Кане. Позднее его забрали мои родители.
Иуду усыновили по закону, но мой отец никогда не имел над ним власти. Только мать. Брат, как и любой правоверный иудей, презирал Ирода Антипу за сговор с Римом. Его приводило в ярость, что отец стал ближайшим советником Антипы. Галилеяне вечно замышляли мятеж и метались в поисках мессии, который избавит их от власти Рима, поэтому отец оказался между молотом и наковальней, подсказывая Ироду Антипе способы умиротворить смутьянов и сохраняя верность угнетателю соплеменников. Любой счел бы подобное занятие неблагодарным, чего уж говорить о моем отце, который был весьма странным иудеем. Он соблюдал Шаббат, но весьма небрежно. Посещал синагогу, но уходил до того, как раввин дочитывал отрывки из Священного Писания. Он совершал долгие паломничества в Иерусалим на Пасху и Суккот, но с опаской. В нашем доме придерживались кашрута[2], однако в микву отец погружался лишь в тех случаях, когда случайно касался мертвого тела или человека с нечистой кожей, а также если по рассеянности опускался на скамью, на которой до того сидела мать во время ниды[3].
Я беспокоилась о безопасности отца. Сегодня утром он отправился во дворец в сопровождении двух солдат Ирода Антипы, наемников-идумеев, чьи шлемы и короткие мечи блестели в солнечных лучах. Они ходили за отцом с прошлой недели, когда в него плюнул на улице один из зелотов Симона бар-Гиоры. Это оскорбление вызвало ожесточенный спор между отцом и Иудой, ураган криков, который, зародившись еще в вестибюле, пронесся по всему верхнему этажу. В ту же ночь брат исчез.
Тревожные мысли о родителях и брате переполняли меня, и я слишком глубоко обмакнула кончик пера в чернила, в результате чего капля упала прямо на дно чаши. Я в ужасе уставилась на кляксу, потом попыталась осторожно промокнуть чернила, но сделала только хуже: от тряпки на дне сосуда осталось уродливое серое пятно. Я закрыла глаза, приводя мысли в порядок. Когда мне удалось вновь сосредоточиться и полностью овладеть своим разумом, я дописала последние слова своей просьбы.
Дальше я помахала пучком перьев над буквами, чтобы подсушить чернила, и, следуя инструкциям Йолты, нарисовала на дне чаши девичью фигурку. Она вышла высокой, худенькой, с длинными ногами и маленькой грудью. Лицо у нее было продолговатое, глаза большие, волосы спутанные, словно ежевичный куст, брови густые, а рот округлый и небольшой. Она стояла, подняв руки к небу, словно умоляла: «Пожалуйста, пожалуйста». Любой бы догадался, что это я.
Темное облачко потекших чернил повисло над головой девушки. Я нахмурилась, убеждая себя, что это никакой не знак, не знамение: отвлеклась на секунду, вот и все, — но мне так и не удалось избавиться от беспокойства. Чуть пониже пятна, над самой головой девушки, я нарисовала голубя. Его изогнутые крылья шатром простерлись над ней.
Затем я поднесла чашу для заклинаний к маленькому окну, которое располагалось на такой высоте, что в него уже проникали солнечные лучи, и повернула сосуд, наблюдая, как слова движутся внутри него, волнами набегают на край, совершая полный круг: «Господь мой, услышь мою молитву, молитву моего сердца. Благослови величие моего духа, каким бы страшным даром оно мне ни казалось. Благослови мои тростниковые перья и чернила. Благослови слова, которые я пишу. Пусть они будут прекрасны в твоих глазах. Пусть их увидят глаза тех, кто до поры не рожден. И когда я обращусь в прах, пропой эти слова над моими костями: она была голосом».
Я смотрела на строчки, на девушку, на голубя, и в груди рождался особый трепет, тихое ликование, словно стая птиц разом взлетела с деревьев.
Я хотела, чтобы Господь заметил мою мольбу, явился мне посреди урагана и сказал: «Ана, я вижу тебя. И ты приятна моему взору». Но ответом мне было лишь молчание.
Я уже убирала письменные принадлежности, когда голос в голове начал повторять вторую заповедь, словно Господь все-таки заговорил со мной: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в водах ниже земли». Не это я хотела услышать. Рассказывали, что сам Господь написал эти слова на каменной скрижали и вручил ее Моисею. Я не могла вообразить, что он действительно подразумевал такие крайности, однако же толкование было вполне определенным и позволяло сохранить народ Израиля чистым, отделить его от Рима. Заповедь стала мерой преданности.
Я замерла и похолодела: людей забивали камнями насмерть за образы куда более приблизительные, чем нарисованный мной. Я сползла на пол и оперлась спиной о крепкий кедровый сундук. Вчера вечером, когда тетка велела мне поместить подобие моего образа на дно чаши, предостережение против рукотворных изображений лишь на несколько мгновений сжало мне сердце страхом, но я отбросила его, ослепленная уверенностью Йолты. Теперь же при мысли о последствиях меня покинули силы.
Я не опасалась, что меня побьют камнями: дело никогда не зайдет настолько далеко. Такое могло случиться в Галилее, даже в Сепфорисе, но не здесь, в отцовском доме, пропитанном любовью к греческой мудрости, где главным было не соблюдение иудейских законов, а лишь видимость их соблюдения. Меня пугало другое: если кто-нибудь обнаружит рисунок, чашу уничтожат. Я боялась, что у меня отнимут драгоценные сокровища, запертые в сундуке, и что отец все-таки прислушается к матери и запретит мне писать. Что он обрушит свой гнев на Йолту и, возможно, даже отошлет ее прочь.
Прижав руки к груди, я попыталась вернуться к себе вчерашней. Где та, что осмелилась помыслить о том, что заказано женщине? Где та, что накануне вошла в микву? Зажгла лампы? Поверила в силу заклинания?
Я с самого начала записывала рассказы Йолты о женщинах Александрии, боясь, что эти истории тоже исчезнут, и теперь принялась рыться в своих свитках, пока не нашла нужные. Я разгладила их и стала читать. Они придали мне смелости.
Среди тряпок я нашла кусок льна, обернула им чашу и, замаскировав ее под горшок, сунула под кровать. Мать никогда туда не полезет, беспокоиться стоило разве что о Шифре, которая вечно все вынюхивает.
Имя моей матери — Хадар — означает «великолепие», и она изо всех сил старалась соответствовать ему. Она вошла ко мне в комнату в изумрудном платье и лучшем своем ожерелье из сердолика, сопровождаемая Шифрой, которая сгибалась под грудой роскошных одежд и множества мешочков и коробочек с драгоценностями, расческами и краской для глаз. Сверху стояла пара медового оттенка сандалий с крошечными колокольчиками, пришитыми к ремешкам. Служанка и та нарядилась в лучший свой плащ и нацепила резной костяной браслет.
— Мы скоро отправляемся на рынок, — объявила мать. — Ты пойдешь с нами.
Если бы ее мысли не витали так далеко, то, возможно, она бы заметила, что я не свожу глаз с горшка под кроватью, и поинтересовалась бы, что там такое спрятано. Однако, к моему большому облегчению, ничто не возбудило ее любопытства, а я поначалу даже не задумалась, почему поход на рынок вызвал столь непомерно пышные приготовления. Шифра сняла с меня рубашку и надела вместо нее белую, богато расшитую серебряными нитями льняную тунику, перехватив ее на бедрах поясом цвета индиго. Потом Шифра обула меня в позвякивающие сандалии и велела стоять смирно, пока она будет белить мое смуглое лицо мелом и ячменной мукой. Ее дыхание пахло чечевицей и луком, и когда я отвернулась, мучительница ущипнула меня за мочку уха. Я топнула ногой, отчего разом зазвенели все колокольчики.
— Стой спокойно, нам нельзя опаздывать. — Мать протянула Шифре палочку сурьмы и внимательно смотрела, как та подводит мне глаза, а затем втирает масло мне в руки.
Я не выдержала:
— Неужели обязательно так наряжаться, чтобы просто пойти на рынок?
Служанка и госпожа обменялись взглядами. Под подбородком у матери заалело пятно, которое тут же растеклось по всей шее. Так всегда бывало, когда мать хитрила. Ответом она меня не удостоила.
Я сказала себе, что причин для беспокойства нет. Матушкина страсть пускать пыль в глаза не была мне в диковинку, хотя обычно дело ограничивалось пирами для отцовских патронов в парадном зале или экстравагантными представлениями с музыкантами, акробатами и магами, предсказывающими будущее. Тогда зал сверкал в свете масляных ламп, а к столу подавали жареного барашка, медовые фиги, оливки, хумус, лепешки и вино. Однако раньше ей не приходило в голову выставлять себя напоказ, отправляясь прогуляться на рынок.
Бедная матушка. Она словно бы все время пыталась что-то доказать, хотя до появления Йолты я не знала, что же именно. Однажды, когда мы болтали на крыше, тетя рассказала мне, что мой иерусалимский дед с материнской стороны, человек весьма небогатый, зарабатывал на жизнь, торгуя одеждой, да еще и не первосортной. Тогда как отец и сама Йолта происходили из знатного рода александрийских грекоязычных евреев, имевших связи среди римской элиты. Разумеется, устроить брак между отпрысками семей, разделенных такой пропастью, было бы невозможно, не обладай невеста необыкновенной пригожестью или жених — каким-нибудь телесным уродством. И впрямь: лицо матери отличалось удивительной миловидностью, а левая бедренная кость отца была короче правой, отчего он слегка прихрамывал.
Сообразив, что желание матери показать себя во славе вызвано не столько тщеславием, сколько попытками возместить низкое происхождение, я испытала облегчение. И мне стало ее жаль.
Шифра убрала мне волосы лентами, лоб украсила повязкой с серебряными монетками. На плечи мне набросили алый шерстяной плащ, причем окрашенный не дешевым корнем марены, а яркой кошенилью. На этом мои страдания не закончились. Мать надела на меня последний элемент сбруи: ожерелье из ляпис-лазури.
— Твой отец будет доволен, — сказала она.
— Отец? Он тоже идет?
Мать кивнула, накинула на плечи шафранового цвета плащ и прикрыла голову платком.
Когда это отец ходил на рынок?
Я не могла взять в толк, что происходит. Все выглядело так, будто прогулка затеяна ради меня, а это не предвещало ничего хорошего. Если бы Иуда был здесь, он бы за меня заступился. Он всегда меня защищал. Требовал, чтобы мать освободила меня от девчачьих занятий и предоставила самой себе. Задавал раввину вопросы вместо меня, когда мне еще не разрешалось говорить в синагоге. Я всем сердцем желала, чтобы брат сейчас оказался здесь, рядом со мной.
— А как же Иуда? — спросила я. — Он уже вернулся?
Мать покачала головой и отвела взгляд.
Иуда всегда был ее любимцем, ему одному принадлежало ее сердце. Мне хотелось верить, что причиной тому был статус, который приобретает женщина с рождением сына, или желание приласкать ребенка, на чью долю и без того выпало немало тяжких испытаний. Помимо того, природа наделила Иуду не только красотой и приветливостью, но также в равной мере твердостью взглядов и добротой (это ли не редчайшее сочетание качеств), в то время как я родилась своенравной, взбалмошной, полной странных надежд себялюбивой бунтаркой. Должно быть, матери было очень трудно меня любить.
— А Йолта? — с отчаянием спросила я, надеясь хоть на какую-то поддержку.
— Йолта… — Мать почти выплюнула имя тетки мне в лицо. — Йолта останется дома.
Мы двигались по главной улице Сепфориса, словно царственный корабль, скользили по мерцающей известняковой крошке между рядами колонн, заставляя толпу расступиться и дать нам дорогу. Впереди шел отец, за ним мать, потом Шифра и я. Солдаты, замыкавшие шествие с флангов, кричали прохожим, чтобы те отошли. Отец на ходу слегка раскачивался из стороны в сторону. Его плотную фигуру прикрывал плащ того же оттенка, что и у меня; подобранная в тон кипа накрывала макушку, словно лепешка. Под ней скрывалась большая лысина, которую, как считал отец, Господь послал ему в назидание.
Перед выходом он коротко оглядел меня и молча кивнул матери, затем, продолжив осмотр, велел:
— Не хмурься так, Ана.
— Скажи, куда мы идем, и, уверяю тебя, я стану более покладистой.
Отец промолчал, и я спросила снова. Как и мать, он не обратил никакого внимания на мои слова. В том, что родители пропускают мои вопросы мимо ушей, не было ничего необычного, это вошло у них в привычку, но столь откровенное нежелание отвечать встревожило меня. С каждым шагом нарастающая паника уводила меня все дальше в мир самых диких и ужасных фантазий. Мне вдруг пришло в голову, что рынок находится в той же огромной римской базилике, где и суд, а также помещение, в котором располагалась наша синагога. Я похолодела от мысли, что мы направляемся вовсе не на рынок, а на судилище, где Иуду обвинят в разбое, и наше выставленное напоказ богатство должно послужить единственной цели: спасти его от наказания. Конечно, иначе и быть не могло, и теперь судьба брата страшила меня ничуть не меньше собственной участи.
Несколькими мгновениями позже воображение нарисовало другую картину: мы идем в синагогу, где родители, уставшие от моих просьб отдать меня учиться, как мальчишку, во всеуслышание заявят, что я позорю их своими устремлениями и самомнением. Надменный раввин напишет заклятие и заставит меня проглотить чернила, которыми оно написано. Если на мне нет греха, ничего не случится, а если я виновна, руки мои оскудеют так, что я больше не смогу писать, а зрение утратит ясность, лишив меня возможности читать, а то и, кто знает, я вообще могу остаться без глаз. Разве не подвергли подобному испытанию женщину, обвиненную в прелюбодеянии? Разве не сказано в Писании, что бедра ее оскудели, а чрево вздулось? Ведь я могу остаться безрукой и слепой еще до заката дня! «А если мы все-таки идем не в синагогу, — размышляла я, — меня приведут на рынок, где продадут арабскому принцу или торговцу пряностями, который повезет меня через всю пустыню на верблюде, раз и навсегда избавив от моих родителей».
Я сделала глубокий вдох. Затем еще один, приводя в порядок бестолково мечущиеся мысли.
Солнце подсказывало, что уже почти полдень, и я представляла, как Йолта просыпается и видит, что дом опустел, не считая Лави, который сообщит, что все отправились на рынок в роскошных нарядах. Вот бы она пустилась за нами вслед! Едва ли тетка разминется со столь пышной процессией — нам разве что кимвалов и труб недоставало. Я оглядывалась через плечо, надеясь, что Йолта вот-вот покажется, и представляя миг ее появления: вот она, запыхавшаяся, одетая в простую льняную тунику, каким-то образом понимает, что я в беде. Она идет плечом к плечу со мной, горделиво выпрямив спину по своему обыкновению, берет меня за руку и говорит: «Я здесь, твоя тетя с тобой».
По городу сновали местные богачи, а также чужеземцы со всей империи. Слух улавливал обрывки латыни и фригийского, арамейского, еврейского и греческого. Как всегда, на улицах было полно поденщиков из Назарета: каменотесов, плотников и разнорабочих, которые каждый день тратили не меньше часа, добираясь в Сепфорис через долину Нахаль-Циппори в поисках работы на одной из строек Ирода Антипы. Грохот повозок смешивался с воплями людей и ревом ослов, заглушая позвякивание монет у меня на лбу, перезвон колокольчиков на сандалиях и ту бурю, что бушевала у меня в груди.
Когда мы приблизились к городскому монетному двору, кто-то в толпе выкрикнул на арамейском диалекте набатеев: «Смотрите, вот идет пес Ирода Антипы!» — и я заметила, что отец вздрогнул. Когда и другие подхватили этот крик, один из солдат, который замыкал процессию, ринулся в толпу, колотя для пущего эффекта по своему щиту, отчего насмешки стихли.
Больше стыдясь нашей расточительности, чем опасаясь ненависти простолюдинов, я опустила голову, не желая встречаться с ними взглядом, и тут же вспомнила событие того дня, когда исчез Иуда, — событие, которое хотела бы забыть больше всего на свете.
В то утро брат отправился вместе со мной на рынок, где я надеялась найти папирус для письма. Обычно меня сопровождал Лави, но Иуда сам вызвался, и я возликовала. Мы неторопливо следовали тем же маршрутом, что и сейчас, и внезапно наткнулись на перевернутую повозку, рядом с которой распростерся ремесленник. Руку ему придавило мраморной плитой. Из-под камня тонкими паучьими лапками разбегались струйки крови.
Я попыталась удержать Иуду, не дать ему броситься на помощь:
— Он же нечистый! — воскликнула я, хватая брата за руку. — Оставь его!
Иуда вырвался и с отвращением уставился на меня.
— Ана! Где тебе знать о его бедах — тебе, девушке из богатой семьи, которая никогда не знала тяжелой работы, не испытывала голода! Воистину ты дочь своего отца!
Его слова обрушились на меня, словно каменная глыба. Пристыженная, я не шелохнулась, пока Иуда освобождал руку бедняги из-под камня и перевязывал рану полоской ткани, которую оторвал от собственной туники.
— Браслет, — бросил он, оборачиваясь ко мне.
— Что?
— Дай мне свой браслет.
Тогда на мне был обруч из чистого золота с рисунком в виде вьющейся виноградной лозы. Я отдернула руку.
Иуда приблизил лицо почти вплотную ко мне.
— Этот человек… — Он осекся, потом указал на группку потных оборванцев, которые остановились поглазеть: — Все эти люди заслуживают твоего сострадания. У них в жизни ничего нет, кроме поборов и долгов. Если они не могут заплатить, Ирод Антипа забирает у них землю, и тогда им остается только попрошайничать. Если этот человек не сможет работать, он пойдет по миру.
Я стянула сверкающий браслет с запястья и молча смотрела, как брат кладет его в ладонь раненого.
Иуда схлестнулся с отцом в тот же день, но позже. Мы же — мать, Йолта и я, — притаившись в тени, вслушивались в их спор с балкона над вестибюлем.
— Мне жаль, отец, что человек Симона бар-Гиоры плюнул в тебя, — говорил Иуда. — Но не тебе его осуждать. Эти люди в одиночку сражаются за бедных и обездоленных.
— Но я осуждаю их! — ярился отец. — Я осуждаю их за разбой и подстрекательство к беспорядкам. Что же касается бедных и обездоленных — они пожинают то, что посеяли сами.
Это его замечание, сделанное с такой легкостью, с таким бессердечием, привело Иуду в бешенство, и он проревел в ответ:
— Бедняки пожинают лишь плоды жестокости Антипы! Чем, по-твоему, им платить налоги, которыми тетрарх обложил их сверх обязательной храмовой подати и дани Риму? Их растирают в пыль, и ты занимаешься этим вместе с Антипой!
На мгновение наступила тишина, а затем отец прошипел:
— Вон! Убирайся из моего дома.
У матери перехватило дыхание. Все эти годы отец не особенно благоволил к Иуде, однако ни разу не заходил так далеко. Но разве брат набросился бы на отца, не вызови я у него утром отвращения своим злоречием? Мне стало нехорошо.
Шаги брата эхом разнеслись по неярко освещенному вестибюлю, и все смолкло.
Я обернулась к матери. Ее глаза горели ненавистью. Сколько я себя помню, она всегда презирала отца. Тот отказался впускать Иуду в потайные уголки своего сердца, и мать мстила супругу расчетливо и жестоко: притворялась бесплодной. Она глотала отвары полыни, дикой руты, даже целомудренника — растения редкого и крайне дорогого. Я обнаружила противозачаточные средства в коробке с травами, которую Шифра прятала в погребе, выкопанном во дворе. Своими собственными ушами я слышала их разговоры о пучках шерсти, пропитанной льняным маслом, которые мать помещала внутрь себя перед тем, как отец входил к ней, о смолах, использовавшихся после.
Говорят, задача женщины — быть красивой и продолжать род. Даровав отцу свою красоту, мать позаботилась о том, чтобы отказать ему в продолжении рода, не дав потомства, кроме меня. И все эти годы он так и не догадался о ее уловке.
Временами мне приходило в голову, что матерью движет не только жажда мести, но и ее собственный душевный вывих: не безмерность желаний, как у меня, а отвращение к детям. Может статься, ее страшили боль и возможная смерть, привычные спутники родов, пугал урон, который беременность наносила телу, или же претили изнуряющие усилия, необходимые для ухода за младенцем. Возможно, дети ей просто не нравились. Мне не в чем было винить мать. Но если именно эти причины заставляли ее притворяться бесплодной, зачем же она позволила мне появиться на свет? Зачем привела меня в этот мир? Неужто отвар целомудренника в тот раз не подействовал?
Этот вопрос мучил меня до тех пор, пока мне не исполнилось тринадцать и из речей раввина я не узнала, что закон позволяет мужчине требовать развода, если жена остается бесплодной в течение десяти лет. Тут словно небеса разверзлись, и Господь просветил меня, бросив разгадку к самым моим ногам. Я была для матери охранной грамотой. Меня произвели на свет, чтобы избавить ее от изгнания.
Мать держалась позади отца — спина прямая, подбородок кверху, глаза устремлены прямо перед собой. Солнце словно бы нарочно направило все свои лучи на золотистую ткань ее плаща. Вокруг нее даже воздух, напоенный надменностью, красотой и ароматом сандалового дерева, словно бы становился ярче. Я еще раз огляделась по сторонам — не мелькнут ли в толпе Йолта или Иуда, а затем, беззвучно шевеля губам, начала повторять: «Господи Боже наш, услышь мою молитву, молитву моего сердца. Благослови великодушие внутри меня, как бы я ни боялась его…»
Мне становилось спокойнее с каждым словом, по мере того как мимо проплывал город с его величественными строениями, которые внушали мне благоговейный трепет всякий раз, стоило лишь отважиться выйти из дому. По воле Антипы Сепфорис заполнился впечатляющими общественными зданиями: царской сокровищницей, украшенными фресками базиликами, термами. Появились система канализации, крытые тротуары и ровные мостовые не хуже римских. То и дело попадались большие виллы вроде отцовской, а дворец Антипы роскошью не уступал царским резиденциям. Восстановительные работы начались сразу же после того, как римляне разрушили город в годы смуты, когда Иуда лишился родителей, и Сепфорис восстал из праха богатым мегаполисом, который мог бы соперничать с любым городом, кроме разве что Иерусалима.
Недавно на северном склоне позади города Антипа затеял строить амфитеатр по римскому образцу, вмещающий четыре тысячи человек. Идея принадлежала отцу, который считал, что Антипа таким образом произведет впечатление на императора Тиберия. Иуда же заявил, что это всего лишь новая уловка, чтобы навязать нам римские обычаи. Однако отец на этом предложении не остановился: он посоветовал Антипе чеканить собственную монету, однако же изображение правителя, как принято у римлян, заменить менорой. Таким хитроумным манером Антипа выказал бы уважение второму Моисееву закону, который я нарушила сегодня утром. В народе Ирода Антипу прозвали лисом, но на самом деле главным хитрецом был мой отец.
Правда ли я пошла в него, как заявил мне тем утром Иуда?
На подступах к рынку толпа становилась гуще. Мы миновали сбившихся в стайки судей, писцов, правительственных чиновников и храмовых служителей. Дети тащили мимо нас кто пучок трав, кто ячмень и пшеницу, охапки лука и голубей в клетках из прутьев. Женщины с поразительной ловкостью носили товары прямо на голове: кувшины с маслом, корзины с поздними оливками, рулоны ткани, каменные кувшины, даже трехногие столики — все, что только можно продать, — без умолку приветствуя друг друга: «Шалом, шалом». Я неизменно завидовала, что им разрешено повсюду передвигаться совершенно свободно, без сопровождающего. Определенно, быть сельским жителем не так уж и плохо.
Внутри базилики царило настоящее столпотворение, воздух был горяч и совершенно неподвижен. По телу под изысканным плащом струился пот. Я обвела взглядом похожее на пещеру помещение, ряды прилавков и повозок. Пахло потом, углем, жареным мясом и вонючей соленой рыбой, которую возили из Магдалы. Я прикрыла нос тыльной стороной ладони, чтобы защититься от зловония, и почувствовала, как меня слегка подтолкнул в спину топавший позади солдат: не отставай.
Мать ушла вперед, но вдруг остановилась на полпути у прилавков, где торговали китайской бумагой, шелками и специями. Она лениво рассматривала лазурную ткань, а отец тем временем направился дальше, к концу ряда. Там он задержался, выискивая кого-то глазами в толпе.
С того самого момента, как мы вышли из дому, меня мучило предчувствие чего-то ужасного: это читалось в мимолетных взглядах, которыми обменивались родители, в их улыбках, жестах, движениях губ, да и вся наша экспедиция была делом необычайным. И вот мы здесь, мать беззаботно приценивается к шелку, а отец терпеливо разглядывает людей вокруг. Неужели мы действительно пришли за покупками? От радости у меня перехватило дыхание.
К отцу приблизился какой-то низенький человечек, но я заметила его лишь после того, как толпа немного расступилась и коротышка приветствовал отца поклоном. На незнакомце были дорогой плащ и высокая, сужающаяся кверху пурпурная шапка, из-за которой он казался едва ли не карликом. Мать отложила в сторону рулон лазурного шелка, оглянулась и помахала мне.
— С кем это отец? — спросила я, подходя к ней.
— Это Нафанаил бен-Ханания, приятель твоего отца.
Человечка можно было бы принять за двенадцатилетнего мальчишку, если бы не пышная растительность на лице, спускавшаяся на грудь, словно кудель льна. Бен-Ханания ущипнул себя за бороду, метнул хищный взгляд в мою сторону и быстро отвел глаза.
— У него не одно, а целых два поместья, — сообщила мне мать. — В одном выращивают финики, в другом — оливки.
И тут случилось одно из тех скромных, почти незаметных происшествий, которые обретают истинный смысл гораздо позднее: боковым зрением я заметила всполох цвета. Повернувшись посмотреть, я увидела юношу, крестьянина, который стоял с поднятыми вверх руками, а между его широко расставленными пальцами были пропущены разноцветные нити — красные, зеленые, лиловые, желтые, синие. Они сбегали к его коленям яркими струйками. Позже я поняла, что они напомнили мне радугу, и начала задумываться, не сам ли Господь послал мне знак надежды, как когда-то Ною, чтобы я смогла уцепиться за него в час испытаний, ожидающих меня впереди. Пока же я наслаждалась чудесной сценкой.
Девушка, моя ровесница, пыталась смотать нитки в аккуратные клубки, очевидно собираясь продавать их. Пряжа была дешевая, окрашенная растительными пигментами, в этом я разбиралась. Молодой человек рассмеялся глубоким, раскатистым смехом, и я увидела, что он шевелит пальцами, заставляя нити трепетать, так что их невозможно было поймать. Девушка изо всех сил старалась сохранить серьезность, но не удержалась и рассмеялась в ответ.
Во всем этом было столько непосредственности, столько радости, что я не могла оторваться. Женщины часто распяливают шерсть на пальцах, но мужчины? Что за парень станет помогать девчонке сматывать шерсть в клубки?
Я решила, что он несколькими годами старше меня; пожалуй, ему сравнялось двадцать. Он носил короткую темную бороду, густые волосы, как положено, доходили до подбородка. Я видела, как он заправил их за ухо, но одна прядь отказалась повиноваться и упала ему на лицо. Нос у него был длинный, скулы широкие, а кожа оттенком напоминала миндаль. Он был в тунике из грубой ткани и накидке с цицийот[4]; синие кисточки выдавали человека богобоязненного. Интересно, не из тех ли он фанатичных фарисеев, непреклонных последователей законоучителя Шаммая, которые, как известно, предпочтут сделать крюк в десять морских саженей, лишь бы избежать встречи хотя бы с одной неправедной душой?
Я оглянулась в страхе, не заметила ли мать, что я пялюсь на людей, но все ее внимание было отдано отцовскому приятелю. Крики торговцев на минуту поутихли, и сквозь гомон толпы до меня донесся громкий голос отца: «Тысяча динариев и часть принадлежащих тебе финиковых деревьев». Встреча с приятелем, по всему выходило, оборачивалась самозабвенным торгом.
Девушка закончила сматывать нитки и положила последний клубок на деревянную доску к другим товарам. Сначала я подумала, что она приходится женой тому юноше, но теперь, заметив сходство черт, решила, что они, должно быть, брат и сестра.
Молодой человек словно почувствовал мой пристальный взгляд и оглянулся. Тепло его глаз было почти осязаемым; оно окутало меня вуалью, коснулось плеч, шеи, щек. Мне бы отвернуться, но я не могла. Глаза у него и в самом деле оказались примечательными, но не из-за красоты, хотя они были по-своему прекрасны — широко расставленные и темные, словно самые черные чернила в моем сундуке, — нет, дело было в другом. В них плясали крошечные огоньки, жар которых я ощущала даже с того места, где стояла. Мысли словно дрейфовали по влажной и темной поверхности его зрачков, стремясь быть прочитанными. Я заметила в глазах юноши веселье. И любопытство. И ничем не сдерживаемый интерес. В них не было ни капли презрения к моему богатству, не было никакого осуждения, фарисейского самодовольства. Я видела только великодушие и доброту. И кое-что еще, спрятанное глубже: страдание.
Хоть я и считала себя мастерицей читать по лицам, но тут вдруг засомневалась, правда ли разглядела все это в незнакомце или только приняла желаемое за действительное. Мы слишком долго глазели друг на друга, что выходило за рамки приличий. Наконец юноша слегка улыбнулся, чуть обнажив зубы, затем повернулся к девушке, которую я сочла его сестрой.
— Ана! — раздался оклик матери. Она бросала короткие взгляды то на меня, то на молодого крестьянина. — Тебя зовет отец.
— Что ему надо? — спросила я, хотя уже угадала правду, поняла, зачем мы здесь, кто этот коротышка в пурпурном плаще и какое дело привело нас сюда.
— Отец хочет представить тебя Нафанаилу бен-Ханании, — ответила мать, — а сам Нафанаил желал бы посмотреть на тебя вблизи.
Мои глаза устремились на коротышку, и в груди родился беззвучный крик ужаса: «Мне нашли жениха!»
Меня вновь охватила паника, на этот раз она поднималась волной из самых глубин моего чрева. У меня задрожали руки, потом заходил ходуном подбородок, и я резко обернулась к матери:
— Меня нельзя сватать! Я еще не вошла в возраст!
Она схватила меня за руку и отвела подальше, чтобы мои возражения не достигли слуха Нафанаила бен-Ханании, чтобы он не заметил ужаса у меня на лице.
— Хватит лгать. Шифра нашла твои окровавленные тряпки. Неужели ты думала, что сможешь скрыть это от меня? Я не дура. Но твой презренный обман выводит меня из себя.
Мне хотелось закричать, закидать ее тяжелыми, словно камни, словами: «Как ты думаешь, где я научилась такому обману? От тебя, матушка, от той, кто прячет в погребе целомудренник и дикую руту».
Я оглядела человека, которого родители выбрали для меня: борода скорее седая, чем черная, под глазами залегли глубокие полукруглые тени, на лице печать усталости, даже горечи. И они хотели отдать меня ему. Лучше бы меня прибрал Господь. Мне придется повиноваться требованиям мужа, вести его дом, терпеть его крепко сбитое тело на своем и рожать ему детей, и никаких тебе перьев и свитков. Эта мысль так взъярила меня, что я крепко сцепила руки на поясе, иначе бы бросилась на мать с кулаками.
— Но он же старик! — промямлила я, выдвинув самый шаткий аргумент из возможных.
— Да, он вдовец, у него две дочери, и он…
— Он хочет сына, — закончила я за нее.
Топчась в самом центре рынка, я не замечала ни собравшуюся вокруг нас толпу, ни солдата, который пытался разогнать ее, ни того, на какое посмешище себя выставляю.
— Могла бы и предупредить, какая судьба меня ждет! — бросила я матери.
— А разве ты сама не предала меня, утаив правду о месячных? Око за око; даже этого достаточно, чтобы не сообщать тебе о помолвке. — Она разгладила плащ и нервно взглянула на отца. — Мы не сказали тебе, потому что не хотели выслушивать твои возражения. Хватит и того, что ты сейчас споришь со мной у всех на виду. — Она сменила тон, решительно прекращая дальнейшие препирательства: — Соберись. Нафанаил ждет. Исполни свой долг, многое поставлено на кон.
Я покосилась на маленького человечка, который издали наблюдал за нами с кислой миной, и дерзко выпятила подбородок, как делала Йолта, когда отец ущемлял ее и без того небольшие свободы:
— Не позволю себя осматривать, словно пасхального агнца.
Мать вздохнула:
— Трудно ожидать, что мужчина пойдет на столь серьезный шаг, не удостоверившись в пригодности невесты. Так заведено.
— А как же я? Мне тоже позволят удостовериться в его пригодности?
— Ох, Ана. — Мать бросила на меня взгляд, в котором чувствовалась усталость оттого, что приходится терпеть мои капризы. — Немногие девушки находят счастье с первого дня супружеской жизни, но это почетный брак. Ты ни в чем не будешь нуждаться.
Но я знала: я буду нуждаться во всем.
Она подала знак Шифре, которая возникла рядом с нами с таким видом, будто собиралась силком тащить меня навстречу судьбе. Рынок сомкнулся вокруг меня, я понимала, что мне некуда идти, негде укрыться. Я же не Иуда, который может взять и улизнуть. Я всего лишь Ана, для которой весь мир — клетка.
Я крепко зажмурилась и взмолилась:
— Пожалуйста, не заставляй меня.
В ответ мать подтолкнула меня в спину. Вой внутри меня стал тише, превратившись в стон.
Я медленно, словно ноги обернулись двумя черепахами, направилась к отцу, позвякивая колокольчиками на сандалиях.
Нафанаил бен-Ханания оказался на голову ниже меня, и я видела, что его раздражает необходимость смотреть на меня снизу вверх. Я поднялась на цыпочки, чтобы стать еще выше.
— Попроси ее назвать свое имя, чтобы я мог услышать ее голос, — сказал он отцу, словно меня там не было.
Я не стала дожидаться приказа отца.
— Ана, дочь Матфея. — Я почти что кричала, словно разговаривала с глухим старцем. Отец будет в ярости, но я не дам этому человеку повода считать, будто я скромница, будто меня легко укротить.
Нафанаил сердито зыркнул на меня, и в сердце затеплилась слабая надежда, что у него найдется причина отвергнуть такую невесту.
Я подумала о молитве, записанной на чаше, о фигурке девушки под облаком. О словах Йолты: «Будь осторожна, потому что по желанию и воздастся».
Господь мой, не оставь меня.
В густой, не знающей пощады тишине время словно бы растянулось. Наконец Нафанаил бен-Ханания повернулся к отцу и одобрительно кивнул.
Краски рынка померкли за пеленой тумана, я вглядывалась в него, но ничего не видела и не чувствовала, слушая, как мужчины обсуждают помолвку. Они спорили о том, когда совершится брачная церемония: отец говорил о шести месяцах, Нафанаил настаивал на трех. И лишь когда я повернулась к ним спиной, горе сомкнулось надо мной темной бездной одиночества.
Моя мать, более не сомневаясь в своей победе, снова переключила внимание на шелковые ткани. Я пошла к ней, стараясь держаться прямо, но на полпути деревянный настил накренился, и мир вокруг пошатнулся. Внезапное головокружение заставило меня замедлить шаг, подол красного плаща, ниспадавшего до самой земли, зацепился за колокольчики на сандалиях, я оступилась и упала на колени.
При попытке встать тело пронзила такая резкая боль в лодыжке, что я снова скорчилась.
— У нее приступ! — крикнул кто-то, и люди бросились врассыпную, словно спасаясь от прокаженного. Я помню их башмаки, похожие на копыта, помню маленькую пыльную бурю, поднятую ими на дощатом настиле. Я была дочерью Матфея, главного писца Ирода Антипы: никто не посмел бы дотронуться до меня.
Подняв глаза, я увидела, что ко мне спешит незнакомец из лавки, где торговали пряжей. К рукаву его рубахи пристала красная нитка; когда он склонился надо мной, она соскользнула на доски. Должно быть, от него не укрылись ни моя ссора с матерью, ни торги, сопутствовавшие помолвке, ни мои страдания и унижения. Он видел всё.
Юноша протянул мне руку — рабочую руку: крупные костяшки пальцев, мозоли, ладонь, рельеф которой свидетельствует о трудной жизни. Я помедлила, прежде чем принять ее, но не из отвращения, а от восхищения его поступком. Слегка привалившись к нему, я попыталась встать на больную ногу, а когда повернулась — наши глаза оказались почти на одном уровне. Его лицо было так близко, что, будь я посмелее, могла бы наклонить голову и почувствовать, как его борода колет мне кожу. Как ни странно, мне этого хотелось. Сердце вдруг подпрыгнуло к самому горлу, и мне показалось, что ноги вот-вот опять подогнутся.
Его губы шевельнулись, словно он собрался что-то сказать. Я жаждала услышать его голос, слова, обращенные ко мне.
То, что случилось потом, мучило меня все последующие странные месяцы, настойчиво всплывало в памяти в самые неподходящие моменты, а то и будило среди ночи, после чего я долго лежала без сна и представляла, как все могло бы получиться. Он мог отвести меня к прилавку с пряжей, и я сидела бы среди клубков, пока боль в лодыжке не утихнет. Родители нашли бы меня там, поблагодарили доброго человека, дали ему монету и скупили всю пряжу, тщательно разобранную и смотанную девушкой. Отец сказал бы ему: «Раздели с нами трапезу, добрый человек».
Но все обернулось иначе. Мой спаситель не успел еще вымолвить ни слова, как солдат, сопровождавший нас от самого дома, подлетел к нам, пихнул юношу в спину и подхватил меня, когда от неожиданности я потеряла равновесие. Как завороженная, я наблюдала за падением парня, пока он не стукнулся лбом о каменную мостовую.
Его сестра бросилась к нему, и я услышала, как она назвала брата по имени: Иисус. Должно быть, я тоже ринулась к нему, потому что почувствовала сопротивление: солдат оттаскивал меня назад.
Юноша поднялся, и сестра потянула его за руку.
Она была в ужасе, отчаянно стремилась сбежать, прежде чем солдат опять налетит на брата, прежде чем на них обрушится толпа, но юноша не торопился. Помню, я подумала тогда, сколько же в нем достоинства, спокойной уверенности. Он дотронулся до вспухшего над правой бровью красного рубца, отряхнул плащ и пошел прочь, как велело ему благоразумие, однако по пути все-таки оглянулся, и меня обжег его полный доброты взгляд.
Всем своим существом я жаждала окликнуть его, убедиться, что рана его не опасна, выказать сочувствие, отдать ему браслет с руки, все браслеты из шкатулки с драгоценностями. Но я промолчала, и брат с сестрой исчезли, растворились в толпе зевак, оставив лишь дешевенькие мотки пряжи на прилавке.
К нам подскочили отец с Нафанаилом бен-Хананией, но вместе того, чтобы поинтересоваться, не повредила ли я чего, они наперебой выкрикивали дурацкий вопрос: «Этот крестьянин напал на тебя?»
— Этот человек бросился на вашу дочь, — поспешил оправдаться солдат, — я защищал ее.
— Нет! — воскликнула я. — Он хотел помочь! Я подвернула лодыжку…
— Найди его! — рявкнул отец, и солдат, этот негодяй, бросился следом за Иисусом.
— Не надо! — Я опять пустилась в лихорадочные объяснения, но отец не желал ничего слышать.
— Тихо, — шикнул он на меня, рассекая воздух рукой.
От меня не укрылось удовольствие, с которым Нафанаил наблюдал, как я покорно замолкаю. Он не улыбался, но рот у него кривился, точно извивающаяся ядовитая гадина.
Я зажмурилась, надеясь, что Господь по-прежнему видит меня, видит крошечный робкий лучик, оставшийся от моего сияния, и взмолилась, чтобы он отвел опасность от Иисуса.
Открыв глаза, я посмотрела на то место, куда упал юноша. Там вилась тонкая красная нить. Я наклонилась и подняла ее.
Йолта ждала нас у порога. Она походила на встревоженную серую мышку, которая нервно принюхивается, суетливо перебирая лапками под подбородком. Я заковыляла к ней. С ресниц у меня текла сурьма пополам со слезами, расплываясь пятнами на красном плаще.
Тетя раскрыла мне навстречу объятия, и я ступила в их тесный круг.
— Дитя, да ты хромаешь.
Я наклонилась к ней, положила голову на ее узкое плечо и замерла, словно перебитый стебель, отчаянно желая рассказать Йолте о разразившейся катастрофе. О помолвке. О юноше, которого ложно обвинили из-за меня. Ужас поднимался во мне, но тут же отступал. Вряд ли тетка сможет что-то исправить. Где же ты, мой Иуда?
Я молчала всю дорогу с рынка. Когда мы засобирались домой, мать ткнула пальцем в мою вспухшую лодыжку и спросила:
— Ты в состоянии идти?
Впервые кто-то обратил внимание на мое увечье. Я кивнула, но уже очень скоро мучительная боль при ходьбе превратила путь домой в настоящую пытку. Мне не оставалось ничего иного, кроме как опереться на крепкую, заросшую волосами руку второго из наших сопровождающих.
Красная нить, которую я подобрала на рынке, крепко обвивала мое запястье, надежно укрытое рукавом. Обнимая Йолту, я заметила красный хвостик нити, высунувшийся наружу, и решила сохранить ее: пусть напоминает о том ярком миге, когда я всем телом прижалась к юноше с выразительными глазами.
— Не время печалиться и ныть, — сказал отец.
— Ана выходит замуж, — объявила мать с натянутой веселостью. Видимо, ей хотелось хоть как-то сгладить впечатление, которое производило мое неприкрытое отчаяние. — Это почетный брак, и мы благодарим Господа, ибо он благ.
Я почувствовала, как застыли руки Йолты у меня за спиной, и представила, что огромная птица хватает меня своими когтями и несет над крышами Сепфориса к веренице холмов с разинутыми пастями пещер.
Шифра распахнула тяжелую сосновую дверь в вестибюль. Там нас уже поджидал Лави с чашей для омовения рук и полотенцами. Мать оторвала меня от тети и втолкнула в дом. Вестибюль заполняли послеполуденные тени. Пытаясь сохранять равновесие, стоя на одной ноге, я подождала, когда глаза привыкнут к полумраку, прежде чем заговорить.
— Я отказываюсь от помолвки. — Голос был не громче шепота. Я сама не ожидала, что произнесу такое, и собственная дерзость потрясла меня, но я лишь набрала побольше воздуха и повторила уже более уверенно: — Я отказываюсь от помолвки.
Мокрые руки отца, с которых капала вода, замерли над чашей.
— Право же, Ана, — бросила мать. — Теперь тебе вздумалось перечить отцу? У тебя нет выбора.
Фигурка Йолты выросла перед отцом.
— Матфей, мы оба знаем, что согласие дочери необходимо.
— У тебя тоже нет права голоса в таких делах. — Слова матери вонзились в спину Йолты.
Ни отец, ни тетка не обратили на нее никакого внимания.
— Если бы это зависело от Аны, — сказал отец, — она вообще отказалась бы выходить замуж.
— Он вдовец, у него уже есть дети, — вступила я в разговор. — Он мне отвратителен. Я лучше стану служанкой в его доме, чем женой. Пожалуйста, отец, умоляю.
Лави, понуро уставившийся в чашу с водой, поднял глаза, и я увидела, что они полны печали. Мать нашла себе союзника в Шифре, коварной Шифре, но у меня оставался Лави. Отец купил его год назад у римского легата, который был рад избавиться от мальчишки-африканца, скорее годного для работы по дому, чем для военной службы. Имя Лави означало «лев», но я никогда не слышала ни малейшего намека на львиный рык — ничего, кроме деликатной готовности угождать моим желаниям. Если я выйду замуж, Лави лишится своего единственного друга.
— Мой долг — позаботиться о том, чтобы твой брак был удачен, Ана, — заявил отец с видом владыки, объявляющего свою волю. — И я исполню эту обязанность, хочешь ты того или нет. Твоя воля не имеет значения. Я предпочел бы получить твое согласие, тогда все пройдет куда легче, но если ты откажешься, нетрудно будет убедить раввина обойтись без него и провести обряд.
Его тон и жесткое выражение лица развеяли мои последние надежды. Не помню, когда отец был столь глух к моим мольбам. Он направился к кабинету, где занимался делами, но вдруг остановился и, оглянувшись, заявил матери:
— Исполняй ты свой долг лучше, она была бы более покладистой.
Я ожидала, что в ответ она набросится на отца, напомнит, кто уступил моим просьбам пригласить наставника, кто позволял мне готовить чернила и покупать папирус, сбил меня с пути истинного, — так мать и поступила бы при других обстоятельствах, но на сей раз сдержалась. Вместо этого ее гнев обрушился на меня.
Грубо вывернув мне руку, она велела Шифре схватить меня за другую руку, и вместе они поволокли меня вверх по лестнице.
Йолта следовала по пятам за нами, крича:
— Хадар, отпусти ее! — однако лишь без толку сотрясала воздух.
Вряд ли я хоть раз коснулась ногами пола, пока меня тащили по балкону мимо многочисленных дверей, за которыми находились наши комнаты: родительские покои, комната Иуды и, наконец, моя спальня, куда меня и втолкнули.
Следом вошла мать, приказав Шифре не пускать Йолту внутрь. Когда дверь захлопнулась, я услышала греческое проклятие, которое тетя выплюнула в лицо Шифре, — затейливое словцо, как-то связанное с ослиным дерьмом.
Я редко видела мать в такой ярости. Щеки у нее пылали, ноздри раздувались от гнева. Она вышагивала вокруг меня, осыпая упреками:
— Ты опозорила меня перед отцом, тетей и слугами. Твой позор ложится на меня. Будешь сидеть тут, пока не дашь согласия на помолвку.
Из-за дверей теперь доносились теткины проклятия на арамейском:
— Жирная свинья… гнилая козья плоть… дочь шакала…
— Я никогда не соглашусь! — Слова летели прямо в лицо матери.
— Не обольщайся, — оскалилась она, — твой отец позаботится о том, чтобы раввин признал брачный договор и без твоего согласия, нравится тебе это или нет. Но хотя бы притворись покорной дочерью, пусть ты и не такая. Притворись ради меня.
Она пошла было к двери, а я вдруг осознала всю глубину ее бессердечия, представила тяжесть будущего заточения и, повинуясь импульсу, крикнула ей в спину:
— А что сказал бы отец, узнай он, какой ложью ты потчуешь его все эти годы?
Мать замерла.
— Ложью? — Но она прекрасно меня поняла.
— Я знаю, что ты принимаешь настои из трав, чтобы не понести. Я знаю о льняном семени и смолах.
— Ах вот что, — скривилась она. — Полагаешь, если мне удастся убедить отца расстроить обручение, ты позаботишься, чтобы правда не дошла до его ушей? Так?
По правде говоря, мне и в голову не приходило ставить условия. Я лишь хотела ранить ее, как она ранила меня. Мать сама дала мне в руки оружие против себя, преподнесла его на блюдечке, и я воспользовалась случаем. Мне было всего четырнадцать, и я была в отчаянии. Помолвка с Нафанаилом бен-Хананией почти равнялась смерти, сулила жизнь в склепе. Я бы пошла на все ради избавления.
— Да, — подтвердила я, не веря своей удаче. — Убеди его, и я промолчу.
Она рассмеялась:
— Говори отцу что угодно. Мне все равно.
— Как ты можешь!
— Стоит ли беспокоиться, если ты сообщишь ему то, о чем он и сам подозревает?
Когда шаги матери затихли, я приоткрыла дверь и обнаружила ее приспешницу у порога: служанка сидела сгорбившись на низком табурете. Йолты нигде не было видно.
— Ты что же, здесь и заночуешь? — гневно спросила я Шифру.
Вместо ответа она захлопнула дверь у меня перед носом.
В тишине комнаты я почувствовала себя очень одиноко. Кинув взгляд в сторону двери, я выудила из-под кровати чашу для заклинаний и развернула ткань, высвобождая слова молитвы.
По небу гулял ветер, нагоняя облака, и в спальне стало темно. Я устроилась на коврике на полу, на несколько мгновений прижала чашу к животу, а затем, словно взбалтывая осадок на дне, начала медленно вращать ее, так, чтобы тусклый свет падал на строки внутри. Я повторяла их вновь и вновь, пока еще оставались силы упрашивать Господа не оставлять меня. Величие моего духа (о жестокая шутка!) не будет благословенно, как и мои тростниковые перья и чернила. Глаза, что до поры не рождены, не прочтут написанные мной слова. Я стану забытой всеми женой отвратительного коротышки, мечтающего о сыне.
Я проклинала этот мир, творение Господа. Неужели он не мог придумать ничего получше? Я проклинала родителей, которые продали меня, не заботясь о моих чувствах, и Нафанаила бен-Хананию за его самодовольство, кривую ухмылку, за глупый пурпурный колпак — неужели он надеялся восполнить недостаток роста этой башней на голове? Я проклинала бен-Сираха, чьи слова: «Разумная дочь приобретет себе мужа, а бесстыдная — печаль родившему»[5] — разнеслись по синагогам Галилеи, словно на ангельских крыльях.
«Змеиное отродье. Мешок, набитый гнилыми шкурами. Козлище вонючее!»
Я вскочила на ноги и пнула проклятую чашу для заклинаний, полную пустых слов. Боль, пронзившая ушибленную лодыжку, заставила меня взвыть. Я повалилась на кровать и долго перекатывалась с боку на бок, заходясь в беззвучном плаче.
Я лежала, пока ярость и горе постепенно не стихли, потом погладила красную нить, повязанную на запястье, потерла ее, пропустив между большим и указательным пальцами, и тогда в памяти возникло лицо Иисуса. Я ясно видела его, ощущала его присутствие всем сердцем. Мы не обменялись ни единым словом, но когда Иисус сжал мне руку, я почувствовала волну, исходившую от него. И сейчас при воспоминании об этом глубоко внутри родилась глухая тоска. Не по нему. По самой себе. И все же, пронеслось у меня в голове, разве он не столь же чудесен, как чернила и папирус? Не столь же велик, как слова? Может, он освободит меня?
Опустились сумерки, на смену им пришла ночная мгла. Лампу я зажигать не стала.
Мне снился сон. Даже не совсем сон, скорее воспоминание, отзывающееся эхом в хитросплетении грез.
Мне двенадцать, я занимаюсь с Титом, греческим учителем, которого после долгих уговоров нанял для меня отец. Мать утверждала, что учитель войдет в наш дом лишь через ее бездыханный труп, однако слова не сдержала. Теперь смысл ее существования заключался в том, чтобы ругать меня, отца и учителя, которому всего-то исполнилось девятнадцать. Он боялся ее как огня. Сегодня Тит вручает мне настоящее сокровище: не свиток, а стопку высушенных пальмовых листьев, аккуратно нанизанных на кожаный шнурок. На них еврейские слова, написанные черными чернилами; с обеих сторон текст окаймляет яркий золотой орнамент, какого я себе и представить не могла. По словам учителя, такие чернила делают из желтого мышьяка. Я наклоняюсь и принюхиваюсь. Странный запах, как от старых монет. Я тру золотую краску и подношу палец ко рту, отчего язык тут же покрывается крошечными язвочками.
Учитель заставляет меня читать вслух, но не по-еврейски, а по-гречески.
— У меня не получится, — возражаю я.
— Сомневаюсь, — отвечает он. — Начинай.
Упражнение сводит меня с ума, потому что учитель требует останавливаться и разбирать целые абзацы, а затем складывать их заново на другом языке, а мне лишь хочется продираться сквозь текст на пальмовых листьях, который и сам не меньшее чудо, чем золотые чернила. Это история об Асенефе, надменной египтянке, силком выданной за нашего патриарха Иосифа, и о тех суровых испытаниях, которые она в результате претерпевает. Чтобы узнать ее судьбу, мне приходится помучиться с переводом, однако так, видимо, и задумываюсь с самого начала.
После ухода Тита я подношу медное зеркальце к лицу и смотрю на свое отражение, словно желая убедиться, что это я совершила столь невообразимый подвиг, и тут правый висок пронзает боль. Я думаю, что это от напряжения, но потом что-то резко сжимается у меня в животе, и боль в голове начинает пульсировать, а где-то за глазными яблоками взрывается беспощадно яркая вспышка света, в которой растворяется комната. Я зачарованно наблюдаю, как вспышка сжимается, превращаясь в красный диск, который парит у меня перед глазами. Внутри проплывает мой образ — точное отражение того, что я мгновение назад видела в зеркале. Я существую — я, Ана, та, кто сияет, — и это открытие ослепляет меня. Но постепенно мой облик рассыпается, превращаясь в пепел на ветру.
Я широко раскрыла глаза. Темнота в комнате душила, словно я оказалась внутри спелой черной маслины. За дверью храпела Шифра. Я встала, зажгла глиняную лампу и напилась воды из каменного кувшина. Люди говорили, что, если положить в постель аметист, увидишь вещий сон. У меня аметиста не было, но я сочла сон пророческим, ниспосланным мне Господом. Все было в точности как на самом деле, два года назад. Ничего более странного со мной не происходило за целое детство, но я никому не рассказывала о том видении. Разве они поняли бы? Я и сама-то толком не понимала, лишь чувствовала, что Господь пытается мне что-то сообщить.
Неделями после того случая я копалась в Писании, открывая причудливые истории Илии, Даниила, Елисея и Моисея, истории видений, где им являлись огонь, звери и колесница-трон. Впадала ли я в греховную гордыню, полагая, что Господь послал видение и мне? В то время я не могла решить, является оно благословением или проклятием. Мне хотелось считать его обещанием того, что мой внутренний свет однажды воссияет и я стану видимой миру, что голос мой будет услышан, однако я боялась, не окажется ли знак Господень лишь предостережением о тщете подобных мечтаний.
Впрочем, видение могло свидетельствовать о том, что я одержима демонами. Со временем я все меньше и меньше вспоминала о том эпизоде, а потом и вовсе перестала о нем думать. И вот теперь все повторилось вновь.
В другом конце спальни валялась на боку чаша для заклинаний — маленькое попранное создание. Я подошла к ней и взяла в руки, чуть слышно сокрушаясь о своих горестях. Потом поставила чашу себе на колени, сняла с запястья красную нить и поместила ее на дно чаши, заключая фигурку девушки в круг.
Мой вздох прокатился по комнате, а затем раздался скрип отворяемой двери, которую тотчас же захлопнули.
— Дитя, — прошептала Йолта.
Я подбежала к ней, не обращая внимания на боль в лодыжке.
— Как ты прокралась мимо… Где Шифра?
Йолта прижала палец к губам и приоткрыла дверь, за которой я разглядела служанку на табурете. Голова упала ей на грудь, из уголка рта тянулась струйка слюны.
— Я приготовила чашу горячего вина, добавив в него мирру и страстоцвет. Лави был рад услужить и отнес напиток Шифре, — чуть заметно улыбнулась Йолта, затворяя дверь. — Я бы уже давно пришла, но старую верблюдицу так просто не возьмешь: питье подействовало не сразу.
Мы сели на край кровати и крепко переплели пальцы.
— Мне нельзя с ним обручаться, — начала я. — Ты ведь не допустишь этого?
Йолта потянулась за лампой и подняла ее так, чтобы свет падал на нас обеих.
— Посмотри на меня, Ана. Я сделаю для тебя все что угодно, но я не могу остановить твоих родителей.
Когда я закрыла глаза, пятна света превратились в падающие звезды.
Но ведь не случайно воспоминание всплыло в памяти в ту самую ночь, когда меня заперли в спальне, обрекая на постылый брак. Конечно же, история о египтянке, которой навязывали отвратительный союз, служила посланием. Стой на своем, вот что оно сообщало мне. Асенефа боролась, не зная пощады. Я тоже буду безжалостна.
Мое лицо внутри крошечного солнечного диска! Даже если родители выдадут меня за мерзкого Нафанаила бен-Хананию, я не буду принадлежать ему, я останусь собой, Аной. Сон пророчил, что свет во мне не погаснет. Величие моего духа не умалится. Я не исчезну. От этого откровения у меня защемило в груди.
— Знаешь, — продолжала Йолта, — думаю, я смогу убедить твоих родителей кое-что сделать. Конечно, это не лекарство, но утешение. Когда ты выйдешь замуж, я отправлюсь с тобой в дом твоего мужа.
— Ты думаешь, Нафанаил бен-Ханания согласится?
— Вряд ли ему понравится кормить и одевать вдову, но я уговорю брата вписать это условие в брачный контракт. Никаких сложностей не возникнет: они с Хадар пустятся в пляс на крыше от одной только мысли, что избавятся от меня.
За четырнадцать лет жизни у меня никогда не было настоящего преданного друга, если не считать, конечно, Иуду, и я тотчас пришла в восторг:
— Ох, тетушка, мы будем как Руфь и Ноеминь в Писании! Куда я, туда и ты.
Йолта хранила верность слову, данному моему отцу, и никогда не заговаривала о своем прошлом, но сейчас, когда она собиралась связать свою жизнь со мной, я надеялась узнать ее тайну.
— Знаю, ты поклялась отцу молчать, — сказала я, — но теперь мы едины. Не таись от меня, расскажи, почему ты приехала в Сепфорис.
Я почувствовала запах горячего масла, который шел от лампы в тетиной руке.
— Хорошо, Ана, будь по-твоему, только родителям не говори.
— Ни за что! — пообещала я.
— Я была замужем за человеком по имени Рувим. Он состоял в еврейском ополчении, которое охраняло римские порядки в Александрии. Я родила ему двух сыновей, умерших на первом году жизни. Гибель детей ожесточила его. Он не мог наказать Господа кулаками, поэтому наказывал меня. Я проводила дни в страхе, опухшая от побоев, мое тело покрывали синяки. В день субботний муж воздерживался от зверств, потому почитал себя человеком добродетельным.
Меня словно обухом ударило, словно внутри что-то сломалось. Я хотела спросить тетю про обвисшее веко, было ли и это делом рук Рувима, но смолчала.
— Однажды он заболел, — продолжала Йолта, — и умер. Кончина была столь тяжкой и внезапной, что вызвала толки в Александрии. Друзья мужа утверждали, будто я отравила его в отместку за побои.
— А ты и правда?.. — вырвалось у меня. — Я бы не стала тебя винить.
— Помнишь, — она погладила меня по подбородку, — я говорила, что в сердце есть святая святых и там сокрыто тайное желание? Что ж, я больше всего желала освободиться от мужа. Я умоляла Господа исполнить мою просьбу, а если надо — взять жизнь Рувима как справедливую плату за его прегрешения. Я записала это в чаше для заклинаний и повторяла каждый день. Будь Господь женщиной, он не мешкал бы целый год, прежде чем сжалиться надо мной.
— Выходит, это не ты убила мужа, а Господь, — заключила я с облегчением, хоть и не без некоторого разочарования.
— Да, но смерть Рувима стала ответом на мою молитву. Вот почему я просила тебя подумать, прежде чем записать желание в чаше. Когда облекаешь тайны сердца в слова, записанные чернилами, а потом возносишь их к небу в молитве, в тот самый миг зарождается промысел Господень.
— Правда? А я сегодня так пнула свою чашу, что она отлетела в дальний угол.
Йолта улыбнулась. Лицо ее казалось древним, но при этом особенно красивым.
— Ана, помолвка сбила тебя с толку. Вспомни свою мечту. Она сама подскажет правильный путь.
Ее слова словно оживили древние силы, витающие вокруг нас.
— Наберись терпения, дитя, — продолжала тетя. — Однажды придет твой час, и тогда тебе понадобится все твое мужество, чтобы добиться своего.
Йолта пересказала мне слухи, которые ходили о ней в Александрии, — такие ужасные, что в конце концов римляне, известные жестокостью своих наказаний, ее арестовали.
— Наш старший брат, Харан, входит в еврейский совет старейшин в Александрии, и он договорился с римлянами, чтобы те позволили совету решить мою судьбу. Меня отослали к терапевтам.
— К терапевтам? — с трудом выговорила я. — А кто это?
— Еврейская община. Философы в основном. Как и мы с тобой, они происходят из богатых и просвещенных семей. У них были слуги, которые добывали им пищу и выносили за ними дерьмо, но терапевты предпочли отказаться от жизненных благ и перебрались жить в сложенные из камня домишки на безлюдном холме в предместье Александрии.
— Но зачем? Что они там делают?
— Созерцают Господа с таким пылом, какой ты даже вообразить себе не можешь. Они молятся, постятся, поют и пляшут. По мне, в их служении слишком много горячности. Занимаются они и простыми делами: выращивают зерно, таскают воду, мастерят одежду и тому подобное, но дело их жизни состоит в том, чтобы учиться и писать.
Учиться и писать. От одной мысли об этом сердце у меня забилось чаще. Неужто такое место существует на самом деле?
— А есть там женщины?
— Я ведь там жила, верно? Женщин в общине не меньше, чем мужчин, и все они с равным рвением стремятся к единой цели. Во главе общины стоит женщина по имени Скепсида. Среди терапевтов распространено почитание женского божества, которому мы молились, называя его греческим именем София.
София… Почему я никогда не молилась ей?
Йолта умолкла, и я испугалась, что она больше не захочет говорить. Я повернула голову и увидела наши тени на стене: согнутую спину Йолты, торчащие в разные стороны спутанные пряди моих волос. Мне не сиделось на месте. Я хотела узнать о женщинах, которые обитали в каменных домишках на склоне холма, о том, что они изучали, что писали.
Теперь я смотрела на тетку другими глазами: она жила среди них.
Наконец Йолта заговорила:
— Восемь лет я провела с терапевтами, пыталась принять их уклад — и они терпеливо ждали, заботились обо мне и не судили. Они спасли меня, но я так и не приспособилась к жизни в общине.
— И ты писала и училась?
— Мне было поручено ухаживать за травами и овощами, но я и правда провела много часов в библиотеке. Конечно, по сравнению с великой Александрийской библиотекой наша выглядела просто сараем, но и в ней скрывались сокровища.
— Какие? — Я даже подпрыгнула на кровати от нетерпения.
Тетя слегка похлопала меня по ноге.
— Тише, тише. Например, «Пир» Платона. В нем говорится, что его учитель Сократ учился философии у женщины по имени Диотима. — Увидев, как у меня расширились глаза, она добавила: — И еще есть потрепанная копия «Эпитафии», написанной женщиной по имени Аспазия. Она была спутницей Перикла.
— Я не слыхала ни о той, ни о другой. — Меня пронзила мысль о собственном невежестве, смешанная с восторгом: это же надо, какие женщины бывали на свете.
— О, там есть и настоящая жемчужина: список шумерского гимна «Вознесение Инанны[6]».
Об этом я знала — не о гимне, а об Инанне, богине, небесной правительнице и противнице Яхве. Некоторые еврейские женщины приносили ей в жертву лепешки, которые втайне выпекали.
— Ты читала «Вознесение»? — спросила я.
— «О госпожа всякой божественной силы, сверкающий свет, праведница, облеченная сиянием, владычица неба…»
— Ты помнишь гимн наизусть?
— Лишь небольшую часть. Его тоже сочинила женщина, жрица. Мне это известно потому, что две тысячи лет назад она подписала текст своим именем — Энхедуанна. Мы, женщины, почитали ее за храбрость.
Почему я никогда не ставила свое имя под тем, что писала?!
— И зачем только ты ушла от них! — в сердцах воскликнула я. — Вот если бы мне повезло и меня отослали к терапевтам, я бы от них ни за что не ушла.
— В той жизни, что они ведут, есть много хорошего, но она не так легка. Никто не принадлежит себе полностью, воля каждого подчинена правилам общины. От тебя требуют повиновения. Да и постятся там чересчур часто.
— Так ты просто сбежала? Как ты очутилась здесь, у нас?
— А куда мне было бежать? Я с вами благодаря настойчивости Скепсиды, которая была моей усерднейшей заступницей перед Хараном. Он жестокий и ворчливый осел, но в конце концов обратился к совету с просьбой разрешить мне оставить секту терапевтов при условии, что я покину Александрию. Меня отправили сюда, к твоему отцу, нашему младшему брату, не оставив ему выбора, кроме как повиноваться воле старшего в семье.
— Отец знает о твоих злоключениях?
— Да, как и твоя мать, которая, небось, всякое утро просыпается с мыслью, что я заноза в ее правом боку.
— А я — в левом, — заявила я не без гордости.
За дверью что-то скрипнуло, и мы замерли в испуге. Наше ожидание было вознаграждено: из коридора снова раздался раскатистый храп Шифры.
— Послушай, — заговорила Йолта, и я поняла, что она готова раскрыть истинную причину, по которой опоила Шифру и прокралась ко мне посреди ночи. Я жаждала рассказать ей о своем видении, повторившемся во сне, об Ане — той, кто сияет, услышать из уст тети подтверждение своего толкования, но с этим можно было подождать.
— Я лезу не в свои дела, — продолжала она, — но я взяла за правило подслушивать под дверью твоих родителей. Завтра утром они придут к тебе и заберут свитки и чернила из сундука. Все содержимое будет…
— Сожжено, — закончила я за нее.
— Именно, — подтвердила она.
Я не удивилась, хотя почувствовала силу нанесенного удара. Усилием воли я перевела взгляд на кедровый сундук в углу. Внутри хранились мои истории о матриархах, о женщинах Александрии, об Асенефе — все мое небольшое собрание затерянных жизней. Там же я держала свои комментарии к текстам Писания, философские трактаты, переписанные псалмы, упражнения в греческом языке. Там лежали собственноручно смешанные мной чернила, тщательно отточенные перья, палетка и доска для письма. Все это обратится в прах.
— Если мы хотим расстроить их планы, нужно торопиться, — предупредила Йолта. — Достань самое ценное из сундука, и я спрячу твои сокровища у себя в комнате, пока мы не найдем места понадежнее.
Не мешкая я вскочила, Йолта последовала за мной с лампой в руке. Я опустилась на колени перед сундуком, а пятно света замерло у меня над головой. Одну за другой я принялась выгружать охапки свитков, которые раскатились по полу.
— Увы, придется что-то оставить, — раздался голос Йолты. — Пустой сундук вызовет подозрения. Твои родители полагают, что он набит доверху. В ином случае они перевернут вверх дном весь дом. — Она извлекла из-за пазухи два мешка из козлиной кожи: — Возьми столько, чтобы поместилось сюда. — Ее взгляд был тверд.
— Наверное, палетку, доску для письма и большую часть чернил придется оставить?
Тетя поцеловала меня в лоб:
— Поспеши.
Я выбрала истории позабытых женщин, пожертвовав остальным. Тринадцать свитков вошли в похожие на соты ячейки мешков, от которых исходил чуть слышный запах хлева. В последнюю ячейку мне удалось запихнуть два флакона чернил, два тростниковых пера и три листа чистого папируса. Завернув козлиные кожи в выцветшее, а некогда пурпурное платье, я перевязала сверток кожаным шнуром и вложила в руки Йолты.
— Погоди, — вдруг спохватилась я, — возьми и мою чашу для заклинаний. Боюсь, как бы родители не наткнулись на нее.
Я быстро обмотала чашу льняной тряпицей и добавила ее к узлу. Красная нить так и осталась лежать на дне.
— Спрячем у меня, — заговорила Йолта, — но долго держать эти вещи в доме небезопасно.
Пока я рассовывала свои записи по мешкам, мне в голову пришла мысль, как избавиться от заточения, и я попыталась облечь ее в слова:
— Завтра, когда придут родители, изображу раскаявшуюся дочь. Признаю, что была непокорна и упряма. Буду молить о прощении. Уподоблюсь профессиональным плакальщицам, которые напускают на себя притворную скорбь и воют на могилах чужих людей.
Йолта с минуту не сводила с меня изучающего взгляда.
— Только постарайся не переиграть. Слезы ручьем заставят родителей насторожиться, а вот тоненькой струйке, пожалуй, и поверят.
Я открыла дверь, удостоверившись, что Шифра по-прежнему спит, а потом проследила, как Йолта крадется мимо нее с моими бесценными сокровищами. Когда-то моя тетя нашла путь к свободе. Найду его и я.
Они пришли поздно утром. Заявились с самодовольным, непреклонным выражением на лицах, неся с собой брачный контракт, на котором еще не высохли чернила. Я встретила родителей с темными кругами под глазами и притворным подобострастием. Поцеловала руку отцу. Обняла мать. Умоляла простить меня за непокорство, сославшись на неожиданность события и собственную незрелость. Я опустила взгляд, надеясь заплакать — Господи, пошли мне слезы! — но глаза мои оставались сухи, словно пустыня. Лишь сатане известно, сколь усердно я старалась выжать хоть слезинку, представляя себе всевозможные ужасы: избитую, искалеченную Йолту, отосланную с глаз долой; Нафанаила, раздвигающего мне ноги; жизнь без перьев; мои свитки, пылающие во дворе, — и ни капли, ровным счетом ничего. Плохая же вышла из меня плакальщица!
Отец развернул контракт и прочел его мне:
Я, Нафанаил бен-Ханания из Сепфориса, обручаюсь с Аной, дочерью Матфея бен-Филипа Левита из Александрии, в третий день месяца тишрей, тем самым подтверждая наше намерение вступить в брак без принуждения согласно закону раввината.
Обязуюсь выплатить отцу невесты сумму в две тысячи динариев и передать двести талантов наилучших фиников из первого урожая моего сада. Обязуюсь обеспечить кров, пищу и одежду указанной Ане, а также ее тетке. В обмен на это всякое попечительство над указанной Аной переходит ко мне в тот день, когда она переступит порог моего дома, где будет выполнять все обязанности, предписанные супруге.
Расторжение контракта возможно только в случае смерти или развода вследствие слепоты, хромоты, кожной болезни, бесплодия, беспутного поведения, непослушания или прочих проступков указанной Аны, которые вызовут мое неудовольствие.
Указанная Ана войдет в мой дом с наступлением третьего Шаббата четвертого месяца от сегодняшнего дня.
Отец протянул документ мне, чтобы я сама смогла прочесть его. Внизу я увидела большие, грубо выведенные буквы, которые словно бы вгрызались в пергамент: подпись Нафанаила. Имя моего отца было начертано строгим почерком придворного писца. Самым последним засвидетельствовал документ рабби Шимон бар-Йохай, слепой инструмент в руках отца. Его подпись была такой мелкой, такой скромной, что я невольно почувствовала весь позор, который принесло ему участие в сговоре.
— А теперь дело за тобой. Ты должна подтвердить согласие на брак. Мы ждем. — Мать предостерегающе приподняла бровь.
Я потупилась. Сжала руки на груди. Подпустила дрожи в подбородок. Правильно. Вот вам смиренная и покорная дочь.
— Согласна, — подтвердила я. А потом, гадая, не передумают ли родители насчет моего сундука, добавила: — Говорю от всей души.
Однако они не передумали. Вместе с Шифрой в комнату вошел один из солдат, сопровождавших нас на рынок. Мать откинула крышку сундука и принялась осматривать содержимое, покачивая головой.
— Ты столько времени провела за письмом, — заметила она. — Вот уж не думала, что результат окажется таким скромным.
В затылке у меня тревожно засвербело.
— Как бы то ни было, с этой бессмыслицей покончено, — заявила мать. — Теперь ты помолвлена. Мы надеемся, ты выбросишь прежнюю дурь из головы. — Крышка сундука захлопнулась с оглушительным грохотом.
Отец приказал вынести сундук на двор. Когда солдат взвалил поклажу на плечо, я вновь попыталась вызвать слезы, но облегчение оттого, что я спасла самые драгоценные записи, было слишком велико, и у меня ничего не вышло. Мать, которая все это время наблюдала за мной, опять вскинула бровь, на этот раз с любопытством. Ее нелегко было провести, мою матушку.
Расставшись с Йолтой прошлой ночью, я некоторое время размышляла, где бы спрятать драгоценный пурпурный сверток: здесь, в доме, под носом у матери, свитки были в опасности. Мне вдруг вспомнились пещеры на склонах холмов, окружающих долину, — места, которые я еще девчонкой облазила вдоль и поперек вместе с Иудой. На протяжении веков в этих пещерах хоронились от недоброго глаза не только люди, но и семейные богатства, запрещенные книги. Было лишь одно затруднение: чтобы спрятать там свитки, придется выпросить у отца позволения прогуляться по холмам — просьба весьма необычная.
Со двора потянуло гарью, и тут слезы хлынули ручьем. Тогда я подошла к отцу.
— Я всего лишь девушка, — заговорила я, — но мне всегда хотелось сравняться с тобой, искусным писцом. Я мечтала, чтобы ты смотрел на меня с гордостью. Теперь я знаю, что должна принять свою судьбу. Я разочаровала тебя, и это для меня еще горше, чем ненавистный брак. Я охотно пойду за Нафанаила. Прошу лишь об одном. — Слезы лились рекой, но я даже не пыталась их остановить. — Позволь мне гулять по холмам. Там я найду себе утешение и буду молиться, чтобы Господь отвратил меня от прежних дерзких мыслей. Лави может сопровождать и охранять меня.
Я замолчала. Мать собралась было ответить, но отец взмахнул рукой, требуя тишины.
— Ты хорошая дочь, Ана. Гуляй по холмам, и да пребудет с тобой мое благословление. Можешь выходить по утрам все дни, кроме субботы, но только в компании Лави.
— Благодарю тебя, отец. Благодарю.
Мне не удалось скрыть облегчения, смешанного с восторгом, и когда родители направились к дверям, я не посмела встретиться взглядом с матерью.
На следующее утро я поджидала Лави у себя в комнате. Я велела ему запастись козьим сыром, миндалем и разбавленным вином, намереваясь позавтракать по дороге, и доходчиво объяснила, почему необходимо выйти как можно раньше. Через час после восхода, сказала я ему. Не позже.
Он опаздывал.
Поскольку отец ограничил мои прогулки утренними часами, я не хотела терять ни минуты. Поднявшись затемно, я наскоро оделась и закуталась в простой плащ. Никаких лент в косах или браслетов на щиколотке.
Я долго мерила шагами комнату, думая, что же могло задержать верного слугу. В конце концов пришлось отправиться на поиски. Его комната была пуста. В верхнем дворе тоже никаких следов. Я уже проделала половину пути в нижний двор, когда заметила Лави. Стоя на коленях, он выгребал золу из печи, старательно вычищая сажу. Его смуглое лицо побелело от пепла.
— Это что еще такое? — прикрикнула я на него, не в силах сдержать раздражение. — Я же тебя жду, давно пора выходить.
Юноша ничего не ответил, лишь направил многозначительный взгляд на дверь под лестницей, которая вела в кладовую. Я медленно спустилась туда, ни капли не сомневаясь в том, кого обнаружу внизу. Мать встретила меня довольной улыбкой:
— Боюсь, твою прогулку придется отложить. Печь просто заросла грязью.
— И это не могло подождать до полудня?
— Разумеется, нет, — ответила она. — Кроме того, я кое с кем договорилась на сегодняшнее утро. У тебя будет гость.
Только не Нафанаил. Господи, нет. Только не он.
— Помнишь Тавифу?
И не она тоже.
— Зачем ты ее пригласила? В последний раз мы виделись два года назад.
— Она тоже недавно обручилась. У вас много общего.
Дочь одного из младших писцов, служивших под началом моего отца, Тавифа несколько раз навещала меня, когда нам обеим было лет по двенадцать, и тоже по приглашению моей матери. Все сходство между нами заключалось в том, что обе мы были девушками и еврейками. Больше у нас не было ничего общего. Тавифа не умела ни читать, ни писать и не стремилась научиться. Она любила прокрасться в комнату моей матери и порыться в ее духах и помадах. Ей нравилось устраивать игривые пляски, изображая то Еву, то Адама, а однажды даже змея. Она умащала мне волосы маслами и заплетала их в косы, распевая песни. Время от времени Тавифа пускалась в рассуждения о тайнах брачного ложа. Ее болтовня наполняла меня невыносимой тоской — кроме разве что разговоров о брачном ложе, отнюдь не скучных.
Даже тогда я понимала, что визиты Тавифы — всего лишь уловка, попытка матери отвлечь меня от учебы и прочих неподходящих девушкам занятий. Конечно, откуда матушке знать, что как-то раз Тавифа подкрасила соски хной и с гордостью продемонстрировала их мне.
Я бросила сердитый взгляд в сторону матери: теперь с помощью Тавифы она надеялась отвлечь меня от утренних прогулок. И хотя истинные мотивы, гнавшие меня в холмы, ей были неизвестны, она явно что-то подозревала. «Будь начеку», сказала я себе.
Тавифа осмотрелась по сторонам:
— Когда я заглядывала сюда в последний раз, твоя кровать была завалена свитками. Помню, ты читала один из них, пока я заплетала тебе косы.
— Неужели?
— Даже когда я запела, ты не оторвалась от своего занятия. Ты слишком серьезная! — Она добродушно рассмеялась, и я приняла ее замечание без комментариев, хотя было трудно удержаться и не сказать, что с годами моя серьезность только усугубилась.
Мы сидели на ковре в неловком молчании, угощаясь козьим сыром и миндалем, которые Лави приготовил нам на завтрак. Я посмотрела в сторону окна. Утро уже клонилось к полудню.
— Что ж, теперь мы обе помолвлены, — заявила она и принялась щебетать о своем женихе Эфраиме, которому шел двадцать второй год. Вскоре я знала о нем куда больше, чем хотелось бы: отец Тавифы обучал Эфраима премудростям службы дворцового писца, и теперь тому даже поручали работу с документами для одного из советников Ирода Антипы. Жених слыл небогатым, однако же «твердым в намерениях», что, по-моему, не очень-то говорило в его пользу, однако он в любом случае был бесконечно лучше супруга, которого выбрал для меня отец.
Я слушала вполуха и не задавала вопросов ни о дате свадьбы, ни о размере приданого.
— А теперь твоя очередь. Расскажи мне о своем суженом, — попросила Тавифа.
— Я бы предпочла промолчать. Он мне отвратителен.
— А вот мне Эфраим вовсе не отвратителен, хоть я и нахожу его уродливым. Вот если бы лицом и фигурой он походил на солдата, который провожает отца во дворец и обратно… — Она хихикнула.
Я тяжело вздохнула.
— По-моему, я тебе не очень-то по душе, — вдруг выпалила Тавифа.
От ее прямоты я подавилась кусочком миндаля и так закашлялась, что моей собеседнице пришлось наклониться ко мне и как следует стукнуть по спине.
— Прости, — извинилась она, — вечно я ляпну, не подумав. Отец говорит, что умом я слаба, а язык у меня и того хуже. — Она испуганно посмотрела на меня; в глазах уже стояли слезы.
Я обняла ее за плечи:
— Это мне следовало бы просить прощения. Я была груба с тобой. Сегодня утром я собиралась на прогулку по холмам, и твой визит… застал меня врасплох. — Я с трудом удержалась, чтобы не сказать «все испортил».
Она утерла щеки рукавом, кривя губы в недоверчивой улыбке.
— Я рада тебе, — добавила я, почти не покривив душой. Мне было стыдно, и захотелось приободрить Тавифу. — Спой мне. Обещаю, что не стану читать.
В комнате не осталось ни одного свитка, которым я могла бы соблазниться, но мне и правда хотелось услышать ее голосок.
Лицо девушки засияло, и комната наполнилась нежными звуками песни, которую женщины исполняли, встречая жениха перед свадьбой:
Пой, грядет жених любезный,
Ударяй в тимпан и пой,
В пляс по милости небесной
Всякий пустится с тобой.
Я считала Тавифу пустой, но, возможно, она была всего лишь простодушной. Юной девушкой, только и всего. Девушкой, которая хотела бить в тимпан и петь. Той, кем не была я. И тут мне открылась истина: я ненавидела в Тавифе то, чего не хватало мне самой.
«Ты слишком серьезная», — сказала она.
Позабыв о ноющей лодыжке, я вскочила и запела с ней вместе, мы кружились по комнате, пока у нас не потемнело в глазах и мы с хохотом не повалились на пол.
План вернуть Тавифу в мою жизнь сработал, хоть и не так, как задумывала мать. Ничто не отвратило бы меня от занятий или прогулок, но пела я теперь с гораздо большим удовольствием.
Тавифа часто приходила к нам по утрам, мешая моим вылазкам в холмы. Я постоянно боялась, что Шифра или мать обнаружат свитки и чашу в комнате Йолты, и все же присутствие новой подруги радовало меня. Ее посещения были яркими вспышками, которые хоть немного скрашивали унылое ожидание брака с Нафанаилом. Она помнила бесчисленное количество песен, которые по большей части слагала сама гекзаметром и триметром. В одной рассказывалось о безумной женщине, которая, стоит ей начать смеяться, никак не может остановиться. В другой говорилось о крестьянине, запекающем червяка в хлеб, предназначенный для тетрарха. Моя любимая песня повествовала о девушке, которая притворилась мальчишкой и сбежала из гарема.
Даже Йолта вставала с постели раньше обычного послушать новые творения Тавифы. В такие дни тетя приносила с собой египетский музыкальный инструмент под названием систр и встряхивала им в такт мелодии. Тавифа расплетала темные косы и, нисколько не смущаясь, в танце показывала историю, о которой пела. У нее было ладное, гибкое тело; брови на красивом лице изгибались крутой дугой. Движения Тавифы завораживали, словно перед нами извивалась струйка дыма, от которой невозможно было отвести взгляд.
Однажды утром Тавифа напустила на себя заговорщицкий вид.
— Сегодня мы станцуем вместе, — весело объявила она.
Я запротестовала, но она лишь фыркнула в ответ:
— Выбора у тебя нет: я сочинила песню, которую нужно исполнять вдвоем.
Раньше мне не случалось танцевать. Ни разу.
— О чем твоя песня? — спросила я.
— Мы будем двумя слепыми девушками, которые притворяются зрячими, чтобы не потерять женихов.
Мне затея показалась дурацкой.
— А нельзя нам быть слепыми и притворяться зрячими, чтобы удержать своих учителей?
— Ни одна девушка не станет разыгрывать столь изощренное представление ради какого-то наставника.
— А я бы стала.
Подруга закатила глаза, но я видела, что она скорее удивлена, чем рассержена.
— Тогда представь, что ты помолвлена с учителем, — предложила она.
Мысль о том, что две дороги — путь долга и путь желания — могут сойтись воедино, показалась мне невообразимо прекрасной.
Пока мать хлопотала во дворе, мы проскользнули в ее спальню и открыли окованный медью сундук, чью дубовую крышку украшал узор из переплетенных кругов. Тавифа выудила оттуда шарфы рубинового цвета и повязала их нам на бедра. Порывшись в мешочках, она нашла палочку сурьмы и нарисовала мне поверх закрытых век два вытаращенных глаза, а когда настала моя очередь сделать то же самое, меня разобрал такой смех, что я случайно прочертила подруге темную полосу до виска.
— Станем танцевать с закрытыми глазами, словно мы совершенно слепые, но вид у нас будет как у зрячих.
На дне сундука Тавифа наткнулась на материну деревянную шкатулку с драгоценностями. Неужели мы посягнем даже на украшения? Я боязливо оглянулась на дверь, а Тавифа тем временем выбрала себе ожерелье из сердолика. Мне досталось другое — из ляпис-лазури. Еще она водрузила нам на головы золотые диадемы с аметистами и унизала пальцы золотыми кольцами:
— Мы слепы, но это не значит, что мы должны выглядеть уродинами.
Дерзкие руки моей подруги нашарили флакон духов, она открыла его, и резкий запах тысячи лилий заполнил комнату. Нард, бесценный аромат.
— Не трогай, — остановила я ее, — он слишком дорогой.
— Разве мы, бедные слепые девушки, не заслужили каплю нарда? — Она моргнула, и глаза, которые я нарисовала ей на веках, умоляюще воззрились на меня.
Я уступила без боя. Тавифа смочила палец ароматным маслом и дотронулась до моего лба, как делают матери, когда дают имена своим детям:
— Нарекаю тебя Аной, подругой Тавифы. — Она хихикнула, так что трудно было понять, шутит она или говорит всерьез, но потом она посмотрела мне прямо в глаза и снова повторила: «Подругой Тавифы», — и я поняла, что это не просто шутка.
— Теперь твоя очередь, — сказала она.
Я погрузила палец в нард и коснулась ее лба:
— Нарекаю тебя Тавифой, подругой Аны.
На этот раз она не засмеялась.
Мы вернули все обратно в сундук и поспешили вон из комнаты, возбужденные и благоухающие, оставляя позади себя очевидные обонянию следы своего преступления.
Йолта поджидала нас в моей спальне. Она встряхнула систром, мелодично зазвеневшим. Тавифа запела и кивнула мне, приглашая последовать за ней, а потом закрыла глаза и закружилась в танце. Я тоже сомкнула веки, но стояла как истукан. «Ты слишком серьезная», — мысленно сказала я себе, а потом позволила рукам и ногам делать все что заблагорассудится. Я раскачивалась, словно молодой побег ивы, плыла по небу облаком, превратилась в ворона, стала слепой, которая притворяется зрячей.
Когда я случайно налетела на Тавифу, она взяла меня за руку и больше не отпускала. Мне ни разу не вспомнился Нафанаил. Я думала лишь о юноше с рынка, который помог мне подняться. Думала о своих свитках и чернилах. В темноте за прикрытыми веками я была свободна.
В те дни, когда Тавифа не навещала меня, мы с Лави выходили из дома пораньше. Наш путь лежал через Сепфорис к южным воротам, где я останавливалась полюбоваться долиной. Это был настоящий ритуал: сначала я смотрела вниз, на облака и птиц, потом поднимала взгляд кверху, туда, где терялись в синеве острые кромки гор и вольный ветер приветствовал меня. Затем я спускалась по тропинке, петляющей между холмами, твердо намереваясь найти пещеру, где можно спрятать мои свитки и чашу для заклинаний. Время поджимало, хотя пока что мать не спешила учинить обыск в тетиной комнате. Возможно, ей просто не приходило в голову заподозрить нас в сговоре, но это могло случиться в любую секунду, и очень скоро. Каждое утро я в тревоге бросалась разыскивать Йолту, желая удостовериться, что сверток цел.
Мне и самой было непонятно, почему перспектива утраты тринадцати свитков, двух флаконов чернил, пары тростниковых перьев, трех чистых листов папируса и чаши вызывает у меня такое отчаяние. Лишь с течением времени я начала понимать, как много значили эти вещи. Они не только служили символом ускользающих из памяти историй, которые я жаждала сохранить; в них сосредоточилась вся сила моего стремления выразить себя, возвыситься над собственной ничтожностью, вырваться из привычного круга жизни и познать мир за его пределами. У меня было столько желаний.
Поиск подходящей пещеры превратился в навязчивую идею. Лави тоже рьяно взялся за дело, хоть и выказывал признаки беспокойства, когда я сворачивала с тропинки в глухие уголки, где в безлюдных зарослях водились барсуки, кабаны, дикие козы, гиены и шакалы. С каждым разом я забиралась все дальше и дальше от дома. Мы проходили мимо рабочих с известняковых каменоломен, женщин, стиравших одежду в быстрой воде, пастушков, которые сражались на посохах, воображая, будто это мечи, и молодых назаретянок, снимавших поздний урожай оливок. Время от времени нам попадался благочестивый человек, молившийся вдали от чужих глаз за скалой или под сенью акаций. Мы обошли десятки пещер, но ни одна из них не годилась: либо слишком доступная, либо уже кем-то занята, либо служит гробницей и вход запечатан камнем.
Наши блуждания по холмам не приносили результата.
Мы редко собирались за столом все вместе, за исключением суббот, поэтому, когда мать настояла, чтобы мы разделили трапезу, я поняла: есть новости. Однако большая часть ужина сопровождалась отцовскими рассуждениями о пропаже золотых чаш из дворца.
— Но что тебе в них? — недоумевала мать.
— Это чаши из библиотек. Ими пользуются писцы и другие придворные служители. Сначала исчезла одна, потом вторая. Теперь недостает уже четырех. Антипа недоволен. Он поручил мне найти вора. А я даже не знаю, с какой стороны взяться за дело — я же не дворцовая стража!
Вряд ли причиной нашего семейного собрания служили затруднения отца.
— Хватит с нас краденой посуды, Матфей, — заявила, вставая, мать. Ее так и переполняли чувства, готовые вот-вот выплеснуться наружу. — У меня важные новости, Ана. Церемония помолвки состоится во дворце!
Я вперила взгляд в рассыпанные по блюду гранатовые зерна.
— Ты меня слышишь? — повысила голос мать. — Сам Ирод Антипа устраивает пир по случаю твоего обручения. Тетрарх собственной персоной, Ана. Подумать только!
Нет, такого я не могла себе представить. Да, без публичного объявления не обойтись, но превращать помолвку в зрелище? Наверняка матушка постаралась.
Я никогда не бывала во дворце, куда мой отец каждый день отправлялся давать советы тетрарху и записывать его послания и указы, но мать как-то раз удостоилась приглашения на торжественную трапезу вместе с отцом, хотя, разумеется, сидела с другими женщинами. После она неделями без умолку трещала о том, что видела: о римских банях, об обезьянах, гуляющих по двору с цепочкой на шее, о плясунах с факелами, блюдах с жареным страусом и о том, что нет никого краше Фазелис, молодой жены Ирода Антипы, набатейской царевны, чьи блестящие черные косы доходят до самого пола. О том, как темные пряди обвивали ее руки, словно змеи, а она взмахивали ими, потешая гостей, которые сидели подле нее за трапезой. Так говорила мать.
— И когда назначено празднество? — спросила я.
— Девятнадцатого числа месяца мархешвана.
— Но это же… всего месяц остался.
— Я знаю, — ответила она. — Не представляю, как мне со всем управиться, — она заняла свое место подле отца. — Разумеется, все заботы о подарках для тетрарха и семьи Нафанаила лягут на меня, а ведь еще нужно подготовить приданое. Тебе понадобятся новые туники, плащи и сандалии. Придется покупать заколки для волос, пудру, стеклянную и керамическую посуду: нельзя допустить, чтобы ты вошла в дом Нафанаила со всяким старьем… — продолжал журчать ее голос.
Я почувствовала себя веткой, которую уносит бурлящий поток, и с мольбой посмотрела на Йолту.
Однажды утром, пока мы с Тавифой кусочек за кусочком клевали медовые пирожные, Йолта развлекала нас египетской историей — сказанием о боге Осирисе, убитом и расчлененном, а затем собранном из частей и воскрешенным богиней Исидой. Йолта не пропустила ни одной ужасающей подробности. Тавифа даже запыхтела, так поразило ее повествование. Я кивнула ей, словно подтверждая, что тетя еще и не такое знает.
— Это было на самом деле? — спросила Тавифа.
— Нет, дорогая, — разуверила ее Йолта, — это выдумка, хотя все же и правда.
— Ничего не понимаю, — пожаловалась Тавифа.
Я тоже была в недоумении.
— Суть в том, что подобное может произойти с каждой из нас, только внутри, — объяснила Йолта. — Только представь: твою привычную жизнь могут разорвать на куски, словно Осириса, а потом сложить заново из разрозненных деталей. Часть тебя может умереть, а потом возродиться в новом обличье и занять прежнее место.
Тавифа недоверчиво скривилась.
— Вот сейчас ты, девушка, живешь в доме своего отца, — продолжала Йолта. Но скоро эта жизнь закончится и начнется новая: жены в доме мужа. — Она перевела взгляд с Тавифы на меня: — Не следует полагаться на судьбу. Возрождение зависит только от тебя. Стань Исидой, возвращающей Осириса к жизни.
Тетя кивнула мне, и я поняла. Если супружеству суждено растерзать мою жизнь, нужно попытаться собрать ее заново согласно моим желаниям.
В ту ночь я лежала в постели, полная решимости расторгнуть помолвку, не дожидаясь заключения брака. Это было трудно, почти невозможно. Женщина не имела права подать на развод, если только муж не откажется выполнять супружеский долг — а если бы Нафанаил и правда отказался, я сочла бы себя самой счастливой женщиной в Галилее, а то и во всей Римской империи. Мужчине же, напротив, дозволялось отказаться от жены до или после свадьбы едва ли не из-за любой малости. Нафанаил мог легко развестись со мной, если я ослепну, охромею, подцеплю кожную болезнь или окажусь бесплодной, а также в случае беспутного поведения, непослушания или другой причины, вызвавшей его неудовольствие. Что ж, я не собиралась слепнуть или хрометь, но любые другие поводы готова была обеспечить. А если они не сработают, придется вывернуть песню Тавифы наизнанку и стать зрячей, которая притворяется слепой. Даже такие нелепые идеи меня утешали.
Когда я уже балансировала на грани яви и сна, меня вдруг посетила тревожная мысль: допустим, мне посчастливится и Нафанаил расторгнет помолвку еще до свадьбы — но тогда я вряд ли обручусь с другим. На тех, кого заранее отвергли, не женятся: даже у разведенных больше шансов. Раньше я бы блаженствовала от одной мысли о подобном исходе, но после встречи с юношей на рынке что-то во мне изменилось.
Мы с Лави пересекали город на рассвете, когда розовеющие лучи пробегали по улицам, словно замирающий пожар. Я не теряла надежды найти укромное место для своих записей, но терпение мое подходило к концу. Это была наша седьмая вылазка в холмы.
Когда перед нами предстали стены дворца, сложенные из сияющего белого камня, и красные сводчатые крыши, я остановилась. Присутствие тетрарха на нашей помолвке привлечет к ней внимание всей Галилеи, ведь этот союз заключается едва ли не с одобрения правителя. Подтолкнуть Нафанаила к разрыву станет еще труднее. Я боялась, что мне уже никогда не избавиться от бен-Ханании.
Мы подошли к восточным воротам, названным по имени жены римского императора Ливии. Ворота, по обеим сторонам которых стояли кедровые столбы, недавно посекли топорами и мечами. Я решила, что это зелоты оставили следы в знак своего презрения, и задалась вопросом, был ли среди них Иуда. Рассказы о Симоне бар-Гиоре и его людях быстро распространялись по городу. Лави приносил их из кузницы, с мельницы, возвращаясь с винодельни, и с каждым разом сюжеты становились все страшнее. Двумя ночами ранее я собственными ушами слышала, как отец кричал матери, что если Иуда окажется среди бунтовщиков, то Антипа прикажет его казнить, и он, отец, не сможет этому помешать.
Прежде чем спуститься в долину, я задержалась у Ливиевых ворот, наблюдая за путниками на дороге в Назарет далеко внизу. С этой высоты белые домики в деревне, видневшейся в отдалении, выглядели стадом овец.
Первая обнаруженная нами пещера служила, очевидно, логовом какому-то зверю, и мы поспешно покинули ее. Свернув с тропинки, мы углубились в заросли бальзамической рощи, направляясь к просвету среди ветвей, где виднелась полоса известняка. Сперва я услышала низкий, глухой голос. Потом увидела и его самого, а за ним — темный вход в пещеру. Человек стоял спиной ко мне, словно обрамленный в камень, воздев руки горе, и что-то бормотал. Видимо, молился.
Я осмелилась подкрасться поближе, однако держалась на таком расстоянии, с которого меня нельзя было заметить. Рядом с молящимся на камне лежал кожаный пояс с шилом, молотком, зубилом и еще каким-то изогнутым приспособлением. Его рабочий инструмент.
На поверхности камня предзнаменованием вспыхнул луч солнца. Человек слегка повернул голову, и я убедилась в том, что и так уже знала: это был тот юноша с рынка, Иисус. Я пригнулась к земле, жестом приказав Лави последовать моему примеру.
Поминальная песня не смолкала. Это был арамейский кадиш, который читают по покойным. Кто-то умер.
Красота голоса юноши околдовывала. У меня перехватило дыхание. Жар волной пробежала по шее, лицо залилось краской, дрожь сотрясала мои бедра. Я жаждала подойти к нему. Жаждала назвать свое имя и поблагодарить за то, что он пришел мне на помощь на рынке. Я жаждала спросить, зажила ли рана, полученная во время падения, и удалось ли ему сбежать от того солдата. А еще мне нужно было знать, что он собирался сказать мне, прежде чем на него напали; сестра ли ему та девушка, которая сматывала пряжу, распяленную у него на пальцах, и кто все-таки умер. Столько вопросов готово было сорваться у меня с языка, но мне не хватило храбрости нарушить его горе или прервать молитву. Даже если он всего лишь собирал бы растения, из которых его сестра или жена делает краску для пряжи, было бы неприлично подходить.
Я отвела взгляд от Иисуса и посмотрела на пещеру. Не сам ли Господь направил меня сюда?
— Нам пора уходить, — шепнул Лави из-за моего плеча.
А я и забыла о слуге.
Пришло время привести в порядок мысли. Итак, этот человек, Иисус, — каменотес, который ходит в Сепфорис из Назарета. Он набожен, поскольку сворачивает сюда, чтобы помолиться перед началом своих трудов.
Я подняла глаза к небу, отметила время суток по солнцу и скользнула обратно в гущу кустарника, раздвигая синие тени.
Когда мы вернулись, Йолта сидела у себя в комнате. Она всегда была моей союзницей, моей тихой гаванью, и все же меня охватила необъяснимая робость, когда я попыталась рассказать ей о встрече с Иисусом. Как объяснить даже ей, что влечет меня к незнакомцу?
Моя сдержанность не укрылась от нее.
— Что случилось, дитя?
— Я нашла пещеру, где спрячу чашу и записи.
— Рада слышать. Самое время. Сегодня утром Шифра рылась в моих вещах.
Она взглянула на кипарисовый сундук, который привезла с собой из Александрии. Вскоре после переезда она открыла его для меня, как и я открыла свой для нее. В нем тетя хранила систр, расшитую бисером накидку на голову, мешочек с амулетами и талисманами, а также чудесные египетские ножницы из бронзы, состоящие из двух длинных лезвий, соединенных металлической полосой. Неужели Йолта спрятала мои сокровища в сундук? Неужели Шифра нашла их там? Меня охватил приступ паники, но тетя уже вытащила сверток с моими папирусами из-под стопки одежды, брошенной на трехногий стул у всех на виду, а потом извлекла чашу для заклинаний из-под матраса.
Я взяла у нее чашу, размотала ткань, и ноги у меня подкосились: на дне все так же змеилась красная нить. Тут мне стало ясно: я прекрасно знала, что рассказать Йолте об Иисусе, мне просто не хватало храбрости признаться в этом.
Единственная книга, которую отец запрещал мне читать, была Песнь песней Соломона, где говорилось о женщине и ее возлюбленном. Разумеется, я разыскала книгу и прочла четыре раза. Когда я скользила взглядом по строчкам, лицо заливал тот же жар, бедра сотрясала та же дрожь, что и при виде Иисуса возле пещеры. Я запомнила целые отрывки этой песни, и они с легкостью всплывали в памяти:
Под яблоней разбудила я тебя…
Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него…
Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее…[7]
Я укрылась у себя в спальне и запихнула свитки и чашу под кровать. Придется затаить дыхание и уповать на то, что Господь защитит мои сокровища, пока мне не удастся добраться до пещеры и спрятать их. По крайней мере, здесь они будут в большей безопасности, чем в комнате Йолты, куда Шифра может сунуть нос в любую минуту.
Лави поставил передо мной миску жареной рыбы, чечевицу и хлеб, но я не притронулась к еде. За то время, что мы гуляли по холмам, мать принесла наряд, который я надену на обручение: белоснежную тунику из тонкого льна с пурпурными лентами. Фасон, что носят римские женщины. Иуда пришел бы в ярость, увидев меня в подобном облачении. А что же Нафанаил? Выходит, он тоже симпатизирует римлянам? Мысль о нем вызвала приступ отчаяния.
«Под яблоней я разбудила тебя…»
Мне вдруг пришло на ум, что у меня под кроватью лежат три чистых листа папируса. Я вытащила мешок и извлекла оттуда пузырек чернил, перо и один лист. Поскольку дверь в спальню не запиралась, я уселась на пол, подперев створку спиной, чтобы никто не смог войти, и развернула папирус на каменных плитах. У меня больше не было доски для письма: она обратилась в пепел.
Я не знала, о чем буду писать. Слова теснились во мне. Наводняли меня потоком, весенним паводком. Не было сил ни держать их в себе, ни отпустить. Но на самом деле меня заполняли не слова, а само желание. Любовь к Иисусу.
Я обмакнула перо в чернильницу. У влюбленных цепкая память: они не забывают ничего. Я помнила его взгляд, когда Иисус впервые посмотрел на меня. Пряжа, которую держали его руки тогда, на рынке, теперь касалась самых нежных частей моего тела, заставляя их трепетать. Звук его голоса щекотал мне кожу. Мысль о нем птицей нырнула в мое лоно. Я уже любила раньше — Йолту, Иуду, родителей, Господа, Лави, Тавифу, — но без такой боли, без сладости, без огня. Не больше, чем любила слова. А Иисус протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него.
Вот это я записала. Заполнила целый лист.
Когда чернила высохли, я свернула папирус и вернула его на место в мешок под кроватью. Опасность витала в воздухе. Моим записям нельзя было оставаться в доме.
В полдень ко мне заглянула мать. Она бросила быстрый взгляд на мою кровать, под которой были спрятаны свитки и чаша, и тотчас отвернулась. Вид скомканного платья для помолвки, которое валялось на полу, заставил ее неодобрительно скрипнуть зубами. И поскольку за этим не последовало никакого выговора, я поняла: грядет нечто ужасное.
— Ана, моя дорогая девочка, — заговорила мать. Голос так и сочился медом, что тоже не сулило ничего хорошего. — Пришла Зофер, сестра Нафанаила. Она хочет тебя видеть.
— Меня никто не предупредил.
— Я решила сделать тебе сюрприз. Ты ведь будешь хорошо себя вести?
Волосы у меня на затылке зашевелились — вот-вот встанут дыбом.
— Конечно, но почему…
— Она пришла осмотреть тебя. Чистая ли у тебя кожа, нет ли следов болезни. Не волнуйся, это быстро.
Мне и в голову не приходило, что я могу оказаться в таком унизительном положении.
— Надо лишь подтвердить брачный договор, — продолжала мать. — Нафанаилу необходимо, чтобы один из его родственников удостоверился, что твое тело соответствует требованиям.
Исключить слепоту, хромоту, кожные заболевания, бесплодие, беспутное поведение, непослушание и прочие проступки.
Мать уставилась на меня, ожидая реакции. Оскорбления так и рвались изо рта — непристойные ругательства, о которых я и помыслить не смела, пока не появилась Йолта. Но я их проглотила. Нельзя было рисковать прогулками по холмам.
— Как пожелаешь, — только и сказала я.
Ее лицо затуманила тень сомнения.
— Ты будешь вести себя подобающе?
Я молча кивнула.
Осматривать меня, словно зубы ослу! Знай я заранее, я бы вся была обметана отличной красной сыпью, для нее и надо-то лишь немного смолы гоферова дерева. Натерла бы голову луковым или чесночным соком. Решилась бы на любую гадость, лишь бы вызвать отвращение у сестры Нафанаила.
Зофер встретила меня вежливо, но без улыбки. Невысокая, как и ее брат, с такими же заплывшими глазками и кислым лицом. Я надеялась, что мать оставит нас, но она предпочла присутствовать и заняла наблюдательный пункт рядом с кроватью.
— Сними одежду, — приказала Зофер.
Поколебавшись, я стянула через голову тунику и осталась в исподнем. Зофер задрала мне руки и почти уткнулась носом в мою кожу, внимательно изучая ее, точно она была покрыта тайными письменами. Мне осмотрели лицо и шею, колени и лодыжки, потерли пальцем за ушами и между пальцами ног.
— Теперь исподнее, — велела гостья.
Я переводила взгляд с нее на мать и обратно.
— Не надо, прошу вас.
— Снимай, — приказала мать. Никакого меда в голосе не осталось и в помине.
Я стояла посреди комнаты голая, изнемогая от унижения, а Зофер ходила вокруг меня, разглядывая ягодицы, грудь, темный треугольник между ног. Мать отвернулась, оказав мне хотя бы эту небольшую любезность.
Я впилась взглядом в крошечную женщину, мысленно заклиная: «Сдохни. И пусть брат твой сдохнет».
— Что это? — подала голос Зофер, тыча пальцем в черную родинку у меня на соске.
Я и думать о ней забыла, но сейчас с удовольствием расцеловала бы это мушиное пятнышко, это великолепное несовершенство.
— По-моему, это проказа, — заявила я.
Зофер отдернула руку.
— О нет, вовсе нет! — взвилась мать. — Ничего подобного. — Она повернулась ко мне. Взгляд метал молнии.
Я поспешил ее утихомирить:
— Прости. Я лишь пыталась скрыть смущение от собственной наготы, вот и все.
— Можешь одеться, — бросила мне Зофер. — Я передам брату, что тело у тебя приемлемое.
Матушкин вздох облегчения напоминал ураган.
Стемнело, но луна так и не вышла. Я лежала без сна, вспоминая рассказы Йолты о замужестве и об избавлении от Рувима, и надежда вернулась ко мне. Убедившись, что из-за двери родительских покоев раздается отцовский храп, я проскользнула вниз по лестнице в его владения, стащила оттуда перо, пузырек с чернилами и одну из глиняных табличек для повседневной переписки. Сунув добычу в рукав рубахи, я юркнула к себе, притворив за собой дверь.
Йолта просила Господа, если надо, забрать жизнь Рувима как справедливую плату за его прегрешения, но я не собиралась заходить так далеко. В Галилее постоянно осыпали друг друга проклятиями и пожеланиями смерти — просто чудо, что наша провинция не вымерла полностью. Однако я вовсе не жаждала смерти Нафанаила. Мне лишь хотелось, чтобы он исчез из моей жизни.
Табличка была небольшая, с мою ладонь. Ее скромные размеры заставили меня выписывать крошечные буквы с таким напряжением, что оно сочилось сквозь черные линии: «Прошу вас, силы небесные, не благоприятствовать моему обручению. Пусть оно будет расстроено любым способом, который изберет Господь. Избавьте меня от Нафанаила бен-Ханании. Да будет так».
Поверите ли, временами слова настолько рады свободе, что громко смеются и пляшут на табличках и внутри свитков. Именно так было с теми словами, которые я написала. Они веселились до рассвета.
Я блуждала в поисках Лави, надеясь потихоньку выскользнуть вместе с ним из дома и пойти к пещере, но мать потащила его с собой на рынок. Я решила подождать их на балконе.
В детстве мне случалось угадывать события до того, как они происходили на самом деле. Проснувшись, я уже знала, что Иуда поведет меня к акведуку, что Шифра зажарит ягненка, что от мигрени у матери станет раскалываться голова, что отец принесет мне пигмент для чернил из дворца, что учитель задержится по дороге. Незадолго до прибытия Йолты я проснулась в полной уверенности, что скоро в нашу жизнь войдет незнакомец. Прозрения случались со мной на грани сна и яви, когда я уже готовилась открыть глаза. Они являлись ко мне, тихие, чистые и ясные, словно пузырь стекла, который выдувает стеклодув, и мне лишь нужно было дать им время свершиться. И они свершались. Всегда.
Иногда в полусне мне открывались не события, а разрозненные образы, которые проплывали у меня перед глазами. Однажды я увидела шофар[8], и в тот же день он возвестил о начале Хаг-Шавуота, праздника Пятидесятницы.
Мне не часто являлись откровения, и, за исключением приезда Йолты и чернил, все они касались вещей приземленных и бестолковых. Зачем мне знать, какое блюдо приготовит Шифра, задержится ли учитель, протрубит ли шофар? Нет чтобы предупредить о чаше для заклинаний или предстоящем обручении. И ведь ни малейшего намека на встречу с Иисусом, сожжение моих папирусов или пещеру!
Почти год предчувствия не посещали меня, чем я была вполне довольна, но вдруг, стоя на балконе, мысленным взором я увидела язык, розовый и нелепый. Я потрясла головой, отгоняя образ. Еще одно дурацкое видение, сказала я себе, но его причудливость встревожила меня.
Когда мать наконец-то вернулась, вид у нее был взволнованный, а щеки так и горели. Она велела Лави отнести корзину овощей в кладовую, а сама ринулась мимо меня в свои покои.
Я догнала Лави во дворе:
— Она не в духе?
Он смотрел себе под ноги, потом принялся изучать пальцы рук с полукружиями грязи под ногтями.
— Лави?
— Нам повстречалась та девушка, которая ходит к вам.
— Тавифа? И что с того?
— Пожалуйста, не заставляйте меня говорить об этом. Только не с вами. Прошу. — Он отступил назад, пытаясь угадать мой ответ, а затем убежал.
Я поспешила в родительские покои, опасаясь, что меня отошлют прочь, но мне позволили войти. В лице у матери не было ни кровинки.
— Лави сказал, что ты видела Тавифу. Что-то случилось? — спросила я.
Она подошла к сундуку, на который мы с Тавифой однажды совершили набег, и на одно абсурдное мгновение я решила, что дело в давней провинности: мать просто-напросто обнаружила следы нашего мародерства.
— Видно, чему быть, того не миновать, — сказала она. — Все равно ты узнаешь. Уже весь город полнится пересудами. Бедный ее отец…
— Пожалуйста. Скажи мне.
— Я наткнулась на Тавифу на улице возле синагоги. Она устроила страшную кутерьму, причитала, рвала на себе волосы, кричала, что один из солдат Ирода Антипы заставил ее возлечь с ним.
Я не могла взять в толк. Заставил ее лечь?..
— Тавифу изнасиловали?
Я обернулась. Голос, раздавшийся позади нас, принадлежал Йолте. Она стояла в проеме двери.
— Обязательно использовать это вульгарное слово? — скривилась мать. Она скрестила руки на груди с самым решительным видом, на плечи ей ложились утренние тени. Неужели только это и волновало мою матушку? Грубость сказанного слова?
Мне стало трудно дышать. Я открыла рот, и комнату наполнил странный вой. Тетя молча подошла и обняла меня. Даже мать не стала меня отчитывать.
— Но почему…
— Почему она прямо на улице сообщала каждому встречному и поперечному о своем несчастии? — перебила меня мать. — Кто знает? А именно так она и поступила, воспользовавшись тем же грубым словом, что и твоя тетя. Она выкрикивала имя солдата, плевалась и сыпала самыми отвратительными проклятиями.
Она неправильно поняла: меня интересовало вовсе не то, почему Тавифа выплеснула свою ярость посреди улицы; я была рада услышать, что она обвиняла своего насильника. Почему вообще случаются такие ужасы — вот что было для меня загадкой. Почему мужчины творят такие зверства? Я вытерла лицо рукавом. Все еще не придя в себя от потрясения, я вдруг отчетливо увидела Тавифу в первый день нашего возобновленного знакомства, когда я была так груба с ней. Отец говорит, что у меня слабый ум и слабый язык, сказала она мне тогда. «Отец говорит, что умом я слаба, а язык у меня и того хуже». По всему выходило, что язык ее был не слабым, а грозным орудием.
Мать, однако, не унималась:
— Мало того что она устроила представление, осыпая проклятиями солдата; она обрушилась и на собственного отца, когда он попытался заткнуть ей рот. Досталось и тем, кто пытался проскользнуть мимо, закрывая уши. Конечно, положение у нее отчаянное, и мне жаль ее, но она покрыла себя позором. Навлекла бесчестие на своего отца и жениха, который теперь наверняка расторгнет их помолвку.
Воздух вокруг головы Йолты наэлектризовался.
— Ты слепа, Хадар, да и глупа в придачу.
Мать, не привыкшая к такому обращению, сощурила глаза и задрала подбородок.
— На Тавифе нет позора! — почти рычала Йолта. — Позор на том, кто ее изнасиловал.
— Такова уж мужская природа, — зашипела на нее мать. — Похоть сильнее рассудка.
— Тогда пусть отрежет себе яйца и станет евнухом! — парировала Йолта.
— Вон! — коротко бросила мать, но тетя не сдвинулась с места.
— А где Тавифа сейчас? — спросила я. — Я пойду к ней.
— Нет, не пойдешь, — возразила мать. — За ней пришел отец и отволок ее домой. Я запрещаю тебе видеться с ней.
Остаток дня прошел невыносимо тоскливо. Мать до вечера продержала меня в родительских покоях, пока они с Шифрой перебирали рулоны ткани, пряжу и груды нелепых безделушек, предназначавшихся мне в приданое. Это занятие сопровождалось на редкость пустой болтовней о подготовке к церемонии. Слова лились бесконечным потоком, но я едва слышала их. В голове у меня застыл крик.
Когда пришло время спать, я улеглась поверх покрывала на кровать и, подтянув колени к груди, сжалась в комок.
Все мои сведения об изнасиловании были почерпнуты из Писания. В нем фигурировала неназванная наложница, которую изнасиловали, убили, а потом разрезали на куски. Еще была Дина, дочь Иакова, которую обесчестил Сихем. Фамарь, дочь царя Давида, была поругана единокровным братом. Обо всех жертвах я собиралась когда-нибудь написать, а теперь к ним прибавилась Тавифа, отнюдь не забытая всеми тень, промелькнувшая в тексте, а девушка, которая пела, заплетая мне волосы. Кто отомстит за нее? Никому не воздалось за гибель безымянной наложницы. Иаков не покарал Сихема. Царь Давид не наказал сына.
Ярость бушевала во мне с такой силой, что я не могла лежать, свернувшись в клубок.
Я тихонько прокралась к Йолте и улеглась на пол рядом с ее тюфяком. Я не знала, спит ли она, и чуть слышно шепнула:
— Тетя?
Она повернулась ко мне. В темноте можно было разглядеть лишь отсвечивающие голубым белки глаз.
— Утром надо найти Тавифу, — сказала я.
Слуга, старик с искалеченной рукой, встретил нас — Йолту, Лави и меня — у ворот.
— Мы с тетей пришли выразить наше участие Тавифе, — объяснила я ему.
Он изучающе оглядел нас, потом произнес:
— Ее мать распорядилась никого к ней не пускать.
Тогда выступила моя тетя.
— Доложи матери, что пришла дочь Матфея, главного писца Ирода Антипы, под чьим началом служит ее муж, — резко скомандовала она. — Скажи, что Матфей будет оскорблен, если его дочери откажут.
Слуга поплелся обратно к дому и через несколько минут отпер ворота.
— Только она, — указал он на меня.
— Мы с Лави подождем тебя здесь, — кивнула мне Йолта.
По сравнению с нашим, дом был не так роскошен, однако и в нем была по крайней мере одна верхняя комната и два внутренних двора, как это повелось у большинства дворцовых чиновников. Мать Тавифы, крупная женщина с мясистым лицом, подвела меня к запертой двери в задней части дома.
— Дочери нездоровится. Вы можете зайти к ней на несколько минут. — К счастью, с этими словами она оставила меня в одиночестве. Когда я отодвигала щеколду, сердце у меня в груди так и стучало.
Тавифа съежилась на тюфяке в углу. При моем появлении она отвернулась к стене. Пока глаза привыкали к густому, тусклому свету, я застыла, не зная, как поступить.
Все же я решилась подойти, опуститься рядом с подругой и, после некоторых колебаний, положить ладонь ей на плечо. Она обернулась, накрыла мою руку своей, и я увидела, что правый глаз у нее заплыл. На губах багровели кровоподтеки, кое-где кожа посинела, а челюсть распухла, словно Тавифа держала что-то за щекой. Рядом, поблескивая в тусклом свете, стояла золотая чаша изящной работы, полная жидкости, похожей на кровь пополам со слюной. У меня встал ком в горле.
— О, Тавифа. — Я притянула подругу к себе и погладила по голове. Мне было нечего ей предложить, кроме готовности сидеть рядом, пока не утихнет боль. — Я здесь, — журчал мой голос. Когда Тавифа затихала, я принималась напевать колыбельную, потому что больше ничего не приходило мне на ум. — Спи, малышка, ночь давно. До утра так далеко, но с тобой я рядом. — Я повторяла эти слова снова и снова, и наши тела покачивались в такт.
Когда я замолчала, она слабо улыбнулась мне, и тогда я заметила хвостик ткани, который нелепо торчал в уголке ее рта. Не сводя с меня глаз, Тавифа начала медленно вытаскивать окровавленную полотняную ленту, такую длинную, что ей, казалось, не будет конца. Полностью исторгнув ткань, Тавифа взяла чашу и сплюнула в нее.
На меня накатила волна отвращения, но я даже не вздрогнула.
— Что случилось?
В ответ подруга разинула рот, чтобы я увидела сама. Язык — точнее, то, что от него осталось, — превратился в кусок изуродованной плоти. Он беспомощно извивался во рту, когда Тавифа пробовала заговорить, однако все старания не заканчивались ничем и в звуках не было никакого смысла. Я смотрела на нее в полнейшем недоумении, пока до меня не дошло: ей отрезали язык. Вот он, язык из моего видения.
— Тавифа! — выкрикнула я. — Кто это сделал?
— Ав. Аав. — Красная струйка потекла у нее по подбородку.
— Ты хочешь сказать «отец»?
Она схватила меня за руку и кивнула.
Дальнейшее память сохранила лишь обрывками: ошеломленная, я вскочила в отчаянии и, видимо, закричала, потому что дверь распахнулась, и вот уже мать Тавифы трясла меня, приказывая прекратить. Я отпихнула от себя ее руки:
— Не дотрагивайтесь до меня! — От ярости у меня перехватило дыхание. Злость когтями разрывала грудь. — Какое преступление совершила ваша дочь, чтобы отец вырезал ей язык? Разве это грех — кричать на улице о своей тоске и молить о справедливости?
— Она навлекла позор на своего отца и на этот дом! — со злостью воскликнула мать Тавифы. — Сказано в «Притчах»: «А язык зловредный отсечется».
— Вы изнасиловали ее еще раз, — процедила я.
Однажды, после того как отец отчитал Йолту за недостаток кротости, она сказала мне: «Кротость… Гнев — вот что мне нужно. Не кротость». Эти слова не забылись. Я опустилась на колени рядом с подругой.
Блеск чаши снова привлек мое внимание, и решение пришло само. Я вскочила и подняла чашу, стараясь не расплескать содержимое.
— Где комната вашего мужа? — громко спросила я у матери Тавифы.
Она нахмурилась и ничего не ответила.
— Покажите, или я сама найду.
Она не двигалась с места. Тогда Тавифа поднялась с тюфяка и повела меня в маленькую комнату. Ее мать следовала за нами, требуя, чтобы я немедленно покинула дом. В святая святых Тавифиного отца стояли стол и скамья. На двух деревянных полках хранились писчие принадлежности, головные уборы и накидки, а также три золотых сосуда, украденные, по всей вероятности, из дворца Ирода Антипы.
Я взглянула на Тавифу. Она получит от меня больше чем колыбельные: я отдам ей свой гнев. Я плеснула кровью из чаши на стены, стол, накидки и головные уборы, оросила ею золото из дворца, свитки, чернильницы и чистые листы пергамента. Я действовала точно и спокойно. Не в моих силах было наказать насильника или вернуть подруге голос, но отомстить, совершив этот единственный акт неповиновения, я могла. Пусть хоть так ее отец узнает, что жестокость не сошла ему с рук. По крайней мере, от моего гнева он пострадает.
Мать Тавифы набросилась на меня, но было уже слишком поздно: чаша опустела.
— Муж проследит, чтобы тебе этого не спустили с рук! — завопила она. — Думаешь, он не пойдет к твоему отцу?
— Скажите ему, что отцу поручили найти того, кто украл чаши Ирода Антипы. Я с радостью сообщу ему имя вора.
Она изменилась в лице и отступила. Угроза достигла цели. Я не сомневалась, что мой отец никогда не узнает о моем поступке.
Поскольку Тавифа так старалась поведать о своих бедствиях, а ее заставили замолчать, пришлось мне достать из мешка под кроватью два последних чистых листа папируса и записать историю ее изнасилования и отсеченного языка. И опять я уселась, подперев спиной дверь, хоть и понимала: если мать начнет ломиться ко мне, я не смогу долго ее удерживать. Она ворвется внутрь, обнаружит меня с пером в руках, обыщет комнату и найдет спрятанные свитки. Я представила себе лицо матери, когда она прочтет посвященные Иисусу слова страсти и желания, когда ей станет известно о крови на стенах дома Тавифы.
Я рисковала всем, но не могла удержаться. Мой рассказ занял оба листа. Горе и гнев струились из-под пера: гнев придавал мне смелости, а горе вселяло уверенность.
Прогалина, на которой я застала Иисуса за молитвой в прошлый раз, была пуста, воздух полнился острыми тенями. Я пришла довольно рано, чтобы успеть закопать свитки до появления юноши: выбралась украдкой из дома еще до того, как солнце выкатило свое красное брюхо над вершинами холмов. Лави нес связку свитков, глиняную табличку, на которой я записала проклятие, и мотыгу. Чашу для заклинаний я прятала под плащом. Мысль о том, что Иисус может вернуться, заставляла меня трепетать одновременно от радости и испуга. Как я поступлю? Заговорю с ним или снова ускользну? Этого я сама пока не знала.
Я ждала у входа в пещеру, пока Лави проверял, не затаились ли там разбойники, змеи и другие опасные твари. Ничего не найдя, он поманил меня внутрь, в прохладу и мрак, полный помета летучих мышей и осколков глиняных горшков, часть из которых я подобрала. Осматриваясь по сторонам в поисках места, которое будет легко найти, когда придет время забирать мои сокровища, я прижимала платок к носу, чтобы приглушить зловоние звериного помета и гниющей земли. Нужный участок нашелся в глубине пещеры, рядом с каменной колонной. Удар мотыги оставил глубокую рану в сухой земле, полетела пыль. Паутина плыла в воздухе и оседала, укутывая мне плечи шалью. Лави, худой и непривычный к тяжелому труду, недовольно ворчал, но в конце концов ему удалось выкопать яму в два локтя глубиной и столько же в ширину.
Я высвободила чашу для заклинаний из льняной ткани, взглянула на выведенные внутри слова, на контур девушки, на серое пятно и красную нить, а затем опустила чашу в яму. Рядом я положила свитки и глиняную табличку. Интересно, доведется ли увидеть все это снова? Я засыпала тайник сухой землей и, чтобы никто не заметил потревоженную мотыгой поверхность, забросала камушками и глиняными черепками, которые подобрала тут же, в пещере.
Когда мы вышли на свет, Лави расстелил на земле свой плащ, а я опустилась на него, глядя в сторону зарослей кустарника. Я отхлебнула вина из бурдюка, который взяла с собой, и откусила кусок хлеба. Так прошло два часа. А потом и третий.
Он не пришел.
В тот день, когда мать объявила, что церемония состоится через тридцать дней, я нашила тридцать пластинок из слоновой кости на кусок бледно-голубого полотна. С тех пор каждый день я срезала одну. И вот теперь, забравшись на крышу, я смотрела на ткань, возвращаясь к реальности: восемь. Всего восемь.
Стоял сумеречный час. Я редко впадала в угрюмость, вот гнев — другое дело. Исступление, упрямство — да, постоянно, но сейчас я чувствовала себя в плену. Я дважды пыталась навестить Тавифу, но меня не пускали к ней. Сегодня утром мать сообщила, что ее отослали к родственникам в деревню Иафия, что к югу от Назарета. Я не сомневалась, что больше никогда не увижу подругу.
А еще я боялась, что никогда больше не увижу Иисуса. Господь отвернулся от меня.
А может, так было всегда? Когда мне исполнилось пять, я впервые оказалась в Иерусалимском храме. Отец с Иудой поднялись по полукруглым ступеням и вошли в Никаноровы ворота, я ринулась за ними, но мать рывком вернула меня назад. Ее рука крепко сжала мою, не давая освободиться. Я не сводила глаз с брата, который направлялся к сверкающему позолотой мраморному святилищу, где обитал Господь. К Святая Святых. Матери пришлось трясти меня за плечи, чтобы я обратила на нее внимание.
— Тебе запрещено идти дальше под страхом смерти, — заявила она.
Я уставилась на клубы дыма, курившегося над алтарем за воротами, и спросила:
— Но почему?
И всякий раз, когда я вспоминала данный мне ответ, все эти годы я поражалась тому, что услышала тогда:
— Потому что, Ана, ты женщина. Это женский двор. Дальше нам путь заказан.
Так я обнаружила, что Господь определил женщинам во всем быть позади мужчин. И совсем не только в храме.
Я срезала еще одну пластинку из слоновой кости. Семь.
В конце концов я рассказала Йолте об Иисусе. Рассказала о разноцветных нитях, обвивавших его пальцы, когда он стоял у прилавка, о том, что, не будь их, я бы вообще не обратила на него внимания. Я рассказала о его загрубевших ладонях, которых касалась, когда он пришел мне на помощь. О том, как ком подкатил к горлу, когда солдат толкнул Иисуса и он ударился головой о землю. Потом я заговорила о том, как вновь наткнулась на него в пещере, застав за чтением кадиша, о своем желании подать голос, которое сдержала, и тетя улыбнулась:
— А теперь он поселился в твоих мыслях и заставляет сердце пылать.
— Угадала.
Я умолчала о том, что при воспоминании о нем по всему моему телу разливается тепло и становится светлее на душе, но она и сама обо всем догадывалась.
Скажи мне Йолта, что томление вызвано отчаянием, в которое приводили меня мысли о Нафанаиле, я бы этого не вынесла.
Наши пути с Иисусом пересеклись в тот самый миг, когда мой мир обрушился, это правда. Полагаю, отчасти он был послан мне в утешение. Йолта, видно, знала об этом, однако ни словом не обмолвилась. Взамен она сказала мне, что я отправилась в путешествие по тайным небесам, которые лежат по ту сторону облаков, и правит там небесная царица, потому что Яхве ничего не смыслит в сердечных делах женщин.
Шаги сотрясли лестницу, и я обернулась. Из темноты, словно поплавок из воды, вынырнула голова Йолты. Тете было не занимать проворства, но я боялась, что в один злосчастный вечер она свалится с крыши во двор. Я тотчас протянула ей руку, но вместо того, чтобы ухватиться за нее, Йолта шепнула:
— Спускайся, пришел Иуда.
— Иуда?!
Она зашикала на меня, вглядываясь в тени внизу. Незадолго до того один из солдат Антипы, тот, у которого нрав был жестче, топтался у черного входа в дом.
— Брат ждет тебя в микве, — еле слышно произнесла тетя. — И смотри, чтобы тебя никто не заметил.
Я дала ей спуститься первой, а потом последовала за ней, вспоминая по дороге, как отец кричал, что если Иуду поймают, то Антипа казнит его.
Полупрозрачная синеватая мгла заполнила двор. Солдата не было видно, но он мог оказаться где угодно. Я слышала Шифру, которая где-то поблизости чистила жаровню. Над головой мерцали огоньками узкие окна верхних покоев. Йолта сунула мне в руку глиняный светильник и полотенце.
— Да очистит Господь твое тело и дух, — громко произнесла она на тот случай, если Шифра подслушивает, и исчезла в доме.
Мне хотелось перелететь через двор и ступеньки, ведущие вниз, к брату, но я подрезала себе крылышки и пошла не торопясь, напевая молитву, которой сопровождается омовение в микве. Когда я спускалась к бассейну, из цистерны до меня донесся звук, напоминающий биение сердца: кап, кап… кап, кап. Казалось, что воздух в тесном подземелье сгустился. Луч поднятой лампы прочертил полосу на темной глади воды.
— Иуда! — тихо позвала я.
— Я здесь.
Я обернулась и увидела брата у стены позади меня: знакомые красивые черты смуглого лица, быстро мелькнувшую улыбку. Я поставила лампу и обняла его. От его шерстяной туники пахло потом и лошадьми. Иуда изменился. Похудел, загорел; незнакомый мне огонь вспыхивал в его глазах.
Неожиданно на смену радости нахлынула волна гнева.
— Как ты мог бросить меня на произвол судьбы? Даже не попрощался.
— Сестричка, с тобой была Йолта. Иначе я бы тебя не оставил. Мое нынешнее дело важнее любого из нас. Я делаю это ради Господа. Ради нашего народа.
— Отец сказал, что Антипа предаст тебя смерти! Его солдаты ищут тебя.
— Что тут поделаешь, Ана? Всему свое время. Римляне топчут нашу землю семьдесят семь лет. Разве ты не видишь в этом благоприятного знака? Семьдесят семь. Нет числа священнее у Господа, и оно говорит, что пришел наш час.
Потом брат заявил, что он один из двух мессий, обещанных Господом. Иуда с детства страдал мессианской лихорадкой, которая то усиливалась, то ослабевала в зависимости от жесткости римской политики. Эта болезнь поразила почти всех в Галилее, хотя про себя я бы так не сказала. О мессиях сообщалось в пророчествах, не спорю, но действительно ли я верила, что мессия-первосвященник из дома Ааронова и мессия-царь из рода Давидова внезапно явятся рука об руку во главе ангельского воинства, спасут нас от угнетателей и вернут трон народу Израилеву? Господа нельзя уговорить даже расторгнуть простую помолвку, а Иуда предлагал мне поверить, будто Господь намеревается сокрушить могущество Рима.
Впрочем, спорить с братом было бесполезно, да я и не пыталась. По воде скользила его тень. Я стояла и смотрела на нее. Наконец я нарушила тишину:
— С тех пор, как ты исчез, многое случилось. Я обручена.
— Знаю. Потому и пришел.
Не представляю, откуда брат мог узнать о моей помолвке и почему это известие заставило его вернуться. Видно, причина была достаточно серьезной, раз он рискнул свободой.
— Я здесь, чтобы предупредить тебя: Нафанаил бен-Ханания — дьявол.
— Ты поставил свою жизнью под удар, чтобы сказать мне это? Неужели ты думаешь, я не знаю, какой он дьявол?
— Сомневаюсь, что ты действительно понимаешь. Человек, который занимается финиковой рощей Нафанаила, сочувствует нашему делу. Он подслушал кое-что.
— Управляющий шпионит за Нафанаилом ради тебя?
— Послушай… мне надо торопиться. Твоя помолвка значит нечто большее, чем условия, записанные в контракте. У отца кое-чего нет, и нам это хорошо известно.
— У него нет земли, — кивнула я.
Едва ли не у каждого человека есть свой личный демон, ненасытный зверь, который грызет не переставая. Отцовским мучителем была мысль о владении землей. Его собственному отцу в Египте принадлежали внушительных размеров поля, на которых рос папирус, и по закону моему дяде Харану, старшему в семье, причиталась двойная доля, а отцу — всего одна. Однако же Харан — тот самый жестокий родич, отославший Йолту к терапевтам, — добился для младшего брата места при дворе отца Антипы, царя Ирода Великого, подальше от Египта. Моему отцу тогда исполнилось всего восемнадцать, он был слишком молод и доверчив, чтобы распознать обман. В его отсутствие Харан обошел закон и завладел и отцовской долей. Точь-в-точь история Иакова и Исава, только тут место украденного первородства принадлежало земельному наделу, сияющей отцовской мечте.
— Нафанаил явился к отцу, предлагая четверть своего имения, — продолжал Иуда.
— В обмен на меня?
— Нет, сестричка, о браке с тобой тогда никто не помышлял. — Иуда смотрел себе под ноги.
Нафанаил стремился достичь влияния во дворце и был готов отдать за это большую часть своей земли. Отец уже посулил ему место в совете, где бен-Ханания мог использовать свою власть в интересах богачей и снизить сумму выплачиваемых ими налогов. Если и этого будет недостаточно, отец пообещал, что склады Нафанаила станут хранилищем собранных со всей Галилеи налогов, а также дани, которую выплачивают римлянам. Таким образом Нафанаил превратится в самого богатого человека Галилеи после Антипы. Взамен отец получит то, чего страстно желает, то, что у него украли: право называться земледельцем.
— А как же я?
— Это отец придумал, чтобы ты была частью сделки. Уверен, не обошлось без матушки, которая зудела, чтобы он нашел тебе достойную партию, а тут подвернулся Нафанаил. Отец, видно, счел такой союз благом: Нафанаил богат, а совсем скоро их соглашение принесет ему все привилегии правящего класса.
— Так это придумал отец!
— Мне очень жаль.
— Обручения теперь не избежать. Контракт подписан. Деньги за невесту уплачены. Развода не предвидится, хотя я пыталась оскорблять жениха всеми возможными способами… — Я смолкла, сообразив, что даже самое гадкое поведение не имеет значения. Из-за договора с отцом Нафанаил никогда не отпустит меня. — Помоги мне, Иуда! — взмолилась я. — Пожалуйста, сделай что-нибудь. Я не вынесу этого брака.
Он выпрямился.
— Я дам Нафанаилу повод расторгнуть помолвку. Сделаю все, что смогу, клянусь, — пообещал он. — А сейчас мне пора. Уходи первой, только убедись, что солдат, которого я заметил по дороге сюда, не болтается где-нибудь поблизости. Я выйду через заднюю калитку нижнего двора. Если путь свободен, пой ту же молитву, с которой ты пришла сюда.
— Надо притвориться, что я совершила ритуал, — заметила я. — Отвернись, пока я буду раздеваться.
— Быстрее, — поторопил он меня.
Я скинула тунику и шагнула в прохладную воду, потом погрузилась в нее с головой, расколов отражение Иуды на тысячи черных капель. После я наскоро обтерлась.
— Храни тебя Господь, — благословила я брата, поднимаясь по ступеням.
Я шла к дому, напевая молитву. Сердце мое было разбито.
Однажды утром, через три дня после встречи с Иудой, мне привиделся лист финиковый пальмы. Сон ли это был? Я села в кровати, подушки свалились на пол. Лист тянулся ко мне скрюченными, деформированными черно-зелеными пальцами. Я никак не могла выбросить его из головы.
Поднялся ветер, скоро должны были зарядить дожди. О крышу стукнулась лестница. Во дворе гремели сковородками.
Было еще рано, когда кто-то забарабанил в парадную дверь, словно явился по неотложному делу. Выскользнув из комнаты, я перегнулась через перила и увидела отца, торопливо пересекающего вестибюль. Мать вышла на балкон и встала рядом со мной. Поднялась тяжелая щеколда, застонала кедровая дверь, а потом я услышала голос отца:
— Нафанаил, из-за чего такой переполох?
Мать повернулась ко мне, словно визит был затеян ради меня:
— Ступай приведи волосы в порядок.
Я и ухом не повела. Если мой нареченный желает меня видеть, постараюсь выглядеть хуже некуда.
Нафанаил с побитым видом тяжело зашагал к атриуму. Он был без головного убора, роскошная одежда выглядела потрепанной и грязной. Нафанаил метал гневные взгляды по сторонам. Состояние его было столь странным, что мать ахнула. Отец поплелся за ним.
Бен-Ханания обернулся и поманил кого-то у себя за спиной, и меня накрыло предчувствие надвигающейся катастрофы. Я словно была птицей, к которой несется камень, выпущенный из пращи. Теперь мне удалось как следует рассмотреть спутника Нафанаила. Судя по одежде, это был работник. Он нес в руках ветку финиковой пальмы, обугленную до такой степени, что от нее отваливались куски. Он швырнул ее к ногам отца. Ветка со стуком приземлилась, осыпая каменные плиты дождем черного пепла. К балкону поплыл запах дыма.
«Что бы ни случилось, это дело рук Иуды», — подумала я.
— Некий злодей намеренно поджег мои финиковые пальмы, — заговорил Нафанаил. — Половина рощи сгорела. Оливковые деревья не пострадали только потому, что я сообразил поставить дозорного, который вовремя поднял тревогу.
Отец перевел взгляд с ветки на гостя:
— И ты не придумал ничего разумнее, чем колотить в мою дверь и бросать доказательства мне под ноги? — Он, похоже, искренне не понимал, чем прогневил будущего зятя.
Нафанаил, этот коротышка, чья голова едва доходила отцу до щеки, сделал шаг вперед с видом надутого праведника. Теперь и отец узнает, кто виноват, потому что Нафанаил знал, я видела это. В памяти возникло серьезное лицо Иуды в микве.
— Рука твоего сына держала факел! — проревел Нафанаил. — Поджог устроил твой Иуда вместе с Симоном бар-Гиорой и его разбойниками.
— Нет, это ошибка! — вскрикнула мать, и мужчины подняли головы. Только тут Нафанаил увидел меня: он и не догадывался, что я здесь, но теперь даже издалека было заметно отвращение, которое я у него вызывала.
— Оставьте нас, — приказал отец, но мы, конечно, не послушались, лишь отошли от перил и напрягли слух. — Ты сам его видел? Точно он, ты уверен?
— Я собственными глазами наблюдал за тем, как он опустошает мой сад. К тому же твой сынок не дал мне усомниться. Он орал: «Смерть подлецам и богатеям! Смерть Ироду Антипе! Смерть Риму!» — Голос Нафанаила сорвался на крик: — «Я Иуда бен-Матфей!»
Я набралась храбрости подкрасться к самому краю балкона. Отец стоял спиной к Нафанаилу, пытаясь совладать с собой. Нет ничего хуже для женщин, чем быть отвергнутой, для мужчины же нет ничего страшнее позора, а сейчас отец погрузился в него с головой. Мне стало его жаль.
Когда он снова повернулся, его лицо напоминало маску. Он принялся расспрашивать Нафанаила о каждой детали: сколько человек тот видел, в котором часу они появились, на лошадях или пешком, в какой стороне скрылись. Пока он выяснял подробности, место стыда занял гнев.
— Есть причина, по которой Иуда из кожи вон лезет, называясь твоим сыном, — продолжал Нафанаил. — Он хочет навлечь на тебя немилость Ирода Антипы. Если это случится, Матфей… если ты потеряешь влияние на Антипу и не сможешь исполнять условия нашего договора, тогда к чему мне все это?
Неужто Нафанаил угрожает разорвать помолвку? О, Иуда, как ты умен! Конечно, Антипа не потерпит такого поведения от сына своего советника. Это вобьет клин между тетрархом и его подручным, лишит отца возможности выполнить свою часть сделки!
— Иуда мне не сын, — подал голос отец. — Не моя плоть и кровь: он приемыш, взятый из семьи жены. С этого дня он мой враг. Чужой мне. Если придется, я объявлю об этом перед самим тетрархом Антипой.
Мне было страшно взглянуть на мать.
— Я прослежу, чтобы его наказали, — продолжал отец. — Ходят слухи, что Симон со своими людьми укрылся на горе Арбель. Я пошлю солдат прочесать каждую расщелину, перевернуть каждый камень.
Работник рядом с Нафанаилом, тот, что принес ветвь, нервно поежился. «Пусть он окажется соглядатаем Иуды. Пусть предупредит брата», — мысленно взмолилась я.
Отец постарался на славу, усмиряя Нафанаила. Боюсь, даже хватил лишку. После ухода бен-Ханании отец удалился к себе в кабинет, а мать затащила меня в родительские покои. Когда дверь за нами закрылась, начался допрос.
— Зачем Иуде понадобилось совершать этот ужасный поступок? — кричала мне мать. — Зачем он назвал свое имя? Разве он не понимает, что настраивает Ирода Антипу против твоего отца? Неужели Иуда хотел наказать Матфея ценой собственной жизни?
Я молчала в надежде, что скоро она оправится от потрясения и тревоги, поток вопросов иссякнет и все будет кончено.
— Ты виделась с Иудой? Это ты его подговорила?
— Нет. — Ответ последовал слишком быстро. Ослушание удавалась мне куда лучше, чем заметание следов.
Мать закатила мне оплеуху.
— Матфею не следовало потакать тебе. Больше никаких прогулок по холмам с Лави! До церемонии ты не покинешь пределы дома.
— Если она состоится, — парировала я.
Она подняла руку и ударила меня по другой щеке.
В тот же день, когда последние неяркие лучи заката ложились на долину, мы с Йолтой вновь поднялись на крышу. На щеках у меня алели следы материнских пощечин. Тетя провела по ним кончиком пальца.
— Иуда говорил тебе, что собирается сжечь рощу Нафанаила? — спросила она. — Ты знала?
— Он поклялся расторгнуть мою помолвку, но я не думала, что он зайдет так далеко. — Я понизила голос: — Хоть и радуюсь тому, что он сделал.
По вечерам уже холодало. Йолта нахохлилась, словно птица, и закутала сгорбленные плечи шарфом.
— Объясни мне, как тебе поможет уничтожение фиников?
Тогда я рассказала ей о сделке между отцом и Нафанаилом.
— Понимаю. Иуда рассчитывает, что отец потеряет благосклонность Антипы и Нафанаил расторгнет соглашение. Да, хитро задумано.
Впервые я ощутила привкус надежды. Но потом сглотнула, и надежда испарилась. Я думала о желании, записанном в чаше, о своем лице внутри крошечного солнца. Я цеплялась за эти образы, которые могли спасти меня, сама не знаю как, и все же сомнения не отпускали.
Я так отчаянно нуждалась в помощи, что рассказала Йолте о видении с диском.
— Ты думаешь, это знак, что я смогу избежать этого брака и мои мечты осуществятся? — Я замерла в ожидании ответа. Ярко светила луна. Крыша, небо и дома, теснящиеся на улице, словно стали стеклянными.
— Неисповедимы пути Господни.
Йолта была настроена скептически, что явствовало не только из уклончивости сказанных слов, но также из того, как она скривила рот, произнося их.
— Разве подобное видение предрекает жизнь в безвестности и печали в доме Нафанаила? Нет, оно должно вселять надежду, — настаивала я.
Тетя выразительно посмотрела на меня. Ее зрачки сжались в крошечные темные точки.
— Твое видение будет значить все, что тебе захочется. В нем заключен тот смысл, который ты в него вложишь.
Я уставилась на тетку, сбитая с толку и встревоженная:
— Зачем Господу посылать мне видение, если в нем нет иного смысла, кроме того, что я сама вложу?
— А если смысл в том, чтобы заставить тебя саму искать ответ?
Как же зыбко, как смутно.
— Но… тетя, — только и промямлила я.
Дано ли нам предугадать пути Господни? Действительно ли предопределена наша судьба, судьба избранного им народа, или мы сами должны вложить смысл в происходящее? Возможно, все устроено не так, как я думала. Абсолютно все: небеса, бескрайняя черная громадина, и сияющий, но хрупкий мир. Слова Йолты разрушили мою уверенность в Господе и его деяниях. Она не выдержала и дала трещину.
Когда на куске полотна оставалось всего два пластины, мы с Лави вопреки материнскому запрету выскользнули из дома и направились к пещере, где я зарыла свитки. Небо, серое и тяжелое, хмурилось. Задувал ветер. Лави умолял меня не ходить, однако я уговорила его: помня, какое значение он придает всяким знамениям, рассказала, будто видела во сне, как гиена выкопала мои сокровища, и мне необходимо убедиться, надежно ли они спрятаны. Это была бесстыдная ложь. Я действительно беспокоилась о своих записях и чаше, но в пещеру меня тянуло по другой причине: я надеялся увидеть Иисуса.
Я добралась до места к тому же часу, когда в прошлый раз подглядывала за его молитвой, побродила по прогалине, заглядывая за высокие камни, затем осмотрела пещеру. Ни намека на его присутствие.
Проверив для вида тайник, я застыла рядом с Лави, вглядываясь в небо. Солнце так глубоко спряталось в облака, что мир почернел.
— Надо возвращаться, — сказал Лави, — пора.
Он принес с собой небольшой пальмовый лист, чтобы защититься от дождя. Я смотрела, как слуга разворачивает лист, и на душе у меня было темным-темно, словно грустное, набрякшее слезами небо оказалось у меня внутри.
Лави был прав, нам стоило поспешить: начавшись, дождь может лить часами. Я накинула плащ на голову, а потом подняла глаза и посмотрела в сторону рощи — и он был там, шел между деревьями. Он двигался быстрым шагом, поглядывая на тучи. В тусклом свете его туника превратилась в белое пятно. Упали первые капли дождя. Они шлепались на камни, на макушки деревьев, на покрытую жесткой коркой землю, от которой потянуло запахом пробуждаемой жизни. Когда Иисус побежал, я отступила в тень. Лави тоже заметил его. Лицо слуги напряглось, он крепко сжал зубы.
— Он не причинит нам зла, — сказала я Лави, — я его знаю.
— Так он тоже был в вашем сне, да?
Несколько секунд спустя дождь превратился в густой, стрекочущий рой саранчи. Иисус влетел в пещеру. Вид у него был такой, словно он вынырнул из моря: с одежды стекала вода, темные намокшие завитки волос липли к щекам. Инструменты в кожаном поясе позвякивали.
При виде нас он вздрогнул и спросил:
— Можно разделить с вами убежище или мне лучше поискать другое укрытие?
— У холмов нет хозяев, — ответила я, стягивая плащ с головы. — А если бы и были, я не так жестокосердна, чтобы отправлять тебя обратно под ливень.
Он узнал меня. Его взгляд скользнул на мои сандалии.
— Больше не хромаешь?
Я улыбнулась ему:
— Нет. Надеюсь, солдат Ирода Антипы тебя не задержал?
Он скривился в широкой ухмылке:
— Нет, я бегаю быстрее.
Прямо над нашими головами загрохотало. Всякий раз, когда гром сотрясал небо, женщины говорили: «Господи, сохрани меня от гнева Лилит». Но я никогда не могла произнести эти слова. Вместо них я бормотала: «Господи, благослови этот рев». Именно эту фразу и шептали сейчас мои губы.
— Шалом, — обратился Иисус к Лави.
Тот ответил на приветствие, а потом отошел от нас к стене и опустился на корточки. Его угрюмость удивила меня. Очевидно, юношу задело, что я солгала ему о гиене, что заговорила с незнакомцем, что заставила тащиться сюда.
— Это мой слуга, — объяснила я и тут же пожалела, что привлекла внимание к разнице в нашем положении. — Его зовут Лави, — добавила я, надеясь сгладить впечатление. — А мое имя Ана.
— Я Иисус бен-Иосиф, — назвался он, и его лицо на секунду омрачилось.
Возможно, виной тому была моя кажущаяся заносчивость, или неловкость от неожиданной встречи, или что-то в самом его имени, — я не знала.
— Хорошо, что наши пути вновь пересеклись, — сказала я. — Спасибо, что был так добр ко мне тогда на рынке. Не очень-то хорошо тебя вознаградили за отзывчивость. Надеюсь, голова не сильно пострадала.
— Всего лишь царапина, — улыбнулся он, потирая лоб, на котором блестели крошечные капли. Он отер лицо плащом, промокнул шерстяной тканью волосы, но не пригладил их, оставив в беспорядке, и пряди топорщились, словно молодые побеги. В нем было что-то от мальчишки, и в груди у меня опять затрещали раскаленные искры.
Он шагнул ко мне, подальше от моросившего дождя.
— Ты каменотес? — спросила я.
Он коснулся шила, висевшего у него на поясе:
— Отец был плотником. И каменотесом. Я перенял его ремесло. — Его черты на миг исказило горе, и я догадалась, что дело все-таки в имени, которое он произнес. Иосиф. Из-за него затуманились печалью эти глаза. Так, значит, по отцу он читал в тот день поминальную молитву.
— А ты решила, что я сортирую пряжу? — поддразнил он меня, поспешив скрыть свою печаль.
— Ты, кажется, преуспел в этом занятии, — подыграла я, и на губах у него промелькнула улыбка, которую я видела раньше.
— Я провожаю на рынок сестру Саломею, когда у меня нет другой работы. Я научился разбираться в пряже, поскольку слишком часто имею с ней дело. Но братья превзошли меня, ведь это они обычно составляют компанию Саломее. Нечего ей делать одной на дороге через долину.
— Так ты из Назарета?
— Да. Делаю дверные перемычки, стропила и мебель, но куда мне до отца. С тех пор, как он умер, у меня мало заказов. Теперь приходится ходить в Сепфорис, наниматься в работники к Ироду Антипе.
Не удивительно ли, что он держится со мной столь свободно? Ведь я женщина, незнакомка, дочь богатого человека, который симпатизирует римской власти, а он и не пытается сохранять дистанцию.
Иисус скользнул взглядом по пещере.
— По дороге я иногда останавливаюсь здесь, чтобы помолиться. Обычно… это довольно пустынное место. — Он рассмеялся, и я узнала тот же веселый смех, который уже слышала на рынке, и засмеялась в ответ.
— Ты работаешь на строительстве амфитеатра Ирода Антипы? — продолжила я расспросы.
— Добываю камень в каменоломне. Когда мы вырубим нужное количество и работников перестанут нанимать, пойду в Капернаум, присоединюсь к рыбакам на Галилейском море, а потом продам свою часть улова.
— Вижу, ты на все руки мастер: и плотник, и каменщик, и сортировщик пряжи, и рыбак.
— Все это я, — отвечал он, — но никакому из этих ремесел я не принадлежу.
Я подумала, что, возможно, его тоже обуревают запретные желания, но не стала выпытывать, боясь зайти слишком далеко. Вместо этого я вспомнила об Иуде и сказала:
— Ты не против работать на Антипу?
— Я против того, чтобы моя семья голодала. И это беспокоит меня куда сильнее.
— Ты вынужден кормить сестру и братьев?
— И мать, — добавил он.
О жене ни слова.
Он расстелил на земле свой мокрый плащ и жестом пригласил меня сесть. Устроившись, я бросила взгляд в сторону Лави, который, видимо, успел заснуть. Иисус опустился на землю на почтительном расстоянии, скрестил ноги по-турецки и обратил лицо к выходу из пещеры. Довольно долго мы молча смотрели на дождь, на беснующееся небо. Его близость, его дыхание, чувства, бурлящие во мне, — все это вызывало во мне восторг, как и наше одиночество вдвоем в этом забытом людьми месте посреди бушующего мира.
Он нарушил тишину, задав вопрос о моей семье. Я объяснила, что отец приехал из Александрии, поступив к Ироду Антипе главным писцом и советником, что мать родилась в Иерусалиме в доме торговца тканями. Я призналась, что только тетя скрашивает мое одиночество. Но не упомянула о том, что мой брат — беглый преступник, а неприятный человек, которого Иисус видел со мной на рынке, — мой жених. Мне очень хотелось рассказать о моих записях, закопанных неподалеку от того места, где мы сидели, о том, что я знаю грамоту, сама делаю чернила, умею складывать слова, собираю забытые истории, — но эти тайны я тоже сохранила при себе.
— Что привело тебя за город в первый день дождей? — поинтересовался он.
«Ты, все дело в тебе», — но разве можно в таком признаться? Вместо этого я сказала:
— Я часто гуляю по холмам. Сегодня утром я поступила необдуманно: понадеялась, что дожди начнутся еще не сегодня. — По крайней мере, это было правдой хоть отчасти. — А ты? Ты приходишь сюда помолиться? Если так, боюсь, я нарушила твои планы.
— Я не против. Думаю, что и Господь тоже. В последнее время ему от меня не много пользы. Я постоянно терзаю его своими вопросами да сомнениями.
Мне вспомнился разговор с Йолтой на крыше и сомнения в Господе, которые мучили меня с тех пор.
— Думаю, если ты честен, в сомнениях нет греха, — тихо сказала я.
Он повернулся ко мне, и я заметила, что взгляд его переменился. Удивился ли Иисус, что девушка осмелилась наставлять набожного еврея в тонкостях веры? Разглядел ли он меня, Ану, фигурку на дне чаши для заклинаний?
В животе у него заурчало. Он вытащил из рукава мешок и достал лепешку. Разделив ее на три равные части, он протянул одну мне, а другую — проснувшемуся Лави.
— Собираешься преломить хлеб с женщиной и гером[9]?
— С друзьями, — чуть заметно усмехнулся он.
Я решилась улыбнуться в ответ и почувствовала, что между нами на секунду установилась молчаливая связь. Проклюнулся первый крошечный росток нашей любви.
Мы жевали лепешку. Я помню ее ячменный вкус на языке, вкус простой крестьянской пищи. И еще помню печаль, которая охватила меня, когда дождь стих.
Иисус подошел к выходу из пещеры и взглянул на небо:
— Скоро будут нанимать работников в каменоломни. Мне пора.
— Пусть эта встреча будет не последней, — сказала я.
— Пусть Господь пошлет нам много встреч.
Я смотрела, как он торопливо шагает через рощу.
От меня он никогда не услышит, что наша встреча в тот день не была случайной. Я никогда не раскрою ему правду о том, что подсматривала за ним, когда он молился. Я позволю ему думать, что рука Господа направляла нас друг к другу. Да и как знать? Мне вспомнились слова Йолты: неисповедимы пути Господни.
Я вошла во дворец нарядно одетая и благоухающая, на руках у меня расцветали узоры, нанесенные хной, глаза были подведены сурьмой, браслеты из слоновой кости украшали запястья, серебряные цепочки змеились по лодыжкам. Голову венчала золотая диадема, которую окружали затейливо переплетенные косы. Платье украшали двадцать четыре драгоценных камня, как заповедано в Писании. Мать наняла лучшую мастерицу в Сепфорисе, чтобы та нашила самоцветы на пурпурную кайму, которая шла по вырезу и рукавам наряда. Я сгибалась под грузом украшений и обливалась потом, словно осел.
По ступеням, которые вели прямиком в большой зал, мы поднимались под балдахином. Порывы ветра были так сильны, что четверо слуг с трудом удерживали над нами полог. Моя помолвка пришлась на день не только унылый, но и дождливый. Я поднималась по широкой каменной лестнице следом за родителями, спотыкаясь на каждом шагу. Йолта поддерживала меня за руку. Тетя проследила, чтобы я выпила полную чашу неразбавленного вина, прежде чем выйти из дома, отчего все вещи вокруг словно бы обросли шерстью, а несчастье обернулось мелким жалобным нытьем.
Когда два дня назад мы с Лави вернулись из пещеры, мать, по своему обыкновению, яростно набросилась на нас. Беднягу Лави отослали на крышу разгребать залежи птичьего помета. Я же отправилась прямиком к себе в комнату, от которой тете было велено держаться подальше.
Йолта и ухом не повела. Она пробиралась ко мне поздно ночью с чашами вина и финиками и слушала мой рассказ о встрече с Иисусом. Я не находила себе покоя с тех пор, как увиделась с ним, и всякий раз перед сном грезила, что он идет ко мне сквозь пелену дождя.
На колоннах в парадном зале горели факелы, стены щедро украшали фрески с изображением гирлянд из фруктов и цветов, переплетенных лентами. Большую часть пола покрывала мозаика из крошечных кусочков белого мрамора, черной пемзы и синего стекла, которые складывались в великолепные фигуры. Там были рыбы, дельфины, киты и морские драконы. Опустив взгляд, я обнаружила, что стою на большой рыбине, заглатывающей маленькую. Еще чуть-чуть — и я смогла бы расслышать свист, с которым рыбий хвост рассекает воздух. Я изо всех сил старалась сдержать восторг, но это было невозможно. Опьяненная и потрясенная, я скользила по мозаике, словно по волнам. Только позже я сообразила, что еврей Ирод Антипа нарушил вторую заповедь с таким нахальством, от которого у меня перехватило дыхание. Он сотворил целое море кумиров. Отец однажды обронил, что наш тетрарх учился в Риме и провел там годы, утоляя жажду прекрасного этим городом. Теперь тетрарх подражал тому миру в своем дворце, сделав его тайным святилищем Рима, который простому набожному еврею никогда не доведется увидеть.
Рядом со мной из ниоткуда возникла мать:
— Ты будешь дожидаться церемонии в отдельных покоях. Нафанаил не должен тебя видеть, пока не придет время. Это недолго.
Она взмахнула рукой, и седовласая служанка повела меня за собой. Мы прошли вдоль портика, мимо крыла, в котором располагались римские бани, и поднялись по лестнице на второй этаж, в спальню, где не было ни фресок, ни мозаик. Она была отделана золотистыми панелями из терпентинного дерева.
— Итак, вот и агнец на заклание пожаловал, — произнес чей-то голос по-гречески.
Я обернулась. Рядом с большой кроватью, застеленной шелковыми покрывалами переливающихся цветов, стояла смуглая, похожая на призрак женщина. Ее черные волосы струились по спине, словно пролитые чернила. Должно быть, Фазелис, жена Антипы. Всей Галилее и Перее было известно, что ее отец, Арета, царь набатеев, вступил в сговор с отцом Ирода Антипы, чтобы устроить брак детей и таким образом положить конец приграничным стычкам.
По слухам, Фазелис, которой тогда едва сравнялось тринадцать, порезала себе руки и проплакала три дня и три ночи, узнав, какая судьба ее ждет.
Ее присутствие на мгновение лишило меня дара речи. От алого платья и золотой накидки захватывало дух, и в то же время мне стало жаль Фазелис, игрушку в руках двух мужчин.
— Ты не говоришь по-гречески или просто слишком робка, чтобы отвечать мне? — В тоне слышалась насмешка, словно я забавляла ее.
Ее слова ударили меня, словно пощечина, и я пришла в себя.
Чувство потери и гнев поднялись во мне. Мне хотелось прокричать ей в лицо, что я помолвлена с человеком, которого презираю, и он платит мне той же монетой. Я едва могу надеяться на встречу с человеком, которого люблю. Я не знаю, что стало с моим братом. Моя жизнь принадлежит словам, однако же мои истории похоронены в земле. Мое сердце ноет, словно выбранные пшеничные плевелы, а она говорит со мной, будто я слабая или глупая.
Пусть она супруга тетрарха, мне все равно.
— Я не агнец! — пророкотала я.
Всполох пламени мелькнул в ее глазах.
— Вижу.
— Ты говоришь с такой снисходительностью, будто между нами есть разница.
— Просвети меня. Пожалуйста. Почему же между нами нет разницы? — Она опять насмехалась надо мной.
— Тебя выдали замуж силком точно так же, как теперь и меня. Разве наши отцы не воспользовались нами в своих корыстных интересах? Мы обе товар, которым можно торговать.
Она подошла ко мне в ароматном облаке нарда и корицы. Волосы у нее развевались, бедра покачивались. Я вспомнила рассказ матери о том завораживающем танце, который Фазелис исполняла, чтобы потешить гостей. Как бы мне хотелось посмотреть на него! Я испугалась, что она собирается дать мне пощечину за дерзость, однако заметила, что взгляд царевны смягчился.
— Когда я в последний раз виделась с отцом семнадцать лет назад, он горько плакал, умоляя простить его за то, что посылает меня в эту пустыню. Он уверял, что им двигали благородные побуждения, но я плюнула на пол перед ним. Никогда не прощу, что он любил свое царство больше, чем дочь. Он сосватал меня за шакала.
Тут я поняла, чем мы отличаемся: отец Фазелис выторговал за нее мир для своего народа. Мой променял дочь на кусок земли для себя.
Она улыбнулась, и на этот раз без издевки.
— Будем друзьями, — сказала она, беря меня за руку. — Не из-за наших отцов или общего несчастья. Будем друзьями, потому что ни ты, ни я не агнец. — Она наклонилась к самому моему уху: — Когда твой жених станет повторять слова благословения, не смотри на него. Не смотри на отца. Загляни в себя.
В тусклом свете факелов мы стояли посреди глади мозаичного моря — я, мои родители, Йолта, Ирод Антипа, Фазелис, рабби Шимон бар-Йохай, Нафанаил, его сестра Зофер и по меньшей мере две дюжины других причудливо причесанных людей, чьих имен я не знала, да и не очень-то хотела знать. Подошвы моих сандалий попирали чешуйчатую спину свирепого морского дракона.
Я никогда не видела Антипу вблизи. Он выглядел ровесником отца, но был более грузен, с выпирающим животом. Умащенные маслом волосы закрывали ему уши, выглядывая из-под нелепой короны, напоминающей перевернутый вверх дном позолоченный котелок. Мочки ушей оттягивали серебряные кольца разного размера, некоторые очень большие. Глаза у него были крошечные, словно финиковые косточки, слишком маленькие для такого лица. Я нашла его отвратительным.
Старый раввин прочел из Торы: «Нехорошо быть человеку одному», а потом произнес слова обряда:
Негоже человеку быть одному.
Негоже человеку без жены вести хозяйство.
У человека без жены да не будет потомства.
Негоже человеку быть без жены, хозяйства и потомства, ибо он нарушает завет Господа.
Долг человека — жениться.
Раввин говорил устало и формально. Я не смотрела на него.
Отец огласил брачный контракт, за этим последовала символическая выплата выкупа за невесту, который перешел из рук Нафанаила в отцовские. Я не смотрела на них.
— Подтверждаешь ли ты непорочность твоей дочери? — спросил раввин.
Я резко вскинула голову. Интересно, начнут ли они теперь обсуждать розовые с коричневым складки кожи у меня в промежности? Нафанаил ухмыльнулся, предвещая бедствия, которые поджидали меня в спальне. Отец помазал раввина елеем в знак моей чистоты. Я наблюдала за происходящим. Мне хотелось, чтобы они увидели презрение, разлитое на моем лице.
Не могу описать, как выглядел Нафанаил, когда читал благословение жениха, потому что не удостоила его даже взглядом. Я не сводила глаз с мозаики, представляя себя где-то очень глубоко под водой. «Я не агнец. Не агнец…»
В пиршественном зале Ирод Антипа удобно устроился на роскошном ложе, подперев голову левой ладонью. Остальные выжидали, гадая, кто же займет место по левую и правую руку от него у центрального стола триклиния, а кого поведут к унылым и тесным скамьям, расставленным у дальних концов других столов. Место в пиршественном зале служило единственным и самым верным мерилом благосклонности тетрарха. Всех женщин, в том числе и Фазелис, собрали за отдельным столом, который находился в самом конце зала, даже дальше, чем столы горемык и неудачников. Тем, кому фортуна не улыбнулась, — впрочем, как и нам, женщинам, — подавали более грубые блюда и менее изысканные вина.
Отцу обычно доставалось почетное место справа от Ирода. Он часто хвалился этим, хотя куда реже, чем мать, которая, видно, считала, что разделяет с мужем славу и могущество. Я взглянула на отца, стоявшего рядом с Нафанаилом. Он ждал приглашения, раздуваясь от спеси. И почему он так уверен в себе? Его сын примкнул к врагам Антипы и совершил публичный акт измены. Весь город судачил о выходках Иуды, и мне с трудом верилось, что они остались совершенно незамеченными тетрархом. Конечно же, нет. Отец отвечает за грехи сына точно так же, как сын — за грехи отца. Разве не Антипа приказал однажды своему солдату отрубить руку человеку, чьего сына уличили в воровстве? Неужели мой отец действительно считал, что в его случае последствий не будет?
Меня поражало, что Иудино бунтарство до сих пор никак не сказалось на карьере отца. Однако теперь мне пришло в голову, что тетрарх выжидает, собираясь нанести удар в самый неожиданный момент, чтобы сильнее унизить отца. Лицо матери исказилось от беспокойства, и я поняла, что мы думаем об одном и том же.
Мы наблюдали за гостями, которых одного за другим провожали к столам, пока лишь четыре места не остались свободными: два вожделенных — рядом с Антипой и два позорных — в самом конце зала. Лишь четверо гостей все еще ждали приглашения: отец, Нафанаил и двое незнакомых мне мужчин. На лбах у них выступили бисеринки пота. Отец, однако же, не выказывал ни малейших признаков тревоги.
Антипа кивком велел Хузе, своему домоправителю, проводить отца и Нафанаила на почетные места. Нафанаил стиснул руку отца, таким образом подтверждая заключенный ими союз. Отец по-прежнему обладал властью. Их договору ничто не угрожало. Я повернулась к Йолте и увидела, что она нахмурилась.
Женщины приступили к еде. Они болтали и хохотали, запрокинув голову, но у меня не было ни аппетита, ни желания веселиться. Трое музыкантов играли один на флейте, другой на цимбалах, а третий на лире. Перед ними извивалась босоногая танцовщица, моя ровесница, выделывая всевозможные па, а ее шоколадные груди торчали, словно шляпки грибов из земли.
«Прошу вас, силы небесные, не благоприятствовать моему обручению. Пусть оно будет расстроено любым способом, который изберет Господь. Избавьте меня от Нафанаила бен-Ханании. Да будет так».
Написанное мной проклятие обрело голос, который повторял его снова и снова внутри меня. Но я уже не верила, что Господь услышит меня.
Антипа с трудом поднялся со своего ложа. Музыка стихла, смолкли голоса. Отец чуть заметно ухмыльнулся.
Хуза позвонил в маленький медный колокольчик. Раздался голос тетрарха:
— Да будет вам известно, что мой советник и главный писец Матфей неутомим в поисках моих врагов. Сегодня он передал мне двух зелотов, самых закоренелых мятежников, замешанных в преступлениях против меня и Рима.
Он повернулся, вскинул руку в театральном жесте и указал в сторону двери, заставив всех присутствующих устремить взоры в том же направлении. Перед нами стоял Иуда. Он был обнажен по пояс, ссадины от хлыста покрылись запекшейся коркой. Руки у него были связаны. Вокруг пояса вилась веревка, к другому концу которой был привязан еще один человек с совершенно бешеными глазами. Симон бар-Гиора, догадалась я.
Я вскочила, и брат повернулся ко мне, одними губами позвав: «Сестричка».
Я рванулась к нему, но Йолта перехватила мою руку, вынуждая опуститься на место.
— Ты ничем не поможешь, только навлечешь на себя неприятности, — шепнула она мне.
— Вот они, враги Ирода Антипы! — крикнул Хуза.
Солдат ввел спотыкающихся бунтовщиков в зал. По всей видимости, зрелище должно было нас позабавить. Пленников протащили по всему пиршественному залу под аккомпанемент рыданий моей матери. Мужчины осыпали мятежников оскорблениями. Я положила руки на колени и сосредоточенно уставилась на них.
Зазвонил колокольчик. Шествие остановилось. Антипа развернул свиток, написанный, вероятно, рукой моего отца, и прочел:
— Сегодня, девятнадцатого числа месяца мархешвана, я, Ирод Антипа, тетрарх Галилеи и Переи, приговариваю предателя Симон бар-Гиору к казни мечом, а Иуду бен-Матфея, повинного в тех же преступлениях, — к заключению под стражу в крепости Махерон в Перее, сохранив ему жизнь в знак особой милости к его отцу, Матфею.
«А ведь отец поступил не так уж чудовищно, отдав Иуду в руки Антипы, — пронеслось у меня в голове. — Он хотел спасти сына от неминуемой смерти». Но на самом деле все было совсем не так, и я сама это знала.
Мать повалилась на стол, словно небрежно сброшенный плащ, ее коса угодила в чашу с засахаренным миндалем. Перед тем, как Иуду увели, я бросила на него взгляд, гадая, доведется ли нам свидеться вновь.
На Сепфорис обрушилась лихорадка. Сошла с небес, накрыла невидимой пеленой, сокрушая неправедных. Говорят, Господь всегда карает свой народ, насылая то чуму, то горячку, поражая то проказой, то параличом, то фурункулами. Но разве возможно, чтобы болезнь не тронула отца и обрушилась на Йолту?
Мы с Лави протирали ей лицо прохладной водой, умащивали маслами руки, смазывали губы галаадским бальзамом. Однажды ночью в бреду она села в постели, прижала меня к себе и несколько раз повторила: «Хая, Хая».
— Это я, Ана, — ответила я, но тетя лишь погладила меня по щеке и опять назвала Хаей. Хая значит жизнь, и я решила, что всему виной лихорадка, из-за нее Йолта просит жизнь не покидать ее, или она попросту приняла меня за кого-то другого. Я не придала серьезного значения этому случаю, однако сохранила его в памяти.
Вся жизнь в городе остановилась, словно ладонь сжалась в кулак. Отец не отваживался ходить во дворец. Мать сидела у себя. Шифра нацепила ожерелье из иссопа, Лави же носил на поясе талисман из львиной шерсти. Днем и ночью я взбиралась на крышу, чтобы поглядеть на звезды и на дождь, послушать пение птиц. Я видела, как несут по улице мертвые тела, которым суждено было лежать запечатанными в пещерах за городом, пока плоть не сойдет с костей и их не соберут в оссуарий.
«Не гневи Господа», — предостерегала мать. Можно подумать, Господь, заметив меня на крыше, вспомнит о моих проступках и поразит болезнью. Часть меня почти желала этого. Горе и чувство вины, которые охватывали меня при мысли об Иуде, были так велики, что иногда я задумывалась, не желанием ли подхватить лихорадку и умереть, лишь бы избавиться от душевной боли, вызваны мои вылазки на крышу. На следующий день после моего ужасного обручения брата отправили в Махерон. Отец объявил об этом за вечерней трапезой, запретив произносить имя Иуды в нашем доме.
Родители объявили друг другу войну, не обменявшись ни единым словом. Всякий раз, когда отец выходил из комнаты, мать подскакивала к порогу и плевала туда, где секундой ранее была его нога. Она верила, что болезнь станет возмездием Антипе и отцу. Ждала, что Господь поразит их насмерть. Но так и не дождалась.
Однажды днем в нашу дверь постучал нарочный. Мы только собрались в парадном зале и приступили к обеду, который теперь состоял из сушеной рыбы и хлеба, потому что мать запретила Шифре и Лави ходить на рынок. Конечно же, не могло быть и речи о том, чтобы впустить постороннего в дом. Лави велели выслушать сообщение у дверей. По возвращении он бросил короткий взгляд в мою сторону, но я не поняла, что он хотел мне сказать.
— Ну, что еще? — спросила мать.
— Новости из дома Нафанаила бен-Ханании. Он пал жертвой лихорадки.
Сердце у меня заколотилось. Затем нахлынула волна облегчения, смешанного с надеждой и радостью. Я опустила голову и уставилась себе на колени, так как боялась расплыться в улыбке и выдать свои чувства.
Покосившись в сторону матери, я увидела, что она оперлась локтями о треножник и зарылась лицом в ладони.
Отец побледнел, лицо у него стало мрачным. Я бросила заговорщический взгляд в сторону Йолты, встала, поднялась к себе и закрыла дверь. Только чувство вины помешало мне пуститься в пляс от счастья.
Когда через две недели тот же посыльный прибыл с новостью, что Нафанаил выжил, я зарыдала, уткнувшись лицом в подушку.
С того самого разговора с тетей, который заронил в мою душу сомнение, пошатнулась моя прежняя вера. Меня одолевали всевозможные вопросы. Вмешался ли Господь, пощадив Нафанаила, чтобы я все-таки сочеталась с ним браком, или своим исцелением бен-Ханания обязан удаче и крепкому организму? Взаправду ли Господь наслал горячку на тетю, чтобы наказать ее, как утверждала моя мать? Означает ли выздоровление Йолты, что она раскаялась? А еще Иуда — неужто он заключен в тюрьму Иродом Антипой по воле Господней? И почему Господь не уберег Тавифу?
Я не могла больше верить в Господа карающего и спасающего.
В девять лет мне открылось тайное имя Бога: «Я есмь Тот, кто Я есмь». Тогда я решила, что никогда еще не слышала имени более истинного, более чудесного. Когда отец поймал меня за тем, что я произношу эти слова вслух, он схватил меня и плечи и встряхнул, запретив повторять имя Господа, потому что оно слишком священно, чтобы слетать с чьих-то губ. Однако же я не перестала думать об этом, и в те дни, когда я задавалась вопросом о природе божественного, я по многу раз выговаривала его: «Я есмь Тот, кто Я есмь».
Фазелис позвала меня во дворец четвертого дня месяца тебета, не подозревая, что на это число приходится пятнадцатая годовщина моего рождения. Было еще далеко до полудня, когда у наших ворот показался солдат с посланием, написанным по-гречески на пластине из слоновой кости, выточенной так тонко, что она напоминала молочную пенку. Я никогда раньше не видела записи на слоновой кости. Я взяла пластину в руки. Свет дрожал на черных буквах, на каждом превосходно и точно выведенном слове, и я почувствовала, что меня одолевает прежнее желание: ах, вот бы писать снова… и на такой табличке!
4-го числа месяца тебета
Ана, надеюсь, ты пережила долгие и горестные недели лихорадки и заточения. Приглашаю тебя во дворец. Если ты сочтешь путешествие безопасным, оставь сегодня свою клетку ради моей. Мы проведем время в римских банях и возобновим наше знакомство.
Я вздрогнула. «Оставь свою клетку». С тех пор, как болезнь впервые появилась в городе, прошло полтора месяца. Только вчера молва донесла весть о ребенке, который заразился совсем недавно, однако лихорадка, по всей видимости, отступала. Похоронные процессии практически сошли на нет, открылся рынок, отец вернулся к работе, а Йолта, хоть и не вполне окрепшая, уже вставала с постели.
Была пятница, вечером начинался Шаббат, однако мать, не скрывая зависти, разрешила мне отправиться во дворец.
При свете дня мозаика на полу большого зала, изображающая морских существ, выглядела даже более великолепной. Иоанна, седовласая служанка Фазелис, оставила меня разглядывать пол, сама же отправилась на поиски госпожи. У меня снова возникло ощущение, что я стою на спинах рыб, а под ногами перекатываются волны, в то время как мир уносится в даль, недоступную моим глазам.
— Страсть моего мужа к римским мозаикам не имеет ни начала, ни конца, — раздался голос Фазелис.
Я не заметила, как она вошла. Я разгладила складки бледно-желтой туники и дотронулась до янтарной бусины на шее, вновь пораженная видом Фазелис. На ней было блестящее голубое платье, лоб украшала нитка жемчуга. Ногти на ногах были выкрашены кипером[10].
— Красиво, — сказала я, скользнув взглядом по волнам под ногами.
— Скоро у нас не останется ни одной плитки без изображения животного, птицы или рыбы.
— А тетрарха не беспокоит, что он нарушает еврейский закон, который запрещает подобные картины?
Не знаю, что заставило меня заговорить об этом. Возможно, дело было в страхе, который я испытала, нарисовав себя на дне чаши для заклинаний. Так или иначе, вопрос я задала необдуманно.
В ответ царевна рассмеялась высоким, щебечущим смехом.
— Это обеспокоит его только в том случае, если его поймают. Хоть Антипа и еврей, еврейские обычаи мало его заботят. Его влечет Рим.
— А ты? Тебе не страшно за него?
— Даже если толпа зелотов протащит моего мужа по улицам за нарушение закона, это ни капли меня не взволнует, покуда мозаики останутся в неприкосновенности. Я тоже нахожу их красивыми. И буду скучать по ним больше, чем по Антипе.
Ее глаза полыхнули огнем. Я попыталась прочесть, что написано на лице Фазелис. Под легким безразличием и беззаботностью, с которой она отрекалась от мужа, скрывалось страдание.
— Даже когда город горел в лихорадке, а подданные умирали, он заказал новую мозаику. Она будет еще более вызывающей, чем остальные. Мастер и сам боится браться за работу, — продолжала она.
— На ней будет изображение человека? — Ничего другого, что могло бы вызвать такое смятение, мне в голову не пришло.
— Лицо. Там будет лицо женщины, — улыбнулась Фазелис.
Мы спустились вниз к портику, потом — к баням. Слегка потянуло сыростью, запахло влажным камнем и ароматическими маслами.
— Ты уже бывала в римских банях? — спросила Фазелис.
Я отрицательно покачала головой.
— Я прихожу сюда каждую неделю, — продолжала она. — Это сложный, требующий времени ритуал. Говорят, римляне не отказывают себе в удовольствии посещать термы ежедневно. Если так, то, интересно, как у них нашлось время завоевать мир?
В раздевальне мы разделись донага, оставшись в одних полотенцах, и я последовала за Фазелис в тепидарий, где воздух мерцал от света ламп, расставленных в высоких нишах. Перво-наперво мы окунулись в бассейн с прохладной водой, затем улеглись на каменные столы, и две служанки принялись охаживать нас по рукам и ногам ветками оливы, втирать в спины масло, мять наши тела, словно они месили тесто. От этих странных манипуляций моя душа покинула тело и, вспорхнув, уселась на небольшой выступ прямо у меня над головой, где ее не мучили ни страхи, ни тревоги.
Однако в следующем зале блаженство закончилось. Влажный горячий воздух кальдария был так густ, что я с трудом дышала. Нас поджидали мучения геенны огненной. Я опустилась на твердый, скользкий пол, вцепилась в полотенце и принялась раскачиваться взад и вперед, чтобы не лишиться чувств. Обнаженная Фазелис тем временем безмятежно шла сквозь мглу. Ее волосы спускались ниже колен, полные груди напоминали спелые мускусные дыни. Мое собственное тело, хотя мне уже сравнялось пятнадцать, все еще оставалось по-мальчишечьи худым, а груди напоминали две коричневые смоквы. В висках у меня стучало, живот скрутило. Не знаю, сколько времени я терпела эту муку, но избавление показалось мне раем.
Сводчатые стены самого просторного помещения бань, фригидария, прорезали широкие арки, тут и там были устроены ниши, по бокам которых вытянулись колонны с узором из виноградных лоз. Я сбросила полотенце и нырнула в прохладную воду, затем устроилась поудобнее на скамье, которая шла по периметру зала, и принялась за зерна граната, лениво запивая их водой.
— Вот тут Антипа и собирается поместить новую мозаику. — Фазелис указала на плитки в центре зала.
— Здесь? Во фригидарии?
— Это помещение скрыто от посторонних глаз, и во дворце не найдется уголка, который муж любил бы сильнее. Когда Антипа развлекает Анния, римского префекта, они проводят здесь все свое время за делами. Помимо прочего.
Судя по тону, в последнем слове скрывался некий особый смысл, но прочему-то он ускользнул от меня.
— Не понимаю, зачем ему тут изображение женского лица. По-моему, рыбы подошли бы куда больше.
— Ах, Ана! — Губы царевны тронула легкая усмешка. — Ты еще молода и неопытна, тебе ли знать желания мужчин. Да, здесь они обсуждают важные вопросы, это верно, однако же не отказывают себе и в других… удовольствиях. Спрашиваешь, зачем им женское лицо? Потому что они мужчины.
Я вспомнила о Тавифе. Я была не так наивна в отношении мужчин, как считала Фазелис.
В нише позади нас что-то зашуршало. Звякнули браслеты. Затем раздался низкий, гортанный смех.
— Так ты шпионил за нами! — воскликнула Фазелис. Ее глаза смотрели поверх моего плеча, и я обернулась, хватая полотенце.
Из-за арки вышел Ирод Антипа. Он сосредоточенно рассматривал меня — сначала лицо, потом обнаженные плечи, затем его взгляд скользнул по краю полотенца, которое едва прикрывало бедра. Я сглотнула, пытаясь подавить страх и отвращение.
Фазелис даже не подумала прикрыться.
— Иногда он наблюдает за тем, как я купаюсь, — объяснила она мне. — Нужно было предупредить тебя.
Похотливый старикашка. Видел ли он меня, когда я, голая, выходила из бассейна в каплях воды?
На лице тетрарха промелькнула тень узнавания.
— Ты дочь Матфея, которая обручилась с Нафанаилом бен-Хананией. Без одежды я не сразу вспомнил тебя. — Он шагнул ко мне. — Посмотри на это лицо, — заговорил он, обращаясь к Фазелис, словно я была изваянием, предназначенным для созерцания и обсуждения.
— Оставь ее, — бросила Фазелис.
— Само совершенство: большие, широко посаженные глаза, высокие скулы, пухлые щеки. А рот… никогда не видел ничего красивее. — Он подошел ближе и большим пальцем обвел мою нижнюю губу.
Я свирепо уставилась на него. «Чтоб ты охромел, ослеп, оглох, онемел и лишился мужской силы».
Палец скользнул по щеке, пополз вниз к шее. А если я сбегу, что тогда? Пошлет ли он за мной солдат? И решится ли на что-нибудь похуже простого поглаживания по лицу? Я замерла: если вытерплю, возможно, он от меня отстанет.
— Будешь позировать моему художнику, он сделает набросок твоего лица.
— Хочешь изобразить ее лицо на мозаике? — спросила Фазелис, оборачиваясь тканью.
— Да, — подтвердил Антипа. Юное и чистое. То что надо.
— Я не позволю изобразить себя на мозаике. — Мои глаза встретились с его крысиными глазками.
— Не позволишь? Я твой тетрарх. Однажды меня назовут царем, как прежде — моего отца. Я заставлю тебя, если пожелаю.
Фазелис встала между нами.
— Принудив ее, ты оскорбишь ее отца и жениха. Решать тебе. Тетрарх ты.
Было видно, что она умеет справляться с его капризами.
Тетрарх стиснул ладони, словно обдумывая ее слова. Пока длилась короткая пауза, я размышляла, следует ли мне предъявить себя миру не с помощью писаний, но в кусочках битого стекла и мрамора. Могло ли видение, в котором мне явился образ моего лица на диске крошечного солнца, относиться к мозаике во дворце Антипы?
Я ухватилась за край скамьи, и тут в голову мне пришла идея. Не раздумывая о возможных последствиях, об опасностях, которые могли подстерегать меня в будущем, я вздохнула и сказала:
— Мое лицо будет на мозаике, но при одном условии. Вы должны освободить моего брата, Иуду.
Антипа захохотал, а Фазелис опустила подбородок, пряча улыбку.
— По-твоему, я должен отпустить преступника, который участвовал в заговоре против меня, из одного лишь удовольствия лицезреть твой образ на полу моих бань? — поинтересовался тетрарх.
— Да, — усмехнулась я в ответ. — Брат будет благодарен и прекратит мятеж. Родители станут благословлять тебя, народ назовет тебя милосердным.
Последние слова попали в самую точку. Тетрарха презирали его же люди, а он жаждал титула царя иудейского, который принадлежал его отцу, правителю Галилеи, Переи и всей Иудеи. Антипа пережил горькое разочарование, когда отец разделил царство между тремя сыновьями, причем ему досталась меньшая часть. Не снискав отцовского благоволения, Антипа днями напролет искал одобрения Рима и любви своего народа. Однако не получил ни того, ни другого.
— Возможно, она права, Антипа, — заметила Фазелис. — Подумай об этом. Можно ведь сказать, что твое милосердие — знак благоволения к жителям Галилеи. Это может расположить их сердца к тебе. Они станут осыпать тебя похвалами.
От матери я научилась искусству обмана. Я скрывала наступление зрелости, прятала чашу для заклинаний, зарыла свои записи, придумывала поводы, чтобы встретиться с Иисусом в пещере, но именно отец надоумил меня, как заключить презренную сделку.
— Освободить мятежника было бы великодушным поступком с моей стороны, — закивал Антипа, соглашаясь. — Неожиданным и даже ошеломляющим жестом, что привлечет ко мне еще больше внимания. Я объявлю об этом в первый день недели. — Он повернулся ко мне: — А на следующий день ты начнешь позировать.
— Я начну, когда увижу Иуду собственными глазами, и только тогда.
Иуду доставили к нашим дверям через двенадцать дней после моего визита во дворец. Он был изможден и грязен, немытые волосы спутаны, живот ввалился, рубцы от ударов плетью загноились. Левый глаз так заплыл, что осталась лишь щелочка, но в правом горело пламя, которого раньше я не замечала. Мать бросилась к нему с причитаниями. Отец стоял поодаль, скрестив руки на груди. Я подождала, пока мать вдоволь наглядится на Иуду, и взяла его за руку.
— Брат, — сказала я.
— Ты должен благодарить сестру за свое освобождение, — подхватила мать.
Мне ничего не оставалось, кроме как посвятить родителей в свой план: я не сомневалась, что Антипа заговорит об этом с отцом. Но Иуде знать о моем вмешательстве было не обязательно. Я умоляла родителей сохранить все в секрете от него.
Мое соглашение с Антипой оставило отца довольно равнодушным — он хотел лишь порадовать тетрарха, но мать, как и следовало ожидать, ликовала. И только Йолта, милая Йолта, расцеловала меня в обе щеки.
— Я боюсь за тебя, дитя, — заговорила она, выказывая признаки некоторого беспокойства. — Будь осторожна с Антипой. Он опасен. Никому не проболтайся о мозаике. Дело может обернуться против тебя.
Пока мать излагала эту причудливую историю. Иуда сверлил меня здоровым глазом, то и дело щурясь.
— Твое лицо поместят на полу римских бань, чтобы Ирод Антипа и его приспешники могли ухмыляться, глазея на тебя? — спросил он. — Лучше бы ты оставила меня гнить в Махероне.
На следующий день Ирод Антипа прислал за мной.
Меня усадили на низенький трехногий стул в фригидарии. С помощью шнура и колышка мастер очертил большой круг, по крайней мере три двойных римских шага[11] в диаметре, а затем принялся делать набросок моего лица на полу тонко оточенным угольным стержнем. Он стоял на коленях, сгорбив спину и старательно работая над рисунком. Иногда он стирал линии и начинал все сначала. Мастер выговаривал мне, когда я начинала шевелиться, вздыхала или закатывала глаза. Позади него подмастерья дробили стеклянные диски, превращая их в разноцветные тессеры[12] с ровными гранями — красные, коричневые, золотистые и белые, каждый размером с ноготь большого пальца младенца.
Художник был молод, но я видела его талант. По краю мозаики он пустил орнамент из переплетенных листьев, среди которых можно было разглядеть плоды граната. Рассматривая свою работу, он отодвигался и склонял голову набок, так что щека почти касалась плеча. Когда он рисовал мое лицо, то тоже поворачивал голову, но чуть-чуть. Он набросал гирлянду из листьев у меня в волосах и добавил жемчужные серьги, которых на самом деле не было. Тень улыбки играла у меня на губах, а в глазах появился едва уловимый намек на чувственность.
Мастер работал три дня, а я сидела час за часом, пока вокруг нас раздавался бесконечный перестук молотков. На четвертый день отправили слугу сообщить Ироду Антипе, что набросок завершен. Когда тетрарх прибыл осмотреть работу, молотки замолчали. Подмастерья прижались к стене. Художник весь в поту нервно ожидал приговора. Антипа сцепил пальцы за спиной и обошел рисунок, переводя взгляд с пола на меня, словно сравнивая изображение с оригиналом.
— Ты точно уловил сходство, — сказал он мастеру. Потом шагнул к стулу, где я сидела, и навис надо мной. На лице у тетрарха появилось дикое, пугающее выражение. Он крепко сжал мне грудь ладонью и заявил: — Красота твоего лица заставляет забыть о том, что у тебя нет груди.
Я смотрела на Антипу, на его грузную фигуру, на похоть в глазах, хотя ярость застилала мне взгляд белой пеленой, от которой я почти утратила зрение. Потом я вскочила, взмахнув руками. И отпихнула его. Затем еще раз. Реакция спонтанная, но не случайная. Еще когда рука Антипы потянулась ко мне с явным намерением схватить, когда чуть заметный холмик вокруг соска скрутила боль, я сказала себе, что не стану сидеть, уговаривая себя сжаться и затаиться, как в тот день, когда тетрарх провел большим пальцем мне по губам.
Я толкнула его в третий раз. Он даже не шелохнулся. Я решила, что сейчас он меня ударит. Вместо этого Ирод Антипа улыбнулся, обнажив острые зубы.
— Да ты драчунья. — Он наклонился ко мне: — Мне такие нравятся. Особенно в моей постели.
Тетрарх зашагал прочь. Поначалу никто не проронил ни звука, а затем работники разом выдохнули и начали перешептываться. Художник с облегчением объявил, что больше я ему не понадоблюсь.
Теперь они выложат яркие тессеры на гипсовой основе, увековечив меня в мозаике, которую я надеялась никогда не увидеть. Фазелис была добра ко мне, и мне будет ее не хватать, но во дворец я поклялась больше не возвращаться.
Когда я уходила, Иоанна поджидала меня в парадном зале:
— Фазелис хочет видеть тебя.
Я направилась в покои царевны, радуясь возможности попрощаться с подругой. Она полулежала на диване перед низким столиком, забавляясь игрой в кости.
— Я распорядилась, чтобы нам накрыли перекусить в саду, — сказала она.
Я колебалась. Мне хотелось держаться как можно дальше от Ирода Антипы.
— Только нам двоим?
Она словно прочла мои мысли:
— Не бойся, Антипа счел бы ниже своего достоинства есть вместе с женщинами.
Я не была так уж уверена в этом, особенно если у него появлялась возможность пощипать девичью грудь, но я приняла радушное приглашение Фазелис, не желая ее обидеть.
Сад представлял собой открытую галерею, засаженную кедрами, вавилонскими ивами и кустами можжевельника, перемежаемыми розовыми цветами. Мы возлежали на диванах, макали хлеб в общие миски, и я пила при ярком свете дня. После стольких часов, проведенных в темном фригидариуме, такая перемена даже улучшила мне настроение.
— Освобождение Иуды, о котором объявил Ирод Антипа, слегка повысило его популярность, — начала Фазелис. — Он даже сохранил жизнь Симону бар-Гиоре, хоть и держит его в заточении. По крайней мере, теперь подданные меньше плюются, заслышав имя тетрарха.
Царевна рассмеялась, и я подумала, что очень приятно видеть, как она потешается над своими же злыми шутками.
— Однако римляне, — продолжала она, — не выказали радости. Анний послал легата из Кесарии выразить неодобрение. Я подслушала, как Антипа пытался втолковать посланнику, что такие жесты время от времени необходимы, дабы держать чернь в узде. Муж заверил Анния, что Иуда больше не представляет угрозы.
Мне не хотелось думать ни об Антипе, ни об Иуде. С самого своего возвращения брат проводил время вдали от меня, залечивая раны и набираясь сил. Он не сказал мне ни слова с тех пор, как узнал о мозаике.
— Но мы ведь обе знаем, — добавила Фазелис, — что Иуда сейчас представляет куда большую угрозу, чем раньше.
— Да, — согласилась я. — Гораздо большую.
Я смотрела, как белый ибис ковыряет землю, и думала о белой пластине из слоновой кости, которую царевна прислала мне, и о ее смелом, изысканном почерке.
— Помнишь приглашение, в котором ты просила меня покинуть мою клетку и войти в твою? Ни разу не видела таблички красивее.
— А, из слоновой кости. В Галилее других таких не сыщешь.
— Где ты ее достала?
— Несколько месяцев назад Тиберий отправил посылку с табличками Антипе. Я взяла одну.
— Ты сама написала приглашение?
— Удивлена, что я умею писать?
— Меня удивил стиль письма. Где ты такому научились?
— Попав в Галилею, я говорила лишь по-арабски, не могла ни читать, ни писать. Меня терзала тоска по отцу, хотя он сам отправил меня сюда. Я постоянно думала о возвращении. И решила учиться греческому языку, чтобы можно было отправлять послания. Меня наставлял твой отец.
Отец. Это открытие поразило меня.
— Тебя тоже он научил? — поинтересовалась она.
— Нет. Но время от времени он приносил мне чернила и папирус.
Звучало это жалко. Мне хотелось верить, что именно уроки с Фазелис заставили отца благосклонно отнестись к моему желанию выучиться грамоте, что благодаря им он уступил моим мольбам, невзирая на неодобрение матери, что как раз поэтому нанял Тита заниматься со мной, но все же зависть, которая поднялась из давно забытых глубин, мне подавить не удалось.
А потом, словно по волшебству, в галерее появился отец. Прихрамывая, он направился к нам. Он волочил ноги, словно на них были кандалы, и не поднимал взгляда. Фазелис уставилась на него. Что-то было не так. Я выпрямилась, ожидая объяснений.
— Позволено ли мне говорить прямо? — спросил он Фазелис.
Когда та утвердительно кивнула, отец опустился на диван рядом со мной, кряхтя, словно старик, и вблизи я заметила у него на лице не только печаль, но и тихую ярость. Его будто ограбили, отняли самое дорогое.
— Нафанаил оправился от лихорадки, — заговорил он, — но она подорвала его силы. Я должен сообщить тебе, Ана, что твой жених умер сегодня во время прогулки по своей финиковой роще.
Я молчала.
— Мне известно, что помолвка была для тебя тяжким бременем, — продолжал отец. — Но теперь твое положение ухудшилось. С тобой будут обращаться как с вдовой. — Он покачал головой. — На тебе стоит печать, которую придется носить всем нам.
Краем уха я услышала шелест крыльев и увидела, как ибис уносится вдаль.
После смерти Нафанаила мне пришлось надеть платье цвета пепла и ходить босиком. Мать то и дело посыпала мне голову пылью, кормила пресным хлебом и возмущалась, что я не оглашаю дом горькими воплями и не рву на себе одежду.
В пятнадцать лет я стала вдовой. Стала свободной. Свободна, свободна, свободна! Не стоять мне в отчаянии под хупой[13], с ужасом ожидая брачной ночи. Из-под моих бедер не вытащат простынь, не вынесут ее потом с торжеством, чтобы свидетели могли удостоверить мою чистоту. Зато, когда кончится семидневный траур, я выпрошу у отца разрешение вернуться к письму. Пойду в пещеру выкапывать чашу для заклинаний и мехи, набитые свитками.
По ночам, когда я лежала в постели, меня переполняли радостные предчувствия, и я смеялась, уткнувшись в подушку. Я уверяла себя, что смерть Нафанаила никак не связана с проклятием, выведенным моей рукой, но ликование то и дело оборачивалось приступом раскаяния. Я искренне упрекала себя за то, что радуюсь смерти мужа, однако же никогда бы не пожелала вернуть его к жизни.
О благословенное вдовство!
На похоронах, провожая тело Нафанаила к семейной усыпальнице, я шла рядом с его сестрой Зофер и двумя его дочерьми. За нами выступала толпа плакальщиц. Льняной саван неплотно обвивал тело покойного, и когда его поднесли ко входу в пещеру, край ткани зацепился за колючий куст. Стоило большого труда высвободить его. Нафанаил словно бы сопротивлялся погребению, и это показалось мне комичным. Я сжала губы, но все же не сдержала улыбку, и глаза дочери Нафанаила Марфы, годами немного моложе меня, сверкнули ненавистью.
Потом, во время поминальной трапезы, раскаиваясь, что не сумела скрыть свою радость, я сказала Марфе:
— Сочувствую твоей утрате. Ты лишилась отца.
— А вот ты не чувствуешь утраты. Хотя потеряла нареченного, — огрызнулась она в ответ и отошла от меня.
Я принялась за жареного ягненка, запивая его вином и нимало не заботясь о том, что нажила себе врага.
В первый день траура мать нашла у двери спальни табличку, строки на которой были выведены рукой Иуды. Прочесть написанное самой было матушке не под силу, поэтому, отыскав меня, она сунула мне послание:
— Что там говорится?
Я скользнула глазами по лаконичному тексту: «Я не могу больше оставаться в доме отца. Он не желает видеть меня здесь, а зелотам нужен вождь, пока Симон бар-Гиора в заключении. Я сделаю все, что смогу, чтобы поднять их дух. Прошу, не вини меня за отъезд. Я исполняю свой долг. Да пребудет с тобой мир, твой сын Иуда».
Внизу таблички, отдельно от остального, было приписано: «Ана, ты старалась ради меня изо всех сил. Остерегайся Ирода Антипу. Со смертью Нафанаила ты обретешь свободу».
Я прочла послание вслух, и мать ушла, оставив табличку у меня в руках.
В тот же день отправили восвояси прях и ткачих, которые последние две недели занимались моим приданым. Я смотрела, как мать складывает туники, накидку, сорочки, пояса и платки и убирает их в кедровый сундук, в котором когда-то хранились мои записи. Поверх прочего она положила свадебное платье. Прежде чем закрыть крышку, мать разгладила наряд обеими ладонями. Глаза у нее налились влагой, словно родники; нижняя губа дрожала. Но я не могла определить, вызвана ли ее печаль смертью Нафанаила или отъездом Иуды.
Я жалела о расставании с братом, но не испытывала страданий. Его уход не стал для меня неожиданностью, к тому же в записке Иуда помирился со мной. Я старалась ничем не выдать себя, но мать почувствовала, что я радуюсь смерти Нафанаила, увидела едва заметное сияние, исходившее от меня.
— Думаешь, ты избежала большого несчастья? — заговорила она. — А ведь твои беды только начинаются. Мало найдется мужчин, которые возьмут тебя в жены. Если вообще кто-нибудь найдется.
И это она считает бедой?
С самого известия о смерти Нафанаила она впала в такую скорбь, что я даже удивлялась, как это она не обрила голову и не вырядилась в мешковину. Отец тоже стал мрачным и отстраненным, но не из-за утраты друга, а из-за упущенной сделки и земли, которой ему никогда уже не владеть.
На мать же было жалко смотреть.
— Я знаю, что мужчины неохотно женятся на вдовах, но меня лишь с натяжкой можно считать таковой. Я осталась невестой, чей нареченный умер, вот и все.
Эти слова застали мать на коленях возле сундука. Она поднялась и приподняла одну бровь, что всегда служило плохим знаком.
— Даже о таких мужчины говорят: «Не готовь в котле, в котором побывал черпак соседа».
Я покраснела:
— Черпак Нафанаила никогда не бывал в моем котле!
— Вчера вечером во время похоронной трапезы родная дочь Нафанаила, Марфа, заявила, что ее отец ложился с тобой в их доме.
— Но это ложь.
Я не имела ничего против, если обрученные ложились вместе. Такое случалось довольно часто; некоторые мужчины даже утверждали, что имеют право переспать с женщиной, с которой они уже связаны по закону. Если что и было мне не по нраву, так это ложь.
Мать снисходительно рассмеялась. Смех вышел хриплым, низким.
— Если бы ты так не презирала Нафанаила, я бы поверила словам его дочери. Впрочем, это не имеет значения. Важно лишь то, во что верят другие. Твои прогулки по улицам и даже за городскими стенами не остались незамеченными. Твой отец поступил глупо, позволив тебе эти вылазки. Ты умудрялась улизнуть из дома даже в те дни, когда я посадила тебя под замок. Я сама слышала, как люди судачили о тебе. Жители Сепфориса неделями строили предположения, девственница ли ты еще, а теперь эта девчонка, Марфа, подлила масла в огонь.
— Пусть думают что хотят, — отмахнулась я в ответ.
Лицо матери вспыхнуло гневом, но потом пламя рассыпалось мелкими искрами. В угрюмом сумраке комнаты я увидела, как плечи у нее поникли, а веки опустились. Она показалась мне очень усталой.
— Не будь наивной, Ана. Вдовство и без того неприятно, а уж если тебя считают обесчещенной… — Обреченность и ужас оттого, что ей досталась безмужняя дочь, поглотили остаток фразы.
Мне вспомнился тот день, когда я встретила Иисуса в пещере: его мокрые волосы, усмешку на губах, жалкий кусок лепешки, который он предложил мне, его слова во время ливня. Внутри у меня что-то оборвалось. Кто знает, может, и он не возьмет меня теперь?
— Мужья могут быть отвратительными созданиями, — продолжала мать, — но без них не обойтись. Без их покровительства женщины легко становятся жертвами дурного обращения. Бывает, вдов даже изгоняют из дома. Тогда молодые предаются блуду, старые же нищенствуют. — Подобно трагику Софоклу, мать обладала живым воображением.
— Отец не прогонит меня, — возразила я. — Он ведь заботится об овдовевшей Йолте. Неужели ты допускаешь, что он не сделает того же для меня, своей дочери?
— Он не всегда будет с нами. Он тоже умрет, и что тогда станет с тобой? Ты не можешь наследовать ему.
— Если отец умрет, ты тоже будешь вдовой. Кто позаботится о тебе? Ведь и ты не сможешь наследовать ему.
— Попечение обо мне ляжет на плечи Иуды, — вздохнула она.
— По-твоему, он откажется обеспечить меня? Или Йолту?
— Сомневаюсь, что он сможет обеспечить любую из нас, — возразила мать. — Он только и делает, что ищет неприятностей. Кто знает, какими средствами он будет располагать? Твой неразумный отец отрекся от Иуды. Более того: записал свое отречение в особом документе. Значит, после смерти твоего отца этот дом и все, что в нем, перейдет к его брату Харану.
Мне потребовался лишь миг, чтобы осознать всю важность ее слов. Однажды Харан уже выгнал Йолту. Он без колебаний вышвырнет ее снова вместе со мной и матушкой. Волна страха накрыла меня. Наши жизни и судьбы находятся во власти мужчин. Проклятая жизнь, забытая Богом жизнь!
Краем глаза я заметила в дверях Йолту. Слышала ли она наш разговор? Мать тоже заметила ее и оставила нас одних. Когда тетя вошла в комнату, я взяла насмешливый тон: не хотела, чтобы она видела, насколько слова матери взволновали меня.
— Похоже, весь Сепфорис уподобился стае падальщиков, вынюхивающей, сохранилась ли моя девственность. По общему мнению, я ее лишилась. Теперь я мамзерит[14].
Мамзерим бывали всех видов. Так называли незаконнорожденных, блудниц, прелюбодеев, вступивших в связь без брака, воров, чернокнижников, побирушек, прокаженных, разведенных женщин, изгнанных из дома вдов, нечистых, нищих, одержимых бесами, не иудеев — всех, кого следовало избегать.
Йолта переплела свои пальцы с моими:
— Я уже много лет живу без мужа. Не буду обманывать тебя, дитя. Теперь твое существование переместится на куда более дальние задворки, чем прежде. Я и сама провела там всю свою жизнь. Я знаю, о какой неопределенности говорила Хадар. А после, когда Харан унаследует дом, над нашими судьбами нависнет угроза посерьезнее. Но мы выберемся, ты и я.
— Правда, тетя?
Она крепче стиснула мои пальцы.
— В тот день, когда ты встретила Нафанаила на рынке, ты вернулась домой опустошенная. В ту ночь я пришла к тебе. И сказала, что однажды придет твой час.
Я думала, мой час придет со смертью Нафанаила, что она станет тем порогом, перешагнув через который я смогу обрести некоторую свободу, однако выходило иначе: его кончина делала меня изгоем, без средств к существованию в будущем.
Йолта заметила мое уныние.
— Твой час пробьет, потому что ты заставишь его пробить.
Я подошла к окну, заложенному до весны. Сквозь щели в досках сочился холодный воздух. Я чувствовала, что не в силах приблизить момент, который бы изменил мое положение к лучшему. Мое сердце тосковало по человеку, которого я едва знала. Эта тоска была похоронена вместе с моей чашей и записями. Теперь и Господь скрылся от меня.
— Я рассказала тебе, как избавилась от своего мужа Рувима, — раздался голос Йолты позади меня. — Но не говорила, как я вышла за него.
Мы уселись посреди подушек, еще помнивших мое недавнее веселье.
— Пятнадцатого ава в Александрии иудейские девушки, которые еще не успели обручиться или просто были дурнушками, отправлялись на виноградники во время сбора урожая и танцевали для мужчин, желавших найти себе невест. Мы приходили к вечеру, на закате. На нас были белые туники, к сандалиям пришиты колокольчики. И мужчины ждали. Посмотрела бы ты на нас… как мы, перепуганные до смерти, держались за руки. Мы приносили с собой барабаны и танцевали, выстроившись в одну линию, которая извивалась, словно змея, ползущая меж лозами.
Она помедлила, и я отчетливо представила себе и небо, опаленное красным, и девушек, стрекочущих от страха, и колыхание белых одежд, и длинную, извивающуюся в танце змею.
— Так я танцевала три года. — Глаза тети потемнели, когда она заговорила вновь. — Пока наконец меня не выбрал один из мужчин. Рувим.
Я чувствовала, что сейчас заплачу: не из-за себя, из-за нее.
— Как же девушка узнавала, что ее выбрали?
— Мужчина подходил к ней и просил назвать свое имя. Иногда тем же вечером он отправлялся к ее отцу и заключал брачный контракт.
— А девушка могла отказать?
— Да, но такое случалось редко. Никто не рискнул бы вызвать недовольство отца.
— Ты не отказала, — кивнула я. Меня и пленяло, и пугало, насколько иначе могла бы сложиться ее жизнь.
— Нет, не отказала. Не хватило смелости. — Йолта улыбнулась. — От нас, Ана, зависит, придет ли наш час. Или не придет.
Позже, когда весь дом погрузился в сон, а я осталась одна в своей комнате, я вынула из сундука белое свадебное платье и ножом изрезала подол и рукава. Потом надела его и выскользнула из дома. От холода руки покрылись гусиной кожей. Я взбиралась по лестнице на крышу, карабкалась, словно ночная лоза, и клочья платья трепетали. Легкий ветер нарушил неподвижность темноты, и я подумала о Софии, дыхании Господа во всем живом, и шепнула ей: «Приди, поселись во мне, и я полюблю тебя всем своим существом: разумом, сердцем и душой».
На крыше, поднявшись к небу как можно ближе, я начала танцевать. Мое тело стало тростниковым пером. Оно произносило те слова, которые я не могла записать: «Я танцую не для мужчины, который меня выберет. И не для Господа. Я танцую для Софии. Я танцую для себя».
Когда закончился семидневный траур, я вместе с родителями и тетей направилась через центр Сепфориса в синагогу. Отец не хотел, чтобы мы появлялись на людях так скоро, поскольку слухи о том, будто я лишилась девственности, накрыли город, подобно подпорченной манне. Мать, однако же, верила, что мне лучше продемонстрировать свою набожность и это утишит язвительных хулителей. «Нужно показать всем, что нам нечего стыдиться, — заявила она, — иначе они поверят в самое худшее».
Не представляю, почему отец согласился с такими дурацкими доводами.
День был ясный, прохладный, запах олив пропитал округу. Мы надели шерстяные плащи. Ничто не предвещало неприятностей, тем не менее отец приказал солдату, приставленному к нему Антипой, тащиться за нами следом. Йолта обычно не сопровождала нас в синагогу, к большому облегчению для обеих сторон, но сегодня она шагала рядом со мной.
Мы шли молча, словно затаив дыхание. Никакой роскоши. Даже мать надела самое простое платье. «Опусти голову пониже», — велела она мне, когда мы только отправились в путь, но вскоре я поняла, что не могу исполнить ее приказ. Я выставила подбородок вперед и расправила плечи, а крошечное солнце, угнездившееся надо мной, старалось светить изо всех сил.
Когда мы приблизились к синагоге, на улице прибавилось народу. Стоило людям заметить нашу небольшую процессию, в особенности меня, и они тотчас останавливались, сбивались в группки и пялились на нас во все глаза. Приглушенный гул нарастал. «Ничего не бойся», — шепнула мне Йолта.
— Она насмехалась над смертью своего жениха, Нафанаила бен-Ханании! — крикнул кто-то.
— Потаскуха! — бросила какая-то женщина, и мне почудилось нечто смутно знакомое в ее голосе.
Мы продолжали путь. Я смотрела прямо перед собой, словно не слыша. «Ничего не бойся».
— Она одержима бесами.
— Блудница!
Солдат ринулся на толпу, рассеивая ее, но она, словно некое темное скользкое существо, перетекла на другую сторону улицы. Люди плевали мне под ноги, когда я проходила мимо. Я чувствовала запах стыда, который исходил от родителей. Йолта взяла меня за руку, и тут снова раздался знакомый голос:
— Эта девчонка — потаскуха.
На этот раз я обернулась и увидела лицо моей гонительницы, круглое и мясистое. Это была мать Тавифы.
Я выждала три недели, прежде чем подойти к отцу. Проявила терпение, да и словчила, не буду спорить. Я по-прежнему носила унылое серое платье, хотя в этом больше не было необходимости; сдерживалась и притворялась покорной, когда отец был рядом. Я терла глаза горькими травами, хреном или пижмой, отчего они краснели и начинали слезиться. Я умащивала ноги отца маслом, клянясь в своей непорочности и оплакивая позор, который навлекла на семью. Я подносила ему фрукты в меду. Называла его благословенным.
Однажды, когда отец выказывал признаки доброго расположения духа, а матери не было рядом, я опустилась перед ним колени.
— Я пойму, если ты откажешь мне, отец, но прошу тебя, позволь вернуться к моим занятиям, позволь писать, пока я буду ждать, надеясь на новую помолвку. Я лишь хочу чем-нибудь себя занять, чтобы не впадать в отчаяние от горечи положения, в котором нахожусь.
Он улыбнулся, довольный моим смирением.
— Можешь читать и писать по два часа каждое утро, но не более. Остаток дня будешь исполнять пожелания матери.
Я наклонилась поцеловать ему ногу, но его новые сандалии так воняли свежей кожей, что я отшатнулась, наморщив нос, что вызвало смех отца. Он опустил руку мне на голову, и я поняла, что у него остались ко мне чувства, нечто среднее между жалостью и нежностью.
— Я принесу тебе несколько чистых папирусов из дворца, — пообещал он.
Я сняла траурное платье, окунулась в микву и облачилась в тунику из неокрашенной ткани без рисунка и старый желтовато-бурый плащ. В косу я вплела всего одну белую ленту и накрыла голову выцветшим платком, некогда небесно-синим.
К пещере я отправилась вскоре после рассвета: выскользнула через заднюю калитку, прихватив с собой маленькую лопату и большой мешок, в котором лежали хлеб, сыр и финики. Его я пристроила за спиной. Я твердо решила, что больше не проведу ни дня без своих записей и чаши для заклинаний. Если понадобится, спрячу их у Лави, но они будут рядом со мной, и скоро я наверняка смогу перемешать их с новыми свитками. Родители не заподозрят, что я спасла кое-что от костра. Новые мысли переполняли мое воображение, я готова была написать множество рассказов, начиная с истории Фамари, Дины и безымянной наложницы.
Я отважилась пойти одна, без Лави, ничуть не заботясь о том, что скажут злые языки. Все уже было сказано. Шифра каждый день возвращалась с рынка, горя желанием поделиться сплетнями о моей порочности, а когда мы с матерью выходили из дома, люди нашего круга осыпали меня изобретательными оскорблениями. Самые добросердечные просто отворачивались, встречая нас на улице.
Добравшись до городских ворот, я посмотрела в сторону Назарета. В долине цвели кориандр, укроп и горчица, а работники уже потянулись на строительные площадки города. Я гадала, найду ли Иисуса в пещере за молитвой. Чтобы увидеться с ним, я специально рассчитала время вылазки: розовые пальцы солнца по-прежнему смыкались вокруг облаков.
Близился конец шебата, месяца, когда зацветают миндальные деревья. Мы называли их деревьями бодрствования[15]. На полпути вниз по склону моего носа достиг густой миндальный аромат, и, проследовав дальше по петляющей дороге, я наткнулась на само дерево с пышной шапкой белых цветов. Я шагнула внутрь лиственного шатра, думая о брачном шатре, которого избежала, о танце на крыше, которым я выбирала себя. Сорвав маленький белый цветок, я заткнула его за ухо.
Иисус стоял у входа в пещеру, накрыв голову плащом с цицийот и молитвенно подняв руки. Подойдя поближе, я положила лопату и мешок на камень и принялась ждать. Сердце бешено колотилось. На мгновение все, что было раньше, отступило, словно потеряв смысл.
Он молился очень тихо, но я расслышала, как он называет Господа авва — «отче». Закончив молиться, Иисус выпростал голову из-под плаща, и я направилась к нему твердым шагом, выпятив вперед подбородок. Я с трудом узнавала себя в этой юной женщине с цветком миндаля в волосах.
— Шалом! — окликнула я Иисуса. — Боюсь, я нарушила твое одиночество.
Прежде чем ответить, он медленно окинул меня взглядом, потом улыбнулся:
— Значит, счет сравнялся. В тот раз я нарушил твое одиночество.
Я опасалась, что он уйдет, ведь дождя, который мог бы его задержать, на этот раз не было. Пьянея от собственной дерзости, я сказала:
— Прошу, раздели со мной трапезу. Не хочу есть в одиночестве.
В прошлый раз он выказал себя человеком широких взглядов, у которого нет предубеждения против женщин и геров, однако встречаться без свидетелей не со своей нареченной было против всяких правил. Фарисеи — те, кто громко молятся лишь затем, чтобы все их слышали, и носят филактерии[16] вдвое больше обычного размера, — побили бы нас камнями. Даже люди менее благочестивые сочли бы, что подобная встреча обязывает мужчину просить у отца девушки ее руки. Я заметила, что Иисус замешкался, прежде чем принять предложение.
Мы сидели в пятне солнечного света у входа в пещеру, отрывали полоски хлеба и заворачивали в них кусочки сыра. Потом мы грызли финики, выплевывая косточки, и, то и дело прерываясь, болтали обо всяких пустяках. Он поднял руку, прикрывая лицо от яркого солнца, и посмотрел на тропинку, ведущую через бальзамическую рощу. Наступила долгая мучительная пауза, и я решилась: будь что будет — выскажу то, что лежит на сердце:
— Ты называешь Господа «отче»? — спросила я. Такое обращение мне уже случалось слышать, однако звучало оно необычно.
Он помолчал, возможно удивленный вопросом, потом ответил:
— Смерть отца ранила меня. Однажды ночью, горюя, я услышал, что Господь говорит мне: «Теперь я буду твоим отцом».
— Господь говорил с тобой?
— Только в мыслях, — подавил он усмешку.
— Мой собственный траур закончился совсем недавно, — сказала я. — Мой нареченный скончался пять недель назад. — Я не стала опускать взгляд, но постаралась сдержать радость.
— Сочувствую, — отозвался он. — Это тот богатый человек с рынка, я прав?
— Да, Нафанаил бен-Ханания. В тот день родители заставили меня пойти на рынок, и я впервые увидела Нафанаила. Ты, верно, заметил отвращение, которое он вызвал у меня. Мне жаль, что я не смогла сдержаться, но помолвка с ним была равносильна смерти. Мне не оставили выбора.
Еще одна пауза, однако в этот раз легкая, словно невесомое покрывало. Иисус внимательно изучал мое лицо. Земля у меня под ногами словно гудела. Наконец он вздохнул, и все сомнения остались позади.
— Ты много страдала. — Казалось, он говорит не только о моей помолвке.
Я поднялась и шагнула в тень, протянувшуюся перед входом в пещеру. Мне уже случалось быть с ним неискренней, но повторения я не желала. Пусть услышит обо мне самое дурное.
— Я не хочу тебе лгать, — начала я. — Ты должен знать, с кем говоришь. После смерти Нафанаила я стала бичом для своей семьи. В Сепфорисе я пария. Лживые сплетники называют меня блудницей. А поскольку я дочь главного писца и советника Ирода Антипы, такие разговоры вызвали великое возмущение, скандал. Стоит мне выйти из дому, люди переходят дорогу, чтобы избежать встречи. Они плюют мне в ноги, шипят: «Потаскуха».
Мне хотелось доказать свою невинность, но я не смогла себя заставить. Я замерла, гадая, уйдет ли он, но он и бровью не повел, просто встал рядом со мной в узкой полоске тени.
— Люди могут быть жестокосердными, — заметил он, а потом тихо добавил: — Ты не одинока в своем страдании.
«Не одинока»? Я посмотрела ему в глаза, пытаясь понять, о чем идет речь.
— Что ж, — сказал он, — и тебе следует знать, с кем ты разговариваешь. Я тоже мамзер. В Назарете судачат, что я сын Марии, но не Иосифа. Одни говорят, я родился от блуда матери. Другие называют Иосифа моим отцом, однако считают меня незаконнорожденным, потому что я был зачат до брака. Все двадцать лет я прожил с этим клеймом.
Я раскрыла рот: меня поразили не его слова, а то, что он решился рассказать об этом мне.
— Тебя до сих пор сторонятся? — спросила я.
— В детстве меня не пускали в школу при синагоге, пока отец не уговорил раввина. До самой смерти Иосиф защищал меня от сплетен и оскорблений. Теперь стало хуже. Думаю, именно поэтому для меня нет работы в Назарете. — С этими словами он разгладил край рукава, который теребил все это время. — Но что уж тут поделаешь. Я лишь хочу сказать, что мне знакома твоя боль.
Ему, видимо, было неловко оттого, что он перевел разговор на себя, но я не могла удержаться от вопросов:
— Как же тебе удается так долго сносить презрение людей?
— Я повторяю себе, что их сердца сделаны из камня, а головы набиты соломой, — засмеялся он. — Бесполезно набрасываться на обидчиков с кулаками. В детстве я вечно возвращался домой весь в синяках и ссадинах после очередной драки. Я покажусь тебе слабым по сравнению с другими мужчинами, но теперь, когда меня поносят, я стараюсь смотреть в другую сторону. Мир не станет лучше, если отвечать злом на зло. Сейчас я стараюсь ответить добром.
Что же он за человек? Мужчины сочли бы его слабаком. Да и женщины тоже. Но я сознавала, сколько требуется силы, чтобы не ударить в ответ на удар.
Он начал ходить взад-вперед. Внутри него шла какая-то борьба.
— Презрение такого рода настигает очень многих, — говорил он. — Я не могу отделять себя от них. Они повержены, потому что бедны, больны, слепы или потеряли мужа. Потому что собирают дрова в день субботы[17]. Потому что рождены не евреями, а самарянами или увидели свет вне брака. — Он говорил так, словно душа его изливалась, переполнившись. — Их осуждают как нечистых, но Бог есть любовь. Он бы не осудил детей своих, не был бы столь жесток.
Я ничего не отвечала. Думаю, Иисус изо всех сил пытался понять, почему Господь, его новый отец, не просил свой народ принять отверженных с той же настойчивостью, с которой Иосиф, отец Иисуса, умолял раввина позволить сыну посещать школу.
— Иногда мне невыносимо смотреть на то, что происходит вокруг: на римлян, захвативших нашу землю, на евреев, которые им сочувствуют. Иерусалимский храм полон продажных священников. Когда я прихожу молиться сюда, я прошу Господа установить его царство на земле. Но скоро оно не наступит.
Царство Божье, о котором он говорил, напоминало мне мечты Иуды — свободная от Рима страна с еврейским царем и праведным правлением, — и еще выходило, что это будет великое торжество сострадания и справедливости. При нашей последней встрече я называла Иисуса каменщиком, плотником, сортировщиком пряжи и рыбаком. Теперь я видела, что в действительности он мудрец — и, возможно, как и Иуда, возмутитель спокойствия.
Но даже это не объясняло его полностью. Я не знала никого, кто ставил бы сострадание выше святости. Наша религия может проповедовать любовь, но основана она на чистоте. Господь был свят и чист, поэтому и мы должны быть святы и чисты. Но вот передо мной стоит бедный мамзер и говорит, что Бог есть любовь, а значит, мы должны быть любовью.
— По-твоему выходит, будто царство Божье не где-то на земле, а у нас внутри.
— Да, так я и думаю.
— Где же тогда обитает Господь? В Иерусалимском храме или в этом царстве внутри нас?
— А он не может существовать и там и здесь? — спросил он.
Внутри у меня вдруг что-то вспыхнуло, и я широко раскинула руки:
— А он не может быть везде?
Смех Иисуса эхом прокатился по пещере, но потом его улыбка задержалась на мне.
— Похоже, по-твоему тоже выходит, что Господу нельзя положить предела.
Мне стало холодно в тени, и я села на камень на самом солнцепеке, задумавшись о бесконечных спорах о Боге, которые вела сама с собой. Меня учили, что Господь похож на людей, только гораздо более могущественен, и это не давало мне покоя, потому что в людях иногда ужасно разочаровываешься. Представив Господа не подобием человека, а сущностью, которая живет повсюду, я вдруг почувствовала облегчение. Бог может быть тем, во что верит Иисус: любовью. Для меня он — «Я есмь тот, кто Я есмь», бытие внутри нас.
Иисус взглянул на небо, прикидывая, который час, и в тишине этого мгновения, переполненная восторгом оттого, что я рядом с ним, что мы говорим о необъятности божественного бытия, я спросила:
— Почему Господь и дальше должен существовать в рамках наших скудных и узких представлений, которые так часто лишь отражают нас самих, но в многократно увеличенном виде? Почему бы нам не освободить Господа?
Иисус снова засмеялся, потом затих и засмеялся опять, и я призналась себе, что могла бы полюбить его уже за один этот смех.
— Хотел бы я послушать, как нам освободить Господа, — ответил он, — но мне пора. Сейчас я работаю на строительстве амфитеатра.
— Уже не в каменоломне?
— Нет. Приятно трудиться на свежем воздухе. Я вытесываю каменные блоки, которые станут сиденьями. Может, однажды ты придешь на представление и сядешь на камень, который я вытесал и подогнал своими руками.
Мы нашли общее, то, что нас сближало, но его слова, хотя и сказанные без упрека, напомнили мне о расстоянии между нами: он вытесывал каменные блоки, а я на них сидела.
Я смотрела, как он затягивает пояс с инструментами. Он не поинтересовался, что привело меня сюда, — возможно, решил, что не стоит любопытничать, или поверил моим прежним уверениям, что я просто гуляю по холмам, — но теперь я желала открыться ему. Никаких тайн.
— Я книжница, — призналась я. Сказанное звучало так дерзко, что у меня на мгновение перехватило дыхание. — Когда мне исполнилось восемь, отец позволил мне учиться грамоте, но после помолвки меня лишили этого права, а свитки сожгли. Некоторые мне удалось спасти, и я закопала их в этой пещере. Сегодня утром я пришла за ними.
— Я догадался, что ты особенная. Не так уж это было и трудно. — Он бросил взгляд на мою лопату, прислоненную к камню: — Я помогу тебе.
— Нет, — быстро ответила я. Мне не хотелось показывать Иисусу свитки, чашу или проклятие в ней. — Тебе надо торопиться. Я справлюсь сама. Мне лишь хотелось, чтобы ты узнал меня и смог понять, поэтому я и заговорила о рукописях.
Он улыбнулся мне на прощание и зашагал к бальзамической роще.
А я, отыскав место, где были зарыты сокровища, вонзила лопату в плотно утрамбованную землю.
Восемь дней спустя Ирод Антипа призвал меня к себе осмотреть завершенную мозаику. Раньше я поклялась никогда не переступать порога дворца и упрашивала отца избавить меня от такой чести, но тот остался глух к моим мольбам. Я боялась слишком перечить ему, чтобы не рисковать вновь обретенной свободой. Я уже успела смешать новую порцию прекрасных чернил и, работая по утрам, а иногда и по ночам, закончила истории поруганных женщин из Писания. Туда же я добавила случай с Тавифой. Я назвала их «Повести ужаса».
В полдень я отправилась во дворец в сопровождении отца, который прилагал необычайные усилия, чтобы настроить меня на миролюбивый лад. Пришлись ли папирусы, которые он принес, мне по вкусу? Радуюсь ли я, обретя в лице Фазелис друга во дворце? Известно ли мне, что, хотя Ирода Антипу считают безжалостным, он выказывает доброту к верным ему людям?
В голове у меня зашумело, и я услышала голос, предостерегающий меня: что-то тут не так.
Антипа, Фазелис и отец смотрели на мозаику так, словно она была даром небесным. Я с трудом заставила себя взглянуть на изображение. Крошечные тессеры почти идеально повторяли черты моего лица. Они мерцали в полумраке фригидария: губы, готовые раскрыться, глаза, которые того и гляди сморгнут, — иллюзия, игра света. Я наблюдала за наблюдателями: Иродом Антипой, ухмыляющимся, с голодными глазами лакомки, и Фазелис, слишком опытной, чтобы не замечать его похоти. Отец встал между мной и Антипой, будто хотел разделить нас. Время от времени он ласково похлопывал меня по спине, но показная нежность не столько поддерживала меня, сколько усиливала мои подозрения.
— Твое лицо прекрасно, — подала голос Фазелис. — Вижу, мой муж считает так же.
Распутство Антипы было всем хорошо известно, впрочем, как и нетерпимость к нему Фазелис. В Набатее, царстве ее отца, неверность считалась проявлением ужасающего неуважения к жене.
— Оставь нас! — рявкнул Антипа.
— Будь осторожна, — сказала царевна, обращаясь ко мне, но так, чтобы слышали все. — Я хорошо знаю своего мужа. Что бы ни случилось, не бойся: мы останемся подругами.
— Оставь нас! — повторил тетрарх приказание.
Его жена неторопливо покинула фригидарий, словно сама решила уйти. Меня тянуло броситься следом, умоляя забрать меня с собой. Предательство проникло в зал. Я чувствовала это затылком. Антипа крепко взял меня за руку. Я хотела высвободиться, но не тут-то было.
— Я собираюсь сделать тебя своей наложницей, — объявил он.
Я выдернула руку и принялась пятиться, пока каменная скамья, опоясывающая зал, не уперлась мне сзади в колени и я не рухнула на нее. Наложница. Слово будто извивалось на полу прямо передо мной.
Отец опустился рядом, а Антипа, сцепив руки на животе, продолжал в одиночестве стоять возле мозаики.
— Ана, дочь моя. — Никогда раньше я не слышала такого подобострастия в голосе отца. — Нет лучше доли для тебя, чем стать наложницей тетрарха. Ты будешь ему почти что второй женой.
Я повернулась к нему, сощурив глаза.
— Тогда я буду той, кем меня называют шепотом: потаскухой.
— Наложница — не блудница. Она верна одному мужчине. Все различие лишь в статусе ее детей.
Я видела, что отец уже принял постыдное предложение, хотя притворялся, будто нуждается в моем согласии. Он не желал рисковать: отвращением и сопротивлением я могла вызвать ярость Антипы. А это, несомненно, отразилось бы на его положении при дворе тетрарха.
— У наших праотцов Авраама и Иакова были наложницы, которые рожали им детей. Царь Саул и царь Соломон держали наложниц, как и царь Ирод, отец Антипы. Тут нет ничего предосудительного.
— Но не для меня.
Антипа наблюдал за нами с другого конца зала. Его глаза отсвечивали желтым: жирный ястреб, оценивающий добычу.
— Я не дам согласия.
— Будь благоразумной! — ярился отец. — Тебя никто не возьмет замуж. Теперь, когда ты овдовела и опорочена, мне не за кого тебя выдать. Ты достанешься тетрарху Галилеи и Иереи. Поселишься во дворце, о тебе будут хорошо заботиться. Фазелис обещала тебе дружбу, Антипа благосклонно отнесся к моей просьбе не запрещать занятия письмом, которые тебе так полюбились.
Я уставилась прямо перед собой.
— За наложницу не принято предлагать выкуп, — продолжал отец, — и все же Антипа согласился заплатить сумму в два мины[18]. Вот как высоко он тебя ценит. Мы заключим контракт, который защитит твои права.
Терпение Антипы иссякло, и он подошел к нам.
— Я приготовил тебе подарок. — Он сделал знак своему домоправителю Чузе, и тот приблизился к нам с подносом, нагруженным табличками из слоновой кости наподобие той, которую прислала мне Фазелис, приглашая во дворец. Еще там были тростниковые перья и флаконы с разноцветными чернилами: два с зелеными, один с синими и три с красными. Следом появился слуга, который нес наклонную доску для письма из красного дерева, украшенную двумя резными драконами.
От вида подношений меня затошнило. Я прикрыла рот тыльной стороной ладони и твердо сказала:
— Мой ответ — нет.
— Почему она не повинуется, как следует женщине? — рыкнул Антипа на отца.
— Я не покорюсь. Никогда. — Я вскочила, бросила взгляд на поднос с подарками, на всю эту красоту и роскошь, и, повинуясь порыву, сунула одну табличку в потайной карман в рукаве. — Пусть это будет вашим прощальным подарком, — бросила я, повернулась к тетрарху спиной и ринулась прочь.
— Чуза! Верни ее! — раздался крик Антипы у меня за спиной.
Я помчалась со всех ног.
На улице я прикрыла голову плащом и быстро зашагала, держась в тени крытых галерей сбоку от проезжей дороги. Время от времени я проверяла, не видно ли где Чузы, и заворачивала в небольшие лавки в надежде сбить его со следа. Была пятница, город кишел разным людом. Я старалась раствориться в толпе.
Сначала я решила укрыться в пещере, о существовании которой знали лишь Иисус и Лави, но там было негде спать, да и есть тоже было нечего, к тому же в такой час я вряд ли встретила бы там Иисуса. Он должен быть на северном склоне, где строят амфитеатр. Внезапно мне почудилось, будто на плечо легла рука, и я услышала голос Йолты: «Однажды придет твой час, и тогда тебе понадобится все твое мужество, чтобы добиться своего… Твой час пробьет, потому что ты заставишь его пробить».
И я повернула к северному склону.
На стройке было шумно и грязно, споро стучали молотки, поднимая клубы известняковой пыли. Я стояла снаружи и смотрела на двухколесные тачки, маневрировавшие среди снующих людей, на деревянные краны, поднимающие необработанные каменные блоки, на рабочих, помешивающих раствор длинными шестами. Я не ожидала, что народу окажется так много. В конце концов я разглядела Иисуса почти на самой вершине холма: он сгорбился над камнем, выравнивая поверхность теслом.
Солнце опускалось в долину, и на спине Иисуса тень от строительных лесов нарисовала лесенку. Сами собой в голову пришли слова: «Под яблоней разбудила я тебя… Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее…»
Вокруг толпились торговцы, предлагающие инструмент, рулоны дешевого льна, мясо; рабочие со стройки могли тут же отведать рагу — по сравнению с рынком в базилике это был второсортный базар. Я поискала, где бы подождать окончания дневных работ. Место нашлось рядом с прилавком, за которым продавались овощи.
Солнце скользнуло еще глубже в долину. С приближением сумерек решимости у меня поубавилось. Я настолько погрузилась в раздумья, что подпрыгнула на месте, когда протрубили в бараний рог. Внезапно молотки замолчали, рабочие принялись складывать инструменты. Все они, включая Иисуса, чьи лоб и щеки были присыпаны каменной пудрой, устремились вверх по холму на улицу.
— Хватайте ее! — проорал мужской голос.
Иисус обернулся на крик, я тоже оглянулась и сразу отшатнулась: неподалеку стоял Чуза, тыча в меня пальцем.
— Хватайте ее! — снова закричал он. — Она обокрала моего господина!
Рабочие, торговцы, покупатели, прохожие — все замерли. Улица затихла.
Я отступила в лавку. Домоправитель тетрарха последовал за мной к корзинам с луком и нутом. Он был стар, но силен. Ухватив меня за запястье, Чуза втащил меня прямо в толпу, и тут же в мою сторону полетели плевки и ругательства. Люди не скрываясь глазели на меня.
Я оказалась посреди разгневанной орды. Страх поразил меня, словно молния: вошел в макушку, пробежался по спине, а потом вдоль ног до самых кончиков пальцев. Я посмотрела на небо, и у меня перехватило дыхание:
— Я обвиняю ее в воровстве и богохульстве! — возвысил голос Чуза. — Она украла у моего господина драгоценную табличку слоновой кости и позировала художнику, который изобразил ее лицо.
Я прикрыла глаза и почувствовала тяжесть собственных ресниц.
— Ничего я не крала.
— Я поверю, что она не воровка, — продолжал домоправитель, обращаясь к толпе как ни в чем не бывало, — если в кармане, который вшит в ее рукав, вы не найдете таблички слоновой кости. Однако же она не сможет отрицать, что с ее лица сделан рисунок.
Какая-то женщина протиснулась вперед:
— Это дочь Матфея, главного писца Ирода Антипы, известная блудница.
Я снова начала отнекиваться, но мои слова потонули в черной злобе, которая кипела в сердцах собравшихся.
— Выворачивай карманы, — раздался мужской голос.
Его поддержали и другие.
Чуза схватил меня за кисть, поджидая, пока толпа достаточно разгорячится, и только потом потянулся к рукаву. Я извивалась и брыкалась — несчастное существо, трепещущий мотылек. Однако мое сопротивление вызвало лишь ухмылки и оскорбления. Чуза выхватил пластинку слоновой кости у меня из рукава плаща и поднял над головой. Толпа взревела.
— Она воровка, богохульница и блудница! — заявил Чуза. — Как следует с ней поступить?
— Побить камнями! — выкрикнул кто-то.
Толпа скандировала свою темную молитву: «Побить камнями, побить камнями».
Гнев ослепил меня, и я закрыла глаза. «Их сердца сделаны из камня, а головы набиты соломой», — вспомнила я. Мне чудилось, что передо мной не скопище людей, а единый организм, злое чудовище, вскормленное общей яростью. Меня забьют камнями за все то зло, которое причинили им самим. Меня забьют камнями во имя Господа.
Обычно приговоренных к расправе тащили к утесу за городом и скидывали вниз, прежде чем забить насмерть, — так было легче для тех, кто кидал камни, и, пожалуй, милосерднее к жертве, во всяком случае быстрее, — но я видела, что мне нечего рассчитывать на смягчение участи. Мужчины, женщины и дети подбирали с земли булыжники, самый щедрый дар Господа Галилее. Кое-кто бросился на стройку — там орудия убийства были крупнее, а значит, смертоноснее. Первый камень со свистом рассек воздух у меня над головой и упал за спиной.
Затем суматоха вдруг прекратилась, гул затих, отодвинулся, словно отступил к далекой вершине, время замедлило ход, и я поняла, что больше не хочу бороться. Пора склониться перед судьбой. Я тосковала по жизни, которую не смогу прожить, но еще больше мне хотелось избежать ее.
Я опустилась на землю, старательно свернулась в клубок, прижав руки и ноги к груди, и припала лбом к земле. Я словно превратилась в скорлупку грецкого ореха. Меня расколют на части, и Господь сможет насытиться моей плотью.
Булыжник ударил меня в бедро, вызвав вспышку боли. Другой камень упал рядом с ухом. Я услышала топот сандалий: кто-то бежал ко мне.
— Прекратите! — раздался негодующий голос. — Вы забьете ее камнями по одному слову этого человека?
Толпа присмирела, и я осмелилась поднять голову. Передо мной была спина Иисуса. Я не сводила глаз с его плеч, с его сжатых в кулаки ладоней, смотрела, как он стоит между мной и камнями.
Однако же Чуза оказался куда большим лисом, чем отец, и куда большим шакалом, чем Антипа.
— Пластинка была у нее, — заявил он, отвлекая внимание людей от Иисуса. — Вы сами видели.
Ко мне вдруг вернулась жизнь.
— Я ее не крала. Это был подарок! — воскликнула я, поднимаясь.
— Спрашиваю вас еще раз: кто этот обвинитель, чьему слову вы так легко верите? — потребовал Иисус ответа и, не дождавшись его, пророкотал на всю улицу: — Говорите же!
Мне было известно, что любая связь с Иродом Антипой вызывает у простонародья подозрения, поэтому я крикнула:
— Это Чуза, домоправитель Ирода Антипы!
Люди зашептались. Кто-то бросил Чузе в лицо:
— Так ты шпион Ирода Антипы?
— Не спрашивай, кто я, — огрызнулся тот. — Лучше спроси, кто этот человек. Кто он такой, чтобы вступаться за грешницу? Какое право он имеет? Только отцу, мужу или брату дозволено защищать ее. Разве он приходится ей родней?
Иисус посмотрел на меня, и я увидела, с какой яростью сжались его губы.
— Я Иисус бен-Иосиф, — сказал он, оборачиваясь к толпе. — Я не отец, не брат и не муж этой женщины, но скоро стану ее женихом. Я могу засвидетельствовать, что она не воровка, не богохульница и не прелюбодейка.
У меня защемило сердце. Я глядела на него в замешательстве, не в силах разгадать, истинно ли его намерение, или это всего лишь хитроумная попытка спасти меня. Я не знала, что и думать. Я вспоминала встречу в пещере, преломленный хлеб; вспоминала, как он встал рядом со мной, когда я говорила о своем позоре; вспоминала все, что мы открыли друг другу.
Стало тихо. Слово Иисуса против слова Чузы. Люди размышляли, чьему свидетельству верить. Иисус был одним из них, и он за меня поручился. Чуза же служил ненавистному тетрарху.
Свирепость толпы угасала, я чувствовала, как она испаряется, но люди не расходились. Глаза их горели огнем, пальцы сжимали камни.
— Пусть тот из вас, кто без греха, первым бросит камень. — С этими словами Иисус простер к ним ладони.
Прошло мгновение — крошечная жизнь. Я прислушивалась к стуку падающих на землю камней. Казалось, сами горы сдвинулись со своих мест.
Иисус не отходил от меня, пока Чуза не скрылся из виду, а люди не начали расходиться. Ярость толпы и чудесное избавление от смертельной опасности потрясли меня, и моему спасителю, видимо, не хотелось оставлять меня в одиночестве.
— Я провожу тебя домой. — Он проследил взглядом за садящимся солнцем. — Ты ранена? — спросил он, когда мы двинулись в путь.
Я отрицательно помотала головой, хотя чувствовала пульсирующую боль в бедре, там, куда поразил меня камень.
Слова о том, что скоро я стану его невестой, жгли мне мозг. Очень хотелось спросить, что он имел в виду, было ли его заявление искренним или он рассчитывал лишь усмирить толпу, но я боялась его ответа.
Вокруг царила тишина. Дома расплывались в густых сумерках, лицо Иисуса было наполовину скрыто тенью. Молчание длилось считаные мгновения, но я почувствовала, что оно душит меня. Стараясь выровнять дыхание, я рассказала Иисусу о мозаике, о том, что согласилась позировать ради спасения брата, Иуды. Когда повествование дошло до похотливого намерения Антипы сделать меня своей наложницей и моего панического бегства на стройку, челюсти Иисуса сжались от гнева. Я призналась, что табличку из слоновой кости, которая вернулась ко мне в рукав, действительно скорее взяла сама, чем получила и подарок. Я желала, чтобы Иисус знал правду, но не могла отделаться от ощущения, что своей болтовней делаю только хуже. Он не задал ни одного вопроса. Просто слушал.
У ворот нашего роскошного дома я уставилась в землю: смотреть на Иисуса было невыносимо.
— Вряд ли мы еще увидимся, — сказала я, подняв наконец голову, — но, пожалуйста, помни: я всегда буду благодарна тебе за то, что ты сделал. Если бы не ты, я бы уже была мертва.
Он наморщил лоб, и я разглядела разочарование в его глазах.
— Когда я сообщил тем людям, что скоро мы обручимся, то даже не подумал спросить у тебя согласия, — заговорил он. — И слишком много взял на себя, пытаясь убедить толпу. Я принимаю твой отказ. Расстанемся по-дружески.
— Но я не знала… не знала, что ты говорил о помолвке всерьез. — Я с трудом подбирала слова. — Ты ни словом не обмолвился об этом за все то время, что мы шли сюда.
— Все то время, что мы шли сюда, говорила ты, — улыбнулся он.
Я рассмеялась, хотя лицо у меня пылало, так что сгущающаяся темнота была мне только на руку.
— Я ведь все равно должен жениться, — продолжал он. — Так полагается. Талмуд предписывает мужчине найти себе жену.
— Ты хочешь сказать, что выбрал меня только потому, что должен на ком-то жениться?
— Нет, я лишь пытаюсь сказать, что мужчинам положено жениться, хотя мне многое видится по-другому. Возможно, некоторым лучше не жениться вовсе. Я считал, что это относится и ко мне. Перед кончиной отец хотел сосватать мне девушку, по я не смог согласиться.
Я в недоумении уставилась на него:
— То есть ты не создан для брака, однако обязан исполнить свой долг?!
— Нет, послушай…
Но меня уже было не остановить.
— И почему же некоторым не следует жениться? Почему твое место среди них?
— Ана, послушай меня. Есть мужчины, чье призвание куда серьезнее супружества. Они избраны пророчествовать и проповедовать, путешествуя по городам и селам, и должны быть готовы отказаться от всего. Им придется оставить семью ради того, чтобы наступило царство Божье, ведь нельзя посвятить себя и тому, и другому. Не лучше ли вовсе не жениться, чем покинуть своих чад и домочадцев?
— И ты веришь, что ты из их числа? Пророков или проповедников?
Он отвернулся.
— Я не знаю. — Упершись кончиками большого и указательного пальцев в лоб над переносицей, он сдвинул брови. — С двенадцати лет меня не покидает чувство, что Божьим промыслом мне назначена особая судьба, но теперь надежда тает с каждым днем. Мне не было никакого знамения. Господь не говорил со мной. После кончины отца я остался за старшего, и это давит мне на плечи тяжким грузом. Мать, сестра и братья зависят от меня. Мне сложно было бы оставить их прозябать в нищете. — Он снова посмотрел на меня. — Я боролся с собой, и теперь чем дольше я думаю о своем призвании, тем больше мне кажется, что оно лишь игра моего ума, а не промысел Господень.
— Ты уверен? — спросила я. Потому что сама не верила.
— Я не знаю точно, но до сих пор Господь никак не явил мне свою волю. Вот я и решил, что не могу бросить семью на произвол судьбы. Эта правда освободила меня, позволив задуматься о браке.
— Значит, ты видишь во мне возможность исполнить долг?
— Да, я подчиняюсь долгу, не стану отрицать. Но я не заговорил бы о помолвке, если бы сердце мне не подсказало.
«И что же оно подсказало?» — хотела я спросить, но сочла вопрос опасной дерзостью. К тому же я видела, что все выходит слишком уж сложно: сплошная путаница из Господнего промысла, судьбы, долга и любви, которую невозможно распутать, а тем более объяснить.
Если мы поженимся, мне всегда придется жить с оглядкой на Господа.
— Я тебе не подхожу, — заявила я. — Ты и сам наверняка понимаешь. — Я пыталась отговорить Иисуса только ради того, чтобы проверить его решимость. — Я имею в виду не только положение своей семьи и связи с Иродом Антипой, но и себя саму. Ты говорил, что не похож на других мужчин. Что ж, я отличаюсь от прочих женщин — ты сам это признал. Я честолюбива, подобно мужчине. Меня одолевают желания. Я эгоистична, своенравна, иногда лжива. Я бунтую. Меня легко разозлить. Я сомневаюсь в воле Господа. Я везде чужая. Люди насмехаются надо мной.
— Все это мне известно.
— И ты все еще готов взять меня в жены?
— Вопрос в том, возьмешь ли ты меня в мужья.
Я расслышала голос Софии во вздохе ветра: «Вот, Ана, вот оно». И тогда, несмотря на все слова Иисуса, все его увертки и оговорки, я вдруг поняла, что этот час был назначен мне с самого начала. Странное чувство. И я ответила:
— Да, я беру тебя.
Все хлопоты по устройству собственной помолвки ложились на плечи Иисуса, старшего мужчины в семье. Он пообещал вернуться утром, чтобы поговорить с моим отцом, и предвкушение сделало меня практически нечувствительной к гневу, который обрушился на меня по возвращении. В отместку за мой отказ стать его наложницей тетрарх сместил отца с должности главного писца и советника, сделав его одним из многих в канцелярии.
Это был оглушительный крах карьеры. Отец обезумел от ярости.
Я не могла ему сочувствовать. Готовность отца отдать меня сначала Нафанаилу, а потом Ироду Антипе разорвала последние узы, связывавшие меня с ним. Я не сомневалась, что так или иначе он найдет способ втереться в доверие к Антипе и восстановить прежнее положение. Время показало, что я не ошиблась.
Пока отец отчитывал меня тем вечером, мать ходила взад и вперед, время от времени прерывая его монолог злобными выпадами. Родители еще не знали, что добрые жители Сепфориса едва не забили меня камнями по подозрению в воровстве, блуде и богохульстве. Пусть сами выясняют, решила я.
— Ты когда-нибудь думаешь хоть о ком-нибудь кроме себя? — Голос матери сорвался на визг. — Зачем ты так упорно позоришь себя ослушанием?
— По-твоему, мне следовало стать наложницей Ирода Антипы? — Ее слова потрясли меня. — Разве это не куда больший позор?
— По-моему, лучше бы ты… — Она осеклась на полуслове. В воздухе повисло невысказанное, но явное: «…вообще не появлялась на свет».
Гонец из дворца прибыл на следующее утро, прежде чем отец успел позавтракать. Я примостилась на балконе, поджидая Иисуса, когда Лави ввел посланца в отцовский кабинет. Неужели ночью отец заключил какую-то сделку с Иродом Антипой? Неужели меня все-таки заставят стать наложницей тетрарха? И где же Иисус?
Беседа продлилась недолго. Отец вышел из кабинета, и я отпрянула от перил. Когда гонец отправился восвояси, до меня донеслось:
— Мне известно, что ты здесь, Ана.
Я посмотрела вниз. Отец весь поник, словно тяжелая ноша придавила его к земле.
— Вчера вечером я послал Ироду записку, умоляя не принимать твой отказ и взять тебя в наложницы. Я надеялся, что унижение, которое он по твоей милости испытал, несколько забылось. Только что я получил ответ. Тетрарх высмеял меня за предположение, будто он снизойдет до тебя — той, кого едва не забили камнями на улице. Ты могла бы рассказать мне об этом, избавив от еще большего позора. — Он недоверчиво покачал головой. — Едва не забили камнями? Теперь на нас ополчится весь город. Ты погубила нашу семью.
Будь я посмелее, я бы спросила, понимает ли он, что я чудом избежала мучительной смерти. Я бы сказал ему, что вина лежит на Чузе, а не на мне. Но я прикусила язык.
Отец пошел обратно в кабинет, но на полпути остановился. Было видно, что он раздавлен. Не оборачиваясь, он сказал:
— Слава Господу, что ты невредима. Мне сообщили — твоим спасением мы обязаны какому-то каменщику.
— Да, его имя Иисус.
— И он заявил перед всеми, что собирается обручиться с тобой?
— Верно.
— Ты примешь его предложение, Ана?
— Да, отец. С великой радостью.
Вскоре пришел Иисус, и отец написал и скрепил подписью брачный договор, даже не посоветовавшись с матерью. Иисус обещал заплатить отцу невесты скромный выкуп в тридцать шекелей, а также обязался кормить, одевать и обеспечивать кровом мою тетку, которая войдет в его дом вместе со мной. Никакой церемонии обручения не предполагалось. Свадьба будет простым переходом из дома отца в дом мужа в третий день нисана, через тридцать дней — наименьший возможный срок.