Ба-а, «Последние в жизни» сдают! Вон какая здоровенная дырка на подошве! Кажется, придется все-таки обзавестись самыми модными военными туфлями на деревянной подметке! Как же это — назывались «последними», а оказываются далеко не последними. Ничего удивительного, если каждый день приходится отмахивать пешедралом такие концы! Велосипед? Но он тоже, бедняга, совсем облысел, дребезжит, точно старая жестянка, то и дело с него соскакивает цепь, а позавчера, когда Николь ездила к «тем», часть дороги пришлось тащить велосипед на себе — шина испустила дух, — и Николь чуть не опоздала. Тум-тум ти-та-та… Но «он», конечно, сразу раздобыл у Жан-Пьера резиновый клей, поставил прочную заплатку, и обратно Николь ехала уже без всяких приключений. «Он», оказывается, все может, а на вид белоручка, даже маменькин сынок. А как «он» сказал: «Можешь всегда на меня рассчитывать», и при этом так посмотрел!.. Тра-та-та… Тим-тири-тим… Жермен говорит: «Люблю мужчину в доме, тогда везде полный порядок»…
Тра-та-та…
Жермен с перьевой метелочкой — у книжных стеллажей. Жермен все так же кутается в вязаную материнскую пелеринку, хотя на дворе уже запахло весной, деревья на Елисейских полях набухли почками, а в нишах под Триумфальной аркой появились парочки — первые предвестники весны. Ишь как стучат по асфальту деревянные каблучки парижанок! Светит солнышко, выползают на свет иззябнувшие за долгую зиму люди, опасливо оглядываются — немецкие патрули, проклятые немецкие патрули шагают по улицам, то и дело проверяют документы, придираются к тем, кто покажется им подозрительными.
— Николь, я спрашиваю, что это за песня?
Но Николь не слышит, все поет свое, все подсвистывает и при этом смешно, как щенок, щурится, и морда самая сияющая… Что там у них произошло, в Виль-дю-Буа? Жермен давно уже поняла, отчего у младшей сестры сделался такой переменчивый нрав: то беспечно весела, как, например, сейчас, то вдруг сварлива, придирчива, недовольна всем миром и в первую очередь собой. Спорит, ссорится со старшей сестрой, впадает в мрак, молчит иногда по целым дням. Ага, на полке не хватает зеленого томика. Толстой, «Война и мир». Ясно! Все русские книги, какие оказались в лавке, Николь прямо глотает. Перечитала Достоевского, Чехова, даже этого… как его… Гоголя… Конечно, это тоже способ понять русских, их такую сложную для французов, таинственную славянскую натуру. Наверно, и Жермен стала бы изучать русскую литературу, случись с ней то же, что с Николь. Русские, которые побеждают непобедимых гитлеровцев! Русские, которым нипочем самые страшные морозы, боль, раны!.. Ведь этот парень, так внезапно появившийся у них в холодную февральскую ночь, почти умирал. И все-таки первое слово, едва он очнулся тогда, после тяжелейшей операции: «Пустите меня! Я должен отыскать своих!»
Второй тоже неплох, видна в нем лихость, бесшабашность какая-то, и товарищ он хороший, заботился о раненом, ходил за ним, как нянька. Но в первом, в Дени, Жермен угадывает большую внутреннюю жизнь, тонкий интеллект, скрытый огонь, сильную волю. Все-таки надо бы разузнать, что там у них происходит, как он относится к Николь. О, как все смешалось на свете из-за этой страшной войны, сколько кругом горя и как мало радостей! Надо, о, как надо бы им с Николь поговорить по душам, да разве это возможно? Николь при малейшем намеке взорвется, как петарда, Жермен отлично это знает. Но что выйдет из всего этого?
— Эй, Жермен, что ты там возишься? Хочешь свежий анекдот?
Ну конечно, Жермен не прочь послушать. Несмотря на оккупацию, по Парижу ходит множество дерзких историй, высмеивающих бошей, издевающихся над их повадками.
Николь просто-таки захлебывается:
— Слушай! В переполненном автобусе немецкий солдат наступает на ногу пожилому французу. Тот охает и отвешивает немцу оплеуху. Пока прибегает контролер, пока вступаются пассажиры, из глубины автобуса пробирается маленький старичок, размахивается и тоже дает немцу оплеуху. Разражается скандал, всех трех ведут в полицию. Полицейский комиссар допрашивает «пострадавшего» и обоих драчунов. «Видите ли, у меня очень чувствительные ноги, — говорит пожилой француз, — мсье наступил, и у меня от боли — моментальный рефлекс. Но я прошу мсье извинить меня».
Бош ворчит:
«Рефлекс! Странный рефлекс… Но, в конце концов, я готов извинить мсье. Однако вторая оплеуха…»
Комиссар обращается к старичку:
«Вам на ногу никто не наступал, и вообще вы сидели далеко. Почему же вы ударили мсье?»
«Как вы не понимаете, комиссар? — отвечает старичок. — Когда я увидел, что бьют немца, я решил, что англичане уже высадились».
Жермен смеется, откинув тонкую белую шейку. Николь польщена: ее анекдоты имеют успех.
— Хочешь еще? Слышала стихи про рождество? Нет?
У нас не будет нынче рождества, —
Эвакуировали Деву и Христа,
Иосиф в лагере вымаливает хлеб,
А боши реквизировали хлев.
Всех ангелов с небес зенитки сбили,
Волхвы в Британию давно уплыли, Бык ныне царствует в Берлине, а осел…
Он в Риме стойло теплое нашел.
— Ты набита анекдотами и историями, точь-в-точь как старый матрац соломой, — объявляет Жермен. — Где это ты набралась? Наверно, у Жан-Пьера? Кстати, ты давно не рассказывала ничего о наших русских. Как они там? Как здоровье Дени? Зажил его шов? И вообще, как они прижились у Жан-Пьера?
— Шов заживает. С Жан-Пьером оба ладят, — буркнула, внезапно мрачнея, Николь.
— Ну еще бы не ладить, ведь Келлер такой добряк. Вот кто по-настоящему хороший человек! — продолжала Жермен, точно не замечая переменившегося настроения сестры. — А у Дени характерец неукротимый, вроде твоего. Никогда не забуду, как он бушевал здесь, у нас, как требовал, чтоб его немедленно отпустили. Ему, видите ли, надо во что бы то ни стало сию минуту идти куда-то, кого-то отыскивать, сражаться с фашистами. Ничего не желает слушать, рвется с постели. А ведь какая была рана — легкое прострелено, весь исходил кровью. Доктор Древе, когда извлекал пулю, шепнул мне, что не очень-то надеется на благополучный исход…
— И все-таки, несмотря на все это, ты и Гюстав потребовали, как только Дени стал передвигаться, чтобы он и Поль перебрались в Виль-дю-Буа, к Келлеру, — зло перебила ее Николь. — Потребовали, чтоб они ушли от нас!
— О, ну сколько же можно говорить об одном и том же! — в сердцах воскликнула Жермен. — Ты что, маленькая, не понимаешь? Им нельзя было здесь оставаться. Два взрослых парня в крохотной квартирке, которая у всех на виду, можно сказать, в самом центре Парижа! У нас и немцы-покупатели бывают, и соседи непременно бы дознались, что у нас живут чужие… А это всем нам грозило самыми страшными последствиями. Да и не одним нам, ты это отлично знаешь сама, только делаешь вид, будто мы поступили жестоко из эгоизма. Тебе нравится мучить меня и Гюстава, — уже жалобно договорила старшая сестра.
— Да уж твой Гюстав… — протянула Николь.
— Вовсе он не мой. Он общий! — опять вспыхнула Жермен. — Ты же знаешь, чем он занят. Разве это его собственные дела?
Николь успокоительно похлопала сестру по хрупкому плечу:
— Не кипятись, пожалуйста, никто не обижает твоего Гюстава. Я тоже, между прочим, уверена, что он и герой и мировой парень. Только уж слишком педант. Вообразил себя настоящим вождем и завел такую дисциплину — не вздохнуть! Кстати, Дени меня расспрашивал о нем и о Келлере. Чем они занимаются, да почему Жан-Пьер торгует с немцами, и так далее. Кажется, он что-то подозревает. Тот разговор, когда он лежал у нас… Мы думали, он без сознания, а он, оказывается, все слышал.
Жермен испуганно вскинула глаза.
— Какая неосторожность! Надеюсь, ты ему не сказала?
— Но ведь из Бетюна пришел хороший ответ! — возразила Николь. — Они оказались своими, все подтвердилось.
— И все-таки, покуда Гюстав не позволит, я тебе запрещаю болтать на эти темы, — строго сказала Жермен. — Я ничего не имею против, — прибавила она, — мы очень рады, что Шарль так о них отозвался, да и Гюставу они оба нравятся. Гюстав говорит, надо познакомить русских с нашими. Пускай наши своими глазами увидят тех, кто бьет немцев. Правда, ни Дени, ни Поль боев и не нюхали, но ведь они той же породы, советские. Думаю, если дойдет до дела, они не подведут.
— Еще бы! — горделиво сказала Николь. — Дени — это знаешь какой парень!
— Вот Гюстав и хочет… — начала Жермен.
Николь вдруг сердито покраснела.
— Как, уже выводы? Уже намерен их использовать?!
Жермен остро глянула на младшую сестру.
— А что? Тебе это не нравится? Ты возражаешь?
— Да нет, — заметно смутилась Николь, — я ничего не говорю. Только
Дени, по-моему, еще слаб для чего-нибудь серьезного. Ведь он только недавно поднялся.
— Но если нужно?
— Тогда вместо него пойду пока я! — решительно сказала Николь.
«Ого, как видно, это всерьез! — думала, хмурясь, Жермен. — Как она вскинулась! Смотрите-ка, готова на риск, даже собой пожертвовать, лишь бы уберечь его. О, это очень-очень серьезно…»
Вслух она сказала:
— Все это не нам решать. Кажется, скоро станет очень горячо.
— Тебе известно что-нибудь новое? — с живостью спросила Николь.
— Нет, все, что было, тебе известно, как и мне. Но если взглянуть на сводку…
— Покажи! — потребовала Николь.
— Пожалуйста.
Жермен нагнулась к нижним стеллажам. Там, за толстыми томами «Истории масонства», был выдолблен в стене тайничок. Жермен, не глядя, нащупала бумажный жгут, вытянула его, развернула.
— На, читай!
Вот что прочла Николь:
«6 апреля в пять часов вечера колонна фашистских солдат в полсотни человек возвращалась из ресторана на площади Наций. На углу бульвара Шаронн три партизана подкараулили колонну и бросили в нее несколько бомб. Десятки убитых и раненых фашистов.
10 мая у Одеона партизаны напали на группу эсэсовцев. Фашистов забросали гранатами. Много убитых и раненых.
22 мая на бульваре Линне атакована машина бошей».
Николь обратила к сестре разгоряченное лицо:
— И все это совершила одна группа? Всего несколько человек?
— Кажется, — кивнула Жермен. — Наверное ничего еще не известно. Но и другие, ты же знаешь, не сидят сложа руки. Сама видишь, в Париже бошам становится неуютно.
— Браво-о! — заорала вдруг совершенно по-мальчишечьи Николь и подбросила к самому потолку одну из своих «Последних в жизни», да так, что туфля звонко шмякнулась об пол оторванной подметкой. — Браво, скоро мы с ними разделаемся! Скоро победа!
— Тише ты, сумасшедшая, соседи сбегутся или, чего доброго, услышат боши! — унимала ее, сама очень довольная, старшая сестра.
— Чем могу служить, мадемуазель Роллан?
— Я по поводу Арлетт, мсье Келлер. Пришла поговорить о вашей девочке.
— Опять что-нибудь натворила в школе? Вот негодница! Девчонке тринадцать, совсем уже большая, а никак не может без шалостей!
— На этот раз это не шалость, мсье Келлер, — начала, растягивая слова, учительница. — Если посмотреть на это как на… И вообще многие могли бы расценить это как…
Мадемуазель Роллан окончательно запуталась. Ее надутые красные щеки — точь-в-точь детские воздушные шары, — казалось, готовы были лопнуть.
— Да что же такое сделала Арлетт? — не на шутку встревожился Келлер.
— Что выкинула? Вы сказали, что это может быть расценено как… что?
— Как политическая акция! — единым духом выпалила мадемуазель Роллан. — Да-да, ведь у нас есть такие, что не дремлют. Они готовы приписать школе и мне самой бог знает что!
И мадемуазель Роллан принялась залпом выкладывать «дело» Арлетт:
— Был урок пения. Я вела его сама, потому что мадам Бернар больна. Я не очень-то знаю их обычный репертуар. И вот я предложила девочкам петь то, что им самим нравится. Тогда вышла ваша Арлетт, сделала знак остальным и начала петь, как бы вы думали что?
— Понятия не имею, — пожал мощными плечами Келлер. — Какую-нибудь неприличную шансонетку?
— О, если бы! — воскликнула учительница. — Нет, нет, все было много хуже! — Она всплеснула руками. — Вообразите, Арлетт запела издевательскую песенку о радио:
От зари и до зари
Врет Радио-Пари,
И знает весь народ,
Что немец подло врет!
А окна в классе открыты, мимо идут люди… Вы понимаете мое волнение, мсье Келлер? Что подумают?! Ведь всюду есть любители так преподнести это, что меня сразу уволят. И школу могут закрыть! Скажут: «Вы внушаете детям такие идеи, такие настроения…» — Мадемуазель Роллан отерла носовым платком щеки, обмахнулась: ей было жарко.
Келлер неторопливо передвигал на полке за прилавком какие-то банки, бутылки. Учительнице вдруг показалось, что он усмехается. Как! Ему смешно? И тут вдруг учительница увидела и впрямь ухмыляющуюся физиономию Келлера.
— Вот негодница эта Арлетт! — не сдержавшись, фыркнул он. — Распевать такие песенки под носом у бошей! Ай-ай-ай! — Он покачал головой с самым лукавым видом. — Но согласитесь, мадемуазель, для этого нужна смелость. Не правда ли? Мне даже хочется аплодировать им, нашим ребятам. А вам разве не хочется? Ну, скажем, так, самую малость. Разве вы не согласны с этой песенкой? Ведь в самом деле передачи бошей — это препротивная штука. Сплошное вранье! Неужто вам они нравятся?
Мадемуазель Роллан мялась, теребила носовой платок.
— Ну да, ну да, мсье Келлер, в какой-то степени и я не в восторге от их радио. Но поймите, моя работа… Ведь может быть комиссия…
— Не беспокойтесь, вас не дадут в обиду, мадемуазель, — прищурился лавочник. — Я вам это обещаю.
В его голосе была такая уверенность, что учительница невольно начала успокаиваться. «А ведь и в самом деле Арлетт молодчина! — мелькнуло у нее вдруг. — И что это я праздную труса? Право же, этот Келлер может подумать, что я совершенная дрянь». На лице у нее можно было легко прочесть эти мысли. Во всяком случае, Келлер смотрел на нее очень добродушно.
— Так я пойду, мсье Келлер, — сказала учительница. — И, пожалуйста… ничего не говорите Арлетт. Давайте забудем этот эпизод.
— Давайте забудем, — улыбаясь, подтвердил Келлер.
За Орлеанскими воротами Парижа, в предместье Виль-дю-Буа, все знали толстяка Келлера, приказчика в сельской лавочке, где можно было купить все нужное здешним людям — от лопаты и вина до ситцевого платья и гитары. Знали не только самого веселого и острого на язык Келлера, но и его жену Фабьен и двух детей — пятнадцатилетнего Андре и тринадцатилетнюю Арлетт.
Для огородников, водопроводчиков, мелких служащих, населяющих Виль-дю-Буа, лавка Келлера служила вечерним клубом: сюда можно было зайти пропустить стаканчик аперитива, почитать свежую газету, а главное, обменяться местными новостями — кого выбрали в муниципалитет, мальчика или девочку родила мадам Оливер, на ком именно женится старший сын Мегрелей и за сколько приобрел свой подержанный «Панар» молодой Кювье. Жан-Пьер Келлер охотно принимал участие в этих вечерних бдениях, но не забывал ловко и быстро обслуживать покупателей. Фабьен была неизменно приветлива, а ее стройная фигура и пикантное личико очень нравились мужчинам.
Однако, с тех пор как пришли оккупанты, вечерние собрания в лавке почти прекратились. Кому охота нарываться на неприятности, если введен комендантский час и людей вечерами хватают прямо на улице! И потом, боши очень подозрительно относятся ко всяким сборищам французов, в особенности в последнее время, когда начались разные «акции». Того и гляди, нагрянут в лавку, начнется проверка документов, выяснение личности, да мало ли еще что…
Кроме того, в лавке часто бывали немцы. Да, да, они бывали там, покупали пиво, прославленные французские сыры и охотно болтали с приказчиком по-немецки. Ведь Келлер, уроженец Эльзаса, говорил по-немецки, как истый немец, да и похож был на немца — крупноголовый и крупнотелый и тоже любитель пива. Но именно на своей родине, в Эльзасе, Жан-Пьер Келлер насмотрелся на повадки бошей, на их грубость, самомнение, жестокость. Когда к власти пришел Гитлер, он окончательно возненавидел всех его последователей. А уж когда гитлеровцы явились в Париж…
— Ого, поглядите-ка в окно! — закричал однажды утром своим домашним парикмахер Греа, живший в домике напротив лавки. — Ну-ка, ну-ка, что вы там видите?
Домашние Греа, а вместе с ними и другие жители Виль-дю-Буа увидели у лавки Келлера развевающиеся на ветру, выставленные для продажи ситцевые платья и фартуки. Все эти платья и фартуки были трех цветов — синие, белые и красные. Издали казалось, что над домом Келлеров реют национальные флаги Франции, те самые флаги, которые были строго-настрого запрещены оккупантами.
А на следующий день Келлер выставил прямо на улицу ящики с мылом в трехцветной обертке. А потом вдруг Фабьен и Арлетт появились на улице в красных косынках, белых блузках и синих юбках. Они весело подмигивали встречным: мотайте, мол, на ус — жив дух Франции, ничем его не сломить, и настоящие патриоты-французы плевать хотят на бошей.
Проделки Келлера и его семейства нравились рабочему люду в Виль-дю-Буа, однако многие боялись за толстяка и его семейство.
— Он многим рискует, наш верзила. Надо его предостеречь. Недолго и попасть в лапы наци. Ведь здесь всюду бывают боши. Вдруг поймут…
Однако с некоторых пор Келлер прекратил свои «трехцветные» проделки. Теперь, открывая утром окна, обитатели Виль-дю-Буа уже не видели у лавки французские национальные цвета. Лавка как лавка, каких тысячи под Парижем. Жители, хотя они сами предостерегали Жан-Пьера, теперь, когда он послушался их советов, были как будто даже слегка разочарованы.
— Эге, струсил, видно, наш Келлер.
— Возможно, боши догадались и пригрозили ему арестом, чтоб он унялся.
А мсье Греа, парикмахер, пустил слух, что Келлера даже вызывали в префектуру.
Как бы там ни было, но Жан-Пьер действительно больше не шалил, никак не отзывался на антинемецкие анекдоты покупателей, сделался очень сдержан и, казалось, был совершенно поглощен лавкой и домом.
Впрочем, Жан-Пьер был только приказчиком в лавке, как и Фабьен и Андре. Владелец, крупный финансист Номе, у которого было несколько тысяч таких лавок по всей Франции, уехал в начале войны в Виши и в Париже не появлялся.
Жан-Пьер снимал двухкомнатную квартирку над лавкой. Одна комната — полукухня-полукдадовая. Вторая служила спальной, столовой и кабинетом для всей семьи. Здесь на длинном столе обедали, делали уроки, писали счета поставщикам. Родители спали на широкой кровати, для детей были сделаны двухэтажные нары: наверху спал Андре, внизу — Арлетт. В уборную приходилось бегать вниз, во двор, умывались под рукомойником.
Было и еще одно помещение — подвал под лавкой, служивший некогда складом товаров. Там в хорошие, довоенные времена хранились бочки с вином и прованским маслом, мешки с мукой и сахаром. Но сейчас запасов уже давно не было, и ни Келлер, ни его жена, ни Андре не спускались в подвал. Про Арлетт и говорить нечего: хотя она и считала себя совершенно взрослой, ни за что не пошла бы одна в подвал; ей чудились там то затаившиеся грабители, то привидения.
И вот однажды, когда семья уже готовилась ко сну, влетела бледная Арлетт. Она только что спустилась в уборную.
— Шаги!
Андре, который уже лег, свесил лохматую голову со своей «башни»:
— Какие шаги? Где?
— В подвале. Там кто-то ходит!
Андре незаметно переглянулся с отцом. Потом насмешливо засвистел:
— Фью-у! Опять привидения? Вот трусиха-то! А еще хвастает, что взрослая.
— Что ты мне толкуешь! — закричала, чуть не плача, Арлетт. — Я не сумасшедшая, я очень хорошо слышала шаги. Там кто-то есть!
Келлер, который уже собирался ложиться, сказал успокоительно:
— Ну, вот что, ты укладывайся спать, а мы с Андре сейчас сойдем вниз и все осмотрим.
— О папа, я боюсь, на вас там нападут! Я пойду с вами! — взмолилась Арлетт.
— Глупенькая, ничего с ними не случится. А здесь с тобой останусь я, — нежно сказала ей мать. — Не бойся ничего.
Арлетт для храбрости заползла в постель к матери, а двое мужчин из семейства Келлеров вооружились фонариком и отправились вниз, в подвал. Со своего места Арлетт не могла видеть, что вместе с фонариком отец захватил большую булку, изрядный кусок масла и кастрюлю с супом, оставшимся от обеда.
Отец и брат пропадали так долго, что Арлетт еще больше встревожилась и предложила матери вдвоем идти на выручку.
— Мы здесь лежим, а там их, может, убивают, — дрожа, шептала она Фабьен и уже порывалась вскочить и бежать прямо в ночной длинной рубашке вниз.
Но тут вернулись мужчины. У обоих был совершенно спокойный и буднично-равнодушный вид. Келлер направился к постели.
— Ну-ка, несчастная трусиха, перебирайся к себе, — решительно сказал он Арлетт.
— Она вовсе не такая уж трусиха, — вступилась за дочку Фабьен. — Она даже собиралась бежать к вам на помощь. — Фабьен смеющимися глазами исподтишка взглянула на мужа.
Андре взобрался на свою «башню» и оттуда хихикал и строил Арлетт насмешливые гримасы.
— Что ж вы там нашли? Был там кто-нибудь? — все еще трепеща, спросила Арлетт.
Брат захохотал:
— Были. Там были две большие крысы.
— Кры-сы? — недоверчиво протянула Арлетт. — Но разве крысы могут так сильно топать?
Андре окончательно развеселился.
— Еще как! — закричал он. — Топают прямо как лошади!
— Папа, а он не врет? Неужто крысы действительно топают? — повернулась Арлетт к отцу.
Жан-Пьер потушил лампочку у изголовья.
— А ты, оказывается, не только трусиха, но и дурочка, — донесся до Арлетт его сонный голос. — Спи, крысоловка!
С этого вечера Арлетт невольно для себя начала примечать в доме много такого, на что раньше не обращала внимания. Например — она это хорошо знала, — со времени прихода бошей отец терпеть не мог ездить в Париж, а если была такая необходимость, торопился как можно скорее вернуться домой и, воротясь, на чем свет стоит проклинал оккупантов и все их новые порядки. А теперь то Жан-Пьер, то Андре забирали старенький дребезжащий велосипед, битком набивали багажную сумку какими-то свертками и пропадали иногда до самого комендантского часа. Зачастили к ним в дом какие-то новые, не известные Арлетт люди: рыжеватый молчаливый молодой человек, которого отец звал Гюставом, и еще долговязая девушка со смешными мальчишескими вихрами, решительными манерами и смущенным лицом, приезжавшая всегда на минутку. Отец и брат вели их обычно наверх, в комнаты, о чем-то тихо разговаривали и под разными предлогами выпроваживали Арлетт.
Были и другие происшествия, помельче, но тоже странные. Например, пропала, точно в воду канула, любимая фаянсовая кружка Арлетт, из которой она с детства пила молоко. Девочка нигде не могла ее найти, хотя спрашивала всех домашних. Исчезли куда-то две раскладушки, на которых обычно устраивали дядю и тетку, приезжавших раз в год из Прованса. Арлетт лезла с вопросами к Фабьен, но та либо не слышала, либо отделывалась самыми неопределенными ответами.
А подвал! Арлетт теперь ни за что не хотела одна проходить мимо подвала. Ведь ей чудились не только шаги, но и голоса, и хотя Андре продолжал насмешничать, она брала его в провожатые и все-таки боязливо косилась на серую, плотно закрытую дверь.
А однажды, вернувшись из школы, Арлетт услышала, как мать сердито выговаривает отцу:
— Ты доведешь бедняжку до галлюцинаций! Когда уж вы покончите со своими секретами? Ведь это глупо, наконец, она же не маленькая!
— И все-таки недостаточно взрослая, чтобы ей доверять такие вещи, — не сдавался отец. — Вдруг разболтает подружкам в школе или похвастает, что ей известно такое, чего не знают другие… А тут дело идет о судьбе людей. Вот Андре — на того уж можно опереться, как на взрослого. Ты знаешь, как он…
Отец заговорил шепотом, и Арлетт, навострившая уши, больше ничего не смогла разобрать.
— И все-таки надо ей сказать, — не сдавалась Фабьен.
Должно быть, она сумела убедить Келлера, потому что в тот же вечер он взял Арлетт за руку и повел по лестнице вниз, к двери подвала.
— Зачем? Куда ты меня ведешь, папа? Я не хочу, — отбивалась изо всех сил удивленная и испуганная Арлетт.
— Хочу познакомить тебя с нашими крысами, — усмехаясь, сказал отец.
— С крысами?
— Ну да, с теми, которые топочут и разговаривают. Жан-Пьер трижды постучал в дверь подвала. Дверь бесшумно открылась, и в глаза Арлетт блеснул свет керосиновой металлической лампы, которая раньше — Арлетт это помнила — валялась, позабытая и ненужная, у них в чулане.
Первое, что увидела девочка, — две раскладушки, приткнутые к углу и накрытые одеялами, что продавались у них в лавке. Посреди подвала возвышался грубо сколоченный стол («И когда это папа его сколотил?» — удивилась Арлетт), на котором лежала доска с металлическим барабаном, заканчивающимся ручкой-вертушкой. На столе Арлетт заметила и свою пропавшую кружку, и старую пишущую машинку отца. Но все это она увидела уже как бы вторым зрением и мельком. Главное же, на что устремился ее взгляд, — были двое юношей в толстых темных свитерах, чуть постарше ее самой, может быть ровесники Филиппа Греа — сына соседа-парикмахера, с которым уже начинала кокетничать Арлетт.
Один юноша — темноволосый, очень бледный — показался Арлетт необыкновенно красивым и значительным. Другой был кудрявым блондином с мелкими чертами лица. Увидев ее, он дружески улыбнулся и протянул руку.
— Вот вам новая знакомая, ребята, — обратился к ним Келлер. — Трех членов семьи Келлер вы уже знаете, а это четвертый — моя храбрая дочка Арлетт. — Он повернул к Арлетт свое круглое добродушное лицо. — Арлетт, ты уже большая и все понимаешь. Я думаю, ты сумеешь сохранить тайну, которую мы тебе доверим. Эти парни — русские. Ты никогда еще не видела русских, но слышала, какие они храбрые и как побеждают бошей. Ну вот, этих ребят боши увезли с их родины, хотели сделать рабами, а они не поддались, удрали. Их преследовали, чтобы с ними расправиться, до сих пор, наверное, ищут по всем городам. А мы решили спрятать их пока у нас. Здесь они в безопасности. Но ты понимаешь, дочка, ни одна душа не должна знать, что они здесь.
— Понимаю, — прошептала Арлетт.
— Ты даешь мне слово, что никому на свете не проговоришься?
— О папа! — только и сказала Арлетт и так посмотрела на отца, что Жан-Пьера бросило в жар — ему стало стыдно.
— Хорошо, хорошо, ты не подведешь нас, я уверен, ты же у нас умница, — зачастил он и, чтобы скрыть смущение, обратился к юношам: — Ну как, справились с этой партией?
— Давно готова, можете забирать, Жан-Пьер, — тотчас же отозвался темноволосый, и Арлетт удивилась, как хорошо и правильно говорит он по-французски, почти без всякого акцента. — На этот раз Поль крутил ротатор, а я был за машинистку.
Так Арлетт узнала, что неизвестную машину с валом называют ротатором и на ней печатают листовки. Что это за листовки, она уже сообразила сама. Темноволосый сказал несколько слов на незнакомом языке, и кудрявый вытащил из-под раскладушки тяжелый на вид сверток.
— Вот все здесь.
Келлер приотворил дверь, негромко позвал:
— Андре!
Мальчик вырос словно из-под земли — видно, стоял поблизости. Увидев сестру, подмигнул:
— Ага, так тебе наконец показали наших крыс? Вот это Дени, — он кивнул в сторону темноволосого, — а это его земляк и товарищ Поль. Оба очень стоящие парни, можешь мне поверить.
— Ну ладно, ладно, успеете еще познакомиться по-настоящему, — прервал его отец. — А сейчас, Андре, бери велосипед. Поедешь, как всегда, к Орлеанским воротам. В самый центр города незачем ехать. Да хорошенько упакуй сверток, чтоб к тебе не прицепились. А то полиция и боши так и рыщут.
— Не беспокойся, ко мне не прицепятся, — махнул рукой Андре. — Я им чего-нибудь навру. А там, у Орлеанских, кто-нибудь возьмет у меня эту штуку?
— Там тебя будут ждать.
— Конечно, опять явится эта ваша долговязая? Она у меня в печенках сидит, даю слово! Соплячка такая, сама еще за партой, наверно, а туда же. Кличет меня «малышом», дразнится…
— Это ты о Николь? — со смехом прервал его Дени. — За что ты на нее взъелся? Она очень милая и товарищ отличный, да и вообще…
— Для кого, может, и милая, а для меня так довольно противная, — проворчал Андре. — Ну ладно, довольно трепаться, давайте, чего вы там настряпали. Мне ехать пора.
Андре явно рисовался перед сестрой своей деловитостью и доверием, которое оказывали ему взрослые.
Арлетт не выдержала:
— О папа, а я?..
— Что тебе? — обернулся к ней Келлер.
— Папа, а я что? Разве я не могу тоже делать что-то, помогать, как Андре?
— Но ты же учишься в школе.
— Школа? Кто сейчас всерьез думает о школе? Я говорю не об этом. Я тоже хочу участвовать в ваших делах. Я тоже могу ездить на велосипеде, выполнять поручения. И я ничего не побоюсь.
У Арлетт был решительный вид. За те несколько минут, что она провела здесь, в подвале, с русскими, о которых знала до сих пор только по книжкам да по военным сводкам, все вдруг предстало перед ней в новом свете. Слова «Сопротивление», «листовки», «подпольная типография», известные лишь понаслышке, внезапно обрели плоть и кровь, приблизились, стали ощутимо реальными. Так вот кто эти ребята, вот кто ее отец, мать, брат Андре!.. Значит, и они в Сопротивлении! Значит, и те люди, которые приезжали сюда, и даже эта длинноногая девочка-подросток — все делают одно большое, самое нужное сейчас дело! Так неужто же она, Арлетт, останется в стороне?
— Ты еще маленькая для таких поручений! — донесся до нее голос отца.
— Да и мама будет против.
— Мама? Мама не будет против, ручаюсь. Мама знает, что я все могу, все понимаю! — Арлетт нахмурилась.
— В самом деле, Жан-Пьер, почему бы не приспособить вашу Арлетт к работе? — вмешался вдруг Даня. — Она могла бы, например, стать отличной связной, ездить в Париж, передавать что нужно товарищам. Да мало ли что может сделать полезного Арлетт. Полиции и в голову не придет, что девчурка помогает подпольной организации.
Арлетт с благодарностью посмотрела на своего защитника.
— А когда нам будет разрешено появиться на свет из этого подвала, мы сможем брать ее с собой, — продолжал Даня. — Отличная будет маскировка: полиция никак не заподозрит приличных юношей, которые ведут, скажем, младшую сестренку в школу или в кино.
— Эге, здорово же ты идеализируешь нашу полицию и бошей, Дени! — проворчал Келлер. — Знаешь, они с превеликим удовольствием уничтожают даже детей. — Он обратился к Арлетт: — Подумаем. Поговорим с мамой. Может, ты и правда сможешь кое в чем помочь.
Арлетт в восторге подскочила к отцу и звонко чмокнула его в пухлую щеку.
— Но помни: это не игра. И дело идет не только о нас и наших жизнях. Дело идет о многих людях, — сурово добавил Келлер.
На бульварах каштаны выбросили первые свечки. В садах крепко пахнет травой, свежими почками, теплой землей. Солнце золотыми яблоками падает на дорожки. В Париже весна. В Париже продают фиалки и крокусы. В Люксембургском саду, в Булонском лесу бегают еще не загорелые ребятишки, галдят, как грачи, весело и беспорядочно, пускают в фонтанах разноцветные кораблики. А у садовых решеток, там, на улице, где можно только издали любоваться новой травой, где чуть слышно дуновение весны, гуляют со своими детьми еврейские матери. И у матерей и у ребятишек на груди желтые звезды — знаки отверженных. Это немцы велели всем евреям носить желтые звезды и запретили им вход в сады и парки.
О весне и о желтых звездах рассказала Дане и Павлу Николь, приехавшая в Виль-дю-Буа.
— Проклятые! — Даня говорил сквозь зубы. — Когда, когда же наконец мы выйдем отсюда? Когда начнем делать что-то настоящее?!
— Но послушай, Дени, ведь то, что ты и Поль делаете, это тоже очень важно, — попыталась утешить его Николь. — Из ваших листовок люди узнают правду о положении на фронтах, о том, что делается в России, во Франции, в Англии… Если бы не вы, французам патриотам пришлось бы пробавляться враньем бошей.
— О, я и без тебя все понимаю! — с досадой отмахнулся Даня. — Но Гюстав обещал, понимаешь ты, твердо обещал свести нас с нашими советскими товарищами, обещал, что мы скоро сможем выбраться из этого подвала, стать настоящими бойцами!
Николь смущенно замолкла: она-то хорошо понимала нетерпение своего друга. Особенно теперь, когда такой напряженной стала жизнь, когда каждый день приносил известия о какой-нибудь «акции». То на станции метро убивали эсэсовского офицера, то бесследно исчезал немецкий патруль, то в колонну нацистских солдат бросали бомбу. Сопротивление росло. В него вливались рабочие, студенты, врачи, ученые, священники. Подпольщики наладили связь с французской полицией, начали добывать через жандармов бланки документов и фальшивые продовольственные карточки.
— Все, все что-то делают, борются, а мы отсиживаемся и вправду как крысы, в подвале! — кипел Даня.
Глядя на него, и Павел стал возмущаться, требовать, чтоб их наконец выпустили «на волю» (Павел уже начинал немножко объясняться по-французски).
— Ага, не терпится лезть под пули! — проворчал Келлер, застав обоих русских в унылом разговоре с Николь. — Что ж, значит, здешней работки вам недостаточно? Недостаточно все мы, по-вашему, рискуем головой? И она, — он ткнул пальцем в Николь, — когда привозит восковки… И мы с Андре и Фабьен, когда доставляем в город отпечатанные листы… И Арлетт, которая достает бумагу и краски и ездит с поручениями к товарищам? И наши люди, которые расклеивают и разбрасывают по всему Парижу листовки? И вы оба, печатающие их, — разве вам не довольно риска, опасности, напряжения? Кругом ходят немецкие патрули, рядом — немецкая дорога, в лавке у меня то и дело боши, а вам все мало? Эх вы, мушкетеры несчастные! Да знаете ли, что в одном будничном дне наших людей, может, больше героизма, чем в самой приключенческой кинокартине! — И Жан-Пьер с таким негодованием посмотрел на обоих русских, что те невольно потупились.
— Ну да, ну да, вы, конечно, правы, Жан-Пьер, но поймите и нас, — горячо начал Даня. — Каждый день мы печатаем листовки о победах над гитлеровцами. Наши войска там, в Советском Союзе, освобождают целые города, немцев прогнали из Курска, Краснодара, Ростова. Здесь, в Париже, да и по всей Франции люди тоже сражаются с фашистами, бросают бомбы, уничтожают врагов. А мы что? Печатать листовки — да это могут делать и Андре с Арлетт. Мы их научим, если уж на то пошло, быстро научим!
— Мы хотим уйти отсюда, чтобы драться! — подхватил Павел. — Воевать хотим!
— Тра-та-та! Драться? Воевать? Но для этого нужно иметь то, чем воюют, — усмехнулся Келлер. — У наших почти нет оружия. Лондон говорит возвышенные слова о долге патриотов, а о том, чтоб снабдить патриотов револьверами и пулями, помалкивает.
— Вы только выпустите нас, а уж оружие мы себе сами добудем, — подмигнул Павел. — У каждого жандарма, у каждого полицейского пистолет… Просто руки чешутся! — Он опять подмигнул. — Я это дело еще в лагере освоил.
— Вот как? — Келлер присвистнул. — А ты, оказывается, лихой парень, Поль!
— А как же! — Павел гордо выпятил грудь.
— Хоть ты и лихой, а не подумал, что будет со всеми нами, если ты пойдешь «раздевать» жандарма и вдруг попадешься, — продолжал Келлер. — Это, сынок, не так просто, как тебе кажется. И потом, на каждое такое дело нужно разрешение старших.
Павел сделал гримасу:
— Разрешение?
— Да-да, — кивнул Жан-Пьер. — Для начала я попробую поговорить с Гюставом. Только сейчас он, кажется, очень занят. — И, кивнув на прощание Николь, Жан-Пьер ушел. Даня и Павел бросились расспрашивать Николь, чем именно занят Гюстав. Однако длинноногая оказалась на редкость необщительной.
— Почем я знаю? Гюстав ни мне, ни Жермен не докладывает о своих делах.
— А если бы докладывал, ты рассказала бы нам? — напрямик спросил ее Павел.
В ответ Николь только пожала худенькими плечами. Уже много дней Гюстав не появлялся в книжной лавке сестер Лавинь. Жермен начала тревожиться, не попался ли он гестапо.
Некоторым членам своей группы Гюстав велел заучить телефон, по которому его можно было вызвать. Однако телефоном этим можно было воспользоваться только в случае какого-нибудь чрезвычайного происшествия. И как ни болело сердце у Жермен, она не решилась позвонить, хотя помнила телефон наизусть. На ее счастье, от Гюстава наконец прибыл связной, передал, что все в порядке — Гюстав скоро явится сам. Связной привез важную новость: во Франции создан Национальный Комитет Сопротивления.
— О Николь, это замечательно! — ликовала Жермен. — Вот увидишь, теперь у нас будут и настоящие типографии, и оружие, и все, что нам нужно для победы! Вот когда мы покажем себя этим гнусным бошам!
Николь тотчас оседлала свой драндулет и помчалась в Виль-дю-Буа сообщить новость друзьям. И радостно и тревожно было у нее на душе. Радостно потому, что она знала, как томится в своем вынужденном заточении Дени. А тревожно потому, что скоро, конечно, он уйдет из подвала, уйдет бойцом, мстителем, и тогда… кто знает, увидит ли его еще Николь!
Уже через несколько дней начали оправдываться надежды Жермен. Арлетт привезла обоим русским удостоверения личности и продовольственные карточки. Во второй раз Даня и Павел становились поляками: Даня — Тадеушем Скаржинским, Павел — Лео Квятковским. Опять пришлось затверживать новые биографии.
Удостоверения — «карт д'идентитэ» — были изготовлены искуснейшим гравером, которого отыскал и представил сестрам Лавинь профессор Одран. Да-да, профессор Одран недаром намекал Жермен на свою осведомленность: он оказался подпольщиком, членом Сопротивления, и, кажется, даже более давним, чем сама Жермен.
Теперь уже ничто не удерживало Даню и Павла в подвале Келлера, тем более что они быстро научили Фабьен и Андре управляться с машинкой и ротатором.
Вечером в комнате Келлеров наверху состоялся «военный совет»: когда и как выходить русским из дома.
— Подозрителен мне наш сосед, парикмахер Греа, — промолвил, покусывая губы, Жан-Пьер, — он вечно торчит у окна, а оттуда весь наш дом как на ладони.
— Но, папа, мсье Греа тоже из наших, — скромно подала голос Арлетт, сидевшая на своей двухэтажной кровати.
— Что-о?! — Жан-Пьер даже подскочил на стуле. — Греа в Сопротивлении?
Да откуда ты это взяла?
— Филипп Греа как-то помог мне отвезти листовки и сказал, что его отец давно уже в Сопротивлении. Он, оказывается, когда бреет офицеров-бошей, ухитряется выудить из них много всяких полезных новостей, — все так же скромно сообщила Арлетт.
— О-о, полюбуйтесь только на этих конспираторов! — простонал Келлер.
— Вот что значит неосторожность! Фабьен, что мне делать с этой девчонкой?
Как заставить ее замолчать?
— Но, Жан-Пьер, дорогой, она же никому не повредила. Наоборот, сообщила очень важную новость, что Греа из наших, — встала на защиту дочери Фабьен.
— Конечно, эти две всегда заодно! — махнул рукой Келлер. — Сообщение о Греа еще нуждается в проверке. А вдруг это провокация? Разве мы не знаем такие случаи? Да, да, ты, пожалуйста, не маши руками, твои Греа могут оказаться самыми обыкновенными предателями, и мы все тогда попадем в ловушку, — продолжал Жан-Пьер, не обращая внимания на возмущенные жесты дочери. — Я сейчас же должен это проверить, а пока не проверю и не выясню, можно ли им доверять, категорически запрещаю тебе посвящать Филиппа в наши дела. Слышишь?
— Слышу, — угрюмо отвечала девочка. — Но, папа, ты к ним несправедлив.
Келлер, не отвечая, обратился к обоим русским:
— Если все обойдется и товарищи скажут, что Греа — свои, вам, пожалуй, можно будет высунуть нос наружу. Документы есть, карточки тоже, все как будто в порядке. Возьмете в провожатые Андре или Арлетт и пожалуйста — ступайте в Париж. Тем более, что знакомство с городом может вам в ближайшее время очень и очень пригодиться.
И, бросив эти многозначительные слова, Жан-Пьер поспешно ушел.
Однако прошло еще много дней, прежде чем Келлер дал узникам подвала «зеленый свет».
Какое это было счастье — выйти в солнечный день на чистенькую улицу Виль-дю-Буа, пройти под зеленеющими деревьями, вдохнуть весенний воздух после пропахшего рыбой и сыром подвала! Вдали, в сизой дымке, лежал Париж, и у Дани при виде этой дымки что-то дрогнуло внутри. Париж! Город, знакомый с самого детства. Любимый с детства. Ведь это он, Даня, вместе с Гаврошем сражался на баррикадах, он был пятым среди друзей-мушкетеров и участвовал с д'Артаньяном во всех его поединках и приключениях. Он, как брат, любил и защищал Козетту. Даня знал Париж, знал названия его улиц, бульваров, набережных и сейчас как будто шел на свидание с городом своего детства…
Но погодите, погодите… Если вы думаете, что знакомство с Парижем для двух русских юношей началось, как обычное знакомство туристов, то вы сильно ошибаетесь. Вот люди приезжают в новый город. Одни начинают свое ознакомление с музеев, другие — с его улиц и переулков, третьи предпочитают магазины, театры, общественные здания. А есть и такие, которые хотят узнавать в новом городе только людей. Но любителей, которые начали бы первое знакомство с крыш, наверно, нашлось бы очень немного.
Да, да, вы не ошиблись и автор не оговорился. Вот они, крыши Парижа, — серые, розовато-жемчужные, чуть тронутые кое-где зеленью, иногда блестящие, иногда матовые, увенчанные то башенкой, то флюгером, то косым скатом мансарды. Кое-где прилепились балкончики, голубятни, решетки с выставленными на воздух цветочными горшками, с протянутыми веревками, на которых колышется разноцветное белье. Крыши, крытые шифером, железом, черепицей, алюминием. Крыши прошедших столетий и самые современные, крыши плоские, крутые, покатые…
Именно с крыш началось их знакомство с Парижем!
Кто первый придумал «адскую машину», как в шутку назвал ее Андре, они так и не смогли потом вспомнить. Знали только, что однажды, перед самым их выходом из подвала, приехала очень грустная Николь.
— Арестовали Беллона, — сказала она. — Это был лучший наш расклейщик листовок, да и вообще отличный парень, шофер с «Ситроена». Сейчас на заводе идет дознание, многих рабочих тащат на допрос. Все, с кем он хоть когда-нибудь общался, взяты на заметку. Его схватили, кажется, возле университета, когда он только собирался расклеивать. В лапы бошей попался хороший человек. Теперь придется утроить осторожность.
И еще она сказала, что расклейка — одна из самых опасных работ.
— Вот если бы можно было, чтобы листовки сами собой разлетались по улицам, как это бывает с самолета! — промолвила она мечтательно. — А то сколько всего надо тащить с собой: кисть, ведро с клеем да еще пачку самих листовок. Вот и попадаются на этом.
Она сказала это задумчиво, почти про себя, но три мальчишеские головы сразу воспламенились: стали шевелиться, расти разные мыслишки, придумки, словом, «изобретательская мысль» заработала. «А что, если…», «Попробовать, что ли…», «Нельзя ли так…»
Кто первый крикнул: «Постойте, я как будто придумал!»? Кажется, это был Даня, а может, кто-то из двух его товарищей. Да это и неважно. Важно, что через пять минут после этого вопля все трое уже лихорадочно носились по дому Келлеров, вытаскивали бидоны, пустые банки из-под автомобильной пасты и масла, проволоку, какие-то дощечки. Андре без спросу забрался в инструментальный ящик отца. Все трое оказались неплохими механиками, умели обращаться с кусачками, тисками, молотком. Целый вечер троица что-то мастерила, прилаживала, спорила, ссорилась между собой, гнала от себя любопытную Арлетт, не отвечала на вопросы взрослых. Наконец «адская машина» была готова: дощечка с пружиной и банка, наполненная водой. При помощи пружины листовки прикреплялись к доске. Пружину придерживала, как балласт, банка с водой. В банке было невидимое отверстие, через которое вода постепенно вытекала. Когда банка оказывалась пустой, листовки освобождались от балласта, и малейший ветерок разметывал их, подымая в воздух.
Это было как снегопад! Павел подул на них из велосипедного насоса, а потом просто так, ртом, и листовки полетели во все стороны, усеяли пол, шкаф, стол.
— Браво-о! Просто, как все гениальное! — в восторге завопил Андре. — Представляете, как они полетят с высокой крыши, где всегда ветер!
Даня умерил его восторг:
— Погоди кричать. Надо проверить с секундомером, во сколько минут вытекает вода из банки. Для нас это очень важно.
Секундомер показал шесть минут.
— Отлично! Этого довольно, чтоб обделать все наше дельце, — уверенно сказал Андре. — Я берусь за шесть минут спуститься с самой высокой точки Нотр-Дам.
— Нам нужно не только спуститься, но, главное, удрать как можно дальше, чтоб никто нас не заподозрил, — подал голос Павел. — Это важнее всего.
— На Нотр-Дам мы, конечно, не полезем, — прибавил Даня, — а вот на какой-нибудь высокий многоэтажный дом в центре стоит попробовать. Да вот хоть на тот универмаг, о котором говорил Андре. Ведь ты, кажется, сказал, что он находится в самом центре? — обратился он к Андре.
— Да, на улице Амстердам, почти напротив вокзала Сен-Лазар, — отозвался Андре. — Ближе к вечеру там большое движение: люди возвращаются с работы в свои пригороды или, наоборот, приезжают в Париж, чтобы где-нибудь побывать. Тут в самый раз пустить наши листовки.
Вернулся из города Жан-Пьер. Ему торжественно продемонстрировали «адскую машину».
— Что ж, остроумно придумано, — похвалил он изобретателей. — Если все пройдет удачно в первый раз, можно будет использовать эту штуку в других городах, на других крышах. Только, прежде чем пускаться в путешествие с вашей «адской машиной», вы должны точно знать, на какую крышу будете ее водружать, какие к этой крыше подходы, как на нее подыматься и в какой час это лучше делать. Словом, это вовсе не так легко и просто, как вам кажется. И помните: от вашей осторожности и продуманности всей операции зависит безопасность очень многих товарищей. Провалитесь вы — за вами потянется целая цепь провалов и арестов.
— Разведку беру на себя, — объявил Андре. — Ни Дени, ни Поль не знают Парижа. Значит, это должен делать я.
Жан-Пьер, обычно не очень ласковый с детьми, вдруг с неуклюжей нежностью потрепал сына по темной, коротко остриженной голове:
— Ах ты, неугомонный! Только будь осторожен, все мы тебя просим.
Фабьен ничего не сказала, но так взглянула на сына, что у Дани защемило сердце. Так когда-то, в незапамятные времена, смотрела на него мама-Дуся. Отец. Лиза. Где они? Увидит ли он их когда-нибудь?.. И все сильнее подступала горечь, все сильнее щемило внутри, и надо было большое усилие, чтоб отогнать от себя, стряхнуть воспоминания. Да, он был не один на чужбине, ему повезло, он нашел товарищей, друзей. Вон какие добрые, честные, настоящие люди вокруг! Жермен, и Николь, и профессор Одран, которые его выходили, и Павел, который делил с ним опасность и был ему верным товарищем. А теперь семья Келлера, такая радушная, ставшая совсем своей. И Андре, пылкий, смелый, настоящий Гаврош по своим повадкам. Даня привязался к ним, он любил их, как своих, близких, но все-таки…
— Так помните: осторожность и еще раз осторожность, — донесся до него голос Жан-Пьера.
На улицу Амстердам Андре путешествовал трижды. Один раз утром, другой раз днем, третий — вечером. Он изучил все потоки пассажиров на вокзал и с вокзала Сен-Лазар. Двор универмага теперь был ему знаком, как собственный двор в Виль-дю-Буа. Из последней своей поездки в город мальчик привез приказ самого коменданта Парижа фон Шаумбурга, который был вывешен на всех видных местах.
— Вон, поглядите, самый главный бош объявил войну французским коммунистам, — сказал он, показывая объявление.
«Всякий, кто занимается коммунистической деятельностью, ведет или пытается вести коммунистическую пропаганду, короче, кто тем или иным способом поддерживает коммунистов, является врагом Германии и подлежит смертной казни по приговору немецкого военного трибунала. Любой человек, имеющий антигерманскую листовку, обязан немедленно передать ее ближайшему представителю германских военных властей. Нарушители подлежат каторжным работам сроком до пятнадцати лет».
— Воображаю, какие теперь пойдут облавы и обыски, — сказал Келлер, прочитав приказ. — Это и правда официальное объявление войны. Ну, ребята, теперь держите ухо востро, не попадитесь с вашей «адской машиной».
Он сам еще раз выслушал отчет Андре. Шаг за шагом была продумана вся «операция». И наконец дано разрешение: можно начинать.
Сумерки плывут над Парижем. С вокзала Сен-Лазар доносятся железный скрежет вагонов, гудки, вздохи механизмов. Люди с сумками, тележками, свертками молчаливо текут по улицам. Но здесь, во дворе универмага, пусто, и сумрак заползает в углы. Подрагивает пожарная лестница. Ноги Андре маячат перед глазами Дани. Мальчик карабкается легко и ловко, точно кошка, — он уже все здесь облазил, он здесь свой и командует двумя товарищами. Павел идет вслед за Даней. У него под мышкой «адская машина», да и все трое порядком нагружены: кто бидоном с водой, кто банкой, а кто листовками. Семь этажей. Им предстоит одолеть семь этажей. Пока им везет, но нужно торопиться — каждую минуту кто-нибудь может зайти во двор, увидеть три фигуры, карабкающиеся по лестнице.
— Скорее! Да скорее же! Что вы, черт возьми, так ползете? — шипит Андре.
Но вот они уже на крыше, серой, скользкой. Покатые холмики мансард, неразбериха труб и вентиляционных отверстий. Ветер рвет из рук листовки, налетает откуда попало, раздувает и холодит волосы. Серое небо тяжело нависает над ними. У ног их лежит Париж — свинцовые волны крыш до самого горизонта и торчащие, как перископы из волн, башни, шпили церквей и куполов. Внизу — стеклянная громада Сен-Лазара, а там, далеко, церковь Тринитэ, и Мадлен, и башни Лувра. Заводские трубы не дымят, и воздух над Парижем прозрачен. Черны силуэты каштанов, и, как прибой, шумит огромный город.
— Что ж ты? Прилаживай! — шепчет Павел. — Ну-ка, берись!
На откосе одной из мансард они устанавливают дощечку, засовывают под пружину листовки. Их много, этих желто-белых листков. Сегодня они оповещают французов, что немцы забирают лучшую французскую молодежь в Германию. «Не давайте им увозить ваших сыновей и братьев! Не отдавайте им цвет нации! Прячьте ваших юношей и девушек, сопротивляйтесь, не поддавайтесь на лживые обещания бошей! — кричит листовка. — Смерть фашистским оккупантам!»
Банка налита водой. Теперь уходить! Как можно быстрей!
Все трое скатываются по пожарной лестнице. Никого. Они молниеносно пересекают двор универмага, они уже на улице Амстердам, на Гаврской площади. Они смешиваются с уличной толпой и все дальше и дальше уходят от улицы Амстердам, от универмага. Вот уже черно-серая, словно обведенная тушью, громада церкви Мадлен. Даня успевает припомнить, что тут венчались самые аристократические семьи Франции. Улица Риволи. Все быстрее их бег.
— Шесть минут, — шепчет Павел, задыхаясь. — Сейчас они, наверно, уже летят.
Всем троим очень жаль, что они не увидят, как действует на крыше их «адская машина». Они не увидят, как ветер сдует листовки, как полетят, закружатся в воздухе, точно детские бумажные змеи, желто-белые бумажки, как упадут к ногам людей, идущих по улице, выходящих с перронов вокзала. А в это мгновение листовки уже стаей взлетели над крышей универмага и, планируя, спадали вниз. Многие из них зацепились за балконы старого отеля «Лондон и Нью-Йорк», где останавливались солидные провинциальные семейства, легли на столики кафе «Тут э ля», прямо под руку тем, кто зашел в этот час сюда, чтобы выпить чашечку кофе или пропустить рюмочку с приятелем. И люди, пораженные, схватывали этот упавший с неба листок, быстро его прочитывали и тотчас же, вздрогнув и делая вид, что ничего не заметили, не прочитали, торопились уронить его или засунуть куда-нибудь под стол, на пустой стул, а то и за водосточную трубу. Но все больше и больше людей читало желто-белые страницы. Листовки делали свое дело — говорили правду.
Из Парижа вернулись взволнованные Фабьен и Арлетт.
— Ваша «адская машина» подняла на ноги всех бошей и полицию. Вчера, оказывается, обнаружили одну такую штуку на крыше медицинского факультета. Теперь обшаривают все высокие здания, хотят найти другие. Подняты на ноги шпики. Кажется, боши обещали вознаграждение за поимку изобретателей машины. На Бульмише арестовали старика, который, по слепоте, никак не мог прочитать листовку и держал ее на самом виду, в руках. Словом, Гюстав велел на некоторое время прекратить ваши вылазки. Пускай полиция немного успокоится. Гюстав считает, что продолжать сейчас было бы опасно для всех нас.
Даня и Павел понурились: только что они вышли «в свет», занялись настоящим делом, и вот надо все бросать. Все прошлые дни они были счастливы: еще бы, риск, опасность этой работы, дерзкие вылазки на самые высокие здания — универмаг «О прентан», универмаг «Отель де Виль», крыша Центрального рынка, дом на бульваре Сен-Мишель, наконец, лихое «восхождение» на крышу медицинского факультета… И вдруг все кончено! Что ж, опять сидеть в подвале?
Андре — тот бушевал:
— Уж этот Гюстав! Он так осторожен, что это уже смахивает на трусость!
— Замолчи, молокосос! — прикрикнул на сына Жан-Пьер. — Ты что, умнее всех хочешь быть? Какой смельчак выискался! Рисковать своей шкурой — тут не надо большого ума! Изволь-ка подчиняться дисциплине, а то тебе ничего больше не станут поручать. Если Гюстав приказал, — значит, так тому и быть! Надо выполнять, не рассуждая, как в армии. Ты ведь тоже солдат Сопротивления.
Андре притих. Между тем Фабьен развязывала мешочек, который был глубоко запрятан в кармане ее широкой юбки.
— Вот, Гюстав прислал кое-что для вас! — сказала она приунывшим Дане и Павлу. — Он сказал, что это письмо написал один очень храбрый русский военный. Кажется, этот русский бежал из тюрьмы где-то в районе Арраса.
— Русское письмо!
Павел начал читать вслух:
— «Дорогие товарищи коммунисты, партизаны! Хочу рассказать вам об одном случае, который произошел со мной после выполнения боевой задачи партизанской группой.
Продвигаясь с товарищами через большую шоссейную дорогу, мы набрели на семь фашистских бандитов. Один фашист крикнул: «Стой!» Выстрелами товарища Кондратюка Степы три фашиста были убиты, остальные в панике разбежались. После этого мне пришлось возвратиться назад, забрать остальных товарищей, передвинуться в другое место и остановиться там на ночлег. Фашисты на рассвете окружили квартал. Нас было трое, вооружены мы были одним автоматом и одним пистолетом. Я скомандовал к бою и открыл огонь из автомата. Несколько фашистов свалились на землю, остальные разбежались. Последним патроном я подстрелил еще одну гитлеровскую собаку и в эту минуту был ранен фашистской пулей.
Я решил вырваться от фашистов. При перебежке в другое место фашисты открыли огонь по мне, и я снова был ранен. Фашисты стреляли со всех концов, я, не обращая внимания ни на что, вскочил в один дом и очутился на крыше. Гитлеровские бандиты искали меня, но не нашли. Только благодаря одной «хорошей» женщине, которая фашистам указала на меня, фашисты моментально открыли огонь, и я снова получил три пули и свалился с крыши. Бандиты боялись ко мне подходить, подъехали автомашиной, наставили на меня автоматы и бросили меня в машину.
Затащили меня в фашистский военный госпиталь «на лечение», рассмотрели меня через рентген и очень были рады, что у меня остались пули в ноге, руке и плечах. После этого отнесли меня на четвертый этаж, положили за решетку да еще приковали к койке; кроме того, возле двери поставили одного своего бандита. Не прошло и десяти минут, как начальник гестапо с другими собаками пришли «лечить» меня. Собаки прекрасно меня знали по материалам, которые были им поданы после моего побега из лагеря, и задали мне такие вопросы: «Коммунист, специально присланный для коммунистической работы?» Я отвечал: «Да, коммунист, присланный для работы». Второй вопрос был задан: «Террорист?» Я ответил: «Нет, я советский патриот». За это я получил больше пятидесяти железных «пилюль», а позже трудно сосчитать, сколько я получил таких «пилюль», потому что я им ничего больше не сказал. Хотя они прекрасно знали про мою коммунистическую и партизанскую работу.
Ночью я разломал фашистский замок, но не удалось разломать решетки в окне, и на другой день снова пришли собаки катувать меня, еще больше получил я «пилюль» за то, что разломал замок.
Ночью меня привезли в тюрьму, назвали меня русским бандитом и бросили в камеру номер один. Камера представляла собой два метра длины, полтора метра ширины. В маленьком окошке больше железа, чем стекла. В камере было немного соломы, одеяло, наверное, с прошлого столетия, кроме того, полметра сора и несколько миллионов вшей и один фашистский бандит возле железных дверей.
Просидел я седьмую ночь, ночи были тихие, и хорошо было слышно, как вскрикивали люди и гремели выстрелы. Надежды на побег из тюрьмы никакой не было: кроме проклятой камеры, тюрьма была обнесена двумя мурами семь-восемь метров высоты да еще фашисты с собаками минута в минуту кругом ходят.
По словам старшего гестапо, жить мне всего осталось два дня. Я решил погибнуть в схватке с фашистами. Итак, ночью мне удалось вытащить гвоздь из окна длиной семь — девять сантиметров. При помощи гвоздя я расковал себе здоровую руку и после того лежал и кричал фашисту, который стоял возле дверей, чтобы он мне дал воды. Он не обращал внимания. Раны загноились и очень болели. Я бросался и кричал все: «Дай воды!» Фашистская морда раздобрилась и зашла ко мне в камеру. Собака метра два высоты, да еще кинжал на боку. Он поинтересовался моей раной на ноге и пригнулся посмотреть. Я моментально гвоздем ударил бандита в голову, закрыл ему рот, его кинжалом я перерезал ему глотку и моментально его положил на свое место и накрыл одеялом, после того закрыл дверь на ключ и перешел в другую камеру. Другие фашистские собаки смотрели через щель моей камеры и всё думали, что русский бандит спит, а я гвоздем и кинжалом уже продолбил себе в стене щель для побега.
Вопрос с камерой был решен. Второй вопрос был форсировать два высоких мура. Где та сила и воля брались, не могу представить себе, но за две-три минуты я оторвал железо, загнул крючок, порвал рубаху, кальсоны, одеяло, посвязал все это, и вот был инструмент готов. Начал я вылезать из камеры, щель была узкая и длинная. Вся кожа на мне была ободрана, кровь лила со всего. Я моментально забросил крючок на первый мур и очутился наверху. Внизу я заметил трех фашистов с собаками. Я притаился на муре и ждал, когда фашисты зайдут за угол. Ночь была холодная, я в трусах спустился с первого мура и забросил крючок на другой и моментально очутился на другом муре. Когда я спускался с другого мура, у меня случилась авария: одеяло оборвалось, и мне пришлось метров шесть-семь лететь донизу. Если бы я попал на камень, так убился бы, а так «большое спасибо» гитлеровским убийцам, подставили под меня яму метров сто двадцать ширины и метров сто длины с расстрелянными безвинными людьми… Мне сразу стало понятно, что были за крики и выстрелы каждой ночью, и я видел, что места для меня тоже хватало там.
Я помыслил слова погибшим товарищам, пролез еще возле одного фашиста, который стоял на посту, и двинулся в незнакомую местность. По пути принимал все виды маскировки, потому что не был похож на человека, и фашистские собаки шныряли за мною. За полтора дня я добрался до своих. Сколько было радости, какая забота обо мне французских товарищей! Моментально я был направлен в госпиталь и оперирован. Я был всем доволен, только тем нет, что не мог сразу же начать работу, не мог гитлеровцам отомстить за товарища, который героически погиб в борьбе с бандитами, за те издевательства, которые они проделывали на нашей Родине и которые они проделывают здесь». Подписано «Василий». — Павел перевел дух и, потрясенный, взглянул на Даню. — Ну, что ты об этом скажешь, Данька?
— Да это же чистый украинец писал! — воскликнул Даня. — И слова украинские: «муры» — это стены, «катувать» — по-украински «пытать». Да и все обороты украинские. Может, этот Василий из наших мест? Чувствуется, что его ридна мова, родной язык, — украинский.
— Да я вовсе не о том спрашиваю! — нетерпеливо прервал его Павел. — Что мне за дело, украинец он или русский, грузин или чуваш… Парень-то какой мировой! Орел! Ведь это понимать надо! Я тоже бегал из карцера, из лагерей, знаю, с чем это едят, но это такого класса герой! С таким командиром ничего в жизни не страшно! И что это за Василий такой? Разыскать его надо, чего бы это нам ни стоило! Давай, Данька, а?
Но Даня и сам уже тормошил Фабьен, забрасывал ее вопросами: что она знает об авторе письма, откуда Гюстав получил письмо? Где можно увидеть этого таинственного «товарища Василя»?
— Кажется, он лейтенант Красной Армии и сейчас сражается снова в партизанском отряде, — отвечала Фабьен. — Гюстав знал, что вы оба будете расспрашивать, но ему самому ничего больше не известно. Известно только, что письмо это привез тоже ваш, русский.
— Русский?!
— Да. И Гюстав сказал, чтоб вы оба завтра в шесть вечера пришли в сад Тюильри. Там, на третьей скамейке слева от круглого фонтана, вас будет ждать человек. На нем будет серая куртка и серый с синими полосами шарф. Дени должен подойти к нему и спросить: «Простите, мсье, не знаете ли, как пройти на площадь Шатле?» Человек этот должен ответить: «Мсье, я сам приехал с севера и в Париже впервые». Ну-ка, Дени, повтори, — потребовала Фабьен.
— Ох, Фабьен, что же вы до сих пор молчали? — застонал Даня. — Ведь мы так давно ждем этого свидания!
— Так я же и передаю то, что велел Гюстав, — невозмутимо отозвалась Фабьен. — Дени, ты должен заучить все слово в слово. Это пароль.
Даня послушно повторил все, что он должен сказать незнакомцу в серой куртке и полосатом серо-синем шарфе.
— Я должен сказать это по-русски?
— Да нет же, по-французски.
— Но зачем же, если этот человек, как вы говорите, русский? И кто он такой? — продолжал спрашивать Даня.
Фабьен пожала плечами.
— Мне это неизвестно. Знают те, кто его послал.
Вмешался взволнованный Павел:
— Ну как же ты, Данька, до сих пор не можешь понять? Ведь это сам Василий и есть! Да-да, тот, который прислал письмо! Наверно, для того и писал, чтоб мы заранее знали, с кем дело будем иметь!
Даня покачал головой:
— Сомневаюсь. Василий пишет, что его встретили французские товарищи, партизаны. Если он сейчас на свободе, то, наверно, сражается в партизанском отряде.
— Ничего подобного. Он наверняка здесь, в Париже! — стоял на своем Павел.
Однако спорить об этом было бесполезно: никто из них не знал наверное, где находится автор письма — герой и смельчак Василь. Надо было запастись терпением до завтрашнего дня.
Вот он, пустынный двор Лувра, по которому со скучающим видом слоняются несколько немецких солдат. Вот они, запущенные коврики газонов (их теперь некому стричь и выпалывать), вот он, широко разлегшийся просторный вход в Тюильри. Вечернее солнце чуть тронуло желтым кроны деревьев, лимонным окрасило воды Сены и мост Руайяль. На дорожках выстроились детские колясочки, в которых спали не знающие ни о войне, ни о фашистах, ни об опасностях счастливые младенцы. Сквозь арку Карусель, как сквозь оптический прицел, насквозь проглядывалась перспектива Конкорд с обелиском, ровный пробор Елисейских полей и там, далеко, Триумфальная арка, все еще освещенная солнцем. Ворота входили в ворота, арка — в арку, точно на крокетной площадке. Старухи в черном, похожие на ворон, сидели на скамейках. Одни вязали, другие смотрели вдаль выцветшими глазами.
Андре, проводивший на всякий случай двух друзей до луврского двора, напряженно вытягивал шею. Даня и Павел вошли в сад. Медленно, точно прогуливаясь, идут по главной аллее. Издали у них вид студентов, вырвавшихся с лекций, чтобы побродить вольными пташками по летнему Парижу. Вон, вон Дени даже беспечно размахивает книжками! Ага, замедлили шаги. Всматриваются. Кто-то, кого не видит Андре, сидит на скамейке. Так и есть, третья от фонтана.
На третьей левой скамейке сидел совсем еще молодой широкоплечий человек, которого Даня и Павел могли бы счесть своим ровесником, если бы не седые виски. Он читал книгу, и друзьям был виден его четко обозначенный профиль и широкие темные брови. Глаз еще не было видно, но Даня уже при первом взгляде на него совершенно уверился, что он русский. Рядом с ним на скамейке никого не было.
— Простите, мсье, не знаете ли, как пройти на площадь Шатле?
Человек вскинул глаза — они были светлые, с голубизной.
— Увы, мсье, я сам приехал с севера и в Париже впервые.
«Никакого акцента. Говорит, как француз», — успел отметить про себя Даня и в тот же миг увидел все лицо человека — чисто выбритое, даже до блеска на скулах, очень бледное, с усталым и хмурым взглядом. Он в свою очередь, не улыбаясь и даже не стараясь казаться приветливым, оглядел обоих ребят.
— Давайте уходить отсюда, — сказал он уже по-русски, чуть-чуть окая, и эти первые его слова, услышанные ребятами, радостно их поразили. (Русская речь! Русское оканье! Как давно они этого не слышали!) — Мне вон те двое фрицев не нравятся. Сюда уставились, глаз не сводят. Пройдемте в глубь сада, там устроимся — поговорим.
Они тем же медленным, прогулочным шагом двинулись по главной аллее по направлению к Конкорд. Даня на всякий случай несколько раз оглядывался — не идут ли солдаты. Нет, никто их не преследовал. Уселись на боковую скамейку под темнолистым густым каштаном.
— Здесь, в центре, меньше рискуешь попасться шпионам, — сказал русский. — Ну, а теперь, ребята, давайте знакомиться. — Он протянул руку. — Я с Волги, из Куйбышева. Капитан Красной Армии. Коммунист. До войны был студентом пединститута, на третьем курсе. В Париж прислан действительно с севера Франции организацией советских военнопленных. Зовут меня Сергей.
— Как — Сергей! — вырвалось у Пашки. — Почему Сергей? Разве не Василий?
— Василий? — удивился в свою очередь тот, кто назвался Сергеем. — Почему именно Василий? — Внезапно он понял: — А, теперь все ясно: вы прочитали письмо Василя Порика, нашего героя лейтенанта, и думали, что он сам сюда приехал за вами, так? Нет, ребята, придется вас разочаровать: Василь Порик далеко отсюда, он уже опять сражается в партизанском отряде и приехать сюда не может…
— Вот видишь, Пашка, я тебе говорил! — не выдержал Даня. Он обратился к Сергею: — Вы сказали — его фамилия Порик? Он украинец? Полтавчанин?
— Украинец, но не полтавчанин, а, кажется, откуда-то из-под Винницы, — отвечал Сергей. — Совсем еще мальчик, но воля и смелость удивительные!
— Эх, повидать бы его! — вырвалось у Павла.
— А можно еще вопрос? — продолжал Даня.
— Хоть сто.
— Вот вы, товарищ Сергей, сказали, что вас послала сюда организация советских военнопленных. Что это за организация, кто в нее входит, чего она добивается?
Сергей кивнул:
— Нужный вопрос. Правильный. Имеете право это знать. Так вот, ребята, вам, наверно, известно, что человек, которого вы зовете Гюстав (это его подпольная кличка), — член компартии Франции. Компартия поручила ему вести работу среди советских людей, которые очутились здесь, во Франции. Скоро, наверно, будет создан Центральный Комитет советских военнопленных, куда войдут самые энергичные и отважные наши люди. Это будет нечто вроде штаба, который станет формировать здесь советские партизанские отряды и руководить их боевыми делами. Уже сейчас мы стараемся организовать во всех лагерях подпольные комитеты, руководить саботажем на шахтах, в рудниках и на военных заводах немцев. Еще скажу вам, ребята, что задумана у нас подпольная газета «Советский патриот».
Даня и Павел переглянулись.
— Ничего этого мы не знали, — угрюмо начал Павел. — Нас, покуда мы укрывались в подвале, дочка нашего хозяина приняла за крыс. Видно, крысы мы и есть. Наши люди вон какие дела заворачивают, а мы сидим здесь, как глухонемые какие, занимаемся всякими мелочами. Разве это дело?!
— Да, да, мы вас просим, товарищ Сергей, мы вас очень просим, помогите нам пробраться в какой-нибудь партизанский отряд. — Даня говорил «просим», но звучало оно, как «требуем». — Мы так больше не можем! Дайте нам оружие, мы хотим стать солдатами, сражаться…
Сергей знаком остановил его.
— Погодите, ребята, не горячитесь прежде времени, — сказал он успокоительно. — О вас уже знают в организации, о вас помнят, можете не беспокоиться. Когда будет нужно, вам дадут команду. Сейчас вы нужнее здесь, в Париже. Гюстав очень хвалит вас обоих. Говорит, вы инициативные и смелые ребята. И ему, да и мне показалось очень ловкой ваша выдумка с «адской машиной». Это помогает нам оберегать людей от ненужного риска. Я уже рекомендовал этот способ товарищам у нас на севере и в некоторых других департаментах. Возможно, вам придется поехать куда-нибудь с этой вашей машинкой, показать товарищам, как ее устанавливать, где. У вас уже есть опыт. И помните, ребята, Париж сейчас — тоже фронт. И сражения здесь, в подполье, не менее важны, чем в лесах.
Он посмотрел на большие старомодные часы у запястья.
— Мне скоро уходить. Я о вас обоих уже знаю от товарищей. Но хочу все же услышать от вас самих, кто вы такие, как сюда попали. Знаю, что в Красной Армии не были, слишком для этого молоды…
И в центре Парижа, в саду Тюильри, пахнущем травой, летней пылью, нагретым за день песком, два русских комсомольца начали выкладывать первому на чужбине земляку всю сложную и тяжкую историю своего «угона» из Советского Союза, каторжной работы у фашистов, неволи, бегства и, наконец, подполья здесь, в Париже.
Сергей слушал молча, иногда знаком останавливал, задавал беглый и, казалось, несущественный вопрос, но каждый раз оказывалось, что именно этот вопрос помогал выяснить что-то важное в рассказе ребят. Все это время он не переставал наблюдать за садовыми дорожками и однажды прервал Пашку, который как раз описывал свой побег из лагеря (кажется, третий), чтобы предложить перейти подальше, на другую скамейку: здесь они сидят уже давно, на них могли обратить внимание. Они пересели подальше, в тень другого каштана.
Сергей вынул из кармана черную прокуренную трубочку, тщательно выскреб из карманов крошки табака, набил ее, раскурил.
— А вы не курите, ребята? Нет? Видно, не воевали вы под Москвой в сорокаградусный мороз, когда трубка согревала сердце. — Он улыбнулся, показал широкие крепкие зубы и как-то сразу подомашнел; что-то в нем развязалось, он стал уже не строгим экзаменатором, а товарищем. — Меня там, близ Москвы, под Ржевом, и подшибли. Трое суток не приходил в себя, а потом очнулся уже у них…
— Бежали? — быстро спросил Павел.
Сергей кивнул.
— Само собой. Только и до этого и после немало было всего.
Когда-нибудь, когда будет время, расскажу.
— Когда придет победа? — немного насмешливо спросил Павел.
Сергей зорко глянул на него:
— А ты что, Павел, не веришь в нашу победу?
— Почем я знаю, — пожал плечами Павел. — По лондонскому радио Келлер слушал сводки. Сводки победные, а фрицы остаются хозяевами. Вон сколько они по всему миру земель захватили.
— Победа и от тебя зависит, и от меня, и от Данилы, — невозмутимо сказал Сергей. — Тут твой скептицизм, твоя усмешечка, Павел, не у места. Да ты знаешь ли, сколько мы сейчас подбили и подожгли немецких самолетов, какую силу фашистов уничтожили у Ржева и Вязьмы весной, когда они вознамерились снова наступать на Москву? Вы здесь оторваны, вы многого не знаете, я понимаю, а наши вот сейчас, в эти дни, когда мы с вами говорим, бьются под Курском, побеждают фашистов, гонят их… А знаете ли вы, сколько наших людей сражаются во всем мире и даже здесь, во Франции? Вот погодите, через месяц-два здесь так все накалится, такое подымется, что оккупантам жизни не будет. Наши, русские, и здесь себя покажут!
— Мы еще никого из русских не видели. Вы первый, — поспешно вставил Даня. — Мы так хотим встретиться с нашими!
— Встретитесь, скоро встретитесь, — пообещал Сергей. — Только помните, ребята, что здесь, во Франции, русские бывают всякие. Не попадитесь…
И тут впервые в жизни Даня и Павел услышали о советском генерале Власове и его предательстве. Власов в разгар войны передался Гитлеру и обманом привел в стан врагов своих бойцов. Бойцы верили генералу и пошли за ним, не подозревая о предательстве.
— Как! Наши, советские люди?! — ахнул Даня.
— Наши. Советские, — кивнул Сергей. — Теперь у них выхода нет, они и подбивают других, честных людей, чтобы поступали, как они, работали и воевали на Гитлера. Пугают наших людей: за то, что военные попали в плен, их, мол, на родине будут преследовать… Зато многие из тех, кого мы в Союзе звали беляками и белоэмигрантами, вдруг сейчас почувствовали себя по-настоящему русскими, вошли в Сопротивление и помогают всем, чем могут, сражаться с фашизмом.
— Белоэмигранты?! — опять ахнул Даня. — Да ведь это же все бывшие помещики, аристократы, разные князья, которые ненавидели Советскую власть! Мне отец рассказывал, как они драпали за границу.
— Это не совсем так. Среди них были не одни аристократы. Были и честные работяги, которые просто поддались панике, — покачал головой Сергей. — Теперь многие из них стали настоящими патриотами, прячут у себя бежавших наших бойцов, отдают им последнее, чтобы только приобщиться к Родине. — Сергей еще раз посмотрел на часы. — Ну, мне пора. Слушай мою команду, ребята! Держаться с большой осторожностью, зря не рисковать ни собой, ни другими. Работать по указаниям Гюстава тройками. В тройку связными входят, кроме вас двоих, сынишка Келлера, или его жена, или Николь Лавинь. Бывать в книжной лавке у площади Этуаль как можно реже, чтоб не навлечь подозрения. Без разрешения Гюстава самим ничего не предпринимать. С листовками и вашей «адской машиной» сейчас переждите. Я дам сигнал, когда можно будет возобновить работу. Связь со мной будете держать тоже через Гюстава.
Он посмотрел на ребят, увидел, как погрустнели у обоих глаза: сейчас, сию минуту уйдет от них свой человек, часть Родины, часть их далекой жизни. Сергей понял, дружески потрепал Даню по плечу:
— Не унывать! Скоро увидимся.
— Дени, есть для тебя дело. Гюстав передал, чтоб ты ехал к площади Этуаль, в лавку Лавинь. Придется тебе пожить несколько дней у сестер, как тогда. Нам нужен переводчик, вот Гюстав и вызывает тебя, — сказал Келлер, вводя во двор свой велосипед.
— Переводчик? — удивился Даня. — С какого же языка?
— Конечно, с русского и обратно. Гюставу сообщили, что сюда переправят с севера советского офицера. Кажется, он не знает ни слова по-французски. Вот ты и будешь при нем переводчиком.
— Советский офицер! — Даня вспыхнул. — Когда надо ехать?
— Сегодня же. Только Гюстав предупредил: никому ни слова.
И вот Даня снова в знакомой кухоньке над лавкой сестер Лавинь. Он видит через дверь спальню сестер и кровать Николь, на которой провел столько мучительных дней и ночей, видит столик, где стояли лекарства. А здесь — стол, на котором его оперировал доктор Древе, отличный хирург (голый, блестящий череп, под нависающими веками маленькие глазки, зоркие и острые, как буравчики, хриплый, рокочущий бас: «Ничего, ничего, мальчуган, мы тебя зашьем, будешь как новенький»). Доктору Древе ассистировали профессор Одран и обе сестры — Жермен и Николь. Жермен тогда держалась, как заправская медицинская сестра, а вот с Николь было хуже: в середине операции, как раз, когда извлекали пулю, она повалилась без памяти на пол.
Пришлось и с ней повозиться, зато Жермен до сих пор над ней издевается:
«Подпольщица, конспиратор, боец, а при виде капельки крови валится, как дерево».
А вот и сама Николь, в какой-то немыслимой куртке, перешитой, видно, из отцовского пиджака, и в новых туфлях на деревянной подошве. Когда она сбегает по лестнице в лавку, раздается громкое сухое щелканье, будто отбивают танцевальный такт кастаньеты.
В лавке сестер Лавинь Даня чувствует себя как дома. Во-первых, здесь книги — целые стеллажи книг, старинных, с чудесными гравюрами, в которых ему позволяют рыться сколько его душе угодно. Во-вторых, Жермен и Николь сумели создать у себя какой-то особый уют: каждый, входя в их крохотную квартирку, чувствовал себя желанным, дорогим гостем. Для всякого у сестер находилось ласковое или шутливое словцо, чашка кофе или того, что его заменяло, старая качалка, в которой так удобно сиделось. И потом, обе сестры были еще так молоды, так привлекательны! Даня с удовольствием наблюдал за грациозными движениями и болтовней Жермен. А Николь? С Николь ему было не так просто и ловко, как со старшей сестрой. Николь с ним удивительно неровна: то придирается к каждому его слову, дерзит, насмехается, то вдруг тиха, внимательна, подсовывает самые интересные книжки, что-то стряпает специально для него, смеется его нехитрым шуткам, смотрит в глаза… Гм!.. Смотрит в глаза… Здесь Даня вдруг смущался, его сковывал этот взгляд — вопрошающий, требовательный. Ну что он должен сделать, что сказать?!
А позавчера, когда они оба склонились над хроникой Карла IX и щека Николь нечаянно коснулась его щеки, почему она опрометью убежала? А, не стоит об этом думать: просто Николь шалая, это и Жермен о ней говорит.
Жермен велела Николь выставить в окне томик стихов Гюго в зеленом переплете.
— Что, даешь зеленый свет Гюставу? — справилась Николь.
Жермен молча кивнула, зарумянилась. К вечеру переоделась в белую воздушную блузку и удивительно похорошела. Когда зазвонил старинный колокольчик у дверей лавки, она была уже наготове и сама открыла дверь Гюставу.
— А, ты уже здесь? Отлично! — Гюстав пожал руку Дане.
Даня смотрел на него, как обычно смотрят очень молодые люди на обожаемых старших товарищей, которым хотят подражать во всем.
Каждый раз, как Даня видел Гюстава, он не переставал ему удивляться. Гюстав — он это знал — руководит несколькими группами подпольщиков и партизан в самом Париже и окрестностях, он доверенное лицо Коммунистической партии Франции, по его заданиям люди, рискуя жизнью, совершают самые отважные, самые дерзкие «акции» против оккупантов, он душа огромной, хорошо налаженной организации, где действуют и советские бойцы. Да и сам он ежеминутно, ежечасно рискует жизнью — недаром за его голову немцы назначили награду: много миллионов франков.
А сейчас перед ним стоял в легком плаще нараспашку, в небрежно повязанном красивом галстуке типичный парижский фланер из тех, что целыми днями толкутся на Больших бульварах. Что-то насвистывает, что-то напевает под нос, кажется модную песенку. Блестят, как медный шлем полководца, волнистые волосы, и вид самый легкомысленный и беспечный. И только тот, кто хорошо знает Гюстава, уловит в его глазах, в выражении небольшого крепкого рта железную собранность, сконцентрированную, нацеленную энергию, уверенность в себе. Даня почти физически ощущает: любое чувство в Гюставе достигает такого напряжения, такой направленности, что становится непреоборимой силой. Он ведет за собой людей самых разных, потому что все они чуют в нем эту силу, признают за ним право на командование. Вот каким должен быть настоящий боец! Учись, Данька, смотри, Данька!
Гюстав шутливо дернул Даню за ухо:
— Видно, лазанье по крышам с «адской машиной» под мышкой пошло тебе на пользу — выглядишь, как после морских купаний в Биарице.
Он ласково поздоровался с сестрами, не спеша снял плащ, перекинул его через спинку качалки, просительно посмотрел на Николь.
— Не дашь ли ты мне немного посидеть в качалке? Я так мечтаю о ней, когда долго здесь не бываю.
Николь тотчас уступила ему место — и она любила Гюстава, хотя по некоторым причинам относилась к нему довольно ревниво. Гюстав качался, не отрывая глаз от Жермен.
— Какая ты нынче красавица и франтиха! Кажется, я еще не видел у тебя этой блузки?
Он все замечал. Жермен так и сияла.
— Это она для тебя так напижонилась, — не выдержала Николь.
Гюстав прищурился:
— А ты для кого надела новые туфли и этот шарфик?
Николь проворно схватила кофейник, выскочила из комнаты, вдогонку услышала смех Гюстава. Он сказал Жермен:
— Не опускай пока жалюзи и не убирай с витрины Гюго. Сюда должны прийти кое-кто из товарищей. Им тоже нужен этот знак, я предупредил.
«Кое-кто из товарищей» начали появляться очень скоро. Трижды прозвонил старинный колокольчик.
— Поди открой, это свои, — сказал Гюстав Дане.
Даня снял тяжелый засов, приоткрыл дверь и попятился: за дверью стояла рослая монахиня в широкой черной рясе и таком же покрывале. Сквозь очки в металлической оправе на Даню смотрели внимательные бархатистые глаза.
— Кого вам угодно? — пробормотал Даня.
— Мне нужны сестры Лавинь и мсье Гюстав, если он пришел, — сказала монахиня.
Гюстав уже стоял на лестнице. Он низко поклонился монахине:
— Мы вас ждем, мать Мария. Как хорошо, что вы к нам выбрались! — Он заметил удивленный взгляд Дани и подтолкнул его к монахине: — Вот позвольте вам представить, мать Мария, молодого человека. Он ваш соотечественник, русский, вернее, с Украины. Зовут Дени.
— Правда? — Мать Мария вскинула голову, и Даню поразило ее лицо — широкоскулое, чуть монгольское, с удивительным выражением доброты, силы и даже веселости. Она вдруг спросила по-русски, певучим московским говором:
— Дени — это Денис или Даниил?
— Даниил, — отозвался Даня. Он впервые в жизни говорил с монахиней, да еще русской, да еще здесь, в Париже!
— Моя семья тоже родом с Украины, — сказала мать Мария. — У меня и девичья фамилия украинская — Пиленко. Что ж, давайте знакомиться, Даниил… не знаю, как вас по батюшке…
— Что вы, никто меня по отчеству не зовет, — пробормотал Даня. — Даней звали дома.
— Ну и хорошо, Даня, я тоже буду вас так звать, если позволите. Вы здесь, в этом доме, конечно, не просто гость? Так?
Даня молча кивнул.
— То-то я вижу, вы здесь свой человек. — Она усмехнулась, потом сказала серьезно: — Я тоже сейчас ваш товарищ, Даня. Ни один русский человек не может сидеть сложа руки, не такое теперь время. Приходите ко мне, на улицу Лурмель. У меня есть большая карта Советского Союза, на ней мы отмечаем все продвижения и победы советских войск. И еще у меня есть радио, вы сможете послушать Москву.
Гюстав, услышав знакомое название «Лурмель», закивал:
— Да, да, Дени, мать Мария открыла на улице Лурмель общежитие для престарелых и неимущих, а сейчас в этом общежитии иногда прячутся бежавшие из лагерей ваши люди. Мать Мария делает для нас всех очень большое дело, — прибавил он.
— Полноте, — отмахнулась от него мать Мария. — Делаю то же, что и все. — Она взглянула на Даню своими прекрасными глазами. — Так приходите, Даня.
Даня молча поклонился. Так вот какие бывают монахини!
Гюстав между тем говорил с матерью Марией о каком-то связисте, которого некий Арроль прячет у себя и которого надо переправить на улицу Лурмель. Николь поманила Даню на кухню.
— Ну, что смотришь на мать Марию? Удивляешься, да? А она настоящая героиня. Вот посмотри, что о ней здесь написано, — это писал один из ваших, который был с ней хорошо знаком, прожил у нее несколько месяцев…
Она протянула ему бумажку.
«Мать Мария, в миру Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева, — русская поэтесса, — читал Даня. — В России до революции выпустила сборник стихов «Скифские черепки». Стихи очень талантливые. Дружила с Блоком, Андреем Белым, Алексеем Толстым. Написала о них интереснейшие воспоминания».
— А какая она добрая, какая великодушная, если бы ты только знал! — продолжала Николь. — Мы с Жермен так ее любим! Ходим к ней со всеми нашими делишками. (Если бы Николь и Даня в тот осенний парижский вечер могли заглянуть на минуту в будущее, они убедились бы, что мать Мария — русская поэтесса Кузьмина-Караваева — и правда высочайшая героиня. За участие в Сопротивлении, за укрывательство советских бойцов нацисты арестовали ее, отправили в немецкий каторжный лагерь Равенсбрук. Там она встретила русскую женщину, приговоренную к смертной казни. Мать Мария обменялась с ней номером и одеждой и вместо нее пошла на казнь… О, если б можно было заглядывать в будущее!)
Опять трижды прозвонил колокольчик у дверей. На этот раз пришел моложавый рыжеватый человек с гибкой спортивной фигурой, с веселыми искорками в глазах, подвижной, быстрый в движениях и разговоре. Гюстав обрадовался ему, назвал его мсье Криво и утащил за собой в комнату.
— Тоже русский, — шепотом сказала Николь. — Сын какого-то большого аристократа, не то сенатора, не то министра еще при русском царе. Всю жизнь, с детства, живет в Париже, по профессии инженер, а когда началась война в Советском Союзе, тоже стал подпольщиком. Хочет здесь помогать своей русской родине. Гюстав считает Криво очень ценным работником. Кажется, ему удалось завязать связи в каком-то важном немецком учреждении и оттуда получать сведения…
(И опять, если бы Николь и Даня могли заглянуть в будущее, они увидели бы мсье Криво в пустынном сквере где-то в окрестностях Парижа. Вот к нему приблизился человек в сером пальто, быстро передал что-то, кажется клочок бумаги, и так же быстро ушел. Мсье Криво едет в дачном поезде. В кармане у него документ, которого ждут подпольщики: доклад гестапо немецкому командованию о том, какие подпольные организации обнаружены во Франции, кто из подпольщиков арестован… О, мсье Криво и правда очень ценный работник! Ему удалось подружиться с немцем, который работал в штабе немецкого военного командования. Немец ненавидел нацизм и согласился помогать Сопротивлению. Это он доставал для мсье Криво почти все секретные бумаги, поступавшие в штаб. Но, несмотря на все предосторожности, и немца и мсье Криво арестовало гестапо. Он храбро вынес все пытки, голод и унижения концлагеря. После войны Криво вернулся на свою советскую родину. Николь и Даня могли бы увидеть его в Москве, где он работает скромным инженером. Правда, в рыжеватой шевелюре мсье Криво уже есть серебряные нити, но он по-прежнему подвижен, весел, склонен к легкой шутке, к иронии. На его пиджаке — ленточка военного ордена: французы помнят о тех услугах, которые он оказал Сопротивлению и своей советской родине.)
Сын министра и монахиня! И оба — в Сопротивлении! Даня никак не мог все это сразу осмыслить. В таких случаях папа шутил: «Все смешалось в доме Облонских». Он усмехнулся, вспомнив эту фразу, с которой начинается первая глава «Анны Карениной». Правда, все смешалось. Война!
Но вот снова звон колокольчика внизу, и перед Даней знакомый серо-синий шарф, знакомое, до блеска выбритое, как тогда, в саду Тюильри, лицо. Да, это Сергей. Но он не один. С ним высокий изможденный человек, которого он зовет капитаном.
— А, ты здесь, Даня! — говорит Сергей. — Видишь, я обещал встретиться, и мы встретились. Вот товарищ, которому ты будешь нужен.
— Вы обещали, что скоро возьмете нас в настоящее дело, — говорит дрожащим голосом Даня. — Мы же здесь просто изводимся…
— Скоро будешь при деле, не волнуйся, — смеется Сергей. — Сегодня я буду переводить, если понадобится, а потом ты будешь помогать капитану сговариваться с французскими товарищами. Это тоже сейчас очень нужная работа.
Выходит Гюстав, тащит всех в спаленку сестер. «Наверно, долгую дорогу прошел этот капитан, прежде чем попал сюда», — думает Даня, участливо глядя на запавшие щеки капитана. Однако капитан полон энергии, он не желает ни минуты отдыхать, он настаивает на немедленной работе. Действовать! Действовать! Бороться!
— Мы не можем напрасно терять время, каждая минута для нас драгоценна. — Его хрипловатый слабый голос внимательно слушают все. — Я думаю, надо как можно скорее создать штаб, организовать здесь, во Франции, советские партизанские отряды. И чтобы штаб руководил этими отрядами, их боевыми действиями…
Да, да, поскорее создать такой штаб, поскорее организовать советские партизанские отряды, думает Даня. И капитан с Даней, конечно, отправятся в эти отряды, будут сражаться. Переводить? Конечно, Даня будет переводить для капитана, он все для него будет делать, потому что капитан — советский боец, потому что он возьмет его с собой. А потом, когда они завоюют победу, они вместе вернутся домой.
— Что с тобой? О чем ты мечтаешь? — Николь низко склоняется над ним.
— Ты что, заснул? Они зовут тебя. Нужно что-то перевести.
Она не ездила верхом с самого детства, с тех чудесных дней в окрестностях Альби, куда ее и Николь увозили на лето родители. Впрочем, старый добродушный першерон, на которого ее тогда сажали, был скорее похож на широкий волосяной диван, чем на лошадь.
А тут нервный горделивый конь с челочкой между чутких ушей, нетерпеливо перебирающий ногами в белых чулках! Она и понятия не имела, как к нему подступиться, как взобраться в седло. И при этом, ах, при этом на ней такой прелестный, стилизованный под жокейский, верховой костюм, штаны в обтяжку, лакированные ботфорты! Она непременно, ну непременно сейчас, сию минуту позорно свалится с лошади под взглядами всадников, гарцующих по Булонскому лесу.
— Только не трусить, — раздается негромкий голос Гюстава. — Встань лицом к лошади. Возьми в левую руку повод, а правой берись за холку. Теперь поставь левую ногу мне на ладонь. Да, да, именно на ладонь. Хоп! Да ну же, не бойся. Поскорее, на нас смотрят…
Жермен нерешительно ставит ножку в лакированном ботфорте на подставленную руку Гюстава. Миг — и она в седле. Лошадка норовисто встряхивается, но повод у Жермен в руках, и ноги ее прочно вошли в маленькие серебристые стремена.
— Оттягивай книзу каблук, плотнее прижимай ноги к лошадиным бокам. Лошадь послушная, я на ней ездил. Захочешь повернуть вправо, тронь бок лошади правым шенкелем, — учит все так же тихо Гюстав.
Утреннее солнце золотыми стрелами пронзает дорожки Булонского леса. Пахнет горячим лошадиным потом, примятой травой, еще мокрыми от росы деревьями. Пахнет летом, свободой, радостью жизни. Жермен в упоении. Легкий жокейский картузик сполз на затылок, губы закушены, пылают щеки. Крылатая, волшебно быстрая лошадь несет Жермен. Свистит в ушах ветерок, и Жермен — слышите, слышите все! — Жермен едет, как заправский всадник, чуть согнувшись, крепко держа в левой руке повод. И рядом Гюстав, тоже элегантный, в серых клетчатых бриджах, черном пиджаке и шапочке на медных волосах. Жермен чуть скосила глаза, увидела восхищенный, любящий взгляд Гюстава. На миг и она и он забыли, для чего они здесь в этот час, зачем затеяна эта верховая прогулка и весь этот маскарад. Сейчас они по виду ничем не отличаются от той «золотой» молодежи, что гарцует по утрам в Булонском лесу. О, этим маменькиным сынкам и дочкам нипочем война, оккупация, голод, гибель миллионов людей! Их девиз — «Нас это не касается». И еще: «Живой трус лучше мертвого героя». Низкие, подлые девизы!
— Посадка неплоха. Держись увереннее, я рядом, — слышит Жермен.
Гюстав склонился к ней, возле самой щеки Жермен его волосы, отливающие медью. Мгновенное желание коснуться губами этих волос. Но именно в это мгновение Гюстав отшатывается, успевает сказать:
— Внимание! Он!
Навстречу им из боковой аллеи выезжает блестящая кавалькада. Впереди на рослой рыжей кобыле немецкий офицер, лицо которого известно каждому парижанину. Это комендант Большого Парижа, личный друг рейхсминистра Геринга, доверенное лицо Гитлера — гаулейтер барон фон Шаумбург со своими многочисленными подчиненными и адъютантами.
Молодые всадники поравнялись с Шаумбургом, но тот не обратил внимания на встречных — был занят разговором с одним из офицеров.
— Восемь часов двадцать минут. Значит, он выезжает со двора своей виллы в восемь пятнадцать, — засекает время по своим часам Гюстав. — Теперь еще несколько кругов по лесу. Нужно выяснить, когда он кончает прогулку. Ты пересчитала охрану?
— По-моему, шесть человек, — шепчет Жермен. — Рядом с ним полковник авиации и адъютант. Охрана ехала чуть поодаль.
Жермен старается выглядеть хладнокровной. Только что, сию минуту, она видела в нескольких шагах от себя главного палача Парижа.
Это по приказу фон Шаумбурга расстреливают на холме Мон-Валерьен французских патриотов, увозят людей в лагеря смерти, арестовывают, разлучают жен с мужьями, родителей с детьми. Это он преследует, уничтожает всех, кто борется с фашизмом. И это ему партизаны Парижа вынесли смертный приговор.
Все это знает Жермен. Она не знает еще, когда и кто приведет приговор в исполнение. Она — только маленькое звено в этой цепи мстителей за народ.
— Ты не заметила, на нас обратили внимание? — спрашивает Гюстав, погруженный в какие-то расчеты.
— Кажется, не больше, чем на других.
— Тогда — за ними. Только не приближаться.
Еще шесть кругов по лесу. Всадников все больше. Кажется, солнце пригнало сюда всех прожигателей жизни. Это очень на руку Гюставу и Жермен. Она знает: сейчас, во время прогулки фон Шаумбурга, за каждым деревом засели полицейские и охранники. За каждым всадником наблюдают, его «фиксируют». Но эти двое так заняты флиртом, так нежно склоняются друг к другу, так непринужденно смеются…
— Восемь пятьдесят три. Они возвращаются, — опять регистрирует Гюстав. — У виллы его ждет машина. Сейчас он поедет в комендатуру.
— Наши там? — чуть слышно спрашивает Жермен.
— И там и по всему его пути.
И правда, если бы в это утро вы вздумали пройтись по улице Николо, вы могли бы вдруг приметить в очереди у булочной долговязого вихрастого подростка в больших, не по росту, туфлях. Вы без труда узнали бы «Последние в жизни», на этот раз старательно залатанные и начищенные. Да, Николь здесь, у булочной. Магазины в Париже теперь открываются очень поздно, не раньше часа, двух: нечем торговать. Но очереди выстраиваются с утра, и у Николь полная возможность наблюдать. Очередь похожа на гигантскую змею анаконду; голова ее скрыта наружными дверями булочной, а хвост растянулся по всей длине тротуара. Змея все растет и растет, маленькие группки людей подбегают, приклеиваются, смешиваются с другими, и пресмыкающееся все время чуть колеблется, извивается, точно рябь пробегает по его длинному телу. Николь не сводит глаз с улицы. Без такси, без машин у тротуаров, без обычной нарядной парижской толпы улица выглядит мертвой. Душа покинула город. И только рядом, над входом в красивый особняк, лениво полощется на ветру огромный флаг со свастикой. Николь не думает о том, что свастика охватила цепкими лапами почти всю Францию, что в этих лапах бьются и задыхаются множество стран. Сейчас именно эта свастика на соседнем доме терзает сердце Николь как символ унижения Франции. Ей больно за Париж, за ее Париж. И солдат, который марширует с автоматом вдоль особняка, и другие немцы, проходящие в своих сине-зеленых мундирах мимо людей в очереди, — все то же: унижение, рабство, позор города, позор народа.
Николь еще не умеет смотреть на врагов, не видя. А ведь Жермен ее учила! Она все примечает, она каждую мелочь ставит им в счет. Ну хорошо, хорошо, не надо об этом. Главное — смотреть на улицу. Наблюдать. Впереди Николь мальчик лет пятнадцати — типичный парижский мальчишка, со вздернутым носом, в шортах и клетчатой рубашке с засученными рукавами. Стоит, размахивает красивой корзинкой из итальянской соломки. Николь соображает: «Ага, накануне войны ездил с родителями в Италию, во Флоренцию или, может, в Неаполь». Корзинка вертится, как крылья ветряной мельницы, — мальчишке невмоготу стоять спокойно. Так и есть, на корзинке надпись из цветной соломки, красной с зеленым: «Фиренце». Николь довольна своей догадливостью, умением наблюдать. «Из меня вполне мог бы получиться детектив. Может, сказать Гюставу?»
Именно в эту минуту мимо, как черная молния, проносится закрытый автомобиль. Лимузин. За темноватым бронированным стеклом бритое, с мощной челюстью лицо под козырьком нацистской фуражки.
«Фон Шаумбург!» — мгновенной вспышкой отдается в мозгу.
— Девять двенадцать…
— Что? Который час? Вы сказали, мадемуазель, девять часов и сколько минут? Спасибо. Как, вы уходите? А как же ваша очередь?
— Очень жаль, но я должна успеть к дантисту.
Длинные ноги несут Николь по улицам. Вот авеню Поль Думер, сюда направился черный лимузин. Но его уже давно нет. Фон Шаумбург, наверно, давно сидит у себя в комендатуре, на улице Риволи. Николь знает: несколько товарищей должны стоять на постах на авеню Поль Думер и на улице Риволи. Мгновение ей кажется, что возле табачного киоска на углу мелькнули две знакомые головы — одна светлая, вся в мелких кудряшках, другая темная, с гладкими, косо спускающимися на лоб темными волосами. Что? Поль и Дени, оба русских, тоже тут? Нет, не может быть! Николь просто померещилось; уж слишком часто видится ей на парижских улицах тонкая юношеская фигура с темными гладкими волосами на красивой голове.
Померещилось? Ну, а вон тот толстяк в сдвинутой на затылок темной шляпе? Николь готова держать пари, что это Жан-Пьер Келлер из Виль-дю-Буа. Значит, и он здесь дежурит?
Но и толстяк и двое юношей у табачного киоска успевают исчезнуть, прежде чем Николь добегает до них. Показалось? Да, наверно. Даже больше: сейчас она совершенно уверена, что все это ей просто померещилось. Спросить при встрече? Но это не принято у подпольщиков. Каждый делает то, что ему поручили. Вот и все.
Проходит много дней. Уже изучены все привычки и пристрастия коменданта Большого Парижа, распорядок его дня — час за часом, минута за минутой. Изучены все его друзья, все служащие комендатуры. Его шоферы. Его охрана. Его приближенные.
Вначале подпольщики предполагали уничтожить фон Шаумбурга в самом Булонском лесу в тот момент, когда он выходит из дому. Но в Булонском лесу слишком много охранников, стрелявший неминуемо попал бы к ним в руки. Лозунг партизан — «Беречь каждого человека». Они не хотят рисковать своими людьми. Кроме того, важно показать всей стране, всем патриотам, что Франция жива, что Франция борется и ни один фашистский палач не избегнет возмездия, все найдут свой бесславный конец. Решено убить коменданта на улице.
И опять сияло солнечное парижское утро. И опять, как каждый день, по авеню Поль Думер мчался черный автомобиль с фон Шаумбургом в блестящей орденами парадной форме (вечером в комендатуре должен был состояться большой прием).
Вот и угол улицы Николо. На повороте автомобиль слегка замедляет ход. Из-за угла выворачивается коренастый юноша — прохожий. Он подымает руку, размахивается. Над автомобилем взметывается пламя. Грохот раскатывается по улице Николо, по авеню Поль Думер, по авеню Виктор Гюго. Очередь у булочной рассыпается. На месте лимузина — искореженная куча металла и стекла. Для коменданта Большого Парижа наступил час возмездия.
Николь одна в лавке, когда врывается Жермен. У нее сумасшедшие глаза.
— Готов!
— Кто готов? Что случилось?
— Фон Шаумбург! С ним покончено! Только что бросили бомбу!
Николь стоит, побледнев. Наконец-то!
— Кто это сделал? Кому было поручено?
— Кто-нибудь из наших, конечно, — уверенно говорит Жермен. — Кому же еще?
— А точнее? Ты же должна знать, тебе Гюстав все говорит, — настаивает Николь.
Николь трепещет: что, если…
— Сегодня вечером все узнаем, — обещает Жермен.
И правда, к вечеру она возвращается откуда-то, полная сдержанного торжества:
— Ты понимаешь, уже во всех лагерях, во всех казематах прошел слух, что «в Париже сняли большую шишку». Это код. Все понимают — в Париже укокошили большого начальника. — Она щелкает пальцами. — Тебе, конечно, не терпится узнать имена? Так вот, это сделали ребята из группы молодого армянского поэта Мисака Манушяна. Вместе с ним были Марсель Рейман, Селестино Адольфо и Спартако Фонтано. Им удалось скрыться. Воображаешь, что теперь делается в полиции, в гестапо… — Она машет рукой.
— А наши? А русские? Они тоже участвовали? — не выдерживает Николь.
— Каждый делал то, что ему поручено, — уклончиво отвечает Жермен.
В Орли взорван поезд, груженный военным оборудованием фашистов. На двадцать четыре часа прекращено все движение по линии.
На авеню Симон Боливар подожжен немецкий гараж. Девять грузовиков выведены из строя. На вокзале Батиньоль разбит целый состав, сформированный для отправки в Германию.
Немецкий офицерский дом отдыха подожжен бутылкой с зажигательной смесью.
В фашистские офицерские рестораны на улице Каир, на улице Лафайетт, в кафе на бульваре Гаусманн, в морское министерство на площади Конкорд, в военный комиссариат в Нейи брошены бомбы. Множество убитых и раненых нацистов.
Возле метро Дюплекс в грузовик, полный неприятельских солдат, брошена граната. В тот же день гранаты были брошены и в колонну гитлеровцев, проходивших мимо Военной школы. Американский бар на площади Этуаль, предоставленный офицерам вермахта, был атакован франтирерами: гранаты летели прямо в окна.
Рано утром 7 мая 1943 года в парижском пригороде были взорваны столбы линии высокого напряжения. Множество заводов из тех, что работали на оккупантов, стали. Были потеряны тысячи рабочих часов. Фашисты бушевали, они бросили все силы на поимку «диверсантов», но франтиреры остались неуловимыми.
10 мая партизанский командир, известный под именем «полковника Жиля», напал у Одеона на группу эсэсовцев. Эсэсовцев забросали гранатами.
22 мая на бульваре Линне атакована немецкая машина. У фашистов множество потерь. Партизаны благополучно ускользнули.
5 июня на Итальянском бульваре, в самом центре Парижа, днем, у кафе, полного народа, убит полковник-гитлеровец. Франтирерам удалось скрыться.
15 июня перед вечером, тоже в центре Парижа, у церкви д'Отейль, франтиреры атаковали машину военных моряков и офицеров. При атаке уничтожено тридцать вражеских моряков.
29 сентября на улице Петрарки в машине был убит вице-президент комендатуры Парижа штандартенфюрер войск СС Юлиус Рейтер.
И опять в самые отдаленные районы Франции, за колючую проволоку лагерей, за решетки и стены тюрем летит весть: «В Париже снята большая шишка».
День за днем, час за часом заполняются страницы боевого дневника. За каждой строчкой — отвага, долгая, продуманная подготовка, воля, ненависть к фашизму, любовь к родине.
Тайная армия растет. В Париже действуют люди Лароша, Карро, Мисака Манушяна, Шарля Тийона, Ролле Танги, Ивана Трояна, Василия Таскина, Георгия Шибанова. Уже прославлен своими легендарными подвигами бывший булочник коммунист Пьер Жорж, ставший партизанским полковником Фабьеном. Все они в Сопротивлении, все — бойцы подпольной армии. И еще есть в Париже книжная лавка близ площади Этуаль и в ней — две девушки…
Среди ночи Жан-Пьер разбудил крепко уснувшую Фабьен.
— Послушай-ка, там, в подвале, какой-то шум… Или, может, мне кажется? Ведь я выпил на ночь этой твоей бурды, которую ты называешь кофе…
— Нет, не кажется, — прислушалась Фабьен. — В самом деле там ужасно шумят.
Проснулся и Андре на своей верхотуре. Спрыгнул, стал натягивать штаны.
— А вдруг боши? С обыском! Слышно много голосов!
— Наверно, это радио, — подала сонный голос Арлетт.
— Какое радио? У нас нет никакого радио. Ты что, бредишь?
— Ничуть. Вечером Филипп Греа дал мне для наших приемник. Он сам собирал больше месяца. Принимает Лондон и даже, кажется, дальше…
Наверное, это Дени его наладил.
Андре не удержался, шлепнул сестру.
— Что за девчонка! Вы только ее послушайте: раздобыла приемник, который нужен нам как воздух, и ни слова не сказала! Ты что, и с нами конспирацией занимаешься?
— Да вы все уже легли. Не хотела вас беспокоить.
Андре недоверчиво фыркнул:
— Скажите пожалуйста, какая заботливая! Боялась нас разбудить? Скажи, просто хотела покрасоваться перед русскими, выставить себя героиней, главной благодетельницей!
— Тише вы, прекратите сейчас же! — потребовал отец. — Андре, давай-ка спустимся к нашим. Нужно все-таки выяснить, почему такой шум. На радио, по-моему, это не похоже.
Однако Келлеры не успели одеться, как оба русских, даже не постучав, ворвались к ним.
— Кричите «браво», «ура»! Все кричите! Хором! — потребовал запыхавшийся Даня. — Наши взяли Харьков! Мы сами, слышите — мы сами, своими ушами слышали передачу! Сообщение от Советского Информбюро! Вы понимаете, взят Харьков!
— О, Харьков — это, кажется, очень большой город? Кажется, четвертый или третий после Москвы и Ленинграда? В таком случае, это очень крупная победа! — Келлер потряс руки Дане и Павлу. — Мы поздравляем, мы горячо, от всей души поздравляем вас обоих!
— Большой! Огромный! — сиял Даня. — Кроме того, Харьков в какой-нибудь сотне километров от Полтавы! От моей Полтавы, вы понимаете? Три часа езды на поезде! Значит, дня через два-три наши освободят и Полтаву! Полтава будет свободна!
— И Данькину родню, значит, вот-вот освободят, — громко, точно глухим, объяснял кое-как по-французски, а больше жестами Павел. — Понимаете, стали мы этот приемничек налаживать, я думал, он плевый, ничего путного не возьмет. И вдруг слышим — по-русски про Харьков передают. Я первый услыхал, а потом и Данька разобрался, что к чему. Мы с ним ведь еще и не ложились, все налаживали радио. Первый раз услышали нашу передачу, вот здорово!
— О, Дени, как это хорошо! Мы так рады за тебя, Дени, мы так тебя понимаем!
Все семейство Келлеров окружило Даню — кто в пижаме, кто в длинной, до пят, ночной сорочке, но сейчас никто об этом не думал, так все были взволнованы Даниной радостью.
Фабьен сказала тихо:
— Наверно, сегодня твоя мама думает о тебе, как и ты о ней, Дени.
Ведь и она тоже, конечно, слушала радио и знает, что Харьков освобожден.
— Радио? Да что вы, Фабьен! Немцы у нас расстреливают людей, если находят у них приемник, — нахмурился Даня. — Еще в первые дни они велели всем сдать приемники. Не сдашь — расстрел.
Келлеры замолчали. Слово «расстрел» мгновенно точно выдуло радость из маленькой квартирки. Все невольно вспомнили, что сейчас глубокая ночь, что они среди врагов, не знают, кто ходит сейчас за окнами и скоро ли придет победа. Келлер осторожно отодвинул ставень, выглянул в окно. Фабьен и Арлетт стыдливо закутались в одеяла. И только Андре с Павлом еще пытались шутить и смеяться и требовать у Жан-Пьера бутылочку винца, чтобы вспрыснуть победу под Харьковом.
— Завтра вспрыснем, — сказал Келлер-старший. — А сейчас не забывайте, что вы в оккупированном городе и, если будете шуметь ночью, сюда нагрянут боши. Команда — всем спать!
— Всем спать! — повторил Павел и шутливо козырнул Келлерам.
Но еще долго в домике над сельской лавкой не спали, думали о далеком Харькове, о незнакомой Даниной матери. А когда Даня заснул, ему привиделись вишневые полтавские сады в белой кипени цветов и чье-то лицо, очень дорогое, но которое он так и не смог узнать.
Он горько стенал во сне, даже, кажется, плакал. Павел, слышавший все, не разбудил товарища. Он хорошо понимал, отчего плачет всегда такой сдержанный и скрытный Даня.
Все следующие дни оба русских были в непрерывном нервном волнении. Они то сидели у приемника — ждали новых сообщений из Советского Союза, то бегали наверх к Келлерам узнавать, нет ли распоряжений от Гюстава или Сергея. Обоим, и Павлу и Дане, теперь, когда они сами услышали о победах советских войск, было невыносимо сидеть без дела. Наконец как-то утром появилась Николь — опять с восковками.
— Надо отпечатать как можно больше экземпляров, — сказала она. — Здесь написано о победе у Харькова и вообще о продвижении русских. Когда сделаете, сами же их и развезете. На этот раз вам дается район возле университета и вокзала Монпарнас.
— Ого, далеконько придется топать! — подал голос Павел. — Велосипед с собой не возьмешь, тем более что мы будем втроем.
— Гюстав строго-настрого приказал, чтоб не было никаких «адских машин», иначе наверняка засыплетесь, — продолжала Николь. — Есть сведения, что за всеми высокими зданиями, крышами и дворами полиция установила постоянную слежку. Вы таки устроили в Париже недурную шумиху! — Она смеющимися глазами посмотрела на Даню. — Зато теперь, дорогие изобретатели, вам придется вернуться к дедовскому способу. Банка с клейстером и кисть — вот ваши орудия, — насмешливо добавила она и тут же пожалела о своей насмешливости: увидела, как понурился Даня.
— Орудия каменного века, вот что ты нам рекомендуешь, — попробовал он отшутиться.
Однако ему было совсем не весело. Опять листовки, а настоящее дело когда же? Ведь Сергей обещал, что их позовут!
Николь тронула Даню за рукав — она как будто читала его мысли.
— Потерпи немного… Скоро все мы примемся за другое…
Даня нетерпеливо дернул плечом: утешает, как маленького! Павел тоже злился, рывком забрал восковки, кинул:
— Идем, Данька, будем опять вертеть нашу кофейную мельницу.
И все-таки листовки были отпечатаны, и на следующую ночь три тени бесшумно выскользнули из сельской лавочки в Виль-дю-Буа. Ночь была тихая, теплая, беззвездная. Им предстояло прошагать много километров сначала по предместью, потом по безлюдному в этот час шоссе и затем по Парижу. Первым, как всегда, шел Андре. При нем не было ни бумаг, ни документов — ничего компрометирующего. Андре был дозорным, разведчиком. Условились: если заметит что-нибудь подозрительное, он тотчас останавливается, зажигает спичку и делает вид, что закуривает. Позади, метрах в тридцати, шагал Даня. Этот нес банку с клейстером и кисть. Последним двигался Павел с пачкой листовок под мышкой.
Тройка благополучно миновала Виль-дю-Буа, тихий спящий поселок, пустынное шоссе и вступила в город. Здесь надо было соблюдать особую осторожность — по парижским улицам то и дело ходили патрули. Но тройке везло. Квартал. Еще квартал. Еще. Вот уже и университетский район и вокзал Монпарнас. Андре беспечно шагает впереди. За ним Даня, который на ходу делает мазок кистью на стене или на какой-нибудь двери, а Павел, тоже на ходу, уже привычным движением пришлепывает листовку к мазку.
Но вот тройка расклеила весь свой запас листовок. Наутро студенты и пассажиры вокзала увидят сообщение о новой победе советских войск. Андре негромко свистнул: «Кончили. Возвращаемся домой». Но как раз в это мгновение из-за угла улицы Бургонь прямехонько на тройку вывернулись три велосипедиста. Полицейские. Андре даже не успел вытащить сигарету. «Коровы на колесах», как их звали, были уже перед ним. Однако мальчишка — слишком мелкая добыча. Их внимание сразу привлек Даня.
— Проверка. Ваши документы.
Кровь бросилась Дане в лицо. Непроизвольным жестом он размахнулся, швырнул в голову ближайшему полицейскому банку с клейстером и липкой кистью изо всей силы мазнул его по лицу. Мгновенно ослепший, задыхающийся полицейский протянул руку, чтоб схватить Даню, но тот ловко увернулся и бросился бежать по улице, идущей к Сене.
— Держи! — закричал отчаянным голосом полицейский.
Второй ажан рывком кинул свой велосипед на Павла, чтобы сбить его с ног, выхватил пистолет:
— Ага, от меня ты не уйдешь, негодяй!
Но Павел успел отскочить в сторону и тоже кинулся бежать. Он еще видел, как полицейский перепрыгнул через упавший велосипед, зацепился за него и на секунду задержался. Этой секунды было достаточно, чтобы вся тройка бесследно растворилась в темноте. Третий полицейский, как видно, не решился их преследовать.
В доме Келлеров в эту ночь никто не ложился. Не вернулись с «операции» Андре и оба русских. Когда рассвело, Келлер-старший решительно направился к двери.
— Поеду предупредить товарищей. Конечно, их забрали. Если придут за мной, скажите, что я уехал за товаром в город. А я, прежде чем вернуться, подошлю кого-нибудь проверить обстановку. Впрочем, я в наших парнях уверен: они не проговорятся.
Фабьен и Арлетт, обе бледные, взволнованные, молча помогали отцу собираться. В ту минуту, когда Жан-Пьер уже выводил из дверей лавки свой велосипед, раздался условный стук.
— Они! — вскрикнула Арлетт.
Это был один Андре, весь заляпанный известкой, бледный и растерянный.
Келлеры бросились к нему:
— Наконец-то! Что случилось?! Куда вы все пропали?!
— Наши вернулись? — вместо ответа спросил Андре и, узнав, что нет ни Дани, ни Павла, встревоженно сказал: — Но я сам видел, как они оба удрали от «коров». Где же они? Неужто еще раз наткнулись на патруль, попались?!
Он рассказал о ночном приключении.
— Какой же несдержанный этот Дени! — покачал головой отец. — Ведь он мог всех подвести… Показал бы свой документ, все и обошлось бы.
— А про банку с клеем и кисть ты забыл? — вступился за друга Андре. — Как, по-твоему, он стал бы объяснять полицейским свою прогулку по Парижу ночью с клейстером? Да стоило «коровам» свернуть за угол, они тотчас увидели бы нашу работу!
— Ты проверил, нет за тобой слежки? — спросил отец. — Вдруг привел за собой хвост?
— Ну, папа, ты меня совсем за маленького считаешь! — обиделся Андре. — Я потому и провел ночь в каком-то подъезде, чтобы уж совсем было безопасно. И разве я вернулся бы сюда, если бы заметил слежку?
— Но где же ты все-таки пропадал? — настаивал отец. — Должен же я рассказать обо всем товарищам…
— Почем я знаю! — отмахнулся Андре. — Забился в какой-то темный подъезд. Кажется, это было где-то около Шерш-Миди. Все время ждал, что вот-вот выползет из своей конурки консьержка или кто-нибудь из жильцов, заинтересуется, зачем и как я туда попал…
— Но ты все-таки выспался? — наивно спросила Арлетт.
Андре присвистнул.
— Еще бы! Спал, как заяц, за которым гонятся собаки. — Он нахмурился.
— Но где же, черт возьми, Дени и Поль? Просто не верится, что их сцапали. Не такие это парни.
— Я все-таки поеду, предупрежу наших. — Жан-Пьер снова взялся за велосипед. — Это вам не шутки.
Андре остановил его:
— Погодим еще немного, папа. Скажем, до восьми утра. Сейчас шесть.
Назначим контрольный срок два часа — согласен?
— Правда, Жан-Пьер, подожди, — вмешалась Фабьен. — Я тоже уверена, что они придут.
И, как бы в ответ на ее слова, снова раздался условный стук, и в дверях появился Даня.
— Браво! Нашелся! — завопила Арлетт и повисла на шее у Дани. — Я была уверена, что они удрали!
Даня, смеясь, обнял девочку.
— Тише ты, сестричка, всех соседей подымешь!
В противоположность Андре, Даня выглядел совершенно бодрым и свежим.
— Ба, ты, кажется, отлично провел ночь? В каком отеле? — немного досадливо осведомился Андре.
— Занимал номер люкс на Марсовом поле, — в тон ему отвечал Даня. — Ванна, телефон, радио — все удобства…
— Ну, а если по-серьезному? — спросил Жан-Пьер.
— По-серьезному — схоронился за кустами на Марсовом поле, прямо за спиной постового полицейского. Так и проторчал там всю ночь, согнутый в три погибели.
Жан-Пьер крякнул:
— Ну и парень! Не знаю, пробирать тебя со всей строгостью или хвалить. Неизвестно, как еще посмотрят на все это наши. Тут Андре такое нарассказал о твоем подвиге! Как ты залепил клейстером всю морду «корове». Ведь это могло очень плохо кончиться. И не только для тебя!
— Сам не знаю, как это у меня вышло, — виноватым тоном сказал Даня. — Уж очень поганая была рожа с пистолетом! Я себя не помнил от злости.
— Чего ты извиняешься! — завопил вдруг Андре. — Тебе орден надо дать, а ты извиняешься! У, был бы я командиром, я непременно наградил бы тебя.
— И я! И я! — подхватила Арлетт.
— Ну, пока вы еще не командиры, уймитесь, — остановил ребят отец. — Арлетт, помоги матери с завтраком. Надо накормить наших героев. У них, наверно, после всех подвигов здорово животы подвело.
— А где Поль? Спит? — справился Даня.
— Еще не вернулся, — как можно непринужденнее сказал Жан-Пьер. — Ты не беспокойся, Андре видел, как он удрал и помчался вслед за тобой. Тоже где-нибудь отсиживается.
— Да-да, я сам видел, как полицейский зацепился накидкой за свой велосипед, а когда наконец отцепился и кинулся в погоню, Поля и след простыл, — с жаром подтвердил Андре. — Да ты не волнуйся, — прибавил он участливо. — Поль не таковский, чтоб попасться. Он скоро придет, будь уверен.
— Мы назначили контрольный срок, — кивнул Жан-Пьер. — Ждем до восьми утра. Если он не вернется, то…
Жан-Пьер не докончил. Впрочем, ему и самому было не очень-то ясно, что делать, если не вернется Поль.
Фабьен и Арлетт принялись готовить завтрак. На столе появился знаменитый дежурный топинамбур. Но и Андре и Даня так проголодались, что топинамбур показался им лучшей в мире едой. Между тем стрелка часов приближалась к восьми. Жан-Пьер принимался все чаще кряхтеть и задумчиво чесать переносицу, что было признаком тревоги.
Даня и Андре тоже то и дело смотрели на часы. И вот, когда до контрольного срока оставалось минут шесть-семь, кто-то тихонько поскребся у дверей. Условного стука не было, и все присутствующие уставились друг на друга.
— Кто это может быть? — шепотом спросила Фабьен.
За дверью вдруг нетерпеливо сказали:
— Есть кто-нибудь дома? Открывайте!
— Поль! — воскликнул Андре. — Это он!
Да, это был Павел, очень веселый, грудь колесом, независимый вид.
— Что ж ты не стучишь, как условлено? — набросился на него Даня. — Ты что, забыл?
Павел почесал затылок.
— Совсем из головы вон. Ну ладно, на первый раз прощается, так? — Он смеющимися глазами оглядел Келлеров. — Ага, все в сборе, значит? Ну и отлично! Неплохая была ночка, черт возьми!
— Да где ты пропадал столько времени? Что ты делал до сих пор, Поль?
Мы здесь волнуемся, а он где-то разгуливает! — раздалось со всех сторон.
— Ночевал под мостом, удобное очень местечко, — подмигнул Поль.
Жан-Пьер и ему задал вопрос, не заметил ли он слежки за собой.
— Ничего такого не замечал, — твердо сказал Павел. — А вы здесь закусываете? — обрадовался он. — Может, и и меня, бродягу, покормите?
И, пока Фабьен стряпала его порцию топинамбура, Павел рассказал, что, петляя по улицам, добежал до Сены и притулился под одним из мостов. Вначале, когда бежал, слышал позади топот полицейского, но вскоре, видно, тот отстал.
— За мной не очень-то угонишься! — хвастливо прибавил Павел. — Я у нас на Плющихе первым бегуном был.
Он, как и два других беглеца, набросился на завтрак, выпил три чашки суррогатного кофе, причмокнул от удовольствия.
— А теперь и соснуть неплохо бы…
— Ты все-таки расскажи подробнее, как тебе удалось удрать от полицейского и под каким мостом ты прятался, — попросил Жан-Пьер. — Может быть, товарищи захотят узнать.
— Папаша Келлер, честное слово, все вам расскажу, вот только посплю часочек, глаза прямо не глядят, — потянулся на своем стуле Павел. И быстро кинул по-русски Дане: — Идем скорее к нам в подвал. Есть разговор.
Он начал издалека:
— Данька, ты мне друг?
— Ну, допустим, друг, — отвечал заинтересованный Даня. — Что это ты на себя напустил такую таинственность? В чем дело?
— Нет, ты не «допустим», а по-настоящему скажи: друг ты мне или нет?
— Друг.
— Так вот, поклянись мне как настоящий друг, что никому, нигде и никогда не скажешь о том, что я тебе открою.
— Ух ты, какая тайна! Да в чем дело, Пашка?
— Клянешься или нет? Ты прямо говори!
— Ну ладно. Клянусь.
— Клянись отцовской жизнью.
— Павел, ты мне надоел!
— Не поклянешься, ни слова не скажу. А это и тебя касается. И всей нашей жизни тоже!
— Скажите пожалуйста, как серьезно! Ну хорошо. Клянусь жизнью отца.
Павел полез за пазуху. Глядя на Даню блестящими, напряженными глазами, вытянул что-то, открыл ладонь:
— На! Гляди!
На ладони лежал небольшой вороненый пистолет. Даня задохнулся. Оружие! Мечта!
— Где достал?
Пашка торжествующе засмеялся:
— Где достал, там теперь нету.
— Нет, ты правду скажи.
— Ну, так и быть. Это мне подарок от одного человека.
— От какого человека? Что ты меня выматываешь, Павел?!
Пашка, поигрывая пистолетом, будто лаская его, присел на свою раскладушку.
— Мог бы я еще над тобой, Данька, поизгиляться, да уж не стану больше тебя томить. Слушай. Нынче ночью встретил я одного хорошего человека. Нашего, русского человека. И встретил-то просто чудом каким. Когда за мной этот сукин сын полицейский припустил, я стал, как заяц, петлять. Темно, ничего не видать, улиц я никаких не знаю, куда какая идет — тоже мне неизвестно. Соображаю только, что к Сене вон в ту сторону надо бежать. Помню, как-то Жан-Пьер говорил, что там по берегам пустынно теперь. Вот я и выбрал направление к реке. Остановлюсь на полсекунды, послушаю, бежит или не бежит за мной фараон, — слышу, топает, ну, значит, и мне надо дальше припускать. Раз пять так останавливался — слушал. Под конец слышу — тихо все будто, никто меня не преследует. И тут гляжу — я уже у самой воды. Темно. Ни звезд, ни месяца, только на какой-то барже, что ли, крохотный синий огонек помаргивает. И река рядом под ногами булькает. Ну, отдышался я чуток, огляделся, вижу — мост поблизости. Я — к мосту. И тут в темноте споткнулся не то о крышку люка, не то о камень и больно так зашиб ногу. И дернуло меня выругаться по-русски. «У, дьявол, говорю, понабросали здесь, сволочи, камней!» И вдруг из темноты кто-то говорит тихонечко:
«Здорово, земляк!» Я чуть не вскрикнул. «Кто это? Кто здесь?!» Слышу, подходит ко мне человек, чиркает спичкой. Сначала меня осветил, потом на себя свет направил. Гляжу — молодой, чуть постарше нас с тобой, усики темные, на француза смахивает, а нос картохой, наш нос, московский. И галстук бабочкой, как у пижона. Спичка погасла, он говорит: «Не будем вторую зажигать, ни к чему нам привлекать внимание. Мы и так уже познакомились. Чего это ты, говорит, так запыхался, земляк? Драпал, что ли, откуда?» Я говорю: «Не откуда-то, а от кого-то. От троих фараонов на велосипедах, а по-здешнему — «коров». Они меня с товарищами застукали, когда мы листовки расклеивали».
Даня невольно вскрикнул:
— Как! Ты вот так, первому встречному, все про нас выложил? Да ты в уме, Павел?!
— Какому же первому встречному? — возмутился Пашка. — Я же тебе говорю, он наш, русский, трижды моим земляком оказался. Во-первых — русский, во-вторых — москвич, а в-третьих — тоже на Плющихе живет, как и я. Ведь это надо же такое совпадение! — Пашка в восторге шлепнул Даню по коленке. — Зовут Семен Куманьков, лейтенант нашей Красной Армий. Чего тебе еще нужно?
Но Даня не отставал:
— А кто он такой сейчас и как здесь оказался, это ты у него узнал, прежде чем нас выдавать?
— А чего узнавать — он мне все сам про себя сказал. Бежал, как и мы, из лагеря с фальшивым документом, был, как и мы, на севере Франции, занимается такими же делами, как и мы.
— Какими делами?
— С фашистами бьется, — уверенно отвечал Павел. — Он, как узнал про листовки, так обрадовался. «Мы, говорит, с тобой и твоими дружками одного поля ягоды».
— Сказать можно что угодно, Павел. Ты вспомни, о чем говорил нам Сергей. Может, этот Семен — власовец?
— Иди ты со своим Сергеем! — сердито отмахнулся Пашка. — Сергей этот сам сказал, что для солдат мы еще слишком молоды. И они все здесь нас за сосунков считают, ничего серьезного нам не поручают, дали в товарищи мальчишку с девчонкой, чтобы мы с ними нянчились. Да ты что, сам не видишь, что ли, мы здесь просто на затычку! — с досадой выкрикнул Павел. — А Семен Куманьков сказал, что поставит нас на настоящие дела. Говоришь — власовец? А он мне сказал, что его как раз наши советские послали к власовцам в Шербур агитировать, чтоб они, значит, бросили своего генерала, вернулись к советским войскам, присоединились к Сопротивлению. Вот что он делает! — с торжеством закончил Пашка.
— Он был в Шербуре? — хмуро повторил Даня. — Немцы в Шербуре строят Атлантический вал — большие укрепления, чтобы отразить наступление союзников, если они откроют второй фронт. Нам Гюстав говорил, что этот вал охраняют как раз части власовцев. Помнишь?
— Ну и что же? — не сдавался Пашка. — Я же тебе говорил, чем Семен там, в Шербуре, занимается. Да это такой человек — во! — Пашка выставил большой палец. — Он мне себя этой ночью хорошо показал! Тут же, на месте!
— Как показал?
— Я ему пожаловался, что оружия у нас нет. Он и говорит: «Это плевое дело — достать оружие. Хочешь, я тебе хоть сейчас добуду?» Я смеюсь. «Хочу», — говорю. Он пошарил по земле, нашел что-то, может, тот камень, о который я ногу ободрал, и говорит: «Идем, тут я полицейского одного на посту заприметил. Ты только следуй за мной, ничего не делай, а как я позову, — берись за работу, снимай с него оружие». Я ему, признаться, в ту пору не поверил. Однако пошел за ним. Вышли мы на набережную, темно кругом, но дома все-таки видны. Стал я различать какие-то ворота. Семен мне шепчет: «Ложись!» Я залег. Он впереди меня пополз, я — за ним. Ползем минуту, другую, вдруг он подымается, неслышно, как кошка, прыгает. Я слышу, что-то тяжелое упало. Он мне: «Павел, давай!» И прямо передо мной лежит, хрипит огромный детина — полицейский. «Забирай пистолет!» — шепчет Семен. Я еле перевернул детину, тяжелый, сукин сын. Боялся, что очнется. Семен мне ножик кинул, я срезал кобуру. «А теперь быстро давай уходить!» Тут мы оба — ходу. Я даже спасибо ему не успел сказать. Вот он, пистолет! — Павел опять нежно погладил вороненую сталь.
Он явно ждал Даниных восторгов, одобрения. Вместо этого Даня обрушился на него:
— «Спасибо» не успел сказать, а что ты успел?! Говори, что ты ему о нас выболтал! — гневно потребовал он.
— Ты что, очумел?! — вскипел Пашка. — Ты соображай, что говоришь! «Выболтал»! Ты что же, за предателя меня считаешь? Да как у тебя язык поворачивается такое говорить? Я тебе как другу доверился, рассказал о земляке, о нужном для всех нас человеке, а ты что? Сразу «власовец», «провокатор»! Человек жизнью своей, можно сказать, рисковал, чтоб мне оружие раздобыть, а ты говоришь «власовец»! И почему ты Куманькова подозреваешь? На каком основании? Почему, например, ты ничего такого не говорил про Сергея? А мы даже фамилии Сергея не знаем…
— Сергея знает Гюстав, — пробормотал Даня. — Это он устроил нашу встречу.
Даня колебался. В самом деле, какие у него основания вот так, ни с того ни с сего, подозревать неизвестного человека? Где-то в глубине души ему самому нравилась отвага этого неизвестного Куманькова, который ночью чуть ли не в центре Парижа «снял» полицейского только для того, чтобы дать земляку оружие, о котором тот мечтал. Вот он, пистолет. Лежит на столе рядом с обоймой, наполненной патронами. Лежит, черный, компактный, блестящий… Дане страстно захотелось подержать его в руках. Однако он сдержался. Надо было еще выяснить, что именно сказал Пашка. А что Пашка выболтал что-то Куманькову, Даня был уверен — уж слишком хорошо знал он бахвальство своего товарища, его желание покрасоваться, похвастать своими подвигами, показать, что «и мы не лыком шиты». Самое возмущение Павла тоже показалось Дане подозрительным: мог бы просто сказать, что ничего не говорил. А он вон как вскинулся.
Он спросил как можно спокойнее:
— Ну, а все-таки, что ты ему о нас говорил?
— Вот заладил «что да что»! — все еще сердито отозвался Павел. — Ничего особенного не говорил. Только и было разговору про листовки да про то, что мы сами их печатаем. Ведь нужно же было объяснить, почему я бежал от полиции. Он сам меня спросил.
— И адрес наш в Виль-дю-Буа ты дал? — настаивал Даня.
— Адрес? — Пашка явно растерялся. — Да нет, собственно, адреса точного не давал. Сказал только, что обретаемся мы у одного лавочника в подвале, в окрестностях Парижа…
Он старался не смотреть на друга. Дане было не по себе. Пашка лжет, это ясно. Но что еще, кроме адреса, успел он выболтать неизвестному? И кто этот Куманьков?
— Слушай, надо рассказать об этой встрече Гюставу, — решительно сказал он. — Это очень важно.
— Что? А твоя клятва? — закричал изо всей мочи Павел. — Ты что ж, предать меня хочешь?!
Даня спохватился: в самом деле, он поклялся. Да еще жизнью отца… Ух! Что же делать?!
— Ладно, ладно! Не кричи. На чем же вы все-таки покончили с этим твоим героем? — Он старался держаться как можно непринужденнее. — Ты с ним еще увидишься?
— Ага, — кивнул Павел. — Конечно, если ты не нарушишь клятву и не подымешь историю там, у Гюстава. — Он криво усмехнулся. — Условились встретиться в Люксембургском саду послезавтра. Мне бы очень хотелось и тебя привести познакомить с ним, да он сказал, чтоб я пока приходил один. Обещал дать еще оружие и задание, — прибавил он гордо. — Только гляди, Данила, держи свою клятву.
Даня нехотя кивнул. Он был угрюм, смутен, взбудоражен. Не знал, на что решиться. Посоветоваться с Келлером, с Гюставом, с Николь? А клятва? И потом, не значит ли это предать Павла? Павла, который был его ближайшим товарищем, который делился с ним в побеге последним? Он думал и передумывал, а рядом, на раскладной кровати, уже давно мирно посапывал Павел.
— Нравится тебе Париж?
— Еще бы! Иногда прямо глаз не оторвать. Правда, я никогда не был в Ленинграде. Мне говорили, по красоте он — ровня Парижу.
Толчок в сердце: «Мне говорили». Как давно, как бесконечно давно Дане «говорили» о Ленинграде!
— Хотелось бы мне когда-нибудь поехать в ваш Ленинград, — сказала Николь суховатым голосом. Вид у нес был самый независимый: подумать только, она идет по Парижу с Дени, с тем самым Дени, который…
— Еще поедешь. Вот погоди, кончится война.
— Ты веришь, что она действительно кончится?
— А ты не веришь? — Даня поражен.
— Не знаю. Ничего не знаю. Иногда мне кажется, что никто из нас не доживет до конца.
И куда только девались сухой голос и независимый вид! Вот те на! Шалая чудачка эта Николь, вот она кто! То ведет себя выдержаннее, спокойнее взрослых, опекает Жермен, решается возражать самому Гюставу, обо всем судит здраво, вполне логично, а то вот, пожалуйста, чуть ли не слезы… Вон, вон, даже подбородок дрожит.
— Что ты болтаешь, Николь?! И вообще, какая муха тебя укусила?
— Никакая. Все в порядке. Можешь не беспокоиться.
И правда, Николь быстро подбирается, вскидывает вихрастую, совсем мальчишескую голову, снова принимает беспечный вид девушки, прогуливающейся со своим дружком. Ведь именно так рекомендовал им вести себя Гюстав, передавая Николь пистолет, привезенный товарищем из комитета. Пистолет, оттягивающий сейчас сумочку Николь, следовало сегодня же отнести в некий дом на улицу Бургонь, некоему мсье Арролю. «Фланирующие парочки обычно не привлекают внимания, — сказал Гюстав, мельком глянув на Николь.
— Идти к Арролю слишком рано не стоит, рискуете его не застать. Думаю, нужно держаться набережных, по дороге, кстати, загляните в рундук старого Руже. Нет-нет, ни спрашивать, ни заговаривать с ним не надо. Просто заглянуть. Ты ведь знаешь, Николь, о чем я говорю?»
Николь послушно кивнула. Даня тоже не задавал никаких вопросов: уже привык к строгой дисциплине подпольщиков. Он составлял «прикрытие» Николь, вот и все.
И вот они шагают нога в ногу по набережной. Оба высокие, оба легкие, без шапок. Необычно мягкий для осени ветер, прилетевший с Сены, перебирал их волосы. Они были удивлены этим замедлившимся темпом своей жизни, обычно такой судорожно торопливой, нервной, «рисковой», как говорил Павел. И от непривычной замедленности, от непривычного разговора, а может, и еще отчего-то, обоим было не по себе.
Пустой Париж, хотя уже конец сентября. Пустой не потому, что парижане, как раньше, до войны, разъехались на каникулы по морским курортам и горным деревушкам, по своим или чужим виллам в Бретани, Нормандии или на Лазурном берегу. Пусто оттого, что еще в сороковом году, перед нашествием немцев, был великий «исход» парижан, их великое бегство, и с тех пор не многие вернулись в Париж.
Что ждало их по возвращении? Скудный паек. Слежка почти за каждым.
Аресты. Холод в домах. Черный рынок и спекулянты. Топот немецких патрулей. Комендантский час. Списки расстрелянных на стенах домов. Жертвы, жертвы, жертвы…
И все-таки Париж оставался Парижем — прекрасным и величественным в своей нищете и безлюдье, уютным и домашним, несмотря на лишения, несмотря на гнусную человеческую накипь, вытащенную на свет победителями.
Дожди и копоть придают парижским зданиям неповторимый колорит. Как будто какой-то великий художник, работавший только одним угольным карандашом, прошелся по всему городу. Порой чуть трогал карандашом капители и колонны, едва намечал нежно-серым изысканный орнамент времен Возрождения, порой же накладывал густые темные тени, жирно чернил купол или свод, подчеркивал фриз, пасть химеры, изящный фронтон. И черно-серый город завораживал, пленял на всю жизнь.
Неспешно облегала город уютная Сена. Ленивое солнце сквозь легкий слой облаков обливало жемчужным светом. Нотр-Дам, Консьержери, Дворец правосудия. Красным каскадом спадал с парапета набережной к самой воде дикий виноград, и старомодный черный буксирчик тащил за собой две крутобокие баржи с песком. За кормой последней баржи тянулся струистый серебряный след. На узком пешеходном мостике, прозванном «мостом влюбленных», стояла тесно прижавшаяся друг к другу пара. Вид этой пары внезапно раздражил Николь.
— Уйдем отсюда! — рывком сказала она.
— Зачем? У нас еще много времени. Отсюда хорошо смотреть на город.
Париж обступал их. Совсем близкой казалась кружевная воздушная громада Эйфелевой башни, и вдалеке крутой сизой тучей нависал купол Дома Инвалидов. Николь вздохнула.
— До войны каждое четырнадцатое июля, когда весь Париж праздновал взятие Бастилии, мы с Жермен бегали танцевать во двор Инвалидов. Правда, танцевала-то главным образом Жермен, а я больше глазела, но и это было весело. Ребята играли на аккордеонах, на гитарах, иногда приходил оркестр. Все нарядные, все заговаривают даже с незнакомыми… Папа с мамой, бывало, очень сердились, что мы возвращались только к ночи. А я все сваливала на Жермен.
— Наверное, ты очень жалеешь о том времени?
Николь тряхнула вихрами.
— Вот и не угадал! Вовсе не жалею. Ничуть. Может, я сейчас скажу ужасную вещь, но ты не удивляйся. Знаешь, мне сейчас живется намного лучше, полнее, интереснее… Да-да, не делай такого лица! Кто я была до войны? Какая-то ничтожная девчонка, школьница. Ходила в лицей, помогала родителям убирать лавку, бегала на танцульки, в общем, была никому не нужная пигалица. А сейчас я чувствую, что делаю настоящее дело, со мной считаются, кому-то я приношу пользу. А ты знаешь, как важно человеку чувствовать себя нужным! Это меня так поддерживает! — Она схватила его руку горячей рукой. — Ты должен меня понять! Ты же все понимаешь.
Он молча кивнул. Смотрел на нее удивленный, даже смущенный. Узкое розовеющее лицо, узкие светлые глаза с таким странным выражением — гордым и вместе с тем просящим.
Длинная хрупкая фигурка в непомерно больших башмаках. Девочка-цапля, девочка-переросток, свой парень, отличный товарищ, отважная, бесшабашная порой девчонка — вот она какая, Николь. Он привык к ней, видел ее именно так. А сейчас перед ним стояла девушка, чуть угловатая, но полная такой тонкой девической прелести, что в Дане невольно что-то дрогнуло.
Он покраснел и чуть резче, чем хотел, высвободил руку.
— Я понимаю. Я тебя понимаю… Мне тоже непременно надо делать что-то настоящее.
И, чтобы переменить разговор, чтобы как можно скорее согнать с лица Николь выражение обиды и стыда, повернулся к левому берегу, где, точно обведенные тушью, стояли черно-серые башни Консьержери.
— Ты не знаешь, в которой из башен сидела Мария-Антуанетта?
Николь все еще не подымала головы.
— Не знаю, — буркнула она. — Ты что, специализировался на нашей истории?
— Смешная ты! Ведь мой отец — преподаватель истории.
— Так ведь не ты, а твой отец, — все еще не сдавалась Николь. — А я, например, из русской истории запомнила только поход Наполеона и вашего царя Александра Первого. И то по Толстому.
Даня был рад, что она разговорилась.
— А о Петре Первом ничего не знаешь? Весь наш город, наша Полтава, полон воспоминаниями о нем. Возле Полтавы происходило знаменитое сражение шведского короля Карла Двенадцатого с нашим Петром. Ты что-нибудь об этом слышала?
— Как будто что-то читала в лицее, — пожала плечами Николь. — Сейчас уже все вылетело из головы.
Парочка на мосту сблизила головы. Юноша обхватил плечи подруги. Николь нервно дернулась.
— Пойдем. Нам уже пора.
Они медленно перешли мост, повернули на набережную Анатоля Франса, где букинисты открыли свои серые рундуки, развесили цветные открытки Парижа, которые охотно покупали немцы, расставили книги в старинных кожаных переплетах. Ах, как охотно Данька порылся бы в этом книжном развале, с какой жадностью выхватил бы книгу, о которой только слышал, да и вообще как давно не читал он по-настоящему, без спешки, поджав ноги, уютно устроившись в каком-нибудь углу под мирным светом настольной лампы! Красный диван, красный диван, где ты? И существовал ли ты когда-нибудь вообще?
А Николь между тем опять выспрашивала все тем же ненатуральным, напряженным голосом:
— Ты очень любил свою Полтаву?
— Очень. Но почему «любил»? Я и сейчас ее люблю, ведь это город, где я родился.
Пауза. Очень долгая пауза. Мелькают один за другим рундуки букинистов. С некоторыми из букинистов Николь знакома. Это большей частью старики, и они приподымают обвисшие старомодные шляпы перед мадемуазель Лавинь, владелицей настоящей книжной лавки.
И вдруг:
— Послушай, ты дружил с кем-нибудь там, у себя в Полтаве?
Даня кивнул:
— Ну конечно, у меня была куча друзей. Наши школьные ребята, потом, когда я стал заниматься плаванием на стадионе, там у меня тоже завелись дружки.
Николь дернула плечом.
— Не то. Я говорю не о таких друзьях. Говорю об одном, единственном друге. О девочке. Была у тебя подруга?
Опять! Опять вопрос, который задавал Марсель. И опять, как тогда, в доме лаонского нотариуса, больно защемило внутри и краска прихлынула к щекам.
— Да. Была.
Николь перевела дыхание:
— Как ее зовут? Сколько ей лет? Какая она?
Промолчать? Отделаться несколькими незначащими словами? Выдумать что-то? Нет, Даня не может этого сделать. Это было бы предательством их с Лизой дружбы, их любви… И потом, он видел лицо Николь, требовательное, нетерпеливое, голодное какое-то, и не мог ее обмануть.
И вдруг ему самому неистово, безудержно захотелось вот сейчас, сию минуту, рассказать о Лизе, о ее глазах, руках, голосе, о том заветном лете в Беликах, единственном лете их великой любви. Пускай эта парижанка никогда не видела белых мазанок и полынных степей, пускай она никогда не лежала на берегу маленькой зеленой речки Ворсклы, — она должна все это сейчас увидеть, вообразить себе, почувствовать.
Даня даже не подумал, что почти невозможно объяснить Николь историю Лизы. И очень трудно рассказать, как и почему появилась она в доме Гайда в Полтаве. Ему было важно сейчас одно: выговориться, все-все выложить этой длинноногой французской девочке с таким ждущим и тоскующим взглядом.
И он говорил, говорил… Николь шла ссутулясь, на ее лице все сильнее проступали скулы, все глубже западали глаза. Лиза?! Так ее зовут Лиза, и она ей ровесница? Умная, добрая? Конечно, и умная и добрая, если ее полюбил Дени. Ах, Дени, Дени, так вот что в нем живет! Вот о чем он постоянно думает!
— И мы с ней так и не простились… И я давно-давно не знаю… — уже хрипло досказывал Даня.
Внезапно Николь крепко схватила его за рукав:
— Назад!
— Что?!
— Скорей идем назад! Надо успеть сказать Гюставу! Быстро!
— Что сказать?
— Смотри, не видишь, что ли: красный переплет!
Даня посмотрел туда, куда незаметно, одними глазами, указывала Николь. На откинутой крышке рундука, возле которого возился спиной к ним сгорбленный букинист, стоял на самом виду толстый том Дюма. Красный переплет его так и бил в глаза.
— Руже нас предупреждает: «Опасность. Не ходить к Арролю, он арестован», — чуть слышно шепнула Николь.
Арроль. Товарищ Арроль, один из группы Гюстава, слесарь-лекальщик по профессии, смелый подпольщик, верный товарищ, арестован! Наверно, сейчас гестапо допрашивает его, наверно, уже пытает… Нет, Анри Арроль никого не выдаст, никого не назовет, он будет молчать до самой смерти, в этом уверены все подпольщики, все его друзья по Сопротивлению. Но как же он попался, кто и как его выследил?
Даня мучительно припоминал: был ли Павел в книжной лавке, когда Гюстав давал задание Николь и ему, когда оба они затверживали наизусть адрес Арроля? Был или не был? И вообще, о чем в последнее время говорилось при Павле?
Даню грызло подозрение. Он еще сам себе не хотел в нем признаться. Но, с тех пор как Павел свел знакомство с неизвестным, который назвался Семеном Куманьковым, в нем появилось что-то новое, и это новое — уклончивое, словно бы вороватое, — враждебно настораживало Даню, заставляло его смотреть на товарища пристальнее обычного. «Арроля предали!» — это тотчас же сказали и Гюстав, и обе сестры Лавинь, срочно вызванные в кафе на маленькую площадь Тертр — центр парижских художников. В этом кафе, где царствовали немыслимые типы, с волосами до плеч или густейшими бандитскими бородами, босые и неряшливые, но гордые тем, что они представляют собой цвет богемы, Гюстав занял столик в углу и заказал настоящий кофе и тартинки. Даня наблюдал за ним: невозмутимо-спокоен, ровен в обращении, распорядителен. Вот как нужно владеть собой!
Зато Жермен с трудом делала вид, что занята тартинкой. В группе появился предатель, это ясно. Так неужто же все они — и Гюстав, и Дени, и Жан-Пьер — так безнадежно бездарны: не могут выяснить, кто провокатор! Конечно, в ближайшие дни следует ждать еще провалов, еще арестов.
Возможно, под угрозой все они!
Кошечка Жермен показала свои коготки и острые зубки. Николь пробовала ее урезонить. Куда там! Жермен все больше и больше распалялась:
— Может быть, среди нас много предателей, может, каждый третий — шпик! Вы все потеряли всякую осторожность, тащите к нам в группу случайных людей, доверяете всяким проходимцам!
Ее слова больно отозвались в Дане: не его ли это вина? Возможно, это он своей дурацкой клятвой подвел Арроля и может загубить еще множество людей. А вдруг это он покрывает преступление Пашки?
Гюстав положил свою широкую руку на руку Жермен, сказал твердо:
— Мы найдем предателя. Мы найдем его в самые ближайшие дни. Он от нас не спрячется. Дени, ты мне поможешь? — обратился он к Дане.
Тот молча наклонил голову. Что мог он сказать Гюставу?
В эту ночь и в следующие Даня почти не спал. Думал. Каждая ночь могла стать последней, каждая ночь могла принести беду. Порой он решал немедленно идти к Гюставу, все ему рассказать. Но наступало утро, и Даня снова начинал сомневаться, колебаться, откладывать…
А Павел как ни в чем не бывало встречался с Куманьковым, уже трижды ходил к нему на свидание и каждый раз возвращался все более восхищенный своим новым другом, его размахом, энергией, смелостью.
Он рассказывал Дане, что Куманьков и его люди собираются открыто выступить против гитлеровцев. Добывают винтовки, пистолеты, учат своих подпольщиков владеть оружием. И в Шербуре, и в Париже Куманьков, по его словам, сумел убедить многих бывших власовцев присоединиться к нему.
— Семен Куманьков поручил мне придумать название для нашей с ним группы, — захлебывался от восторга Пашка. — Говорит, чтоб было боевое, советское название. Чтоб звучало, как горн.
— А что еще он тебе поручил? — спрашивал Даня.
Павел немного смущался.
— Да пока ничего особенного. У него, понимаешь, сейчас организационный период.
— Это он сам тебе так сказал?
— Сам, — бурчал Пашка.
Со своим пистолетом Павел не расставался ни на минуту. Прятал его под курткой, а на ночь клал под подушку. Даже когда отправлялся на свидание с Куманьковым, брал с собой пистолет. Даня пытался ему втолковать: ходить по Парижу с оружием участнику Сопротивления — огромный риск. Можно напороться на полицию; задержат, обыщут, как тогда Павел вывернется? Ведь носить при себе оружие запрещено под угрозой расстрела. Однако отговорить Пашку не удалось.
— Если бы у тебя был пистолет, ты тоже носил бы его постоянно при себе. — Ой хитро усмехался. — Знаю я эти твои штучки: уговоришь оставить дома, а сам им завладеешь… Вон у тебя как глаза на мой пистолет разгорелись!
— Фу, дурак какой! — не выдерживал Даня.
Павел строил ему гримасы:
— Не получишь! Не получишь! И не мечтай!
Даня сказал ему об аресте Арроля. Павел вытаращил глаза.
— Арроль? Тоже наш подпольщик? А с кем он работал?
«Нет, не знает. Не его это работа, — думал Даня, пристально наблюдая за розовым и безмятежным Пашкиным лицом. — Не может он так притворяться. Не в его это характере. И все-таки надо проверить, убедиться окончательно».
Через несколько дней после исчезновения Арроля Даня и Келлер, пересчитывая только что отпечатанные листовки, недосчитались двух. Перерыли весь подвал, искали даже наверху, у Келлеров, — листовки точно сквозь землю провалились. Павел тоже принимал участие в поисках и, казалось, был так же удивлен и встревожен, как остальные. «Нет, нет, не он! — снова говорил себе Даня. — Не может быть, чтобы он так натурально держался. Не похоже это на Пашку». И, думая так, Даня вместе с тем чувствовал, как все глубже проникает в него подозрительность, как даже самые обычные слова Павла теперь заставляют его настораживаться, искать за ними скрытый смысл, тайную дурную цель. Это было ужасно, отвратительно, Даня словно медленно погружался в какую-то вязкую жижу. Посоветоваться с Гюставом, никого не называя по имени? Но Гюстав проницательный, он сейчас же все поймет. Келлер? Отличный мужик, но слишком уж простодушный. Андре? Он совсем еще мальчик, он просто не поймет. Тогда кто же?
И Даня твердо решил разобраться во всем сам, в одиночку. Он должен выяснить, кто такой Куманьков и почему так заинтересован в Пашке; чуть ли не через день назначает ему свидания. Если Даня убедится, что Павел предает их всех, он сам, своими руками его накажет, сам будет творить суд «скорый и праведный», как любил говорить Сергей Данилович. Как он накажет, как будет судить бывшего товарища, если уверится, что Павел — предатель, Даня не додумывал, да если бы и стал додумывать, наверно, ничего не смог бы решить. Но в нем, удивляя его самого, росла злая, цепкая наблюдательность, неумолимая память на мелочи; про себя он регистрировал всякий вопрос Павла, его настроения, его поступки. Иногда ему казалось, что он вот-вот поймает Павла с поличным, иногда же, отбрасывая все подозрения, он укорял себя за то, что возводит на товарища напраслину. Даня мучился, но знал, что не простит, если Павел окажется провокатором.
Наконец он решил во что бы то ни стало увидеться с Куманьковым, выяснить, что это за человек.
Дня через четыре после пропажи листовок Павел пошел на очередное свидание с «трижды земляком». Келлерам было сказано, что Павел изучает Париж, и они посмеивались над «блондинчиком», уверяли, что изучает он не город, а какую-нибудь молоденькую продавщицу или подавальщицу в кафе, — уж очень у него довольный и торжественный вид, когда он возвращается.
На этот раз Павел вернулся позднее обычного и сразу отправился в подвал. Поманил за собой Даню.
— Куманьков просит нас прийти послезавтра к церкви Мадлен в пять часов. Хочет с тобой познакомиться.
— Вот как?
— Думаю, дело для нас нашел, — многозначительно сказал Павел. — Хочет поручить что-нибудь важное.
У Дани сильно, тяжело забилось сердце. Наконец! Наконец-то он все узнает!
— Что ж, пойдем, — хрипло выговорил он.
Павел заметно обрадовался.
— Ну и лады, ну и чудненько. А я, признаться, думал, что ты артачиться будешь, Данька. Ты же у нас интеллигент, тонкая штучка, голубых кровей. Не со всяким пойдешь в упряжку, как говорится!
— Чепуха! — пробормотал Даня. — Вечно ты треплешься.
Два дня, оставшиеся до встречи, Даня провел в каком-то нервном внутреннем возбуждении. То ему казалось, что он не должен обращать внимание на клятву, данную Павлу, а идти и все рассказать Гюставу или Келлеру, то он решал отправиться, никому не сказав и положившись только на собственное чутье. Наконец твердо постановил для самого себя: он пойдет на свидание немного позже Павла, один, и постарается сначала издали рассмотреть «трижды земляка», определить хотя бы приблизительно, как ему держаться с Куманьковым. Иногда такое впечатление со стороны может дать очень много.
Как можно непринужденнее он сказал Павлу:
— Вот досада, совсем из головы вон: Николь меня просила зайти в лавку как раз около четырех. Правда, оттуда совсем близко до Мадлен. Если буду опаздывать, поеду на метро. Сяду на Конкорд и приеду.
На самом деле Николь как раз просила его не приходить в ближайшие три дня: она и Жермен должны были съездить к тетке в Шартр.
— А не врешь? — насторожился Пашка. — Если заливаешь, лучше прямо скажи. Мы тебя неволить не станем. — Он подчеркнул слово «мы».
— Я тебя еще никогда не обманывал, Пашка. Слово даю — приду, — твердо сказал Даня.
Ровно в пять он был на площади у церкви Мадлен. Вышел из метро, поискал глазами Павла. А, вот он, стоит у самой колоннады Мадлен с коренастым человеком, одетым в полувоенный костюм. Темные усики над тонкой верхней губой, нос «картохой» — все сходится. Так вот он какой, Куманьков!
Дане было хорошо видно лицо Куманькова — грубое, рубленое, вовсе не приветливое. Он будто что-то выговаривал Пашке, а тот, сгорбившись, с самым несчастным видом слушал его, иногда пытался сказать что-то свое, может оправдаться, но Куманьков сердито отмахивался, заставляя его замолчать. Даня хотел было подойти к ним, подойти именно для того, чтоб выручить Павла, помочь ему, но Куманьков вдруг крепко взял Павла под руку и повел его в сторону, к церковной ограде. «Как же? Куда же они? Ведь Куманьков сказал, что хочет видеть меня?» — удивился Даня и вдруг заметил, что двое рослых прохожих двинулись за Куманьковым и Павлом. «Слежка? Но за кем? — Даня задержал дыхание. — Выяснить! Сейчас же выяснить — за Павлом или за Куманьковым! А может, за обоими?»
Рядом был большой шляпный магазин с зеркальными витринами. Даня остановился, сделал вид, что разглядывает цены. В витрине отразились те двое, один сделал другому знак — указал на Пашку. Надо сказать Павлу!..
Даня почти бегом обогнул квартал, вернулся и снова увидел Павла с Куманьковым. Теперь они медленно шли навстречу, и Куманьков все так же крепко прижимал к себе руку Павла. Даня, ни минуты не раздумывая, пошел прямо на них, толкнул Павла плечом, бросил: «Уходи! Слежка!» Увидел, как вспыхнул Пашка, и поспешно свернул за угол. Рядом был подъезд. Он взбежал по лестнице на четвертый этаж, постоял, услышал глухие, быстрые удары собственного сердца, облизнул пересохшие губы. «Выйти посмотреть?» Он спустился, заглянул за угол — Куманьков продолжал стоять и разговаривать с Павлом. «Значит, померещилось, — с облегчением подумал Даня. — Надо подойти. Я же обещал Пашке».
Он решительно направился к ним. Павел увидел Даню, лицо его исказилось.
— Данька, беги! Преду… — крикнул он отчаянно. В тот же миг сухо щелкнул выстрел. Последнее, что увидел Даня, была запрокинутая кудрявая голова Павла, которая стремительно приближалась к земле. Ступеньки метро сами летели под ноги. Даня вскочил в отходящий поезд. Выскочил на следующей остановке. Что это? Площадь Конкорд? Кажется, да. Впрочем, Даня плохо знает линии метро. Знает только, что надо во что бы то ни стало запутать следы, избавиться от преследователей. Ведь он видел тех двух, рослых, они вбежали за ним в метро… Опять поезд. Вскочить! Так. Теперь пересесть у конечной станции на другую линию. Куда она идет? Э, неважно, лишь бы удалось отвязаться от «хвоста»! Пашка! Бедный, бедный Пашка! Как же он попался! Даня опять увидел перед собой запрокинутую кудрявую голову… Сморщился от жалости, от боли в сердце.
Пассажиры густой толпой двинулись к выходу. Где это он? Ага, вокзал. Орлеанский вокзал. Отлично, здесь легче затеряться в толпе. Оглянусь? Нет, еще рано. Они еще могут быть здесь. Оглянусь? Нет, надо с толпой выйти на перрон, там будет виднее. Ускорить шаг? Ох, как хочется не только ускорить — побежать. Нет, нельзя. Нельзя обращать на себя внимание. Успели они его рассмотреть? Может, не успели, бросились инстинктивно? Оглянусь? Да, теперь, кажется, можно.
Он оглянулся. Преследователей не было. Пожалуй, можно чуть передохнуть от этой безумной скачки по лестницам и переходам? Стоп! В конце перехода, у касс, — пять одетых в черное парней в беретах и гетрах. Попался! Даня шел прямо на них, и они его видели. Они остановили его, заставили поднять руки, чтобы удобнее было ощупать.
— Ваши документы, мсье.
Он предъявил фальшивое удостоверение. Глянули. Вернули.
Ледяная струйка покатилась по Даниной спине. Вот и перрон. Люди идут с детьми, со свертками. Никому нет дела до бледного юноши в старой спортивной куртке папы Келлера. Людям не видно, как прыгает у юноши сердце.
Внезапно Даню обдает жаром. Кровь кидается ему в лицо. Постой! Постой же! Что крикнул Пашка? Что он крикнул? «Преду…» — вот что он крикнул. Как же Даня смел это забыть? Предупредить товарищей — вот что велел ему Пашка! Предупредить, как можно скорее предупредить! Значит, он знал, что готовится что-то? Товарищам угрожает опасность! Надвигается беда! Скорее, скорее вернуться, предупредить Гюстава, Сергея, капитана, предупредить всех! Гюстав? Но где же его найти? Никто не знает, где он живет сегодня, где будет скрываться завтра. Даже сестры Лавинь не знают этого. О, как хорошо, что Николь и Жермен уехали! Теперь они не попадутся, их не найдут.
А может, они не успели уехать? Может, их уже арестовали? А! Даня вспомнил: «Гюстав дал мне телефон, по которому его можно вызвать. Звонить только в случае ЧП. Вот оно, чрезвычайное происшествие! Звонить необходимо!» Даня бормочет про себя номер телефона: «Ивр — тридцать пять семьдесят восемь. Кажется, не перепутал». Он забирается в стеклянную телефонную будку. В будке Даня виден со всех сторон. А вдруг все-таки следят? Однако выбора нет. Он набирает номер.
— Мадам Жерар?
— Да, это я. Что угодно, мсье?
— Я хотел бы срочно поговорить с вашим квартирантом, мсье Гюставом.
— Его нет, к сожалению.
— Благодарю, мадам Жерар!
Растерянный, он выскакивает из будки. Оглядывается. Никого. Что же все-таки делать? Ага, вспомнил: Келлер знает, где найти Гюстава. Скорее, скорее позвонить в лавку Келлерам. Опять та же будка. Телефон Жан-Пьера молчит, не отвечает. Даня бросает трубку. Значит, надо самому бежать домой!
Опять бешеный бег по станциям, по лестницам. Потом такой же бег по улицам, по шоссе… Под ногами серым блестящим транспортером бежит асфальт. Виль-дю-Буа… Ах, как еще далеко до Виль-дю-Буа! Даню обгоняют грузовики, полные немецких солдат. Солдаты орут песню. Гремят на другом грузовике бидоны. Бидоны с французским молоком для немецких солдат. Гремят бидоны. Гремит песня. Какая чепуха лезет в голову!
Пот заливает глаза, пот градом катится по спине, по лицу. Давит, душит ворот рубашки. К черту! Расстегнуть ворот. Уф, кажется, легче. Нет, не легче. Теперь давит куртка. Жаркая, тяжелая. Тяжестью наливаются ноги. Пуды навалились на сердце. Перед глазами прыгают дома, вывески, люди.
Оглядываются прохожие? К черту! Растерзанный вид? К черту! Быстрее! Прибавить темп! Еще быстрее! Пылают перед глазами круги. Пылает красная бензиновая колонка на углу. Ба, кажется, это та самая колонка, от которой уже рукой подать до Виль-дю-Буа, до дома Келлеров! Милая колонка, прекрасная красная колонка. Красная, прекрасная. Добрый толстый папа Келлер, он знает, где найти Гюстава, как предупредить Гюстава. Он сейчас же побежит искать Гюстава, и Даня тоже побежит. Только вот не подвели бы ноги. А Фабьен такая внимательная, такая ласковая Фабьен! И Андре мировой парень. И Арлетт. Все они мировые. Ну, поднатужиться, ну, немного, ну, еще совсем немного…
Ломкий, дрожащий голосок:
— Дени! Погоди, Дени! Постой!..
Кто это? Кто тянет его за рукав, кто вытирает ему глаза и лоб?
Маленькая фигурка в косынке, прикрывающей заплаканные глаза. Арлетт.
— Что ты? Что с тобой?
— Я жду тебя здесь… Я так давно жду…
— Что случилось, Арлетт?
— Забрали папу и Андре. Приехали в пять часов и забрали. Все перерыли, все вверх дном. Взяли ротатор и приемник и еще нашли восковки. Маму заперли наверху, а я, я успела убежать.
— Так. — Даня устало понурился. Кончился его бег. Застопорили ноги. Застопорило сердце. Вдруг наступила тишина.
— Вторая машина подъехала к дому Греа, — доносился до него торопливый шепот Арлетт. — Как они забирали мсье Греа и Филиппа, я не видела, пряталась в это время за домом. Потом, когда они уехали, видела, что дверь у них отворена настежь и у самого порога какие-то бумажные клочки.
— Так. — Кажется, Дане вовек не выговорить что-нибудь, кроме этого «так».
— Идем отсюда, Дени. — Отважная маленькая Арлетт смотрела на него так участливо! — К нам теперь больше нельзя, они, наверно, оставили в засаде своих шпиков. Ведь они спрашивали папу о вас, я слышала.
— Куда же идти? — разлепил наконец губы Даня. — Куда?
— Как — куда? — удивилась Арлетт. — К профессору Одрану, конечно.
Гюстав всегда наказывал: если будет провал, тотчас к Одрану. У него самое надежное место. — Она оглянулась. — Только давай подождем Поля. Ему ведь тоже нельзя возвращаться к нам.
— Подождем Поля? — машинально повторил Даня. — Нет, не надо ждать Поля… Он… он больше не придет.