Припоминая подробности этой аудиенции, брат Петя (кн. Петр Ник. Трубецкой) хватался за голову в изумлении и ужасе от того, какие вещи он говорил Царю: "Вот Вы нас сегодня милостиво принимаете и соглашаетесь с нами, а завтра Вам будет представляться Доррер (Курский предводитель), и Вы и с ним согласитесь!"... Когда он сказал царю, что доверие к нему колеблется, царь, бледнея, произнес: "Я уже это слышал!"...

Взволнованы они были так, что до выхода царя их трясла лихорадка. Государь, войдя в комнату и {150} увидав их, изменился в лице, прошел к окну и там, в амбразуре, посадив одного направо от себя, другого (Гудовича) налево, выслушал всё до конца... Припоминая выражение его лица, брат Петя не может забыть глаз, "каких-то загадочных" и с таким выражением "жертвы обреченной" и "фаталиста-мистика"... Такое же впечатление глаза эти произвели на брата Сережу, и он характеризовал почти в тех же выражениях.

Вскоре после этой аудиенции Петя уехал лечиться в Карлсбад, а в "Русском Листке" появилось "открытое письмо" к Московскому губерн. предводителю за подписью А. Г. Щербатова и Самариных с протестом, как смел их предводитель, не уполномоченный своими дворянами, "всецело присоединиться" (как было сказано в правительственном сообщении) к Земскому съезду. Вскоре затем в "Новом Времени" появилось письмо Клавдия Пасхалова и 15 других лиц, заявивших свое присоединение к протесту против кн. П. Н. Трубецкого.

Это вызвало сильную статью Ю. Милютина "Отповедь 20 дворянам", где он доказывал, что составители записки "ради собственного произвольного представления об отвлеченном самодержавии, готовы пренебречь мыслью и волею действительного самодержца".

По возвращении из заграницы брат Петр Николаевич ответил выступившим против него дворянам, но не в печати, а в форме письма, которое разослал всем своим противникам.

Одновременно с "Открытым письмом", направленным против брата Петра Николаевича, Федор Дмитриевич Самарин рассылал записку, направленную против положений, высказанных в речи брата Сергея Николаевича на аудиенции 6-го июня, где по пунктам разбирал их "несостоятельность" и несправедливость обвинения в медленном проведении возвещенных в {151} рескрипте реформ. Он утверждал, что если б Булыгинская комиссия была построена на иных началах, и многочисленные ходатайства земств и городов о допущении их представителей в эту комиссию были удовлетворены, работа затянулась бы на гораздо более продолжительный срок.

В ответ на эти возражения Сергей Ник. поместил в "Русских Ведомостях" статью "Перед решением", которая является последней его статьей. Он указывал в ней, что самое участие в работе Булыгинской комиссии представителей земств и городов дало бы возможность не так спешить и внесло бы успокоение в стране, ибо являлось бы гарантией, что представительные учреждения и избирательный закон будут действительно соответствовать нуждам страны.

Запрещение съезда последовало по распоряжению Трепова, вопреки мнению Булыгина и представлениям Московского генерал-губернатора Козловского, который заявил, что отказывается принимать административные меры против членов съезда, и вскоре подал в отставку. После убийства гр. Шувалова, он и без того не хотел оставаться генерал-губернатором, считая себя как бы виновником его смерти, ибо он привлек гр. Шувалова в Москву. На долю бедного старика выпала тяжелая обязанность сообщить графине Шуваловой о смерти ее мужа, и он так еще был под впечатлением пережитого, и настолько этим потрясен, что не мог справиться со своими нервами и всё плакал.

Из Записной книжки 28 августа:

"В день обнародования Манифеста о Государственной Думе, 6-го августа, меня не было в Меньшове. На пути в Калугу, в вагоне, я прочла этот Манифест и пожалела, что он без меня будет получен в Меньшове. Хотя уже заранее прошел слух, что вместе с объявлением Думы, Рескрипт 18 февраля будет взят {152} обратно, и этим самым будет положена крышка всяким съездам и собраниям, все надеялись, что это только "слух", и что дана будет возможность так или иначе сговариваться и совещаться по вопросам о Думе. Вместо того, новая московская администрация (Медем и Дурново) заявила, что будут приняты решительные меры против незаконных собраний, так что назначенное на 11 августа совещание бюро Земского съезда пришлось из Москвы перенести в Царицыно. 21 августа совещание бюро состоялось в Москве у Баженова, на краю города, но полиция все-таки туда явилась и требовала, чтобы все разошлись. Головин отказался исполнить это требование. После долгого разговора с Медемом по телефону, полицеймейстер ввел полицию, которая сидела до окончания совещания, составив после протокол, что оно не носило противоправительственного характера.

Одновременно у Новосильцевых был съезд "чистых конституционалистов", где был и брат Женя. Туда тоже явилась полиция и, составив протокол, отобрала имевшиеся там бумаги. (20 августа в Меньшово приезжал сын Н. О. Ключевского с известием, что Милюков арестован, и с просьбой к Сереже похлопотать за него а также выручить бумаги В. О. Ключевского, которые случайно находились у Милюкова и забраны вместе с ним.

На этом обрывается запись в моей записной книжке. Все последующее изложено мною по личным воспоминаниям, написанным позднее, а также по письмам и другим источникам.)

Вернулись братья в Меньшово вне себя от всех этих нелепых действий администрации, и тут Сережа решил написать письмо Трепову, умоляя его очнуться и не вводить полицию на профессорский съезд, который должен был собраться 25 августа. В проливной дождь и бурю он послал нарочного из Меньшова в Москву с тем, чтоб он обязал начальника станции Николаевского вокзала доставить нужное письмо {153} Трепову в Петербург. Это было 23 августа, а 25-го брат Женя по приезде в Москву узнал, что съезд разрешен, и на этом съезде торжественно приветствовали возвращение Максима Ковалевского. Проф. Вернадский телефонировал княг. Прасковье Владимировне, которая была у своей сестры в Узком, что подъем духа большой, так как из достоверного источника проник слух, что Университету будет дана автономия.

На другой день княг. П. В. вернулась в Меньшово с депешей от Трепова к брату Сергею: "Потерпите несколько дней, надеюсь, будете удовлетворены сделанным".

Вчера, 27 августа получили газеты с правительственным сообщением о даровании Университету автономии!.. Это первая реформа, полная, без полумер; дано всё, о чем просили, и дано совершенно неожиданно!

Еще на прошлой неделе печаталось о проекте Тихомирова, придававшего еще более полицейскую окраску университетскому режиму. В самом министерстве были предположения о полном разгроме университетов, увольнении всех учащихся и профессоров. Чем вызван такой поворот?

Сережа отправил свою Записку Государю еще в конце июня, и с тех пор не имел ни малейшего представления о впечатлении, которое она произвела. Копию с этой записки он препроводил Трепову и Манухину. Теперь, неожиданно, все исполняется по его желанию и по мыслям, высказанным в этой Записке...

Немедленно вслед за появлением правительственного сообщения о введении в Университете временных правил, все заговорили о кандидатуре С. Н. на должность ректора университета.

А. А. Лопухин (от 2 сентября 1905 г.) писал по этому поводу С. Н.

"Дорогой Сережа! Через два дня по получении твоего письма, в котором ты пишешь, что не знаешь, {154} как сложится твоя жизнь, я прочел в газетах известие о возможности выбора тебя на должность ректора. Очень желал бы этого для тебя. Не столько с точки зрения устройства жизни, сколько необходимости для тебя пройти через службу в целях административного опыта. Нельзя тебе, по теперешним временам, отдаваться только кафедре и партийной деятельности. Скоро нужна станет твоя служба более широкая, чем ректорство, а она без предыдущего опыта на меньшем поприще - очень трудна.

Возможно ли тебе ректорство по состоянию твоего здоровья? В дополнение того, что ты пишешь об отношении Трепова и других властей к вашей организации, мне много рассказывал Львов (кн. Георгий Евг.), которого я видел в Петербурге 26 августа. Кое-что слышал и от бывших сослуживцев... Между прочим, от них узнал, что оставление вас без судебного расследования за ваше "обращение к населению" отстоял Манухин, который поставил этот вопрос, как вопрос оставления в его руках министерского портфеля. С точки зрения принципа, конечно, такое разрешение дела в вашем "преступном сообществе" - хорошо, но для вас, пожалуй, лучше было бы, если б вас попробовали привлечь. В результате, заступничество за вас, кажется, будет стоить Манухину портфеля, так как появились толки об его уходе и заступлении его бар. Нольде. Впрочем, вопрос об отдельных переменах министров вопрос теперь праздный, так как вопрос об учреждении кабинета солидарного, составляемого одним министром, решен окончательно, и потому на все вопросы, что будет правительство делать, и кто будет это правительство, все люди осведомленные отвечают: что все зависит от того, какое положение займет Витте после возвращения, так как все уверены, что премьером будет он. По-видимому, в Петербурге не сознают, что Гос. Дума не может не начать своей деятельности с {155} запроса об исключительных административных полномочиях и, главное, о порядке их применения, т. е. с запроса о Трепове. Никто ни его полномочий, ни его политики менять не собирается, и борьба не с революционерами, а с теми, на кого правительство должно было бы теперь опереться, будет не только продолжаться до самой Думы, но, думается мне, будет всего сильнее в период выборов в Думу.

Правительство бессознательно открыло двери людям для него самого наиболее опасным и закрыло их перед людьми порядка. Оно своим поведением во время выборов сделает из Думы революционный комитет. Результаты Булыгинского творчества у нас сказываются: творчество это сопровождалось таким невежеством, что при составлении положения о выборах была забыта всесословность нашей волости, и потому даже крестьяне у нас не выберут крестьянина, а выберут одного из начавших приписываться к волости политических хулиганов, те же результаты могут дать и другие съезды. Если повсеместно так, то нельзя рассчитывать, чтобы Дума не была очень скоро распущена".

{156}

ГЛАВА ПЯТАЯ

1-го сентября, к вечеру, брат Сергей Николаевич выехал из Меньшова в Москву и прямо с поезда проехал к Николаю Васильевичу Давыдову, у которого в это время собралось несколько человек профессоров: В. И. Вернадский, П. И. Новгородцев, А. А. Мануйлов, Б. К. Млодзеевский, М. К. Спижарный, А. Б. Фохт и В. М. Хвостов.

Н. В. Давыдов рассказывает, ("Голос Минувшего" 1916 г.) что С. Н. долго не приезжал, так как поезд почему-то опоздал.

"Раздался звонок у входной двери: было ясно, что это - Трубецкой; все мы примолкли и в великом волнении ждали его появления, а когда он вошел, то все, не сговариваясь, по какому-то общему неудержимому побуждению, встретили его аплодисментами".

На следующий день состоялись выборы: в результате оказалось, что С. Н. получил 56 избирательных и 20 неизбирательных шаров. В ответ на шумные, долго не смолкавшие аплодисменты и приветствия С. Н. сказал:

"Вы оказали, господа, мне великую честь и возложили на меня великую обязанность, избрав меня ректором в такой тяжелый и трудный момент. Я высоко ценю эту честь и понимаю всю возлагаемую на меня ответственность и сознаю все трудности, выпадающие на мою долю. Положение в высшей степени трудное, но не безнадежное. Мы должны верить делу, которому служим. Мы - отстоим университет, если мы {157} сплотимся. Чего бояться нам? Университет одержал великую нравственную победу. Мы получили разом то, чего ждали: мы победили силы реакции. Неужели бояться нам общества, нашей молодежи. Ведь не останутся же они слепыми к торжеству светлого начала в Университете. Правда, все бушует вокруг... волны захлестывают: мы ждем, чтоб они успокоились. Мы можем пожелать, чтобы разумные требования русского общества получили желательное удовлетворение. Будем верить в наше дело и нашу молодежь. Та преграда, которая нам раньше мешала дать молодежи свободно организоваться и войти с ней в правильные сношения, теперь пала. Тот порядок, который нельзя было ранее осуществить, получил возможность осуществления. Мы должны осуществить его совокупными нашими усилиями. Нам надо быть солидарными и верить в себя, в молодежь, и в святое дело, которому мы служим!

Я прошу, я требую от вас деятельной мне помощи. Совет ныне есть хозяин Университета!"

Гром несмолкаемых рукоплесканий, совершенно необычных в деловых светских заседаниях, был ему ответом.

"Все были потрясены до глубины души, вспоминает П. Новгородцев, (Вопросы Философ. и Психолог. 1905 г. № 1.) и подходили к нему, чтобы поблагодарить, пожать руку и сказать, что верят, как и он, в светлые дни университета, в силу товарищеской солидарности и любви молодежи. Но то, что говорил он об университете, не говорил ли он обо всей России?.. И разве он не имел основания так говорить?..

Ни для кого не тайна, что требования университетов были удовлетворены только благодаря его нравственному влиянию. Как же мог он не верить в силу светлого начала по отношению ко всей России? {158} И тут он верил, что общее примирение возможно, и другие верили вслед за ним. Верили в то, что он найдет и скажет такие слова, которые всех убедят, перед которыми смирится и всемогущая власть и бушующая народная стихия".

О том, что Сережа выбран ректором, я узнала в Туле, перед отъездом в Ялту, из газеты. Помню, я вскрикнула невольно, прочтя это известие, и сказала, что смотрю на это назначение, как на смертный приговор, что не по силам это Сереже, что он серьезно болен..., и все-таки, конечно, я далека была от мысли, что конец так близок.

Всё лето он страдал приливами к голове и какой-то особенной тошнотой. Лицо у него постоянно было красное и глаза красные с каким-то особенно "склерозным" блеском.

Помимо напряженной работы по университетским и общественным делам, весь последний год его сильно удручало положение его собственных дел: он не знал, как свести концы с концами. А, главное, он ясно сознавал, в какую бездну мы летели...

Помню, как однажды, вернувшись из Москвы, утомленный и измученный, он в какой-то тоске метался по комнате, кидаясь то на диван, то на кресло, с какими-то стонами. На мой вопрос: "Что с тобой?" он, с ужасной тоской во взгляде, ответил: "Я не могу отделаться от кровавого кошмара, который на нас надвигается".

Я с испугом всматривалась в его лицо, выражавшее ужас, отвращение и глубокое страдание.

Кошмары преследовали его по ночам. Помню один сон, о котором он не раз рассказывал при мне всегда с одинаковым мистическим ужасом... Он видел себя ночью на вокзале, с чемоданом, у столба платформы в ожидании поезда. Горели фонари, и при свете их он видел огромную толпу, которая спешила мимо него. Все знакомые, родные лица, и все непрерывно {159} двигались в одном направлении к огромной, темной бездне, которая - он знал - там, в этой зале, куда все спешат и стремятся, и он не в силах им этого сказать, их остановить...

Из Ялты я выехала 15 сентября и 17 вечером вернулась в Москву и остановилась на Поварской, в квартире Ф. Д. Самарина, так как у нас в доме шел ремонт. Сережа заехал ко мне повидаться и расспросить о моей поездке.

Боже мой! Как он был жалок, как утомлен, утомлен почти до прострации!.. Лежа и прерываясь, он рассказывал мне о всех событиях, без меня бывших, и все повторял: "До чего я устал, до чего я устал!..."

Около 1 час. ночи он встал, чтобы ехать на Знаменку, где остановился у брата Пети, и мы распростились... Состояние его произвело на меня удручающее впечатление, но могла ли я предположить, что больше его не увижу в живых, что мы навеки простились?

На другой день я уехала в Меньшово. События в университете шли таким темпом, что было ясно, что дело клонится к его закрытию. Дарование автономии не отразилось на настроении студенчества в смысле успокоения. Вопросы академического характера совершенно уже не интересовали его. Революция бушевала на улице, и университет отражал в себе настроение масс.

По газетам, доходившим еще до Меньшова, ход событий в университете представлялся в следующем виде:

19 сентября с 10 час. утра юридическая аудитория стала наполняться студентами, среди которых в значительном числе находилась и посторонняя публика, преимущественно женщины. Через час не только аудитория, но и почти весь коридор были переполнены. В аудиторию, часам к 11, явился помощник ректора А. А. Мануйлов, встреченный громкими рукоплесканиями. Когда восстановилась тишина, Мануйлов {160} обратился к присутствовавшим с речью, в которой указал на недопустимость устройства сходок в аудиториях в те часы, когда в них должны происходить лекции; участие же в сходках посторонних лиц превращает их в митинги, разрешение которых выходит из компетенции университетских властей. Считая такие действия "насилием над университетом и студенчеством", А. А. Мануйлов протестует против этого и апеллирует к чувству порядочности студенчества и к общественному мнению страны.

Речь эта вызвала шумные рукоплескания одних и резкие свистки других. Сходка, однако, продолжалась весь день до позднего вечера.

21 сентября, в 8-м часу вечера, в юридическую аудиторию снова начался наплыв массы посторонней публики. Собралось около 3-х тысяч человек, занявших несколько аудиторий и столпившихся тесной массой в коридорах, на лестнице и в швейцарской. Когда занятых помещений оказалось недостаточно, собравшиеся проникли в некоторые запертые аудитории... Тогда, в виду опасности, с которой были сопряжены такие собрания, как для университета, так и для самих участников, Совет Московского университета, под председательством С. К. признал необходимым временно закрыть университет.

На следующий день на Моховой у университетских ворот стали собираться студенты, и когда С. Н. подъехал к университету, их собралось уже несколько сот человек.

На просьбу студентов разрешить им собраться в одной из аудиторий для обсуждения создавшегося положения, С. Н. ответил согласием, но под непременным условием недопущения в университет посторонней публики. В юридическую аудиторию собралось 700-800 чел. студентов, к которым около 2-х час. дня вышли С. Н. и Мануйлов. Появление их было {161} встречено дружными рукоплесканиями. С. Н. вошел на кафедру и обратился к студентам с речью.

Повторив сказанное раньше А. А. Мануйловым о недопустимости сходок в аудиториях в часы лекций и с участием посторонних лиц, С. Н. сообщил, что во время вчерашнего митинга в аудиториях Московские власти вызвали в манеж войска, которые должны были прибегнуть к действию оружием, если бы участниками был нарушен внешний порядок. При таких условиях, исключающих возможность правильных занятий и представляющих угрозу для безопасности самых участников сходок, Совет признал необходимым временно закрыть университет. Если же явления, подобные вчерашнему, будут продолжаться, это приведет к разгрому университета, и ответственно за это будет студенчество... Заканчивая свою речь, С. Н. сказал:

"Помните, что отныне Совет автономен. В прежнее время от нас требовалось иногда, чтобы мы читали вам лекции при всяких условиях, и вы первые протестовали против таких требований. Помните, что если вы нарушением постановлений Совета можете привести к закрытию университета, вы не можете заставить автономный Совет открыть его и читать вам лекции при таких условиях, которые он считает несовместимыми с достоинством университета, и при которых не существует никакого обеспечения внутреннего порядка и самой внешней безопасности университета.

Как общественный деятель, я подвергался многим нареканиям, и при том с противоположных сторон, но одно вы знаете, что за безусловную свободу общественных политических собраний я стоял всегда и везде: в печати, в постановлениях той партии, к которой я имею честь принадлежать, и перед лицом самого Государя, и тем не менее я скажу вам здесь, не только как ректор и профессор, но как общественный деятель, {162} что университет не может и не должен быть народной площадью, как народная площадь не может быть университетом, и всякая попытка превратить университет в такую площадь или превратить его в место народных митингов, неизбежно, уничтожит университет, как таковой. Помните, что он принадлежит русскому обществу, и вы дадите ответ за него."

Речь эта, сказанная с необычайным душевным подъемом, вызвала гром долго несмолкавших рукоплесканий. Вместо скандала, которого многие опасались, студенты устроили своему ректору овацию... То была большая моральная победа, которую Совет Московского университета оценил по достоинству и вечером того же дня в свою очередь сделал ему овацию...

Можно себе представить, каково было С. Н. идти на закрытие университета, но другого выхода не было. Беспорядки в Москве усиливались. С. Н. решил ехать в Петербург хлопотать о разрешении студентам собираться где-нибудь вне стен университета: он надеялся, что, открывши отдушину в другом месте, он оттянет от университета постороннюю публику.

Вдобавок к своему болезненному состоянию и крайнему переутомлению С. Н. еще простудился. В таком состоянии ему приходилось посещать студенческие сходки и бывать в Совете университета. Он уставал до изнеможения и, возвращаясь домой, кидался на диван, хватая книжку А. Дюма, "Joseph Balsamo", которую взял у меня и зачитывался ею, говоря, что это лучший отдых для головы, иначе мысли и думы еще пуще одолевают.

Последнее время им овладело особенное нервное возбуждение и в университете замечали, что он не мог говорить спокойно, без глубокого внутреннего волнения. Наконец, уступая просьбам Прасковьи Владимировны, он перед отъездом в Петербург решил объявить о своем нездоровьи. {163} Тотчас в одной из Московских газет появилась язвительная заметка, что "ректор кстати заболел". С. Н. вознегодовал на этот несправедливый и столь недоброжелательный укор и, так как в газетах то и дело появлялись всякие непроверенные и вредные для дела слухи, он решил положить этому конец, поместив в газете "Слово" "Письмо в редакцию", которое является последним его печатным словом. В нем он обращался к органам печати с просьбой "относиться с особенной осторожностью к сообщаемым слухам о том, что происходит в стенах высших учебных заведений, которые переживают столь трудное и тревожное время".

Сережа уехал в Петербург 28, а Паша, проводив его, 29-го к обеду приехала в Меньшово.

Паша поражала своим бодрым видом и оживлением. Несмотря на беспокойство о здоровьи Сережи, она надеялась, что после Петербурга он отдохнет немного, а, главное, ее радовало общее участие и любовь в Сереже, которое, казалось, росли с каждым днем. Чувствовалось глубокое удовлетворение, что вот, наконец, оценили человека!

Мы поздно засиделись с ней, она мне рассказывала о всем, что было после моего отъезда, и что творилось в Москве последние дни. Разошлись мы спать очень поздно. Паша это лето жила внизу, чтобы Сереже не ходить по лестнице, да и внизу было прохладнее в жару и больше воздуха. На дворе бушевала буря с дождем и ветром. Я долго не могла заснуть от порывов ветра с дождем, который хлестал в окно, и только стала задремывать, как услыхала страшный стук в дверь буфета. Я с испугом вскочила. Стучали так, что, словно, дверь ногой вышибали...

Анна Васильевна тоже вскочила и уже спускалась вниз, и я с тревогой ждала ее возвращения. Она вернулась с известием, что приехал урядник, а с ним {164} княгиня Александра Владимировна. (Сестра кн. Прасковьи Владимировны и жена брата Петра Николаевича.) Не успела она договорить, как я услыхала громкий звук голосов у подъезда и страшный, душу леденящий крик... от которого разом проснулся весь дом, и все высыпали в коридор с вопросом; "Что случилось?"

Стали стучать в дверь подъезда. Я накинула платье и опрометью бросилась вниз. В голове путалось... я думала: не арестовали ли Сережу... Почему урядник?

Роман уже отворял дверь, и в переднюю вместе с бурей ворвалась Татя с криком: "Скорее! Скорее! Собирайте Пашу! С Сережей нехорошо. Ей нужно сейчас ехать! Мы сейчас же должны ехать, чтобы поспеть к поезду! Дороги невозможные, мы не доедем до утра. Скорее, скорее!.."

Я бросилась к Паше. Она, бедная, металась, хватая все нужные предметы и бросая их в мешок. Разбуженная стуком и звуком подъехавшего к крыльцу экипажа, она высунулась в форточку, и Татя тут же ей сказала, что с Сережей плохо... в ответ на что и раздался тот ужасный вскрик!

Невозможно описать и передать ужаса этих минут. Я побежала наверх, чтобы предупредить детей и сказать, чтобы они шли вниз проститься с Пашей. Не забуду бедного Владимира (Младший сын С. Н.) в длинной белой рубашке, который стоял в проходной комнате с огромными, исполненными смертельного ужаса глазами: зубы у него буквально стучали.

Сборы Паши длились минут 10, не больше... Мы сговорились, что на другой день я с детьми и фрейлейн выеду в Москву, а там уже видно будет, ехать ли дальше. Людям поручили убрать дом и переехать в Москву как можно скорее.

Татя сообщила нам, что им на Знаменку по телефону из Петербурга дали знать, что с Сережей во {165} время заседания у министра сделалось дурно, что его вынесли на руках в соседнюю комнату, и доктора признали, что с ним удар, и положение очень серьезное, но что его перевезли в клинику Елены Павловны. Она немедленно собралась ехать за Пашей, но так как погода и в Москве бушевала, брат Петя телефонировал в Подольск исправнику с просьбой, чтоб он озаботился насчет лошадей и встретил Татю на станции. Ночь до того была темная, что исправник отрядил урядника провожать Татю.

Известие, что Сережу перевезли в клинику очень меня встревожило. Да и с первой минуты у меня как-то иллюзий не было, и я не надеялась. До отъезда Паши мы избегали друг на друга смотреть, но, когда наступила минута прощанья, я никогда не забуду ее взгляда - он ясно мне сказал: "Ты понимаешь, что все кончено"... Я чувствовала, что и в моих глазах она прочла то же. Не знаю, как дожила я до утра.

В Москве пришлось все-таки остановиться на Знаменке у брата Пети, так как квартира наша все еще не была готова. Нас встретил В. П. Трубецкой в ужасно подавленном, растерянном состоянии. На вопросы мои он отвечал уклончиво, что он все звонит по телефону и ни от кого ничего толком узнать не может, но что положение, по-видимому, угрожающее. Я позвонила к Кристи и от сестры Мани узнала...

Дети бедные совершенно оцепенели... Меня захлестывало горе и за них и за себя и за Пашу и за всех отсутствовавших близких.

Желающих ехать в Петербург оказалась такая масса, что мы с трудом раздобыли себе билеты. Приехали утром, и я, оставив детей с Пашей, отправилась в церковь при клинике, где лежал Сережа.

Невыносимо тяжело было то, что мы как бы потеряли свои права на него. Всё время битком набитая церковь. У гроба постоянное почетное {166} дежурство от студентов Петербургского университета: отношение молодежи, с любовию и благоговением окружавшей его гроб, было трогательное, но мы с трудом выговорили себе один час, чтобы помолиться наедине у гроба.

Паше пришлось согласиться на вскрытие тела, ибо среди молодежи упорно держался слух, что его отравили, и многие и по сие время в этом убеждены. Нам, близким, такая мысль и в голову не приходила: до такой степени ясно было, что Сережа погиб от своего собственного сгорания... Последние события в университете доканали его надорванные силы.

О последних часах жизни С. Н. нам рассказали следующее:

Приехав в Петербург утром 29 сентября, Сергей Николаевич тотчас же отправился к министру, был им принят и больше часа рассказывал о последних университетских событиях. Ему было поручено Советом Московского университета ходатайствовать о немедленном разрешении вопроса о праве собраний для всех граждан, чтобы вывести митинги из стен университета, при наличии коих занятия были немыслимы.

Глазов очень внимательно его выслушал и просил принять участие в заседании комиссии по выработке университетского устава. Вышел он от Глазова, по словам очевидцев, очень усталый и взволнованным голосом сказал: "Много дела в Москве, очень устал, да и не удается все сделать, как бы хотелось"... На этом его прервали и опять пригласили к министру. Совещание комиссии было посвящено рассмотрению тех пунктов устава, где говорилось о студенческих организациях. С. Н. пришлось много говорить, давать подробные разъяснения, оспаривать редакцию некоторых положений.

Было уже около 7 час., когда Глазов, обратив внимание на крайнее утомление С. Н. и на то, что он {167} говорит уже упавшим голосом и не совсем внятно, предложил закончить заседание. Тут он сделал движение, чтобы вручить министру несколько прошений студентов Варшавского университета о переводе их в Московский, причем сказал: "Карман мой полон такими прошениями... Да, они будут довольны, они успокоятся"...

На этом вдруг с ним сделалось дурно, он моментально побледнел, откинулся на спинку стула и, казалось, потерял сознание...

По рассказам всех присутствовавших при этом, все страшно растерялись и, не зная что предпринять, почему-то вынесли С. Н. из кабинета и уложили на диван в соседней комнате. Первую помощь ему оказал Лукьянов (товарищ министра). Затем по телефону стали вызывать докторов, затребовали карету скорой помощи. Первое время С. Н. словно пришел в себя и понимал и говорил. Но все запомнили только одну его фразу, которую он сказал вполне ясно и отчетливо: "Позовите Княгиню. Я в кабинете брата"...

По этим словам, однако, видно, что сознание у него было затемненное, и он воображал себя в Москве, на Знаменке, у брата. После этого он стал бредить, и все думали, что он без сознания. Однако, когда Г. Кристи приехал и нагнулся над ним, он узнал его и, морща шутливо брови, произнес: "Строгий администратор!"...

В 9 час. вечера его в карете скорой помощи перевезли в Еленинскую клинику, где собрался консилиум врачей, но все усилия их были тщетны: в 11 час. ночи он, не приходя в сознание, скончался.

Смерть эта произвела на всех ошеломляющее и потрясающее впечатление и вызвала небывалое проявление всеобщего, можно сказать, всенародного горя и скорби. Не только студенчество, земские люди и общественные деятели, но и торгово-промышленные {168} круги, рабочие, купечество, крестьянство - вся Россия делила наше горе. Кроме телеграмм со всех концов, печатавшихся целыми столбцами в газетах и полученных университетом, сотни телеграмм и писем сыпались от незнакомых нам лиц по адресу семьи и вдовы покойного.

Какой-то необычайный порыв объединил в тот миг людей самых противоположных убеждений, направлений и взглядов. Черта эта была отмечена его друзьями. Лев М. Лопатин в своем надгробном слове о нем сказал:

"Укажу еще на полное отсутствие в нем какого-нибудь тщеславия... Он одинаково прост был, одинаково сердечен и тогда, когда был увлекающимся студентом, и когда достиг славы и всеобщего признания. Даже люди совершенно другого склада, далекие ему по духу, отдавали ему должное".

"Среди общей переоценки ценностей, - писал П. Н. Милюков, - среди ломки имен и репутаций он был и остался цельным, неподкупным, незапятнанным и честным. Этот ни перед кем не искал и ни к чему не приспособлялся. Там, где светило ему убеждение, где он видел ясно свою цель и свой долг, он смело шел вперед, шел на всякое положение, даже затруднительное, даже двусмысленное, ни минуты не думая о себе, а только о деле. И он мог быть уверен, как и все другие верили вокруг него, что ни при какой житейской конъюнктуре ни одна соринка клеветы не прикоснется к его честному имени.

Кн. Трубецкому это исключительное положение досталось недаром: он заплатил за него дорогой ценой. Мягкий и почти женственный по натуре, одаренный необыкновенно деликатной и хрупкой психической организацией, он становился твердым, прямым и смелым, когда дело шло об исполнении общественного долга. Отвлеченный мыслитель, почти мистик по {169} умственному складу, он самоотверженно нес на себе непривычные и тяжелые доспехи бойца. Чувствительный к тончайшим оттенкам личных отношений, он всей грудью обновился под удары общественной критики. Но чего стоила ему вся эта твердость и стоицизм, знают все, кто имел счастие в последнее время ближе знать покойного.

Яркой вспышкой, торжественным заключительным аккордом его смерть запечатлела особенности его личности и взятой на себя общественной роли".

А близкий друг Сергея Николаевича, знавший его с юных лет, Лев Мих. Лопатин писал:

"Это был человек необыкновенно простой, детски ясный, чистый и жизнерадостный и в то же время глубокий и чрезвычайно чуткий ко всему, что в жизни есть самого важного, строгого и серьезного. Его философия воплотила в себе эти высокие черты его характера. Он не мог видеть мечту в том, что было для него самым главным на свете. Он не мог жить, не веря в глубокий смысл жизни, от этого в его глазах Бог, нравственная правда и бессмертие не были пустыми мечтами. Такое религиозно-философское обоснование миросозерцания С. Н. сообщало твердость и устойчивость его общественно-политическим идеалам, а своей задушевной, увлекательной искренностью он умел заражать своих слушателей и зажигать их своей верой, просвещенной любовью к родине и всему высокому и прекрасному. И ему верили, как человеку, и за ним шли, как за вождем. ("Русские Ведомости", 1905 г., № 260, "Памяти Кн. С. Н. Трубецкого").

Провожать его гроб до Николаевского вокзала стеклось такое несметное множество народа, что ни до ни после мне никогда в жизни не приходилось видеть такой толпы: казалось, весь город высыпал на улицу. {170} Но и до похорон, как только весть о кончине его разнеслась по городу, вся улица перед клиникой была запружена народом, и в церковь можно было проникнуть с трудом и только по очереди: панихиды совершались непрерывно, и пел огромный студенческий хор.

Вынос тела на Николаевский вокзал состоялся 2-го октября. Перед самым выносом гр. Гейден (флигель-адъютант) возложил венок от Государя из белых орхидей с лаврами; это произвело на всех хорошее впечатление и как бы увенчало общенациональное выражение скорби и дани уважения.

Венков нельзя было сосчитать, и были между ними с трогательными надписями: "От простолюдинов", "От крестьян Рыбацкой слободы", "От неизвестных", "Незабвенному гражданину, борцу за высокие идеалы" и т. д. От Московского университета - дивный серебряный лавровый венок с надписью: "Своему излюбленному ректору и славному гражданину С. Н. Трубецкому Московский университет". Венок привезла депутация в составе четырех профессоров: В. О. Ключевского, А. С. Алексеева, Д. Н. Зернова и Н. А. Умова. Была депутация и от московского студенчества с венком. Вообще депутаций было множество и впервые после долгих лет венки было разрешено нести на руках. Впереди гроба и по бокам шли шпалерами студенты и курсистки, они же составляли цепь вокруг гроба и депутаций, следовавших сзади. Все это представляло величественное зрелище.

Но похороны эти, которые у многих остались в памяти, как светлое проявление единодушия, сплотившего всех, без различия, в едином порыве, для нас, близких, были слишком потрясающими. Толпа угнетала, не давала возможности молитвенно сосредоточиться. К тому же, несомненно, что к искренно скорбевшим примешивались люди, которые желали {171} использовать момент для манифестаций. Были страхи и за враждебные демонстрации со стороны черносотенцев (За последний месяц брат С. Н. получал много анонимных, угрожающих писем и предупреждений.). Нас предупреждали, чтоб мы не пугались и не поддавались панике, а старались бы не отставать от гроба, что могут быть и выстрелы и попытки произвести замешательство и беспорядки. Особенно волновался Г. И. Кристи, уговаривая свою жену не идти за гробом. Она и сестра Осоргина не решились идти и проехали кружным путем на Николаевский вокзал в приготовленный для нас вагон. Студенты просили полицию доверить им охрану порядка на похоронах, ручаясь, что все пройдет благополучно. Ответственность они на себя взвалили колоссальную и, надо признать, поразительно с ней справились.

Настроение в общем было страшно нервное и напряженное, на всех больших перекрестках, где особенно много было народа, жутко и страшно было, что цепи не сдержат масс, желавших примкнуть к процессии. Кроме толпы, которая сплошной рекой текла по улице, все дома сверху донизу были полны зрителей, толпившихся у окон; даже крыши были унизаны народом, и люди висели гроздями на фонарных столбах. Малейшая паника могла вызвать невероятную давку и катастрофу.

Пение "Вечной памяти" и "Со святыми упокой" чередовалось иногда с пением похоронного марша: "Вы жертвою пали в борьбе роковой". Пение этого мрачного марша как-то накаляло атмосферу... Подошли к воротам товарного вокзала; к нам подбежал кто-то предупредить, чтобы мы подтягивались к гробу, ибо как только пройдут родственники, ворота закроют.

Мы заторопились, но, когда мы были в трех-четырех шагах от ворот, их стали запирать. Толпа {172} ринулась вперед, и раздался ужасный крик: "Раздавили! Раздавили!" - очевидно, кто-то упал. Меня страшно стиснули. Раздались крики: "Что делаете, сумасшедшие... Народ весь передавите!"...

Ворота приотворили: они были глубокие со сводами, и мы с Мишей очутились внутри, но вуаль моей шляпы защемили и меня потащило назад. Толпа, врывавшаяся за нами, сбила меня с ног, и я упала на спину под ноги толпы... Это был миг только, но ужасный; казалось, словно темные волны надо мной смыкаются, и я опускаюсь на дно, было даже что-то притягательное в этом чувстве, но вместе с тем словно громкий голос властно сказал во мне: "Не теряй сознания, а то ты погибла".

В тот миг, как я падала, страшный, истерический крик в толпе: "Раздавили, раздавили!" - спас меня. Толпа невольно подалась назад, и этим мгновением воспользовался мой племянник М. Осоргин и какой-то еврей, очутившийся рядом: они ловким движением разом подхватили меня и выволокли из ворот.

За воротами продолжались истерические крики, смятение и раздался одинокий выстрел... Страх, что похороны Сережи подадут повод к стрельбе и кровопролитию, все время меня преследовал, к счастию, все ограничилось одним выстрелом. Но все-таки чаша переполнилась. У меня сделалась такая слабость и сердцебиение, что хотелось тут же лечь и никуда не двигаться. А вместе с тем толпа нарастала, найдя себе какой-то окольный путь к платформе, где стоял поезд. Народ начал вскакивать на крыши вагонов: власти волновались и хотели скорее отвести вагон в поле. Меня стали торопить: пришлось встать и идти. М. Осоргин побежал предупредить, чтоб без меня не уезжали. Мой добрый еврей провел меня под руку сквозь плотную массу народа, повторяя одно: "Сестра {173} покойного князя, дайте дорогу", и эти слова прорубали нам коридор сквозь толпу. Мы благополучно добрались. Когда меня втащили на площадку вагона, и я обернулась, чтобы поблагодарить моего спасителя - он уже исчез, и я никак не могла себе простить, что не узнала его имени.

Все мы очень волновались, чтобы по отходе поезда собравшаяся толпа не учинила бы беспорядков, и Прасковья Владимировна просила П. Глебова, который оставался в Петербурге, известить ее по телеграфу о том, как окончится день. Он прислал успокоительную телеграмму. К сожаленью, беспорядки, хотя и незначительные, все-таки были, но при таком стечении народа можно было только благодарить Бога, что все так благополучно обошлось. В Москве нас встретили новые толпы народа и новые депутации с венками. На вокзале были все профессора Московского университета с Мануйловым во главе, брат Петя с депутацией от дворянства и много других депутаций.

В церкви, благодаря принятым мерам, не было особой тесноты, и все было убрано растениями. Гроб стоял между огромными пальмами, и служба была необычайно торжественная. Евангелие дня было:

"Пшеничное зерно не оживет, аще не умрет"... Слова эти так знаменательно звучали и, казалось, исполнены особого смысла по отношению к этой смерти.

Отпевание кончилось около 2-х час. дня... Гроб вынесли из церкви братья и профессора Московского университета, а на улице приняли студенты и несли его на руках до самого Донского монастыря. Когда двинулись в путь, пение "вечной памяти" и "Со святыми упокой" огромного хора студентов поминутно прерывалось и путалось с пением похоронного марша. Духовенство возмущалось, и священник заявил, что, если так будет продолжаться, он не будет провожать гроб, ибо не может допустить, чтобы похороны {174} превращались в политическую манифестацию. Я вполне его понимала и, собрав последние силы, подошла к цепи студентов и сказала: "Я сестра покойного князя Сергея Николаевича и убедительно прошу вас всех от имени семьи, если вы действительно хотите почтить память покойного, не пойте больше похоронного марша, а пойте "Вечную память", и передайте эту просьбу нашу по цепи вашим товарищам"...

К чести студенчества, просьба моя была уважена, но, дойдя до первого переулка, я поняла, что дальше идти не могу и свернула в него. М. Осоргин, который был опять со мной, проводил меня до дому.

А наши все вернулись с кладбища только в 10-м часу вечера. Процессия подошла к Донскому только к 6 час. В монастыре, еще до прибытия процессии, скопилась масса народу, так что за гробом пустили только членов семьи и депутации. Когда подошли к могиле, было так темно, что пришлось уже зажечь фонарь, при слабом свете которого начались надгробные речи...

{175}

ПРИЛОЖЕНИЯ

Письма, статьи, речи С. Н. Трубецкого и

другие материалы

ЧАСТЬ I

К ГЛАВЕ 1-й.

{177}

Приложение 1.

Письмо С. Н. брату Евгению, апрель 1892 г.:

"Что сказать тебе о Рязани? Конечно, я нашел там вовсе не то, что ожидал, и это во многих отношениях. Голод есть, но он, без сомнения, был раздут: спасти от голодной смерти можно было бы и с гораздо меньшими средствами. Зато нужда общая, хроническая и прогрессирующая нужда, нужда во всем самом необходимом - в хлебе, в воде, в дровах, платье, - не только не преувеличена, но недостаточно оценена и понята. - Разорение глубокое было причиною нынешного голода и благодаря бездействию правительства и полному отсутствию общественной организации, оно в этот год расширилось и разрослось внезапно, как лесной пожар. Кончаешь зимний сезон с другим чувством, чем то, которое было осенью. Тогда был ужас, страх перед катастрофой, сознание наступающего конца, - я ехал в Рязань с таким чувством. Теперь сознаешь, что сие лишь начало болезней, и трудно выдумать исцеление. Еще в 1889 г. в рязанской губернии было только 12% зажиточных крестьян. 34 % безлошадных, 31% с одной лошадью. - Теперь количество скота уменьшилось на 1/3, если {178} не на половину. И то же в других губерниях. В нынешнем году, при помощи земской ссуды, мужикам бедным, огромному количеству разорившихся легче живется, чем в прошлые года. Что-то будет на будущий год?

Наши общественные работы, если не капля, то ведро в море. На полторамиллионное население нашей губернии мы могли до сих пор занять не более как 10.000, доставив им кое-какие заработки, да выкопаем несколько сот прудов в совершенно безводных местностях, да займем еще несколько тысяч народа... Право, увидав, что делается в России и как мало подготовлено общество к сознательному действию, как оно дико, - страшно становится. Руки опускаются, но вместе и озлобление пропадает перед такой беспомощностью и нуждою, перед величием предстоящих задач. Жатвы много, а делателей мало, надо молить Господина жатвы, да вышлет делателей на ниву свою.

И, право, в наше время одно из самых важных дел, это воспитание и образование таких делателей. Потому что потребности духовные в нашем обществе большие, а вместе дикость и невежество страшное. - О многом переговорю с тобой при свидании. Очень чувствительно мне и прямо тяжело насильственное отвлечение от занятий. В начале зимы трудно было продолжать свою ученую работу, теперь постоянно спрашиваешь себя: хорошо ли я сделал? Дотяну как-нибудь до июля".

Приложение 2.

Письмо С. Н. брату Евгению, июль 1892 г.:

"Что говорят у вас о таможенной войне с немцами. Я читаю с удивлением "Новое Время": Суворин "умом" находит, что мы хватили, но "русским сердцем" радуется, что задали немцам, а "Биржевые Ведомости" советуют, вместо того чтобы продавать нашу рожь немцам, продавать ее на русские мельницы и молоть, или еще лучше, побольше накурить вина! {179} Все это было так глупо сделано (может быть, иначе и раньше это было нужно сделать), что только руками разводишь. Дай Бог, чтобы немцы были так глупы, чтобы уступить, а то эта таможенная война грозит нам хуже всякого неурожая. У немцев более страдают отдельные фабриканты, отдельные предприятия, отчего только общая злоба против нас разгорается, а торговля их не пошатнется. У нас же это прямое разорение. Бедное Петровское опять ничего не даст ("Петровское", Пензенское имение отца Кн. С. Н.).

Недавно читал я с Пашей (Княгиня Прасковия Владимировна Трубецкая, жена С. Н.) твоего Леруа-Болье "О папстве и социализме". Как ни значительна папская энциклика, она характерна, как знамение времени и как новый образчик векового оппортунизма римской политики, столь удачно сочетающегося с ее непримиримостью (intransigeance). Нового фактора социальной реформы я все-таки тут не вижу. Что в Евангелии Царствия ключ к идеальному решению всех общественных вопросов - это несомненно. Но прежде, чем об этом разглагольствовать и упрекать общество в безбожии, папе не мешало бы посмотреть, почему это общество, некогда столь проникнутое католицизмом, от него отшатнулось, и есть ли отступничество от католицизма - отступничество от Евангелия. Протестантский мир отрекся от католицизма во имя Евангелия, и пока папа имеет против себя и нас, и протестантов, и князей, и рабочих, как ему решать социальный вопрос. Ближайшее будущее принадлежит социализму в протестантских странах. В Англии и в Америке он легко может принимать религиозную, даже теократическую окраску. Папа отлично сознает невозможность овладеть социализмом политически - путем благонамеренных проектов и увещаний. Овладеть им религиозно и нравственно - можно лишь, подчинив Христу и Церкви всего {180} человека, все общество, а не отдельные отрасли его промышленности или формы его промышленных ассоциаций. Недостаточно покропить их святой водой, чтобы сделать их христианскими - надо прежде всего людей сделать христианами. Рим успел только сделать их на время католиками, что, по-видимому, оказалось недостаточным.

Папская энциклика знаменательна, как дипломатический акт, которым папа высказывает свою независимость и готовность считаться со всяким порядком вещей.

"Вечная" организация не связана с судьбами человеческих царств. Самые определения папы правильны quantum ad mores - замечательны в нравственно богословском смысле. Но демократизм папы прежде всего консервативен по отношению к Церкви и не только социального творчества в этом акте я не вижу, но ни тенденции, ни средств к такому творчеству в теперешнем Риме ждать нельзя. Как ни прекрасны определения папы, ce sont des remedes de bonne femme, - если в них видеть попытку церковно-фабричного законодательства. Чтобы они были действительны, нужно прежде всего всех католиков сделать послушными и отучить их от казуистики; а затем нужно и всех протестантов сделать послушными католиками. Не характерно ли одно то, что папа высказывает свои столь христианские определения de conditione opifi-cum, после всех, после того, как они были формулированы и защищаемы врагами религии. Я не думаю заподозрить чистоту намерений папы, но в целом, и помимо неизбежных влияний века, - католические попы - благоразумные мыши, "во время оставляющие полусгнивший корабль, который они же подтачивали". {181}

Письмо С. Н. к брату Евгению, сентябрь 1892 г.:

"Ты пишешь о политике и об общем недовольстве таможенной войной. Я теперь поразмыслил, Витте не виню особенно. Это и без него должно было случиться, жаль только, что мы не догадались объявить таможенную войну в голодный год и, таким путем разом двух зайцев убить, - вместо того, чтобы запрещать тогда вывоз, при дурацком протекционизме России и Пруссии. Эта война была неизбежной - я только не понимаю, как она кончится... Если б у меня было время, я с охотой прочел бы несколько экономических трактатов, чтобы выяснить себе значение того великого экономического кризиса, в который мы вступаем, и который будет иметь и великие социально-экономические последствия. После объявления таможенной войны цены на хлеб упали в Европе и, говорят, еще упадут, несмотря на повсеместный неурожай. Индия распахана, Австралия распахивается, и в Америке необозримые степи, пространства больше Европы, распахиваются с необыкновенной быстротой. Скоро, т. е. через несколько лет, хлебные цены во всем мире понизятся и станут устойчивее. Придется приостановить развитие земледелия, как теперь закрывают серебряные рудники, чтоб не обесценить в конец серебро.

Но как нас может тревожить это сознание, что Европа проживет без русского хлеба, что Россия нужнее Европе, как рынок, чем как житница, так теперь эту самую Европу начинает тревожить промышленное развитие Востока. Индия, покрытая сетью железных дорог и фабрик, постепенно перестает быть английским рынком: на всем Востоке - при дешевизне труда, при громадном развитии индийского хлопчатобумажного производства - Индия забьет Англию через немного лет. Китай также быстро усваивает самую усовершенствованную европейскую технику. Это все "симптомы", как говорит Тургеневский {182} генерал. Видимо, не одному "милитаризму", но и "индустриализму" положен в будущем роковой конец".

Приложение 3.

Письмо С. Н. к брату Евгению от 6-го октября 1894 г.:

"Право, ничего полезнее для студентов изобрести нельзя. Теперь нас разрешили под следующим соусом:

1) Я объявляю "совещательные часы" или практические упражнения в дни и часы по соглашению со слушателями (по вечерам), 2) На сии часы или упражнения, кроме студентов, допускаются магистранты, оставленные при университете, а также кандидаты, последние с разрешения ректора, 3) Организация занятий лежит всецело на мне, а равно и ответственность за них, 4) В случае, если заявленный реферат не относится к моей специальности, я могу или отклонить его, или пригласить какого-нибудь специалиста из профессоров, конечно, по частному соглашению со студентами. 5) Члены или участники принимаются мною и пускаются по моему списку: я предупредил, что могу заниматься лишь с ограниченным числом и дал список прошлогодних наших студентов, остальные допускаются с моего разрешения, при чем я руководствуюсь рекомендациями студентов, или сам рекомендую моих прежних семинаристов. 6) Предварительная цензура рефератов принадлежит мне: рефераты политического свойства исключаются безусловно, чтобы сохранить за занятиями исключительно научный характер. Сюда заявлены следующие рефераты:

1) Joseph de Maistre, 2) Psyche Rhode 3) Философия истории Вико, 4) Константин Аксаков, 5) Об экономическом материализме и историографии, 6) Взгляд Иеринга на римское право. (Последние рефераты будут выслушаны в присутствии надлежащих специалистов). Заявлено еще несколько тем, пока неверных. Семинарии по древней философии идут прекрасно, только по ним приходится много работать самому. {183} У меня есть специалисты, занимающиеся 2 и 3 года под моим руководством, по текстам, и ты можешь себе представить, что по Аристотелю, например, которым я уже года 3-4 не занимался, а некоторых трактатов не трогал с магистерского экзамена, - приходится-таки очень освежать свою память. Но все-таки, по-моему, это безусловно самая живая и полезная часть преподавания".

Приложение 4.

Письмо С. Н. брату Евгению, февраль 1895 г.:

"Только что получил твое письмо, сел немедленно тебе отвечать и написал большое письмо, но такое унылое, что счел за лучшее его не посылать - и без того не весело. Я в Москве с твоего отъезда веду самую одинокую жизнь и мало кого вижу, а те, кого вижу, разделяются на повесивших носы и, на никогда их не опускающих.

Очень скверное время! Главное, как-то сознаешь осязательно, что если б был поворот к лучшему - это была бы случайность. Пакость и глупость в порядке вещей.

Пакостей и глупостей немало и у нас. Университетская история затихла. Профессора получили кто порицание, кто выговор от министра (без занесения в формуляр). Но внезапно сперва исключили, а потом выслали в 24 часа из Москвы Безобразова и Милюкова (По расследованию дела Милюков был привлечен в качестве чуть ли не главного обвиняемого, как руководитель Союзного совета ("Союзный совет объединенных землячеств" - студенческая нелегальная организация), что видно из письма брата С. Н. к брату Евгению Николаевичу от 15 ноября 1895 г.). Последнего, также семейного человека, жившего уроками, неизвестно за что. Капнист (Граф Павел Алексеевич Капнист - попечитель Московского учебного округа, женатый на Эмилии Алексеевне Лопухиной сестре матери кн. Сергея Николаевича.) клянется, что не за университетскую историю, что по {184} этому поводу, кроме сплетен, никаких осязательных фактов против него не было: он утверждает, что Милюков был обвинен в произнесении какой-то весьма либеральной лекции в Нижнем. Но Чайковский, приехавший из Нижнего, говорит, что ни он (вице-губернатор), ни Баранов на Милюкова не доносили и в лекции его ничего предосудительного не нашли. Отовсюду только и слышится торжествующее хрюканье в ответ на поросячий визг.

В Москве гуляет инфлуэнца... и самодержавие (sic). Сижу дома и готовлю речь в память Иванцова-Платонова, которую буду читать в воскресенье.

Студенты притихли. Сконфужены поведением петербургских товарищей. В день открытия Поспеловской клиники собирались было устроить скандал Капнисту, но благоразумие взяло верх, - они предпочли вовсе не явиться на открытие. Пришло только 5 студентов, и те демонстративно вышли при начале речей. Студенты говорят, что петербургские скандалы дело не "организации", которая в это время где-то имела сходку, а "золотой молодежи". Верно ли это? - не знаю, во всяком случае вся эта история - просто пьяное безобразие и больше ничего. В этом все согласны".

Приложение 5.

Осенью 1898 г. С. Н. ездил в Петербург по личным делам и пробыл там два дня. Петербургская атмосфера всегда удручающим образом на него действовала. По возвращении в Москву он писал брату Евгению:

"В эти два дня я наслышался столько мерзости решительно по всем ведомствам, что до сих пор ощущаю нравственную изжогу. Это какой-то вертеп лжи, казнокрадства, холопства и всяческой мерзости. От души радуешься, что не участвуешь в этой кухне и не служишь, хотя ужас берет при мысли о том, что делается, кем и для чего"... {185}

Приложение 6.

Письмо С. Н. брату Евгению, март 1897 г.:

"Много сволочи есть на свете, и чем ближе к Страшному Суду, тем больше сволочи... Пишу это тебе по поводу твоего сообщения о ваших ревизорах. Не смущайся! Сему подобает быть. Главное не то, что сволочь есть, а то что хамов так много, не было бы хамов - не было бы и сволочи!

Скорее бы подохли наши чортовы куклы, кащеи бессмертные (Делянов и Победоносцев). Вот сволочи-то наплодили. Минутами даже самого себя спрашиваешь: сволочь я или нет? - Это чума нравственная какая-то! Как тут не разразиться трусу, гладу, потопу, губительству и мечу? Как видишь, я настроен эсхатологически... Мало, мало людей, которые не носили бы на себе печати звериной.

Все скоро писаться начнут 666... Я прежде думал, что за антихристом пойдут одни обольщенные и противники Господа, а теперь вижу, что первые хамы пойдут. Адресы ему писать начнут, хвост у сатаны из хамства лизать будут от чистого сердца; вопить будут: "Антихрист наш, батюшка!" Ты скажешь, что нехорошо так писать в крестопоклонную неделю. Сам знаю, что нехорошо. Но уж написал! Я не шучу: дни лукавы, и конец приближается... а мы, грешные, и усом себе не ведем, будто всегда так жить будем, как сейчас живем. Право, с годами (без шуток) во мне усиливается идеалистическое сознание суетности и призрачности той сутолоки, в которой мы участвуем - всей жизни нашей в мире. Жаль людей, самих хамов жаль! Зачем они себя срамят совсем понапрасну?

И ведь свет есть на земле, и никакая тьма его объять не может, а ждем мы, чтоб гром ударил. И не может он не ударить. Так не может ложь всей нашей жизни продолжаться... Взгляни на тот курятник, в котором ты живешь, взгляни в себя и вокруг себя. Взгляни на то, что делается во всем мире, благо теперь русло {186} всемирной истории объединилось недалеко, вероятно, от вечного моря. Ведь везде одно и то же, та же ненастоящая, призрачная, безумная жизнь и жалкое страдание, самоунижение людей, бедных, немощных, за которых Христос умер. Он суд миру сему, суд внутренний, и Он же суд абсолютный, грядущий со славою. Пусть Он судит нас, пусть Он торжествует, хотя бы мне погибнуть пришлось по делам моим. Он один нас спасет и помилует грешных... Конец неожиданный для тебя? и для меня... Но что же! Пишу, как пишется, брату родному сочинять нечего".

Приложение 7.

Отрывок из диссертации "О Церкви и Св. Софии".

"Если вселенская Церковь есть действительно живой и абсолютный идеал, образующий Русь, если мудрость народная погружена в мудрость вселенскую, то самый тайник народного творчества вытекает из-под Церкви и Ею чудотворно освещается. - Идеал творчества (София вселенская) есть всеединая совокупность творческих первообразов или идей и всякое истинное творчество из него вытекает и к нему возвращается. Вся история наша, все испытания, бедствия, которые мы пережили и переживаем, указывают нам на необходимость умудриться...

Без школы нет образования, без науки нет школы, а без философии нет науки. Для философии же прежде всего необходимо самое раскрытие вселенского идеала Церкви, т. е. ее вечной Софии, необходимо философское исповедание православной веры. Если она вселенски истинна, то этим она победит все другие философские исповедания, манящие и смущающие умы православных суетной глубиной "лжеименных знаний". Россия должна сознать свою мудрость в мудрости вселенской, ее ум (интеллигенция) должен в эту мудрость проникнуть и только исполненный ею он может образоваться и творить. Тогда он будет и {187} все познавать в этой мудрости, все постигать и связывать ею и создаст вселенскую науку, которая не будет, однако, безнародной абстракцией, но будет общенародной и русской, ибо вселенский идеал не исключает ничего кроме ложного самоутверждения ложных начал и стихий. И наконец, тогда только явится истинная и народная школа, которая будет образовывать и воспитывать ум народа, русскую интеллигенцию сообразно вселенскому идеалу. А до сих пор задача всякого патриота - будить сознание этого идеала в обществе, и всякого ученого и мыслящего человека - способствовать развитию русской философии. Не все могут быть философами умозрительными, но все должны любить мудрость всей волей, умом и делом: в этом смысле все должны философствовать, и кто не философ, тот не христианин, по выражению Св. Мученика Юстина".

Отсутствие понимания вселенского идеала Церкви повело к разрыву между правящим классом и интеллигенцией.

"Мы все чувствуем тяжко, мучительно этот разрыв и жаждем полноты народной жизни, без которой личная жизнь не полна, тревожна и несчастна: ибо каждым из нас, сознательно или бессознательно чувствуется вселенский идеал цельности и полноты, переданный нам не только Церковью, но и органически, исторически всей жизнью народа и земли Русской, собирающим и образующим началом которой был именно этот вселенский церковный идеал. Конечно, многие его отрицают, другие его не сознают, но именно его отсутствие в жизни и ее несоответствие его идеальным требованиям резко ощущается всеми. Великое место оставлено пустым, и целый мир кажется пустым, потому что он сам ничто перед этим местом, и все идеалы кроме вселенского призрачны. Оттого Русь в своей необъятной широте тревожится в отсутствии глубины, ищет ее, потому что {188} перестала ее в себе чувствовать. Все члены огромного организма смещены колоссальным разрывом, ни один не занимает нормального места, и потому ни одна деятельность не нормальна и не здорова при всем богатстве здоровья и сил народных. Все в тревожном искании, все в брожении, смута легко овладевает умами при всеобщем недовольстве. - Мы недовольны всем: жизнь наша ложная, не настоящая, идеалы призрачны и пусты, искусство ложно и не дает истинного удовлетворения. Науки и школы также у нас, нет. Правительство слабо, и всякое действие его есть полумера и паллиатив, поддерживающий, но не реформирующий действительность да и нет у него в руках средства на такую радикальную реформу. В самоуправлении неурядица, в хозяйстве государственном и частном разорение. Всюду хищение и разврат, семейные и общественные отношения расшатаны".

Приложение 8.

Письмо С. Н. к брату Евгению, март 1899 г.:

"Лекции после стачки возобновляются. Я читал в понедельник, пропустил только субботу перед масленицей (пришло четверо), в понедельник на масленице. Правление исключило несколько человек и уволило массу, более 130, - точной цифры не припомню. Полиция, само собой, независимо от правления забрала и выслала человек полтораста, а охранное отделение несколько сот. Студенты говорят до 1.000, но это, очевидно, вздор. За сим после сходки, которая заявила, что не возобновит слушанье лекций, правление вывесило объявление, что вернут всех, даже исключенных, а попечитель вывесил другое объявление, что полиция вернет всех высланных ею студентов. Перед таким успехом радикалы опешили и произошел раскол: на сходке, разрешенной начальством, радикалы высказались за продолжение стачки, пока все товарищи, действительно, не вернутся. Теперь, однако, решили предоставить курсам {189} высказаться за или против забастовки, и в курсах большинство, по-видимому, за лекции. Увидим, что будет.

Полиция безобразничала, как никогда, т. е. высылала безусловно невинных. Был даже один трагический случай самоубийства одного бедного студента, совершенно невинного, кормившего уроками свою семью: он застрелился, когда полиция, явившись ночью, объявила ему, что его увезут. Правление безобразничало не меньше полиции: одного студента Ласточкина исключили за дерзость, якобы сказанную Виноградову, причем не допросили ни обвиняемого, ни потерпевшего, ни свидетелей, удовольствовавшись показаниями педеля. По счастью, Виноградов узнал об этом и заявил в Совете о неправильном действии правления, отрицая какое бы то ни было столкновение с помянутым студентом. Других увольняли также только по показанию педелей - часто прямо навыворот: например, несколько чересчур рьяных противников сходок, громко выражавших свои протесты. Все это кончится, несомненно, и я вовсе не сочувствую твоему настроению и в студенты поступать не намерен... В нашей Азии должны быть университеты, и мы, несмотря ни на что, должны до последней возможности оставаться на своем посту. Если существует антиномия между университетом и его средой, то мы должны сделать все возможное, чтобы антиномия разрешилась в пользу университета. "Ты должен, следовательно ты можешь".

Я даже отправил весьма лукавую статью в С. Петербургские Ведомости, где требую пересмотра устава 1884 г. и взваливаю все на полицейский строй теперешних университетов, в которых хозяевами являются полицейские педеля и учебная администрация вместо профессорской корпорации. Ты пишешь, что автономия университета не искоренит смуты и брожения. Согласен, я ведь не ребенок. Но подумай, какой бы это был шаг вперед, и какая победа университета. По-моему, отстаивать {190} университетскую автономию следует прежде всего в интересах университета, но полагаю, что это требование может иметь и общий интерес и принципиальное значение. А минута такова, что ею следует воспользоваться. В Петербурге свыше 70 профессоров подали петицию об изменении некоторых основных пунктов устава. Что бы и вам, киевлянам, подать записку о причинах дезорганизации университетов. Это было бы достойным делом, а не ребяческой затеей, если бы записка была составлена умно, трезво и в строго академическом духе".

Приложение 9.

Письмо С. Н. к брату Евгению, апрель 1899 г.:

"Хорошо, что вы работаете над запиской, но только с планом курсовых наставников я совершенно не согласен. Если их будет назначать Совет, то как бы не было недоразумений между студентами и Советом, а если их будут выбирать студенты, то это будет организованная милюковщина, т. е. агитация и демагогия в весьма несимпатичном виде. Что студенческие корпорации могут приглашать профессора, или обращаться к отдельным из них - это несомненно: университетское заведование делами корпораций всего лучше передать в руки преобразованного правления, т. е. правления выборного и в состав которого помимо ректора, его помощников и деканов могло бы войти, смотря по надобности, еще несколько членов правления для заведования различными административными, хозяйственными и судебными делами университета. В сношениях студентов с профессорской корпорацией полезно различать часть официальную от неофициальной, а с твоими курсовыми начальниками ты создал бы только крайне нежелательное смешение того и другого и обратил бы профессоров в старшин студенческого клуба. Тут либо будут столкновения между наставниками и студентами, либо студенты окончательно оседлают своих {191} наставников в университете. Нужно не разделять, но и не сливать. У нас (В Московском университете.) ничего сделать нельзя. Профессора деморализованы и глубоко не верят в успех дела. Оправдывается изречение кардинала Ретца, что страх усыпляет и парализует все общественные организации (les corpa), пробуждая исключительно личные интересы. Я послал статью, которая ходит в Петербурге по рукам, но напечатана не могла быть в силу циркуляров по делам печати. Послал вторую громовую статью, вероятно, тоже ничего сделано не будет. (Моя мать писала мне в Ялту, 19 марта 1899 г.:

"Студенты не унимаются. Теперь все поголовно исключены и ведено всем подавать прошение для поступления вновь и будет сортировка. Приведет ли это к порядку? Сомнительно. Сережа сам остановил печатанье своей статьи, находя ее несвоевременной "теперь".

2 апреля 1899 г. моя мать писала вновь:

"Студенческая история наводит уныние и даже больше того. Сережа похудел и постарел за это время и подумывает о том, чтобы уйти, так как не предвидится ничего хорошего в будущем. Общее недовольство возрастает в страшных размерах, и все это очень тяжело для всех. А с другой стороны, другая часть общества поглощена базаром"...

Одновременно были беспорядки и в Киеве, откуда моя мать писала мне 20 апреля:

"Здесь ежедневные аресты, вчера накрыли типографию и 80 человек сразу. Очень много ходит слухов о 26-ом. Женя начнет экзамен первый вместе с Ренненкампфом. М. А. Кочубей обещала мне прислать срочную телеграмму, но такую, "чтобы ее не поняли телеграфисты, и вы не осведомляйтесь по телеграфу.). Полицейская вакханалия достигла апогея. Мы все подавлены. Остается только кончать диссертацию, что я и делаю.

Жалуясь, что он не встречает подчас поддержки и среди близких ему друзей и товарищей по университету, он продолжает: {192} "Левушка (Лопатин (Л. М. Лопатин - профессор Московского Университета и друг С. Н.)) кричит: "Автономия - абсурд!" Это нам-то всю ответственность на себя принимать! Вот благодеяние выдумал! С полицией мы все равно ничего не поделаем и с революционерами студентами тоже. Нет, пущай начальство расхлебывает, а мы в это впутываться не намерены, разве насильно заставят. Если это еще года два, три продлится, придется задуматься, не переменить ли службу. - Согласись, это типично! - А другие хуже говорят. С твоим шутом гороховым С. и говорить нечего. Он мне объяснил однажды: (до беспорядков), что "жизнь делает Боголепов, а все остальное - разговор". Положим, это отчасти справедливо, но не знаю, находит ли теперь С., что это нормально. Суб-инспектор сообщал нам, что студенты заплевали его мундир. Мне не верится; он бы, я думаю, умертвил бы кого-нибудь при сем случае. В Совете, в начале беспорядков, С. кричал, что при теперешней перестройке университетских зданий надо главное выстроить громадное помещение для карцеров. Карцеров, однако, не строят.

У нас на факультете ведут себя хорошо П. Г. (Виноградов), В. О. (Ключевский), В. И. (Герье) - прочие - полный пас! Эти трое, по крайней мере, готовы были сделать все возможное. Н. Я. - "в инфлуэнции", т. е. пьян без просыпу. Павел Гаврилович и Василий Осипович отказались от деканства.

Дай вам Бог в Киеве успеха! Под величайшим секретом могу тебе сообщить, что у П. Г. Виноградова собирается человек 10 составлять записку.

В начале мая 1899 г., получив от брата Евгения записку по университетскому вопросу, он писал ему:

"Вполне одобряю твою записку и весьма ее {193} утилизирую. Прилагаю письмо ректора Зернова (Письмо Зернова: "Многоуважаемый С. Н., не нахожу слов, чтобы благодарить Вас за подаренную Вами брошюру и данную на прочтение рукопись Вашего брата. Я прочел с особенным удовольствием, потому что она мотивирует и разрабатывает мысль, которую я давно лелею и пытаюсь высказывать, где нужно. Весьма было бы желательно, чтобы эта докладная записка была действительно представлена, куда следует. Рукопись при этом возвращаю. Примите уверение и проч.". 29 мая 1899 г.) по сему предмету. Давал читать записку Герье и иным лицам... Посылаю записку в Тверь к А. Лопухину (Алексей Александрович Лопухин - прокурор суда, впоследствии директор департамента полиции.), который вел дознание 1894 г. и изучил вопрос. Он сообщит тебе свои замечания и дополнения, так как говорит, что материал его полнее капнистовского. Выводы его сходны с твоими, и он еще настаивал в 1894 г. перед Горемыкиным на необходимости разрешить землячества.

Готовь записку, не смущаясь тем, много ли будет подписей, и представь по начальству, разослав копии по другим министерствам, хотя бы за твоей личной подписью. Важны не подписи, а содержание. "Историческую" записку можно, по-моему, подать и отдельно.

За лето вопрос о студенчестве будет обсуждаться в министерстве, и потому надо не откладывать дела.

Если б ты захотел выработать нормальный проект устава землячеств, то это необходимо сделать так, чтобы как можно ближе подойти к действительным уставам (жаль, что ты не приводишь ни одного устава). Иначе, как мне говорил бывший председатель С. С. (Союзного совета.), за 1894 г. немедленно наряду с легальной организацией, или даже в ней самой, разовьется организация нелегальная.

Менее моего удачно у тебя разработана та часть, {194} где ты говоришь о профессорской корпорации. Ты слишком налегаешь на одно выборное начало, едва ли не еще более важно восстановление Совета. Автономия университета зависит не столько от способа пополнения коллегии, сколько от участия этой коллегии в управлении университетской жизнью. Этим я не хочу, разумеется, отрицать необходимость самопополнения проф. коллегии и, в особенности, выбирать правление. Но нельзя говорить только об этом: сие приложится само собой при автономии, а автономии, как мы видим, еще не приложится, если кафедры будут замещаться по выбору... необходимо указать на невозможность создавать студенческие корпорации, не восстанавливая той корпорации профессорской, которая одна может ими управлять и стоять над ними".

Приложение 10.

Письмо С. Н. к Б. Н. Чичерину:

"Многоуважаемый Борис Николаевич! Благодарю Вас за Ваше доброе письмо, которое очень тронуло меня и мою жену. Я счастлив, что заслужил Ваше одобрение. С тем, что Вы говорите о свободе печати, я, разумеется, согласен вполне, но увы! "корректива", о котором Вы говорите, еще долго придется дожидаться. Я написал свою статью по весьма конкретному поводу: Ухтомский сослался на двойной циркуляр Главного Управления по делам печати, запрещающий говорить об университетских делах: в силу этого циркуляра нельзя было напечатать моей статьи об университетских беспорядках, между тем как Грингмут сквернословил ежедневно и беспрепятственно, и в Главном Управлении была воспрещена самая полемика с ним и с Сувориным. Это обстоятельство, а равно и прочтение Вашей превосходной статьи о земстве, которую тогда Ухтомский тоже не решился напечатать, повергли меня в великий гнев за себя и за тех, "чей голос я считал много более веским, чем мой {195} голос", как я написал в своей статье. Разумеется, никогда свободной печати у нас не будет при теперешнем порядке: если б можно было говорить о нашей внутренней политике, напр. о преступной деятельности департамента полиции, то сей департамент значительно изменился бы и в личном своем составе и в характере, и в самом масштабе своей деятельности. Поэтому, каждый шаг в направлении к гласности имеет для меня великое значение, хотя я, лично, презираю газетную прессу не менее Цертелева.

То, что Вы говорите об утратившем свое значение "устое", я разделяю от всей души, только в отчаянии не вижу средств освободиться от этого трупа, который к нам прикован и который заражает нас своим гниением. Ничего более позорного я не знаю, минутами вспоминаешь царства древнего Востока, которые погибли, как истуканы на глиняных ногах, и спрашиваешь себя: не ждет ли и нас та же участь? Минутами видишь другой образ: старой, гнилой, никуда негодной старой плотины, из которой сочится вода. Воды приливают медленно, но постоянно, и чем больше они приливают, тем более валят навоза и мусора в плотину, чтобы удержать воду, валят так много, что кругом вся вода гниет, и рыба дохнет. Я понимаю, что всего рациональнее было бы устроить в плотине хорошие шлюзы и открыть их. Но хозяева плотины не хотят и только затыкают дыры в надежде, что навозу у них много, а вода стоячая.

Что же делать? Ждать, чтобы плотину прорвало или даже самим отыскивать locus minoris resistentiae, и отколупывать щели и дыры, сквозь которые могла бы идти вода? Приходится, хотя бы потому, что все делаемое нами в конце концов сводится лишь к отколупыванию дыр. Не станем же мы навоз валить в воду! Мы хотим шлюз, а выйдут только дыры, и это мало утешительно. Приходится заранее подчиниться тому, что старую плотину сломают, и придется строить новые шлюзы. А как {196} переделать старое, я этого не вижу к моему великому горю и смущению. В конце концов какая-нибудь буря с Запада сделает разрушительное дело. Теперь нужна созидательная проповедь, нужно подготовление общества к тем великим задачам, которые его ждут, а оно так бессознательно, так испорчено, так пропитано застоявшимся навозом! Дай Вам Бог сил и здоровья, бодрости в Вас так много. Вы на своем веку много потрудились над величайшими задачами науки и философии и дали столько ценных трудов, что Вам на старости лет можно без греха и без опасности быть и публицистом. А теперь задачи для публициста громадные. Всякая статья Ваша зачтется Вам, все равно напечатаете ли Вы ее здесь или заграницей".

Приложение 11.

Письмо С. Н. Чичерину, осень 1899 г.:

"А я к Вам с просьбой написать что-нибудь в Петербургские Ведомости по поводу предполагаемой руссификации Финляндии. Дело это, по-видимому, совсем на чеку, и с Нового года последуют "реформы", начиная с реформы воинской повинности. Витте, который так прислушивается к Вашему слову, стоит горой за эту руссификацию. (В своих воспоминаниях С. Ю. Витте уверяет, что всегда был против этой пагубной политики.) По-моему, это верх абсурда и безумия, по поводу которого надо в набат забить. Много безобразий в этом смысле мы видели, но по размерам и по значению ничего подобного мы не видали и при Александре III. Кому нужно создавать очаг революции под Петербургом и вносить смуту в самую мирную и культурную страну всей Империи! Правда, перед этой перспективой бледнеет разгром остзейских провинций. Там хоть предлог какой-нибудь был в разноплеменности населения, в феодализме баронов и т. п., но здесь. Это выдумка голодных ташкентцев или просто нигилистов, мечтающих создать вторую Польшу под Петербургом. - {197} Борис Николаевич, напишите что-нибудь об этом, только так, чтобы напечатали... Ваше слово имеет вес и может принести пользу. После разрешения вопроса о греко-униатах надо ко всему быть готовым, а пока еще не поздно, надо говорить. Я сам написал бы, но так поглощен диссертацией, что дал зарок не отрываться. И потом мое слово разве будет иметь то значение, которое должно иметь Ваше слово? Самый вопрос Вам известнее. Сделайте доброе дело, каков бы ни был результат. - Придраться можно к систематической травле Финляндии и к тревожным слухам по этому поводу".

Приложение 12.

Письмо С. Н. Ф. Д. Самарину от 30 марта 1900 г.

"Диспут мой сошел весьма гладко и даже с успехом. С Левушкой был длинный и весьма скучный для публики спор, а затем был и не менее скучный для нее спор между мной и Никольским. Он возражал, впрочем, основательнее Левона (Левушка, Левон - уменьшительные имена Льва Мих. Лопатина.) на первые две главы о мессианстве и об идее Бога, указывая, что изображение слишком схематично, и что желателен был бы исторический очерк вместо отвлеченной характеристики, с чем я отчасти согласен и переделаю обе главы, так как издание, по-видимому, быстро разойдется. Я выпустил всего 300 экземпляров, и уже теперь пришлось отказать Суворину на его требование о присылке 10 экземпляров. Затем Никольский стал нападать на закон, доказывая, что он понизил религиозное сознание Иудеев после пленения, с чем я согласиться не мог, доказывая, что почти все то в ветхозаветной литературе, что доступно нашему пониманию без исторической подготовки, как то псалмы, Иов, Второ-Исаия, и т. д. относится к эпохе пленения, что самый закон был подготовлен пророками, реформа Ездры - Иезекиилем, и что после великого кризиса 1 века и {198} второго разрушения храма, Иудейство ожидовело окончательно, между тем как его духовная жизнь после первого разрушения делается более глубокой и разнообразной, чем прежде. Cheyne считает отрицательное отношение к подзаконному иудейству и к влиянию закона остатком прежних традиционных взглядов, что, по-моему, справедливо. (Посылаю тебе отчет о моем диспуте в Северном Курьере, самый подробный). После сего в 6 часов диспут кончился, и меня качали в актовом зале.

К удивлению духовные академики, бывшие на диспуте, были чрезвычайно им довольны, а равно и некоторые священники, присутствовавшие на диспуте. За сим был обед и симпозион до 3-х часов ночи.

Очень рад, что ты моих гностиков одобрил - за них меня хвалили и мои оппоненты и в факультетском отзыве. Ободренный сей похвалой, посылаю тебе статью, помещенную мною 10 марта в Петербургских Ведомостях. (См. статью "К современному политическому положению". С. Н. проводил здесь мысль, что только сближение между Россией, Германией и Францией может облегчить бремя современного европейского милитаризма и вместе обеспечить мирное политическое успеяние трех названных держав, освободив их от страшного и непроизводительного напряжения всех их сил, направленных исключительно на оборону друг от друга. См. Собр. соч. т. I, стр. 41.)

И хотя я столь же уверен в справедливости, высказываемых там положений, как в еврейском происхождении гностицизма, тем не менее опасаюсь, что ты найдешь менее правильными те выводы, которые я там делаю".

Письмо матери С. Н. кн. С. А. Трубецкой к ее дочери кн. М. Н. Гагариной.

"Хороший день был вчера! Диспут прошел спокойно без инцидентов и очень хорошо. Сережа сказал очень хорошую речь и закончил ее блестяще, так что продолжительный гром рукоплесканий был ответом {199} на нее. Было полным полнехонько, и масса студентов громоздилась всюду. Вообще аудитория казалась вся сочувственной в высокой степени. Пока говорили оппоненты, многие ходили подышать, другие подсмеивались и вообще протестовали своим видом; как только заговаривал Сережа, восстанавливалось полное молчание, и все жадно слушали. И говорил он мастерски, вполне спокойно, и речь лилась рекой. Очень было интересно, что он говорил и как возражал. Длилось это бесконечно, - началось в 21/2 , а кончилось в 61/2 .

Жаль, что не Никольский начал, хотя он говорил невыносимо скучно, искал слов, запинался, заикался, но вопросы были самые интересные о мессианизме, и ответы Сережины очень интересны, но он уже старался сокращать их, а Левушка до 5 часов оппонировал и неинтересно. Они так заморили всех профессоров, что один из них, собиравшийся возражать, уступил просьбе других и воздержался... И так уж в душной аудитории просидели все 41/2 часа.

Когда прочли отзыв факультета и провозгласили Сережу доктором философии, то поднялся такой гвалт, так стучали все стульями, скамьями, и такие восторженные лица были у студентов, что мы все со слезами на глазах были. Кончилось тем, что Сережу окружили студенты и тут же в аудитории стали качать, несмотря на его мольбы; это было нечто стихийное, и говорят, никогда этого не бывало. Многие из профессоров подходили к Паше и говорили: "Радуйтесь вдвойне. Мы радуемся, что за такие идеи его качают". В этот момент я была испугана, боялась, что эта сумасшедшая толпа повредит ему, но на эти восторженные лица волнительно было смотреть!

Все эти дни можно было предчувствовать успех: номерованные билеты давно были все разобраны, а к Сереже присылали более сотни записок и в университет также... В одном магазине вышли все книги, потребовали еще 50, и через два часа не осталось ни одной. Скоро все издание кончится и придется {200} издавать вторично, но уже не от университета, и оно должно будет пройти через Цензуру. Все что мы перечувствовали, это вы сами поймете!.. Я еще и еще благодарю Бога, что он дал мне дожить до этой книги и до этого дня. (Замечательно, что кн. С. А. Трубецкая скончалась ровно через год спустя день в день: 23 марта 1901 г., между 6-7 час. вечера.)

Сережу хотели нести по лестнице, и там еще ждала его толпа, но он этого уже не допустил, и его мольбе вняли."

К ГЛАВЕ 2-й

Приложение 13.

В своей характеристике общего философского миросозерцания С. Н. Л. М. Лопатин указывает на то, что, хотя С. Н. значительно эмансипировался от первоначального влияния славянофилов, тем не менее основное понятие его гносеологии, - понятие веры, - общее у него с ними. У него, как и у славянофилов, вера является как бы третьим источником познания рядом с чувственностью и разумом. (Вопросы философии и психологии, 1906 г.).

"Verachte nur Vernunft und Wissenschaft!" ("презирай только благоразумие и науку" нем.; ldn-knigi) - писал С. Н. одному приятелю. - Вот что славянофилы слишком мало поняли, точно так же как их учители, европейские романтики. Вся реакция позитивизма оправдывается этим недостатком уважения к науке и непониманием научного духа, ненаучностью романтической метафизики с ее гениальными интуициями... В конце концов, вся философия, вся общая теория нашего славянофильства свелась лишь к какому-то многообещающему предисловию: самая книга не была написана, да едва ли могла быть написана. Это, во всяком случае, урок всем нам, русским людям вообще, и идеалистам в частности: книга еще не написана, а мы уже на нее ссылаемся и ею гордимся. {201} Что касается мещанства, то я не знаю более мещанской интеллигенции, нежели именно наша, разница только в том, что европейская интеллигенция обеспеченнее. Мещанство везде есть, было и будет, и если восторжествуют идеалы социализма, то все человечество станет мещанством. Это не значит, разумеется, чтобы в области духа ему принадлежало грядущее царство: оно будет, как и теперь, группироваться вокруг вождей.

У нас есть мещане марксизма, мещане позитивизма, мещане идеализма, аристократов духа у нас не больше, чем на Западе. Утверждать, что на Западе господствует мещанство духа, и что там нет жажды духовной и жизни духовной значит не знать духовной жизни Запада, нам современной. Я убежден, что если б Вы ознакомились с религиозной жизнью современной Германии (говорю о том, что мне ближе знакомо), Вы нашли бы ее более богатой, нежели Вы предполагаете и изменили бы Ваше суждение. Укажу еще на скандинавскую литературу, с великим Кьергегором во главе, наконец, на социальные движения, в которых сказывается не менее, чем у нас, религиозно-эстетическое творчество... Можно было бы указать на слишком многое... между прочим и на самую науку, которая двигается вперед не мещанами духа, и у которой Вы не отнимете печати ее священства".

Приложение 14.

"О современном положении русской церкви". Отрывок из недоконченной статьи:

"Богословские теории славянофилов заключали в себе существенное и характерное недоразумение: православие, в течение стольких веков обособлявшее христианский Восток от христианского Запада, является в их глазах новым принципом всечеловеческой, всемирной культуры. С точки зрения Хомякова оно гармонически примиряет в себе противоположные крайности католицизма и протестантства, единства и множества, авторитета и свободы. И в то же время, {202} в противность истории и несогласно с практикой нашей церкви, - римская церковь и все протестантские церкви не признаются церквами вовсе.

В официальном учении нашей церкви, и в особенности в ее практике, мы не находим ни такого острого, наступательного отношения к западному христианству, ни таких широких культурных замыслов. Римская церковь, сохранившая преемство апостольское, признается, во всяком случае, за церковь, раз что действительность ее не подлежащих повторению таинств (крещения, миропомазания, иногда и священства) на практике признается. Известно, что греки в этом отношении неоднократно меняли свой взгляд и, главным образом, по политическим соображениям. С большей принципиальной терпимостью, с более глубоким мистическим взглядом на божественный характер таинств, наша церковь видит в западных христианах крещеных членов церкви Христовой, предоставляя Христу судить их".

Говоря далее о реформах всего церковного строя, предлагавшихся славянофилами, С. Н. находит, что они более подходят к каким-нибудь "индепендентским" общинам, чем к православной церкви. Эти преобразования демократизация церкви, выборное священство, выборная иерархия, женатые архиереи, серьезно предлагавшиеся в славянофильском лагере - несомненно свидетельствуют о недостаточном понимании духа православной церкви, ее прошлого, ее будущих задач... "Равным образом, и в других подробностях славянофильского богословия, даже в его полемике против западных исповеданий, сказались протестантские влияния". С. Н. указывает, что "идеал восточной церкви - не в развитии земной культуры, не в мире вообще. Высшее выражение ее духа - в монастырях и в монашестве". С. Н. высоко чтил монашество.

{203} В одной из неизданных рукописей его мы читаем:

"Нигде христианский аскетизм не достигал такого чистого и высокого развития, как в православной церкви. И нам, православным, более всего надлежит понимать положительное значение его в религиозной и нравственной жизни народа. Монастыри лучшее сокровище нашей жизни, ее гордость. Пусть их клеймят высокомерным презрением люди, не знавшие духовной жизни, не задумывающиеся даже над теми могущественными побуждениями, которые заставляют столь многих людей добровольно идти на этот тяжкий и лютый подвиг. Пусть толкуют о распущенности иных монастырей, о лени и праздности монахов, их пороках.

Мы знаем, что наши монахи не похожи на ангелов. Мы знаем, что нигде противоречие между идеалом и земной действительностью, между небом и землей не бывает глубже, хотя нигде оно глубже и трезвее не сознается, нигде оно не переживается мучительнее. Мы ценим монастырь как институт, в котором выражено жизненное целое учение православной церкви, ее глубочайшая вера в невидимую Церковь бесплотных духов, молящихся Богу и славящих Имя Его. И мы ценим монастыри, несмотря на их нечистоту, за те святые жемчужины, которые сияли из их стен. Пост и молитва русского монашества воспитали наш народ. И каково бы ни было это воспитание - смирения, добровольного отречения, веры, и послушничества - мы должны признать его дисциплинирующее значение, его великий нравственный престиж. Как бы ни были несовершенны наши монастыри их только и чтит наш народ, ими воспитывается он в сознании Царства Божия, которое не от мира сего, и которому надо служить самоотверженно, все принося ему в жертву. - Преподобный Сергий... имеет значение не только в религиозной и нравственной, но и в политической истории России, и то же следует сказать о других святителях наших"...

{204}

Приложение 15.

В бумагах С. Н. нам удалось найти письмо к Вановскому, написанное им до решения самому поехать в Петербург для личного доклада по этому делу. Вот что С. Н. пишет:

"Ваше Превосходительство! я позволю себе писать Вам, как человек, посвятивший свою жизнь университетскому делу, глубоко убежденный в важном значении того, что я высказываю.

9 февраля в стенах Московского Университета состоялось безобразное сборище студентов, завлеченных туда агитацией, продолжавшейся несколько месяцев. Все участники этой сходки исключены из тех заведений, где они обучались, и ожидают в тюрьме приговора, который над ними должен состояться.

По моему глубокому убеждению, этот приговор может иметь самые крупные последствия не только для виновных, но и для всей русской учащейся молодежи. И последствия эти будут роковыми, если оправдаются слухи о предполагаемом решении.

Повторяющиеся беспорядки делают невозможным правильное течение академических занятий и требуют строгого подавления. Студенческое движение за последнее время стало, по счастью, терять то сочувствие, которым оно пользовалось в некоторых кругах. Бесчинства 9 февраля возмутили всех, и само студенчество прониклось сознанием того, какою жалкою, глупою и постыдною мальчишеской выходкой была их "политическая демонстрация", которая должна была дать "Основы будущего публичного права России", по словам одной из прокламаций.

Наказание, которое должно постигнуть виновных, будет всего справедливее и разумнее, всего целесообразнее лишь в том случае, если оно усилит, закрепит такое впечатление окончательно. Но, если справедливы распространившиеся слухи, если этих невоспитанных, сбитых с толку мальчишек ожидает ссылка в Сибирь, то такая кара неизбежно вызовет в русском {205} обществе самое потрясающее и, вместе, самое нежелательное впечатление. Она превратит этих юнцов в каких-то политических мучеников, чуть ли не в декабристов, даст им ореол, которого они всего менее заслуживают, она их увенчает и заставит их самих и их товарищей видеть в них борцов за свободу, а в их манифестации не мальчишескую выходку, а чуть ли не подвиг трех сот спартанцев.

Я знаю, что я говорю: для всех пылких, увлекающихся юношей пример этих мнимых "героев" будет сильнее наших увещаний, наших разумных речей.

Ссылка 400 студентов в Сибирь. 400 юношей, почти детей, среди которых есть много просто наивных, обманутых, увлеченных, ссылка без суда, без опроса, ссылка, которая более самих виновных потрясет их отцов, их братьев, товарищей - что будут значить в сравнении с этим все наши слова. Если бы ценой такой жертвы можно было бы еще купить хотя бы замирение высших учебных заведений. Но я не сомневаюсь, что в лучшем случае она вызовет лишь временное ошеломление, под которым будет разгораться непримиримая ненависть и ожесточение.

Сборище 9 февраля кончилось, как оно должно было кончиться - постыдным фиаско; зачем же обращать его в победу, в торжество революционеров. Большего они не могли бы желать - ведь не думали же они в самом деле, что, взмахнув красным флагом, они переменят существующий порядок.

Ваше Превосходительство! Русская молодежь невоспитанна, необузданна, развращена, но, слава Богу, она не подла и не труслива: она лезет в огонь, она способна жертвовать собою за то, чему она верит, и самая опасность ее привлекает. Не раз она это доказывала, и эта черта позволяет надеяться, что при изменившихся условиях воспитания русское общество даст лучшие плоды. Оно не побоялось солдатчины, {206} оно не побоится и ссылки. Не побоятся ее более смелые, пылкие, ищущие подвига, а также поведут за собой других. Ссылка в Сибирь может вызвать лишь новые и новые жертвы, но она не будет иметь успеха устрашающей меры.

Ее станут объяснять не силой и твердостью правительства, а слабостью, испугом перед студентами: она вселит в них ложное, преувеличенное представление о их политической силе, о значении их мальчишеских демонстраций.

Это только ободрит их и парализует деятельность действительно разумной и консервативной части молодежи.

Приговор мирового судьи за буйство и нарушение общественной тишины сделал бы во сто крат больше, для усмирения университета и посрамления буянов. Это был бы действительно отрезвляющий холодный душ, который показал бы студентам, что их никто не боится, что их никто не считает серьезной общественной силой, но что в них видят безобразников, которым в университете нет места, которые будут удалены из него с беспощадной строгостью. Перед таким приговором осталось бы только преклониться: он был бы безусловно справедлив и вместе беспощаден, гуманен и в то же время в высшей степени действителен, вызвав общее одобрение; он не только покарал бы виновных такой тяжкой карой, как исключение из университета, но и действительно судил бы их всех и в глазах всех, не привлекая к ним ничьей симпатии. И, как это ни странно, такая мера, бесконечно более мягкая по виду, могла бы иметь действительно устрашающее значение по своим нравственным последствиям. Она не подорвала бы престижа правительственной власти, а, наоборот, показала бы ее спокойную твердость и нравственную силу. И она, действительно, могла бы иметь исправительное значение: она не превращала бы сбитых с толку мальчишек в серьезных политических преступников и {207} наглядно показала бы им ничтожество их усилий против твердыни русского государства.

Вот, Ваше Превосходительство, что я считал долгом сказать с полнейшей откровенностью, полагая, что люди, ближе стоящие к молодежи высших учебных заведений, обязаны в минуту исключительной важности уведомлять о ее пользах и нуждах те лица, в руках которых находится ее участь, и которые со своей стороны стремятся к ее благу и исправлению".

Интересно, что еще в 1882 г. В. К. Плеве в Комиссии при Министерстве Народного Просвещения, в которой он принимал участие в качестве директора Департамента полиции, высказал следующее:

"Уволенные студенты являют собой главный контингент, из которых крамола вербует своих деятелей: беспорядки в высших учебных заведениях и неминуемо следующие за ними исключения представляют как бы рекрутский набор, производимый крамолою в рядах учащейся молодежи. В бездействии, нужде и лишениях исключенные из учебных заведений молодые люди, жизнь которых оказывается разбитой в самом ее начале, ожесточаются против общественного и государственного строя, и те из них, которые только склонялись прежде к учениям крамолы, теперь вполне проникаются ими, причем подвергшиеся административной ссылке уже в местах своих ссылок начинают оказывать вредное влияние на местное население, а по возвращении своем из ссылки, если успеют снова проникнуть в высшее учебное заведение, становятся деятельными агентами тайных обществ и в духе их действуют среди своих товарищей".

Приложение 16.

Письмо С. Н. к брату Евгению, осень 1901 г.:

"Вчера получил следующее печатное предложение от ректора - "К сведению и исполнению".

"В случае желания отдельных курсов обсудить вопрос, как отнестись к статье кн. Мещерского в {208} "Гражданине", я имею полномочие, в виде исключения, ввиду вызванного статьей возбуждения, разрешить курсовые совещания по этому вопросу на следующих условиях: 1) О разрешении совещания должно быть заблаговременно объявлено студентам данного курса, 2) Совещание должно происходить непременно в присутствии профессора или помощника инспектора, 3) На обязанностях этих лиц лежит следить за тем, чтобы совещание не выходило из круга, назначенного для обсуждения вопроса; в противном случае, а равно и в случае возникшего беспорядка совещание закрывается, 4) Решения курсов, состоявшиеся в полном с вышеуказанном согласии, г.г. профессора или инспектор студентов передают ректору для представления попечителю учебного округа. Об этом имею честь уведомить и г.г. деканов, профессоров и инспектора студентов для сведения и исполнения. Тихомиров".

Переписываю полностью этот замечательный документ. Вызван он следующим: курсистки потребовали от Герье, чтобы он вступил в полемику с кн. Мещерским. Герье выразился в том смысле, что "на всякое чихание не наздравствуешься". Об этом узнала "организация" в университете и постановила потребовать от Герье объяснений и освистать его. Весь филологический факультет восстал очень дружно против этого и с большим негодованием, издав прекрасное обращение к товарищам других факультетов. В общем это обращение имело большой успех, но "организация" ("Организация" эта именовала себя "Исполнительным Комитетом".) слышать ни о чем не хочет и требует скандала. Чтобы обмануть или, если угодно, задобрить "организацию", ректор изобрел приведенный фортель в целях и видах "сердечного попечения".

{209} Я нахожу это не только возмутительным, но и грозным: на такой почве ни выборный, ни назначенный ректор управлять университетом не могут. Во всяком случае, тихомировская прокламация составляет один из самых курьезных документов из современной истории наших университетов. Пиши тут об университетском вопросе!.. Силою вещей и к величайшему прискорбию всех благомыслящих людей университетский вопрос de facto становится вопросом общей политики. Прощай!.. Иду на Совет..."

"Был на Совете. Некрасов, попечитель Московского учебного округа, в ответ на протест Цераского отвечал (он председательствовал): "Сам знаю, что предложение, присланное ректором по моему распоряжению и по распоряжению министра, позорно. Но что же делать?! С болью в сердце мы должны были уступить обстоятельствам". Тогда Некрасову сказали, что студенты не удовлетворятся одним представлением их решений по поводу статьи кн. Мещерского г. попечителю; они хотят, чтобы их протест получил какой-нибудь смысл. Попечитель отвечал: "Студенты могут выразить кн. Мещерскому глубокое презрение. А если им недостаточно, что это будет доведено до моего сведения, то пусть знают, что я доведу это и до сведения министра". Один из профессоров заявил, что студентам мало и этого, на что Некрасов отвечал: "А что я еще могу?!"

Вся эта недостойная комедия только тешит студентов, которые пользуются нашей глупостью и морочат начальство. На самом деле, цель их очень определенная: забрать все студенчество в лапы "организации", уже существующей, и добиться этого путем систематических беспорядков.

Здоровье мое, слава Богу, поправилось и поправляется, но суеты масса и в университете и по делам".

{210}

Приложение 17.

Письмо С. Н. к А. А. Чичериной (рожд. гр. Капнист), супруге Б. Н. Чичерина:

"Благодарю Вас за добрые слова обо мне. Ничего бы не имел против субботнего покоя, только ведь мы не боги и опочить, когда мы сами этого хотим, нам не всегда возможно. Не правильная умственная работа утомляет человека - на ней отдыхаешь: утомляют горести, заботы, хлопоты и суета, которую иногда так трудно избежать.

Сейчас у нас в университете идет Бог знает что! Студенты хотели освистать Герье за то, что он не пожелал полемизировать с "Гражданином" и счел ниже своего достоинства отвечать на его грязные обвинения против женских курсов. Лучшая часть студенчества дала дружный отпор агитаторам, но вдруг, по распоряжению Вановского студентам предложено было обсудить по курсам вопрос о том, как отнестись к статье кн. Мещерского.

Теперь пошел кавардак: начальство беспомощно, студенты желают беспорядков, чтобы взять университет в свои руки. Я не вижу конца смуты. Устав 1884 г. привел к господству студентов, а эти последние служат простым орудием революционных стремлений.

Это очень грустно, но что с этим поделаешь! Поневоле приходится бороться, хотя никакой почвы под ногами не чувствуешь".

Приложение 18.

"Временные правила" и в Киевском университете вызвали усиление беспорядков до такой степени, что заставили брата Е. Н. Трубецкого призадуматься об оставлении университета. Отвечая на это, С. Н. писал в марте 1902 г.:

"Я знаю, как дорого тебе университетское дело, составляющее истинное твое призвание. Если уж в {211} тебе слагается решение оставить университет, то, стало быть, дело плохо. Я люблю университет и многое готов для него сделать: мне жалко даже на будущий год уехать - факультет наполовину опустеет (Виноградов, Ключевский и я): но, право, я все-таки не знаю, кто больше из нас любит университет: во всяком случае ты не меньше, а, вероятно, даже еще больше меня, так как я педагогом (даже университетским) всегда был плохим и, если приносил пользу студентам, то не в этом качестве, да и при том я видел, с какой страстью ты относишься к своему делу, и как ты страдаешь из-за него. Чтобы ты перестал постепенно быть порядочным человеком, - этого я не боюсь! Я знаю, что ты поступишь по совести и притом по настоящей совести, а не по той нервной дряни, которую иная теперешняя мразь за совесть принимает. Ты боишься поддаться впечатлению и хочешь себя проверить, пишешь на бумаге свои доводы и просишь меня выставить тебе другие против них.

Голубчик мой! Трудно мне с тобой спорить. Сам уезжаю и не знаю еще хорошенько, вернусь ли, хотя, по общему мнению, на будущий год беспорядков не будет (вероятно, и у вас). Уезжаю, чтобы очнуться и целых 14 месяцев исключительно отдаться научным занятиям. - Потом, надеюсь, трезвее буду на вещи смотреть. Одно могу сказать - невыразимо будет жаль, если уйдешь! Жаль для университета вообще, не для Киевского, а для русского университетского дела. Это смертный приговор ему. Если ты уйдешь с болью в сердце, без раздражения, без всякой надежды, даже без протеста, - это будет признание, что университет абсолютно невозможен, ни при каких условиях, лет на 20-40, вплоть до общего обновления.

Я сам все спрашиваю себя, так ли это, и неужели же в такую критическую, смутную пору мы должны отказаться от мысли давать людям университетское {212} образование, отказаться от всякой попытки вести дело высшего научного образования. Я спрашиваю себя также, если выходишь по мотиву столь принципиальному, можно ли сидеть молча? Последнее мне кажется едва ли возможным.

Всякий спросит тебя о мотивах твоей отставки - студенты, товарищи, министр, и ты должен будешь ответить. Сказать, что ты уходишь до палингенесии (ldn-knigi: "рождение, возрождение, термин древней греч. философии: 1) Первоначально в стоицизме означал "возрождение" мира после мирового пожара; 2) Позднее попал в сферу пифагорейского учения о метемпсихозе") отечества, было бы неосновательно, да и, действительно, мотив твоего ухода все-таки отсутствие университетского строя в университете. Волнения среди молодежи, вызванные внеуниверситетскими причинами, были бы не страшны для университета и не ставили бы нас в невозможность и унизительное положение, если бы в самом университете Совет занимал положение достойное и авторитетное. Поверь, что автономные советы университетов никогда не стали бы подвергать себя добровольному химическому оплеванию и физическому заушению. Этого нужно добиваться и, если уж уходить, то в случае невозможности этого добиться.

Вот почему в Московском университете я даю себе отсрочку, но только при решении вопроса такой принципиальной важности, как вопрос to be or not to be университету в России: едва ли может быть большая разница между Москвой и Киевом, хотя обструкции у нас еще пока не было. Тут нужен Кантовский категорический императив: "handle so, dass die Maxima deiner Handlung als Prinzip einer allgemeinen Gesetzgebung gelten koenne".

Но тогда ты должен сказать: "все порядочные профессора должны уйти". Мы близки, очень близки к этому: может, час настал...

Вопрос о жаловании: можешь ли ты или нет без труда от него отказаться, должен отступить на второй план с нравственной точки зрения; для не {213} юристов (По уставу 1884 г. студенты должны были платить так называемый гонорар по 1-му рублю в полугодие за недельный час, что составляло крайнюю неравномерность в оплате профессорского труда. В Московском университете в это время на первом курсе юридического факультета было до 1000 чел., и профессор получал 1000 рублей в полугодие за недельный час, а на III курсе классического отделения было два человека, и за тот же недельный час профессор получал два рубля в полугодие.) он и не играет столь большой роли, так как место в 2.000 рублей, а то и в 3.000 можно исподволь приискать и помимо университета. Поэтому я не вижу ничего предосудительного в том, чтобы поднимать и общий вопрос о возможности профессуры в связи с личным вопросом.

Обо всем этом будем говорить при свидании. При сем прилагаю устав учрежденного мною общества. Главный № есть неписаный, а именно, что на него никакие забастовки и беспорядки не распространяются, и что в смутные университетские времена научные занятия в обществе не прекращаются, почему оно должно стать очагом академической свободы.

Секций в Обществе пока немного: философская (председатель - Лопатин). Всеобщая и русская история, историко-литературная, общественных наук (должна распадаться на множество отделов). Председатель Общества - я, товарищ председателя - Новгородцев; Общество печатает свои труды. Первый выпуск перевод метафизики Аристотеля и лат. диссертация Канта - de mundi intelligibilis et sensibilis forma! и периодический сборник, куда, помимо студентов обещали свои вклады многие из наших московских, а также иногородние ученые (Милюков, Кареев, Гродескул и др.), дай и ты что-нибудь к этой осени..."

Приложение 19.

Весной 1903 г. С. Н. писал Б. Н. Чичерину:

"Дорогой Борис Николаевич! Студенческое Историко-филологическое Общество, которого я состою {214} председателем, избрало Вас своим почетным председателем и просит Вас оказать ему высокую честь Вашим согласием. В настоящее время Общество насчитывает четыре секции: философскую, историческую, историческо-литературную и секцию общественных наук. Философская секция (под председательством Лопатина) к осени надеется приступить к печатанью своих "трудов" - перевода метафизики Аристотеля, отчасти уже изготовленного под моей редакцией, и латинской диссертации Канта - под редакцией Лопатина. Кроме того, мы надеемся осенью же выпустить целый сборник статей студентов и профессоров - членов нашего общества. Цель общества служить для студентов оплотом академической свободы. Они приглашают, кого хотят, слушают, кого хотят, занимаются, чем хотят. Забастовки и "обструкции" против общества не должны иметь места, оно создано самими студентами, и во время беспорядков его деятельность не должна прекращаться.

Общество создало уже свою маленькую библиотеку, может быть, и Вы дадите ей что-нибудь из Ваших изданий. Товарищем председателя состоит Новгородцев, который заменит меня по отъезде моем заграницу. Прилагаю при сем устав нашего общества. Мы хлопочем теперь об изменении этого устава, выработанного самими студентами, в том смысле, чтобы нам разрешили сохранять, хотя и без права голоса и участия в распорядительных заседаниях, тех из членов, которые по окончании курса пожелают посещать наши собрания и уплачивать членский взнос".

Примите уверение в глубоком моем уважении и горячей преданности.

Ваш С. Трубецкой.

Приложение 20.

Письмо С. Н. брату Евгению от 24 июня 1902 г.:

"Милый Женя! Что ты скажешь хорошенького? Я ничего особенно хорошенького не скажу, да и {215} особенно плохого тоже. Живу потихоньку и треплюсь из Меньшова в Москву. Дома перевожу Платона и пишу к нему рассуждения. (Перевод "Творений Платона" был начат В. С. Соловьевым, которому смерть помешала его закончить. По просьбе К. Т. Солдатенкова С. Н. вместе с М. С. Соловьевым (братом покойного В. С.) взялись закончить этот труд. В предисловии ко второму тому С. Н. рассказывает, что В. С. первые дни своей болезни говорил о своем переводе, которым живо интересовался. Вместе с тем он находился под потрясающим впечатлением китайских событий, которые он предсказывал задолго до их наступления, и в которых видел первых предвестников суда Божия, развязки великой драмы всемирной истории. Он сравнивал конец 18 века с концом 19 в., конец старого порядка в Европе с тем, что являлось ему концом великой магистрали европейской всеобщей истории.

"Как же при этом заниматься Платоном, если конец Европы настанет? сказал ему полушутя С. Н., - Стоит ли это делать, если китайцы все возьмут?". - "Этим стоит заниматься, - отвечал он, - надо, чтобы было еще что брать". "То, что сделано европейскими народами в области политической, в деле государственного и общественного строительства, это - погибнет, потому что построено на ложном основании, и потому что христианство их мнимое... а дело греков было в области вечных форм истины и красоты... это останется".)

Пишу статейки для различных изданий. Гуляя, размышляю о пустяках и о бессмертии души или смотрю в окно, как дождик идет... Вчера мне минуло 40 лет, и я смотрю на себя, как на теперешние поля: дай Бог, чтоб дождик перестал, чтобы хлеб убрать!.." Какая грусть в этих строках, и как обвеяны они сознанием близости конца и того, что не успеть ему сказать все, что уже созрело в нем за эти годы...

"Каковы твои планы? - писал он далее в том же письме. - Хорошо, если б привез статью о Ницше для нашего журнала. Удивляюсь твоему терпенью возиться с этим дегенератом, гипер-эстетом. Оно, положим, - стихотворение в прозе, но если б их был один томик, они бы выиграли. Покойный Преображенский говорил про Ницше, что он производит на {216} него впечатление чудесного "скерцо", но это "скерцо" длиннее Вагнеровских опер вместе взятых. Положим, Ницше симптом, и сумасшествие его симптом, и, в особенности, популярность этих записочек сумасшедшего тоже симптом для нашего века вообще, а для Германии в частности. Он отомстил за Герберта Спенсера, которому Германия доказала, что индустриализм и милитаризм могут развиваться об руку: Ницше показал, какие мыльные пузыри происходят от соединения этой соды и этой кислоты. Он есть продукт стошнившего от самого себя демократизма. Точнее - слава его есть продукт такого рода реакции. Но самая эта слава демократизируется все более и более: дешевое сверхчеловечество льстит всего более именно публике второго класса (как и дешевое сверхискусство декадентов); а между тем, самая худшая из демократий есть именно демократия второго (не третьего) класса; здесь то Ницше опошлится в конец!

Преображенский об этом скорбел, не сознавая, что пошлость есть Немезида Ницше".

К ГЛАВЕ 3-Й

Приложение 21.

Письмо С. Н. к брату Евгению, июль 1902 г.:

На-днях еду в Петербург по одному из моих дел и пойду к своему министру. Хочу с историко-филологическим обществом через год ехать в Константинополь, Трою и Афины и потому выхлопочу себе удешевленный проезд до Одессы или Севастополя, если можно, даром, если нет, то по закону 1/4 билета 3-его класса, как полагается для экскурсий, а затем договориться с русским Обществом или Добровольным флотом через посредство влиятельных друзей. Мои студенты в восторге от этого плана и в случае успеха будут целый год готовиться к этой экскурсии, слушать специальные курсы и запасаться средствами. Я имею смелость думать, что на 25 дней хватит по 50 руб. с {217} рыла, - при "отеческом попечительстве правительства", на которое я очень рассчитываю. Аргументов у меня столько, что и не перескажешь: во-первых, "отеческое попечение", во-вторых, воспламенение любви к классической древности и приращение знаний; хоть раз филологу посмотреть на то, о чем он всю жизнь читает.

Загрузка...