Глава 3

Наверное, мне нужно встать с постели, открыть другое окно, то, что выходит на огород. Я лежу здесь с тех пор, как мы похоронили Алису, гляжу, как тени скользят по комнате, а солнце темнеет и превращается в толстый обгоревший апельсин. Но Кэти в саду, голос ее журчит и иногда воркует, а иногда слышится: «Тоби, не трогай помидоры» и «Тоби, Тоби, где ты?»

Тоби смеется и взвизгивает, как умеют только маленькие мальчики, когда прячутся от мачехи среди растений, и изгородей, и острых, как нож, теней заходящего солнца.

Лайонел и Кэти выделили мне комнату в глубине дома. Прежнюю комнату Алисы. Окна выходят и на огород, и на пруд Тюри. Кровать стоит у окна с широким подоконником, куда можно поставить мой утренний чай; в письменном столе три ящика и приземистая полочка. Из амбара достали шкаф, который был у меня в детстве, и покрасили его в голубой, как яйца малиновки, цвет. Розовые розы змеятся по обоям. Кэти поставила на каминную полку часы и вазу с букетиком цветов.

Всем хороша эта комнатка, которая так отчаянно пытается казаться жизнерадостной.

– Здесь тебе будет удобнее, – сказал Лайонел. – И Кэти тебе все постельное белье купила новое.

Он имел в виду, что им будет удобнее, если я, вдова без средств к существованию, не стану путаться у них под ногами. Я еще не решила, сколько «спасибо» и «извините» можно счесть достаточным.

Тут я понимаю – и это разрывает мое сердце, – что теперь так будет всегда, что именно так происходит, когда твоего мужа убивают вместе с половиной его полка во время битвы при Монеттс-Блафф[2].

Я как сейчас вижу этот список, приколотый поверх других на стене, когда-то покрытой изысканными обоями с узором мокрого шелка, а теперь разбухшей от имен погибших и пропавших без вести.

Дежурный по палате приколол списки, обернулся и закричал:

– Сорок седьмой Пенсильванский! Двадцать девятый Висконсинский! Восьмой Нью-Гэмпширский!

Лежавший на полу солдат в одних только потрепанных серых штанах схватил меня за фартук, привлекая внимание.

– Это полк моего брата, – сказал он, почесывая лицо под бинтом. – Ребята Франклина! Он их в беде не оставит. Он в списке? Посмотрите! Мой брат в списке?

– Хватит чесать. Так у вас рана никогда не заживет.

Я опустилась на колени рядом с ним. Остановила его руку.

– Вы посмотрите для меня? Поищете моего брата, Франклина Бранча?

Палату будто обложили ватой, все звуки казались приглушенными, слышалось только мерное биение моего сердца и голос солдата.

Посмотрите? Пожалуйста, сестра!

– Восьмой Нью-Гэмпширский?

Перешагивая через раненых, придерживая юбку, я двинулась по тесному коридору. Я пробиралась среди коек, и врачей, и солдат, которые едва стояли на ногах – слишком сильные, чтобы лежать, слишком слабые, чтобы вернуться в бой. Крики, и стоны, и грохот все новых каталок, и эхо мужских голосов, проникающее с улицы в вестибюль. Я привстала на цыпочки, чтобы разглядеть список поверх голов собравшихся мужчин. И вдруг. Бенджамин Эбб… Еще одно имя среди многих, на последние три буквы попал клей, и их не было видно.

На квартиру я вернулась поздно. Весь день я писала письма для раненых и умирающих, и пальцы мои перепачкались в чернилах. И только вечером я написала собственное письмо.

Сити-Пойнт,

4 мая 1864 года


Дорогой Лайонел,

Бенджамин погиб. Скажи Алисе. Она не будет оплакивать его кончину. Я же просто скажу тебе, что не могу испытывать скорбь по человеку, которого не любила. Он слишком рано задушил во мне это чувство, а когда ему снова потребовалась моя любовь, было уже слишком поздно.

Вкладываю в письмо двухдолларовую купюру – такие деньги печатают мятежники. Это для Тоби, если я не перепутала день, в следующую пятницу у него день рождения.

Поблагодари Кэти за письмо, которое я получила на прошлой неделе, оно меня порадовало. Чудесный сюрприз – лимонные леденцы.

Всегда твоя М.

Лайонел в ответ попытался по-доброму успокоить меня. Алиса ответила честно:

Здесь. 25 мая.


Я ничего плохого не сделала. Возвращайся домой.

Алиса

И еще… мне не жаль. По поводу Бенджа.

Колонны роз на стене спальни расплываются, превращаются в белую кожу Алисы, фиолетово-коричневые синяки, спутанные от крови волосы, которые я так подолгу заплетала.

Она не страдала.

Страдала. Конечно, страдала. Всю жизнь.

Я задыхаюсь и подскакиваю. Сдерживаю стон и наклоняюсь вперед, прижав локти к бедрам. Я хочу выползти из своей кожи, подальше от этого обжигающего чувства вины. Я бросила ее здесь, когда мне нужно было ехать домой.

Кто-то тихонько стучит в дверь, поворачивается ручка. В образовавшуюся щель просовывается башмачок. Я поспешно заворачиваюсь в шаль, лежавшую в изножье кровати. Тоби проскальзывает в комнату.

– Не входи, пока тебе не ответят.

Он дергает шов на кармане штанов, потом оставляет его в покое и вытирает нос пальцем.

– Ты меня слышал?

– Да, мэм. Нужно дождаться ответа и только потом входить.

Тоби оглядывает комнатку, задерживает взгляд на круглых часах на каминной полке. Показывает на них, рассматривает черные стрелки с завитками, выпуклый циферблат, позолоченные цифры.

– Восемь и шесть, – говорит он.

– Да. Восемь тридцать.

Значит, я спала. Небо окрасилось в оранжево-серый цвет.

– Ты пропустила ужин.

– Да.

– А мы пудинг с изюмом ели.

Он чешет под подбородком. Под ногтями у него грязь.

– Чего тебе, Тоби?

Он качает головой, поднимает что-то с пола коридора и возвращается в комнату. Корчит гримасу, схватив поднос за уголки, чтобы не опрокинуть миску в центре. Ложка скользит к краешку подноса.

– Дай мне.

Я встаю с постели, беру поднос и ставлю его на стол. Бульон еле теплый, пар не поднимается, жиринка плывет по поверхности, прилипает к бортику миски.

– Любишь бульон? – спрашиваю я.

Он втягивает подбородок в шею и качает головой.

– Значит, у нас много общего.

– Мама говорит, он укрепляет.

Он зовет Кэти «мамой» – думаю, от него этого ждут. Но ведь прошло только три года. Когда Лидия утонула, ему было пять. По-моему, достаточно большой, чтобы помнить ее. Должен ли пройти какой-то определенный срок, прежде чем звание матери перейдет от одной женщины к другой? Может быть, сначала появляется слово, а потом уже любовь, потому что сейчас между ними двумя я особой любви не вижу.

Я морщусь от запаха бульона. Открываю оконную задвижку. Вылью бульон за окно, когда все лягут спать.

– Можешь передать своей… Кэти… мои благодарности.

Тоби переступает с ноги на ногу. Хмурится и моргает. У него такие длинные ресницы.

– Где Алиса?

– Ее больше нет.

– Но она же вернулась домой.

Я присаживаюсь на корточки и касаюсь его плеча.

– Ах, Тоби. Алиса… Она не вернется. Теперь она с Богом.

– Но я видел ее.

Он сглатывает. Его глаза расширяются, зрачки сужаются до черных точек.

Он спрашивает:

– Кто же теперь будет отгонять Плохих?

* * *

Двенадцатилетняя Алиса, как цапля, балансирует на одной ноге и, не оборачиваясь, ковыряет пальцем краску и штукатурку в углу.

Они здесь, сказала она тогда, прямо за окном.

Там ничего нет. Прошу тебя, Алиса, спускайся. Спускайся, а то мама проснется…

– Никаких Плохих нет, Тоби.

– Нет, есть.

Он показывает на окно, теперь оно плоское и темное, только отблески газового света из коридора отражаются в стекле.

– Они там. Вот почему она спала в теплице. Она нас охраняла.

Алиса верила, что в пруду живут ночные чудовища – демоны с Теснины, узкой части пруда, где он изгибался, скрываясь из вида. Она рисовала этих чудовищ на полях тетрадок. Будто проволочные, крылья скрепляли самые разные перья: белые совиные, черные перья утки-морянки, изумрудные – кряквы. Шесть красных ножек, как у жука, но с когтем на каждой, тело стрекозы с хвостом лошади, восемь глаз, подобных сотам.

В детстве нам не разрешали туда ходить. Пруд глубокий, можно внезапно соскользнуть с края, а камни такие гладкие, что руками и ногами за них не зацепишься. Алиса рисовала, как Плохие каждую ночь натирают камни песком, прячутся в кувшинках у самой глубокой ямы, поджидая, пока какой-нибудь несчастный не поскользнется.

Сын Элджина Миллера – 1812 год, 10 лет

Марджори и Хестер Бикфорд – 1834 год, 8 и 10 лет

Израэль Фоли – 1737 год (?), 72 года, возможно, был пьян

Мэйхью Гринлиф – 1788 год, колесник

И другие имена, аккуратно выведенные чернилами на задней стенке ее шкафа таким мелким почерком, что пополняла она свой список мертвых с помощью лупы. Теперь этот шкаф стоит в комнате Тоби. Все имена, которые она выдумала или переписала с камней на городском кладбище, теперь прикрыты бумагой и клеем.

Стивен Лэнг – 1854 год, 24 года, жених дочери Тимоти Лэмпри

Милдред Ларкин – 1855 год

Тереза Мессер – 1855 год

В то лето умерла мама, изнуренная мучительной болью. В то лето Алисе исполнилось четырнадцать, и она вдруг отказалась разговаривать.

Лидия Сноу – 1862 год

Я не смогла приехать на похороны. «Мы завязли в войне, – написала я, – Алиса поможет мальчику, а я – Союзу».

В ответ Алиса прислала рисунок: я распласталась на кувшинках, а чудовища сидят у меня на животе и выкалывают мне глаза концом сучковатой трости.

Больница Смоуктауна,

ноябрь 1862 года


Дорогая Алиса,

Твое письмо (рисунок) очень меня встревожило, а я и так вижу здесь много горя. Если это мне наказание за то, что я не приехала на похороны Лидии, если это так – а твой ужасный рисунок врезался мне в память, – то это чересчур. Если ты хочешь сказать мне, что сердишься, то это чересчур. Мне и так здесь хватает ужасных сцен, все эти раненые мужчины, многие больны дизентерией, и не все вернутся домой.

Сестра, смотри на солнечный свет, смотри непременно. Ты же помнишь, нужно отворачиваться от тьмы. Теперь ты должна быть хорошей тетей малышу.

Мне пора идти. Уже очень поздно. Посылаю два доллара и, в знак моей вечной любви к тебе, этот браслет из бусин. Да, он простой, но блестит на свету.

Всегда твоя М.

Сегодня не хватает воздуха. Я оставила окна открытыми в слабой надежде, что до меня донесется дуновение ветерка. Верчусь на простыне, ищу не такое жаркое место, как то, где я только что лежала.

Тикают часы, но какое время показывают, я не вижу. Лишь знаю, что уже поздно. Тоби я из своей комнаты выпроводила и теперь слушала скрипы и стоны половиц: Кэти укладывала его спать, потом сама пошла в спальню. Лайонел пожелал спокойной ночи с лестничной площадки и постучал костяшками по перилам, как папа в нашем детстве. Позже раздались его шаги на лестнице. Сирша заперла кухонную дверь и пошла по усыпанной гравием тропинке к дороге, ведущей к домику на перекрестке, где она живет вместе с Элиасом.

Я зажмуриваюсь, прижимаю кулаки к животу, молю, чтобы пришел сон. Слушаю, как тикают часы. Но образы просачиваются в сознание, крутятся в голове: странная Китти, бегущая вдоль каменного забора, трубы в подвале лечебницы, лаванда, которую я истолкла в порошок, живот Алисы с зелеными пятнами, будто она обращается в камень.

Я дышу через нос, вдох-выдох, руки и ноги такие тяжелые. Кости без мышц.

Дзинь-дзинь-дзинь.

Звук доносится из коридора. Схватив халат, висевший на столбике кровати, надеваю, беру свечу и поворачиваю дверную ручку.

Свет скользит по паркету, ползет по стенам, просвечивая через узор из ирисов и плачущих горлиц. Я вижу всех нас, слышу нас – Лайонела, и Алису, и меня, – мы с топотом слетаем по лестнице в прихожую. Снежный день. Папа ждет на улице с санками. Мама перегибается через перила.

– Проследите, чтобы Алиса варежки надела, – кричит она. Голос у нее еще сильный, щеки румяные, она полна жизни.

Лайонел втягивает руки в рукава, несколько раз оборачивает шерстяной шарф вокруг шеи. Он выше меня, тощий как палка, с узловатыми коленями и острыми локтями. Когда это он так вырос? Я снимаю Алисино пальто с крючка.

– Пошли. Папа в пингвина превратится.

– Куда вы все варежки подевали?

Лайонел роется за обувницей и достает варежки и муфту. Поворачивается к Алисе:

– Протяни ручки, птенчик.

Я застегиваю свое пальто до последней пуговицы и хватаю шерстяной капор.

– Не забудь ее капор, Лайонел.

– Не забуду.

– Я не хочу капор, – говорит Алиса и трясет кудряшками.

– Надевай, – велю я.

– В пятницу мне исполнится десять, и ты уже не сможешь мне приказывать.

– Это точно, – смеется Лайонел. – И отныне ты будешь править домом и всем миром. И нам больше не придется слушаться Мэрион, это она будет слушаться тебя.

Я вижу, как наши призраки еще стоят в прихожей, а потом выбегают из двери, впустив в дом обжигающий холод. Мы пробираемся к холму Вэгон-хилл на снегоступах, Алиса покачивается на папиных плечах. Мы с Лайонелом тащим санки, и наше дыхание закручивается в воздухе спиральками.

Скрип кресла в кабинете Лайонела возвращает меня к реальности. Завиток табачного дыма вылетает через полуоткрытую дверь и поднимается по лестнице. И вот он, Лайонел, стоит, прислонясь к дверному косяку. На нем халат и тапочки, волосы с одного бока растрепались.

– Я слишком шумел? Или ты тоже хочешь выпить?

– Помнишь, как мы на санках катались с Вэгон-хилла?

Он моргает и, прищурившись, смотрит на стену, глаза у него бегают туда-сюда, будто он перелистывает книгу.

– А? Я об этом не думал…

Он сглатывает и жестом приглашает меня войти. Комната у него такая же маленькая, как моя, и заставлена мебелью: непомерно большой письменный стол, два низких кожаных кресла и круглый столик из палисандра, на котором лежит трубка и стоит пустой стакан.

– Садись.

Кресло изношенное, ручки потрескались и потемнели от масла. Лайонел наверняка выпил больше одного стакана, это выдают его движения, явно продуманные. Он прислоняется к комоду.

– Я знаю, что шерри ты не пьешь. Виски или ром?

– Виски.

С полуулыбкой он достает бутылку с полки и разглядывает ее на свету. Устраивает целое представление, вместо того чтобы просто налить нам выпить.

– Он резковат. Без сахара не выпьешь.

Я беру у него стакан. Он поднимает палец, достает из-за книг сахарницу и маленькую ложечку, отщелкивает крышку.

– Теперь ты моя соучастница в краже сахара.

– Я сахар не ела уже не знаю сколько.

– А теперь придется.

Он размешивает сахар, стучит ложечкой по стеклу.

Дзинь-дзинь-дзинь.

Я смеюсь.

– Что смешного?

– Ничего. День был длинный.

– За это я выпью.

– Давай выпьем за Алису.

Он откидывается в кресле. Виски проливается Лайонелу на руку, и он переворачивает ладонь, чтобы слизать его.

– Извини. Тогда за Алису.

Сахар не помогает, виски огненным ручейком обжигает мне рот и горло.

– Как тебе комната?

– Я жила в коровниках и на чердаках. Комната меня устраивает. Твоя щедрость…

Он останавливает меня взмахом руки, потом закрывает один глаз и смотрит в стакан.

– Все в таком беспорядке, – говорит он. – С тех пор, как Лидия утонула. Она была очень добра к Алисе. Терпелива. Она всегда была такой терпеливой.

– Да.

Он смотрит на книжную полку. За руководством по обработке латуни скрывается ферротип. Светловолосая Лидия в простом клетчатом платье, на коленях у нее букетик цветов, на груди приколота брошь в виде павлина. Она вот-вот улыбнется, уголки губ размыты. Наверное, она сдерживалась, пока ей не сказали, что уже можно смеяться. Она так часто смеялась.

– Все в чертовском беспорядке.

– Теперь у тебя есть Кэти. Я этому рада.

Наклонив голову и наблюдая за мной, он сначала прикрывает один глаз, потом другой.

– Да. Кэти.

– Жаль ее брата.

– Первая битва, и Пол получает пулю в лоб. Надо же быть таким невезучим!

Он со стуком ставит стакан на стол.

– А ведь все ждали при Булл-Ране[3] легкой победы. Помнишь? Люди сидели на холме с корзинками для пикника. Пили пиво и ели колбаски, пока музыканты дудели в свои дудки.

Я наклоняюсь вперед, прижимаю ладонь к его руке:

– Вы дружили.

– Пока он не обозвал меня трусом. И другими словами.

Он убирает руку. Прочищает горло и откидывает голову на спинку кресла.

– Вэгон-хилл недостаточно крутой, чтобы кататься на санках.

– Мы не там катались?

– Да. Он слишком близко к ручью. Не раскатишься. Ты имеешь в виду Тилтон-хилл. Помнишь? Бреммер не хотел срубать там одну березу. Она стояла прямо посреди спуска. Если ты катился быстро… помнишь, как Алиса как-то раз поехала очень быстро? Господи, она слетела с санок. Прямо в воздух, и угодила в сугроб. Только один ботинок торчал.

– Это точно не она была.

– Почему?

– Ей не разрешали кататься одной. Она со мной каталась.

– Тогда я, наверное, сам повез ее на горку. Разок дал ей свободу.

Он издает смешок, следя глазами за дугой Алисиного полета, язычок горящей свечи отражается в его очках.

– Это было в последнюю зиму, когда мама… Меня оставили без ужина. Папа запер санки. Помнишь?

– Где ее вещи? – спрашиваю я.

– Что?

– Алисины вещи. Одежда. Ее любимые деревянные птички. Медальон. Все дневники и рисунки. Ее вещи, Лайонел? – Я ставлю стакан на столик между нами и продолжаю: – Здесь ничего из ее вещей нет.

– Не обвиняй меня в ее смерти.

– Я тебя не обвиняю…

– Это ты оставила меня с ней. Ты и твой Союз.

– Мне не хотелось просто штопать носки и шить мундиры.

– И смотри, к чему это тебя привело. – Он делает глоток виски. – Теперь она мертва. Может, это к лучшему. Пожалуй, к лучшему. Для всех.

Не отвечая, я встаю:

– Ты пьян. Пойду спать.

Он думает о чем-то своем, потом качает головой.

– Ты согласилась поместить ее в лечебницу.

– Это я зря.

– Она собиралась выкинуть Тоби из окна второго этажа, когда Кэти в последний раз нашла ее.

– Наверняка есть какое-то…

– Хватит оправдывать ее.

Он резко встает, одной рукой прижимая стакан с виски к груди, а другой оттягивая нижнюю губу, и говорит:

– Ты на меня-то вину не списывай.

– Она была вся в синяках, она…

– Мне плевать.

– Лайонел, – качаю я головой, – что ты такое говоришь?

Он снова падает в кресло, склонив голову и сжав стакан в пальцах.

– Я сказал ей, что она поедет к тебе в гости. Чтобы она упаковала сундук. Взяла пальто, потому что в Мэриленде холодно. – Голос хриплый, с одышкой. – Сказал, что нанял ей экипаж. Она ждала на крылечке все утро и…

– Я не могу этого слышать.

Я бросаюсь обратно к себе в комнату. Там удушающая жара. Застоявшийся кислый воздух.

– Это моя вина.

Три шага до камина. Вот под стеклом Бенджамин в мундире, с широкой бородой. «Моя вина». Поворот к окну. Поднялась луна, осыпала серой пылью верхушку березы, крышу лодочного домика, водную гладь.

Я тянусь к оконной раме – окно закрыто на щеколду. То, что выходит на пруд. И то, что выходит на огород. Я не помню, чтобы закрывала их. Я прижимаю ладонь ко лбу, утираю пот.

Почему Алиса едва не выкинула Тоби из окна? Но Алиса никогда ничего не объясняла. Эта красивая девушка с душевным расстройством давала ответы только себе самой.

Я обещала ей, что всегда буду рядом. Обещала.

«Моя вина».

Загрузка...