Кэти подает кофе на веранде, что с тыльной стороны дома.
– Чтобы избавить нас всех от жары, – говорит она.
А я думаю – чтобы избавить нас всех от столовой и зеркала, все еще завешенного черным. Чтобы избавить нас всех от горя.
Пройдешь через узкий кухонный флигель, спустишься по лесенке – так и окажешься на веранде. Веранда обнимает заднюю часть дома, деревянные половицы и потолки посерели и, словно патиной, покрыты краской цвета снятого молока.
Кэти наливает каждому по порции цикориевого кофе, ровно три четверти чашки, и берет молочник. Вопросительно поднимает левую бровь, будто сегодня я скажу ей, что молоко мне решительно надоело.
– Капельку, – говорю я.
– Давай побольше налью, – отвечает она. Но когда я отказываюсь, она смотрит на меня с облегчением.
Лайонел листает вчерашний выпуск «Стейтсмена»[4], заминая уголок газеты между большим и указательным пальцем. Кэти ждет, слегка наклонившись вперед, носик молочника звякает об ободок его чашки.
Глаза у Лайонела уставшие, налитые кровью, он смотрит на молочник и снова на газету. Кэти наливает молоко – только слегка забелить кофе – и садится сама, отставив молоко в сторону.
– Сегодня молочник не приходил? – спрашивает Лайонел.
– Просто мы немного…
Она слегка кивает и кладет ладонь на мою руку. Рука у нее холодная, липкая от пота.
– Надеюсь, ты хорошо спала.
Как она может такое спрашивать? Тело ломит от того, что я тащила гроб, голова болит от бессонницы, от того, что я постоянно вспоминаю, как обмывала холодные руки Алисы. Мне удалось забыться, только когда солнце встало и окрасило верхушки деревьев, но Сирша забренчала кастрюлями на кухне, и я проснулась.
– Лучше не бывает.
Тоби переворачивает тост, прижимает его к тарелке и размазывает джем концентрическими кругами.
– Тоби, – говорит Кэти, забирая у мальчика тарелку, – люди голодают.
– Отдай ему тарелку, – говорит Лайонел, не поднимая глаз. Он отодвигает свою тарелку с полусъеденным тостом, к которому прилип засохший желток.
– Люди голодают, Лайонел.
– Отдай ему тарелку.
Тоби пинает ножку стула. Он потерял интерес к тосту. Теперь его внимание поглощено прудом. Он показывает на него и вертится так, что ударяется локтями о спинку стула.
– И не шелохнется, – говорю я.
Пруд темный и вязкий, пугающий своей непроглядной чернотой.
Листья берез уже желтеют, кленовые скручиваются и вянут. Камыши и рогоз душат изгиб восточного берега, западный край – всего лишь гранитный выступ, где корни деревьев выступают из земли, он всегда в тени, всегда покрыт черным лишайником. На дальнем краю пруд превращается в узкий канал, который резко заворачивает, будто сломанный палец. Это и есть Теснина.
– Тоби. Садись, – тяжело вздыхает Кэти. – Думаю, нам нужно спланировать посадки в огороде к осени, начнем пораньше. Свежий воздух пойдет тебе на пользу, Мэрион.
– Огород.
Я киваю, одним глотком допиваю цикорий и отставляю чашку. Только вчера Алису похоронили. А сегодня на завтрак булочки и черничный джем.
– Можем обсудить сравнительные достоинства брокколи и тыквы.
Тоби смотрит на меня, подперев ладонью щеку. Кэти, не поднимая головы, подбирает крошки с тарелки. Она покраснела. Лайонел вертит в руках ложечку.
– Извини меня за недобрые слова, – говорю я.
Горло у меня сжимается. Я отодвигаю стул, намереваясь уйти. Я знаю, что Кэти обиделась; я знаю, что Лайонел мною недоволен. Он стучит ложечкой по столу, склонив голову набок, как делал папа, когда один из нас нарушал какое-то правило, и так же, как папа, поджимает губы.
– Перестань.
Я встаю, однако тут же хватаюсь за спинку стула – перед глазами мелькают искры, в ушах звенят цикады.
Но он продолжает забавляться с ложечкой.
Тук-тук-тук.
– Ты сегодня поедешь с нами в город? На службу? – спрашивает Кэти.
– Я лучше останусь здесь, – отвечаю я, и во рту у меня кисло. – Мне нужно писать письма и…
Лайонел откидывается на спинку стула, скрестив руки, в его пальцах мелькает ложечка. Капелька молока оставляет темное пятнышко в сгибе локтя.
– Тебе нужно там показаться. По крайней мере.
– Можно мне остаться с тетей? – спрашивает Тоби, глядя на отца.
– Нет, нельзя.
– Там ты найдешь утешение, – говорит Кэти, но глаза у нее бегают.
– Ты, может, и найдешь. Но не я.
– Поезжай как-нибудь со мной в город. Поприветствуешь нового директора Сент-Олбанс. И его жену.
– Я с ней не знакома.
– Зато с ним ты знакома. Томас Харгривс. Тот студент, который втерся в доверие к твоему мужу. Он женился в прошлом году. Или позапрошлом? – Кэти смотрит на меня так, будто я должна это знать. – Она кузина Дженни Райт. Из Гоффстауна. Я уверена, ты ее знаешь. Ада?
– Я ее не знаю.
– Тебя слишком долго не было. Скоро ты снова почувствуешь себя как дома. Правда, Лайонел?
– Встречайся с ними, если тебе надо. Я не поеду.
Я не стала добавлять, что ненавижу их, ненавижу Академию Сент-Олбанс. Книги Бенджамина и мои вещи бездушно выкинули из домика декана и прислали заботливое письмо, где обошлись почти без извинений. И Томас Харгривс – он вечно сидел у нас за столом, заявившись без приглашения, и вечно до ночи разглагольствовал с Бенджамином о сослагательном наклонении в латыни или морали того или иного учителя.
– Я с ними встречаться не буду.
Со стола убрали. Закончилась суматоха из-за пальто Тоби, Кэти наконец нашла свой платок, и они уехали в город. Я гляжу на дверь спальни, жду, когда дом переведет дыхание и успокоится. Но дом не замолкает. Он ворчит и стонет, скрипит и потрескивает. Алиса как-то сказала, что это лесные феи танцуют и ищут сладости.
Нет. Не так. Это я ей сказала. Сестра спряталась в шкафу, и никакими словами я не могла выманить ее оттуда. Даже когда заявила, что поймала королеву фей и заперла ее в клетке.
– Это просто дом, Алиса. Ты слышала его всю жизнь.
– Я его больше не слышу. Я не могу.
Она закричит. Я знала, что она непременно закричит, а мама дремала в комнате на другом конце коридора, уже очень больная. Я распахнула шкаф и залезла туда. Сжав кулаки, Алиса описывала ими большие круги; я прижала ее руки к телу.
– Я их не пущу, – сказала я. – Я тебя защищу.
Она прикусила губы. Я зажала ее рот рукой, чтобы она не кусалась.
– Давай я спою тебе песню, Алиса. Я спою тебе колыбельную, и все будет хорошо.
Мы с тобою будем спать,
Ангел – сон наш охранять.
Она перестала махать руками, вытянулась неподвижно, как доска, пятки босых ног упирались в стенку шкафа. Я легла рядом с ней. Намотала ее волосы на палец. Мне хотелось дернуть их. Слишком она взрослая, чтобы устраивать истерики, тринадцать лет, ее фигура уже приобрела женские формы, бондарь на нее заглядывался.
И все равно она закричала, обожгла мне руку горячим дыханием.
Я разворачиваюсь к окну, воспоминание отступает и прячется под кроватью. Корсет под ужасным черным платьем, словно кулак, сжимает невыносимую дневную жару, не отпуская ее, и я обливаюсь потом.
Снаружи так же жарко, но можно вытянуть руки и вдохнуть полной грудью. На заднем дворе цыплята клюют землю, с каждым шажком выпуская коготки и снова втягивая. Рыжие перышки из-за пыли не такие яркие. Как бы цыплята ни махали крыльями, ни выщипывали пыль, она никуда не девается. Они забираются на остатки теплицы, переваливаются через них, четыре столба так и стоят по углам, над обугленными досками, и черной сажей, и землей, исчезая в рогозе у края воды.
Почему теплицу не снесли? Ведь это опасно – странно, что Кэти позволила ей остаться. Эти осколки, и острые углы, и обещание приключений так привлекают маленьких мальчиков.
Как будто здесь два разных дома: внутри блеск парчи и соревнующихся друг с другом обоев, стеклянные козочки и розовощекие дети, кушетки, перетянутые жаккардом, и приставные столики из тигрового клена, а снаружи все аскетично и уже начинает гнить.
Я замечаю квадратик ткани, розовой и веселенькой, туго натянутой между треснувшим круглым фонарем и изогнутым полозом перевернутого кресла-качалки. Это кусок лоскутного одеяла. Я хватаю за уголок и вытягиваю его. Ткань перепачкана сажей. Узор все еще яркий: ситец и шотландка, круги и квадратики, кусочки старых платьев (Алисино, мое), краешек обожженного черного бархата от старого папиного сюртука.
Я прижимаю ткань к сердцу, словно это вызовет из небытия те дни, когда мы с Алисой подбирали лоскуты, когда ее пальцы теряли детскую неловкость, обретая уверенность молодой женщины. Когда мамины руки все еще были полными и она искусно шила, а мы втроем проводили долгие зимние вечера за разговорами о будущих мужьях да о том, что приготовить на десерт. Когда Алиса еще разговаривала.
Я сжимаю ткань в кулаке, отгоняю курицу и поворачиваю обратно к дому. Но я медлю, мне не хочется сидеть в удушающей жаре. Я прохожу мимо огорода во двор перед домом, щурюсь от внезапно ослепившего меня солнца. Вяз уже не защищает от его лучей, остался лишь толстый пень да пожухлая трава. На двери вялая тряпка из черного крепа.
И тут меня точно в живот ударили. Алиса не вернется. Она лежит в ящике в земле, куда не попадает свет, дающий силы. Я падаю на колени, хватаю грязь руками и не могу сдержать вопля, царапающего горло.
Сестра, где ты?
Конечно же, дилижанс приедет. Даже в воскресенье по крайней мере один должен ходить. Я ступаю в глубокую колею, смотрю назад, туда, где стоит дом, и дальше, на дорогу в Хэрроуборо. Я далеко ушла. Пыль мерцает, жар клубами поднимается от земли. В роще я замедляю шаги, я жажду тени, хоть недолгого отдыха от взглядов овец и жужжания насекомых.
Я не надела чепец, так и голову перегреть недолго. Расстегиваю воротник, обмахиваюсь платком, хотя он влажный от пота.
До меня доносится еле слышный звон металла и цоканье копыт. Раньоны, наверное, из церкви возвращаются, они живут через две фермы от нас и не откажутся подвезти меня.
Я промокаю платком шею. Приглаживаю волосы. Смотрю, как приближается телега, запряженная каурой клячей. Светлые волосы мистера Раньона словно паутина, он жует трубку с длинным черенком. Миссис Раньон сидит сзади, видно только, как подпрыгивает ее голубой чепец.
Мистер Раньон сбавляет ход и смотрит на меня.
Миссис Раньон прикладывает младенца к груди и наклоняет голову. Черты лица у нее грубые, только чепец их смягчает.
– Куда направляетесь? У вас все в порядке?
– Я ждала дилижанса.
– Гм.
Мистер Раньон глядит на жену, на дорогу позади. Сдвигает трубку во рту справа налево.
– По воскресеньям дилижансы не ходят.
– Мне дилижанс нужен, – говорю я. На губах мерзкий вкус соли. Я плачу. Я стою на Почтовой дороге в покрытой пылью одежде, держу в руках обугленный по краям лоскут ткани, от которого пахнет копотью.
– Садитесь позади с Эссой. Мы довезем вас до дома, а завтра будет дилижанс. Вы уж не сумлевайтесь.
Эсса похлопывает рукой по бортику телеги:
– Забирайтесь, познакомитесь с малышом.
– Я жду дилижанса.
– Залезайте. Нельзя здесь долго стоять, а то солнечный удар хватит, – ласково, нараспев бормочет она, будто со своим младенцем разговаривает. – Залезайте.
Она берет меня за руку, помогая забраться на задок, и притягивает к себе, так что мы ударяемся плечами, когда мистер Раньон разворачивается, а колеса телеги подпрыгивают на неровностях. У младенца густые черные волосы. Вытянув губы трубочкой, он пускает пузыри. Хватает маму за шаль, сжимает кулачок.
– Как его зовут?
– Фредерик Хирам.
Она три раза целует мальчика в макушку и так и сидит, опустив подбородок на его голову.
– Ваш брат рассказал нам новости.
– Бедняжка, – говорит мистер Раньон. – Хорошая была девушка.
– Но так оно лучше, – отвечает Эсса. – Лучше для нее.
Фредерик Хирам гулит и повизгивает.
– Тихо, миленький.
Я зажмуриваюсь, но так и вижу Алису, падающую с крыши. Открываю глаза и гляжу на череду полей, усыпанных белыми пятнышками-овцами. В траве скользит темный силуэт. Лиса.
Я машу лоскутной тряпкой:
– Не трогай!
Лиса вздрагивает и прячется под кустом ежевики, бросив на меня беззащитный взгляд. Ее желтые глаза почти прозрачные.
Старая кобыла выдыхает и трясет головой, роняя слюну вперемешку с мокрым сеном. Мальчик уже не гулит, а истошно вопит.
Личико у него синеет, миссис Раньон качает сына вверх-вниз.
– Какой же сильный у него голос.
– Это точно, – соглашается мистер Раньон, – это точно.
Фредерик Хирам замолкает, убаюканный тряской, его веки опускаются. Миссис Раньон похлопывает малыша по спине, искоса глядя на меня, щурится, защищаясь от дорожной пыли. Лицо у нее широкое и плоское, которое кажется еще больше под полями головного убора, и она покусывает сухую кожицу на нижней губе, не решаясь спросить, почему я брела по дороге в воскресенье.
Я едва сдерживаю смех. Может, сказать ей. Сказать, что я в Бродерс-хаус собралась. В сумасшедший дом. Может, она просто кивнет и опять похлопает Фредерика Хирама по спине. Может, посмотрит на меня странно – так, как раньше смотрели только на Алису.
А может, мальчик снова завопит, поэтому я молчу и смотрю на пастбища, пока мы не подъезжаем к дому. Мистер Раньон останавливает лошадь.
– Зайдете к нам? – спрашиваю я. – Я уверена, что Кэти…
Но слова застревают у меня в горле, словно треснувший камень. Я хватаюсь за бортик тележки. На обочине стоит Алиса, босая, в тонкой сорочке из хлопка. Она сцепила руки перед собой, длинные рыжие волосы, до пояса, разделены на прямой пробор. Розовые губы, россыпь веснушек, глаза цвета мха.
– Алиса.
Мистер Раньон спрыгивает с облучка, загораживая обзор, подходит к задку телеги и открывает калитку. Протягивает мозолистую руку, помогая мне спуститься.
А Алиса так и стоит, подол ее сорочки весь в черных пятнах, под ногтями земля, на шее смазанная грязь. Она смотрит на свои босые ноги, смотрит, как я спускаюсь с телеги, как мои ноги путаются в юбках. Я вся трясусь. Делаю шаг к ней.
– Передайте наши соболезнования, – говорит миссис Раньон. Она прикрывает голову Фредерика Хирама шалью, защищая его от жаркого солнца.
Ее супруг забирается на свое место.
Алисы на обочине больше нет.
Резкий порыв горячего ветра прижимает к земле сожженную солнцем траву, и овцы, блея, направляются в тень старого амбара. Густую тишину нарушает бренчание уздечки – лошадь затрясла головой.
– Наши соболезнования, – повторяет миссис Раньон. – Наши соболезнования.
Дорожка, по которой я иду к дому, все время извивается. Тоби смотрит из окна столовой, прижав ладони к стеклу. Он говорит, его губы шевелятся, он сосредоточенно сдвинул брови. Но смотрит он на меня. Продолжает говорить и смотрит на меня. Машет мне рукой, а я машу ему в ответ и поднимаюсь по лестнице.
Дверь распахнута, в коридоре прохладно. Тоби стоит в дверях столовой.
– Ш-ш-ш, – шепчет он.
Поднимает глаза к верху лестницы, затем берет меня за руку. Сжимает пухлые, липкие пальчики. Заводит меня в комнату и показывает на стул:
– Вот она.
Отпускает мою руку и с трудом отодвигает стул. Жестом показывает, чтобы я садилась. Треплет меня по плечу, когда я слушаюсь его.
Стул напротив зеркала. Креп сняли, свернули, положили на шкаф. Я гляжусь в посеребренное стекло. Маленький мальчик и некрасивая женщина с грязным пятном на щеке смотрят на меня. Его губы беззвучно шевелятся, я чувствую его горячее сладкое дыхание.
– Тоби.
Он щелкает зубами (единственный звук, исходящий из его рта) и барабанит пальцами по моему плечу.
– Тоби.
Меня тошнит. Нет. Я смахиваю его ладонь с плеча, хватаю его за руки. Он упирается бедрами мне в колени и смотрит на меня бесцветными глазами, его ресницы, такие длинные и изогнутые, поднимаются и опускаются.
Я трясу его. Сильно. Зову по имени. Он улыбается и поворачивается к двери.
Кэти выходит из-за угла. Какое буйство цветов она раскладывает на столе: золотарник, хризантемы, охапка астр.
– Разве они не… Тебе нехорошо?
– Жарко.
– Попроси у Сирши вазу, Тоби, – говорит Кэти, чмокнув мальчика в щеку. – И стакан воды для тети.
Мы остаемся вдвоем, и Кэти берет один цветок, чтобы оборвать листья со стебля. С него падает божья коровка, расправляет жесткие крылышки. Кэти вытягивает палец, ждет, пока божья коровка переползет ей на ладонь. Кэти улыбается мне, будто делится чудесным даром, и говорит:
– Смотри. Они приносят удачу. Оставим ее в доме.
Кэти стряхивает божью коровку на стол. Та приземляется на спину. Машет лапками, наконец переворачивается и в поисках безопасности уползает под широкий листок.
– Что же ты не попросила их зайти к нам?
– Я…
– Куда ты направлялась?
– Я ждала дилижанса.
– Он не ходит по воскресеньям.
На стебле капельками собирается млечный сок. Кэти проводит по стеблю большим пальцем и оглядывается по сторонам в поисках тряпки или полотенца, чтобы вытереть руку. Но видит только черный креп.
– И зачем?
– Мне нужен сундук Алисы.
– Не сомневаюсь, лечебница отправит его тебе.
– У меня есть вопросы к доктору Мэйхему. Как Алиса вообще попала на крышу?
– Ты не найдешь утешения.
– Я не ищу утешения, – говорю я и поднимаюсь, ухватившись за край стола. – Я просто хочу знать правду.
Но Кэти меня не слушает, она перебирает цветы, на ее лбу – одна-единственная морщина.
– Она не знала душевного покоя. Никогда… Что толку тревожить мертвецов? Это ничего не изменит. Совсем ничего.