РАССКАЗЫ

РЯДОВОЙ КОШКИН

Пробыв в пионерском лагере неполных две смены, прибавив в весе три кило и еще сколько-то граммов, Кошкин за неделю до окончания второй смены пережил, можно сказать, кризисный момент. Надоело сразу все: хождение строем в столовую, купание в реке под строгий окрик физрука, походы в лес за бабочками и листочками, бесконечные споры с вожатой по поводу несъеденной булочки в полдник. Надоели кислое молоко, яйца всмятку, хотелось чего-нибудь такого, например, вареной картошки с солью или оладий. Какие оладьи умела печь Ольга: пальчики оближешь!

Надоела даже рыбалка. Да и какая рыбалка в лагере… Вот в городе! Собираясь на рыбалку с ребятами, Кошкин знал, когда и в каком месте их ждет на берегу лодка. Он заранее копал червей в овраге за парком, проверял рыболовные крючки, покупал в булочной два кирпича пшеничного хлеба и, поднявшись с постели чуть свет, когда над городом еще только-только занималась утренняя заря, выходил во двор к ребятам.

Тут действовали свои, «железные», законы, и они нравились Кошкину. Отправлялись со двора точно в назначенное время. Тот, кто опаздывал, мог потом хоть кусать от досады локоть, все равно бы не помогло. Не ходили по квартирам, не будили и не ждали таких на берегу. С ходу садились в лодку и отчаливали.

На воде тоже было «железно». Дождь не дождь, ветер не ветер — истинный рыбак должен стерпеть все. Поэтому в любом случае — плыли.

Ну, а дальше, как водится: знакомый заливчик, уха у костра, полный день купания, загорания и никаких тебе «мертвых часов»! Лагерный «мертвый час» Кошкин всю жизнь считал предрассудком, и не было случая, чтобы во время такого часа он когда-нибудь сомкнул веки. Лежал и рассказывал ребятам разные истории или слушал, что говорили другие.

Что касается купания, тут Кошкин тоже придерживался своих «железных» правил: не стеснять душу. Купаться до дрожи, до синевы и тогда уж бросаться на горячий песок. На песке то же — лежать до пота в подмышках. Это называлось «термической» обработкой организма.

Зато Кошкин не любил, когда кто-нибудь из здоровенных ребят мешал ему нырять. Как Рамзя в пионерлагере. На три головы выше других, сажень в плечах, а дурак. Прикинет взглядом, где Кошкину выныривать, незаметно подберется к тому месту и стоит с поднятым кулаком. Если вынырнешь и успеешь крикнуть: «Сам дурак!» — простит. А нет, бьет по макушке. Последнее время Рамзя бил подряд: когда прав и когда неправ…

Э, да что говорить, разве можно было сравнить городскую свободу летом с лагерной жизнью?!

За истинную свободу, какая была дома, можно было простить все: и не всегда приготовленный матерью обед (мать работала в разные смены), и несправедливые придирки отца к нему — среднему в семье Кошкиных (кроме него были еще две младшие сестренки, два младших братишки и старшая сестра Ольга семнадцати лет). Неизвестно, за что, наверное, за дух свободы, Ольга страшно любила своего среднего братца и всегда заступалась за него перед отцом и матерью.

Ольгу очень-очень хотелось увидеть. Увидеть своих друзей — мальчишек со двора. Ощутить босыми ногами жар асфальта городских улиц. Не знаем, кто как, а Кошкин любил ходить летом босиком. Легко! Что там разные плетенки или, например, резиновые кеды в сравнении с загрубелой подошвой ног! Правда, кеды Кошкин ценил, считая их обувью удобной, особенно при игре в футбол. Но всякому овощу свое время.

Одним словом, под напором таких дум однажды нервы у Кошкина сдали. Следуя мудрому совету одного из бежавших в первую смену, Кошкин еще с вечера приготовил свой рюкзак: положил в него все до мелочи, включая старую зубную щетку с выдранной щетиной.

Ранним утром, в последний понедельник июля, когда в лагере все еще спали, Кошкин, крадучись, так, чтобы не скрипнуло ни одно звенышко сетки его пружинной кровати, встал, оделся, осторожно вытащил из-под кровати свой довольно объемистый рюкзак и, неслышно ступая босыми ногами по остывшему за ночь крашеному полу спального корпуса, где проживала мужская половина четвертого и пятого отрядов, вышел за дверь.

Стояло тихое июльское утро. Пахло цветущей липой. Рядом из лесу доносились радостные голоса пробудившихся птиц. Но на сердце у Кошкина было неспокойно. Как-никак, а то, что он задумал, называлось грубым нарушением лагерного режима. Кошкин помнил, с каким позором свершалось водворение в лагерь того, бежавшего в первую смену. Его привезли «под конвоем» на попутном грузовике отец с матерью. Они долго извинялись перед начальником лагеря за то, что у них такой неудачный сын, и находились на территории лагеря до самого поздна, пока горнист не протрубил отбой. А ребята в отрядах назавтра же стали петь: «Бежал бродяга с Сахалина» — и весело смеялись. Смеялся и Кошкин. А кто знает, какая участь ожидает его самого?..

Но что делать, задуманный план уже начал осуществляться.

Стараясь идти не по тропинке, а сбоку ее, между деревьев, он быстро спустился под гору, к изгороди из высокого штакетника, отодвинул в сторону помеченную красным крестиком узенькую, лишенную нижнего гвоздя дощечку-штакетницу и вылез прямо на берег. Этот тайный проход был известен ему еще с той поры, когда они с ребятами из отряда ходили на речку купаться. Был «мертвый час», и им здорово тогда попало от старшей пионервожатой. Вихлявую доску пришлось на время забыть. И вот, выручила!

Надев рюкзак и все еще боясь, чтобы его не окликнули, Кошкин быстро пошагал в сторону города.

Шел он по влажному песку у самой воды, с удовольствием чувствуя подошвами ног утреннюю прохладу реки, и страх, появившийся в минуту, когда он только поднялся с постели, начал постепенно исчезать. Кто мог теперь его остановить!

За плотной зеленью островов виднелись дымки пробуждающегося города. Город был точно подожжен лучами восходящего солнца. Это пламенели стекла бесчисленного множества зданий, обращенных к рассвету. Кошкин только что видел их, спускаясь с горы, и дойти до них казалось ничего не стоящим делом. Так казалось ему и вчера, когда явилась мысль о побеге.

Шел Кошкин легко, бодро, останавливаясь лишь затем, чтобы подкрутить до колен опускавшиеся от быстрой ходьбы гачи выцветших за лето коротеньких штанов да поправить на спине под рюкзаком бумазеевую рубаху, сшитую матерью специально для лагерей, на случай ненастной погоды.

Рубаху можно было не надевать, но тогда ремнями рюкзака резало бы плечи, и Кошкин радовался, что поступил предусмотрительно. Идти в такой экипировке можно было сколько угодно, хоть сутки, хоть двое.

Однако, пройдя еще с километр, Кошкин вдруг почувствовал, что хочет есть. Вчера за ужином он оставил недоеденной порцию жареного мяса с гречневой кашей и, вспомнив об этом, выругал себя.

Он вздохнул, осмотрелся и увидел цветы. Прекрасные желтые лилии росли у самого подножия горы, шагах в тридцати от того места, где проходил Кошкин, и они точно звали его к себе.

«Букет для Ольги!» — подумал Кошкин, сворачивая к лилиям. Но дело было не только в букете. Миска с гречневой кашей точно застряла в его голове, и надо было хоть как-то от нее отвлечься.

Когда Кошкин рвал лилии, он не думал ни о чем. Но стоило ему, размахивая букетом, снова зашагать по кромке воды, как проклятая миска с кашей — точно вот она, здесь, — замаячила перед глазами. Есть хотелось уже так, как после похода в лес или долгого купания в реке, и Кошкин снова пожалел, что не доел и кашу и мясо.

Он остановился, пристально посмотрел на далекие дымки города за островами. Дымки беличьими хвостами висели над зеленью островов слева, а дорога шла по-прежнему прямо, не заворачивая к ним. Это несколько озадачило Кошкина. Он знал, что река делала медленный поворот и как бы исподволь приближалась к городу. Но почему-то этого не было заметно.

Снова подкрутив гачи штанов и поправив рубаху, Кошкин зашагал с удвоенной энергией, но вскоре почувствовал, что ему становится жарко. Однако, убавив шаг, он не испытал облегчения. Наоборот, ему сделалось еще жарче. За то недолгое время, пока он шел от лагеря, из-за горы выкатилось солнце и сейчас так припекало, что Кошкин почувствовал, как прилипла к спине рубашка. Капелька пота скатилась со лба на кончик носа, и он с досадой смахнул ее. Но если бы только одна эта капелька! Уже вскоре не капли, а целые струйки пота потекли за воротник бумазеевой рубахи, и Кошкин не успевал вытирать их.

В который раз Кошкин остановился, сбросил с мокрой спины рюкзак и уселся с ним рядом. «Выкупаться бы», — подумал он.

Он уже принялся сдирать с себя потную рубаху, да остановился. Неподалеку от него, ниже по реке, трое мальчишек удили с бревен рыбу. Они будто не замечали Кошкина, то и дело взмахивали удилищами. Но Кошкин-то знал, нырни он сейчас в реку — штаны и рубаха могли исчезнуть, как на ковре-самолете. Ищи потом где-нибудь в кустах. А нет, дикарем являйся в город. Такие штучки он «отрывал» и сам на городском пляже. Интересно было смотреть потом, как голый человек ищет одежду.

Нет, купаться в таких условиях нельзя. Надо было пересилить свое желание. Поджав ноги и закрыв глаза, Кошкин стал прикидывать в уме, сколько ему осталось идти до города. Весь будущий путь представлялся ему в виде дуги. Дымки за островами — там, где заводы и городской пляж, до них по прямой километров двенадцать. Это как бы по диаметру. А сколько же будет по дуге?

В четвертом классе, который Кошкин закончил нынешней весной, таких расчетов еще не производили. Но он понимал, что будет больше. Потихоньку он уже ругал себя. Ведь можно было бы не пешком, а автобусом. Только сесть в автобус не у самых лагерей.

Впрочем, Кошкин тут же прогнал от себя эту мысль, у него в кармане не было ни копейки. Приходилось голодным и по жаре продолжать долгий, нелегкий путь…

Рыбачивших мальчишек Кошкин обошел стороной, на всякий случай, чтобы не придрались. С унылым видом продолжал он свой путь то по песку, то по мелкой гальке, чувствуя, как растет тяжесть рюкзака. Даже букет из лилий постепенно приобретал вес. Зато желудок казался невесомым.

«Раз, два, три, четыре… пятнадцать», — шагая и чтобы как-то забыться, стал считать измученный Кошкин. На шестнадцатом шагу у него и произошла встреча…

Если Кошкин шагал в сторону города, то бабка Серафима — совсем наоборот. Взгромоздив на плечи коромысло с ведрами, где у нее были зеленый лук, редис и ранняя картошка, она шла в сторону пионерских лагерей. Так повторялось раз или два в неделю, в зависимости от того, как созревали овощи. До лагерей она не доходила, а сворачивала к дачным домикам. Эти домики, начиная с весны, заполнялись разным народом. Огородов многие не садили, все больше занимались садами. Вот таким-то Серафима и сбывала свой нехитрый товар. Сбывала по сходной цене, не жадничала, как некоторые. И дачники всегда с радостью ее встречали.

С коромыслом на плечах, жилистая и высокая, в косынке, подвязанной двойным узлом под самый подбородок, шла она своим не по годам шустрым, сбивчивым шагом по берегу.

В этот летний солнечный день Серафима нагрузилась как никогда. Поспела картошка. А кто ее не любит, молодую, в нежной кожурке? Серафима насыпала картошки целое ведро. Ну, а в другом, как всегда, — лук, редис. С огурцами в этом году что-то не выходило.

Сгибаясь под тяжестью коромысла, подошла к мосточку — широкой плахе, еще с весны кем-то заботливо положенной через ручей, и увидела мальчонку.

Решив опередить бабку с коромыслом, обалдевший от жары Кошкин с такой скоростью «рванул» по мостку, что лежавшая на камнях плаха неожиданно соскользнула с них, и Кошкин свалился в холодную воду.

Мокрый, несчастный, вылез он из ручья и сел на рюкзак. Получилось смешно, очень смешно, но стоявшая перед ним бабка даже не улыбнулась. Наоборот, она заботливо спросила:

— Зашибся?

— Нет, — отмахнулся Кошкин.

— Взопрел-то как…

— Чего-о?

— Взопрел, говорю, — убежденно повторила Серафима, в упор глядя на измученное, красное от жары лицо Кошкина. — За красками, поди, топаешь в город?

— Чего-о? — уже не сказал, а как-то прошипел Кошкин.

Серафима сняла с плеч коромысло и продолжала как ни в чем не бывало:

— А то вчера двоих таких же, как ты, мальцов повстречала. Вожатый послал их за красками в город. Для стенной газеты. Им надо бы автобусом сразу от лагерей, а они решили сначала пройтись берегом. Ну и растерялись, значит, не знают, как выйти на шоссе. Я им указала тропинку. Видать, хорошие ребята. Звеньевые оба. А ты, случаем, не звеньевой? Не звеньевой, говорю?

— Я-то? — У Кошкина на мгновение даже отнялся язык. — Я-то? — повторил он, захлебнувшись от горького смеха. — Рядовой я, бабка. Рядовой.

— А как звать?

— Кошкин.

— Нет, я хочу спросить, как имя твое?

— Кошкин. Меня так все зовут.

— Оттуда? — Серафима кивнула в сторону пионерских лагерей.

Кошкин промолчал: «Так я тебе и скажу!»

— Лет, поди, девять тебе, — прицеливаясь взглядом, продолжала Серафима.

— Девять… Одиннадцать скоро, — сердито пробурчал Кошкин.

— Одиннадцать? По росту можно дать девять, — простодушно сказала Серафима, не ведая о том, что маленький рост был самым уязвимым местом в биографии Кошкина.

— Тебе-то что, бабка? — огрызнулся он, берясь за рюкзак. Но тут же поправился: — Бабушка…

— Меня Серафимой Ивановной звать, — строго подсказала Серафима. Однако вежливость Кошкина тронула ее. — Хочешь лучку зеленого или редиски?

Показав взглядом на ведро, в котором лежали овощи, она присела рядом с Кошкиным на коряжину, достала из кармана юбки пачку «Беломора» и закурила.

— Редиска свеженькая, сладенькая. Ешь, — еще раз предложила она.

При слове «редиска» у Кошкина под языком появилась слюна: редиску он любил. К тому же он был голоден как волк. Но от угощения отказался — гордость не позволила.

— Не хочу портить аппетита, — проглотив слюну, сказал он.

— Как знаешь… А то ешь, редиски много.

«Добрая, видать», — подумал Кошкин. Маленькие круглые глазенки его из-под выгоревших на солнце бровей уставились на Серафиму, на ее туго затянутое косынкой морщинистое лицо, горбатый нос, дрожащую в руке папиросу… И тут пришла ему в голову мысль попросить у нее двенадцать копеек на дорогу, на автобус.

Расспрашивать о том, как пройти с берега к автобусной остановке, было глупо. Так могли поступать только уж очень неприспособленные к жизни звеньевые. Важны были деньги, к сожалению, редко когда водившиеся у Кошкина, и надо было суметь как-то подъехать к бабке. Лук, редис предложила сама, а насчет копеек могла ведь и заартачиться.

— Далеко до города, — устало вздохнул Кошкин.

— Далековато… — ответила Серафима. Пустив колечками дым (старая, а тоже хотелось позабавиться), она посмотрела вдоль реки и сказала: — Далеко. День поспать, два поспать, тогда дойдешь.

Таким способом исчисления расстояний Кошкин не пользовался уже с той поры, как покинул детсад. Но возражать не стал.

— Автобусом, пожалуй, лучше, — авторитетно подсказал он.

— Автобусом и разговоров нет.

Кошкин помолчал, надеясь, что бабка сама предложит ему двенадцать копеек, но она не предложила. Конечно, откуда ей знать, что Кошкин не имел денег. Подымаясь с коряжины, бабка взялась за коромысло, и тут уже нельзя было терять ни секунды.

— Бабушка, а вы мне двенадцать копеек не дадите на автобус? — дрожащим от волнения голосом заговорил Кошкин. — Хотите, я вам их потом лично доставлю или перешлю по почте.

Больше всего Серафиму рассмешило, что Кошкин пообещал переслать двенадцать копеек по почте. «Забудет ведь. Ох, малец! Да и почта не пришлет, какие же это деньги, двенадцать копеек!»

— Дам я тебе на проезд и так, — с необидной улыбкой, просто сказала Серафима.

— Вот и спасибо! — подхватил Кошкин. — А теперь вы мне разрешите искупаться?

— Купайся на здоровье, — спокойно, даже с некоторым удивлением ответила Серафима. — Чего тут спрашивать-то?

— А вы за моим рюкзачком с одеждой и букетиком того… присмотрите?

— Чего тут смотреть-то? Ну да ладно, ступай, купайся, присмотрю. Только побыстрее. — Серафима снова села на коряжину.

Кошкин, сбросив с себя одежду, побежал к воде, с ходу забрел в нее и нырнул. С этой минуты со спокойствием Серафимы было покончено. Кошкин над водой не появлялся.

— Батюшки, куда же ты девался? — запричитала она, срываясь с коряжины, и сердце ее зашлось от страха. Только сейчас, в момент, когда Кошкин ушел под воду, она поняла, что совершила ошибку. Ведь это она дала ему разрешение купаться. А как он плавает, этот малец? Вся ответственность теперь падала на Серафиму. Только на нее.

— Батюшки, — сказала она уже радостно, когда увидела над волнами мокрую, махорочного цвета голову Кошкина.

Подхватив подол своей длинной юбки, Серафима размашисто побежала к воде.

— Вылазь сейчас же, вылазь сейчас же! — не подобрав лучших слов, задыхаясь, проговорила она.

Но Кошкин будто не слышал ее. Всплеснув над водой ногами, он снова нырнул и снова — надолго. Сердце у Серафимы опять зашлось.

Размахивая руками, шлепая босыми ногами по воде, она пошла по берегу и, когда Кошкин вынырнул и, браво повернувшись к ней улыбающимся лицом, сделал рукой под козырек, закричала что было силы:

— Вылазь! Вылазь, говорю! Сейчас же!

— Не бойсь, бабушка-а! — с мальчишеской лихостью протянул Кошкин. Размашисто двигая руками, он отплыл подальше от берега, крикнул: «Ули-гули» и исчез под водой, как топор.

Это был самый затяжной нырок в его жизни. Тараща глаза в мутной воде, он зажал одной рукой нос, другой правое ухо, в которое частенько заливалась вода, и, не шелохнувшись, сидел на речном галечном дне, как кочка, до тех пор, пока его не саданула в бок какая-то рыбина. Кошкин хотел поймать ее, но неудачно, глотнул воды и, испугавшись, вынырнул. Захлебисто кашляя, он поплыл к берегу, где навстречу ему, все глубже забредая в воду, шла разгневанная Серафима.

Лицо ее пылало. Теперь, хоть гром разразись, она не отпустила бы Кошкина от себя ни за что на свете. Она уже протянула вперед дрожащую руку, чтобы схватить его за плечо, но Кошкин и сам не пошел бы теперь в реку. Посиневший, зайдясь в кашле, он покорно вышагивал из воды, и это разжалобило Серафиму.

— Жив, родненький, жив, — вместо грозных слов радостно сказала она. Сердце у нее громко стучало, ноги от волнения подкашивались. — Жив, — сказала она еще раз и остановилась, чтобы перевести дыхание.

Только теперь наконец Кошкин понял, что нельзя так бессовестно издеваться над старым человеком. Но что поделаешь, когда у него такой испорченный характер? Он вот и сейчас, откашлявшись, не сказав бабке ни слова, побежал одеваться.

Правда, когда Кошкин оделся, он предложил Серафиме свои услуги — помочь донести ведра, но та категорически отказалась.

— Что ты, малец, куда тебе такая тяжесть? Я уж сама как-нибудь, — сказала она.

Кошкин не сомневался, что обещанные двенадцать копеек она ему даст и так, без напоминаний и услуг, но все-таки сказал:

— Тогда, Серафима Ивановна, разрешите хотя бы одно ведро.

— Да я уж раздумала дальше-то идти. Домой вернусь. Куда я такая, вся мокрая? Только людей напугаю. Вон мой домишко, — кивнула она.

Не будем говорить, как хотелось есть Кошкину. Он взял ведро с луком и редисом, не удержался и, бросив на Серафиму извинительный взгляд, положил в рот луковое перышко.

— Есть хочешь, — сказала Серафима, подхватывая второе ведро. — Дойдем до дому, я тебе свежей картошечки отварю. Да нет, чего варить-то, готовая есть, сваренная. Поешь с маслицем.

При упоминании о картошке с маслом у Кошкина от радости точно расперло грудь. Даже идти стало легче.

Домишко у Серафимы был с виду неказистый. Однако низенькая комната, она же и кухня, где жила Серафима, сияла чистотой и порядком. У окна, заставленного горшками с геранью, стояла железная кровать с блестящими набалдашниками. Кровать и подушка были покрыты кружевным покрывалом. Чуть ближе к дверям высилась беленная известью широкая плита.

Напротив плиты, возле обеденного стола, и уселся Кошкин, как только вошел в избу.

Серафима затопила плиту и поставила в кастрюле подогревать картошку. Потом подлила в нее масла. Приятный запах, распространявшийся по комнате, вызывал в желудке Кошкина страшные мучения. Но он стойко переносил их. И только когда на стол была подана дымящаяся паром кастрюля, он, не дожидаясь вилки, за которой пошла Серафима к шкафу, схватил самую крупную, жирно политую маслом картофелину и, почти не разжевывая, проглотил. Не потребовалось вилки и для остальных картофелин.

Но гостеприимство Серафимы этим не ограничилось. Насыпав в эмалированную чашку муки, она, не отходя от плиты, замесила тесто, и не успел Кошкин съесть картошку, как на горячей сковороде весело зашкворчали оладьи. Появились чай с молоком, сметана к оладьям, мед и смородиновое варенье.

Кошкин не пренебрегал ничем, съедал все. Да и как было сдержать себя, когда все, что попадало к нему в рот, точно таяло на языке. «Вкуснятина-то какая», — сказала бы в этом случае Ольга.

Но наступил момент, когда говорят: «Сыт человек по горло». Утолил голод и Кошкин. И, как всякий насытившийся человек, он незаметно для самого себя поддался тому блаженному состоянию, когда хочется и поговорить, и получше познакомиться с тем, кто находится сейчас рядом с тобой.

Насчет того же — поговорить и познакомиться — не прочь была и хозяйка дома.

— Как все-таки зовут-то тебя, парень? — заинтересованно спросила она.

— Ленька, — уже не раздумывая, ответил Кошкин. — Ленька Кошкин. А этого? — показал он в свою очередь на портрет в рамке возле окна.

— Этого? Этого звали Тимофеем, — сделавшись вдруг задумчивой, ответила Серафима.

— В пограничной форме!

— Он и был пограничником, сынок-то мой…

— Это ваш сын? — с удивлением переспросил Кошкин.

— Сынок…

— А где же он сейчас?

Серафима отвернулась, пригибая голову, вышла за дверь, а когда возвратилась, глаза ее были влажными. Эх, если бы знал Ленька Кошкин, если бы он только немного знал о ее жизни, разве бы он задал такой вопрос!

— Вкусно вы очень готовите, — сказал он.

— Вкусно?.. — Серафима вдруг отчего-то закинула голову назад, и по ее щеке проползла медленная слеза. — Спасибо тебе, Лень, что так сказал. Спасибо.

И опять не знал Кошкин, что вот такие же, примерно, слова, какие вырвались у него сейчас, сказал Серафиме один уважаемый человек, директор школы. Это было несколько лет назад, в тот год, когда подошел срок уходить школьной поварихе Серафиме на пенсию.

— Где мы найдем такого повара? Может, еще повременим с увольнением? — упрашивал директор.

Но Серафима, хоть и жалко было школу, все-таки уволилась. Подошла пора, когда подношенный трудом организм потребовал тишины, покоя, свободного распорядка дня. А какой уж тут покой — быть поваром на школьной кухне?

Следуя совету добрых людей, Серафима купила на отшибе деревни, на самом берегу полноводной реки, старую избенку и поселилась в ней. Уезжать из родных мест не хотелось, хоть звали ее на Урал дальние родственники. Зачем? Здесь, на земле Амура, ей все было дорого. Отсюда она отправляла мужа на фронт. Здесь, на границе, погиб ее единственный сын Тимофей…

Если взобраться в гору над избой Серафимы, летним погожим днем можно увидеть речной перекат. Там шли когда-то жестокие бои. Там, храбро сражаясь за Родину, погиб Тимофей. Разве могла Серафима покинуть эти места?

Была она человеком трудолюбивым и не привыкла сидеть сложа руки. На своем маленьком огороде Серафима в первый же год стала выращивать лук, редис, картофель, огурцы. Сначала для себя, потом явились к ней хорошие люди с окрестных дач. Стала стараться и для них. И не заметила, как снова обрела хлопоты. Правда, только в летнюю пору.

Зимой Серафима отдыхала. То ходила к знакомым в деревню, то смотрела в клубе кино. А вьюжными днями, когда над ледяными торосами реки неслись снежные вихри, любила посидеть у плиты, включив репродуктор. Слушала песни, музыку, разные новости и подбрасывала в печку дрова. Смотрела, и никак не могла насмотреться, как пылают, потрескивают жаром в печи поленья.

А что касается дров, их было не занимать. Нет-нет да и нагрянут к ней в снежный зимний денек ребята с границы с зелеными погонами на плечах. Молодые, сильные; и пошутят, и посмеются, а между делом и дров нарубят, и прорубь ото льда вычистят, и полную бочку воды натаскают. Найдется среди них такой, что и крыльцо починит или крышу. А то возьмут ребята да и увезут Серафиму на заставу на целый день смотреть самодеятельность. Берегла граница память о Тимофее.

Но зима все же надоедала. Декабрь, январь еще куда ни шло, а с февраля уже не сиделось одной. Особенно когда по ночам завывала вьюга. С тоской на сердце вспоминала Серафима родную школу. А иной раз потеплее оденется после такой ночи, выйдет к шоссе, сядет в автобус — и в школу, к ребятам.

…Смотря на задумчивое лицо Серафимы, Кошкин сидел не шелохнувшись. Он только украдкой поглядывал на портрет ее сына в пограничной форме, и, когда, поднявшись с табурета, Серафима прошлась по дому, Кошкин понял, что не было у нее теперь сына, погиб, наверное, в бою. Она только не хотела об этом говорить. Вот, оказывается, какая это была бабка!

Серафима остановилась напротив Леньки и спросила:

— Куда же ты все-таки идешь, Лень?

Лгать уже было нельзя.

— Из лагерей иду пионерских, — сказал Кошкин, смотря на Серафиму.

— Бежишь, значит? — На бабкином лице не дрогнул ни один мускул.

— Надоело. — Кошкин вздохнул.

— А почему?

— Что почему?

— Почему, говорю, надоело в лагере?

— А… — Кошкин махнул рукой и задумался.

Сложна все-таки жизнь. Вот живешь, радуешься, горюешь, бываешь чем-то недоволен, а спросишь, чем именно недоволен, — не сразу ответишь. Но тут Кошкину припомнилось нахальное лицо Рамзи, и он рассказал, как тот давал ему подзатыльники.

— Хулиган, — сказала Серафима. — Вот из таких и получаются хулиганы, — добавила она с возмущением. И тут же строго спросила: — Ну, а ты-то чего молчал? Надо было вожатому сказать, а нет — самому начальнику лагеря!

— Фискалить, что ли?

— Нет, это не фискальство! За правду надо бороться!

Эти слова Серафима сказала с такой убежденностью, что Кошкин даже поежился.

— Что еще, какие недостатки в лагере были, говори, — требовательно допрашивала его собеседница.

Кошкин снова задумался. Говорить про то, что ему не нравился лагерный распорядок, было как-то неудобно. Мнение это в общем-то его, личное. Девчонкам в их отряде, например, все нравилось. Они даже булочки в полдник съедали и никогда не опаздывали на ужин. Нет, лагерный режим — это не его, не Кошкина, дело. А вот претензии к поварам он мог выложить все начисто.

— Оладий и блинов не пекут повара, — сказал он сердито.

— А ватрушки? — с интересом спросила Серафима.

— А что это за ватрушки? — Кошкин даже прищурился.

— Ну, шаньги такие с творогом. Вокруг хлеб, а внутри творог, — как могла, объяснила Серафима.

— Нет, таких у нас не пекли, — сказал Кошкин. — Творог подавали отдельно и хлеб отдельно тоже.

— Молодые, поди, повара-то, вот и не справлялись с ватрушками, — начала почему-то защищать поваров Серафима. — Ватрушка — она ведь внимания требует. И тесто чтоб не закисло, толкай его в печь вовремя, и ванили в творожец не забудь положи, и сахарку в меру. А еще лучше, если яичком сверху смажешь, чтоб подрумянилась ватрушка… — Присев к столу, она отпила из стакана глоток чаю. — Или вот, скажем, беляши. В беляшах что главное? Мясо. Его надо приготовить во всех пропорциях. И чтобы лучок был и перец…

Кошкин с удовольствием слушал рассказ Серафимы, однако коварная все же штука — послеобеденный сон. Не зря, видать, введены в лагерях «мертвые часы». Незаметно подкравшись к Кошкину, он начал обволакивать его сознание каким-то приятным туманом. Кошкин вдруг почувствовал, что не может поднять отяжелевшие веки. Но тут Серафима спросила:

— Большая у вас семья-то?

— У нас?.. — И Кошкин растерялся. Ему никогда не приходило в голову подсчитывать, какая у них семья. Он стал загибать пальцы и назвал цифру «семь».

— Нет, то есть восемь, — поправился он тут же. — Нинку забыл. Нинка родилась перед самыми моими лагерями.

— Семья большая, — утвердительно покачала головой Серафима. — А отец строгий?

— Еще какой! — усмехнулся Кошкин. — Как чуть чего, так…

— Чего так?

— Да так, — пожал плечами Кошкин. — Когда ему добрым-то быть, все на работе да на работе. А между прочим, у меня отец самый сильный мужчина в городе, — не без гордости хвастанул он.

— Борец он, что ли? — не поняла Серафима.

— Какой борец, — рассмеялся Кошкин. — Главный на подъемном кране в речном порту. Пароходы разгружает. Может поднять одним махом целый вагон.

— Ишь ты, сила, — удивилась Серафима. — А мать строгая?

— Мать? Да как сказать, — замялся Кошкин. — Она все с Нинкой сейчас. А то с теми, малыми ребятами. А так она добрая. Сильнее отца!

— Это как же понять, сильнее отца? — удивилась Серафима.

— А вот так. Отец с получки расшумится, мать р-раз его за руку и — на кровать. И он молчит. Он ее, знаете, как боится!

Серафима заливисто рассмеялась.

— Боится, значит, за дело, — сказала она, и, как показалось Кошкину, интерес ее к их семье возрос еще больше. — Ну, а кто дома тебя больше всех жалеет?

— Ольга, — даже не задумываясь, ответил Кошкин. — Ольга всегда жалеет.

— А что она делает, Ольга?

— Ольга-то? Ольга учится. Нет, то есть она сдает экзамены в институт, — поправился Кошкин. — Преподавательницей английского хочет стать.

— Выходит, тобой сейчас и заняться-то некому, — покачала головой Серафима. — Приедешь ты, отец на работе, мать малыми ребятами занятая, Ольга экзамены сдает.

— А чего мной заниматься? Я сам! — поднял голову Кошкин.

— Малый ты, оттого так и рассуждаешь, — сердясь, сказала Серафима. — Поедешь в город один, да еще как не доедешь. А мне за тебя отвечай? Уж коли ехать, так вместе.

— Поехали! — согласился Кошкин. Сонный, а сообразил: скажи не так, старуха возьмет и не даст денег на автобус.

— А может, мне не ездить?.. — Глаза Серафимы сделались строже и внимательнее.

— Можно, конечно, и не ездить. — Кошкин так при этом зевнул, что несколько секунд сидел с открытым ртом.

— Спать хочешь, — сказала Серафима. — Приморился ты все-таки. Как-никак, а целых семь километров отмахал.

— Нет, спать я не хочу, — ответил Кошкин и снова зевнул.

Серафима, с улыбкой посматривая на него, положила на деревянный диван матрац с подушкой и сказала, как о вопросе, давно решенном:

— Ложись. Часок отдохнешь и в путь-дорогу.

Кошкин хотел отмахнуться, но сон оказался сильнее других его желаний.

Уснул Кошкин мгновенно. Он даже не слышал, как Серафима, положив на краешек стола двенадцать копеек, притихшая и отчего-то снова погрустневшая, взгромоздив на плечи коромысло с ведрами, отправилась к дачникам. Он увидел ее, когда уже солнце, похожее на шар, надутый красным газом, медленно опускалось в заречную даль. Серафима, стоя по щиколотку в воде, чистила песком ведра. Невдалеке стояли перевернутые вверх дном стеклянные банки.

«Ничего себе, сыпанул!» — ругнулся Кошкин, протирая глаза. Он сошел с крыльца, и Серафима, словно узнав, о чем он подумал, спросила:

— Что, отбыл «мертвый час», Лень?

— Отбыл!

Кошкин рассмеялся.

— А я тебе молочка приготовила, в крынке под полом. Девчонки из деревни только что принесли. Пей сколько хочешь. — Она присела на краешек лодки. — Хорошо-то как! — Серафима показала рукой на заходящее солнце. — Тимоша любил такую пору. Все, бывало, на берегу с удочкой.

— На закате карась очень хорошо берет, — сказал Кошкин.

— Карась, и лещ, и чебак.

Щурясь на солнце, Серафима сняла косынку, и Кошкин увидел, что наскоро подстриженные сзади бабкины волосы были седые-седые, ни одного темного волосочка. Тут он почему-то вспомнил портрет на стене, и в его душе шевельнулось чувство неожиданной жалости. И не будь этого, не увидевши ее смешную старушечью голову, он бы, не задумываясь, ответил «нет», когда как бы невзначай Серафима спросила:

— Лень, а может, тебе сегодня уж и не ехать, в город, а?

Немного помолчав, она снова заговорила:

— Переночуешь, уже тогда? Хочешь, рыбку полови. Эвон они, удочки-то за домом.

— А закидушки есть? — не сразу, а погодя спросил Кошкин.

— Есть и закидушки, за дверями на кухне.

— Червей нет.

— Червей? Да что ты, Лень. В огороде, знаешь, сколько дождевых червей? И лопата там есть возле огуречной грядки. Лень, — как-то уже совсем по-другому заговорила Серафима, — ты не знаешь, почему повара не пекли вам оладьи?..

— Откуда мне знать? Загорали, наверное, оттого.

— Что ты, Лень, — Серафима нахмурилась. — Поварам в лагере, знаешь, сколько работы. Не хватает, наверное, поваров? Ведь, если бы хватало, отчего бы им не испечь ребятам оладьи?

— Не знаю я, — скороговоркой ответил Кошкин.

Он побежал на огород, быстро накопал червей, на обратном пути прихватил закидушку и, торопясь, чтобы успеть порыбачить еще до захода солнца, не пошел далеко. Размотав закидушку, он закинул в воду леску с крючками и грузилом почти напротив того места, где сидела на лодке Серафима. И не успел подставить под леску рогулинку, как заметил, что леска дрогнула, натужно пошла в сторону, и тут уж не зевай!

Действуя обеими руками, Кошкин энергично стал выбирать леску из воды. А на другом конце ее билась добыча. И не синявка-малявка это была, не касатка, а большая, настоящая рыбина. С приближением ее к берегу Кошкин чувствовал, как все больнее врезается в его мокрые пальцы капроновая леска. Кто это был: щука, сом? Карась так не мог сопротивляться. У Кошкина от радости даже защекотало в животе.

На двух крючках, что поближе, трепыхались желтобрюхие маленькие касатки. Кошкин даже не обратил на них внимания. Горящий взор его был устремлен туда, в глубину воды, где, делая красивые развороты, ходуном ходил попавший на крючок сазан. Да, это был, конечно, он, толстогрудый, лобастый, жирный сазан, с отливающей золотом крупной чешуей.

— Бабушка-а! Сачок давай! — крикнул Кошкин. — Скорее, скорее! — кричал он, испытывая острую боль в руке. Но какой рыболовный сачок мог быть у Серафимы?

Однако, услышав крик Кошкина, Серафима подбежала к нему, забрела по колено в воду и сумела как-то ухватить под жабры вертлявого сазана. Руки у нее были сильные, цепкие. Так они вдвоем и вытащили на песок добычу. Это был первый сазан, которого удалось поймать Кошкину за всю жизнь.

И вообще клев в этот вечер был удивительный. Правда, сазаны больше не попадались, шли караси, лещи, красноперки да касатки, но сколько же было наловлено рыбы! Больше половины бабкиного ведра! Пока Кошкин ловил, Серафима у лодки, на камушках, чистила рыбу. Потом, когда совсем стемнело, они развели на берегу костер. Кошкин вбил в песок две толстые рогульки, приспособил на них деревянную перекладину и посередине ее, над пламенем, повесил котелок.

Тихо было на реке. Только слышалось: неподалеку долбил свою вечернюю песню козодой да временами, всплескивая, шелестела вода у самой кромки берега. «Прибывает вода-то», — определил своим опытным ухом Кошкин.

Темнота сгустилась до черного бархата. На небе, ярко перемигиваясь, заблестели звезды, и, смотря на них сквозь реденькую кисею подымающегося от костра дыма, Кошкин, щурясь, видел, как прыгают, перескакивают с места на место золотыми кузнечиками звезды. А может, ему так казалось?

Когда уха была готова, Серафима, расстелив прямо на песке серую полотняную скатерть, поставила на нее алюминиевые миски, соль с перцем, положила горку аккуратнейшими ломтиками нарезанного хлеба и, умело действуя поварешкой, стала разливать по чашкам ароматную уху; Кошкин сквозь дремотно-счастливый настрой своего успокоенного духа услышал тихий голос Серафимы:

— Разбередил ты мне сердце, Лень, ох, как разбередил… А что делать, не знаю. Пойду-ка я, наверное, завтра утром в лагерь ваш, к начальнику, и скажу: «Принимайте на работу до конца сезона. Такие пышки ребятам стану печь!..» Ты, Лень, проводишь меня до лагеря, ладно? А там подумаешь да, может, и вовсе в город-то не поедешь. Что в городе? Духотища одна. А захочешь с ребятами из лагеря на рыбалку, прикатывайте на лодке прямо сюда. Здесь место рыбное, сам видишь. Уху для вас я ужо сама приготовлю.

Кошкин долго не отвечал, лежал на спине в раздумье. Потом сказал, тоже в раздумье:

— Засмеют меня ребята в лагере. Да и от начальника попадет.

— Не попадет, Лень, не попадет. Это я беру на себя, — принялась уговаривать Серафима. — Скажешь, что ты за мной приходил. А я тут как тут: повариха Быкова Серафима Ивановна. Ты думаешь, кто я? Меня тут по всему берегу знают!

Кошкин долго молчал, смотрел, как весело прыгают звезды в дыму, слушал, что шепчет тихая, теплая июльская ночь. И хотя он знал, что никого рядом нет, сказал так, чтобы услышала только одна Серафима:

— Ладно…

ВЕНЬКА-КОСМОНАВТ

Венька сидел на крыше дровяного сарая, когда скрипнула калитка и, поскрипывая по снегу калошами, во двор вошел человек в шляпе.

— Анфиса Петровна дома? — спросил он на редкость беззвучным голосом.

— Дома! — откликнулся Венька и, подобрав полы шубы, продолжал осматривать в бинокль небо.

Человек кашлянул, потопал ногами, сбивая прилипший к калошам снег, и скрылся в дверях неказистого бабушкиного домишки. На этом бы, казалось, и делу конец. Венька, задрав голову кверху, спокойнехонько продолжал бы шарить глазами по небу и, глядишь, увидел бы то, что хотел увидеть. Да не случилось так.

Едва только за неожиданным гостем захлопнулась дверь, на крыльцо вышла Венькина бабушка.

— Веньк, а Веньк! Подь сюда! — голосисто крикнула она.

Венька чертыхнулся и, засунув бинокль в карман, спрыгнул с крыши.

— Поможешь человеку вещи снесть, — тоном, не допускающим возражений, сказала бабушка, когда Венька вошел в кухню.

— Да, да, вот эти узелки, молодой человек, если сможете, — шевельнул пришедший роговыми очками, и его впалые морщинистые щеки разгладились в доброй улыбке.

Венька прикинул на руку вес двух туго набитых сеток, решил, что они не очень тяжелые, и утвердительно кивнул головой.

Человек в шляпе низко поклонился бабушке, пожал ей руку и, подхватив объемистый, перехваченный ремнями тюк, вышел на улицу. Венька выбежал вслед за ним. Доведись кто другой, Венька постарался бы как-нибудь отвертеться, но этот бабушкин знакомый был личностью явно интересной.

— Спутник, очевидно, решили посмотреть? — продолжая обращаться к Веньке на «вы», спросил приезжий.

— Ну да, — ответил Венька. — Там же собака!

— Да-с, Лайка… А вы любите собак?

— Очень! — признался Венька.

— Это хорошо… Ну, а почему же не заведете себе собачку?

— Собачку?.. Попробуй только! — усмехнулся Венька. — Бабка моя не переносит ни кошек, ни собак!.. А потом в Тобольске я временный жилец: мать завезла меня сюда, когда на Север с экспедицией отправлялась. Сами-то мы с Дальнего Востока.

— А кто, простите за вопрос, ваша мамаша?

— Геолог. А вы кто, простите за беспокойство? — невольно подражая собеседнику, спросил Венька.

— Я-то?..

С этими словами человек, глубоко заинтересовавший Веньку, остановился и, вынув из кармана ключ, сунул его в замочную скважину двери, подле которой они как-то незаметно оказались. Длинноногий, в коротеньком пальто, он неуклюже шагнул в дверь и сказал, чтобы Венька не отставал ни на шаг.

По темному холодному коридорчику они прошли к следующей двери, и, когда Венька юркнул в помещение, в нос ему ударило чем-то резким, лекарственно-кислым.

«Как в аптеке», — не разобрал вначале Венька, но, принюхавшись, установил, что точь-в-точь как у них в школьной лаборатории.

Когда хозяин квартиры включил свет, Венька увидел на столе множество колб, пробирок, спиртовок и удовлетворенно хмыкнул:

— Вы, наверное, химик!

— Отгадали, — улыбнулся тот. — А вы раздевайтесь, раздевайтесь! Чай сейчас вскипятим. Вы любите крепкий чай?

— Нет, я чай пить не буду! — запротестовал Венька. — Я лучше на крыше посижу. Посмотрю спутник с Лайкой.

— Опоздали, молодой человек, опоздали! Лайки, как таковой, уже не существует в природе. Погибла Лайка.

— Как?! — всполошился Венька.

— Да вот так. Принесла себя в жертву науке. Программа исследований была рассчитана на семь суток. В настоящее время эта программа выполнена.

Венька, потрясенный этими словами, растерянно сел на подставленный стул и долго не мог ничего сказать.

Кто знает, сколько бы продолжалось состояние Венькиного оцепенения, если бы из-за шкафа не донеслось жалобного тявканья.

— Собака? — очнулся Венька.

— Щенок, — поправил его химик. Он уже снял пальто, калоши и, сухопарый, как Паганель, хозяйничал возле электрической плитки. — Да, щенок, — задумчиво повторил он. — Но очень неказистый. Больной, одним словом. Месяц назад проездом в Москве купил его у одного любителя собак. Возил с собой, ухаживал, а вон что получилось…

— Покажите! — взмолился Венька.

— Щенка-то? Можно будет показать, если вы разденетесь и выпьете со мной стакан чаю. Шапку снимите… Шубу… Вот так, — одобрил действия Веньки хозяин. Повесив Венькину одежду на гвоздь у дверей, он шагнул за шкаф.

Тявканье повторилось. Потом раздался визг, и в длинных, с растопыренными пальцами руках «Паганеля» Венька увидел щенка. Бледно-желтая шерстка щенка топорщилась, уши висели, как увядшие листья капусты, глаза слезились, а сзади торчал коротенький, прямо-таки черепаший хвостик.

Сходство щенка с черепахой стало еще большим, когда его опустили на пол и он, лежа на животе, зашевелил своими кривыми лапками.

— Ишь ты, ходить даже не может, — огорчился Венька. — А отчего у него такой раздутый живот?

— А лапы… Вы обратили внимание на лапы, Вениамин?

Венька взял щенка на руки, перевернул его кверху лапами и увидел на месте суставов здоровенные шишки. Он дотронулся пальцами до одной из них — и щенок пронзительно взвизгнул.

— Бедненький! — вдруг проникся жалостью к щенку Венька и прижал его усатую морду к своей щеке.

— Не брезгуете? — удивился химик.

— Нет, дяденька.

— Это хорошо. Значит, действительно любите собак. А меня, между прочим, зовут Игорь Леонтьевич. Один как перст на всем белом свете. Думал, друга обрел. Верным назвал, а он рахитик. По пять штук яиц в сутки сжирает, а толку, сами видите, нет.

— Задохнется он у вас тут совсем, — сказал Венька, выразительно потянув носом. — Химия…

— Химия, — с необыкновенной теплотой в голосе подтвердил новый знакомый Веньки и, взяв у него щенка, потащил за шкаф. — Химия, — повторил он, вернувшись, — это вы точно сказали. Для кого — балет на льду, а для меня — химия-матушка. Езжу с завода на завод, материалы разные изучаю. Диссертацию, одним словом, пишу. И все это хозяйство с собой вожу. — Он показал на стол, заставленный приборами. — Так и отсчитываю по земле километры. Да вы, Вениамин, садитесь, садитесь, выпьем чаю. Только руки предварительно вымойте. Как-никак собака!

Веньке нравилось, что его называли по-взрослому. Нравился ему и этот чудаковатый немолодой человек в простом сером костюме. Вытирая руки, Венька осмотрел большую неуютную комнату, в которой к тому же было холодно, и подсел к столу.

— Да, жить, конечно, одному скучновато, — сказал он, прихлебывая с ложечки чай. — Я вот тоже мог один жить, пока мать в экспедиции ездит. А прикинул — с бабушкой лучше, хоть и временное здесь у меня житье.

— Продолжаете учебу? — спросил его Игорь Леонтьевич.

— Ага… В шестом, — ответил Венька.

— Хорошо! А бабушка строгая?

— Спрашиваете!..

Венька до того разговорился, что не заметил, как выпил подряд три стакана чаю, доел оставшееся у химика в поллитровой баночке варенье и лишь тогда, спохватившись, стал собираться домой.

Но тут за шкафом снова послышалось тявканье.

— Есть хочет! — заметил Венька.

— Есть, — закивал головой Игорь Леонтьевич.

Подойдя к стеклянному шкафу, он вынул оттуда сырое яйцо, разбил и вылил в тарелку. Потом притащил щенка и, ткнув его мордой в яичный белок, уселся рядом на корточки. Щенок, дрожа и повизгивая, отполз от тарелки.

— Не хочет яиц. Надоели, — вздохнул химик.

— Не хочет, — подтвердил Венька и тоже присел на корточки. — А дрожь у него от холода. Печь, видать, давно не топлена. — Помолчав с минуту, спросил: — Хлебом вы его пробовали кормить?

— Не ест он хлеба, — снова вздохнул Игорь Леонтьевич.

— А мясо?

— Не ест и мяса.

— Даже сырого?

— Никакого не ест.

— А молоко?

— Разве что сгущенное иногда…

Венька по-мужски, твердо пригладил ладонью свой хохолок на макушке и начал припоминать, чем же кормят собак еще.

— Третий месяц пошел сукиному сыну, — беззлобно сказал химик, встал и, заложив руки за спину, заходил из угла в угол.

Тем временем щенок, тычась носом, подполз к Веньке и лизнул его в руку.

— Ишь ты! — рассмеялся Венька. — Ласковый! Куда же вы его денете, когда в командировку-то поедете?

— Хотел взять с собой. А теперь… Да что говорить! — смешно растопырил руки Игорь Леонтьевич.

— Тем хуже для щенка, — заметил Венька, еще раз нюхнув пропитанный кислотами воздух. — Нездоровая у вас атмосфера, Игорь Леонтьевич. Продали бы лучше Верного мне, а? — неожиданно предложил он Игорю Леонтьевичу.

— Как это — продать? — опешил химик.

— Очень просто. Мать приедет и деньги отдаст, — объяснил Венька. — Вы же платили хозяину?

— Да что вы, Вениамин! — замахал руками Игорь Леонтьевич. — Я и так отдам, без денег. Только зачем он вам такой? Бабушка, поди, даже на порог не пустит.

— Пустит! — уверенно сказал Венька и посмотрел в добрые глаза ссутулившегося над ним человека.

— А волосы у вас такого же цвета — соломенные, как у щенка шерсть, — улыбнулся Игорь Леонтьевич. — И глаза одинаковые, купоросные. Вот только веснушки…

— Родственнички! — поддакнул Венька, видя, что с передачей щенка дело клеится. Он тут же надел шубу и сунул Верного за пазуху.

Очутившись в тепле, тот сразу умолк.

— Тепло ему перво-наперво нужно, — с видом знатока заметил Венька и шагнул к двери.

— Может, вы и правы… — растерянно пожал плечами Игорь Леонтьевич. — Да вы постойте, возьмите заодно и вот это… Вдруг да и выживет. — Химик порылся на книжной полке и протянул Веньке обыкновенную ученическую тетрадку в синей обложке. — Вот…

«Родословная», — прочел Венька старательно выведенное на обложке слово. — Тоже мне «родословная»! Но тем не менее ласково погладил щенка.

Игорь Леонтьевич, задумчивый, грустный, проводил Веньку до выхода и, прощаясь, сказал:

— Вот так, Вениамин, получилось… Не справился я со своей задачей. А уж вы не знаю как…

А разве Венька знал?

Дверь за ним захлопнулась, и сердце его тревожно заныло.

— Что же мы с тобой скажем бабке, когда она увидит тебя? — спросил он Верного.

Щенок безмятежно спал. И постепенно в голове Веньки стал рождаться план.

Явившись домой, он спрячет щенка под кровать. За печкой кровати не видно, а бабка будет сонная. Как только она уйдет за свою крашеную фанерную перегородку и, громко зевнув, погасит свет, можно прошмыгнуть в самый дальний угол кухни, где стоит большая клетка с курами. Там на полке в березовом туеске всегда найдутся яйца. Разбив одно из них и чуть-чуть присолив, Венька даст его Верному. Слегка присоленное он, пожалуй, станет есть. А утро вечера мудренее…

Венька ускорил шаг, проскочил калитку, взбежал на крыльцо и предстал перед бабушкой.

— Ну как, внучек, помог снесть вещи? — расплылась она в доброй улыбке.

— Помог, — буркнул Венька, боком пробираясь к кровати.

— Я так и знала, ты ж у меня хороший… Ну, снимай шубу да садись ужинать. Я тебе яичницу приготовила.

Бабушка сонно улыбнулась и уже хотела было идти ложиться спать, но вдруг прищуренные глаза ее широко раскрылись:

— Венька, а что это у тебя из-под шубы торчит?

Бабушка шагнула к Веньке — и ужас охватил его: в том месте на груди, где Венька никогда не застегивал шубу, торчал черепаший хвостик Верного.

— Щенок! Так я и знала!.. — подбоченилась Анфиса Петровна. — Носишь в дом всякую пропастину… Сей же час марш на улицу! Чтоб и духу этой заразы в моем доме не было!

Венька стоял не двигаясь.

— Ну чего уперся, как бык? Я тебе что сказала?! — перешла на свой обычный крикливый тон Анфиса Петровна. Сон ее как ветром сдуло.

А Венька стоял с опущенной головой и думал, думал. Думал о том, что у всех ребят бабки как бабки — старенькие, с тихими голосами, а у полной, цветущей Анфисы Петровны всегда засучены рукава и голос такой, словно она постоянно старается кого-то перекричать.

Но была у бабки одна слабость, которую Венька не раз уже использовал. Если долго стоять с опущенной головой, бабка не выдержит и спросит: «Придуриваешься, паршивец, что ли?» — «Нет, бабушка, — надо ответить, — голова что-то болит». — «Голова?..» И сразу Анфиса Петровна испуганно опускала руки и тащила Веньку к свету: «А ну, открывай рот, показывай горло». И, если послушаться, открыть рот, бабка тотчас сменяла гнев на милость. «Осподи, — начинала вдруг причитать она, — не дай бог, без матери тебя хворь возьмет… Ты бы, Веня, варенья малинового поел, прогрелся». И наступали счастливые минуты… Но для этого надо было долго стоять, а Верный, опущенный на пол, тыкался мордой в Венькины ноги и скулил все громче и громче.

— Кого приволок… Он же весь дом изгадит, — брезгливо морщилась бабка. — От цыпок еще не избавился, лишаев захотел? Смотри, напишу письмо матери! — грозилась она.

«Ну и пиши!» — хотелось крикнуть Веньке, но вместо этого он как-то нечаянно схватился за лоб.

— Что, голова болит? — всполошилась бабка.

— Да нет, живот, — догадался переменить руку Венька. — Как-никак две сетки пришлось нести…

Бабушка испуганно взметнула глаза вверх, на лампочку, намереваясь, очевидно, проверить Венькино горло, но передумала и сказала:

— Шел бы ты, Веня, ужинать. А щенка сунь к порогу до завтра.

Венька только этого и ждал. Схватив Верного на руки, он оттащил его к двери, наскоро переоделся, помылся и сел ужинать.

Отсюда, из-за печки, где стояли его кровать и стол, хорошо было видно щенка. Лежа на мягком половике, он только время от времени жалобно раскрывал рот, словно ему не хватало воздуха. Но Венька-то знал, чего ему не хватало.

Когда за перегородкой утихли шаги и бабка, громко зевнув, погасила свет, Венька принялся за дело. Прежде всего он перенес щенка к себе под кровать и положил его к самой печке. Потом отправился к курятнику. Отыскав березовый туесок, он вынул из него два яйца, разбил их, вылил содержимое в плоскую алюминиевую тарелку, а скорлупу от яиц бросил в клетку. Разбуженные куры закудахтали так, что бабка с постели крикнула:

— Смотри, осторожней со спичками!

Венька дрожащей от испуга рукой схватил с полки стеклянную банку, сыпанул из нее в тарелку с яйцами чего-то белого и только потом сообразил, что это был сахар, а не соль. Разбивать новые яйца было едва ли разумно, и Венька решил угостить щенка тем, что есть. К его удивлению, Верный не только не отвернулся, а, наоборот, вылизал содержимое тарелки дочиста и тявкнул.

— Что, понравилось? — удивился Венька. — Тебе, выходит, по вкусу яйца с сахаром, а не с солью? Здо́рово, брат!

Стараясь не шуметь, Венька выудил из туеска еще два яйца, приготовил из них гоголь-моголь, и Верньга уничтожил его с быстротой невероятной.

Венька и радовался и пугался, наблюдая за ним. Яиц в туеске оставалось всего с полдесятка: куры с наступлением холодов неслись плохо, но щенку это было безразлично. То ли тепло на него подействовало, то ли в самом деле смена воздуха, но аппетит у него разыгрался волчий. Он уже не просто тявкал, а, приподнявшись на свои кривенькие лапки, хрипло лаял, требуя пищи.

Венька скормил ему еще яйцо, но это не успокоило щенка. Хлебные крошки, каша, даже молоко его также не интересовали, — ему нужны были яйца.

Со страхом ждал Венька той минуты, когда от визга и лая проснется бабка и, выйдя из своего закутка, сонная, злая, схватит щенка за шиворот и выбросит на мороз. Но Анфису Петровну, к счастью, одолел крепкий сон. Даже переполох в курятнике, поднятый лаем Верного, ей не помешал.

Трудно объяснить, как так получилось, но, услышав храп бабки, Венька снова подкрался к туеску, вынул все яйца, разбил их, смешал с сахаром, а скорлупу теперь бросил в печку.

Наевшись досыта, Верный лизнул Веньку в щеку, подрыгал своим черепашьим хвостиком и улегся спать…

А утром, проснувшись очень рано, Венька не нашел под кроватью ни щенка, ни подстилки. Перед самым его носом на табурете стояла миска с яичной скорлупой, которую бабка старательно выгребла из печки.

Бабка в ярости могла натворить что угодно: бросить щенка под ноги прохожим, унести подальше на огород, сказав: «Пусть замерзает». И Венька, накинув наспех шубейку, выскочил во двор. Бабка счищала снег с деревянного тротуарчика возле дома.

— Отдайте моего щенка! — крикнул он. — Отдайте сейчас же!

Но бабка даже головы не повернула. Заткнув за пояс короткой куртки свой серый пуховый платок, она продолжала ловко орудовать лопатой.

— Вы что, не слышите? — снова крикнул Венька. Бабка не отвечала. Веньке показалось, что она тихонько смеется, уткнувшись в платок.

На снегу, выпавшем за ночь, не было никаких следов. Обежав вокруг дома, Венька прислушался, но, кроме стука бабкиной лопаты да шума такси, заехавшего спозаранок к ним на окраину, ничего больше не услышал.

— Что ты носишься как угорелый? — подала вдруг голос Анфиса Петровна. — Цел твой щенок. В сенях в корзине лежит. Пойдешь в школу, занесешь туда, где взял. Все яйца сожрал, проклятый. Чтоб духу его здесь не было!

Венька понимал, что бабка догадывалась, чей был щенок, портить отношения с Игорем Леонтьевичем ей не хотелось, и только это, очевидно, удержало ее от расправы с Верным. Но что было делать дальше? Ослушаться бабку, не уносить щенка?

Венька вспомнил, что через три двора от них, в таком же домике, как бабкин, живет хромой охотник Иван Кузьмич. Где-то в Сибири, в тайге, медведь искалечил его. Поправившись, переехал Иван Кузьмич с женой в город и стал работать сторожем на каком-то складе.

Охотник только-только вернулся с дежурства, когда к нему со щенком нагрянул Венька.

Расчет его оказался точным.

— Чудной пес! Ей-бо, чудной, — вертел щенка, как игрушку, охотник. — Вроде и лайка, а не похож. Хвост — что бобовый стручок. Правда, у собаки, как говорится, переходный период, но все же… хвост…

Охотник закурил и продолжал:

— Эх, кабы лайка! Породе этой цены нет! Медведя? Берет! Рябчика, куропатку? Тоже! Утку и всю, как говорится, водоплавающую? Аж хватает на лету!.. А выносливость, а понятливость, а чистоплотность, Венька! Пять с плюсом ставить можно. Так что ты, брат, правильно сделал — собаку решил в строй вернуть. Время покажет, какой такой она породы. А пока начни ему, Венька, давать рыбий жир, три раза на день по чайной ложечке, ровно младенцу. Помогает, как говорится, крепко. Потом подбери пищу по вкусу, больные — они все привередливые. Может, он рыбьего жиру, или сырой печенки захочет, или яблочка…

На рыбий жир у Веньки денег хватило бы, можно от завтраков сэкономить. Печенка тоже нашлась бы, бабка часто жарила печенку. Но где взять яблок? И где будет жить теперь Верный? Бабка ведь ни за что не пустит пса на порог.

— Да, бабка у тебя женщина сложной натуры. А все от тяжелой жизни, — сказал Иван Кузьмич, выслушав Веньку. — Говорят, будто муж у ней в первый год после свадьбы помер. С тех пор и стал портиться у Анфисы Петровны характер. Отгородилась она от людей… Да ты не робей, — улыбнулся он. — Жилплощадь твоему Верному найдется. Вон там, возле плиты. А что касается питания и ухода — это уж за тобой. Мы с Евдокией люди занятые. Согласен?

Добрые советы охотника воодушевили Веньку. Он купил в аптеке бутылочку рыбьего жира и стал поить Верного. Две первые ложки щенок выпил с явным неудовольствием. Зато третью и особенно четвертую… Впрочем, четвертую ложку Венька, по совету Ивана Кузьмича, просто влил в тарелку с мелко нарезанными кусочками сырой печенки, и, к великой радости Веньки, щенок печенку съел.

Труднее пришлось с яблоками. В магазинах они то появлялись, то неожиданно исчезали. С большим трудом, истратив остатки денег, Венька купил килограмм анисовки и пожалел об этом. Щенок, пожевав ломтик яблока, брезгливо выплюнул его.

— Не огорчайся, — успокоил Веньку Иван Кузьмич, — дела, видать, на поправку пошли. Вчера вечером мы с жинкой остатки борща ему скормили. И ел он, как говорится, с огромаднейшим аппетитом.

Да Венька и сам видел, что, прожив в доме охотника какую-то неделю, Верный мог уже не только свободно вставать, но и ходить и далее потихоньку бегать, стуча коготками по полу. Живот его заметно уменьшился, зато хвост сильно подался в длину.

— Первый признак здоровья — хвост! — не мог нарадоваться Иван Кузьмич, поглаживая остроконечный, с рыженьким оттенком хвостик Верного. — А на конце хвоста, Венька, кисточка! Ей-бо, гляди, кисточка! — умилялся охотник, и немолодое обветренное лицо его с глубоким шрамом на левой щеке сияло в улыбке. — Теперь подоспела пора загинаться этой кисточке вверх…

Полный радости и хлопот, Венька почти не бывал дома. Вернувшись из школы, он быстро проглатывал бабкин обед и мчался к Ивану Кузьмичу. Покормив щенка, Венька выводил его на улицу, валялся с ним в снегу, гонялся за серой жирной свиньей, частенько посещавшей двор. А возвратясь с прогулки, делал уроки, помогал по хозяйству сухонькой и вечно занятой Евдокии, снова кормил Верного и только тогда уже отправлялся домой.

Однажды, когда Венька вернулся поздно вечером, бабка, сурово шевельнув бровями, спросила:

— Где это ты пропадаешь? Я думала, ты к Игорю Леонтьевичу ходишь уму-разуму набираться. А ты…

Пришлось сказать правду.

— И щенок живой? — удивилась бабка.

— Еще какой! — воскликнул Венька, заметив, как подобрело суровое бабкино лицо.

— Так ты что же, паршивец, его в чужом доме держишь? Неси сюда, места всем хватит. Игорь Леонтьевич очень о нем спрашивал. Деньжат на пропитание подкинул…

— Деньжат?

В один миг Веньке стало все ясно. Видать, и сумма была подходящая, сумевшая размягчить твердокаменное сердце Анфисы Петровны. Венька не стал ждать повторного приглашения и тотчас сбегал за щенком.

С этого часа жизнь Веньки пошла еще веселей. Встав утром пораньше, он мчался с Верным на прогулку, кормил его из глубокой миски, которую поставила ему сама бабка, и отправлялся в школу. Во второй половине дня все как бы начиналось сначала.

Щенок был чистоплотным, послушным, особенно голосу бабки, и, если бы не куры, поднимавшие при каждом его появлении перед курятником гвалт, в доме Анфисы Петровны царили бы прежний мир и покой. Но, как всегда, неприятности приходят нежданно-негаданно.

Решила как-то Анфиса Петровна заняться сундуком, в котором хранилось ее девичье приданое. В доме запахло нафталином, старыми духами, оставлявшими во рту привкус меди; на спинках венских стульев появились какие-то полотенца, платки, куски материи, а на веревку у печки было вывешено для просушки белое с кружевами подвенечное платье.

Задумавшись, сидела Анфиса Петровна в своем закутке, перебирая хрустальные вазочки, слежавшиеся салфетки… Вдруг ее чуткое ухо уловило злобное рычание. Выйдя на кухню, она посмотрела за печку, охнула и, схватившись за сердце, опустилась на стул. А в это время под кроватью Веньки летели клочьями старинные кружева, трещал по швам и без швов еще крепкий батист. Остатки свадебного наряда щенок затащил на свою подстилку и, довольный, улегся спать. Там его и увидел Венька, когда, вбежав в дом и почуяв что-то недоброе, заглянул под кровать.

Впервые за все время пребывания у бабки Веньке стало искренне жаль ее. Не говоря ни слова, он подбежал к ней, обнял ее седую голову и поцеловал в мокрую щеку.

— Веня, — еле слышно сказала бабка, — убери эту тварь из дому. Я за себя не ручаюсь, Веня…

Венька понимал, что в жизни его наступил решительный момент. Смалодушничай он, отнеси щенка химику, и кто знает, что станет с Верным? Однако недаром же говорится, что не вечно бывает тень, обязательно появится свет. Этим светом явилась мама. Громыхая чемоданами, она шумно вошла и, как была в оленьей дошке, рукавицах, маленькая, румяная, с обветренным от мороза и северных ветров лицом, бросилась к Веньке с бабкой и разрыдалась от счастья…

Две недели в тесном домике на окраинной улице Тобольска шло нескончаемое веселье. Мама рассказывала об интересной экспедиции, восторгалась здоровым видом Веньки, говорила, что он подрос, и беспрерывно обнимала мать.

— А Верный у нас просто изумительный! — сказала однажды мама, любившая собак.

Пес и в самом деле резко изменился к лучшему. Некогда кривые лапы его с шишками на суставах выпрямились, стали стройными, пружинистыми. Уши, напоминавшие в прошлом увядшие капустные листья, поднялись и стояли навостренными уголками, оживляя и без того симпатичную мордочку с умными, доверчивыми глазами. Желтый с розоватым оттенком цвет шерсти переходил в чисто белый на груди, и только хвост, начавший загибаться вверх, по-прежнему оставался рыжим.

«Ну и что ж, что рыжий? Зато кисточка на конце какая!» — утешал себя Венька.


Пришло время возвращаться домой, на Дальний Восток. Маме хотелось лететь самолетом, это было бы быстрее и проще, но Верный ни за что не желал надевать намордник, рычал и кусался, а без намордника собак в самолет не пускали.

Правда, и с посадкой в вагон обошлось негладко. Высокий, тучный проводник, проверявший при входе билеты, тоже потребовал намордник. И только находчивость мамы спасла положение: буквально на ходу поезда она схватила Верного за ошейник и втащила в вагон.

В купе ехали сначала втроем. Потом подсела какая-то женщина. Вскоре ее сменил мужчина. Затем опять ненадолго села женщина. И каждый новый пассажир, узнав о том, что Веньке с матерью предстоит находиться в вагоне еще несколько дней и ночей, выражал свое сочувствие.

Верный, сидя на привязи под столиком у окна, вел себя исключительно корректно: ел, когда ему подавали, бегал с Венькой на прогулки во время остановок, ни на кого не лаял, не огрызался, если не считать одного случая.

Дня через три после отхода поезда из Тобольска в купе вошел проводник вагона, помахивая перед собой веником, дал понять, что он пришел делать уборку. То ли веник явился тому причиной, то ли сам проводник, неповоротливый и злой, но Верный зарычал. Выскочив, он схватил проводника за штанину и вырвал клок.

Все это произошло в одно мгновение, так что ни Венька, ни мама, читавшая книгу, не могли принять никаких мер. А проводник ушел.

Трудно сказать, чем бы кончилась вся эта история: удалением Верного в холодный товарный вагон или вообще снятием всех с поезда, потому что ни Венька, ни мама без своего любимца даже и не мыслили продолжать путь. Но опять выручила находчивость мамы. Извинившись перед проводником, она протянула ему деньги на полную стоимость брюк и сказала, что ничего подобного впредь не случится. Верный был оставлен под столиком у окна.

Этот случай произошел поздно вечером перед остановкой поезда на какой-то большой шумной станции. А когда поезд снова тронулся, в купе вошел человек с подстриженной квадратиком бородкой. В руках у него сияла лакированная трость. Посмотрев на трость, Венька подумал, что пассажир хромой и ему придется уступать нижнюю полку. Но вошедший сказал «здравствуйте», забросил трость на верхнюю полку и как ни в чем не бывало стал укладываться там спать.

Человек, очевидно, очень устал, потому что не прошло и пяти минут, как над Венькиной головой раздалось ровное дыхание спящего.

Венька подметил еще одну особенность в пассажире: его необыкновенную аккуратность. В купе не было специальной вешалки, но он ухитрился повесить свои брюки так, словно находились они в гардеробе. Эти тщательно отглаженные брюки долго маячили перед глазами Веньки…

Проснувшись утром, Венька не увидел брюк, хотя по всем признакам пассажир еще спал.

«Неужели кто стянул ночью?» — испуганно подумал Венька, осматриваясь вокруг; и тут сердце его тревожно сжалось: на скомканных брюках пассажира безмятежно лежал Верный.

— Ты что наделал, что ты наделал?! — закричал Венька.

Вопль этот разбудил пассажира. Тот заметался на своей верхней полке и в трусиках спрыгнул на пол.

— Вы не видели моих брюк? — спросил он.

Венька думал, что с мамой случился удар. В какую-то долю секунды лицо ее изменилось. Держась одной рукой за сердце, она другой выдернула из-под собаки смятые брюки и протянула их пострадавшему.

К удивлению Веньки, квадратная бородка пассажира не задрожала от ярости, а рука его не потянулась к кнопке, чтобы вызвать проводника. Извинившись перед мамой и сказав: «Какая милая собачка. Жаль, что я с тобой не познакомился раньше» — он исчез из купе: ему надо было сходить на очередной остановке.

И только после того как Венька увидел пассажира, взмахивающего тростью, на перроне вокзала, он понял, какая это была добрая душа. Но Венька не знал еще самого главного…

…Дальневосточный климат пришелся Верному по вкусу. Он с удовольствием носился с Венькой и другими ребятами по огромному двору, где стоял их пятиэтажный кирпичный дом, спокойно, не в пример прочим собакам, бежал на поводке, когда Венька с матерью совершали прогулки по городу. Но, как и все уважающие себя псы, не переносил кошек.

Однажды январским вечером мама с Венькой пошли в парк. Высокое чистое небо искрилось звездами. Не шелохнувшись, стояли покрытые инеем деревья, и кругом было так тихо, что с непривычки Верный заскулил. И тут из кустов, мимо которых они проходили, метнулся огромнейший кот. Не успел Венька и глазом моргнуть, как поводок выскользнул из его рук и Верный скрылся в темноте.

Минута шла за минутой. Мороз лез Веньке под воротник, в рукава, покусывал щеки. Мама, пряча лицо в теплый воротник оленьей дошки, с беспокойством посматривала на часы. А Верный как в воду канул.

— Пойдем искать! — сказала наконец мама.

Венька, бросившись вперед по аллее, миновал какой-то мостик, запнулся за что-то и кубарем свалился в овраг.

— Верный, Верный! — громко звал Венька, отряхиваясь от снега. Он уже пожалел, что вместо валенок надел ботинки.

Но в этот момент раздался радостный собачий визг, и к нему на всем скаку подлетел преданный лохматый друг. В зубах он держал какую-то птицу. Венька хотел схватить птицу за крылья, но Верный ловко вывернулся, и Венька упал.

— Тетерка!.. Венька, тетерка! — удивленно крикнула мама, когда Венька добрался до нее. — Залетела случайно в парк, а Верный ее сцапал. Да он же у нас охотник!

— «Охотник, охотник», — обиженно поддакивал Венька, потирая ушибленное колено. — Учить этого охотника надо, дрессировать.

— Да, это ты прав, — согласилась мама. — Я даже готова водить его в школу к собаководам. Я выкрою для этого время.

Но времени у мамы, как всегда, не выкроилось. Водить Верного на учебу два раза в неделю пришлось самому Веньке.

Делал Венька это, надо сказать, с превеликим удовольствием.

Правда, началось не совсем удачно. Дрессировщик, чем-то напоминавший Веньке химика Игоря Леонтьевича, такой же длинный и в очках, протянул Верному кусок мяса, но, когда тот, подбежав к нему, доверчиво разинул пасть, изо всей силы стеганул его плеткой. Верный взвизгнул и поджал хвост.

— Что вы делаете? Зачем бьете собаку? — закричал возмущенный Венька.

— Не бери у чужого! Не бери у чужого!.. — скороговоркой пояснил дрессировщик, подразнивая Верного мясом.

Однако, когда дрессировщик попробовал замахнуться плеткой вторично, Верный, оскалив зубы, бросился на него и так схватил за рукавицу, что до крови прокусил палец.

— Занимайся со своей дворняжкой сам, — обиженно сказал дрессировщик Веньке. — Мне с чистопородными овчарками возни хватит. Вон, одиннадцать ждут, — ткнул он окровавленным пальцем в дверь. — Дворняжки — это известная порода.

— Он не дворняжка! — возмутился Венька.

— Ну, беспородный! — с усмешкой поправился дрессировщик.

Венька хотел снова возразить, но сдержался. Еще в первый раз, здороваясь с дрессировщиком, он заметил, что его руки были покрыты следами собачьих укусов.

«Одним укусом больше, только и всего», — решил он и явился с Верным на второе занятие.

Когда они проходили по узенькому коридорчику, Верный по своей неопытности подхватил неприютно лежавший на полу кусочек сырого мяса, но тотчас, взвизгнув, выбросил его из пасти и в страхе прижался к Венькиным ногам.

«Не поднимай ничего с пола», — подмигнул сквозь очки Веньке тот же, похожий на химика, дрессировщик и согнул свою сухопарую спину над Верным.

— Ну что, квиты, браток? Сначала ты меня, потом я тебя. В этом кусочке мяса проводок под электрическим током. А ты и не знал. Не хватай ничего с полу, а то можешь нарваться… Понял? Ладно, посмотрим, как ты сделаешь упражнение на лестнице, — по-доброму сказал дрессировщик и так же, как химик, смешно растопырил руки.

С замирающим сердцем подвел Венька своего любимца к треугольной лестнице, которую надлежало ему перейти. Волнуясь так, что дрожала белая кисточка на хвосте, полез Верный вверх по ступенькам, опасаясь нового подвоха. Но не плетка и не удар электрического тока встретили его на земле, а похвала всех стоявших вокруг людей.

— Блеск!.. — сказал довольный дрессировщик.

«Блеск!» — повторял он каждый раз, когда Венька приходил к нему со своим любимцем…

…Ну что ж, рассказ о Веньке и его замечательной собаке подходит к концу. Однако о самом интересном еще и не сказано.

Стоял знойный летний день, когда по аллее городского парка шел Венька в окружении ребят своего двора. Впереди него, натягивая поводок, бежал Верный. Время, минувшее с зимы, не прошло для него даром: пес стал еще стройнее, шерсть его так и блестела под солнцем, а что касается цвета, то в «родословную» — в ученическую тетрадку с синей обложкой, которую Венька накануне сдал в комиссию по выставке, — рукою мамы было вписано: «Серо-палевый».

В парке в тот день проводилась выставка породистых собак. Аллеи парка были запружены людьми. Всем хотелось получше рассмотреть собак, которых привели их хозяева для обозрения, и услышать оценки комиссии. Каждому хотелось, чтобы его собака была признана лучшей!

Этот дух соперничества передавался, наверное, и самим собакам. Иначе зачем им было лаять одна на другую, унижать достоинство друг друга?

Скажем честно: Верный, несмотря на палевый цвет шерсти, белую кисточку на хвосте и великолепную осанку, все же не мог соперничать с красавцами сеттерами или чистокровными немецкими овчарками. Они, может быть, даже имели некоторое право его облаивать. Но уж кривоногой таксе лучше было бы не соваться.

«Тоже мне порода», — сердился Венька. Однако и таксы лаяли на Верного, когда он проходил мимо них, с каждым шагом приближаясь к столу, за которым важно восседала комиссия.

Но вот тут-то, у стола комиссии, и произошло то замечательное, отчего безусловно должны были сначала весело разлаяться, а затем закрыть свои рты все находившиеся в парке собаки.

— Это же беспородный пес, зачем его привели на выставку? — презрительно взглянув на Верного, спросила сидящая за столом полная дама. — Вид обычной дворняжки… Выхоленной, правда, — добавила она, не меняя тона.

Растерявшийся Венька потупился.

— А дворняжка — что, не собака разве? — неожиданно произнес знакомый голос, и Венька с надеждой поднял голову.

От стола комиссии отошел человек с квадратной бородкой и, прислонив к тополю свою лакированную трость, весело сказал:

— А ведь я этого пса знаю!

— Еще бы! — невольно улыбнулся Венька, вспомнив, как метался в поисках своих брюк этот человек.

— Да нет, я не о том! — узнав Веньку, рассмеялся человек с бородкой и на глазах всей комиссии принялся листать Венькину тетрадку в синей обложке. — Я его знал, когда он был вот таким пузатеньким щенком. Хозяин, помню, жалел, что отдал его в неопытные руки. И вот — смотрите…

Человек с бородкой подошел к своей тросточке, отвернул от нее ручку и, вынув скрученный серпантином метр, стал обмерять и попутно ощупывать Верного.

«Интересная тросточка, — подумал Венька. — Может, там еще что-нибудь припрятано?»

Но вот человек поднялся, произнес: «Изумительно!» — потрясая «родословной» Верного:

— Друзья мои! Вам сие неизвестно… Дело в том, что родственницей этой собаки является знаменитая Лайка. Та самая Лайка, которая летала на спутнике вокруг Земли. Лайка-космонавт!.. А это вы воспитали щенка? — обернулся он к Веньке. — Вы, надеюсь, передадите его нам для научных целей?

Венька сделался красным, как вишня.

— Космонавт! — не то насмешливо, не то завистливо крикнул кто-то из ребят с Венькиного двора.

«Венька-космонавт!» — С той поры и пристало к Веньке это прозвище.

ЧЕЛОВЕК С ЧЕМОДАНОМ

— Миш, пошли… — Белокурый веснушчатый Петька приподнялся на локтях. — Миш…

Мишка не отвечал. Положив под голову руки, он лежал и молча смотрел, как в прозрачной синеве неба стайкой неторопливо плыли снежно-белые облака.

— «Тучки небесные, вечные странники…» — дурачась, продекламировал Петька.

— А дальше? Небось забыл?

— Я и не старался это запоминать. Подумаешь, тучки!

— Зря. Хорошее стихотворение.

Миша повернулся лицом к Петьке. Тот исподлобья глянул на друга и с досадой сказал:

— Ох и любишь ты, Мишка, умничать! Давно бы уж выкупались.

— Нет, сначала дополем, — спокойно возразил Миша. Смуглый, скупой на улыбку, он казался старше своих тринадцати лет.

С бугра, где лежали ребята, был хорошо виден школьный опытный участок. Слева от посевов кукурузы начинались посадки помидоров и огурцов. Еще утром, встав пораньше, пришли ребята сюда по поручению бригадира школьной производственной бригады Саши Орлова посмотреть, не появились ли где сорняки. С ними увязался Мишин братишка, шестилетний Бориска, со своим неразлучным другом — псом Барсиком. Без особых происшествий дошли ребята до участка. Кукуруза была на славу. Стройная, высокая, с молодыми, но крупными початками и красиво развевающимися шелковистыми метелками, она стояла сплошной стеной.

— Вот это кукуруза! Не зря старались! — восхищенно ахнул Петька.

— Да, кукуруза ничего, — сдержанно ответил Миша. — А вот огурцы хуже — поздно посеяли. Видал, сорняков сколько? Надо прополоть. Да тут работы немного, до обеда управимся.

Но до обеда не управились. Помешала жара. Когда было прополото больше половины, ребята сделали перерыв и, съев по куску хлеба, легли под кустами отдохнуть.

Кругом, сбегая с холмов, зеленели поля родного колхоза. А чуть дальше, за лесом, переливался на солнце серебристыми чешуйками широкий Амур. Он-то и не давал Петьке покоя…

— Миш… — опять жалобно позвал Петька.

— Ладно, пошли! — сказал Миша, вставая.

— Куда, купаться?

— Допалывать, — улыбнулся Миша.

— Нет уж, дудки! — решительно заявил Петька. — И нечего тут командовать…

— А я и не командую. Я дело говорю.

— «Дело, дело!» — передразнил Петька. — Вечно из себя передового изображаешь, сознательного. И я знаю, что надо полоть, но не сейчас же. Ну пойдем, окунемся хоть разик. Не могу я в жару эту окаянную траву дергать.

Петька привстал на колени. Лицо его, всегда лукавое, с чуть задранным кверху носом, стало таким несчастным, что Миша не выдержал.

— Шут с тобой, — сказал он сдаваясь. — Пойдем. К вечеру жара схлынет — дополем. Куда вот только «пограничник» наш делся?.. Эй, Бориска-а-а! — громко позвал он.

Ответа не последовало. Петька, заложив два пальца в рот, пронзительно свистнул. И тут же с кукурузного поля раздался заливистый собачий лай.

— А-а, вот они где!

Ребята сбежали с бугра и, раздвигая высокие кукурузные стебли, пошли разыскивать Бориску.

— Найдешь его тут, чертенка! В этих зарослях не то что пацан — дядя достань воробушка с головой упрячется… Ну, ладно, Бориска, хватит тебе! — крикнул Петька.

Бориска не откликнулся.

— И пес, как назло, перестал лаять, — заметил Миша.

Неожиданно совсем рядом раздалось приглушенное рычание.

— Вон он! — прошептал Петька, приседая, и беззвучно рассмеялся. — Ты смотри, что делает!

В междурядьях на корточках сидел Бориска и изо всей силы сжимал морду собаки.

— Тихо, Барсик, тихо! — весело поблескивая глазенками, уговаривал он пса. — Тихо. Пускай поищут. Здорово мы с тобой запрятались!

Но Барсик уже видел Мишу с Петькой. Вырвавшись из Борискиных рук, он радостно залаял и бросился к ребятам.

— Вылазь, пограничник, — смеясь, сказал Миша. — Пошли купаться!

— Тоже мне пограничник, — подмигнул Петька Мише. — Собаку и ту обучить не может. Тявкает она у него когда надо и не надо.

Бориска обиделся:

— Ага, прямо там! Я обучал, обучал… аж язык заболел.

Худенький, в выцветшей рубашонке и коротеньких штанишках, такой же черноголовый и смуглый, как его брат, он молча шел сзади, слегка прихрамывая. На глаза ему поминутно съезжала старая солдатская пилотка. Рыжий лохматый Барсик с белым пятном на груди время от времени подбегал к нему и, виляя хвостом, старался лизнуть в лицо. Но Бориска сердито отталкивал собаку.

— Чего ты захромал? — спросил Миша, когда, спустившись в овраг, они подошли к ручью.

— Пятку порезал, — пробурчал Бориска.

— Где ж это тебя угораздило?

Бориска промолчал.

Петька вынул из кармана платок, посмотрел, достаточно ли он чистый, и, хмыкнув, протянул Мише:

— На, перевяжи этого героя.

Промыв в ручье Борискину ногу и сделав перевязку, Миша усадил братишку себе на плечи. Бориска повеселел.

Мы шли под грохот канонады,

Мы смерти смотрели в лицо, —

запел он тоненьким голоском любимую песню.

— Вот именно — шли, — усмехнулся Петька. — Сидит, как на верблюде, и распевает. Пуд, поди, весишь?

— Не пуд, а двадцать пять килограммов двести граммов, — весело поправил Бориска. — Папка вешал на школьных весах вчера.

Но Петька уже не слушал его, он вприпрыжку бежал с бугра к Амуру.

Как хорошо было окунуться в прохладную воду, поплавать, понырять, а потом, слегка озябнув, полежать на горячем песке! Правда, Миша не мог заплывать далеко от берега — надо было следить за непоседливым Бориской, который, забыв про свою ногу, барахтался в воде. Зато Петьке было раздолье. Доплыв почти до самой середины протоки, он то исчезал в воде, то вновь всплывал на ее поверхность, делая размашистые движения руками. Наконец, утомившись, лег на спину отдохнуть. Быстрым течением его отнесло далеко вниз…

Когда Петька вылез из воды и подошел к лежащему на песке Мише, он весь дрожал, кожа покрылась пупырышками, а на лице застыло выражение испуганной растерянности.

— Смотри какой герой! До гусиной кожи доплавался, — взглянув на трясущиеся ноги приятеля, покачал головой Миша. — И чего ты, Петька, так воду любишь? Прямо как утка или гусь. Петька будто не слышал.

— Ох, Мишка, что я тебе расскажу-то… — начал он, пугливо озираясь и присаживаясь рядом с Мишей на горячий песок. — Плыву я это, значит, на спинке вниз. Порядочно меня отнесло. Перевернулся, чтобы плыть к берегу, и вижу… — голос Петьки вдруг прервался, — вижу, в тальниках за отмелью лежит на воде что-то синее, надутое…

— Ты чего мелешь? — спросил Миша и сел, удивленно смотря на Петьку. — Синее, надутое?

— Ага, — перешел Петька на шепот.

— А ты рассмотрел — что?

— Побоялся. А вдруг это мертвец! Ну, утопленник…

— Мертвец?..

Несколько мгновений ребята сидели молча. Слышно было только, как шумела вода на перекате да жужжала пчела над взъерошенной головой Петьки.

— Пошли посмотрим! — неожиданно выпалил Бориска.

— Кого это посмотрим? — с усмешкой спросил Миша.

— Да этого мертвеца. И Барсика с собой возьмем, — как ни в чем не бывало ответил Бориска.

— Только вас там с Барсиком и не хватало, — недовольно пробурчал Петька.

Но Бориска уже вскочил и крикнул собаку. Миша посмотрел на братишку, на Петьку, сидевшего на песке, и тоже поднялся.

— Вот что, друзья, сделаем лучше так, — начал он. — Ты, Бориска, останешься с Барсиком здесь охранять одежду, а мы с Петькой быстро обернемся туда и обратно. Да ты чего, никак слезу пустить собираешься? — добавил он, увидев, как повлажнели глаза Бориски. — Не годится, брат. Пусть девчонки плачут, а тебе это совсем даже ни к чему.

Бориска, насупившись, отвернулся.

— Ну все, сказано, — подхватил Петька, вскочив с песка и отряхиваясь.

С опаской оглядывая лежавшие на пути бревна и кусты с вывороченными корнями, друзья молча дошли до отмели, перебрались через небольшой заливчик и, углубившись в тальники, остановились.

— Ну, где ты видел своего мертвеца? — усмехнулся Миша.

— Там, у тех кустов, — шепотом ответил Петька, кивая в гущу затопленного тальника.

Придерживаясь за ветки, ребята потихоньку поплыли.

— Вон он, видишь, видишь синеет? — заволновался Петька.

Ухватившись за толстый сук, Миша подтянулся на руках и всмотрелся в предмет, лежащий на воде.

— Да это же резиновая лодка! В кустах застряла! — громко и весело рассмеялся он.

— Да-а? — оторопело протянул Петька. — Не может быть!

С необыкновенным проворством он заработал руками и через несколько минут был уже возле лодки.

— Вот это находка! Законненькая! — с восхищением ощупывал Петька легкие упругие борта плоскодонной лодчонки, чем-то похожей на плотик.

— Ты знаешь, того… Не торопись, хозяин найдется, — охладил Петькин пыл подплывший к нему Миша.

— А чья она?

— Кто ее знает. Мало ли сюда людей приезжает! Вчера был шторм на Амуре, лодку сорвало и занесло в тальники. История простая, — объяснял Миша, с удовольствием развалясь на мягком резиновом днище.

— Да, может, и так, — вздохнул Петька. — А если не найдется хозяин?

— Найдется не найдется, а надо ее отсюда вытащить.

— Это верно, — согласился Петька. — Вот только весел нет!

— Доведем на буксире, — спокойно ответил Миша и, нащупав под днищем веревочный конец, спрыгнул в воду.

Пока ребята добирались до лодки да выводили ее из тальников, прошло не менее часа. Бориска приуныл. Обняв колени, он сидел и с грустью смотрел, как по протоке, увлекаемые быстрым течением, плыли палки, бревна, а иногда даже целые деревья.

«Сами ушли, а меня бросили одного», — с горечью думал он.

Время от времени Бориска поглядывал на песчаный мысок, порываясь бежать в тальники к ребятам. Однако, вспомнив наказ старшего брата, снова садился и смотрел на реку. Пробовал разжигать костер, пробовал даже петь свою любимую песню, но и песня не ладилась.

Истомившись окончательно, Бориска подозвал Барсика.

— Лежать! Дай лапу!.. Служить! — начал командовать он.

И пес то сидел, смиренно прижав уши, то осторожно, словно боясь, как бы не спутать команду, протягивал Бориске свою лохматую лапу, то, усевшись столбиком, весело тявкал.

— Молодец! — похвалил Бориска собаку и, порывшись в кармане, бросил ей замусоленный кусочек сахару. Барсик проглотил его на лету. — А сейчас, — продолжал Бориска, — я тебе скажу такое слово — «фас». Как скажу — сразу беги. Понял?

Барсик громко тявкнул.

— Фас! — скомандовал Бориска.

Барсик тявкал и не двигался с места.

— Так я и знал! Ничего ты не понял, — огорчился Бориска. Прихрамывая, он сделал несколько шагов вперед и снова крикнул: — Фас! Фас!

Барсик сорвался с места и, задрав хвост калачиком, стал носиться как угорелый.

— Назад! Нога!.. — надрывался Бориска.

Но это лишь усиливало восторг собачонки. Смешно дрыгая лапами, она стала валяться в песке.

— Эх ты, тупарь! — вздохнул вконец раздосадованный дрессировщик, когда вдоволь набегавшись, Барсик подскочил к нему с высунутым языком. — Поздно я тебя учить взялся. Садись уж…

И снова сделалось скучно.

Вдруг на острове, отделявшем протоку от реки, Бориска увидел человека. «Никого не было — и вдруг человек. На чем это он, интересно, приехал?» Бориска поднялся и подошел ближе к воде, чтобы получше рассмотреть появившегося человека, но в этот момент донесся голос Миши:

— Бориска-а, иди сюда! Мы тебя на лодке прокатим!..

Бориска оглянулся, увидел ребят и, стараясь не опираться на больную пятку, поскакал к ним навстречу. За ним во весь дух летел Барсик.

— Ух ты-ы!.. — только и смог сказать Бориска, увидев лодку.

— Ну, чего оробел? — засмеялся Миша и, подхватив братишку, усадил его рядом с Петькой.

Процессия двинулась вперед. Миша, бредя по воде, тащил за собой лодку. Петька с важным видом восседал на корме и рулил какой-то доской. Рядом сидел Бориска. А Барсик, подпрыгивая и сердясь на невиданное чудо, заливчато лаял на берегу.

— А откуда эта лодка, кто вам ее дал? — допытывался Бориска, поглаживая надутые резиновые бока.

— Если б мы сами знали! — усмехнулся Петька. — Может, ты знаешь?

— Не знаю, — неопределенно ответил Бориска. — Если не отберут, вот здорово будет! — вдохновился он. — Мы из нее корабль сделаем, с парусами!

— «Корабль…» — передразнил Миша. — Это, брат, вещь дорогая. Хозяин лодки весь берег обыщет.

— Ну и пусть, а мы пока на ней покатаемся, — не унывал Бориска. — Да, ребята! А на острове человек ходит, — вдруг выпалил он. — Вон там, у черемухи, я сам видел.

— Чего ты мелешь? Там же запретная зона, граница! — начал было Петька и замер: на зеленом мыске стоял человек с чемоданом и махал ребятам рукой. — Вот так номер! — опешил Петька.

Процессия остановилась.

— Эгей, ребята-а-а! — прокатилось по реке. — Лодку давайте-е!

— Ну вот, и хозяин, кажется, объявился, — иронически улыбнулся Миша.

— Ишь ты какой! — обозлился Петька. — Лодку упустил, весла потерял и еще орет: «Лодку давайте!»

— Весла он, может, и не потерял, а только подальше от воды их оттащил, — спокойно заметил Миша.

— А лодку, выходит, не смог?

— Может, и не смог, а может, прозевал. Штормина-то вон какой был!

— Защитничек… Ну и защищай, подавай этому барину средства переправы! А я не намерен.

Петька сплюнул и выскочил на берег. «Отберет лодку этот дядька, — огорченно подумал Бориска. — Жалко, хорошая лодка».

Расстроенный Петька, не оглядываясь, побрел по берегу.

— Значит, Бориска, придется плыть нам, — сказал Миша и залез в лодку на Петькино место.

Длинная тонкая доска, которой только что рулил его друг, теперь превратилась в весло. Миша гребнул им с левого борта, потом перекинул на правый и направил лодку прямо к острову.

Человек с чемоданом стоял не двигаясь. «Интересно, кто он?» — подумал Миша. Зная, что за островом по реке проходила государственная граница, Миша удивился появлению человека в гражданской одежде. Граница есть граница, нарушать ее никому не позволим, говаривал часто отец. Он ходил когда-то в бой с японскими самураями и хорошо знал, к каким коварным хитростям мог прибегнуть враг. Правда, на остров по-прежнему, как и раньше, выезжали колхозники косить сено, собирать грибы и ягоду, но для этого им выдавали особое разрешение. «Значит, и этому выдали, раз он так свободно ведет себя», — подумал Миша, глядя на человека за протокой. Но тут же вспомнил, как зимой на пограничную заставу был доставлен такой же вот неизвестный. Рассказывали, он оказался матерым шпионом, проход искал в этих местах.

— Спасибо, ребятки, — сказал человек, помогая подтаскивать лодку к берегу.

Высокий, в сером плаще и темной кепке, с лицом, заросшим черной щетиной, он стоял в воде, широко расставив ноги, и улыбался. В том, что лодка принадлежала ему, Миша почему-то нисколько не сомневался. Но кто был этот человек?

Человек тяжело ступил в лодку, зачерпнув воды и накренив ее.

— Что ж, поехали, — сказал он, усаживаясь на корме. — Может, мне погрести?

— Не надо, — тряхнул головой Миша, — справлюсь. — «Где уж тебе, — подумал он. — Сесть как следует и то не сумел».

Лодка, грузно покачиваясь, повернула от острова.

— Тра́вы-то, тра́вы нынче какие! — вздохнул незнакомец, и Миша заметил, что глаза его, маленькие, острые, забегали по сторонам. — Ездил места выбирать для сенокоса. Пограничники разрешение выдали. — Он повертел в руках бумажку. — А вы откуда, ребятки?

— Из Ольховки, — ответил Бориска.

— Хорошее село, — похвалил тут же незнакомец. — Богатое.

— Вы разве его знаете?

— Как же, приходилось бывать.

— Ну, тогда и папку нашего знаете — учитель он в школе. Асеевы мы, — продолжал Бориска. — А у Петьки отец комбайнер, Софронов его фамилия.

— Так, так, — поддакивал незнакомец. — Хорошие у ваших отцов специальности. Ну, а я по землемерной части. Землемер я, из города. Имею поручение насчет сенокоса. А катер-то, видно, штормом повредило, — добавил он мрачно.

— Какой катер? — спросил Миша.

— Да наш, городской… Коли высадил — увези обратно. А вот не увез. Целые сутки прождал на берегу пустынных волн, — рассмеялся незнакомец.

— А вы разве не на этой лодке приплыли? — удивился Миша.

— Говорю ж тебе — на катере. Стало быть, лодка не моя.

— Не ваша? — Бориска даже в ладоши хлопнул. — Мы тогда ее себе возьмем!

— Пользуйтесь, пожалуйста, — повел плечами незнакомец. — Хозяин найдется — отдадите. А не найдется — ваше счастье.

«Здорово получается! — усмехнулся про себя Миша. — Петька-то как обрадуется!»

— А дружок-то ваш костер разводит, — взглянув на берег, сказал землемер. — По-доброму нас встречает.

Однако встреча на берегу оказалась далеко не доброй. Едва приблизилась лодка, как раздался громкий лай Барсика. Не обращая внимания на собаку, землемер прошел к костру, быстро снял плащ и бросил его в кусты. Потом стянул сапоги и, воткнув две палки, повесил сушить мокрые портянки. Барсик, улегшись в сторонке, продолжал глухо рычать.

— Ишь ты, какой ворчун, — добродушно заметил землемер, усаживаясь у костра. — Такова уж ваша собачья натура — ворчать на незнакомых.

Желая услужить гостю, Бориска вытащил из лодки чемодан. Заметив это, приезжий поспешно встал и грубо вырвал чемодан из рук растерявшегося мальчугана.

Сразу же, будто по сигналу, вскочил Барсик. Оскалив зубы и зарычав так, что вздыбилась шерсть на его рыжей спине, он бросился к землемеру. Подоспевший Миша с трудом оттащил собаку.

— Это он за Бориску заступился, — объяснил Миша. — Друзья.

— Не нуждаюсь в помощниках! — зло сказал приезжий. Но тут же, словно спохватившись, улыбнулся Бориске. — Ты прости, малыш. А если бы ты чемодан в воду уронил? Вещь все-таки…

«Смеется, а глаза злые», — отметил Миша.

Землемер раскрыл чемодан, достал несколько бутербродов, протянул их ребятам:

— Угощайтесь…

— А мы недавно ели, — за всех ответил Миша. Ему не хотелось быть хоть чем-нибудь обязанным этому человеку.

— Ну, было бы предложено, — сказал землемер, снова подсаживаясь к костру.

Когда с бутербродами было покончено, он сказал:

— Теперь можно в путь-дорожку. — Незнакомец снял еще не просохшие портянки, быстро обулся. — А вы, ребятки, оставайтесь, ищите хозяина лодки…

Стоило ему, однако, подняться и подойти к кустам, чтобы взять свой плащ, как раздался пронзительный визг: незнакомец не заметил лежащей в тени собаки и наступил ей на лапу. Барсик остервенело вцепился ему в сапог.

— Отстань, дуралей! — прикрикнул землемер, подхватил чемодан и зашагал по тропинке.

Но Барсик не отступал. Рыча и громко лая, он набрасывался на землемера и, казалось, не хотел его отпускать.

— Ну чего ты лезешь? Ну, отдавил тебе нечаянно лапу. Извини. — Землемер остановился и в раздумье посмотрел на собаку. — Может, угостить тебя, добрее будешь? — Он присел, вновь открыл чемодан, порылся в нем и вынул аккуратно завернутый в бумагу сверток. — Вот тут у меня колбаска от завтрака осталась. Лакомое для тебя блюдо. А ну, лови!

Голодный Барсик мгновенно проглотил кусочек колбасы. Гость нагнулся, чтобы погладить собаку, но Барсик неожиданно для всех вцепился ему в руку.

— Ах ты, сволочь этакая!

Землемер хотел пнуть собаку, но промахнулся. Барсик, отскочив, скрылся в прибрежных кустах.

— Бешеный он у вас какой-то, — зло сказал человек с чемоданом и, вернувшись к костру, стал выдавливать из пальца кровь.

В этот момент донесся визг. Барсик выскочил из кустов, подбежал к Бориске, лизнул ему руку и вдруг повалился на песок. Ноги у него конвульсивно дернулись, изо рта показалась пена.

— Так я и говорил, бешеная собака, — уверенно объявил землемер. — Не подходите к ней.

Ребята со страхом смотрели на подыхающего Барсика.

— Не может быть, чтобы бешеный, — усомнился Миша. — Бешеные собаки воды боятся, а он только что лакал, я сам видел.

Из пальца незнакомца продолжала сочиться кровь. Он покачал головой и озабоченно произнес:

— М-да, нужна прививка против бешенства. Срочно, очень срочно!

— В Ольховке у нас больница есть, — сказал Петька.

— Конечно, в Ольховку, — согласился приезжий. — Туда как короче — тропой?

— Тропой. А там поворот. Да мы вас проводим! — с необыкновенной услужливостью предложил вдруг Петька.

— Нет, зачем же? Занимайтесь своими делами, — запротестовал землемер, и в маленьких бегающих глазках его Миша увидел беспокойство.

«Ой, что-то тут не то», — встревожился Миша. Когда человек с чемоданом скрылся за кустом боярышника, он спросил Петьку:

— Ты куда его хотел проводить?

— На заставу. Подозрительный какой-то. Уж не отраву ли он нашему Барсику подбросил?

— Отраву?!

Миша, побледнев, подбежал к боярышнику и посмотрел вслед ушедшему. Почему землемер вырвал чемодан из рук Бориски? Почему он так на Барсика? Боялся, что собака своим громким лаем привлечет пограничный наряд? Миша вдруг представил, как этот человек пробирался ночью в резиновой лодке на остров. Что он там делал?.. А если б не шторм, если б не смыло лодку? Тогда человек так же тайно вернулся бы на берег и скрылся никем не замеченный?

— Петя, — негромко позвал Миша, — ты беги на заставу, а я пойду за ним.

— А Бориска? С ним, что ли, бежать-то? — спросил Петька, кивнув на больную Борискину ногу.

— Нет, один беги.

— А я… я не останусь тут, — вдруг заплакал Бориска и присел на корточки рядом с собакой. — Барсик, миленький, дружочек ты мой…

— Нашел время нюнить! — рассердился Петька. — Ну, все. Я бегу за ним, а вы пробирайтесь на заставу. — И он помчался по тропинке в глубь леса.

— Петя! Петька, постой! — крикнул Миша вдогонку, но Петька не ответил.

«Убежал!» — огорчился Миша. И в то же время он понимал, что Петька прав. Если человек с чемоданом враг, его нельзя упускать из виду.

Миша подбежал к Бориске. Тот все еще сидел на корточках возле Барсика. Лицо его, с грязными потеками, покраснело и припухло.

— Ну ладно уж, брось горевать, — начал Миша, обнимая братишку. — Понимаешь, на заставу мне надо бежать… Подозрительный этот человек. Барсика нашего отравил, в запретной зоне чего-то делал, А вдруг он шпион?

— Шпион? — протянул Бориска, повертываясь к Мише. — Этот дядька — шпион?

— Может, и нет, но сообщить пограничникам надо, и поскорей.

— Ну, тогда побежали, — оживился Бориска.

— А если тебе здесь остаться? До заставы далеко, три километра. А ты пятку порезал — бежать не сможешь, — стал уговаривать Миша.

— Ой, нет, я ни за что не останусь! — замотал взъерошенной головенкой Бориска. — Я боюсь. С Барсиком бы остался… — признался он. Губы его задрожали, а глаза снова наполнились слезами.

Миша растерянно осмотрелся. Костер угасал. У воды синела лодка. От боярышника к костру протянулись длинные тени. Скоро наступит вечер, станет темно. Врагу это на руку. Но как поступить с Бориской?

Не придумав ничего другого, Миша схватил братишку, усадил его на загорбок и побежал в сторону заставы.

Пока тропинка шла берегом, бежать с грузом на плечах было еще как-то можно. Миша даже ухитрялся на берегу говорить с Бориской. Но вот начался подъем. Стало трудно дышать. Напрягаясь изо всех сил, стараясь подбодрить себя, он принялся отсчитывать шаги: «Двадцать… Тридцать… Пятьдесят…» А сколько их еще впереди?

«Не дойду… Не успею…» — в отчаянии думал Миша, а сам еще крепче прижимал к груди босые ноги Бориски и бежал, бежал вперед.

Бориска, обняв брата за шею, сочувственно молчал. Но когда, миновав перелесок, Миша, запыхавшись, сел, чтобы передохнуть хоть минуту, Бориска не выдержал:

— Миш, ладно… Ты беги один, а то уйдет он…

— А как же ты? — не сразу сообразил Миша. Перед глазами его ходили красные круги.

— А я пойду назад. Я костер разожгу. Я не забоюсь…

— Молодец, Бориска! — Миша заглянул в ясные глаза братишки. — Я же знал, что ты храбрый. Ступай обратно, жги костер! И чтобы дыму было побольше, слышишь? Пусть шпион думает, что он обманул нас, что мы сидим себе спокойненько у огня…


В тот момент, когда Миша провожал тревожным взглядом убегавшего Бориску, Петька как раз добрался до того места, где тропа поворачивала на Ольховку, и, притаившись за кустом, оглянулся по сторонам. Человека с чемоданом не было. Петька поднялся на пригорок и снова посмотрел вокруг, однако по-прежнему никого не увидел. Тогда он перебежал поле и углубился в лес. Но человек с чемоданом как сквозь землю провалился.

«Куда он девался?» — недоумевал Петька, прислушиваясь. В лесу было тихо, лишь ветерок, долетавший с реки, изредка шевелил верхушки берез. Петька снова побежал.

Теперь тропа едва заметной полоской тянулась среди густой травы.

«Как быстро темнеет», — удивился Петька и вдруг остановился: навстречу ему из кустов вышел человек с чемоданом.

— Ты кого это тут высматриваешь? — спросил он.

— А это я… я беличьи гнезда примечаю. Осенью там всегда орехов много, — нашелся Петька.

— А где твои дружки?

— Сейчас придут. Бориска ногу порезал, быстро идти не может. А я вперед побежал.

— Вперед побежал? — недоверчиво переспросил человек. — Врешь ведь, стервец! Я давно за тобой наблюдаю. Отличиться решил? Ты что же, сопляк, за шпиона, что ли, меня сдуру принял?

Петька молчал и незаметно пятился назад.

«Удеру», — думал он.

— Что, стрекача решил задать? — разгадал намерения Петьки незнакомец. — Черта с два! Теперь со мной пойдешь.

— Не пойду я с вами! — выкрикнул Петька.

— Нет, пойдешь! — И человек, отбросив чемодан, схватил Петьку за шиворот.

Петька извивался вьюном, стараясь вырваться. Изловчившись, он вцепился зубами в руку незнакомца, и тот на какое-то мгновение выпустил его. Петька побежал. Но далеко уйти ему не удалось: незнакомец догнал его, сшиб с ног и стал избивать, не давая подняться.

Петька вскоре затих. В глазах потемнело, все куда-то поплыло.

Вдруг что-то остановило незнакомца. Он прислушался и, подхватив чемодан, бросился в березняк. В тишине все явственнее слышался отдаленный топот ног и повизгивание собаки.


— Сюда! Сюда! — крикнул старшина Смирнов.

Когда Миша подбежал, Петька уже лежал на руках у пограничника. Электрический фонарик освещал бледное лицо с закрытыми глазами.

— Петя! Живой? — испуганно крикнул Миша, обнимая друга.

— Жив, жив будет твой Петька, не бойся! Сто лет проживет, — ободряюще сказал старшина и передал Петьку своему помощнику. — Неси быстрее, товарищ Никифоров!

Рекс — огромный черно-серый пес — вел себя беспокойно. Он метался, взвизгивал и вдруг с силой натянул поводок, увлекая за собой проводника.

— Вперед! — отрывисто скомандовал Смирнов.

Миша бежал следом за ними.

— Не уйдешь, никуда ты от нас не уйдешь! — шептал он, кусая губы и вытирая навертывающиеся на глаза слезы.

Добежав до ручья, Рекс остановился и закрутился на месте.

— По ручью пошел! — сказал проводник. — Куда ж податься? Вверх?

— По логике надо бы вверх, — мгновение подумав, сказал старшина. — Железнодорожный разъезд, проходящие поезда… Может вскочить на подножку вагона. Но там дружинники из Ольховки. Крепкие ребята.

— Значит?..

— Значит, вниз по ручью!

И старшина не ошибся — Рекс опять напал на след.

Под ногами Миши хлюпала студеная ключевая вода, шуршала галька, цеплялась за ноги густая трава.

«Скорее, скорее!» — с волнением подгонял он себя.

В одном месте Рекс снова остановился и стал бросаться из стороны в сторону.

— Опытный гад, хитрый. Как петляет! — покачал головой старшина.

Вместе с Мишей он поднялся на край оврага и стал пристально всматриваться в темноту.

Здесь, на бугре, было значительно светлее. Запоздалая луна, выйдя из-за горы, озаряла неровные ольховские поля. Справа за рощицей, точно озеро, серебрилась пшеница, чуть ближе ясно проступали длинные борозды картофельного поля. А что это темнеет в низине? Миша вгляделся. Да это же школьный кукурузный участок! Припомнился полдень, разговор с Петькой, Бориска, носившийся с Барсиком по полю в поисках «взаправдашних» шпионов. Вспомнилось и то, как они нашли Бориску в высоких зарослях кукурузы и Петька сказал: «Тут не то что пацан — дядя достань воробушка с головой упрячется».

— Товарищ Смирнов, — тронул Миша за рукав старшину. — А если вон там, в кукурузе?..

— В кукурузе? Что ж… Можно посмотреть в кукурузе.

Смирнов подошел к проводнику собаки и что-то сказал. Рекс, натягивая поводок, побежал вдоль оврага, потом исчез в траве, снова появился на какую-то долю секунды в бледном лунном свете.

И вдруг в тишине ночи раздалась громкая, отчетливая команда:

— Фас!

Не успел Миша ни о чем подумать, как с кукурузного поля донесся лай разъяренного Рекса и вопли:

— Спаси-те-е!

— Спасем! Обязательно спасем! Теперь никуда не уйдешь! — коротко и спокойно подвел итог операции старшина.

…К реке спускались прямо с горы, минуя дороги и тропы. Еще издали Миша увидел небольшое зарево над водой. Это горел костер. Крикнув старшине, чтобы шли туда, на костер, Миша стремительно помчался вперед.

Вот и берег. Сквозь кусты боярышника уже видно, как ветер слегка колышет невысокое пламя. Но где же Бориска? Разве это не он жег костер? Дрожащими руками раздвинул Миша кусты, и по телу его пробежал холодок: Бориски у костра не было. Миша готов был уже позвать на помощь Смирнова, но тут услышал дрожащий голосок:

Средь нас был юный барабанщик,

В атаку он шел впереди…

Из темноты, пугливо озираясь, выглянул Бориска. Бросив в костер хворост, он сел, поджал под себя ноги и снова запел.

— Бориска! — внезапно охрипнув, позвал Миша и подбежал к костру.

— А я маленечко плакал, — признался Бориска, кулаком смахивая слезы. — Почему ты долго не приходил?

— Погоди, все узнаешь, Бориска. Сейчас узнаешь. Смотри!..

Миша приподнял братишку над головой, и в отблесках костра Бориска увидел того человека, которого они привезли с острова. Он шел, спотыкаясь и семеня ногами. Руки его были связаны, и чемодан нес старшина Смирнов. А за этим человеком шагала огромная овчарка. Когда человек запинался, собака глухо рычала, и он трусливо ускорял шаг.

— Ну, здоро́во, барабанщик! Я слышал, как ты пел, — сказал старшина, протягивая Бориске руку. — А ты, землемер, садись, набегался сегодня вдосталь. Тем временем мы посмотрим, что у тебя в чемодане…

Смирнов придвинул чемодан к костру, открыл крышку и вытряхнул на плащ-палатку все его содержимое.

— Так, так, бутерброды… Обыкновенное дело… А почему этот кусочек колбасы отдельно завернут? Проверим его в лаборатории. — Потом Смирнов постучал пальцем по донышку чемодана. — Гляди, Бориска, дно-то двойное, — сказал он. — Ну-ка заглянем, что лежит под этим дном у нашего землемера? Может, теодолит или еще какой землемерный прибор? Да нет, Бориска, аппарат лежит! Фотографический. Малюсенький-то какой, будто игрушечный! И микропленка спрятана… Понятно, землемер. Границу, значит, нашу снимать задумал. И для каких таких целей? Ладно, на допросе скажешь. А пока, Бориска, — продолжал рассуждать старшина, — мы выпустим воздух из резиновой лодки и аккуратно сложим ее в чемодан. И чемодан будто небольшой, а гляди, умещается! Лодка-то из тонкой прорезиненной ткани сделана. И как ты ее упустил, землемер? Бывает…

Смирнов, упаковав лодку, щелкнул замочком чемодана и весело сказал:

— Готово, можно идти на заставу!

Бориска смотрел на все происходящее широко раскрытыми глазами. Ему не верилось, что такой вот обычный с виду человек мог оказаться шпионом. Не верилось, что рядом стоит настоящая пограничная овчарка. Она дружелюбно вильнула Бориске хвостом и зарычала на «землемера», когда тот замешкался, подымаясь с земли. Может быть, долго бы еще размышлял Бориска, но старшина взял его за руку, прижал к себе и сказал, обращаясь к овчарке:

— Рекс, этого мальчика зовут Бориской. Он очень смелый. Он ждал нас один ночью на берегу, жег костер и пел хорошую песню про барабанщика. Но у этого мальчика большое горе. Сегодня погиб его лучший друг — Барсик — от руки врага.

«Землемер» исподлобья взглянул на старшину и усмехнулся.

— Смеешься, гад! — обозлился Миша. — Петьку чуть не убил, собаку отравил… — И Миша невольно шагнул к «землемеру», сжимая кулаки.

— Ничего, парень, он свое получит, — сказал старшина. — А теперь пошли. — И он посадил Бориску себе на плечо.

А над протокой еще долго пылал костер, озаряя красноватым светом черную воду и прибрежные кусты.

ПОДЬКА

Родька вздрогнул и остановился. Неизвестно, по какой причине качнулись ветки багульника шагах в пяти от него, чуть правее тропинки. «Может, там кто сидит?» — с опаской подумал он, всматриваясь в невысокий, с коричневыми веточками и маленькими продолговатыми листочками куст.

Осторожно шагнул Родька с тропы, раздвинул куст и невольно отшатнулся. Поджимая сломанное крыло, разинув огромный черный клюв с языком острым, как шильце, на него глядел вороненок. Шея у него была вытянута, и на ней явно недоставало перьев.

— Дрался ты, что ли, с кем? — Родька протянул к вороненку руку, но тот с таким шумом взъерошился, так задвигал клювом и замигал злыми глазами-бусиками, что Родьке волей-неволей пришлось отступить.

Ясно, что вороненок побывал в какой-то передряге. Может, без разрешения родителей стал учиться летать да стукнулся о ствол дерева, или дрался с кем-нибудь? Мало ли как бывает… Коршун мог налететь — и вороненок спасся от него чудом. А тут еще Родька…

Глупый вороненок не понимал, кто его друг, а кто враг.

Однако сидеть в таком взъерошенном виде было утомительно, а бежать вороненок не мог. Под здоровым крылом у него была еще сломанная нога.

— Бедненький, да кто же это тебя так? — Родька взял его на руки. Ощипанная шея, переломанное крылышко и подбитая нога — ну как тут не пожалеть птенца?

Задрав спереди рубашку, Родька осторожно положил туда вороненка и понес его показывать своему деду.

Был понедельник. Дед в такие дни, особенно после встречи с Бердниковым, находился в состоянии тягостного раздумья… Этот Бердников работал в каком-то строительном тресте, снабженцем, что ли. К деду Мохову ездил по выходным дням отдыхать на природе. Когда они встречались, перед ними на самодельном дедовом столике-одноножке, врытом в землю под раскидистой черемухой, высились горки соленых огурцов, хлеба, колбасы, жареной рыбы; стояли тарелки с недоеденной ухой и, конечно же, пустые бутылки, которые потом дед стыдливо уносил в ящик за сарай. В часы шумных бесед дед иногда вдруг радостно заявлял, что отдых у них с Борисом Семеновичем идет на полную катушку.

А назавтра молчаливый, уйдя мыслями в себя, сидя на берегу где-нибудь неподалеку от дома, он мог подолгу, не глядя на Родьку, обстругивать ножичком топорище, черенок для лопаты или затачивать бруском крючки на сазанов. Родька понимал: с похмелья деду тяжко небось, и хоть сердился на него, виду не подавал. В общем-то, добрый был у него дед. И жить тут было хорошо и привольно.

Здесь, на берегу большой дальневосточной реки, бакенщик Мохов вырастил всех своих детей, в том числе и младшую дочь Марию — мать Родьки. Сначала она работала на ферме в колхозе, потом вышла замуж и переехала в город вместе с Алексеем — отцом Родьки, там приобрела новую специальность — формовщицы, стала работать в чугунолитейном цехе, где рядом у вагранки стоял Родькин отец.

Можно было бы и деду Мохову уехать к ним на жительство, однако он не захотел переезжать ни к сыну на стройку, ни к дочерям. Так и продолжал жить у речных створов, издали похожих на зебр. Даже когда ушел на пенсию, не стал переезжать. Помогал новому бакенщику зажигать керосиновые фонари, а когда пришла автоматика, стало даже интересней. Как ребенок, радовался Мохов, особенно в первые дни, выходя на берег в сумерках. Словно чья-то невидимая рука одним махом зажигала огни по всей реке. Красота!

Летом Мохов рыбачил. С наступлением зимы отправлялся белковать. Ходил и на кабанов. Если охота не удавалась, он пристраивался к людям из колхоза, помогал заготовлять лес. Ну, а с конца апреля, как только вскрывалась река, он снова был на берегу. Каждый воскресный день к нему приезжал Родька. То с матерью и отцом, то один. Он уже знал дорогу.

Сейчас, когда его родители находились где-то на юге и Родька жил у деда, в город можно было бы не ездить, да вот Бердников… Пообещал ведь купить карасевых крючков. И не купил. Говорит, не было в магазине. Пришлось Родьке в понедельник ехать самому. Съездил и купил. А вдобавок еще нашел вороненка.

Увидев в подоле рубахи Родьки живность, дед нахмурился. Он сидел на камне у воды, затачивая сазаньи крючки. Потом что-то буркнул сердито. По голосу Родька понял, что дед недоволен находкой. Но расспрашивать не стал.

Мохов сам разговорился к вечеру. Когда поели и стали ложиться спать, чтобы еще с ночи плыть на остров за сазанами, дед неожиданно заговорил о воронах.

— Пакостная это птица, ворона. Только и пользы, что падаль подбирает. Да и не одну падаль…

Лежа на своем неизменном месте у печки, держа руки под головой, он стал рассказывать о том, как однажды зимой вороны чуть не уморили с голоду охотников.

— Бедная была в тот год тайга. Все снег да бураны, куда выйдешь? Помню, мы все сухари поели. А тут — на тебе, сохатый. Повалил его кто-то из наших ребят недалеко от лабаза. Ну, счастье, конечно. Освежевали, подкрепились. Остатки мяса уложили на ветки пихтача возле лабаза, чтобы волки не съели. А через день как раз хорошая погода выдалась, и мы снова промышлять ушли. Встали на лыжи, да и в разные концы. Дня через три собрались всей артелью подбить бабки. Может, кому и подфартило? Ну, собрались, значит, и вот ведь смехота: даже зайчишки никто не принес. Бескормица разогнала зверье. А что касается животов, у всех ремни на последней дырке. Голодные, злые, как волки. Пошли к лабазу за остатками мяса. И что бы ты думал, Радивон?

Дед умолк, а Родька присел на кровати. Полным именем «Радивон» дед называл его только в особых случаях, и надо было быть тогда наиболее внимательным к его словам.

— Не нашли мы на ветках пихтача мяса. Не нашли.

Дед снова умолк, а Родька спросил:

— Кто же его съел?

— Кто-кто, вороны! Я еще когда к лабазу подходил, слышал их карканье. «Неужели?..» — думаю. А оно так и случилось. Вокруг той пихты, где лежало мясо, мы потом, когда очнулись, только вороний помет и нашли. Попировали кумушки всласть. Если какое мясо и осталось, так ведь оно все изгажено. Веришь, Радивон, я тогда со злости все патроны на этих ворон высадил. Кружили они, пакости, недалеко от лабаза.

В наступившей тишине Родька услышал, как за входными дверями мяукнул кот Васька. Тоненько, просительно. «Мяукай, мяукай, все равно в дом не пущу».

Родька давно усвоил повадки кота. Большой, пушистый, с дымчатой шерстью, как у голубого песца, Васька только с виду казался флегматиком. На самом же деле он был хорошим охотником. Сколько бурундучьих хвостов находил Родька около дома каждый день! Васька ловил бурундуков в лесу, а обедать и завтракать шел домой. Да что бурундуки! Однажды Васька подрался с енотом! Правда, как рассказывал дед, нападение было со стороны енота, но репутация Васьки от этого нисколько не пострадала. Как-никак, енот все же величиной с собаку…

Когда Васька мяукнул еще раз, Родька под кроватью услышал легкий шумок. Это зашевелился в корзине вороненок. «Неужели учуял кота?» И Родька сам себе ответил: «Конечно, учуял!»

Стихнет Васька — молчит и вороненок. Стоило Ваське мяукнуть — в корзине начиналось шевеленье. Чуял вороненка и Васька. Зачем же ему мяукать? Но удивительно, как учуял? Ведь кот до самого вечера пропадал сегодня в лесу. Он даже не видел вороненка.

«Теперь у тебя два врага — дед и кот Васька», — подумал Родька о вороненке и осторожно выдвинул корзину из-под кровати. Но в сумерках, да еще на дне корзины, он увидел только его разинутый клюв. Пришлось протянуть руку, чтобы убедиться, не сползла ли повязка, которую он намотал на сломанную ногу птицы. Повязка была на месте, а что надо сделать с крылом, Родька, не знал. Обращаться за советом к деду было бесполезно, он понял это с первой минуты, как только показал ему вороненка. А теперь, после рассказа про случай в тайге, Родька побоится даже сказать, что у него под кроватью «живность». «Но это ведь вороненок, а не ворона!» — попробовал затеять мысленный спор Родька с дедом. «А… все едино», — сказал бы дед; Родька уже предвидел, что он при этом ответит.

Но тут Родька вспомнил про волков, и у него появилось сразу много вопросов.

— Дедушка, — сказал он тихо, не зная, спит или еще не спит дед.

— Чего тебе? — раздалось у печки.

— Дедушка, — в волнении начал Родька, — а волк тоже вред наносит?

— Еще какой!

— И его надо убивать?

— А как же! Он тоже вне закона. И ворона, и ястреб, и волк. Всех их надо уничтожать, чтобы не мешали жить другим.

— А волчонка?

— Чего волчонка?

— Волчонка, когда в лесу найдешь, его тоже надо убивать?

— Зачем же убивать волчонка? Его надо домой забрать, — ответил дед как о вопросе, давно уже решенном.

— А вороненка?

— Чего вороненка?

— Ну, вороненка…

У печки заскрипела кровать, дед отрывисто кашлянул — и Родька понял, что неожиданно попал в точку. И как только ему пришло в голову заговорить о волках!

— Ты, Радивон, давай не хитроумь. Все одно любить ворон меня не заставишь.

— Да я не об этом. — Родька облегченно вздохнул и тут, словно определив, что разговор идет о нем, вороненок подал голос из корзины. Он, наверное, хотел каркнуть на деда за то, что тот так сказал о воронах, но не хватило уменья и сил. Вышло что-то похожее на «ка-а-а». Но все-таки вышло, и дед рассмеялся.

— А хитрый же ты, Радивон, вороненка в доме припрятал. Видно, в отца весь, Мария проще. Мария никогда бы отседова не уехала, если бы не Алексей. Сумел переманить как-то в город.

Вороненок снова каркнул, и теперь уже смеялись оба: внук и дед. И по тому, как дед смеялся, Родька почувствовал — не имеет он никакой злости на вороненка.

— Ну, показывай свою живность, — сказал дед, вставая с койки. Он подошел к столу, чиркнул спичкой и зажег керосиновую лампу.

Свет, падавший в корзину, напугал вороненка. Дрожа всем телом, он прижался к одной из сторон корзины и показался Родьке меньше, чем был на самом деле.

— Что, пакостная птица, трусишь? — сказал дед и, нагнувшись, взял птенца обеими руками. Тот не сопротивлялся. Дед осторожно положил его на крашеный пол и присел рядом с Родькой на краю кровати. — Вижу, все вижу, — сказал он, присмотревшись. — Крыло у тебя сломано и нога. А ногу, Родька, ты неправильно забинтовал. Неси-ка сюда лучины.

Родька быстро сбегал на улицу, приволок кедровое полено и стал щепать лучины. Тем временем дед оторвал от чистой тряпки тоненькую ленточку, снова взял вороненка и усадил его между колен.

— Смотри на него, пакостника, жить хочет!

Дед взял лучину, переломил ее надвое и обе половинки приложил к крылу: одну снизу, другую сверху.

— Это называется шиной, — поучительно сказал он Родьке. — Бинтуй.

Родька взял оторванную дедом тряпицу и стал обматывать ею крыло с лучинами.

— Постой, постой, не торопись, — останавливал его дед, на ощупь проверяя, правильно ли сложены косточки переломленного крыла. Но все, кажется, было в порядке. Дед показал, как завязывать на крыле конец тряпочки и, когда Родька выполнил это, перевернул вороненка кверху брюшком. Теперь можно было приниматься за ногу.

Кот Василий, пробравшийся в дом, когда Родька бегал за поленом, лежал тут же, у ног деда на боку и лениво наблюдал за всеми процедурами перевязки.

— Смотри, Васька, не вздумай тронуть, — строго пригрозил ему дед, показывая пальцем на вороненка, и снова уложил птенца в корзину. Потом, подумав, спросил: — А где у нас будет стоять эта корзина, Радивон? Под кроватью темно, надо бы к печке, на свет.

— А Васька?

— Так Васька и под кровать заберется. И чтобы он не забрался, подлец, в корзину, надо ее сверху зашнуровать шпагатом. Соображаешь?

Однако, когда Родька принес моток шпагата, дед долго не мог приняться за работу, все смотрел на вороненка, прицеливался к нему взглядом.

— А ну, отнеси лампу подале, — попросил он Родьку. — А теперь придвинь ближе… Так. Видишь, нет, крыло у него вроде бы синевой отдает?

— Есть немного, — согласился Родька, не понимая, однако, что этим хочет сказать дед.

— Чего немного-то? Отдает синевой как надо! — И вдруг сменил запальчивый тон на радостный: — Во́рон, ведь это, Родька, настоящий во́рон! Как это я сразу-то не разглядел? Мал он совсем еще, оттого, наверное.

Родька стоял и с непонимающим видом смотрел на деда, который схватил вороненка, поднес его к самому свету.

— Во́рон или воро́на, какая тут разница. — Он пожал плечами.

— Эх-хе, сказанул! — рассмеялся дед. — Сразу видать, городний. Да во́рон, ты знаешь, где летает? В самом поднебесье, где орел. Летит и клекочет, словно на какой трубе подыгрывает. Во́рон это не воро́на! — И, к удивлению Родьки, дед, снова водрузив себе вороненка на колени, один, сноровисто принялся перебинтовывать ему крыло.

Уже когда корзина с вороненком была зашнурована шпагатом и поставлена туда, куда и указывал дед — к печке, он, улегшись на свою койку, стал рассказывать:

— Во́роны, они и живут-то не стаями, как воро́ны, а попарно, подале ото всех. И гнездятся на скалах или в хорошем лесу. Птица эта гордость свою имеет, не станет настырничать, как ворона… Ух и артисты, скажу я тебе, эти во́роны! — Дед тихонько, про себя рассмеялся. — Иду я, Радивон, однажды по лесу с таким же городним, как ты. А из-за деревьев нас словно кто покликал. «Человек», — говорит мой товарищ. Я про себя смеюсь. Потом раздался лай. «Собака», — говорит мой товарищ. Я смеюсь. Потом как каркнет нам под самое ухо во́рон, тут уж мы оба рассмеялись… Вот так, Радивон, понимать надо природу…

Все дни до самой субботы Родька держал корзину в доме, кормил вороненка дождевыми червями, рыбой, мясом, поил свежей водой. И надо сказать, вороненок ел и пил с удовольствием. А утром в субботу он отнес его вместе с корзиной на чердак. Отнес, чтобы не показывать Бердникову. Заполошный человек… Чего доброго, еще схватит больного вороненка на руки. А руки у него были такие же бесшабашные, как он сам. Он даже и одевался в дорогу, не думая что к чему. Со старыми брюками мог надеть, например, белую капроновую сорочку и поехать в таком виде на острова с ночевкой.

Или еще лучше, в жаркий летний день приезжал к деду в толстом свитере и резиновых сапогах. Зачем, спрашивается? Сапоги все равно снимались и свитер тоже, и целый день Бердников ходил в плавках, как на пляже.

А как он орал, когда был на реке! Залезет в воду, хлюпается и орет что есть мочи:

— Водичка-то, водичка!.. Это не водичка, а Черное море! — И хохочет беспрерывно, бьет себя по груди и бедрам, словно здесь, на воде, выколачивает трестовскую пыль.

Родька понимал, что Бердникову нравилась теплая вода в реке, но зачем об этом шуметь? Приезжавшие на выходной в эти места горожане с брезгливостью смотрели в сторону Бердникова и пожимали плечами: что, мол, это за хват?

И еще. Родьке не нравилось, что постоянный гость деда не знал никакой меры, когда ловил рыбу. Клюет, допустим, карась, он ловит и ловит. Ведро, два. А зачем ему столько? Сам же говорил, что отправил жену к теще в Свердловск, кто ему станет чистить рыбу? Ясно, что рыба у Бердникова пропадала.

Нет, Родька считал, что человек должен поступать разумно. Вот, например, как Федор Иванович. Старый пограничный командир. Уже в годах, на пенсии. А поедут они втроем — дед, он и Родька рыбачить, поймает Федор Иванович малого карася и выпустит тут же в воду. «Пусть живет, — скажет с усмешкой, — набирает жиру. Какой толк из него, костлявого?» Изловив двух-трех «лаптей», как называл он крупных, побольше ладони карасей, Федор Иванович смотает закидушки, а сам ляжет в траву и смотрит, как плывут облака. Или соберет на берегу сухой плавник, костер разожжет. Чудной… Смотрит на огонь, а лицо у него такое радостное, радостное.

Или взять отца Мотьки, механика колхозной мастерской. Как он расшумелся однажды на берегу!.. Возвращались как-то в воскресенье отдыхавшие в этих местах горожане. Катер за ними пришел. А они… что ни взрослый — охапка веток черемухи. Дети, те поскромнее, нарвали полевых цветов, а взрослые — черемуху. Черемухи на берегу много. Не терпится, сорви маленькую веточку, поставь дома в воду, вспоминай о хорошем дне. Но к чему охапка? Мотькин отец увидел это и давай срамить тех, у кого большие букеты. Вроде бы и смешно, как с цепи человек сорвался. Угрожает за черемуху! Хохотали над Мотькиным отцом, когда катер отходил. А потом, когда их оштрафовали, наверняка одумались.

Жизнь в домике деда Мохова текла своим чередом. Прошло две недели с той поры, как в кустах багульника Родька нашел вороненка. Тот заметно окреп, повзрослел. Припадая на вылеченную ногу, с важным видом ходил по дому. Пробовал даже взлетать. И шея у него стала оперяться, да и весь он становился черным-черным с оттенком синевы.

Кот Васька признал нового жильца в доме сразу же при первом знакомстве. А почему это случилось, объяснить нетрудно.

Знакомство кота Васьки с вороненком произошло в тот день, когда вечером, при свете керосиновой лампы дед вынул из корзины «живность», осмотрел ее тщательно и посадил на пол.

— Подь-ка ко мне, — усевшись на табуретку, поманил он к себе вороненка. И — смехота, — вороненок пошел к деду! Он, конечно, не шел, а ковылял, с трудом передвигая больную ногу, но деда все это прошибло до слез.

— Подь-ка, подь-ка, — поманил он еще раз вороненка, и, когда тот снова к нему пошел, дед залился веселым смехом: — Да ты же, брат, ученый! Тебе в цирке выступать, а не перед Родькой и котом! Ах ты, Подька! — Дед схватил вороненка на руки и осторожно прижал к груди. Он даже не заметил, как нарек вороненка именем: «Подька».

Когда Подька снова оказался на полу, Васька для знакомства с ним проявил обычное кошачье лукавство. Мурлыча, он улегся на бочок и нежно коснулся его лапкой. Вороненок, раскрыв свой здоровенный клюв, произнес что-то вроде: «кра…а, кра…», и это окончательно умилило Ваську. Подвинувшись к вороненку еще ближе, он незаметно ухватил Подькину шейку острыми зубками. Но тут же увидел над своим глазом острый и крепкий Подькин клюв. Сожми зубки на шее Подьки — Васька в ту же секунду лишился бы глаза. Лишиться глаза из-за какого-то паршивого вороненка? Вежливо шевельнув хвостом, Васька откатился от Подьки, встал на ноги и как всякий кот, признающий в себе силу и гордость, отправился восвояси. Так между котом и Подькой с первого же раза установилось мирное сосуществование.

А вороненок все больше и больше потешал деда и Родьку. Как-то Бердников, изменив своей привычке, не приехал отдыхать к деду Мохову и тот, увлеченный Подькой, даже не заметил отсутствия на своем воскресном столе бутылки «московской».

Подьку в этот день посадили на крышу сарая и он как бы знакомился с миром. Приседал на коньке крыши, когда над ним пролетала стая ласточек. Выпрямлялся, прихорашивался и чистил клюв, когда вокруг все было спокойно. Не считаясь ни с какими обстоятельствами, вдруг начинал испытывать силу своего голоса: «карл… карл…» — раздавалось на крыше. И все это Подька делал с такими обезьяньими ужимками, что не хохотать было невозможно.

Родька в тот день чуть живот не надорвал, а дед до самой ночи сохранил хорошее настроение.

А еще через день Подька спас от позора Ваську. Он уже начинал немножко полетывать и как-то сумел перебраться с сарая на крышу дома. С этого более удобного для обозрения места Подька увидел существо, похожее на серую собачонку. Это был енот, пробегавший мимо дома деда Мохова, тот самый енот, который не прочь был при удобном случае оторвать голову коту Василию.

Подька замахал крыльями и поднял отчаянный крик. Енот, испугавшись, стал удирать в гору, и Васька, прыгнувший в этот момент на забор, мог видеть, как жалкий трус бежал по тропинке.

Крыша приносила Подьке много удовольствий. Но самым приятным, кроме, конечно, еды, было для вороненка сидеть на плече у Родьки, когда тот совершал путешествия по берегу.

Взяв в руки палку и посадив на плечо Подьку, внук кричал деду, что пошел прогуляться, и они чинно шли с вороненком вдоль реки.

— Счастливо возвращаться! — дед махал им старой кепкой и бормотал, смеясь про себя: — Родька-Подька. Ишь ты, складно…

Вороненок по-прежнему трусил, когда над ним пролетали крупные птицы. В такие минуты Родька терпеливо переносил на своем плече остроту Подькиных когтей. И удивительное дело: Подька боялся не только коршунов, но и своих родичей — ворон. Это-то как раз больше всего и радовало Родьку. Найдя тут же, под ногами какую-нибудь букашку, Родька клал ее на раскрытую ладонь и подносил поближе к Подькиному клюву. Букашка исчезала мгновенно, и в вороньих глазах-бусинах вспыхивал огонек одобрения.

Еще любил Подька, когда, очутившись в руках Родьки, он, подброшенный им вверх, вдруг получал возможность расправить крылья и некоторое время парить в воздухе. А потом сесть куда-нибудь в траву. В такие минуты Подька ощущал необыкновенный прилив сил и с благодарностью смотрел на Родьку.


Шли дни… подходило лето к концу. И однажды случилось то, чего не могли предположить ни Родька, ни Подька.

Был ненастный ветреный день. Шумела река, набегая пенистыми волнами на берег. Из темных лохматых туч струились косые белесые столбы дождя. Дождь хлестал по крыше дома, где у закрытого окна сидели Мохов, Родька, вороненок и кот.

В ненастные дни Родьке всегда становилось не по себе. А сейчас особенно — лето кончилось. Он с нетерпением ждал, когда пройдут косяки туч и выглянет солнце. Хоть на минуточку, хоть на четверть часа. И вот как только лучи пробивались на землю, Родька, схватив вороненка, бежал на берег. «Солнце, солнце, посвети еще немного! Скоро нам с Подькой ехать в город, учиться!»

Вороненок, сидя на плече Родьки, от ветра хохлился и в то же время прислушивался к голосу лучшего на свете друга.

Однажды Родька с вороненком решили прогуляться по берегу. Сначала все было так, как и в прошлые разы. Родька на ходу угощал чем-нибудь вкусным Подьку, тот, сидя на плече, смотрел вверх или по сторонам. Потом, когда дошли до знакомой лужайки, Родька подбросил вороненка. Тот, расправив крылья, понесся по ветру. И тут случилось непредвиденное…

Они точно давно поджидали Подьку — два черных ворона. Увидев его парящим над берегом, они вырвались откуда-то из кустов и, как разбойники, подлетели к вороненку. Не успел он одуматься, как они, подталкивая его крыльями, стали уводить все дальше и дальше от Родьки, потом заставили лететь в гору, благо им помогал попутный ветер. И скрылись в чаще на горе.

Случилось это все так неожиданно и быстро, что Родька уже спустя несколько минут закричал в отчаянии.

— Подька-а!..

Но вороненка точно и не бывало на свете.

Не зная, что делать, Родька побежал к деду. А тот только руками развел:

— Как же ты не усмотрел его, Радивон?

Они вышли на крыльцо. Родька чуть не плакал от досады — кто же знал, что это может случиться…

— Да, брат, неприятность большая, — расчесывая пальцами бороду, печально говорил дед. — Я же тебе сказывал, птица, она и есть птица…

— Но Подька-то наш!

— Вот тебе и наш. Уволокли его родители…

Неожиданно раздался отчаянной силы гром, похожий на пушечный выстрел. А потом, когда все утихло, с горы донеслось знакомое: «О-го-го!..» Конечно, это кричал Бердников. Родька хорошо знал его раскатистый голос.

Обрадованный дед, торопясь, вышел из дому и, глядя на гору, замахал рукой.

— О-го-го!.. — донеслось сверху, и Родька, выйдя вслед за дедом, видел, как уверенно ступает Бердников по каменистой тропинке косогора. На этот раз он был одет по погоде: в черный резиновый плащ, резиновые сапоги. На высокой его голове маячила, поблескивая в лучах брызнувшего солнца, треугольная шляпа, похожая на зюйдвестку.

— Так я и знал, на охоту собрался, — сказал дед, рассмотрев за плечами Бердникова ружье. Но что он тащил в руках и прятал за спину?

Бердников, казалось, не пришел, а съехал с горы. Бодро шагая средь высокой полыни, выросшей к концу лета на задах дома, он, улыбаясь во весь рот, подошел к деду и, став шагах в трех от него навытяжку, приставил свободную руку к зюйдвестке:

— Разрешите доложить, рядовой Бердников явился по вашему приказанию! Принимай подарочек, Семен Семеныч…

Расхохотавшись, Бердников вынул из-за спины руку, держа в ней черную птицу, и протянул ее Мохову.

— Что это? — оторопело спросил дед.

— Глухарь, ты что, не видишь? — громко сказал Бердников.

— Какой же это глухарь… Это же, это же… — дед от волнения растерял слова.

— Подька наш! — не своим голосом закричал Родька.

— Какой Подька? Чего вы мелете? Обыкновенная ворона, молоденькая притом! — Бердников продолжал похохатывать. — Иду, понимаешь, а ее две большие вороны гоняют по лесу. Она меня как увидела — и ко мне.

— А ты вскинул ружье да бац?

— Ну да, бац, — подтвердил Бердников. — Тут как раз гром грянул. Думаю, разнесло мою ворону.

— Ворону, ворону… На птенца малого ружье поднял?! Он к тебе защиты искать, а ты его бац?..

Родька не видел, как лицо деда наливалось гневом. Сжимая кулаки, он смотрел сквозь слезы на тоненькую, с поникшей головой, шейку Польки.

— Да что это вы, ворону пожалели… Ну, давайте, поминки по ней справим, — усмехаясь, заговорил Бердников и вынул из кармана бутылку «московской».

— Поминки?! — Дед задохнулся. — Вот что, товарищ Бердников, клади-ка ты свою пол-литру назад и иди-ка ты отседова на все четыре стороны! Понял? Вот так…

Дед, резко повернувшись, пошел от Бердникова все ускоряющимся шагом, а Родька, схватив убитого вороненка, заплакал и побежал за ним. Он бежал долго-долго, пока глаза его не сделались сухими.

ТИХО НА МОРЕ

Все началось как-то вдруг. В обеденный перерыв прибежал отец и, сбрасывая полушубок, крикнул:

— Давай, мать, что у тебя там горяченького! — И, когда хлебал щи, объяснял скороговоркой: — Как наперли, наперли! Две «мэ-рэ-эски» сразу, под самый праздник. Часть селедки решили на комбинат саввенским, как они нам свежей горбуши. Помнишь, весной горбуши у нас не хватило, и они сразу целый плашкоут. А что, выполнили план!

Мать, уставшая после ночной смены, подсела к столу.

— Чем повезете-то в Саввено?

— Плашкоутом, ясное дело! Селедку и заодно снасти вернем. Хорошо выручили нас в этом году саввенские.

— Может, машинами в кузовах? Льды, наверное, в Саввено.

— Звонили туда утром. Никаких льдов. И не штормит. Тихо на море.

Отец отодвинул тарелку с недоеденными щами, выпил короткими глотками стакан крепкого чаю и засуетился.

— Не ты ли уж собираешься с плашкоутом?

— А кому же? Петро Силин дни догуливает. Отпускник. Я дал согласие.

— Да ты что, Митя, — всполошилась мать, — такой морозище! Опять спину схватит! Давно ли?..

— Не бойсь, мать, полный порядок! — ответил отец весело, как отвечал иногда матери Санька. — До Саввено ходу сколько? Пара часов. Столько же на разгрузку. Подпишем документы и обратно. К пяти обернемся, это уж точно! Еще на вечер к Саньке в школу поспеем. Верно, Сань?

Санька, молча смотревший на отца, думал о том, что мать все-таки права. Куда сейчас отцу в море? Хватит, отплавал свое и матросом на сейнере, и шкипером на плашкоутах. Продуло ветрами основательно. Саввено, конечно, недалеко, да ведь ноябрь. В зеленой воде бухты уже комья «сала».

— Бать… Может, не плавать? — начал Санька, но тут же умолк. Отец, надевавший валенки, вдруг застыл с болезненно вытянутой шеей. Санька понял: в пояснице схватило. Ему даже показалось, что он услышал тихий отцовский стон. Но тут отец, подмигнув Саньке, с неожиданной быстротой обулся, сухонький, сутулясь, гладя ладонью свое покрытое рыжеватой щетиной лицо, бодрясь, прошелся по комнате, и Саньке вдруг стало жаль отца. Ведь не для себя же старается.

— Бать… Возьми меня с собой, я тебе помогать рулить буду, — с надеждой, что отец не откажет, сказал Санька. — Рулить сейчас просто, тихо на море.

Отец посмотрел на Саньку, потом с опаской поискал взглядом по дому и сказал негромко:

— Иди, спроси мать.


Издали, с прикатанной машинами снежной дороги, где шел Санька с отцом, плашкоут походил на плоский железный поплавок. Да это и был поплавок, похожий на баржу небольших размеров. Трюмов плашкоут не имел, рыбу грузили прямо на палубу. Разве что только кубрик в носовой части. Там была и койка, и железная печка. Все это Санька хорошо знал. Летом, в каникулы, когда отец еще работал шкипером, он часто плавал с ним в Саввено. Давняя, крепкая дружба велась между комбинатами.

Сельдь на плашкоут была уже погружена, когда Санька с отцом подошли к причалу. Отливающая и перламутром, и зеленью, с бесчисленным множеством глаз и хвостов куча, похожая на азиатское чудовище, лежала на толстом слое капроновых сетей, которые надо было вернуть саввенским. Куча была большая, расползалась до самых бортов, и, когда накрыли ее брезентом, Саньке сделалось страшновато. По этой куче, как по крыше шатра, можно было ходить только держась за веревку. А вдруг качка? Но в бухте было тихо, значит, тихо на море.

Санька огляделся. Тяжелая, как ртуть, вода медленными, угрюмыми волнами докатывалась до причала и также медленно отходила назад. И не будь в ее толще предвестников льда — комков «сала», вода казалась бы такой же серой, как небо.

С «жучка» подали буксирный трос. Отец, ловко орудуя у кнехтов, закрепил его надежной петлей. Теперь можно было отправляться в путь.

На катере торопились. Санька, стоя на корме у руля, видел из-за брезента, как на палубу «жучка» вышел капитан, одетый так же, как и отец и он — Санька, — в полушубок и валенки, и приставил ко рту мегафон с широким раструбом.

— На плашкоуте!.. — прокатилось по воде.

— Готовы! — Отец подал рукой отмашку.

— Отчаливаем!..

— Давай, давай!..

Держась за веревку поверх кучи с сельдью, делая размашистые шаги по брезенту, отец подошел к Саньке и взялся за штурвал. Санька, привалившись к борту, видел, как вылез из воды притопленный буксирный трос, как натянулся он, снова плюхнулся в воду, и плашкоут, дернувшись, оторвался от причала.

Теперь все перед взором Саньки точно поплыло назад: и длинные серые цехи комбината, и люди, катающие бочки у складов, и длинный кумачовый плакат над воротами: «Выполним годовой план добычи и обработки рыбы к 7 ноября».

За волнистой линией Лысой горы Санька увидел присыпанную снегом крышу своей школы. Там, наверное, уже полным ходом шла подготовка к праздничному вечеру. «К пяти обернемся», — вспомнил Санька слова отца, и ему отчего-то сделалось грустно.

А «жучок» все набавлял ход. Санька слышал, как зашуршала под высоким бортом плашкоута вода и как натужно тренькнул буксирный трос.

Санька встал рядом с отцом за штурвал, потом хотел оттеснить немного его, показать, что он тоже умеет рулить, но отец, поняв его намерение, сказал:

— Шел бы ты, Сань, в кубрик да затопил печку. Как-никак два часа плыть.

Отец закурил. И только сейчас Санька почувствовал, как пощипывает у него щеки и промозглый холод забирается под полушубок. «На воде всегда холоднее», — вспомнил он где-то еще давно услышанные слова.

Осторожно шагая по рыбной куче, Санька прошел к носовому люку, взялся обеими руками за железную ручку крышки, открыл ее и по вертикальной лестнице спустился в кубрик.

Глаза, привыкая к полумраку, постепенно различили небрежно застеленную койку, тумбочку на деревянном полу и напротив, в углу, железную печку. «А где же аккумулятор с лампочкой? — подумал Санька. — От него было так светло в кубрике». Он вспомнил, как они с отцом темными летними вечерами, когда плашкоут стоял где-нибудь у причала, сражались в шашки. Веселым, азартным был отец. И койка у него была всегда прибрана. А на печке Санька варил чай и уху в медном котелке, что дала мать. А вот Силин, принявший шкиперское место отца, видать, был не таким. Аккумулятора Санька что-то не видел, и лампочки тоже, вместо нее на крючке висел фонарь «летучая мышь».

«Есть ли еще керосин в фонаре», — усмехнулся Санька. Снял фонарь, проверил. Керосину в фонаре было много. А вот дров в ящике возле печки и каменного угля почти и не оказалось. Дров всего два полена. «Ладно, хватит подтопить печку», — решил Санька, нащупывая в кармане полушубка сунутый ему отцом коробок спичек. Топорик для колки дров лежал у печки. И вода была в чайнике на тумбочке рядом с железной кружкой. Можно нагреть и попить с морозу кипятку.

Конечно, если б отец не торопился, он бы и о дровах не забыл, и заварку для чая взял. Любил Санька пить чай в кубрике, когда плавал летом, видно, от отца привычку перенял.

Вскоре в печке заполыхало пламя, и, когда чайник нагрелся до того, что из носка его пошел струйкой пар, Санька вылез на палубу сказать отцу. Но то, что он увидел, испугало его. Впереди рокотавшего своим бойким мотором «жучка» плавали здоровенные плоские льдины. Сверху они были слегка присыпаны снегом.

Свет уходящего дня тускло подсвечивал их ломаные, точно из стекла, сколотые края, и Санька знал, что это означало. Льдины пришли из глубины моря. Вчера их нагнал сюда ветер, а сегодня они кружили здесь, увлекаемые прибрежным течением, и, кто знает, что сейчас было в Саввено.

Санька пробрался к отцу и увидел его мрачное, посиневшее от холода лицо. Санька знал, о чем сейчас думал отец. Его выдавал беспокойный прищур глаз, устремленных вперед, к темневшему у берега мысу. Там, за мысом, на скалистом берегу стоял большой рыбацкий поселок Саввено, и у самой воды — рыбокомбинат. Ну, а как там было, на море?

Словно в подтверждение мыслей отца, одна из льдин, которую вежливо обошел «жучок», неожиданно развернулась и острым краем шваркнула по борту плашкоута. Раздался скрежет. Потом снова стало тихо, и над ровной, чуть колеблющейся громадой воды раздавался лишь хлопотливый рокот «жучка».

— На плашкоуте?! — донеслось с катера.

— В порядке! — отбил условными взмахами рук отец.

— Пробоины нет?

— От такой-то?.. — Отец ругнулся, наверное, больше от холода, чем от никудышного вопроса, и отправился в кубрик.

Санька видел, как вскоре пошел густой дым из узенькой железной трубы над палубой, ощутил горьковатый запах угля. «Поджаривает отец, согреться хочет… Пусть», — подумал он, крепко сжимая штурвал. Сейчас, когда кругом белели островки этих коварных льдин, глядеть надо было в оба.

Берег снежным туманом тянулся слева по борту. До него было километров пять, не меньше. Капитан «жучка» нарочно шел мористей, чтобы спрямить путь и выгадать время. Но выгоды что-то не получалось. Санька глядел в море и видел, как там сгущается тьма. Валами серой ваты она катилась от горизонта, все приближаясь и приближаясь к берегу. «Когда придем в Саввено, будет уже темно», — заключил он и неожиданно подумал: «А как же со школьным вечером? Опоздаем, выходит?»

Но тут снова шваркнуло льдиной по борту, и из люка показался отец.

— Что, поджимает? — спросил он, подбегая к Саньке. — Иди погрейся.

— Ладно… — Санька с беспокойством смотрел на выступающий в море высокий скальный мыс. Еще с километр, может быть, полтора, и катер начнет обходить его. «Не уйду я никуда, пока не увижу, что там за мысом, — твердо решил Санька. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и хлопал рукавицами. — Скорей бы уж этот мыс».

Мгла на море стала сгущаться раньше, чем предполагал Санька. Когда «жучок» с плашкоутом подошли к мысу, валы темной ваты, катившиеся с горизонта, находились уже на близком расстоянии. Но льдов не прибавилось. Было немного их и за мысом. На сердце отлегло. Санька заметил, как и отец оживился. Даже с катера раздалось:

— На плашкоуте!.. Как вы там?

Это для бодрости, Санька понимал. Он с еще большим ожесточением стал переминаться с ноги на ногу и бить рукавицей по рукавице. Вгляделся пристальней и впереди увидел чистую полосу воды. Скоро Саввено. Вдали уже проглядывались домишки.

— Иди, Сань, погрейся. Иди, — сказал отец. Да Саньку теперь не надо было и упрашивать. Схватившись за веревку, он быстро перебежал рыбью кучу и скрылся в провале люка.

В кубрике было тепло и уютно. Бока раскаленной печи разогнали полумрак, и Санька, садясь на койку, подумал, что не надо зажигать фонарь. Он долго щурился на красный бок печи, думал, что тот здорово похож на румяное яблоко… И потом как-то вдруг оказалось, что это не яблоко, а люстра на потолке их школьного зала. Ребята, готовясь к празднику, подвесили к ней красные колпачки, и она засияла алым светом. Потом Санька услышал, как грянул за сценой школьный оркестр. Открылся занавес, и перед всеми, кто сидел в зале, появилась Метелкина из параллельного шестого «А». На ней были белые туфельки и платьице балерины. Метелкина разбежалась по сцене, закружилась, точь-в-точь как метель на улице, и удивленный Санька, сидевший с ребятами в пятом ряду, увидел, как она поднялась, полетела, кружась по залу, и опустилась на пол прямо перед Санькой.

— Саша Кротов, я приглашаю тебя танцевать, — сказала Метелкина.

— Меня? — опешил Санька.

— Да, тебя. Сегодня великий праздник трудящихся всего мира, и ты должен танцевать.

— Да я же не умею, — смутился Санька.

— А я тебя научу.

И не успел Санька опомниться, как снова грянул оркестр, и Метелкина, крепко схватив его за руки, понеслась с ним по залу.

В дверях появились Санькины мать и отец, они смотрели на танцующего Саньку и радостно смеялись. А потом кто-то в коридоре пережег электрическую пробку, и люстра погасла. И оркестр перестал играть. Только бил барабан: «бум… бум…»

Санька сначала не понял, где бил барабан, он просыпался с трудом. А когда открыл глаза, вскочил с койки. Это ударяли льдины об обшивку плашкоута.

На палубе Санька чуть не растерялся от страха. Кругом было темно. И в этой кромешной тьме он наконец увидел льдины. Они белели и спереди и по бокам. Санька побежал на корму и увидел их сзади.

— Беда, Сань, — тихо проговорил отец. Он точно врос в палубу и стоял не прямо, а как-то странно согнувшись.

— Что, папаня, схватило тебя опять? — встревоженно спросил Санька, берясь за штурвал.

— Беда, Сань, — тихим, тусклым голосом повторил отец. — Льдины.

Санька уже и без того понял, что они попали в ледяную ловушку. Вид воды спереди, когда они находились у мыса, обманул их. Наплывавшая с горизонта тьма скрыла тогда от глаз льды у берега. А когда катер с плашкоутом приблизились к этим льдам, отступать было некуда: льды поджимали и с моря.

— Не падай духом, Сань, перебьемся, — пытался утешить отец. — Вон оно, Саввено-то, недалеко, гляди, огни.

Но плашкоут уже почти не двигался. Санька это чувствовал по буксирному тросу. Трос то натягивался и гудел, как певучая струна, и это означало, что катер не может вытащить плашкоут из скопища льдин, то бешено прыгал по льдинам и по воде, когда катер, продвинув плашкоут вперед, вдруг застопоривал ход сам.

— Эх, была бы на «жучке» рация, сообщили бы саввенским, — с горечью произнес отец.

— Они и так должны знать… Увидят. — Санька угрюмо кивнул на огни «жучка».

— Могут увидеть, а могут и нет. Хорошо, если увидят, сообщат нашим, те меры примут. А сами они не смогут. Сами льдами прижаты. И откуда они взялись, эти льды, в такую рань?

И тут произошло страшное. Загудел всеми нотами стальной буксирный трос, заскрежетали по борту льдины, и вдруг воздух разворотило металлическим воплем. Санька даже не успел моргнуть глазом, как над их головами пронеслось что-то со свистом, и неведомая сила кинула отца на палубу.

— Эй, на плашкоуте! — донеслось в темноте с катера.

Лучик прожектора пробежал по льдинам и осветил стоящего Саньку. Только сейчас он понял, что лопнул буксирный трос.

— Санька, я живой, — простонал отец с палубы. — Санька, ты не бойся, я живой. — Санька припал к лежащему отцу. — Это меня тросом немного задело. Видишь, и ноги, и руки целы. Жаль только, спиной шмякнулся. Да ничего, Сань.

— На плашкоуте?! — снова уже встревоженней донеслось с катера.

В луче прожектора отец с трудом поднялся на ноги и, опираясь на плечо Саньки, махнул рукой:

— Живы… На плашкоуте живы!.. — Потом крикнул громко: — Саньку к себе возьмите! Саньку!

— Слышим!.. — донеслось с катера. — Будем пробиваться!

— Сань, они сейчас подойдут, и ты пересядешь на катер, — вяло, опадая на палубу, сказал отец.

— Без тебя? Что ты, папаня! Нет, тебя я тут одного не оставлю! — запротестовал Санька.

— Да я ничего… Отпустит. — Лежа на палубе, отец глухо простонал. — И как это угораздило меня тросом. Да это еще ничего. Могло быть хуже.

— Ты, папаня, иди в кубрик, нельзя тебе лежать на холодном. Я тут с ними поговорю, — помогая отцу подняться, стал уговаривать Санька.

— На плашкоуте!.. — донеслось с катера.

— Слышим! — что было сил крикнул Санька.

— На плашкоуте!.. Травите якорь!.. Пробиться к вам не можем!..

— Понял, Сань, чего они решили? Одни, стало быть, уходят. Без тебя. Пробиться к нам не могут.

Стравить якорь, на это только и хватило сил у Дмитрия Кротова. Усевшись на торчавший в темноте кнехт, он вдруг снова обмяк, и Саньке пришлось подхватить отца под руки.

Когда, с трудом оттащив его в кубрик, он снова вышел на палубу, «жучок» уже успел отойти на изрядное расстояние и что-то сигналил прожектором. Санька понял это так, что катер нашел себе путь между льдинами и пробивается в открытое море. И тут же подумал: «Когда-то еще «жучок» выйдет изо льдов, доберется до причала…» В эту минуту он особенно отчетливо представил себе, что вся ответственность за отца, за плашкоут ложилась теперь на него.

Прежде всего надо было растопить печь. Вернувшись в кубрик, он пошарил рукой по стене и снял с крючка фонарь «летучая мышь». В темноте не сразу зажег его.

Ящик для угля был пуст, поленья сожжены. Отец, когда приходил греться, недаром поддавал жару. Сейчас, лежа на спине и закрыв глаза, он болезненно шевелил губами.

Привалившись спиной к железной переборке, Санька прислушался. Сквозь зияющий над его головой черный провал люка в кубрик вливалась томительная тишина моря. Только слышался шорох льдин да глухое и какое-то особенно тревожное гудение якорной цепи. От нее шла дрожь по ногам, по спине, и эта дрожь добиралась до самого сердца. «Долго будут нас искать, наверное. Сумеют ли пробраться сквозь льды?» И тут Санька вспомнил, что старший брат отца Василий служит командиром военного корабля на Черном море. Он никогда не видел своего дядьку, знал только, что есть такой на свете; фотография его, где он в военной форме, висела у них дома в общей комнате, рядом с зеркалом. Но вот если б узнал сейчас Василий, в какую беду попали они с папаней… Он бы, наверное, принял меры. Позвонил по телефону или бы дал телеграмму кому-нибудь из здешних морских командиров, есть же у него, наверное, здесь знакомые. И этот командир на своем мощном красавце корабле пришел бы к ним с папаней на выручку.

Подумав так, Санька тут же ругнул себя за то, что мечтает о чем-то совершенно чепуховом. Ну как, например, Василий узнает, что они с папаней здесь? Кому он даст телеграмму? Да и пока телеграмма дойдет, их обязательно начнут искать. Заметят. А как заметят?.. Фонарь, что ли, на палубе поставить? — Санька задумался.

Но тут раздался голос отца:

— Как на море?

— Тихо, — ответил Санька. — А ночь?

— Черно кругом…

— Черно, говоришь?

— Черно, папаня.

— А чего это, будто цепь дрожит?

— Не знаю, папаня.

Отец приподнялся на локте, и тут где-то под самым днищем плашкоута Санька расслышал скрежет.

— Это якорем по дну скребет, — сказал отец. — Несет нас по морю.

— Несет? — переспросил Санька, и внутри у него все захолодело.

— Несет, Сань. Льды крутят. — Отец упал на изголовье.

Санька, схватив фонарь, вылез на палубу. В черноте ночи не было видно ни огонька. «Где же Саввено?» Санька осмотрелся. Нет, огней не было видно нигде. Значит, их в самом деле несло.

И Санька вдруг почувствовал, что он смертельно устал, что руки его в брезентовых рукавицах сделались словно чужие, что он давно хочет есть и что сетка с едой, которую им с отцом приготовила в дорогу мать, осталась висеть в прихожей на гвозде, куда папаня вешает свой полушубок.

Оставив фонарь на палубе, Санька спустился по лестнице в кубрик, на ощупь отыскал тумбочку Силина, надеясь найти хоть старый сухарь, но, кроме пустой бутылки, ничего не нашел. Саньку взяло зло на Силина: «Как жил человек?..»

— Сань, — услышал он дрожащий голос отца. — Что-то морозит меня, Сань. Ты бы подтопил, что ли?

— Нечем, папаня, нечем! — от злости крикнул Санька и, ползая, стал искать топор. Он злился на себя, на отца, на Силина, злился на то, что так нелепо все получилось.

Схватив, наконец, топор, он разворотил сначала ящик у печки. Потом с неостывшей яростью хватанул по тумбочке и, когда крошил ее, думал о том, что вот отправили в Саввено катер, не выяснив, как же на море. Успокоился, когда увидел в печи огонь.

Теперь можно было, сидя на корточках, протянуть к огню руки и слушать, как скрипит якорная цепь.

Иногда звук ее был такой заунывный, что у Саньки начинало мутить в животе. «Вот-вот цепь лопнет…» Санька затыкал пальцами уши, и цепь не лопалась. Потом становилось тихо, и снова начинала она скрипеть. «Значит, несет, — громко стучало в голове. — Несет, а куда?..»

Санька не жалел дров, подбрасывал и подбрасывал, и стало тепло. Стало бы еще теплее, если взять да закрыть крышку люка. Но он об этом только подумал. Сейчас его, разомлевшего у печки, казалось, не подняла бы на ноги никакая сила.

Он посмотрел вверх и увидел снежинки. В свете фонаря они, словно мотыльки, порхали над люком, и Санька представил, как бело сейчас на палубе оттого, что там светит фонарь. Так и пусть светит, пусть! Кругом темно, а он светит! — подумал Санька.

Снежинки падали в кубрик, кружась, долетали до Саньки, и в одной из них он неожиданно признал Метелкину. Да, это снова была она — тоненькая светловолосая и всегда дразнившая его девчонка из параллельного шестого «А». Изгибаясь, как балерина, она протягивала к нему руки, и в ее глазах Санька увидел что-то очень коварное. Конечно, Санька ясно же слышал, что она сказала ему: «Давай погасим фонарь».

— Ты что, Метелкина! С фонарем нас легче увидеть! Гляди, какая черная ночь! — возражал Санька, а Метелкина все приставала и приставала. В один момент Санька заметил, как она, кружась, подлетела к фонарю и хотела сама погасить его, но Санька так громко крикнул, что Метелкиной и след простыл. Санька увидел одни только кружащиеся снежинки.

Саньке показалось, что фонарь горит не так ярко, даже совсем не ярко. Как же такой слабый свет заметят в темноте? Сонно хватаясь руками за поручни лестницы и напрягая свои последние силы, Санька вылез на палубу, схватил фонарь и подкрутил фитиль. Потом, карабкаясь по скользкому брезенту, поставил его на самую вершину рыбьей кучи.

Санька не помнит, как опять оказался у печки, и к нему неизвестно откуда подлетела Метелкина. Он ни за что бы ее не отогнал, если б не явился брат папани, дядька Василий. Он сошел по трапу с красивого военного корабля во всей своей офицерской форме, подошел к Метелкиной и сурово сдвинул брови.

Но тут Саньке показалось, что лопнула якорная цепь, и он не расслышал, что сказал Метелкиной дядька Василий. Зато он услышал чьи-то другие голоса.

…Когда бережные руки матросов сторожевого военного корабля выносили из кубрика крепко спавшего Саньку Кротова, на палубу плашкоута по высокому трапу спустился капитан третьего ранга Голубкин. Не замедляя шага, он взошел по брезенту наверх, поднял перед собой еще светившийся фонарь «летучая мышь» и, что-то думая про себя, загадочно улыбаясь, осторожно понес его на корабль.

БРАТИКИ

— Э-эй, Намунка, Ваня!.. — раздался под окном звонкий мальчишеский голос.

Ивашка торопливо проглотил кусок юколы с пресной лепешкой и подбежал к окну.

— Куда соскочил, Ивашка? — крикнула мать. — Хорошо надо есть, мерзнуть будешь!

Но разве до еды было, если под окном, приплясывая на снегу и размахивая новенькими коньками, стоял друг, первоклассник Леня, сын недавно приехавшего в школу русского учителя Захарова.

— Ай-я кули![1] — радостно воскликнул Ивашка, быстро натянул мягкие ичиги на теплые меховые чулки, надел беличью шапку-ушанку и, застегивая на ходу ватную куртку, выскочил на улицу. — Ай-я кули! — приговаривал он, с завистью рассматривая новенькие блестящие коньки. — Откуда взял?

— Отец купил, — не без гордости ответил маленький, плотный крепыш Леня. — В прошлое воскресенье я белку убил, отец премию выдал… Давай, Ваня, пошли на Тумнин, — предложил Леня, и его голубые быстрые глазки прищурились от предвкушаемого удовольствия.

Ивашка не раздумывая достал из-под крыльца свои самодельные коньки-колодки с вделанными в них железками, свистнул Дымку, лохматую черную собаку, с которой всегда играл, и мальчики побежали к реке.

Быстрый таежный Тумнин, долго не замерзавший в эту зиму, наконец-то покрылся льдом. Но здесь, вблизи села, лед был неровный, торосистый и не давал разбежаться.

— Это не катанье, — с обидой сказал Леня, отвязывая коньки. — Пошли искать ровное место.

— Ровный лед там, у сопки!.. Где река шире, — показал рукой Ивашка.

— Вот и пошли туда! — предложил Леня. — Правда, пойдем!

До Синей сопки было не меньше трех километров, да и идти по рыхлому снегу. Но надо же Лене покататься на своих новеньких коньках! И Ивашка согласился.

Тускло, как сквозь заиндевевшее окно, светило солнце. Иногда ноги по колено проваливались в сугробы. Но все равно было весело. Беспрерывно вертелся под ногами игривый Дымка, смешил их, забавно барахтаясь в снегу. А блестящие Ленины коньки, висевшие у него на поясе, так приятно позвякивали, что Ивашка невольно запел:

У моего друга хорошие, новые коньки,

А у меня будут еще лучше.

Скоро наступят зимние каникулы,

Я пойду с отцом в тайгу.

Я настреляю много-много белок.

Смелый мы народ — орочи,

Много белок в нашей тайге,

Много рыбы у нас в Тумнине,

Ай-я кули, ай-я кули!..

— Ай-я кули! — подражая своему другу, громко крикнул Леня и, выхватив из рук Ивашки поводок, скатился вместе с собакой с берега на лед.

Это и был природный каток у Синей сопки. Лед — как зеркало, чистый, гладкий. Вот только полынья… Словно кто нарочно выдолбил посередине катка большую прорубь, прикрыв ее клубами сизого пара.

— Полынья, видишь? — крикнул Ивашка, заметив, с какой поспешностью надевал Леня свои новенькие коньки.

— Вижу, все вижу! — задорно отозвался Леня.

Прицепив к ошейнику Дымки ремень, он пронзительно свистнул. Собака, весело тявкнув, побежала вперед, а за ней, что-то напевая и размахивая рукавицей, заскользил довольный Леня.

Отломив ветку талины, Ивашка сделал из нее палочки, прикрутил ими свои коньки и тоже покатился. Однако ему приходилось труднее, чем Лене: на чистом, без снега льду ноги беспрерывно разъезжались. Но вскоре подъехал Леня.

— Держись! — крикнул он, на ходу передавая Ивашке поводок.

Дымка с заливистым лаем помчал по льду мальчугана, и тот точно взлетел на крыльях. Снежные берега, синий лед, остроконечная сопка над ним — все закружилось в волшебном круговороте. Морозный воздух холодил ноздри, покалывал щеки, но это было даже приятно. Один раз Дымка разбежался так сильно, что Ивашке стоило больших усилий отвернуть от полыньи.

Но ничего не случилось. Дымка продолжал добросовестно исполнять роль ездовой собаки, пока Ивашка сам не осадил его:

— Однако, отдохнуть тебе надо, Дымка.

Присев на торчавшую у берега льдину, Ивашка с завистью смотрел, как катается Леня. Новые, хорошо отточенные коньки позволяли ему свободно разбегаться по льду, выписывать, стоя на одной ноге, разные фигуры и мгновенно делать «стоп», когда это было необходимо. Но вот к Лене опять подскочил Дымка и помчал его по льду.

Новые коньки явно вскружили Лене голову. Иначе разве катался бы он по самому краю полыньи? Дымка же, наоборот, все время норовил отвернуть от воды — инстинкт подсказывал собаке, что там опасность.

— Эй ты, зачем так делаешь? Ты еще не знаешь, какой Тумнин! — крикнул ему Ивашка.

Но неугомонный Леня словно не слышал. Лед под его ногами потрескивал, а он и внимания не обращал.

Вдруг Леня поскользнулся и упал. И тут же до Ивашки донесся его отчаянный вопль:

— Тону-у-у!..

Бросившись на выручку, Ивашка увидел, как разошелся лед под тяжестью Лениного тела и они с Дымкой мгновенно оказались в воде.

— Ва-ня! — вновь испуганно прокричал Леня.

Ползком добравшись до края полыньи, Ивашка протянул Лене руку. Но мешали кружившие в воде льдины. Течением относило Леню с Дымкой все дальше, к нижнему краю полыньи. Когда же, перебежав на новое место, Ивашка снова пополз к Лене, чтобы бросить ему конец ремня, под ним раздался треск и выступила вода. Пришлось отползать, лед здесь был очень тонким.

Ивашка видел круглые от страха глаза Лени, его покрасневшие руки, которыми он хватался за лед. Но как, чем помочь ему? Не было даже палки. Дымка, барахтаясь в воде, заметив Ивашку, подался вперед, но вдруг жалобно заскулил и исчез в водовороте. Это же могло случиться и с Леней, случиться в любую секунду, как только ослабнут его руки и он не сможет держаться за край полыньи…

Ивашку охватил ужас. Он закричал. Но никто не отозвался. Мальчик еще раз посмотрел вокруг себя, и тут острый глаз его впился в талину, в то самое дерево, от которого он отломил ветку и сделал себе палочки для коньков. Что, если отломить ветку побольше, подлиннее?

Ивашка не помнил, как добежал до берега. Не помнил, как сломил ветку и приволок ее к полынье. Ветка топорщилась, но обламывать сучья было некогда.

— Лови! — крикнул он, бросая ветку Лене.

— Ой, Ивашка, ой, не могу, больно мне! — выкрикнул Леня. Лицо его посинело, пальцы вот-вот могли сорваться с кромки льда. Один раз он даже ушел под воду, но быстро вынырнул.

— Держись! Держись! — хрипло кричал Ивашка, подтаскивая ветку поближе к Лене.

Лед у края, полыньи стал ломаться. Ивашка чуть сам не ушел под воду. Но, отползая назад, он ни на секунду не забывал о друге.

— Держись, не отпускай! — приговаривал он, увидев, что Леня вцепился в ветку.

Ивашка пробовал тянуть ветку на себя, но, не имея точки опоры, скользил по льду, подаваясь вперед, к полынье. Тогда железкой конька он продолбил во льду ямку, уперся в нее ногой и с силой потянул, за ветку. Она медленно подалась. Вот уже показались Ленины плечи из воды. Поднатужившись, он закинул одну ногу на лед, под тяжестью тела лед опять затрещал.

— Не шевелись! — испуганно крикнул Ивашка. — Я сам тебя подтяну.

Леня замер. Перехватывая ветку, Ивашка медленно тянул ее к себе. Еще несколько усилий, и опасность миновала. Мокрый, обессиленный, Леня лежал на льду.

— Вставай, пошли! — кричал Ивашка, оттаскивая Леню подальше от полыньи. — Вставай, замерзнешь! Ты что как мертвый!.. — и вдруг испуганно умолк.

Перед ним, скорчившись на льду, сидел маленький плачущий человек и на глазах обрастал сосульками. Скованный льдом, он уже не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.

Сдернув с себя шарф, Ивашка закутал им голову Лени, надел на него свои теплые рукавицы и, обвязав вокруг пояса ремнем, потащил по реке.

— Не плачь, не плачь, я дотащу тебя! Вот увидишь! — приговаривал он, отогревая дыханием свои голые руки.

Ровное ледяное поле вскоре закончилось. Все чаще стали попадаться острые ледяные глыбы, а между ними — снежные завалы. Леня, подпрыгивая на буграх, плакал и причитал, стуча зубами от холода. Но вскоре затих.

— Ну, чего ты? Говори хоть! — подбадривал его Ивашка. — Болит что-нибудь?

— Болит… Везде болит, — тихо ответил Леня и прикрыл глаза.

«Скорее, скорее!» — подгонял себя Ивашка и изо всей силы тянул за собой тяжелый груз.

Торосы становились все выше и неприступней. Пришлось выйти на берег. Но и здесь оказалось не легче. Скрюченное тело Лени зарывалось в снег. Сделав шагов пятьдесят, Ивашка в изнеможении остановился: «Что делать? Что придумать?»

Однако и здесь находчивость не оставила мальчугана. Он сломил несколько тонких веток тальника, связал их вместе, положил на них Леню. Теперь обледеневшая фигура уже не проваливалась так глубоко в снег.

«Эх, Дымку бы сюда», — с горечью думал запыхавшийся Ивашка. Сердце его билось глухо и часто. Ремень выскальзывал из онемевших от мороза рук. Он поднимал его и снова шаг за шагом двигался вперед.

Лежа на прутьях-санях, Леня тихо стонал, все реже открывая глаза.

«Хоть бы довезти. Хоть бы остался живой…» — пугливо оглядывался на него Ивашка.

Начинался подъем. Самодельные сани как-то вдруг отяжелели. У Ивашки закружилась голова, во рту пересохло, больно застучало в висках. Он проглотил горсть снегу — не дало облегчения и это. Ослабевшие ноги окончательно перестали слушаться. И тогда Ивашка решил пробираться вперед ползком…

Вот уже за сугробами показались первые избы, до ближайшей из них оставалось каких-нибудь, метров двести. А сил уже не было совсем.

«Надо в село, за подмогой…» С большим трудом Ивашка встал и шатаясь побрел по снегу. Иногда пытался кричать, но голос его, хриплый и тихий, гас в тишине морозного дня.

Вдруг он запнулся, больно стукнувшись обо что-то твердое коленом, и упал. Но навстречу уже бежали люди.

Затуманенными глазами Ивашка успел разглядеть мать, дядю Федора и еще каких-то женщин.

«Ну вот и дошли», — попробовал он улыбнуться, но голова его вяло уткнулась в снег.

Подбежавшие односельчане увидели на снегу две неподвижные детские фигурки. И только длинная снежная полоса, уходящая вдаль, к Синей сопке, поведала им о том, как боролся за жизнь своего друга Лени Захарова десятилетний школьник Ваня Намунка…

Проболев две недели, похудевший, бледный, Леня выписался из больницы. Друзья встретились снова на улице. Обнявшись, сидели они на завалинке, щурясь от солнца и яркого света.

Проходившие мимо люди, замедляя шаг, ласково поглядывали на мальчиков. А старая орочка бабушка Анисья долго стояла возле ребят, попыхивая своей прокуренной трубкой.

— Братики вы теперь, — улыбнувшись всеми своими морщинками, наконец сказала она.

Загрузка...