5

Хотя, казалось бы, следующим ее шагом должен был стать повторный визит к Рэндольфу Дриблетту, Эдипа решила сперва заехать в Беркли. Ей хотелось выяснить, откуда Ричард Варфингер узнал о Тристеро. И, быть может, взглянуть, где изобретатель Джон Нефастис забирает свою почту.

Как и Мучо по ее отбытии из Киннерета, Мецгер, провожая Эдипу, не производил впечатление убитого горем. По дороге на север она раздумывала: заехать домой сейчас или на обратном пути. Но когда оказалось, что она уже пропустила поворот на Киннерет, проблема разрешилась сама собой. Прожужжав на машине по восточной стороне залива, где дорога поднималась в горы Беркли, Эдипа около полуночи прибыла в отель — беспорядочная россыпь многоуровневых зданий с интерьером в стиле немецкого барокко: темно-зеленое ковровое покрытие вдоль коридоров с резными стенами и декоративными канделябрами. Вывеска в холле гласила: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В КАЛИФОРНИЙСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ АМЕРИКАНСКОЙ АССАМБЛЕИ ГЛУХОНЕМЫХ. Все лампочки горели по-тревожному ярко, вокруг царила физически осязаемая тишина. Из-за регистрационной стойки выпрыгнула голова проснувшегося клерка, и тот принялся объяснять ей что-то на языке знаков. Эдипа хотела было сделать ему известный жест пальцем и посмотреть, что будет. Но целый день в пути давал себя знать, и на нее неожиданно навалилась усталость. По коридорам, извилистым, как улицы Сан-Нарцисо, клерк в полном молчании провел ее в комнату, где висела репродукция картины Ремедиос Варо. Она сразу заснула, но ночью ее разбудил кошмар, возникший в зеркале напротив кровати. Ничего особенного, просто показалось, будто там что-то есть. Когда она, наконец, снова заснула, ей приснилось, что они с Мучо занимаются любовью на нежном белом пляже, каких нет ни в одной из ведомых ей частей Калифорнии. Утром Эдипа уселась на кровати, выпрямившись в струнку, и уставилась в зеркало на собственное изможденное лицо.

Она нашла "Лектерн Пресс" в небольшом бизнес-центре на Шеттак-авеню. "Пьес Форда, Вебстера, Турнэра и Варфингера" там не оказалось, но за двенадцать с половиной долларов ей вручили чек и дали адрес склада в Окленде. Она получила книгу лишь после полудня. Быстро пролистала ее в поисках строчки, ради которой сюда приперлась. От преломленных книжным листом солнечных лучей повеяло морозом.

Святыми звездами клянусь, не ждет добро, — говорилось в куплете, Того, кто с похотью столкнулся Анжело.

- Нет! — запротестовала она вслух. — Того, кто ищет встречи с Тристеро! — В карандашной пометке на полях того мягкообложечного экземпляра упоминалось о разночтениях. Но та, мягкообложечная, по идее, была точной перепечаткой книги, которую она держала сейчас в руках. Озадаченная, она заметила сноску:

Данный вариант содержится только в издании формата кварто (1687 г.). В более раннем издании формата фолио вместо заключительной строки стоит пропуск. Д'Амико предположил, что Варфингер мог сделать клеветническое сравнение, намекая на одного из придворных, и что более позднее «восстановление» было в действительности делом рук наборщика Иниго Барфстейбла. Сомнительная версия «Уайтчейпла» (ок. 1670 г.) приводит "Клянусь, поведало стовековое Зло/Три старых о Дозоре сказа нам о Никколо", где, не говоря уже о совершенно неуклюжем александрийском стихе, прочтение сильно затруднено синтаксисом, хотя можно принять несколько неортодоксальный, но убедительный аргумент Дж. К. Сэйла, что строчка "Три старых о Дозоре…" — вероятно, каламбур: "Тристеро dies irae…" Здесь, следует отметить, строчка остается столь же недостоверной, поскольку не проливает света на слово «тристеро», которое, разве что, может являться псевдо-итальянским вариантом слова triste (гнусный, порочный). Но издание «Уайтчейпла», во-первых, включает лишь отрывок, а во-вторых, изобилует подобными неточностями и подлогами, как мы неоднократно уже замечали, и посему едва ли достойно доверия.

- Откуда же тогда, — удивилась Эдипа, — взялась эта самая строчка с Тристеро в книжке у Цапфа? Или есть еще одно издание, кроме кварто, фолио и фрагмента в «Уайтчейпле»? Но в предисловии, на этот раз подписанном и принадлежащем перу некоего Эмори Борца, профессора английской словесности в Калифорнийском университете, об этом не говорилось. Она потратила еще около часа, листая книжку и просматривая сноски, но ничего более не обнаружила.

- Черт побери! — воскликнула она, завела машину и направилась в Беркли разыскать профессора Борца.

Но увы, она забыла дату издания — 1957 год. Совсем другой мир. Девушка с кафедры английского сказала Эдипе, что профессор Борц на факультете больше не работает. Он преподает в Колледже Сан-Нарцисо, город Сан-Нарцисо, штат Калифорния.

Конечно, — усмехнулась Эдипа, — где же еще? Она списала адрес и пошагала прочь, пытаясь вспомнить, кто издал ту книгу в мягкой обложке. Но так и не вспомнила.

Было лето, будний день, хорошо за полдень, то есть время, когда ни один из известных Эдипе университетских городков не стоит на ушах, — кроме этого. Она спустилась от Вилер-Холла и через ворота Сатер-Гейт вышла на площадку, кишащую рубчатым вельветом, джинсой, голыми ногами, белыми волосами, роговыми оправами, велосипедными спицами на солнце, книжными папками, ветхими карточными столами, неимоверной длины петициями на стенках, плакатами с непостижимыми аббревиатурами, мыльной водой в фонтане и студентами в состоянии диалога "лицом к лицу". Она двигалась сквозь все это со своей толстой книжкой, — сосредоточенная, неуверенная, чужая, ей хотелось чувствовать себя своей, но она понимала, сколько альтернативных вселенных нужно для этого перебрать. Ведь училась Эдипа во времена нервозности, холодной вежливости, уединения — изоляции не только от мальчиков-студентов, но и среди всего, что мешает думать о маячащей впереди карьере, национальный рефлекс на патологии в высших сферах, вылечить которые может лишь смерть; а здесь в Беркли все совсем не походило на тот сонный Сивош из ее прошлого, но скорее было сродни восточным или латиноамериканским университетам, о которых она читала, тем автономным культурным средам, где даже самые разлюбимые анекдоты могут вдруг быть объявлены сомнительными, самые катастрофические инакомыслия — вдруг оглашены, а самые самоубийственные из намерений — выбраны для исполнения, — такая атмосфера свергает правительства. Но, пересекая Бэнкрофт-Вэй, среди белокурых подростков и грохота «Хонд» и «Сузуки», она слышала родную английскую речь американский английский. Где же вы, секретари Джеймс и Фостер, сенатор Джозеф, дорогие рехнувшиеся божества, по-матерински лелеявшие спокойную молодость Эдипы? В ином мире, на иных рельсах — очередные решения приняты, и назад пути нет, а безликие стрелочники, заманившие их в тупик, преобразились, стали отверженными, психами, арестантами, наркоманами, фанатиками, алкашами, живущими под кличками, бегущими от агентов по сыску, мертвецами, которых уже не найти. Среди них юная Эдипа превратилась в редкое создание, непригодное, возможно, для маршей протеста или сидячих забастовок, но зато искусное в исследовании якобианского текста.

На бензоколонке где-то среди серого пространства Телеграф-авеню Эдипа нашла по телефонной книге адрес Джона Нефастиса. Вскоре она подъехала к многоквартирному дому в псевдо-мексиканском стиле, нашла на почтовом ящике имя, поднялась по наружной лестнице и прошла вдоль ряда драпированных окон к его двери. Он был стрижен «ежиком» и смотрелся таким же подростком, как Котекс, но носил при этом рубашку с вариациями на полинезийские темы по моде времен Трумена.

Представляясь, она сослалась на Стенли Котекса. — Он сказал, ты можешь определить — медиум я или нет.

Нефастис смотрел телевизор — группа детишек танцует нечто вроде ватуси. — Люблю глядеть на молодежь, — объяснил он. — В этом возрасте есть что-то эдакое.

— Мой муж тоже любит, — сказала она. — Понимаю.

Джон Нефастис приветливо улыбнулся и принес из мастерской свою Машину. Она выглядела примерно так же, как на рисунках в патенте. — Принцип работы знаешь?

— Стенли мне немного рассказал.

И тут он принялся путано излагать нечто о штуке под названием «энтропия». Это слово, похоже, беспокоило его не меньше, чем «Тристеро» Эдипу. Но оно было слишком научным для ее ума. Она поняла лишь, что есть два вида этой самой энтропии. Один имеет отношение к тепловым двигателям, а другой — к передаче информации. Полученные еще в тридцатые годы уравнения для обоих видов выглядели похожими, что считалось совпадением. Два этих поля абсолютно разъединены, кроме одной точки по имени Демон Максвелла. Если Демон сидит и сортирует свои молекулы на горячие и холодные, то о системе говорят, что она теряет энтропию. Но эта потеря неким образом компенсируется получаемой Демоном информацией о молекулах.

— Передача информации — вот ключевой момент! — воскликнул Нефастис. Демон передает данные медиуму, и тот должен реагировать. В этом ящике бессчетные мириады молекул. Демон собирает данные о каждой. И на каком-то глубоком психическом уровне он передает сообщение. Медиум должен принять этот неустойчивый поток энергий и откликнуться примерно тем же количеством информации. Поддерживать цикличность процесса. На мирском уровне мы видим лишь поршень — надо надеяться, движущийся. Всего одно еле заметное движение на массивный комплекс информации, разрушающийся с каждым энергетическим ударом.

— Погоди, — сказала Эдипа, — я теряю нить.

— В данном случае энтропия это фигура речи, — вздохнул Нефастис, метафора. Она связывает мир термодинамики с миром потока информации. Машина использует оба мира. А Демон делает эту метафору не только словесно изящной, но и объективно истинной.

— Но что, если, — она чувствовала себя еретиком, — Демон существует лишь благодаря схожести двух уравнений? Благодаря метафоре?

Нефастис улыбнулся — непроницаемый, спокойный, верующий. — Для Максвелла он существовал задолго до появления метафоры.

Но был ли сам Максвелл таким уж приверженцем существования своего Демона? Она взглянула на приклеенную к ящику картинку. Секретарь Максвелл изображен в профиль, и его взгляд не пересекается с эдипиным. Лоб округл и гладок, на затылке забавная шишка, укрытая вьющимися волосами. Видимый глаз имел мягкое и уклончивое выражение, но Эдипа подумала — какие, интересно, идефиксы, кризисы, полуночные кошмары могли выходить из затененных тонких черт его спрятанного за густой бородою рта?

— Смотри на картинку, — сказал Нефастис, — и сконцентрируйся на цилиндре. Не волнуйся. Если ты медиум, то сама все поймешь. Отвори свое сознание, пусть оно будет восприимчивым к тому, что скажет Демон. Я скоро вернусь. — И он опять уселся перед телевизором, где теперь шли мультфильмы. Пока Эдипа сидела, прошло две серии о мишке Йоги и по одной — о горилле Магилле и Питере-Потаме; Эдипа смотрела на таинственный профиль секретаря Максвелла и ожидала, когда к ней обратится Демон.

Здесь ли ты, малыш, — вопрошала Эдипа Демона, — или Нефастис водит меня за нос? Если пистон не двинется, она так этого и не узнает.

Руки секретаря Максвелла из снимка вырезали. Возможно, они держали книгу. Его взгляд был устремлен вдаль, в перспективу викторианской Англии, чей свет утерян навеки. Беспокойство Эдипы росло. Ей показалось, что под бородой появилась — хотя и слабая — улыбка. В его глазу что-то определенно изменилось…

И вдруг. На самом краешке ее поля зрения — не сдвинулся ли правый поршень? На капельку? Она не могла посмотреть на него, ведь ее проинструктировали не отрывать взгляд от Максвелла. Текли минута за минутой, но поршни словно примерзли. Телевизор покрикивал визгливыми комичными голосками. Она видела лишь подергивание сетчатки, давшую осечку нервную клетку. Должен ли настоящий медиум видеть больше? Теперь она нутром чувствовала — и ее убежденность возрастала, — что ничего не случится. К чему волноваться, — волновалась она, — Нефастис — просто чудак, откровенный чудак, забудь об этом. Настоящий медиум это тот, кто может разделить галлюцинации этого человека, вот и все.

И какие чудесные галлюцинации! Эдипа продолжала попытки еще минут пятнадцать; она повторяла: кто бы ты ни был, но если ты там, покажись мне, ты нужен мне, покажись. Так ничего и не произошло.

— Извини, — крикнула Эдипа Нефастису, к собственному удивлению она чуть не плакала, ее голос дрожал. — Это бесполезно. — Нефастис подошел к ней и обнял за плечи.

— Все о'кей, — сказал он. — Пожалуйста, не плачь. Пойдем в кровать. Вот-вот начнутся новости. И мы сможем этим заняться.

— Этим? — переспросила Эдипа. — Заняться этим? Чем же?

— Вступим в половую связь, — ответил Нефастис. — Может, сегодня расскажут про Китай. Я люблю этим заниматься, когда говорят про Вьетнам, но Китай лучше. Думаешь обо всех этих китайцах. Их многолюдности. Какое обилие жизни! И акт становится более сексуальным, правда?

Эдипа завизжала и бросилась прочь, а Нефастис, щелкая пальцами, побежал следом через темные комнаты в беззаботной манере «а-мне-все-по-фиг», которую он, несомненно, подцепил в каком-нибудь телефильме.

— Привет старине Стенли! — крикнул он, когда Эдипа уже шлепала вниз по ступенькам на улицу; потом она накинула косынку на номер машины и, взвизгнув тормозами, помчалась по Телеграфу. Она рулила почти автоматически, пока ее чуть не убил резвый малый в «Мустанге», по всей видимости неспособный сдержать новое для себя ощущение мужской зрелости, которое давала ему машина — тут она поняла, что выехала уже на трассу и неотвратимо движется к мосту Бэй-Бридж. Был разгар часа пик. Пораженная Эдипа наблюдала за этим зрелищем; она всегда думала, что такое движение возможно только в Лос-Анжелесе и подобных ему местах. Спустя несколько минут, глядя на Сан-Франциско с самой вершины мостовой арки, она увидела смог. Дымка, — поправила она себя, — вот что это такое, дымка. Откуда в Сан-Франциско взяться смогу? Смог — если верить фольклору — начинается южнее. Должен быть определенный угол солнца.

Среди выхлопа, пота, слепящего света и дурного настроения летнего вечера на американском шоссе Эдипа Маас думала о своей задаче «Тристеро». Вся тишина Сан-Нарцисо — спокойная поверхность бассейна в мотеле, побуждающие к созерцанию контуры улиц, подобные следам от грабель на песке японского садика — не позволяла ей размышлять с таким спокойствием, как здесь, в безумии автотрассы.

Джону Нефастису (обратимся к недавнему примеру) случилось вообразить по простому, прямо скажем, совпадению, — что два вида энтропии, термодинамическая и информационная, с виду похожи, если их записать в виде уравнений. Но он придал этому совпадению пристойный вид с помощью Демона Максвелла.

Возьмем теперь Эдипу, столкнувшуюся с метафорой из Бог знает скольких частей — во всяком случае, больше двух. Совпадения в эти дни пышно цвели повсюду, куда ни кинь взгляд, а у нее ничего не было, кроме звука, слова «Тристеро», чтобы увязать их друг с другом.

Она знала об Этом всего несколько вещей: в Европе Оно противостояло почтовой системе Турна и Таксиса; символом Ему служил почтовый рожок с сурдинкой; в какой-то момент до 1853 года Оно появилось в Америке и нападало на "Пони Экспресс", а также на "Уэллс, Фарго" в виде разбойников, одетых в черное или замаскированных под индейцев; в Калифорнии Оно существует по сей день и служит каналом связи для людей с неортодоксальной сексуальной ориентацией, изобретателей, верящих в Демона Максвелла, а может, и для ее мужа Мучо Мааса (но она давным-давно выбросило письмо от Мучо, и потому Чингиз Коэн не смог бы проверить марку, а следовательно, чтобы узнать наверняка, ей нужно спросить самого Мучо).

Тристеро или существовал на самом деле, в своем собственном праве, или же был лишь гипотезой — может, даже фантазией Эдипы, свихнувшейся на почве взаимоотношений с имуществом покойника. Здесь в Сан-Франциско, вдали от материальных составляющих этого имущества, был шанс обнаружить, что все это дело спокойно распалось на кусочки и растаяло. Тем вечером она решила положиться на милость течения и просто наблюдать, как ничего не происходит, в уверенности, что все это нервное, мелочь, с которой следует обратиться к психоаналитику. У Норт-Бич она съехала с трассы, немного покружила, пока не припарковалась, наконец, на круто спускающейся улочке среди складов. Затем побрела по Бродвею, слившись с вышедшими на вечернюю прогулку.

Не прошло и часа, как на глаза ей попался почтовый рожок с сурдинкой. Она фланировала вдоль по улице, заполненной стареющими мальчиками в костюмах из универмага "Рус Аткинс", когда натолкнулась вдруг на шайку туристов, залихватски вываливающихся из автобуса «Фольксваген», дабы обследовать ночные сан-францисские местечки. — Позвольте, я нацеплю это на вас, услышала она голос у своего уха, — я только что оттуда, — и тут же обнаружила наглухо пришпиленную к груди светло-вишневую карточку с надписью ПРИВЕТ! МЕНЯ ЗОВУТ АРНОЛЬД СНАРБ! ИЩУ ВЕСЕЛЫХ РАЗВЛЕЧЕНИЙ! Эдипа оглянулась и увидела пухлое розовощекое лицо, которое подмигнуло ей и пропало среди полосатых рубах и неподложенных плечей, — и исчез Арнольд Снарб в поисках развлечений еще веселее.

Прозвучал спортивный свисток, и Эдипа оказалась в стаде граждан с карточками, которое двигалось к бару "ВсJ по-гречески". О нет! — подумала Эдипа. — Сегодня никаких кабаков, только не это, — и попыталась было вырваться из подхватившего ее людского потока, но потом вспомнила, что решила отдаться на милость течения.

— Теперь сюда, — проинструктировал гид, в его воротник темными щупальцами стекал пот, — и вы увидите представителей третьего пола розово-голубых, которыми заслуженно славится город у Залива. Для некоторых подобный опыт может показаться странным, но помните: не нужно вести себя как кучка туристов. Если вам сделают гнусное предложение, отнеситесь к этому с юмором — всего лишь часть веселой ночной жизни в знаменитом Норт-Биче. Опрокиньте пару рюмашек, а когда услышите свисток, быстрехонько выскакивайте. Собираемся прямо здесь. Если будете хорошо себя вести, мы успеем еще в «Финоккиос». — Он дважды дунул в свисток, и туристы, разразившись воплем, бросились в неистовую атаку на бар, внеся Эдипу внутрь. Когда все успокоилось, она обнаружила, что стоит с бокалом неведомой жидкости у дверей, придавленная к высокому человеку в замшевой спортивной куртке. На лацкане которой вместо светло-вишневой карточки Эдипа приметила тонкой работы значок из бледно поблескивающего сплава в форме почтового рожка Тристеро. Сурдинка и все прочее.

Прекрасно, — сказала она себе. — Ты проигрываешь. Всего одна попытка, а заняла не больше часа. — Ей следовало немедленно ехать назад в Беркли, в отель. Но она не могла.

— Что, если бы я вам представилась, — обратилась она к владельцу значка, — как человек от "Турна и Таксиса"?

— Это театральное агентство? — спросил он. Большие уши, стриженные чуть ли не по самый скальп волосы, прыщавое лицо и удивительно пустые глаза, чей быстрый взгляд искоса окинул ее груди. — Где вы умудрились откопать такое имя — Арнольд Снарб?

— Я отвечу, если скажете, откуда у вас этот значок, — сказала Эдипа.

— Простите?

Она решила подразнить его: — Если это гомосексуальный знак, то меня такие вещи ни капли не волнуют.

Глаза ничего не выражали: — Гомики меня не интересуют, — сказал он. Впрочем, вы тоже. — Повернулся к ней спиной и заказал выпивку. Эдипа сняла свою карточку, положила ее в пепельницу и спокойно, стараясь не выдать истерику, произнесла:

— Слушайте, вы должны мне помочь. По-моему, я скоро свихнусь.

— Вы не туда обращаетесь, Арнольд. Поговорите со своим священником.

— Я пользуюсь почтой США — меня никто не обучил другим способам, продолжала она умолять. — Но я вам не враг. И не хочу им быть.

— А как насчет дружбы? — Он повернулся вокруг своей оси на стуле и снова смотрел на нее. — Хочешь быть другом, Арнольд?

— Не знаю, — все, что пришло ей в голову.

Он смотрел на нее пустым взглядом. — А что ты знаешь?

Она все ему выложила. А почему бы и нет? Не утаила ничего. В конце рассказа туристам засвистели на выход, он допил вторую рюмку, а Эдипа третью.

— О «Керби» я слышал, — сказал он, — это кодовое имя, а не реальный человек. Но ничего не знаю ни о твоем синофиле с того берега, ни о дурацкой пьеске. Никогда не думал, что у этого вопроса вообще есть история.

— Я только об этом и думаю, — откликнулась она немного жалобно.

— И, — почесав ежик на голове, — тебе некому больше об этом рассказать? Только случайный знакомец в баре, которого ты даже не знаешь, как зовут?

Она не смотрела на него. — Скорее всего, нет.

— И у тебя нет ни мужа, ни психоаналитика?

— Есть и тот, и другой, — ответила Эдипа, — но они ничего не знают.

— Ты не можешь им рассказать?

Поколебавшись секунду, она встретила взглядом вакуум его глаз и пожала плечами.

— Ну тогда я расскажу тебе все, что знаю, — решил он. — Мой значок означает, что я — член AИ. "Анонимные инаморати". «Инаморати» — значит «влюбленные». И это самая худшая из подсадок.

— Если человек влюбился, — сказала Эдипа, — то ваши отправляются к нему в качестве сиделок, что ли?

— Ну да. Сама идея заключается в достижении точки, где тебе все это больше не нужно. Мне повезло. Я врубился еще юношей. Но существуют шестидесятилетние мужчины — хочешь верь, хочешь нет — а женщины даже и постарше, которые по ночам просыпаются от собственных криков.

— Вы, наверное, проводите собрания, как "Анонимные алкоголики"?

— Нет, конечно нет. Ты получаешь телефонный номер — служба, куда можно позвонить. Никто не знает ничьих имен, просто — номер, куда обратиться, если не можешь справиться сам. Мы одиночки, Арнольд. Собрания погубили бы идею.

— А как с сиделками? Ведь можно влюбиться и в них?

— Они уходят, — ответил он. — Ты никогда не встречаешь их дважды. Их направляет телефонная служба, которая следит за тем, чтобы не было повторов.

Откуда взялся рожок? Корни восходят к самому основанию общества. В начале шестидесятых был один ответственный работник «Йойодины», живший неподалеку от Лос-Анжелеса и занимавший в корпоративной табели о рангах место где-то между инспектором и вице-президентом. В тридцати девять лет его из-за автоматизации вышвырнули с должности. Поскольку с семи лет от роду его строго-настрого воспитывали в духе эсхатологии, согласно которой единственный удел его, если не считать смерти, — президентство, и поскольку позже его не обучили ничему, а лишь умению ставить подписи на секретных меморандумах, которые он никак не мог понять и, следовательно, не мог возложить на себя вину за бредовые секретные программы, смысл которых — в силу их секретности — так никто ему и не объяснил, то первой мыслью сего ответственного работника было покончить с собой. Но воспитание напомнило о себе: он не мог принять решения, не выслушав соображений коллегиального органа. Он поместил объявление в разделе «Личное» лос-анжелесской «Таймс» с вопросом к тем, у кого случался подобный бзик, — есть ли сколько-нибудь серьезные резоны, чтобы не совершать-таки самоубийство. Он проницательно предположил, что из успешных самоубийц не откликнется никто, и ему автоматически достанутся лишь позитивные мнения. Предположение оказалось неверным. После того, как он целую неделю нетерпеливо наблюдал за почтовым ящиком в японский бинокль — прощальный подарок жены (она ушла на другой же день, как его выперли) — и не получал в своей ежедневной почте ничего, кроме рекламок страховщиков и риэлтеров, настойчивый стук в дверь стряхнул с него хмельной черно-белый сон о том, как он сигает с небоскреба прямо в час-пиковый поток машин. Был конец воскресного дня. Он открыл дверь и увидел престарелого бомжа — вязаная шапочка и крюк вместо руки, — который всучил ему связку писем и, не проронив ни слова, размашисто зашагал прочь. Письма большей частью были написаны людьми, у которых самоубийство сорвалось из-за неуклюжести или приступа трусости в последнюю минуту. Ни одно не приводило убедительных доводов в пользу жизни. Но наш ответственный работник все же пришел в крайнее возбуждение и провел еще неделю с бумажками, где в две колонки записывал доводы за высотный прыжок и против. Принять решение в отсутствие четких инициирующих мыслей оказалось невозможным. В конце концов он обнаружил в «Таймс» передовицу с телефотографией от "Ассошиейтед Пресс" о вьетнамском буддийском монахе, который сжег себя в знак протеста против американской политики. "Вот это класс!", — воскликнул ответственный работник. Он отправился в гараж, выцедил из бака своего «Бьюика» весь бензин, надел зеленый приталенный костюм из "Закари Олл", запихнул в карман пиджака все письма от неудавшихся самоубийц, пошел на кухню, сел на пол и стал поливаться бензином. Он собирался было сделать прощальный щелчок колесиком своей верной «Зиппо», которая прошла с ним через нормандские лесополосы, Арденны, Германию и послевоенную Америку, когда вдруг услышал ключ в скважине входной двери и голоса. Это была его жена с человеком, в котором он вскоре узнал того самого специалиста по организации труда, из-за которого вместо него поставили IBM 7094. Заинтригованный такой иронией судьбы, он сидел на кухне и слушал, не вытаскивая галстук из бензина — как фитиль. Из того, что ему удавалось разобрать, выходило, будто эксперт желал заняться с его женой любовью на марокканском ковре в гостиной. Жена была, пожалуй, не против. Ответственный работник различал бесстыдный смех, расстегивающиеся молнии, стук упавших туфель, тяжелое дыхание, стоны. Вытащив галстук из бензина, он сдавленно захихикал и закрыл свою «Зиппо». "Там смех", — сказала жена. "Там запах бензина", — сказал специалист. Держась за руки, обнаженные, они проследовали на кухню. "Я хотел поиграть в буддийского монаха", — объяснил ответственный работник. "И чтобы решиться, изумился специалист, — ему понадобилось три недели. Знаешь, сколько бы это заняло у IBM 7094? Двенадцать микросекунд. Не удивительно, что тебя уволили". Запрокинув голову, ответственный работник хохотал добрых десять минут, а жена со своим дружком, встревоженно послушав его, вышли, оделись и отправились за полицией. Служащий же скинул одежду, принял душ и повесил костюм сушиться. Но тут он заметил любопытную вещь. Марки на некоторых письмах в кармане почти побелели. Он понял, что бензин растворил типографскую краску, взял одну из марок, праздно потер ее и неожиданно увидел рисунок почтового рожка с сурдинкой, отчетливо различимый на фоне его пальца через водяной знак. "Знамение! — прошептал он". Будь он человеком религиозным, он рухнул бы на колени. Но будучи тем, кто он есть, ответственный работник объявил: "Моей огромной ошибкой была любовь. С этого самого дня клянусь держаться от любви подальше — гетеро, гомо, би, собаки или кошки, машины, хоть черта в ступе. Я создам общество одиноких — тех, кто предан этой цели, и этот знак, открытый тем же бензином, что чуть не погубил меня, станет его эмблемой". Так он и поступил.

Уже изрядно захмелевшая Эдипа сказала:

— А где он сейчас?

— Он анонимен, — сказал анонимный инаморато. — Почему бы тебе не написать ему через этот твой ВТОР? Скажем, "Учредителю АИ".

— Но я ведь не знаю, как этим ВТОРом пользоваться, — сказала она.

— Подумай, — продолжал он. — Целый андеграунд неудавшихся самоубийц. И все они контактируют друг с другом через тайную почтовую систему. О чем они пишут друг другу? — Улыбаясь, он покачал головой, слез, спотыкаясь, со стула и направился отлить, исчезнув в плотной толпе. И не вернулся.

Эдипа сидела, чувствуя себя одинокой как никогда, — единственная женщина, насколько она видела, в зале, битком набитом гомосексуалистами. История моей жизни, — подумала она, — Мучо со мной не говорит, Хилариус меня не слушает, секретарь Максвелл даже не взглянул на меня, и эти люди — Бог знает. На нее навалилось отчаяние, как бывает, когда все вокруг тебе сексуально безразличны. По оценке Эдипы, спектр ее теперешних чувств варьировался от настоящей лютой ненависти (похожий на индейца парень, скорее всего несовершеннолетка, — забранные за уши длинные волосы с искусственной проседью и остроносые ковбойские ботинки) до холодного любопытства (СС-подобный тип в очках с роговой оправой, который глазел на ее ноги, пытаясь понять — трансвестит она или нет), но все эти чувства были одинаково неприятны. Поэтому спустя некоторое время она встала и покинула "Все по-гречески", вновь оказавшись в городе — зараженном городе.

И весь остаток вечера ее преследовал почтовый рожок Тристеро. В Китайском квартале он увиделся ей среди иероглифов в витрине магазина лекарственных трав. Но уличное освещение было слишком тусклым. Позже она обнаружила целых два, нарисованных мелом на тротуаре в двадцати футах друг от друга. Между ними — замысловатый набор квадратиков: одни с числами, другие с буквами. Детская игра? Места на карте? Даты из тайной истории? Она перерисовала диаграмму в записную книжку. Подняв взгляд, Эдипа в полуквартале увидела, как некий человек в черном костюме — наверное, мужчина — наблюдает за нею из дверного проема. Ей показалось, что у него поднят воротник, но испытывать судьбу она больше не стала и двинулась назад, откуда пришла, — пульс бешено колотился. На следующем углу остановился автобус, и она побежала, чтобы успеть запрыгнуть.

Прогулку продолжила на автобусах, и лишь иногда выходила пройтись пешком, чтобы взбодриться. Когда на нее все же наваливалась дремота, любой ее сон был связан с почтовым рожком. Похоже, нелегко потом будет разделить минуты этой ночи на реальные и приснившиеся.

На каком-то неопределенном пассаже звуковой партитуры той ночи ей пришло в голову, будто она в полной безопасности, будто нечто — возможно, ее линейно убывающий хмель — защитит ее. Этот город, такой лощеный и загримированный привычными словами и образами ("космополит", «культура», "фуникулер"), принадлежал ей, как никогда прежде: сегодня она совершает безопасную прогулку к самым удаленным ответвлениям его кровеносной системы будь то капилляры столь мелкие, что в них можно лишь заглянуть, или сосуды покрупнее, перемешанные в бесстыдном городском засосе и заметные на коже всем, кроме туристов. Ничто тем вечером не могло даже коснуться ее; ничто и не прикасалось. Постоянного повтора символов было достаточно, чтобы ослабить чувство безопасности или напрочь вытеснить его из сознания. Кем-то предполагалось, что она запомнит. Она стояла перед лицом этого предположения, словно над игрушечной улицей на высоком балконе, словно на "американских горках", словно в час кормления среди зверей в зоопарке — или в любой другой ситуации, связанной с инстинктом смерти — гибели, для которой достаточно легкого касания руки. Она стояла у кромки сладостного поля подобной возможности, сознавая, как прекрасно было бы — когда кончатся сны просто подчиниться ему, и что ни тяготение, ни законы баллистики, ни звериная хищность не принесут большего наслаждения. Она с трепетом пробовала это поле на вкус: предполагается, что я запомню. Каждый встреченный Эдипой след должен был иметь собственную ясность, свои серьезные причины остаться в ее памяти. Но может, — подумалось Эдипе, — каждый жемчугоподобный «след» это своего рода компенсация? Возмещение за потерю ясного, эпилептического Слова, крика, способного положить конец этой ночи?

В Голден-Гейт-Парк Эдипа столкнулась с компанией детишек в пижамках, и они поведали ей, будто все это на самом деле им снится. И что сон этот — все равно, что бодрствование, поскольку по утрам, просыпаясь, они чувствуют себя усталыми, будто всю ночь не спали. А когда матери полагают, что дети играют на улице, они забираются в соседский чулан, или на широкую ветку высоко на дереве, или в тайное гнездышко в изгороди, сворачиваются там калачиком и спят, наверстывая эти часы. Ночь не несла для них никаких страхов — они стояли, образовав круг, внутри которого горел воображаемый костер, и им не нужно было ничего, кроме своего собственного, неведомого больше никому чувства общности. Они знали о рожке, но ничего не слышали об игре с мелом, которую Эдипа встретила на асфальте. Когда они играют в скакалку, то рисуют рожок — но только один, пояснила девочка: ты перепрыгиваешь попеременно через петлю, через колокол и через сурдинку, а твоя подружка тем временем поет:

Тристо, Тристо, раз, два, три,

Океан переплыви,

Черной таксы след возьми…

— Как, то есть, "черной таксы"? "Турн и Таксис"?

Но в таком виде они ни разу считалку не слышали. Продолжали греть руки над воображаемым костром. Эдипа в отместку перестала в них верить.

В зачуханной мексиканской закусочной рядом с 24-й улицей она наткнулась на фрагмент своего прошлого в виде некоего Хесуса Аррабаля, который сидел в углу под телевизором, досуже помешивая куриной ножкой мутный суп в тарелке. — Эй! — поприветствовал он Эдипу. — Ты та самая леди из Масатлана. — Он знаком пригласил ее присесть.

— Все-то ты помнишь, Хесус, — сказала Эдипа, — даже туристов. Как дела с твоим CIA? — Что означало вовсе не то управление, о котором вы подумали, не ЦРУ, а подпольную мексиканскую группировку, известную как Conjuracion de los Insurgentes Anarquistas, чью деятельность можно проследить еще со времен братьев Флорес Магон, и потом состоявшую в кратком союзе с Сапатой.

— Сама видишь. В изгнании, — обведя рукой место, где они сидели. Он был здесь совладельцем вместе с одним юкатеко, который до сих пор верил в Революцию. В их Революцию. — А ты как? По-прежнему с тем гринго, который тратил на тебя кучу денег? Этим олигархом, этим чудом?

— Он умер.

— О, pobrecito. — Они с Пирсом встретили Хесуса на пляже, куда он пришел на заявленный им же антиправительственный митинг. Больше никто не явился. И он пустился в разговоры с Инверарити — врагом, которого, согласно своей вере, он должен изучать. Пирсу, старавшемуся соблюдать нейтральные манеры в атмосфере недоброжелательности, нечего было рассказать, и он столь великолепно сыграл богатого, отвратительного гринго, что Эдипа увидела, как локти анархиста покрылись гусиной кожей — отнюдь не от тихоокеанского бриза. Вскоре, когда Пирс ушел прокатиться на серфе, Аррабаль поинтересовался — в самом ли деле Инверарити такой, или он шпион, или издевается? Эдипа не поняла.

— Знаешь, что есть чудо? Это не то, о чем говорил Бакунин. Это вторжение иного мира в этот. Большую часть времени мы мирно сосуществуем, но происходит соприкосновение, и случается катаклизм. Как и ненавистная нам церковь, анархисты верят в иной мир. Когда революция разгорается спонтанно и без лидеров, способность к единодушию позволяет массам работать вместе, не прикладывая никаких усилий, автоматически — как само тело. И все же, сеньора, если бы нечто подобное случилось и прошло столь безупречно, я бы тут же объявил о чуде. Анархистском чуде. Вроде твоего друга. Он — слишком точное и совершенное воплощение того, с чем мы боремся. В Мексике privelegiado всегда, до мельчайшей доли процента, получает искупление — один из всего народа. Он — не чудо. Но твой друг, если он, конечно, не шутит, столь же для меня ужасен, как явление Девы — для индейца.

Все последующие годы Эдипа помнила Хесуса: он разглядел в Пирсе то, чего не смогла увидеть она. Он был как бы соперником, но не в смысле секса. Сейчас, попивая густой тепловатый кофе, заваренный в глиняном горшке на плите юкатеко, и слушая рассуждения Хесуса о заговоре, она думала о том, что, не возроди чудо Пирса в нем веру, он, может, ушел бы, из своего CIA, и переметнулся бы, как и все остальные, к большинству, к priistas, а, значит, ему не пришлось бы покинуть страну.

В этом совпадении связующим звеном, подобно Демону Максвелла, служил покойник. Не будь его, ни она, ни Хесус не сидели бы именно сейчас именно здесь. Этого было достаточно — закодированное предупреждение. Да и какое из сегодняшних событий произошло по воле случая? Тут ее взгляд упал на древнюю, свернутую трубочкой анархо-синдикалистскую газету «Регенерасьон». На ней стояла дата — 1904 год, рядом с печатью не было марки, а вместо нее нарисованный от руки почтовый рожок.

— Получил недавно, — сказал Аррабаль. — Может так медленно работает почта? Или мое имя поставили вместо умершего члена организации? Неужели на это нужно шестьдесят лет? Может, это репринт? Пустые вопросы, я простой солдат. А на высших уровнях — там свои соображения. — И эту мысль она унесла с собой, снова выйдя в ночь.

На городском пляже — ларьки с пиццей и карусели давно закрыты — Эдипа абсолютно спокойно прошла сквозь сонно плывущее облако шпаны в летних бандитских куртках, на которых был вышит почтовый рожок, и нитка в здешнем лунном свете сияла чистым серебром. Они чем-то обкурились, обнюхались, обкололись, и, возможно, не заметили ее вовсе.

В прокуренном салоне автобуса, набитом едущими на ночные смены неграми она увидела нацарапанный на спинке сиденья рожок, вспыхнувший для нее ярким светом, и надпись ТРУП. В отличие от ВТОР, кто-то взял на себя труд карандашом подписать: Тронувший Рожок Умрет Преждевременно.

Неподалеку от рок-клуба «Филлмор» она обнаружила известный символ приколотым к доске объявлений на прачечной среди прочих клочков бумаги, предлагавших по умеренной цене глажение и нянек. Если вы знаете, что это значит, — говорилось в записке, — то понимаете, где узнать больше. Вокруг, подобно ладану, благоухал, вздымаясь к небу, аромат хлорки. Машины внутри свирепо пыхтели и хлюпали. Не считая Эдипы, у прачечной никого не было, а флуоресцентные лампочки дисгармонировали с белизной, хотя именно ей посвящалось касание их лучей. Негритянский район. А Рожок столь же посвящен этой цели? Значит ли это "Тронуть Рожок"? Кого спросить?

Всю ночь в автобусах она слушала по радио песенки из последних позиций "Двухсот хитов" — они никогда не станут популярными, их мелодии и тексты исчезнут, будто никогда и никем не пелись. Девушка-мексиканка, несмотря на гул мотора, пыталась слушать одну из этих песен, напевая мелодию, словно собираясь запомнить навеки; на стекле, запотевшем от ее дыхания, она ноготком вычерчивала почтовые рожки и сердечки.

В аэропорту Эдипа — она казалась себе невидимкой, — подглядела партию в покер, где неизменно проигрывающий аккуратно и добросовестно вносил каждый свой проигыш в бухгалтерскую книгу, чьи страницы были украшены небрежно выведенными почтовыми рожками. "В среднем, друзья, моя выручка — 99.375 процентов", — объявил он. Незнакомцы смотрели на него, кто равнодушно, а кто с раздражением. "Это за двадцать три года, — продолжал он, пытаясь улыбаться. — Всегда малюсенький процент, когда чет случается нечетом. Двадцать три года. Мне никогда не удастся превзойти эту цифру. Почему же я не бросаю это дело?" — Никто не ответил.

В одной из уборных было объявление от ГОСТа — Генерального общества смерти (территориального) — вместе с номером абонентского ящика и почтовым рожком. Раз в месяц они выбирали жертву среди невинных, добродетельных, общественно полезных и обеспеченных людей, употребляли ее или его в сексуальном смысле, а затем приносили в жертву. Эдипа не стала списывать номер.

Какой-то нескоординированный мальчишка собирался лететь рейсом "Трансуорлд Эйрлайнс" на Майями, — он хотел проникнуть ночью в дельфинариум и вступить в переговоры с дельфинами, которые сменят, по идее, на земле человека. Он страстно, взасос целовал на прощание мать. "Я напишу тебе, мамочка", — повторял он. "Пиши через ВТОР, — говорила она, — помни об этом. Иначе полиция тебя схватит. А дельфины возненавидят". "Я люблю тебя, мамочка", — сказал он. "Люби дельфинов, — посоветовала она. — Пиши через ВТОР".

Так все и шло. Эдипа играла роль подслушивающего соглядатая. Кроме всего прочего она обнаружила сварщика, который лелеял уродство своего деформированного лица; бродягу-ребенка, жалевшего, что не родился мертвым, подобно тому, как некоторые изгои жалеют, что упустили и не примкнули к милой убаюкивающей пустоте общины; негритянку с замысловатым узором слоеного шрама через всю по-детски пухлую щеку, она постоянно проходила через ритуалы выкидыша — всякий раз по разным причинам, — увлеченная не столько процессом, сколько перерывами в нем; престарелого ночного сторожа, грызущего кусок мыла "Айвори Соуп", он выдрессировал свой виртуозный желудок справляться с лосьонами, освежителями воздуха, лоскутками материи, табаком, мазями в безнадежной попытке усвоить все — все обетованное, все плоды производства, все предательство, все язвы, пока не поздно; и даже еще одного соглядатая, висевшего у спокойно освещенного городского окна в поисках Бог знает какого особого образа. И любой намек на отчуждение, на уход от обычной жизни был украшен почтовым рожком — на запонке, переводной картинке или машинальном бесцельном рисунке. Она настолько привыкла к встрече с ним, что позднее, в воспоминаниях, ей казалось, будто она виделаего чаще, чем это было на самом деле. Хотя хватило бы и пары-тройки раз. Даже с лихвой.

Она каталась в автобусах и гуляла, пока, предавшись несвойственнному для нее фатализму, не шагнула в рассветающее утро. Что стало с той Эдипой, которая так смело приехала сюда из Сан-Нарцисо? Та оптимистичная детка действовала подобно частным сыщикам из старинных радиопостановок, будучи уверена, что для раскрытия любой великой тайны нужны лишь мужество, находчивость и свобода от узколобо-коповских правил.

Но любой частный сыщик рано или поздно подвергается экзекуции. У почтовых рожков для экзекуции имелся свой способ — их изобилие этой ночью, их зловещее, нарочитое репродуцирование. Зная ее болевые точки, ганглии ее оптимизма, они парализовывали Эдипу точнейшим образом нацеленными щипками.

Прошлой ночью она могла еще задавать себе вопрос: какие еще неформалы, кроме знакомых ей парочки-другой, общаются через ВТОР? К рассвету она имела уже полное право спросить: а кто, собственно, общается по-другому? Если чудеса — как много лет назад постулировал на масатланском пляже Хесус Аррабаль — и в самом деле проникают в мир этот из мира иного — поцелуй космических бильярдных шаров, — то к ним относятся и все сегодняшние рожки. Ведь Бог знает сколько на свете граждан намеренно выбрали отказ от сообщения через официальную почтовую систему Ю.С. Мэйл. И это не акт предательства, и даже, вероятно, не вызов. Но хорошо просчитанный уход от жизни Республики, от ее аппарата. В чем бы ни было им отказано — пусть из ненависти, или безразличия к их голосам, из лазеек в законодательстве, или просто из невежества, — этот уход оставался за ними — уход необъявленный, приватный. Ведь не могли же они уйти в вакуум, значит, должен быть отдельный, безмолвный, замкнутый мир, о котором никто не подозревает.

В самом центре, на Говард-стрит, когда начинался утренний час пик, Эдипа вылезла из драндулета, чей древний водитель ежедневно терпел убытки, и двинулась по направлению к Пристани. Она знала, что выглядит ужасно: костяшки рук черны от стертого грима, во рту привкус старой выпивки и кофе. На лестнице, ведущей в пропахшие инсектицидами сумерки меблирашек, она через открытую дверь увидела свернувшегося калачиком старика, неслышно подрагивающего от плача. Белые, как дым, руки закрывали лицо. На тыльной стороне левой ладони она разглядела почтовый рожок, вытатуированный старыми чернилами, блекнущий и расплывающийся. Зачарованная, она вошла в этот полумрак и стала подниматься по скрипящим ступенькам, останавливаясь в нерешительности на каждой. Когда до старика оставалось три ступенькии, его руки разлетелись в стороны, и изможденное лицо, жуткий торжествующий взгляд глаз с лопнувшими капиллярами остановили Эдипу.

— Вам помочь? — Ее трясло от усталости.

— Моя жена во Фресно, — сказал старик. Он был одет в старый двубортный костюм, протертую серую рубаху, широкий галстук, и без шляпы. — Я ушел от нее. Так давно, что уже не припомню. Это ей. — Он протянул Эдипе письмо — на вид он таскал его с собой годами. — Опустите его… — он вытянул вперед татуировку и посмотрел ей в глаза, — ну, вы знаете. Я не могу туда пойти. Сейчас это уже слишком далеко, у меня была тяжелая ночь.

— Понимаю, — ответила она. — Но я в городе недавно. И не знаю, где здесь это…

— Под мостом автострады. — Старик махнул рукой в направлении, куда она шла. — Там он всегда есть. Увидите. — Глаза закрылись. Какие плодородные почвы поднял он, просыпаясь с каждым рассветом, какие концентрические галактики открыл — он, выхватываемый каждую ночь из тихой бороздки, которую основательно перепахивало массивное тело города? Какие голоса ему слышались — обломки люминисцентных богов среди замызганной листвы обоев, зажженные огарки свечей, вращающиеся в воздухе — прототипы сигареты, которую он — или его друг — заснув, забудет во рту, и окончит жизнь в пламени, вместе с интимной солью, хранимой все эти годы ненасытным матрасом, способным удерживать в себе пот от всякого кошмара, жидкость из всякого беспомощного мочевого пузыря, порочное, печальное завершение поллюционного сна — словно банк памяти в компьютере для подсчета потерь? Эдипой почувствовала вдруг острую потребность прикоснуться к нему — будто иначе не сможет поверить в старика, не сможет его вспомнить. Вымотанная, едва сознающая, что делает, она прошла через последние три ступеньки и присела — обняла этого человека, держала его, направив еле теплящийся взгляд своих глаз вниз по лестнице — в утро. Она почувствовала на груди влагу и увидела, что он снова плачет. Хотя он еле дышал, слезы хлестали, как из насоса. "Я не могу помочь, — шептала она, баюкая его, — не могу". До Фресно было уже слишком далеко.

— Это он? — спросил голос сзади, наверху. — Моряк?

— У него на руке татуировка.

— Вы не могли бы дотащить его сюда? Это он. — Она обернулась и увидела улыбающегося человека в фетровой шляпе — еще старше и меньше ростом. — Я бы помог вам, но мне нездоровится, артрит.

— Туда? — спросила она. — Наверх?

— А куда же, дамочка, еще?

Эдипа не знала. Она на мгновение отпустила старика — нехотя, словно он был ее ребенком, — и он поднял на нее взгляд. — Пойдемте, — сказала она. Он протянул ей татуированную руку, и Эдипа взяла ее; так они и поднимались пролет, потом еще два: рука за руку, очень медленно — к артритику.

— Он пропал прошлой ночью, — говорил тот. — Сказал, будто едет искать свою старуху. С ним это порой случается. — Они вошли в лабиринт комнат и коридоров, освещенных десятисвечовыми лампочками и разделенных штукатурными перегородками. Сзади с трудом продвигался человек. — Сюда, — наконец произнес он.

В комнатенке Эдипа увидела еще один костюм, пару евангелистских брошюрок, коврик, стул. Картинка со святым, обращающим колодезную воду в масло для иерусалимских пасхальных лампад. Еще одна лампочка — мертвая. Кровать. Матрас — в ожидании. Эдипа принялась мысленно прокручивать сцену. Она могла бы разыскать владельца этого дома, вызвать его в суд, купить новый костюм в "Русе Аткинсе", и рубаху, и туфли, дать, наконец, старику денег на билет до Фресно. Но тот со вздохом отпустил ее руку, будто знал, что сейчас самый удачный момент: она с головой погружена в свои фантазии, и этого не заметит.

— Просто опустите письмо, — сказал он, — там есть марка. — Она взглянула и увидела знакомую карминную восьмицентовую авиамарку с самолетиком, прямо над куполом Капитолия. Но на верхушке купола стояла крошечная черная-пречерная фигурка с распростертыми руками. Эдипа не знала наверняка — что, собственно, должно находиться на верхушке Капитолия, — но была уверена, что ничего подобного там быть не может.

— Пожалуйста, — произнес моряк. — Теперь уходите. Не стоит здесь оставаться. — Она порылась в кошельке, нашла там десятку и доллар, и протянула ему десятку. — Я спущу эти бабки на бухло, — сказал он.

— Не забудь о друзьях, — напомнил артритик, узрев десятку.

— Сучка, — сказал моряк. — Почему не дождалась, пока он уйдет?

Эдипа наблюдала, как он ворочается, устраиваясь на матрасе поудобнее. Матрас, набитый памятью. Папка номер один…

— Дай сигарету, Рамирес, — произнес моряк. — Я знаю, у тебя есть.

Неужели, наконец, сегодня?

— Рамирес! — восликнула она. Артритик повернул к ней голову на проржавевшей шее. — Ведь он сейчас умрет, — сказала Эдипа.

— Все умрут, — сказал Рамирес.

Ей припомнился Джон Нефастис, его рассуждения о Машине и о массовой гибели информации. Произойдет то же самое, когда вспыхнет матрас под моряком — похороны викинга: заложенные в память матраса, закодированные годы бесполезности, преждевременные смерти, самобичевания, разложение надежд, все, что дремлет в нем, прекратит существование навеки. Эдипа изумленно уставилась на эту вещь. Будто открыла новый необратимый процесс. Размышляя, она удивлялась, сколько же всего может затеряться в мире — даже галлюцинации этого моряка, от которых и следа не останется. Она держала его и чувствовала, что он страдает DT. За этой аббревиатурой крылась метафора delirium tremens, белая горячка, трепещущая земля, невспаханная плужным лемехом сознания. Святой, чья вода может гореть в лампадах; ясновидящий, чье забытье — дыхание Бога; параноик, для которого все организовано — в сферах приятных или же устрашающих — вокруг его собственного жизненного ритма; играющий образами мечтатель — он исследует древние зловонные шахты и тоннели истины: все они подразумевают особую значимость слова — или того, что в настоящий момент сойдет за слово, — они служат амортизаторами, защищая нас. Следовательно, метафора — это выпад в сторону как истины, так и лжи, в зависимости от того, где вы сейчас — внутри в безопасности, или же снаружи в затерянности. Эдипа понятия не имела, где она теперь. Трепещущая, подобная пустой виниловой болванке, она почувствовала, будто иголка скользнула в сторону, продираясь со скрипом сквозь дорожки лет, и вновь услышала серьезный высокий голос ее второй или третьей университетской любви — Рэя Глозинга, который, без конца повторяя «значит» и синкопированно касаясь кончиком языка пломбы, ныл про алгебру и начала анализа; «dt» — спаси Боже этого татурованного старика — означает еще и производную по времени, убывающе малый временной интервал, в котором каждому изменению суждено предстать, наконец, тем, чем оно является на самом деле, когда не может более маскироваться под нечто безобидное — под среднюю величину, например; когда скорость сосредотачивается в налетающей частице, пускай частица и замерла на лету, когда смерть сосредотачивается в клетке, пускай даже клетку рассматривают в самом разгаре ее жизни. Эдипа знала, что моряк видывал миры, не видимые никому, — хотя бы потому, что существовала на свете эта высокая магия игры низкими образами, и припадки DT должны давать доступ к dt спектров неизвестного нам солнца — музыка, чьи ноты — лишь арктическое одиночество и страх. Но Эдипа ничего не ведала о том, что могло бы спасти эти миры, или этого старика. Она попрощалась, спустилась по лестнице и направилась, куда он велел. Целый час она рыскала среди навсегда лишенных солнца оснований автомоста, находя там лишь пьянчуг, бродяг, обычных прохожих, педерастов, проституток, психов, но никаких потайных почтовых ящиков. В конце концов, в одном из самых темных мест она увидела бачок с качающейся трапециедальной крышкой — в такие обычно выбрасывают мусор; старый зеленый бачок, около четырех футов высотой. На качающейся части от руки было выведено В.Т.О.Р. Ей пришлось вглядываться, чтобы заметить между буквами точки.

Эдипа присела в тени опоры. Она, похоже, вздремнула. Очнувшись, увидела парнишку, опускающего в бачок связку писем. Эдипа подошла и опустила письмо моряка, потом снова спряталась и стала ждать. Ближе к полудню показался юный пьяница с мешком; он отпер и отодвинул пластинку с боку бачка и вытащил письма. Эдипа подождала, пока он отойдет и двинулась следом. Похвалив себя за то, что догадалась, по крайней мере, надеть туфли без каблуков. Почтальон повел ее через Маркет и далее, в сторону муниципалитета. На улочке рядом с откровенно убогим зданием Общественного центра, заразившейся его серостью, он встретился с другим посыльным, и они обменялись мешками. Эдипа решила продолжать слежку за тем, кого уже вела. Она шла за ним всю дорогу через замусоренный, путаный, шумный Маркет, по Первой улице до автостанции, где он купил билет до Окленда. Эдипа последовала его примеру.

Оставив позади мост, они въехали в огромную пустоту оклендского послеполуденного слепящего блеска. Ландшафт потерял всякое разнообразие. Почтальон вышел в неизвестном Эдипе районе. Она следовала за ним часами по улицам, чьих названий не знала, по магистралям, которые убивали ее, несмотря на час дневной дремоты; они заходили в глухие закоулки, поднимались по длинным горным дорогам, плотно уставленным двух- и трехспаленными домами, чьи ослепшие окна не отражали ничего, кроме солнца. Понемногу мешок почтальона пустел. В конце концов он влез в автобус до Беркли. Эдипа за ним. Примерно на середине Телеграфа почтальон вылез и повел ее по улице к многоквартирному дому в псевдо-мексиканском стиле. Он ни разу не оглянулся. Тут жил Джон Нефастис. Эдипа вернулась туда, откуда начала, и не могла поверить, что прошло двадцать четыре часа. Всего или уже?

В отеле она застала полный холл глухонемых делегатов в вечерних праздничных шляпах из гофрированной бумаги, по образцу тех меховых китайских коммунистических штучек, что стали популярными во времена корейского конфликта. Все до единого были пьяны, и ее подхватили сразу несколько человек, чтобы отвести на вечеринку в большой танцевальный зал. Она пыталась вырваться из беззвучного жестикулирующего роя, но сил не хватало. Ноги ныли, во рту был мерзкий привкус. Хлынувшая в танцевальный зал волна внесла туда и Эдипу, а там ее подхватил за талию миловидный юноша в пиджаке из харрисовского твида и закружил в вальсе сквозь шуршащее, шаркающее молчание, под огромной незажженной люстрой. Каждая пара танцевала под то, что звучало в голове у ведущего партнера: танго, тустеп, босса-нову, слоп. Интересно, пришло Эдипе в голову, — как скоро столкновения станут серьезной помехой? Ведь они неизбежны. Единственный выход — если вдруг упорядочится этот немыслимый порядок музыки, множество ритмов, все тональности сразу, хореография, в которой каждая пара легко срабатывалась. Они слышали нечто каким-то дополнительным чувством, атрофированном у Эдипы. Она танцевала, ведомая партнером, обмякшая в объятиях юного немого, и ждала, когда же пары начнут сталкиваться. Но все шло, как прежде. Не чувствуя ни единого прикосновения, кроме рук своего партнера, она протанцевала полчаса, пока, по какому-то таинственному соглашению, не наступил перерыв. Хесус Аррабаль назвал бы это анархистским чудом. Эдипа, не имеющая для этого феномена слов, чувствовала себя деморализованной. Она сделала реверанс и убежала.

На следующий день, проспав двенадцать часов кряду без достойных упоминания сновидений, Эдипа выписалась из отеля и поехала по перешейку в Киннерет. По дороге у нее было достаточно времени, чтобы поразмыслить о вчерашнем дне, и она решила посетить своего аналитика, доктора Хилариуса, все ему рассказать. Может, она попала в холодные, не ведающие пота клещи некоего психоза? Она убедилась собственными глазами в существовании системы ВТОР: видела двух ВТОР-почтальонов, ВТОР-ящик, ВТОР-марки, ВТОР-штампы. А образ почтового рожка с сурдинкой буквально наводнял собой побережье Залива. И все же ей хотелось, чтобы это оказалось фантазией — естественным результатом ее обид, потребностей или двойных порций вечернего алкоголя. Ей хотелось, чтобы Хилариус сказал ей: ты слегка свихнулась, тебе нужен отдых, и нет никакого Тристеро. И еще ей хотелось знать — почему в вероятности существования Тристеро ей видится угроза для себя.

Вскоре после заката она въехала на аллею возле клиники Хилариуса. Свет в офисе, похоже, не горел. Ветви эвкалипта колыхались в воздушном потоке, который струился с гор, влекомый вечерним морем. Она дошла до середины вымощенной плитами дорожки, когда мимо уха, напугав ее до смерти, прожужжало какое-то насекомое, и тут же прозвучал выстрел. Это не насекомое, — подумала Эдипа и, услышав еще один выстрел, поняла в чем дело. В увядающем свете сумерек она была прекрасной мишенью; единственный возможный путь лежал к клинике. Эдипа бросилась к стеклянным дверям, но обнаружила их запертыми, а холл внутри — темным. Рядом с клумбой она нашла камень и запустила им в одну из дверей. Камень отскочил. Она принялась искать другой, но тут внутри появилась белая фигура — порхая, фигура подбежала к двери и отперла ее. Эдипа узнала Хельгу Бламм, ассистентку Хилариуса.

— Быстрее! — протараторила она, и Эдипа проскользнула внутрь. Женщина была на грани истерики.

— Что происходит? — спросила Эдипа.

— Он свихнулся. Я пыталась вызвать полицию, но он схватил стул и разгромил коммутатор.

— Доктор Хилариус?

— У него мания преследования. — Полоски слез вились вниз по ее скулам. — Он заперся в офисе с винтовкой. — «Гевер» 43-го года, с войны, — вспомнила Эдипа, — он хранил ее как сувенир.

— Он стрелял в меня. Как вы думаете, в полицию сообщат?

— Он стрелял уже в полдюжины людей, — ответила сестра Бламм, ведя Эдипу по коридору в свой офис. — Да, хорошо бы вызвали полицию. — Эдипа заметила открытое окно на линии, безопасной для отступления.

— Вы могли убежать, — сказала она.

Наливая в чашки горячую воду из умывальника и размешивая растворимый кофе, Бламм подняла глаза и насмешливо взглянула на Эдипу. — Ему может понадобиться помощь.

— А кто его предполагаемые преследователи?

— Он говорит, трое с автоматами. Террористы, фанатики, это все, что я смогла понять. Он принялся крушить коммутатор. — Она окинула Эдипу враждебным взглядом. — Слишком много смазливеньких телок — вот что его довело. В Киннерете этого добра хоть отбавляй. Не смог справиться.

— Меня не было в городе, — заметила Эдипа. — Может, я смогу разузнать, в чем дело. Может, я не покажусь ему угрозой?

Бламм обожглась кофе. — Начнете говорить с ним о своих проблемах, и он, пожалуй, вас подстрелит.

У двери, которую Эдипа еще ни разу не видела закрытой, она ненадолго остановилась, спрашивая себя о собственном психическом здравии. Почему она не сбежала через окошко Бламм? Потом просто прочла бы в газетах о дальнейших событиях.

— Кто там? — завопил Хилариус, то ли услышав ее дыхание, то ли уловив что-то еще.

— Миссис Маас.

— Пусть Шпеер вместе со своим министерством кретинов вечно гниет в аду. Вы понимаете, что половина тех выстрелов были холостыми?

— Можно мне войти и поговорить с вами?

— Все вы одним миром мазаны, — откликнулся Хилариус.

— Я без оружия. Можете обыскать.

— А вы тем временем вырубите меня приемом карате в позвоночник, нет, благодарю.

— Почему вы противитесь любому моему предложению?

— Слушайте, — сказал Хилариус, немного погодя, — я что, был плохим фрейдистом? Разве у меня бывали серьезные отклонения?

— Вы то и дело корчили рожи, — ответила Эдипа, — но это мелочи.

В ответ раздался долгий горький смех. Эдипа ждала.

— Я пытался, — сказал аналитик из-за двери, — подчиниться этому человеку, призраку этого вздорного еврея. Пытался культивировать веру в буквальную истину им написанного, даже если идеи были идиотскими и противоречивыми. Это минимум, который я мог выполнить, nicht wahr? Нечто вроде епитимьи.

— И какая-то часть меня и впрямь хотела верить, подобно ребенку, который слушает жуткую сказку, но знает, что его никто не тронет, верить, будто бессознательное подобно любой другой темной комнате, нужно лишь зажечь свет. Что зловещие фигуры окажутся лишь игрушечными лошадками и бидермайеровской мебелью. Что терапия может, в конце концов, усмирить бессознательное и вывести в общество без страха вернуться к прежнему. Я хотел верить, несмотря на весь опыт своей жизни. Представляете?

Она не представляла, поскольку не имела ни малейшего понятия о том, чем занимался Хилариус до появления в Киннерете. Вдали послышались сирены электронные сирены, которыми пользовались местные копы, — они походили на игрушечные свистки, вдруг раздавшиеся по школьной системе оповещения. Их звук настойчиво, по линейной функции усиливался.

— Да, я их слышу, — сказал Хилариус. — Как вы думаете, меня смогут защитить от этих фанатиков? Они проходят сквозь стены. Они реплицируются: ты сбегаешь от них, поворачиваешь за угол, а они уже там, снова бегут за тобой.

— Сделаете мне одолжение? — спросила Эдипа. — Не стреляйте в копов, они за вас.

— У ваших израильтян есть доступ к любой униформе, — ответил Хилариус. — Я не могу быть уверен, что эта «полиция» безопасна. Ведь вы не можете знать наверняка, куда меня повезут, если я сдамся.

Эдипа слышала, как он вышагивает взад-вперед по офису. Внеземные звуки сирен из ночного мрака надвигались на них. — Я могу сделать, — сказал Хилариус, — одну гримасу. Вы ее еще не видели; и никто в этой стране не видел. Я делал ее единственный раз в жизни, и возможно, в Центральной Европе еще живет — хотя если и живет, то растительной полужизнью, — тот молодой человек, что видел ее. Он примерно ваш ровесник. Безнадежно психически болен. Его звали Цви. Вы можете сказать «полиции», или как там они себя сегодня называют, что я снова могу сделать эту гримасу? Что радиус ее действия — сотня ярдов, и всякого, кто на свою беду окажется в этой зоне, она затянет в глубокую темницу, где живут кошмары, и навеки запрет над ним люк. Заранее благодарю.

Сирены достигли входа в клинику. Она слышала, как хлопали дверцы машин, слышала выкрики копов и потом — внезапный грохот: они ворвались внутрь. Тут дверь офиса отворилась. Хилариус схватил ее за запястье, втащил в комнату и снова заперся.

— То есть, теперь я заложница, — сказала Эдипа.

— О, — промолвил Хилариус, — так это вы!

— А с кем же, вы думали, вы…

— Обсуждали свой случай? С кем-то другим. Есть я, и есть другие. Знаете, обнаружилось, что когда принимаешь ЛСД, это различие начинает стираться. Эго теряет четкие границы. Но я никогда не принимал этот наркотик, я предпочел оставаться в состоянии относительной паранойи, когда, по крайней мере, осознаешь — кто есть я и кто есть другие. Возможно, вы именно поэтому и отказались участвовать, а, миссис Маас? — Он взял в свои канатоподобные руки винтовку и направил на нее. — Что ж, ладно. Полагаю, вы должны были передать мне послание. Что вам велели мне передать?

Эдипа пожала плечами. — Не закрывайте глаза на свой общественный долг, — предложила она. — Взгляните на вещи трезво. Вы меньше их численно, и они превосходят вас по огневой мощи.

— Ах, меня меньше? Там нас тоже было меньше. — Он жеманно взглянул на нее.

— Где?

— Там, где я сделал эту гримасу. Где проходил интернатуру.

Ей показалось, она поняла, о чем он говорит, но все же хотела узнать поконкретнее: — Где?

— Бухенвальд, — ответил Хилариус. Полицейские застучали в дверь.

— У него ружье, — откликнулась Эдипа, — и здесь я.

— Кто вы, леди? — Она назвалась. — Как пишется ваше имя? — Они записали адрес, возраст, телефон, ближайших родственников, место работы мужа — для репортеров. Хилариус тем временем рылся в ящике в поисках патронов. — Вы можете уговорить его выйти? — спрашивали полицейские. — Телевизионщики хотят поснимать через окно. Можете его отвлечь?

— Держитесь наготове, — посоветовала Эдипа, — а там поглядим.

— Вы неплохо играете, — закивал Хилариус.

— То есть, вы думаете, — произнесла Эдипа, — они хотят увезти вас в Израиль и судить, как Эйхманна? — Аналитик продолжал кивать. — За что? Что вы делали в Бухенвальде?

— Я работал, — принялся рассказывать Хилариус, — над экспериментально индуцируемыми психическими заболеваниями. Кататонический еврей ничуть не хуже мертвого еврея. Либеральные круги СС думали, так будет гуманнее. Итак, он энергично приступил к опытам, вооружившись метрономами, змеями, брехтовскими ночными сценами, хирургическим удалением определенных желез, галлюцинициями в духе "волшебного фонаря", новыми препаратами, угрозами, повторяемыми в потаенные громкоговорители, гипнозом, часами, идущими назад, и гримасами. — Союзники, — вспоминал он, — к сожалению, прибыли раньше, чем мы успели собрать достаточно данных. Если не считать отдельных достижений, вроде Цви, у нас набралось не слишком много материала для статистики. — Он улыбнулся выражению ее лица. — Да, вы меня ненавидите. Но разве не пытался я искупить вину? Будь я настоящим нацистом, то выбрал бы Юнга, nicht wahr? Но я выбрал Фрейда, еврея. Во фрейдовском мировоззрении нет места бухенвальдам. По Фрейду, Бухенвальд, если впустить туда свет, превратился бы в футбольное поле, а пухлые детишки в газовых камерах изучали бы искусство икебаны и сольфеджио. Печи Аушвица выпекали бы птифуры и свадебные пироги, а в ракетах «Фау-2» поселились бы эльфы. Я пытался во все это поверить. Я спал ночами по три часа, стараясь не видеть снов, а оставшийся двадцать один час посвящал насильственному обретению веры. И все же моей епитимьи оказалось недостаточно. Они явились, подобно ангелам смерти, чтобы схватить меня, несмотря на все старания.

— Ну как там у вас? — поинтересовался полицейский.

— Просто замечательно, — откликнулась Эдипа. — Когда станет безнадежно, я дам вам знать. — Тут она увидела, что Хилариус положил свою «Гевер» на стол, а сам на другом конце комнаты делает вид, будто пытается открыть картотеку. Она подняла винтовку, направила на него и сказала: — Мне придется тебя убить. — Эдипа знала: это он захотел, чтобы она взяла оружие.

— Не за этим ли вас прислали? — Он скосил глаза, затем вернул их в нормальное положение и посмотрел на нее, высунув, в порядке эксперимента, язык.

— Я пришла в надежде, — сказала она, — что вам удастся освободить меня из сетей одной фантазии.

— Лелейте ее! — свирепо воскликнул Хилариус. — Разве у всех вас есть что-то другое? Держитесь за нее крепче — за ее крошечный усик, не позволяйте фрейдистам выбивать ее уговорами, или фармацевтам — вытравливать ее. В чем бы она ни заключалась, дорожите ею, ибо когда вы ее потеряете, она перейдет к другим. Вы постепенно перестанете существовать.

— Сюда! — закричала Эдипа.

На глаза Хилариуса навернулись слезы. — Вы что, не собираетесь стрелять?

Полицейский попробовал дверь. — Эй! Она заперта, — сказал он.

— Взломайте ее! — взревела она. — И Гитлер Хилариус оплатит по счетам.

Пока нервные патрульные со смирительными рубашками и дубинками, которые так им и не пригодились, приближались к Хилариусу, пока три соперницы-неотложки, рыча, задом въезжали на газон, пытаясь втиснуться в нужную позицию и вызывая поток оскорблений со стороны Хельги Бламм, Эдипа приметила на улице среди прожекторов и глазеющей толпы машину с передвижной бригадой радиостанции ЙУХ, а внутри — своего мужа Мучо, разглагольствующего в микрофон. Неторопливо перебирая ногами, она прошла мимо щелкающих вспышек и засунула голову в машину.

Мучо нажал на "кнопку для кашля", но лишь улыбнулся. Это выглядело странно. Разве можно услышать улыбку? Пытаясь не производить шума, Эдипа забралась внутрь. Мучо сунул ей под нос микрофон, бормоча: — Ты в эфире, просто будь собой. — Потом — серьезным радиовещательным голосом: — Как вы себя чувствуете после этого кошмарного происшествия?

— Кошмарно, — ответила Эдипа.

— Прекрасно, — сказал Мучо. Он попросил ее кратко изложить для слушателей события в офисе. — Благодарю вас, миссис Эдна Мош, — завершил он, — за рассказ очевидца драматической осады психиатрической клиники Хилариуса. С вами — вторая бригада станции ЙУХ, и сейчас мы вернемся в студию к Уоррену Кролику. — Он отключился. Что-то здесь было не так.

— Эдна Мош? — спросила Эдипа.

— В эфир все выйдет как надо, — ответил Мучо. — У этого агрегата жуткие искажения, а потом они все равно перезапишут.

— Куда его увезут?

— Думаю, в бесплатный госпиталь, — сказал Мучо, — для наблюдения. Интересно, что они будут наблюдать?

— Вползающих в окна израильтян, — ответила Эдипа. — Если ни одного не увидят, значит он псих. — Подошли полицейские. После беседы ей велели не уезжать из Киннерета на случай суда. Наконец она вернулась в свою машину и поехала в студию вслед за Мучо. Сегодня он дежурил в эфире с часу до шести.

Пока Мучо наверху перепечатывал свой репортаж, Эдипа в коридоре возле громко стрекочущей телетайпной комнаты столкнулась с директором программы Цезарем Фанчем. — О, рад снова вас видеть, — поздоровался он, забыв, очевидно, как ее зовут.

— Да? — откликнулась Эдипа, — и почему же?

— Сказать по правде, — признался Фанч, — с тех пор, как вы уехали, Мучо перестал быть собой.

— А кем же?! — сказала Эдипа, доводя себя до исступления, потому что Фанч был прав. — Кем?! Ринго Старром? — Фанч съежился — Чабби Чеккером? Она теснила его к холлу, — Музыкантами из "Райтеуз бразерс"? И при чем здесь я?

— Он был и тем, и другим, и третьими, — ответил Фанч, пытаясь спрятать голову, — миссис Маас.

— О, называйте меня Эдной. Что вы имеете в виду?

— За глаза, — хныкал Фанч, — его назвывают "Братья Н.". Он теряет свою личность, Эдна, как еще можно это назвать? День ото дня Вендель перестает быть собой и становится все более безликим. Он приходит на собрание, и комната вдруг наполняется людьми, понимаете? Он — ходячая ассамблея человечества.

— Это все ваши фантазии, — сказала Эдипа. — Вы снова накурились тех сигареток, на которых не печатают названия

— Вы сами увидите. Не смейтесь надо мной. Мы должны держаться вместе. Кто еще о нем побеспокоится?

Потом она сидела в одиночестве на скамейке возле Студии А и слушала, как коллега Мучо Уоррен Кролик крутит записи. Мучо спустился со своей копией, вокруг него царила невиданная доселе безмятежность. Раньше он сутулился, передергивал плечами, и часто моргал, а сейчас все это куда-то делось. — Погоди, — он улыбнулся и, уменьшаясь, пошагал по коридору. Она внимательно изучала его фигуру сзади, пытаясь увидеть сияние, ауру.

До эфира оставалось время. Они поехали в центр, в пиццерию, и сидели там, рассматривая друг друга через золотую гофрированную линзу пивных бокалов.

— Как ваши отношения с Мецгером? — спросил он.

— Нет никаких отношений, — ответила она.

— По крайней мере, больше нет, — сказал Мучо. — Я это понял, когда ты говорила в микрофон.

— Прекрасно, — произнесла Эдипа. Она не могла разобрать выражение его лица.

— Это необычайно, — сказал Мучо, — все было… погоди-ка. Слушай. — Она не услышала ничего необычного. — В этом фрагменте семнадцать скрипок, продолжал Мучо, — и одна из них… — черт, не могу понять, как у него это получается, поскольку тут моно-запись. — Тут ее осенило, что речь идет о Мьюзак. С тех пор, как они вошли сюда, эта музыка просачивалась внутрь в своей неуловимо действующей на подсознание манере — струнные, флейты, медные духовые под сурдинку.

— Что это? — спросила Эдипа, чувствуя беспокойство.

— Его прима, — сказал Мучо, — настроена немного выше. Это не студийный недоучка. Думаешь, кто-то еще способен сделать так круто эту штуку на одной струне, Эд? Пользуясь лишь нотами, которые есть в этом фрагменте. Представь, какой у него слух, потом — мускулатуру его пальцев и рук, и в конце концов всего человека. Боже, ну разве это не чудесно!

— Ну и к чему все это?

— Он настоящий. Это не синтетическая музыка. Они могли бы вовсе обойтись без сессионных музыкантов, если бы захотели. Сложи вместе нужные полутона на нужном уровне мощности, и выйдет скрипка. Как я… — он поколебался, а потом разразился сияющей улыбкой, — ты подумаешь, что я сошел с ума, Эд. Но я умею делать то же самое, только наоборот. Слушать все, что угодно, и раскладывать на части. Спектральный анализ. У себя в голове. Я могу разбивать аккорды, и тембры, и даже слова на базовые частоты и гармоники — со всеми их различиями по громкости, — и слушать все чистые тона по отдельности, но как бы звучащие вместе.

— Как тебе это удается?

— Для каждого тона у меня есть отдельный канал, — возбужденно принялся объяснять Мучо, — а когда нужно больше, я просто увеличиваю их число. Добавляю необходимые. Не знаю, как это работает, но в последнее время проделываю то же самое с речью. Скажи: элитный, шоколадный, питательные свойства.

— Элитный, шоколадный, питательные свойства, — сказала Эдипа.

— Да, — сказал Мучо и погрузился в молчание.

— Ну и что? — повышая голос, спросила Эдипа через пару минут.

— Я заметил это тем вечером, когда услышал, как Кролик объявляет рекламу. Личность говорящего не имеет значения. Спектры мощности все равно неизменны, плюс-минус небольшой процент. И у вас с Кроликом сейчас есть нечто общее. Более того. Люди, произносящие одинаковые слова, одинаковы, если одинаковы спектры, разница лишь в том, что они не совпадают по времени, врубаешься? Но время условно. Ты выбираешь точку отсчета там, где хочешь — и можешь перетасовывать временные линии любых людей, пока они не совпадут. И тогда у тебя появится этот огромный — господи, может даже в пару сотен миллионов голосов — хор, говорящий: "Элитный, шоколадный, питательные свойства", но это будет все тот же голос.

— Мучо, — нетерпеливо сказала она, бегло обдумывая дикое подозрение. Фанч это имеет в виду, когда говорит, что ты подобен людной комнате?

— Так и есть, — ответил Мучо, — точно. Это у всех одинаково. — Он взглянул на нее, уловив, быть может, призрак единодушия, как другие ловят оргазм, его лицо разгладилось, стало дружелюбным, умиротворенным. Эдипа не узнавала его. Из темных закоулков ее мозга стала выползать паника. — И теперь, стоит мне включить наушники, — продолжал он, — я уже знаю, что обнаружу. Когда эти ребята поют "Она тебя любит", то ты понимаешь, что она и в самом деле тебя любит, она — это любое число женщин по всему миру — даже ретроспективно — разных цветов, размеров, возрастов, форм, отстоящих от смерти на разные расстояния, но она — любит. И этот самый «ты», которого она любит, — это опять же все. В том числе и она сама. Видишь ли, человеческий голос это просто чудо невиданное. — В глазах Мучо отражался цвет пива, этот цвет просто лился через край.

— Мальчик, — произнесла Эдипа — беспомощная, она не знала, что делать, и боялась за него.

Он положил на середину стола чистенькую пластиковую баночку с таблетками. Разглядывая пилюли, она вдруг поняла: — ЛСД? — спросила она. Мучо в ответ улыбнулся. — Где ты взял? — Но уже и сама поняла.

— Хилариус. Он расширил свою программу и задействовал мужей.

— Но послушай, — сказала Эдипа, стараясь, чтобы голос звучал по-деловому, — и давно это продолжается, сколько ты на этом сидишь?

Честное слово, он не помнил.

— Но тогда есть шанс, что ты еще не подсел.

— Эд, — он озадаченно посмотрел на нее, — подсесть нельзя. Это — не тот случай, когда ты — наркоман. Ты принимаешь это дело, поскольку видишь в нем добро. Поскольку слышишь и видишь вещи — даже нюхаешь их, пробуешь — так, как раньше тебе было недоступно. Поскольку мир так насыщен. Несть ему конца, детка. Ты — антенна, посылающая свою модель тысячам жизней в ночь, и эти жизни становятся твоими. — Он смотрел на нее по-матерински терпеливым взглядом. Эдипе же хотелось шлепнуть его по губам. — А эти песни. Не то, чтобы они рассказывали нечто, они сами — нечто, в чистом звуке. Нечто новое. И сны у меня изменились.

— О Боже. — Яростно поддев волосы пальцами. — Больше никаких кошмаров? Замечательно. Значит твоему последнему ангелочку, кем бы она ни была, повезло. Знаешь, в этом возрасте им нужно много спать.

— Никаких ангелочков, Эд. Давай я тебе расскажу. В то время я постоянно видел дурной сон — про автостоянку, помнишь? Я даже тебе об этом не рассказывал. Но теперь могу. Он больше меня не тревожит. Дело было в том знаке на стоянке — вот он-то и пугал меня. Во сне я проводил обычный рабочий день, но вдруг, совершенно неожиданно, появлялся этот знак. Наша фирма член Н.А.Д.А. Национальной автомобильной дилерской ассоциации. Лишь этот металлический знак, скрипящий под синими небесами: нада, нада. Я просыпался с воплями.

Она вспомнила. Теперь за ним не будут ходить призраки, — по крайней мере, пока он принимает эти таблетки. Она никак не могла до конца осознать, что день ее отъезда в Сан-Нарцисо был днем, когда она видит Мучо в последний раз. Столь многое в нем успело развалиться.

— Послушай! — говорил он, — Эд, врубись! — Но она не могла даже угадать мелодию.

Когда настало время возвращаться на станцию, он кивнул на таблетки. Можешь взять.

Она покачала головой.

— Опять в Сан-Нарцисо?

— Да, сегодня.

— А как же копы?

— Сбегу. — Позже она не могла припомнить, говорили ли они о чем-то еще. У станции они поцеловались на прощание — все они. Уходя, Мучо насвистывал нечто замысловатое, двенадцатитоновое. Эдипа сидела, прислонив лоб к рулю, и вспомнила, что не спросила о штампе Тристеро на его письме. Но ей было уже все равно.

Загрузка...