27 октября 1960 г.
Три дня идет конгресс криминалистов в Лионе. Юристы, врачи-психиатры, судебно-медицинские эксперты, социологи, тюремные священники, полицейские, и каждый из них — знаток своего дела. Люди, обладающие в известной мере сознанием своего долга (правда, немало и проявлений мелкого тщеславия). Но уровень — на удивление средний. Каждый говорит на своем языке и еле снисходит до разговора с сидящим рядом специалистом.
Что же до преступника, являющегося, так сказать, исходной точкой всей их деятельности...
Над ним склоняются. С лупой, или со скальпелем, или с различными теориями. Его заставляют выполнять различные тесты — столь же нелепые, как и те, которые предлагают в некоторых американских штатах, прежде чем. выдать водительские права. Человек? Он никого не интересует — все эти специалисты не выходят за рамки своего класса, своей среды. Они снова склоняются над ним. И прибытие фотографа интересует их куда больше, чем непосредственный контакт с преступником.
А жаль. Я уже говорил, что такое же впечатление производит на меня то, что происходит в политике. Да и вообще во всех областях жизни.
Я не был ни анархистом, ни даже левым. И будучи бедным, я, наоборот, без всякой горечи признавал необходимость деления общества на классы.
И лишь постепенно, знакомясь ближе, а порой совсем близко, с теми, кто возглавляет, кто направляет, кто распоряжается, кто решает и кто мыслит в рамках своей профессии, я начал испытывать страх.
Если бы существовали весы, на которых можно было бы взвешивать людские достоинства...
Я шел путем отнюдь не традиционным. И чем ближе я подходил к старости, тем больше становился «против». Я бы сказал: против почти всего.
Нетронутым остался только человек. Надеюсь, что смогу по-прежнему в него верить.
Ленивые дни, исполненные любви и родительских забот. Ходил с Джонни за грибами и на протяжении двух часов был с ним одного возраста.
Не терпится подержать в руках «Бетти» и приступить к новому роману. Мне хочется написать его совсем иначе. Уже давно мне хочется написать совсем другой роман, с других позиций, менее трагичных — слово не совсем точное, но не нахожу лучшего. А потом вдруг, в последнюю минуту — порой после первой, почти иронически написанной главы, как, например, в «Старухе», — я возвращаюсь к обычному тону. Я могу в течение двух часов или даже нескольких дней (?) смотреть на вещи иными глазами. А потом возвращаюсь к своей обычной точке зрения.
Я часто говорю себе, что наверняка изрядно надоел всем: и тем, кто меня читает, и тем, кто меня слушает, и тем, кто живет со мной, — и, возможно, поэтому я стараюсь меньше говорить, и это у меня получается.
У меня создается впечатление, что я возвращаюсь к проторенному руслу, тогда как я поклялся себе в начале второй тетради не касаться этих вопросов. Быть может, мысль моя застопорилась и бегает по кругу.
Так или иначе, но в эту паузу я познал много радостей с женой и детьми. Есть ли на свете другие радости, которые были бы столь реальны? Я все больше и больше сомневаюсь в этом, и мне не кажется — уже не кажется — невероятным, что в один прекрасный день я не смогу больше писать. Произойдет это, конечно, позже, надеюсь, много позже. Но теперь я думаю об этом без ужаса.
А пока мне не терпится засесть за очередной роман — тот, который мне хотелось бы видеть иным и который я надеюсь написать иначе.
Тьфу-тьфу!