Поезд уже давно окунулся в ночь, и только блеклые квадратики света из окон бегут, подскакивают, переламываются на буграх, вытягиваются, ныряя в овражки, а Соколов не может оторваться от окна.
С Псковом все покончено. Лепешинский в тюрьме, а может быть, его уже и вывезли в сибирские тундры. Арестовали в ночь на 4 ноября 1902 года. И Соколова арестовали, только несколько позже и по другому делу.
Полиция, видимо, так и не узнала, что Мирон ведал транспортом литературы и всей техникой псковских искровцев. Его привлекли в связи с разгромом Северного рабочего союза. Значит, нужно переходить на нелегальное положение.
Пока сидел под арестом, в Лондоне состоялся II съезд РСДРП, произошел раскол. Еще в тюрьме Соколов твердо решил — он на стороне большевиков.
Оказывается, в ЦК знают Мирона. Теперь он едет в Смоленск заведовать транспортно-техническим бюро Северного района.
Опыт у него есть. Служба будет. Опять-таки в местной статистике.
И задание ЦК он выполнит непременно.
— Извозчик! Эй, извозчик! Да шевелись ты!..
Видавшая виды пролетка, облупленная, скрипучая, подкатила к грузовому отделению смоленского вокзала. Извозчик не торопится. Ему не хочется слезать с козел. У этого господина в плечах косая сажень. И чего он так возится с небольшим ящиком? Извозчик знает: в таких фрукты присылают с Кавказа. И мастеровые в таких же носят свои инструменты. Ящик напоминает гробик с ручкой.
— Да помоги же, черт косолапый!..
Извозчик сплюнул, сполз с облучка, подошел к ящичку, небрежно схватил его за ручку и…
— Пресвятая богородица!.. — от удивления ванька даже присел. — Никак в нем пуда три?
— Ладно, не болтай! — Мужчина поднатужился и втащил ящик в пролетку. — На Потемкинскую… Дом Романовых, да поскорее!
Застоявшаяся лошадь резко взяла с места. Седок едва успел подхватить ящик и чуть не вылетел вместе с ним на мостовую.
Смоленск! Говорят, что город этот старше Москвы и ровесник Киева. И так же, как и «матерь городов русских», раскинулся на днепровских холмах. Василий Соколов холмы не считал, но город ему понравился.
Правда, Днепр в Смоленске ни то ни се — одно название. Если бы здесь побывал Гоголь, то вряд ли написал бы, что «не всякая птица долетит до противоположного берега». В Смоленске даже курица спокойно совершит такой перелет. Хотя курица не птица. Ладно, шут с ним, с Днепром. Зато собор хорош. Очень хорош. И крепостная стена тоже. В шестнадцатом веке ее построили. А на горе, в самом центре, роскошный парк — Блонье. Смоленские старожилы рассказывают, что его насадили в одну ночь. Что-то вроде «потемкинских деревень» — сажали прямо столетними липами, чтобы поразить матушку императрицу Екатерину II, завернувшую в Смоленск.
Может быть, все это и враки, но парк действительно столетний. И если дождь внезапно застанет невдалеке от Блонье, вернее всего забежать под липы.
Лошадь заметно сбавила ход и уже с трудом тащила пролетку на гору. Миновали Кирочную, через Молоховские ворота выехали к Сосновскому саду — и прямо на Потемкинскую.
Дверь открыла хозяйка. Она удивленно посмотрела на извозчика, с кряхтением и проклятиями тащившего небольшой ящичек. Что-то сказала Соколову. Он не расслышал, и обиженная дама уплыла к себе.
— Прибавь, барин, за поклажу: небось в ней чистое золото…
— Ладно, вот еще двугривенный… Золото!..
Оставшись один в комнате, Василий Николаевич устало опустился на стул. Только теперь он почувствовал напряжение этих двух последних часов. И только теперь понял, что сделал великую глупость, если не сказать больше. Сам поехал на вокзал!.. А ну как ящик на станции проследили? Наверняка железнодорожники должны были удивиться его необыкновенному весу. А в ящике типографский шрифт. И он предназначен для типографии, отнюдь не зарегистрированной у губернатора.
Конспиратор называется! Пока тащился на извозчике, ни разу назад не поглядел! Теперь не удивительно, если нагрянут архангелы…
На улице зацокали копыта. Соколов вздрогнул, но заставил себя остаться сидеть на стуле. И только когда звуки затихли, подошел к окну.
На улице пусто. Дома стоят словно небольшие помещичьи усадьбы. У каждого дома — свой сад. Многие имеют каретные сараи, конюшни. На Потемкинской живет солидный интеллигент, чиновник средней руки. Мещане и ремесленники таких улиц не любят.
Соколов всего несколько дней назад приехал в Смоленск. И так же, как и в Пскове, устроился в статистическом бюро. В бюро ему и указали на Потемкинскую как самое подходящее место для жительства. В доме Романовых хозяева стараются выглядеть утонченными интеллигентами. Во всяком случае, Василию Николаевичу так показалось при первой беседе.
На улице пусто. Но это еще ничего не значит. Жандармы редко приходят с обыском вечером. И может быть, сейчас, когда он стоит у окна, к дверям его дома прикованы две-три пары настороженных глаз. Соколов готов поверить в то, что чувствует ощупывающие взгляды филеров. Резко задернул штору. Хватит испытывать нервы! Они и так стали пошаливать. Лучше всего лечь спать. Ведь до завтра все равно из дома не выбраться. Будь что будет, теперь уж ничего не исправишь. А выспаться необходимо.
Не так часто ему приходится высыпаться.
Ночью Соколову не снились жандармы. Не снилась и типография. Ничего не приснилось ему в эту ночь.
Архангелы тоже не прилетели. Утром все казалось проще. А яркое осеннее солнце разогнало вчерашние страхи.
Соколов поспешил на службу.
Евграф Калитин торопился домой. К ночи небо затянуло тучами. Порывистый ветер швыряет в лицо пригоршни пыли, сухие листья. Вот-вот польет дождь.
Когда случается возвращаться поздно вечером или ночью, Евграф предпочитает идти по улицам, в обход стены. Засветло можно свернуть и к пролому, перевалить через невысокий холм у Чертова рва, и тогда, считай, дома.
Ноги гудят, сапоги словно свинцом подшиты. Да и голова от этого ветра разболелась. Набегался за день. Побывал на двух квартирах, куда обычно приходят письма для Мирона. И не напрасно: есть письмо Соколову. Затем зашел в железнодорожные мастерские, договорился с помощником машиниста Колькой, что тот свезет по адресу тюк литературы. Отчаянный парень этот Николай, возит нелегальщину в вагонных ящиках для песка. Но ни разу еще не провалился.
Даже в лавку успел, жена сахар просила купить. Эх, вспомнил о сахаре, и захотелось чаю, горячего, пахучего, из шумящего самовара. Леший с ним, он пойдет проломом, через Офицерские слободы.
Дурной славой пользовались в Смоленске Офицерские и Солдатские слободы. На улицах темень, грязь. Дома один от другого на десятки саженей отстоят. И тут вечно пошаливают всякие любители легкой наживы. Чуть ли не каждую неделю по городу разносятся слухи, что в Офицерских опять раздели, обобрали и напугали.
Дождь наконец хлынул. И сразу сильный. Калитин прибавил шагу. Идти стало трудно, скользко. Около пролома к тому же валяется масса битых кирпичей. Когда подошел к стенке, вдруг сквозь шелест дождя услышал голоса, обрывки фразы:
— Тащи сюда…
— Обождем?
Калитин остановился. Их там минимум двое. А он очень устал… Благоразумнее будет свернуть, пока не поздно. Евграф хотел уже тихонько ретироваться, когда в проломе появился свет.
Калитин невольно вздрогнул и закрыл глаза. В проломе две человеческие тени тащили светящийся скелет!..
— Сунем его вот сюда. Дождь бы не испортил…
Евграф бросился бежать. По кирпичам, не разбирая дороги. Падал, натыкался на деревья, тумбы…
Ноги сами принесли к дому. Наташа, его жена, женщина суровая, властная, никогда не видала мужа в таком подавленном состоянии. Он как-то странно посматривал в темные углы комнаты.
Наташа не стала расспрашивать. Она давно знала, что ее муж партийный транспортер, что на каждом шагу его стерегут опасности. И сегодня с ним что-то стряслось… Ничего, отойдет — сам расскажет. А сейчас не надо его трогать.
Пока Евграф судорожно глотал обжигающий чай, Наташа растопила на кухне плиту, развесила мокрое пальто, брюки, пиджак.
Осенняя ночь стучалась в ставни ветром и россыпью дождя. Пора бы и спать. Но Евграф медлил и все время к чему-то прислушивался. Наверное, ему померещилось, что садовая калитка хлопнула… Просто хулиганит ветер.
Но Калитин подошел к двери. Приложил ухо. Нет, показалось…
И в это время в дверь постучали. Два сильных удара кулаком и один легкий пальцами. Полиция так не стучит.
Но Евграф не открывал.
Снова раздался условный стук. Калитин скинул крючок, резко толкнул дверь. В сени вошел Мирон. Он напоминал ожившего утопленника, только что выбравшегося из воды. Тяжело грохнулись на пол две пачки, завернутые в бумагу.
Мирон прохрипел:
— Пальто… сними пальто…
Евграф никак не мог расстегнуть пуговицу. Рванул, пуговица отлетела. Пальто было такое тяжелое, что Калитин с трудом поднял его к крючку вешалки.
Соколов стоял не двигаясь. У него на шее болтался какой-то нелепый черный хомут.
— Да стащи же!..
Легко сказать — стащи, если хомут весит не менее шестидесяти фунтов.
Наконец и он сброшен на пол. Василий Николаевич, совершенно обессиленный, садится тут же рядом со своими доспехами.
Евграф забыл об усталости, встрече со скелетом. Он хлопочет вокруг Мирона. Помогает стянуть сапоги, растирает затекшую шею. Ведет к столу. Самовар еще горячий.
И только согревшись чаем, Соколов заговорил.
— Скверно все получилось. Привез я вчера домой ящик с типографским шрифтом. Не следовало этого делать… Но выхода не было. Слава богу, не проследили. И сегодня я спокойно ушел на службу. Возвращаюсь вечером, а на моем столе две литеры и шпация. Этак аккуратненько положены на самом видном месте. Ясно, хозяйка убиралась, нашла на полу… Осмотрел ящик, а в нем щели — палец просунуть можно. Что делать? Хозяйка, может быть, и не донесет. А там кто ее знает… Надеяться, что не догадалась, не приходится, баба умная. Нужно спасать шрифт да и самому не засиживаться. А на дворе уже ночь, дождь… Да это так, к слову… Главное — как унести шрифт? Ящик-то худой, и в нем не меньше трех пудов. Вот я и сделал этот хомут из старых брюк. Завязал внизу штанины и в каждую фунтов по тридцать шрифта всыпал. В карманы пальто тоже. А те вон пачки, похожие на книги, тоже шрифт. Как шел, не помню… Шагов сорок-пятьдесят пройду, сажусь прямо в грязь, посижу, отдышусь, и опять ползу. Последний раз уселся на какие-то бревна, а встать не могу…
Соколов умолк так же внезапно, как и заговорил. Евграф вспомнил о своем бегстве. Нет, он о нем никому не расскажет. Стыдно! Да и был ли скелет? Может, все ему померещилось?
— Сегодня получил для тебя письмо… — Калитин ощупал карман, вспомнил, что его одежда сушится. Бросился на кухню.
У жаркой плиты ветхое пальто почти просохло. Из кармана торчал конверт. Вытащил. Письмо побывало в воде, конверт съежился, чернила расплылись.
— Я сегодня тоже основательно вымок и письмо подмочил, не обессудь…
Наташа, сидевшая все время молча, вдруг неожиданно заговорила:
— Носит вас черт лукавый! Ну, Василь Николаевич ясно, по такому делу… А ты где изгваздался, да еще и рукав порвал? Домой ввалился — лица нет, словно мертвецы за тобой гнались!
Евграф вздрогнул. Вот чертова баба!..
— А мертвецы и гнались… — Евграф довольно путано рассказал о встрече со светящимся скелетом. Наташа только охала и тихонько крестилась под теплым платком, накинутым на плечи.
Соколов неожиданно расхохотался:
— А что, Евграф, когда я постучал, ты, поди, решил — скелет пришел за твоей грешной душой?
— Тебе хорошо смеяться…
— Ловко придумали, шельмецы! Слыхал я об этих фокусах. Ты вон какой мужик здоровенный, и то про святых угодников вспомнил да стрекача задал. А ежели на твоем месте мадам какая-нибудь или офицерша? Обморок! Карманы обчищены. Никакого насилия. А рассказывать стыдно. Ведь стыдно? Ты-то утаил от Наташи про скелет…
Соколов снова рассмеялся.
Калитин чувствовал себя неважно. Мирон прав — конечно, струхнул. Ну погоди, он этих негодяев подстережет, забудут о скелете, свои бы кости унести…
— Слушай, а почему он светится?
— Дай-ка письмо!
Мирон разорвал конверт. Влага испортила текст, написанный фиолетовыми чернилами. Они расплылись причудливыми озерцами, и понять можно было только, что «у племянницы все благополучно», поклоны шлет. Подпись хоть и не расплылась, но ее не разобрать.
Соколов и не пытался прочесть смытые строки. Придвинув к себе керосиновую лампу, он осторожно стал нагревать письмо над стеклом.
— Говоришь, почему скелет светился? А вон глянь сюда — была чистая бумага, а теперь?
Между расплывшимися фиолетовыми строками появился ряд букв.
— Твой скелет натерли чем-нибудь, вот он и светится в темноте. А эти буквы написаны или молоком, или двууглекислым свинцом. Нагреешь — они и проступают наружу. Вот и весь фокус.
Через минуту короткая депеша была расшифрована:
«Приезжаю среду Глебов».
Мирон сжег письмо, отошел к окну. Дождь кончился, но ветер противно подвывал сквозь щели неплотно закрытых ставней.
— Наташа, если не прогонишь, эту ночь я у вас, а завтра найду новую квартиру. Тебе, Евграф, завтра с утра бежать к Голубкову. Передашь, что в среду приедет Глебов, надо встретить и проследить, не привез ли он за собой «хвост». Если чисто, то свези его на квартиру к Лебедеву. И я приду туда. А вообще, Евграф, не нравится мне это письмо. Глебов-то представитель ЦК, о его приезде письмом не сообщают, да и шифр устарел. Как бы тут какой жандармской мышеловки не оказалось.
Не спалось.
То ли с непривычки на новом месте, а может быть, не улеглось еще возбуждение от пережитого.
Соколов давно заметил за собой не то чтобы пристрастие, а так, скорее привычку пофилософствовать. Про себя, конечно. Днем для душеспасительных размышлений просто времени нет. А вот ночами… Не часто, но иногда и выдается часок-другой, когда не спится, когда Мирон, партийный транспортер и заведующий транспортно-техническим бюро ЦК РСДРП в городе Смоленске, снова становится просто Василием Соколовым. И просто человеком, у которого нет жены, дома и которому скоро уже тридцать. Если бы в такие минуты кто-нибудь очень-очень близкий спросил о личной жизни, то он не знал бы, что и ответить.
Хотя ведь и у него было детство. Тяжелое, голодное, озорное. Там, в далекой отсюда Костроме, и по сей день стоит казарма городской пожарной команды. Отец, отставной николаевский солдат, служил на пожарном дворе, но почему-то величал себя «унцер корпуса жандармов». Отца он видел мало, а вот его голубой мундир с серебряными галунами мать любила надевать на святки, когда по улицам ряженые ходили.
От этих воспоминаний не веет теплом. Может быть, потому, что на ночь никто не рассказывал ему сказок, зато по ночам мать часто плакала и в который раз жаловалась на то, как барин порвал ей ухо, а потом отдал на костромскую ткацкую фабрику. Ее, сонную, в цех носили на руках взрослые.
Школа была счастьем, щелочкой в какой-то иной мир. И он учился, опережая свой класс. Теперь он знает, с каким нетерпением учащиеся ждут каникул. А тогда не мог понять этих «больших ожиданий». Не ждали каникул и многие его однокашники. Каникулы — это Волга. Каникулы — это тяжелый труд. Катали лес — и из глаз сыпались искры. Прибыла баржа с горчичным семенем — каждую минуту сменяются те, кто лопатой подгребает семя к брезентовому рукаву. Горчичное семя разъедает глаза, забивается в ноздри, и невозможно удержаться, чтобы не чихать… Нет, летние каникулы вспоминаются как время неимоверной усталости, когда не хватало сил даже на то, чтобы забраться в соседский огород.
Были и зимние вакации. И жили в Костроме его однолетки, для которых расчищали каток, и для них играл духовой оркестр.
А он сушил баржи. Огромные лодки еще осенью поднимали на клети вверх днищами. В трескучие морозные ночи под днищами разводили костры. Двугривенный за ночь. Чтобы его заработать, нужно было все время таскать дрова, приходилось лежать на брюхе, уткнувшись носом в талый лед, чтобы не задохнуться в едком дыму.
— Мирон, спишь?
— Что, Евграф, скелет приснился?
— Да нет… Давно хотел спросить тебя, что такое «революционная романтика»?
Революционная романтика!
Интересно, где это Евграф о ней прослышал? Соколов почувствовал досаду, то ли потому, что Евграф оторвал его от воспоминаний, а может быть, и потому, что сам не знает, как ответить на этот вопрос. Ну вот, к примеру, он сам — романтик или не романтик? Черт его знает! С точки зрения здравого смысла романтика — это как-то несерьезно. Наверное, потом, когда уже годы подойдут к возрасту мемуаров и он, дай бог, останется в живых, воспоминания о делах молодости подернутся романтическим флером. Наверное!
И вообще он не против романтики, если она идет рука об руку с верой, с убеждением.
— Мирон, заснул?
— Да нет, думаю. О романтике думаю…
— А я так понимаю, у рабочего человека, того, что в стачках и забастовках участвует, никакой такой романтики нет. Какая уж тут романтика, когда казаки нагайками лупят, хозяева с работы взашей гонят, а дома дети. Нет, Мирон, рабочему не до романтики. Это интеллигенты придумали. Вроде павлиньего хвоста — толку мало, зато красотища!
— Торопишься, Евграф, с выводами! Конечно, многие рабочие, революционные рабочие, Даже слова такого — «романтика» — не слыхали. А на деле они подлинные романтики. И революционность у них не павлиний хвост, а дело всей жизни. Они и на каторгу и на смерть идут. И верят, что в конце концов победят.
Евграф тяжело вздохнул. Нет, не убедил его Соколов.
Новую квартиру из трех небольших комнат в мезонине Соколов нашел скоро. Внизу проживал какой-то замученный, задерганный на службе и дома пехотный капитан. В доме правят женщины, и особенно назойливы своими «милыми манерами» свояченицы хозяина. Они не замужем и в том возрасте, когда исчезают последние надежды. Одинокий постоялец, еще не старый, — это ли не находка, не шанс! И от своячениц нет покоя…
Комнаты прибрать!.. Пожалуйте на чай… Может быть, их милый жилец по вечерам скучает в одиночестве, милости просим к нам — лото, карты, да и в фантики можно порезвиться.
Василий Николаевич уже и не рад, что вселился в этот женский заповедник. Одно удобно — улица неприметная и у него из мезонина отдельный ход. Хозяйки «культурой не страдают», вернее — просто невежественные дуры. Но это к лучшему. То, что их постояльцу раз-два в неделю привозят корзины книг «на комиссию», даже имеет для них свою выгоду — хозяйка получает в виде презента новенькую корзинку, свояченицы с каждой «выгодной сделки» — коробку конфет. Хозяин же так угнетен, что ему не до подарков.
Сегодня «комиссионная операция» неожиданно затянулась. И не на час, не на два… Наверное, он завершит ее через сутки, а то и более. В корзине «Искра». И какая досада — в пути корзина сначала подмокла, потом ее прихватило первым морозцем. Все-таки долго, очень долго добирается газета до России!
Соколов вскрыл корзину. Газетные листы смерзлись, и, чтобы их отделить друг от друга, придется отмачивать. Ничего, «Искра» печатается на такой бумаге, которой не страшна вода. Но потом номера нужно просушить.
Василий Николаевич шарит в комоде, заглядывает в чемодан. Тихонько чертыхается. У него в холостяцком хозяйстве нет ни куска веревки. Конечно, у мадам капитанши этого добра сколько угодно, а не попросишь. Придется-таки резать простыню, благо своя.
Через час комната напоминала прачечную. Из угла в угол висели, сушились газеты. Усталый, Мирон прилег, чтобы прочесть «Искру».
Стук в дверь.
— Чайку откушать не желаете? Хочется послать к черту.
— Спасибо, я, знаете, приболел немного, лежу…
— Тогда я за доктором…
— Нет, нет, не нужно!
В этот вечер его больше не беспокоили, а наутро начался какой-то кошмар.
То чайку, то доктора, капитан советует водочки…
Соколов в конце концов взбесился. Он сразу не сообразил устроить сушилку в задней комнате. Пришлось перетаскивать все хозяйство, вновь развешивать, раскладывать на полу. При этом нужно было ходить на цыпочках, в одних носках, чтобы хозяева внизу не услыхали.
«Выздоровел» только через два дня.
А тут новая напасть. Вернулся из бюро, продрог и вспомнил о чае, который во время «болезни» так назойливо предлагали хозяева.
Теперь бы это было очень кстати.
Соколов отпер дверь. Пахнуло теплом, едкими запахами щей и хлеба — офицерша любила сама выпекать караваи. Не успел снять пальто, как уже кто-то стучит.
— Василий Николаевич, тут днем к вам какой-то господин заходил. Очень огорчился, что не застал. Корзиночку оставил, сказал, что будет вечером…
Соколов забыл о чае. Это уж черт знает что, явиться к нему на квартиру днем, когда заведомо известно, что дома его нет, да еще какую-то корзину оставлять!.. Сумасшедшие люди! Наверное, кто-то из приезжих — своих транспортеров он вымуштровал, они подобной глупости не совершат.
Корзина стояла в передней. Когда Соколов ее вскрыл, то возмущение и негодование перешло просто в ярость. В корзине лежали комплекты всевозможных меньшевистских изданий!
Подтащив корзину к голландской печи, Василий Николаевич раздул еще тлевшие в ней угли и с ожесточением стал швырять в огонь брошюру за брошюрой, книгу за книгой.
За этим занятием его и застал Евграф, которого прислал Голубков — предупредить, что Глебов прибыл благополучно, «хвоста» за ним нет.
— Зато я уверен, что у меня их появится не менее десятка, — зло бросил Соколов.
Евграф промолчал. Он еще никогда не видел Мирона таким рассерженным.
— И вот еще что, приехал Никитич[1]. Голубков сказал, что ты знаешь о нем.
Соколов быстро поднялся с колена. Никитич, главный финансист партии?
Василий Николаевич забыл о злополучной корзине. Никитичу сейчас никак нельзя показываться в городе. Этот меньшевик, оставивший корзину, очевидно, привез шпиков. Наверное, в одном вагоне ехали…
— Евграф, у меня эта дверь выходит во двор. Тихонько выберись и, уж не посетуй, махни через забор, в калитку нельзя. Обойди переулком дом, перейди на другую сторону, там чей-то сарай стоит. Спрячься и погляди… Ну, сам понимаешь.
Евграф ушел. Соколов запихал в жерло печи последнюю кипу литературы. Что же теперь делать? Глебов приехал. Глебов — это Носков, член ЦК. Никитич тоже. Соколов никогда еще с ним не встречался. Василий Николаевич знал только, что Никитич живет легально где-то на юге.
Как это нескладно вышло!.. В городе одновременно очутились два представителя ЦК и в момент, когда его квартира наверняка провалилась.
Никитич остановился в Смоленске проездом. Он спешил в Москву, но желание самому посмотреть, как обстоят дела в транспортно-техническом бюро Северного района, заставило его завернуть в этот город. Конечно, если бы он знал, что в тот же день в Смоленск приедет Носков, то изменил бы свой маршрут. Он не имел права рисковать. Удачно, что на вокзале его заметил Голубков и, когда Никитич уже направлялся к нему, глазами указал на Носкова.
Никитич поехал в гостиницу. Он знал, что его отлично сшитое пальто, котелок, трость, выхоленная бородка всегда производят на портье неотразимое впечатление. Лучший номер и дорогой обед — тоже средство конспирации.
Раз уж он в Смоленске, то повидать Мирона необходимо. Никитич доволен работой заведующего транспортным бюро. Когда он выезжал из Баку, товарищи, работающие в бакинской подпольной типографии ЦК, сообщили, что их продукция лучше всего идет через Смоленск — ни одного провала.
Но повидался он только с Голубковым. Мирон не пришел — боялся навести шпиков на Красина.
Встреча состоялась все в том же статистическом бюро. Заведующего не было, и они расположились в его кабинете.
Голубков нервничал. Он не утаил от Никитича, что его приезд очень некстати, рассказал о корзине с меньшевистскими изданиями, оставленной у Мирона. Никитич пожалел, что заехал. И ему и Носкову нужно скорее убираться отсюда.
— Глебов ныне с бородой?
Голубков удивился. При чем тут борода?
— Когда Глебов за границей, он бреется. Как прибывает в дорогое отечество, запускает вновь. По длине его рыжей бородищи можно определить, давно ли он в России.
— Видно, давно.
— Нужно его скорее отправлять…
Соколов выяснил, что Носков «наследил». Мало этого: охранке, наверное, уже известна и его кличка, и его функции, и его физиономия.
Носков забеспокоился и не стал протестовать, особенно после того, как Василий Николаевич сослался на Никитича. Да, надо немедленно уезжать!
Соколов еще раз на всякий случай проверил смоленский вокзал.
Темный, грязный, продуваемый всеми сквозняками вокзал в эти дни масленой был переполнен пьяными. Те, кто нагрузился сверх нормы, спали прямо на полу и на длинных деревянных диванах. Правда, таких было немного. Остальные пребывали просто навеселе. Подвыпившие парни горланили песни. У жалкого буфета две оборванные цыганки гадали на ладони и по картам. На первый взгляд могло показаться, что в таком бедламе нетрудно затеряться, пройти к поезду незамеченным.
Но Соколов не торопился с выводами. Найдя свободное местечко в зале ожидания, сел и притворился спящим. Сквозь полузакрытые веки он внимательно оглядывал всю эту разношерстную, разномастную публику.
Уже через несколько минут его внимание привлек человек неопределенного возраста и как-то странно одетый. Добротное черное пальто и смазные сапоги, руки утонули в здоровенных кучерских рукавицах. Дядя не пьян и, видимо, никуда не собирается уезжать. Может, встречает кого? Тоже вряд ли — ближайший поезд через несколько часов подойдет.
Василий Николаевич снова и снова ощупывает взглядом зал. У выхода на перрон вертится какой-то шустрый господин лет тридцати. Он явно не знает, как скоротать время. Заговаривает с контролером, потом изучает расписание и снова толкается среди пассажиров, выходит на улицу, возвращается. Этот господин очень напоминает облезлую дворнягу, которая не знает, где потеряла кость. Принюхивается и кружит, кружит…
Нет, Носков не должен показываться на вокзале, его стерегут, в этом можно не сомневаться.
Извозчик не удивился, когда два прилично одетых господина велели ехать за город, на «четыреста первую версту». Праздник, и всяк веселится как сочтет нужным. Только на этом полустанке даже кабака приличного нет. Разве что деревня рядом. Но дело господское, наняли в оба конца, и коню овес.
Дорога укатанная, лошадь бежит споро. Навстречу то и дело попадаются розвальни, битком набитые парнями и девчатами. Гармошка взвизгивает, и звук тут же остается позади. Замирает и смех. И так всю дорогу.
Рано темнеет зимой. Из города выехали засветло, а к полустанку подкатили, когда на небе высыпали звезды.
До поезда еще целый час, а мороз крепчает. И ветер поднялся, сдувает с верхушек сугробов, с крыш не снег, а прямо-таки толченое стекло. Кучер завел коня в первый попавшийся двор. В избе тепло, чисто, но очень убого. Единственным украшением хаты служит большой медный самовар. Он похож на пузатого кирасира, вся грудь в медалях. Настоящий тульский. И совершенно неожиданно в красном углу под иконой — шлем. Его недавно чистили битым кирпичом, и теперь стали видны темные пористые впадины раковин, выеденные временем.
Хозяйка захлопотала у самовара. А Соколов с интересом вертит в руках шлем. Как он очутился в этой деревенской избе, пришелец из средних веков?
Кто-то потянул Соколова за штанину.
— Дяденька, а дяденька, а у меня и сабля есть… — Мальчишка лет восьми, босой, в драных портах, протянул Соколову обломок меча.
Его никто не чистил, и ржавчина в нескольких местах проела клинок насквозь. Чудеса! Не изба, а музей древних доспехов.
— У нас, дяденька, тутотки много этих шапок и сабель. Почитай, в каждой избе…
Носков, молчавший и нервничавший всю дорогу, немного отошел. Он поверил, что выберется из Смоленска благополучно. Теперь и его заинтересовали шлем и клинок.
— А знаете, Мирон, ведь тут, рядом со Смоленском, огромный могильник — Гнездовские курганы. Не помню, где я читал, что курганов этих чуть ли не более трех тысяч…
Гнездово! Теперь и Соколов вспомнил. Ведь еще осенью ему пришлось побывать в Гнездове. Жил там один учитель, старый народник. Отошел от всех дел старик, но, когда надо, соглашался и литературу укрыть, и ночлег предоставить приезжим. Этот учитель и рассказывал о курганах.
Носков, смеясь, взял шлем и напялил на голову.
— Э, милый витязь, шапочка-то не про вас, великовата размером…
Из-под шлема торчала только рыжая бородища.
Самовар зашумел, засвистел. Но что-то уж очень громко и протяжно. Носков первым сообразил: свистит паровоз, приближаясь к полустанку.
Быстро оделся, вынул из картонки судейскую фуражку, сунул в картонку свою шапку — и скорее на поезд.
Извозчик остался чаевничать, Соколов пошел проводить Носкова.
Поезд не задерживался. Едва Василий Николаевич успел махнуть рукой, поплыли вагоны.
Ну, кажется, уехал благополучно. Соколов облегченно вздохнул.
В этот момент он меньше всего думал о себе, своей безопасности. Ему почему-то казалось, что он застрахован от шпиков и жандармов, а вот другие товарищи… Он всегда волновался за них, требовал, чтобы, добравшись до места, они немедленно сообщали о прибытии. Конечно, в условиях конспирации это была излишняя и небезопасная роскошь. Не часто приходили такие письма, и поэтому Соколов жил в постоянной тревоге за друзей.
Но пора и в обратный путь, а то как бы не завьюжило.
В избе за те несколько минут, которые он отсутствовал, что-то изменилось. Но Соколов сразу не смог определить что. Разделся и только тогда заметил, что, кроме хозяев, в хате сидят еще человек пять мужиков. Извозчик забился в угол, растерянно моргает глазами.
— Хозяюшка, подживи самоварчик… Эй, а ты коня накормил?
— Какой тут корм, хоть бы ноги унести…
— Что случилось? — Соколов посмотрел на мужиков.
Молчат, сопят, в глаза не смотрят. Извозчик осмелел.
— Хотят, вишь, за урядником послать…
— Урядником?
— Они, вишь, говорят, неведомо кого привез. Это я-то! Боятся, таскать их будут. А наше дело такое: наняли — везем. Тем и живем…
— Постой, постой. Хозяин, в чем дело?
Хозяин тоже не смотрит в глаза. Зато хозяйка, вооружившись для верности ухватом, затараторила:
— У нас-то ни в чем, а вот у вас какие такие дела? Где товарищ твой-то? Тю-тю, уехал! А почему из города не уехал, почему картузик переодел? То-то и оно, что нечисто, пусть урядник и разберется, он власть…
Вот уж действительно никогда не знаешь, где найдешь, а где… Беспокоился за Носкова, а сам, кажется, влип. А ведь и пошлют… Сцапают — и в холодную «до выяснения», а начальнику полустанка прикажут вслед поезду телеграмму: задержите, мол, едет на таком-то месте, в таком-то вагоне…
Василий Николаевич заставил себя сделать несколько шагов к столу, сел на лавку, разгладил усы и улыбнулся хозяйке такой широкой, доброй улыбкой.
— Ну, ставь, ставь самовар, угости чайком-то! Успеешь за урядником послать, не убегу! А эти бороды пусть подумают, у них весь разум в волос ушел…
Это был верный тактический ход. Конечно, он мог сейчас же выдумать какую-либо причину, почему они приехали сюда, а не сели на поезд в Смоленске. Но бородачи не поверили бы. А теперь их грызет любопытство.
Соколов молчит, тщательно расчесывает волосы, охорашивается. Извозчик делает какие-то знаки. Понятно — коня надо покормить.
— Хозяйка, покорми лошадь, имей совесть, заплачу…
Хозяйский сын срывается с места — и босой за дверь.
— Куда?
Хозяйка выронила ухват. Мирон смеется. Бородачи заинтересованы. Странный человек: ему говорят, что урядника позовут, а он и в ус не дует, чаи готов гонять.
— Куда отсель-то, в город аль еще куда? — Хозяин не выдержал.
— Конечно, в город.
— Значит, отработал дельце-то?
— Не совсем.
— Как так — не совсем? Товарищ-то уехал…
— Не весь…
— Вещи остались?
— Хуже…
Соколов нарочно подогревал любопытство. Об уряднике они уже забыли, ждут ответа. Мирон тянет время. Нужно выдумать этакое… А вот что? Ну и выдался же вечерок. Сказка, да и только!..
— Тут история… Товарищу нужно ехать по делу, а его невеста не пускает, ревнует, говорит — уедешь к другой. Надо вам заметить, женщина она серьезная, глаза, говорит, повыцарапаю…
— А что, и очень просто — выцарапает…
— Все они такие!
— Вот баба!
— Так вашему брату и нужно!
— Два дня на вокзале сторожила. Вот мы и тряхнули сюда. Когда на извозчике ехали, друг мой и шапку напялил, по судейской фуражке-то она бы его вмиг узнала. Вот и вся история. Так-то…
Теперь можно спокойно пить чай. Бородачи забыли о Соколове, шутят над хозяйкой. Та обозлилась, огрызается, а они смеются.
Соколов оделся, поблагодарил, расплатился.
— Счастливо. К нам милости просим…
— Ваши гости…
Евграф обогнал Соколова и пошел впереди. Василий Николаевич немного поотстал. Калитин завернул за угол, снял шапку и перекрестился на церковь. Затем вошел в божий храм.
Кончалась вечерняя служба, богомольцы плотно набились в небольшой церквушке. Соколов подошел к Калитину. Тот крестился невпопад.
Когда поп повысил голос, Евграф наклонился к уху Соколова:
— У твоего дома все время болтаются двое. Второй день их вижу…
Не дождавшись конца службы, Евграф вышел из церкви.
Василий Николаевич подождал, пока он скроется из виду, надел шапку и медленно побрел прочь. Самое разумное — сейчас же зайти к Голубкову, предупредить, и на вокзал. Но в квартире остались вещи, деньги — не его, партийные деньги, — и небольшой тюк с литературой. Пожалуй, он рискнет — явится домой, дождется, пока хозяева угомонятся, захватит свой багаж — и на вокзал, там переночует.
Евграф догадается предупредить Голубкова. Теперь ему придется ведать транспортом. Об этом условились заранее на случай провала.
Не успел войти в свой мезонин — хозяйка.
— Василий Николаевич, у нас почетный гость — сослуживец мужа. Вы уж не откажите к нам поужинать. Очень просим…
— Спасибо. Сейчас спущусь…
Может быть, так и лучше. Посидит часок-другой, уйдет гость, хозяева, довольные, залягут спать.
Гость, пехотный офицер, капитан, Соколову сразу же не понравился. Какой-то вертлявый, говорливый и все с намеками, с намеками… О чем только не болтает — о войне с японцами, о «Поединке» Куприна. Потом пошли анекдоты. Хозяева явно скучали. И гость иссяк. Сухо распрощались.
Когда офицер ушел, хозяйка проговорилась, что их знакомый получает выгодное местечко в жандармерии.
Василий Николаевич окончательно убедился, что медлить нельзя.
Узел с вещами и литературой получился солидный. Затянув его ремнями, Соколов тихо выбрался во двор, потом через калитку на улицу. К вокзалу нужно было идти направо. Но вряд ли там встретишь извозчиков.
Луна залила ярким светом дома, сугробы, деревья. Улица точно вымерла, и только противоположный тротуар утонул в тени. Прошел квартал, другой — извозчиков нет. Только со стороны тюрьмы, белеющей вдалеке, движется навстречу темная тюремная карета.
Ноги приросли к панели. Карета медленно поворачивает, вот она поравнялась с ним, поехала дальше…
И в ногах появилось ощущение необыкновенной резвости. Перепрыгнуть бы улицу, а там через забор…
Соколов старается идти медленно. Он ждет окрика…