Часть II

Ли Цзяци

Чувствуешь, как тут холодно? От вина должно стать теплее, постепенно согреемся. Я рада, что ты тоже любишь выпить. Не сговариваясь, мы выбрали одинаковое хобби – значит ли это, что мы всегда оставались на одной волне? Правда, я не особо умею пить, наверняка быстро опьянею. Но не бойся, я не стану городить вздор. Скорее, наоборот, вино прочистит мне голову. У тебя такое бывало? Выпьешь, и воспоминания становятся четче, в голове будто загорается лампочка, освещая все темные, покрытые пылью углы.

Иногда я задумываюсь: как получилось, что из одной семьи мы с Пэйсюань вышли такими разными? На самом деле эта разница проявилась еще в наших отцах. Дядя (отец Пэйсюань) с детства боготворил дедушку и советовался с ним во всех важных делах. Дедушка говорил, что никогда не навязывает детям свою волю, только высказывает мнение. Но мнения его были столь же авторитетны, что и рецепты, которые он выписывал больным. А мой папа ни во что не ставил дедушкин авторитет и всегда противился его воле. В нашей семье он был отступником.

С самого раннего детства я чувствовала противостояние между папой и дедушкой. Если они садились вместе за стол, воздух делался тугим и плотным, будто вот-вот взорвется. Между собой они почти не говорили, в крайнем случае общались через бабушку. Бабушка, сказав что-нибудь папе, часто добавляла: это мнение отца. А папа, обращаясь к бабушке, порой начинал фразу словами: “Передай ему…” – то есть дедушке. Тогда я думала, что они не ладят, потому что папа женился на маме. Это действительно было одной из причин, но позже я поняла, что папа женился на маме как раз для того, чтобы поссориться с дедушкой.

Когда мои родители только познакомились, мама была деревенской девушкой с румянцем во всю щеку, а ее семья поколениями жила в деревушке под названием Шибали – Восемнадцатая верста. Если бы не “перевоспитание”, мои родители никогда бы не встретились. Иными словами, я родилась благодаря лозунгу “Образованная молодежь едет в деревню”[12]. Когда своим появлением на свет ты обязан какому-то лозунгу, трудно отделаться от ощущения случайности собственной жизни. Наверное, я должна радоваться, ведь куда больше детей в нашей стране из-за очередного лозунга вообще не смогли родиться.

В деревне с “обширным полем деятельности, где каждый может найти себе применение”[13] мой папа “применения” себе так и не нашел и закрутил роман с моей мамой. К тому времени он уже плохо ладил с дедушкой, поэтому решил порвать с семьей и навсегда остаться в деревне. У маминого отца было большое хозяйство, хватало и работников, и земли, так что от лишнего рта они бы не обеднели, а лишние руки им не требовались. К тому же мама считалась в деревне первой красавицей. Она была хороша тихой захолустной красотой, словно сладкая студеная вода из журчащего в горах родника. И папа одно время был ей очарован. Он любил красивых женщин, хотя я долго не желала это признать, мне казалось, что любовь к красавицам – черта поверхностного человека. А еще мама была хорошей работницей, умела ходить и за свиньями, и за курами. Жаль, она не могла увезти эти достоинства с собой в город – вместе с ней из деревни уехала только ее красота. Красота, в отличие от деревенской прописки, универсальна. И благодаря этой универсальной красоте люди быстро забывали о мамином сельском происхождении, о том, что она не училась в школе и почти не умеет ни читать, ни писать. А еще красота помогала не замечать ее несообразности и одиночества. Когда я поняла, что мама одинока, она уже двадцать лет жила в городе и от ее красоты давно ничего не осталось.

Папа обещал, что в город больше не вернется, но это было сказано в сердцах. Очень скоро ему, как и остальной городской молодежи, стала невыносима суровая и унылая сельская жизнь. Когда в городе начали набирать рабочих, папа вернулся. А после заявил дедушке, что женится на моей маме. Только тут семья и узнала о мамином существовании.

Дедушка был решительно против этого брака, он хотел, чтобы папа женился на дочери его сослуживца, профессора Линь. Барышня Линь занималась музыкой, прекрасно играла на скрипке, а еще обожала моего папу, даже приносила контрамарки, чтобы пригласить его на концерт, который давал их оркестр. Правда, мама потом рассказывала, что ее соперница была полной, низенькой, смуглой и носила очки с толстыми стеклами. В детстве я любила взвешивать плюсы и минусы брака с барышней Линь: я была бы смуглой и низкорослой, с малых лет носила бы очки, зато научилась бы играть на скрипке, и на новогодних утренниках, где каждый должен исполнить какой-нибудь номер, мне больше не пришлось бы ставить очередную несмешную сценку с тобой и Большим Бинем. Я бы выходила на середину затихшего класса, прикладывала скрипку к плечу и играла бы невыразимо печальную мелодию из “Влюбленных-бабочек”[14].

Дедушка говорил, что папа обязательно пожалеет, если женится на маме. Но папа велел дедушке не беспокоиться: если пожалею, сам разберусь. И однажды снежным утром родители пошли и расписались. Так они стали мужем и женой. Не было ни свадьбы, ни брачных покоев, ни подарков семье невесты. Жили молодожены в доме папиного друга. Убогая клетушка в десять квадратных метров стала для мамы первой городской квартирой. Спустя неделю бабушка и дядя приехали на рейсовом автобусе из деревни в Цзинань, привезли пару живых куриц и мешок новогоднего печенья – хотели познакомиться со сватами, но папа их не пустил. В итоге родственники так ни разу и не увиделись.

После заключения брака мои родители какое-то время все-таки жили счастливо. Папа дорожил этой маленькой семьей, ведь им пришлось преодолеть столько препятствий, чтобы пожениться. А маме больше не нужно было ходить за свиньями и курами, жать пшеницу под палящим солнцем, и незнакомая городская жизнь была ей в диковинку. Папа научил ее кататься на своем стареньком велосипеде “Цзиньши” с 28-дюймовыми колесами, и однажды в воскресенье она неуверенно выкатила на улицу, доехала до универмага и купила первый в своей жизни тюбик крема для лица. К тому времени мама уже лишилась яркого румянца, но, судя по фотографиям, все равно оставалась красавицей. Потом папа нашел ей работу нянечкой в детском саду при жилкомитете[15]. Маме эта работа нравилась, она целыми днями пела, танцевала, играла с малышами, а когда они засыпали, потихоньку складывала остатки еды в судок и приносила домой на ужин.

Папа тогда работал шофером в продовольственном управлении. Утром он на велосипеде уезжал в бригаду, переодевался в спецодежду, натягивал белые трикотажные перчатки, заводил свой грузовик “Цзефан” и колесил по городу с кузовом, груженным мукой и рисом. Днем в свободную минутку он иногда заезжал на работу к маме и брал ее прокатиться по городу. В 1976 году такие грузовики считались еще редкостью, во всем Цзинане их было не больше двадцати. Наверное, когда мама стояла в переулке, высматривая папин грузовик, а потом запрыгивала в кабину под восхищенными взглядами прохожих, то верила, что нет на свете женщины счастливее. Иногда папа работал допоздна, не успевал отогнать грузовик в бригаду и возвращался на нем домой. Тогда мама, не помня себя от радости, хватала веник с мешком, неслась на улицу и при тусклом свете фонаря собирала в мешок тонюсенький слой риса, просыпавшегося на доски в кузове. Потом прибегала домой и, подкидывая увесистый мешок, сообщала папе, что этого риса им хватит на целую неделю. Папа улыбался – наверное, в такие минуты она казалась ему очень милой. В ту пору он еще восхищался ее бережливостью.

Все это мама рассказала мне после того, как папа потребовал развод. Тогда она на несколько дней погрузилась в воспоминания и вдруг перестала быть той грубой и неотесанной деревенщиной, какой была обычно, горе возвысило ее над собственным разумом и превратило в женщину, которая знает, что такое настоящая любовь. Мама редко нравилась мне так, как в те дни, впервые я хотела слушать ее рассказы. Мне нравились все люди, понимавшие что-нибудь про любовь.

В первый год папиной женитьбы они с дедушкой совсем не общались. Но как-то раз в гости к папе пожаловал дядя и сказал, что дедушка хочет увидеться. Папа неохотно согласился. Дома дедушка сказал ему, что с этого года правительство восстановило единый экзамен для поступления в высшие учебные заведения и папе обязательно нужно его сдать. Но папа ответил, что доволен своей нынешней жизнью и не нуждается в чужих указаниях. Так, не успев обменяться и парой слов, они снова рассорились. Но чтобы убедить папу, бабушка в первый и последний раз пришла на поклон к маме. Потом мама всю жизнь жалела, что согласилась с бабушкой и помогла им уговорить папу сдать экзамены. Ей не хватило ума представить, как сильно способен изменить человека университет.

Трудно сказать, какую роль сыграли мамины уговоры, но в конце концов папа все-таки сдал экзамены. Наверное, он и сам этого хотел, но чуть было не отказался, просто чтобы пойти наперекор дедушке. Правда, он подал документы не на медицинский факультет, как того хотел дедушка, а на отделение китайской словесности. Сначала он думал поехать учиться в Пекин, но остался в Цзинане. Ведь в Пекине у него не было жилья, чтобы поселить маму, да и как бы он нашел ей работу? Тогда мама уже превратилась в гирю на его ногах.

Папа всю неделю жил в общежитии, домой возвращался только на выходные. С понедельника по субботу он читал Толстого, обсуждал поэзию и философию с товарищами и преподавателями, ходил на кинопоказы, которые устраивали в университетском актовом зале, а в воскресенье привозил домой сумку грязной одежды, шел в рисовую лавку, тащил оттуда пятьдесят цзиней[16] муки, складывал угольные брикеты под навес от дождя, чистил забитый дымоход в печке. Дома часто отключался свет, и папа должен был выходить на улицу и менять предохранители, а мама продолжала лепить пельмени в темноте. Она не знала, как еще показать ему свою любовь, и каждое воскресенье принималась лепить пельмени. Такой была типичная папина неделя: за исполненным романтики туловищем тянулся прозаичный хвост.

В то время папины стихи печатались в журналах, их тайком декламировали друг другу однокурсницы. Когда он шел по кампусу, его всегда провожало несколько тихих взглядов. Ребенком я однажды нашла старый журнал с папиными стихами. Стихи были непонятные, но очень красивые и романтичные. В них чувствовалась любовь, но она была точно не к маме. По крайней мере, я не могла связать эти стихи с мамой. Потом папа и еще несколько студентов основали поэтическое общество, и он стал первым его председателем. Они часто собирались вместе, читали стихи, обсуждали их, по выходным он почти перестал возвращаться домой. Его поэтическое общество пользовалось большим влиянием, в дальнейшем все его основатели стали известными поэтами. Кроме папы. Хотя говорили, что он был там самым талантливым.

Почему папа бросил писать стихи? Загадка. Много лет спустя я познакомилась с папиным однокурсником, его звали Инь Чжэн. По словам Инь Чжэна, после выпуска они с папой остались в университете преподавать и учиться в магистратуре. И на первом курсе магистратуры папа вдруг перестал писать. Стихи больше не получались, он будто утратил этот дар. Папа стал сам не свой, не спал ночами, для него это было черное время. И в тот же год в его жизни произошла еще одна важная перемена – родилась я. Но никто не знает, есть ли между этими событиями тайная связь.

Тогда папа к маме уже совершенно охладел. Наша семья переехала в преподавательское общежитие, у родителей наконец-то появился свой угол, но папа редко бывал дома, предпочитая коротать время у себя в кабинете. Может быть, он винил маму в том, что разучился писать, а может, просто хотел пережить этот трудный период в одиночку.

У одного из отцовских товарищей судьба складывалась похоже: он женился на деревенской девушке, когда был в селе на перевоспитании, потом вернулся в город и поступил в университет. Вскоре после выпуска он развелся и ушел к бывшей однокурснице. Папа разводиться не стал, и у него не было романов с девушками из университета, хотя я слышала, что он тогда много кому нравился. Думаю, в браке его удерживали не чувства к маме, а желание поступать наперекор дедушке.

И все же папа прилагал некоторые усилия, чтобы сократить пропасть, растущую между ним и мамой. Устроил ее в вечернюю школу, чтобы она сдала специальный экзамен для лиц на самообучении. Мама много лет с перебоями посещала вечернюю школу, но ни одного экзамена сдать так и не смогла. Только после моего рождения она бросила учебу и наконец-то вздохнула свободно. Но теперь мама решила, что я – ее спасение, талисман, который принесет ей счастье. Какая досадная ошибка. Когда я пошла в начальную школу, мама иногда брала полистать мои новенькие учебники и говорила, что даже спустя столько лет все равно видит кошмары про экзамены. А еще про аборты. Пока папа учился в университете, она сделала два аборта, чтобы он мог спокойно закончить курс. Я ей очень сочувствовала, мне казалось, что любой из тех детей был бы лучше меня. Может быть, в двух оплодотворенных яйцеклетках, которые из нее выскребли, оставалась еще хоть капля папиной любви.

С самого раннего детства я понимала, что папа маму не любит. Что они живут вместе просто потому, что женаты. Я догадывалась, что брак – это нечто вроде нашей школьной формы: сидит плохо, а все равно надо носить. Подрастая, я научилась оценивать маму папиными глазами, узнавать деревенские приметы, которые из нее было не вытравить, – порой мама забывала почистить зубы, умывшись, никогда не вытирала лицо полотенцем, плохо разбиралась в посуде и могла налить лимонад в пиалу, а тушеное мясо вывалить в тазик для умывания. Ей не нравилось зажигать свет, ей вообще не нужно было столько света, сколько обычно жгут в городе. И ела она тоже по-другому: иногда сметала еду, даже не отходя от плиты, тут же споласкивала чашку, и вид у нее был такой, будто она сбросила с плеч тяжкое бремя. Еще маму отличала чрезмерная бережливость. Она складывала в мешок сеточки, в каких продают яблоки, чтобы потом мыть ими посуду или чистить плиту, или собирала воду, в которой мыла кастрюли и сковородки, и ополаскивала ей унитаз. Я знала, что папу от этого воротит, хотя он давно ничего не говорил. Жизнь кишела бытовыми мелочами, они полчищем термитов обгладывали остатки папиных чувств к маме. К тому времени, как я родилась, никаких чувств уже не осталось.

В моих детских воспоминаниях дома всегда царит тишина. Разговаривают только неодушевленные предметы: телевизор, стиральная машина, газовая плита. Потом дома появится телефон, и я буду постоянно ждать, что кто-нибудь позвонит папе, – тогда я услышу его голос, а может быть, даже смех. Я восхищалась людьми на том конце провода, они могли развеселить папу, а ни я, ни мама этого не умели. Ты вряд ли поверишь, но в детстве моим любимым сериалом были “Проблемы роста”. Я завидовала детям из сериала, но не из-за игрушек или большой верной собаки, не из-за бесконечных вечеринок, не из-за того, что каждые каникулы они проводили на островах, нежась в темных очках у лазурного океана. Я завидовала одному: что у их родителей есть столько тем для разговоров. Когда их мама шла к раковине вымыть посуду, папа вставал рядом и заводил с ней беседу. Сначала они разговаривали, а потом целовались. Поцелуй длился долго, в самый раз, чтобы у меня успели закапать слезы. Я твердила себе, что это понарошку, что только в кино муж может так долго говорить с женой.

Казалось, между моими родителями никогда и не возникало полноценного диалога. Правда, мама очень любила поговорить, но папа мгновенно пресекал все ее попытки завязать беседу.

– Ты не понимаешь.

– Сколько можно вопросов.

– Оставь меня хоть ненадолго в покое!

Эти три фразы он говорил ей чаще всего. В ответ мама только криво улыбалась и вставала задернуть занавески или же, вздохнув, брала маникюрные щипчики и принималась стричь ногти. Я ни разу не видела, чтобы она обиделась или рассердилась. Мамино достоинство пряталось в таком укромном месте, которое ей и самой было уже не отыскать. Она вечно ходила с равнодушным видом, убивавшим всякое к ней сочувствие. Мне никогда не было ее жалко.

Мало того, я ее ненавидела. Мне казалось, что все мои несчастья из-за нее. Что папа не любит меня, потому что не любит ее. И я всеми силами старалась отмежеваться от мамы, придиралась к ее грубоватым ухваткам, исправляла ошибки в ее речи, высмеивала ее деревенские вкусы. Так я хотела завоевать папину любовь, но мало чего добилась. Папа никогда не обнимал меня и тем более не целовал. Иногда по утрам я замечала щетину на его щеках и представляла, каково это – прижаться к ней лицом. Папа никогда не пытался ни рассмешить меня, ни огорчить, между нами была пустота. Мы с ним ни разу не играли. Наверное, ему и в голову не приходило, что мне нужны игры, как в свое время это не приходило в голову его отцу. И он, и дедушка относились к детям так, будто это взрослые, в их словаре вообще не было понятия “детство”.

Иногда папа уезжал в командировки, но ни разу не брал нас с собой. Если мы куда и ездили вместе, то только в мамину родную деревню. Он не водил меня ни в парк аттракционов, ни в кино. Однажды всей семьей мы пошли на праздник Юаньсяо[17], но я была слишком низенькой, чтобы рассмотреть разноцветные фонарики, вместо них я видела только спешащие куда-то ноги. Папа не поднял меня повыше, как это делали другие отцы, не дал потрогать подвешенные к фонарикам цветные ленты с шарадами или достать из вертушки палочку с засахаренными фруктами. Он не знал, как зовут моих друзей, не знал, что я хорошо пишу сочинения и терпеть не могу решать задачки про цыплят и кроликов в клетке[18].

Казалось, он верил, будто я существую в иной среде, как рыба в аквариуме, хозяин которого даже не удосуживается взглянуть за стекло. Наверное, я была для него чем-то вроде предмета интерьера. Редкие разговоры между нами случались, только когда я просила у него мелочь на карманные расходы. Мне нравилось просить у него мелочь, он был гораздо щедрее мамы. И маме это нравилось, так ей не нужно было лишний раз залезать в хозяйственные деньги. Я всегда подробно расписывала ему, что куплю: блокнот в твердой обложке с замком-сердечком из состаренной меди, обложка бывает двух цветов – синего и голубого, как небо днем и ночью, я куплю тот, что с синей обложкой, потому что больше люблю ночь. Набор акварельных карандашей тридцати шести цветов: сбрызнешь рисунок водой, и краски расплываются абстрактными пятнами, такими карандашами лучше всего рисовать облака или туман в лесу. Коробку конфет с ликерной начинкой – поделюсь с подружкой из класса, в прошлый раз она меня угощала. Расписывая ему свои будущие покупки, я чувствовала, что показываю какую-то часть себя, – может быть, папа полюбит меня, если узнает чуть лучше? В итоге я купила блокнот с голубой обложкой, синие уже разобрали. Он много дней пролежал на столе в гостиной, папа мог заметить его всякий раз, когда брал со стола газету, но он ни разу не поднял на меня глаза, не спросил: почему же ты не купила синий?

Да, ты скажешь, что взрослые всегда пропускают детскую болтовню мимо ушей, никто бы не запомнил, какого цвета я хочу блокнот, ведь это просто мелочь. Но забудь о такой мелочи мама, я бы нисколько не расстроилась. А к папе я относилась иначе, моя любовь к нему была такой чуткой и нежной, а ее постоянно ранили.

Папа и мама в нашей семье будто принадлежали к двум разным сословиям, он царил наверху и обладал высочайшей властью, его любовь было невозможно вытребовать, она казалась милостью. Я же необычайно жаждала этой любви.

Я знала, что его любимое время суток – ночь, короткие часы, пока мы с мамой спим. Это время было только его. Однажды я встала ночью в туалет и увидела папу на диване перед телевизором, рядом стояла банка пива. Он лежал на диване, закинув ноги на подлокотник, щеки горели румянцем. В комнате висел пар: папа только что принял ванну, переоделся в белую пижаму и походил на моллюска – на моллюска, который наконец-то выполз из своего глухого панциря. Он увидел меня в дверях и тихо сказал: иди спать. Без панциря его голос казался влажным и очень нежным.

Папа редко брал нас с мамой на посиделки с сослуживцами и однокашниками. Хотя мамины выходы в свет всегда вызывали восторг у его друзей: вместе мои родители удивительно соответствовали старинному образу “таланта и красавицы”[19], идеальной влюбленной пары, и, разумеется, люди считали, что они очень счастливы. Но папе не хотелось притворяться и разыгрывать перед публикой семейное счастье. Кроме тех случаев, когда мы шли в гости к дедушке.

В детстве перед каждым Новым годом[20] мама вела меня в магазин, чтобы купить новый наряд, в котором я пойду к дедушке встречать праздник. Как-то раз мне приглянулся болотного цвета свитер с большим карманом на животе, но мама сказала, что на прошлый Новый год я уже надевала зеленый свитер и они могут подумать, что это тот самый, старый.

В канун праздника я начинала наряжаться еще с обеда. Новая одежда, новые туфельки, на макушке новый ободок для волос, а на затылке – новая заколка. Больше всего мне запомнилась заколка с блестящим атласным бантом, напоминавшим бабочку; с толстых бабочкиных крыльев свисало множество бусинок, и когда я шла, бусинки покачивались, как у принцессы из дворца. Любимая моя заколка была красная в темно-зеленую клетку, но мама не разрешала надевать ее на праздники: заколка казалась ей недостаточно большой. Вместо нее она повязывала мне на затылок бант величиной с пятерню, как будто с огромным бантом я буду выглядеть счастливее.

Нарядившись, мы вставали перед зеркалом, и мама, не скрывая удовольствия, говорила:

– Теперь-то они лопнут от злости.

– Почему? – спрашивала я.

– Им глаза режет, что мы живем хорошо. Они думают, раз папа на мне женился, то вся жизнь у него насмарку.

Иными словами, следовало продемонстрировать, что живем мы просто замечательно. Папа не говорил прямо, однако я чувствовала, что он поддерживает эту идею. Но как должна выглядеть замечательная жизнь? По дороге к дедушке я всегда очень робела, не знала, как себя вести, но стоило мне переступить порог их дома, и все получалось само собой. Я смахивала с маминой кофты следы муки от пельменей, тащила папу на балкон, чтобы вместе полюбоваться салютом, а в полночь, когда на улице гремели петарды, зажимала уши и прятала голову у него на груди. Мама просила папу помочь ей закатать рукава или снимала с пальца кольцо и велела ему подержать, пока она моет посуду, мимоходом объясняя тете и бабушке, что это кольцо – последний его подарок. Папа мало участвовал в семейном спектакле, только молча подыгрывал нам с мамой. Впрочем, когда мы садились за стол, он брал своими палочками кусочки с общего блюда и подкладывал на мамину тарелку, и для дедушки это было равноценно оскорблению: в их доме на каждом блюде с едой обязательно лежали общие палочки.

Я знала, что все это постановка. Я всего лишь играла в спектакле, но при этом чувствовала себя по-настоящему счастливой. Как бывает счастлив артист, перевоплощающийся на сцене. Я стала с нетерпением ждать Нового года, представлять, как мы наденем костюмы, выйдем на сцену и исполним свой номер на праздничном концерте.

В ту новогоднюю ночь, когда мне исполнилось семь, мы всей семьей сели за стол, и бабушка вдруг спросила, как дела у мамы с работой.

– Я велел ей уволиться, – ответил папа. – Нянечек в детском саду не хватает, им приходится и за детьми смотреть, и порядок поддерживать, она очень устает.

Я впервые услышала, как папа врет. Мама не увольнялась с работы, ее сократили, потому что детский сад нанял новых воспитательниц из педучилища. Тогда дядя с тетей еще не эмигрировали, тетя тоже преподавала в медуниверситете и сказала, что может спросить у знакомых, подыскать для мамы местечко, например, в отделе материально-технического обеспечения. Папа покачал головой и сказал, что там работа только для мужчин.

– Есть и для женщин, – ответила тетя. – В столовой или в студенческом общежитии.

– Не надо, – сказал папа. – Пусть сидит дома, отдыхает.

Мы доели пельмени, бабушка достала два красных конверта и вручила нам с Пэйсюань. Взрослые остались перед телевизором смотреть новогодний концерт, а мы пошли в другую комнату проверять конверты. От новеньких банкнот шел сладковатый аромат, который так и хотелось вдыхать. По нарисованным на них лицам еще не прошла ни одна складка, они выглядели чистыми и безгрешными. Мы пересчитали розовые купюры, и оказалось, что у меня их пять, а у Пэйсюань всего три. Намного меньше, бабушка едва ли могла так ошибиться. Я побежала к папе.

Потемнев лицом, он взглянул на бабушку. Та положила недочищенное яблоко на стол и принялась торопливо объяснять, что добавила в мой конверт немного денег, ведь мама сейчас не работает. В комнате наступила тишина, которую нарушали только волны хохота и аплодисментов из телевизора. Скосив глаза, я посмотрела на экран, два человека в суньятсеновках[21] разыгрывали юмористическую сценку. Один, не переводя дух, залпом перечислял названия всевозможных блюд. Мне снова захотелось есть.

Я опомнилась от громкого стука, испуганно оглянулась – папа тяжело опустил чашку на стол.

– Ты что надумал? – уставился на него дедушка.

Папа смотрел на дедушку в упор. Я впервые видела, чтобы их глаза встретились. Обычно они старались отвести взгляд подальше друг от друга. Папа вырвал у меня из рук конверт, швырнул его на стол и холодно улыбнулся:

– Большое спасибо за заботу, но семью прокормить я еще в состоянии. – Он встал и скомандовал нам с мамой: – Одевайтесь, идем.

Мы спустились на улицу и пошли в другой конец микрорайона: чтобы велосипеды не украли, родители оставили их на стоянке. Небо смотрело на нас угрюмо, снега не было, но холод пробирал до костей. Я шла за родителями и, подрагивая, застегивала пуговицы пальто. Было почти двенадцать. С балконов уже летели огненные языки фейерверков. У дороги кто-то зажег свернутую спиралью ленту из петард и, заткнув уши, отбежал в сторону. Мы перешли затянутую дымом дорогу, над головами у нас разрывались гроздья фейерверков, окрашивая небо то зеленым, то красным. Старик, охранявший стоянку, сидел, засунув руки в рукава ватной куртки, и слушал новогодний концерт по радио. Та сценка давно закончилась, теперь ведущая с дрожью в голосе поздравляла бойцов, защищающих рубежи нашей родины.

– Даже концерт не досмотрели? – спросил нас сторож.

Мама промычала что-то в ответ. Папа оседлал свой велосипед, мама усадила меня к нему на багажник, запрыгнула на второй велосипед, и, раскатывая по асфальту красные обертки от петард, мы выехали на улицу.

Тогда окрестности Наньюаня оставались еще очень пустынными, жилым был только этот микрорайон, выстроенный для сотрудников университета, и на улицах мы не встретили ни души. Задрав голову, я могла смутно различить огни салюта, они были уже далеко, словно на другом небе. Два велосипеда катили по пустой безмолвной дороге, папа ехал быстро, и маме приходилось со всей мочи крутить педали, чтобы не отстать. Ветер дул прямо в лицо, мама повернулась к папе и сказала: “Зачем они так с нами!” В ее плаксивом голосе слышался вызов. Папа ничего не ответил. А я вдруг громко зарыдала. Родители решили, что я заплакала в ответ на мамины слова, сокрушаясь из-за оскорбления, которое нанесли нашей семье.

Я и правда сокрушалась. Я винила себя. Если б я рассказала про деньги не сразу, а чуть позже, все вышло бы не так скверно. Чуть позже, самую малость, нужно было просто дождаться двенадцати. Ведь важная часть спектакля осталась не сыграна. Когда часы пробили полночь и петарды затрещали во всю мощь, я должна была зажать уши и спрятать голову у папы на груди. Понимаешь, это была единственная минута за весь вечер, когда я забывала о том, что играю.

Чэн Гун

Ты, наверное, помнишь, какими пустынными были окрестности Наньюаня во времена нашего детства. Медуниверситет тогда считался восточной окраиной города, дальше стояла только электростанция, а за ней уже начинались пшеничные поля и деревня. Деревенские приходили к кампусу торговать яблоками и земляным орехом. А один мужчина приносил в столовую мешочек домашних яиц, чтобы выменять их у отца Большого Биня, который там работал, на пару ведер помоев. Тогда в округе не было ни высоток, ни тем более рынка электроники. Только две пузатые дымовые трубы электростанции, их тогда еще не загораживали высотки, и казалось, что трубы совсем рядом. В солнечные дни они выпускали косые струи дыма, а когда город накрывало пыльной бурей, ливнем или метелью, трубы превращались в жуткие ноги шагающего к нам инопланетянина. Эта картина всегда вызывала у меня ассоциации с концом света.

Тогда университет занимал мало места, напротив единственного кампуса был выстроен микрорайон для сотрудников, который мы вслед за взрослыми называли Наньюанем. И моя бабушка, и твой дед жили в Наньюане, только он в восточном секторе, а она в западном, секторы разделялись столовой, стоянкой для велосипедов и маленькой рощицей. По утрам мы с тобой встречались в этой роще и вместе шли в школу. Школа для детей сотрудников находилась в юго-западном углу Наньюаня, и я жил к ней ближе всех.

Папа отправил меня в Наньюань, когда мне было шесть, спустя два года тебя привезла сюда твоя мама. Ты была недовольна переездом и первое время ходила очень угрюмой. Не интересовалась, где находится почта или книжный магазин, отказывалась говорить с хозяйкой местной лавочки и называть ей свое имя, а когда мы всем классом поехали на загородную прогулку, ты спряталась за искусственной горкой, только чтобы не попасть на общую фотографию. Ты говорила нам, что приехала сюда ненадолго и скоро папа тебя заберет. Глядя на тебя, я вспоминал, каким сам был два года назад. И вместе с тобой я снова стал фантазировать, представлять, что меня увезут отсюда со дня на день. Вся разница в том, что ты уехала из Наньюаня три года спустя, а я прожил здесь еще почти двадцать пять лет. Когда я пришел работать в “Фармацевтику Уфу”, Большой Бинь, представляя меня сотрудникам, упомянул, что мы с ним оба выросли в Наньюане. Я поправил его, сказав, что приехал в Наньюань, когда мне исполнилось шесть. Большой Бинь усмехнулся: какая разница? Решил, я придираюсь к мелочам. Ему не понять, как важны для меня те шесть лет. Пусть вся память о них сотрется, я буду хранить даже пустое место, которое от нее останется. Кажется, я никогда не рассказывал тебе о той жизни. Почему-то все самое важное я от тебя утаил.

Если верить гадателю, отсчет судьбы у меня начинается с шести лет, а через каждые десять лет после отсчета судьба делает крутой поворот. Старики говорят, что до отсчета жизнь человека – перышко, улетит с любым ветерком. По-настоящему она начинается только после отсчета судьбы, это все равно что дереву пустить корни в землю. А я бы и дальше жил без корней. По мне, так этот “отсчет” больше похож на взнуздывание коня: судьба хватает вожжи, и отныне человек вынужден идти вперед по выбранной ею тропе. Я всегда с грустью вспоминаю первые шесть лет своей жизни – тогда судьба меня еще не отыскала.

Кроме Сяо Гуна, у мамы никого больше нет. И у Сяо Гуна никого нет, кроме мамы. Когда я был маленьким, мама часто повторяла эти слова, потом прижимала меня к груди, нежно гладила завиток у меня на затылке и спрашивала: Ведь правда? Дождавшись моего кивка, она облегченно вздыхала. Конечно, правда – считал я, тут и спрашивать нечего. Но мама не уставала повторять вопрос снова и снова.

Тогда я понятия не имел, что живу в огороженном мамой замкнутом, узком пространстве, мне казалось, что мир и правда такой маленький. Я не ходил в детский сад, никогда не играл на улице, у мамы не было друзей, она не навещала родных, даже с соседями не общалась, только здоровалась, если встречала их во дворе. Людей, которых я знал в лицо, можно было пересчитать по пальцам. Больше всего времени мы с мамой проводили дома, никуда не выходя. Наша квартира состояла из двух крошечных комнаток – тридцать квадратных метров, забитых вещами. Маме нравилось покупать что-нибудь в дом, и хотя жизнь у нее была тяжелая, с этой маленькой радостью она не хотела расстаться. Музыкальная шкатулка с игрушечной каруселью, кукла под зонтиком (их достала бывшая мамина одноклассница, которая работала на импортной оптовой базе), бракованная ваза для цветов, купленная по дешевке на распродаже у стекольного завода, старый немой радиоприемник, найденный на блошином рынке… Как вьющая гнездо ласточка, мама что ни день приносила в клювике новую покупку. Дома эти безделушки стояли на самых видных местах, а нужные вещи вроде ботинок, зонтика или таза для умывания мама ссылала подальше за их невзрачность. Задыхаясь, они толпились под кроватью, иногда задирали простыни, чтобы высунуть голову и глотнуть немного воздуха. Время не проникало в запаянную консервную банку нашей квартиры, и дни текли необычайно медленно.

Кроме безделушек для дома, мама любила покупать одежду. Правда, многие ее обновки тоже становились безделушками для дома – мама ни разу их не надевала. Но они были великолепны: пальто с изысканным воротником, юбка с необычным подолом, шерстяная кофта, совсем не колючая, такая мягкая, что мне хотелось зарыться в нее лицом. Один розовый свитер, слишком яркий и потому ни разу не надетый, мама отдала мне, и я подкладывал его под голову вместо подушки. Я обожал вдыхать его необычный запах, сладкий аромат подгнивших яблок. У меня тоже были красивые наряды, пусть и не так много, как у мамы. Жилеточка с пряжкой на спине, драповое пальто в крупную красно-черную клетку, а еще белый свитер с вышитым на груди якорьком. К сожалению, ни одна вещь как следует на мне не сидела, почти все оказывались велики, но мама говорила, что пройдет пара лет, и они станут впору. Мы редко выходили из дома, но мама наряжала меня на каждую прогулку. Помню, однажды мы встретили во дворе тетушку Мэйчжэнь, соседку с нижнего этажа. Смерив нас завистливым взглядом, она потянулась пощупать воротник маминого бежевого пальто из драпа: “Ты смотри… Тоже заграничные родственники прислали?” Мама только улыбнулась. Я задрал голову и уставился на нее: ни разу не слышал, чтоб у нас за границей были какие-то родственники.

Днем я чаще всего даже не помнил, что у меня есть еще и папа. Домой он приходил всегда ночью, волоча за собой облако перегара, казалось, из алых прожилок в его глазах вот-вот брызнет кровь. Папа нигде не работал, но был вечно занят – говорил, что занимается перевозками, и целыми днями болтался где-то без дела. Много пил и играл – вероятно, карты и алкоголь помогали ему выпустить лишнюю энергию. А если и этот способ отказывал, он бил маму.

С самого раннего детства я постоянно видел, как он избивает маму, а еще видел, что она давно к этому привыкла. Маме хотелось одного: чтобы я успел заснуть до того, как все начнется. Если же я не спал или просыпался от шума, она надеялась, что я притворюсь спящим, не буду плакать или кричать, тогда все быстрее закончится. Я так и делал – смирно лежал в темноте, стараясь не шевелиться и не дышать. В награду или в утешение, когда расправа завершалась, мама возвращалась в мою постель и давала подержаться за грудь, пока я засыпал. В напитанных лунным светом сумерках маленькие конусы ее грудей напоминали белоснежный алтарь. Я припадал к нему, и все кошмары обходили меня стороной.

Но иногда она не возвращалась. В промежутках между снами я вылезал из постели и подходил к двери в другую комнату. Мама с папой лежали на большой кровати. И бурая папина лапа скрывала под собой мой алтарь.

Проснувшись утром, мама возвращалась в нашу комнату, садилась у изголовья кровати и, обхватив себя за плечи, бездумно смотрела в одну точку. Я разглядывал волдыри, вздувшиеся на ее руках от затушенных окурков, осторожно к ним прикасался, с наслаждением скользя кончиками пальцев по глянцевым бугоркам. Я пересчитывал синяки на ее теле, один за другим, как облака перед дождем. Новый синяк, старый синяк, они никогда не проходили до конца. Потом я вырос и узнал, что не все женщины могут похвастаться такой кожей – тонкой, почти прозрачной, открывающей глазу темно-голубые прожилки, до того нежной, что ткни ее пальцем – порвется. Мне нравилось смотреть на истерзанную маму, в такие минуты она была необыкновенно красива. И я думал, что она тоже должна нравиться себе после побоев, что для них она и рождена.

У мамы за границей действительно были родственники, но об этом я тоже узнал не скоро. Ее дед по отцовской линии в 1949 году бежал на Тайвань, а оттуда в Америку. Правда, насколько мне известно, с ней он связи не поддерживал. Мамин отец был единственным ребенком в семье, мать растила его одна. Вскоре после маминого рождения ее бабушка и отец умерли от болезни, а следом умерла и мать, погибла от голода в один из “трех горьких годов”[22]. Девочку взяла на воспитание семья двоюродного дяди, сына младшего брата бежавшего на Тайвань дедушки. Во время “культурной революции” дядину семью целыми днями таскали на митинги из-за родственных связей за границей. И мама росла в постоянном страхе, что однажды они не выдержат и прогонят ее из дома.

Тень страха навсегда осталась в ее глазах, как след убегающего животного в отложениях мелового периода. Ее красота и страх питали друг друга, и, наверное, впервые увидев маму у входа в выставочный павильон, где она работала консультантом, папа почувствовал в ней нечто такое, что ему захотелось безжалостно истребить. А мама слишком долго жила под чужой крышей и мечтала поскорее обзавестись собственной семьей, потому и стала встречаться с этим мужчиной, который так нахально за ней увивался. Она быстро поняла, что он мерзавец, но была уже беременна. И чтобы не доставлять приемной семье новых хлопот, решила выйти за него. Много лет спустя я повел свою девушку в аптеку за таблетками для экстренной контрацепции и вдруг понял, что если бы такие таблетки придумали раньше, мама вообще не стала бы моей мамой.

Папа с детства был мерзавцем. Не окончив начальную школу[23], спутался с компанией хунвэйбинов[24] и творил всевозможные зверства. Лихие времена прошли, но папу было уже не остановить, он без всякого повода лез в драку, ни дня не работал, а когда деньги заканчивались, искал, кого бы еще обобрать. Он пырял людей ножом, сворачивал им носы, но и самому, конечно, доставалось: левую ногу ему сломали, он немного на нее припадал, и от одной его ковыляющей походки на душе становилось тревожно. Папа вырос в Наньюане, здесь все его знали, завидев, прятались, а за глаза называли Бедовым Чэном. Уверен, когда ты приехала в Наньюань, тебе сразу о нем рассказали.

Хоть я и не видел папу в деле, думаю, дрался-то он неважно, просто не умел сдерживать свой гнев. В нем кипела жгучая ненависть, которую было некуда направить, и папа срывал зло на первом встречном. Однажды летом мы втроем в кои-то веки выбрались из дома, поехали в Наньюань отмечать бабушкин день рождения. Душным безветренным вечером мы стояли на остановке и ждали автобус. В толпе оказалась одна очень красивая женщина, она была немного моложе мамы, одета в белое платье с большими оборками на воротнике, сзади вырез спускался чуть ниже, открывая шею. Папа стоял с сигаретой в зубах и таращился на эту женщину. Наконец пробормотал:

– Потаскуха!

Он подошел к ней сзади, встал на цыпочки и прищурился, будто пытается рассмотреть иероглифы на маршрутной табличке. Потом, словно между делом, поднял руку и затушил окурок о воротник ее платья. Женщина смотрела на дорогу, откуда должен был приехать автобус, и ничего не заметила, люди вокруг тоже. Только мы с мамой следили глазами за тем, как огонь пожирает оборку на воротнике, заглатывая нитку за ниткой. Мама крепко сжала мою руку, словно боялась, что я закричу. До чего же долго тянулась та минута и каких усилий нам стоило удержаться на месте! Огонь отгрыз кусочек оборки, оставив на его месте черные отпечатки своих зубов. Подошел автобус, женщина шагнула в салон. Мама выпустила мою руку.

Думаю, эта бессмысленная ненависть сидела в его генах. Потому что, оказавшись в Наньюане, я узнал, что моя бабушка здесь даже известней папы. Все помнили, как она заявилась в больницу при университете и стала последними словами бранить неизвестно чем насолившую ей молоденькую медсестру, доведя ее до выкидыша. И едва ли соседи забыли, как она каждый день приходила к порогу старшей медсестры – с плевательницей, полной мусора, поскольку старшая посмела вступиться за свою подчиненную. Правда, люди говорили, что бабушка не всегда была такой злобной, характер ее стал портиться после “культурной революции”, когда дедушку изувечили и превратили в “растение”. Но еще они говорили, что до своего превращения дедушка тоже отличался крутым нравом, он тогда был заместителем директора больницы и спуска никому не давал. Так что я до сих пор не знаю, в генах ли дело.

Мама бабушке не нравилась. Вообще-то ей ни одна женщина не смогла бы угодить. Всех людей на свете, за исключением членов семьи, бабушка считала злодеями и врагами. Разумеется, маму своим вниманием она тоже не обошла. Заставляла часами стоять коленями на стиральной доске, охаживала скалкой. Но мама давно к такому привыкла.

По контрасту с бабушкой и папой тетя казалась единственным нормальным человеком в семье. Нраву она была трусливого и робкого, с детства была приучена к роли покорной жертвы, и когда мама взяла на себя часть ее ноши, тетя вздохнула свободнее. Между ними даже завязалась короткая дружба, но держалась эта дружба в основном на тете. Она находила разные способы угодить маме: доставала ей рецепты на лекарства, делилась талонами в баню для сотрудников университета. Тетя благоговела перед мамой из-за ее утонченных манер и изысканной речи, к тому же мама была и очень красивой женщиной. Такая красота похожа на драгоценное ожерелье, и пусть оно никогда не станет твоим, все равно хочется рассмотреть его поближе, представить на себе. Следом неизбежно приходит уныние, и порой, не выдержав, тетя нашептывала бабушке гадости про маму, чем быстро разрушила их дружбу.

Правда, отдалились они друг от друга вовсе не из-за тетиной тяги к подстрекательствам, а из-за меня. С тех пор как я стал что-то понимать, мама намеренно избегала папиных родственников, не позволяя им вторгаться в нашу жизнь. Она мечтала со всех сторон окружить меня красотой. Вскоре после моего рождения тетя пришла к нам в гости и застала маму на балконе – мы с ней грелись на солнышке, а из магнитофона рядом лилась симфоническая музыка. Мама приложила палец к губам, жестом велев тете не шуметь, пока я слушаю симфонию. Смотри, как ему нравится Бетховен, сказала мама. Такой малыш, разве он понимает, ответила тетя. Ей это показалось забавным. Он все понимает, я и сама иногда удивляюсь, улыбнулась мама. Она ставила мне симфоническую музыку, рассказывала сказки, развешивала по стенам репродукции Ван Гога и Шагала. Тогда у нее были грандиозные планы, мама задалась целью вырастить из меня необыкновенного человека. Но ее рвение таяло по мере того, как я подрастал. Беспощадная рутина стирала мамино терпение в порошок.

Я и правда не помню, когда мы с ней впервые пришли в продовольственный магазин “Тайкан”. Как ни допытывался папа, все было бесполезно, может, не дави он на меня так сильно, я бы и вспомнил. Помню только, что мы всегда отправлялись туда после обеда. Мама брала меня за руку, мы пересекали дорогу и заходили в “Тайкан” купить сладостей к чаю. Тот мужчина работал там продавцом, каждый день он имел дело с пирожными и конфетами, поэтому от него сладко пахло, и слова его были липкими, как леденцы. Я забыл его имя, а может, никогда и не знал. Для меня он был просто лакричным дядюшкой. Когда мы с мамой приходили в магазин, лакричный дядюшка обязательно насыпал мне в карман целую горсть лакричных леденцов в разноцветных фантиках из вощеной бумаги.

– Зачем так много, пары штучек хватит, – весело улыбалась мама. – Иначе мне будет совестно к вам заглядывать.

Спустя пару дней мама снова взяла меня в магазин. Карман мой опять наполнился леденцами. После обеда в магазине было пусто, мама облокотилась на прилавок и болтала о чем-то с лакричным дядюшкой. Прилавок был высокий, выше моей макушки, я стоял под ним и грыз леденцы, а мятые фантики разглаживал и складывал из них человечков. Вдруг я услышал тонкий мамин плач, такой пронзительный, что даже тень у ее ног задрожала. Я потянулся взять маму за руку, но ее руки были уже заняты.

На прощанье лакричный дядюшка снова насыпал мне леденцов. Так много, что я долго не мог их доесть, даже спать ложился с леденцом во рту, и все мои сны пахли прохладной лакрицей.

Однажды утром, проснувшись после лакричного сна, я увидел, что в комнате пусто – мама исчезла. Она ушла второпях, ничего с собой не взяла, но казалось, что все ушло вместе с ней. Мне остались только два гнилых зуба, испорченных леденцами.

Не знаю, почему мама не взяла меня с собой. Может, я чем-то ее разочаровал и она решила меня бросить. Но я еще очень долго не верил, что это всерьез. Я думал, что мама обязательно за мной приедет, вот только устроится на новом месте. Мне не хотелось переезжать к бабушке, я предпочел бы дожидаться маму дома. Но папа и не собирался спрашивать мое мнение. Он хотел одного – скинуть меня на кого-нибудь и забыть о моем существовании.

Весенним вечером я стоял у двери и смотрел, как папа, не церемонясь, заталкивает все мое имущество в два плетеных нейлоновых мешка. Небо постепенно гасло, темнота заполняла опустевшую комнату, и белые стены, лишившиеся рамочек и фотографий, уже не так бросались в глаза. Я сел на корточки и незаметно вытащил из груды старья, которую папа собирался отвезти на свалку, жестяную лягушку на пружинке и несколько стеклянных шариков. Папа привязал к багажнику мешки с моими вещами, и мы отправились к бабушке: он сел на велосипед, мне велел бежать следом. Сначала он ехал медленно, но в рыночной толчее потерял терпение и налег на педали. Я бежал за ним со всех ног, чуть не опрокинул прилавок с фруктами, налетел на какую-то девочку, выбил вертушку у нее из рук. Стеклянные шарики выскочили из кармана и покатились по земле. А я из последних сил бежал, потому что теперь и папа в любую секунду мог исчезнуть.

Бабушкина квартира тоже состояла из двух маленьких комнаток. Я тогда решил, что все люди на свете живут в квартирах из двух маленьких комнат. У бабушки почти не было нормальной мебели, ее заменяли разнокалиберные сундуки и коробки, и от этого квартира походила на склад. Я огляделся по сторонам, ища глазами какую-нибудь красивую безделушку вроде вазочки или фото в рамке, но обнаружил только квадратные настенные часы, по низу циферблата шла красная надпись: “90 лет со дня основания Медицинского университета”. Потом я понял, что бабушка большая поклонница таких красных надписей, они были повсюду – и на алюминиевых кружках, и на тазах, и на термосе. Только годовщины стояли разные, где-то отмечалось основание университета, где-то – создание партии.

Подошло время ужинать, на столе появилось несколько черных мисок. В комнате было всего три стула, и для меня тетя принесла табурет от швейной машинки. Бабушка жаловалась, что четвертый стул разломал папа, обещал купить взамен новый, да так и не купил. Потом она стала перечислять все не исполненные папой обещания: забыл купить пирожки, божился, что вставит ей золотые зубы, – она перечисляла и перечисляла, вспомнила все до последнего. Говоря, бабушка почти не шевелила языком, слова выкатывались прямо из ее гортани, не успевая принять нужную форму. Этим диковинным клекотом бабушка напоминала какую-то птицу вроде турача. А папа невозмутимо жевал, точно вообще не понимает ее язык.

Табуретка подо мной была низенькая, приходилось сидеть очень прямо и вытягивать шею, но мои палочки все равно не знали, в какую миску им опуститься. Все три миски казались одинаковыми, и мясо, и баклажаны, и кабачки плавали в одинаково коричневой соевой гуще. Пампушки столько раз разогревали на пару, что тесто, набравшись воды, размякло и висело уродливыми лохмотьями. Взяв пампушку, я украдкой поднял глаза на бабушку и тетю. Понадеялся, что они выбросят эти лохмотья, но они их съели. А бабушка даже отщипнула кусочек и макнула в соевую гущу. Папа вообще заглатывал пампушки целиком, вместе с бахромой. Они втроем были похожи на настоящую семью, я понял, что помощи ждать бесполезно, оторвал кусочек пампушки и положил в рот. Он растаял на языке, словно ломтик сала, меня замутило и едва не вырвало.

Папа ушел сразу после ужина. Бабушка кричала ему в спину, что он должен каждый месяц исправно платить за мое содержание. Я собрал со стола грязную посуду, отнес на кухню и встал у раковины; тетя подавала чистые чашки, а я сухой тряпкой усердно вытирал капельки воды. Я догадывался, что тетю задобрить проще, чем бабушку. Она домыла посуду, отчистила плиту, расставила все по местам, и тогда я пошел вслед за ней в комнату.

Свет в комнате был такой тусклый, что казалось, будто в воздухе не хватает кислорода. Над столом висела единственная лампа, ее зеленый пыльный плафон отбрасывал огромную тень, напоминавшую крыло летучей мыши. Черно-белый телевизор громко и неразборчиво гудел, бабушка лежала на диване у окна. Это был очень старый диван, плетенный из бамбукового стебля, стебли во многих местах сломались и торчали наружу пеньками. В центре дивана была продавлена вмятина, куда идеально помещалось плоское бабушкино тельце. Казалось, она лежит в гнезде, свитом на макушке дерева. Я подумал, что бабушка спит, только было выдохнул, как она резко села, прищурилась и оглядела меня с головы до ног. А потом из сморщенного лица раздался турачий клекот:

– Живо снимай с него одежду!

Не успел я ничего сообразить, как тетя поймала меня за руку. Одернула мою полосатую кофту и начала расстегивать пуговки.

– Да чего ты возишься, рви! – скомандовала бабушка.

Тетя рванула борта кофты, и пуговки посыпались на пол. Потом ухватилась за ворот и стянула ее с меня через голову.

– И штаны! Штаны тоже снимай! – орала бабушка.

Присев на корточки, тетя обхватила меня одной рукой, а другой принялась стаскивать вельветовые брюки.

– А ты мамкины одежки за сокровище почитаешь? Ха-ха! – Бабушка встала и, сложив руки на груди, плюнула на пол. – Все с мертвых детей снято! С трупиков сгнивших, в которых опарыши копались! А теперь личинки и на тебя переползли, в уши тебе залезли!

– Неправда! – закричал я.

– Бабушка тебя не обманывает. – Тетя подняла с пола кофту, вывернула ее наизнанку и показала мне шов с ярлычком, густо исписанным английскими буквами. – Это ношеная одежда, твоя мама покупала ее на рынке Хайю, там продается разный мусор, который привозят контейнерами из-за границы.

Перепуганный, я стоял посреди комнаты, послушно переставляя ноги, чтобы тетя вынула их из скатанных у щиколоток штанин. Закончив, она подняла брюки, держа их двумя пальцами за края:

– Смотри, какой цвет яркий, сразу видно, что их стирали-то всего пару раз. С мертвого сняли, иначе кто бы стал выбрасывать такую хорошую вещь?

– Хватит трясти этой поганью! – Бабушка злобно ткнула тетю в плечо. – Живо перебери его мешки, снеси мертвяцкую одежду во двор и сожги!

Я смотрел, как тетя достает из мешка мой свитер с вышитым на груди якорьком, ветровку с капюшоном, кепку… Она вынимала вещи по одной, словно давая мне в последний раз на них посмотреть. По комнате плыл такой знакомый запах, теперь я не знал, кому он принадлежал – маме или тем мертвым детям. Всю одежду тетя запихала в пустую коробку и ушла с ней во двор.

– Где еще встретишь этакую злодейку, чтоб родного сына с мертвецов одевала…

Бабушка зловонно зевнула, потянулась и ушла в свою комнату.

Я остался стоять в одной майке и подштанниках. Постоял немного, а потом громко заплакал. Я рыдал, сам не зная, почему плачу – потому что у меня отобрали любимую одежду, потому что я испугался личинок с мертвых детей, которые заползли мне в уши, или потому что мама меня обманула. Я догадался, что сладковатый запах гниющих яблок с того розового свитера, что я подкладывал под голову вместо подушки, был запахом духов какой-то мертвой женщины. Прекрасные некогда воспоминания теперь вызывали ужас. И мама, ближе которой никого не было, превратилась в незнакомку. Я понял, что больше никогда не смогу любить ее так, как раньше.

Устав плакать, я заснул, привалившись к табурету от швейной машинки. Не знаю, сколько прошло времени, но проснулся я от тетиных шагов. Она взяла два стула, приставила их к своей односпальной кровати, потом вытащила из сундука в изголовье белое стеганое одеяло и постелила его сверху.

– Вставай, будешь спать со мной. – Тетя подняла меня с пола. – Майку с подштанниками тоже надо сменить. Так бабушка сказала…

Тетя сняла со спинки кровати зеленую пижамную кофту:

– Надень пока. В ней поспишь, а завтра куплю тебе две смены нового белья.

Я не двинулся с места. Тогда тетя опустилась на корточки и стала меня переодевать. Снимая подштанники, она нечаянно стянула с меня и трусы. Мой крохотный пенис выскочил на свет лампы, и тетино лицо мгновенно залилось краской. Испугавшись, что я замечу ее смущение, тетя быстро натянула на меня пижамную кофту.

Кофта была женская, и на мне она превратилась в платье до пят. Тетя нырнула в длиннющие рукава и выудила оттуда мои руки.

– Готово. – Закатав мне рукава, она уселась на кровать и оглядела меня. Я отвернулся. – Вот, это тебе. – Тетя достала из кармана конфету и вложила ее мне в руку.

Гладкая и прохладная вощеная бумага приятно скользила в ладони. Опустив голову, я увидел, что это один из леденцов лакричного дядюшки.

– Когда жгла одежду, нашла у тебя в кармане штанов, – объяснила тетя. – Тут всего одна конфетка, если хочешь, я потом еще куплю.

– Не надо. – Я крепко сжал леденец в кулаке и втянул кулак обратно в рукав.

Перед сном тетя распустила волосы, выключила свет и улеглась на кровати рядом со мной. Наверное, было слишком темно, к тому же я грустил по маме, а может, тетины характерные острые скулы и выпуклый лоб спрятались за волосами, но когда я взглянул на нее, она показалась мне немного похожей на маму. Я с трудом переборол желание потянуться руками к ее груди. Скоро она тихонько захрапела.

В темноте я развернул шуршащий фантик и положил в рот последний леденец.

Будь у меня другой выбор, я бы ни за что не перенес на тетю привязанность к маме. Ты хоть и видела мою тетю, но, скорее всего, совершенно не помнишь, как она выглядит. Она с детства носила короткую стрижку и никогда не поднимала глаза на собеседника, словно жена-подросток[25], которой крепко достается в доме будущего мужа. В детстве тете помешали вырасти два обстоятельства: голод и страх. Из-за голода она осталась маленькой и худенькой, кое-как преодолела метр пятьдесят. А страх вынуждал ее все время сутулиться, вжимать голову в плечи, стараясь казаться еще меньше. Тетя моя вовсе не уродина, у нее приятные черты лица, вот только росла она осторожно, стараясь не выделяться, не привлекать к себе внимания. Для нее внимание было равноценно огромной опасности, она бы хотела, чтобы люди ее вовсе не замечали. В компании тете неизменно удавалось сделать так, что все быстро забывали о ее существовании.

Однажды она подарила мне набор акварельных карандашей. В благодарность я решил нарисовать ее портрет. Густо залившись краской, тетя кое-как просидела под моим взглядом пятнадцать минут. Наверное, до меня ее никто так внимательно не рассматривал, я был первым.

Я попал в бабушкин дом весной, пропустив набор в детский сад. Бабушке было лень хлопотать и устраивать меня туда посреди года, поэтому она решила, что я посижу дома до осени, а там пойду в школу. В Наньюане жило много детей, но все они ходили в сад, так что друзей у меня не было, и я с весны до самой осени играл один. Скоро папа сошелся с какой-то вдовой и почти перестал появляться в Наньюане, деньги тоже задерживал. Вспоминая об этом, бабушка очень сердилась и срывала зло на мне: гонялась за мной с метлой, кричала, что завтра же выставит меня из дома. На самом деле от меня была пусть небольшая, но польза – я пропалывал ее грядки, поливал люффу и кабачки. Бабушка выращивала овощи на заднем дворе, но весной всегда начинала скучать по диким растениям и травам, истекала слюной, мечтая о пельменях с пастушьей сумкой или яйцах, обжаренных с цветками софоры. По утрам она вешала мне на спину корзину и отправляла рвать бутоны софоры или выкапывать какие-нибудь корешки. Еще я собирал тополиные сережки – такие штуковины, похожие на волосатых гусениц, – бабушка мелко крошила мой улов, смешивала с фаршем и лепила пирожки баоцзы. На местном диалекте тополиные сережки зовут “напрасными хлопотами”, так люди смеются над тополем – пустоцвет, не завязывает плодов, только зря старается. Ребенком я не понимал, что значит это название, но, повторяя его вслед за взрослыми, чувствовал легкую грусть. Стоя под высоким тополем, я взмахивал бамбуковой палкой, задирал голову и смотрел, как сверху одна за другой сыплются напрасно распустившиеся тополиные сережки.

Я слонялся повсюду с корзиной за спиной. Тогда Наньюань казался мне огромным, чтобы пройти из конца в конец, нужна была целая вечность. Но времени у меня хватало, при желании я мог целый день болтаться на улице, бабушка точно не стала бы меня искать. Радиус моих прогулок постоянно увеличивался, скоро я стал выходить и за пределы Наньюаня, заглядывал в университетский кампус, в больницу, в магазинчик у ворот – в общем, обошел все доступные места в округе.

Однажды я вышел из Наньюаня и сам не заметил, как очутился на одной из соседних улиц. Там стояла церковь, которую я прежде ни разу не видел. Выглядела церковь очень внушительно: бурые каменные стены, вонзающийся в небо крест. Ворота были открыты, изнутри доносилось пение. Я прошел через церковный двор, остановился у дверей и заглянул внутрь. Все люди в церкви стояли, священник что-то говорил, а они повторяли за ним, как младшеклассники. Некоторые женщины даже плакали, причем все громче и громче, слезы они не вытирали, и никто не подходил к ним, чтобы утешить. Когда служба закончилась, женщины мигом пришли в себя, заговорили, заулыбались, будто вовсе и не плакали. А потом одна за другой потянулись из церкви. Три пожилые дамы, сидевшие в первом ряду, заметили меня у входа.

– И-и! Чей же это мальчик? Первый раз его вижу, – оглядев меня, сказала женщина пониже. Я был одет в мешковатую футболку, всю в дырочках, ворот так растянулся, что открывал не только шею, но и плечо. Лицо у меня было перепачканное, а за спиной болталась здоровая корзина.

– Один, без взрослых? Где же ты живешь? – спросила высокая женщина.

Они засыпали меня вопросами и в конце концов выяснили, кто мои папа и бабушка.

– Ах, это мальчик из семьи Лао Чэна…[26] Неудивительно. – Низкорослая женщина впилась глазами в мои пластиковые сандалии, тут и там перехваченные пластырем.

Третья женщина, с пучком серебристых волос на затылке, все это время молчала, потом зашла в церковь и вынесла пригоршню конфет.

– Вот, держи-ка. – Она выглядела немного моложе моей бабушки, большие глаза прятались в мягких складочках морщин.

– А я что говорю! У Хуэйюнь самое доброе сердце, нам бы у нее поучиться! – сказала низенькая женщина высокой.

– Это верно, но бабушка его мне не по душе… – тихо пробормотала высокая.

Я не потянулся взять угощение. После лакричного дядюшки я стал настороженно относиться к сладостям от незнакомцев. Тогда женщина по имени Хуэйюнь поймала мою чумазую ладонь и вложила в нее подарок.

– В следующее воскресенье приходи сюда снова. Договорились? – улыбнулась она.

Не поблагодарив, я зажал конфеты в кулаке и побежал прочь.

На другой день я пошел с тетей за пампушками в столовую Наньюаня и у входа столкнулся с этой женщиной. Я понял, что она тоже из местных. Думал, она подойдет и заговорит со мной, но женщина сделала вид, что мы незнакомы, и с бесстрастным лицом прошла мимо. Я немного расстроился. Потом, не скоро, я узнал, что это твоя бабушка. К тому времени ее отношение ко мне уже переменилось, но я был по-прежнему ей благодарен.

В воскресенье я снова отправился в церковь. После службы женщина вышла на улицу и улыбнулась мне, как в прошлый раз. Но конфет не вынесла, а поспешно простилась со священником и сразу ушла. Я послонялся немного по церковному двору, тоже хотел уйти, но меня задержал священник.

– Как тебя зовут, мальчик?

– Чэн Гун.

– Чэнгун, “успех”? Ха-ха, славное имя! – Он оглядел меня, прищурив маленькие глазки. – А знаешь, что такое настоящий успех?

Я помотал головой и зашагал к воротам.

– Стать добродетельным человеком. – Он остановил меня, положив руку на плечо. – Помнишь, что я говорил сегодня на проповеди?

Я снова помотал головой.

– В следующий раз постарайся запомнить, тебе это пригодится. Хорошо? – Он погладил меня по голове. – Не уходи, я сейчас вернусь.

Я стоял посреди двора, залитого ярким полуденным солнцем, и смотрел, как он идет из церкви с пакетом в руках, а потом достает оттуда пару синих пластиковых сандалий.

– Примерь-ка.

Сандалии были новые, даже с ярлычком. Недоверчиво глядя на священника, я медленно разулся и примерил обновку.

– В самый раз! – сказал он. – Носи на здоровье, а старые сандалии выброси, ремешки у них рваные, неровен час, упадешь. – Он снова погладил меня по голове. – Если тебе еще что-нибудь понадобится, ты мне скажи. Договорились? – Увидев, что я киваю, он тоже удовлетворенно кивнул. – Но я бы хотел, чтобы ты приходил сюда каждую неделю, так ты сможешь стать добродетельным человеком.

Я шагал домой в новеньких сандалиях, гадая про себя: церковь – это что, пещера с сокровищами? Откуда там столько богатств? Не успел я и глазом моргнуть, а священник вынес детские сандалии моего размера. Может, он умеет колдовать? Недаром целыми днями толкует про этого Бога под названием Творец Небесный, может, Бог и правда наделил его магической силой? Дома я рассказал обо всем тете. Тетя была уверена, что священник еще в прошлый раз заметил мои рваные сандалии, но я помнил, что тогда он на меня вообще не смотрел. Однако тетю этот вопрос не интересовал, ее больше заботило, почему священник велел мне приходить каждое воскресенье. Я поняла, сказала тетя, он хочет взять тебя в ученики, он видит, что ты необычный ребенок. Я спросил, зачем ему брать меня в ученики. Чтобы ты стал священником! Я сказал, что хочу быть не священником, а летчиком. Знаю, ответила тетя, но ты уж не расстраивай человека. Подумав, добавила: попроси у него две новые кофты, а то старые порвались. На тебе вся одежда горит. Да, и еще радиоуправляемую машинку, ты ведь хотел машинку? Будет вместо подарка на день рождения. Я сказал, что уже передумал, хочу на день рождения велосипед. Тетя покрутила меня за ухо: ишь какой, губа не дура!

В воскресенье я снова пришел в церковь. Дождался, пока все разойдутся, и сказал священнику, что в следующем месяце у меня день рождения, я хотел бы получить новую майку и велосипед. На этот раз он не наколдовал мне подарков, даже ничего не пообещал, просто велел приходить через неделю. Я кое-как дождался воскресенья, с утра пораньше прибежал в церковь и высидел почти всю службу, священник говорил очень долго – дух, грех, и так без конца, я не выдержал и уснул, привалившись к скамье в последнем ряду, а когда проснулся, служба уже закончилась. Договорив с окружившими его прихожанами, священник скрылся в глубине храма. А потом выкатил оттуда маленький велосипед. Алая рама ярко переливалась в мрачном свете церковного зала. Никто и никогда еще не исполнял моих желаний, в ту секунду я был по-настоящему тронут, даже решил, что соглашусь быть священником, если ему так надо.

На руле велосипеда висел пакет, священник вынул из него белую рубашку и футболку в сине-белую полоску. Он приложил их ко мне, а потом спрятал обратно в пакет.

– Давай договоримся, – сказал он с улыбкой, – что на каждый твой день рождения я буду исполнять одно желание. Говори мне заранее, что загадаешь.

– Хорошо. – Опустив голову, я поглаживал серебристый руль.

На прощанье священник снова наказал мне чаще бывать в церкви, чтобы стать добродетельным человеком.

Я выкатил на улицу верхом на велосипеде, щеки обдувало свежим ветерком, педали крутились все быстрее, казалось, они вот-вот вылетят из-под сандалий. До сих пор помню свою радость. В моих воспоминаниях тот день стал чертой, после которой я по-настоящему поселился в Наньюане. Доброта постороннего человека расположила меня к этому месту. Я был уверен, что священник не каждому оказывает такие милости, тетя права: я необычный ребенок. Я все еще не хотел становиться священником, но надежда, которую он на меня возлагал, оказалась очень важна. Мамин уход породил во мне подавленность и глубокое самоотрицание, а теперь вера в себя стала понемногу возвращаться.

Утром накануне дня рождения у меня выпал первый молочный зуб. Положив его на ладонь, я всматривался в проеденные кариесом бурые крапины, во рту плескалось что-то кислое, а сквозь него пробивался давно утраченный вкус лакрицы. Но скоро он исчез. Коротко вспыхнул, будто только затем, чтобы попрощаться. Тетя сказала, что верхний зуб нужно закопать в землю, а нижний забросить повыше, тогда новые зубы вырастут ровными. Я встал посреди двора у бабушкиного дома, подпрыгнул так высоко, как только мог, и забросил зуб на крышу пристроенного к дому сарая. Правда, тетя не предупредила меня, что где зубы бросишь, там и корни пустишь. И я остался в том доме на двадцать с лишним лет.

Ли Цзяци

C раннего детства у меня было предчувствие, что однажды папа уйдет. Я даже придумала ему наиболее удобный путь отступления – влюбиться в кого-нибудь из студенток. Кроме преподавания на факультете китайской словесности, папа еще курировал группы и, разумеется, должен был интересоваться жизнью студентов, беседовать по душам с длинноволосыми девушками, прижимающими к груди любимый томик стихов. “Беседовать по душам” – люблю это слегка устаревшее выражение, от него так и веет восьмидесятыми, тогда наши души прятались еще не очень глубоко, их можно было выманить на свет беседами.

Папа не приводил студентов к нам домой и не приглашал маму на университетские посиделки. Поэтому я никогда не видела девушек, которые у него учились. Все сведения о них я черпала из выпускных альбомов, которые папа приносил домой. Иными словами, я могла посмотреть на этих девушек только после выпуска. Правда, девушки и тогда не думали прощаться с папой, писали ему: “Наша повесть еще не кончена”, “Вы всегда будете моей гаванью”, и, встречая в альбоме такие фразы, я неизменно принимала их за признания в любви. Щурясь от послеполуденного солнца, я придирчиво разглядывала девушек на мелких снимках (эта любуется закатом, обхватив руками колени; другая сидит на траве, держа в руках широкополую шляпу), словно выбирала себе будущую мачеху.

Почему-то я пребывала в абсолютной уверенности, что все эти девушки лучше мамы. Не из-за молодости и красоты – красотой с ней мало кто мог сравниться, просто они не были деревенскими. Мне не приходило в голову, что студентки тоже могли приехать в Цзинань из деревни. Если так, у мамы опыта городской жизни даже больше. Вот только ни одна из тех девушек не была похожа на деревенскую. Они умели сказать: “Наша повесть еще не кончена” или “Вы всегда будете моей гаванью”, моей маме такое никогда и в голову не пришло бы.

Но студентка, которой предстояло увести папу из семьи, так и не объявилась. В 1990 году он уволился из университета и решил ехать в Пекин, пробовать себя в бизнесе. Накануне папиного отъезда я впервые встретилась с его студентами.

Тем вечером к нам домой их пришло человек семь или восемь. Папа еще не вернулся – друзья устроили ему проводы в ресторанчике неподалеку. Студенты разом заполнили нашу тесную гостиную. Они сидели очень серьезные, стянув губы, и никто даже не притронулся к арбузу, который мама поставила на стол.

– Матушка, извините, пожалуйста, что мы вас потревожили, просто нам очень нужно повидаться с учителем… – сказала одна студентка. Глаза у нее опухли, как после долгих слез.

– Матушка, – подхватил другой студент, – вы даже не представляете, сколько добра сделал нам учитель…

Мама растерянно смотрела на него и молча улыбалась, не зная, что ответить.

– Прошлым летом, – продолжал студент, – он один поддержал нас, когда мы поехали в Пекин[27]. А когда мы вернулись, в университете нас решили наказать, и он вступился за нас, единственный из всех преподавателей. А им только повод дай, и он так пострадал из-за нас.

Мама ничего не знала о той истории. Но сейчас это было уже неважно. Ее больше обеспокоил “Пекин”, о котором говорили студенты.

– А что он сейчас в Пекин едет, это не опасно?

Студенты уверяли, что никакой опасности нет, но мама все равно не могла успокоиться. Для нее “Пекин” был одним из тех слов, которые появляются только в новостях по телевизору вместе с другими, еще более громадными словами, “государство” и “мир”. Там проходят встречи с главами иностранных держав, Азиатские игры и парад на День основания КНР – в мамином понимании Пекин был местом, где свершаются великие дела, она не представляла, как там вообще можно жить. Она хотела послушать об этом городе еще немного и спросила студентов, такой ли Пекин, как показывают в телевизоре? Повсюду широкие дороги, а на площади всегда толпы людей? Студенты и сами-то были в столице всего однажды, но держались так, будто прожили там полжизни. Они рассказали маме о десяти смутных днях, что провели в Пекине. Расставание с грезами стало для них своего рода смертью.

Притворяясь, будто не слушаю, я стояла за маминой спиной, прокручивая руку пластмассовой куклы. Круг, еще круг – точно вращаю ручку патефона. Студенты увлеклись воспоминаниями, рука крутилась все быстрее, вдруг она выскочила из рукава, пролетела через комнату и приземлилась у ног одного из студентов. Рассказ прервался на полуслове. Все уставились на меня, будто только сейчас узнали о моем существовании. Студент подобрал пластмассовую руку, я покраснела до ушей и нерешительно подошла к нему. Он взял у меня куклу, приложил руку к пустому гнезду и с силой вставил ее на место.

– Вот, больше не ломай, – сказал он, возвращая мне куклу.

После этого маленького инцидента все погрузились в молчание. Воздух в гостиной залубенел. Напряжения не хватало, и свет в лампочках подрагивал. Вжж… вжж…

Папа вернулся домой пьяным. Окутанный алыми клубами винных паров, он напоминал раскаленный уголек, с треском поедающий сам себя. Он пришел расстроенным из-за окончания вечера, но мигом развеселился, стоило ему увидеть в гостиной студентов. Это было то особое пустое веселье, известное только пьяным. Когда человеку весело просто от того, что вокруг много людей. Мама принесла ему стул. Он долго качался на нетвердых ногах, но усадить себя так и не смог. Я немного беспокоилась за папу, боялась, что он разочарует студентов, но они смотрели на него с благоговением. И еще как будто с жалостью, словно хорошо понимают его боль. Я им завидовала: студенты так много знали о папе, что походили на его настоящую семью, не то что мы с мамой.

– Сколько раз повторять, я увольняюсь не из-за вас! – Папа размахивал указательным пальцем. – Я просто увидел все как есть. – Он покачал головой. – Ни капли смысла.

Студенты молчали. Одна девушка тихонько заплакала.

– Не плачь, Сяо Цзянь. Не надо плакать. – Папин голос звучал очень нежно.

Наконец он опустился на стоявший сзади стул, посидел немного в задумчивости и вдруг рассмеялся.

– Пора нам оставить свои надежды.

В моих воспоминаниях именно этой фразой и завершился печальный и торжественный вечер прощания со студентами. Но на самом деле вечер шел своим чередом, просто мама увела меня спать.

Я не понимала, о чем они говорили, но почему-то запомнила каждое слово. Много лет спустя Сюй Ячэнь очень удивился, когда я смогла с начала и до конца пересказать ему все, что услышала тем вечером о пекинских событиях. Какие-то подробности он и сам уже забыл или помнил неверно. Дослушав меня, Сюй Ячэнь заключил, что некоторые вещи откладываются в памяти помимо нашей воли.

Сюй Ячэнь – тот самый студент, починивший мою куклу. Я встретила его четыре года назад, когда работала в редакции модного журнала. На том благотворительном аукционе все было как обычно: толпа успешных бизнесменов, знаменитых красавиц и представителей новой аристократии. Выставка богатства. Наперебой повышая цены, публика скупала украшения из коллекций знаменитостей, баснословно дорогие вина и картины модных художников. Вырученные деньги должны были пойти на строительство начальной школы для детей рабочих-мигрантов из сельской местности. Любовь бесценна, из раза в раз повторял ведущий, но на аукционе каждой порции любви назначалась своя цена. Сюй Ячэнь, к примеру, выложил кучу денег за работу одного знаменитого скульптора. Когда ведущий попросил его подняться на сцену и сказать несколько слов, он любовно оглядел своими маленькими глазками детей в первом ряду, будущих учеников новой школы, и сказал:

– От нас нужна лишь толика усилий, чтобы изменить всю жизнь этих ребятишек.

В зале раздались бурные аплодисменты. Не знаю, что меня покоробило в его словах, но детей стало жалко. Как мало значат эти жизни, если их может изменить всего лишь толика чьих-то усилий.

Сюй Ячэнь был одет в серую рубашку, верхняя пуговка едва держалась в петле, и воротничок сжимался тугим кольцом прямо под круглой головой, напоминая руки душителя, требующего вернуть долг. Я заставила себя запомнить ничем не примечательное лицо Сюй Ячэня, чтобы потом отыскать его в толпе, когда все будут расходиться. Он был владельцем сети ресторанов, которая вызвала настоящий переполох на рынке, к тому же недавно всплыла новость, будто он рассорился с соучредителем, газеты только о нем и писали. Главный редактор дал мне задание встретиться с Сюй Ячэнем и взять у него интервью для рубрики “Новая городская аристократия”. После окончания торгов я стала медленно пробираться к нему с бокалом шампанского в руках, дождалась, пока его собеседники разойдутся, подошла и попросила об интервью. Он охотно согласился. Выполнив задачу, я посчитала невежливым сразу отступить и завязала светскую беседу. Сюй Ячэнь спросил, откуда я родом, я назвала Цзинань, он ответил, что учился в Цзинане. Университет, факультет, курс – все сошлось. Я спросила, знал ли он Ли Муюаня. Он ответил, что это его учитель. Я сказала, что Ли Муюань – мой отец.

– Сестренка! Дочка учителя! – патетично воскликнул Сюй Ячэнь.

Рука у меня дрогнула, и шампанское едва не выплеснулось из бокала. Слово “сестренка” показалось мне таким трогательным, я почувствовала себя одной из папиных студенток.

Сюй Ячэнь сказал, что мы уже встречались, но я тогда была маленькой стеснительной девочкой. Я не могла узнать в нем ни одного из папиных студентов, пока он вдруг не вспомнил про куклу, он сказал, что починил моей кукле оторвавшуюся руку. Я очень удивилась, мне казалось, что тот паренек и стоящий передо мной мужчина просто не могут быть одним человеком.

– Вы были совсем маленькой, вряд ли меня запомнили, – сказал он.

Но я ответила, что отлично помню, как он выглядел.

– Значит, я постарел. И потолстел, – грустно улыбнулся Сюй Ячэнь.

По-моему, дело было не в этом. Вероятно, я просто не представляла, что тот студент однажды превратится в удачливого ресторатора. Не знаю, в кого он, по моему мнению, должен был превратиться, но, во всяком случае, в кого-то не столь успешного. Скорее всего, прощальный вечер показался мне до того печальным, что я решила, будто эта печаль станет лейтмотивом всей жизни папиных студентов.

К нам подошел кто-то из организаторов аукциона и попросил Сюй Ячэня сфотографироваться со скульптурой. Скульптура изображала девочку лет десяти. Одетая в розовое платьице девочка слегка согнула колени и вся подалась вперед, запрокинув голову и прикрыв глаза, как будто вдыхает пьянящий аромат какого-то невидимого цветка. Скульптура называлась “Мечта”. По просьбе фотографа Сюй Ячэнь обнял “Мечту” и расплылся в лучезарной улыбке.

Спустя пару дней мы встретились для интервью, а после него он отвез меня поужинать. Ресторан находился на шестьдесят пятом этаже, при взгляде через огромное окно казалось, что уличные фонари горят где-то на другом конце жизни. До земли было так же далеко, как до 1990 года. Прошлое мы не вспоминали. Он говорил о красном вине, о поездках, о художественных коллекциях – как говорил бы с любой малознакомой девушкой. Мы весело поболтали, но я была уверена, что на следующий день этот разговор полностью выветрится из памяти. После ужина он повез меня домой, мы ехали по проспекту Чанъань через широкую площадь[28], и темно-красные стены в ночи казались ржавыми. В машине было тихо, слышалось только шуршание кондиционера, Сюй Ячэнь посмотрел на меня и предложил заехать к нему домой, выпить вина. Сказал, что у него есть коллекция хорошего красного вина. Я согласилась.

Он недавно развелся и жил один в большом загородном доме. Мы сели в саду и открыли вино. Был июньский вечер, воздух после дождя казался свежим и прохладным. По щекам скользил мягкий ветерок, разгонявший хмель. На второй бутылке Сюй Ячэнь заговорил о моем папе. Опустив лицо, я уперлась взглядом в край бокала, боясь пропустить хоть слово.

Сюй Ячэнь сказал, что они узнали о папиной смерти только через несколько лет после выпуска. Собрались группой и устроили памятный вечер в его честь, плакали все до одного. Сюй Ячэнь вспоминал, что те горькие слезы стали концом его юности.

– И не только юности. Кажется, закончилась целая эпоха, – сказал он.

– Закончилась целая эпоха. – Я еле слышно повторила эту фразу, цепко ухватившись за нее, как будто теперь мне наконец открылся торжественный смысл папиной смерти.

Тем вечером мы не были сильно пьяны. Просто дошли до той стадии, на которой я могла без смущения остаться на ночь.

Занимаясь любовью, мы оба словно искали что-то друг в друге. Следы лопнувших идеалов, следы той поры, когда люди были честны и великодушны, следы ушедшей эпохи. Мы были нужны друг другу, чтобы вернуться в то время и место, где встретились впервые. Я хотела вернуться туда, чтобы разгадать все загадки, а он – чтобы вспомнить все забытое.

– Сестренка, – шепнул он, когда наши тела сплелись, напомнив, что между нами всегда есть третий.

– Папа, – тихо позвала я этого третьего, прочно обосновавшегося в пустоте.

Мы не спали всю ночь. Лежали на кровати, вспоминая тот вечер 1990 года. Я помнила его намного отчетливей, могла пересказать все, о чем тогда говорили.

– Ты спросил, кто знает, сколько лампочек-магнолий украшает каждый фонарь на проспекте Чанъань. И сказал: двенадцать. Долгими ночами на площади ты пересчитывал эти лампочки одну за другой, одну за другой. – Я слышала, как произношу слова, но хриплый шершавый голос казался чужим, словно играла записанная много лет назад кассета. Резко прояснившись, память обратилась в мощный прожектор, под лучом которого Сюй Ячэнь выглядел болезненным и слабым. Он сказал, что видит прежнего себя. Не помнит, а видит. Потому что тот, прежний Сюй Ячэнь, все еще там. В ушедшей эпохе. А потом добавил, что знает: он – калека.

– Какая-то часть меня погибла вместе с эпохой.

Я лежала с закрытыми глазами, но чувствовала скорый рассвет, потому что темнота, давившая на веки, становилась легче.

Утром, одевшись, он снова стал целым и невредимым. Провел меня по дому, продемонстрировал гарнитур из желтого палисандра, показал новый винный погреб и даже открыл глухо запертую комнату на втором этаже, чтобы я полюбовалась коллекцией, собранной на аукционах. Окна в просторной комнате даже днем были плотно зашторены: дорогим фотоработам вредит яркий свет. Отрезанная от солнца комната пахла тюрьмой. А картины на стенах казались клетками, в которых томятся девушки, летние пейзажи и спелые яблоки. Все помещение было заставлено скульптурами разных размеров, как могильный склеп – погребальными статуэтками. Наверное, в последнее время Сюй Ячэнь слишком увлекся покупками, ему было даже недосуг их распаковать, многие картины так и висели, замотанные в пленку. В дальнем углу я увидела скульптуру, которую он привез с последнего аукциона. Девочку под названием “Мечта”. Она тоже была завернута в пленку, а сверху перехвачена скотчем, крепко стягивавшим ее улыбку.

Сюй Ячэнь был очень доволен своей жизнью. Как и многие успешные люди, он верил, что неудачи только помогли ему вылепить нынешнего себя.

– Хорошо, что из-за тех событий меня не приняли в партию, – сказал он. – Иначе с моим-то характером прямая дорога в чиновники. Целыми днями трястись от страха ради мелкой взятки. Ни капли смысла.

Ни капли смысла. Папины слова. Правда, под “смыслом” они с Сюй Ячэнем, скорее всего, понимали разное. Но восемнадцать лет назад мой папа выразился именно так. Если бы он был жив, если бы дела его шли хорошо, к этому времени он тоже стал бы состоятельным предпринимателем. Поблагодарил бы он пекинские события, если бы взглянул сейчас на все, чего добился? Наверное, он давно забыл бы тот прощальный вечер? Видимо, тому вечеру суждено было стереться из памяти всех его участников.

У меня оставался еще один вопрос к Сюй Ячэню, но я упустила подходящий момент, теперь спрашивать было поздно. Я хотела спросить: если бы папа был жив, какая-то его часть тоже погибла бы вместе с эпохой? Или она погибла еще раньше, а потом просто пережила бы вторую смерть?

Прошло так много лет, но Сюй Ячэнь по-прежнему боготворил моего папу. Изменились лишь черты, которые он боготворил. Нынешний Сюй Ячэнь восхищался его “мудрым и дальновидным решением” уйти из университета в коммерцию. Называл папу одним из первых бизнесменов в Республике. Но мне казалось, что папа просто удалился в самоизгнание. Многие преподаватели факультета его недолюбливали, это я узнала от Сюй Ячэня. Наказав папу за поддержку студентов, они придумывали новые способы расправы, даже запретили ему вести занятия. Тогда папа потерял всякую веру. И его слова “увидел все как есть”, “ни капли смысла” были вызваны войной и интригами на факультете. Он написал заявление, а что делать после ухода из университета, представлял себе смутно. Вспомнил о двоюродном брате, который вел бизнес в Пекине, и тоже решил пойти в предприниматели. Но на самом деле бизнес никогда не вызывал у него большого интереса.

Когда я встретила Сюй Ячэня, был 2008 год. Тан Хуэй только что вернулся в Пекин. Мы начали встречаться еще в университете (он учился на три курса старше) и к тому времени были вместе уже много лет. После выпуска он поехал в Шанхай поступать в аспирантуру, а я решила остаться в Пекине. Не знаю, что хорошего я нашла в этом нескладном городе, – возможно, я не могла оторваться от Пекина из-за папы. Те несколько лет мы с Тан Хуэем почти не виделись, но чувства наши оставались на удивление прочными. Временами я изменяла ему, но больше от скуки. Тан Хуэй ничего не знал, он верил в нашу любовь, как верят в математическую аксиому. Защитив диссертацию, он наконец вернулся в Пекин и устроился преподавать в университете. Все эти годы я снимала жилье в складчину с друзьями, постоянно переезжала с места на место, поэтому первым делом Тан Хуэй решил покончить с моими скитаниями и арендовал нам квартиру. Я вышла на середину пустой светлой комнаты, он крепко обнял меня сзади и сказал:

– Наш первый дом.

Любовь Тан Хуэя казалась такой же мягкой, как его ладони, мне было в ней спокойно и уютно.

Мы переехали в новую квартиру. Измерили окна и заказали зеленые фланелевые шторы, их еще не успели пошить; гардения и фрезия на подоконнике пока не расцвели, и вино из зеленых слив Цзяншао было еще не готово. Я купила небольшую духовку и сковороду для тамагояки[29], распечатала толстую стопку рецептов из интернета. Впереди расстилалась тихая семейная жизнь, отремонтированные стены едва заметно пахли краской, и этот химический запах давал ощущение простора. Огромное пустое пространство ждало, чтобы мы заполнили его дымом своего очага.

К счастью, той ночью Тан Хуэй был в командировке в Шанхае. Не знаю, почему я решила взять интервью у Сюй Ячэня, пока Тан Хуэй в командировке, может, с самого начала подспудно чувствовала, что между нами что-то будет. Пусть так, я все равно могла закончить эту историю и выбросить ее из головы. Ночь была такой длинной, мы успели сказать друг другу все, что должны были, и утром следовало поставить точку. Собираясь домой, я твердо решила так и поступить, – печально обняла Сюй Ячэня на прощанье, зная, что мы никогда больше не увидимся. Заднее сиденье в такси было залито солнечным светом, а мое сердце разрывалось от отчаяния. Я никогда больше не увижу Сюй Ячэня, значит, никогда уже не подойду к папе так близко. Машина увозила меня прочь, и я почти видела, как медленно ползет вниз рулонная дверь, закрывающая от меня прошлое.

И следующей ночью мне впервые приснился тот странный сон. Во сне мне лет восемь или девять, волосы собраны в растрепанную косичку, – там я такая же, как когда мы с тобой познакомились. Я сижу в раскачивающемся поезде. В вагоне пусто, полумрак, пол застелен потрепанным ковром со старомодным узором. Вдруг к ногам подкатывается красная матрешка. Я беру ее в руки. Деревянная матрешка сверху донизу покрыта блестящей алой краской, на ее лице блуждает сальная улыбка. При этом матрешка грузная, выглядит величаво, и глаза у нее ясные, как у бодхисатвы.

Я слышу резкий женский голос:

– Открой ее!

Развинчиваю матрешкин живот, внутри вижу еще одну матрешку, поменьше. Я открываю и ее, там оказывается еще одна, еще меньше. Я без остановки кручу матрешек, на лбу выступает испарина. Одну за другой, одну за другой, кажется, они никогда не кончатся.

– Открой ее, открой!

Женский голос эхом возвращается от стен вагона. Половинки матрешек с дробным стуком перекатываются по полу.

Я просыпаюсь в луже ледяного пота. Тан Хуэй мягко гладит меня по спине: “Это всего-навсего плохой сон”.

Я прижимаюсь к его груди. Я еще не знаю, в чем смысл этого сна, но чувствую, что так просто все не кончится. И правда, спустя неделю мне снова позвонил Сюй Ячэнь.

– Хочу с тобой увидеться, – прошептал он в трубку.

В тот же день он встретил меня на машине и повез в загородный ресторан. Был ясный летний вечер, в воздухе пахло травой. Машина ехала по широкой трассе, слева и справа раскинулись пышные пшеничные поля, багряное солнце неторопливо уходило за горизонт, по радио звучала песня “Детство” Ло Даю. Я и правда почувствовала себя ребенком, которого отпустили на каникулы, и вдруг очень развеселилась.

Ресторан окружали высокие деревья, цикады пели у самого уха. На уличных столиках горели миниатюрные белые свечки, а в пруду плавали пурпурные кувшинки.

– Мы с тобой знакомы целых восемнадцать лет, – сказал Сюй Ячэнь. – Согласись, трудно в это поверить. В последнее время я часто думал о тебе. Ты помогла мне многое вспомнить, с тобой я чувствую себя удивительно настоящим.

Я подняла бокал:

– За все настоящее.

Воля моя таяла в вине, мало-помалу исчезавшем из бутылки. Я забыла данное себе обещание и снова поехала домой к Сюй Ячэню. Там мы занимались любовью, а потом, вдребезги пьяные, заснули. Благо около полуночи я проснулась от жажды. Телефон на тумбочке исступленно мигал. Я соскочила с кровати, сунула ноги в туфли, попрощалась с Сюй Ячэнем и выбежала на улицу.

Тан Хуэю я нескладно наврала – дескать, мы с коллегами решили выпить после работы.

– Мы договорились, что теперь будем собираться почаще, – сказала я, заранее готовя предлог для всех будущих отлучек.

– Похоже, пора мне учиться пить, не то опозорюсь перед твоими друзьями, – сказал Тан Хуэй.

– Тебе они не понравятся. Скучные люди.

На выходных Сюй Ячэнь снова позвонил. Укладывая волосы, я вдруг поняла, что не узнаю себя в зеркале. И комната в отражении тоже показалась незнакомой – может быть, из-за новых штор, их цвет был не такой, как я хотела, слишком яркий, агрессивно-зеленый. Скользнув взглядом по правому краю зеркала, я вдруг увидела, что из серого угла комнаты за мной следит пара глаз.

– Папа! – Я обернулась.

Он сидел в углу, одетый в коричневый вязаный жилет, который носил много лет назад, волосы сально блестели. На кожаном ботинке покачивался зеленый солнечный зайчик. Папа смотрел на меня без всякого выражения и молчал.

– Я не знаю, что делать, папа, – сказала я. – Я просто хочу быть ближе к тебе.

Зеленый солнечный зайчик, искрясь, утонул в моих слезах. Пятно света расплылось перед глазами, и папа исчез.

Пусть это был всего лишь мираж, но его появление отпускало мою вину. Что может быть важнее, чем оказаться ближе к папе?

Мы стали видеться с Сюй Ячэнем почти каждую неделю. Порядок был один и тот же: вечером он встречал меня на машине, вез ужинать, потом мы ехали к нему, пили вино, занимались любовью и вспоминали прошлое. По-настоящему меня интересовал только последний пункт из этого списка, все остальные можно было и сократить. Но Сюй Ячэнь ценил хорошую кухню и каждый раз придирчиво выбирал новое место, мы ужинали на крыше, утопающей в бугенвиллеях, ходили в старый китайский дворик, засаженный пятнистым бамбуком сянфэй, дегустировали блюда, приготовленные заграничным мишленовским поваром, пробовали смелые эксперименты молекулярной кухни.

– Буду заботиться о тебе вместо учителя, – со всей серьезностью сказал он однажды, глядя в меню.

Но, проводя время в роскошных ресторанах, наслаждаясь дорогими блюдами, я не могла отделаться от чувства вины. Глядя, как Сюй Ячэнь сидит напротив в хорошем костюме и покачивает бокал с вином, порой я впадала в ярость. Почему мы так радостны и беззаботны? Это неправильно. Фоном наших встреч должна быть скорбь. Как тем вечером 1990 года. Мы должны закрыться в зашторенной комнате, мучительно любить друг друга и мучительно оплакивать прошлое. Только мучение оправдает нашу похоть и облагородит мое предательство.

Я сдерживала ярость и сосредоточенно доедала все, что мне принесли. Наконец официант забрал мою тарелку.

– Не хочу десерт, – сказала я. – Давай уже поедем к тебе?

Он лукаво улыбнулся:

– Спешить некуда. Допей сначала вино.

Дома я сразу потащила его на второй этаж, спотыкаясь, влетела в спальню, сорвала с него рубашку, расстегнула ремень. Под светом луны его рыхлое тело напоминало груду развалин.

– Так сильно хочется? – тихо спросил он.

– Угу, – ответила я. Правда, я хотела вовсе не того, что он собирался мне дать.

Я была груба и истерична. Выжала свое мучение до последней капли. Принесла в жертву его богатство, превратила его в голь, в босяка.

– Ты разбойница, – слабо пробормотал Сюй Ячэнь.

Вожделение схлынуло, омыв наши тела. На мгновение с какого-то ракурса он и в самом деле показался мне немного похожим на того студента. Пылкое угловатое лицо с тенью разочарования, которая меня так пленяла. Я едва не потянулась, чтобы обнять его. Хотелось удержать эту любовь хоть на минуту, и я попросила:

– Расскажи еще что-нибудь из тех времен.

Из тех времен. Мы с ним часто повторяли эти слова, хотя и вкладывали в них несколько разный смысл. Для него “те времена” были студенческой порой, а мои “те времена” – три года, когда он учился у папы.

– Что рассказать? – спросил Сюй Ячэнь.

– Что хочешь.

Он закрыл глаза и стал вспоминать. Смутно припомнил, как однажды расстался с девушкой и стал пить запоем, да еще подрался с ее новым парнем. Тогда мой папа вызвал Сюй Ячэня на разговор. Но вместо того, чтобы стыдить и упрекать, изложил свои взгляды на любовь.

– Что он говорил? – спросила я.

В темноте я стояла на коленях в кровати и ждала, но услышала только храп.

Сюй Ячэнь уже не мог глубоко погружаться в воспоминания, для него это было тяжелее, чем пробежать марафон. Ему нужна была лишь малая доза прошлого, чтобы приправить слишком пресную и благополучную жизнь. На самом деле ему нравилось даже не вспоминать, а возвращаться из прошлого в настоящее. К свету от хрустальной люстры в стиле барокко. К теплу из камина, купленного на аукционе “Сотбис”. К поцелуям Фортуны под пуховыми одеялами из египетского хлопка плотностью не менее ста восьмидесяти нитей.

Я понимала, что мне давно пора бросить его. Но не бросала. Не знаю, чего я ждала.

Может быть, ждала, когда Тан Хуэй все узнает. Той пятницей разразился кошмарный ливень. В самый разгар непогоды Тан Хуэй позвонил мне, но я не ответила. По новостям сообщали, что многие дороги оказались затоплены, и Тан Хуэй, всерьез разволновавшись, стал звонить моим сослуживцам.

Я вернулась домой около полуночи. Дождь немного успокоился. Окно в гостиной было открыто настежь, и на полу красовалась огромная лужа, в которой мокли обвисшие шторы. Тан Хуэй сидел на диване, подперев щеку ладонью. Потом обернулся и стал смотреть, как я снимаю туфли на каблуке.

– Посиделки с коллегами? – хрипло спросил он.

– Да.

Он мягко покачал головой:

– Нет.

– Что – нет? – спросила я, снимая сережки.

– Не было никаких посиделок.

Я подняла голову и посмотрела на него.

– Судя по всему, раз в неделю ты уходила на какую-то очень важную встречу, – сказал Тан Хуэй. – Хотелось бы послушать твои объяснения.

Он выжидающе смотрел на меня, словно уговаривая дополнить ту ложь чем-нибудь убедительным. Но я прикусила губу и молчала.

Он горько улыбнулся:

– Выходит, у нас и правда проблемы.

Дождь перестал. В комнату сочилась влажная прохлада. Мы с Тан Хуэем сидели на разных концах дивана.

– Он был папиным студентом. Я почувствовала между нами родство, невольно захотелось сблизиться…

– У твоего папы было столько студентов! С каждым по очереди будешь сближаться?!

Тан Хуэй вскочил и ушел, хлопнув дверью.

Я еще долго просидела, уставившись в одну точку, в постель легла не раньше трех. Но не спала, а плавала в такой тонкой дреме, что мне и присниться ничего не могло. Так что не знаю, сон это был или явь. Но я снова увидела матрешку, ее выкрашенное в алый цвет лицо. Матрешка со стуком перекатывалась по полу. Резкий женский голос повторял: “Открой ее, открой!”

Я проснулась и почувствовала на себе взгляд Тан Хуэя. Не знаю, когда он вернулся.

– Тан Хуэй, – тихо сказала я, – мне кажется, я многого не знаю о папе. Я хочу выяснить…

– Ли Цзяци, твой папа умер почти двадцать лет назад! – прокричал он.

Я спрыгнула с кровати и босиком прошла в гостиную за сигаретами. Лужа на полу сохраняла прежнюю форму и напоминала труп. Я ненадолго остановилась перед зеркалом, впилась глазами в правый его край. Я знала, он там.

Когда вернулась в спальню, Тан Хуэй уже успокоился. Свет в настольной лампе был приглушен, и казалось, что в лицо Тан Хуэю плеснули вчерашней заварки. Вид у него был убитый. Я отвернулась от света и закурила.

– Что собираешься делать? – спросил Тан Хуэй.

– Найду людей, которые занимались бизнесом вместе с папой. Может быть, они знают…

– Милая, я спрашиваю о нас. Что нам делать? – Он смотрел мне в глаза. – Значит, ты не собираешься порвать с этим папиным студентом, так?

– Не знаю… Мне нравится в нем только часть, малая часть, но она связывает меня с папой…

Тан Хуэй притянул меня к себе, обхватил ладонями мое лицо:

– Давай оставим эти странные идеи.

Он говорил, что впереди нас ждет так много всего. Мы ни разу не ездили путешествовать. Этот Новый год можно отметить где-нибудь на острове в Таиланде, а следующим летом поехать в Париж… Через два года мы купим домик за городом, там будет маленький участок, на котором мы посадим мои любимые смоковницы, летом в их тени можно будет жарить мясо, мы заведем лабрадора… Он усердно чертил перспективы нашей будущей жизни, но видел только мое растерянное лицо. Опустошенный, Тан Хуэй откинулся на спинку кровати.

– Я всегда знал, что главный наш враг – твой папа.

Через два дня я уехала из квартиры, источавшей легкий аромат свежей краски. Было пасмурное утро. Заспанный Сюй Ячэнь открыл дверь и увидел за порогом меня с чемоданом за спиной. По его лицу скользнуло удивление, но он тут же раскинул руки и крепко меня обнял. Я хотела пожить некоторое время с Сюй Ячэнем, просто чтобы исчерпать ту привязанность, которая у меня к нему оставалась.

Сюй Ячэнь дал мне ключи от дома, познакомил с шофером и домработницей. Домработница, Сяо Хуэй, служила у него много лет и выглядела уже совершенно по-городскому. Она вежливо улыбнулась мне и незаметно меня оглядела, словно вычисляя, сколько продержится в доме очередная хозяйка. Скоро она поняла, что я немного отличаюсь от своих предшественниц. Вместо того чтобы оккупировать каждую полочку в ванной, тюбики с лосьонами для кожи по-прежнему хранились у меня в косметичке, одежда не перекочевала в шкаф, а лежала стопкой в углу, Сяо Хуэй едва ли услышала от меня хоть одно замечание по хозяйству, я ни разу не заставила ее что-нибудь переделать. И за все время не завела в доме ни единого нового правила.

Проснувшись, сначала я какое-то время вспоминала, где нахожусь. Иногда бродила по просторным комнатам, размышляя, что это и есть та самая роскошная жизнь, о которой я мечтала в детстве. Но ее наступление казалось таким ненастоящим, эта жизнь держалась на следах старой дружбы и напоминала наследство, доставшееся мне от папы. И даже будучи наследницей, я все равно не чувствовала себя ее полноправной хозяйкой. Между нами всегда оставалась какая-то пленка, мешавшая нырнуть в нее с головой.

Я приступила к поиску людей, которые занимались бизнесом вместе с папой. Сюй Ячэнь меня очень выручил, нашел несколько человек через своих знакомых. С каждым из них я созвонилась и встретилась, взяла у них контакты других людей, знавших папу. Дни проходили как в тумане, работать совершенно не хотелось. Однажды я не пришла на интервью, о котором сама же договорилась; знаменитость, которой я назначила встречу, рвала и метала от злости, ее агент звонил нам в редакцию и страшно ругался. Чтобы замять конфликт, главный редактор попросил меня уволиться. Я не стала устраиваться на новую работу, решила, что пока займусь поисками папиных знакомых.

Сюй Ячэнь почти каждый вечер проводил на приемах и банкетах, а если банкетов не было, ужинал с друзьями. Он был любитель веселых сборищ и нуждался в большой компании. А собрать такую компанию для него не составляло труда. Вокруг каждого богача вертится уйма людей, готовых по первому зову явиться, чтобы пить с ним, говорить с ним, сидеть с ним до самого рассвета, умирая от скуки. На его пирушки и так приходили целые толпы, но Сюй Ячэнь обязательно звал туда и меня.

– Моя сестренка, дочка учителя, – говорил он друзьям, словно родство с учителем – самая оригинальная черта его новой девушки.

– Классическая история любви, – заметил один из друзей.

– Братец Ячэнь не забывает старую дружбу, – сказал другой. Все дружно закивали.

Алкоголь наделен волшебной силой, с ним все слова звучат искренне, а скучные минуты начинают ярко переливаться. Кажется, ничего больше нет и не будет, кроме этой ночи. Все сказанные слова трогают за душу, каждое должно запомниться навсегда. Увесистое ощущение значимости собственного существования вселяет в человека силы и прогоняет усталость. От захмелевшего Сюй Ячэня веяло распадом, он широко улыбался и раскачивал головой, точь-в-точь как папа. Возможно, это была всего лишь моя пьяная галлюцинация, но чтобы видеть ее чаще, я стала много пить. Кажется, этот ген давно прятался в моей крови, а теперь его внезапно разбудили, и после каждого ужина с Сюй Ячэнем я возвращалась домой навеселе.

Особенно мне нравилась дорога домой, когда остатки веселья с шипением догорали в ночном воздухе.

Мы с Сюй Ячэнем ехали на заднем сиденье машины и, сплетясь руками, яростно и беззвучно целовались. В замкнутом тесном пространстве витал запах табу, и мы вкушали радость тайной любви, поглядывая на молчаливый затылок шофера. Алкоголь превращал наши языки в пару змей. Машина проезжала по широкому проспекту Чанъань, каждый фонарь которого украшало двенадцать лампочек-магнолий. И лампочки эти были глазами, и все они смотрели на нас.

Правда, я всегда держала себя в руках и не напивалась до полного беспамятства. Я не знала, какой стану, если вконец опьянею, а интуиция подсказывала, что лучше не пробовать. Но все запреты в мире существуют, чтобы у человека был соблазн их нарушить. И я наконец напилась, торжественно напилась до полного беспамятства, и это случилось на встрече выпускников, которую устроил Сюй Ячэнь.

Мое появление пробудило в нем ностальгию по университетским годам, и он решил устроить встречу однокурсников. Конечно же, я очень ее ждала, туда должно было прийти столько папиных студентов. Сюй Ячэнь собирался представить меня не сразу, а дождаться, пока все немного захмелеют, и тогда уже взять меня за руку, вывести на сцену и объявить залу, что я – дочка учителя. Но я успела напиться еще раньше. Не дожидаясь, пока он возьмет меня за руку, я выскочила на сцену и отобрала микрофон у выступающего.

Никто меня не спаивал, я набралась сама. Мне просто хотелось скорее спрятаться в алкоголе, изолировать себя от остальных. Потому что настроение, царившее тем вечером в зале, оказалось совсем не таким, как я ждала. Люди жаловались на цены на недвижимость, делились друг с другом вариантами инвестиций, сравнивали страны, подходящие для эмиграции. Несколько женщин собрались в кружок и обсуждали воспитание детей и достижения современной косметологии. К Сюй Ячэню все время подходили какие-то люди, пили с ним, обнимали, говорили льстивыми голосами. А он улыбался и с наслаждением слушал. Это была самая обычная пирушка, ничем не отличавшаяся от тех, что он закатывал каждый вечер. Никто не вспоминал о прошлом, никто не заговаривал о моем папе. Никто. Я вливала в себя бокал за бокалом, слушала, как люди вокруг превозносят успехи Сюй Ячэня. Но все равно, клянусь, я не собиралась лезть на сцену. Помню, что мне стало жарко и захотелось выйти на улицу подышать. Почти добравшись до двери, я поняла, что перебрала с алкоголем, что пора уезжать, развернулась и пошла обратно за сумкой. Когда я проходила мимо сцены, кто-то взял слово: давайте поблагодарим Ячэня, что он снова собрал нас вместе, желаю процветания его бизнесу, чтобы мы могли встречаться каждый год, а следующую встречу предлагаю провести на Санья… Лицо у человека перекосилось, а может быть, пол в зале накренился, но все стало как-то неправильно, нужно было это остановить. Я поднялась на сцену и вырвала у него микрофон. На этом мои воспоминания обрываются, я совсем не помню, что говорила. И разумеется, не помню, в котором часу встреча закончилась и как я оттуда уехала. Проснувшись, я обнаружила себя в гостевой спальне в доме Сюй Ячэня. Шторы были открыты, еще не рассвело, темнота мастичной пломбой запечатывала окно. Я зашла в комнату Сюй Ячэня, села на край кровати. Он лежал ко мне спиной, но я знала, что он не спит.

– Я перебрала с алкоголем. – Проговорив это, я немного подумала и добавила: – Извини.

Он повернулся на спину, уставился в потолок.

– Довольно же ты со мной натерпелась.

– Я выпила лишнего и, наверное, сказала что-то не то…

– Это уже ни в какие ворота! – проревел он. – На глазах у целой толпы сказала, что я – вульгарный мещанин, типичный нувориш, пустая бездушная оболочка…

– Я так сказала?

– Какая невоспитанность! Тебя родители элементарной вежливости не научили? Конечно, не научили, я и забыл – твой папа слишком рано умер. – Сюй Ячэнь обернулся и взглянул на меня: – Если б он видел, как ты себя ведешь, головы бы не смог поднять от стыда. Ты его опозорила. Говорила, что на самом деле у меня нет ничего за душой. Надо же! Это у тебя ничего нет. Не обижайся, но я приютил тебя просто из жалости.

Я взглянула на него:

– Вроде благотворительности, которой ты занимаешься?

– Да, как помощь детям из горных районов. Вот только я ни разу не видел, чтобы дети из горных районов были такими наглыми и неблагодарными.

В темноте мы пристально смотрели друг на друга. Наконец он устало закрыл глаза и жалобно проговорил:

– Завтра тебе надо уехать.

Я проспала почти до обеда. Почему-то перед уходом я смогла отлично выспаться, не видела ни единого сна. Проснувшись, собрала чемодан, потом поднялась на второй этаж, открыла ключом комнату, где хранилась коллекция, подошла к той замотанной в пленку скульптуре, вытащила из кармана канцелярский нож и стала резать скреплявший пленку скотч. Хлопнула дверь, в комнату вошла Сяо Хуэй.

– Так и знала, что ты здесь! – провизжала она. – Попалась!

– Что?

– Сама знаешь. Решила прихватить себе что-нибудь перед уходом…

Я посмотрела на нее и снова взялась за скотч.

– Ты что надумала? – крикнула Сяо Хуэй.

Я разрезала скотч, и пленка упала на пол. Скульптура открылась сумраку комнаты. Девочка по-прежнему тянулась вперед, подняв голову и закрыв глаза, на ее лице играла завороженная улыбка, словно она впервые вдыхает запах этого нового места. Я выронила нож и вышла из комнаты.

Чэн Гун

Я умею долго не пьянеть, но, в общем, это неважно; начав пить, всегда хочется переступить границу умеренности и дойти до настоящего опьянения. Это как табу, существующее для того, чтобы его нарушали. Бесконечная радость и бесконечная печаль, которые приходят с опьянением, бесценны, и при случае я хотел бы пережить их вместе с тобой.

Мы немного выпили, теперь наконец можно начать рассказ о дедушке. С возрастом те события все дальше и все меньше хочется о них говорить. Как будто память выделила для них отдельный остров, что виден издалека, но доступ к нему отрезан. Если хочешь туда попасть, придется с головой нырнуть в холодную воду, задержать дыхание и плыть.

Только в шестилетнем возрасте я узнал, что на свете есть еще и дедушка. Однажды тетя взяла меня с собой на работу в больницу при университете. Когда мы подошли к главному входу, она спросила, помню ли я эти места, и добавила, что когда-то я здесь родился. Подумав, я покачал головой и виновато ответил, что совсем не помню, как рождался. Тетя расхохоталась и сказала, что я и потом здесь бывал, навещал дедушку. Оказалось, он живет в больнице, тетя показала мне одно из окон на третьем этаже стационара и спросила, помню ли я дедушку. Дедушку я не помнил, но мне стало очень любопытно, и я упросил тетю отвести меня к нему.

Мы поднялись на третий этаж. Прошли по длинному коридору, двери в палаты были распахнуты, в одной я увидел человека с гипсовой ногой, задранной к потолку, а рядом тощего мужчину, голова его была густо обмотана бинтами, из-за которых он походил на огромную ватную палочку. В палатах лежало по четыре, иногда по шесть больных, и в каждой обязательно голосил какой-нибудь ребенок и охал старик. И еще кто-нибудь из родственников во все горло бранился с медсестрой.

Дедушкина палата была в конце коридора, поодаль от остальных. На притолоке – темно-красные цифры: “317”. Цифры были намалеваны от руки и казались меньше номеров на других палатах – ясно, что они появились здесь позже. Потом я узнал, что сначала в той комнате размещалась сестринская, но из-за дедушки ее пришлось переделать в больничную палату.

За закрытой дверью царила удивительная тишина. Тетя завела меня внутрь. Места в палате было мало, но она все равно казалась пустой, потому что там стояла всего одна кровать. Лежавший на ней человек и был моим дедушкой. Я подошел и внимательно оглядел его: белое плоское лицо лепешкой, на нем блестят маленькие глазки-изюминки. Зрачки иногда перекатываются, но взгляд не отрывается от потолка, скользит из одного угла в другой. За все время дедушка ни разу не посмотрел на нас с тетей.

– Дедушка, – из вежливости позвал я. Пропустив это слово между языком и небом, я ощутил, какое оно легкое – засохший бобовый стручок, полый внутри.

В прошлый раз я звал дедушку, едва научившись говорить. Тетя сказала, что они брали меня в больницу, когда я был совсем маленьким, мама подвела меня к кровати, указала на лежавшего там человека и сказала: это дедушка. Я радостно залопотал: “Де-душ-ка!” – словно мне в руки попала новая игрушка. “Замолчи! – оборвал меня папа. – Он все равно не слышит, зови не зови!” Я поднял глаза на папу, перевел их на человека в кровати и послушно закрыл рот.

Тетя сказала, что дедушка превратился в растение.

– Такие люди не могут ни говорить, ни двигаться, все время остаются в одном и том же положении. – Тетя указала на подоконник, где стоял горшок с умирающей орхидеей. – Вот как этот цветок.

На другой день я тайком прибежал в больницу, взял кувшин с водой, залез к дедушке на кровать и полил его с ног до головы. А потом встал у кровати и не сводил с него глаз – мне не терпелось узнать, какие на дедушке распустятся цветы. Кончилось тем, что пришла медсестра и, лопаясь от злости, сменила дедушке промокшие простыни.

Потом она засунула ему в рот длинную трубку, по которой текла темно-коричневая жидкость. Я стоял в сторонке, хлопая глазами, – оказывается, вот как дедушка всасывает питательные вещества.

Теперь я почти каждый день навещал дедушку в больнице. Я стоял у кровати и глядел на него, а он на меня. Я моргал, он тоже моргал. Как-то раз я подмигнул дедушке левым глазом, ждал, что он подмигнет в ответ, но дедушка просто моргнул. Тогда я подмигнул правым глазом, но на этот раз он уставился на меня, вообще не мигая. Я снова и снова показывал дедушке, как надо подмигивать, но он так и не смог повторить. Ровно в три часа дня в палату приходила медсестра, дедушку требовалось кормить всего раз в сутки. Медсестра прогоняла меня и закрывала дверь на щеколду. Потом я понял: она не хотела, чтобы я смотрел, как дедушке опорожняют кишечник. Но как дедушка ходит в туалет? Я все детство бился над этой загадкой.

Для меня дедушка был чем-то вроде растения, оставшегося на попечении у чужих людей, и я считал своим долгом регулярно его навещать. Еще я надеялся, что смогу обучить дедушку разным командам, чтобы он моргал, поднимал брови или улыбался. После двух недель дрессировки мы совершенно не сдвинулись с места, и я эту идею забросил.

А потом вся моя любовь переключилась на ежа. Как-то раз я пошел за пампушками для бабушки и по дороге встретил ежа. Я подкрался на цыпочках и накрыл его матерчатым мешком для пампушек, схватил мешок в руки и понесся домой. Бабушка не разрешила держать ежа в квартире, пришлось устроить ему домик на заднем дворе. Я нашел треснутый чан, в котором раньше солили овощи, посадил туда ежа, а сверху положил кусок шифера. Каждый день я носил ему помидорные шкурки и стебли от огурцов, надевал перчатки и бережно его гладил. С появлением ежа я на время позабыл о дедушке. Но однажды в воскресенье тетя повела меня в гости к какой-то своей подруге с работы, по дороге разразился ливень, и я сразу вспомнил о еже. Когда прибежал домой, дождевая вода переливалась через края чана, а внутри со вздувшимся брюхом плавал мой еж, и иголки его размякли.

Много дней я горевал по ежу, а оправившись, снова вспомнил о дедушке. Оказалось, ни бабушка, ни тетя не навещают его в больнице и дома о нем не говорят. Они как будто начисто забыли о его существовании. Наверное, горше всего растениям от того, что о них вечно забывают. А если и медсестры забудут о дедушке? От этой мысли мне стало не по себе, я почувствовал угрызения совести. Вдруг он взял и тихонько умер? После гибели ежа я стал понимать, что жизнь не бесконечна. Однажды я наконец не вытерпел и поделился своей тревогой с бабушкой и тетей.

– Пусть умирает. Все равно больше ничего он сделать не в состоянии, – закатила глаза бабушка.

– Медсестры всегда рядом, они не забудут его покормить, – сказала тетя.

Потом тетя все-таки поддалась на мои уговоры и разрешила, чтобы я каждый день после обеда приходил к ней в больницу. Бабушке я пообещал, что со всеми ее поручениями буду управляться с утра. Так ко мне вернулась старая привычка навещать дедушку. Если я пропадал из виду, тетя знала, что искать надо в триста семнадцатой палате.

– А ты почтительный ребенок. Обо мне потом будешь так же заботиться? – спросила однажды тетя.

Я подумал немного и кивнул.

Она принесла в палату старое шерстяное одеяло и постелила его на полу. Теперь у меня появилось место для дневного сна. В палате было всего одно узенькое оконце, с наступлением лета его густо оплетал девичий виноград, поэтому внутри всегда стоял полумрак. Из-за постоянной сырости штукатурка отслаивалась, и ее лохмотья походили на огромных мотыльков, приникших к посиневшим от холода стенам. Железная кровать тоже линяла, белая краска на ней трескалась и лупилась.

Долгие часы я просиживал на одеяле под окном, возился с набором полинявших кубиков, единственной игрушкой, которую мне купили, раскрашивал фломастерами черно-белые комиксы на сюжет “Путешествия на Запад”[30], выщипывал катышки из одеяла, наблюдал за муравьями, спешившими вдоль стены с хлебными крошками над головой. Выпрашивал у тети кусок марли, раскрашивал его красным карандашом и повязывал на голову, чтобы напугать медсестру, когда она придет кормить дедушку. А если было совсем нечем заняться, я ложился животом на подоконник и считал черные головы, проплывающие через ворота больницы. Потом начинал клевать носом, перебирался на одеяло и засыпал.

На том красном одеяле из скатавшейся шерсти, пропитанном потом, слюной и мочой, я видел много необыкновенных снов. Чтобы войти в эти сны, нужно было стать очень тонким, тоньше карандаша. А потом ползти вперед по длинной узкой трубке, гибкой и эластичной, как тот резиновый зонд, через который сестра кормила дедушку питательным раствором. Трубка туго оборачивалась вокруг моего тела, и я понемногу продвигался вперед, отталкиваясь от стенок. Оказавшись на том конце, я чувствовал себя так, будто заново родился, и ни за что не хотел возвращаться назад.

В тех снах я попадал всегда в одно и то же место, где наяву никогда не бывал. Широкие поля, ветхие низенькие домишки, а дороги только грунтовые. Вокруг меня целая толпа людей, солнце стоит высоко и так палит, что кожа становится фиолетовой, блестит и лоснится. Один человек забрался повыше и неразборчиво кричит в громкоговоритель, а я со всеми вместе скандирую что-то в ответ. Потом люди расходятся и дружно берутся за работу.

Я своими глазами видел, как на поле вырос гигантский пшеничный колос, он тянулся ввысь, пока не проколол облака. А еще видел, как люди разбили на куски медные замки и пилы, побросали их в большой котел и стали варить, а потом эти обломки расплавились, загустели и превратились в кусок серебристой стали. Я тоже хотел вырастить такой колос, а потом залезть по нему на небо.

Но во сне у меня нашлось занятие поважнее. Там я учусь стрелять из ружья, а учит меня дедушка. Правда, он совсем не похож на дедушку с больничной кровати. Он молодой – наверное, папин ровесник, загорелый дочерна, очень худой, с блестящими глазами. Походка у него бравая, все шаги как будто измерены. Я стою, зажатый в толпе, и слушаю человека с громкоговорителем. Но вот появляется дедушка, берет меня за руку и уводит. Хоть он и не похож на дедушку из больницы, я все равно его узнаю. Мне никто не подсказывал, я просто знаю, что это он, и, чтобы не запутаться, про себя называю его дедушкой из сна. Дедушка из сна молчаливый, никогда со мной не заговаривает. Просто ведет к краю поля и бросает мне ружье, чтобы я стрелял в чучело, охраняющее посевы. Наверное, он думает, что меня не надо учить, что я умею это с рождения. Но скоро выясняется, что я даже не знаю, с какой стороны подойти к этому ружью. Тогда он учит меня держать оружие. Много снов подряд я оказываюсь посреди летнего поля и стою под солнечными лучами, сжимая в руках ружье. Солнце так палит, что я не могу открыть глаза, кажется, волосы горят на голове и я вот-вот упаду в обморок. Так проходит больше десяти дней, наконец я научился крепко держать ружье. Еще как научился – оно лежит в моих руках совершенно неподвижно. Тогда дедушка показывает, как правильно стрелять. Опускает плечи, плавно вскидывает ружье, целится и нажимает на спусковой крючок. Пуля со свистом вылетает из дула и попадает ровно в середину головы того соломенного чучела. Еще один выстрел, теперь в сердце. Дедушкины пули бьют без промаха, движения у него сноровистые и ловкие. Зажав уши, я зачарованно смотрю, как он стреляет. Но потом приходит моя очередь, а я еще немного боюсь звука выстрела, и руки дрожат. Дедушка все равно заставляет меня тренироваться, и даже кровавые мозоли на ладонях не повод отдохнуть.

Когда я все же смог попасть в чучело, дедушка ведет меня стрелять диких уток. В этом деле главное – терпение. Он по-прежнему не объясняет ничего словами, только показывает. Мы лежим в густой траве на берегу пруда, дедушка не мигая смотрит перед собой, дыхание у него медленное и ровное. Вот ему на щеку сел комар, насосался крови и улетел. Потом в моих воспоминаниях эти кадры станут черно-белыми, как старый немой фильм. Я начинаю клевать носом, веки у меня тяжелеют, и вдруг раздается грохот выстрела. Тяжелая мощная птица описывает в небе алую дугу и падает в заросли, расплескивая вокруг белые перья. Я восхищенно хлопаю в ладоши, вскакиваю и со всех ног бегу за птицей. Но когда приходит моя очередь стрелять, я понимаю, до чего же это трудно. Никак не могу успокоить дыхание, от волнения все время хочется пошевелиться, в конце концов я дергаюсь и пугаю птицу. Дедушка очень сердится и отвешивает мне затрещину. Я тру горящую щеку, падаю ничком и снова начинаю целиться. Во сне я как будто не знаю, что такое обида и злость, я хочу одного – научиться как следует стрелять из ружья, а больше ни о чем не думаю. Погружаясь в бесконечные однообразные тренировки, я чувствую себя сильнее и верю, что когда-нибудь стану настоящим мужчиной.

Из-за сосредоточенных тренировок у меня уходит все больше времени на дневной сон. Часто я просыпался только в три часа дня, когда медсестра стаскивала меня с одеяла, чтобы покормить дедушку.

– Зачем опять окно закрыл? – спрашивала медсестра. – Сколько раз тебе говорить, если не проветривать, появятся пролежни!

Сжав губы, я молча хлопал глазами. Я не закрывал окно, ни разу. Это было настоящее чудо. Но по сравнению с чудесами, творившимися у меня во сне, оно казалось ерундой. После ухода медсестры мне хотелось вернуться обратно в сон, я долго лежал на одеяле, но заснуть никак не получалось. Приходилось тренироваться самому, я вставал у окна и целился в голубей пальцами. Бах-бах-бах, бормотал я голубям. Ага, вот вы и убиты.

После смены тетя заходила за мной в палату, и мы шли домой. Как-то раз она спросила, во что я сегодня играл. Я очень хотел рассказать ей свой сон, меня так и подмывало похвастаться, что я научился стрелять. Но, подумав, я все-таки промолчал. Пусть дедушка из сна не запрещал мне рассказывать о тренировках, я все равно чувствовал, что это должен быть наш с ним секрет. А за ужином бабушка и тетя заметили, что я умудрился нагулять себе удивительный аппетит.

Наступил последний день летних каникул, а я так и не подбил ни одной птицы. Дедушка из сна страшно рассердился, снова хотел меня ударить, но я сказал, что завтра начинаются занятия в школе и я больше не смогу к нему приходить. Дедушку это очень огорчило, он отошел к меже и молча закурил. Мне тоже было немного грустно, ведь у дедушки из сна не было других родственников и после моего ухода он останется совсем один. В утешение я пообещал, что буду приходить по выходным. Это дедушку не смягчило, он так и стоял, отвернувшись, тогда я взял его за руку и подцепил дедушкин мизинец своим[31].

С сентября я пошел в начальную школу. Одинокие дни закончились, у меня наконец-то появилась компания. Но очень скоро я понял, что школа не для меня. Уроки тянулись слишком долго, а когда учитель отворачивался написать что-нибудь на доске, в классе становилось так тихо, что мне хотелось заорать. После обеда, на уроке физкультуры, все выстраивались под бледным небом и вяло повторяли движения из радиогимнастики. Я очень скучал по знойному солнцу и по дедушке из сна.

Кое-как дождавшись выходных, я прибежал в больницу и радостно толкнул дверь в палату. На моем одеяле, скрестив ноги, сидел какой-то мужчина и копался в судке с едой. Это был папа. Когда дверь распахнулась, он резко вскочил на ноги, потом увидел меня, и к его лицу прилила кровь.

– Вот гаденыш, здорово меня напугал! – Папа подошел и отвесил мне два крепких подзатыльника. – А ты почтительный сын, услышал, что папка здесь, так мигом прибежал повидаться.

Я растянул рот в улыбке.

Папа влез в долги с большими процентами. Скрываясь от коллекторов, он должен был через каждые пару дней менять укрытие. Когда сил прятаться почти не осталось, его вдруг осенило. Дедушкина палата! Коллекторы ни за что не подумают искать его там, и от дома недалеко – тетя сможет носить еду.

– В трудную минуту старикан подал мне знак. – Папа ткнул пальцем в дедушку. – Все-таки с отцом лучше, чем без отца.

Я сморгнул. Мне-то так не казалось.

На моей памяти папа постоянно прятался от коллекторов, как будто это и было его настоящей работой. Года в три я своими глазами увидел, как страшны бывают коллекторы. Двое здоровенных мужиков вломились в нашу квартиру, обыскали каждый закуток, но не нашли ни папы, ни чего-нибудь ценного. Тогда один из них схватил стул и грохнул им по телевизору. Там как раз шел мультфильм “Приключения крота”, экран резко погас, а посередине образовалась большая дыра. Коллекторы убрались, громыхнув дверью, в квартире снова стало тихо. Я долго не сводил глаз с черной дыры на экране, но крот оттуда так и не вылез.

Папа оккупировал триста семнадцатую палату. Принес из дома радиоприемник и не выключал его с утра до вечера, лежал на подстилке, слушал сказы пиншу[32] или матчи по радио. Если от скуки становилось невмоготу, дожидался темноты и шел на улицу, там прибивался к какой-нибудь компании с мацзяном, играл с ними несколько партий. Правила больницы запрещали родственникам пациентов оставаться на ночь, медсестра пыталась выгнать папу, но он напускал на себя грозный вид и притворялся, что ничего не слышит. Потом она навела справки о нашей семье и больше папу не трогала, а на его ночевки в палате смотрела сквозь пальцы.

Каждый вечер я должен был носить папе еду. Он вырывал у меня из рук судок, садился на подстилку у стены и с чавканьем ел. Я стоял в стороне, ждал, пока он закончит, потом выкидывал объедки, закрывал испачканный жиром судок и совал его обратно в авоську. Папа ел быстро, управлялся с ужином минут за десять, но мне это время казалось вечностью. Я не мог оторвать глаз от шерстяного одеяла, на котором он сидел. Волшебное одеяло, показавшее мне столько удивительных снов, теперь было забрызгано каплями супа и жира, а с краю на нем появилась дыра от сигареты. Погибло мое одеяло.

Должно быть, дедушка из сна сейчас расхаживает по меже, беспокойно курит. А мое ружье валяется рядом, уже и заржавело, наверное.

Я стал ненавидеть походы в больницу. Однажды, относя папе еду, я так размахнулся авоськой, что она порвалась, судок выпал, и пирожки баоцзы покатились по больничному коридору. Пол недавно помыли с антисептиком, он еще блестел от воды. Я поднял пирожок, понюхал – от него слабо пахло какой-то химией. Я сложил баоцзы обратно в судок. Ночью мне приснилось, как папа съел те пирожки, а потом у него изо рта, носа, глаз и ушей хлынула кровь и скоро он умер. А я стоял рядом и спокойно раздумывал, куда лучше спрятать труп.

К зиме папа наконец вернул долг. Но деньги он получил вымогательством у хозяина какого-то ресторанчика, потом тот человек написал на него заявление в полицию, и папе дали шесть лет. Папа был частым гостем полицейского участка, и мы знали, что рано или поздно его по-настоящему посадят. Теперь он наконец оказался за решеткой, и мы вздохнули с облегчением: большая удача, что сел не за убийство или поджог.

В самый холодный день зимы мы с бабушкой и тетей поехали в пригородную тюрьму на свидание с папой. В небе кружили снежинки, мы везли с собой два темно-синих свитера, которые тетя связала ему английской резинкой. Папа был чисто выбрит, и я впервые видел его с такой короткой стрижкой, если он опускал голову, под волосами проглядывала синеватая кожа, а еще шрам в цунь[33] длиной. Выглядел папа бодрым и на удивление спокойным. Бабушка проявила небывалую доброту, велела папе не тревожиться: Чэн Гун поживет у меня, все расходы я подсчитаю, как выйдешь, сразу мне и отдашь. Шесть лет мигом пролетят. Когда бабушка сказала про шесть лет, папа болезненно дернулся. Тетя поспешила добавить, что так долго ждать не придется, наверняка освободят досрочно. Яцзюань ко мне ни разу не приходила, мрачно сказал папа. Передайте ей, чтоб ждала. Яцзюань была той самой вдовой, как я слышал, красотой она не блистала, да и зубы росли торчком, не знаю, что он в ней нашел. Но папа очень любил эту Яцзюань и, освободившись из тюрьмы, поехал за ней в Ханчжоу. Она с подругой открыла там фирму по производству одежды, у них была своя небольшая фабрика, и папа стал заведовать складами. Видимо, Яцзюань не любила папиных родственников и не разрешала ему с нами общаться, поэтому он ограничивался звонками и небольшими денежными переводами на Новый год. Папа так и не возместил бабушке расходы за мое содержание, ей это, конечно, не нравилось, зато теперь она вздохнула с облегчением и могла больше не тревожиться за его жизнь.

После папиного исчезновения в триста семнадцатую палату вернулась тишина. Теперь я снова мог навещать дедушку, но вместо этого увлекся шахматами сянци и каждый день бегал в небольшой хутун[34] неподалеку от Наньюаня наблюдать за игрой. Там был один старик, настоящий мастер сянци, в игре ему не было равных. Я пытался попасть к нему в милость, носил за ним складной стул, наливал чай. Втайне я мечтал, что однажды старик научит меня своему мастерству, как дедушка из сна. Но он не обращал на меня внимания, а если я что-то спрашивал, ответы цедил в час по чайной ложке, и все какие-то туманные истины, ни слова об игре в сянци. Но я все равно влюбился в его совершенномудрый облик и твердо решил стать учеником старика, ловил на лету каждое его слово, а дома усердно обдумывал все, что услышал. На выходных в хутуне народу собиралось еще больше, и, пообедав, я со всех ног бежал смотреть за игрой, позабыл и про дедушку, и про триста семнадцатую палату. Зимой игроки перебрались из хутуна в ближайший ресторанчик, дым там стоял коромыслом. Но вдруг старик пропал. Потом от кого-то из его знакомых я услышал, будто он заболел раком и лег в больницу. Спустя еще несколько дней мне сказали, что старик, должно быть, умер – его дочь видели с траурной повязкой на рукаве. Люди и дальше собирались в ресторанчике, чтобы поиграть в сянци, но играли они из рук вон плохо, сидели над доской, а ходить боялись, да еще просили совета у зрителей. Я плюнул и больше туда не ходил.

Зима почти миновала. Я наконец-то вспомнил о дедушке из сна. Наверняка он окончательно во мне разочаровался. Мне было стыдно снова являться ему на глаза, и я долго не заходил в триста семнадцатую палату. Но дедушка из сна и не думал сдаваться. Скоро я понял, что раз в несколько лет он находит способ “воскреснуть” и вернуться в мою жизнь.

Рассказ об очередном его воскрешении надо начать с моей школьной жизни. Наверное, впервые оказавшись в начальной школе Наньюаня, ты тоже удивилась ее убогости. Двухэтажное здание и рядок одноэтажных коробок – вот и вся школа. Дворик такой маленький, что даже не нашлось места для баскетбольной стойки, поэтому кольцо попросту прибили к стене, и оно кое-как исполняло роль единственного спортивного сооружения на всю школу. Ученики были детьми работников медуниверситета, а педсостав формировался в основном из родственниц сотрудников больницы. Взять, к примеру, учителя Ян, нашу классную руководительницу, – ее перевели в Наньюань вместе с мужем и за неимением более подходящей должности поставили работать учительницей младших классов. Многие учителя еще вчера жили в селе и плохо говорили на путунхуа[35], а мы читали тексты из учебника, подражая их выговору, и радовались, что выучили новый язык. Некоторые преподаватели устраивались в школу, потому что туда ходили их дети, такие ученики оказывались на особом положении, им позволялось больше других.

Школа была убогая, зато там у меня впервые появилась компания. Одинокая жизнь закончилась, я был счастлив, что теперь каждый день провожу среди одноклассников. Правда, они любили поважничать и не обращали на меня внимания, к тому же вечно поднимали шум по пустякам – увидят ящерицу на стене и визжат. Но я все равно мечтал им понравиться. Скоро я понял, что у меня это никак не выходит, что бы я ни делал. Родители моих одноклассников жили в Наньюане, а работали либо в университете, либо в больнице, поэтому всем было отлично известно, у кого какая семья. Конечно же, они слышали про моего папу. Семья одного мальчика раньше жила по соседству с бабушкой, и его отец когда-то одолжил денег моему. Потом папы и след простыл, а его отец побоялся требовать долг у моей бабушки и сделал вид, что забыл. Зато мальчик, встречая меня на переменках в коридоре, каждый раз орал, чтобы я вернул ему деньги. А маме одной девочки из класса крепко досталось от моей бабушки. Она работала в управлении капитального строительства при медуниверситете, а бабушка решила соорудить во дворе пристройку в полтора этажа высотой, которая загородила окна жильцов сверху, совершенно лишив их солнечного света. Мама моей одноклассницы от имени администрации университета пришла к бабушке и велела ей убрать пристройку, бабушка затаила злобу и с тех пор постоянно ей досаждала. Выливала помои в корзину ее велосипеда, бросала ей во двор бутылки из-под газировки, так что вся земля была усеяна битым стеклом. Мама той девочки целыми днями дрожала от страха, проплакала себе все глаза. Кончилось тем, что год спустя они переехали в другой дом, только тут моя бабушка угомонилась. После уроков та девочка вставала в кружок с другими детьми, они тихо о чем-то шептались и резко замолкали, стоило мне подойти. Скоро все одноклассники стали меня обходить стороной. Если я заговаривал с ними, отвечали односложно и сразу исчезали. Даже учителя теперь смотрели на меня иначе, более заботливо, словно боялись, как бы я чего не натворил.

Я оказался в полной изоляции. На игровых занятиях сидел один, после школы в одиночестве шел домой. Во время весеннего выезда на природу дети собрались в круг и затеяли игру, а я стоял в стороне и ел булку. На общем снимке я оказался крайним в заднем ряду, а мой сосед повернулся ко мне спиной и отодвинулся как можно дальше. Я возненавидел школу, и если там намечалось какое-то коллективное мероприятие, врал тете, что у меня болит живот, и просил написать записку. Скоро тетя почуяла неладное и догадалась, в чем дело. Она рассказала мне несколько историй из своего детства, как ребята в школе объявили бойкот одной девочке из-за ее родителей. Тогда я впервые услышал имя Ван Лухань. Тетя сказала только, что папа той девочки оказался убийцей, а от нее отвернулась вся школа, никто больше не хотел с ней дружить. Тетя говорила: ты должен постараться влиться в коллектив, одиночкам приходится несладко; я много таких историй перевидала, с годами изгои чувствуют себя только ущербнее и потом всю жизнь не могут избавиться от этого клейма. Я сказал ей, что постараюсь, но делать ничего не стал.

А потом все изменилось благодаря школьному сочинению. Учительница задала нам написать рассказ о ком-нибудь из членов семьи. Мое сочинение оказалось лучшим, и она велела прочесть его перед классом.

“Мой дедушка – живой труп”. Услышав такое начало, одноклассники разом подняли головы от тетрадок. В том сочинении я изобразил дедушку героем, во время Корейской войны он оказался на передовой, отчаянно бился с врагом, был ранен, защищая товарища, и превратился в растение. Фронтовые друзья его не бросили, увезли моего дедушку с поля боя и доставили домой. Когда я дочитал, в классе воцарилась тишина. После уроков две девочки из класса подошли ко мне и сказали: как ты хорошо написал. На самостоятельном занятии сосед по парте тронул меня за руку и спросил, из какого оружия враг подстрелил моего дедушку и превратил в растение.

– Из длиннющего ружья. – Я показал руками. – Пуля, которую достали у него из головы, сохранилась до сих пор, бабушка держит ее под замком в деревянной шкатулке и никого к ней не подпускает. Иначе я бы принес вам показать.

Мой сосед по парте едва не расплакался.

Следующие несколько дней после уроков ко мне подходил кто-нибудь из класса и просил еще раз рассказать историю о дедушке. Мне не нравилось повторять одно и то же, и я импровизировал, в каждом новом исполнении история немного менялась. Главные расхождения были в том, от чего дедушка превратился в растение. То в него стреляли из винтовки, то кололи штыком, то его давил грузовик противника, а было и такое, что враг столкнул дедушку со стены… В конце каждой версии этой истории злодеи разными невообразимыми способами снова и снова превращали дедушку в растение. Эти рассказы и самого меня очень трогали, я верил, что каждое слово в них – чистая правда, что так все и было.

Одним моросливым днем я повел несколько человек из класса в больницу на “экскурсию” к дедушке. Посторонним вход в палату был запрещен, но каждый вечер медсестры и охранники с первого этажа вместе уходили на ужин, мы воспользовались их отлучкой и пробежали в больницу. Чтобы сделать атмосферу более торжественной, я заранее купил партийное знамя и накрыл им дедушку. Одноклассники столпились вокруг больничной кровати с таким видом, будто посещают мавзолей вождя. Дедушка спокойно лежал под их пристальным взглядом, продолжая смотреть в потолок. По тому месту, в которое он уперся глазами, медленно проползла ящерица.

С тех пор одноклассники стали со мной дружить. Как будто история с дедушкой помогла им простить вину моих бабушки и папы. На переменках меня даже звали вместе погулять, а на уроках физкультуры бросали мне волейбольный мяч.

Но это славное время длилось недолго. Скоро мой обман раскрылся. Как-то утром я зашел в класс и ко мне с загадочной улыбкой подскочила одноклассница:

– Мой дедушка говорит, что твой дедушка не участвовал ни в какой Корейской войне… Его избили во время борьбы и критики во имя “культурной революции”, тогда он потерял сознание и превратился в растение…

– Врешь!

– Дедушка говорит, что его за дело критиковали…

– Ты все врешь! – Я зажал уши и выбежал из класса.

После уроков двое одноклассников догнали меня, заступили дорогу и стали кривляться, они растягивали глаза и высовывали языки, изображая живой труп.

– Мой дедушка – живой труп! – с серьезным видом говорили они, передразнивая мой голос. – Но он герой. Он отважно бил врага на Корейской войне… – На этих словах мальчики согнулись пополам от смеха.

С того дня “дедушка-растение” превратился для моих одноклассников в анекдот. Чтобы не вспоминать об этом происшествии, я долгое время обходил стороной стационарный корпус, когда заглядывал к тете на работу. И поклялся себе, что больше не ступлю на порог триста семнадцатой палаты. Я и в самом деле затаил обиду на дедушку. Он мог бы превратиться в растение, доблестно сражаясь на фронте. Но я не стал выяснять у тети, что же все-таки случилось с дедушкой во время этой самой “великой культурной революции”. Неважно, все равно никакой он не герой. Я даже решил, что дедушка никчемный, наверняка он был слабак и ничегошеньки не умел, раз позволил людям превратить себя в такое нелепое существо.

Ли Цзяци

Ты говорил сейчас про отсчет судьбы, что в жизни каждого человека наступает время, когда судьба набрасывает на него узду. Наверное, у меня это случилось в восемь лет. Той осенью папа уехал из Цзинаня в Пекин. И с тех пор у меня больше не было семьи.

На самом деле папа ничего не смыслил в бизнесе, просто понадеялся на помощь двоюродного брата, с которым был едва знаком. Младшая сестра бабушки еще в молодости уехала в Пекин, там вышла замуж и родила детей. Этот двоюродный брат был ее старшим сыном, в нашем семействе он всегда выглядел чужеродно. Плохо учился, нигде не работал, только болтался целыми днями в компании таких же бездельников, а промышлял перекупкой. Для моего дедушки слова “перекупка” и “жульничество” были синонимами, поэтому нетрудно представить, какое потрясение ему принесла новость о том, что папа тоже занялся перекупкой. В глазах дедушки это было непростительным падением.

Загрузка...