Глава 3

I

Почитай ее как сокровище.

О бузине черной

Я рада, что была там. Рада, что увидела долину до того, как пришла беда. Рада, что я ступала по ее земле и мылась в ее ручьях. Рада, что давила зубами ее ягоды, когда она была просто «воровским логовом», а не кое-чем похуже. Большинство людей никогда не увидят ее. Большинство обитателей этого мира никогда не узнают ее имени. А если заговорят о ней, то лишь о ее несчастьях, о ее боли, о ее смертях и предательстве. Они скажут: «Гленко? Это там, где была резня». И ничего больше; так ведь они же не знают ничего. Не знают, как в летние дни пробегают по земле тени облаков, летящих над коровами и вереском, над озерами и надо мной.

До того как Гленко затопило кровью и завалило снегом, она была залита лунным светом. Мирная впадина, куда однажды ночью вползла я, грязная, с паутиной в волосах. Вокруг громоздились такие высокие горы; чтобы разглядеть их, я задирала голову, отчего приоткрывался рот и приходилось разводить руки, чтобы не упасть. Я смотрела вверх. Вверх.

Воздух был прохладный, напоенный дыханием моря. В нем витал густой запах ночных растений и воды и слышался голос реки; втягивая этот воздух, я понимала всем существом, что именно это место имела в виду мать, когда стояла около своего домика, еще живая, в красной юбке, и говорила: «Северо-запад! Скачи на северо-запад!» Я знала, это то самое место, которое видела моя кобыла сквозь белые ресницы, то место, к которому она несла меня. Ведь у нас не было поводьев — как бы я могла направлять ее? Она сама выбирала, куда меня везти, и выбрала эту долину.

Когда Слива или кто-то другой говорил: «Хайленд», я обычно думала: «Туда». Словно женская мудрость глубоко во мне знала нечто большее. Как я могу это объяснить? Пусть остается без объяснения. Просто, когда люди цедили: «Это дикое место» или «Они живут как настоящие варвары», я думала: «Вот. Вот где я должна быть. Иди туда».

Вы можете увидеть ее? Мысленным взором, ведь это самый острый взор? Долину, похожую на сложенную лодочкой ладонь, — там со всех сторон такие крутые склоны. Кто-то скажет, что это выглядит жутко, как каменный кулак. Некоторые говорят, будто горы там так высоки, что могут упасть и раздавить человека. Но я никогда не чувствовала опасности в Гленко. Я ощущала лишь добро. Это была открытая ладонь, на которую я могла бы улечься, и она бы сохранила меня живой и здоровой.

«Она хочет, чтобы я осталась здесь» — вот что я сказала себе. Потому что она звала меня.

Я пробралась через густые травы и напилась из озерца.

Потом легла на камни, завернулась в плащ матери и уснула.


Я проспала весь день, и разбудили меня вовсе не солнечные лучи. Это было дыхание коровы. Она влажно фыркала, и за ее рогатой головой я увидела горы и небо.

Горы и небо. Такие незначительные слова. Когда я говорю: «Там были горы и небо», получается, что там почти ничего и не было. Но они именно были. Гора может быть окрашена в тысячу цветов: серый, коричневый, фиолетово-серый, темно-синий… На ее склонах могут расти мох и лишайник, вереск и береза, с них срываются водопады, а иногда видны отметины, говорящие, что здесь когда-то был водопад. Там можно найти пещеры и рыхлую осыпающуюся породу, заметить четкий след оленьей тропки или птицу. Я все это увидела. Я увидела разные цвета и очертания на фоне неба. Встав же и пройдя сквозь стадо коров, я положила руки на камень под северной грядой и почувствовала его. В нем хранились старое тепло и древняя мудрость. Он был шершавым, словно язык. И как любое небо, что я видела там, это небо было наполнено ветром.


Я шла. Я продолжала спускаться в темную вечернюю долину. Мои юбки волокли за собой ветки, которые теперь тащили свои ветки. Это была шумная ноша, она становилась все громче с каждым шагом, потому что на нее собиралось все больше листьев, торфа и камней. Я оглянулась на этот «шлейф». Там были лохмотья и коровий навоз, и когда я повернулась, чтобы стряхнуть его, юбки сделали то же самое. Я вертелась, как собака, пытающаяся поймать собственный хвост, и никак не могла достать эти ветки. Я потянулась к ним, но они двинулись прочь. Пару минут я крутилась, наконец перестала, размышляя, что же делать.

Паучок выбрался из моих волос и спустился по паутине.

Меня окутал бледный вечерний туман, очень медленно опустившийся на долину. И, глядя на него, я услышала. Это был знакомый звук, который можно различить в любом диком краю, если прислушиваться достаточно долго, — шум воды, падающей с высоты. Я двинулась на него, и шум стал громче, вереск расступился, и я вышла к сверкающему водопаду.

«Как стекло», — подумала я. Потому что именно на стекло было похоже то, как вода блистала и звенела. То, какой прозрачной она была. То, как она разбивалась о камни.

Я разделась. Положила на землю сумку и развязала плащ. Завязки корсажа перепутались и загрубели от грязи, но мои пальцы все же развязали его, и я выбралась из юбки, чего не делала многие месяцы. Я скинула башмаки и чулки. Потом оглядела сорочку. Она была вся перепачкана, пропитана потом, и кровью, и лошадиной слюной — истории из моей старой жизни.

Я стащила сорочку.

И осталась в чем мать родила. Я не была голой целый год или даже больше. Я закрыла глаза, замерла на некоторое время. Постояла неподвижно, ощущая кожей туман и бег мурашек, когда ее касался ветерок, долетающий от водопада. Я готова была расплакаться. Не знаю из-за чего — может, из-за дыхания воды? Словно я поняла, как скучала по нему. Словно мое тело переполняла благодарность. А может, это из-за Коры. Потому что наверняка она бы сделала то же самое, если бы оказалась здесь. Сорвала бы с себя юбки, раскрыла объятия.

Я подошла к ольхе. Там вытащила из волос пауков и посадила их на листья. Я осторожно доставала их одного за другим, приговаривая: «Вот так…»

И когда все маленькие создания оказались на воле, я глубоко вздохнула и пошла под водопад. Он был таким холодным и таким сильным, что у меня перехватило дыхание и я вскрикнула. То была самая сильная вода в моей жизни, она колотила вокруг меня и по мне гораздо сильнее, чем любой дождь. Было даже больно, и я знала, что могут остаться синяки. Но не уходила, понимая, что моюсь по-настоящему, с меня сходит вся прошлая жизнь, со следами лисьих нор, и болот, и скачки, и горя. Я стояла под водопадом, а струи бежали по волосам.

Насытившись его грохотом, я прыгнула прямо в глубокое озеро. Я парила в воде, как отражение звезды. Я перестирала всю свою одежду — тряпку за тряпкой. Замачивала, терла о камни, соскабливала грязь пальцами. Я мурлыкала под нос. Я почистила ногти колючками. Птицы порхали в небесах, и последние лучи солнца пробивались между листьями, и это было хорошее, укромное место для приведения себя в порядок.

Его настоящее название — Встреча Вод. Так мне потом сказали.

Когда юбка приобрела более свежий цвет, а корсаж стал чище, я развесила их на скалах. Темнота была уже полной или почти полной. Надо мной плыла тонкая луна и нависали ветви деревьев, и я села на землю. Распустила волосы, обняла колени.

Потом я улеглась. Откинула волосы и укрылась плащом, так что теперь была уже не голой. Я думала: «Моя третья жизнь», шмыгала носом и улыбалась. Я смотрела вверх, на горы и небо.


Жизнь иногда подбрасывает нам дары. Это так. Дары появляются, и мы должны брать их, потому что через них мир подсказывает нам: «Делай вот это…» Водопад был даром. Как и коровы с их теплом и добрыми глазами. Я опускалась на колени рядом с теми из них, у которых были телята, припадала губами к вымени, и я точно знаю, что нет на свете ничего лучше, чем вкус парного молока после многих месяцев, проведенных исключительно на холодной пище. Так что я сосала молоко, как самый настоящий теленок. Коровы при этом смотрели так, словно думали: «А это еще кто?»

В те дни на меня обрушился настоящий водопад даров. Шелест лепестков закрывающегося цветка. Трепет крыльев зяблика.

И — хрусть…

Это я услышала на четвертую ночь. Я отдыхала в зарослях березы и терна, когда сквозь мою дрему проник топот. Я подскочила. Уставилась в темноту. Что это за звук? Сердце колотилось как сумасшедшее. Я подумала: «Шаги!» Их было много — много ног, пробирающихся по болоту. Тяжелые шаги. Медленные.

Коровы. Но не это было удивительно. На этот раз они шли очень решительно — длинной торжественной процессией. Коровы с телятами, они вместе осторожно шагали гуськом вверх по склону, обходя скалы и расщелины, иногда съедая по пути выдранные пучки травы. Их черные шкуры серебрились в лунном свете, я видела, как сверкают глаза, и думала: «Куда вы собрались?» Потому что их шествие явно было целенаправленным. Они шли так, словно знали куда.

Я последовала за ними. Встала и пошла, держась чуть поодаль. Коровы ловко проскальзывали в расщелину между двумя горами. В ней струился ручей и росли березы. Мы двигались вверх, березы становились очень тонкими, и я вновь подумала: «Куда идут коровы?» Потому что видела лишь два гигантских валуна в конце расщелины. «Там некуда идти!»

Но оказалось, есть куда. Между валунами открылся узкий проход.

Я была поражена. Смотрела распахнутыми глазами, как коровы проходят через камни, словно призраки, крутя хвостами. Я пошла за ними. И вот он — мой дом.

Сначала я назвала это место «Укромной лощиной». Потому что она была отлично спрятана. Маленькое, поросшее травой поле, зажатое между двумя горами и охраняемое скалой. Кто бы мог знать, что она там? Разве я отыскала бы ее без тех коров?

Березы, и вода, и звездное небо.

«Как раз для девчонки, которую зовут ведьмой, — подумала я. — Которая хочет наконец отдохнуть в безопасности».


Всем нам нужен дом. Всем нам нужен кров и очаг в конечном итоге. Вот что заставило Кору прийти в Торнибёрнбэнк и поселиться в хижине с остролистом у дверей и рыбой, застрявшей на крыше; вот что заставляло ее иногда ходить в церковь. Что же до ее сероглазой дочери, то та сделала дом своими руками из камня, тростника и вереска в скрытой от посторонних глаз хайлендской лощине, путь в которую лежал меж двух валунов и в которой держали краденых коров. Там Корраг обрела покой. В долине ветер качал березы по ночам, и это был хороший звук.

* * *

Койре-Габайл — вот ее гэльское[15] имя. Попробуйте произнести. Просто язык сломаешь. Но у них вообще странный язык, по крайней мере для английского уха. Все эти гортанные звуки, похожие на музыку. Речь, что мчится, как дикая река. Сассенах. Так называли меня в Гленко. «Так на гэлике будет „англичанин“, — вот что сказал Аласдер. — Ведь ты же англичанка, верно?» Да, верно, я англичанка. Вначале все они бросали это слово как проклятие. Но позже произносили его так, словно оно обрело значимость. Их тон стал более мягким. Они склоняли головы набок, произнося: «Сассенах…»

Койре-Габайл.

Укромная лощина.

Но скоро я стала считать ее своей. В ее восточной части я обнаружила нагромождение высоких камней в форме полукруга, нечто вроде комнаты, где я могла вертеться, и стоять, и вытягиваться в длину на полу, так что я улыбнулась и все поняла. День за днем я мастерила там укрытие. С помощью дирка срезала дерн и вереск. Я знала, что коровьи лепешки довольно прочны, когда высохнут, а потому, используя юбку как корзину, перетаскивала их в подоле и водружала на камни. Я сделала крышу, как научили меня болотники год назад. Ведь стены уже были. Они не смердели — всего лишь легкий коровий запах, который никогда не досаждал мне. Большинство мест так пахнут.

Я залезла на склон и взглянула вниз. Увидела дело рук своих с высоты и сказала себе: «Вот он — мой дом».

Я нашла пару травок во впадинах на склоне, а в долине — свежий торфяной раскоп. Рядом сохли аккуратно сложенные куски торфа. Я огляделась вокруг, прежде чем взять пару. Мне, как любому человеку, требовалось топливо. Нужно было готовить еду и чем-то согреваться.

Это был хороший дом. В нем даже было окно из дерна, который я могла скатывать вверх и вниз, как мне хотелось. Один участок крыши я оставила очень тонким, почти непокрытым, так что дым выходил наружу и не норовил меня задушить, но все же я позаботилась о том, чтобы туда не мог проникнуть дождь. Я сама сделала свой дом и была горда этим.

— Поглядите, — сказала я коровам, когда закончила.

Они не разделяли моей радости.

— Здесь я буду счастлива.

И уселась на свой пол, скрестив ноги, под тростниковой крышей, а снаружи моросил дождь, мокли коровы и скалы. А когда стало слишком темно, чтобы все это видеть, я слушала шум капель.


В тот день, когда хрустящие листья в медленном танце опадали с деревьев, я нашла самку оленя на уступе южного холма — мертвую и свежую, даже еще теплую. Я почувствовала печаль, увидев ее со стрелой, торчащей в боку, но что делать, надо ее как-то использовать. Очень осторожно я сняла с нее шкуру. Срезала ее ножом, и это было очень неприятным занятием. Грустным и кровавым. Но она уже мертва, и ее смерть стала бы еще печальнее, если бы ничему не послужила. Так что я уволокла к себе шкуру. Я сушила ее несколько дней на раннем осеннем солнце, а потом застелила ею пол.

Я взяла и немного мяса. Ровно столько, сколько мне было нужно. Я ведь уже много недель не ела мяса. Я зажарила его, приправила ежевикой и наелась до отвала.

И вспомнила про Кору.

Я много думала о Коре в те дни. Возможно, потому, что уже не бежала, или потому, что у меня был дом, в котором жила только я, а может, тепло и хорошая еда пробудили что-то во мне, не знаю точно. Но я думала о ней на склонах холма. Через год после того, как Кора закачалась на веревке, я разрыдалась. Наконец-то я оплакала ее уход. Сидела на земле рядом с камнем, заросшим лишайником, и горевала о ней. Я плакала о ее смерти и о ее жизни, что прервалась так грубо, закончилась чересчур быстро. Я плакала обо всех других, что ушли так же, как она.

Я плакала и о своей кобыле. В своей хижине вспоминала ее бархатные ноздри, щетинистый подбородок, глаза. Моя скорбь очень громко выплеснулась наружу, и я утиралась ладонью. А в последовавшей затем тишине я улыбалась, потому что думала о жизни, а не о смерти. О ее наполненной звонким ржанием жизни, в которой были болота и спелые груши, и о том, как мне повезло, что я знала ее, что я разделила с ней жизнь.

Первые дни моей жизни в долине. Дни, полные спокойствия.

Исцелялась ли я тогда? Думаю, да. Я закрывала за собой дверь в прошлое, потому что многое ждало меня впереди. Слишком многое предстояло.

* * *

Вы смотрите на меня так печально. Почему печально? Поглядите, что я нашла. Поглядите, где я жила и какое место называла домом. Идите в Гленко. Встаньте среди вершин, и вы поймете, каким щедрым даром была та жизнь. Каким щедрым даром был путь, указанный коровами. У меня было молоко, и огонь, и ложе из оленьей шкуры, чтобы спать на ней. И если я выкрикивала свое имя, скалы возвращали его мне. «Корраг!» — кричали совы.

Одинокая? Я?

Я никогда не была одинока, но всегда была одна. Такими нас делает слово «ведьма». Бывали ли моменты, когда я не испытывала чувства покинутости? Ведь по большей части моя жизнь была одинокой. Но когда смотришь на истинную красоту природы, тоска немного ослабевает; когда видишь закаты и зимний свет, говоришь про себя: «Я не одна», потому что ощущаешь окружающую красоту. Правда, иногда от нее становится хуже. Когда тебе нужно, чтобы рядом был еще кто-то, это бывает настоящим мучением. Иногда ты смотришь на красоту природы и думаешь: «Все же это не так восхитительно, как быть с людьми».

Бедность? Вы думаете, в Гленко я была бедна? Вовсе нет. Дело не в деньгах; когда деньги делали человека по-настоящему богатым? Люди наполняют свою жизнь привилегиями, словно только это и имеет значение, словно счастье кроется в звоне монет. Словно мир природы и наше место в нем гораздо менее важно, чем набитый кошель или титул вроде графа или герцога. Наверное, для них так оно и есть. Но это не мой путь. Богаче всего я была, когда сидела, скрестив ноги, посреди поздних цветов наперстянки и смотрела, как пухлая пчела живет своей жизнью. Она залезала в каждый цветок, так что виднелась только задняя часть и слышалось приглушенное жужжание, а когда она медленно выползала назад с громким гудением, ее крылья были измазаны пыльцой. Она перелетала от цветка к цветку, а я часами наблюдала и думала, что эта деловитая пчела делает меня богаче, чем пригоршня золота.

Бедная? Нет, не бедная. Одинокая? Немного.


И все-таки в этом месте было волшебство, уж поверьте.

Я чувствовала его во всем. В каждом камне, который скользил под пятками, в каждой капле дождя. Теперь у меня было время. Время, которое до сих пор было тонким и хрупким, как паутина, колеблемая ветром. Моя вторая жизнь звенела в ушах: «Вперед! Вперед!» И разве у меня было время, чтобы лежать на животе и смотреть, как улитка ползет по листу, оставляя светящийся лунным светом след? Никогда. Я бежала слишком быстро. Через топкие дикие земли я мчалась на тяжело храпящей кобыле и короткие привалы тоже проводила с ней, вытаскивая колючки из хвоста. Никаких улиток. Я не сидела час за часом под дождем, глядя, как сердцевина листа превращается в сверкающее озерцо.

Мне никогда не нравилось слово «ведьма». Но если я и заслуживала этого названия, то, может быть, лишь в ту пору. Когда мои волосы развевались по ветру, когда я стояла на вершине и бродила по лесу, где росли грибы. Я смотрела на облака и видела оленей, а у водопада, в котором я мылась, я проводила долгие часы, сидела там целыми вечерами, глядя, как осенние листья падают и начинают путь к морю. Они сталкивались и кружились в воде. Однажды я произнесла: «Волшебство». В расщелине, что вела в мою лощину, я остановилась. Ветер шелестел в березах, и казалось, будто они говорят. Если бы они могли говорить, то сказали бы: «Волшебство здесь».

Я находила его везде. Я взбиралась на вершины и сидела там, глядя вокруг; так королева может обозревать свое королевство и думать: «Это хорошо». Это было очень хорошо. Так я изучала форму долины. Видела, какая она длинная и узкая и как высоки окружающие горы. Если я переводила взгляд на запад, то могла полюбоваться на сверкающее море. Я изучила и цвет долины тоже — красновато-коричневый, цвет старых папоротников. Листья отсвечивали полосками меди. Многие часы я провела, просто сидя на какой-нибудь вершине.

И, возвращаясь однажды домой, я услышала далекий рев. Я остановилась, подумала: «Что это?» Это был не гром. Не барабан. Я посмотрела вверх, откуда раздался рев, и на одной из вершин заметила оленя. Ревел он. На фоне сероватого неба олень выглядел темным силуэтом, и я увидела раскидистые рога и вылетающие из пасти облачка. Я подумала: «Он приветствует? Меня?» Может быть, и нет. Но я решила, что это так, потому что во мне шевельнулось одиночество, когда я сидела там, наверху. Мои волосы реяли вокруг головы, озеро сияло умирающим светом, и очень хотелось, чтобы еще одно живое существо увидело это. Никто не пришел. Но был олень, такой прекрасный. «Он приветствует меня», — подумала я. И он вновь заревел, и из пасти вырывались клубы морозного дыхания.


Я думаю, что исцелилась. Те первые дни в Гленко не были похожими на другие. Словно я нашла то место, которое искала долгие годы; я испытывала умиротворение и заботилась о себе сама. Кажется, до Гленко я не позволяла себе горевать или думать о своих бедах. Сомневаюсь, что мне доводилось раньше просто посидеть и вспомнить Кору. Я была к себе так безжалостна. Но среди коричневых папоротников, среди воздуха и доброты, которая ощущалась в этих чистых диких местах, я постепенно успокаивалась и вспоминала ее. Я плакала о ней. Я плакала и о моей кобыле.

Меня окружало все то, что я любила: реки, скалы, животные, звуки природы. И я была благодарна за это. Я была благодарна, потому что среди них могла исцелить язвы скорби и потерь. Наконец появилась возможность позаботиться о своей изломанной душе — дать ей пищу и отдых в моей хижине, на горных кручах, а кто еще может похвастаться этим? Кто в наши дни уделяет достаточно времени заботе о своей душе? Похоже, что очень немногие. Но послушайте, мистер Лесли: скорее всего, в суете нашей жизни — когда мы копошимся, разыскивая пищу, моя свое тело и согревая его, — во всех этих маленьких каждодневных делах мы забываем про наши души. Мы не уделяем им внимания, словно они менее значимы, чем все остальное. И мне кажется, это большая ошибка.


Покой. Что остается прежним? Что не меняется?

Я пробыла в долине месяц, не дольше. И однажды пришел тот коричневый день. Я помню его — листья опадали, а папоротники размягчались и меняли цвет на более глубокий, на осенний красный. Многим не нравятся такие дни с их сыростью и коричневыми тонами. Я же отродясь против них ничего не имела. Да с чего бы мне быть против? Птицам нравятся лужицы, что образуются в поваленных деревьях, и благодаря именно этим дням трава весной такая зеленая. В коричневые дни паутина покрывается серебром. Туман — вот по чему я буду скучать, когда умру. Идти сквозь него, ощущать его… Мне будет этого не хватать.

Я неспешно прогуливалась. Мне нужны были ягоды и хотелось провести день на мокрых осенних холмах. И я надеялась вновь заметить того оленя, или других оленей, или пару орлов.

Я не встретила никого.

Но увидела дома.

В мою жизнь пришли люди. Или это я пришла к ним, потому что, двигаясь на запад, вдоль гребня, я остановилась и посмотрела вниз. И увидела дым из труб. Он поднимался очень ровно. Он был черным в полумраке, и я присела на пятки, уставившись на дым. Ну конечно. Чему тут удивляться? Я и раньше допускала, что в долине с такой чистой и быстрой водой, где пасутся стада коров, а ягоды наливаются соком на кустах, должны жить люди. Другие, наверное, тоже нашли эту долину и подумали: «Вот. Здесь».

Здесь были люди. Единственный дом, рядом с озером. Я облизнула нижнюю губу: «Один дом — это не так уж и плохо». Но когда я вздохнула и посмотрела на запад, по направлению к морю, в которое как раз опускалось солнце, я увидела другие трубы. И дома — приземистые, без окон. Много.

Люди. Не означает ли это неприятности?

Я заволновалась, по рукам побежали мурашки. Я судорожно вспоминала слова, которые слышала раньше о людях, говорящих на гэлике; я искала что-то доброе, а вовсе не плохое. Но много ли хорошего я слышала? «Они варвары». Совсем мало хорошего.

«Дьявола нет, — сказала Кора. — Есть лишь дьявольские поступки людей».

И я шмыгнула носом. Подумала: «Плохи мои дела». Но рядом со своим очагом, когда снаружи ухала сова, я размышляла: «Кора бы не испугалась их. Она бы осталась самой собой. Она вообще не боялась. Она бы спустилась к людям. Она бы заглянула в двери, и ее бы не смутило, если бы ее увидели. Она бы откинула назад свои волосы, встряхнула красными юбками». Я говорила это коровам, и они слушали.

«Но разве я не ее дочь?» — размышляла я.

И коровы внимательно меня разглядывали.

Так что с рассветом я спустилась к домам. Прошла между валунами, направляясь в долину. Потом стремглав побежала к одинокому дому у озера, некоторое время рассматривала его, взобравшись на березу. Разговоров не было слышно, как и шагов, зато из дома доносился густой мужской храп. А еще я различила, как собака зевнула с коротким высоким поскуливанием и встряхнула ушами. Я решилась подойти, вдыхая запахи этого места — торф, мокрая шерсть, мясо, собака, нечистое человеческое тело. Еще я унюхала кур, а когда так приблизилась к дому, что могла дотронуться до его стен, то услышала клохтанье усаживающейся наседки. Она была здесь, на соломе. Ее глаза застилала молочная пленка, которую можно увидеть только у спящих кур, и я подумала: «Когда я в последний раз ела яйцо?» Очень тихо я подобралась к ней, просунула руку под перья, нащупала твердую теплую скорлупу. Я схватила яйцо, спрятала в кулаке. Наседка заквохтала, проснулась собака, и я бросилась прочь.

Я бежала и бежала, а волосы мои развевались. Я сварила и съела яйцо и сжалась в своем оленьем укрытии, притянув колени к подбородку. Я чувствовала, что подошла очень близко к чему-то опасному. Но к чему? Я не знала.

Воровство? Нет! Я никогда не воровала.

Я вернулась к тому дому вечером и с охапкой травы. Я оставила дубок, потому что, если его жечь и вдыхать пары, можно избавиться от храпа. Я положила его под курицу. Может, хозяйка придет проверить яйца и подумает: «Наша курица теперь несется травами?» И может быть, она оценит эту траву дороже сотни яиц, ведь если муж прекратит храпеть, и ее сон станет крепче. Мне нравилось надеяться на это.


Я теперь была отважной. Мне придавало храбрости знание уступов, за которые лучше схватиться руками; я научилась различать звуки животных. Мне были знакомы все самые лучшие места, где можно посидеть.

Признаюсь, я брала еще яйца. А однажды ночью утащила котелок из дома на западном краю. Среди деревьев я обнаружила еще несколько домов, сделанных добротно — с окном или двумя, и пахло около них гораздо лучше. Я заглянула в дверь и увидела посуду. Там была дюжина котлов, а я сильно захотела всего один. Вместо него я оставила валериану — ее еще зовут травой от всех болезней, — и это был честный обмен. Ведь уже из ее названия понятно, что это самая полезная трава. Зато теперь я варила грибы и ежевику, распаривала корешки и подогревала молоко, а пару раз отлично потушила кролика. От всего этого у меня даже вырос животик. Я тыкала в него, когда мылась, удивляясь новым очертаниям и мягкости своего тела.

Еще я обнаружила замечательную скалу ниже северной гряды. Она была маленькая и стояла отдельно. Когда я садилась на нее, она подходила по форме к моей спине, и оттуда открывался такой вид, что я могла любоваться на него часами. Вокруг бушевала роскошная осень. Я как раз сидела там, натянув капюшон, когда увидела людей.

Наконец-то.

Мужчины цепочкой шли вдоль берега реки. Я оставалась неподвижной и не сводила с них глаз. Иногда они ненадолго скрывались за деревьями. Трое в одеждах цвета склона холма — земляного, влажного цвета. Пряжки поясов вспыхивали, и я подумала: «Быстро идут. У меня так быстро не получается».

«Куда это они?» А потом поняла: знаю куда.

Они повернули и двинулись между двумя холмами. Они направлялись в ущелье, что вело в мою лощину, так что я сказала своей скале и воздуху:

— Нет…

Я побежала.

Я не хотела, чтобы они нашли мой дом и разрушили его, сломали стены, сожгли крышу. Я не хотела, чтобы они обнаружили меня с моими травами и костерком, а в углу хижины мои нехитрые сокровища: гальку, похожую на яйцо, подкову моей кобылы, совиное перо, несколько монеток. Еще там была корзинка с ягодами, — что, если они съедят? Я же целый день собирала. Я бежала, задрав юбки до самого верха.

Мне было страшно, да. Но не их я боялась. Не того, что эти люди окажутся дикими или жестокими, как те солдаты, потому что я как будто знала: они не такие. Я боялась, что они заставят меня покинуть это место, боялась, что потеряю свой дом, и тогда куда податься? Я устала от скитаний, от движения вперед и вперед. Моя кобыла мертва, мое сердце устало, и я пришла в долину, думая: «Вот то место, вот где я должна быть». Я не хотела уходить. Мне нравилась моя скала. Мне нравилось, что я могу сидеть в дверном проеме своей хижины и разглядывать оленя на горной круче. Мне нравились звезды. Вкус воды, которую я пила, складывая ладони ковшиком. Я не хотела оставлять все это.

Я бежала, думая: «Нет. Я не уйду».

Я видела следы их ног, пока мчалась вверх по ущелью к своей хижине.

Придя в лощину, я увидела, что они уже стоят там. Около моего дома. Один обходил его вокруг, щупал стены тыльной стороной кисти. Мужчина с бородой, похожей на лисий хвост, наклонил голову, заглядывал в дверь.

Я направилась к ним, шурша юбками. Повернувшись, эти люди смотрели, как я иду. Сердце у меня трепетало, потому что они были настоящими великанами — трое огромных мужчин, и я вспомнила, как солдат схватил меня за лодыжку и сказал: «Тсс…»

Человек с рыжей бородой заговорил со мной. Но не на английском. Он говорил на языке Хайленда — для моего уха это был непонятный лепет.

Я таращилась на него. Моргала.

Мы все смотрели друг на друга. Они переговорили между собой.

Он вновь повернулся ко мне и произнес:

— Кто ты? Откуда?

— Ты говоришь по-английски? — спросила я.

Я думала, что в этих местах никто не говорит.

При звуках моего голоса он наклонил голову, как делают птицы, когда слушают, не ползет ли где червячок.

— Ты из Лоуленда?

— Нет. Из Торнибёрнбэнка. Это рядом с Хексемом.

— Англия?

— Да.

Он повернулся, вновь заговорил на гэльском. Двое других мужчин были гораздо старше — седые, широкоплечие, закаленные жестокими ветрами. У них был матерый вид. Глаза, которые годами щурились от солнца, снега и дождя. Я никогда не видела медведей, но рисовала их у себя в голове. Мне казалось, что эти люди похожи на медведей. Руки как лапы.

Мое сердце билось быстро и очень сильно.

— О тебе прошел слух, — сказал он.

— Обо мне?

— О черноволосой фейри, ворующей котелки и яйца у наших арендаторов. О полуженщине-полуребенке, освежевавшей самку оленя, только что убитую моим двоюродным братом. Ему нужна была та олениха, и он бы напал на тебя, если бы знал, что ты человек. У наших коров меньше молока с тех пор, как ты начала выдаивать их. Ты построила это, — он стукнул по стене моего дома, — на нашей земле и в том месте, о котором никто, кроме нас, не знает, и теперь мы узнаём, что ты англичанка. — «Медведь» сказал: — Сассенах…

Тогда я увидела себя. Я увидела себя такой, какой видели меня они, — маленькое лохматое существо, живущее в шалаше из коровьих лепешек, а на крыше сушится рыба. Я подумала: «Что ответить?» Но что я могла? Я знала, что они сразу решили: «Ведьма». Можно соврать, но петли лжи все равно однажды распустятся, швы разойдутся, ложь распарывает себя, и в некотором смысле это очищение. В моей жизни было уже слишком много лжи.

— Я бежала от беды, — сказала я. — На север за спокойной жизнью. Чтобы построить здесь дом. — Я попыталась улыбнуться. — Не хотела никому причинить вреда.

Они смотрели на меня. Что-то ворчали на гэльском. Я ждала. Говорить с коровами было проще.

— Спокойная жизнь? Здесь?

— На юге мне жилось несладко. Там меня называли ведьмой, бросали в меня камни. — Я пожала плечами. — Мама отправила меня «на северо-запад», вот я и пришла сюда…

Самый высокий и седой «медведь» прорявкал несколько гэльских слов. Я решила, что старшие не знают английского, только рыжеволосый. Он говорил с другими через плечо, не спуская с меня глаз.

— Ведьма? У нас их тут и своих предостаточно.

Мы топтались на месте, как коровы.

— У тебя травы там? В твоем доме?

— Да.

— Лекарства?

Я кивнула.

Он подумал над этим немного. Посмотрел на облака. Поговорил на своем похожем на журчание воды языке с друзьями, а может, родственниками, те ответили что-то. Наконец таким тоном, словно я его утомила и у него есть более достойные собеседники, он сказал:

— Ты берешь слишком много молока — ты одна, а нас больше. И травы за яйца — нечестный обмен. Эти куры стары и несутся с каждой неделей все хуже.

Я согласилась. Сказала, что буду пить меньше молока, — просто сначала я была очень голодной.

Они повернулись, чтобы уйти. Но рыжеволосый спросил:

— Твое имя?

— Корраг.

— Как?

— Корраг.

— Твое полное имя?

— Просто Корраг. У меня нет другого имени, потому что у меня никогда не было отца.

Он задумался.

— Я Иэн Макдоналд, и у меня есть отец, он глава клана. Это наш арендатор из Ахтриэхтана, у него ты таскала яйца, а это старик Инверригэн — котелок его жены я вижу на твоем очаге. Впредь, сассенах, чтобы никакого воровства. Если ты и вправду хочешь спокойной жизни, мы больше не встретимся.

Они ушли.

Я подумала: «Макдоналд?» И все сжалось у меня в животе. Наверное, глаза мои стали похожи на круги, что идут по воде от брошенного камня, я поднялась на цыпочки и крикнула вслед им:

— А что это за место? Как оно называется?

И когда они уже почти скрылись из виду, Иэн Макдоналд, с бородой, похожей на лисий хвост, и проницательными глазами, закричал, обернувшись:

— Гленко, долина реки Кое! А твоя крыша не выдержит зиму.

Потом они совсем исчезли из виду. Все, что осталось, — это их следы и запах, присущий большинству из них, — а чем еще они могут пахнуть? Только мокрой шерстью, коровами, торфяным дымом и потом.

* * *

Это имя звучало в уханье совы. Ручей, сбегающий по склону недалеко от моей хижины, все время журчал: «Кое». Ветер, шелестящий в деревьях, и заяц, чешущий ухо задней лапой, — я услышала его как-то в сумерках среди берез, — все вокруг шептало: «Глен-Кое, Глен-Кое». И олень, стоящий на скале над моей хижиной, ревел: «Кое!» Его дыхание вырывалось паром.

Страх?

Нет. Я не чувствовала страха. Я очень хорошо знала, что такое страх, — это когда тебя хватает пьяный мужчина или когда ты узнаешь, что ноги твоей матери засеменили по воздуху, а потом повисли неподвижно. Но я не боялась Гленко.

Я говорила о ней своему очагу. Я шептала ему: «Глен-Кое».


Я слышала, как говорят «судьба». Я не люблю этого слова. Думаю, мы делаем собственный выбор. То, как мы проживаем свою жизнь, — это наше дело, и мы не можем полностью надеяться на сны и звезды. Но сны и звезды, наверное, все же могут вести нас. А голос сердца очень силен. Всегда.

Слушайте, вот мой совет. Если я не дам других, возьмите этот. В нем все, что я должна сказать о жизни и о том, как нужно ее прожить, ведь разве моя жизнь не подходит к концу? Голос вашего сердца — это настоящий голос. Легко пренебрегать им, потому что иногда он говорит не то, что нам хочется услышать, призывает рисковать тем, что мы имеем. Но что же это получается за жизнь, если не следовать голосу сердца? Это не настоящая жизнь. И человек, который проживает такую жизнь, — это не настоящий человек.

Просто я так думаю. Не многие думают так же.

Уже поздно, да?

Так темно, что вас почти не видно. Только белый парик и перо из гусиного крыла.

Дорогая Джейн, она говорит о дарах — о том, что мир богат ими и мы должны принимать их, когда встречаем. Для нее такими дарами стали водопад и укромная лощина. Джейн, я чувствую, ко мне тоже пришел дар. Это кузнец с бородой, редкой, как морские водоросли у нашего берега, и почти такой же длинной. Он доброжелателен, как все, кого я встречал в этом городе; он мастер своего дела. Но когда сей человек в фартуке стоял среди искр, мне показалось, что в душе он немного печален. Я упомянул Гленко и резню, и он меланхолично покачал головой.

Но я забегаю вперед.

Его кузница находится примерно в миле от города, да к тому же валил снег, — прогулка получилась долгой. (Я уже писал, как доволен своим сюртуком? У меня не было сюртука лучше, и я с радостью вспоминаю тот день, когда мы с тобой его купили.) Кузня находилась в конце длинной узкой тропинки, она светилась раскаленным заревом; я слышал грохот металла и чуял кисловатый запах дыма и железа. Кто иной на моем месте не устрашился бы? Даже мой коб забеспокоился и прижал уши.

Зато мы с ним согрелись там, среди огня, и тяжкого труда, и животных, но, кроме того, нас обогрело простое и достойное гостеприимство хозяина. Возможно, его не часто посещали гости. В такую погоду у него очень мало работы, об этом он посетовал в доверительной беседе со мной. Чем хуже погода, тем меньше путников, а значит, меньше ломается подков.

Он пожал мне руку и осмотрел коня, похлопывая по крупу. Похвалил его силу и стать, а я сказал, что лошадь принадлежит мне, точнее, Чарльзу Гриффину. (Как же эта ложь растет и ширится, Джейн! Но на то есть причина, и веская.) Оказалось, что все четыре подковы невозможно починить, нужно делать новые. Кроме того, на переднем копыте он обнаружил некий нарост. Я боюсь, что все это обойдется недешево, но не будем говорить о финансовых проблемах сегодня.

Как и Корраг, кузнец — одаренный рассказчик. У него легкий шотландский выговор; полагаю, он еще более смягчился от многолетнего общения с животными; я даже услышал в нем музыкальный тон. Согнувшись и зажав копыто между коленями, кузнец сказал:

— Кажется, я слышал о вас, сэр. Не вы ли тот ирландский джентльмен, что пришел укротить северные кланы?

Я подтвердил, что это я, и он щелкнул языком:

— Все это было весьма печально.

— Вы о чем, сэр? — переспросил я.

— Гленко. — Он посмотрел вверх. — Ужасное злодеяние, совершенное три недели назад. Вы, конечно, слышали об этом?

Я сказал, что знаю лишь малую часть истины:

— Тамошние жители перебиты во сне своими гостями. И не простыми, а солдатами. Возможно, это лишь слухи…

Он вытер руки о фартук:

— Да, совершенно Верно. Слухи ходят. Но с чего бы им не ходить? Этакий грех…

— Грех?

Я подошел ближе. Стоя у крупа коня, у его хвоста, я лучше слышал кузнеца.

— Сэр, — сказал я, — говорят, эти люди заслужили подобную жестокость. — Я выставил вперед руки и добавил: — Но я плохо знаю эти места и еще не успел составить свое мнение…

— Ну, допустим, это был непокорный клан. Воры, бунтовщики. Но, — он поморщился, словно от боли, — солдаты жестоко убивали детей. Маленький мальчик бежал между домами…

— Вы были там?

Ведь он говорил так, будто видел все собственными глазами.

— Нет. Но я подковал лошадь солдата, который там был. На прошлой неделе он приходил ко мне. Славная вороная кобыла — в ней течет хорошая кровь.

— Солдат? Тот самый?

Он покачал головой:

— Их было несколько, но другие остались снаружи, на тропинке; их била дрожь. Лишь капитан зашел сюда. И вот что я вам скажу: на них была кровь, штаны и рубашки в крови. А еще мушкетный порох и торф. О том убитом мальчишке я знаю со слов самого капитана, сэр. Он видел это и был отмечен.

— Отмечен?

Кузнец постучал себя по голове:

— Вот здесь. Он одержим призраками. Его душа в смятении. Похоже, солдаты напуганы.

— Напуганы?

Он выпрямил спину:

— Я говорю вам это, потому что вы не лоулендер. Не скотт. Вы смотрите на нас другими, чужеземными глазами — и я знаю, что вы надеетесь распространить слово Божие в этих диких землях. Так что попомните мои слова: сколько бы дурных дел ни натворил клан, он не заслужил такой участи. И эта резня ужаснула даже солдат, клянусь вам. Гленко не отпускает их!


«Гленко не отпускает их!» Достойная фраза, не правда ли? Я хотел расспросить его еще, но он сказал:

— У этой скотины дела обстоят похуже, чем я думал. Видите? Это гнойник.

И мы поговорили о лошади и погоде. Когда пришло мне время возвращаться в гостиницу, поднялся буран. Если такое ненастье удручает меня в городе, когда у меня есть оленина, кресло для чтения и очаг, то каково же мне будет в безлюдной долине? В Гленко?

— Мрачное место, — отозвался о ней кузнец, похлопывая лошадь.

Но Корраг считает иначе. Она уверяет, что долина озарена светом.


Так что, жена моя, пора мне ложиться в постель. Что должен я думать об этой резне? Я слышал так много противоречивого. Преступница говорит: убили хороших людей. Другие считают, что хорошие люди очистили мир от скверны. Это в самом деле трудно понять. В чем я чувствую себя уверенным, Джейн, так это в том, что касается Вильгельма, — потому что в долине, без сомнения, побывали его солдаты. А кто приказывает солдатам короля, как не сам король?

Когда я задуваю свечу и натягиваю на себя одеяло, я думаю о той, что сидит в тюремной камере, закопанная в кандалы. Как ей удается не чувствовать такой холод? Она сказала, что стужа ей нипочем. Мол, у каждого из нас есть самая подходящая погода, когда мы превосходно себя чувствуем, и ее время — зима.

Я думаю о нашей погоде — о твоей и моей. Потому что мне кажется, для нас она одинакова. Мы летние создания, бредущие по лесной тропинке, залитой солнцем, среди благоухания, и рядом играют сыновья. По-моему, это были времена величайшего счастья в моей жизни.

Я скучаю по тебе и прошу прощения, потому что знаю: ты сложишь это письмо и будешь одиноко ходить по дому. Я вернусь. Скоро.

Чарльз

II

Кроме того, если привязать разъяренного быка к фиговому дереву, он быстро станет ручным и спокойным.

Об инжире

Итак, Иэн Макдоналд сопровождал вас по дороге домой? Он был в ваших мыслях? Он с волосами цвета лисьего меха — скорее рыжими, чем красными. Его руки и нос были испещрены крапинками того же цвета, и я знаю травы, которые, как говорила моя мать, могут убрать эти отметины. Хотя я не нахожу их уродливыми. Мне кажется, веснушки похожи на пятнышки от солнечных лучей. Крупинки света.

Говорят, он унаследовал все это от отца. До того как его голова стала белой, словно покрытой снежной шапкой, предводитель клана из Гленко — Маклейн, вот как они звали его — был тоже рыжим, будто лис, будто факел. Я думаю, что у них один и тот же нос. И еще мне казалось, что у них одинаковая манера говорить, грубоватая, но не злая. Они не называли меня ведьмой, но предупреждали, что я не должна доставлять им неприятностей.

— Их нам и так хватает, — сказал предводитель.

Но второй сын Маклейна не был похож на них. Во всяком случае, внешне. Говорили, что наружность он унаследовал от матери — те же голубые глаза. И он не так высок, как Иэн, но шире и сильнее, движения у него более порывистые, так что он казался мне выше. Его волосы тоже были рыжими, но не огненными, как у брата, а потемнее. «Как склон холма» — вот что я подумала. Как мокрый осенний склон — старый папоротник, сырой вереск. Я думала о его волосах, когда цеплялась на бегу за ветки или пучки травы. Я произнесла «Аласдер», когда забралась высоко и посмотрела на распростершуюся под ногами долину темных оттенков красного и коричневого.

Я вижу, ваши туфли намокли.

Наступает оттепель? Слабая, да? Мне показалось, что она началась, потому что, когда я вспоминала их прошлой ночью, когда думала об их пледах[16] и запахе мокрой шерсти, я слышала кап-кап.

Коли так, я должна говорить.

О Макдоналдах, что жили там. О долине и о ногах, что топтали ее. Многих нет уже, они мертвы, так что я должна говорить о них. Это не оживит их, но хотя бы сделает менее мертвыми.

* * *

Иэн сказал мне:

— Никто из людей, родившихся вне долины, не может по-настоящему познать ее.

Я встретила его на берегу реки вскоре после того, как пришла осень и начали опадать листья. Он щурился, когда говорил, потому что солнечный свет был слабым. Я видела морщины на его лице, старые шрамы.

— И даже ты.

Но у меня получилось. Я узнала ее. Со временем я научилась узнавать очертания каждой горы на фоне неба и изучила их цвета. Я взбиралась на них с подвязанными юбками. Там, где были оленьи тропы, я держалась их и ложилась, если находила оленьи лежки. Я выучила песни ее ветров. Запомнила ее травы.

— Я уже ее знаю, — сказала я ему.

Это было дерзко.

Он покачал головой, повернулся:

— Будь осторожна. Я не стану дважды повторять.

Осторожна? Но таковы от природы все женщины, этим они отличаются от других. Я была осторожна. Знала, что должна быть такой, потому что дикие земли немилосердны к тем, кто думает, что там легко жить. В Торнибёрнбэнке старик Бин стал добычей пронзительного зимнего ветра или пары лис, потому что прогулки по лесу превратились для него в обыденное дело. В Хайленде скалы таили в себе опасность. Многие ущелья были обманчивы. Они привлекали внимание и были похожи на проходы в другие долины, потому что там были ручьи или березы, и путники плутали, но то были глупые люди. Многие ущелья ведут только к скале. Или, еще хуже, они не ведут ни к какой скале, а лишь к обрыву и туману. Я чуть было не сорвалась с обрыва в туман. Карабкалась по склону над своей хижиной, напевая под нос, и сорвалась, но меня спасла береза. Сыпались камешки, а я держалась за ветку и далеко-далеко внизу видела крышу из тростника, мха и камней. Я была благодарна той березе. Я прижалась к ее коре, вдохнула запах. Я навсегда запомнила ее. Береза спасла мне жизнь.

Я слышала разные истории. Не каждому попадается под руку береза, когда он поскальзывается и падает. Иэн говорил, что тела врагов, должно быть, смыло талыми водами — Кэмпбелла и того Стюарта из Аппина, что умер, когда Стюарты были врагами Макдоналдов. «Мы ничего не слышали о нем с прошлой зимы» — и тому была пахнущая тленом причина. Они взяли мертвого Бредалбейна, привязали его к корове, которую отобрали у него же, и отпустили корову на ее пастбище. Меня затошнило. Бедный пастух, который увидел своего родича, гниющего на коровьей спине. Но кто я такая, чтобы судить этих людей? Чтобы называть их поступки жестокими? Я англичанка, и я изгой на их земле. Но в своей жизни я видала и кое-что похуже.

— Ты не можешь ее знать. Даже не пытайся узнать, если тебе нравится твоя жизнь такой, какая она есть.

О да, Иэн мог быть резок со мной. Он мог говорить со мной тем же тоном, что и со своими собаками или скотом, и, когда говорил, смотрел в небо, словно оно значило для него гораздо больше, чем я. Он не знал, можно ли мне доверять. Должно быть, поначалу его раздражал мой английский выговор, потому что из-за него приходило на ум слово «протестант», и «Вильгельм», и еще много английских слов. Думалось о битвах, былых и грядущих. Вспоминались ушедшие жизни.

— Англия.

— Да.

И я видела, какое у него было лицо, когда я произнесла это «да».


Но я знала долину. Я знала. Покажите мне очертания холмов, и я назову их имена. Я дала имена горам, прежде чем узнала их названия на гэльском. Обосновавшись в лощине, я начала устраивать вылазки — карабкалась на осенние склоны и называла их, в зависимости от того, что я видела на них или с них. Оленя или амброзию. Шипящую дикую кошку. Пейн-Ата — есть такой холм, но для меня он навсегда Кошачий пик.

Вот как все было. Все так и осталось — мои наивные названия против гэльских. На восточном краю долины, неподалеку от Раннох-Мура, стоит гора, которая темнее, чем остальные, — в грозу черная и сверкающая, — так что иногда она была Темной горой. Потом я наступила на наконечник кем-то потерянной стрелы, он распорол мне пятку до крови, так что некоторое время после этого я звала гору Стрелой. Позже я познакомилась с теми, кто жил на ней. Я узнала, как убого и печально их бытие. Узнала их души, истерзанные ветром, и нарекла ее горой Гормхул. Я называла ее всеми тремя именами.

— Как? — переспросил Аласдер, когда я сказала ему. — Темная гора? — Он полуулыбнулся-полунахмурился. — Мы зовем ее Бочэйл-Этив-Мор…

Может быть. Но мне мои названия нравились больше.

А еще дальше, где склоны долины становились все выше и выше, была Вершина Чертополоха, потому что он шелестел вокруг, когда я усаживалась, а тропа, которая вела к другим холмам, звалась Тропой Олених, потому что я часто видела, как они ступают по торфяной почве, прижав уши и прикрыв глаза от ветра. Однажды зимой с горной кручи на западном краю долины слетела птица — белая, коренастая. Я больше не видела ее, но та гора стала пиком Белой Птицы.

Холм — Сосок, потому что у того холма были очертания женской груди.

Водопад стал Хвостом Серой Кобылы, потому что в точности походил на него.

И горный хребет. Если бы Гленко славилась только своими горами, хребет, наверное, был бы самым известным. Что это за хребет! Огромный, темный и зазубренный, как гигантская челюсть. Он пролегает по всей длине долины с севера — и он долго оставался Северной грядой. Я думала: «Пройду по Северной гряде» или «Сегодня Северная гряда покрылась снежными шапками». Но все изменилось. Изменилось, когда однажды ранним вечером я бежала у ее подножия и бросила взгляд наверх. И тут у меня перехватило дыхание. Я замерла. Она стала Собор-грядой. Вот ее имя. Для меня оно было таким. Как же она была похожа на храм! Не по цвету, ведь по большей части она коричневая, а не из серых церковных камней сложенная, и не из-за формы, потому что на ней не было башни. Я назвала ее так из-за грандиозности. Она была до того велика… Ее великолепие заставляет идущего человека застыть на месте, лишает его дара речи и одновременно притягивает и внушает ему чувство страха. Кажется, я испытала благоговение. В тот вечер глаза мои наполнились слезами от осознания того, какая она древняя и высокая. Я посмотрела наверх и содрогнулась. Ее величие давило на меня, как облик любой церкви, я думала: «Это не мое дело» — и не желала познать это, но, уходя, я все еще ощущала, что на мне лежит ее длинная прохладная тень. Я очень ясно понимала, почему другие столь привязаны к ней. Почему они могут никогда не отрывать от нее глаз и служить ей всю жизнь.

Вот почему я назвала ее Собор-грядой. Она заставила меня почувствовать себя крошечной, ничтожной. И она была для долины настоящим святилищем, что тоже соответствовало ее имени — ни одна живая душа не могла достигнуть ее вершины. Слишком высокие горы, слишком крутые утесы.

Аонах-Игах — ее гэльское имя. Теперь я знаю это. Аласдер обучил меня. Называя имена, он водил руками, будто пробовал на ощупь каждое произнесенное слово. Мы сидели около моего очага. Волосы Аласдера блестели темным золотом в отсветах пламени, и он говорил:

— Бен-Фада, Бидеан-нам-Биан, Аонах-Дабх… — Будто отщипывал слова большим и указательным пальцем. — Твоя очередь.

И я попробовала их. Покатала у себя во рту.

Но и я учила его придуманным мною именам.

Три покатых холма на южной стороне, смотрящие прямо на Собор-гряду, были моими любимыми. Моя потайная лощина была укрыта между ними, и я часто карабкалась, все выше и выше, то на одну, то на другую, то на третью. Я изучила их до последней травинки, до последнего камешка. Лежала в их впадинах и лакала из их водопадов. Я рассказывала мои тайны овевающим их ветрам, так что они тоже меня знали.

— Три Сестры, — сказала я ему, смущаясь.

— У них есть старые имена. Я говорил тебе…

— Я знаю. Но я называю их так.

Несколько месяцев спустя — месяцев, мистер Лесли! — Маклейн рассказал, что он еще мальчишкой застрелил прекрасную белую лань на ветреных высотах Бен-Фады и что шкуру этой лани он носит до сих пор. Я переспросила:

— Бен-Фады?

Потому что у белой лани волшебство живет в сердце, его там больше, чем у многих. Он осушил кружку, взмахнул рукой, будто мои слова были назойливыми мухами, проворчал:

— Восточная Сестра. Из Трех.

Я улыбнулась, подумав: «Хоть Макдоналды, видимо, не слишком доверяют человеку из Англии, но взгляните-ка, им нравятся придуманные мной английские имена».


Итак, Иэн обнаружил меня. Он и те два медведя. Они сопели, ворчали, обзывали меня «сассенах». Они разузнали про мои травы; но оставили меня здесь и ушли.

Приход людей изменил мое место. Воздух стал другим, когда там появились трое мужчин. Их следы оставались у моей хижины еще несколько недель, а запах мокрой шерсти задержался еще дольше, как и их слова «крыша не выдержит». Это меня беспокоило. Я обошла кругом свою хижину в тот вечер, проверяя ее и разглядывая. Я постаралась на славу, и она хорошо мне служила, потому что благодаря торфу, веткам и навозу внутри было достаточно сухо. Тонкая часть крыши позволяла дыму вылетать наружу. Я была очень счастлива. Мне было тепло и уютно.

Но через несколько дней начались морозы. Я проснулась среди ночи — не от холода, потому что я не против холода. Но от странного голубоватого света в хижине. Я подползла на животе к двери, сделанной из дерна, приподняла ее. И увидела его — мой первый хайлендский мороз. Призрачно-голубой и безмолвный.

Это было такое красивое зрелище. Горы смотрели на меня и мерцали. Но, к сожалению, я поняла, что он прав — крыша не выдержит. Она слишком тонкая. Придет дождь — неистовый косой дождь, обычный для Шотландии, и обложные дожди начнутся тоже. И снег. Я боялась лежать под шкурой лани, думая лишь о том, как бы крыша не рухнула на меня вместе с массой снега, сошедшей со склона холма. Я не боюсь снега, но только если он не рухнет на меня вместе с крышей во время сна. Всем нам необходим сон.

Так что в то морозное октябрьское утро я направилась вниз, в долину. В лесу на берегу реки Кое я набрала еще веток, связала их и потащила домой. Это было очень тяжело, и я остановилась отдохнуть. На склоне около моей расщелины был он — олень. С рогами. Смотрел на меня с противоположного холма, копыто зависло над снегом, словно он резко замер, заметив человека. Так он и стоял, наблюдая.

Я сосчитала отростки на рогах. Пять на левой стороне и четыре на правой.

Он шевельнул хвостом, пустился прочь рысью.

Той ночью мне снилась его корона. Под моей новой толстой крышей мне снились его рога и сверкающий глаз. Кажется, я спала слишком глубоко, потому что утром, проснувшись, нашла много следов на инее вокруг хижины. Я опустилась на колени и разглядывала их. Человеческие следы. Моя ладонь была маленькой по сравнению с ними, и я почувствовала запах влажной шерсти.

И потому я порадовалась, что у меня теперь есть новая крыша, а стены стали толще.


Еще там был холм под названием Сохрани-Меня.

Это, конечно, я дала ему такое имя. Однажды звездной ночью, проходя под ним, я посмотрела вверх и попросила: «Сохрани меня! Мне страшно».

И он сделал это.

Я дремала у себя в хижине. Свернувшись клубочком, я слушала потрескивание огня в очаге. Снаружи заухала сова, и я перевернулась. Совиный крик донесся словно издалека, так всегда бывает, когда что-то мешает тебе ускользнуть в сон.

— Сассенах!

Кто-то так постучал в мою дверь из дерна, что хижина затряслась.

Я взвизгнула. Мне было тепло и мягко. Я бы уже уснула, а теперь подскочила и зацепилась волосами за солому. За дверью раздавался лошадиный храп.

— Сассенах!

Хорошие новости не приносят ночью на взмыленной лошади. Я вывалилась наружу и наткнулась на Иэна Макдоналда, который вновь стоял на моем пороге, уперев руки в бока, запыхавшийся от бешеной скачки.

— Твои травы… — сказал он.

Я потерла глаза.

— Для чего они?

— Какие именно? — спросила я. — У них много назначений. Зубная боль, ночные кошмары, поносы. Подагра, икота…

— Ранение. Серьезное. Рана на голове, очень сильно льется кровь, и ее не получается остановить.

Я посмотрела в его глаза. И поняла теперь, о чем свидетельствуют его резкость и его торопливость. Я сказала:

— Да.

— Бери их.

Я собралась быстро, потому что знала, для чего нужна каждая из моих трав. Взяла хвощ, живучку, кервель и спросила:

— Кто ранен?

— Мой отец.

— Предводитель клана?

— Да.

И когда я вскарабкалась на гаррона,[17] устроившись перед Иэном и вцепившись в лоснившуюся гриву, я подумала: «Безжалостный». Я помнила: их предводитель жесток даже к хайлендерам. И мы прогрохотали вниз по ущелью и на запад в долину. Из-под копыт хлестала грязь. Его лошадь храпела, как моя кобыла когда-то, и мне было страшно, мистер Лесли, — сердце колотилось часто-часто, и руки дрожали, и пока мы скакали под звездным небом, я смотрела на него, задрав голову. Я смотрела на деревья. Мы проехали мимо широкой бледной горы, которую я никогда раньше не видела, и я попросила ее: «Сохрани меня». Она растаяла как призрак.


Он отвез меня далеко, на западную оконечность долины. Впереди мелькали огни, они становились ярче, и, пока мы скакали, я чуяла запах торфяного дыма. Мы миновали дома на другой стороне — трубы, очаги, собак. Людей. Я видела фигуры в полумраке, хайлендеры смотрели, как я проезжаю. Я вцепилась в гриву, сдерживая дыхание.

«Сохрани меня. Будь со мной».

Лошадь остановилась и мотнула головой. Иэн Макдоналд бросил поводья и соскочил на землю, я соскользнула следом, юбки задрались, пришлось повоевать с ними, чтобы придать себе приличный вид. Я пригладила волосы.

Он приказал:

— За мной!

Словно я была его собакой.

Такого большого дома я отродясь не видела. Высокий, ярко освещенный. Это был такой обширный крепкий дом, что я удивилась, как он может стоять в долине — не в городе, не в Хексеме. Как он может находиться здесь? Он был построен в основном из камня. Но окна были стеклянными — настоящее стекло, как в Лоуленде, а крышу покрывал темно-синий сланец. Я учуяла запах сосен и поняла, что вокруг именно они. Я услышала, как вода плещется под дыханием ветра, и догадалась, что позади меня в темноте простирается море.

Не двигаясь, я смотрела во все глаза.

Иэн шел впереди, а когда заметил, что я застыла, прошептал:

— Иди!

Потом дважды постучал в дверь, толкнул ее и исчез.

Я подумала: «Вперед!» — из всех известных мне слов оно сильнее всего въелось в разум. «Беги».

Но я последовала за ним — я не убежала. Я успокоила дыхание, пригладила юбки и двинулась к двери. Мои руки боялись толкнуть ее, но я приказала себе: «Корраг, толкни дверь. Весь мир с тобой, и Кора тоже». Я толкнула. И точно так же как это был самый большой дом из виденных мной, за его дверью мне открылась самая большая комната. В такой, должно быть, жил сам король: дубовые панели на стенах, уймища стекла и серебряных кубков. Повсюду висели оленьи короны и связки коровьих рогов, нанизанных на кожаный ремень, а на полу лежала волчья шкура, у которой сохранились зубы, а вместо глаз зияли отверстия. А еще там были настоящие восковые свечи, они давали такой яркий свет, что я прищурилась. Ревущий очаг. Зеркала. И медовый запах свеч.

Еще я учуяла запахи псины и пота, мяса и выпивки. Я учуяла старую кожу и среди прочего запах, который знала, но не могла назвать, — металлический запах.

— Со tha seo?[18]

Голос. Я огляделась. Там была дюжина людей, а то и больше. Я прикрыла глаза от света и увидела лица, освещенные лишь наполовину или полностью. Все они были морщинистыми и обветренными, и все уставились на меня. Они смотрели и смотрели.

Я отступила. Иэн сказал:

— Здесь.

А я подумала: «Кровь». Вот что это за запах — кровь, свежая кровь. Иэн грубо схватил меня за плечо и прошипел в ухо:

— Вот! Иди к нему. Туда.

Я не хотела смотреть, но сделала это.

Там был он. Тот, кого звали Маклейн, но я слышала, как его называли сотней других слов. «Мясник», — сказал Слива. Солдат гоготал: «В самом дьяволе человеческого больше, чем в нем. Он пожирает своих врагов. Убил сотню людей…»

Маклейн сидел с пробитой головой.

Я присмотрелась. Мне вовсе не хотелось приближаться к нему, но Иэн толкнул:

— Иди!

Я направилась к ране. И чем ближе подходила к ней, чем четче ее видела, тем больше забывала, какой он огромный. Меня уже не заботили ни стекло, ни свечи, ни дюжина лиц — потому что рана была мокрой и красной. Красная полоса шла по лицу на грудь. Его рубашка промокла, и он был очень бледен. Маклейн посмотрел на меня. Голубые глаза с красными ободками. Я разглядела в них тонюсенькие венки. Его рот приоткрылся.

— Ты та английская девчонка? — спросил он. И потом себе или, может быть, людям рядом с собой шепнул: — Она что, ребенок?

Я посмотрела на рану. Подумала: «Смотри на рану и лечи ее». И когда заглядывала под аккуратно наложенную повязку из нескольких слоев ткани, я сказала:

— Меня привез ваш сын.

— Мой сын? Который из них?

Иэн снял куртку, встряхнул волосами:

— У нее есть травы. В ее хижине на Койре-Габайле.

Рана была нанесена клинком. Такая чистая, глубокая, прямая рана, что я тихо вскрикнула, словно меня тоже ранили: для большинства людей она стала бы смертельной.

— Да, — произнес он. — На дюйм глубже, и, думаю, я был бы мертв.

Я перемещалась, чтобы разглядеть ее во всех подробностях. Она зияла, как приоткрытый рот, и я видела стенки сосудов и старую грязь. Там что, кость? Я углядела что-то белое среди всего этого. Другой побледнел бы и упал в обморок от такого зрелища, но не я. Только не отважная Корраг.

— Мне нужно спиртное, — сказала я. — И вода. Больше тряпок. Чистых тряпок. Иголку и нитку.

Предводитель прорычал:

— Тащите, что она сказала. Дайте ей все, или я сдохну здесь!

Вокруг поднялась суета. Он повернулся ко мне, посмотрел проницательным взглядом. Его усы блестели от крови. Лицо испещряли следы старых ран, и у него не хватало зуба, выбитого кулаком или мушкетным прикладом.

— Вылечи меня, — сказал он. — Если не вылечишь, тебе самой понадобится лечение.

Какой приказ! Какие слова! Я могла бы разрыдаться от страха, но этого не произошло. Я подумала о передрягах, в которых мне довелось побывать, — об опасностях пострашнее, чем этот истекающий кровью, произносящий суровые слова великан. «Я переживу это, — подумала я. — Я смогу».

Женские руки поставили рядом сосуд с водой и свечу, положили полоски ткани. Я решила: «Вылечу его» — и завязала волосы сзади узлом. Вылила спиртное на рану, чтобы очистить ее. Он вздрогнул и зашипел, так что я сказала:

— Простите!

Но что еще оставалось делать? Ничего. Тогда я выложила свои травы, пробежалась по ним пальцами. «Бирючина», — подумала я. Но это слишком легкая трава, больше подходящая для женской крови. Я вдыхала их запахи. Я закрыла глаза, размышляя, и в комнате повисла тишина. Никто не сказал: «Быстрее».

Они ждали, словно понимая, что от моего правильного выбора зависит человеческая жизнь.

Грыжник. Я взяла его в руки, произнесла его имя. Слегка измельчила траву, бросила немного в воду и сказала:

— Пейте.

Он подчинился. Взял кубок, выпил единым духом. Потом закрыл глаза, а я дотронулась до раны, которая шла от уха к темени.

Тишину в комнате нарушало лишь потрескивание огня.

— Кто это сделал? — спросила я.

Иэн сказал:

— Тебе не нужно этого знать.

Я помолчала некоторое время. Потом спросила:

— Когда? Это важно. Я должна знать, когда это произошло, чтобы выбрать правильный путь лечения. Верные травы.

— Сегодня после полудня. Внизу, в Глен-Орчи.

— Сколько часов прошло?

Мне ответил другой голос. Новый мужской голос. Он исходил из тени справа от меня:

— Три часа. Не больше. Я был с ним.

— Но я заставил того человека заплатить за это?

— Да, ты заставил, отец.

Маклейн воскликнул: «Ха!» — и болезненно закашлялся.

Я подумала: «Три часа?» Рана была глубокой, кровоточила так обильно, человек послабее Маклейна умер бы через час или того меньше. Три часа, и он все еще теряет кровь. Я не могла представить, сколько еще крови осталось в нем. Он был огромен — когда сидел, его голова находилась вровень с моей, а грудь была в пять раз шире, чем у меня, — но его кожа уже побелела как полотно, он потерял много крови.

Я взяла ткань, вымочила ее в кашице из хвоща и живучки. Попыталась прижать ее. Я давила сильно, но мои руки были слишком маленькими по сравнению с раной. Я не могла закрыть ее всю.

Я сказала:

— Мне нужна чья-то рука.

Кто-то подошел. Я почувствовала его тень, тепло его тела и увидела протянутую руку. Я взяла ее — широкую мужскую ладонь, его правую руку, и приложила ее, сильно надавив на примочку. Я развела в сторону пальцы, нажала на большой и заметила, что кожа покрыта синяками, старыми шрамами, недавно затянувшимися порезами. Я увидела ногти. Один был черным, по нему чем-то ударили. Один был сорван. Я сказала:

— Держите руку здесь. Вот так.

— Вот так?

Я не взглянула на него. Я думала лишь о ране. Держала в пламени свечи иголку, чтобы очистить ее и чтобы она лучше проходила сквозь плоть. Потом продела в нее нитку. Это заняло некоторое время, потому что от всего происходящего меня немного трясло. Но я обсосала конец нитки и протолкнула его в игольное ушко.

— Дайте посмотрю теперь, — прошептала я.

Я осторожно подняла ладонь того мужчины. Крови было меньше. Она еще текла, но уже не так быстро. Это превосходные травы от кровотечений.

Итак, я зашила предводителя Маклейна. Я делала это медленно, самыми маленькими стежками, которые мне только удавались. Я дышала очень осторожно и думала одно: «Исцели его, дай его ране затянуться». И слышала только потрескивание очага.

В комнате стало очень тихо. Люди вновь расселись по своим креслам или пристроились около стен. Мужчина рядом со мной отступил назад, в тень, и вокруг воцарился покой. Я тяжело дышала. Мне казалось, предводитель спит, потому что его глаза были закрыты, а дыхание было очень ровным, но, пока я шила, он заговорил.

— Я слышал, ты ищешь безопасное место, — сказал он. — Что ты пришла сюда за этим.

И рассмеялся мягким, вкрадчивым смехом.

Я шила.

— Ты нашла, что искала? Здесь? Посмотри, на тебе кровь…

Он открыл один глаз. Я заглянула в его синеву. Увидела отражающийся в нем свет очага и свечей, что горели на стенах.

— Здесь не так опасно, как там, где я побывала, — вот что прошептала я.

— Ха! — сказал он. — Таракан прячется с тараканами, так, что ли? Думаешь, ты не такая черная среди других черных тварей?

Я не поняла, о чем он. Он тяжело дышал, и я отступила. Жена поднесла кружку к его губам, он отпил немного, а когда проглотил, произнес:

— Что ты слышала, интересно мне? О Макдоналдах из Гленко?

Я подождала, пока он не усядется удобнее. Потом снова проколола иглой его кожу. Что я могла ответить? Правда всегда лучше.

— Что вы воруете. Что вы воюете.

— Все мы воюем! Все кланы воруют! Если бы мы не воровали скот, они угоняли бы наш, и нам бы пришлось голодать! И если мы воюем больше, чем остальные, то только для того, чтобы защитить нашу долину, потому что она всегда была для других лакомым кусочком и они приходили, вооружившись до зубов, чтобы заявить на нее свои права. Кэмпбеллы в основном, — проворчал он. — Этим лишь бы набить кошелек… И они поклялись в верности другому королю, не тому, которому присягали мы.

Вот в чем дело. «Король». Одно из тех слов, что внушают мне ужас. Какой прок от королей? Одни неприятности.

— Ты небось слышала, что нас называют папистами? Ха! Этот папистский клан из Гленко… Мы небогатые люди, но в нас рождается ярость. Мощь. Вера! — Он гулко ударил себя в грудь. — Они хотят, чтобы я сдох, вот и рубанули мечом по голове. Но я пока жив. И мои сыновья еще держат меч в руках…

Я отмалчивалась. Это было неподходящее время для моего лепетания.

Но предводитель очень медленно подался вперед, наклонил голову, спросил:

— А твой король кто?

Комната шевельнулась. Его жена резко заговорила на гэльском, и я подумала, что, должно быть, она тоже ненавидит разговоры о королях. Наверное, все женщины терпеть не могут это занятие, потому что знают, к чему оно приводит, — из-за этого покидают их мужчины. Короли делают их вдовами.

— У меня нет короля, — сказала я.

— Никакого? У всех есть король. Вильгельм, что сидит на троне. Ты не считаешь его своим королем?

Я посмотрела на иглу, подумала немного и сказала:

— Ни тот ни другой не нужен мне. Ни один из них не верит в то, во что верю я. Ни один из них не захотел бы, чтобы я жила на этом свете.

— Короли нужны, — промолвил он осторожно.

— Только не мне.

— Они нужны, как нужен Бог. Кто твой бог? — спросил он.

— У меня нет бога в том смысле, какой большинство людей вкладывает в это слово.

Предводитель поднял веко на втором глазу. Уставился на меня. Его взгляд был жестоким, в нем шипел огонь, а я думала удивленно, как такое вообще может происходить: я в Хайленде зашиваю главу клана при свете восковых свечей. Он выдохнул:

— Нет бога?

Иэн за моей спиной сказал:

— Она одна, сэр. Не живет с остальными.

— С какими остальными? — спросила я.

Но предводитель переспросил громче:

— Нет бога? Совсем?

Он поморщился от боли:

— Прошлым летом мы поскакали в Килликрэнки — я сам, мои сыновья, арендаторы и двоюродные братья. Мы боролись за короля Якова, против красных мундиров с их мушкетами, и победили. Мы победили! Мы боролись за него и убивали ради него — ради его веры, нашей веры. Мы потеряли Бонни Данди на том поле — да спасет Господь его душу! — но он умер за своего короля и за Господа, и нам радостно, что так случилось.

Я почувствовала себя такой маленькой под его тяжелым синим взглядом.

— Ради чего ты живешь? За что отдала бы свою жизнь?

Я молчала.

— За эти твои увядшие травы?

У меня не было слов. Я не могла думать о словах, так что сказала очень тихо:

— Вы не знаете меня, сэр.

— Да, не знаю! Я не знаю тебя! Однако ты живешь на нашей земле! Нашей! В доме из мха и навоза, с перьями у двери! Ты моешься в наших ручьях и воруешь яйца у наших кур, а теперь говоришь, что у тебя нет бога?

Глаза защипало. У меня вообще не осталось слов. Я всегда не выносила, когда на меня кричат.

Словно поняв это, Маклейн откинулся назад. Протянул руку за очередной порцией виски. Он оставался совсем неподвижен, пока я шила, но через некоторое время ухмыльнулся кривой улыбкой понимающего человека.

— Ведьма? — сказал он. — Ха! Ведьмы и скотты… И тем и другим крепко досталось, так ведь?

Это все, что он сказал мне.

Он больше не открывал глаз и ничего не говорил. Похоже, дремал в своем кресле.

Я вымыла руки в лохани. Собрала травы и развязала волосы. Когда повернулась, у двери стояло двое мужчин. Оба рыжеволосые, оба высокие.

Иэн сказал:

— Аласдер отвезет тебя обратно.

— Идет дождь, — сказал Аласдер.

Тогда я посмотрела на него. Я впервые посмотрела на этого человека — на его темно-рыжие волосы, на жесткую красноватую бороду и на то, как его волосы падают на глаза. Я увидела, какой он высокий и широкий; его ноги стали такими могучими благодаря жизни на холмах и скачке на гарроне. Я увидела его губы. И глаза глубокого синего цвета. Они смотрели на меня сквозь пряди, и его взгляд был отважен, невозмутим и не похож ни на один взгляд, что я видела в жизни, — он был горячим и сильным. А еще казалось, что я знаю эти глаза, словно каким-то образом находила их раньше. Я уставилась на него в ответ. Потом посмотрела вниз. Увидела его руки. Сорванный ноготь и шрамы на правой кисти.

Я прошептала:

— Нет.

Иэн вздохнул, словно я его утомила:

— Уже поздно, и твой дом далеко. Он отвезет тебя на гарроне.

— Нет, сэр.

Я хотела побыть одна. Мне нужен был ночной воздух. Пройти под дождем наедине со своими мыслями и умыться в полночном озере. Как делают ведьмы.

— Я пойду пешком, — сказала я.

Иэн отступил, пропуская меня:

— Рану нужно будет осмотреть вновь?

Я кивнула:

— Примерно через день.

— Тогда мы будем ждать тебя.

Я прошла мимо домов, туда, где было темно и холодно. Я опустилась на колени рядом с Кое и напилась из сложенных лодочкой рук. Стоя под дождем с опущенным капюшоном, произнесла: «Идет дождь», как сказал этот Иэн. «Идет дождь, идет дождь, идет дождь…»

Всю ночь он шлепал по моей крыше и двери из дерна.

* * *

У всех бывают дни, которые меняют нас.

Я верю, что мир стал иным для Коры в тот день, когда ее мать пошла ко дну. Еще я думаю, что теленок со звездой на морде разрушил и изменил ее, — так что у нее было два подобных дня.

А у меня? Полагаю, у меня их была сотня — сотня дней, которые заставили меня признать: «Я другая теперь». Признать, что я отличаюсь от той, которой была до этого. Путь на северо-запад изменил меня. Солдат тоже. Пять тонущих котят изменили меня, ведь я так ясно почувствовала, что хорошо, а что плохо, и с каждым днем я становилась все сильнее и разумнее. Бескрайний простор Раннох-Мура говорил со мной, я уверена. Еще была моя кобыла и ее смерть. Было много всего, что я повидала, — в основном под покровом ночи.

Вы. Я думаю, вы тоже изменили меня. До вас, мистер Лесли, я считала, что все церковники хотят подвесить меня за шею, чтобы ноги болтались в воздухе. Я бежала от таких людей. Пригибалась, припадала к земле. Вы хотите, чтобы я умерла? Возможно. Вы такой добродетельный, с вашими пуговицами, с туфлями, на которых сияют пряжки. Но если это так, вы скрываете это. Вы сидите здесь, в моей клетке, — а это уже гораздо больше, чем делали другие.

Да, вы изменили меня. Гормхул сказала: «Он придет», и посмотрите-ка — вы здесь.

Та ночь тоже сделала свое дело — изменила меня.

Та рана, и собака, спящая у огня, и свечи в серебряных подсвечниках на стенах, обшитых деревянными панелями… «Идет дождь» и «Кто твой король?». Все это изменило меня. Сделало меня лучше. Сделало меня той, кто я есть теперь.

А кто я? Некоторые могут сказать: «Одинокое существо со спутанными волосами, на короткой ноге с дьяволом. Негодяйка. Только зря дышит и живет». Но я не такая.


На следующий день после моего первого похода в тот дом я побрела на юг, через ветреные вершины, а потом спустилась вниз. И обнаружила еще одну долину. Ее озеро было так спокойно, что казалось стеклянным. Там было столько рыбы, что она заплывала мне в руки, и я поймала несколько штук, чтобы съесть и запастись на зиму, но большая часть из них ускользали. Я чувствовала, как плавники касаются моей ладони. Я смотрела, как чешуя вспыхивает розовым и золотым.

«Такие дары, — думала я у кромки воды, — и каждый день».

А вечером я потащила свои юбки обратно к маленькой хижине и нашла там двух кур. Двух. Они копошились в земле у орехового дерева.

Так что теперь, наверное, у меня будут яйца. А курам с коричневыми перьями я дала имена: Спасибо и Прости.


Я была создана для безлюдных мест, как вы знаете. Маклейн спросил: «За что ты бы отдала свою жизнь?» И я ничего не ответила. Но я думаю, что тогда, зашивая его рану, я должна была сказать: «За этот мир. За доброту. За простые каждодневные мгновения, которые мы перестали видеть, хотя должны замечать их: шипящую сковороду или то, что цветок раскрылся больше, чем вчера. Потому что я на самом деле люблю эти мелочи. Я люблю такие места, как топи или пещеры».

Я бы сказала это, будь я достаточно храброй. Если бы тогда нашлись слова.

Но я промолчала. Я всегда молчала. Мои губы прошептали лишь одно слово, но гораздо позже, у своего очага:

— Он.


Я знаю. Слишком скоро, мистер Лесли, — слишком внезапно.

Но, прижав колени к груди, я уже знала — он. Он.

Он.

Любовь моя, мы с узницей уже совсем поселились в Гленко. Семь ночей я просидел на табурете, спина ужасно болела, пока я записывал, а Корраг воссоздавала образы мужчин и женщин, которые теперь мертвы или оклеветаны. Не важно, что я щурился в полутьме, а моя собеседница сидела скрючившись на мокрой соломе, ведь она узорчатым ковром развернула передо мной долину с туманами и склонами, и я почувствовал, что нахожусь в горах. Она хорошо говорит. Когда-то я думал, что она говорит слишком много — слишком яростно, слишком легкомысленно. Безусловно, иногда ее речь бывает сумбурна. Но даже здесь, Джейн, когда я сижу за письменным столом, мне кажется, что я слышу дождь.

Она рассказывает о Макдоналдах. Более того, она говорит о Маклейне, который хорошо известен в стране. Если ты не слышала этого имени (а с чего бы тебе о нем слышать? Не многие имена достигают нашей скромной деревни. Гласло еще долго может оставаться таковым — живые изгороди, птицы и всякое отсутствие неприятностей), то позволь мне сказать, что он худший из них. Он творил кровавые дела в землях Кэмпбеллов, совершал набеги на лодках, которые отчаливали от западного берега, и я слышал, его жестокость доходила до того, что он пил из черепов своих недругов. Некоторые слухи правдоподобнее других, конечно. Но в его доблести на поле боя и в преданности, которую он внушал своим людям, сомневаться нельзя. Как и в том, что он был высок, — я слышал, это был настоящий гигант.

Я не встретил ни одного человека в Инверэри, кто бы его не боялся.

Корраг рассказала, как спасла ему жизнь. Джейн, она поведала мне, как ее вызвали, чтобы зашить рану у него на голове после стычки. По ее словам, он сказал: «Вылечи меня, или тебе самой понадобится лечение!» Жестокие слова жестокого человека. Кажется, он вел пламенные речи о королях и вере, и до меня дошел слух (им полнится вся Шотландия), каким он был неистовым якобитом — он сам и весь его клан. Не буду описывать, как Корраг лечила его. Скажу лишь, что она хорошо разбирается в травах, его же пришлось зашивать. Пара стежков — а какие перемены в ее жизни и судьбе. Я бы назвал ее храброй, даже если бы больше нечего было сказать о ней. Крошечной, исполненной благих намерений и храброй.

Эти ее травы, Джейн… Как я должен относиться к траволечению? Я всегда усматривал в нем ведьмовство. Пока она не сказала однажды, что если травы созданы Богом, то и их свойства богоданные и в них нет ничего темного. В этих словах есть смысл. До сих пор она не причиняла вреда живым существам, исключая тех, кто ей нужен был для еды, — и она кажется печальной каждый раз, когда говорит о рыбе, которую коптила. Словом, я чувствую, что она добрая.

У меня набирается все больше сведений по сути моего дела. И много бумаг, потому что я старательно записываю ее повесть, а ведь мой почерк, как тебе известно (и видно), так и не стал убористым, вопреки требованиям отца. Перед тем как отойти ко сну, я каждый раз перечитываю записанное за день, ее слова, подобно мазкам художника рисующие передо мной этих людей, хайлендские земли и ее собственную жизнь. Она говорила о налете на Глен-Орчи, и я знаю, что это правда, в Стерлинге до меня дошел слух: это было хорошо подготовленное и жестокое мародерство. Похоже на их пресловутую манеру. Глен-Дайон тоже пострадала от их рук. Ни одного дома не осталось несожженным в этой долине, к тому же все произошло в конце года, а это совсем не легкое время для подобных потерь. Западные хайлендские земли переполнены слухами о междоусобицах, набегах и прочих злодеяниях.

Я уже писал немного о жителях Гленко. У Маклейна было двое сыновей, оба рыжеволосые горячие парни. Удалось ли им пережить ту ночь? Кто знает! По размышлении я считаю, что оба мертвы, ведь солдаты наверняка разыскивали их. Без сомнений, Вильгельм хотел искоренить этот клан, уничтожить до последнего человека.

Джейн, год назад, если бы кто-то назвал гору Собор-грядой, я бы осудил это как богохульство. Но она говорила с огромной любовью. У нее очень тонкое видение — она улавливает то, что обычно ускользает от нашего внимания. Она говорит, что ощущала в себе смирение у той гряды, смирение перед церковью. «Грандиозно» — вот какой она подобрала эпитет. Корраг может не отдавать себе отчёт в этом, но Господь ведет ее своими путями, и на самом деле она говорит лучше, чем некоторые люди моей профессии.

Какое же она простое существо! Какое одинокое!

Я представляю себе, как мы проходим рядом с грядой, она и я. В безоблачнее дни мы увидим орлов.

Чарльз

III

[Его листья] шире в нижней части, чем на конце, слегка зазубренные по краям, они унылого зеленого цвета и испещрены прожилками.

Об авране лекарственном

В глубине души я всегда немного сомневаюсь, что вы вернетесь. Даже сейчас, когда мы разговариваем как друзья или почти как друзья. Я больше не думаю, что вы можете проколоть меня или насадить на шампур; теперь я доверяю вам, но, глядя, как вечером вы надеваете пальто и укладываете в сумку перо и божественную книгу, я допускаю, что вижу вас в последний раз. Что вы не придете обратно.

Так что я радуюсь, когда вы снова навещаете меня. Это хорошо — а что хорошего может быть в жизни существа, которое ждет смерти? Не слишком много. Меня утешают в основном воспоминания. Это мои личные дары, которые я разыскиваю в глубинах памяти и выношу на свет. Я успокаиваюсь, когда вы, нагнув голову, входите сюда, и, признаться, у меня никогда не появлялось мысли, будто священник может принести мне облегчение, но вы приносите. Я хочу, чтобы вы знали это.

Я думала об этом минувшей ночью, и я сказала соломе и пауку на его паутине, что, если вы вернетесь, я скажу это вам. Что вы мое утешение. Что я радуюсь, когда вы заходите.

Вы устали. Я беспокоюсь, что говорю вам неправильные вещи, — это так? Слишком много говорю или, наоборот, недостаточно? Могу побыстрее перейти к концу, если вам этого хочется, и тогда вы сможете подремать или отправиться к себе, я пойму и не расценю это как нарушение нашего договора, потому что у Макдоналдов я узнала, какие страсти могут гореть в человеке. Какой пыл порождают слова «король» и «вера».

Когда я узнала Макдоналдов получше и уже почти почувствовала себя одной из них, я услышала, как арендатор из Инверригэна молится о возвращении Якова перед тем, как помолиться за здоровье своей семьи, словно Яков значил для него больше. Возможно, так оно и было. Ведь то, во что мы верим, — это то, что делает нас такими, какие мы есть, и веснушчатый Ангус Макдоналд из Инверригэна считал, что весь мир станет светлее, если Стюарт воцарится на троне. Что возвращение Якова может исцелить его семью от лихорадки и боли.

«И восстанови Якова на его троне и зажги свет Стюартов, возвратившихся в Шотландию, ибо это разгонит тьму», — сказал он, стоя на коленях с закрытыми глазами.

Вы спрашиваете: «Что такое Инверригэн?»

Это была горстка домов. Всего лишь несколько домов в лесу, у Кое. Именно так жили Макдоналды из Гленко, сэр, — не единым поселением, а несколькими небольшими. У каждого было свое название. Ахнаконом звались дома у изгиба реки, где, говорят, богатырь Финн когда-то держал своих охотничьих собак. Ахтриэхтан находился на дне долины, у озера, где спит водяной бык, который обычно выползает в лунные ночи, чтобы почесаться и отряхнуться. Конечно, это неправда. Водяной бык? Но мифы могут быть такими сильными, что считаешь их истиной. А люди в Ахтриэхтане отлично умели рассказывать мифы. Их называли бардами или поэтами. Они подсаживались ближе к огню. Они пели песнь о Килликрэнки и еще одну, про своего родича, что сражался за Монтроз,[19] а однажды бился против всех Кэмпбеллов сразу, и баллады о том, откуда они пришли, — каждый хайлендер знает это. Все эти песни пелись на гэльском. Я не смогла бы пропеть вам ничего, но, может быть, смогла бы прогудеть.

Еще Карнох. Самое большое скопление домов. Он стоял у моря, и пах солью, и смотрел в лицо заходящему солнцу. Там был дом Маклейна. Его сыновья жили рядом с ним. Хорошее место, Мистер Лесли.

Это были хорошие места. Но ни одно из них не существует теперь.

Мне так тяжело говорить и думать об этом. Но когда я в последний раз видела эти дома, их терзал огонь. Они полыхали под падающим снегом и чернели от дыма. Мимо бежали солдаты, крича: «Кто-то остался! Кто-то остался! Никого не должно остаться!»

В лесах Инверригэна рядом с поселением лежало девять человек — связанные и мертвые. Снег падал на веснушки. Снег ложился на глаза.


На чем я остановилась в прошлый раз? Кажется, на том, как зашивала рану на голове предводителя.

Все сейчас стоит у меня перед глазами. Его нос и выбитый зуб. Теперь Маклейн мертв. Его застрелили в собственной спальне, когда он одевался, чтобы встретить гостей. Он крикнул, чтобы им принесли вина, потому что всегда говорил: «Я ведь хороший хозяин, Корраг?» И когда он повернулся к гостям спиной, его застрелили. Теперь он мертв, его больше нет.

Но две зимы назад он был жив. И я пробиралась по снежным вершинам Гленко — подтягиваясь на руках, чтобы взобраться на скалы, и оставляя следы на тонком снегу. С Трех Сестер передо мной открывался весь мир, или это мне только казалось. К северу, по ту сторону Собор-гряды, я видела вершину за вершиной. Снежную шапку за снежной шапкой.

* * *

Я побрела в Карнох, закутавшись в плащ, обмотав ноги кроличьими шкурами, потому что лед был острым как нож. Травы спрятала под одежду. Дыхание вырывалось изо рта облачками пара. Я всю ночь выпутывала колтуны из волос, расчесывалась чертополохом и терла лицо.

«Будь спокойна», — твердила я, пока шла.

«Будь спокойна и добра».

При дневном свете стало ясно, что деревня меньше, чем показалось ночью. Меньше и грязнее. Люди таращились на меня из тумана — на мои серые глаза и крошечную фигурку. Собаки рычали. Дети вопили.

Я постучала в дверь, открыла женщина — седина сильнее блестела на зимнем солнце, а на лице я заметила больше морщин. Она посмотрела на меня. Наклонила голову, словно подумав: «Что это за…» Но потом узнала. И улыбнулась. Мне. Она улыбнулась мне, а когда вообще такое было? Я не помню, чтобы мне кто-то улыбался.

— Корраг, — сказала она. — Ему лучше. Входи.

Он сидел в том же кресле, будто и не вставал. Собака так же спала, положив голову на лапы. Такие же свечи и такой же огонь. Я подумала: «Это сон? Все точно такое же».

Слышалась гэльская речь.

— Моя травница здесь, — голосом глубоким, как из бочки, проговорил он.

В его облике появился новый цвет — щеки порозовели, а из глаз исчезла краснота. Я склонила голову, почти сделала реверанс, потому что как можно ограничиться простым приветствием этому высокому сильному человеку, да еще с таким голосом?

— Садись, — сказал он. — Сними этот бестолковый ком с моей головы и скажи, насколько я исцелен.

Я так и сделала. Устроившись рядом с собакой у коленей Маклейна, отогнула заплатку из грыжника и хвоща и посмотрела на рану. Черные, не очень аккуратные стежки держали. Кожа вокруг них посинела от кровоподтеков и местами вздулась. Но там не было желтизны или черноты. Не увидев и не учуяв никакой заразы, я вновь уселась перед ним и улыбнулась:

— Выглядит лучше, чем было.

— Ха! Лучше? Мне раскроили пополам голову. Если бы рана выглядела хуже, я бы уже помер.

— Она опухшая и выглядит как болячка. Но пахнет, как и должна, и образуется корка.

— Корка?

— Это хорошо. Она скрепит кожу.

Мы с леди Гленко отошли к очагу и сделали новую припарку. Хозяйка растирала травы, выжимая сок. Наверное, ей вслед тоже летело: «Ведьма», — слишком уж у нее был понимающий взгляд, и обращаться с травами она умела.

Собака потянулась и повернулась, устраиваясь поудобнее.

— Спасибо вам за кур, — сказала я.

— Ах, куры. Теперь тебе нет нужды воровать яйца.

Я покраснела:

— Нет.

— Я Маклейн, — сказал он, взмахнув рукой. — Мясник и убийца — так обо мне говорят, — но у меня тоже есть сердце. Я не лишен чувства благодарности, когда есть за что благодарить.

Я положила припарку на рану, и он закрыл глаза:

— Я удивлен, что ты спасла меня в ту ночь, сассенах. Я знаю, что рана глубока, видел, как люди умирают от меньшего. Я попадал в жестокие переделки и пережил их. Но я уже немолод, а эта рана… — Он открыл глаза. — Кроме того, я жестко говорил с тобой. Я понимаю это.

— Вы пылкий человек.

— Это так. — Он выпрямил спину. — Да. Но тогда было не время показывать свои чувства. Куры — это подарок!

Я кивнула. Я знала, что так гордый мужчина просит прощения.

— Спасибо.

— Ай! — отмахнулся он. — Благодари моего сына. Он принес их тебе. Ушел в дрянную погоду, держа в каждой руке по хлопающей крыльями курице. Оставил жену и дом и полез на высоту в надвигающийся буран… Но в этом он весь. Он всегда совершает такие поступки — пламенные и идиотские. Он или изменится, или погибнет — одно из двух.

Я слушала его и думала о раздражительности Иэна, когда он говорил со мной, и об остром взгляде его лисьих глаз. Я сказала:

— Я благодарна Иэну. Я позабочусь об этих курах.

Он покачал головой, отпил из чашки. Потом сказал:

— Это Аласдер принес их. Я в порядке?

Я отложила травы и пообещала, что вернусь через неделю и вытащу нитки. Он выпрямился в кресле — он был выше, чем я, даже когда сидел.

— Ты вернешься скорее, — сказал он. — Ты будешь есть здесь. Пить. Я хочу знать больше о моей английской травнице — о том, что ей известно. Ты вернешься скорее.

Я попятилась, хмыкая, как неуверенный в себе ребенок.

— Я не прошу, — буркнул он.


Я думала: «Будь сильной, будь дикой». Потому что не ведала иного пути. Я всегда стремилась в безлюдные места и поэтому знала, какими они бывают, и приходила туда, где сама природа успокаивала меня — воздух, стремительная вода. Я неподвижно сидела на хрупком мокром снегу и чувствовала, как опускаются его хлопья. Думала: «Он оставил свой дом, оставил свою жену».

«Ты создана для спокойных мест, Корраг, не для людей. Помни это».

Я брела к своей хижине, а ветер гнал по снегу коричневые перья. Я остановилась. Они медленно скользили, и я подумала: «Это от моих кур», потому что они были такими же коричневыми и мягкими. Я опустилась на колени, сжала перо в руке. И поняла, что Аласдер тоже шел здесь.


Я заботилась об этих курах, да. Они были спокойного нрава. Подолгу смотрели на меня, склонив голову набок. Несли крупные яйца с бежевой скорлупой.

По вечерам я клала им чуточку зерна. Однажды я наблюдала, как они клюют и вытягивают крылья, и думала: «Зерно…» У меня его было чуть-чуть. Я собирала семечки всю осень, и куры с удовольствием ели. Но этого хватит ненадолго. У меня вообще мало запасов — только травы, но они для лечения, а не для еды. Несколько копченых рыбин под крышей, да еще грибы. Немного ягод. Я не беспокоилась о себе, потому что могу прекрасно жить, довольствуясь малым, но эти куры были даром. И я не хотела, чтобы они голодали.

— Я позабочусь о вас, — сказала я им.

Разговаривая с курами, я ничего не слышала и думала лишь о них. Пахло торфяным дымом и травами — но внезапно налетел другой запах. Его будто бы принес порыв ветра. Я вздрогнула, и куры тоже.

Я подумала: «Гниль».

Вонь гниющего растения или даже мяса, в котором копошатся черви.

Я повернулась к двери, — наверное, какое-то животное умерло на раннем морозе и я чую запах его смерти, и если так, то надо как-то позаботиться о нем. Я вышла.

Там стояла женщина.

Кажется, я вскрикнула, потому что не заметила шагов или шуршания юбок по земле. А на морозе все звуки отлично слышны! Даже шорох падающего листа. Или как птичка чистит перышки. Я начала:

— Как…

— Назови свое имя, — сказала она.

Я смотрела на нее во все глаза. Какая высокая и худая женщина! Я пыталась понять, сколько ей лет, но не могла: кожа у нее обветрена и испещрена морщинами, а это скорее говорит об образе жизни, чем о годах. Я перевела взгляд на ее волосы, чтобы разглядеть седину, и увидела грязную шерстяную шаль. Женщина плотно сомкнула губы, словно привыкла лишь шипеть. Я знала таких людей, или думала, что знаю. Прогнившие души.

— Назови свое, — сказала я.

Она прищурилась, ковыряя ногтями шаль, покрытую коркой навоза и въевшейся грязи. За морщинистыми губами не было видно зубов, и я бы поставила пенни на то, что во рту у нее одни пеньки. О да, я знаю, кто она. Таких представляют себе люди, когда слышат слово «ведьма», — нечистое, грубое, вселяющее страх существо. Из-за таких, как она, и появилось слово «ведьма».

Я не называла своего имени. Я ждала.

— Я знаю тебя, — сказала она.

Птица с глазами-бусинками.

— А я знаю тебя.

Конечно, я солгала. Я не знала ее, хотя догадывалась, что не единственная скрываюсь в этих местах. «Она не живет с другими», — сказал Иэн отцу в свете восковых свечей. Я слышала это, пока шила. Я вспомнила это теперь. «Другие». Эта женщина.

И тогда это костлявое создание, воняющее, как выгребная яма, вошло ко мне. Она миновала меня, наклонилась и проникла в хижину.

Я завопила. Я бросилась за ней, крича:

— Это мой дом! Ты не можешь входить в мой дом как в собственный!

Из-за высокого роста она не могла выпрямиться. Но попыталась. Она разгибалась, пока голова с застрявшими в волосах листьями не уперлась в крышу. С рыбы, которую я сушила, упали несколько чешуек.

— А… — сказала она. — Травы.

Как Иэн. Будто только травы имеют значение для жителей этой долины.

— Да, — резко ответила я.

— Какие?

— Какие?

— Травы, — сказала она. — Какие травы?

Тогда я обратила внимание, как звучит ее речь. Мягкий шотландский выговор, как у Макдоналдов. Похоже, английский — не ее родной язык.

— Откуда ты? — спросила я.

— У тебя есть белена?

— Откуда, — повторила я, — ты? Откуда ты и где живешь сейчас?

Теперь она казалась мне не такой ужасной — может, из-за того, что ее освещал огонь, или оттого, что она скрючилась, как обыкновенная старуха. Теперь она больше походила на человека. На краткий миг я увидела тоску в ее глазах. Будто тень от птицы, она пронеслась по ее лицу и пропала.

— Мор. Это далеко отсюда.

Я кивнула:

— А теперь?

— На горе, что они зовут Бочэйл. Остроконечная вершина на востоке.

Я знала эту гору. Черная, укутанная облаками, на востоке долины. Именно там я наступила на наконечник стрелы и видела, как орел чистит перья на кусте ольхи.

Я не стала спрашивать, почему она не живет в долине или почему она сейчас не в Море. Я подумала: «Она скрывается». Потому что большинство одиночек, которых я встречала, прятались от других людей.

— У тебя есть белена?

Я лишь воскликнула:

— Ха!

Людям нужна белена только из-за того, что она заставляет их видеть сны наяву. Эта трава отупляет голову, а я никогда не хотела этого. Кора говорила мне об этом. Она говорила, что белена порабощает, попробуешь раз — и будешь искать ее снова и снова.

Несмотря на ее жуткий вид и вонь, я посочувствовала этой женщине. Я подумала: «Бедняжка. Быть такой, как она, ужасно». Ковырять ногтями шаль и искать эту траву.

— У меня есть белена.

Она выпучила глаза и улыбнулась беззубой улыбкой.

Так что, мистер Лесли, в тот зимний день я дала горсть белены женщине по имени Гормхул, и она вздрогнула, когда брала ее, и прошептала траве, словно она могла слышать:

— Да…

Но я дала ее не просто так — нет, сэр. Я назвала цену. Я попросила немного зерна, чтобы накормить кур и сварить похлебку.

Ее передернуло.

— Зерно?

— Это честная сделка, — сказала я. — Белену найти сложнее, чем зерно, — это я тебе точно скажу.

Я смотрела, как она уходит. Она бесшумно растворилась в тумане. Я подумала: «Я не дождусь никакого зерна, ведь разве она, эта женщина, заслуживает доверия?» Я сомневалась, что она вообще что-то ела. Я сомневалась, что она видела в окружающем мире хоть немного радости и красоты или вообще умела общаться с людьми. Я почти сомневалась в том, что она приходила сюда сквозь туман, ведь она была так похожа на призрак. Лишь ее запах задержался.

Однако она не обманула. Я получила зерно.

Два дня спустя она пришла ко мне с мешком. В нем было зерно. Я заглянула туда, улыбнулась, а когда обернулась, чтобы поблагодарить, она исчезла, а на ее месте сидела ворона. Некоторые говорят, что ведьмы могут превращаться в других существ, надевать их личину. Но я знаю, что это ложь. Это невозможно. Всего лишь кости выворачиваются по своей воле или находит падучая болезнь, и женщина бьется в судорогах. Но ворона выглядела именно так. Она склонила голову, каркнула на меня, и я представила, что она сказала: «Спасибо» или «Видишь? Зерно для тебя».

Она улетела. Я смотрела, как она улетает. Потом я взглянула на следы Гормхул на снегу, и мне захотелось, чтобы это были следы другого человека.


Скажите то, что должны. Скажите «старая карга». Она так выглядела и пахла так. Это было старое получеловеческое существо, которое тоже подходило к зимней погоде, но вовсе не так, как я, ведь Гормхул не зимой родилась, она не видела красоты в голом дереве. Нет. Она вписывалась в эту погоду, потому что в ней не было ростков жизни — ни любви, ни надежды, ни мечты. Она была тонкой, как ледяная корка на снегу. И такой же коварной.

А ведь когда-то она была ребенком. Дочерью и женой.

— Однажды, — сказала я курам, — она была счастлива. Я должна помнить это.

Но как тяжело в зимнюю стужу вспоминать о цветущей весне, так же было и с Гормхул.


Почему я вспоминаю о ней? Потому что она жила. Потому что своей жизнью она изменяла мир, как все люди, а кто еще расскажет о ней? Так что о ней говорю я. А потом, возможно, и вы будете — потому что она сыграла свою роль в той резне, сэр. Ее имя стоит записать.

У всех есть свои истории, и мы рассказываем их и вплетаем в истории других людей — все так и происходит, правда? Но она не рассказывала свою. Она была грязной и одинокой, и когда я думаю о ней, то вижу белену в ее зубах. Она жила на остроконечном пике. Скрючившись, она сидела у огня с двумя другими женщинами, чей разум был наполовину утерян, а сердца запечатаны. А что это за жизнь? Она еще печальнее, чем моя. Гораздо более печальная. Полная старых мечтаний.

Гормхул из Мора. Вы услышите о ней много разного, сэр, но ничего хорошего. Однако не многие люди, сэр, полностью плохие.


В зимние ночи я любовалась гигантскими уступами заснеженных скал, что громоздились вокруг, окрашенные мрачными оттенками — серым, черным, синим. Мой очаг вел сам с собой неспешную беседу. Но, даже сидя в хижине, я ощущала, как горы взирают на меня. Я чувствовала, какие они высокие и темные. Я размышляла об их возрасте и о том, что они повидали на своем веку, а устраиваясь у очага, думала: «Они даже сияют…» Как живые существа. Я чувствовала, как вспыхивает на них иней, и ощущала их ледяное дыхание.

Некоторые люди терпеть не могут горы. Они держатся подальше от них, словно горы желают им зла. Но когда я смотрю на гору, или на звездное небо, или на другой дар природы, в котором дышит мудрость тысячелетий, я говорю себе: «Тот, кто создал это, создал и меня тоже. Я такая же неповторимая. Мы созданы одной сущностью…» Зовите ее Богом, если вам угодно. Зовите ее Случаем или Природой — это не важно. Горы Гленко и я — и то и другое существует здесь и сейчас. И то и другое — сегодняшняя полная луна и вы, мистер Лесли, — сейчас здесь, и вы сияете.


Через несколько дней после прихода Гормхул я вновь увидела Аласдера. Я смотрела вниз, взобравшись высоко на холм. Он приблизился к моей хижине, потом обошел вокруг, будто я могла прятаться. Некоторое время он стоял неподвижно, размышляя. При нем не было ни клинков, ни кур. Только он — его плед, его темно-рыжие волосы.

Со своего места я смотрела, как он уходит. Он шел по ущелью, возвращаясь в Гленко, и я видела его следы на снегу.

Я спустилась.

Дотронулась до скалы, которой он коснулся. Услышала звуки, которые он слышал, — ручей, мои куры — и подумала: «Вернись ко мне».

Любовь моя, сегодня я расскажу тебе больше о кузнеце, потому что много узнал от него, и эти сведения заинтересуют якобитских братьев в Лондоне, Эдинбурге или в любом другом месте. Целый вечер я посвятил записям и еще немного поработал, когда вернулся из тюрьмы. От писанины у меня побаливает рука, но не настолько сильно, чтобы помешать мне выразить свою любовь к тебе и поделиться мыслями.

Любовь моя, с радостью сообщаю, что коб быстро идет на поправку. На самом деле я ощутил, что ему нравится стоять в кузне, потому что в нем появилось незнакомое мне доселе любопытство. Он обыскал мои карманы губами, чего никогда не делал до этого, — возможно, кто-то (может, ребенок кузнеца, — думаю, у него их много) пытался завязать с ним дружбу при помощи мяты. Я бы не советовал этого делать, но он славный конь, который хорошо служил мне до сих пор.

И если ребенок подружился с кобом, удалось ли мне подружиться с отцом ребенка? Давно я не встречал такого достойного, простого и дружелюбного человека. Кузнец поторопился протереть стул, прежде чем я сел, словно я в некоторой степени был гостем. Конечно же не был, я — это всего лишь я. Но меня хорошо приняли — и в такую ужасную погоду, в такое ужасное время я благодарен за это.

Я похвалил его работу, ведь коб казался гораздо счастливее, а его ноги здоровее, чем раньше. Кузнец поблагодарил меня. Он сказал:

— Я горжусь тем, что делаю. Есть подкова — можно завоевать королевство. Нет подковы — можно его потерять.

— Несомненно, — кивнул я. — Гордость человека за свою работу богоугодна. Я всегда утверждал это.

Он повернул раскаленный добела кусок железа в огне и сказал:

— Не слишком. Ведь это может быть пороком, сэр.

— Смертный грех, как мы знаем.

Мы покивали друг другу и некоторое время размышляли на эту тему.

— Предводитель того клана был известен этим. Гордостью. Слишком много гордости. Вы слышали об этом?

Я ответил:

— Нет, сэр.

— Эх! — Он вытащил металл из горна. — Гордый человек. В конце концов именно гордость убила его.

— Гордость? Я полагал, что он погиб из-за своего воровства и кровавых убийств, что солдаты покарали его за бесчеловечные поступки.

Он сказал:

— Так думает большинство. И конечно, жестокость клана способствовала его поражению, тут уж ничего не скажешь. Но гордость, сэр… Маклейн был гордым человеком до самого конца. Он не принес клятву верности Кэмпбеллам, из-за этого погибли его люди.

Я спросил о клятве. Потому что, Джейн, до меня доносился неясный шепот о ней, но не более, и я почувствовал, что здесь могу узнать об этом куда подробнее.

— Клятва на верность? Расскажите о ней.

Он пожал плечами и продолжил:

— Приказ короля Вильгельма. Он, конечно, не без причуд, но далеко не дурак — знает, кому служат хайлендеры и какие строят козни против него. А потому призвал их к присяге. Здесь, в Инверэри, в первый день января, все мятежные кланы должны были торжественно поклясться в своей верности ему, и только ему. Покончить с якобитством.

Я наклонился вперед:

— А если кланы не принесут клятву?

— Они испытают на себе весь гнев короля как предатели. А поскольку старый предводитель Маклейн не мог поклясться Кэмпбеллам ни в чем, кроме ненависти, он вместо этого поехал в Инверлохи. А там нельзя принести никакую клятву. Неподходящее место…

Я встал и подошел к нему:

— Стало быть, Макдоналды убиты за то, что не дали клятву?

— Они поклялись, сэр. Да, это так. Но… — он покачал головой, — они опоздали на шесть дней.


Видишь? С каждым днем я узнаю все больше. Я узнаю больше об этой стране, о ее порядках и законах. И все это не идет на пользу Вильгельму — только нам.

Как, должно быть, здесь ненавидели этот род из Гленко, если уничтожили таким способом! Как их боялись и какими сильными они были, чтобы удостоиться подобной ненависти! Могу представить, как на лицах некоторых людей в Лондоне и Эдинбурге появились улыбки, когда они услышали о том, что Маклейн опоздал с клятвой, — ведь это ли не измена? Это ли не пренебрежение оранским королем? Если была нужна причина, чтобы уничтожить их, то она подвернулась как нельзя кстати. Если монарх стремился найти оправдание, чтобы разгромить их, забрать их землю, то его дала гордость. Опоздание на шесть дней.


Домой из кузницы я шел взволнованный, Джейн, и обнадеженный. Я собирался написать самому королю Якову во Францию, рассказать, что разузнал! Такие новости! Доказательства, что кровь Макдоналдов лежит на руках голландца.

Но слов кузнеца недостаточно. Его не было там, в долине. Он не знал Макдоналдов и не жил среди них, не видел убийц своими глазами.

Я уже не похож на человека, который въехал В Инверэри, дрожащий и старый. Я писал о ненависти к ведьме. Я писал слова презрения и ругательства, и не я ли поддерживал местные власти в решении уничтожить ее? Сжечь на костре? Теперь я стал другим. Мысли о ее смерти беспокоят меня, я не стану врать или притворяться. Корраг очень много говорит о добре, и под колтунами, грязью и кровью я вижу, какая она чувствительная, какая хрупкая. Еще она рассказала о своем увлечении человеком по имени Аласдер — младшим сыном предводителя клана, негодяем с сомнительной репутацией (мне кажется, она не видит его таким). Каким маленьким влюбленным созданием она становится, когда упоминает его имя!


Я ведь тоже влюблен в тебя. Этим мы с ней похожи. Желанием прикоснуться к тому, кто далеко, и тем, что в минуты отдыха вспоминаем лицо любимого существа, его голос. Скучаешь ли ты по мне так же сильно? Думаешь ли ты, любовь моя, о нашей потере? Наша дочь приходит ко мне каждую ночь, как и ты. Больше всего я боюсь, что ты горюешь в одиночестве — что ты одна оплакиваешь нашего мертвого ребенка в темноте.

Мое сердце с тобой. Оно нигде больше — оно с тобой и не покинет тебя.


Что за странные выдались дни! Я встревожен и чувствую, что меняюсь. Большую часть дня я просидел, положив на колени Библию. «Уврачую отпадение их, возлюблю их по благоволению; ибо гнев Мой отвратился от них» (Осия 14: 5).

Что это значит сейчас?

Вечно любящий,

Чарльз

IV

Старые запасы, смешанные с Aromaticum rosarium, — очень хорошее стимулирующее лекарство против слабости, обмороков, вялости и сердечной дрожи.

О розе

Всю ночь я беспокоилась о своих курах.

Это пара хороших кур цвета яичной скорлупы. Они усаживались на ореховое дерево в ясные дни и прикрывали глаза молочной пленкой, как все птицы, и мне казалось, что, кроме обычного, у них есть и иное зрение. Зимой они устраивались в хижине вместе со мной, квохтали во сне.

Прошлой ночью в клетке я произнесла:

— Как они там теперь?

Я сказала это в темноту, голос отразился от стен. Но правда ведь — что с ними? Снег все еще идет. Не так сильно, как раньше, и он теперь мокрый — но все еще падает. Живы ли они? Куры Аласдера? Зимой я кормила их тем, что удавалось насобирать за месяцы, когда опадали листья, — стеблями, стручками, семенами. Крупинками жира. Но я здесь, закованная в кандалы, как я могу кормить их? Я боюсь, что они умирают с голоду в горах.

А мои козы! Со временем у меня появились три козы с маленькими зубками, они шлепали губами по моим ладоням и чесали головы о куст ежевики. Где они теперь? Теперь, когда мой очаг потух и их убежище уничтожено? Я говорю себе: «Они живы».

Я говорю: «Они там же, где и были. Да». Куры копошатся в снегу. Козы, зная, что я ушла и не вернусь, двинулись вверх. Они бродят по вершинам, щуря глаза от ветра, а их шкуры становятся белыми под падающими хлопьями. Они выживут. У моих коз родятся весной козлята. Потом у их козлят тоже родятся детеныши.

Возможно, через много лет в Гленко все еще будут жить козы. Их будет немного, но они будут жить там. Заселят верхние склоны. И возможно, кто-то когда-то скажет: «Козы? Здесь? Дикие козы?» — а другой ответит ему: «Ах да. Это потомки коз Корраг. Она была хорошей женщиной, но умерла страшной смертью, она не заслужила того, чтобы ее сожгли. Ее уже нет. А эти козы произошли от ее коз, так что давайте вспомним ее, глядя на них. Давайте передохнем немного, глядя на ее коз…»

Я балую себя мечтами в темноте.

Я надеюсь, что все так и будет.


Ферма? Нет. Но мне казалось, что у меня всего больше, чем необходимо, что я разбогатела. У меня была пара кур, три козы и сова, которая иногда в безлунные ночи поведывала свои тайны. Пауки, что плели паутину в темноте. И еще олень с ветвистыми рогами. Он возвращался и возвращался.

Мир дышал вокруг, изгибался холмами и ущельями, о чем еще можно просить? «Есть ли что-то прекраснее, чем быть сейчас посреди всего этого?» Я задавала себе этот вопрос, когда смотрела, как тает снег или дым поднимается от очага.

В те дни я не видела людей, ни единой живой души, и говорила: «Нет ничего лучше. Нет ничего прекраснее на всем белом свете».


Я не хотела возвращаться в Карнох — и хотела. Одновременно.

* * *

В свете восковых свечей Маклейн сказал мне: «Мы всегда были воинственным кланом».

Он поправлялся. Он отдыхал и пил, а ненастная погода удерживала его у очага, и он преисполнился благодушия, глаза его светились. В комнате толпился народ. Туда набилось больше людей, чем, наверное, когда-либо. Кажется, их было дюжины три, и воздух пропитался запахами меда, влажной шерсти и торфа, а еще я чуяла гончих, которые скреблись в углах. Я ощущала и людские запахи — запахи пота и виски. Я подумала: «Я дышу воздухом Макдоналдов».

— Мы всегда жили в борьбе… — сказал он, наполняя кубок. — А эти холмы слышат звон железа с тех пор, как первый человек нашел их и захотел взять себе. Ирландец был здесь до нас. Человек по имени Финн со своими воинами и собаками. Они победили много тысяч людей, чтобы спасти долину, — и говорят, что, когда люди Финна умерли, горы выросли над ними и даже теперь богатыри спят под скалами и землей, сжав мечи в руках. Что однажды они вновь поднимутся. Сражаться за то, за что стоит сражаться.

Он медленно поднес кубок к губам и выпил.

Я представила себе этих людей.

— Иэн Ог-нан-Фраох захватил эту долину в свое время. Он пришел с островов. Это был могучий Макдоналд…

— Все люди клана были такими! — подтвердил чей-то голос.

Они рассмеялись.

— Но не мы ли самые великие? Из всех Макдоналдов? В том, как мы живем и сражаемся?

В комнате стало тихо. Все обернулись на главу клана, а тот смотрел на них, и когда он вновь поглядел на меня, то сказал более мягким голосом:

— Мы названы в честь него. Мы Макдоналды Гленко, нас зовут Маклейнами, потому что мы его сыновья. Юный Джон из Хезера положил начало нашей линии в этой долине — с ее лесами, и холмами, и озерами, полными рыбы, так что все, что ему нужно было делать, — это погружать в воду руки… Говорят, в зимние ночи можно услышать лай его собак.

Он был хорошим рассказчиком, этот человек. Их предводитель клана.

Все слушали. Всю жизнь Макдоналды слушали эту легенду о своем происхождении. Слушали всегда как в первый раз, словно, внимая рассказу о Финне и его собаках, вершили один из ритуалов своей веры. В тот вечер звучали истории о викингах и ирландских королях. О любви, обреченной на страдания. О боях.

Горел торф. Я слышала его треск. Чуяла запах.


Подвинете ближе свой табурет? Я многое могу рассказать о них сегодня — об этих «папистах», об этом «проклятом клане».


Стояла последняя ночь декабря. Я пила из озерца в своей маленькой долине — разбила корочку льда, уперлась руками в землю и, скрючившись как кошка, наклонилась к воде. Услышав фырканье лошади, я повернулась — это был Иэн. Он сидел верхом на гарроне, позади была привязана мертвая олениха.

— Тебя вызывают, — сказал он. — В Карнох.

Я присела на корточки, вытерла рот:

— Сегодня?

— Да, сегодня.

— Это Маклейн? Его рана? Или новая?

Он усмехнулся. Покачал головой и проговорил очень медленно, словно я какая-нибудь дурочка:

— Нет… Это Хогманай. Последний день года. Тебя позвали, так что ты придешь.

И я пошла. Как я могла не пойти, если жила на их земле? Пила молоко их коров? Я слегка ополоснулась, выдавила немного розмарина на волосы, чтобы они приятно пахли, и направилась в большой дом в Карнохе, там, где река встречается с морем. Дорога была мне уже хорошо знакома. Я миновала пик Сохрани-Меня и пошла по берегу Кое.

В той самой отделанной дубом комнате с очагом и восковыми свечами, виски и стеклом собралось больше народу, чем я видела во всем Хексеме или даже за все дни скитаний. Вначале я не могла разглядеть ничего, кроме людей, — меня окружали талии, животы, локти. Меня касались их пледы, меня то и дело толкали, они пили и смеялись, а я думала: «Надо уйти. Это место не для тебя. Нужно уйти туда, где лед и резкий ветер». Но когда я повернулась, чтобы удалиться, женщина с огненными волосами подошла ко мне и улыбнулась. Она сказала:

— Не прячь эти глаза…

И погладила меня по плечу, подмигнула, пошла дальше.

После этого я почувствовала, что меня заметили. Сняв капюшон, я увидела, что они смотрят на меня. Щеки у меня запылали. Я смущенно улыбнулась человеку из Инверригэна, но он лишь таращился. Коротко стриженный мальчик назвал меня «фейри», когда я прошла мимо, а пожилой мужчина причмокнул беззубыми челюстями, когда я проскользнула рядом, словно хотел меня съесть. Единственным моим желанием было не приходить вовсе — потому что там так много народа и так мало воздуха. Зачем вообще я явилась? Я не Макдоналд. Я маленькая, и ногти у меня грязные.

Но появился Маклейн. Широкими шагами он прошел между своими людьми, сгреб мой плащ в кулак и сказал:

— Моя сассенах! Моя английская целительница, у которой нет короля…

И поднял меня в воздух одной рукой.

Всю ночь я просидела около него.

Другие люди устроились на полу, или на стульях, или прямо на огромном столе, который ломился от еды и кубков с виски. Но Маклейн поставил мне табурет рядом с собой и сказал:

— Разве не должен я накормить свою травницу? Позаботиться о ней? Ха!

С этого момента я стала им ровней. Я вглядывалась в лица. Человек-медведь, у которого я как-то украла яйцо из-под курицы, кромсал ножом жареную ногу оленя и смеялся. Дети из Ахнакона вопили и сражались на палках, две женщины в полосатых накидках, подвязанных под подбородком, шептались между собой. Иэн целовал румяную девушку у огня, и полупьяный человек играл на волынке, и двое мужчин ругались на гэльском, пока жены не растащили их, и собака по кличке Бран грызла кость, и гигантский человек-медведь по имени Макфэйл дрался с мужчиной на улице, так что оба вернулись перепачканные кровью, но потом принялись пить и жать друг другу руки. Я смотрела и смотрела — потому что там было на что посмотреть. Столько жизней вокруг.

Аласдер щурился на меня через обод кубка.

Маклейн спросил:

— Видела ли ты когда-нибудь таких людей? Как эти?

— Нет, — сказала я.

И я действительно так думала.

— А такие праздники? А такой отличный дом, как мой, где все могут собраться?

Ему понравилось, что я покачала головой. Он ухмыльнулся:

— Нет более великого клана, чем наш… Нас мало, но мы сражаемся с честью и достоинством.

Он поднял руку, призывая всех к тишине, и продолжил:

— Мы всегда были воинственным кланом…

Он рассказывал мне о вереске и о воине Финне.


Там были пресные лепешки, и ячменные кексы, и сыр, и «Атолл Броз».[20] Еще жареная оленина и больше эля, чем я когда-либо видела. Леди Гленко дала мне в руки кубок пшеничного виски и сказала:

— Пей.

Я поднесла виски к губам. Но закашлялась от одного запаха.

А еще звучала задорная музыка, они танцевали, и хлопали, и разбили на счастье несколько глиняных горшков, отчего Бран зашелся в лае. Я видела, как Аласдер смеется вместе с каким-то мужчиной и дети дремлют на коленях у матерей. Мужчина с густой щетиной подошел ко мне и предложил:

— Потанцуем, зверек?

Он протянул раскрытую ладонь. Но я отказалась. Я осталась сидеть с кубком в руке. Вокруг меня кружились цветные пятна, раскачивались пледы, а когда джига закончилась, Маклейн прокричал какие-то гэльские слова, и все в комнате угомонились. Люди устроились на стульях или на коленях друг у друга. Музыка стала мягче. Леди с огненными волосами, которая сказала мне: «Не прячь эти глаза», стоя в полутени, обхватив себя руками, запела таким слабым, призрачным голосом, что по коже у меня побежали мурашки, а в глазах защипало. Я думала о Коре, потому что она тоже пела когда-то.

Это была гэльская песня. В ней пелось о любви, я знала это — по тому, как она пела и как они все слушали, и по тому, что их глаза блестели, как и мои. «Любовь к Шотландии», — подумала я, не к человеку, а к месту, воздуху и дикой земле. К скалам. Я почувствовала это, а когда песня закончилась, женщина села рядом с Аласдером. Она притянула к себе его руку, устроилась рядом с ним. Он поцеловал ее волосы.

Бран положил голову мне на колено и моргнул, а я сказала ему, что он очень хорошая собака — очень хорошая собака, без всяких сомнений.

Пробили часы, а я гладила Брана, и свечи уже догорали.

Наступил 1691 год. И Макдоналды из Гленко подняли кубки и прочитали молитву — мне кажется, она была похожа на большинство молитв. Я думаю, они просили Божьей помощи в этом году, хорошей жатвы — урожая, здоровья, мужества в битве. Каждое сердце по-своему молит обо всем этом, независимо от веры или языка.

Я тоже просила об этом. Сидя на табурете, я просила у неба пищи для своих кур, и любви, и ясного неба, и чтобы оно сохранило этих людей, потому что они никогда не стали бы бросать в меня камни или называть «каргой».

На некоторое время в комнате стало тихо. Но потом взревели волынки, и Маклейн закричал:

— Больше виски сюда!

И снова начались танцы, зазвучали песни.


Я ушла. Накинула плащ и выскользнула за дверь. Было поздно, и я стремилась в свою хижину — к моему очагу, где спокойно и тихо.

Я подняла капюшон, и тут меня окликнули:

— Корраг?

Аласдер стоял в дверях. Он вышел следом за мной. Одной рукой он ухватился за свес крыши, словно проверяя его на прочность, и прислонился лбом к этой руке. Другая рука была уперта в бок.

— Ты уходишь? — спросил он.

— Да.

Он нахально таращился на меня, не моргая.

— Мы никогда не встречались, — сказал он. — Не разговаривали друг с другом. И я не поблагодарил тебя за то, что ты исцелила нашего отца. Все мы думали, что он отдаст концы от той раны, но… — Он улыбнулся. — Я Аласдер Ог.

— Ог?

— Ага. Это значит «младший». Назван так вслед за Маклейном.

— Он тоже Аласдер?

— Да.

Он склонил голову набок, глядя, как я складываю губы, пробуя произнести «ог». Потом спросил:

— А ты, кажется, Корраг?

— Да, так и есть.

— Тут ходит много слухов о тебе, знаешь?

Я не знала этого, но не очень-то удивилась. Потому что всегда находятся такие люди, что шушукаются по углам о женщинах, подобных мне. Наверное, я покраснела. Я поправила плащ, словно собираясь уходить; я онемела под взглядом его голубых глаз.

Но он вдруг заговорил снова.

— Как ты здесь оказалась? — спросил он. — Почему ты пришла сюда, а не куда-то еще?

— Твой брат позвал меня.

— Нет, — улыбнулся он. — Не на праздник. Что привело тебя в долину?

Я тоже улыбнулась. Я почти рассмеялась. Я отвела взгляд и покачала головой, потому что моя история показалась мне теперь старой и чудной — слишком чудной, чтобы рассказывать ее в ответ на вопросы понравившегося мне молодого человека.

— Длинная история? Чересчур длинная?

— Да.

Он кивнул.

Какое-то время мы топтались на месте. Аласдер смотрел вверх на балки, поглаживая доски ладонью. Потом опустил руку. Скрючившись, он стоял в дверном проеме, и я подумала, что надо повернуться и уйти, потому что молчание затянулось. За его спиной снова танцевали.

— Ты хорошо поела? — спросил он. — Там еще много…

— Да.

Снова тишина. Он вздохнул.

— Так где ты провела последний Хогманай? Не в Хайлендской долине, я думаю, судя по твоему произношению.

Я удивилась. Строго глянула на него. Он дразнит меня? Знает настоящий ответ и насмехается надо мной? Его брат умел насмехаться, я в этом уверена. Его отец тоже. Я ожидала увидеть кривую усмешку или приподнятую бровь, но ничего такого не было. Он смотрел на меня, как будто правда хотел знать.

— Я скакала на серой кобыле по Лоуленду, — ответила я. — В полночь мы проезжали постоялый двор, и я слышала, как там выпивают. Под полной луной мы скакали по пляжу во время отлива той ночью и не останавливались до рассвета. Вот что я делала. — Я пожала плечами. — Мы скакали. Под небом, на котором было больше звезд, чем я когда-либо видела.

Он стоял неподвижно. Весь этот шум и танцы остались позади, а он был очень тих. Просто смотрел. Его глаза так сверкали, что я подумала, как он представляет сейчас тот пляж. Его зеркальный песок.

Он открыл рот, чтобы заговорить, но тут чья-то рука обвила его талию, и огненноволосая певица вынырнула из-за его спины. Она была выше меня и лучше сложена. У нее были формы настоящей женщины, и она встала прямо перед Аласдером.

— Ты, — она со смехом ткнула его в грудь указательным пальцем, — впускаешь холодный воздух…

Потом повернулась ко мне, вся сияя. Ее не смущали мои спутанные волосы и оборванные юбки.

— Я Сара, — сказала она. — И я рада любой новой женщине в этом месте — тут слишком много мужчин! Все эти мужчины…

Какая же у нее улыбка! Сверкающая и чистая.

Все мы заулыбались. Мы улыбались друг другу на прощанье, желая здоровья и счастья в новом году, потом я закуталась в плащ и скользнула в темноту.

В ущелье, где росли березы, я задержалась немного, чтобы ощутить ночной воздух. Чтобы вдохнуть его.

Я спала, окруженная с двух сторон курами.

* * *

Зима — мое время. Моя погода. Она была такой дикой, та хайлендская зима. Лед скрипел на морозе, а снежные хлопья поначалу не падали, они повисали в воздухе, парили вокруг меня, когда я брела в свою лощину, держа в руках торф. И у моего отражения в темнеющих лужах были заснеженные волосы.

Глядя на них, я подумала: «Все только начинается».

Все и вправду только начиналось. Такие слабые снегопады продолжались недолго. Через пять дней после Хогманая подул ветер. Он сбросил снег с северного хребта и с воем ворвался в мою лощину, сотрясая крышу хижины. Небо стало огромным и стремительным, как над морем. И я удивлялась: как люди могут не замечать зимы, ведь она волшебна? Я никогда не боялась зимней стужи. И я бродила по тем местам, где можно увидеть особенную красоту — полузамерзшую воду или оленей на горных кручах. Они замирали на скалах, моргали от яростного ветра. Я заметила бегущего белого зайца — он мчался так быстро и был такого же цвета, как снег, так что казалось, будто это просто порыв ветра или шквал снежных хлопьев, и только по черным глазам и подушечкам лап можно было понять, что это заяц. «Снежный заяц…» Я никогда не видела таких. После того как он исчезал из виду, я разглядывала его следы. Когда я взбиралась на вершины, меня качало ветром, а когда ложилась на землю, то ловила хлопья снега языком.

Но прошло время, и снега стало меньше. Постепенно мир вокруг наполнялся плеском воды, и горный ручей в моей долине зажурчал громче и сильнее. Я пила из него — не стоя на коленях и не из сложенных лодочкой рук, а ухватившись за скалу и наклонившись. Я улыбалась, я чувствовала вкус прошедшей зимы. Я пила новую весну.

День за днем показывались зеленые ростки. На снегу появлялись проталины и вылезали травы — окопник и пустырник. Я встречала их как старых друзей. Я припадала к ним, думая: «Кому нужны люди? Люди не всегда такие» — я имела в виду мягких, и добрых, и нежных на ощупь. Я собирала травы и сушила. Иногда растирала в порошок или смешивала с солью. Или оставляла расти в земле.

В те дни бурлящей воды ко мне вернулась Гормхул. Она была как дерево на горном пике — очень тонкая и прямая. Я смотрела, как она спускается, и, когда она подошла ближе, я увидела, какая она костлявая и как просвечивают темно-голубые вены у нее под кожей. Несмотря на ее запах, я заволновалась. Она выглядела так, словно была при смерти, и я спросила:

— Ты останешься? Возьмешь пару яиц?

Это правильно — предлагать помощь тому, кто еще беднее, чем ты. Но ей не нужны были яйца, или тепло, или друг. Болезненным писклявым голосом она сказала:

— Белена…

И я дала ее просто так. Я ничего не попросила взамен.

— Гормхул, — сказала я, — если тебе когда-нибудь понадобится еда…

Но она покачала головой. Она улыбнулась, потому что сжимала теперь белену в руке. Кожа у нее была тонкой, как крыло мотылька. Гормхул сказала:

— Ты как жена. Жена! Жена!

И побрела по камням, бормоча себе под нос, как будто полностью утратила разум:

— А я не жена.

Но тогда приходила не только она.

Птицы пели и пели. Они устраивались на ореховом дереве и заводили свои трели или чистили перышки в тающем снеге, и, стирая однажды вечером плащ в ручье, я поняла, как мне не хватало этой музыки. Среди снежных заносов я слышала лишь сову. А весна была рядом, и теперь вокруг пели птицы. Я пела вместе с ними. Я терла плащ и мурлыкала.

И когда я отжимала его, то заметила, что птицы больше не пели.

Я подумала: «Гормхул вернулась». Но нет.

На северных склонах, где все еще лежал снег, я увидела оленя. Совсем неподвижный, он казался камнем. Но его рога были огромными и светлыми, и я заметила его следы, что спускались с вершин. Он стоял и смотрел. Я тоже.

— С тобой больше никого нет? — спросила я.

Судя по всему, он был один. Он тоже выглядел худым после зимы. Его мех был крапчатым, испещренным темными пятнами, которые появляются с возрастом или из-за истощения. Он услышал мой голос и прижал ухо. Я подумала: «Калон прекрасен», потому что никогда не видела живого оленя так близко, и он стоял передо мной — в густой шубе, а изо рта у него вырывались клубы пара и торчала трава. Шкура переливалась сотнями цветов, он смотрел на меня горячим взглядом, а его корона из рогов высоко вздымалась. На некоторое время в мире существовали только он, я и ручей.

Потом он прижал оба уха. Его грудь и передние ноги шевельнулись, и он аккуратно повернулся на снегу. Он поплыл вверх, прочь от меня, обратно в безопасные места, и я спросила:

— Куда ты? Почему уходишь?

Ведь я специально не двигалась и молчала.

— Он увидел меня, я думаю.

Я вздрогнула. Я не слышала, как кто-то прошел рядом по траве. Из-за шумящей воды и качающихся деревьев и из-за моих слов, обращенных к оленю, я не различила его шагов или как хлопает плед по его ногам. Я вернула равновесие, ухватившись за камень.

— Извини, — сказал он, подняв руку. — Я потревожил тебя?

Я покачала головой.

Он ждал. Ждал, пока я отряхивала юбки и переводила дух.

— Вот, — сказал он.

У него в руках была корзина, накрытая тряпкой, и когда я заглянула туда, то увидела мясо — темное и соленое.

— Оленина. У нас осталось больше, чем надо, с Хогманая.

Он улыбнулся, должно быть, выражению моего лица — там было очень много мяса.

— Но лучше мне не показывать этого твоему другу.

Я нахмурилась:

— Другу?

— Ему.

Он кивнул на оленя, который темным силуэтом застыл на фоне неба, все еще глядя на нас, одно ухо вперед, другое назад.


Аласдер Ог Макдоналд. Таково было его полное имя.

— Но у меня есть еще имена, — сказал он. — Красный — из-за волос, а также из-за одной битвы, когда я весь перемазался кровью убитого врага. Я отлично дерусь. Думаю, это у меня получается лучше всего. Внизу, в Арджилле, меня зовут Задира из-за стычки с Кэмпбеллами, которую я устроил, когда был мальчишкой. Мне сломали несколько ребер, но я им тоже переломал кости. Задира… Я всякого наслушался. Щенок. Второй.

Пока он говорил, я направилась к огню. Вечер подошел к середине, январский свет тихо умирал. Аласдер уселся в дверном проеме хижины — наполовину внутри, наполовину снаружи. Куры клевали что-то около него.

— Щенок?

— Мать говорит, что я лучше отзывался на свист, чем на свое имя, когда был маленьким. Говорит, что собака лучше знала гэлик.

Мне понравилось слушать его.

— Наш клан тоже много как называют. Маклейны или люди из Гленко, как правило, но если ты спросишь лоулендеров… — он состроил рожу, — то услышишь имена, в которых зазвучит ненависть. Папистское племя. Гэльское стадо…

Он вдавил пятку в землю.

— Я знаю, — сказала я.

— Наши имена?

— Знаю, какими могут быть имена. У меня их много. Прежде всего я Корраг. Но другими именами меня называли чаще, чем этим. Карга. Ведьма. Дьявольское отродье.

— Сассенах.

— Я не знаю, что это значит.

— Англичанка, — сказал он, улыбаясь, и поймал мой взгляд. — Это значит «англичанка». Ты разве не оттуда?

— Оттуда, — ответила я. — Я из Торнибёрнбэнка. Это деревня, где есть горбатый мостик и вишневое дерево. Рядом с ней была римская стена, а еще там дует такой ветер… Я родилась там. В очень морозную ночь.

В памяти всплыл тот мороз. И другие морозы.

— Но теперь ты здесь, — сказал он.


Я подогрела немного мяса в котелке и положила в него травы. У меня нашлась еще черствая лепешка, я достала ее, и нам пришлось вытаскивать еду из котелка руками.

Я сказала:

— У меня нет тарелок.

Но он не стал ни хмуриться, ни возражать.

— Как твой отец?

Аласдер ел. Он ел, как едят мужчины, — быстро, не поднимая глаз, он доставал мясо лепешкой. Я смотрела, как движутся его руки.

— Он в порядке. У него в голове бушует пламя, мне кажется, — но больше от Хогманая, чем от раны. Он все так же вспыльчив.

Я смотрела на огонь. Потом сказала осторожно:

— Про него ходит много всяких историй.

— О да. Много. Он, наверное, самый известный хайлендер со времен Бонни Данди.[21] Конечно, в основном из-за его роста и внешнего вида. Еще из-за того, каков он в бою. Ты видела старика в кресле с собакой у ног, но как-то в одной битве Маклейн в одиночку снял скальпы у дюжины человек — это правда. Так стремительно набросился на Глен-Лайон, что те, кто успел сбежать, бежали босиком. Некоторые сгорели в своих домах. Он сражался и с англичанами тоже.

— С англичанами? Потому что они были англичанами?

— Потому что они продвигались на юг вместе с Кэмпбеллами. Люди из этого клана всегда нас ненавидели и считали врагами. Видели в нас беду.

— Потому что вы грабители?

— Это они так говорят. На самом деле все кланы воруют, понимаешь? Даже Кэмпбеллы. Но… — он пожевал мясо, — вообще-то, корни вражды лежат гораздо глубже. Они тянутся к Богу и политическим интригам. К тому, какой мы видим Шотландию и какое будущее прочим ей. Междоусобицы в этих местах не прекращаются уже очень давно.

Я молчала. Подумала немного, а потом прошептала:

— Здесь столько ненависти.

— Здесь не больше ненависти, чем где бы то ни было. Ты знаешь это. Ты бежала от ненависти? Боялась за свою жизнь?

Да, так оно и есть.

— Но я никогда не причиняла вреда человеку. Я никогда не дралась.

— Никогда не дралась? Вообще?

Я пожала плечами:

— Ни руками, ни оружием.

Он выдохнул, раздув щеки:

— Это справедливо. У тебя маленькие ручки, они не подходят для драки.

Да уж, они совсем не такие, как у него. Я посмотрела на его руки. Я знала его правую руку — ее полулунные шрамы, ее отметины. Я видела, как она отрывает куски от лепешки, и вспоминала, как растопырила его пальцы поверх припарки, как приказала: «Нажимай. Вот так». Казалось, это было так давно.

— Может быть, — сказала я, — однажды не будет ненависти. Ни тьмы. Ни битв.

— Ты веришь в это? — Он потряс головой. — Пока есть зависть и жадность, нас всех будут ненавидеть. Так будет, пока Вильгельм сидит на троне.

— Вильгельм? Ты ненавидишь его?

— Он точно так же ненавидит нас! Потому что мы не считаем его королем. Мы не клянемся ему в верности и не подчиняемся ему, хотя он сам это знает.

— Из-за веры?

— Ага, из-за веры. Потому что он не нашей веры и не из нашего народа. Он стыдится горцев, зовет нас «приносящими беду», и «варварами», и «камнем на шее», что достался ему вместе с троном, но видел ли он нас когда-нибудь? Приходил ли в нашу или в любую другую долину? Нет, этого не было. — Он прищурил глаза. — Я говорю с тобой на английском. Ты знаешь почему?

Я не знала.

— Не все наши умеют говорить по-английски. Старики, например. Но Маклейна посылали в Лондон, когда он был мальчишкой, — его заставили учить. Правительство считает, что если кланы утратят свой язык, они могут потерять и свою веру и это было бы прекрасно. — Он покачал головой. — Нас хотят искоренить, сассенах. Сломать нашу судьбу, перебить нам хребет. Мы должны сохранить свой старый язык — больше говорить на гэльском. И мы должны выступать против этого короля и тех, кто ему служит, и разить их, если придется…

Я внимательно слушала. Сидела у огня с курами и смотрела, как вечерний свет тускнеет за головой Аласдера. Я удивлялась его краскам — краскам света. Не серый. Не темно-синий.

— Ты сразил многих? — спросила я.

— Ага. Когда мне приходилось драться. При раздорах или нападениях на клан. Я сражался в Килликрэнки,[22] и мой дирк убил нескольких человек на том побережье.

У меня в душе поднялась глубокая, тягучая тоска. Я прислушивалась к долине, к треску пламени, к звуку, с которым он ел. К ветру. Я думала о том, из какого далека прилетел тот ветер, и о деревьях, которые он качал где-то, о птицах, которых он принес с собой.

Аласдер смотрел на меня.

— Ты молчишь, — сказал он. — О чем ты сейчас думаешь?

— О том, зачем ты пришел сюда, — чтобы рассказывать мне о битвах? О людях, которых ты убил? Пришел, чтобы заставить меня думать, будто я была не права, что вообще пришла сюда, что пришла на северо-запад?..

— Я пришел сюда, чтобы отдать тебе оленину, — прервал он.

Я кивнула, покраснев:

— Я знаю.

Некоторое время мы сидели неподвижно. Огонь выгибался, словно вылизывающаяся кошка, и мы оба смотрели на него — на красный светящийся торф.

Он спросил:

— Твое имя? Оно очень странное.

— Это мама назвала меня так. Ее звали Кора. Это ее настоящее имя, но ей вслед кричали «карга» так часто, что ей стало казаться, что так ее и зовут. Она соединила слова, чтобы создать мое имя, — «Кора» и «карга».

По его лицу было видно, что он размышляет.

— У нее был странный юмор, — продолжала я. — Она смеялась, когда я родилась.

— Ты знаешь, что значит твое имя на нашем языке?

— Корраг?

— Да. Знаешь?

Я перевела взгляд с огня на его лицо, потому что не знала. Я не понимала его.

— А оно что-то значит?

Он поднял палец. В полумраке хижины он поднял указательный палец и медленно показал на меня — на мое лицо, на мои глаза.

— Это гэльское слово, — сказал он, — обозначает вот это.

— Палец?

— Палец.[23] У тебя гэльское имя, сассенах. Так что, возможно, ты была права, перебравшись так далеко.


Мистер Лесли, вы помните, я говорила, что бывают такие моменты, которые могут изменить жизнь? Маленькие события? Я думаю, это был один из них. То, как Аласдер поднял палец. Как он смотрел на него в сумерках.

Я не забыла его темные очертания на фоне неба, темное лицо.

Когда он уходил, я поблагодарила.

— Спасибо за мясо, — сказала я.

— Я надеюсь, оно поддержит тебя. Там довольно много.

— Ты достаточно оставил себе? Для твоей жены и семьи? Мне хватит гораздо меньшего, чем ты принес.

— У нас с Сарой есть немного.

Я кивнула и улыбнулась.

Мы коротко попрощались.


Смотрите. Видите? Мой палец. Не такое уж значительное зрелище. Он маленький и грязный, с обломанным ногтем и немного искривлен, потому что я хваталась за скалы и вереск, когда карабкалась к вершинам, у меня потому и на ногах пальцы скрючены. Кобыла укусила меня однажды, думая, что это еда, и у меня на пальце все еще остался отпечаток ее зубов — здесь. Я не слишком переживала по этому поводу. Он кровоточил, но тогда у меня была сумка Коры, в которой лежал спорыш.

«Корраг» значит «палец».

Вы знаете, что говорили люди? Те, кто жил в других долинах и слышал обо мне и о моем имени, но никогда не видел меня? Они знали о моих травах и призрачно-серых глазах и о том, как я брожу по склонам в ветреную погоду, и говорили: «Корраг? А… Это оттого, что она проклинает, указывая пальцем. Она тычет им в человека, и он превращается в камень…»

Вы услышите такие разговоры. Вот что они расскажут вам — Кэмероны с севера и, возможно, пара Стюартов. Был еще один, по имени Бредалбейн, он якобы слышал, что мой палец как уголек — светится на конце и им можно причинить боль. Но он был слабоумный. Что вы ответите им?

Скажите: «Нет. Она никогда не тыкала пальцем, уж точно не в людей, и она никогда никого не проклинала». Этого никогда не было.


Я рассматривала потом свой палец. Я видела морщинистые складки, линии на нем и думала: «Как это может быть моим именем? Моим собственным именем?»

Мне не нравилось. Ни значение моего имени, ни мои маленькие ручки.

Но теперь мне понравилось и то и другое. Я знаю их, и они мне нравятся.

«Корраг? Почему Корраг?»

«Потому что она была храброй. Она указывала путь».


Я знаю, что должна быть благодарна, — и я благодарна.

Но я скучаю по нему, мистер Лесли. Все время, пока бодрствую, я скучаю по нему.

Он снится мне ночами, и мне кажется, что я рядом с ним или что я сижу у огня, пока он говорит или ест мясо, но потом я просыпаюсь и начинаю скучать по нему. Я скучаю по нему все больше.


Вы ведь не покинете меня прямо сейчас? Я знаю, что уже поздно. Но поговорите со мной об Ирландии и ее небе, о ваших сыновьях и о жене.

Возможно, они приснятся мне.

Убаюкайте меня своим рассказом.

Любовь моя, у меня не хватает слов, чтобы как следует поблагодарить за твое письмо. Меня утешает лишь то, что я вижу твой почерк, и, когда я читаю письмо, мне кажется, будто ты здесь, со мной, в Инверэри. Я хочу, чтобы ты была здесь, ты знаешь. Читая по вечерам у огня Библию, я смотрю на второй стул в этой комнате, на который я никогда не садился, и представляю, какой бы ты была, если бы сидела на нем. Может, ты бы вышивала. Или держала на коленях какой-нибудь романчик. Я много чего повидал, Джейн. Как епископ, как изгнанник. Но прекраснейшее из зрелищ я видел как муж.

Я сказал ей об этом.

Сегодня вечером она стала чувствительной, по-моему, она плакала в темноте. Она беспокоилась так сильно не о своей смерти, как мне кажется (она, конечно, очень тревожится из-за нее), — скорее, ее волновала жизнь. Она видит в мире в основном хорошее, видит свет там, где есть тьма. Какая женщина смогла бы говорить о медленно садящемся солнце, после того как солдат пытался надругаться над ней (ты понимаешь, что я имею в виду — худший способ, которым мужчина может надругаться над женщиной)? Она замечает красоту там, где мы обычно проходим мимо. Но сегодня вечером у нее было тяжело на сердце. Я думаю иногда, что в потемках она вспоминает все свои потери заново и боль душевных ран не дает ей покоя.

Она сказала: «Поговорите со мной об Ирландии», когда я убирал перо.

Так что я задержался немного. Теперь она слушала, а я рассказывал. Я поведал ей, как день за днем наши сыновья выросли в сильных и образованных мужчин и что самый сладкий звук, который я слышал в жизни, — это твой голос, поющий песни. Я подарил ей Гласло, с его плющом и садами. Когда я сказал ей, что улицы по весне полны цветов, она спросила, что это за цветы, но откуда же мне знать?!

— Моя жена знает их названия, — сказал я.

И она слабо улыбнулась:

— Женщины знают. Да.

Она спросила о тебе, Джейн. Я не стал слишком возвышенно описывать тебя, ведь это как рассказывать маленькому цветочку на скале о достоинствах прекрасной розы. Это было бы нечестно. Но она спрашивала:

— Отчего вы любите ее?

И как же я мог ответить? Я не знал, с чего начать.

Я пишу это под звон падающих капель. Он доносится снаружи, они катятся с крыши на другую крышу, что находится под моей, — я полагаю, это крыша кухни. Похоже, это медленное начало весны, и я понимаю, что это означает приближение смерти Корраг. Люди тащат дрова и веревки на площадь, и хозяин гостиницы уверяет меня, что «злобному дьявольскому отродью» (его слова, не мои) осталось недолго. Неделя, говорит он, в лучшем случае неделя. (Тут предпочитают сжигать в конце недели. Наверное, потому, что приходит больше зрителей.)

Еще я спросил у него, кто шериф в их городе. Кто, спросил я, принимает клятву верности королю?

Он назвал имя — Ардкинглас.

Так что я найду этого человека и поговорю с ним. Он должен быть одним из последних людей, кто видел Маклейна до жестокого убийства, и мне будет интересно услышать его мнение на сей счет.


Я ложусь отдыхать с твоим письмом. За окном слышен шорох дождя — уже дождя, не снега. Так что да, без сомнения, я поеду на север не позднее чем через неделю.

Ч.

V

Цветки белые и крошечные, когда они отцветают, появляются маленькие сумочки, в которых хранятся плоские зернышки, чаще всего имеющие форму сердца.

О пастушьей сумке

Если вы никогда не были в хайлендских землях, сэр, тогда вы ничего не знаете об оленях.

В Гленко их множество. В той долине жили люди, которые жгли торф, а еще там жили олени. Высотой с лошадь, ореховой масти, они, выстроившись в цепочку, брели по болотам, и я шагала по их следам и не проваливалась. Темными силуэтами они стояли на вершинах, глядя вниз. Они паслись у моей хижины, пока я спала, — сквозь сон я слышала, как они хрупают травой, а на рассвете наступала на их навоз.

Они всегда были настороже. Им пришлось стать такими, ведь сотни поколений их предков получали стрелу в огузок или лезвием по горлу. Так что они вели осторожный образ жизни. Я натыкалась на стадо на каком-нибудь отдаленном холме, когда бродила по долине, подобрав юбки и напевая себе под нос, или собирала травы, и они видели и слышали меня задолго до того, как замечала их я. Шея вытянута вверх, уши вперед. Иногда они смотрели таким взглядом! Он был гораздо красноречивее любой брани. Мы с оленями встречались глазами и всматривались друг в друга долго и пристально, ожидая, кто первый выкинет какую-нибудь штуку. Олени, в основном самки, могут смотреть неподвижно так долго, что начинает казаться, будто это совсем и не олень, а просто скала в форме оленя. А когда я поднимала ногу или наклоняла голову, они убегали. Цок-цок-цок, мелькая светлым задом.

Оленихи и детеныши чистоплотны.

Олени-самцы не такие опрятные. У них толстенная тяжелая шея. Иногда я замечала нити слюны или клочья мха на рогах, словно после тяжелой битвы. Весной они теряли старые рога. Их короны отпадали и умирали, а потом на их месте вырастали новые, которые принимали форму старых. Я нашла прекрасный рог на Сохрани-Меня и принесла его в хижину. Ночью он отбрасывает тень. Я надеюсь, что олень, который обронил его, прожил длинную, хорошую жизнь.

Иногда олени ревели. Я услышала это в первые дни жизни в долине и подумала тогда, что просто одинокий олень приветствует меня. Я никогда не слышала звука, подобного этому — глубокому реву на выдохе.

— Почему? — спросила я Аласдера однажды.

И он заговорил о том, что олени бьются друг с другом, сплетая рога, как мы сплетаем пальцы рук.

— Почему они бьются?

— За самок. Чтобы заполучить их.

— Даже олени воюют в Гленко, — сказала я и закатила глаза.

В общем, там было много оленей. Если бы вы сами побывали в Гленко, вы бы увидели, насколько их там много, вы бы увидели четкие следы копыт на болотах, а навоз, похожий на ягоды ежевики, прилипал бы к вашим ступням. Вам бы пришлось трясти ногой, чтобы освободиться от него.


Мой олень, наверное, видел меня. Я полагаю, он следил за мной, когда я впервые пришла в долину — волоча юбки, с мотыльками в волосах. Я думаю, то, как я строила хижину, отражалось в его глазах.

Он был очень бдителен. Гораздо бдительнее, чем остальные.

Я обыскивала вершины холмов, надеясь обнаружить его. Когда я скребла котелки в ручье или мылась, стоя нагишом в озерцах талого снега, то привычно обегала взглядом пики — вдруг увижу стада пасущихся оленей. Но его не было. Я запомнила его странные рога с нечетным количеством ветвей. Я знала, какой густой и лоснящийся мех у него на шее.

«А что, если он пропал? Что, если он мертв?»

Но он вернулся.

Я сушила водную мяту на солнце. Ее было очень много на берегах озера Ахтриэхтан, из которого водяной бык поднимался в полнолуние. Я не встретила водяного быка, но, вытаскивая траву, почувствовала на себе взгляд пары глаз и увидела оленя — он смотрел на меня с вершины Кошачьего пика. Я произнесла шепотом: «Привет!» — а он убежал, будто испугавшись звука моего голоса.

Но потом он вернулся к хижине, где я раскладывала мяту рядами, как стираное белье. Я выпрямила спину. Рассветное солнце блестело, и мне пришлось прикрыть глаза ладонью, чтобы разглядеть его. Я смотрела, как он очень осторожно спускался по склону. Он подошел ближе. Помахал хвостиком. Склоны Кошачьего пика очень ненадежные, но он ни разу не оступился.

Я вновь сказала:

— Привет.

Он остановился.

У него было семь отростков на правом роге и пять на левом — и я поняла, что это тот самый олень.

Мы долго смотрели друг на друга. Я разглядывала узкие копыта, бледный рот, глаза. Еще я видела, как открываются и закрываются у него ноздри, потом он очень медленно опустил голову, наклонился, и я подумала: «Он учуял мяту. Он нюхает ее…»

Я нагнулась, взяла немного.

— Вот, — сказала я.

Он вскинул голову. Он смотрел очень дерзко, будто я его оскорбила. Его нос чуял траву, и мы стояли так: я — с протянутой рукой, говорящая «вот», и он — поднявший голову. Я надеялась, что он возьмет ее. Мне очень хотелось, чтобы он подошел ближе, чтобы взял траву с ладони. «Только один раз. Возьми ее». Я хотела ощутить его тепло, чтобы на ладони остался мокрый след от слюны. Как делала кобыла. Как делают все живые существа.

— Вот…

Но олени — дикие создания. Он был еще более диким, чем большинство, одиночка с необычными рогами. Я знала, что он хочет попробовать мяту, но знала и то, что пространство, разделяющее нас, для него громадно, а я человек, и это слишком для него, так что он вновь повернулся и важно удалился вверх по склону. Я опустила взгляд на маленькие зеленые листочки в руке и загрустила. Но я знала, что он вернется, потому что видела в его глазах, что он этого хочет.


Это была хорошая весна, мистер Лесли. Она хороша для всех на этой земле, для трав, для растений, которые спали всю зиму. Я выныривала из хижины, вдыхала весенний воздух и лезла к вершинам, которые раньше покрывал снег. Я поднимала камни. Искала буквицу и тысячелистник и еще жуков, а в лесах рядом с Инверригэном обнаружила пижму, которую не видела со времен Торнибёрнбэнка. Я опустилась рядом с ней на колени, погладила листья. Подумала о Коре. Я вспомнила времена, когда была ребенком. Кора всегда говорила, что листья пижмы мягкие, как кроличий мех, а значит, это добрая трава. Она лучше всего помогает от солнечных ожогов и болей в суставах. От этих мыслей мне стало грустно, я скучала по матери. Но ведь она была по-прежнему со мной — в запахе весны, в собранных травах.

Я встречала и других людей — людей, чьи лица я начала узнавать.

Веснушчатые дети из Ахнакона висели вниз головой на ольхе, когда я проходила мимо. Они окликнули меня. Они махали мне руками, и я весело воскликнула:

— Ах вы, летучие мыши!

Они не говорили по-английски и в ответ только хихикали. Их волосы коснулись меня, когда я прошла под ними. А когда я тащила воду от излучины Кое, то наблюдала, как старик Инверригэн рыбачит с сыновьями, — он стоял очень неподвижно, словно болотная птица. А около Собор-гряды я встретила Сару. Ухватив меня за запястье, она спросила:

— Как ты?

Спросила, будто ее и вправду интересовало, как у меня дела. Мы посидели с ней немного. Она поглаживала свой живот, а когда солнце выглянуло из-за облаков, она улыбнулась и выдохнула:

— Солнышко вышло… наконец-то.

Некоторое время мы просто грелись в его лучах.

— Хорошо, — сказала я. — Очень хорошо. Просто отлично.

Кажется, всем было хорошо в те недели.

Как-то раз, в день зеленых почек и сверкающей воды, пришли еще коровы. Я колотила палкой оленью шкуру, чтобы отчистить от зимней пыли, и услышала, как цокают копыта по камням. Я повернулась и увидела в лощине дюжину жующих жвачку черных коров. Макдоналды тоже пришли. Они были перепачканы грязью, щеки у них пылали, они тяжело дышали и похлопывали коров ладонями, а я думала: «Чьих это коров они?..» То были краденые коровы, спрятанные в укромной лощине, чтобы их не могли найти и забрать обратно хозяева. Теперь я знала, где Макдоналды прячут украденное.

Я смотрела на них. Аласдера с ними не было. Только мужчины, говорящие на гэльском, те, что похожи на медведей. Они даже не взглянули на меня. Они прошли так близко, что я почувствовала движение воздуха, их пот, но они не сказали ни слова, и я опечалилась: «Почему они не улыбаются? Не приветствуют меня?» Я стояла опустив руки.

Но когда они уходили, тот, у которого был шрам на подбородке, обернулся на ходу, так что даже шел задом наперед некоторое время. Он помахал мне рукой. Я помахала в ответ.

Это мелочи, сэр, которые делают мир лучше.


Я редко чувствовала себя одинокой в те месяцы. Мне нравилось встречаться с людьми, правда иногда я хотела тишины и покоя. Я не могла даже снять одежду, чтобы вымыться, не опасаясь, что меня кто-нибудь увидит. Мне было почти нечего прятать — кожа да кости, но все-таки нехорошо, когда тебя застают в чем мать родила.

Человек с занозой в большом пальце пришел ко мне, и я вытащила ее.

Как-то на меня выскочил пыхтящий Бран, задрал ногу возле ореха. Но он убежал, а люди не появились. Если с ним и был кто-то, то никогда не спускался к моей хижине. Я смотрела на склоны, но всегда видела одно и то же — камни и клочковатую траву.

Мне нравилось наблюдать за другими. Нравилось, когда люди приходили ко мне. Тем не менее я говорила своему отражению в торфяном озерке:

— Ты рождена для одиночества, Корраг. Не люби. Не ищи его в тенях. Не шепчи его имя.

Потому я еще и уходила. Я выбирала ветреные дни, чтобы добраться до болот Раннох-Мура — где умерла моя кобыла и где я смотрела вслед ее удаляющемуся призраку. Где я скиталась, облаченная в лохмотья, в скорбь и усталость, где я еще не увидела впереди Гленко. Где у меня была другая жизнь.

Я стояла на западном краю долины и наблюдала, как вьются пчелы и поднимаются в напоенные ветром небеса. И я полезла на гору, что высилась рядом со мной, — Темная гора, а может, все-таки лучше Стрелка, потому что у меня все еще оставался след от раны на пятке. Но я думала: «Карабкайся вверх! Подумай о том, что ты увидишь…» Это было трудное восхождение. Я цепко хваталась пальцами. Иногда я видела вереск далеко внизу и оттого твердила: «Продолжай двигаться! Ползи вверх!» И я представляла себе радость, которую почувствую, когда доберусь до вершины: разреженный воздух, израненные руки и ноги — и красота, что откроется передо мной!

Но я не ощутила радости на вершине. Напротив, я учуяла неприятный запах.

Я остановилась. Там, на вершине этой темной зубчатой горы, обитала Гормхул.

Я дышала с трудом. Уперев руки в бока, я возмутилась:

— Ты? Здесь?

Восхождение было очень трудное! Я припадала к земле, и прыгала, и раскачивалась, пока карабкалась вверх. А она была втрое тяжелее меня и вчетверо старше и ничего не ела, насколько я знала, но тем не менее она стояла здесь, со своей кожей, похожей на крылья златоглазки, в своей изношенной шали, колышущейся на ветру. Она ничего не сказала. Она просто отступила в сторону. И за ее спиной я увидела укрытие из камней и невысокий очаг, а еще кости и старые тряпки. И двух других женщин, сидящих у костра.

Я осталась ради приличия. Я присела на камне и улыбнулась новым знакомым. Такие же худые и бледные, как Гормхул, но мне показалось, что чуть помоложе. Лицо одной было сильно повреждено, похоже, ей когда-то сломали кости, потому что нос у нее был расплющенным, а нижняя челюсть неровной. Нижние зубы выдавались вперед, а потому она нечетко произносила слова, когда говорила.

— Тотиак, — пробормотала она, — с Малла. Остров на юге…

И она умолкла. Вторая ничего не сказала. Она уставилась в землю, положив подбородок на колени. В ней было больше грусти, чем я, наверное, когда-либо видела, и Гормхул прошипела:

— У этой нет языка.

— Нет языка?

— У нее есть язык, но она не говорит. Не может. От потрясения у нее отнялась речь.

— Потрясение?

— Лодка перевернулась. Луйрак. Из Тирей. И все вокруг нее утонули, они цеплялись за ее волосы, руки мертвого человека держались за ее юбки… Все утонули, кроме нее.

Это было совсем не хорошо — сидеть наверху Темной горы с этими женщинами, которые были такими странными, жили такой дикой жизнью, что даже Кора не позавидовала бы им. У них в очаге валялись обглоданные кости и перья, со стороны отхожего места ветер доносил дурной запах. Там не было даже закутка для сна — только скалы и узел из грязной ткани. Никакой травы, кроме моей белены. Я увидела ее, сидя на камне.

Гормхул смотрела на меня. Смотрела, как впервые, — словно, может, знала меня, а может, и нет.

— Ты изменилась, — сказала она мне так, будто это ей не по нраву.

Я нахмурилась:

— Нет.

Я выглядела по-прежнему. В отличие от нее. Это она изменилась, как мне показалось. Около рта появились болячки. Шелушащиеся коросты в уголках рта осыпались хлопьями, когда она говорила, — все из-за зимы. Я подумала, что окопник может ее вылечить.

— Ты другая, — сказала она. — Семена были посеяны везде, и наверх они выходят сквозь землю…

Странные слова. Я покачала головой. Тотиак издала звук, который обычно издает Бран, когда вылизывается, — а она ела что-то с ладони. Ее нижняя челюсть сильно вихлялась, а щеки были острыми из-за сломанных костей.

Я проговорила:

— Это из-за хорошей погоды. Кажется, за прошедшие две недели я видела больше народу, чем за всю свою жизнь. Люди рыбачили в Кое. Ткали. Я видела мальчиков, которые тренируются с мечами, и…

Гормхул сказала:

— Мародерствуют.

— Мародерствуют?

— Ага. Крадут. Рискуют. Вот что они делают…

Она знала, о чем говорила. Она ковыряла языком в ямках, оставшихся от зубов, словно усиленно думала, и возможно, так оно и было. Но у нее были ветхие мозги, ослабленные беленой и возрастом, — я уверена в этом.

— Они будут брать и брать. Они пригонят сюда больше скота. Дерн. Лошади… Это приведет их к гибели в конце концов, — сказала она, — это воровство. А младший — худший из воров. Твой.

— Мой?

— Твой. Его семя растет, как и его грабежи. Эти коровы с Глен-Лайона… Он нашел их у реки, на водопое, и взял в сумерках. Ох, с ним беда. Дикие сердца. Все было в огне, как его волосы, и прошлым летом его заковали в кандалы в Инверлохи за его дела, а королева пришла освободить его. Сама королева! Она не протянет долго. Она сильнее, чем ее муж, но чума унесет ее…

— Гормхул, — сказала я, — о чем ты говоришь?

Она посмотрела на меня:

— Ты знаешь… — Потом еще: — Маленькая свеча ярче горит там, где, кроме нее, нет свечей…

И она перевела взгляд с меня на Раннох-Мур, и смотрела, как тени облаков скользили по скалам.

— Ты придешь ко мне, — сказала она, — когда завоет волк.

Я покачала головой:

— Волк?

Вот теперь это стало настоящей бессмыслицей.

— Когда прозвучит его зов. Ты вернешься…

— Волк? — У меня мелькнула мысль. — У тебя есть дар предвиденья?

— Волки долго не задержатся. Нет-нет…

Я подвинулась:

— Он есть у тебя? Дар? Гормхул?

Она встала и принялась бродить как потерянная среди камней и отбросов, теребя в руках мертвую птицу и нашептывая что-то под нос. И я чувствовала в ней странную силу. Наверное, это белена смутила ее разум и наполнила его видениями. А может, это из-за своего роста и старости она кажется такой загадочной, такой мудрой.

Скатившись по камням и направившись домой, я прошла мимо человека из Ахтриэхтана, который копал торф в долине. Я подкралась к нему. Очень тихо спросила:

— Коровы. В Укромной лощине. Где они украдены?

Он меня понял:

— Глен-Лайон. Северо-восток.

Но откуда она узнала об этом? С ее сломанной, затуманенной беленой жизнью?

Я очень плотно обхватила себя руками, скрючившись у огня в ту ночь.


Дар предвиденья. Даже вы, сэр, слышали о нем — о том, как человек может прозревать грядущее, может видеть его и знать, каким оно будет. Кора билась в судорогах на полу. Она выгибала спину, и когда это проходило, она сжимала ладонями голову и говорила: «Кажется, у меня шея висельника» или «Бойся телят с отметинами…» Я думаю, так она увидела «северо-запад». Увидела веревку и поняла: «Вперед!»

Иногда Кора продавала свои видения, свой дар предвиденья. Бывало, она возвращалась из Хексема с пригоршней пенни, которые тратила на еду или на ленточки для волос. Но Гормхул была не такой. Она ничего не продавала. Она держалась подальше от домов, пряталась высоко в горах, а среди Макдоналдов ходили легенды о ней — о козлоногой твари, что завывает в полнолуние. О необычном помете, что находили в траве. Леди Гленко говорила о «пэн ни» — женщине из тумана, которая полощет одежду в Кое темными ночами, и это значит, что смерть ходит рядом. Я слышала это и понимала, что они говорят о Гормхул. Я сказала:

— Она настоящая, не из тумана. Я встречала ее, от нее воняет гнилью.

Но верования подчас сильнее правды.

— Держись от нее подальше, сассенах, — велела леди Гленко. — В ней смерть.

«Ведьма. Провидица. Старая карга».

Но Гормхул все-таки тоже человек. Они все трое были людьми — людьми из крови и плоти, с бьющимся внутри сердцем. Тотиак чесалась и чихала. У Луйрак из Тирей приходили месячные — я замечала красные пятна у нее на юбках, когда она проходила мимо. А как-то раз я видела, как Гормхул следит за мужчиной из клана Кэмеронов, который пришел в Гленко из дальней долины. Он шагал, распевая песни, а она кралась за ним некоторое время. Почему? Можно догадаться. Полагаю, она хотела бы предаться с ним страсти, но никогда не пыталась прямо себя предложить.

Я слишком много говорю об этом.

Но на самом деле я пытаюсь объяснить, что, несмотря на дар предвиденья, и вонь, и дикую жизнь, они все же были человеческими существами. Они все же были дочерьми, сестрами, женами, и я смотрела в их мутные от белены глаза и думала: «Что случилось? Через что им пришлось пройти?» Потому что никто не стал бы жить такой жизнью без причины. Никто не стал бы жить в отшельничестве на горе, если бы с ним не случилось какое-то несчастье — увечье, или потеря, или нечеловеческий ужас.

Наверное, Тотиак пострадала в драке. Какой-то мужчина или несколько избили ее и бросили умирать — я видела, какой формы ее кости, и слышала, как они пощелкивали, когда она двигалась. У девушки из Тирей было такое одинокое и израненное сердце, что у нее отнялся язык, и, мне кажется, ее мучили жуткие кошмары, потому что как-то я слышала ее крик в ночи — это был крик боли. Тотиак снились тонущие лодки.

А Гормхул? Я никогда не узнаю, почему она стала такой. Но явно она жевала белену, чтобы заглушить отголоски прошлого.

Однажды я услышала, как она прошептала: «Любовь…» И все. Больше ничего. Но по тому, как она произнесла это слово — медленно, с ленивым блеском в глазах с красными ободками, — мне показалось, она желала, чтобы это чувство никогда не приходило к ней.

* * *

«Посмотри, что любовь сделала с ними. Посмотри, что сделали люди».

Но разве слова могут помочь? Я считала дни до встречи с Аласдером.

Я высматривала его на вершинах. Пробираясь по лесу, я слышала, как птица вспархивает с куста, и думала: «Он?» Но это был не он.

И все-таки он пришел. Он спустился со склонов Кошачьего пика, камни сыпались у него из-под ног. Они падали, как капли дождя. Я услышала грохот, а когда повернулась, то увидела, как они скачут по скалам и падают на коров, и подумала: «Что за…» И когда я посмотрела вверх, он был там.

— Я уезжал, — сказал он. — Слишком надолго, как мне показалось.

Его волосы сияли в солнечном свете, и он виделся мне еще большим, чем в прошлый раз. Он достал из кармана тонкую яичную скорлупку, голубую в темную крапинку. Ее половинку, точнее. Внутри сохранилась белесая пленка и маленькая прожилка крови, и я знала, что оттуда вылетела птица. Она вылупилась и улетела прочь. Он положил скорлупку на мою ладонь.


Мы решили прогуляться в этот теплый тихий вечер. Коровы, что паслись вокруг, отмахивались хвостами от насекомых, тучами жужжащих над ними.

— Скоро мы перегоним их, — сказал он. — Перегоним на пастбище в Раннох-Муре. Твоя лощина слишком мала для такого большого стада.

— Моя лощина?

— Ага. Твоя.

Мы пришли к Встрече Вод. Когда-то я постирала здесь свой плащ и развесила паутину на деревьях. Кажется, прошла тысяча лет. Водопад уже так не грохотал, и не было той дымки, потому что снег стаял и дождя мы заждались.

Аласдер спросил:

— Как ты тут жила?

— Очень хорошо. Не бездельничала. Весной просыпаются травы, и я собирала их.

Он кивнул, но я сомневаюсь, что он слушал меня. По глазам было видно, что мысли его где-то очень далеко.

— Моя мать научила меня. Она много странствовала и собирала травы в тех местах, мимо которых проходила…

— Я был не прав в прошлый раз, когда сказал те слова. Я был слишком напорист. Это мой путь, и я должен понимать это. Женщинам нет дела до военных историй…

— Только не этой женщине. — Я улыбнулась. — Я излечиваю раны, а не наношу их.

— Я запомню это, — кивнул он. — Ты бежишь, а я сражаюсь.

— Возможно, тебе стоит поменьше сражаться. Войн много, но они не служат во благо, — по крайней мере, насколько я смогла убедиться.

Он отвел взгляд:

— Внутренне ты совсем не такая, как я. Ты не похожа ни на кого из тех, кто живет здесь. Я понял это, когда ты зашивала рану нашему отцу. Я думаю, ты создана скорее для первоцветов, чем для клейморов,[24] — сказал он, поддразнивая меня.

— Скорее, для яичной скорлупы.

— Ага. Я увидел ее и подумал о тебе.

Я снова улыбнулась. Посмотрела на его руку в травинках и подумала о том, почему внутренне я всегда отличалась от других — почему я всегда одинока. Кора была такой, как я, правда ведь? Но здесь таких не нашлось, и я давно не встречала подобных мне.

— Я неприятна твоему брату, — сказала я.

— Иэну? Это не неприязнь. Это недоверие.

— Недоверие? Но я вылечила вашего отца.

— Да, это так. Наш отец принял тебя. Клан принял. Но посмотри на себя. Послушай себя! Некоторое время шли разговоры, что ты шпионка, сассенах.

— Чья?

— Голландского короля. Кэмпбеллов. Шпионка, с этими твоими глазами и писклявым голосом, посланная, чтобы втереться к нам в доверие и узнать, что мы замышляем. Чтобы вынюхать что-нибудь о нашем якобитском клане… Ты говорила о том, что у тебя нет бога и нет короля.

— Я не шпионка.

— Я знаю, — сказал он. — Я знаю. Но я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил так, как ты. Весь наш клан живет и сражается, лишь чтобы вернуть короля Якова на трон. Мы все служим королю, а ты… — Он длинно и тяжело вздохнул. — Пойми, о чем думает мой брат. Однажды он станет главой нашего клана, а сейчас мы слишком рискуем. Тучи сгущаются…

Мы слушали водопад. Слушали тишину, которая наступает, когда двое людей хотят говорить, но не решаются. Вокруг было столько света, вода блестела так ярко, что было трудно думать о сгущающихся тучах, врагах и войне. Трудно поверить в то, что у меня были и другие жизни, с пепельного цвета кошками и кровавыми зимними рассветами, от которых захватывало дух. Казалось, это было так давно.

— Сара ждет ребенка, — сказал он. — Она еще сомневалась в этом после Хогманая, но теперь уверена. Он быстро растет. Она… — Он отвел руку, показывая, какой у нее живот.

Я кивнула:

— Я знаю.

— Правда?

Я пожала плечами, показала пальцем на глаза:

— У меня есть вот это.

— Правда?

Мы кивнули друг другу. И молча двинулись обратно к хижине под пение птиц и жужжание мух. Я нашла пустырник, эту истинно женскую траву. Он лечит тошноту и беспокойство, он хорош вообще для всего, и я дала его Аласдеру.

— Нужно заварить листья и пить маленькими глотками, — сказала я. — А если бросить немного в огонь, то запах дыма успокоит ее. Он с Собор-гряды. Там есть склон, поросший этой травой.

Он удивленно переспросил:

— Откуда?

Тогда я, покраснев, перечислила придуманные мною имена холмов, по которым я бродила, которые так любила и чьи очертания хорошо знала. Я перечисляла их, а он слушал и улыбался. Он даже задержался немного и, усевшись у очага, назвал мне их настоящие имена. Вместо того чтобы уйти с пустырником, он остался и нашептывал мне:

— Гирр-Аонах. Аонах-Дабх. Сгорр-на-Ких.

Он произносил названия очень медленно. Он помогал себе руками, будто отщипывал слова, когда проговаривал их.

— Твоя очередь, сассенах.

— Аонах-Дабх.

Я старалась. Я складывала губы точно как он. Сидя у огня, мы произносили одни и те же слова.


Он остался со мной до самых сумерек. Потом взял траву и медленно повернулся к выходу.

— Быть может, где-то у тебя есть мужчина? — спросил он. — Муж?

— Нет.

Он переступил с ноги на ногу, посмотрел на пустырник в своей руке:

— Тебе не грозила опасность?

Я не поняла, что он имеет в виду. Я моргнула. Когда человек по-настоящему может быть в безопасности?

— Когда путешествовала, — сказал он. — Ты такая маленькая — и одна и не можешь постоять за себя…

Его губы дрогнули. С них сорвались слова, которые он не хотел произносить.

Тогда я поняла его. Я догадалась, о чем он спрашивает. Солнце опустилось совсем низко. Мы очень внимательно разглядывали пустырник, маленькие волоски на кончиках листьев. Я вспомнила, как солдат шептал: «Тише… Ты будешь ласкова со мной».

— Не всегда, — сказала я.

— Где? Где тебе грозила опасность?

Я шмыгнула носом:

— За день до того, как я пришла в Хайленд, на меня напали.

— И сильно навредили тебе?

— Не слишком. Не настолько, насколько могли бы.

Он напрягся. Я видела, как напряглись его мышцы и он резко выдохнул.

— Здесь ты будешь в безопасности, — сказал он. — Я обещаю.

Мы с ним никогда не были сильны в прощаниях. Они всегда получались одинаковыми — мы стояли, ковыряли камни башмаками, пока он не поворачивался быстро и не уходил.


Я размышляла, почему он спросил меня. Я грызла ногти и крутила волосы. Лежа в темноте рядом с толстыми старыми курами, думала: «Почему он спросил меня?» и «Она ждет ребенка».

Я не похожа на других — так он говорил. «Но все-таки я человек и чувствую то, что чувствуют люди». Я знаю, какая красота может быть в людях. Я видела ее в том, как женщина укладывает волосы под чепец и закручивает прекрасные локоны, а у меня были темные волосы и не было чепца. За день до того я опустила голову, чтобы попить из озера, а когда подняла ее, то в волосах запутались водоросли и водяная улитка. Целый день я этого не знала. Улитка раскачивалась на моих волосах. Она оставила на мне влажный серебристый след, и я пронесла ее через Три Сестры, так что она увидела то, что ни одной другой улитке не дано было увидеть.

Я повернулась на бок, обняла колени.

Мое сердце твердило: «Он, он…» Но разум требовал прекратить этот лепет, потому что какой в нем смысл? «Засыпай, Корраг. Хватит чувствовать то, что ты не должна чувствовать».

* * *

Я вижу, какими круглыми стали ваши глаза. Как вы смотрите на меня сквозь очки, словно я и есть та самая шлюха, которой меня так часто называли, — потому что «шлюха» всегда следует за «ведьмой». Что за ужасное слово! Что за липкая паутина, опутывающая девушку, — однажды брошенное, оно оставляет метку. Меня тоже заклеймили им. Я и сейчас чувствую его жжение.

«Шлюха». Оно заставляет меня вспомнить свою английскую жизнь, потягивающихся серых кошек и мать, которая возвращалась на рассвете, полуодетая и до краев наполненная страстью. «Шлюха» была камнем, брошенным в нее. «Шлюха», — бормотали, когда она шла по улицам, держа меня за руку, а однажды она и сама назвала себя шлюхой — она прошептала это, глядя на свое отражение в стекле. Она была так печальна. Она дотрагивалась до кожи вокруг глаз — вот так.

Это слово всегда произносят со страхом. Потому что только женщина с сильной волей и мудрым сердцем бросает вызов законам. И все люди в Торнибёрнбэнке боялись Коры, потому что понимали: она знает себя и живет такой жизнью, на которую другие бы не отважились. А некоторые, может быть, втайне мечтали узнать, каково бывает лунной ночью на болоте, когда в душе звучит волчий зов, но их собственный волк был ими же заперт в клетку и заморен почти до смерти. Кора в таком случае была «шлюхой». Они знали, какая сила таится под темно-красными юбками.

Но я — это я, не так ли? Дочь своей матери, да, но, кроме того, я сама. И вы просидели тут со мной достаточно, чтобы понять: я позволила своему волку бежать, куда ему вздумается. Когда сидела, скрестив ноги, на ночной горе и ждала, ждала, ждала, пока не поднимется солнце и не наступит день.

Вы знаете, что я была создана для одиночества. Но жила я в основном для людей.

Я хотела любви, мистер Лесли. «Не люби», — сказала Кора, но я хотела, хотела найти любовь и чтобы она была необыкновенной. Я твердила себе: «Я не одинока», и я действительно была не одна, потому что находила столько утешения в том, как колышутся деревья и как капает дождь, даже моя кобыла и куры были мне хорошими друзьями. Но время от времени я ощущала пустоту. Я лежала на вереске, поворачивала голову и рассматривала его, любовалась его цветом, вдыхала его аромат и страстно желала, чтобы рядом находился человек, который смотрел бы на облака вместе со мной.

Разве я не всегда старалась быть доброй? Ко всем живым существам?

Гормхул назвала его: «Твой…» Но он не был моим.

Я вот что скажу. Если «шлюха» — это огонь, то я лед. Если «шлюха» это полночь без звезд и луны, без комет, которые оставляют за собой хвост призрачного света, тогда я — сияние. Белое, как молоко.

Джейн, я ходил там, где ходила она, и видел то, что видела она. У нее дар! Я пишу это у себя в комнате, как всегда. Но она так красноречиво рассказывает о своей дикой жизни, о жизни среди вереска, мха и камней, что мне кажется, будто я тоже там. Это очарование? Это мастерство? Все, о чем она говорит, близко мне. Я шагал по берегу моря нынче вечером, и мне казалось, что это река Кое и что дома, мимо которых я прохожу, — это горы. Я зашел в комнату, где есть очаг, и занавески, и мои книги, и вдруг мне захотелось на миг все эти блага обменять на дом в глуши под звездным небом. Я ощущал волшебство, когда она рассказывала свою историю.

Не иначе, во мне живет тоска по дому. Похоже, я стал излишне чувствительным. Мне не хватает здесь той уверенности и надежды, что была у меня в Эдинбурге. Уже не кажется столь важным рассказ Корраг о злодеянии; во мне поселилась печаль, на мои плечи легло бремя, для которого мне и слова-то не подобрать. Может, именно из-за этой печали я так глубоко погружаюсь в историю узницы. Я согласен с тем, что природа способна исцелять — сменой сезонов, каплями дождя. Возможно, мы слишком далеки от природы.


Вернемся к Ардкингласу.

Он и в самом деле шериф. Колин Кэмпбелл Ардкинглас — низенький пухлый человечек с такой светлой кожей, что она даже бледнее, чем у большинства жителей этой страны. Когда он принял меня, мне показалось, что он совсем болен. Под глазами у него легли тени, увидев которые я спросил:

— Я не вовремя, сэр? Я могу зайти позже…

Но он покачал головой и ответил:

— Нет-нет. Заходите. У меня всегда найдется время для священника. По вашему голосу я понял, что вы проделали долгий путь.

Какое же у него прекрасное жилище! Если я когда-то сомневался, что у семейства Кэмпбелл есть деньги, то все сомнения отпали в его кабинете, который лучше, чем те, что я видел в Эдинбурге. Гигантский камин, Джейн! В нем можно зажарить свинью, и от него разливается приятный свет на стекло и деревянные стены. Хозяин предложил мне виски, но я вежливо отказался, потому что выпивка одурманит ум, а мне сейчас нужна светлая голова, как мне кажется. Он плеснул себе в стакан, но ни выпивка, ни жар очага не прибавили краски его щекам. Он оставался призрачно-бледен.

— Чем я могу вам помочь? — спросил он.

Я назвал свое ненастоящее имя и фальшивую цель (Господь простит мне эту ложь, ведь она была сказана во имя его и ради блага народа). Я довольно пространно объяснил, что желаю освободить мир от вероломства, от еретиков и язычников и это тот путь, что указал мне Господь. Без сомнения, я говорил искренне. Не без некоторого лукавства я сказал, что слышал о его набожности и уверен: он любезно окажет мне помощь.

— Несомненно, — кивнул он. — Я сделаю все, что в моих силах. Мы можем возлагать надежды на цивилизованный мир.

Я заметил, как быстро он выпил виски и налил вторую порцию.

— Могу я задать вопрос, сэр, о Гленко?

Что ж, Джейн, я увидел, как он вздрогнул. «Вздрогнул» — это слишком мягко сказано; он изменился в лице, даже присел, словно название долины ударило по его психике. Он сглотнул и выпрямился:

— Если вы приехали освободить нас от тьмы, очень жаль, что вас не было здесь месяц назад.

— Я слышал, что была резня. И что ее устроили люди короля.

Он поднял на меня глаза. Выражение его лица смягчилось.

— Да, стоило ли надеяться, что никто не заговорит о тех смертях, ведь они были… Такая жестокость! Ни одно живое существо не заслуживает подобной участи… Можно ли найти этому оправдание?

Я спросил его о клятве.

— Клятва? — Он кивнул. Затем осушил стакан одним глотком. — О да, они пришли. Он пришел, Маклейн. Пришел поклясться в верности Вильгельму, принял решение… Он был у меня здесь — здесь! На том самом месте, где теперь сидите вы! Бедняга… Он преодолевал милю за милей по ужасной погоде и почти ничего не ел, а ведь он был не молод, сэр. Совсем не молод.

— Он опоздал, как я слышал?

— Да, это так. Он пришел в Инверлохи в канун Нового года. Я дурно обошелся с ним, мистер Гриффин. Я отругал его — «Почему в Инверлохи?» Хорошо известно, что полковник Хилл из форта — друг хайлендеров и он делает для них все, что в его силах, но он не мог принять клятву. Это должен был сделать я, сэр! Моя обязанность, и только моя! И как только Маклейн уехал на север…

Он вновь налил себе. Он смотрел на налитый виски, катая его по стенкам стакана.

— Никогда в жизни, сэр, я не забуду, каким он был, когда стоял здесь, в этой комнате. Снег на его плечах. Слезы…

— Слезы? Маклейн плакал?

Ардкинглас кивнул:

— Он умолял меня. Просил принять клятву, несмотря на опоздание. Он сказал: «Снег нас задержал! Но я и мои люди теперь слуги короля». Он умолял. Это было дикое зрелище: человек такой стати и свирепости, человек такой репутации рыдает передо мной.

— Вы приняли его клятву?

— Да. Я сделал это. Мы пожали друг другу руки, и он уехал, думая, что он теперь в безопасности. Что его клан… — он сделал глоток, — в безопасности…

— Почему же над ними все равно нависла опасность? Вы же приняли их клятву? Нет сомнений, что маленькое опоздание может быть прощено…

Ардкинглас пробормотал:

— Я думаю, что они просто ухватились за возможность избавить мир от людей из Гленко.

— Они?

Но он не захотел продолжить этот разговор.

Мне было удивительно слышать о сантиментах Маклейна. Слезы? У такого воина? Но Корраг уверяла меня, что все мы люди и все мы можем испытывать человеческие чувства. Он любил своих людей. Кроме того, он был человеком настроения, судя по рассказам Корраг. Могу предположить, что Ардкинглас не пил так до Гленко. Могу предположить, что он никогда не был таким бледным.

Уходя, я сказал:

— Сэр, простите мою дерзость. Но пленница… Ведьма… Ее должны сжечь? Это столь же немилосердное и нецивилизованное событие, как вся хайлендская война. Нельзя ли ее избавить от этой жестокой смерти? Или повесить, по крайней мере?

Он кивнул:

— Я не против. Я не знаю, что она совершила. Но все равно это не я держу ее здесь.

— Разве не вы главный судья графства?

— Да, это так. Но вы слышали о человеке по имени Стайр? — спросил он. — Джон Далримпл, владетель Стайра. Ведьму заточили по его приказу. Это по его воле она умрет, и я выполню этот приказ, как он выполняет приказы короля…

— Итак, она должна быть сожжена?

— Да, должна… — он набрал полный рот виски, глотнул, — словно мы видели мало смертей…

По крайней мере, Джейн, я попытался. Я сделал все, что мог, чтобы спасти ее. Я просил у главного судьи сохранить ей жизнь — что еще я мог сделать?


Напишешь мне еще? О твоих простых ежедневных делах. О цветах, что ты ставишь в вазы, и где ты расставляешь эти вазы. В комнате для рисования? Или на столике в холле? Но я глупец, какие цветы могут быть в это время? У вас не идет снег, пишешь ты, но все еще холодно и сыро. Луковицы все еще надежно упрятаны в земле.

Напиши о своих гобеленах. О том, как наши сыновья ужинают, по обыкновению сидя рядком. Напиши о том, что ты делаешь перед сном. О чем ты думаешь, прежде чем погасить свет.

Ч.

VI

Говорят, что если раненый человек поест мяты, то никогда не сможет излечиться от раны.

О мяте

Когда мы долго не видим неба, то вспоминаем о том, которое видели когда-то.

А здесь у меня нет неба. Лишь камни и сырость, лишь порванная паутина, и нет больше паучьих лапок, чтобы ее залатать. Поэтому я думаю о небесах, что видела раньше. О самых прекрасных, что были в моей жизни, — я говорю не только о чистом голубом небе или о летних облаках, гонимых ветром. Они хороши. Но не о них я думаю в своих оковах.

Я думаю о небесах Шотландии. В моей первой, английской жизни бывали величественные рассветы, но я, молодая, не вглядывалась в них, как это делают женщины со смятенным сердцем. В Шотландии мое сердце было в смятении. Я смотрела на мир более мудрыми глазами, и, когда я скакала на север на своей кобыле, я впервые подняла голову и вгляделась в то, что надо мной. Во времена «ни то ни сё» мы видели такие небеса, что я думала, это дар — облеченное в воздушные формы обещание чего-то. Мы шагали сквозь влажный лоулендский туман, и перед нами открывалось красное солнце, светящее на болотистую землю. Красный шар среди темно-серого утра. Я вижу это сейчас.

Или расколотое небо в Раннох-Муре. Дождь закончился, последние облака разломил тонкий солнечный луч, и озера светились серебряными бликами. Я зачарованно смотрела. И думала: «Надо сохранить это состояние в своей душе», словно знала, что однажды у меня не будет неба, в которое я смогу вглядываться.

Буйное небо долины.

Сотни тысяч звезд, летящих сквозь тьму.

И я думаю о закате, которым мы с Аласдером любовались на холме Сосок. Я не смотрела на него, но знала, что солнечные лучи падали на его лицо. Я знала, что красный луч запутался в наших волосах и что если бы я повернулась и посмотрела, то увидела бы, как он пылает, а если бы он посмотрел на меня, то увидел бы, что я пылаю тоже, а мои глаза светятся. Я думала: «Взгляни на меня. Повернись, ведь в этот краткий миг я красива. Я редко бываю такой, как сейчас. И я стою рядом с тобой». Но мы оба смотрели на закат. Горизонт сверкал красным заревом.

Он сказал:

— Где-то там Западные острова. Земля моих предков.

Я запомнила.


Слышите: «Кап… кап…»

Для меня все хуже и хуже. Все громче и громче. Я думаю, что на рыночной площади уже по-настоящему сходит снег с веревок и бочек, со столбов и дров.

«Уже недолго», — сказал тюремщик.

Сегодня он пьян. Он спал у моей двери, а еще сыпал проклятиями. Я много слышала в своей жизни проклятий, но его, пожалуй, ужаснее всех. Он произнес кое-что отвратительное о Боге, и я рада, что вас тогда не было рядом.

Что хуже: богохульствовать или выступать против короля?

Слово «ведьма» хуже, чем «якобит»?

Я не знаю. Вот вы говорите, сэр, что Вильгельм ненавидит якобитов и хочет избавить от них свою нацию, но почему-то сжечь собираются не их, а меня.

Макдоналды. У вас с ними общая цель. Победа якобитов. Вернется ли Яков обратно и станет ли королем? Будущее покажет. Оно рассудит нас. Однажды — через сотню лет, через две или три — люди, произнося «якобит», будут понимать, что значит это слово и к чему оно привело. Они будут знать, чем все закончилось, — если вообще закончится.

Нас уже не станет тогда. Ни вас, ни меня.

Меня не станет быстрее, конечно.

* * *

Разговоры о политике жужжали, как пчелы в июне. Они носились в воздухе, и я слышала их отголоски везде — в шепоте на речном берегу и в выкриках на склонах холмов. Слово «Ахалладер» гулом разносилось по долине, и даже мой олень тряс головой и держался подальше. Я выследила его на вершинах. Он сбросил рога, но я знала, что это он. Он стоял неподвижно, подняв копыто.

Я не понимала этого слова. Мне было не до того — у меня образовалось нечто вроде небольшой фермы. Со мной жили семь кур, потому что одна из моих девочек сошлась с петушком и вот что получилось. Три яйца ей высидеть не удалось. А из пяти вылупились цыплята, вначале они были желтыми, суетливыми и ныряли под хвост матери, когда мимо проходила корова. Они росли потихоньку и вскоре сами копошились в грязи и откладывали яйца. Они все рассаживались на орехе в те длинные летние ночи.

Еще к тому времени у меня появились козы. Человек из Инверригэна, что расположился в лесах у изгиба Кое, привел мне в подарок двух коз.

Я стояла на цыпочках у пчелиного гнезда, пытаясь осторожно достать его палкой, когда услышала, что меня зовет мальчик:

— Корраг! Корраг!

Он дергал меня за рукав, лопотал на гэльском. Я пожала плечами:

— Я не говорю на гэльском.

Тогда он хлопнул в ладоши, потом показал на свой зуб, и я поняла, в чем дело. Я взяла любисток и направилась в Инверригэн. Его отец лежал пластом. Раньше мне приходилось видеть почерневшие зубы и ощущать гнилостное дыхание, но не такие, как у него. Я поморщилась. А он вздрогнул, когда я дотронулась до его десен. Его затрясло еще больше, когда я выдернула пенек, потому что такой зуб невозможно вылечить. Я вложила любисток в дырку и оборвала ногтями лишнее. В десне у него осталась настоящая рана. Но уже через два дня у моей хижины дремали две козы, положив головы на спины друг другу, и я знала, что это благодарность за то, что человек из Инверригэна вновь мог жевать мясо. А еще был мед, потому что мальчик опять нашел меня у пчелиного гнезда и показал, как его доставать, не навредив пчелам.

Он окунул в него свой палец, облизал его, лучезарно мне улыбнулся.


Так что у меня были куры, и козы, и олень. Паутина под крышей. Сова была снаружи, но она ухала в темноте, словно общалась со мной. А еще эти ворованные коровы.

В те длинные теплые дни я много странствовала. Я выходила рано и возвращалась поздно. Я забиралась далеко на север, где высилась величайшая из гор — курносая и покрытая туманом. Я шла на юг, к морю. Бродя по долине, я продиралась сквозь заросли лютиков и траву по колено, а когда стебелек цветка попадал между пальцами ног и я нечаянно срывала его на ходу, я наклонялась и вроде как спасала цветок. Я закладывала его за ухо или несла к себе в хижину. К чему оставлять его увядать на склоне холма? Так что мое жилище в те летние месяцы было наполнено цветами — сухими или почти сухими, в основном желтыми лютиками, которые светились, как настоящие свечи, и я сидела посреди всего этого и представляла себе, что на самом деле вокруг меня дворец и я сейчас в прекрасной зале, залитой золотым светом.

Лютики, крестовник, шалфей… Начало лета приносит самые главные лечебные травы, и это хорошо, потому что Макдоналды стали совершать больше набегов, чем ранее. Возможно, жара горячила их кровь. Или слово «якобит» распалило их, и от него они заходились ревом, — я точно не знаю. Но я излечила несколько ран, нанесенных клинками. Один из «медведей» не смог дойти до моей хижины, так что я склонилась над ним снаружи. С нами был Маклейн. Он подошел ближе, когда я зашивала «медведя», и сказал:

— А почему у него стежки меньше, чем те, которыми ты зашивала меня. Он тебе что, больше нравится? Или я тебе не по нраву?

И подмигнул.

Он тоже участвовал в набегах, словно и не было той раны. После того как я зашила дыру у него в голове, прошло шесть месяцев или даже больше, и, запрыгивая на гаррона, он сказал:

— А что ты мне предлагаешь? Гнить в кресле у огня? Не ехать в Ахалладер?

Я беспокоилась, что швы могут разойтись во время скачки, что задетая ветка разорвет их напрочь и он умрет. Но он говорил: «Я Макдоналд. Я из ветви Иэна нан Фраоха, который поборол воина Финна…» — и я знала, что он не останется сидеть у огня.

И он отправился в Ахалладер. Я смотрела, как он уходит. Он, двое его сыновей и еще горстка людей. Девять человек пронеслись мимо меня под теплым июньским солнцем, среди жужжания насекомых и аромата трав.

Но только восемь вернулись назад.

Иэн пришел за мной. Он сплюнул в кусты, тяжело дыша, и сказал:

— Быстрее, кровоточащая рана…

Так оно и было. Я обнаружила больше крови на траве и одежде, чем осталось в человеке. Я узнала его лицо. Узнала каштановые волосы и рассеченный подбородок и вспомнила, как он однажды помахал рукой, приветствуя меня.

— Ты можешь спасти его? — спросил Иэн.

Рана была на ноге. Дирк врезался в тонкую голубоватую кожу под коленом и рассек вену. Я затянула ее тканью. Придавила грыжник так крепко, как могла, и старалась изо всех сил. Но его глаза застыли, глядя в небо. Его дыхание остановилось.

Я покачала головой:

— Нет…

Я помню все. Я помню, как женщина обмывала мертвого мужчину в тишине, как плескалась вода в плошке. Они осторожно забинтовали место разреза. Закрыли его безжизненные глаза. В мягких летних сумерках они вынесли его из дома у озера, и плакали волынки, и светили факелы, и все люди долины спустились туда, где Кое встречается с морем. Они положили Макфэйла в лодку, и она поплыла по воде. К острову.

— Он будет похоронен там, — сказал Аласдер, — на Эйлин-Мунде. Это священная земля, там покоятся лучшие из нашего клана.

Последние лучи света таяли в небе.

Словно почувствовав мои мысли, он произнес:

— Это не война, сассенах. Не набег. — Он переступил с ноги на ногу. — Нас позвали в Ахалладер на встречу с главами других кланов, чтобы поговорить с Кэмпбеллом… Он предложил деньги. Наша преданность королю Вильгельму, похоже, стоит немало.

— Подкуп.

— Ага. Но мы не взяли денег. И произошла свара.

Мне стало очень грустно. Я не смогла спасти этого человека. Но мне было так горько, так печально, что не выразить и словами.

Волынки прекратили играть, подул легкий ветерок.

Аласдер стоял неподвижно. Сара подошла к нам, положив руку на живот. Она дважды поцеловала меня и сказала:

— Ничего нельзя было сделать, Корраг. Мы все видели рану. Не вини себя.

Они просили меня зайти к ним и поесть. Но как я могла идти есть? Видимо, я не настолько сильная. Я всегда думала, что у меня сильное сердце. Всегда думала, что я не воин, — но, возможно, вся моя жизнь была боем. Просто я воевала по-другому. Они ушли, а я ждала в темноте, пока не вернется лодка, — тело исчезло, похороненное в соленой земле острова.


Ахалладер. Запишите. Человек умер от раны, полученной там. Взятка была отклонена, и дирк был воткнут. Я больше ничего не знаю, но и этого достаточно, этим все сказано. Та ссора только ускорила беду, что пришла следом.

Я горевала по нему. По Макфэйлу.

Я не очень хорошо знала его. Но мы помахали руками, приветствуя друг друга, а потом я склонилась к нему в момент его смерти — я слышала его последний вздох. Я ощутила его щекой, а говорят, что последний вздох человека — это его правда, его душа.

Я видела море. В этом было маленькое утешение — в его бескрайности, в том, что за ним есть другие земли, которые я никогда не увижу. Я пыталась представить себе иной мир. Словно мертвые люди просто уходят куда-то, в то место, которое мне не дано увидеть, — место, расположенное за краем земли, но столь же настоящее, как пляж, на котором я тогда сидела. Я размышляла на берегу Лох-Левена. Глядя на чаек, и белые барашки волн, и на Эйлин-Мунде, который тоже смотрел на меня. Я не думала о королях. Я не думала о католиках, или о Боге, или о якобитах. Я лишь ощущала потерю и любовь. Я размышляла о шорохе прилива и отлива и о вдове, которая стонала, когда лодка вернулась обратно без него. О том, как плескалась вода в плошке.

Сара нашла меня там.

Она присела рядом, сказала:

— Ты не вини себя.

— Он помахал, — пробормотала я. — Мне помахал. Когда другие молча прошли мимо, он помахал.

— Я знаю. Он был хорошим человеком. Его сердце было огромным, как и он весь, но ты не могла спасти его.

Я кивнула. Глубоко внутри я это понимала.

— Почему ничто не может быть простым? Или добрым? Никогда не бывает так.

Сара кивнула:

— Я знаю. Все выглядит именно так. Но все пройдет со временем, это не может продолжаться вечно. И, — она слегка толкнула меня локтем, — это ведь вовсе не твои слова. Не ты ли видишь хорошее в каждой мелочи? Мой муж говорит, что ты такая.

Мы смотрели на воду. Чайка кричала с поросшей водорослями скалы, а в отдалении виднелся маленький паром, вставший на якорь на ночевку. Серое небо освещали красные лучи.

— На острове отличное место, чтобы обрести покой, — сказала она. — Там есть маленькая церковь. Говорят, что святая Мунде ходит по острову, а потому эта земля священна. Мы хороним там самых храбрых душой. Самых любимых.

Мне это понравилось. Я улыбнулась:

— Это был спокойный уход.

— Да, это так. Это значит, что Господь принял его. Говорят, что высокие волны, которые не пропускают на остров, могут означать, что мир скорбит, неистовствует и не хочет, чтобы человек оставлял его.

Две чайки скользили над водой, едва касаясь ее. Сара посмотрела на них и сказала:

— Я еще не видела, чтобы море так штормило. Так было, только когда хоронили десятого Маклейна. Дождь был до того силен, что ломал камни, — так Аласдер говорит. Он тогда был маленьким.

— Я не думаю, что мы по-настоящему оставляем его, — сказала я.

— Оставляем его?

— Мир. Эту землю, — прошептала я. — Я не думаю, что мы уходим слишком далеко.

Сара улыбнулась:

— Вот как. Теперь я вновь слышу твой настоящий голос. Аласдер рассказывал, что ты говоришь такое. Ему нравится, как ты говоришь, и мне тоже.

Мы сидели, глядя, как вспыхивает чешуя сельди в воде. Мы чувствовали легкий ветерок, и мы были двумя женщинами, сидящими бок о бок. Я спросила:

— Как вы? Вы оба?

Она выдохнула:

— Спокойные. Большие. Готовые. — И добавила: — Уставшие говорить о королях… Это все, что звучит в нашем доме. Все, о чем говорит мой муж, или это мне так кажется, — войны и Яков. Почему нужно постоянно это обсуждать? Я упрекаю их, но разве они прислушиваются к моим словам? Я ведь всего лишь женщина…

Я тихонько хмыкнула:

— Моя мать говорила, что, если бы женщины занимались политикой, на свете было бы больше покоя.

— Тут я с ней согласна.

Сара издала горловой звук в подтверждение своих слов.

— Это трудные времена, — сказала она.

— Тебе скоро рожать.

Она покачала головой:

— Не ребенок — я не имею в виду ребенка. Это трудные времена для всех нас. Это трудные времена для Хайленда и для тех, кто верен Якову. Аласдер обеспокоен. Он мало говорит, все время думает. Иногда он не спит и бродит по долине в своих мыслях. Он сомневается в правильности своих убеждений, как мне кажется, но что я могу сделать? Я? Та, что когда-то была среди врагов.

Я нахмурилась, и она это заметила.

— Кэмпбелл, — сказала она. — Я была одной из них. Я выросла на юге.

Я уставилась на нее:

— Ты из Кэмпбеллов?

— Была. По рождению. Мой отец из Арджилла, Маклейн всегда его ненавидел — и, по правде говоря, мой отец всегда ненавидел его. Так все и было. Но оба они не дураки, а потому решили создать союз. Мы были союзом — Аласдер и я.

Я моргнула:

— Это был политический ход?

Она рассмеялась:

— Опять это слово! Видишь? Мы все поражены этой чумой! Не политический ход — но мы поженились не по любви. Сначала ее вовсе не было. Я думала, он слишком вспыльчивый. В душе он скиталец, а я нет, а еще я считала его слишком уж кровожадным! Он всегда ходит с оружием… Но любовь нашла к нам дорогу.

Я подумала: «Кэмпбелл». Все, что я слышала в этой долине о Кэмпбеллах, было сказано со злом или обидой. С подозрением. Сара — одна из них или была одной из них раньше. Она поцеловала меня, когда мы встретились, и спросила: «Как ты?» — словно ее в самом деле интересовал ответ.

По нам пробегали тени облаков — тьма и свет.

— Ты скучаешь по дому? — спросила я.

— По людям, наверное. Но мой дом там, где я — с Аласдером и тем, кто живет во мне. Я была Кэмпбелл по рождению, но теперь я Макдоналд.

Я не знаю, заметила ли она, как я замерла. Мне кажется, я хорошо умею скрывать свои чувства, хотя, возможно, и нет. Она наклонила голову ниже, будто стараясь поймать мой взгляд, и сказала:

— Не все здешние люди родились в Гленко.

— Нет?

— Нет! Многие не отсюда.

— Но разве не всех называют Макдоналдами?

Она кивнула:

— В основном. Но если ты служишь клану, и любишь их, и воюешь за них, тогда ты можешь взять их имя. Вот так это происходит. Если душа готова драться за Макдоналдов, тогда ты один из них. Понимаешь?

Я понимала.

— Макфэйл — тот, чьи останки уже там, на острове, — он не Макдоналд по рождению, он вообще не из этих мест. Но закон Хайленда гласит, что по-настоящему имеет значение то, кого ты любишь и кому служишь. А вовсе не титул, который был передан тебе по наследству. Это английский закон и лоулендский тоже, но кто может быть на самом деле рожден аристократом? Аристократизм заслуживают. — Она погладила живот. — Наши поступки делают нас такими, какие мы есть, я считаю.

Она была доброй. Она была мудрой и хорошей. Она никогда в жизни не боялась «ведьмы» и не говорила мне этого. Сара взяла мою руку, положила ее на свой живот, и я почувствовала, как шевелится ребенок, — его ребенок копошился у нее в животе, — и это было похоже на мечты, живущие в нас. На то, как они ворочаются у нас под кожей и прижимаются к ней изнутри, и разве в наших силах справиться с ними? В наших мечтах бьются их собственные сердца. В наших желаниях тоже.

Я хотела сказать: «Пожалуйста, прости меня. Я все время думаю о твоем муже. Я хотела бы перестать, но не могу». Но я промолчала.

Вместо этого заговорила она:

— Корраг?

Мы остановились. Мы уже собирались расстаться, разойтись по домам, когда она попросила:

— Ты будешь со мной? Когда начнутся роды? Я бы хотела, чтобы ты была со мной.

Я уставилась на нее. Переспросила:

— Я?

— Ага. С твоими травами и спокойствием. Все зовут тебя лекаркой, ты знала про это?

Я не знала. Ну вот и еще одно название, чтобы повязать на шею и носить как шарф.

— Да, — сказала я. — Да, я буду с тобой.

И я была счастлива оттого, что рядом с ним такая светлая жена, такая благородная, потому что он не заслуживал худшей доли, и я была рада, что рядом с ней мужчина, видящий красоту в яичной скорлупе, которую носит в кармане. Она заслуживала такого мужчину.

«Это хороший брак. Правильный брак», — говорила я себе. И я заставила себя мурлыкать под нос, пока шла назад под грохочущими небесами сквозь жаркий густой воздух, в котором жужжали насекомые.

* * *

Смерть и рождение. Оба в один день — но такова жизнь, я полагаю. Начало и конец, а между ними жизнь, которую люди стараются хорошо прожить изо всех сил. Жить мирной и сытой жизнью, если получается, пока смерть не придет и не скажет: «Пора».

Мой конец близок. Это должно было случиться — хоть я и не похожа на большинство, но все же я человек и не могу жить вечно.

Яичная скорлупа, что он дал мне, вложив в ладонь. Я думаю, смерть похожа на нее — разбитое тело, из которого вылетело на свободу все лучшее. Я стояла на коленях около Макфэйла. Я видела седые волосы в его бровях, его зубы, его рассеченный подбородок и чувствовала его последнее дыхание — теплое, усталое и мудрое. А его вдова потом плакала и била себя в грудь кулаком. «Он ушел» — вот о чем она рыдала. Но когда неделю спустя она проходила мимо, я прошептала:

— Можно я скажу что-то? Он не ушел. Нет, не ушел.

Это то, чему меня научила Кора, и тихая смерть кобылы, и кости, что я находила в болотах, — это то, о чем кричит мышь в когтях совы, когда поднимается вверх, вверх. Чего мы можем страшиться — это того, как мы умрем. Мы можем бояться боли, и я боюсь — очень сильно. Но слово «смерть» означает «где-то в другом месте» — там, где живут ушедшие.

В наименьшем, сэр, таится эта правда — в следах, что остаются от прожитой жизни. Дети, рассказы, слова, произнесенные человеком. Места, которым он дал имя. Знаки, что он оставил в пыли или на коре. Люди, которых он любил и говорил им это.


Я знаю, что все это правда. Я искренне верю в это. «Я всегда буду с тобой», — сказала Кора. Так что когда я умру, то всегда буду в Гленко, потому что больше нет места в мире, которое я бы любила сильнее, чем это.

Но мне все равно грустно. Я боюсь сожжения, и мне грустно, потому что это будет иной мир, и он может быть прекрасным, спокойным, но я буду тосковать по Аласдеру. Я буду скучать по всяким земным мелочам. Мне жаль уходить.


Несколько дней спустя после смерти Макфэйла Аласдер пришел в мою хижину и спросил:

— Как ты?

Он вглядывался в мое лицо в поисках ответа. Он задержался немного, и мы поговорили о мире, о том, каким мы видим его, он и я. Я рассказала ему о кобыле, об Англии и диких небесах. О том, как повесили мою мать. Он поведал мне истории, старые, как его клан, и нарисовал на моей ладони карту Западных островов, а когда он поднялся, чтобы уходить, то спросил:

— Как ты живешь со всем этим? В твоей жизни было столько лишений.

Я улыбнулась:

— Другим приходилось и похуже.

— Не многим. Большинство же живет намного лучше. Они не так одиноки, как ты.

Я знала это.

— У меня были скорбные дни, — сказала я. — Одинокие. Иногда я удивлялась, как земля может вращаться, когда на ней столько горя. — Я пожала плечами. — Но ведь, кроме этого, в мире много красоты.

Он пристально смотрел на меня. Потом произнес:

— Таких, как ты, больше нет.

— Должны быть.

— Нет.

И он ушел. Он ушел, а я вскарабкалась по склону, чтобы посмотреть, как он уходит — в ущелье, по дну лощины. Лил дождь, волосы у меня обвисли, а одежда промокла, пока я смотрела на него. Разум твердил: «Иди уже, прячься в хижину», но тело не хотело двигаться. Словно два существа — голова была господином, уводящим сердце прочь, но сердце не могло расстаться с горами и дождем. «Иди же. Иди».


Да, я буду скучать по нему. Больше, чем по всему остальному.

Джейн, она ничего не смыслит в политике. Она может рассуждать о травах или интуиции — но спроси ее о королях, и она мрачнеет, качает головой. Она не понимает этого, и ее это вовсе не заботит, и у нее есть привычка ребячливо надувать губы под копной волос, что придает ей весьма невинный вид.

Она одновременно и женщина и дитя, Джейн. Размерами и формами она словно девочка — когда я услышал, что люди из Гленко называли ее «фейри», я в некотором роде верил в это, потому что у нее незаурядная внешность. Ее движения стремительны. У нее есть привычка теребить пальцы ног и щупать кожу между ними, и я вспоминаю наших мальчиков, когда они, будучи совсем младенцами, изучали свое тело. Еще, конечно, ее голос. Так могли бы говорить фейри, если бы существовали, — высоко и пронзительно.

Но, Джейн, нет сомнений, что жизнь, которую она прожила, отношение, которое она выносила (и все еще выносит), и чувства, что она испытала, совсем не похожи на детские. Не многие люди смогли бы прожить такую одинокую жизнь и перенести такие страдания. Более того, я вижу, что она влюблена. Иногда, подходя к клетке, я слышу ее. В темноте я слышу, как она шепчет его имя, повторяет его вновь и вновь. «Аласдер», — произносит она на выдохе.

То, что она чувствовала (или до сих пор чувствует) к нему, за границами моего понимания. Он женатый мужчина, и я надеюсь, что он держался твердо и уважал Божьи заповеди и свои обеты (хотя кто может знать, что уважают в землях Хайленда?) Но я скажу тебе вот что, Джейн: несмотря на ее запах и странности, я полагаю, она может внушать мужчине сильные чувства. Я сам чувствую что-то к ней, что-то отеческое. Я узнаю эти чувства: когда смотрю на ее кровоточащие запястья, натертые кандалами, я вспоминаю ободранные колени, разбитые носы и оцарапанные руки наших малюток, когда они учились ходить или бегали слишком быстро. Мне каждый раз хочется опуститься на колени рядом с ней, так же как с ними. Я хочу по-отцовски успокоить ее. Но, возможно, в этом Аласдере она возбудила что-то большее? Сложно сказать. Она не похожа ни на кого из тех людей, которых я встречал.


Я написал этому Далримплу, владетелю Стайра. Воззвал к его совести. Я написал: «Слишком много крови уже пролито».

Так что теперь жду. Осталось всего пять дней, чтобы мое письмо дошло к нему в Эдинбург и он ответил. Но ведь и более великие чудеса свершались в этом мире — такие, как мы с тобой. Ты и я. Разве наш брак не прекрасное событие? Не благословение?


Как же я хочу, чтобы ты была здесь! Снег становится мягче, птицы поют громче.

Чарльз

VII

Он нежен, как сама Венера.

О персике

Я бы все отдала, чтобы вернуться туда. Чтобы быть там, а не здесь. Когда я погружала руки в песок, он оставался под ногтями целые дни или даже недели, а сейчас я так скучаю по тому песку. С тех времен у меня старый шрам. Вот он, видите? Я зацепилась за какой-то шип на Сохрани-Меня. Я бежала, а он впился в меня, и два листа щавеля не могли остановить кровь. Сейчас шрам лунно-белый. Я исцелилась. Но я хочу, чтобы рана вновь была свежей и кровоточащей и красного цвета, потому что это бы значило, что я вернулась в Гленко, а не сижу здесь в кандалах, и это бы значило, что Аласдер все еще где-то совсем рядом и я могу встретить его на вершинах или у воды. Или на пшеничном поле, я видела его там, когда они убирали зерно. Поцелуя все еще не было, он лишь должен был случиться.

Мои глаза больше не увидят его, мистер Лесли. Больше никогда.

Я говорила о том, что мы оставляем позади, и о том, что не нужно бояться смерти. Но прошлой ночью я хотела, чтобы он был рядом, — я хотела бы видеть его лицо рядом с моим и чтобы он учил меня тем гэльским названиям. Аонах-Дабх. Койре-Габайл. Тоска по нему как вода — накатывает волнами. Она стремительно набрасывается на меня, так что я мгновенно пропитываюсь ею. Это словно быть схваченной. Она заставляет меня ловить ртом воздух, как селедку в сети. Прямо сейчас я чувствую ее. Сейчас.

Вы вложили пенни в ладонь тюремщику в коридоре — я слышала это. Я слышала, как он хрюкнул. И тогда оно нахлынуло. На меня накинулся страх, вцепился в шею, так что я не могла дышать, и я подумала: «Я хочу видеть Аласдера» и «Я не хочу умирать», я заплакала, я разрыдалась. Взгляните на меня. У меня все еще льются слезы. Голос все еще рваный, как тряпье.

Сядете рядом со мной?

Дайте мне минутку вытереть лицо, подождите немного.

Какое жалкое приветствие для вас! Грязное, рыдающее существо, у которого нет даже тряпки, чтобы утереться. Вы заслуживаете большего.


О чем я говорила? Макдоналд — это имя, которое нужно заработать. Его ребенок толкался под веснушчатой кожей.


Я не могла спать. В тех летних ночах было слишком много света — слишком много серого, бледно-желтого и иссиня-голубого в небе, слишком много серебра в озерах. Я называла их «полу-ночами», а как еще их можно называть? Я видела свои руки. Я лежала в хижине, освещенной призрачно-голубым светом, который не давал мне спать, так что я обхватывала себя руками, прижималась лицом к коленям. В своих коленях я находила темноту.

Да, сэр. Полу-ночи. А если мне все-таки не удавалось уснуть, я поднималась на северную гряду и садилась там, вдыхая влажный воздух летней ночи, пахнущий чистой землей и росой, ощущая легкий бриз, я смотрела на камни и деревья в странном полусвете. Я думала о спящем клане. Я думала о моих козах, свернувшихся клубком. Или, полуодетая, я лежала в ручьях, а вода гладила мое тело. Я чувствовала, как вращается мир и проходит время. В одну из таких ночей я взобралась на Темную гору — очень осторожно, проверяя каждый камень, прежде чем наступить на него. На вершине спали женщины. Они лежали рядом, как дети, — свернувшись клубочком. Рот у них был приоткрыт. Я слышала их дыхание. Я видела, насколько настоящими они были — спутанные волосы, грязные руки. Тотиак обернула ноги в шаль, так что я подумала: «У нее ноги мерзнут по ночам» — и почувствовала к ней жалость. Что за жизнь у них была? Тогда и теперь?

Я бродила и бродила в ночи.

А однажды, мистер Лесли, лишь однажды, когда я карабкалась на гряду под порывами осеннего ветра в такую короткую ночь, я увидела зеленый свет. Очень хрупкий и слабый. Как крылья мотылька, он трепетал там, где земля встречается с далеким небом, а я смотрела на него, смотрела и думала, не снится ли он мне. Он не был похож ни на что другое. Я спросила:

— Кора?

Потому что подумала о ней. Я подумала, может, это ее проделки. А еще я подумала о том, что она сидит на этой холодной полуосвещенной гряде рядом со мной, ветер развевает ее волосы, как развевает мои, и она тоже смотрит на этот зеленый свет. Я спросила ее:

— Что это? Это северное сияние?

Но она не могла ответить. Она была в ином мире.

Маклейн рассказывал о нем. Однажды, сидя у очага, он заговорил об этом зеленом свете, — так я узнала, что он настоящий и другие люди его тоже видели. Маклейн утверждал, что Господь хранит племя из Гленко и всех горцев и что это Его слово начертано в небе — золотое и зеленое дыхание, движущийся свет. «Увидишь его — и вспомнишь о могуществе Господа».

Я? Я вспоминала, когда смотрела на него. Вспоминала все свои удачи, все свои особые дни. Я знала, что возможность видеть такой свет, видеть любую странную или тайную красоту — это ненавязчиво врученный дар. Я полагаю, даже в осознании этого присутствует красота. Я маленький человек, сэр, но я чувствовала, как прекрасно сидеть на гряде под прохладным дыханием ночного бриза и смотреть на этот зеленоватый свет. Я чувствовала в себе мудрость. Благословенность.

На миг в голове мелькнуло: «Кора».

Но в основном я думала: «Он. Он».


Позднее лето. Козы, как и я, не могли спать. Их хвосты шлепали по сухой земле, и я ощущала ветерок от них. Я слушала, как стучат хвосты, и вдруг уловила свое имя.

Это был Иэн, и я знала, зачем он пришел.

— Корраг.

Я откликнулась:

— Да.

Мы торопились. Наверное, я никогда в жизни не передвигалась так быстро без своей кобылы — земля неслась подо мной, но я не оступилась, не поскользнулась и не испугалась. Его плед хлопал на ветру, пока мы бежали сквозь тени, между стенами из камня.

Низкий дом в Карнохе был жарко натоплен. В комнате ничего нельзя было разглядеть из-за торфяного дыма и множества людей, и я спросила:

— Где Сара?

Аласдер стоял у занавески, что свисала от кровли до полу. Он подошел ко мне.

— Ребенок не выйдет… — сказал он.

— Ребенок выйдет, — уверила его я.

Сара лежала на спине в одной рубашке и тихонько стонала. Я выпроводила мужчин. Я была груба с ними, даже с Аласдером.

— Нужно, чтобы вы ушли, — сказала я.

Я подтолкнула их к двери и опустила занавеску, чтобы укрыть Сару от посторонних глаз. Остались только она, я и леди Гленко в белом капоре. Теперь это было женское место, каким должна быть любая родильная комната.

— Сара, — сказала я, — дай мне взглянуть.

Я наклонилась к ней. Вытащив травы, я перебирала их и говорила леди Гленко:

— Вы не подожжете это?

Или:

— Положите это в воду. Заставьте ее выпить.

И мы двигались вместе, мы двигались осторожно, она принесла свечи, и я расставила их у ног Сары и около ее талии. Сара протяжно застонала. Она была огромной и выглядела болезненно, и я приблизилась к ней:

— Я помогу тебе. Обещаю, что помогу.

Леди Гленко спросила:

— Ты присутствовала при родах раньше?

— Однажды. При собачьих.

— При собачьих?

Я бросила на нее короткий взгляд:

— Этого достаточно. Мы здесь — вы и я. Мы поможем ей.

— При собачьих?

Леди Гленко была хорошей помощницей — без единого звука она брала те травы, о которых я говорила, растирала их или заваривала так, как я просила. Она втерла мак в десны Сары, чтобы облегчить боль, и мы вместе обмыли ее. Она подожгла в пламени свечи пучок лаванды, чтобы очистить комнату и успокоить мать.

— Потрите ее живот очень мягко, — попросила я, и она выполнила это.

А я сказала:

— Ты должна постараться тужиться, Сара.

Внутри ее я увидела маленькую головку, как у мокрого птенчика. Она была темного цвета и измазана кровью. Сара тужилась очень сильно. Она старалась, а я говорила:

— Вот так.

Леди Гленко гладила ее волосы и шептала что-то ей на ухо, а бедная Сара испустила самый страшный крик, что я когда-либо слышала в жизни, — безнадежный вой, будто она покончила с этим миром, а этот выдох — все, что в ней осталось. Я приказывала:

— Тужься!

Сердце разрывалось от жалости при виде огромного количества крови, но ребенок должен был выйти. И вдруг появилась голова! Я увидела маленькое ухо и закричала:

— Я вижу голову, Сара! Ты должна еще тужиться!

Она простонала:

— Я не могу.

Но обе мы — леди Гленко и я — сказали:

— Можешь.

Она глубоко вздохнула и заплакала, и эта потуга была тихой. Крепко сжав челюсти, она подняла голову, и я увидела, какая она влажная и бледная, мне казалось, она холодная, но я знала, что она вся горит, и я приложила руки к маленькой головке с мокрыми волосами и шептала «тужься», а потом ребенок выскользнул, словно мокрый щенок, и оказался у меня в ладонях. Я держала розовое, покрытое пленкой существо, от которого тянулась пуповина, как и должно быть, и у него было крошечное сморщенное личико, с маленьким носом и маленьким ртом. Я притянула малыша к себе, держа у груди, будто своего, так что на краткий миг я стала его матерью, а он моим сыном, и я шлепнула его по спине и встряхнула.

— Плачь, — прошептала я, — ты родился.

И услышала. Слабый писк напуганного птенца, который потерялся и зовет мать. Ему нужен был ее запах и чтобы она держала его. Я поднесла его к Саре. Она была полумертвой, страшно бледной, и я положила сына ей на грудь. Я сказала:

— Сара, смотри. У тебя сын!

Ей хватило сил, чтобы увидеть его и улыбнуться такой улыбкой, какую я никогда ни у кого не видела. Она протянула руки и взяла его.


Мы сожгли еще немного лаванды. Я помазала ее успокаивающими травами и сделала несколько стежков. Я думаю, ей было очень больно, пока я шила, но радость материнства заглушила боль. Я полагаю, женщина готова стерпеть любую боль, если знает, что ее ребенок невредим.

Она уснула. Ее веки опустились, и она выглядела умиротворенной, а леди Гленко улыбалась, убирая миски с тканью и кровью.

Я не слышала его. Аласдер подошел очень тихо, сдерживая дыхание, словно боялся, что оно может разбудить спящих. Приблизился к ней, осторожно опустился на колени. Я никогда не видела такого взгляда ни у него, ни у кого-то другого — будто все, что он считал красивым, было лишь тенью этой красоты. Любое звездное небо было лишь тенью его усталой жены, спящей с их сыном на груди.

Здесь я уже была не нужна. Не сейчас.

Я закончила стежки, опустила ее рубашку. Я отползла к занавеске, и когда задергивала ее за собой, то увидела, как он поцеловал в щеку жену. Эта комната была наполнена нежностью и принадлежала лишь им троим — никому больше. Я знала, что все идет как должно, и ускользнула.


Люди плясали. Пылал огонь — величайший костер, что я видела в жизни, горел на поле около Ахнакона, и я слышала, как от дома к дому разносятся крики. На улицу высыпали родственники, клан выходил из домов. Звучал хохот, лился эль, стучали барабаны.

Леди Гленко сказала:

— Сегодня — праздник жизни.

Она быстро дотронулась до моей руки, а потом пошла в поле, где свет от костра рассыпался искрами.

Я смотрела из тени. Мне было одиноко.

Но вдруг я ощутила чье-то дыхание. Почувствовав, что рядом стоит человек, я повернулась.

— У меня вновь появилась причина поблагодарить тебя.

Маклейн положил руку мне на плечо, словно отмечая, что я добрая и сделала доброе дело.

— Она подарила моему сыну хорошего сына, — сказал он. — Ты выпьешь, Корраг.

Я ответила:

— Спасибо, но…

Он проговорил с нажимом:

— Ты выпьешь!

И я так и поступила. От выпивки у меня перехватило дыхание, но, без сомнений, я от нее здорово расслабилась. Маклейн ревел у огня со своими людьми, а Иэн целовал жену у ясеня. Я шла сквозь толпу, держа в руках кубок. Я тихо брела, и большинство из них не замечали меня, увлеченные танцем, но некоторые склоняли голову набок и смотрели на меня. В голове вертелось «ведьма», но никто не произнес этого слова. Вместо того по поселениям неслось: «Это мальчик!» — и человека со снежно-белой бородой послали зажечь огонь на Ан-Торре, чтобы разнести весть о том, что еще один Макдоналд благополучно пришел в этот мир. Это было величайшее празднество, что я видела в жизни. В поле у реки, которая течет между скалами, они зажгли еще костер, и целые семьи спустились из своих домов в Ахтриэхтане, где я брала котелок и ложку, и из Инверригэна, откуда я таскала яйца. Там был бородатый гигант Ранальд со своей волынкой. Человек из Далнесса, что в соседней долине, поднимал мальчишку вверх за лодыжки, а тот смеялся. Еще я видела рыжеволосую семью из Ахнакона, которая плясала вместе, — там все плясали вместе. Некоторые кивали мне. Одна леди, которая сама носила ребенка, подошла ко мне и улыбнулась. Она не говорила по-английски, а запас моих гэльских слов был невелик, но она взяла меня рукой за подбородок, и этот жест был красноречивее тысячи слов. Я полагаю, он означал «спасибо». Так делают люди, когда хотят яснее разглядеть лицо — по-настоящему увидеть его.

Я всегда буду помнить ее жест.

Я опьянела? Нет. Но многие напились. Женщины с детьми со временем разошлись по домам и оставили мужчин спорить и хвастаться, кто лучше дерется, или кто лучше поет, или кто ограбил больше Кэмпбеллов. Иэн улыбался так широко, как никогда прежде. Арендатор танцевал в одиночестве перед волынщиком, а остальные подбадривали его криками и топали ногами.

Я скажу так. Я думаю, они танцевали, празднуя рождение новой жизни, но, кроме того, они праздновали жизнь, саму жизнь. Потому что их мир был полон смерти. Даже зимы могли убить их, не говоря об интригах и междоусобицах. Так что когда в мир пришла новая жизнь, они встречали ее с радостью.

Я оставила кубок на камне.

Я подвернула юбку, чтобы вскарабкаться на Койре-Габайл, и глянула назад, на дом, где спала Сара, а потом на луну, которая светила очень ярко, а затем туда, где люди хохотали вокруг огня. Я увидела Аласдера. Он стоял у костра лицом ко мне и улыбался шутке своего отца. Но улыбка сошла, как только он взглянул на меня. Лишь мгновение мы смотрели друг на друга.

Я знала, что он подумал: «Спасибо». Я увидела это в его глазах.

Я твердила себе это, пока брела домой. Я огибала топи, продиралась между деревьями и думала о том, как он поцеловал ее в щеку — медленным поцелуем, поцелуем по праву. Я смотрела на звезды. У хижины сова ухнула на меня, словно сказала: «Все хорошо, все так, как должно быть», — так оно и было. Новая жизнь пришла в мир. Женщина стала матерью. Мужчина стал отцом.


У себя в хижине я немного поплакала. Совсем чуть-чуть. Я устала, да и увидеть, как рождается человек, — это так чудесно и необычно, что многие не могут сдержать слез. Это выше слов. Вся красота мира сосредоточена в новой жизни.

Я лежала рядом с козами, одна из них лизнула меня, и от того я заплакала сильнее. Но через некоторое время на меня снизошел сон.

* * *

Да, это утешение. Утешение — думать о рождении новой жизни после стольких смертей. Так много несчастий пришло в Гленко! Позже там пролилось столько крови, и, когда я шла по долине или опускалась на колени около убитых, я думала о первом крике новорожденного. Его голос поселился в мире, стал частью его, так же как ветер или земля. И я всегда буду помнить, что ощущала, когда держала младенца, как он приладился к моей сорочке, словно там было место, которое чувствует только ребенок и которое ему подходит.

Он выжил в резне. Сара прикрутила его к себе одеялом. Я видела, как она бежит в буран вместе с другими женщинами и детьми, и слышала, как Иэн кричал: «Быстрее! Сюда!» Я видела их и думала: «Они спасены…» Но потом я подумала: «Где Аласдер? Он не с ними» и «Он пока не в безопасности».

Я побежала вперед. Я неслась очень быстро.


Когда я слышу о Макдоналдах из Гленко, я вспоминаю костер в Ахнаконе и танцы. Я думаю о том, что чувствовала среди них, мне казалось, что они были единым существом, а раз я помогла ребенку Аласдера и Сары появиться на свет, значит я приняла их общего ребенка. Я ощущала это именно так. Именно такая радость царила на том поле. Знание того, что появилась новая жизнь, несмотря на то что смерть бродила где-то рядом, делало их счастливыми. Я всегда буду вспоминать о них — тот свет костра и песню волынки.


Несколько дней спустя пришел Аласдер. Я ловила первые капли дождя. Наконец полило сильно и загрохотал гром, а я смотрела вниз и видела, как он идет по траве.

Его волосы были влажными, и плечи тоже, и он сказал мне:

— Мой сын так красив… Его ножки… Его глаза…

И когда он рассказывал о сыне, то поднимал руки, словно держит его. Я была счастлива — потому что он был счастлив, он весь светился. Я была рада оттого, что все хорошо.

Я сказала ему об этом. А потом добавила:

— Я никогда не видела более красивого существа. Чем он. Ты счастливый.

— Да. Спасибо тебе, — поблагодарил он, — за то, что ты сделала.

Его волосы темнели под дождем.

Аласдер ушел, и, глядя, как он уходит, я думала: «Ты свет. Ты дар — месту, где ты есть, тем, кто с тобой».

Я просто чувствовала это, не ощущая ни горя, ни глубокого желания.


Да, со мной все будет хорошо. Я знаю, что говорила сегодня не так пылко, как обычно. Мое сердце холодное как камень. И оно стало таким не из-за грядущей смерти, или лишь на малую часть из-за нее, но в основном из-за потерь. Всего лишь из-за потери того, чего у меня никогда не было и не будет.

Но со мной все будет хорошо. Я буду думать о том, что у меня есть, что я приобрела, и это ободрит меня. Как я могу быть неблагодарной? Вы пришли. Я так благодарна, что вы пришли, так что я немного подумаю о вас, а потом, возможно, о реках, о закатах в Гленко. О моей кобыле.

Я когда-нибудь благодарила вас? Я делаю это теперь. Я благодарна, мистер Лесли. Я рада, что вы со мной, потому что от этого мне легче.

Пусть вам будет тепло сегодня вечером. Пусть тепло нашего мира хранит вас.

Джейн, я не стану писать о ней сегодня. Я не буду рассказывать тебе, о чем она говорила, потому что для этого придется потратить чернила, и время, и свет — а у меня их не так много. Я напишу тебе о том, о чем давно должен был написать или поговорить. Мы словно два дерева с переплетенными ветвями — ты и я, но все же между нами остаются тайны, о которых мы не говорили. Одна тайна.

Любовь моя, я не хочу причинять тебе боль. Но сегодня вечером все, о чем я думал, — это ты и наша потерянная девочка. Наша маленькая дочь, чье рождение и смерть произошли почти пять лет назад. Я знаю, что ты просила меня не возвращаться к этому и не упоминать о ней. Ты сказала, что если мы не будем говорить о ней, то не потревожим ее памяти, но мы же думаем о ней, правда? Ты же понимаешь, что моя вера и долг не сотрут воспоминания о ней. Этого не может быть. Я не видел ее, как ты, но я помню твое лицо. Я чувствовал горе. Мы никогда не говорили об этом.

— Нам повезло, что у нас есть сыновья, что они живы и здоровы, — сказала ты. — Большинство женщин теряют ребенка или даже двух. На все воля Божья.

Но почему мы больше не говорим об этом? Почему ты чувствовала себя пристыженной? Какой в этом может быть стыд? В последующие дни и недели ты вздрагивала от моего прикосновения, словно мои руки причиняли тебе боль. Наша дочь пришла в этот мир синей от удушья, но с некоторыми такое должно случиться. В нашей жизни могут случаться неудачи, но их не бывает у Господа.

Неужели ты когда-нибудь думала, что я стал меньше любить тебя из-за этого? Я беспокоюсь, что тебе казалось так. Говорить с тобой о нашей потере было тяжело, мне казалось, что разговоры о ней могут чрезмерно усугубить твою боль. Но теперь я пишу об этом. Пишу то, что не сказал на словах, хотя должен был сделать это с того самого мига, как мы обо всем узнали. Моя любовь не стала меньше. Джейн, я люблю тебя даже больше из-за этого — за непоколебимое выражение твоего маленького лица, с которым ты принимала гостей, когда твое сердце, должно быть, было разбито. Ты была так слаба в те дни. Но все-таки находила в себе силы с высоко поднятой головой встречать гостей и предлагать чай.

Тут нет ничего достойного порицания. Я знаю тебя, любовь моя, я знаю, что ты коришь себя. Я видел тебя в саду, когда ты вглядывалась в траву, и знаю, ты думала, это твоя вина, что наша дочь родилась мертвой. Не кори себя. Господом ей было предначертано знать только ту жизнь, что она провела, свернувшись клубочком у тебя в животе. Это была очень хорошая жизнь.

Разговоры о смерти не могут ничего ухудшить или изменить. Наша дочь не страдает, когда мы говорим о ней. Нашей девочки нет, но давай поговорим о ней? Давай в некотором роде дадим ей вторую жизнь?

Будь великодушна к себе. Не пытайся понять замысел Божий или Его мудрость — это никому из нас не дано. Не считай годы тайком от меня. У нас четверо сыновей, таких сильных и любознательных; я ежедневно возношу благодарность Господу, даже чаще чем ежедневно. Четверо сыновей и такая жена, как ты. Я не могу просить о большем. Я никогда даже не мечтал о половине подобного счастья. Джейн, будь к себе великодушна.


Я по-другому читаю Библию в эти дни. Страницы отсырели, и труднее различать буквы. Но если раньше я в основном искал руководства, то не его ищу теперь.

Я ищу доказательство того, что мои тайные мысли достойны и благородны. Потому что бывают странные минуты, Джейн, когда я думаю так, как не думал раньше.

«По милости Господа мы не исчезли, ибо милосердие Его не истощилось. Оно обновляется каждое утро; велика верность Твоя!» (Книга Плач Иеремии 3: 22–23).


Теперь я отужинаю и отправлюсь в постель. Преданный тебе всем существом даже здесь, в Шотландии,

Чарльз

VIII

Если достоинства этой травы сделают вас ее поклонником (так и произойдет, если вы достаточно мудры), приготовьте из нее сироп для внутреннего применения, мазь и притирку для наружного и всегда носите ее при себе.

О живучке ползучей

Вчера я говорила о рождении новой жизни, словно с моей уже покончено. Я говорила о крови и грязи, и о том, как он появился на свет — новый Макдоналд, с туманными глазами матери и рыжими волосами отца, и о том, как я обрадовалась, что он жив. Обрадовалась его розовым ручонкам.

Сегодня мне уже не так плохо. И я думала обо всем хорошем, что видела и чувствовала. Я провела ночь, перебирая в памяти добрые мгновения. Я говорила себе, что я спасала жизни, — я говорила: «Направляйтесь в Аппин и не доверяйте тем людям», и эти слова спасали жизнь за жизнью, жизнь за жизнью.

Но я забегаю вперед. Я еще не рассказывала об этом.

Роды, младенцы — была ли у меня надежда на такое? Я не могу вспомнить. Не помню, чтобы я играла в куклы в Торнибёрнбэнке или придумывала имена для своего нерожденного ребенка. Не скажу, что я когда-то мечтала стать матерью, сначала я должна полюбить. Мужчина должен был полюбить меня, и взять в жены, и раздеть у огня — только он и я. Только так. Он бы двигался на мне и чувствовал меня, и мы бы осыпали друг друга такими неистовыми поцелуями, что нам бы пришлось остановиться и отдышаться, и тогда мы бы рассмеялись. Вот на что я надеялась. Я так страстно мечтала познать и ощутить любовь, но никогда не верила, что она придет ко мне. Я никогда не думала о детях. Я понимала, что надежда слишком призрачна.

Сейчас, когда я на пороге смерти, я думаю об этом. Вы можете представить? Меня? Круглую, как ягода ежевики, с ребенком внутри? Я сомневаюсь, что сделала бы хоть шаг. Я бы могла лишь стоять или валиться вперед, как немощная старуха. А как бы мне, такой маленькой, удалось вытолкнуть ребенка? Я крошечная. Мышка. Маклейн спросил: «Почему ребенок склонился ко мне?» — ему показалось, что я ребенок. Многие думали так.

Я не создана для материнства. Я должна говорить себе это — мир не дал мне всего необходимого для этого. Сердце и голову — да, но не такое тело, как у Сары. От этого мне немного грустно. Но я киваю и понимаю — не все люди одинаковы, и я рада, что это так. Я люблю разнообразие жизни. Я как болотник Слива и моя пукающая лошадь.

Но я представляла себе это. Я одним лишь глазком заглядывала в мечты, которым не суждено сбыться, но какой от того может быть вред? Ведь я сижу на цепи? У меня могла бы быть дочь, и я рассказывала бы ей сказки. Я бы показала ей росу на листьях. Ее отец качал бы ее, а она бы хохотала и хохотала.

Я не мать. Я не буду матерью. И я ничего не узнаю об этом мире, и мне бывает немного больно в часы одиночества, в дождливые дни. Но от этого я не становлюсь менее человеком, менее девушкой. Я вызволила в наш мир ребенка Аласдера и Сары. Я спасала жизнь тем, кто подарит жизнь другим в свою очередь. Через сотню лет людей, спасенных мной, станет еще больше.

— Благодаря Корраг.

— Кому?

— Маленькому существу, жившему на холмах. Ее сожгли в Инверлохи за ее слова, за то, что она помогла нам. И наши козы произошли от ее коз.

— Получается, что она умерла ради нас?

— Да.

Возможно, я мать сотни тысяч людей.


Месяц я держалась вдали от Карноха, предпочитая компанию своих коз. Я надеялась встретить оленя, но в те безветренные дни, когда скалы были горячими на ощупь и цвел вереск, он оставался высоко в горах, потому что слабый ветерок на вершинах отгонял мух. Так что я не видела его довольно долго.

Наверное, я скучала по нему. Или, может быть, моя дикая сущность нуждалась в ветре и бескрайних просторах, и я часто поднималась наверх, в горы. Мне было легко карабкаться: летом светло даже поздним вечером, и казалось, от каждой скалы исходит сияние. Я любовалась тем, как тени ползут по дну долины. Иногда выходила из хижины рано, когда на траве еще лежала роса, и не возвращалась, пока не опустится вечер. Но уже ощущалось приближение осени. Ее холодное дыхание, пропитанное запахом прелой листвы.

«Какой же чудесный дар…» — думала я о нем, бродя по долине.

Я думала о ребенке, о клятвах, о Боге.

В один тяжелый день я пришла на Темную гору. Сухой, умирающий вереск цеплялся за юбки, пока я взбиралась на склоны, хватаясь за трещавшие кусты, так что мое приближение не осталось незамеченным. Тотиак спросила:

— Не слишком ли ты хороша, чтобы быть с нами? Не слишком ли опрятна?

Язвительная девица. Когда она говорила, у нее щелкала нижняя челюсть.

— Я ищу Гормхул. Она здесь?

И, словно веря, что, где бы она ни спала, ее глаза, покрытые сеткой красных вен, сразу распахнутся, я произнесла:

— Принесла ей белены.

Я достала темно-зеленые листья.

Гормхул тут же появилась. Как таракан, она сползла по камням.

— Белена?

— Да.

— А тебе что нужно? — спросила она. — Мясо?

— Нет, не мясо.

Я пошла вместе с ней — мы не сильно удалились и не направились вниз, потому что мне нравился ветерок и вид вересковой пустоши. И я ощущала тишину, царившую вокруг. Я спросила:

— Как ты видишь будущее?

— Вижу будущее?

— Да, я хотела бы узнать, что впереди, — сказала я. — Жизнь сына Аласдера — будет ли она безопасной и долгой? Где мой олень? Что ждет якобитов, и будет ли зима тяжелой, и как я могу…

— Остановить это? Что ты чувствуешь?

Я посмотрела ей в лицо. Это было лицо мудрой старой карги, да она и была такой. Морщинистый рот, хитрые глаза.

— Научишь меня? Дару предвиденья?

Гормхул улыбнулась, обнажив пеньки на месте зубов. Она хрипло дышала.

— Предвиденью? Обучить?

— Да.

— Этому нельзя обучить. Это придет само. Ты видишь то, что можешь, малютка, пусть так и будет…

— А что? Что будет?

Она насупилась, словно я задала глупый вопрос:

— Все! Все идет как идет.

— Что будет? Скажи мне? Что будет?

Она понюхала белену:

— Короли приходят и уходят. Но я не уверена, что оранжевый останется оранжевым…

— Вильгельм? — Я покачала головой.

— Ох, — вздохнула она. И отвела взгляд, будто это не она была унылой больной грязнулей. Она взглянула на пустошь. — Это не всегда дар, Корраг. Только не в канун большой скорби.

— Большая скорбь?

Она снова повернулась ко мне. Ее глаза вновь были глазами старой ведьмы, а взгляд стал насмешливым, и она поднесла палец к моему носу, надавила на него:

— Я думаю, волк провоет его имя. Лев прорычит. И это все, что я скажу тебе, маленькое носатое дитя. Ты принесешь мне больше травы — и довольно скоро.


Осень опустилась на долину. Я разбираюсь в осенних запахах. Из моей первой жизни, моих английских дней, я знаю эти пряные, влажные, земляные запахи, ведь они сулят ягоды и фрукты. Так что дерн становился толще, а ребенок больше, а люди бродят по холмам, часто нагибаясь. Мы царапались о шипы, словно чернилами, пачкали пальцы ежевикой и терном и собирали грибы во влажных местах. Этим занимались женщины. Я видела жен и дочерей с подвязанными сзади волосами. Однажды мне показалось, что я разглядела Тотиак, с ее сломанной челюстью и печальными глазами, но зрение могло подвести меня в столь туманную погоду.

При виде грибов я вспомнила о кобыле. Я будто снова видела, как она пытается их съесть, недовольно выворачивая губы и обнажая зубы. Она любила яблоки и мяту. Я вспоминала ее при виде яблони, что росла рядом с Ахнаконом, клонясь к земле от старости и тяжести плодов. Веснушчатый человек, который жил там, показал жестом на меня и на дерево и сказал:

— Собирай!

Я набрала полный подол и была благодарна ему. И оставила валериану у его двери.


Я долго избегала приближаться к Карноху — несколько недель.

Но Аласдер сам пришел ко мне. Я думаю, он понял, что я брожу где-то далеко, потому что не нашел меня у хижины. Собирая ягоды на Кошачьем пике, я вся перемазалась соком, а в облике Аласдера играли краски осенних холмов — темно-коричневый, рыжий, золотой. Его веснушки стали ярче за этот месяц, залитый солнцем. Он выглядел уставшим. Я подумала: «Он».

Он пнул камень носком своего брога:[25]

— Тебя долго не было.

Я не ответила.

— Пройдись со мной, — сказал он.

И мы пошли на запад сквозь заросли вереска. Октябрьским вечером, когда гуси летели на юг, а скалы были еще теплыми от летнего солнца, он повел меня на холм Сосок на западной оконечности северной гряды. Следуя за ним, я смотрела на его волосы, на могучие ноги человека, чья жизнь проходит в боях и странствиях по холмам. Когда я вырывалась вперед, то надеялась, что он смотрит вокруг, а не на меня, потому что мои формы, как мне кажется, всегда были весьма далеки от тех, которые нравятся мужчинам. Я думала об этом, пока мы взбирались на Сосок, — о том, как я мала, о том, что он идет сквозь мои запахи — запахи молока и трав, и что у меня в волосах, скорее всего, застряли листья.

Сосок был не таким высоким, как другие холмы в долине. Он вырастал из моря, глядя вниз, на крыши Карноха. Он порос лесом, где жил самый маленький олень, и Аласдер говорил: «Осторожнее», когда переступал через поваленные деревья и продирался сквозь колючки. Я улыбалась, потому что разве не было в моей жизни чего похуже? Разве я не попадала в непроходимые буреломы? Я знала, что такое колючки, и носила их отметины на руках. У меня остались шрамы от порезов о скалы и шипы. Но он все-таки беспокоился обо мне: «Осторожнее».

Вверх — на вольный воздух. Он широко шагал мощными ногами, его плед раскачивался, и я следовала за ним. Я не делала больших шагов. Я очень быстро карабкалась, как зверек, используя все четыре конечности, и мне казалось, что я похожа на Брана или на дикую кошку, которую видела однажды. Иногда он останавливался и дожидался меня. Он не смотрел назад, но ждал — словно знал, что я передвигаюсь медленнее. Видимо, любой человек передвигался медленнее, чем он.

Все выше и выше, а ветер срывался со скал и набрасывался на нас, волнуя травы. Я чувствовала, что под нами раскинулось широкое зеленое пространство, но не смотрела туда, пока не смотрела. Я хотела дождаться момента, когда мы окажемся на самой вершине, там, откуда открывается лучший вид, — он был даром, как и любой вид. Мои волосы трепетали, как крылья птицы, когда я добралась до места, где он остановился. Юбки хлопали на ветру.

Я выдохнула. Выпрямила спину и широко распахнула глаза.

— Ничего нет прекраснее вида отсюда, — сказал он.

Я смотрела. Нас окружали горы. Лох-Левен растянулся под нами во всю длину, а на противоположном его конце я видела вершины, рыжие и темные. Я смотрела на дома и ручьи и на вороного коня его отца, который пасся на своем поле. Я смотрела, как Кое разбивается о скалы белыми брызгами. Я смотрела на людей и кур. А в воде можно было различить тени рыб и водорослей.

— Что здесь?

— Этот вид. Этот холм…

Я взглянула на Аласдера. На его гордый прямой нос и на лоб, покрытый морщинами и складками, — лоб воина, охотника и скалолаза. Его волосы развевались на ветру, как и мои. Сквозь свои иссиня-черные пряди я видела его — рыжие, цвета мокрой земли, с золотыми концами.

Он смотрел вниз.

— Здесь я научился драться, на этом холме, — сказал он. — Мы научились — с Иэном. Мы забирались сюда с деревянными мечами… — Он сделал паузу. — Эта тропа ведет к дальнему берегу Лох-Левена. Мы плавали там наперегонки. А потом я спал здесь.

— Спал?

— Ага. Я засыпал в разных местах этой долины. Мы все. Но закат отсюда…

Я посмотрела туда, куда был направлен его взгляд. На запад. Во мне всегда был запад. Он был у меня в голове, в биении сердца, — быть может, так поступают только такие женщины, как я, а может, и все люди, что любят вольную жизнь, а именно обращают лицо к западу, вне зависимости от их веры. Мы чувствуем запад. Как кобыла чувствовала северо-запад и привезла меня сюда. На миг я подумала о ней. Мои волосы развевались, а небо над озером было красноватым от солнечного света.

Мы просто стояли и смотрели.

Я представляла себе его мальчиком. Я представляла себе Кору на горбатом мосту, когда она была ребенком. Я думала о радостях и горестях, которые так тесно переплетаются.

Он сказал:

— Я стал другим человеком. Я уверен в этом.

— Теперь ты отец.

— Да, это так, и я рад. Но я изменился не из-за этого, Корраг. Я стал другим раньше. Вот уже год, как я другой. Как я изменился.

— Из-за чего?

— Из-за тебя.

Он улыбнулся, но не мне, а расстилавшейся перед нами долине:

— Ты пришла. Ты появилась в долине, с твоим английским выговором и серыми глазами и всеми этими речами, которых я не слышал раньше, — о природе и о доброте. Не о Боге или королях. — Он качнул головой. — Я не могу вспомнить, когда в последний раз сюда кто-то приходил с такими мыслями.

Я оцепенела. У меня не было слов.

— Ты знаешь, как меня воспитывали? Меня учили быть гордым. Защищать все, что я люблю, и никогда не сдаваться. Истории, которые нам рассказывали в детстве, все были о рыжем Ангусе, о воине, и мести, и славных смертях на войне. Если ты можешь ходить, значит можешь сражаться — так сказал отец. И это правда. Я мог ходить. Я мог сражаться. Ты знаешь, — он повернулся ко мне, — что меня взяли в плен, когда я был маленьким мальчиком? За участие в набеге? В землях Бредалбейн. У меня на лице была кровь, когда они забрали меня. Я так гордился…

— Возможно, ты просто не ведал другого пути.

— Возможно. Или у меня не было выбора. У нас столько врагов, Корраг. Кэмпбеллы и лоулендеры, но и англичане тоже. Вильгельм. Если мы не деремся, то умираем — или умирают наши обычаи. Наши сердца умирают, наверное…

Мы посмотрели вдаль. Я разглядела маленький паром, пришвартованный у берега Баллачулиша. В далекой туманной дымке угадывались очертания гор, до которых я никогда не добиралась. Ветер шевелил юбки. Облака неслись вокруг нас, и цвет неба становился все темнее. Мои волосы теребил ветер.

— Нас заставляют принести клятву, — сказал он.

— Заставляют? Клятву?

— Вильгельму. Поклясться в верности ему.

Он нажал пальцем на камень и сдвинул его.

— Он сказал, что если мы принесем клятву, то будем прощены за все предыдущие набеги, все прошлые измены, борьбу против него и других. Что он будет покровительствовать нам.

— А если вы откажетесь?

— Нас сочтут предателями и покарают.

Некоторое время я обдумывала его слова. Я чувствовала, как развеваются мои волосы. Я размышляла, как далеко может дотянуться это слово — «король», его дыхание ощущается даже в таком месте, как Сосок, среди мчащихся облаков.

— Что вы намерены делать?

Он рассмеялся:

— Ага! Что делать? Вот в чем вопрос, так ведь? Иэну отвратителен этот оранский король. Он ненавидит все, что есть в нем: его происхождение, его веру. Он говорит, что мы ни за что не должны приносить клятву, потому что это убьет нашу совесть. Мой отец тоже так думает. И я думаю так по большей части.

— По большей части?

Он переступил с ноги на ногу:

— В Инверлохи есть хороший человек. Его зовут Хилл. Он называет себя другом кланов, и возможно, так оно и есть. Так вот, он говорит, что мы должны дать эту клятву ради нас самих. Но я не знаю… Год назад я был бы против больше кого бы то ни было. Я бы вытащил меч и боролся против них. Я верю в то, во что верят они, и никогда не стану осуждать свой клан или свою веру. Я скорее умру. Но это наше призвание… Так мы служим Якову, который убежал прочь…

Он потер лоб, вздохнул:

— Не дураки ли мы — вот о чем я спрашиваю себя. Дураки, которые пытаются противостоять тому, что гораздо сильнее нас? Не будем ли мы просто гордыми болванами, если откажемся подчиниться? — Он криво ухмыльнулся. — Мертвец не полезен ни для Якова, ни для Бога. Ни для своей жены.

— Верно.

— Я много сражался. И если мы не принесем эту клятву, то будем сражаться всю жизнь — против любой тени! Мой сын станет человеком вне закона еще до того, как сможет произнести хотя бы слово! С нами будет покончено, если мы решим бороться с этим королем. Я чувствую это так же ясно, как чувствую погоду.

— Так подпишите. — Я вздохнула. — Дайте эту клятву.

Он улыбнулся:

— А как же сердце?

— Сердце?

— Ага. Сердце. И не надо изгибать бровь, словно я сейчас говорю не на твоем языке. Ты ведешь больше разговоров о сердце, чем все мы. Ты живешь по-своему. Как ты сказала, у тебя нет короля…

Я замерла и смотрела на него долгим взглядом, потому что любила смотреть на него. Я любила его лицо.

— Мы недостаточно рассудительны, — сказал он. — Как люди. Мы не… — Он покачал головой, будто не мог найти слово.

— Я любила бывать на болотах Англии и смотреть на лягушек. Я смотрела на них так долго, что подумала, будто знаю их и даже могу сама быть лягушкой. Но потом человек пришел за моей матерью, и я убежала на север. Я должна была бежать. Я никогда не увижу их вновь — лягушек, — но я знаю, что они там. Они все еще цепляются за тростник. Я могу не видеть, как они булькают в воде, но это не значит, что они не делают этого, — напротив. Они все еще квакают по вечерам. Возможно, они квакают сейчас, когда мы стоим здесь. — Я пожала плечами. — Мне пришлось оставить их. Но они все еще со мной. Я храню их в памяти и знаю, что они такие же настоящие, как всегда.

Аласдер посмотрел на меня, но так, словно меня не было, словно он видел сквозь меня. Это был странный взгляд, такой глубокий. Возможно, он тоже увидел тех лягушек.

— Я говорю тебе это, чтобы объяснить, что когда-то всем приходится делать выбор. Я покинула тех лягушек ради собственной жизни, но я все еще люблю их. Они всегда будут облизывать глаза языком, как делали это при мне. И если ты принесешь клятву, твое сердце не станет другим, Аласдер. Как они могут изменить твое сердце? Или убить его? Им это не по силам.

Я покраснела, отвела взгляд. Мне стало стыдно за свои дурацкие разговоры о лягушках.

— Я просто попыталась объяснить.

Он сказал:

— Да, я понял. Хороший способ.

— Всего лишь болтовня.

Он улыбнулся.

— Все, что я пытаюсь донести, — это то, что мы меняемся, снова и снова. Но я думаю, что наши сердца остаются нашими сердцами и никто не может управлять ими — ни короли, ни клятвы. Ни даже наши собственные головы. Наши сердца сильнее.

Поднялся ветер. Я попыталась ухватить свои волосы, которые развевались сильнее. Я поймала их и привязала сзади к шее. Пряди все еще трепетали, но большую часть я укротила.

— Ты думаешь, мы должны принести клятву, сассенах?

— Как я могу знать? Это ваша клятва, которую должны дать вы, а не я. Все, что я знаю, — это то, что ни одна клятва, ни одно обещание, ни один король — ничто не может изменить человеческое сердце. Оно чувствует то, что хочет чувствовать.

— Да. Возможно, это и так.

Мои юбки хлопали. Его плед развевался на ветру, и еще некоторое время мы стояли там бок о бок, глядя, как опускается солнце. Свет был золотым и красным. Он разливался по всей Шотландии и озарял наши лица.

— Однажды ты сказала, что мои слова заставили тебя почувствовать, что ты поступила неправильно, придя сюда. Я никогда не имел это в виду.

Я улыбнулась:

— Я знаю.

Больше он ничего не произнес, но я была счастлива. Я стояла так близко к нему, что волосы на его руке щекотали мою руку, и мы говорили о сердце, а вокруг был красный, ветреный, величественный мир. Я подумала: «Я должна быть здесь. Здесь. Я всегда должна была…»

Он спросил:

— О чем ты сейчас думаешь?

— О красоте. О возрасте. О всей этой древности…

Мы смотрели на вершины, и я думала об их мудрости, о бедах, что побывали на каждой горе, о годах, которые прокатились по ним. Им было больше лет, чем я могла себе представить. «Все мои места были древними, — думала я. — Пещеры или долины. Леса. Пески».

Он продолжал смотреть мимо меня:

— О возрасте?

— Всего этого. Этих холмов. Они видели столько жизней. Они видели войны и рождения, любовь и печаль и множество оленей. Я представляю себе все те ноги, что топтали их…

Мне показалось, что в его голосе прозвучала улыбка, — я услышала ее мягкий короткий отзвук.

— Ага. Они старые. И они все еще будут здесь — когда мы умрем и исчезнем навсегда. Когда мы станем прахом и память о нас померкнет, все еще будет холм Сосок в долине Гленко.

Я посмотрела на свои руки. На миг я подумала про иной мир. Я подумала о тех, кого любила и кто там теперь. Сжав кулаки, я сказала:

— Ты не исчезнешь. Ты будешь жить в своем сыне. У тебя есть сын.

— Как и ты.

— Я?

— Не исчезнешь. — Он смотрел прямо перед собой. — Я буду помнить тебя.

Это было мое самое счастливое мгновение. Мое самое счастливое время. Быть там, где дует ветер и опускается в воду солнце, — и быть там с ним. Мы стояли так близко друг к другу, что я могла чувствовать его тепло, а он мог чувствовать мое. Только холм и мы. Я никогда не любила королей и королев, я думаю, что ни один человек не может быть чем-то лучше другого в глазах мира, — но на том холме мне казалось, что в мире существуем только он и я. Лишь мы и вся эта красота. Осень, и высота, и сердца.

Я знала, что этот момент никогда не повторится. Что он уйдет безвозвратно.

Через некоторое время Аласдер сказал:

— Уже поздно. Нужно спускаться.

Я последовала за ним. Мы возвращались тем же путем, которым пришли, и я видела свои старые следы в песке. Я видела ежевику, за которую он зацепился пледом, и скалу, через которую он помог мне перебраться, и мне казалось, что все это было очень давно.

Потом мы пришли туда, где тропинка разделялась надвое, и остановились.

— Расстанемся здесь, — сказала я.

Он смотрел на меня. Вглядывался в мое лицо, а в это время поднялся ветер. Он принес с собой капли дождя. Я почувствовала капли дождя на голой руке. Потом на носу и на голове, и каждая капля казалась такой громкой, тяжелой и толстой. Я огляделась. Я увидела, как листья колышутся, когда на них падает дождь, и как цветы ловят благодатную влагу, а небо становится темным. На секунду я закрыла глаза. А когда открыла, то заметила каплю на его скуле и то, какими мокрыми стали его волосы. Он не отрывал от меня взгляда. Потом поднял руку, поднес к моему лицу и медленно отвел прядь волос за ухо.

Он сказал:

— Ты…

Я всхлипнула, затрясла головой, отступила назад.

«Будь добра ко всякой живой твари», — говорила Кора. Я обещала ей, но мне так сильно нравилась Сара, что я предпочла убежать прочь по склону. Когда началась гроза, дождь колотил по плечам и выбивал ямки в грязи, а Кое стала очень шумной и белой. Я остановилась, уже почти спустившись в долину. Потом оглянулась. Все было таким коричневым — его одежда, обувь, влажные волосы и грязь на плечах, — что он почти сливался со склоном холма. Он был частью скал, и вереска, и старых папоротников. Я смогла разглядеть его, лишь когда он пошевелился. Он дважды останавливался и замирал, и когда не двигался, мои глаза теряли его, и я думала, что, возможно, его там уже нет. Я удивлялась, почему он медлит. Может, встретил оленя, или любуется видом, или смотрит назад, как я. Я тоже была коричневой из-за влажных волос и грязи, прилипшей к коже.


Итак, клятвы. Я верю в них лишь наполовину. Точнее сказать, верю, если они даются от всего сердца. Я верю в глубокие и честные клятвы. Я верю в те, которые вы дали сами себе много лет назад в своей пустой постели.

«Не люби». И я отвечала: «Нет, я не буду».

Мой язык произносил слова, которые хотела услышать Кора, и она назвала меня умницей и поцеловала на ночь. А в это время мое сердце кричало: «Я буду! Я буду! Я полюблю и, когда это случится, отдам всю жизнь ради любви. Отдам всю себя. Я буду любить и любить».

Так что я верю в клятвы, данные сердцем. Таким клятвам стоит следовать — ведь разве может быть что-то хуже жизни с молчащим сердцем?


Пообещайте, что вернетесь.

Мне осталось недолго. Уже недолго.

Джейн, оттепель стремительно ворвалась в нашу жизнь бурлящими ручьями, и я видел, как сквозь землю проталкиваются зеленые ростки первоцветов, а на ветках лопаются почки — то, что она заметила бы и чему обрадовалась бы. Поэтому на прогулках я теперь думаю о ней.

Она говорит — мы говорим — о клятвах. Она утверждает, что в нашей жизни есть два вида клятв — те, что даются разумом и рассудком, и те, что даются сердцем. Те, что мы сами решаем принести, и те, что приносятся за нас — нашим телом, или душой, или Богом. Права ли она? Две недели назад я бы отнесся к этому презрительно, осмеял бы, назвал безумием или ведьмовством, как поступил бы почти любой на моем месте. Но сейчас я слушаю ее. Я слушаю ее, потому что знаю: жизнь ее закончена. Она умрет. И я, наверное, единственный, с кем она еще может поговорить.

Она поклялась своей матери, что никогда не полюбит мужчину. Но ее сердце пообещало, что полюбит, и нет причин, способных помешать любви.

Какие обеты давал я? Вот в чем вопрос. Она не стала об этом спрашивать, но я сам себя спрашиваю. Я мучусь бессонницей и пишу эти слова у тусклого пламени свечи, и я спрашиваю, какие обещания я давал в жизни и по своему ли выбору делал это? Вера? Я не выбирал ее. Она пришла ко мне из детства, и, несмотря на все тяготы, которые могут обрушиться на человека из-за веры, я никогда не терял ее — я знаю, что есть Бог, и знаю, что Он видит меня, когда я пишу это письмо, и что Он также видит Корраг и тебя, жена моя, которая, пока я пишу это, спит под шерстяным одеялом в комнате с окнами, обращенными на юг. Не я выбирал веру. Она выбрала меня, и мое сердце знает это, — и до конца дней со мной останется эта вера в Бога и в добро. Я уверен. Но род моей деятельности, Джейн? Мне кажется, это совсем другое. Я думаю, мой отец сделал выбор за меня, а потом, аккуратно направляя, ждал, когда служение Богу станет делом моей жизни. И в конце концов я принял решение, но принял не сердцем, а рассудком. Скажи, когда мне нравилось читать проповеди толпе? У меня всякий раз дрожат руки. Но я делаю это и, принимая похвалы за ораторское искусство, едва не краснею со стыда. Да, я хорош в риторике, знаю. Специально этому учился, а еще, возможно, у меня природный талант. Что бы сделал мой отец, выслушав рассказ этой девочки?

Он бы не позволил своим чувствам так измениться, я уверен. Он бы прочесывал Библию в поисках цитат, что помогли бы ему уничтожить любое сострадание, — ведь служение королю Якову и Господу было его главным предназначением, и его вера записана чернилами. Именно его разум, я думаю, принес Богу клятву — его разум, что вел его. Но я — не он. Я самостоятельная личность.

Джейн, что мне делать? Мой разум твердит о законе — о Библии, о Боге. Мой разум убеждает не ждать письма от Стайра и не надеяться на то, что удастся изменить последние дни Корраг. Более того, я не должен даже хотеть этого. Я должен желать (и когда-то желал), чтобы мир освободился от тьмы, так почему же меня волнует, что эту тьму поглотит свет огня?

Я должен позволить событиям разворачиваться согласно Божьей воле. Она пленница по закону. Если она умрет, это будет законно.

Но — но! — я тревожусь. Скучаю по тебе. Когда я откладываю свой парик по вечерам, то смотрю на человека, который скрывается под ним: он усталый и старый.

Молись за меня. Молись за то, чтобы я обрел поддержку и утешение — чтобы я обрел правильные, достойные мысли.

Чарльз

IX

Сироп из нее обладает успокаивающим действием и благотворно влияет на мозг душевнобольных людей, умиротворяя помутненный рассудок и охлаждая горячие головы.

О водяной лилии

Расскажите мне о площади. О Меркат-Кросс и о том, сколько дров сложено там в поленницу. Как я устала от всех этих разговоров о смерти! Меня замучили воспоминания обо всех этих чудовищных убийствах, и мне хочется думать: «Это сон. Страшный сон». Они мертвы? Я знаю, что это так. Я видела их тела. Я видела обугленные трупы с ножевыми ранами в спинах и боках — ранами, похожими на раскрытые рты, так что, когда я останавливалась рядом с ними, мне казалось, что раны говорят со мной. Мне казалось, они шепчут мое имя, эти раны, — словно я была в силах остановить кровопролитие. Словно я могла спасти еще больше жизней, чем спасла.

Это воспоминание пугает меня. А еще пугает человек. Какой-то человек пришел.

Этим утром. Я услышала шаги у двери, и мне показалось, что это вы. Я удивилась: «Мистер Лесли пришел так рано!» И я была так счастлива, сэр, так обрадовалась, потому что мне нравится время, что я провожу с вами, — мне нравится говорить с вами и как вы киваете, и это так необычно, что я обрела небольшое утешение в обществе человека церкви, тогда как ни я, ни подобные мне никогда не могли найти у подобных вам утешения. Но ничто в этом мире не остается неизменным, теперь-то я знаю. И я нахожу утешение в вас. Мне нравится ваша улыбка. Мне не многие улыбаются, а вы да. Так что когда я услышала шаги у двери, то подумала: «Это мистер Лесли» — и, громыхнув кандалами, поднялась, чтобы приветствовать вас, и я уже улыбалась в ответ на вашу улыбку, которую я так ждала и которую вижу теперь.

Но это были не вы. В комнату вошел человек, чьего имени я не знала. Он палач. Когда кого-нибудь вешают, именно он завязывает узел и понукает лошадь, чтобы она шла вперед и тянула человека вверх. Если кого-то клеймят, как было с мужчиной, что надругался над скотом в сарае, то именно он вдавливает в плоть железное клеймо и слышит шипение горящей кожи. Когда кого-нибудь сжигают, он привязывает к столбу. Он наваливает кучу бочек и собирает дрова.

И он был здесь. Он смотрел на меня, стоящую в кандалах, в окровавленных юбках, и хохотал.

Я не знала, чему он так радовался, и просто смотрела на него.

— Пожалуй, нам удастся сэкономить кругленькую сумму, — сказал он. Потом опять рассмеялся. — Как ты ухитрилась помешать исполнению плана? Ты? — Он смахнул слезу с глаза большим пальцем. — Да я видал и новорожденных покрупнее! Ты?

А успокоившись, он плюнул в меня. Ну конечно. Он плюнул мне в лицо, но промахнулся и попал на руку, и я печально смотрела на его слюну.

— Нужно оставить лишь половину от тех дров, что, я думал, нам понадобятся, — сказал он таким голосом, будто в комнате был судья, к которому он обращался. — Быстро. И дешево. Но людям нравятся зрелища, поэтому я не стану убирать лишние дрова — пусть горят подольше. Да.

Но стоило моим глазам встретиться с его глазами, он враз утратил благопристойность и зашипел на меня:

— Назойливая дрянь… Мистер Далримпл желает избавиться от тебя, о да!

Потом он ушел. И если до его прихода я желала услышать ваши шаги, то после этого я вдвое сильнее хотела видеть вас, потому что очень испугалась. Потому что поняла, что это правда, — они намерены убить меня. Решетки крепки, а кандалы не спадут.

Я рада, что вы здесь. Я так рада. Моя смерть будет медленной, как сказал этот человек, а я не хочу умирать, я не хочу умирать таким образом.


Мои руки теряются в ваших ладонях. Мои руки так малы, что однажды это стало причиной для вывода: «Ведьма — она такая мелкая! Дьявол забрал часть ее!» Словно я заключила какое-то соглашение с дьяволом. Словно маленьких рук достаточно, чтобы осудить меня, хотя хватало и гораздо меньшего — серых глаз или странного имени. Люди всегда хотели, чтобы я умерла. А я всегда хотела, чтобы люди жили, — так где же справедливость? Я ее никогда не видела. Так же, как и Кора. Так же, как ее мать, когда тонула, одетая лишь в рубашку.

Мои руки так малы в ваших руках. Они гладили серую лошадь, выдергивали тростник из болот и исцеляли людей. Маленькие руки, но они держали его руки, его. Видите? Я даже не могу разглядеть их. В комнате очень темно.

Расскажите мне о вашей жене. Или о четверых сыновьях. Мне кажется, я не должна говорить. Мне кажется, я должна просто послушать немного, успокоить дыхание.

Я присяду.

Давайте ненадолго наполним эту комнату словами более добрыми, чем «назойливая дрянь». Наполним ее жизнью.

* * *

Возможно, дело в нем. Возможно, сон мой пропал оттого, что я стояла на холме Сосок рядом с ним и мы говорили о сердцах. Или, возможно, это был первый, голубой мороз, и я выползла из хижины, чтобы ощутить, как он заливает долину — умиротворяющий и прозрачный. Потому что это была моя погода и я не могла существовать без нее — я скучала по ней. Я легла на землю. Я глядела на звезды и не спала.

Или это рев. Когда я проходила вечером по склонам Вершины Чертополоха, я остановилась, услышав звук. Это был длинный, скрипучий, надломленный рев, и я подумала: «Что за…» Потому что звук раздался один раз и был очень низким. И когда я посмотрела наверх, я увидела его — моего оленя. Он вернулся на склоны холма. И я была рада этому.

Что за утешения! Зима. Мой олень, с его короной и шеей, поросшей плотным мехом. Его шкура была все еще густой и курчавой, и он ступал по гребню холма, глядя на меня. Однажды вечером, сидя у дымящегося костра, я посмотрела наверх и увидела, как он спускается по склону. Моросил мелкий дождь, и олень отряхивался все время.

Я сказала:

— Не уходи! Останься!

В хижине я нашла яблоки, которые несколько недель хранила для него. Я взяла одно, потерла о юбку. Оно было морщинистым и покрыто крапинками. На черенке все еще сохранился маленький сухой листочек. Держа яблоко в руке, я вышла из хижины. Протянула его оленю:

— Вот.

Некоторое время он стоял неподвижно.

Потом медленно приблизился. В его глазах отражался мир вокруг нас — небо и летящие птицы. Я увидела в его глазах себя. Но там было гораздо больше — я увидела все холмы, по которым он прошел, и все озера, из которых он пил. Все места, где он отдыхал. Его самок. Его жизнь, и возраст, и знания.

— Вот…

Он почти взял его. Почти взял. Он вытянул шею, наклонил голову, чтобы ощутить запах яблока. Я смотрела, как трепещут его ноздри. Но он еще боялся меня и был осторожен, потому что его дикая душа не доверяла моей, а потому он не решился подойти ближе и взять яблоко из рук.

Вместо того я положила его на землю перед ним. Он съел его с хрустом и поковылял обратно на склоны Кошачьего пика.

Изо рта у него текла яблочная слюна. На хребте он на мгновение обернулся, посмотрел на меня. Потом направился на юг, в Глен-Итайв, и пропал.


Морозы, снег — они стали моим утешением, я любила их и хотела, чтобы они пришли поскорее. Я путешествовала по холмам, и меня обдували ветры. Юбки парусили на ветру, дующем с моря, так что я походила на лодку, которую гонит ветер, а кожа моя была соленой. Я бродила по торфяным болотам, проваливаясь по колено, а когда надо мной пролетали гуси, я думала о Коре и о топях и перекликалась с гусями.

О нем тоже, о его усталом сердце воина.

Кое внизу мчалась так быстро, что ее не схватывало льдом, — могучая, до синевы холодная вода бурлила вокруг скал и бревен, и я купалась в ней. Я вернулась к Встрече Вод, где впервые вымылась тринадцать месяцев назад. Я разделась и вошла в воду. Волосы наполнились водой, как тогда. Я старалась быть той девчонкой, которой была тогда. Но во многом я стала совершенно другой.

Там я встретила Сару с сыном, укутанным и привязанным к ее груди. Ее глаза светились, она шмыгала носом от холода, а когда увидела меня, то расцеловала в щеки, ухватив за волосы у корней, как делают люди, испытывающие сильные чувства к человеку, которого целуют. Вот как она поцеловала меня. Назвала по имени.

— Ты слишком долго не приходила к нам, — сказала она. — Как ты?

Я ответила, что у меня все хорошо.

— А ты как? — спросила я. — Как твоя семья?

Она приподняла козью шкуру, чтобы показать своего сына, тепленького и гладенького, как только что снесенное яйцо. Я ощутила его запах. Я вспомнила, как он приладился к моей груди и мяукнул. Маленькое создание. С волосами цвета темного мха.

— Все в порядке, слава богу. Мы уже больше спим ночами. — Она пощекотала ребенка, улыбнулась. — А за последнее время не было свар ни с одним кланом. Мы засолили свинину и накоптили рыбы на зиму. — Она посмотрела на меня, прищурила глаза. — Аласдер оставил тебе сухого торфа. Ты нашла его?

— Нашла. Спасибо, но мне не нужно. У вас и так достаточно забот.

Она нахмурилась:

— Я понимаю. Но ты одна там, наверху. А ведь Аласдер говорит, что зима будет тяжелой. Даже ягоды рябины краснее в этом году.

Ребенок коротко пискнул, и она засунула ему в рот мизинец, чтобы он пососал его. Казалось, его одинокий крик некоторое время еще звучал в воздухе.

— Что, — спросила я, — с клятвой?

— Он рассказал тебе?

— Да. Немного. Немного, только…

Сара вздохнула, покачала головой:

— Мы ждем вестей из Франции.

— Из Франции?

— От короля Якова. Наши люди отправились к его двору, чтобы просить освободить нас от клятвы, данной ему.

Возможно, она увидела мои нахмуренные брови, мою наклоненную голову. Слишком много клятв — вот о чем думала я.

— Мы поклялись в преданности ему однажды. Все кланы сделали это.

— И теперь вы должны ждать ответа? Разве вы не можете точно так же принести клятву и Вильгельму?

— Две клятвы? Двум врагам? Ни одна клятва тогда не будет истинной, и мы окажемся в двойной опасности. Нет… Мы ждем вестей из Франции. Мы надеемся скоро их получить. Маклейн должен заверить Вильгельма в нашей преданности к концу года, остался всего месяц, а погода будет только ухудшаться.

Я слушала. Мне казалось, что это старые слова, что я уже слышала их.

— Он поклянется? — спросила я.

Она закатила глаза:

— С его гордостью? С огнем, бушующим в нем? Это будет сложно, и он не захочет давать никакого обета Кэмпбеллу, пока жив. Но я думаю, он принесет клятву.

— Хорошо, — сказала я.

— Хорошо? Ты что, хочешь, чтобы он сделал это?

Я кивнула. Я подумала: «Да, желаю».

Ребенок икнул и снова закричал. Она сказала ему: «Ч-ч-ч-ч-ч». Прикоснулась носом к его носу и дышала на него, говоря гэльские слова.

Мы поцеловались на прощанье, я смотрела, как она уходит, и думала: «Принесите эту клятву, ну давайте же!» Не знаю почему, но я очень остро это чувствовала.


А потом я заболела, той зимой. У меня поднялся жар, чего со мной раньше никогда не случалось. Я купалась в озере, совсем голая, и касалась кусков льда, плавающих вокруг, но разве я не делала этого раньше? И все ведь было хорошо! Вечером у меня задрожали руки, когда я снимала котелок с огня. Я была горячей и бледной, тогда я вышла на мороз ночью, меня всю трясло — зубы стучали, кожа стала как у ощипанной курицы, и я забеспокоилась: «Что это со мной?» Потому что в жизни никогда не дрожала. Я ведь рождена зимой. Я выносливая.

Я легла в хижине, вдыхая запах торфа.

В полубреду я повторяла: «Клятва! Клятва!»

Я знала, что мне поможет мальва или кервель, если их выдавить в больное горло, — но меня так трясло, и я так устала. Я скользнула взглядом по травам. А потом свернулась клубочком, подтянув колени к груди. Мне грезилось обветренное лицо Гормхул, ее розовые десны, ее голос, говорящий: «Значит, сейчас…» Я чуяла свежий запах — запах моих трав, а еще гниль, и гналась за моим оленем и за моей большезадой кобылой, а еще я видела болотников, раскачивающихся на веревках, и я прижалась ртом к коленям и плакала. Я грезила. Я бредила.

Со временем все прошло. Я поднялась и почуяла в хижине гнилостный запах, а еще обнаружила, что пропала вся белена. Ни одного листочка не осталось. Воровка, она переступила через меня, когда я спала, и забрала ее.

Долгое время я была слаба. Долгое время я была покрыта гусиной кожей — признак лихорадки или недостаток горячей еды. Я не могла ходить ни быстро, ни далеко. Еще у меня кружилась голова на склонах, так что я спотыкалась, хваталась за скалы и старый вереск, стряхивая с них снег, и я послала белую птицу лететь вверх, повторяя: «Клятва! Клятва! Клятва!» Вот что она кричала. Я слышала это слово, точно вам говорю. И когда я проламывала рукой лед в заводи, в его треске я тоже слышала слово «клятва».

Внизу, в долине, я увидела Иэна.

Камни посыпались, когда я спускалась к нему. Он услышал это и остановился. Лошадь фыркнула при виде меня, а Иэн смотрел на меня из седла. Его волосы были цвета лисьего меха, а кожа бледна, как крылья ночной бабочки.

— Корраг?

— Мне было нехорошо. Но сейчас мне лучше.

— Правда?

— Вы должны принести клятву. Пожалуйста. Птица выпорхнула из-под снега и сказала так. Она кричала: «Клятва, клятва, клятва!» И старуха прошамкала сквозь пеньки вместо зубов, что оранжевый не останется оранжевым, и я не могу выбросить это из головы. Лед сказал «клятва», когда я сломала его. Вы принесете ее?

Он осадил лошадь:

— Ты бредишь. Мелешь языком больше, чем обычно. Держись подальше — мне нужно слишком много сделать и обдумать, не хватало еще подхватить от тебя лихорадку.

— Вы принесете клятву?

— Мы должны, — сказал он. — Мы получили весть от Якова, и он разрешил нам сделать это. Для нашего же блага.

Я кивнула:

— Когда?

— Мы должны поклясться на Хогманай. Маклейн выедет на день раньше. Теперь оставь меня — пойди отдохни. Держи свою заразу при себе, женщина.

И он толкнул гаррона.

Я отступила. Я коротко улыбнулась и почувствовала себя той самой ведьмой, которой меня все считали, — грязной, полубезумной, — и я ругала себя, пока бежала сквозь тьму, цепляясь юбкой за шипы и голые ветки: «Что за дура… сассенах… Мелешь языком…»

Но утром от лихорадки не осталось и следа. Я проснулась с прохладной кожей, чувством голода и ощущением спокойствия, и, проверяя, есть ли яйца под курами, я подумала: «Ну вот и Рождество».


Маклейн ушел через четыре дня.

Я сидела скорчившись под плотно запахнутым плащом на Восточной Сестре, а на щеки и плечи мне сыпал густой снег. Я видела Маклейна внизу — его плед, припорошенный снегом, его густые волосы, белее самого снега.

Он восседал на своем коне, а трое других мужчин следовали за ним пешком.

Скалам и серому небу я сказала:

— Сделайте так, чтобы он добрался скорее. Успокойте метель и позвольте ему легко пройти весь путь.

Думая, что все налаживается, я направилась вниз, приказав сердцу успокоиться, потому что я устала оттого, что оно беспокоилось, устала оттого, что оно болело. Я улеглась на живот на ковре из оленьей шкуры.

Ночью снегопад усилился.


Итак. Падал снег, половинка луны мелькала среди туч, когда Макдоналды из Гленко проводили уходящий старый год. Они пили и целовали друг друга. В Карнохе, Инверригэне, Ахнаконе и Ахтриэхтане они уснули подле своих мужей и жен, их дети тоже видели сны, и все думали, что они в безопасности. Что их предводитель поставил подпись на бумаге и все будет хорошо. 1692 год теперь памятный для нас. Для Хайленда. Для всех, кто шепчет: «Якобит».

Я? Корраг?

Англичанка? Ведьма? Фейри с черными волосами? Гадалка? Девчонка-травница, что живет в Койре-Габайле?

В канун Нового года я сидела на скале, недалеко от хижины. Полночь я встретила вдвоем с оленем. Я надеялась увидеть его, и он появился. Его приход успокоил меня. Словно он тоже ждал, когда принесут клятву, только после этого спустился ко мне. Я улыбнулась ему как другу.

А может, его сердце тоже устало. Может, он замерз или ему надоело быть диким. Я вытащила последнее яблоко. Я держала его, подзывая оленя:

— Иди сюда.

И когда умирал старый год и наступал новый, он подошел ко мне ближе, чем когда бы то ни было. Снег сверкал, скрипел под копытами. Я едва дышала, а его дыхание вырывалось клубами пара, и он очень медленно вытянул шею, закинул назад рога. Его рот оказался совсем рядом со мной, а влажные ноздри, похожие на две цепкие руки, нюхали фрукт. Его тело подалось вперед еще немного. Он нюхал и нюхал, и я заметила, что его рот зашевелился.

И это свершилось. Мы оба осознавали тот краткий миг, когда он полностью доверился мне. На мгновение он стал домашним. На секунду он был моим, потому что он открыл теплый рот, и потянулся, и выдохнул пар и уже не мог сопротивляться. Не мог убежать. Он был беззащитным, уставшим, и он тянулся за яблоком, которое я хранила для него все это время.

Я вдруг ощутила вес его зубов, когда он коснулся кожицы. Яблоко с треском разломилось, и он на секунду запнулся, схватил свою половинку. В этой запинке, в том, как олень ринулся прочь, вновь сквозила его дикость, и он взбирался на скалы, вверх по склонам Бен-Фады, а его сердце кричало: «Беги! Беги!» Я держала другую половинку. На ней осталась его слюна, и я решила съесть это. Потому что тоже была голодна. Зимой яблоко нельзя сохранить.

Он ускакал. Дикий, с пылающим сердцем.

Я видела его убегающим на вершинах и думала, что это был хороший Хогманай. Я и олень. Звезды. Глубокий снег. Мир, наполненный любовью и красотой.

1692 год. Он навсегда отмечен.

Я знала, что будет так.


Мне кажется, вы знаете, что произошло. Вы знаете.

Глава клана Макдоналдов из Гленко опоздал на шесть дней. Шесть. Он приехал не туда. Полковник Хилл из Инверлохи сказал: «Но я не могу помочь вам! Бумаги сейчас в другом месте, гораздо южнее. Бедные вы, бедные. Горе вам». Или так я себе представляю, когда думаю об этом.

Маклейн подписал клятву в конце концов. Здесь, в Инверэри, у человека по имени Ардкинглас. Но да, он опоздал на шесть дней.

Он вернулся с красными щеками и хорошими новостями. Позвал меня, чтобы я занялась его обморожениями, и, когда я скрючилась у его ног со щавелем и теплой тканью, сказал:

— Я приехал позднее, да, но подписал бумагу! Дело сделано, так что тащите виски, я немного подмерз по дороге.

Он уселся у камина и рассказал свою историю. О полковнике Хилле. О паромщике из Коннела, который спросил:

— Вы Маклейн?

И как трясся, пока греб.

О замке Баркалдин, утопающем в темноте.

— Путешествие было трудным. Мы повстречали разных мерзавцев. В доме есть мясо, женщина? Но…

Он глотнул виски и вздохнул:

— Я дал клятву. Я сумел дойти. Теперь дело сделано — и гнев короля не падет на нас…


Что такое шесть дней? Это так мало.

И не важно, что он написал свое имя, — потому что имя можно и вычеркнуть. Шесть дней сделали его ничем. Из-за тех шести дней всякий, кто ненавидел Гленко, мог торжествующе ухмыльнуться:

— Опоздали? На шесть дней? Тогда их следует наказать…

— Мятежники. Предатели.

— Шайка висельников…


Столько в мире ненависти! Столько горя!

Моя мать всегда говорила: «Дьявола нет. Только дьявольские поступки людей». И она жила в царстве ветра, высот и трав, потому что эти места, в отличие от людей, не могли причинить ей боль.


«Не люби». Ведь ненависть всегда недалеко от любви.

Так и без тьмы нет света.

Моя дорогая, она говорит, что есть моменты, которые меняют нас. Я убедился в этом. Я менялся, когда приехал в Инверэри и рыжеволосый хозяин гостиницы рассказал мне про «ведьму». Я менялся, когда сидел у нее в камере на табурете и боялся вшей. Я менялся, когда пришел в кузницу. Я меняюсь с каждой страницей Библии, ведь Господь дает нам свои уроки каждый день. Да.

Или «ага». Они здесь говорят «ага».

Я спускался из своей комнаты вниз. Там трактир, а я непьющий человек. Еще я изменился в день, когда увидел тебя, любовь моя. Ты нагнулась, чтобы поднять улитку с дорожки, и при этом опустила зонтик от солнца, и я увидел твои великолепные волосы, твою тонкую талию, а когда ты залилась румянцем… я говорю без утайки, Джейн, после всех этих разговоров о клятвах, любви и голосе сердца, я понял, что почувствовал, когда ты покраснела. Я завидовал улитке. Благодарил Бога. Каждая клятва, что я когда-либо дал тебе, была дана всем моим сердцем. Душой.

Виски был крепок, но я выпил его. В стакане плескался золотой свет. Попадалось ли тебе когда-то в моих письмах слово «Гормхул»? Это женщина, которую знала Корраг. Кажется, это самое жалкое существо, которое только может быть: кожа да кости, покрытые грязью, ни капли благочестия. Она принимает некоторые травы, чтобы утешиться, и я понимаю это теперь. У каждого из нас есть свои горести. Травы или выпивка не помогают избавиться от них, но затуманивают разум, и, кажется, сегодня я впервые буду спать спокойно.

Хозяин гостиницы смотрел, как я пью. Он вертелся вокруг, и я знаю почему; в конце концов он все же подошел:

— Как там ведьма? Подлая неряха? Карга?

Я думал не отвечать на это, но он не унимался — некоторые люди, как лисы, вертятся вокруг, вынюхивая мясо.

— Боится смерти, — сказал я ему. — И еще: — Ее скоро сожгут, сэр. Из-за этого ей не слишком хорошо…

— Ха! Потому что она знает, что дьявол заберет ее душу, что она погорит немного на том столбе, но будет гореть вечно за свои преступления…

Я отхлебнул еще виски, чтобы занять рот. Ведь у меня не было добрых слов для этого человека.


Завтра она расскажет, как пришли солдаты. Я уже знаю это. По словам кузнеца, их капитан был черноглазым, с соломенного цвета волосами. Среди них были англичане и Кэмпбеллы, а некоторые — сущие мальчишки, которым не место в таком страшном действие. Бойня, Джейн! Они пришли для этого. Они остались на две недели, прежде чем запалили мушкеты и вонзили дирки в горла, чтобы наказать клан за то, что он опоздал с клятвой, и я буду молиться за их души, за то, что они еще не знали о своей страшной роли, когда садились у очагов Макдоналдов, пили виски Макдоналдов, ели хлеб Макдоналдов.

Она будет говорить об этом — мне не по себе! Да, это так! Я — тот, кто видел, как вешают людей, и даже сам способствовал смерти виновных, — боюсь того, о чем она будет говорить. И я боюсь того, что вскоре увижу клетку Корраг пустой, там останется только солома, на которой она когда-то лежала.

Какой же смертью она должна умереть? Она явно не заслуживает такой смерти.

Ведь что за жизнь она прожила! Я отчасти завидую ей. Когда мне доводилось в последний раз срывать ягоды и есть их прямо с куста? Не тогда ли, когда я был еще мальчишкой? А пил ли я когда-нибудь, стоя на четвереньках, как кошка? Это все виски пишет. Но она кормила оленя с ладони, Джейн, — она протянула ему подгнившее яблоко, а олень взял его, откусил его, и, когда она говорила об этом, мое сердце кричало: «Да!» И завидовало. Я никогда не стоял на болоте и не слышал крика совы.

Все это от нее. Все эти мечты и желания, и страхи, и мысли, и надежды — от нее.

Возможно, слово «ведьма» всегда было подходящим.


Неужели я сошел с ума? Это виски. Ваш муж вышел из строя, миссис Лесли.

Я отправлюсь в кровать, зажав в руке твое письмо. Я все так же верю в Бога, но Его лицо изменилось за последние дни и ночи. Кто Он? Он не тот, что я думал. Или Он не изменился, но изменилось мое видение? Я изменился?

Я говорю себе, что закон есть закон. А потом прохожу мимо увязанных бочек, что ждут Корраг, и сердце стенает: «Не умирай! Живи, малышка».

Чарльз

X

Будь осторожен, чтобы не совершить ошибку и не использовать смертельно опасный паслен; если ты не уверен, оставь его в покое и не причиняй вреда.

О паслене

Свет стал менее голубым — гораздо менее голубым.

Я впервые заметила это — что дневной свет в клетке теперь более бледный, тонкий — и поняла, что последний снег сошел. Растаял. Я думаю, что уже раскрылись маленькие зеленые почки, появились ростки, похожие на кончики пальцев, а в воздухе витает запах свежей весенней земли — насыщенный и прохладный. Вы слышите это? Уже не просто кап-кап. Гораздо быстрее. Бегут талые воды.

Я знаю этот звук бурлящей воды. Я слышала его прежде в других, затерянных уголках. И там я понимала: это значит, что мое время года уходит, а его место на земле занимает весна — полноводные ручьи и цветы. Болотная почва становится мягче. Скалы — теплее на ощупь. Я так любила все эти перемены, что несли с собой тепло и голубое небо. Но на этот раз стремительная вода и бледнеющий свет значат больше. Другое тепло. Не голубые небеса, а черные — наполненные дымом от моего костра. От объятой огнем меня. Меня пылающей, как это было с домами.

Я всегда немного грустила, глядя, как уходило мое время года, когда зима съеживалась, как пушистый зверек, предчувствующий скорые холода. Времена года тоже прижимаются мордой к животу и засыпают, и я думала обычно: «Ну что ж, до встречи». Я стояла на коленях на болоте и говорила мысленно: «До следующего года», потому что зима всегда возвращается, правда ведь? Приходит мороз. Потом лед. Потом снег.

Теперь я говорю: «Прощай». На этот раз навсегда. Я не увижу следующей зимы.

Когда она вернется, вы встретите ее за меня? Будете дышать за меня на обледенелую стену и смотреть, как дыхание течет обратно к вам? Скрипеть снегом? Сидеть у очага?

Посмотрите, какие розовые у вас щеки. Какие мокрые туфли.

Прошедшая зима была длинная, я знаю. Там, в долине, она была длинной. Стояли крепкие морозы, от которых снег скрипел под ногами и с хрустом падал с крыши. По утрам я потягивалась, наполняла легкие зимним воздухом.

Тогда пришли солдаты. В февральский день они появились в долине в красных мундирах, их мушкеты были отполированы, а щеки румяны от мороза. Они постучались в переднюю дверь предводителя клана.


О чем я думала в тот день? Мне кажется, ни о чем. А может, о мелочах, которые попадались на глаза, — о клубящемся дыхании, о паутине с повисшими на ней капельками. Я помню, что шел мелкий снежок, покалывающий лицо, и руки у меня порозовели, и я разглядывала их, перевернув ладонями кверху. Мне не было ни грустно, ни радостно. Я была просто такой, как всегда. Сидела на Сохрани-Меня.

Потом я подняла взгляд. И увидела в отдалении красную линию. Она двигалась по берегу озера, мимо Баллачулиша и дальше. Я прищурилась и подумала: «Что это там такое красное? И движется?»

И я поняла, что это красные мундиры.

Солдаты.

Как вы узнали, что именно солдаты убивали нас? Кто вам сказал? А может, теперь всему белому свету известно, что солдаты пришли в Гленко? С мушкетами. Радостные.


Без сомнения, это изменило долину. Все эти высокие мужчины в красных мундирах, с лоулендскими голосами и припорошенными снегом сапогами, которые они отряхнули, потопав в дверях. Они обменивались шутками, которых я не слышала, — до меня доносился лишь хохот. Меня не было там, чтобы увидеть, как Маклейн их принял. Я склонялась к тому, что он возмутится и выгонит их, потому что он ненавидел все, что относилось к Вильгельму или хоть как-то касалось его, а это были люди Вильгельма. Я думала, что он может даже вытащить пару клинков. Но он был спокоен. Он просто смотрел на падающий снег. Он смотрел на их холодные лица, а потом услышал, как урчит у солдат в животах.


— Он принял их, — сказал Иэн, когда я встретила его три дня спустя. — Дал им мясо. Крышу над головой.

— Он принял их?

— Ага. Что еще ему оставалось делать? Стоит отвратительная погода, Корраг, а им нужно было где-то квартировать.

— Но они люди Вильгельма…

Я не понимала.

Тогда Иэн вздохнул, как он часто делал, разговаривая со мной. Словно у него не хватало терпения на эту тупоголовую английскую зверюшку, он сказал:

— Разве мы не дали клятву Вильгельму? Мы больше не являемся внешней угрозой для него и его людей, как и они для нас. Именно так поступают горцы — дают убежище тому, кто их об этом просит.

Гаррон переминался с ноги на ногу под ним.

— Разве тебе мы не предложили убежище много месяцев назад?

Да, так оно и было. Я кивнула.

— Тогда ты не имеешь права возмущаться.

Я повернулась и пошла прочь, и я запомнила его слова. «Внешняя угроза. Клятвы». Я понимала, что доводы Иэна правильные. «Нет никакой опасности», — сказала я себе, шагая по льду. Я видела, какие они ладные. В малиновых мундирах и сверкающих сапогах, а на некоторых надеты завитые, припорошенные снегом парики. Они бряцали железом. Они согревали своим теплым дыханием руки, пока стояли в долине, и разглядывали горы.

«Нет никакой опасности. Все хорошо».

Но я все-таки не могла по-настоящему успокоиться. В долине происходило столько изменений, так много передвижений в ее воздухе и свете, — как же мне это могло нравиться? Как мне мог нравиться приход этих мужчин? Я думала: а как же скалы? Как же маленькие звериные жизни? Это глубоко волновало меня, несмотря на слова Иэна. Я смотрела на солдат, и казалось, что внутри у меня плещется беспокойное море и волны разбиваются о бока. Сдерживая дыхание, я кралась по снегу, как кошка. Я пробралась в Ахтриэхтан и увидела солдата, справляющего нужду у озера, и мне это не понравилось. На прогулках в те темные дни я обнаружила следы тяжелых сапог у Ахнакона, там, где росли примулы, и это что, значит, примул не будет, когда придет весна? Я закусила нижнюю губу. Я не видела моего оленя уже неделю — больше недели.

Я беспокоилась.

Беспокоилась за долину. Беспокоилась за скалы и воду. Я беспокоилась за воздух, за траву, за оленя и за то, что семьи отдадут соленое мясо, и копченую рыбу, и турнепс этим людям, а потом сами будут голодать. Меня беспокоило, что, из-за того что солдаты перекликаются между собой от дома к дому, приложив руки ко рту, слой снега сорвется с гряды, с грохотом устремится вниз и унесет пару человеческих жизней. Я беспокоилась, что они останутся и никогда не уйдут.


И конечно, меня мучили старые кошмары. Я знаю, каковы эти красномундирники. Я думала, что оставила их позади, в Лоуленде, в той летней ночи, когда моя кобыла была еще жива, а юбка зацепилась за ежевику, согнувшуюся, а затем распрямившуюся с треском, так что они оторвали взгляд от огня и… Я оставила это в прошлом. Я не вспоминала этого, потому что зачем держать в себе прошлые беды? Я пережила все это. Но сейчас в долину пришли мужчины в красных мундирах, и мне было больно вспоминать, как огромная тяжесть навалилась на меня и мужской голос прошептал: «Тсс, тише…»

Щелк.

Я держалась около хижины. Скучала по кобыле.

Не все красномундирники негодяи, мистер Лесли. Я и тогда знала это, да и сейчас все еще понимаю. Но разве матушка Мунди не возненавидела навсегда всех налетчиков после того, как один взял силой ее тело в пылающую осеннюю ночь? Не каждый налетчик поступал так, но она тем не менее ненавидела их всех. Сидя у очага, я думала о ней. Ее лицо будто стояло перед глазами — изборожденное морщинами, покрытое ожогами, с волосками на нем, с грустными глазами. Я размышляла о том, что с ней стало теперь, и думала, что она мертва, — ее поруганный отечный рот заперли под землю, и он уже истлел.

Не все солдаты жестоки, мистер Лесли. Большинство из них не такие.

Но мне с самого начала не нравилось, что они пришли в долину, и ничего тут не поделаешь.

* * *

В основном я держалась своей лощины. Я не уходила оттуда днем — страшась прошлого и будущего и всего, что между ними. Может, страшась даже самой себя, потому что у меня появилась привычка разглядывать свое тело в пруду, где я мылась, и волноваться о том, какое оно маленькое, о его мышцах, его шрамах. Я видела собственную слабость; я словно паутина, что паук плетет в углу, — в некоторых местах крепкая, но тонкая, как паутинка, и белая, как паутинка, а еще странная. Я вглядывалась в свое отражение, стоя на звонком льду. Я думала: «Это сделала Кора. Я пришла из нее», и временами это смягчало тревогу. Она была такой дикой, такой воинственной. Она была во мне и рядом со мной, и когда река стеклянным водопадом обрушивалась в пруд, мне казалось, в реве, что стоит в ушах, я слышу ее голос. «Будь сильной. Мудрой».

«Люби природу, Корраг. Живи в мире с деревьями, холмами».

«Я буду».

«Умница. Мое призрачное дитя».

Я старалась. Я складывала руки лодочкой и пила из водопада. Я чистила коз и разговаривала с курами. И однажды я стояла в конце лощины, где замерз водопадик, и когда я дышала на тоненький ледяной столбик, пар, выходящий изо рта, тек обратно ко мне. Я вспоминала хвост моей бедной кобылы, оборванный тем солдатом. Виски и красный мундир и как она мчалась, а я кричала: «Вперед! Вперед!»

Я ощущала на лице холод, исходящий ото льда.

Я закрывала глаза, дышала. Я шептала водопаду:

— Ты приведешь ко мне Аласдера? Его лицо? Его голос?

Мир услышал эту коротенькую молитву.

И он пришел, когда настало время.


Он пришел, когда я брела вниз по склонам Кошачьего пика — тащила ветки для костра. Я не услышала его шаги, потому что была погружена в мысли о нем. Я остановилась, взглянула на хижину и представила, что он стоит рядом с ней — рыжеволосый, с грубой кожей, пахнущий мокрой шерстью. Он мог бы ждать меня. Он мог бы взглянуть на меня… Я побранила себя и продолжила путь. «Его там нет», — только куры, и орех с заснеженными ветками, и ямки в снегу, где легкий ветерок стряхнул с веток снег.

Но когда я добралась до хижины, он действительно был там. Настоящий, реальный.

— Ты почему давно не приходила к нам? — сказал он.

И я увидела его улыбку. Ощутила запах мокрой шерсти.


Мы уселись у разгоревшегося очага, и он взял чашку горячей воды с заваренными в ней травами. Я подумала, что он выглядит усталым, — то ли ребенок не дает ему спать по ночам, то ли он беспокоится о чем-то. Волосы у него отросли и густой гривой закрывали шею. За долгую зиму они стали темнее, так что теперь были цвета темно-рыжей земли. Почти как торф. Его борода тоже потемнела.

— Зачем пришли солдаты? — спросила я.

— Они сказали, что гарнизон в Инверлохи переполнен. Они попросили разместить их на время и накормить.

— Надолго?

— Пока будет держаться непогода. Кто знает, сколько это продлится?

— У вас достаточно еды?

— Мы постараемся, чтобы было достаточно. У нас еще есть сельдь. Соленая говядина. — Он посмотрел в чашку. — У нас живет четверо солдат, в нашем доме.

— Четверо?

— В каждом доме по нескольку — от нашего кузена в Преклете до восточного края. — Он улыбнулся. — Некоторые совсем мальчишки… Они кашляют из-за этой погоды. Рукава у них слишком длинные, Сара ушила… — Он поймал мой взгляд. — Ты боишься их?

Я залилась краской. Я смотрела в огонь, сомневаясь в том, что хочу сказать. Когда я заговорила, голос был еле слышен:

— Да. Их так много. Мне кажется, здесь никогда не было столько людей… Они оставляют следы по всей долине.

— Ты боишься их из-за того, что они могут что-то сделать долине? Растениям?

— Да.

Он покачал головой:

— Гленко видела кое-что и похуже, чем нескольких пришедших солдат. Здесь были битвы и голод. Дожди сменяли друг друга. Ты думаешь, они обидят тебя?

Я содрогнулась. Возможно, он заметил это.

— Я говорил с Иэном. Он сказал, что ты напугана. Почему? — спросил он мягко.

— Они солдаты.

— Но они пришли с миром. И ведут себя порядочно, как и мы.

— Они люди короля. Это слово…

Он потряс головой:

— Неужели это та самая девчонка? Та, что так сильно доверяет миру? Что столько говорит о духовности и вере? Я думал, это из нас двоих только я был всегда поспешен в суждениях.

— Но…

— Сассенах, — сказал Аласдер, — я знаю. Я знаю, какую жизнь ты прожила. Я знаю, что ты убегала от опасности и что эта опасность в основном исходила от мужчин, но эти солдаты… Мы поклялись в верности королю, которому они служат. Зачем им причинять нам вред? Почему именно теперь? Мы разве не на их стороне? — Он тяжело вздохнул. — Если бы мы отказались предоставлять им убежище, что тогда? Мы бы нарушили клятву, и за это на нас бы пал гнев голландца. Или они бы вытащили клинки, обнажили их против нас…

Он выпил.

— Я знаю.

— Тебе будет легче, — сказал он, — если ты будешь знать, что они родственники Сары.

— Сары?

— Ага. Человек, который командует этими солдатами. Он Кэмпбелл. Роберт Кэмпбелл из Глен-Лайона — кузен Сары по крови. — Аласдер пожал плечами. — Признаю, что он пьяница, и слишком много играет в карты, и не очень-то приятный, но все-таки родственник. Все-таки порядочный человек — по крайней мере настолько, насколько таковым может быть Кэмпбелл. С чего бы ему причинять вред нам? И особенно ей? — Он понизил голос: — Когда ты перестала доверять людям? Я думал, ты живешь в доверии.

— Я так и живу! Да. Но я встречала солдат раньше. И эта встреча не была радостной.

Он молчал. Некоторое время единственным звуком в хижине было потрескивание огня. Потом он медленно проговорил мрачным голосом:

— И они обидели тебя?

Я собралась ответить: «Да, обидели». Мне захотелось рассказать ему, что красномундирник схватил меня и пытался овладеть мной против моего желания, и что он грубо обошелся с кобылой, которую я любила, и что он приставил клинок к моему горлу, и как сильно я плакала после этого, и как боялась, что это произойдет опять. Я не хотела, чтобы надо мной надругались. Я не хотела ощущать на себе тяжесть незнакомца. Я не хотела ничего из этого — ни прикосновений мужчины или не таких прикосновений, — и, думая об этом, я чувствовала, что глаза становятся горячими и влажными. Но еще я подумала о Саре. Я увидела, каким уставшим выглядит ее муж и сколько в нем беспокойства, и не стала ничего говорить. Какое я имела право говорить это? И я оставила при себе эту тайну.

— Нет. Они не обидели меня.

Аласдер наклонился ко мне:

— Я согласен с тобой. Мне не нравится, что они здесь — едят наше мясо и жгут наше топливо. Но у нас нет выбора. И отец гордится тем, что он хороший, гостеприимный хозяин… Возможно, мы будем вознаграждены за нашу доброту в свое время? — Он подмигнул, дотронулся до моей руки. — Они уйдут с первой оттепелью, я обещаю.

Он ушел немного погодя. Орех, тяжелый от снега, скрипел всю ночь, и я слушала его в темноте.


Родственник Сары, сэр. Запишите это. Кэмпбелл из Глен-Лайона. Родственник Сары.

Как и я, она не уходила далеко в такую погоду. Она не бродила по заснеженным холмам, как ее муж, и не покидала дом на большее время, чем требовалось, чтобы набрать воды в ручье. Она очень хорошо заботилась о гостях. Она резала соленое мясо и жарила корнеплоды на огне, а однажды вечером вынесла в темноту свиную кость для их собаки. Она позвала пса по имени. Она позвала его дважды, и он хрипло взвыл и поймал брошенную кость.

Я видела это. Я стояла около скованной льдом тихой реки.

Аласдер был прав. Я не судила — я никогда не судила.

А если бы я когда-то кого-то осудила, то была бы собой очень недовольна. Потому что меня судили всю жизнь и мне было отвратительно то, как люди пялились на мои спутанные космы и шептались, прикрываясь рукой, услышав мой писклявый голос, и то, как из-за дикой красоты Кору прозвали ведьмой. Я всегда злилась на это. А встретив Сливу и его болотников в лесах, я осознала, насколько это неправильно — судить слишком быстро, да и вообще судить. Он был так добр ко мне. Я думала, «болотники» и «разбой» — одно целое, и вначале испугалась. Но затем я поселилась у их огня и лечила их раны. Слива рассказывал мне истории о Шотландии и о своей жизни, и, возможно, тот одинокий вор был самым добрым человеком из всех, кого я встречала за долгие годы, — до этого его знали лишь как болотника. О нем бы сказали: «Вор. Дьявол». Никто бы не запомнил его как часть мира, как живого человека с бьющимся сердцем. Как друга.


Так что я не осуждала солдат. Я убедила себя в этом. Глядя в ведро с водой на свои призрачные глаза и худое лицо, я взывала к доводам рассудка. «Лишь один из них когда-то обидел тебя. И это было несколько лет назад… Беды не случится».

Как-то темным вечером я взяла свои травы. Я нашла цветки бузины и мать-и-мачеху и спрятала под плащ. И пошла между глыбами, которые прятали мою лощину от раскинувшейся внизу долины. Я огибала ручей и березы и пела старую песню, бредя по колено в сугробах. Это была детская песня, которую я часто слышала от Коры. Она мурлыкала ее под нос, когда помешивала в котелке или расчесывала свои длинные волосы.

Долина пахла торфяным дымом и мужчинами. И кожей. Наверно, еще железом — холодный, острый запах. Я миновала Ахтриэхтан и двинулась под Собор-грядой, которая светилась в полумраке и глядела на меня сверху. Несколько солдат у Ахнакона посмотрели, как я иду.

Я добралась до дома Аласдера, когда было уже совсем поздно и темно. Он выглядел как обычный дом или, по крайней мере, как должен выглядеть — с уплывающим вверх дымом, льющимся изнутри светом от свечей и приглушенными голосами, раздающимися из-за стен. Я услышала мужской смех. Собака поскребла морду задней лапой и угомонилась. Это хороший, мирный знак. Я глядела из тени.

Вышла Сара. Раскрасневшаяся от огня, она держала в руке кость. Я слышала, как она кликнула собаку и бросила ей еду, и, уже повернувшись, чтобы уйти, окликнула меня:

— Корраг? Это ты?

Я направилась к ней:

— Да.

— Что ты здесь делаешь? Почему стоишь в темноте и на холоде? Заходи!

Я мялась:

— Я просто принесла травы. Аласдер сказал, что солдаты кашляют, так что я пришла с бузиной, которая поможет…

— Не важно, с чем ты пришла, заходи! Согрейся. — И она протянула мне руки.

В доме было полно народу. Комнату так жарко натопили, что у меня защипало в глазах и я принялась тереть их. Я сняла капюшон и увидела четырех молодых солдат. Они сидели рядышком, обгладывая мясо с костей. Еще я увидела мужчин из клана Макдоналдов — двоих из Инверригэна и лысого мужчину из Ахнакона, который однажды в Хогманай сказал мне: «Потанцуем?» — и мне показалось, что это было очень давно. Они тоже ели. И пили виски. Очаг дымил, в темном углу я углядела спящего ребенка и Аласдера, который прислонился к стене подальше от огня. Похоже, он дремал, откинув голову. Но когда я вошла, он проснулся.

— Останься, — сказала Сара. — Поешь немного.

— Я просто принесла вот это…

Один солдат закашлялся, словно знал, для чего мои травы. Он хрипел в кулак, тяжело сглатывал. Он поморгал, подождал, потому что приступ мог повториться. Но когда отпустило, он вернулся к мясу.

— Я слышала, что они страдают от кашля, а цветки бузины хороши для лечения. И еще мать-и-мачеха — растолки ее, положи в воду, пусть пьют и…

Она поблагодарила меня. Взяла травы, засуетилась. Под взглядами солдат я двинулась к двери.

Человек из Инверригэна спросил:

— У тебя достаточно топлива? В этой твоей хижине?

Я улыбнулась:

— Да, спасибо.

— Еды?

— Достаточно.

Солдат проговорил:

— Англичанка? Ты англичанка?

Я кивнула. Аласдер поднялся. Переступив через котелки, сапоги и ковер из коровьей шкуры, он подошел ко мне.

— Ты принесла для них травы? — спросил он.

— Потому что ты был прав. Их не нужно судить. Они люди, и они кашляют, и не всем нравится зима. Я ошибалась.

У него за спиной люди из Инверригэна заговорили друг с другом на гэльском. Солдаты перекинулись английскими словами. Ребенок пискнул по-птичьи.

— Останься и поешь. Подойди к огню.

Я качнула головой, быстро, словно стряхивая упавший лист. Он понял. Он знал, что я не могу остаться, и понимал почему. Когда я глянула за его спину, в угол, то увидела, как Сара поднимает сына, и услышала ее голос:

— Птенчик мой…

Я сильная, но не всегда. Я вновь посмотрела на него и сказала:

— Я пойду.

Некоторые поступки тяжело совершать, даже если они правильные. Даже если ты знаешь, что они хорошие, добрые. Я была рада, что оставила травы для тех людей, не знавших хайлендских зим. Это было хорошее, доброе дело.

В хижине все еще тлел очаг. В моем маленьком домике витал мягкий травяной аромат и запах кур. Мне казалось, что я отсутствовала дольше, чем на самом деле.


Я повсюду разнесла травы в те последние дни. Я пошла в Ахнакон с лавандой, потому что леди, жившая там, очень любила ее запах. Под мелким снежком я принесла розмарин в Инверригэн — ведь он так хорошо очищает комнату, а я знала, что там много людей. Мальчик, который искал со мной мед, спал на полу с открытым ртом, а у стены общей комнаты выстроились мушкеты. Капитан, тот человек, которого звали Глен-Лайон, сидел за столом с сыновьями Инверригэна, они играли в карты. Его глаза были похожи на черные пуговицы. Он взглянул на меня, когда я вошла, но я не ответила на его взгляд. Вместо этого я вложила розмарин в ладонь хозяйки дома и шепотом рассказала ей, как его использовать. Она кивнула. Она выглядела старой и усталой, и когда я уходила от нее, то подумала: «Пусть все с тобой будет хорошо. Пусть воздух будет чистым. Пусть все будет хорошо».

Я принесла яйца в Ахтриэхтан. Жена старика взяла их в руки, кивнула и провела меня в тепло комнаты. Я пришла не за этим. Я пришла не за едой, а чтобы принести ее, потому что знала, что они зарезали последних кур для этих людей, а у Ахтриэхтана старые кости. Но она подтолкнула меня к огню, поцеловала, сказала:

— Ешь!

Я насчитала там семерых солдат. Ахтриэхтан вытащил волынку изо рта и похлопал меня по плечу:

— Сассенах!

От него пахло овсом. Я помню это.

Он читал стихи у огня, и мне было не важно, что в них лишь гэльские слова. Я чувствовала, что понимаю их. Я знала достаточно. Я чувствовала достаточно.

Я оставила пригоршню торфа у дома Иэна. Это был небольшой дар, малая кроха, а малые крохи иногда помогают больше, чем нам кажется.


На некоторое время я успокоилась. Я смотрела на большой белый пустой Раннох-Мур и думала: «Да. Все хорошо». Я находила утешение в немудреных занятиях — доила коз, гладила их, любовалась простой красотой коротких зимних дней. Олени оставляли следы. Орлиное перо лежало на снегу, я подняла его и взяла себе.

«Они родня Сары…»

Я знала это. И я видела их лица, слышала их кашель.

Но все-таки, несмотря на все это, в темные тихие ночи на сердце у меня было неспокойно. Мне все равно не нравилось, что солдаты пришли в долину. Я не хотела осуждать их и старалась любить все живые существа, пока они не причинили мне вреда, потому что горечь обиды — это грустно и больно. Но чтобы накормить солдат, клан заколол животных, которых надеялся сохранить до следующего года, и сжег слишком много топлива.

Мне не нравились красные пятна мундиров на снегу.

Но мне нравились Макдоналды. И я дарила им подарки в их последние дни.

Мать-и-мачеху. Торф. Яйцо.


Вы должны знать еще кое-что, сэр. Еще кое-что.

Это произошло поздно, в самом конце дня. Глубокий снег был покрыт настом, он мерцал в уходящем свете. Словно чьи-то глаза, подумала я. Я собирала водоросли на берегу Лох-Левена, рассовывала по карманам ракушки и морских черенков[26] — из юбки я сделала корзину, куда и складывала добычу. Надо мной кружили чайки. Я остановилась и залюбовалась горами, чернеющими на фоне неба, и озером, светящимся серебром. Эйлин-Мунде спал, и я думала о похороненных там людях. Меня наполнял покой.

Я повернула домой под зимним небом.

Каждое окно, мимо которого я проходила, освещали свечи. В воздухе витал запах дыма и пота. Лошади солдат встряхивались в коровниках.

Я брела в мокрых юбках, слушала, как бряцают ракушки в карманах, и глядела на хрупкие снежинки, парящие в воздухе. Я думала о Коре. Представляла, как она рожала меня в такую погоду — как она, должно быть, потела и шипела, и слышала пение в церкви, и сама орала так, что сорвала голос. Я родилась. И она опустила на меня взгляд и произнесла слово «ведьма» раньше, чем мое настоящее имя.

И когда я шла, приподняв юбки, наполненные ракушками, я услышала голос. Это был не голос Коры. Я проходила мимо лесов Карноха рядом с изгибом реки. Дневной свет почти угас, но ферма Инверригэн высоко на склоне холма светилась, там звучали солдатские песни. Я остановилась. Прислушалась. Этот голос шел оттуда? Но он послышался вновь — гораздо ближе.

«Это здесь. Слева от меня».

Я стояла очень неподвижно. Ждала.

Вот опять. Едва различимый мужской голос напевал что-то, и он был так слаб, что я подумала: вдруг это душа мертвого человека, ведь я слышала, души могут шептать.

Совсем рядом раздался треск, потом плеск воды, словно кто-то оступился и провалился ногой в Кое. Я услышала проклятие. Потом кто-то икнул. Лоулендский голос.

«Да нет, это не блуждающая душа, а просто человек».

И я подумала: «Иди, Корраг. Ступай домой».

Но когда я еще немного подтянула юбки и направилась к хижине, он окликнул меня. Он услышал треск под моей ногой и спросил:

— Кто там? Кто там в темноте?

Он говорил жалобно, как ребенок. Он продирался сквозь кусты, я слышала, как с деревьев падает снег. Я стояла неподвижно, молчала. Немного испуганная, сдерживая дыхание.

— Ты призрак? Ты здесь, чтобы глумиться надо мной? Ты здесь, чтобы еще и покарать меня в этом… — он споткнулся, — снегу?

Некоторое время мы оба стояли тихо.

Потом я услышала, как сломалась ветка и он запнулся, по-детски вскрикнул. Раздался мягкий глухой звук, словно он тяжело осел на землю. Всхлип. Вздох.

— Ты призрак… — сказал он. — Я не вижу тебя, но чувствую.

Я стояла в темноте, а он плакал. Я слушала его надрывные пьяные причитания, — это были искренние слезы, в которых звучала потеря и печаль. То были рыдания одинокого пьяного человека, и мы слушали их — снег, скалы и я. Мы слышали, как он сказал: «Глен-Лайон…» Мы слышали, как он твердил два слова: «избивать» и «огонь».

Я шагнула к нему. Вглядевшись в темноту, я увидела его — облако волос, глаза-пуговицы. В левой руке он сжимал бутылку. В правой я увидела пергамент, темнеющий на фоне снега.

Я убежала от него.

Убежала подальше. Я шагала сквозь белую пелену, а в ушах стояла его песня, пьяная, полная скорби песня, и его тяжелое дыхание. Кора говорила, что есть такие древние песни, которые поют последние из людей — опустившиеся и одинокие. Они так горюют, умиротворяют свое холодное сердце. И я подумала: «Он поет такую песню», я была уверена. Поднимаясь к хижине, я жалела его. Мне было жаль его и его горькую песню. Я думала: «Защити его, Господи. Успокой его».

Но было еще что-то, кроме жалости.

Я не могла уснуть. Я слышала его песню. Сердце пело ее вновь и вновь, я смотрела на огонь и думала: «Почему я беспокоюсь? Почему оно не оставляет меня — это чувство?»

Я слышала слово «избивать»… Я видела его сверкающие черные глаза.


Да, всегда есть грусть. Всегда есть скорбь. Люди говорят, наша жизнь до краев наполнилась бы тяготами и горем, если бы мы это допустили. Если бы позволили очерстветь своему сердцу.

Возможно, мне нужно было остаться. Присесть рядом с Глен-Лайоном и поговорить с ним. Но что это могло изменить?

У мужчин свои приказы.


Позже я услышала волчий вой.

Остановившись в снегу, я закрыла глаза. Он звучал так печально. Звук отражался от холмов. От Бидеана он полетел на юг и долго еще кружил вокруг Койре-Габайла, словно волк рядом. И каким-то образом вой эхом отразился во мне.

Гормхул. Однажды она сказала: «Приходи ко мне. Когда волк позовет».

«Слушай голос сердца, малышка». И я знала, что должна быть с ней. Я знала, что она та, кто видел, — и я оставила водоросли сушиться на свесе крыши, а коз спать, положив их головы друг на друга, и побежала, побежала.


Разве они не везде? Разве знаки не везде, мистер Лесли? Ох, теперь я это вижу. Они прозрачны, как дождевая вода, как волнение сердца. Тишина падающего снега и черные буквы. Олень пропал, унес свои рога и мудрые глаза на вершины, прошагал через болото, и разве летучие мыши не покинули насиженные места под горбатым мостом перед тем, как мою мать забрали и связали ей руки? А когда я в последний раз слышала сову? Она не ухала уже много ночей.

Мир шепчет нам, и мы должны его слышать. А когда мы не слышим его, то обнаруживаем себя бегущими по пояс в снегу и печальная песнь алкоголика звучит в ушах. Я знала, в чем правда, — я была уверена в этом. Светила утренняя звезда, сучья на деревьях ломались под весом снега, и: «Ты придешь ко мне, когда волк завоет. Придешь».

Я шла. Я бежала к Гормхул. И я быстро бежала в ту ночь — быстро, словно волчий вой пробудил меня, я мчалась вниз по ущелью через скалы и замерзшие лужи. Я бежала на восток, сердце колотилось бум-бум, я дышала вдох-выдох, вдох-выдох, направляясь к пологим склонам Темной горы и думая: «Будь там, будь там», а вдруг ее там не окажется? Что тогда?

Я тащилась вверх по камням. Соскальзывала, разбивала колени.

Но она была там. Она сидела, подобрав под себя ноги и сложив руки на коленях. Ждала.

— Ага, — сказала она.

Я упала. Упала перед ней, положила руки ей на колени, не смущаясь струпьев и кислого запаха.

— Гормхул, я слышала волка — слышала его зов, — прошептала я. — Он выл так горестно… И я пришла к тебе…

Она улыбнулась:

— Почему ты пришла? Ко мне?

— Потому что ты велела мне сделать так!

— Нет. — Она потрясла передо мной пальцем. — Потому что ты знала, что нужно прийти, время пришло.

— Время? Для чего?

Я пытливо смотрела на нее. На короткий миг мне показалось, что я могу видеть даже сквозь нее, сквозь ее кожу — что я могу видеть правду о ней. То, как жесток был мир с этим одиноким, мучимым призраками, полубезумным существом.

Я огляделась. На вершине было так тихо, что я спросила:

— Где Тотиак? Луйрак из Тирей?

Шел слабый мелкий снег. Он не падал, висел в воздухе у ее лица, оседал на бесцветных волосах.

— Ушли.

— Куда ушли?

Она сжала губы, на них мелькнула улыбка, но во взгляде сквозило одиночество.

— Убежали.

— Убежали? Почему они убежали?

Гормхул выдохнула и покачала головой:

— Ты знаешь. Все твои разговоры о даре предвиденья. Ты думаешь, будто во мне говорит белена. Это все тухлые разговоры. Детский лепет… Это не белена говорит.

— Я не понимаю, — прошептала я.

Она вытерла нос ладонью и огляделась. Обвела взглядом вершину Темной горы, пустой очаг и кости животных и на мгновение стала такой бесконечно печальной, что мне захотелось дотронуться до ее руки, чтобы успокоить ее сердце. Но я этого не сделала, потому что она повернулась. Облизнула зубы.

— Грядет кровь, Корраг. Она идет. Девчонки расправили крылья и улетели, потому что будет больше крови, чем они знают или хотят знать. Она идет. Мужчина идет.

— Кровь? Мужчина?

— О да. Он напишет пару слов о тебе. О тебе, о твоих сверкающих железных запястьях…

Я посмотрела на свои запястья. Они были в порядке — из плоти, а не из железа.

— Он придет, да, это так. И тебе не будет холодно слишком долго. Станет горячо. Станет огненно-горячо…

Я не понимала. Я не знала, о чем она говорит, отступила от нее и коротко взвыла, я чувствовала, что в воздухе висит снег и правда, которую я не могла ухватить, и творится что-то странное.

— Я не понимаю, о чем ты! — сказала я. — Я не могу понять…

Она взяла мою руку. Подержала ее.

Я смотрела, как моя маленькая рука зажата в ее синих когтях.

— Ты можешь. Ты поймешь. Не ты ли всегда слушала голос сердца, дитя? Разве не он привел тебя сюда? — Она наклонилась вперед. — Слушай его теперь. Слушай его сейчас…

Я посмотрела сквозь нее. Сквозь ее человеческое лицо, покрытое рытвинами и синяками. Я видела печаль, тяжелую жизнь и свои глаза, отражающиеся в ее глазах. И, заглянув в собственные глаза, я увидела траву и желтые одуванчики, и, пока их семена плыли по воздуху, человек топил котят, а я знала. Сердце сказало: «Беги! Спаси их!» И я послушалась, и побежала по траве, и спасла пятерых серых кошек, которых должны были утопить, но они выжили! Они остались живы. Я моргнула и продолжала смотреть в свои глаза в глазах Гормхул. И я увидела мать — не болтающейся в петле, а стоящей в своих юбках с руками, связанными за спиной, и развевающимися волосами. В последний миг перед тем, как люк сделал бах, она, наверное, посмотрела на осеннее небо и подумала обо мне — обо мне. Наверное, мысль обо мне была последней. Я была ее единственной, всеобъемлющей любовью, и она улыбалась, когда умирала, потому что думала обо мне. Я знала это. Я была уверена в этом. Скрючившись во влажном приграничном лесу, я подумала: «Она вот-вот умрет» — и послала ей столько любви, что она, должно быть, почувствовала это на эшафоте — она почувствовала любовь дочери. Я знала, что это так! Что еще? Стоя на коленях перед Гормхул, я увидела лицо болотника, пятно цвета сливы, его рот, и я увидела, как шевелились его губы, когда он говорил мне: «Хайленд». Хайленд… И я услышала голос сердца и толкнула кобылу вперед. И когда я вдохнула воздух ночных гор и опустилась на колени, чтобы ощутить холодный засасывающий торф под рукой, разве мое сердце и все мое существо не сказало этому «да»? «Наконец. Здесь». Разве я не заплакала, стоя на коленях? Разве я не стремилась всегда сюда — в Гленко? Он звал меня. Он пел мое имя все эти долгие годы, дожидаясь, пока я приду на его земли с паутиной в волосах и колючками на юбках. Он ждал и звал меня — и я пришла.

И «он»…

Я стояла на коленях в снегу и смотрела на Гормхул. Я смотрела ей в глаза и видела свои глаза. И я подумала: «Он — Аласдер».

Из всего, что знало мое сердце, оно знало «он» лучше всего.

«Никогда не люби человека», — я кивнула Коре, когда она говорила это. Я шептала: «Я не буду». Но даже тогда — даже тогда! Будучи ребенком! Я слышала, как сердце трепещет под ребрами, крича: «Ты полюбишь! Полюбишь! Полюбишь!» И много лет спустя в комнате, освещенной светом восковых свечей, под шум дождя, я увидела его лицо и полюбила.

Гормхул сказала:

— Тебе нужен дар предвиденья? Обучить тебя ему? Полубезумное созданье… Он у тебя уже есть.

И она говорила правду. Он был у меня. Я знала это, стоя там на коленях. Он у меня всегда был, ведь он есть у всех — все люди рождаются с этим даром, потому что это голос сердца. Это песня души. Дар живет в тебе вместе со звездным небом, вместе с пчелой, что жужжит, взлетая с цветка. Когда кто-то делает добро — ты или другие. Когда по рукам бегут мурашки от поющих у огня голосов или когда глаза наполняются слезами умиления. Потому что в такие моменты сердце говорит. Оно говорит «да!», или «он!», или «налево», или «направо». Или «беги».

Дар есть у всех нас. Но я думаю, что такие люди, как мы, — одинокие, любящие этот ветреный мир, — яснее слышат сердце. Мы чувствуем, как оно бьется. Мы видим сердцем.

Мы посидели так немного. Моя рука в ее руке. Падал снег.

Потом она наклонилась. Она приблизила губы к моему уху, так что я ощутила ее дыхание и почувствовала ее влажные волосы у щеки, и она сказала слово, которое я говорила себе всю жизнь, — слово, которое сердце ведьмы поет вновь и вновь, ночь за ночью. Слово дара предвиденья.

— Корраг?

— Да?

— Ты должна бежать.


Я так и поступила. Я побежала. Оставила ее сидеть на снегу и ринулась вниз с горы, скользя по льду, ударяясь о скалы. Я бежала по дну долины, думая: «Быстрее! Быстрее». Потому что я знала. Я знала.

Это не то, что видят глаза, — нет. Я думала, что это так! Я думала, дар предвиденья — это сон, или видение, или когда внезапно начинаешь задыхаться. Я думала, что истина может прийти ко мне в хижину, словно призрак, и произнести свое имя, что я смогу найти ее, если прошепчу его. Но, мистер Лесли, я ошибалась.

«Ты узнаешь, когда придет время…»

Теперь я знала это. Я знала, что это за чувство, которое прячется глубоко в груди или даже глубже. Оно было в костях, в лоне. Это было животное, что скрывается в нас, встряхивает шкурой, закладывает уши и говорит «беги!», или «дерись!», или «люби!», или «прячься!».

А я только думала: «Вперед, вперед, вперед».


Я миновала Три Сестры. Проскочила под Собор-грядой. Я тащилась сквозь сугробы, продиралась между деревьями и бежала.

Когда я достигла дома Аласдера, уже стемнело. Неба не было видно — только падающий снег и тьма. В долине царило безветрие, и, прежде чем постучаться в дверь, я остановилась, тяжело дыша. Я вслушивалась в тишину. Вокруг не раздавалось ни звука. Дым безмятежно поднимался вверх. Дом, казалось, погрузился в сон.

Но он открыл дверь, словно не спал вовсе:

— В чем дело?

Мы отошли под дерево, туда, где темнее. Я задыхалась и не могла говорить, потом наклонилась вперед, тяжело дыша. Он обхватил меня рукой за спину, нагнулся и спросил:

— Что?

— Красные люди, — сказала я.

— Солдаты?

— Да.

— Что с ними? Корраг?

— Они попытаются убить вас. Сегодня ночью. Всех вас.

Я смотрела в его глаза — в его большие голубые глаза, которые так сверкали, что я видела в них отражение своих глаз, и он не сказал «нет…» или «ты ошибаешься».

Он спросил:

— Откуда ты знаешь? Кто сказал тебе?

Я сжала его руку:

— Никто не говорил мне. Но я знаю — я знаю! — Я ударила себя в грудь кулаком. — Я знаю…

— Корраг, — сказал он, качая головой, — почему они должны причинить нам вред? Мы приняли их в своих домах! Мы накормили их и обогрели. Мой отец в это самое время, что мы здесь, играет в карты с Глен-Лайоном… — Он все медленнее качал головой, потом совсем перестал. — Какая у них может быть причина?

Но я топнула ногой. Я взяла его за другую руку, требовательно уставилась в лицо:

— Я знаю. Я знаю, что говорит твое сердце, — я знаю. Но поверь мне! Пожалуйста! Поверь моим словам, даже если они кажутся нелепыми. Разве я не помогла твоей жене родить сына? Разве я не излечила твоего отца, когда едва знала его и так отчаянно боялась, — но все-таки я лечила его. Я не знаю, почему они нападут на вас, Аласдер, но они нападут. Сегодня ночью. Я уверена в этом больше, чем в чем-либо за всю жизнь. Мое сердце говорит мне об этом — вот тут.

Он пристально на меня смотрел.

— Теперь я знаю, что такое дар предвиденья, — сказала я. — Он есть у меня. У нас у всех он есть. Мы рождаемся с ним, все живые существа…

Я постаралась немного успокоиться:

— Прошу — выслушай меня.

Падал снег. Ложился на его волосы, на плед.

— Что нам делать? У нас нет оружия — по крайней мере, такого, как у них. Начинается метель…

— Бегите. Спасайтесь.

— Бежать? В такую погоду? Это убьет людей. Может, только мужчины должны бежать? Женщины могут остаться, потому что их-то точно не тронут…

— Нет — все. Уводи всех.

— Женщин? И детей?

— Да. Бегите. Доберитесь до Аппина. Я не думаю, что хоть одна живая душа в безопасности этой ночью.

Он отступил назад. Посмотрел на землю и издал такой звук, словно устал от всего на свете, от меня — словно не доверял мне вовсе, в конце концов. Он развернулся. Положил руку на затылок, а я мысленно просила: «Прошу, послушай…»

— Да. Да. Ты говоришь о том, что тебе говорит сердце? Я ощущал беду с тех пор, как они пришли сюда, — вот тут. — И он показал на свою грудь. — Они улыбались и пели, а мы кормили их, и все-таки… Я найду брата и скажу ему. Я пойду к Инверригэну и послушаю через дверь.

— Не теряй времени. Уводи столько, сколько сможешь.

— Да.

Он пристально смотрел на меня, будто впервые увидел и мы никогда не встречались раньше. Его глаза сверкали.

— Я должна идти.

Он сделал шаг вперед:

— Что? Куда?

— В Инверлохи, — сказала я ему. — Я побегу туда. Ты говоришь, что полковник Хилл хороший человек и друг кланов, так что я расскажу ему. Я расскажу ему, что в Гленко убивают людей, и он вернется со мной, приведет людей и лошадей — я должна идти.

Я хотела сказать ему: «Спаси свою жизнь. Не вздумай погибнуть». Я хотела говорить о своих чувствах, они были огромны и не умещались в слова. Но я ничего не произнесла.

Зато он сказал. Окликнул меня, когда я двинулась на север. Он проговорил:

— Мы еще увидимся, Корраг.

И я поверила — так же, как он поверил моим словам. Поверила, как будто у него тоже был дар предвиденья.

Я коротко улыбнулась.

А потом побежала.


Я бежала. Бежала.

Возьмите мою руку. Я бегу. Сижу в клетке, в кандалах, но я бегу. Я бегу на север к Инверлохи. Я бегу, чтобы спасти их жизнь.


Завтра я расскажу вам о резне в Гленко. О мертвых и живых. О нем. Обо мне.


Возьмите мою руку. Я бегу. Всю свою жизнь я бежала.

Джейн, любовь моя, прости меня за прошлое послание. В нем чувствовался виски, как и у меня в крови. Сейчас его нет.

Уже сильно за полночь. Я стоял в темноте, окруженный плеском капающей и бурлящей воды, глядя на то место, на котором она умрет. Я видел столб и много веревок. Они приготовили больше веревок, чем понадобится, ведь она такая крошечная.

Она говорит о даре предвиденья. Глядя на меня глазами глубокого серого цвета, она рассказывает писклявым голосом о том, что известно ей о своем теле, — о желудке, о костях. Я слушаю. Когда-то я бы отвернулся, зашипел, принялся молиться. Но сегодня ночью я внимал тому, что она знает, что любит и во что верит.

Во что верю я? В Бога. В Его доброту. Я верю, что, если Он есть в жизни человека, она становится богаче, и светлее, и целеустремленнее. Я всегда верил в это. Но теперь я, кроме того, понимаю, что и другие могут думать так же — о своих богах, своих религиях. Она мечтает, возможно, о том дне, когда все люди познают искусство траволечения. Или, скорее всего, она очень твердо верит, что в этом мире больше света, чем тьмы, больше добра, чем зла, больше красоты, чем может изничтожить любая жестокость, и, быть может, она страстно желает, чтобы другие тоже увидели это, а не пытались изменить существующий порядок вещей. Я признаю, она помогла мне познать красоту. Я раньше видел ее только в благочестии и в тебе. Но красива гора. Прекрасно ночное озеро.

И мы тоже. Красота есть в нас самих. Это ее мысли, Джейн, но я разделяю их.

Я пошел в кузницу. Устроился в тепле, глядя, как работает хозяин. Я разглядывал его инструменты, лежащие каждый на своем месте, и гадал, верит ли он в голос сердца и голос души, потому что он не стал задавать мне вопросов. Он не просил меня уйти и не интересовался, почему я здесь. Возможно, он и так знал или ему это было ни к чему.

Я читал и читал. «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (Первое соборное послание святого апостола Иоанна Богослова 4: 8).

Я люблю тебя, Джейн. Что бы ни случилось теперь, знай, что я люблю тебя, что ты — величайшее из благословений, дарованных мне в жизни.

Чарльз

Загрузка...