Глава вторая НАРКОМ

Пока большевики очищали Зимний дворец от последних и немногочисленных защитников Временного правительства, в Смольном институте собрался II съезд Советов. На трибуну вышел председатель Петроградского совета Лев Давидович Троцкий, руководивший красногвардейскими частями, взявшими власть в столице России:

— От имени военно-революционного комитета объявляю, что Временное правительство больше не существует!

Съезд ночью принял написанное Лениным обращение к рабочим, солдатам и крестьянам, в котором говорилось, что съезд берет власть в России в свои руки, а на местах власть переходит к Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Меньшевики и правые эсеры выразили протест против «военного заговора и захвата власти» и покинули съезд.

Съезд принял декреты о мире и о земле, избрал Всероссийский центральный исполнительный комитет (в него вошел 101 человек, из них 62 большевика). ВЦИК должен был играть роль законодательной власти между съездами Советов.

Образовали первое правительство — Совет народных комиссаров. В декрете съезда оно названо «временным рабочим и крестьянским правительством» — до созыва Учредительного собрания. Но уже через несколько дней слово «временное» забыли.

На съезде Александру Михайловну Коллонтай избрали в президиум и через несколько дней включили в состав первого большевистского правительства.

«Коллонтай рисовалась мне высокой женщиной с короткими черными волосами и вызывающими манерами — под влиянием распространявшихся о ней диких слухов, — вспоминала американская журналистка Бесси Битти, приехавшая в Россию в 1917 году вместе с ее хорошо известным соотечественником Джоном Ридом. — На самом деле это была добродушная маленькая женщина с мягким выражением больших синих глаз и волнистыми, тронутыми сединой каштановыми волосами, уложенными на затылке простым узлом».

В Смольном американку познакомили с Коллонтай, которой прочили наркомовский пост. Бесси Битти без околичностей спросила:

— Вы скоро будете министром?

— Конечно, нет, — ответила она, смеясь. — Если бы мне пришлось стать министром, я стала бы такой же глупой, как и все министры.

А 30 октября 1917 года Владимир Ильич Ленин вручил Александре Михайловне удостоверение, отпечатанное на бланке Петроградского военно-революционного комитета: «Республиканское Правительство (Совет Народных Комиссаров) уполномочивает товарища А. Коллонтай народным комиссаром общественного призрения».

На самом деле ее ведомство назвали Наркоматом государственного призрения. Это забытое ныне слово означало социальное обеспечение. Бесси Битти пришла к Коллонтай, чтобы выяснить, как будет организовано распределение сгущенного молока, полученного Красным Крестом из Соединенных Штатов. Не без ехидства напомнила наркому о недавнем разговоре.

— А я действительно глупею, — сказала Коллонтай. — Но что делать? Нас так мало, а работы много.

Наркомат госпризрения находился по адресу: Казанская улица, дом 7. Совет народных комиссаров расположился на третьем этаже Смольного института.

«Попасть на третий этаж, — писала 12 декабря 1917 года газета «Вечерний звон», — постороннему, не имеющему большевистских рекомендаций, трудно. Для охраны Совета народных комиссаров здесь дежурят днем и ночью усиленные наряды преданных большевикам солдат, матросов и красногвардейцев. Почти половина огромных комнат третьего этажа предоставлена солдатам. Здесь они едят и даже спят. Устроены нары.

Совет народных комиссаров заседает в бывшей половине светлейшей княгини Ливен. Рядом вывешено объявление о том, что Совнарком принимает посетителей от часа до четырех. Однако, чтобы проникнуть в приемную Совета народных комиссаров, надо войти в боковую комнату, у входа которой стоит матрос и требует не только пропуска, но и объяснений: по какому делу просит свидания с одним из членов совета народных комиссаров. Убедившись в «благонадежности» посетителя, матрос впускает в пустую комнату. Здесь дежурят несколько красногвардейцев.

Из этой комнаты посетитель входит, наконец, в приемную, где за столом сидит дежурный секретарь и дает посетителям нужные справки и устраивает свидания с народными комиссарами, когда это признано нужным. Сюда выходят члены Совета народных комиссаров по вызову секретаря и принимают посетителей.

Ленин и Троцкий почти совсем не выходят к посетителям. Они принимают в кабинете, в который имеют доступ только особо «почетные посетители». Приходят посетители и с «секретными» донесениями. Таких немедленно направляют в революционный комитет и следственную комиссию.

Часто приходят и просители. Общий тип их напоминает посетителей приемных митрополита Питирима, когда он был у власти, Григория Распутина и т. п. Здесь и бедные вдовы, и отставные капитаны. Раньше хлопотали о месте исправника, а теперь хлопочут о месте уполномоченного от Совета народных комиссаров в провинции. Большинство посетителей просят о командировках по большевистским делам. В приемной Совета народных комиссаров можно также встретить представителей «торгового мира» из числа тех, которые посещали кафе «Пекарь» и «Концерт».

Революция в семье

В ее руках оказалось огромное хозяйство, вспоминала Александра Коллонтай: «Это и приюты, и инвалиды войны, и протезные мастерские, и больницы, и санатории, и колонии для прокаженных, и воспитательные дома, и институты девиц, и дома для слепых».

Нарком рассказала иностранным журналистам, что в России два с половиной миллиона инвалидов войны и еще четыре миллиона раненых и больных. Все они теперь зависели от ее способности им помочь. Она сразу поставила вопрос о пенсиях инвалидам войны, многие из которых нищенствовали. Журналисты спрашивали ее, как она намеревается добыть такие большие средства.

— Находила же страна деньги на войну, — отвечала она. — Найдем и на это.

Но денег наркомату давали мало. На одном из первых заседаний правительства Коллонтай обратилась с просьбой выделить ее наркомату «сверхсметные ассигновки в размере пяти-шести миллионов рублей». В тот день денег не дали, Александру Михайловну попросили договориться с ведомством финансов. 24 ноября Коллонтай вновь обратилась к коллегам по Совнаркому с просьбой до наступления нового года выделить 10–12 миллионов рублей. Ее запрос вновь переадресовали финансистам.

Капитан Жак Садуль, сотрудник французской военной миссии в Петрограде, так описывал свою встречу с Коллонтай: «Народный комиссар государственного призрения в элегантном узком платье темного бархата, отделанном по-старо-модному, облегающем гармонично сложенное, длинное и гибкое, свободное в движениях тело. Правильное лицо, тонкие черты, волосы воздушные и мягкие, голубые глубокие и спокойные глаза. Очень красивая женщина чуть больше сорока лет. Думать о красоте министра удивительно, и мне запомнилось это ощущение, которого я еще ни разу не испытывал ни на одной министерской аудиенции…

Умная, образованная, красноречивая, привыкшая к бурному успеху на трибунах народных митингов, Красная дева, которая, кстати, мать семейства, остается очень простой и очень мирской, что ли, женщиной…»

В первые дни после Октябрьской революции ни у кого не было уверенности, что большевики удержат государственную власть и что они будут монопольно руководить страной. Строились планы формирования коалиционного правительства различных социалистических партий. Да и в любом случае окончательное решение оставалось за Учредительным собранием, которое должно было вскоре собраться в Петрограде.

«Коллонтай не верит в окончательную победу большевиков, — писал Жак Садуль. — Над меньшевиками и большевиками должны в скором времени возобладать умеренные партии. Может быть, удастся создать подлинно демократическую республику? Однако, какую бы судьбу ни уготовило будущее революции, каким бы коротким ни было пребывание у власти русского народа, первое правительство, непосредственно представляющее крестьян и рабочих, разбросает по всему миру семена, которые дадут всходы… Коллонтай производит сильное впечатление поистине убежденной, честной, искренней женщины…»

Нарком разделяет свойственное всем большевикам ощущение безнадежности затеянного ими дела, отметила американская журналистка. Коллонтай сказала Бесси Битти:

— Даже если мы проиграем, мы всё же делаем большое дело. Мы прокладываем путь, уничтожаем отжившие идеи. Творческой же работой развития мировой культуры придется заняться другим странам.

Четвертого декабря 1917 года один из столичных журналистов опубликовал «Маленький фельетон» о Коллонтай, издеваясь над ее планами и действиями (в те дни это еще дозволялось):

«Во время беседы в кабинете находились два ближайших сотрудника комиссара: товарищ (заместитель. — Л. М.) министра и товарищ-подруга — Шадурская.

Ерофеич, бывший сторож воспитательного дома, — человек, по-видимому, молчаливый. Сизый нос придает его лицу добродушный вид, а распространяющийся вокруг Ерофеича приятный запах алкоголя вызывает к нему полное доверие. Товарищ — подруга Шадурская полна женственности и не лишена болтливости.

Ваш сотрудник имеет честь знать товарища Коллонтай лет тридцать. Впервые он увидел ее молодой барышней, генеральской дочкой в самых буржуазных кругах. Затем он ее часто встречал в 1905 году. Товарищ Коллонтай отличалась тогда необычайно изящными туалетами и довольно меньшевистскими взглядами.

Теперь товарищ Коллонтай значительно постарела. От старого изящества остался только один золотой лорнет, которым она изредка хлопала Ерофеича по его сизому носу, когда этот нос извлекал слишком громкие звуки.

— Я с моими сотрудниками обременена делами, — сказала вашему сотруднику тов. Коллонтай, — а потому могу уделить вам всего пять минут. Вас интересует программа моей деятельности. Скажу вам прямо: сейчас меня интересуют три вопроса. Охрана материнства, врачебное дело и карточная фабрика. Современное материнство, по моему глубокому убеждению, есть продукт капиталистического строя и частной собственности. Так как мне крайне дороги интересы будущего, большевистского поколения, то я прежде всего требую, чтобы орудия производства этого поколения были обобществлены. Декрет об этом будет на днях опубликован. Со своей же стороны я разослала циркуляр всем местным советам об устройстве при всех советах воспитательных домов и яслей. Отовсюду я получаю сочувственные телеграммы. Что касается врачебного дела, то в своем ведомстве я произвожу основательную чистку врачебного персонала. На днях я была в Обуховской больнице и сама видела, как врач-кадет выслушивает большевистское сердце. Такие возмутительные факты впредь недопустимы, и я немедленно уволила всех врачей правее левых эсеров. Кроме того, я нахожу, что медицина должна быть народной. Долой интеллигентов, продавшихся буржуазии! В связи с этим я вызвала из Самары знаменитого Кузьмича, столь плодотворно лечащего своей травой эфедрой весь русский народ. Он назначен главным врачом Обуховской больницы. Мною уже выписано при его посредстве сто вагонов эфедры. К сожалению, буржуи-помещики разграбили большинство вагонов и скормили целебную траву буржуазным лошадям. Да будет им стыдно!

— Гениальная женщина! — не утерпев, воскликнула Шадурская.

— Директором института экспериментальной медицины я назначила всем известного дворника с Мойки, дом 9, который так успешно лечит рак при помощи коньяка. Он вылечил и Ерофеича.

Ерофеич встрепенулся и тут же подтвердил, что коньяк его совершенно вылечил.

— Что касается карточной фабрики, то дальнейшее ее ведение еще не разработано. У нас, в совете комиссаров, существует относительно этого вопроса два течения. Комиссар Менжинский ввиду недостатка денежных знаков предполагает превратить карты в кредитки. Тузы — рубль, валеты — сто рублей, дамы — пятьсот. С другой стороны, наша культурно-просветительная комиссия против этого резко возражает. По ее мнению, необходимо поддерживать культурные досуги гарнизона. Карты — одно из самых невинных и излюбленных развлечений товарищей-солдат. Я еще не знаю, как этот вопрос будет разрешен. Одно могу сказать наверное: во избежание инсинуаций из карточной колоды будут изъяты бубновые тузы и червонные валеты. И по весьма резонным требованиям моих товарищей.

Товарищ Коллонтай встала и дала понять вашему сотруднику, что аудиенция окончена. Ловко ударив Ерофеича по сизому носу, товарищ Коллонтай подала нам руку.

Ваш корреспондент спросил тов. Коллонтай, выдала ли она солдаткам восемьдесят три миллиарда пайков, которые она усиленно требовала от правительства Керенского, но товарищ-подруга Шадурская заявила нам, что этот вопрос слишком бестактен.

Шадурская провожала вашего корреспондента по длинным коридорам Смольного.

— Не правда ли, гениальная женщина? Недаром я с ней дружу вот уже сорок лет.

Ваш корреспондент вполне согласился с товарищем-подругой Шадурской и покинул Смольный ровно в 17 часов 33 минуты».

Новации Александры Михайловны Коллонтай вызывали насмешки и раздражение, особенно кадровые решения.

Известная писательница Зинаида Николаевна Гиппиус, свидетельница революционных событий, записала 22 декабря 1917 года в дневнике: «Вчера был неслыханный буран. Петербург занесен снегом, как деревня. Ведь снега теперь не счищают, дворники — на ответственных постах, в министерствах, директорами, инспекторами и т. д. Прошу заметить, что я не преувеличиваю, это факт. Министерша Коллонтай назначила инспектором Екатерининского Института именно дворника этого же самого женского учебного заведения».

На министерском посту Александра Михайловна пробыла совсем недолго. Но сделанное ею произвело своего рода революцию в семейных отношениях.

Усилиями Коллонтай в декабре 1917 года были приняты два важнейших закона, которыми она занялась с первого дня работы министром. 19 ноября заседание Совнаркома началось с ее доклада — она представила проекты декретов о гражданском браке и разводе. Тексты передали на согласование в Наркомат юстиции. 20 ноября оба будущих закона обсуждались отдельно большевиками и левыми эсерами.

Шестнадцатого декабря появился декрет ВЦИКа и Совета народных комиссаров «О расторжении брака», а 18 декабря — «О гражданском браке, о детях и о введении книг актов состояния». Оба закона были куда прогрессивнее, чем принятые к тому времени в большинстве европейских стран. За два дня новое правительство по предложению Коллонтай решило проблемы, копившиеся десятилетиями.

Развод теперь без труда мог получить любой из супругов. В декрете говорилось: «Брак расторгается вследствие просьбы о том обоих супругов или хотя бы одного из них». Задача судьи состояла только в том, чтобы решить, с кем останутся несовершеннолетние дети и кто будет давать средства на их воспитание.

Второй декрет заменил брак церковный гражданским, установил равенство супругов (в том числе в праве на общую семейную собственность и на свои доходы) и уравнял в правах внебрачных детей с законнорожденными. Рожденные вне брака тоже получили право на алименты. Причем отцовство устанавливалось судом на основе заявления матери. Как пишут современные исследователи, законодательство обеспечило презумпцию материнской правоты; вообще говоря, это называется государственным феминизмом (см.: Социальная история. Ежегодник. Женская и гендерная история: Сборник статей. М., 2003).

В декрете говорилось:

«1. Российская Республика впредь признает лишь гражданские браки.

Лица, желающие вступить в брак, словесно объявляют или подают о том по месту своего пребывания письменное заявление в отдел записей браков и рождений при городской (районной, уездной или земской) управе. Церковный брак, наряду с обязательным гражданским, является частным делом брачующихся.

2. Заявление о желании вступить в брак не принимается: а) от лиц мужского пола ранее 18 лет, а женского — 16 лет от рождения. В Закавказье туземные жители могут вступать в брак по достижении женихом 16 лет, а невестою 13 лет; б) от родственников по прямой линии… в) от состоящих в браке и г) от умалишенных…»

Некоторые историки полагают, что поспешность принятия декрета о гражданском браке диктовалась желанием большевиков отнять у Церкви основную сферу влияния. Но едва ли это был главный мотив для Коллонтай. Ею руководило страстное желание уравнять женщину в правах с мужчиной. И как только она получила возможность реализовать свои идеи, она это сделала.

Уравнение в правах детей, рожденных вне брака, было особо благим делом. Она избавила таких детей (а их было немало) от клейма, которое на них ставили. Видный большевик, председатель Минского совета Карл Иванович Ландер писал в автобиографии: «Я имел по тогдашним условиям несчастье принадлежать к категории заклейменных презрением незаконнорожденных..»

Конечно же Первая мировая война и революционный год нанесли удар по семейной жизни.

Митрополит Московский и Коломенский Тихон (Василий Иванович Белавин) сообщал Святейшему синоду: «За последние два года (1915–1916) Московская духовная консистория несла усиленные труды по исполнению бракоразводного делопроизводства… К войне присоединилась революция, удесятерившая оплаты труда и жизненные на все продукты цены, а число бракоразводов непомерно стало расти. Если в 1916 году и даже в январе — феврале текущего 1917 года бракоразводных дел поступало пятьдесят — шестьдесят в месяц, то ныне число таковых поступлений доходит до ста тридцати и более в месяц…»

Временное правительство 14 июля 1917 года выпустило декрет «О полной свободе религиозной совести», который признавал гражданскую регистрацию браков. Но пойти дальше министры не осмелились. Рассчитывали на решения Церкви.

Религиозный философ Николай Николаевич Фиолетов оставил подробное описание открытия 15 августа 1917 года, в день Успения Пресвятой Богородицы, в Москве Первого Всероссийского церковного собора.

На литургии, которую совершили три митрополита: Киевский — Владимир, Петроградский — Вениамин и экзарх Кавказский — Платон в Успенском соборе в Кремле, присутствовали члены Временного правительства. На Красной площади отслужили торжественный молебен. Со всех концов Москвы подошли многолюдные крестные ходы с хоругвями и иконами.

Шестнадцатого августа в храме Христа Спасителя собор приступил к работе.

— Созерцая разрушающуюся на наших глазах храмину государственного нашего бытия, представляющую как бы поле, усеянное костями, я, по примеру древнего пророка, дерзаю вопросить: оживут ли кости сии? Святители Божии, пастыри и сыны человеческие! Прорцыте на кости сухие, дуновением всесильного Духа Божия одухотворяще их, и оживут кости сии и созиждутся, и обновится лице Свято-русския земли, — такими словами закончил свое приветственное слово митрополит Московский владыка Тихон (Белавин), будущий патриарх…

Избирали патриарха 5 ноября 1917 года под гул артиллерийской канонады — большевики брали власть в Москве. После окончания молебна старейший член собора митрополит Киевский Владимир вскрыл опечатанный ларец, в который были вложены жребии с именами кандидатов, а специально для этого вызванный из Зосимовой Пустыни старец иеромонах отец Алексий на глазах всего собора вынул из ларца один из жребиев и передал его Владимиру.

— Тихон, митрополит Московский, — при гробовом молчании всех присутствующих провозгласил митрополит Владимир.

Собор предполагал рассмотреть вопрос и о расторжении брака. Но произошла Октябрьская революция. Новая власть одобрила декреты, написанные Александрой Коллонтай. 20 января 1918 года Совнарком принял еще и декрет о свободе совести, церковных и религиозных обществах, отделив церковь от государства, а школу от церкви.

Нарком Коллонтай подписала приказ:

«Несмотря на провозглашенную Российской Республикой полную свободу совести, учебные заведения, подведомственные Комиссии Государственного Призрения, ссылаясь на неполучение надлежащих циркуляров, проводят политику нетерпимости.

Напоминаю, что Закон Божий служит предметом изучения только для желающих всесторонне усвоить историю происхождения религий и ознакомиться с философией существующих вероучений. Никакое принуждение к посещению уроков Закона Божьего больше допущено быть не может.

Начальство всех подведомственных Государственному Призрению учебных заведений не должно препятствовать выраженному желанию воспитанников и воспитанниц о выходе из религии…»

Поместный собор с советской властью не согласился и декларировал 4 марта 1918 года: «В этих декретах, изданных без сношения с Православной церковной властью и с полным пренебрежением к требованиям христианской веры, допускается расторжение брака через гражданский суд, и притом только вследствие просьбы обоих супругов или хотя бы одного из них. Этим открыто попирается святость брака, который по общему правилу является нерасторжимым, согласно учению Спасителя нашего (Мф. 19:9), и только в исключительных, определенных случаях может быть расторгнут церковной властью…»

Собор обсудил доклад «О поводах к расторжению церковных браков».

Митрополит Сергий (Страгородский) призывал понять, что есть супруги, которым вместе жить нельзя и не надо их заставлять:

— Статистика показывает, что Россия по количеству мужеубийц занимает если не первое, то одно из первых мест во всем мире. Среди язычников, магометан наша христианская Русь стоит на первом месте по числу ужасных преступлений… Один батюшка говорил о снохачестве. Что это такое? Смотреть на женщину как на рабу, которую можно не только бить, но и отдать бог знает на что. И это называется святость брака?..

Другие священнослужители менять ничего не желали:

— Супруг вправе просить о расторжении брака в случае покушения другого супруга на убийство супруга-истца. Но что значит покушение? Повышенный голос, взмах руки, сердитый взгляд — всё это можно подвести под покушение… Не забывайте нрава нашей деревни: она, как известно, не отличается утонченностью. Там бывают и такие случаи. Молодая девушка вышла замуж. Проходит несколько времени, и она жалуется, что муж ее не любит, так как ни разу не поучил, то есть ни разу не побил. И вот представьте: вдруг явится адвокат и надоумит — подай в суд, проси развода за причиненные истязания…

Поместный собор отверг предложение считать поводом к разводу жестокое обращение с супругом. Предупредил, что «брак, освященный Церковью, не может быть расторгнут гражданской властью». Православные христиане, которых разведет судья и которые вступят в новый гражданский брак, будут «повинны в многоженстве и прелюбодеянии»… Но законодательство Александры Коллонтай больше отвечало потребностям общества.

В своем наркомате Коллонтай создала отдел охраны материнства и младенчества, обещая полноценную медицинскую помощь всем будущим матерям за государственный счет. Благодаря Александре Михайловне аборты перестали считаться преступлением.

Сохранился «Отчет по столу прессы Комиссариата государственного призрения за второе полугодие 1917 года». Это вырезки из газет о деятельности ведомства Коллонтай. Среди них напечатанное в прессе распоряжение наркома Петроградской земской управе: «Настоящим предписывается выдавать суточные деньги уволенным в первобытное состояние увечным, раненым и больным, а также выздоравливающим солдатам…»

Декретом Совнаркома был образован Всероссийский союз увечных воинов — для помощи инвалидам войны и их семьям. При Наркомате государственного призрения появился Временный центральный исполнительный комитет увечных воинов. 19 ноября 1917 года Коллонтай подписала приказ о ликвидации «всех прочих обществ, комитетов и тому подобных учреждений, образованных с целью оказания помощи увечным воинам и их семьям» и о передаче их денежных средств и инвентаря ее наркомату. Решение носило политический характер. Петроградский комитет помощи военно-увечным советскую власть не признал…

Коллонтай просила 13 декабря 1917 года решить на заседании Совнаркома вопрос об уплате пенсий увечным воинам. Ей удалось выступить с этим предложением на следующем заседании, 15 декабря. Члены правительства согласились установить надбавку к пенсиям инвалидов войны.

Несколько недель Коллонтай выпрашивала 70 миллионов рублей на нужды увечных. 16 января 1918 года Совнарком — в ее отсутствие — отложил решение, пока не даст заключение Комиссариат финансов, а пока что выделил всего три миллиона авансом. Заодно Наркомату государственного призрения поставили на вид, что до сих пор не представлена смета расходов на 1918 год.

«Не было ни дня, ни ночи, — вспоминала потом Александра Михайловна. — Фронт, война, наступление и мои увечные воины, требующие новых протезов. Постановление Совнаркома о социальном обеспечении и матросы, вереницами приводящие ко мне своих жен и подруг, чтобы я «без проволочки» размещала их по еще не существующим, еще только намеченным домам для матерей.

Организуем Совдепы, и к нам являются прокаженные из Живых Ключей, желающие самоуправляться. Клубок задач и недоделанных намеченных новых начинаний. Закрою глаза — всё лица, лица, лица. Просители — люди «с идеями», люди с проектами, люди с претензиями, люди с благими намерениями…»

У Коллонтай возникла идея передать монастыри в ведение ее наркомата — для использования в качестве приютов для инвалидов и престарелых. 30 ноября 1917 года этот вопрос внесли в повестку для Совнаркома, но обсуждение отложили. Откладывали еще четыре раза! И занялись им только 29 декабря.

Третьего января 1918 года нарком Коллонтай обратилась в правительство: «Народный комиссариат государственного призрения, сильно нуждаясь в подходящих помещениях как для престарелых, так равно и для прочих призреваемых, находит необходимым реквизицию Александро-Невской лавры: как помещений, так инвентаря и капиталов».

Четвертого января Совнарком постановил реквизировать помещения лавры. Эта весть вызвала негодование верующих, которые заявили, что в воскресенье 21 января проведут демонстрацию протеста. 19 января на заседании Совнаркома обсуждался вопрос о «бестактности», допущенной подчиненными Коллонтай. Ее самой на заседании не было. Демонстрацию разрешили, обеспечение порядка возложили на управляющего делами Совнаркома Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича. А Наркомату государственного призрения поручили объяснить населению, что Александро-Невская лавра передается Союзу увечных воинов.

Зинаида Гиппиус записала в дневнике: «Закончили свой третий съезд с пышностью. Утвердили себя не временным, а вечным правительством. Упразднили всякие Учредительные собрания навсегда. Ликуют. Объявили, что в Берлине революция… Размахнулись в ликовании, и Коллонтайка послала захватить Александро-Невскую лавру. Пошла склока, в одного священника пальнули, умер. Толпа баб и всяких православных потекла туда. Бонч завертелся как-нибудь уладить посередке — «преждевременно!» А патриарх новый предал анафеме всех «извергов-большевиков» и отлучил их от церкви (что им!)».

Отряд красногвардейцев и матросов прибыл в Александро-Невскую лавру, чтобы забрать имущество и передать часть монастырских зданий инвалидам войны. Люди с оружием столкнулись с богомольцами, произошло трагическое событие — был убит священник отец Петр Скипетров. Владимир Бонч-Бруевич пытался погасить страсти.

Но Александра Коллонтай не отказалась от казавшейся ей разумной мысли использовать монастыри в нуждах государства. 30 октября 1918 года в «Вечерних известиях» появилась ее статья «Старость — не проклятье, а заслуженный отдых»:

«В коммунистическом государстве не может и не должно быть места для бесприютной заброшенности и одинокой старости. И Советская Республика декретом о социальном обеспечении от 1 ноября 1917 года признала, что государство берет на себя обеспечение работниц и рабочих, достигших возраста, когда трудоспособность падает, уменьшается…

Еще одна забота коммунистического государства — это организация общежитий для пожилых, отработавших свою долю, рабочих и работниц. Разумеется, эти общежития не должны быть похожи на капиталистические богадельни-казармы, куда раньше посылали стариков и старух «помирать»… Старости близка природа с ее успокаивающей душу мудростью и величавой тишиной. Всего лучше организовывать такие общежития за городом, обеспечивая в них стареющим рабочим и работницам посильный труд…

Но где взять сейчас такие дома, здания, приспособления для намеченной цели? Дома, здания эти есть — это монастыри. Почему мы всё еще опасливо ходим вокруг этих «черных гнезд»? Почему не как исключение, а повсеместно не используем эти великолепно оборудованные сооружения под санатории, под «Дома отдыха», под «Дворцы материнства»?..»

Десятого ноября 1918 года в «Правде» Александра Михайловна продолжила тему — как помочь инвалидам, больным туберкулезом, истощенным недоеданием:

«Что может быть более подходящим для санаториев, чем раскиданные по всей России «черные гнезда» — монастыри? Обычно они расположены за чертой города, среди полей, лугов; тут же сад, огород, коровы — значит, молоко для больных!

И главное — отдельные комнаты-кельи для каждого больного! И всё тут есть: и постели, и белье, и утварь, и вместительные кухни, и пекарни, и бани. Готовые санатории! Только поселите в них усталых, изнуренных непосильной работой рабочих и работниц, дайте им набраться здоровья среди живительного воздуха полей, дайте им отогреться под лучами деревенского солнца, так скупо заглядывающего в рабочие квартиры города!..

Скажут: занять монастыри под санатории, под здравницы — кощунство! Ничуть. Разве лозунг Коммунистической России не гласит: кто не трудится — да не ест? А для кого еще тайна, что монастыри — гнезда тунеядцев?..

Монашкам и монахам в цвете сил и здоровья пора сказать: уступите ваши кельи тем, кто в них нуждается! Не лгите, не говорите, что вы отрешились от «земных радостей» и спасаете душу свою. До нас слишком часто доходят слухи о тех безобразиях, что творятся за стенами монастырскими в ваших «черных гнездах». Идите в мир трудиться, как все мы трудимся, идите работать и жить без лицемерия…»

Число монашествующих в России достигало 100 тысяч. Из них монахинь было 17 тысяч, послушниц — больше пятидесяти тысяч. Конституция РСФСР, принятая в 1918 году, лишила их избирательных прав. К 1939 году монастырей в Советском Союзе не осталось.

Роман двух министров

О любовной связи Коллонтай и Дыбенко шушукались по всему городу. Она была дворянкой, дочерью генерала, он — простым матросом, из крестьян. Александре Михайловне было 45 лет, Павлу Ефимовичу — 28. Разница в возрасте их нисколько не смущала.

Познакомились они незадолго до революции, когда Коллонтай приехала на флот, чтобы по поручению ЦК партии большевиков сорвать среди военных моряков подписку на «Заем Свободы», выпущенный Временным правительством. Роман Коллонтай и Дыбенко привлек всеобщее внимание, потому что они оба совершенно не стеснялись своих чувств.

Александра Михайловна Коллонтай, член ЦК большевистской партии и член Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, с первого взгляда влюбилась в матроса-балтийца. Она нашла мужчину, которого искала всю жизнь. Ее бывшие любовники — инженеры, ученые, профессиональные революционеры — могли только красиво говорить. А он умел любить женщину.

«Первое заседание большевистского правительства, — вспоминал первый нарком по иностранным делам Лев Троцкий, — происходило в Смольном, в кабинете Ленина, где некрашеная деревянная перегородка отделяла помещение телефонистки и машинистки. Мы со Сталиным явились первыми.

Из-за перегородки раздавался сочный бас Дыбенко: он разговаривал по телефону с Финляндией, и разговор имел скорее нежный характер. Двадцатидевятилетний чернобородый матрос, веселый и самоуверенный гигант, сблизился незадолго перед тем с Александрой Коллонтай, женщиной аристократического происхождения, владеющей полудюжиной иностранных языков и приближавшейся к 46-й годовщине.

В некоторых кругах партии на эту тему, несомненно, сплетничали. Сталин, с которым я до того времени ни разу не вел личных разговоров, подошел ко мне с какой-то неожиданной развязностью и, показывая плечом за перегородку, сказал, хихикая:

— Это он с Коллонтай, с Коллонтай…

Его жест и его смешок показались мне неуместными и невыносимо вульгарными, особенно в этот час и в этом месте. Не помню, просто ли я промолчал, отведя глаза, или сказал сухо:

— Это их дело.

Но Сталин почувствовал, что дал промах. Его лицо сразу изменилось, и в желтоватых глазах появились искры враждебности…»

Не только заметная разница в возрасте, но и необыкновенная пылкость чувств влюбленных друг в друга наркомов, словно нарочито выставленная напоказ, смущали товарищей по партии и правительству.

По описанию его заместителя по морскому ведомству Федора Федоровича Раскольникова, Дыбенко «был широкоплечий мужчина очень высокого роста. В полной пропорции с богатырским сложением он обладал массивными руками, ногами, словно вылитыми из чугуна. Впечатление дополнялось большой головой с крупными, глубоко вырубленными чертами смуглого лица с густой кудрявой бородой и вьющимися усами. Темные блестящие глаза горели энергией и энтузиазмом, обличая недюжинную силу воли…».

Дыбенко казался олицетворением мужественности и пользовался большим успехом у слабого пола. Александра Михайловна, что называется, по уши влюбилась в матроса-балтийца. Она откровенно признавалась: «Люблю в нем сочетание крепкой воли и беспощадности, заставляющее видеть в нем «жестокого, страшного Дыбенко»… Это человек, у которого преобладает не интеллект, а душа, сердце, воля, энергия… Я верю в Павлушу и его звезду. Он — Орел… Наши встречи всегда были радостью через край, наши расставания полны были мук, эмоций, разрывающих сердце. Вот эта сила чувств, умение пережить полно, сильно, мощно влекли к Павлу…»

Жизнь казалась им увлекательным приключением. Они совершенно не понимали трагического характера происходящего вокруг них. Оказавшись в водовороте невиданных событий, наслаждались не только друг другом, но и своей ролью вершителей судеб. Накал политических страстей только усиливал их любовные чувства. Оба были склонны к красивым жестам и драматическим фразам. Коллонтай, знакомая с ужасами войны лишь понаслышке, с горящими глазами декламировала:

— Какой это красивый конец, смерть в бою. Да, это то, что нужно делать: победить или умереть…

После Октябрьской революции Дыбенко включили в состав Совета народных комиссаров и поручили ему командовать Военно-морским флотом России. Двадцативосьмилетний Дыбенко оказался самым молодым наркомом в первом советском правительстве.

Александра Михайловна Коллонтай была необыкновенно привлекательной и эффектной женщиной. Ее внимания добивались многие мужчины. В Коллонтай влюбился и Федор Раскольников, который был моложе ее на 20 лет.

Раскольников откровенно спросил Дыбенко:

— Павлуша, какого ты мнения об Александре Михайловне Коллонтай?

— Ха-ха-ха, — рокочущим басом загоготал похожий на цыгана черноволосый великан, — я с ней живу…

Узнав, что сердце обожаемой женщины завоевано Павлом Дыбенко, Раскольников благородно отошел в сторону.

Матрос Дыбенко с его скудным образованием, надо полагать, много почерпнул у этой утонченной и искушенной женщины.

Павел Ефимович Дыбенко родился 16 февраля 1889 года в селе Людков Новозыбковского уезда Черниговской губернии (затем Гомельская). Здесь жили малоземельные крестьяне, писал Павел Ефимович в автобиографии. Семья Дыбенко — девять человек (отец, мать, шестеро детей и дедушка, который дожил до ста лет) — имела три десятины земли, одну лошадь и одну корову.

Крестьяне занимались отхожим промыслом или поденными работами у дворян, которым принадлежали в уезде лучшие земли. Многие крестьяне, отчаявшись, эмигрировали в Америку. Будущий военачальник с семилетнего возраста выходил с отцом в поле — помогал боронить, возить удобрения, пасти помещичий скот. Так что понятна природа классовой ненависти будущего наркома к помещикам, избавленным от тяжелого физического труда.

В шесть лет Павла отдали учиться к поповской дочери, которая занималась с пятью крестьянскими детишками в холодной кухне, где держали телят и овец. За неудачный ответ, жаловался потом Дыбенко, поповна нещадно лупила его линейкой. Возможно, он просто искал достойный повод объяснить, почему не хотел учиться.

На следующий год ему пришлось поступить в народную школу, где он понравился заведующей. Родители хотели, чтобы после школы Павел пошел работать, но она настояла на том, чтобы мальчик продолжил образование.

Павел поступил в трехклассное городское училище. Помогать ему родители не могли. В каникулы он работал, чтобы приобрести учебники и сшить форму. Он писал потом, что в первую русскую революцию, когда ему было всего 16 лет, примкнул к забастовке учеников реального, технического и городского училищ. В 1906 году его дело даже рассматривалось стародубским окружным судом, но обошлось. Впрочем, некоторые биографы сомневаются в том, что Дыбенко присоединился к революционному движению в столь юные годы.

В 14 лет он окончил училище. Поскольку настала очередь среднего брата, Федора, учиться, то родители категорически потребовали, чтобы Павел пошел работать. Ему подыскали место конторщика в казначействе города Новоалександровска, где казначеем служил родственник. Но через полтора года Павла уволили. Он писал, что это были козни исправника, искоренявшего революционную заразу. Возможно, сам Дыбенко не справился или не захотел справляться с бумажной работой. Способность к систематическому труду не входила в число его достоинств.

Бросив родные края, семнадцатилетний Павел уехал в Ригу. Устроился грузчиком в порту. Более солидной работы не искал. Свободная и разгульная портовая жизнь его устраивала, а силой Бог не обидел. Правда, поступил на электротехнические курсы — эти знания пригодятся ему на военной службе. В 1910 году его взяли на работу в рижский холодильник, где он познакомился с местными социал-демократами. Участвовал в забастовке, после чего его уволили.

В июле 1910 года устроился на стройку. Но в августе и там началась забастовка. А Дыбенко уже приметила полиция. Он сбежал в Либаву, где жил нелегально до весны 1911 года. Затем вернулся в Ригу, опять работал грузчиком.

За неявку на призывной участок и уклонение от воинской повинности будущий нарком по военно-морским делам был в ноябре 1911 года арестован. Его этапировали в город Новозыбков, где передали прямо на призывной участок. Высокого и крепкого Дыбенко зачислили на Балтийский флот. Он окончил минную школу. В марте 1912 года матроса Дыбенко назначили на учебный крейсер «Двина», пишет Иван Жигалов, автор объемистой книги о Дыбенко в серии «Жизнь замечательных людей» и многих журнальных публикаций.

В декабре Павла Ефимовича определили корабельным электриком на линейный корабль «Император Павел Первый», который после революции переименовали в «Республику». Дыбенко потом с удовольствием вспоминал о морских походах, о морской романтике: «Много пасмурных и тяжелых дней в службе моряка, но есть дни удали и беспечности. Морская школа выковывает бесстрашие, силу воли и своеобразный задор… Разве нет своей прелести в безмолвной борьбе гиганта корабля с клокочущим морем, разбушевавшейся стихией, кипящими седыми грозными волнами? Среди бурных, разъяренных волн этот великан, как бы насмехаясь над стихией, чуть кренясь, прорезает себе путь… Нет! В морской жизни есть много своих прелестей, есть то, что воспитывает из вас сурового, грубого, угрюмого человека, но в то же время есть и то, что рождает в этой суровой, грубой натуре особо мягкое, доброе, умеющее по-своему любить и ценить…»

Но свободолюбивая или, точнее, анархистская натура Дыбенко не принимала суровой флотской дисциплины. Он не мог примириться с необходимостью подчиняться командирам. Словом, служба вызывала у Дыбенко ненависть и отвращение. И он присоединился к тем, кто намеревался разрушить всю существующую систему, — к большевикам.

В разгар войны, осенью 1915 года, его включили в состав отдельного морского батальона, который бросили на Рижский фронт, чтобы поддержать сухопутные войска. Но флотское начальство на редкость неудачно подобрало личный состав. В батальоне оказались люди типа Дыбенко, которые совершенно не хотели воевать.

Моряки, вспоминал Павел Ефимович, отказались идти в наступление:

— Нас не кормят, офицеры забрали наши деньги, не хотим воевать!

Батальон отозвали в Ригу, разоружили и расформировали. Моряков под конвоем отправили в Гельсингфорс (Хельсинки), где находилась главная база Балтийского флота. Многих моряков взяли под арест. Ушлый Дыбенко под предлогом болезни остался в Риге на два месяца. Потом его всё равно арестовали и приговорили к двум месяцам тюремного заключения. От дальнейших неприятностей его спасла Февральская революция.

В революционной стихии Дыбенко чувствовал себя как рыба в воде. Он до такой степени не хотел больше никому подчиняться, что стал главным борцом за демократизацию на флоте. Высокий рост, зычный голос, умение выступать и увлекать за собой сделали его заметной фигурой среди балтийцев.

Сослуживцы делегировали Дыбенко в Гельсингфорсский совет депутатов армии, флота и рабочих. Как представитель Совета он участвовал 11–13 мая 1917 года в организационном собрании высшего выборного коллектива военных моряков — Центрального комитета Балтийского флота. В знаменитый Центробалт вошли 33 моряка, из них только шестеро были большевиками и еще пятеро им сочувствовали. Тем не менее именно большевика Дыбенко избрали председателем Центрального комитета Балтийского флота.

Павел Ефимович добился принятия устава, в котором говорилось, что Центробалт (ЦКБФ) признает Временное правительство, но все распоряжения командования флота исполняются исключительно с разрешения Центробалта. Более того, в устав записали: «Отказываясь от предварительного контроля операций, ЦКБФ оставляет за собой право контролировать оперативные действия после их свершения…»

Временному правительству пришлось смириться с самостоятельностью Центробалта, потому что балтийские моряки были мощной силой, с которой никто не рисковал ссориться. Сухопутные войска сражались на фронте, далеко от Петрограда, а балтийцы были рядом, разгуливали по столице, и правительство понимало, что лучше иметь их в союзниках.

Дыбенко с товарищами отправились в Петроград, на прием к главе Временного правительства. Вес и роль балтийцев были таковы, что Александр Федорович Керенский незамедлительно их принял и узаконил существование Центробалта. Когда глава Временного правительства, в свою очередь, приехал на Балтийский флот, то вынужден был прийти к Дыбенко в Центробалт. Причем Павел Ефимович, понимая собственную значимость, разговаривал с Александром Федоровичем на равных, если не свысока.

Павла Ефимовича еще до революции перевели на вспомогательное транспортное судно «Ща», но он гордо носил бескозырку с ленточкой «Петропавловск». Послужить на этом линейном корабле, что считалось весьма почетным на флоте, ему не удалось, но экипаж «Петропавловска» его поддерживал.

Сохранился документ, выданный 5 сентября 1917 года судовым комитетом линейного корабля «Петропавловск»: «Судовой комитет удостоверяет, что т. Дыбенко действительно выбран и уполномочен командой л. к. «Петропавловск» на 2-й Обще-Балтийский Съезд».

В июне Керенский приказал командованию Балтийского флота сформировать из добровольцев шесть ударных батальонов. Дыбенко, ощущая собственную силу, отменил приказ (см. книгу Ивана Жигалова «Дыбенко»). Балтийцы вообще не желали считаться с Временным правительством, слабым и нерешительным. Дыбенко и другие большевики откровенно призывали свергнуть правительство и взять власть в свои руки.

Павел Ефимович встретился с Лениным. Владимир Ильич отчаянно нуждался в поддержке балтийских моряков, но с некоторой опаской посматривал на импульсивного и поддающегося эмоциям союзника. Он безуспешно пытался урезонить председателя Центробалта.

— Смотрите, не набедокурьте, — говорил Ленин, — а то я слышал, что вы там с правительством не ладите. Как бы чего не вышло…

— Ничего, — ответил Дыбенко, — это наговоры, мы люди скромные и вперед батьки в пекло не полезем.

Но именно это Павел Ефимович и сделал в силу своего необузданного темперамента и авантюрного характера.

Первого июля 1917 года на заседании Центробалта Дыбенко предложил арестовать комиссара Временного правительства в Гельсингфорсе и взять в свои руки средства связи и контроль над оперативными действиями командования флота.

А 2 и 3 июля Дыбенко председательствовал на заседаниях судовых комитетов, где под его нажимом были приняты резолюции о свержении Временного правительства. В Петроград на миноносцах отправилась делегация с требованием передать власть в руки Советов. Делегацию задержали. Тогда в Петроград отправились еще три миноносца, на одном из них находился Дыбенко. Но июльская попытка большевиков захватить власть не удалась. 5 июля Дыбенко, как и почти все лидеры большевиков, был арестован.

Всех большевиков держали в тюрьме на Арсенальной набережной — она состояла из двух крестообразных зданий и потому называлась «Кресты». В соседней камере оказались Владимир Александрович Антонов-Овсеенко, будущий нарком по военным делам, и будущий заместитель Дыбенко Федор Раскольников. 4 июля 1917 года Раскольников шел по Петрограду во главе колонны кронштадтских матросов, поэтому он провел в тюрьме на месяц больше Дыбенко.

В «Крестах» сидела и член Петроградского совета Александра Михайловна Коллонтай, с которой Дыбенко познакомился в Гельсингфорсе.

Первоначально их всех собирались судить за попытку организовать военный переворот. Но Керенскому для этого не хватило воли, решимости.

Дыбенко отсидел два месяца и был освобожден 4 сентября под залог и без права выезда в Гельсингфорс, где находилась база флота. Не обращая внимания на запрет, на следующий день Дыбенко на миноносце вернулся к своим морякам.

После июльских событий Керенский распорядился Центробалт распустить. Но его распоряжения за пределами Зимнего дворца, резиденции правительства, практически никто не исполнял. И Дыбенко вновь стал председателем Центробалта.

Два месяца за решеткой нисколько не испугали Дыбенко. Та легкость, с которой он вышел из тюрьмы, напротив, убедила его в очевидной слабости Временного правительства. В октябре 1917 года на съезде Советов Северной области Дыбенко держал речь от имени Балтийского флота:

— Флот категорически отказывается выполнять какие бы то ни было приказы Временного правительства… Все силы и средства Балтийского флота — в распоряжении съезда. В любой момент флот по вашему зову готов к выступлению.

Николай Дыбенко и Владимир Антонов-Овсеенко договорились так. Если Антонов-Овсеенко пришлет телеграмму следующего содержания: «Центробалт. Дыбенко. Высылай устав» — это означает просьбу отправить в Петроград не меньше четырех миноносцев, один крейсер и отряд моряков численностью до пяти тысяч человек. В ночь на 25 октября Дыбенко получил радиограмму от Антонова-Овсеенко. Центробалт отправил на помощь большевикам крейсер «Аврору» и несколько других кораблей. Из Кронштадта в Петроград пришел отряд моряков, полных решимости взять власть.

После того как Временное правительство было арестовано, большевики на скорую руку сформировали собственное. Решили обязательно ввести в состав Совета народных комиссаров представителя балтийских моряков — главной военной силы, принявшей их сторону.

С Дыбенко связались из Петрограда по прямому проводу:

— Правительство Керенского свергнуто. Ленин избран главой правительства. Состав Военной коллегии: Антонов-Овсеенко, Крыленко и ты, Павел. Ты должен немедленно выехать в Петроград.

Дыбенко, не очень понимая, что он с этой минуты становится руководителем Военно-морского флота России, ответил:

— Считаю совершенно неправильно в данный момент отрывать меня от флота. В Петрограде вас много. Когда будете уверены в успехе и больше от флота не потребуется поддержки, тогда и выеду.

Дыбенко было всего 28 лет. Впрочем, остальные члены коллегии по военным и морским делам тоже были молоды. Антонову-Овсеенко исполнилось 37. Крыленко — 32. Утром 28 октября Павел Ефимович с отрядом моряков прибыл в Петроград.

Восемнадцатого ноября 1917 года открылся I Всероссийский съезд Военного флота. Съезд избрал Верховную морскую коллегию во главе с Дыбенко. Прямо на съезде присваивались воинские звания. Павла Ефимовича хотели произвести сразу в адмиралы. Он отказался:

— Я начал борьбу в чине подневольного матроса. Вы меня произвели в чин свободного гражданина Советской Республики, который для меня является одним из самых высших чинов. Позвольте в этом чине и продолжать борьбу…

Двадцать первого ноября Дыбенко утвердили наркомом по морским делам. Его заместителем в наркомате и в морской коллегии, а также комиссаром Морского генерального штаба стал Федор Раскольников, который к моменту революции как раз окончил Отдельные гардемаринские курсы.

Дыбенко в сопровождении вооруженных моряков явился в министерство, где на него смотрели с изумлением, плохо представляя себе корабельного электрика в роли военно-морского министра. «Примерно одна треть всего прежнего состава морского министерства, — писал Дыбенко, — отказалась работать, была арестована и вместо них назначены преданные революции моряки».

Павел Ефимович добился принятия документа, о котором давно мечтал, и мог сказать, что он исполнил волю матросов: «Существовавшие до сих пор названия чинов, подчеркивающие кастовые различия, упраздняются, и все военнослужащие флота именуются «моряк военного флота Российской Республики»… Личный состав флота Российской Республики состоит из свободных граждан, пользующихся одинаковыми гражданскими правами…

Все военнослужащие моряки имеют право быть членом любой политической, национальной, религиозной, экономической или профессиональной организации, обществ или союзов. Они имеют право свободно и открыто высказывать и исповедовать устно, письменно или печатно свои политические, религиозные и прочие взгляды».

Депутат разогнанного парламента

Александра Михайловна Коллонтай принадлежала к числу самых популярных большевистских вождей, поэтому она баллотировалась в первый парламент новой России — Учредительное собрание.

После отречения царя страна ожидала, что соберется Учредительное собрание, определит государственное устройство, сформирует правительство и примет новые законы. Временное правительство потому и называлось временным, что должно было действовать только до созыва собрания.

В конце сентября 1917 года ЦК партии большевиков определил 26 официальных кандидатов, которые должны были возглавлять партийные списки. На первом месте стоял Ленин, на пятом — Коллонтай. Сталин оказался седьмым. Рейтинг (говоря современным языком) Александры Михайловны был очень высоким. Она немногим уступала таким признанным партийным ораторам, как Троцкий и Зиновьев.

Выборы начались 12 ноября 1917 года и должны были закончиться 14 ноября, но затянулись во многих регионах до конца декабря (не стоит забывать, что еще продолжалась война, а голосование проходило и на фронте). В выборах участвовали 44 политические партии: 13 общероссийских и 31 национальная.

Избрали 767 депутатов: 370 эсеров, 175 большевиков, 40 левых эсеров, 16 меньшевиков, 17 кадет, два народных социалиста, 80 представителей национальных партий. Иначе говоря, ленинцы получили в Учредительном собрании меньше четверти голосов. Крестьянская Россия проголосовала за партию социалистов-революционеров, которая обещала крестьянам землю.

Коллонтай вместе с будущим главой правительства (после Ленина) Алексеем Ивановичем Рыковым была избрана депутатом от Ярославской губернии.

Она стала одной из десяти женщин, получивших мандаты первого в истории России свободно избранного парламента. В Учредительное собрание прошли шесть эсерок и четыре большевички. Всего один процент от общего числа депутатов, если удовлетвориться простой арифметикой. Но историки справедливо говорят о колоссальном сдвиге в российском обществе. Ведь в 1917 году женщины не избирали и не избирались ни в одной из европейских стран!

Тамбовский профессор Лев Григорьевич Протасов, автор глубокого исследования, посвященного Учредительному собранию, отмечает: «Приобщение женщин к революции шло прежде всего через «женский вопрос». Возраставшая тяга девушек к образованию не получала отклика и завершения, что явно контрастировало с общим духом прогресса, захватившим общество в те годы…

Для женщин (фактически молодых девушек) уход в революцию означал сознательный отказ от нормальной личной жизни, от возможности иметь полноценную семью, домашний очаг… Для женщин возврат к прежней жизни был если и возможен, то крайне затруднен, в отличие от мужчин, которым «грехи молодости» не слишком мешали карьерному росту… Все депутатки происходили из обеспеченных семей. В отличие от большинства выходцев из низших сословий, пополнявших ряды революционеров, им было что терять в прежней жизни».

В июне 1917 года среди тысячи делегатов I Всероссийского съезда рабочих и солдатских депутатов женщин было всего 12 (Коллонтай — одна из них). В октябре на II съезд Советов избрали немногим больше — 30.

«Это никак не отвечало социалистическим представлениям об общественной роли женщин, — отмечает профессор Протасов. — Напрашивается вывод о гендерной дискриминации, унаследованной от монархического режима. Когда настало время делить «пирог», женщин просто отодвинули в сторону».

Кто же прошел в Учредительное собрание вместе с Коллонтай?

Среди депутатов-женщин была Вера Николаевна Фигнер, участница покушения на императора Александра II. Она принадлежала к старшему поколению революционеров, состояла еще в «Народной воле». Дворянка, она училась в Казанском, Цюрихском и Бернском университетах. Двадцать лет отсидела в Шлиссельбургской крепости. Ей было уже много лет, и после 1917 года она отошла от политических дел.

А вот «бабушка русской революции» Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская, которая была старше Веры Фигнер, напротив, жаждала деятельности.

С детства Екатерина Константиновна Вериго, дочь черниговского помещика, ненавидела ложь и несправедливость. Вышла замуж за соседа Николая Брешко-Брешковского, чтобы получить независимость (см.: Вопросы истории. 2004. № 8). Супруги разошлись, когда за них взялась полиция. Он испугался, а она с головой ушла в революционную работу. Ходила по России, вела беседы с крестьянами. Ее посадили вместе с другими народниками. В январе 1878 года по приговору суда она стала первой в России политкаторжанкой. Ее лишили дворянства и отправили в сибирские рудники.

Ее невероятное мужество потрясало. Отбыв срок (ей уже было пятьдесят — немалый возраст по тем временам), Екатерина Константиновна стала создавать партию социалистов-революционеров. Последовал новый арест, два года в Петропавловской крепости, после чего 66-летнюю женщину отправили в вечную ссылку в тысяче верст от Иркутска. Она пыталась бежать, но безуспешно. Возвращение Екатерины Константиновны в Петроград в 1917 году было триумфальным, ее буквально носили на руках. Она была исполнена желания работать, писать законы, создавать новую жизнь.

Евгения Богдановна (Готлибовна) Бош, родившаяся в Херсонской губернии, рано присоединилась к большевикам. Два года провела в царских тюрьмах, три — в эмиграции. После Октябрьской революции боролась за советскую власть на Украине. И полгода (с декабря 1917-го по май 1918-го) возглавляла в Харькове большевистское правительство Советской Украины — Народный секретариат. Вышла замуж за другого видного украинского большевика Георгия Леонидовича Пятакова. В Гражданскую войну проявила особую жестокость. После войны тяжело заболела, лечиться ее отправили за границу. Врачи были бессильны, и в январе 1925 года в состоянии депрессии Евгения Бош покончила с собой.

Судьба Елены Федоровны Розмирович сложилась куда удачнее. Дворянка, она, как и Коллонтай, поехала учиться за границу и окончила юридический факультет Парижского университета. Участие в большевистской партии стоило ей трех лет тюрьмы.

Розмирович была секретарем думской фракции большевиков и первой заподозрила в предательстве Романа Вацлавовича Малиновского, члена ЦК и депутата Четвертой Государственной думы. Когда ее арестовали, выяснилось, что жандармы знают о ней очень много. Некоторые факты были известны только Малиновскому. Когда Розмирович назвала Малиновского провокатором, ее поддержал муж — Александр Антонович Трояновский, будущий полпред в Японии и Соединенных Штатах (и отец не менее заметного дипломата Олега Трояновского).

Ленин категорически отвергал любые подозрения в адрес Романа Вацлавовича, которым очень дорожил. Ленин решил, что между Еленой Розмирович и Малиновским было что-то личное, а Трояновский просто ревнует жену. В провокаторство Малиновского не верили почти все видные большевики. Михаил Иванович Калинин вообще в те годы склонен был считать провокатором самого Ленина, а Малиновскому он, напротив, доверял. Однако же Елена Розмирович оказалась права: Малиновский был секретным сотрудником охранного отделения полиции.

Ее вторым мужем стал большевик Николай Васильевич Крыленко. Они вместе готовили Всероссийскую конференцию фронтовых и тыловых военных организаций РСДРП(б), которая открылась 16 июня 1917 года в бывшем дворце Кшесинской. После Октябрьской революции прапорщик Крыленко стал первым главнокомандующим вооруженными силами России, но вскоре был переведен на трибунальско-юридическое поприще. А вместе с ним и Елена Розмирович, раз уж в ней обнаружился расследовательский талант. Она руководила следственной комиссией ревтрибунала.

Впоследствии Розмирович и Крыленко расстались. Вероятно, это ее и спасло. Крыленко расстреляли, а Елена Федоровна работала директором Государственной библиотеки им. Ленина и благополучно пережила эпоху репрессий и самого Сталина.

Еще одна депутат от партии большевиков Варвара Николаевна Яковлева окончила математический факультет Высших женских курсов и учительствовала. В первую русскую революцию участвовала в вооруженном восстании в Москве. Дважды была выслана и дважды благополучно бежала, в последний раз из Нарымского края. На шестом съезде партии, когда Коллонтай избрали членом ЦК, Варвару Яковлеву сделали кандидатом.

В январе 1918 года Яковлева начала службу в ВЧК, в отделе по борьбе с контрреволюцией, недолго была членом коллегии ВЧК, в августе ее отправили в старую столицу заменить убитого председателя Петроградской ЧК Моисея Соломоновича Урицкого. Яковлева была ответственным секретарем Московского комитета партии, Сибирского областного бюро ЦК. Несколько лет проработала в Наркомате просвещения РСФСР, а с 1929 года была наркомом финансов России. В 1937 году ее арестовали и приговорили к двадцати годам. Расстреляли ее без суда в Орле 11 сентября 1941 года.

Немецкие войска наступали, Сталин не знал, какие города он сумеет удержать, и велел наркому внутренних дел Лаврентию Павловичу Берии уничтожить «наиболее опасных врагов», сидевших в тюрьмах. 6 сентября Берия представил вождю список. Он же придумал обоснование — расстрелять «наиболее озлобленную часть содержащихся в местах заключения государственных преступников, которые готовят побеги для возобновления подрывной работы».

Сталин в тот же день подписал совершенно секретное постановление Государственного Комитета Обороны: «Применить высшую меру наказания — расстрел к ста семидесяти заключенным, разновременно осужденным за террор, шпионско-диверсионную и иную контрреволюционную работу. Рассмотрение материалов поручить Военной Коллегии Верховного Суда».

Постановление Госкомитета Обороны поступило в Военную коллегию, там оформили приговоры за один день. Всех перечисленных Берией заочно признали виновными по статье 58-й Уголовного кодекса РСФСР, параграф 10, часть вторая, приговор — расстрел.

Одиннадцатого сентября 1941 года чекисты расстреляли 157 политзаключенных Орловского централа. Обреченных вызывали по одному. Запихивали в рот кляп и стреляли в затылок. Тела на грузовиках вывезли в Медведевский лес и закопали.

Это уже были старики и старухи, измученные многолетним заключением. Видные в прошлом революционеры, несколько десятков немцев-коммунистов и других политэмигрантов, а также две женщины — депутаты Учредительного собрания: Варвара Яковлева и легендарная Мария Спиридонова, о которой еще пойдет речь. Обе женщины еще с 1918 года выступали против сотрудничества с Германией, и тем не менее чекисты их уничтожили из опасения, что они перейдут на сторону немцев!..

Поработать в настоящем парламенте Коллонтай так и не удалось.

До октября 1917-го большевики именовали Учредительное собрание «подлинно народным представительством», «единственным представителем русского народа» и обвиняли Временное правительство и буржуазию в том, что они пытаются сорвать созыв Учредительного собрания. Но пока шли первые в истории России демократические выборы, основанные на принципе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования, ситуация изменилась. Большевики уже взяли власть. Зачем им Учредительное собрание, которое заведомо поручит сформировать новое правительство другим?

Ленин распорядился перебросить в Петроград один из латышских полков:

— Мужик может колебнуться в случае чего, тут нужна пролетарская решимость.

Планы большевиков не были секретом. В петроградских газетах мелькали тревожные заголовки: «Откроется ли Учредительное собрание?». Журналисты задавали вопросы представителям различных партий.

Меньшевик Матвей Иванович Скобелев, в прошлом депутат Думы, заместитель председателя Петроградского совета и министр труда во Временном правительстве, твердо стоял за созыв русского парламента:

— Я лично думаю, что Учредительное собрание откроется, а конфликт с большевиками произойдет в самом собрании. Большинство — почти абсолютное — будут иметь эсеры. При таких условиях большевики не решатся разогнать Учредительное собрание при помощи штыков, а попытаются дать ему бой политический… Задача Учредительного собрания заключается в том, чтобы в первую очередь поставить вопрос о мире и земле, для того, чтобы вырвать эти вопросы из грязных демагогических рук… Вся полнота власти будет находиться в руках Учредительного собрания. В какие же формы выльется организация исполнительной власти, пока говорить преждевременно. Если Ленин явится на первое заседание Учредительного собрания в качестве председателя «правительства», а не как член Учредительного собрания, то, несомненно, все тактические шаги, которые намечаются пока, могут измениться…

В 1918 году Матвея Скобелева дважды арестовывали. Он уехал в Баку, в независимый Азербайджан. Нарком внешней торговли Леонид Борисович Красин уговорил его вернуться. Скобелев работал в наркомате и в Госплане. В 1937 году его арестовали и расстреляли.

Эсерка Мария Спиридонова говорила журналистам:

— Я никогда не даю личных интервью, но от имени своей фракции могу заявить, что мы прилагаем усилия к скорейшему открытию Учредительного собрания… Когда Учредительное собрание покажет, что готово идти по единому пути с нашей передовой революционной демократией, мы его, конечно, поддержим. Если же оно разойдется с нами и выскажется против немедленного мира, против социализации земли, против установления рабочего контроля над производством, то мы займемся «очищением» его от тех членов, которые стоят поперек дороги стремлениям трудовых масс, измученных трехлетней бойней… Если и этого окажется недостаточным — мы его разгоним и уже больше собирать не будем.

Из слов Спиридоновой следовало, что мнение миллионов людей, которые проголосовали за другие партии и другие позиции, для нее значения не имело. И пока она была у власти, ее это не смущало. Но восторжествовавшее в Советской России презрение к чужим мнениям погубит и ее…

Опрошенный журналистами член ЦК партии большевиков Иосиф Виссарионович Сталин-Джугашвили держался крайне осторожно:

— Если большевики окажутся в меньшинстве в Учредительном собрании, они останутся в нем для внутренней органической борьбы… Левые элементы Учредительного собрания, в том числе и большевики, не собираются срывать Учредительное собрание, что было бы неразумно и непатриотично…

Прапорщик Михаил Александрович Лихач был избран депутатом от Северного фронта. Председатель солдатского комитета 12-й армии, он представлял партию эсеров:

— Что касается армии, то фронтовики, безусловно, за Учредительное собрание. О разгоне Учредительного собрания вооруженной силой, взятой с фронта, не может быть и речи, ибо такой силы там не найдется. В первую очередь должен быть поставлен вопрос о мире, но, само собой разумеется, в общеевропейских рамках.

«Чем ближе открытие Учредительного собрания, — писал будущий партийный публицист, а тогда враг большевиков Давид Иосифович Заславский, — тем больше разгуливается эта свирепая вакханалия обысков, арестов, расправ… Есть желание застращать врага, ошеломить его арсеналом всяческого оружия и самой отборной ругани… Дикари бьют в барабаны изо всей силы, кричат, шумят перед сражением, чтобы запугать врага. Они раскрашивают свои лица, чтобы придать себе грозный вид. Они прыгают и танцуют.

Но пусть Ленин и Троцкий перестанут танцевать на манер воинственных индейцев. Скальпы на воротах Смольного и свирепые рожи верных краснорожих не испугают. Они раздражают своим оскорбляющим Россию идиотизмом. Учредительное собрание пришло. Встаньте, господа, и прекратите ваши жестокие глупости».

Дыбенко и его коллеге по наркомату Николаю Ильичу Подвойскому поручили организовать разгон Учредительного собрания. Павел Ефимович сам был избран депутатом Учредительного собрания, но не дорожил мандатом. Дыбенко вызвал в Петроград несколько тысяч матросов, которым туманно объяснил, что ожидаются контрреволюционные выступления и придется спасать столицу от врагов.

Первое заседание Всероссийского Учредительного собрания проходило 5 января 1918 года в Таврическом дворце, окруженном Красной гвардией. Сам дворец заполнили вооруженные матросы и латышские стрелки. Депутаты, оказавшись в таком окружении, почувствовали себя неуютно. Но они не предполагали, что российский парламент просуществует всего один день…

Ленин и другие видные большевики приехали на открытие первого заседания Учредительного собрания. Председатель Совнаркома расположился в правительственной ложе. По словам Владимира Бонч-Бруевича, вождь «волновался и был мертвенно бледен, так бледен, как никогда. От этой совершенно белой бледности лица и шеи его голова казалась еще большей, глаза расширились и горели стальным огнем… Он сел, сжал судорожно руки и стал обводить пылающими, сделавшимися громадными глазами всю залу от края и до края ее». Председатель ВЦИКа Яков Михайлович Свердлов огласил «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа». Его предложение утвердить декларацию эсеры и меньшевики отвергли. Признавать советскую власть депутаты не считали правильным, ведь им избиратели поручили определить государственный строй России и решить, кому управлять страной.

Ленин убедился, что этот состав парламента не поддержит большевиков, а, следовательно, будет только мешать советской власти. От имени фракции большевиков заместитель наркома по морским делам Федор Раскольников объявил, что большинство Учредительного собрания выражает вчерашний день революции:

— Не желая ни минуты прикрывать преступления врагов народа, мы заявляем, что покидаем Учредительное собрание с тем, чтобы передать советской власти окончательное решение вопроса об отношении к контрреволюционной части Учредительного собрания.

Уезжая вечером, Ленин распорядился выпускать всех, кто пожелает уйти, но никого назад не впускать. В половине третьего ночи дворец покинули и левые эсеры, вступившие с большевиками в коалицию, оказавшуюся недолговечной (см.: Военно-исторический журнал. 2001. № 3).

Охрану Таврического дворца поручили отряду моряков под командованием анархиста Анатолия Григорьевича Викторского (Железняка). Примерно в четыре часа утра Дыбенко приказал Железняку закрыть собрание.

Избранный председателем Учредительного собрания Виктор Михайлович Чернов в этот момент провозглашал отмену собственности на землю. Чернов был одним из основателей партии социалистов-революционеров (эсеров), которые безусловно ощущали себя победителями после выборов, потому что их поддержала деревня. Они считали своим долгом выполнить главный пункт своей программы — дать крестьянам землю.

Железняк тронул председательствующего за плечо и довольно невежливо произнес:

— Я получил инструкцию довести до вашего сведения, чтобы все присутствующие покинули зал заседаний, потому что караул устал.

Ошеломленный Чернов переспросил:

— Какую инструкцию? От кого?

— Я являюсь начальником охраны Таврического дворца, — пояснил Железняк, — имею инструкцию от комиссара.

Чернов попытался урезонить матроса:

— Все члены Учредительного собрания также очень устали, но никакая усталость не может прервать оглашения земельного закона, которого ждет Россия. Учредительное собрание может разойтись лишь в том случае, если будет употреблена сила!

Железняк равнодушно повторил:

— Я прошу покинуть зал заседаний.

Через 20 минут Чернову пришлось закрыть заседание. Депутаты разошлись. Больше их во дворец не пустили. Совнарком и ВЦИК приняли решение распустить Учредительное собрание. Это был решающий момент в истории страны: другие партии, конкуренты и соперники насильственно устранялись из политической жизни.

Страна лишилась парламента, каковым была Государственная дума и каким должно было стать Учредительное собрание. Путь представительной демократии для России был закрыт. В следующий раз свободно избранный парламент соберется в России не скоро…

«После разгона Учредительного собрания, — вспоминал депутат от партии эсеров Владимир Михайлович Зензинов, — политическая жизнь в Петрограде замерла — все политические партии подверглись преследованиям со стороны большевистских узурпаторов. Партийные газеты были насильственно закрыты, партийные организации вели полулегальное существование, ожидая каждую минуту налета большевиков… Большинство руководителей как социалистических, так и несоциалистических партий жили на нелегальном положении».

А Ленин доказывал, что всё сделал правильно. Год спустя он писал: «Считали это «дикостью» большевизма. А теперь история показала, что это всемирный крах буржуазной демократии и буржуазного парламента, что без гражданской войны нигде не обойтись».

Александра Коллонтай нисколько не сожалела о разгоне Учредительного собрания, хотя доверие избирателей обязывало ее работать в парламенте. Она была занята делами, казавшимися ей куда более важными для судьбы России.

Прорыв в Европу

Двадцать пятого ноября 1917 года два наркома — Коллонтай и Сталин — приехали на съезд социал-демократов Финляндии (см.: Вопросы истории. 2004. № 8). Сталина командировали как наркома по делам национальностей, Коллонтай — как знатока финских дел. У Иосифа Виссарионовича остались самые приятные впечатления от общения с Александрой Михайловной. Это был счастливый для нее случай, спасший ей жизнь…

После Февральской революции Временное правительство признало за финнами только широкую автономию. Но, на счастье финнов, в октябре 1917 года Временное правительство свергли большевики. Они рассчитывали, что финские единомышленники повторят успех русских, и были готовы во всем идти им навстречу.

Сталин призвал финских социал-демократов действовать:

— В атмосфере войны и разрухи, в атмосфере разгорающегося революционного движения на Западе и нарастающих побед рабочей революции в России может удержаться и победить только одна власть, власть социалистическая. В такой атмосфере пригодна только одна тактика, тактика Дантона: смелость, смелость и еще раз смелость! И если вам понадобится наша помощь, мы дадим ее вам, братски протягивая вам руку. В этом вы можете быть уверены!!

Шестого декабря 1917 года сейм Финляндии провозгласил независимость и сформировал правительство. Но международное признание нового государства целиком и полностью зависело от позиции Советской России.

Двадцать девятого декабря правительство Финляндии обратилось к Совету народных комиссаров:

«В числе основных начал свободы российской революцией признано и провозглашено перед всем миром право полного самоопределения народов. Это великодушное признание вызвало сочувственный отклик в финском народе… По численности он не велик. Но он чувствует себя нацией среди наций с самобытною национальною культурою, с особою общественною и политическою жизнью. Однако до сих пор сему народу приходилось довольствоваться ограниченным правом самоопределения… Освобождение русского народа принесло свободу и финскому…

Финляндия рассчитывает на признание со стороны России, от имени которой неоднократно провозглашено, что свобода — неотъемлемое право каждого народа…»

Тридцать первого декабря советская власть признала независимость Финляндии. Глава правительства Пер Эвинд Свинхувуд, которого царская власть сослала в Нарымский край, получил этот документ из рук Ленина. Отношения между соседями могли сложиться вполне дружеские. Однако в Москве рассчитывали, что и в Финляндии победит революция.

Восьмого января 1918 года финские красногвардейцы заняли особняк генерал-губернатора в Хельсинки. 28 января захватили ключевые объекты в городе. Хотели арестовать правительство Свинхувуда, но министры благополучно исчезли.

Образовался Совет народных уполномоченных, то есть правительство Финляндской Рабочей Республики. 29 января Совет уполномоченных сообщил в Петроград: «Буржуазное правительство свергнуто революционным движением рабочего класса». Юг страны на несколько месяцев перешел под управление финских коммунистов. Но Свинхувуд контролировал северные и центральные провинции страны. Вспыхнула гражданская война.

А в Петрограде созрела новая идея — использовать известность и широкие связи Коллонтай для того, чтобы вырваться из международной изоляции.

Двадцать пятого ноября 1917 года в британском парламенте министр иностранных дел лорд Артур Бальфур изложил позицию кабинета его величества: после падения Временного правительства в России нет правительства, с которым можно иметь дело. 5 декабря советник французского посольства в Москве передал журналистам общее решение послов стран Антанты: какие-либо контакты с большевиками невозможны.

Вот в Петрограде и решили действовать — через голову правительств обратиться непосредственно к народам и мобилизовать на свою поддержку левые силы Европы.

Двадцать второго декабря 1917 года высший орган государственной власти — Центральный исполнительный комитет постановил: «Для установления тесной связи между всеми трудящимися элементами Западной Европы послать делегацию в Стокгольм. Поручить этой делегации принять все меры для подготовки созыва Циммервальд-Кинтальской международной конференции и организации Советского информационного бюро».

Большевики намеревались объяснить социалистам Западной Европы, как развивается русская революция и к чему стремится советская власть.

«Напряженное было время, — писала Коллонтай, — хаотически нервное, полное неожиданностей, полное противоречий. В те дни не знали «входящих» и «исходящих», решения принимались на лету, часто не успевая занести даже в протокол».

Двадцать девятого января 1918 года президиум ЦИКа уточнил задачи: делегации выпускать «Вестник социалистической революции», установить контакты «со всеми элементами рабочего движения, которые стоят на точке зрения немедленной социалистической революции и ведут активную революционную борьбу против своей буржуазии за немедленный мир».

В какие страны и в каком порядке ехать — оставили на усмотрение делегации. На предварительные расходы ассигновали на первое время 100 тысяч рублей.

Состав делегации — смешанный: большевики и их союзники левые эсеры. От социалистов-революционеров: члены президиума ЦИКа Марк Андреевич Натансон (ему было 70 лет, и с ним поехала жена) и Алексей Михайлович Устинов (дворянин и родственник Столыпина). От большевиков: Коллонтай и кандидат в члены ЦК Ян Антонович Берзин (Зиемелис), будущий секретарь Исполкома Коминтерна, полпред в Финляндии и Австрии (в 1938-м его расстреляют).

Александра Михайловна взяла себе в помощь члена коллегии Наркомата государственного призрения Алексея Петровича Цветкова, рабочего, красногвардейца, участника взятия Зимнего дворца.

Секретарем поехала Евгения Григорович. «Самоотверженное существо, — характеризовала ее Коллонтай. — Если надо для революции, не задумаясь, пойдет хоть по битому стеклу. Еще очень юная, по-юному «нетерпимая» и «принципиальная». Смелая и решительная». В качестве охраны — революционные матросы.

Коллонтай как наркома утвердили главой делегации.

— Вы ведь «язычница», — сказал ей Ленин, — сумеете столковаться на разных языках. Притом вы — нарком, это придает делегации официальный характер.

«Натансон, — записала в дневнике Александра Михайловна, — в сущности, хороший старик. В нем много от народовольцев, большая «принципиальность», очень много юности и пылкости души, стойкость человека, привыкшего побеждать трудности жизни и стыдящегося отступать перед жертвами и опасностями. Но тело дряхлеет. Приходится думать о диете, иметь под рукой аптечку, кутаться. Жена его — «верный оруженосец»… В часы опасности я любовалась Натансонами. Ведь старички же оба. Но полное спокойствие, самообладание, выдержка».

Зинаида Гиппиус 31 января 1918 года отметила в дневнике с присущей ей «доброжелательностью»: «Натансон с Коллонтайкой уезжают за границу. Хоть бы навек!»

Решили, что делегация посетит Швецию, Норвегию, Англию, Францию и США. Получили въездные визы во все эти страны. Это была первая советская зарубежная делегация (ее историю подробно рассказала кандидат исторических наук Ирина Дажина в журнале «Исторический архив», № 3 за 2008 год).

Александра Коллонтай записала в дневнике: «4 февраля 1918 года. Я. М. (т. Свердлов) сказал, что паспорта готовы и что сейчас задержка только за техническими мелочами. Он думает, что поездка наша может продлиться месяца полтора-два. Больше, если попадем в Соединенные Штаты…

10 февраля. Нервирует, что вопрос о поездке делегации всё еще висит в воздухе. Я сегодня настаивала на окончательном решении. Нельзя работать, если ждешь, что тебя завтра сорвут с места. Говорят: не установлен маршрут, не ясно, можно ли пробраться еще через Финляндию? Белые теснят красных с северо-запада. Сегодня есть вести, что побережье на север от Або — уже в руках белых. Немцы держат курс на Финляндию. Ленин вызывал Павла Ефимовича (Дыбенко), чтобы посоветоваться о судьбе Аландских островов и подкреплении нашего там гарнизона…

13 февраля. Владимир Ильич был недоволен, что мы еще не выехали, и отдал распоряжение, чтобы немедленно достали визы и прочее… Он допускает мысль, что мы окажемся отрезанными от России немецким фронтом и что с нами тогда не станут церемониться. Пошутил, что попасть в шведскую тюрьму для меня не будет «сюрпризом». Он не думает, что нам удастся пробраться в Англию, но в Скандинавии мы будем полезны, главное по части разоблачений клеветы и связи с рабочими…

16 февраля. Три часа ночи. Вернулись из Таврического, была на заседании ЦИК. Зашла попрощаться, так как едем завтра, и получить последнюю информацию… Почему-то все очень трогательно со мной прощались, будто мы и в самом деле едем в «экспедицию». Спиридонова даже расцеловалась со мной и назвала меня «моя милая»…

Семнадцатого февраля 1918 года в полночь делегация отбыла с Финляндского вокзала. Получили в дорогу деньги, русские и финские, литературу, продовольствие. На прощание сфотографировались в помещении штаба Красной гвардии.

Алексей Цветков записал в дневнике экспедиции: «На платформе — пусто. Провожающих мало. Очевидно, испуганы перспективой брести домой пешком, когда трамваи уже в парках, а извозчики теперь кусаются. Мы так и поняли. Простили всех, кто поленился бросить последний взгляд на носовой платок, который наша вежливость высунула бы им на прощание из окна вагона и благодарно махала бы им, пока не исчезнут в темноте и поезд, и стук колес, и белый цвет платка».

На следующий день делегация уже была в Гельсингфорсе, где власть находилась в руках красных финнов. Но, отметила Александра Михайловна, у них «нет уверенности в своих силах, в возможностях». Столица Финляндии показалась ей настороженной и безрадостной.

Коллонтай повезли выступать — она от души приветствовала братскую социалистическую страну. Казалось, мировая революция шагает по Европе. Финские коммунисты говорили, что судьба всей революции решается в Финляндии: если белогвардейцы победят здесь, они доберутся и до Петрограда…

Александра Михайловна лишний раз убедилась в собственной популярности. Наркома государственного призрения окружили «вдовы, увечные, сироты и будущие матери».

На нее возложили еще одну задачу: в Гельсингфорсе побывать на кораблях и убедить моряков в целесообразности роспуска Центробалта.

«Настроение у матросов возбужденное, — пометила для себя Коллонтай. — С Измайловым (комиссаром флота) — конфликты. Историческая, геройская роль Центробалта кончена. Он становится помехой. Говорят — «анархическое настроение умов» надо пресечь в корне и т. д. Центробалт станет лишь страничкой прошлого… Грустно».

Центральный комитет Балтийского флота имел огромную власть: без его согласия не исполнялся ни один приказ. Но советской власти он уже не был нужен. 29 января 1918 года Совнарком издал декрет об организации Рабоче-крестьянского Красного флота. Центробалт распустили, ввели должность главного комиссара Балтийского флота и образовали Совет комиссаров Балтфлота (Совкомбалт). Николай Федорович Измайлов руководил моряками-балтийцами после Дыбенко. В январе 1918 года его утвердили главным комиссаром Балтийского флота.

Привыкшие к свободе моряки не хотели подчиняться комиссарам, назначаемым Совнаркомом. Коллонтай, считая, что знает и понимает балтийцев, убеждала моряков покончить с анархией, подчиниться решениям Совнаркома и разоружиться: «Живописное заседание в огромной кают-компании «Штандарта». Публика задета, заинтересована, возбуждена. Лица серьезные, внимательные. Один председатель притворяется бесстрастным и невозмутимым, а то — не сдержишь их. Горячая матросня. Речи, речи и речи… Поток, водопад… Отвечают — центробалтщики. Горячатся. Не хотят «полного роспуска»… Из-за резолюции — война, конечно, словесная. Но может дойти и до большего… Настроения у ребят, что называется, «подъемные»… С немцем там можете мириться, а вот насчет комиссаров флота — тут «мы себя отстоим».

Пока выясняли, как и куда ехать дальше, пока Алексей Цветков предусмотрительно зашивал часть денег в жилетку, пришло срочное известие из Петрограда.

«Совнарком вынес постановление о нашем согласии заключить мир с Германией. Это изменяет всю картину. После этого нам незачем ехать в Европу», — пишет в дневнике Александра Михайловна.

Вечером с помощью буквопечатающего телеграфного аппарата, изобретенного американцем Юзом, связались с Петроградом, на том конце провода — Дыбенко.

«Заседание Совнаркома, — записала в дневнике Коллонтай, — было (по словам Дыбенко) очень бурное. Прекращение войны сейчас кажется невозможным, раз мир должен быть заключен с капиталистами. Что скажут немецкие рабочие? Многие считают, что это шаг, ведущий к гибели всей революции. Мысль о мире с кайзером не укладывается в голове…

Полная неопределенность, что будет с нашей делегацией. Я считаю, что ехать следует независимо от вопроса о немцах. Именно сейчас надо информировать заграницу, разъяснять. Натансон склоняется к тому, чтобы ехать обратно. Левоэсеровское Цека резко против мира с немцами. В Совнаркоме обострение отношений…

Мне кажется, что левые эсеры очень крепки сейчас в ЦИК. В Совнаркоме тон задают наши, и эсеры там вроде «гостей», но когда придешь в Президиум ЦИК — атмосфера другая. Спиридонова господствует, распоряжается, возле нее — целый штат…»

Коллонтай переговаривалась по телеграфному аппарату с Петроградом: что ей делать — возвращаться, чтобы принять участие в острых дискуссиях, или всё-таки продолжать путь в Европу? Сталин сказал, что нужно ехать.

«Павел (Дыбенко), конечно, горячится, — записала она в дневнике, — и считает, что нельзя мириться с немецкими буржуями, надо их «добить». Обещал приехать сегодня. Просила привезти теплое платье. Очень холодно…»

Тяжело заболел простудившийся по дороге Ян Берзин. Он слег, и его решили перевезти на «Штандарт», потому что в гостинице даже не кормят.

«Улицы слабо освещены, пустынны, — продолжает Коллонтай. — Впечатление города в осаде… Вспоминаю Гельсингфорс весною прошлого года. Тогда он кипел и бурлил. Городом владели моряки: куда ни поглядишь — белые матросские блузы, открытые, оживленные лица, радостно-напористые, волевые и бесстрашные… Тогда население, пролетарское население, шло с нами. А сейчас наших моряков возле Ловизы чуть не растерзали. Классовая вражда в Финляндии острее и беспощаднее. Лютая будет здесь гражданская война!

Был американский журналист. Спрашивал: неужели я сторонница гражданской войны? Ответила ему напоминанием о лютой, жестокой, кровавой, беспощадной гражданской войне на его родине в 1862 году между северными, прогрессивными, и южными — хозяйственно-реакционными штатами. В глазах нынешних американцев «разбойники» того времени — истые «национальные герои». Слушал, но, кажется, аналогия его не убедила».

Двадцать второго февраля на специальном поезде, где были отопление и постельное белье, двинулись в Або. И здесь — встречи с местными коммунистами, выступление на митинге.

«Час ночи. Пишу лежа — расхворалась… — записала в дневнике Коллонтай. — Поражает одно — неналаженность связи и разведки. Никто в точности не знает, где сейчас линия белой гвардии… В Або меньше чувствуешь враждебное настроение буржуазии. Может быть, буржуазия просто попряталась в своих чистеньких деревянных домиках. Не верится, когда глядишь на эти домики с окнами в белых кружевных занавесочках и цветных горшочках, что город переживает гражданскую войну. Лавки торгуют».

Из Або вышли на небольшом судне «Мариограф», с которого бесцеремонно сняли британского консула с женой. Финская команда (11 человек) охотно сменила англичан на большевиков, но потребовала в награду одну из бутылок коньяка, предусмотрительно захваченных в дорогу. Путь прокладывал ледокол «Гриф».

Двадцать четвертого февраля в дневнике Коллонтай появилась новая запись: «Удивительное, ясное, морозно-солнечное утро. Воздух по-зимнему вкусно-душистый. Лед по заливу весь в снежных блестках. Небо стеклянно-синее, четкое и удивительно покойное. Ни облачка. Двадцать градусов мороза по Цельсию, а я без пальто выскочила на борт, и солнце жгло, как в горах зимой…

Этот нетронутый снег, это обманчивое ясное, синее небо, эти хрустящие ледяным хрустом глыбы льда, этот запах сосны, приносимый ветром с островов, даже эти безлюдные, точно заснувшие на зиму дачи, — всё тихо, ясно и безмятежно, как сны в детстве.

Война? Белая гвардия? Смольный комиссариат? Всё призрачно, нереально. Реальна, осязаема лишь вот эта тишина. Этот покой. Это горячее солнце, морозный день.

Покормили вкусным завтраком с кнэке-брэ (сухие ржаные лепешки), маслом и кофе. Во всём теле приятная лень сытости и отдохновения. Гляжу на небо и вспоминаю, что за всю эту кипучую зиму я ни разу не видела неба. Ни днем, ни ночью. Последний раз глядела на небо во дворике Выборгской тюрьмы… День удивительно долгий. Ощущаешь, что время существует, как в тюрьме. В Петрограде — времени не было».

Двадцать пятого февраля капитан ледокола «Гриф» решил, что его миссия окончена, и приказал разворачиваться. Капитан «Мариографа» наотрез отказался идти дальше без ледокола: либо судно затрут льды, либо оно подорвется на минах. Догнали «Гриф», члены делегации во главе с Коллонтай поднялись на борт и стали уговаривать команду. После четырехчасовой дискуссии команда проголосовала: большинством всего в один голос согласились следовать в Стокгольм.

Двадцать шестого февраля Коллонтай записала в дневнике: «Вчера я думала, что конец нашей экспедиции… Чувствуется к нам недоверие. Не понимают цели нашей поездки в Швецию. Во время общего собрания на «Грифе» спрашивали опять о «запломбированном вагоне», о том, правда ли, что большевики сочувствуют немцам…

Телеграмм нет. Не знаем, где фронт… Утром взорвалась слева от нас мина. Поразило, что звук слабый и только высокий фонтан воды. Идем по минному полю».

В тот же день оба судна затерло во льдах.

«Мне не верится, что «Гриф» затерт, — записала Коллонтай. — По-моему, капитаны просто не хотят идти в море. Но толковать с ними — безнадежное дело… Очевидно, немцы близко. Следует сугубо спешить. Настояла на посылке радио в Стокгольм, чтобы нам выслали навстречу ледокол…»

Коллонтай даже написала записку капитану «Грифа»: «По распоряжению Народного комиссара требуется отправка телеграммы делегации ЦИК в Швецию. За неисполнение этого приказания Вы, как ответственное лицо, будете отвечать по закону».

На следующее утро: «Что мы затерты — сегодня ясно… Ночь была беспокойная, льдины ломались, шуршали, не переставая, напирая на стенки нашей скрипучей ладьи. От их напора «Мариограф» кренится на бок, вздрагивает и стонет, будто живой. Сейчас, когда слышны людские голоса, когда светло и кругом такая сказочная хрустальная панорама, забываешь, что «Мариограф» далеко не ледокол и что стенки его не приспособлены давать отпор ледяным остриям. Но ночью было неуютно…»

Двадцать седьмого февраля «Гриф» освободился и ушел, оставив «Мариограф» один. Пока Коллонтай, гуляя на палубе, обсуждала с норвежским коммунистом Эгеде Ниссеном шансы революции в Скандинавии, ледокол скрылся за горизонтом.

Коллонтай в тот день пометила в дневнике: «Капитан Захаров оказался явным белогвардейцем: «Гриф» ушел, оставив нас в беспомощном состоянии. Льды легко могут растереть наше суденышко в порошок. Капитан говорит, что мы можем простоять так много дней; бывало, что затертые суда оставались во льдах до весны. Зима в этом году суровая…»

Судно дрейфовало. Иногда рядом взрывались мины.

Цветков записал: «Нарком просила заготовить бутылки, чтобы «в последнюю минуту» опустить в них письма и последнее прости. Я сомневаюсь, чтобы при взрывах существовала такая «последняя минута», в которую можно еще успеть протолкнуть записки через горлышки бутылок. Но раз Нарком «распорядилась» — иду на поиски бутылок. Коньячные подходят, но в них еще нетронутая жидкость. Не выливать же ее, пока мины еще только в перспективе».

В конце дня судно вырвалось из ледяного плена. Уже за полночь 27 февраля Коллонтай сделала в дневнике еще одну запись: «Теперь, когда опасность миновала, все пережитое за этот нелепый день кажется преувеличенным, выдуманным, театральным…

Когда же ясно стало, что нас несет к берегу, к цепи минных заграждений и что мы все вместе взятые совершенно бессильны, что решает всё ветер, стало даже как-то покорно-торжественно… Мы сидели с Эгеде Ниссеном на капитанском мостике, и так необычно, так величаво было всё кругом, что с каким-то внутренним вызовом глядели на все возможности… Небо в невероятно расцветистых красках — оранжево-пурпуровых, белая пелена льдов с голубизной на переломах. Красный большевистский флаг на мачте ярким пятном алеет на бело-синем фоне льда… Необычно до театральности. И оба мы признались, что если уж и надо погибать, так, по крайней мере, погибнем в сказочно-величавой обстановке. Тогда будто не было ни страха, ни жути…

Худший час был, когда «Гриф» так неожиданно и так предательски ушел, а мы остались одни, букашкой на огромном белом поле льда. Тогда родилось и угнетало чувство неизбывной, безотчетной тоски. И жуть. Ожидание жути…»

«Мариограф» дал течь. Два летчика вылетели на помощь делегации. Но в бурю оба гидроплана разбились. Один летчик был тяжело ранен, второй погиб.

«Самоотверженные и решительные большевики, — записала в дневнике Коллонтай. — Большевики, которые никогда не читали Маркса, но которым здоровое пролетарское чутье подсказывает, что дело идет о судьбе рабочего класса. И потому, что дело идет о делегации Совдепов, она должна быть спасена, хотя бы это стоило жизни. В этой гибели летчиков тоже отсвет великой двигательной силы революции: солидарности».

Не имея сведений о судьбе делегации, руководитель заграничного представительства ЦК в Стокгольме Вацлав Вацлавович Воровский рассылал телеграммы: «Телеграфируйте подробности гибели «Мариографа», кто ехал, была ли Коллонтай с товарищами. Что слышно у вас. Нет ли затруднений».

Все-таки пристали к берегу. Дальше двинулись на санях. Добрались до Мариегампа — столицы Аландских островов. Там стояли шведские войска. «Погода чудесная, — записала Коллонтай. — Но ничто не радует. Дыханье войны близко. Мы уже среди врагов».

Шведские военные не пустили Коллонтай и других членов делегации в Стокгольм, посадили на пароход и отправили их назад в Або. Левые эсеры настаивали на новой попытке. Коллонтай путешествие надоело, она хотела назад, в Петроград. 6 марта на поезде вернулись в Россию.

«Начались знакомые картины, — записал Цветков. — Пустой буфет в Выборге, ни намека на пищу. Поезд идет без опозданий. Промелькнул Белоостров, где успели закупить газеты. Еще немного и с помощью тов. красноармейца тащим вещи по платформе Финляндского вокзала. Автомобиля нет, звоню по всем телефонам в Призрение. Выслали, надо ждать».

Когда Коллонтай уже работала полпредом в Швеции, ее верный помощник по наркомату Цветков тяжело заболел — рак. Коллонтай просила дать ему персональную пенсию. Он умер в 1938 году после операции. Ему было всего 52 года…

Первого марта 1918 года Россия и Финляндская Социалистическая Рабочая Республика заключили в Петрограде договор. С советской стороны его подписали Ленин, нарком по иностранным делам Троцкий, нарком по вопросам национальностей Сталин (причем он подписался двойной фамилией Джугашвили-Сталин и поставил латинский инициал J — Иосиф), нарком почт и телеграфов левый эсер Проша Перчевич Прошьян. С финской стороны — свои подписи поставили социал-демократы Оскари Токой и Эдвард Гюллинг.

В тексте договора сказано, что Советская Россия «отчуждает в полную собственность Финляндской Социалистической Рабочей Республики нижеопределенную территорию, если на то будет изъявлено согласие свободно опрошенным местным населением». Отдали район Петсамо, где нашли стратегические запасы никеля, его отберут назад в 1944 году, после двух войн…

Восьмого марта «Правда» опубликовала статью «Новая Финляндия», подписанную призрачным псевдонимом «А. М. К-ай»: «Рождается новая социалистическая советская Финляндия… Финляндия сейчас советская республика, которой с севера угрожают белогвардейцы, с юга — русско-германский империализм… Бои между белой и красной гвардиями идут непрерывно. Но позиции Советской Власти в Финляндии укрепляются с каждым днем».

Советская Россия тайно помогала красным финнам оружием, туда отправились добровольцы воевать на стороне красных. Но официально — из-за Брестского мира — Красную армию пришлось вывести. Зато немцы отправили в Финляндию экспедиционный корпус.

В мае красные были подавлены с помощью немецких войск, которые высадились на Аландских островах и взяли столицу страны. Аландские острова — архипелаг из более чем шести тысяч островов и островков, которые находятся в стратегически важном районе — у входа в Ботнический залив и рядом с Финским заливом. Острова служили базой российского флота на Балтике, поэтому Германия спешила их захватить. В результате острова перешли к Финляндии.

Но вернуть назад территории, отданные Москвой Совету народных уполномоченных, уже было невозможно. Большевистское правительство (точнее, отвечавший за отношения с финнами нарком по делам национальностей Сталин) сильно промахнулось.

Глава исполкома социал-демократической партии Отто Вильгельм Куусинен бежал в Москву и здесь вместе с другими эмигрантами основал финскую компартию.

Организацию финских коммунистов в Москве раздирали острые противоречия, фракционная борьба. 31 августа 1920 года несколько членов партии, недовольных политикой руководства, пришли на заседание петроградского объединения финнов и застрелили восемь человек из числа своих оппонентов (см. сборник документов «Коминтерн и Финляндия»).

Отто Куусинен пытался руководить нелегальной работой коммунистов в самой Финляндии. Одного из финских коммунистов, Александра Германовича Векмана, командира Красной армии, артиллериста, отправили на родину с заданием убить главу Финляндии Карла Маннергейма. Покушение не удалось, Векмана арестовали. Он просидел в тюрьме до 1926 года, после чего вернулся в Советскую Россию.

Куусинен с его финским темпераментом держался крайне осторожно. Этот застенчивый человек стал одним из руководителей Коминтерна. Штаб мировой революции, Исполком Коминтерна, со временем превратился в Министерство по делам компартий с колоссальным документооборотом. В основном это были донесения компартий с оценкой обстановки в своих странах, просьбы дать политические инструкции, помочь деньгами и принять на учебу местных активистов.

По договору от 1 марта 1918 года советское правительство широким жестом отдало красным финнам немалые территории — в надежде, что вскоре всё равно произойдет воссоединение красной России и красной Финляндии. Но не получилось. А вернуть территории было уже невозможно. Пришлось подтвердить их передачу по договору 1920 года, подписанному уже с буржуазным правительством. Эта история предопределила новый конфликт с Финляндией, который вспыхнет через два десятилетия. Для Коллонтай советско-финляндская война станет тяжелым испытанием.

Против Брестского мира

Вернувшись из неудачной заграничной поездки, Коллонтай включилась в острую политическую борьбу. Как и многие другие коммунисты, она была возмущена Брестским миром, и ее волновала судьба мужа, попавшего в беду — по собственной вине.

Девятого декабря 1917 года в Брест-Литовске начались переговоры российской делегации с представителями Германии, Австро-Венгрии, Турции и Болгарии. Российскую делегацию возглавил член ЦК Адольф Абрамович Иоффе. Он в 19 лет присоединился к социал-демократам, в Вене вместе с Троцким издавал газету «Правда», потом вернулся в Россию и в 1912 году был арестован и приговорен к пожизненной ссылке, которую отбывал в Сибири. Его освободила Февральская революция. Вести переговоры ему поручили, потому что он хорошо говорил по-немецки.

Но большая часть ЦК партии большевиков вообще исключала возможность подписания какого-либо документа с империалистической державой. Ленин сказал Троцкому, что остается одно — затягивать переговоры в надежде на скорые революционные перемены в Германии. И попросил это сделать самого Льва Давидовича.

Троцкий с Лениным сами не очень хотели подписывать официальный мир с немцами: и без того большевиков обвиняли в том, что они продались кайзеру. Они оказались в безвыходном положении. Изобретательный Лев Давидович придумал формулу, которую предложил Ленину:

— Войну прекращаем, армию демобилизуем, но мира не подписываем. Если немцы не смогут двинуть против нас войска, это будет означать, что мы одержали огромную победу. Если они еще смогут ударить, мы всегда успеем капитулировать.

— Это было бы так хорошо, что лучше не надо, если бы немцы оказались не в силах двинуть свои войска против нас, — отвечал Ленин. — А если немцы возобновят войну?

— Тогда мы вынуждены будем подписать мир. Но тогда всем будет ясно, что у нас нет другого исхода. Этим одним мы нанесем решительный удар по легенде о нашей закулисной связи с немецким правительством.

На заседании ЦК Сталин сказал:

— Ясности и определенности нет по вопросу о мире, так как существуют различные течения. Надо этому положить конец. Выход из тяжелого положения дала нам средняя точка зрения — позиция Троцкого.

На заседании ЦК она получила большинство голосов.

В соответствии с этим решением в Брест-Литовске Троцкий заявил:

— Мы не можем поставить подписи русской революции под условиями, которые несут с собой гнет, горе и несчастье миллионам человеческих существ. Правительства Германии и Австро-Венгрии хотят владеть землями и народами по праву военного захвата. Пусть они свое дело творят открыто. Мы не можем освящать насилия. Мы выходим из войны, но мы вынуждены отказаться от подписания мирного договора.

Однако немецкое командование сообщило, что с 18 февраля 1918 года будет считать себя в состоянии войны с Россией. В Москве между лидерами большевиков шли ожесточенные споры. ЦК отказывался подписывать мир с немцами, многие требовали защищать революцию с оружием в руках.

Двадцать восьмого февраля 1918 года, когда Коллонтай еще была в плавании, Павел Дыбенко во главе 1-го Северного летучего отряда революционных моряков отправился защищать Нарву от наступавших немцев.

Для обороны демаркационной линии, установленной после заключения Брестского мира, была развернута так называемая завеса, состоявшая из разрозненных отрядов Красной армии. Северный, Западный и Южный участки завесы потом были преобразованы в соответствующие фронты.

Военный руководитель Комитета обороны Петрограда бывший генерал Михаил Бонч-Бруевич неодобрительно сказал Дыбенко:

— Ваши «братишки» не внушают мне доверия. Я против отправки моряков под Нарву.

Но поскольку нарком Дыбенко был о себе высокого мнения, то он проигнорировал мнение какого-то золотопогонника.

В те дни под Нарвой проявились все дурные качества Дыбенко: авантюризм, импульсивность, большое самомнение. Балтийцы захватили цистерну со спиртом, что добавило им уверенности в собственных силах. Дыбенко всегда был склонен к неумеренному употреблению горячительных напитков. На поле боя это пристрастие особенно опасно.

В первом же настоящем бою моряки, привыкшие митинговать и наводить страх на мирных жителей Петрограда, понесли большие потери и отступили. А в общем наступлении Дыбенко вообще отказался участвовать, сославшись на то, что ему не помогли артиллерией и не обеспечили фланги.

Не захотел Павел Ефимович и перейти в подчинение начальника Нарвского участка обороны бывшего генерал-лейтенанта Дмитрия Павловича Парского, который пытался организовать оборону.

«Встревоженный сообщением Парского, — писал потом Михаил Бонч-Бруевич, — я подробно доложил Ленину. По невозмутимому лицу Владимира Ильича трудно было понять, как он относится к этой безобразной истории. Не знаю я и того, какая телеграмма была послана им Дыбенко.

Но на следующий день, всего через сутки после получения телеграфного донесения Парского, Дыбенко прислал мне со станции Ямбург немало позабавившую меня телеграмму: «Сдал командование его превосходительству генералу Парскому», — телеграфировал он, хотя отмененное титулование было применено явно в издевку».

Отряд матросов бросил фронт и самовольно ушел в Гатчину. Ленин говорил о «хаосе и панике, заставившей войска добежать до Гатчины». В результате Нарва была потеряна.

Возмущенный Ленин отозвал Дыбенко с фронта. 16 марта он был снят с поста наркома. Павел Ефимович пытался сделать вид, будто его отставка — результат политических разногласий, и заявил, что уходит из правительства в знак протеста против Брестского мира. В его заявлении говорилось: «Стоя на точке зрения революционной войны, я считаю, что утверждение мирного договора с австро-германскими империалистами не только не спасает Советскую власть в России, но и задерживает и ослабляет размах революционного движения мирового пролетариата. Эти соображения заставляют меня как противника утверждения мира выйти из Совета Народных Комиссаров, а потому слагаю свои полномочия народного комиссара по морским делам и прошу назначить мне заместителя».

Текст заявления Павлу Ефимовичу написала Александра Коллонтай, которая действительно не согласилась с готовностью Ленина подписать мирный договор на любых условиях немцев.

Третьего марта 1918 года советская делегация заключила договор с Четверным союзом. Ехать в Брест-Литовск никто не хотел. Уговорили члена ЦК Григория Яковлевича Сокольникова, будущего наркома финансов. Поставив свою подпись на документе, он заявил:

— Мы ни на минуту не сомневаемся, что это торжество империализма и милитаризма над международной пролетарской революцией окажется временным и преходящим.

Первая мировая война для России закончилась. 22 марта договор был ратифицирован германским рейхстагом. А в России бушевали страсти. 6 марта открылся VII экстренный съезд партии. Коллонтай получила слово 7 марта вечером на третьем заседании и произнесла пламенную речь против мира с кайзеровской Германией:

— Товарищи, этот мир, если он будет ратифицирован, едва ли будет представлять нечто большее, чем бумажку, которую подпишут обе стороны, с тем, чтобы ее не соблюдать… Может быть, товарищи, которые стоят за подписание мира, рассчитывают именно на то, чтобы в этот короткий промежуток времени передышки собрать силы и напасть на врага… Но я думаю, что сама жизнь не дает возможности этой передышки… Будет ли подписан мир или нет, но мы должны сказать, что сейчас уже началась другая война, определенная, ясная война белых и красных. Мы видим перед собой эту разрастающуюся войну, которая прежде всего выявилась в Финляндии и сейчас уже перекидывается в Швецию… Сейчас подписание мира явилось бы предательством перед Финляндией, перед той войной, какая там идет и которая перебрасывается, несомненно, в другие страны, потому что, как вы знаете, за белогвардейцами Финляндии сейчас стоит Швеция… Мне пришлось в эту краткую неудачную поездку быть там, и Швеция уже открыто наступала на Аландские острова. Там уже чувствуется ясно дыхание этой нарастающей и крепнущей с каждым днем борьбы, новой войны красных и белых… Там даже ставился вопрос об аресте всей нашей делегации, — это, собственно, к делу не относится, но это характеризует настроение… Мы должны использовать этот момент, создавая интернациональную революционную армию. И если погибнет наша Советская республика, наше знамя поднимут другие. Это будет защита не отечества, а защита трудовой республики. Да здравствует революционная война!

С этими словами Александра Михайловна сошла с трибуны. Зал откликнулся аплодисментами. Но эта речь ей дорого обошлась. Ленин не включил ее в список членов ЦК, и она утратила высокий партийный пост.

При избрании в ЦК только Ленин и Троцкий не получили ни одного голоса против. Съезд изменил название партии. Российская социал-демократическая рабочая партия большевиков — сокращенно РСДРП(б) стала называться Российской коммунистической партией с добавлением в скобках «большевиков» — РКП(б).

Четырнадцатого марта созвали IV чрезвычайный съезд Советов. Он шел три дня. Многие видные большевики возмущались Брестским миром. Левые эсеры проголосовали против ратификации. В итоге: 785 голосов было отдано за ратификацию мира, 261 против, 215 делегатов воздержались. В знак протеста наркомы от партии левых эсеров вышли из правительства.

Дыбенко арестовали прямо во время работы съезда Советов по требованию комиссаров нарвских отрядов и его бывшего заместителя и друга Федора Раскольникова. Павла Ефимовича обвиняли в том, что он беспробудно пил и в таком состоянии сдал Нарву немцам. На защиту Дыбенко встала его жена. Она сражалась за него столь же безоглядно и решительно, как и против Брестского мира на VII съезде партии и IV съезде Советов.

Восемнадцатого марта представитель французской военной миссии в России Жак Садуль встретил Александру Михайловну возле гостиницы «Националь». «Остановившись перед тележкой, она покупала какие-то фрукты, — писал он. — За последние два месяца она постарела лет на десять. Государственные заботы или ее замужество с суровым Дыбенко? Сегодня она мне кажется особенно уставшей и отчаявшейся.

Очень волнуясь, она рассказывает, что накануне был арестован ее муж, совершенно беззаконным образом, по чудовищному обвинению, которое грозит ему расстрелом с судом или без суда в самое кратчайшее время. Он содержится в Кремле, куда она собиралась отнести ему немного еды.

По ее мнению, настоящие причины ареста ее мужа таковы:

1) это — репрессивная мера Ленина против товарища, который посмел поднять пламя бунта. Это также способ запугать большевистских лидеров, которые вздумают последовать примеру наркома по морским делам и перейти в оппозицию;

2) это верный способ помешать Дыбенко уехать сегодня вечером на юг, где он должен был принять командование над новыми большевистскими частями.

Возглавив части, Дыбенко мог (по крайней мере, Ленин должен был этого опасаться, потому что хорошо знает активность и недисциплинированность Дыбенко) либо немедленно начать военные действия против немецких сил и разорвать мир, либо выступить на Москву и возглавить движение против большевистского большинства.

Коллонтай убеждена, что следствие, начатое против ее мужа, ничего не даст; с другой стороны, верные Дыбенко матросы направили Ленину и Троцкому ультиматум, извещающий, что, если через сорок восемь часов их дорогой нарком не будет им возвращен, они откроют огонь по Кремлю и начнут репрессии против отдельных лиц. Коллонтай могла бы быть совершенно спокойна, не опасайся она в какой-то степени, что ее мужа могут поспешно казнить в тюрьме».

Матросы действительно явились к Троцкому требовать освобождения Павла Ефимовича. Эту историю описал американский промышленник Арманд Хаммер, который в те годы часто бывал в России, надеясь наладить с большевиками выгодный бизнес.

Несколько сотен моряков, выкрикивая угрозы и проклятия, собрались во дворе здания, где работал Троцкий. Они жаждали его крови. Насмерть перепуганный секретарь вбежал в кабинет Льва Давидовича:

— Моряки хотят вас убить. Пока еще есть время, немедленно бегите через задний ход. Они не слушают часовых и клянутся, что повесят вас на фонарном столбе!

Храбрости Троцкому было не занимать. Он выскочил из-за стола и сбежал вниз по парадной лестнице:

— Вы хотите говорить с Троцким? Я здесь!

Он произнес речь, самым энергичным образом объяснив свою позицию относительно Дыбенко, которого считал дезертиром. Личность Троцкого, его речи обладали такой магической силой, вспоминал Хаммер, что моряки успокоились и даже устроили ему триумфальный прием…

Дыбенко должен был судить Революционный трибунал при ВЦИКе. Обвинителем вызвался быть его недавний коллега из Наркомата по военным и морским делам, бывший Верховный главнокомандующий Николай Крыленко, которого Ленин убрал из армии. Крыленко уже вполне вошел в роль прокурора и относился к Дыбенко как к особо опасному преступнику, а Коллонтай воспринимал как соучастницу преступления.

Александра Михайловна писала Дыбенко в тюрьму: «Вся душа моя, сердце, мысли мои, всё с тобою и для тебя, мой ненаглядный, мой безгранично любимый. Знай — жить я могу и буду только с тобой, — без тебя жизнь мертва, невыносима… Будь горд и уверен в себе, ты можешь высоко держать голову, никогда клевета не запятнает твоего красивого, чистого, благородного облика…»

Коллонтай ради Дыбенко рискнула всем. Не зря мужчины влюблялись в нее без памяти. В политике Александра Михайловна оставалась такой же неукротимой и независимой. На третий день после ратификации мирного договора с кайзеровской Германией Александра Михайловна в знак протеста вышла из состава правительства и подала в отставку с поста наркома государственного призрения.

Она проработала в правительстве всего четыре месяца. Немногим политикам удавалось за столь короткий срок сделать так много.

Июльский мятеж

Такой же яростной противницей мира с немцами была другая женщина русской революции, чья фамилия не раз встречается в записках Коллонтай: Мария Александровна Спиридонова, которую в 1917 году называли самой популярной и влиятельной женщиной в России.

Начиная с того январского дореволюционного дня 1906 года, когда Спиридонова выстрелила в царского чиновника, и до 11 сентября 1941 года, когда ее расстреляет комендант Орловского областного управления Наркомата внутренних дел, она проведет на свободе всего два года. Практически всю взрослую жизнь ей было суждено оставаться за решеткой. Менялись режимы, вожди и тюремщики, но власть предпочитала держать ее в камере.

Вот главный вопрос: знай она наперед свою трагическую судьбу, взялась бы она в тот январский день исполнить поручение боевой организации тамбовских социалистов-революционеров? Похоже, да. Страх за свою судьбу ее бы точно не остановил. Неукротимый темперамент, обостренное чувство справедливости, железный характер определили ее жизнь. У нее не раз была возможность спастись, но она упрямо двигалась по избранному в юности пути, который закончился выстрелом в затылок.

Шестнадцатого января 1906 года в город Борисоглебск в сопровождении большой охраны прибыл советник Тамбовского губернского управления Гавриил Николаевич Луженовский. Он исполнял особое поручение тамбовского губернатора — с помощью казаков беспощадно усмирял крестьянские бунты. Он знал, что революционеры охотятся за ним, поэтому вышел из поезда в окружении казаков и полиции. Они оградили его со всех сторон, но не обратили внимания на юную девушку. Это была гимназистка седьмого класса дворянка Мария Спиридонова, член тамбовской эсеровской боевой дружины. Она успела четыре раза выстрелить в Луженовского, прежде чем его охрана схватила ее.

«Обалделая охрана опомнилась, — писала партийцам Спиридонова, — вся платформа наполнилась казаками, раздались крики: «бей», «руби», «стреляй!» Когда я увидела сверкающие шашки, я решила, что тут пришел мой конец, и решила не даваться им живой в руки. Поднесла револьвер к виску, но оглушенная ударами, я упала на платформу. Потом за ногу потащили вниз по лестнице. Голова билась о ступеньки…»

Ее отвезли в местное полицейское управление, где началось следствие: «Пришел помощник пристава Жданов и казачий офицер Абрамов. Они велели раздеть меня донага и не велели топить мерзлую и без того камеру. Раздетую, страшно ругаясь, били нагайками. Один глаз у меня ничего не видел, и правая часть лица была страшно разбита. Они нажимали на нее и спрашивали:

— Больно? Ну, скажи, кто твои товарищи?»

Самое страшное ее ждало в вагоне ночного поезда, которым ее срочно отправили в Тамбов, в жандармское управление: «Холодно, темно. Грубая брань Абрамова висела в воздухе. Чувствуется дыхание смерти. Даже казакам жутко. Брежу: воды — воды нет. Офицер увел меня в купе. Он пьян, руки обнимают меня, расстегивают, пьяные губы шепчут гадко: «Какая атласная грудь, какое изящное тело…».

Когда об этом стало известно, эсеры отомстили насильникам.

Начальнику Тамбовского губернского жандармского управления полковнику Семенову доложили, что «около 12 часов ночи в городе Борисоглебске при выходе из квартиры девиц Ефимовых тремя выстрелами из револьвера убит подъесаул 21-й Донской сотни Петр Федорович Абрамов. Убийца не обнаружен».

Казнили и второго мучителя — бывшего помощника пристава 2-й части полиции Тамбова Тихона Саввича Жданова. Спасая свою жизнь, он хотел уехать из города, да не успел.

«Не надо больше! — писала товарищам Спиридонова. — Я могу снести очень многое; я могу выдержать новые пытки, я не боюсь никаких мучений и лишений. Я скажу только: «Пусть!.. Мы все-таки победили!» И эта мысль будет делать меня неуязвимой».

Симпатии многих были на стороне Спиридоновой. Даже часовые, охранявшие камеру, тайно носили ее письма сестре. Та передавала их в газеты. О Спиридоновой узнала вся страна. Многие ей сочувствовали.

«Террор созревал в долгие годы бесправия, — считал писатель и публицист Владимир Галактионович Короленко. — Наиболее чуткие части русского общества слишком долго дышали воздухом подполья и тюрем, питаясь оторванными от жизни мечтами и ненавистью».

Накануне суда Спиридонова писала: «11 марта суд и смерть. Осталось прожить несколько дней. Настроение у меня бодрое, спокойное и даже веселое, чувствую себя счастливой умереть за святое дело народного освобождения. Прощайте, дорогие друзья, желаю жить в счастливой, освобожденной вашими руками, руками рабочих и крестьян, стране. Крепко жму ваши руки».

На суде она объяснила причины, по которым стреляла в Луженовского. Партия социалистов-революционеров считала своим долгом вступиться за крестьян, которых усмиряли нагайками, пороли и вешали. Мария Спиридонова сама вызвалась остановить одного из палачей.

Первым эсеры убили тамбовского вице-губернатора Николая Евгеньевича Богдановича. Потом Спиридонова застрелила Луженовского. И, наконец, эсеры достали и самого губернатора — Владимира Федоровича фон дер Лауница, который за проявленную им жестокость уже получил повышение и был переведен в столицу.

«Я взялась за выполнение приговора, — объясняла судьям Спиридонова, — потому что сердце рвалось от боли, стыдно и тяжко было жить, слыша, что происходит в деревнях после Луженовского, который был воплощением зла, произвола, насилия. А когда мне пришлось встретиться с мужиками, сошедшими с ума от истязаний, когда я увидела безумную старуху-мать, у которой пятнадцатилетняя красавица-дочь бросилась в прорубь после казацких «ласк», то никакая перспектива страшнейших мучений не могла бы остановить меня от выполнения задуманного».

Спиридонову приговорили к смертной казни через повешение, но потом заменили казнь бессрочной каторгой. У нее открылось кровохарканье, как тогда говорили. Врачи составили заключение, что она нуждается в лечении, но ее отправили на Нерчинскую каторгу. Когда Спиридонову везли по этапу, ее встречали толпы. На одной станции монашка поднесла ей букет с запиской: «Страдалице-пташке от монашек».

«Заброшенная вглубь Забайкалья, отданная на полный произвол обиженной богом и людьми военщины, Нерчинская каторга, кажется, самая древняя из русских каторг, — вспоминала Спиридонова. — Каждое бревно в тюремной постройке, облипшее заразой, грязью, клоповником и брызгами крови от розог, свидетельствовало о безмерном страдании человека. Иссеченный розгами, приходя к фельдшеру с просьбой полечить страшно загноившуюся от врезавшихся колючек спину, получал в ответ: «Не для того пороли». Политические заключенные от отчаяния принимали яд или разбивали себе голову об стену».

Спиридонова провела на каторге 11 лет. Ее освободила Февральская революция. У нее неожиданно открылись ораторские и организаторские способности. Когда она выступала, в ее словах звучали истерические нотки. Но в революцию такой накал страстей казался естественным.

В октябре 1917 года партия социалистов-революционеров раскололась. Правые эсеры выступили против захвата власти большевиками. Левые эсеры поддержали Ленина, вошли в правительство, заняли важные посты в армии и ВЧК. Именно Мария Спиридонова стала вождем левых эсеров.

Первое время Ленин дорожил союзом с левыми эсерами, которых поддерживало крестьянство. У них были крепкие позиции на местах. Но это сотрудничество постепенно сходило на нет, потому что эсеры всё больше расходились с большевиками. Большевики не хотели раздавать землю крестьянам и создавали в деревне комитеты бедноты, которые просто грабили зажиточных крестьян.

Окончательный раскол произошел из-за сепаратного мира с Германией. Брестский мир, с одной стороны, спас правительство большевиков, с другой — настроил против них пол-России. Спиридонова поначалу была сторонницей немедленного мира с немцами. Потом, когда немецкие войска двинулись вперед, ее мнение изменилось. Левые эсеры провели свой съезд и потребовали расторжения Брестского договора, считая, что он душит мировую революцию.

Четвертого июля 1918 года в Большом театре открылся V Всероссийский съезд Советов. Председательствовал на нем Яков Михайлович Свердлов. Настроения в зале были антибольшевистские. Они усилились, когда выступил представитель Украины, который сказал, что украинцы уже восстали против германских оккупационных войск, и призвал революционную Россию прийти им на помощь.

«Неистовое негодование, возмущение, — писал присутствовавший на съезде французский капитан Жак Садуль, — особенно заметно на скамьях левых эсеров, расположенных справа от президиума. Крики «Долой Брест!», «Долой Мирбаха!», «Долой германских прислужников!» раздаются со всех сторон. Дипломатической ложе грозят кулаками. В течение дня Троцкий произносит две речи. Он устал и нервничает. Его голос перекрывают выкрики левых эсеров, которые обзывают его Керенским и лакеем Мирбаха…»

Лев Троцкий уже ушел в отставку с поста наркома по иностранным делам и возглавил Красную армию, которую еще предстояло сформировать. Он лучше других знал, что военный конфликт с германской армией смертельно опасен для советской власти. Троцкий потребовал расстреливать всех, кто ведет враждебные действия на демаркационной линии с немцами: раз подписали мир, не надо их провоцировать.

Эсеры, требовавшие продолжения войны с Германией, приняли слова Троцкого на свой счет. С револьвером на боку член ЦК партии эсеров Борис Давидович Камков, заместитель председателя ВЦИКа, обрушился с бранью на немецкого посла графа Вильгельма Мирбаха и назвал большевиков «лакеями германского империализма».

Борис Камков, отражая настроения эсеров, которые были крестьянской партией, пригрозил большевикам:

— Ваши продотряды и ваши комбеды мы выбросим из деревни за шиворот.

Посол Мирбах был влиятельным человеком в Москве. От него многое зависело.

«На Украине находились немцы, — вспоминал один бывший офицер, намеревавшийся уехать в Киев, — пропуск получить можно было у германского посла в Москве графа Мирбаха. В мае я отправился в Москву. Перед германским консульством были большие толпы желавших получить пропуск на Украину. Я записался в очередь и уехал опять в Рыбинск, так как моя очередь могла быть в июне — через месяц».

Эсеры решили сорвать исполнение подписанного в Брест-Литовске мирного договора. Действовали привычными методами.

Руководителю московских эсеров, члену ЦК партии и ВЦИКа Анастасии Алексеевне Биценко поручили организовать громкий теракт. Крестьянская дочь, она сумела окончить гимназию. Как и Мария Спиридонова, вступила в боевую организацию эсеров. Вышла замуж, но бросила мужа во имя революции.

Во время первой русской революции в Саратов для усмирения крестьян командировали генерал-адъютанта Виктора Викторовича Сахарова. Он остановился в доме губернатора, которым был тогда Столыпин. Биценко пришла туда и попросила аудиенции. Она смело протянула Сахарову вынесенный ему эсерами смертный приговор, дала время прочитать и всадила в него четыре пули.

«Психологически максимализм как-то породнился с анархическими устремлениями бунтующей души русского человека и был противоположностью осторожности и умеренности европейского человека», — считал боровшийся с эсерами Александр Павлович Мартынов, глава Московского охранного отделения.

Анастасию Биценко приговорили к смертной казни, которую заменили вечной каторгой. Наказание она отбывала в одной тюрьме со Спиридоновой. После революции Анастасию Алексеевну включили в состав делегации, которая в Брест-Литовске вела переговоры с немцами о мире. В Бресте с особым интересом разглядывали террористку. «Она словно ищет очередную жертву», — с мрачным юмором отметил в дневнике австрийский дипломат граф Оттокар Чернин.

Шестого июля 1918 года несколько членов ЦК партии эсеров демонстративно покинули Большой театр, где шел съезд Советов, и собрались в штабе отряда ВЧК в Покровских казармах в Большом Трехсвятительском переулке.

В тот же день Анастасия Биценко передала сотрудникам ВЧК эсерам Якову Блюмкину и Николаю Андрееву бомбы. Имя их изготовителя держалось тогда в особом секрете. А это был Яков Моисеевич Фишман, будущий начальник Военно-химического управления Красной армии. В царское время он бежал с каторги, уехал за границу и окончил химический факультет в Италии.

В два часа дня Блюмкин и Андреев на машине прибыли в германское посольство. Они предъявили мандат с подписью Феликса Эдмундовича Дзержинского и печатью ВЧК и потребовали встречи с послом Мирбахом…

Подпись Дзержинского на мандате, который Блюмкин предъявил в посольстве, была поддельной, а печать подлинной. Ее приложил к мандату заместитель председателя ВЧК Вячеслав Александрович Александрович (настоящая фамилия — Дмитриевский), левый эсер, которого уважали за порядочность и честность. Он был абсолютно бескорыстным человеком, мечтал о мировой революции и всеобщем благе.

Дворянин по происхождению, он шесть лет провел на каторге, устраивал голодовки, тяжело болел, бежал, кочегаром на судне из Мурманска пришел в Норвегию, где в 1915 году познакомился с Коллонтай, и у них сложились очень близкие отношения. В эмиграции он жил под псевдонимом Пьер Оранж. Томился, жаловался Коллонтай:

— Не для того я бежал из Сибири, чтобы прозябать в благополучной Норвегии. Пусть сфабрикуют лишь паспорт. Я должен, понимаете, должен выполнить возложенное на меня поручение…

«Мы долго не знали, что он в буквальном смысле умирал с голода, — вспоминала Коллонтай, — он никогда не говорил о себе. При этом он первым шел на помощь нуждающимся товарищам, и его скромная комната служила пристанищем для всех, кто искал приюта или ночлега. Чтобы не быть в тягость, он поступил рабочим на завод. Рядом с ним за станком одно время работал беглый иеромонах Илиодор. Но Александрович не подавал руки бывшему погромщику».

Илиодор (Сергей Михайлович Труфанов), один из идеологов Союза русского народа, занимавшийся изгнанием бесов, неожиданно бежал из России, отрекся от своих прежних взглядов, а после Октябрьской революции даже обратился к Ленину с просьбой его принять, чтобы он мог участвовать в «коммунистическом переустройстве жизни»…

Вячеслав Александрович с фальшивым паспортом на имя Федора Темичева летом 1916 года вернулся в Россию. «Крепко сложенная фигура небольшого роста, — таким его запомнил современник. — Продолговатая сплошь лысая голова с торчащей шишкой. Жесткие черные усики, недобрые глаза». В 1917 году его избрали в исполком Петроградского совета от левых эсеров и членом ВЦИКа. От партии левых эсеров назначили заместителем Дзержинского в ВЧК.

Феликс Эдмундович объяснял после мятежа: «Права его были такие же, как и мои. Он имел право подписывать все бумаги и делать распоряжения вместо меня. У него хранилась большая печать… Александровичу я доверял вполне».

В аппарате ВЧК Вячеслав Александрович еще и руководил отделом «по борьбе с преступлениями по должности». Он имел большие полномочия, включая право на арест. Ему было поручено: «Принять самые решительные меры для очищения рядов Советской власти от провокаторов, взяточников, авантюристов, всевозможных бездарностей, лиц с темным прошлым, с злоупотреблением властью, превышением власти и бездействием власти…»

Назначение оказалось неудачным, это была работа не для Александровича.

«Каждая встреча с ним убеждала меня, что в его душе разыгрывается темная трагедия, — вспоминала Коллонтай. — То, что творилось в ВЧК, шло резко и вразрез с убеждениями революционера, ненавидевшего страстно, непримиримо «сыск» и всё, что пахло «полицейщиной» и административным насилием…

Чем заметнее становилось противоречие между тем делом, которое изо дня в день творили Александрович и его сотрудники, и его принципами и убеждениями, тем громче требовала его революционная совесть «очищения» и искупления… В таком состоянии люди идут только на самоубийство либо на акт величайшего самопожертвования… Взрыв во дворце Мирбаха должен был быть сигналом для все еще медлящих пролетариев Германии и Австрии».

Вячеслав Александрович не только заверил печатью поддельный мандат Блюмкина и Андреева, но и написал записку в гараж ВЧК, чтобы им выделили автомобиль.

Граф Вильгельм Мирбах возглавил в Москве германо-австрийскую миссию, когда еще только начались мирные переговоры. После заключения мира и установления дипломатических отношений граф Мирбах был назначен послом. Посольство Германии обосновалось в доме 5 по Денежному переулку. Мирбаху несколько раз угрожали, и появление в посольстве сотрудников ВЧК он воспринял как запоздалую реакцию советских властей. Посол принял чекистов в малой гостиной.

Яков Блюмкин был очень молодым человеком. К левым эсерам он присоединился в 17 лет, после Февральской революции. В июне 1918 года его утвердили начальником отделения ВЧК по противодействию германскому шпионажу. Но меньше чем через месяц — после Брестского мира — отделение ликвидировали: какая борьба с германским шпионажем, когда у нас с немцами мир?

«Я беседовал с ним, смотрел ему в глаза, — рассказывал потом Блюмкин, — и говорил себе: я должен убить этого человека. В моем портфеле среди бумаг лежал браунинг. «Получите, — сказал я, — вот бумаги», — и выстрелил в упор. Раненый Мирбах побежал через большую гостиную, его секретарь рухнул за кресло. В большой гостиной Мирбах упал, и тогда я бросил гранату на мраморный пол…»

Убийство посла стало сигналом к восстанию. Левые эсеры располагали вооруженными отрядами в Москве и считали, что вполне могут взять власть. Они всё еще считали себя самой популярной партией в крестьянской России. На выборах в Учредительное собрание деревня голосовала за эсеров, которые обещали дать им землю. На выборах в Советы им достались голоса почти всех крестьян.

Через час Ленин позвонил Дзержинскому и сообщил об убийстве германского посла: ВЧК не была тогда еще такой всевластной организацией и многие новости узнавала со стороны. После подавления эсеровского мятежа было проведено следствие, в связи с чем Дзержинский временно сложил с себя полномочия председателя ВЧК, которые решением правительства вернут ему в августе.

По указанию Ленина допросили и самого Феликса Эдмундовича: он тоже попал под подозрение, поскольку в мятеже участвовали его подчиненные. И кроме того, как он умудрился проморгать, что на его глазах готовится убийство немецкого посла и зреет заговор?

«Приблизительно в середине июня, — рассказал Дзержинский на допросе, — мною были получены сведения, исходящие из германского посольства, подтверждающие слухи о готовящемся покушении на жизнь членов германского посольства и о заговоре против Советской власти.

Это дело мною было передано для расследования товарищам Петерсу и Лацису. Предпринятые комиссией обыски ничего не обнаружили. В конце июня мне был передан новый материал о готовящихся заговорах… Я пришел к убеждению, что кто-то шантажирует нас и германское посольство».

А что делал Дзержинский в день мятежа?

«Сведения об убийстве графа Мирбаха я получил около трех часов дня от Председателя Совета Народных Комиссаров по прямому проводу. Сейчас же поехал в посольство с отрядом, следователями и комиссаром, для организации поимки убийц. Лейтенант Миллер встретил меня громким упреком: «Что вы теперь скажете, господин Дзержинский?» Мне показана была бумага-удостоверение, подписанное моей фамилией…»

Дзержинский поспешил в кавалерийский отряд ВЧК, располагавшийся в Большом Трехсвятительском переулке. Отрядом командовал эсер Дмитрий Иванович Попов, сослуживец Павла Дыбенко по Балтийскому флоту, член ВЦИКа. В декабре 1917 года он принял под командование отряд при президиуме ВЧК. В начале июля Попов заболел, отлеживался в деревне под Москвой. 5 июля Александрович отправил за ним автомобиль.

В штабе Попова собрались члены ЦК партии эсеров.

«Я с тремя товарищами поехал в отряд, чтобы узнать правду и арестовать Блюмкина, — рассказывал Дзержинский. — В комнате штаба было около десяти — двенадцати матросов. Попов в комнату явился только после того, как мы были обезоружены, стал бросать обвинения, что наши декреты пишутся по приказу «его сиятельства графа Мирбаха»…»

Дзержинский требовал выдать Блюмкина, угрожал:

— За голову Мирбаха ответит своей головой весь ваш ЦК.

Левые эсеры отказались выдать Блюмкина и Андреева. Член ЦК партии левых эсеров Владимир Александрович Карелин, недавний нарком имуществ (ушел в отставку в знак протеста против Брестского мира), предложил разоружить охрану Дзержинского, которая не стала сопротивляться. Александрович сказал председателю ВЧК:

— По постановлению ЦК партии левых эсеров объявляю вас арестованным.

Вечером Александрович приехал в здание ВЧК и распорядился арестовать Мартына Ивановича Лациса, которого отправил в отряд Попова. Лацис (Ян Судрабс) был членом коллегии ВЧК и заведовал отделом по борьбе с контрреволюцией. Лациса матросы хотели расстрелять. Александрович его спас. Распорядился:

— Убивать не надо, отправьте подальше.

Оставшись без председателя, подчиненные Дзержинского не знали, что делать. В критической ситуации, когда речь шла о судьбе большевиков, чекисты растерялись.

Ликвидацию мятежа взял на себя нарком по военным и морским делам Лев Троцкий. Под предлогом проведения совещания из Большого театра вывели всех делегатов съезда Советов, кроме левых эсеров.

«К восьми часам вечера, — писал Жак Садуль, — в зале, не считая нескольких журналистов, остаются только делегаты левых эсеров и их сторонники. Театр окружен красноармейцами. Выходы охраняются…

Большевики проявили хладнокровие, замечательную быстроту в принятии решений, задержав в этом зале почти всех делегатов и большинство лидеров эсеров, в том числе и Спиридонову. Они завладели драгоценными заложниками и оставили эсеров без их самых самоотверженных агитаторов. Делегаты чувствуют, что они в руках безжалостного противника. В пустом на три четверти зале, который кажется темным при ярком свете люстр, левые эсеры принимают решение организовать митинг. Председательствует Спиридонова.

Стоя, все, как один, низкими голосами они поют похоронный марш, затем «Интернационал», потом другие революционные песни, пронзительно грустные. Вскоре, однако, эти молодые, готовые бороться, пылкие люди берут себя в руки. Их охватывает чуть нервное веселье. Ораторы произносят проникновенные или юмористические речи…»

Левые эсеры захватили телеграф и телефонную станцию, напечатали свои листовки. Военные, присоединившиеся к левым эсерам, предлагали взять Кремль штурмом, пока у восставших перевес в силах. Но руководители эсеров действовали нерешительно, потому что боялись, что схватка с большевиками пойдет на пользу мировой буржуазии.

Они исходили из того, что без поддержки мировой революции в России подлинный социализм не построить. Левые эсеры всерьез полагали, что смогут развернуть революционное движение в Германии. Мария Спиридонова, объясняя, что Брестский мир задержал германскую революцию на полгода, писала Ленину: «В июле мы не свергали большевиков, мы хотели одного — террористический акт мирового значения, протест на весь мир против удушения нашей Революции. Не мятеж, а полустихийная самозащита, вооруженное сопротивление при аресте. И только».

Сравнительно пассивная позиция эсеров позволила большевикам взять инициативу в свои руки. Троцкий вызвал из-под Москвы два латышских полка, верных большевикам, подтянул броневики и утром 7 июля приказал обстрелять штаб Попова из артиллерийских орудий. Через несколько часов левым социалистам-революционерам пришлось сложить оружие. К вечеру мятеж был подавлен.

Убийцы немецкого посла Яков Блюмкин и Николай Андреев бежали на Украину, где левые эсеры тоже действовали активно. Блюмкин же принимал участие в неудачной попытке уничтожить главу Украинской державы гетмана Павла Петровича Скоропадского.

Член Всероссийской боевой организации партии эсеров-максималистов Борис Михайлович Донской 30 июля 1918 года убил в Киеве командующего германскими оккупационными войсками генерал-фельдмаршала Германа фон Эйхгорна. Всех причастных к теракту немецкий военно-полевой суд приговорил к повешению.

Смертный приговор соратнице Донского, террористке Ирине Константиновне Каховской должен был утвердить кайзер. (Ирина Каховская окончила в Петербурге Мариинский институт и Женский педагогический институт. В первую русскую революцию присоединилась к эсерам-максималистам.) Пока ждали ответ из Берлина, Ирина Каховская бежала из Лукьянове кой тюрьмы. Она же готовила убийство главнокомандующего белой армией генерала Антона Ивановича Деникина, но всю ее боевую группу свалил сыпной тиф. Покушение сорвалось. Если бы в 1918 году эсеры убили генерала Деникина, кто знает, может быть, Гражданская война не приобрела бы такого размаха…

Николай Андреев заболел на Украине сыпным тифом и умер. Яков Блюмкин весной 1919-го вернулся в Москву и пришел с повинной в ВЧК.

На суде Блюмкин объяснил, почему он убил Мирбаха: «Я противник сепаратного мира с Германией и думаю, что мы обязаны сорвать этот постыдный для России мир… Но кроме общих и принципиальных побуждений на этот акт толкают меня и другие побуждения. Черносотенцы-антисемиты с начала войны обвиняли евреев в германофильстве, а сейчас возлагают на евреев ответственность за большевистскую политику и сепаратный мир с немцами. Поэтому протест еврея против предательства России и союзников большевиками в Брест-Литовске представляет особое значение. Я как еврей и социалист взял на себя свершение акта, являющегося этим протестом».

Брестский мир был уже забыт, в Германии произошла революция, левые эсеры были подавлены, о графе Мирбахе никто не сожалел. 19 мая 1919 года президиум ВЦИКа реабилитировал Блюмкина. Он служил на Южном фронте, учился в Военной академии РККА и работал в секретариате наркома по военным и морским делам Троцкого. В 1923 году его вернули в органы госбезопасности. На сей раз определили в иностранный отдел ОГПУ, то есть в разведку…

Командир эсеровского отряда Дмитрий Попов после подавления мятежа несколько месяцев скрывался в Москве. В конце 1918 года по поручению ЦК своей партии уехал в Харьков. Под другой фамилией служил на Украине в Красной армии. В 1919 году вступил в партию анархистов и присоединился к Нестору Махно, стал у Нестора Ивановича членом Реввоенсовета армии. Осенью 1920 года Махно поручил ему вести переговоры с большевиками о совместных действиях против белой армии генерала П. Н. Врангеля.

В удобный момент чекисты арестовали Попова и отправили в Москву. На Лубянке его допрашивали — и не только относительно июльских событий. Мартын Лацис передал следователю указание Дзержинского: «Попова держать до более подходящего момента, до ликвидации Махно, выжимая из него все сведения». Весной 1921 года его расстреляли. Уже в наши дни Генеральная прокуратура России установила: «Материалов о преступной деятельности Попова, которая бы повлекла за собой высшую меру социальной защиты (расстрел), в деле не имеется. На Попова Дмитрия Ивановича распространяется действие закона «О реабилитации жертв политических репрессий».

Дзержинский приказал найти и арестовать его заместителя Вячеслава Александровича. Его сразу же, днем 7 июля, допросили. Он заявил:

— Всё, что я сделал, я сделал согласно постановлению Центрального комитета партии левых социалистов-революционеров. Отвечать на задаваемые мне вопросы я считаю морально недопустимым и отказываюсь.

Три следователя ВЧК тут же составили заключение по его делу. Вечером 7 июля смертный приговор был утвержден. Через день, в ночь на 9 июля, его расстреляли. Дзержинский очень торопился. Думал, видимо, что придется освободить Александровича, но не хотел этого.

Коллонтай пыталась вступиться за «Славушку». Но Дзержинский сказал, что его уже расстреляли, как и еще 12 чекистов из отряда Дмитрия Попова.

Александра Михайловна записала в дневнике: «Провела бессонную ночь. Нет больше нашего Славушки. Ведь он безумно хотел своим выстрелом разбудить немецкий пролетариат от пассивности и развязать революцию в Германии… Под утро мы вышли на улицу. Светлая, бело-сизая ночь, любимая ночь в любимейшем городе, переходила в день, но Славушки уже нет и не будет. Милый мой Исаакиевский собор. Зеленый скверик. Пока пустынно. Скоро город заполнится спешащими по делам людьми. Кто и что для них Славушка? А ведь он жил и страдал за них!»

Коллонтай написала об Александровиче статью в «Правду»: «Даже Троцкий признал, что Александрович умер мужественной смертью как истинный революционер. Значит, есть что-то, что заставляет склонить голову перед его светлой памятью…

Его заветная мечта сбылась: он умирал, как не раз говорил мне, с верой, что гибнет за свои принципы… Пусть мы и осуждаем террор, но моральный облик тех, кто беззаветно, во имя идеи интернациональной солидарности и ускорения мировой революции, пожертвовал собою, остается чистым и незапятнанным. Такие бойцы навсегда с нами». Статью не опубликовали.

В 1998 году Вячеслава Александровича Александровича реабилитировали. Генеральная прокуратура России установила: «Доказательств совершения Александровичем каких-либо противоправных действий против советской власти и революции в деле не имеется. Сведений о подготовке террористического акта над Мирбахом Александрович не имел, а заверение удостоверения от имени Дзержинского, дающее полномочия Блюмкину и Андрееву на аудиенцию у посла Мирбаха, не может служить основанием для привлечения Александровича к уголовной ответственности и его осуждению».

Июльский мятеж 1918 года имел трагические последствия. Социалисты-революционеры были изгнаны из политики и из государственного аппарата и уже не имели возможности влиять на судьбы страны, российское крестьянство лишилось своих защитников. Позднее, уже при Сталине, всех видных эсеров уничтожили.

Но поначалу Мария Спиридонова верила, что партию еще можно будет восстановить. Писала единомышленникам: «Задачи партии, дорогие товарищи, всё усложняются и становятся почти грандиозными. Заново создать партию, разгромленную большевистским террором… Организация крестьянства под нашими лозунгами, во главе с нашей партией — неотложная задача, так как крестьянство опять на положении эксплуатируемого угнетенного раба, только в другом виде…»

Спиридонова взяла на себя ответственность за убийство германского посла. Характерно, что кляла она себя за непредусмотрительность, за недальновидность, за то, что поставила под удар партию, а вовсе не за то, что приказала убить невинного человека. А ведь была разница между выстрелом в немецкого посла и убийством советника Луженовского.

В любом случае казнь без приговора суда — преступление. Но царского чиновника, в которого стреляла она сама, многие справедливо называли палачом. Оправдывали ее теракт тем, что о правосудии в ту пору не могло быть и речи — чиновник исполнял высшую волю. Остановить его можно было только пулей… Но немецкий посол не совершал никаких преступлений! Его убили по политическим соображениям, и Спиридонова считала это справедливым. Она тоже была отравлена этим ядом. Придет время, и ее убьют во имя политической целесообразности.

Двадцать седьмого ноября 1918 года революционный трибунал, учитывая ее «особые заслуги перед революцией», приговорил ее к году тюремного заключения. Через два дня президиум ВЦИКа ее амнистировал. К левым эсерам отнеслись тогда достаточно снисходительно. Они думали, что Ленин испытывает к ним симпатию, помня о старшем брате-эсере Александре, повешенном в 1887 году за покушение на императора Александра III.

Возможно, эсеры переоценивали степень симпатии к ним Ленина. За Спиридоновой была установлена слежка. Она выступала перед рабочими московских заводов. Агенты ВЧК записывали каждое ее слово:

— Большевики — изменники по отношению к крестьянам. В большевистских коммунах крестьянин будет наемником у государства. Мы будем бороться против комитетов бедноты. В них вошли хулиганы, отбросы деревни, которые могут реквизировать каждый фунт спрятанной муки. В Нижегородской губернии вспыхнуло восстание, там всех запугали. Женщины боялись ставить на стол горшок со щами, ибо комитеты бедноты могли увидеть, что сварено. Только большевикам все привилегии. Им и карточки на калоши.

На основании агентурных материалов следственная комиссия ВЧК вынесла заключение: Спиридонова клевещет на советскую власть и коммунистическую партию.

В начале 1919 года ее вновь арестовали. Ее дело разбирал Московский революционный трибунал. Процесс открылся 24 февраля и продолжался один день. Обвинителем назначили председателя Моссовета Петра Гермогеновича Смидовича. Свидетелем обвинения выступал Николай Иванович Бухарин. Ни защитника, ни свидетелей защиты на заседание не пригласили.

Бухарин говорил о «погромном, антисоветском характере» выступлений Спиридоновой, объясняя их чрезвычайной неуравновешенностью ее психической структуры. Сама Спиридонова — честный человек, но она считает советскую власть и большевиков самым страшным злом в мире и ее речи опасны, потому что «недовольный элемент впитывает ее речи как губка».

Обвинитель Петр Смидович обратил внимание на то, что левые эсеры дискредитируют себя и теряют влияние, поэтому «опасности для Советской власти здесь нет и быть не может». Выступления Спиридоновой продиктованы еще и личными мотивами, скажем, неприязнью к Троцкому, которого она называла шкурником и обозником.

— Товарищ Троцкий на фронте всегда впереди, — вступился за председателя Реввоенсовета Республики Смидович, — он знает, что такое тыл и что такое фронт. Он всегда под огнем. Я видел, когда около него разорвался снаряд, он не обращал на него внимания…

Смидович просил трибунал на некоторое время избавить советскую власть от Спиридоновой:

— Для меня важно, чтобы была гарантия того, что это не вернется опять, не встанет перед нами.

Он просил дать Спиридоновой «восемь месяцев такого удаления, которое бы соответствовало тюремному удалению, чтобы в продолжение восьми месяцев с этим препятствием нам не пришлось встретиться».

Трибунал признал Спиридонову виновной в клевете на советскую власть, дискредитации власти, что означает помощь контрреволюционерам, и вынес приговор: «Изолировать Марию Александровну Спиридонову от политической и общественной жизни сроком на один год посредством заключения Спиридоновой в санаторию с предоставлением ей возможности здорового физического и умственного труда».

Насчет санатория — это была, надо понимать, шутка. Ее держали в казарме, где размещалась охрана Кремля.

«Я живу в узеньком закутке при караульном помещении, где находится сто — сто тридцать красноармейцев, — рассказывала Спиридонова. — Грязь, шум, гам, свист, нечаянная стрельба, стук и всё прочее, сопутствующее день и ночь бодрствующей караульной казарме».

Александра Коллонтай пыталась ей помочь. Она записала в дневнике: «На днях ездила хлопотать о Марии Спиридоновой. Была у Дзержинского, Якова Михайловича (Свердлова) и Каменева. Каменев признал, что ее держали в ужасных условиях (в караульном помещении, в холоде. Уборная общая с солдатами). Дзержинский сказал, что ее перевели в Кремль. В больницу…»

Коллонтай поделилась своими переживаниями со старым большевиком Давидом Борисовичем Рязановым, будущим основателем и директором Института Маркса и Энгельса. Он тоже протестовал против репрессий, которые считал несовместимыми с революционными идеалами. Рязанов возмущался:

— Как я буду сражаться с нашими политическими противниками, если знаю, что после их выступления их арестуют? А мне отвечают: «Иначе нельзя, период Гражданской войны. Надо быть беспощадными с врагами…»

Александра Коллонтай записала в дневнике: «Да все ли сознательные враги? Ведь еще много, что можно «отсеять» и включить в наш же, большевистский улов!.. И об эсеровках, которых арестовали, а их дети — малыши — одни остались в квартире. И все боятся к ним пойти — думают засада…»

Хлопоты Александры Михайловны успеха не принесли.

В конце марта 1919 года ЦК партии левых эсеров принял решение организовать Спиридоновой побег. 2 апреля один из сотрудников ВЧК, молодой крестьянский парень, вывел ее из кремлевской тюрьмы. Она стала жить в Москве под чужой фамилией, но чекисты ее нашли и арестовали.

«Большевики готовят мне какую-то особенную гадость, — сообщала друзьям Спиридонова. — Кое-какие отрывки сведений, имеющихся у меня из сфер, заставляют меня предполагать что-нибудь особо иезуитское. Объявят, как Чаадаева, сумасшедшей, посадят в психиатрическую лечебницу и так далее — вообще что-нибудь в этом роде».

Это была идея Дзержинского, который приказал начальнику секретного отдела ВЧК Тимофею Петровичу Самсонову договориться с Наркоматом здравоохранения: «Для помещения Спиридоновой в психиатрический дом, но с тем условием, чтобы ее оттуда не украли или не сбежала. Охрану и наблюдение надо было бы сорганизовать достаточную, но в замаскированном виде. Санатория должна быть такая, чтобы из нее трудно было бежать и по техническим условиям. Когда найдете таковую и наметите конкретный план, доложите мне».

Спиридонову действительно поместили в психиатрическую больницу с диагнозом: истерический психоз, состояние тяжелое, угрожающее жизни. Нет сомнения, что психика ее пострадала и она, несомненно, нуждалась во врачебной помощи. Но чекисты лечили ее своими методами. Эсеры были фактически поставлены вне закона: их судьбу решали закрытые инструкции госбезопасности.

Часть левых эсеров в 1920 году решила отказаться от борьбы с советской властью и призвала своих единомышленников вместе с большевиками сражаться против белого генерала Петра Врангеля и польской армии маршала Юзефа Пилсудского.

Лидер этой группы Исаак Захарович Штейнберг получил право создать Центральное организационное бюро партии левых эсеров. Штейнберг стал председателем бюро, Илья Юрьевич Баккал, недавний председатель фракции левых эсеров ВЦИКа, — секретарем.

Шестнадцатого сентября 1921 года политбюро согласилось отпустить Спиридонову под их поручительство. Штейнберг и Баккал подписали соответствующий документ: «Мы, нижеподписавшиеся, даем настоящую подписку секретному отделу ВЧК о том, что мы берем на свои поруки Марию Александровну Спиридонову, ручаясь за то, что она за время своего лечения никуда от ВЧК не скроется и за это же время никакой политической деятельностью заниматься не будет. О всяком новом местонахождении больной Спиридоновой мы обязуемся предварительно ставить в известность СО ВЧК».

Илью Баккала ГПУ в сентябре 1922 года выслало из страны. Он жил в Германии. В ноябре 1949 года чекисты до него добрались. Через 30 лет после того, как он перестал заниматься политикой, в апреле 1952 года, Особое совещание при Министерстве государственной безопасности СССР приговорило его к десяти годам за «антисоветскую эсеровскую деятельность». Он умер в заключении. Посмертно реабилитирован.

Исаак Штейнберг несколько месяцев был наркомом юстиции, но вышел из правительства в знак протеста против расширения полномочий ВЧК. Он заявил Ленину:

— Для чего же создавали Народный комиссариат юстиции? Назвали бы его комиссариатом по социальному уничтожению, и дело с концом!

— Великолепная мысль, — мгновенно отозвался Ленин. — Это совершенно точно отражает положение. К несчастью, так назвать его мы не можем.

Штейнберг не выдержал и в 1923 году эмигрировал. Пытался отправить за границу и Спиридонову, но не удалось.

«Под честное слово» для ухода за больной Спиридоновой освободили Александру Адольфовну Измайлович. Дочь генерала, она состояла в эсеровском летучем боевом отряде Северной области, участвовала в неудачном двойном покушении на минского губернатора и полицмейстера 14 января 1906 года. Ее приговорили к смертной казни, но заменили казнь двадцатью годами каторги. Член ЦК партии левых эсеров и член ВЦИКа, член президиума ВЦИКа, она тоже была арестована после мятежа 6 июля 1918 года.

Больше со Спиридоновой они не расставались и вместе прошли свой путь…

Из всех женщин-политиков, которые вместе с Коллонтай олицетворяли русскую революцию, больше всего страданий выпало на долю Спиридоновой.

Она вышла замуж за товарища по партии Илью Андреевича Майорова, разработавшего эсеровский закон о земле. Родила сына. В 1930 году ей разрешили пройти курс лечения в Ялтинском туберкулезном санатории под присмотром местного отдела ОГПУ. Но с каждым годом положение Спиридоновой ухудшалось. Ее выслали в Самарканд. Оттуда вместе с мужем перевели в Башкирию. Она работала экономистом в кредитно-плановом отделе Башкирской конторы Госбанка. И, наконец, последний арест — в феврале 1937 года. Тяжело больной женщине предъявили нелепое обвинение в подготовке терактов против руководителей Советской Башкирии.

Второго мая 1937 года следователь Башкирского республиканского НКВД написал рапорт своему начальнику: «Во время допроса обвиняемой Спиридоновой М. А. последняя отказалась отвечать на прямые вопросы по существу дела, наносила оскорбления по адресу следствия, называя меня балаганщиком и палачом… При нажиме на Спиридонову она почти каждый раз бросает по моему адресу следующие эпитеты: «хорек, фашист, контрразведчик, сволочь» — о чем и ставлю вас в известность».

Приговор стандартный — 25 лет. Держали ее в Орловской тюрьме. Здесь провели остаток жизни многие лидеры эсеров, причем в неизмеримо худших условиях, чем те, что существовали в царских тюрьмах.

В ноябре 1937 года Мария Александровна Спиридонова отправила большое письмо своим мучителям. Она напоминала о том, что в царское время ее личное достоинство не задевалось. В первые годы советской власти старые большевики, включая Ленина, щадили ее, принимали меры, чтобы над ней по крайней мере не измывались.

Эсеры особенно болезненно воспринимали покушение на их личное достоинство. В царских тюрьмах многие совершали самоубийство в знак протеста против оскорблений. А что касается Спиридоновой, то страшная ночь в поезде не прошла бесследно. В революционные годы, пока была на свободе, Спиридонова не расставалась с браунингом, готовая пустить его в ход. Как-то призналась:

— Не могу допустить, чтобы кто-то на меня замахивался.

Она не выносила не только прямого насилия над собой, но и даже грубого прикосновения к своему телу. Однако же в сталинских застенках Марию Спиридонову сознательно унижали.

«Бывали дни, когда меня обыскивали по десять раз в день, — писала она. — Обыскивали, когда я шла на оправку и с оправки, на прогулку и с прогулки, на допрос и с допроса. Ни разу ничего не находили на мне, да и не для этого обыскивали. Чтобы избавиться от щупанья, которое практиковалось одной надзирательницей и приводило меня в бешенство, я орала во все горло, вырывалась и сопротивлялась, а надзиратель зажимал мне потной рукой рот, другой притискивал к надзирательнице, которая щупала меня и мои трусы; чтобы избавиться от этого безобразия и ряда других, мне пришлось голодать, так как иначе просто не представлялось возможности какого-либо самого жалкого существования. От этой голодовки я чуть не умерла…»

Жалобы были бесполезны. Никто не собирался их выслушивать. Она была врагом, подлежащим уничтожению. О расстреле Марии Спиридоновой и Варвары Яковлевой Александра Михайловна Коллонтай, в ту пору полпред в благополучной Швеции, ничего не знала. В газетах об этом не писали. Кто знал — молчал. А лишних вопросов Коллонтай уже давно не задавала.

Но мы забежали вперед.

На юг, к мужу

В 1918 году Александра Михайловна добилась, чтобы Дыбенко выпустили под ее поручительство. Это посоветовал ей Троцкий:

— Возьмите его на поруки. Вам отдадут.

В газетах появилось сообщение, что они с Павлом Ефимовичем вступили в брак, хотя в реальности они так и не зарегистрировали свои отношения.

Через десять с лишним лет, уже будучи полпредом в Норвегии, она вспомнит эти дни: «Мы с Павлом в Лоскутной гостинице. Моя любовь к нему полна тревог за него. Мятежный он, недисциплинированный. Я вечно боюсь, что он натворит что-либо неумное, ненужное… Ночь. Павел поздно вернулся от товарищей, балтийских моряков. Неспокойные они тоже. Еще не поняли, что власть наша, готовы бунтовать.

Стук в дверь. Настойчиво-дробный звук.

Вскакиваю в испуге. Что это? Может, снова за Павлом?

И Павел вскочил, лицо нахмуренное. Вижу, что и у него те же мысли. Сердце мое стучит в висках, во всем теле… Не застегнуть платья.

— Кто там?

Спешу к двери сама. В дверях группа вооруженных матросов, огромные наганы, шапки на затылке… Пришли «отдышаться» к нам…»

Освободившись из заключения, Дыбенко с верными ему матросами уехал из Москвы. Коллонтай, которая гарантировала, что Павел Ефимович будет приходить на допросы, оказалась в дурацком положении.

Ее вызвал разъяренный Ленин:

— Именно вы и Дыбенко должны были служить примером для широкой массы, еще далеко не усвоившей новой советской власти, вы, которые пользуетесь популярностью! Как же вы поступили так необдуманно? Вы же подписку дали за Дыбенко! Как вы могли позволить ему уехать? Ведь это нарушение советских законов! Надо уметь соблюдать дисциплину именно тем, кому рабочие верят.

«Владимира Ильича тревожило: где Дыбенко? Что замышляет? — вспоминала Коллонтай. — При неустойчивом положении Советской власти — всякое неосторожное выступление представляло опасность и большую. Я успокоила Владимира Ильича, что я настою на том, что Дыбенко приедет в Москву.

— Вы уверены?

Я была уверена, потому что я любила Павла и верила ему… Я была опьянена своим чувством к Павлу… Начало 1918 года было самое страшное время всей моей жизни. Конфликт между чувством и моими партийными обязанностями. Ни для кого в мире и ни для чего я не поступалась тем, чем поступилась — партийной дисциплиной ради Павла…

Раз Павел не вернулся всю ночь. Что это была за ночь! Чего-чего не передумала я. Страдала до отказу. Наутро Павел пришел сконфуженный, с виноватой улыбкой. Уверял, что был за городом у товарища, там не было телефона и никаких средств сообщения.

В те дни я еще не знала, что Павел пьет. И, конечно, ту ночь кутил…

На другой день после отъезда Павла в здании соцобеза мне устроили проводы как наркому. Был оживленный митинг. Мне было жалко, что это дело ушло из моих рук. Сама виновата. Всё из-за Павла. Москва томила меня. Хотелось быть с друзьями. Поделиться пережитым. Разобраться: что же дальше?..»

И она, в свою очередь, уехала в Петроград.

«Бедная Коллонтай, — писал француз Жак Садуль, — она безумно влюблена в своего прекрасного Дыбенко и совершает в последнее время одну нелепость за другой… Она отчаянно кинулась в оппозицию…»

Только что назначенный председателем революционного трибунала Николай Крыленко потребовал арестовать Дыбенко, а заодно и Коллонтай.

Ядовитая Зинаида Гиппиус записала в дневнике: «Дыбенко пошел на Крыленко, а Крыленко на Дыбенко, они друг друга арестовывают, и Коллонтайка, отставная Дыбенкина жена, тоже здесь путается…»

Члены ЦК требовали судить Дыбенко и Коллонтай как дезертиров. Арманд Хаммер пишет, что Ленин нашел остроумный выход: «На заседании Центрального комитета партии, посвященном этому вопросу, Ленин подождал, пока все выскажутся, и затем спокойно сказал:

— Вы правы, товарищи. Это очень серьезное нарушение. Я лично считаю, что расстрел будет для них недостаточным наказанием. Поэтому я предлагаю приговорить их к верности друг другу в течение пяти лет.

Доброта сердца Коллонтай была хорошо известна, да и Дыбенко недаром заслужил репутацию победителя женских сердец. Комитет встретил предложение Ленина взрывом хохота, и на этом инцидент был исчерпан. Но говорили, что Коллонтай так никогда и не простила этого Ленину».

Владимир Ильич не хотел ссориться с человеком, популярным среди матросов. Поэтому из Москвы дали знать, что Дыбенко и Коллонтай ничего не грозит. И Дыбенко приехал на суд, который проходил в Гатчине.

Павел Ефимович не признал себя виновным в сдаче Нарвы. Он уверенно говорил суду:

— Я не боюсь приговора надо мной, я боюсь приговора над Октябрьской революцией, над теми завоеваниями, которые добыты дорогой ценой пролетарской крови… Нельзя допустить сведения личных счетов и устранения должностного лица, несогласного с политикой большинства в правительстве… Нарком должен быть избавлен от сведения счетов с ним путем доносов и наветов. Крыленко пачкает мое имя до суда на митингах и в газетах… Во время революции нет установленных норм. Все мы чего-то нарушали!.. Говорят, я спаивал отряд. А я как нарком отказывал в спирте судовым командирам. Мы, матросы, шли умирать в защиту революции, когда в Смольном царила паника и растерянность…

Дыбенко говорил, что его действия — «красный террор» и он действовал на основании декрета Совнаркома «Социалистическое отечество в опасности!», который разрешал расстреливать врагов.

Крыленко ответил:

— Есть террор, вызываемый политической необходимостью, и террор ненужный — бессмысленно жестокого человека. Нельзя называть «красным террором» ничем не оправдываемые убийства, пятнающие революцию.

Семнадцатого мая 1918 года суд оправдал Дыбенко. В приговоре говорилось: перед ним поставили такие сложные задачи, как «прорыв к Ревелю и Нарве, к решению которых он, не будучи военным специалистом, совершенно не был подготовлен…».

Моряки вынесли его из зала суда на руках. Дыбенко на радостях загулял. К великому огорчению Коллонтай, уехал сначала в Москву, потом в Орел, к брату. А позднее пустился в совершенно авантюристическое предприятие: с документами на чужое имя отправился в Крым для нелегальной работы. Это было сделано в надежде заслужить прощение. ЦК еще в апреле исключил его из партии. Впрочем, партбилет ему вскоре вернут, восстановив партийный стаж с 1912 года.

Трудно было найти человека, менее подходящего для подпольной работы. Приметного, шумного Павла Ефимовича, не привыкшего сдерживать себя и не знающего, что такое конспирация, быстро арестовали. Он сидел в тюрьме в Севастополе. Товарищи вновь не бросили его в беде. Через месяц Совнарком сложным путем договорился об обмене Дыбенко на нескольких пленных немецких офицеров.

Много раз возникал вопрос: почему Ленин так снисходительно относился к выходкам Дыбенко? Настоящим преступлением Владимир Ильич считал только выступления против советской власти. Да и большевиков было не так много, чтобы легко отказываться от тех, кто нарушает все мыслимые и немыслимые правила и законы.

Осенью 1918 года Дыбенко вступил в Красную армию. Так и для него началась Гражданская война. Сначала его сделали военным комиссаром полка, потом командиром батальона. Отправили в Москву и зачислили в военную академию. Но учиться Дыбенко не хотел. Заставлять его не стали.

Для Коллонтай это были очень трудные месяцы. И то, что происходило в стране побеждающего социализма, ей совсем не нравилось: «Я пишу эти строки для себя, правдиво до дна. Пишу потому, что в вихре борьбы, строительства, среди гущи людской — я всё же одна, очень одна… Я должна позволить себе роскошь поговорить сама с собою, будто говорю с другом.

Доброты нет среди нас — вот, что мне жутко. Кругом царит столько злобы! И будто каждый стыдится проявить сострадание, сочувствие, доброту… Доблесть быть жестоким. И сама я ловлю себя на том, что стыжусь порывов жалости, сочувствия, сострадания… Точно это измена делу! Точно проявить тепло, доброту — значит не быть хорошей, закаленной революционеркой!.. И все кругом такие же сухие, холодные, равнодушные к чужому горю, привыкшие не ценить человеческие жизни и как о самом пустом факте говорящие о казнях, расстрелах и крови…»

Президиум ВЦИКа утвердил декрет, в соответствии с которым люди лишились права на собственное жилье. Теперь они не могли ни продать дом или квартиру, ни передать по наследству. Зато их самих в любую минуту могли выселить, просто выгнать на улицу…

Председатель Моссовета Лев Борисович Каменев провел муниципализацию жилья: москвичей «уплотняли», к ним подселяли целые семьи, так создавались коммунальные квартиры.

«В одном из домов Советов проживали в частице своей прежней квартиры престарелый князь Волконский с семьей и старик восьмидесяти лет граф Ливен, — писала Коллонтай. — Кажется, их снабдил ордером Енукидзе (секретарь ЦИКа. — Л. М.). Помогло частное знакомство, а может быть, понял, что суть гражданской войны не в том, чтобы гнать аристократов с квартир, лишая их всякого крова. Но наши красные генштабисты — Павел (Дыбенко. — Л. М.) и компания — это разузнали. И вот они решили, человек пять-шесть молодых, холостых людей, притом лишь временно проживающих в Москве, «выселить графов» и занять их квартиру…

Особой надобности в этой квартире у генштабистов не было. Но из «принципа» и ради спорта решили «допечь» графов и князей — что, мол, их селят в советских домах? И добились! В двадцать четыре часа семью престарелых людей выбросили. Куда? Не знаю. А победители, начдивы и начбриги 22–28 лет, въехали в «роскошные комнаты» и им всё налицо — и белье, и посуда… Ну зачем, зачем это? И теперь, не проживши и месяца, они, эти победители, уехали на фронт. К чему отравили жизнь семье?.. Это дико, не нужно, а проистекает всё из того же — из отсутствия доброго чувства к людям, отсутствия добра, какой-то моральной тупости. И Павел их еще поощрял!..»

Вселение в квартиры «богатеев» казалось восстановлением справедливости. На самом деле это было беззаконие, которое никому не принесло счастья. Тех, кого вселили в квартиры «помещиков и капиталистов», в 1930-е годы с такой же легкостью выкидывали из квартир новые хозяева. В ходе массовых репрессий города очищались не только от «врагов народа», но и от их семей. «Освободившуюся» жилплощадь передавали чекистам, как и имущество арестованных. Впрочем, самих чекистов тоже планомерно уничтожали, так что одни и те же квартиры по несколько раз переходили из рук в руки…

Александра Коллонтай, несомненно, переживала кризис. И в общественной, и в ее личной жизни всё происходило не так, как она рассчитывала. В ее заметках за 1919 год сохранилась запись о крестьянах, посаженных большевиками в лагерь: «Недоуменный вопрос: за что? Долго ли? И будто видишь отражение полей, избенку, корову… У меня к сердцу подступает — ненависть, гнев, досада бессилия… У меня нервный криз… На другой день встала с решением — добьюсь их освобождения. Кинулась туда, сюда, по инстанциям — заторы. Пошла «по знакомству». К Надежде Константиновне — расписала, убедила. Обещала вступиться… Пошла к Ленину. Через два дня приказ — выпустить 260 человек. Крестьянок! К чему же законы и правила? Кумовство всего проще… Тошно и стыдно… Стыдно и горько…»

Владимир Антонов-Овсеенко, назначенный командовать войсками юга России, попросил направить Дыбенко в его распоряжение. Антонов-Овсеенко поставил старого друга командовать Особой группой войск, наступавшей на Екатеринослав.

Коллонтай записывала в дневнике: «16 января. От Павла нежное письмо, и сердце полно нежности к нему, к моему большому ребенку — мужу. У него уже опять трения с комиссаром. Всегда я за него трепещу. Еще далеко не залечилась рана от всего пережитого во время суда… Странно, что я никогда не опасаюсь за его жизнь. У меня одна забота: чтобы он проявил себя дисциплинированным партийцем. Как бы опять чего-нибудь не натворил своей неукротимостью и чрезмерным усердием, а иногда и просто — как бы не наговорил глупостей…

11 февраля. Получила разрешение от партии на два дня съездить в Екатеринослав навестить Павла… Поезд, ты злостный вор… Ты крадешь у мены часы свидания с Павлом. Говорят, нет топлива… На станциях ужасные картины. Люди спят на голом полу. Кошмар… Оттепель. Снег лежит, но весь талый, грязный. Люди спят прямо в лужах, и никто не следит за порядком…

19 февраля. Харьков. Вагон особой группы штаба Дыбенко. Промелькнули эти четыре ярких, светлых дня, полные новых впечатлений. Работа сплеталась со счастьем свидания с Павлом. Почти пять дней счастья, вырванных из обычной работы. Они стоили того, чтобы преодолевать все эти мелкие трудности и препятствия путешествия…

Павел за мной выслал паровоз и вагон в Лозовую. Вагон разделен на две половины. За перегородкой постель и умывальник, спереди ковер, стол и самовар. Адъютант Дыбенко объясняет мне, что это постель бывшего архиерея. Стол накрыт красным сукном. Очень тепло, а на столе масло, булки… На перроне в Екатеринославе меня встречают несколько официальных лиц с цветами. Не столько встречают меня, сколько жену командира. Здороваюсь с Павлом официально, за руку. И так о нас много шума…

За пять дней Екатеринослава — восемь больших митингов. Но я не устала. Выступала также на съезде. Почему-то мне при Павле трудно говорить. Точно я — не совсем я. А Павел после моего выступления на съезде не преминул сказать:

— Ты сегодня хуже говорила, чем всегда…

Много рассказывают о том, как Павел под огнем штурмовал мост. Но мне неприятно, что я здесь не столько Коллонтай, сколько жена Дыбенко. Павел уговаривает меня перейти на работу на Украину. Нет, не годится. Что будет тогда с А. Коллонтай? Я окажусь только при Дыбенко. Но вместе с тем я горжусь и радуюсь его успехам. Только бы он удержался на правильной линии. Спрашиваю адъютантов — пьет ли Павел? Они уверяют, что не пьет, но ведь друзьям верить нельзя.

Павел бесконечно рад моему приезду. Он прямо говорит:

— Если бы ты не приехала, а они бы меня не отпустили отсюда, я бы уехал в Москву, не спросившись. Я больше не могу жить без тебя…

Павел раньше меня уехал из Екатеринослава прямо на передовые позиции, и когда мы прощались, у него были такие добрые и несчастные глаза. У меня защемило сердце. И всё-таки это большое счастье — наша любовь и наши встречи».

Появление Александры Михайловны Коллонтай на Украине было событием для местных советских работников. Ее уговаривали перейти на работу в Украину:

— Вы, москвичи, там засиделись, а надо поднимать самую глубь страны. Здесь непочатый край работы, мы вас сделаем украинским наркомом.

Коллонтай записывает:

«Я отшучиваюсь и, конечно, не собираюсь ехать на Украину».

Александра Михайловна вернулась в Москву, участвовала в восьмом съезде партии и даже выступала. Но в Москве она чувствовала себя неуютно — уже не нарком и не член ЦК. И ее тянуло к мужу.

Загрузка...