Когда накануне вечером Жозефа, полагая, что он уже спит, стала расстегивать под халатом лифчик, последней его мыслью было: «Только бы вовремя проснуться!»
Веки у него уже слипались. Ну разве не удивительно: едва он с облегчением избавился от одной рутины, как тут же почувствовал желание установить новую? Дневные часы теснят друг друга, и каждый отмечен либо утренним туалетом, либо процедурами, либо визитами врачей, либо хождением больных по коридору. Некоторые из них более приятны, другие менее.
С тех пор как Могра здесь лежит, лучшим для него моментом было пробуждение в пятницу утром, те полчаса, что он провел, прислушиваясь к звону колоколов и звукам больницы.
Ему хочется, чтобы эти ничем не замутненные полчаса повторялись каждое утро и принадлежали только ему.
Спал он беспокойно. Сиделка дважды вставала и накрывала его, но он помнит это очень туманно. Сейчас, хотя Рене лежит с открытыми глазами, что-то вроде тумана еще окутывает его тело и мозг.
Он не ощущает в голове той ясности, что прошлым утром. Впрочем, это очень приятное оцепенение. Он не знает, который час. Он ждет и только опасается, не проснулся ли он среди ночи.
Минуту, а может, и дольше, он прислушивается, заинтригованный каким-то монотонным шумом, знакомым и вместе с тем непонятным, и наконец догадывается, что это дождь: капли стучат по стеклам и стекают по оцинкованному желобу возле окна.
В Фекане, когда он был еще маленький и жил в небольшом домишке на улице Этрета, у них было принято собирать дождевую воду для стирки – мать говорила, что она очень мягкая, – в бочку, стоявшую на углу, и звук текущей воды всегда был для него особой музыкой.
Свою мать Рене помнит плохо. Помнит лишь, как она, больная, сидит в плетеном кресле у кухонной плиты, да еще ее кашель, который до сих пор звучит в ушах Ему было семь лет, когда она умерла от туберкулеза. Тогда многие умирали от этой болезни, как тогда говорили, что они страдают грудью.
Позже он был очень удивлен, когда отец говорил, что мать проболела только два года, а до этого гуляла с ним, как все другие матери, – сперва возила в коляске, потом водила за ручку по улицам и на пристань, если было не очень ветрено, а потом каждое утро отправлялась с ним в детский сад и к вечеру забирала его оттуда.
Могра жарко. Он весь покрылся испариной. Быть может, ему ввели какое-то новое лекарство, из-за которого он никак не может прийти в себя? Он изо всех сил пытается не заснуть снова, чтобы услышать церковные колокола, и надеется, что они, как вчера, пробьют шесть раз и полчаса будет в его полном распоряжении.
Шея затекла, и он с трудом поворачивает голову, чтобы убедиться, что Жозефа спит на раскладушке. В мутном желтоватом свете, проникающем сквозь застекленную дверь, он видит, что она мирно спит. Волосы закрывают ей часть лица, рот приоткрывается при каждом выдохе, создавая впечатление, что Жозефа то и дело надувает губы.
Всегда немного неловко смотреть на спящего человека, особенно если это женщина, которую ты едва знаешь. Когда Могра наблюдал за спящей Линой, его всегда охватывала нежность. Что-то, что ему не нравилось в ее лице, исчезало, возраст тоже, словно она вновь становилась маленькой девочкой, неопытной и беззащитной.
Жозефа расстегнула несколько верхних пуговиц халата, то ли умышленно, то ли во сне, и Могра различает голубоватое кружево комбинации, которая едва прикрывает грудь женщины. Она твердая, мясистая и вздымается в том же ритме, что и губы.
Жозефа лежит на боку, лицом к нему, засунув руку во влажное тепло между бедрами.
У Могра внезапно появляются эротические мысли. Лина тоже иногда так спит, чаще всего ближе к утру, и когда Могра ложился вместе с ней, его нередко будило частое дыхание жены, которое все ускорялось и, достигнув какой-то высшей точки, вновь затихало.
Может, и с Жозефой то же самое? Она более чувственна, чем м-ль Бланш, и явно нуждается в мужчинах. Должно быть, она встречается с ними днем и просто совокупляется, бурно и весело, не отягчая себя всякой сентиментальщиной
Он радуется, услышав церковные колокола, которые сегодня начинают звонить раньше часов. Интересно, он случайно проснулся в то же время, что и вчера, или для этого потребовался какой-то механический раздражитель?
Дышится ему немного с трудом. Но это не тревожит, даже напротив Если его болезнь прогрессирует, если появились осложнения, значит, прав он, а не они
А насчет Бессона вчера он, наверное, ошибся и теперь испытывает угрызения совести. Он предположил, что его жизнь строится на расчете, сделал из своего друга циничного честолюбца А может, окружающие придерживаются того же мнения о нем самом? Он тоже сделал блестящую карьеру, даже еще более головокружительную, если принять во внимание, с чего начинал он, а с чего Бессон
Разве кое-кто не уверен в том, что, покидая Фекан, он уже был полон решимости, что называется, покорить Париж?
Рене как завороженный продолжает смотреть на Жозефу, на ее руку, которую женщина, сама того не ведая, прижимает к низу живота. Он размышляет сразу о многом: о Жозефе, о женщинах вообще, о Лине, о молодом человеке из Фекана, который в шестнадцать лет купил свою первую трубку – не столько для того, чтобы придать себе уверенности, сколько потому, что она являлась для него символом.
Могра до сих пор не знает, откуда тогда или несколькими месяцами позже появилось у него это честолюбие, крайне удивившее его друзей. Он не только не собирался жить в Париже, где сроду не бывал, но его пугало одно лишь упоминание о столице.
Его цель была гораздо ближе и скромнее. Он связывал свое будущее с Гавром, куда иногда ездил на велосипеде, чтобы доболтаться по оживленным улицам и посидеть на террасе какого-нибудь кафе.
Юноша не останется в Фекане, не будет работать там корреспондентом газеты, удостоверение которой ему досталось по счастливой случайности. Нет, он поедет в Гавр и станет настоящим журналистом. Каждое утро, с трубкой в зубах, засунув руки в карманы, он, придя в редакцию, будет сидеть за столом, довольный собой, своей работой, в мире со всем белым светом.
Собственно, так и должно было случиться. Чтобы произошло иначе, потребовались две случайности.
Прежде чем приступать к задуманному, Рене должен был пройти военную службу. Но за несколько недель до явки на призывную комиссию внезапно заболел. Безо всякой на то причины сердце вдруг начинало учащенно биться, ноги сделались как ватные, а все тело покрылось потом.
Он отправился к доктору Валаброну, их домашнему врачу, который пользовал его мать. Мнения о докторе Валаброне были разные: большую часть своего времени он проводил за картами в кафе и совершенно за собой не следил.
Врач заверил его, что такие недомогания нередки у молодых людей, которые слишком быстро растут, и прописал несколько недель отдыха, а также принимать какие-то капли три раза в день.
Два месяца Могра только и делал, что читал, прогуливался медленным шагом, разглядывая суда в гавани, да посылал в газету местные новости, которые каждое утро узнавал в полицейском комиссариате.
Из этого периода в памяти сохранились всего две-три картинки, и одна из них такая: пляж, навязчивый гул прибоя, шорох его башмаков по гальке и крабы в лужах, оставшихся после отлива.
Когда Рене явился в мэрию на призывную комиссию, то был удивлен, что военный врач осматривал его дольше, чем других, с серьезным видом задал множество вопросов о матери, после чего признал негодным к службе.
– Этот майор-идиот! – отрубил Валаброн. – Я знаю, какой диагноз он поставил: врожденное заболевание сердца. Так вот: я присутствовал при твоем рождении и могу поклясться, что сердце у тебя самое что ни на есть здоровое.
В подробности Валаброн вдаваться не стал. Теперь уже ничто не удерживало Могра в Фекане, разве что отец, который пил все сильнее и с которым он виделся только во время еды.
Могра отправился в Гавр. Но главный редактор сказал, что штат у него заполнен, что, в общем-то, не было удивительно: всю газету делали три человека.
Тогда он поехал в Руан – тоже неудача и никаких надежд. Кроме Парижа, ничего не оставалось.
Рене не станет утверждать, что хотел оказаться в Париже. Напротив, он даже оттягивал эту поездку. Делал все, что мог, чтобы остаться в провинции и вести тихую жизнь, для которой, как ему казалось, он создан.
Но даже уже в Париже, разве не мечтал он стать когда-нибудь секретарем редакции, своего рода чиновником от журналистики, с раз и навсегда установленными часами монотонной работы?..
В большой палате началось движение, во дворе загремели мусорные баки. Могра старается не упустить даже маленькой частички этой просыпающейся жизни, которая не мешает ему перескакивать с одной мысли на другую, не отрывая глаз от Жозефы – только бы она поспала сегодня подольше!
Если он когда-нибудь поправится, станет более или менее нормальным, ему бы хотелось бы хотя бы разок заняться любовью с Жозефой, потому что она представляет собой один из двух типов женщин, которые его всегда привлекали. Но по какой-то непонятной причине он всю жизнь выбирал женщин другого, чуть ли не противоположного типа.
Быть может, женщины внушают ему страх? На первый взгляд именно этим и объясняется его поведение. Сам он убежден, что это объяснение ошибочно, однако в свои пятьдесят четыре года другого ему не придумать.
Он чувствует, что дело тут совсем в другом. Разве не смеялись его друзья, когда он признавался, что в его глазах женщина, невзирая на возраст и опытность, всегда обладает какой-то тайной, притягательностью, и когда он думает о любви, ему хочется определить ее словами из катехизиса: плотский грех?
Катехизис повлиял не только на его отношение к женщинам; он вспоминает тридцатилетнего аббата Винажа, который, собрав детей в ризнице, говорил:
– Для вечности все идет в счет, не пропадает ничто, даже самые сокровенные ваши мысли, и однажды мы увидим, как каждая минута прожитой нами жизни ложится на чашу весов.
В надлежащее время Могра был окрещен, принял первое причастие, прошел конфирмацию. Потом продолжал посещать воскресную мессу, иногда ходил к причастию. И только годам к восемнадцати постепенно перестал бывать в церкви – спокойно, без надлома или душевного кризиса.
Когда на пятнадцатом году жизни его стали терзать плотские желания, он стал бродить по вечерам вокруг публичного дома, который располагался тогда неподалеку от порта и чей красный фонарь производил на него очень сильное впечатление, даже когда он смотрел на него издали.
Дом стоял между двумя доками, где по ночам скрипели мачты и реи, одинокий дом, к которому тяжелой поступью, а иногда и зигзагами тянулись рыбаки.
В доме было два входа – один прямо под фонарем, ведший в просторный зал, где посетители попадали в общество женщин в коротеньких рубашках, другой, более незаметный, предназначался для «господ».
Однажды дождливым вечером он вошел в эту дверь и сразу заметил сомнение на лице г-жи Жанны, еще вполне аппетитной хозяйки заведения.
Он был так смущен, что даже обрадовался бы, если бы г-жа Жанна сочла его слишком юным. Но та в конце концов улыбнулась и позвала одну из своих девиц. Значит, он уже дорос, как тогда говорилось.
Возможно, это самое отчетливое воспоминание в его жизни, даже более отчетливое, чем картинка утра, когда пришла «Святая Тереза»: женщина сидит на краю кровати, раздвинув ноги, словно принося себя в жертву, бледная кожа и на ее фоне темный треугольник волос, от которого он не в силах оторвать взгляда.
На следующий день Рене сходил к исповеди и несколько недель прожил в ужасе, подозревая, что мог подхватить дурную болезнь. И тем не менее пошел туда снова. По правде говоря, в Фекане он не знал других женщин, кроме проституток. Ему и в голову не приходило завести подружку, как делали все молодые люди его возраста, или пойти как-нибудь вечером к консервной фабрике и подцепить какую-нибудь молоденькую работницу.
Было ли это с его стороны результатом известной лености? А может, робости? Или боязни выставить себя в смешном свете? Опасения никогда не вырваться из низов?
Впрочем, у него был тогда вполне реальный идеал, и даже не будет преувеличением сказать, что он чувствовал своего рода влюбленность. Да, он был влюблен в тридцатипятилетнюю женщину, г-жу Ремаж, супругу судовладельца, у которого работал его отец.
Не напоминает ли ее чем-то м-ль Бланш, если не учитывать того, что она моложе и общительнее? Г-жа Ремаж была урожденная Шабю, единственная дочь Шабю из Тавра, владельца "Новой галереи – самого крупного магазина в городе.
Судовладелец с женой жили в новой вилле, стоявшей у дороги в Ипор, над самым обрывом. У них было двое детей, и Рене, проходя мимо, иногда видел, как они играют в саду на лужайке.
Звали ее Одиль. Он часто наблюдал такую картину: она идет по улице, заходя иногда в магазины, а следом медленно движется автомобиль с личным шофером, и лицо у нее при этом спокойное, улыбчивое, как будто она всегда думает только о приятном. От ее белокожего лица с красиво очерченным ртом всегда веяло скрытой радостью, тихой верой в судьбу и людей.
Какая она сейчас? Пожилая дама, которую он больше никогда не видел, но тем не менее сохранил о ней давние воспоминания.
Была ли она и в самом деле такой безмятежной, какой ему запомнилась? В мыслях Рене она, так же как и м-ль Бланш, неразрывно связана с понятиями чистоты и опрятности.
Разница, впрочем, есть – ведь он давно уже не мальчик. В ту пору он пытался представить себе, как Одиль Ремаж занимается любовью, пытался вообразить ее в позах, которые принимали для него женщины из публичного дома. Но этого ему ни разу не удалось, хотя у нее были две дочери замужем, которые давно уже и сами имеют детей.
А вот с м-ль Бланш это у него получается, к его глубокому сожалению. Быть может, у него все же осталась от катехизиса тоска по целомудренности?
Жозефа убрала руку, в том месте, где она лежала, халат немного смят. Могра чувствует, что она скоро проснется. Ритм ее дыхания изменился. По ее лицу как бы проходят волны, напоминающие рябь, поднятую ветром на гладкой поверхности пруда.
В комнате жарко. Небо за окном начинает сереть.
Дождь усилился, вода с громким журчанием бежит по сточному желобу. Во двор въезжают машины, хлопают дверцы, люди спешат к крыльцу.
Могра снова слышит тот же ряд звуков, что и вчера, шаги на лестнице, в коридоре, в зале, и все это он способен распознавать лишь на слух.
Вот донесся аромат кофе, за дверью проплыли чьи-то тени.
Сегодня Жозефа просыпается сразу и как раз в тот миг, когда он на нее не смотрит. Ему жаль, что он упустил этот момент. Когда Могра поворачивает к ней голову, она уже застегивает халат, который выглядит немного помятым, так же как и ее лицо.
Ее совершенно не смущает, что он наблюдал за нею, когда она спала.
– Ну как, хорошо спали? Проснулись давно? Вам ничего не нужно?
Для нее проводить ночи в одной комнате с едва знакомым человеком было делом вполне естественным. Для него нет. Правда, если рассудить здраво, это нормально. Однако ему кажется, что он словно бы иногда подсматривает за ней. Но ее это настолько мало заботит, что она едва отворачивается, когда начинает пристегивать чулки к резинкам.
Неужели в свои пятьдесят четыре года он настолько наивен, что его волнуют такие простые вещи?
– Что-то я сегодня немножко заспалась, – говорит Жозефа, когда бьет половину. – Скоро уже придет моя сменщица.
Наскоро пригладив волосы, она выходит в коридор, оставляя дверь приоткрытой. Могра размышляет: доставили ли ему удовольствие эти полчаса или разочаровали? У него ведь столько вопросов, на которые он хотел бы найти ответ; в обычной жизни их отбрасывают или избегают, но на больничной койке они приобретают первостепенное значение.
Ему бы не хотелось уйти отсюда, не ответив на них. Слово "уйти – это эвфемизм, который он употребляет из скромности. Вчера, когда к концу дня он остался наедине с м-ль Бланш, ему в голову пришла одна мысль.
В отличие от предыдущих дней она не стала зажигать света, быть может, потому, что видела, как он взволнован, и хотела дать ему время прийти в себя, а может, сама была растрогана слезами пожилого человека.
Ведь для нее он почти старик. Некоторое время они оставались в полумраке, лишь свет из коридора просачивался в комнату сквозь шероховатое стекло. На какой-то миг он было принял себя за Жюблена, сидящего в тихой квартире на улице Рен.
Воспользовался ли Жюблен своими последними пятью годами, чтобы подвести итог, пересмотреть всю свою жизнь?
Могра оказался в том же положении, что и его друг, он в этом уверен, несмотря на оптимистические заверения Бессона, и ему бы хотелось разобрать свою жизнь по косточкам.
Речь не идет об исповеди, о суде совести.
– Отец мой, я грешен в том, что...
Нет. Рене стремится определить как можно объективнее, что у него остается из пятидесятичетырехлетней жизни
Аббат Винаж с убежденностью утверждал: «Все идет в счет. Ничто не теряется...»
Но в его жизни есть целые периоды, от которых сохранились лишь смутные и неприятные воспоминания. Ему так и не удалось представить, каким был Бессон во времена, когда они посещали кафе «Граф», и точно так же он не может влезть в шкуру того человека, каким он был в определенные периоды своей жизни.
Сейчас стыдно за кое-какие свои прошлые восторги и разочарования, которые кажутся теперь ничтожными и смешными.
Если все идет в счет, если ничто из наших поступков и даже мимолетных мыслей не теряется, то не следует ли ему отыскать в себе следы более глубокие, чем те несколько картинок, которые он не выбирал и даже удивляется, что именно они ему и запомнились?
Могра очень не по себе. Вчера, в сумерках, у него родился этот замысел, но он очень скоро признал его нелепым и, главное, неосуществимым. Не слишком ли большое значение он придает собственной персоне? Следует ли пересматривать свою жизнь год за годом, ничего не упуская, как это делается в биографиях всяких знаменитостей, где все ясно, логично и разложено по полочкам.
А у него ничего не ясно, ничего не разложено по полочкам, а, наоборот, все путается, даже ход времени. Могра неотрывно смотрит на приоткрытую дверь. Только что ему хотелось абсолютного одиночества, а теперь его уже охватила смутная тревога: что-то долго не идет м-ль Бланш!
Руки у нее холодные, на волосах – капли дождя. М-ль
Бланш кажется слегка рассеянной, как будто бы второпях еще не успела включиться в больничную жизнь. От нее пахнет улицей. Однако ее взгляд тут же становится ласковым: похоже, она рада его видеть.
– Ну и ливень! Да еще и ветер разгулялся. На какомто углу мне даже пришлось остановить машину – лобовое стекло просто залило.
Он угадал: у нее действительно есть машина. М-ль Бланш впервые сказала что-то о своей жизни вне больницы. Может быть, для того, чтобы и он почувствовал к ней вкус?
Она поставила под одеяло судно, сунула ему под мышку термометр, и на какой-то миг их лица оказались так близко, что ее темные волосы коснулись щеки Рене.
Пока она крутится по палате, делая обычную утреннюю уборку, он возвращается к своим мыслям. Вносит в них кое-какие поправки – это лишь доказывает, насколько трудно быть искренним перед самим собой.
Рене вспоминал о своих визитах в публичный дом в Фекане, словно они продолжались до самого его отъезда из города. Но это была еще не вся правда. Конечно, речь не идет об исповеди или о свидетельских показаниях под присягой. И тем не менее он смошенничал.
На самом деле он попытался прогнать из памяти одну картину: дом между доками, он сам, жмущийся неподалеку в тени, какой-то пьяница, здоровенный верзила в морской фуражке, который выходит из дома, размахивая руками и разговаривая сам с собой.
Могра собирается перейти дорогу и тут слышит приближающиеся шаги. Он хочет подождать, пока прохожий пройдет. Но когда тот приближается к газовому фонарю, Могра видит, как с поднятым воротником пальто и в надвинутой на глаза шляпе его отец подходит к двери для «господ» и, пошептавшись с г-жой Жанной, исчезает внутри.
В этом, в сущности, нет ничего особенного. К тому времени отец был вдовцом уже лет десять. И тем не менее взволнованный, в смятении, Рене долго бродит по причалам, прежде чем вернуться домой; там он долго лежит с открытыми глазами, пока не слышит, как хлопает входная дверь.
Больше он у г-жи Жанны не был. Нет, снова неправда: он побывал у нее еще один-единственный раз, когда поднялся ураганный ветер и у него не хватило духу дважды проделать на велосипеде тридцать километров, отделяющих Фекан от Тавра. Дело в том, что после случая с отцом он ездил в Гавр, когда желание начинало мучить его чуть ли не до галлюцинаций...
М-ль Бланш берет градусник, подносит к глазам, и на ее лице появляется удивление. Но Могра и сам знает, что у него температура. Он понял это сразу, как только проснулся. Тяжесть во всем теле непохожа на ту, что появлялась в предыдущие дни от лекарств. Это больше напоминает грипп, которым он болеет каждую осень, тем более он чувствует, что ему заложило грудь.
– У вас нигде не болит?
Присев на краешек постели в уже знакомой позе, она щупает пульс. Губы ее движутся – она считает удары. Потом, пытаясь скрыть озабоченность, выходит якобы для того, чтобы выпить чашечку кофе.
Пока сестры нет, дверь медленно и бесшумно открывается, и на пороге появляется вчерашний старик в фиолетовом халате. Его ничего не выражающее лицо внушает Могра страх. Если, как ему кажется, это сумасшедший, то ничто не может помешать ему войти в комнату, приблизиться к кровати и...
Могра с облегчением слышит шаги медсестры, которая тут же выпроваживает посетителя, похлопывая его по плечу, как похлопывают по спине старого пса.
Благодаря этому маленькому происшествию Могра задумывается о том, что же представляет собой большая палата. Судя по силуэтам, которые каждый день движутся мимо его двери, там не менее сорока коек, которые обслуживают всего две медсестры. А ночью в коридоре дежурит лишь одна.
У него же круглосуточно находится своя собственная сиделка. Не кажется ли это другим больным непозволительной роскошью? Быть может, проходя мимо двери, они заглядывают в палату скорее с завистью, чем просто от любопытства? Интересует ли их, кто этот счастливый обитатель отдельной палаты? А может, они уже знают это от персонала и обсуждают его между собой?
Могра удивляет, что м-ль Бланш все не приступает к его туалету, но вскоре понимает, в чем дело: в комнату входит старшая медсестра, которую явно вызвала м-ль Бланш. Она тут же берет его за запястье, внимательно вглядываясь ему в лицо.
Глаза у Могра, должно быть, блестят, щеки порозовели. Не прошло и часа с момента пробуждения, за окном только начинает светать, а он уже чувствует себя хуже: клонит в сон, дышать становится все труднее.
Его уже не занимает, как дождь косо бьет по стеклам, как ветер стучит где-то ставней.
Конечно, он тут ни при чем, но происходящее с ним его не сердит. Это лишь доказывает, что вчера был прав он, а не Бессон д'Аргуле с его необоснованным оптимизмом. Интересно, прибежит он или нет?
– Я вам помогу, – говорит старшая медсестра м-ль Бланш.
Помогу в чем? Могра недоверчиво смотрит на нее. Она ему не нравится. Еще больше ему не нравится, когда она у него спрашивает:
– Вы не хотите на стул?
Нет! Он хочет, чтобы она ушла. Но она не уходит. Начинает помогать м-ль Бланш мыть его, потом они меняют простыни, а тем временем приходит врач-практикант со стетоскопом – его тоже уже успели предупредить.
Как и в первые дни, хлопочущие вокруг него люди обмениваются взглядами. Но он, ясное дело, в этой игре не участвует. Происходящее его не касается, хотя и происходит это в нем, в его теле.
Еще теплым после чьей-то груди стетоскопом практикант выслушивает бронхи, легкие, сердце.
От него несет табаком. Он выпрямляется, что-то тихо говорит старшей медсестре, и все трое начинают манипулировать рукоятками его кровати. Ноги Могра высоко поднимаются. Голова у него где-то внизу, и мокрота из горла попадает в рот, но сплюнуть он не может.
Они все еще шепчутся о чем-то в углу. Когда м-ль Бланш снова подходит к постели, Могра видит, что они остались вдвоем. Она берет его за руку, но не затем, чтобы пощупать пульс, а просто дружеским жестом.
– Не пугайтесь... Профессор Одуар предполагал, что это может произойти. Такое бывает в пятидесяти случаях из ста. У вас начался небольшой трахеит, оттого и поднялась температура.
На сколько поднялась, она не говорит.
– Профессор сейчас прийти не может. В шесть утра у него началась срочная операция, он все еще в операционной.
Могра начинает гадать, где находится операционная. На первом этаже? На этаже, где лежит он? Выходит, на рассвете, когда он смотрел на грудь Жозефы и думал о Фекане, когда зазвонили колокола, а потом часы на церкви, какой-то человек, находящийся без сознания, человек, у которого на время или навсегда отняли это сознание, уже лежал, окруженный призраками в масках, которые двигались вокруг него, словно в неторопливом и трагическом балете.
Это все еще не кончилось, поскольку Одуар пока занят. О какой операции идет речь? Не удаляют ли какому-то паралитику опухоль мозга?
Могра охватывает неподдельный страх. Он не хочет, чтобы его оперировали, чтобы ему вскрывали череп. Он вцепляется пальцами в руку медсестры, ему хочется сказать ей, что он запрещает оперировать без его согласия, хочется попросить ее, чтобы она воспрепятствовала операции.
Но это ведь так просто. Один укол – и он уснет, после чего останется лишь увезти его на одной из тех каталок, какие провозили мимо двери к большому лифту.
Могра и раньше знал, что находится в их власти, но только теперь понял, до какой степени.
– Не беспокойтесь... Я понимаю, вам неудобно лежать. Вы этого не помните, но, будучи в коме, вы пролежали в таком положении двое суток.
Кажется, температура продолжает подниматься. С каждой минутой Могра становится все более душно, его даже удивляет, что все происходит так быстро.
Ему все еще безразлично, умрет он или нет. Правда, не совсем. Снова он солгал самому себе. Лучше умереть здесь, рядом с м-ль Бланш, чем в операционной, со вскрытым черепом.
– Я думаю, профессор опять пропишет вам пенициллин и ваше недомогание как рукой снимет.
Сиделка тоже беспокоится, поглядывает то на дверь, то на свои часики. Могра время от времени откашливается, и она утирает мокроту с его лица.
Наконец дверь отворяется, и входит Одуар, совершенно на себя непохожий: он внушителен, почти ужасен и ничем не напоминает мелкого буржуа в метро.
Профессор весь в белом – в белых штанах, похожих на пижамные, в тонком белом, почти прозрачном халате без пуговиц, который завязан тесемками на спине, на ногах – зеленоватые резиновые бахилы.
Из закатанных по локоть, как у мясника, рукавов торчат волосатые руки. На груди болтается маска. За профессором входит старшая медсестра. За ней практикант. В маленькой палате становится тесно, напряжение растет.
Одуар долго его выслушивает, потом еще раз, лицо его бесстрастно. Приподнимает ему веки, ощупывает конечности, снова скребет чем-то по подошве.
– Откройте рот.
Профессор сует в рот Могра какой-то металлический предмет-это, вероятно, всего-навсего ложечка, но ему все равно страшно. Сегодня утром он боится всего Это не так, как прежде. Он всецело в их власти и ничего не может с этим поделать.
А они понимают друг друга даже без слов Профессор лишь бросает взгляд на старшую медсестру, и она поспешно выходит из комнаты, чтобы тут же вернуться с каким-то аппаратом, который Могра не успевает рассмотреть.
– Ничего не бойтесь. Сейчас мы отсосем вам мокроту из трахеи и верхних дыхательных путей Это процедура неприятная, но быстрая, и вам сразу же станет легче.
Его хватают и держат, словно собаку на столе у ветеринара. Может, у него и взгляд собачий? Рене видит склоненные над собой лица и начинает отбиваться, хотя с ним еще ничего не делают.
Какой-то штукой ему открывают рот и вставляют в горло трубочку. Он чувствует, как она ползет вниз. Он хочет дать им понять, что сейчас задохнется, что он больше не может, что он уже не дышит...
Эти десять-пятнадцать минут оказались самыми мучительными в его жизни. Он действительно чувствовал себя как животное и, кажется, вел себя тоже как животное: сперва отбивался, а потом неподвижно лежал, бросая на всех по очереди безумные взгляды.
Они включили что-то вроде насоса, и у него было полное ощущение, что легкие медленно высасываются. Затем они ввели резиновую трубочку сначала в одну ноздрю, потом в другую, и тогда ему показалось, что через них вытекает мозг.
Наконец его оставили в покое. Только м-ль Бланш, нахмурясь, держит его за руку. Могра не просто лежит неподвижно – он чувствует себя совершенно выпотрошенным, измочаленным, не способным ни на что реагировать. У него даже пропало всякое любопытство, он лишь угрюмо смотрит на них, не проявляя ни малейшего интереса к тому, что они делают и говорят. В голове бродит только одна более или менее четкая мысль: он не желает, чтобы его отправили в операционную.
Старшая медсестра снова выходит и возвращается со шприцем и ампулой. Профессор собственноручно втыкает иглу и медленно вводит лекарство, не отрывая глаз от лица Могра.
Что ему грозит? Обморок? Остановка сердца? Или они хотят его усыпить, раз следят за реакцией? Он до скрипа стискивает зубы и вдруг чувствует, как начинают подергиваться руки и ноги. Обе руки и обе ноги? Этого он не знает.
Могра хочет оттолкнуть профессора, выскочить из постели и убежать. Один взгляд Одуара, и ему тут же приходят на помощь: Могра удерживают на кровати, а профессор продолжает вводить лекарство.
Спать Могра пока не хочется. Шприц пуст. Профессор выпрямляется и протягивает его старшей медсестре.
– Ну, вот и все, – бормочет он, утирая лоб. – Больше никто вас мучить не будет.
Страдает ли профессор из-за того, что заставляет страдать других? Судя по его смущенному виду, да. Он берет сигарету, которую протягивает ему м-ль Бланш. Она, видно, знает, когда ему нужно закурить.
– Не тревожьтесь, если почувствуете себя хуже, чем вчера. Это лишь небольшое осложнение.
Сиделка уже говорила об этом, хотя и не имела права. Врач должен решать, что нужно сообщать больному, а что не нужно. Субординация в этом мирке даже строже, чем за его пределами.
– Теперь, когда ваши дыхательные пути очищены, дышать будет легче. Наверное, вас часто лечили пенициллином? Если так, то понятно, почему после первого укола была такая реакция.
Если ему снова ввели пенициллин, то почему же он немного осоловел? Но Могра слишком измучен, чтобы думать об этом. Он больше ни на кого не смотрит. Слышит дробь дождя о стекла, журчание воды в желобе, и постепенно эти звуки, словно монотонный стук колес, превращаются в мозгу в незатейливую мелодию.
Как он устал! Кажется, устал уже многие годы, целую вечность назад, но все равно продолжает идти, несмотря на искушение остановиться, прекратить сопротивление, отказаться от всего раз и навсегда.
А они все говорят. Но вот голоса начинают удаляться. Хлопает дверь. Неизвестно почему, они на сей раз не оставили ее приоткрытой. Может, это дурной знак? Но Могра даже не знает, все ли они ушли.
Они поступили с ним очень плохо и, главное, сильно напугали. И отняли остатки веры в возможности человека.
В течение пятнадцати минут, показавшихся бесконечными, его прижимали к постели чужие руки, а он был не кем иным, как обезумевшим животным. Если бы мог кусаться, то непременно кого-нибудь укусил.
От этого Могра чувствует себя еще несчастнее. За все время, что он лежит здесь, его впервые охватывает подобная тоска.
Теплая рука гладит лоб. Но немного раньше эта же рука помогала им удерживать его на кровати. Рука человека, который ухаживает за ним, зарабатывая тем самым себе на жизнь.
Он хочет спать.