От излома, от поворота улицы, где жил Гордей, они проходят дворов пять и за крайним, стародубцевским, двором берут по тропинке вправо, к вечно строящейся больнице с выбитыми мёртвыми окнами и почернелыми обветшалыми переплётами.
За больничкой открывается бескрайний чистый горизонт полей.
Любуясь открывшимся радостным простором, шаловатый Гордей основательно потягивается и начинает мурлыкать прилипчивую аллилуйную серенаду:
– Тянет меня к Тане,
Как кота к сметане.
Тянет меня к Нине,
Как сапёра к мине.
Тянет также к Лене,
Как огонь к поленьям.
И, конечно, к Зине
Тянет, как к перине…
Тянет и к Любови,
Как зайца к моркови.
Очень тянет к Усте,
Как козла к капусте.
Манит к себе Люда,
Как саксаул верблюда.
Как ангелочка к раю,
Сильно тянет к Рае…[9]
– Ёшкин кот! Стоп! Стоп!! Стоп, лихач ангелушка!!! – грозит Валерка кулаком Гордею. – Кончай парить бабку в красных кедах![10] Ишь! Не слишком ли сильно тебя потянуло?!.. Поди знай, горячий многостаночник, край да не забегай за межу. Попрошу… Мой пламенный эректорат не таракань! Не замай! Раиска приехала ко мне! А не к тебе! Так что мою Раюню не вздумай отхохлатить!
– Пока, – котовато хмыкнул Гордей. – А там принципиальный товарищ Случай разведёт всех по своим кочкарикам…
– Никаких товарищей! Никаких случаев! Никаких разводов! Чем намыливаться лезть в чужой огород, лучше б в своём навёл хозяйский порядок! – на подкрике востребовал Валерка, тыча пальцем на унылые, приконченные колорадом, картофельные рядки, что по обе стороны тропинки сиротливо, заброшенно сливались по бугру к Чуракову рву.
– Ты что-то имеешь против моей дорогой евронедвижимости? – в печали обводит Гордей взглядом свою деляночку у стёжки.
– Имею, Го-одь! – дурашливо выкрикивает Валерка. – Гля! По-ударному домолачивает твоё имение!
Валерка заливается тонким, лающим смехом.
Смех у Валерки неприятный. Какой-то пустой, сухой, отталкивающе трескучий.
"Козлиный хохот", – раздражаясь, думает Гордей о Валеркином смехе.
– Силё-ё-ён бродяга! – сквозь затухающий смех выталкивает Валерка из себя слова. – Силё-ё-он… Читал сам… Так и написано… Само легло в память… "Катастрофическое размножение этого вредителя привело к тому, что в отдельных местах на побережье Атлантического океана жуки образовали слой до 50 сантиметров толщиной, препятствуя движению транспорта, и даже вынудили жителей Бостона в 1874 году на время покинуть город". Что вытворял! А? А что вытворяет сейчас? Уже у нас? Что ты сажал – в зиму пойдёшь без картошки, что я не сажал. Ещё не хватало, чтоба я персонально колорадскому гаду картошку сажал! Перед колорадом мы все равны, как в бане. Уравнял нас жучина! Уравня-ял!..
– Уравнял… Уравнял… – вязко, с тяжёлым ядом соглашается Гордей. – Захлопнул бы, ёк-макарёк, своё жевало!
Гордея забирает злость. Какой-то Валерка с колокольчиками в башне подшкиливает! И самое нелепое то, что этот Нерукопожатый прав. Всё слопал колорад! Уныло торчит картофельная ботва без листа. Одни пониклые, изъеденные во многих местах голые палочки.
Гордей подкопал один куст, другой – нету даже и завязи! Где не добил колорад, допекла жара несусветная.
– Недоскрёб твою мать! – подавленно роняет Гордей. – Ехать в зиму без своей картошечки…
– Что без, то без, – соглашается Валерка. – Вот что творит твоя лень! Тебе ли мечтать о мешке картошки на зиму? Сидишь же на золотой жиле! Ты чего тянешь с приватизацией Земли?
– Отвянь!
– Чего отвянь? Ну чего отвянь? Никакой же липы! Всё законно ж! Тебе ль напоминать? По международным законам, страны не могут заявлять о том, что владеют планетами или звёздами. Однако для отдельных лиц никаких запретов не писано. Вот где лазеища! Со своей идеей прихватизации Земли ты уже сколько носишься? А где, засоня, дела? Дела пекут другие. Смотри! Уведут у тебя Землю! За это время американ Деннис Хоуп хопнул Луну! Оформил у местного нотариуса Луну себе в собственность и спокойнушко продаёт участки земли на Луне всем желающим. Озолотился дядяй! За участок в сорок соток берёт всего-то две тыщи девятьсот зелёных. Можешь и ты участочек купить через "Лунное Посольство в России". Уже вон и баба просвистела поперёд тебя! Испанка Анхелес Дюран в местной нотариалке нагнула само Солнце в свою собственность! Приватизировала Солнце! Теперь эта Анхелка намерена драть плату со всех, кто пользуется Солнцем. А разве Землёй меньше пользуется народу? Ну чего ты спишь? Лень на минуту сбегать к нашему районному нотариусу в Нижнедевицке? В золоте б уже весь тонул! Как же! Господин Нельзяин[11] всея планеты Земля! Зла на тебя не хватает!
С досады Валерка плюнул.
– Ну ты, недоскрёбка, свои микробы не раскидывай на моём владении! – осадил его Гордей.
Валерка подобрал на тропке обгорелую спичку, принялся ковыряться ею в ухе.
Глеб хлопнул Валерку по колену.
– Ну зачем спичкой? У тебя что, пальца нет? Никакими палочками в ухо не лазь, а ковыряй пальцем. Пальцем далеко не залезешь и проблем не наковыряешь.
Валерка отмахивается от совета и знай долбит своё:
– Сплюшка! Ты не думал… Вот помрёшь, хоть кто купит твой скелет? Вон французы даве за полмиллиона хватанули скелет сибирского шерстистого мамонта. Валялся-валялся себе в вечной мерзлоте и нате из-под кровати! Таки отыскали! Торганули! Вот с барышом теперь уважаемые граждане-товарищи сибиряки! Если ты живой ничего не хочешь предпринять, чтоб обмиллиардиться, так, может, на мёртвого на тебя появится спрос? Как думаешь, сколько за твой скелет дадут?
– Ничего не дадут, – хохотнул Гордей. – Я не шерсистый.
Какое-то время они, обнаженные по пояс, бредут молча.
Внешне они прямая противоположность друг другу. Насколько лёгок, подтянут, подчигарист (сухощав), упруг, спортивен Валерка, настолько тяжёл и неуклюж Гордей, со сна сыто заплывший жиром. Раскисли бока широкие. Боч-ковитый бледный живот перекатился через ремень.
У Валерки, как у ежа, короткие, колючие и совершенно седые волосы. Валерка постоянно бреет голову. Гордей во-все не трогает на себе волоса. Поповская грива холодит плечи. Развалистая борода чёрным болотцем разлилась по груди.
Во всякое погодистое утро Валерка на первом свету вскакивает на велосипед. Лётом летит куда глаза глядят и к работе в своей райхимии успевает Бог весть где покрутиться.
Откукарекал смену, опять скок на свой ногокрут, и из села в село, из села в село носит его угар до самой глухой ночи.
В непогоду Валерка переходит на бег.
Выйдет из своего недоскрёба, что сиротски примёрз к подошве долгого, медленно поднимавшегося косогора, на гиревой замок закроет дверь с особым лазом для кошек, поприседает на одной ножке и, голый по пояс, с рубахой на кулаке, пожёг в гору. Вот уже нарезает по бугру, по улице. Только охает под сапожищами землица. И в Гусёвке, и в Синих Двориках всякий знает без откидки занавески: бежит наш шизокрылый орёлик.[12] Дождь на дворе.
В будни Валерка пробегает по два километра. От своего фиквама до кишкодрома.[13] У столовской двери намахнёт на себя рубаху, позавтракает и последние полкилометра до работы идёт пешком. В выходные он отматывает в беге уже по десятку вёрст.
Гордей же…
Гордей делит сутки на два сна.
Предварительный и генеральный.
Утром туго поест, как поп на Рождество. Наискоску от дома перечеркнул улочку и он уже на своем маслозаводе.
Работа у Гордея, по словам Валерки, мозольная: мозоли себе на кардане[14] натирает. Машинист компрессорной установки.
Это, конечно, не вагоны разгружать. Подглядывай, чтоб холод на охлаждение молока да масла бежал. И всё. Гордей изредка поглядывает и дремлет на лавчонке у компрессорной. Эта его рабочая смена, этот перекур с дремотой – первый сон, предварительный, неглубокий, сопряженный с досадным отлучением к самому компрессору и даже порой с тычками в плечо и похлопываниями по лицу, когда по нечайке неглубокий сон плавно перетечёт до срока, до домашней поры, в генеральный, и компрессор вдруг забудет подавать холод; прискачет тогда поммастера, такого толкача задаст, что плюнуть да послать не меньше матери так и позывает.
После работы Гордей вдолгую, прочно и как-то мстительно ест. Ест сначала одно поджаренное старушкой матерью мясцо с лучком, свиное ли, куриное ли. Наберётся до воли мяса; убедится, что всё-таки выдавится ещё место и для борща, примет в угоду матери несколько ложечек и тут же прямо из-за стола валится – как с корня срезан! – на диван, прикрывается газетой.
Летом газета нужна. Заслон от мух.
В прочие времена газета вроде и ни к чему, но без газе-ты Гордей уже не уснёт. Привычка. Без газеты вроде как чего не хватает. А чего именно, нипочём не поймёт. И такое чувство особенно донимало по понедельникам, когда газета не приходила. Отсюда, как он считает, и произошло известное выражение: понедельник у него был самый тяжёлый день.
А зато во все остальные дни…
Поел, перекинулся, натянул на лицо газету и мгновенно, будто под наркозом, уснул. Спит он не разуваясь, не раздеваясь, сронив ноги на пол. Спит мертвецки крепко и сладостно. И снятся ему сны, и в тех снах ничегошеньки другого ему не хочется кроме одного: спа-ать, спа-а-а-ать, спа-а-а-а-а-а-а-атушки… У него всякий божий день – Всемирный день сна! Валерка так и называетГордея – вечный чемпион мира по спанью.
– За шо ж ты, бедолага, и мучисся? Колы ж ты, чортяка, и высписся? – ворчит старушка мать, ладясь к ночи поднять с дивана глыбистого Гордея, чтоб разделся да лёг по-людски в постель.
Но поднять великанистого Гордея всё равно, что спихнуть со своего корня Эверест. И Гордей, одетый, обутый, в тяжкой позе мнёт, – сам на диване, ноги на полу – давит рёбра до нового дня. По мысли Валерки, перехватил Глеб эту замашку спать одетым у Сталина. Вождь частенько спал в одежде.[15]
И снова, отойдя от генерального сна, пролупив едва глаза, Глеб долго и скучно ест, готовясь к новому, уже к сидячему сну на лавке у компрессорной.
Гордей вышагивает босиком, врастопырку покачивает локтями. Косится на Валерку.
Валерка держит за сиденье велосипед, знай поталкивает рядом с собой.
"Чем же тебя, тараканий подпёрдыш, уесть?" – мучительно думает Гордей и оглядывает Валерку с головы до ног. Но придраться ни к чему не может. Плечи, руки, спина, живот у Валерки вымазаны в одинаково густой шоколадный цвет. Совсем не сравнить с погребным загаром у Гордея.
– Слышь, Нерукопожатное Лицо, – Гордей тычет пальцем Валерке на его толстые ватные штаны и на сапоги, – сегодня всего-то лишь плюс тридцать пять. Ты не замёрз?
– Да вроде нет, – с простинкой отвечает Валерка, не поймав яда в голосе Гордея.
– Как же нет!? – пыхнул Гордей. – У тебя ж вон, – скосил глаза на портянку, выглядывала из кирзового сапога, – обмотка зачем лезет наружу? Со-греть-ся! А ну-ка… Разувайсь! Ходи, как я. Босиком!
– Ёшкин кот! Не могу… Колется…
– А ты через не могу всё равно ходи. Укрепляет нервы. Гниль счищает меж пальцев. Наши предки, обезьяны, не носили ни хромовых сапог, ни лакированных туфель. Всё босиком да босиком.
– Так то обезьяны… Я тебе не какой-нибудь там Петя Кантропов. Не могу…
Гордей настаивает. Наседает.
Уступает Валерка. Разувается.
Впригибку, словно крадучись, шаговито, вбыструю, в срыве на бег простриг с десяток метров на бровях ступней и снова обувается.
– Не могу. Больно уж колкий это подвиг.
Гордей доволен, что отыскалось уязвимое место у Ва-лерки. Чудик картонный, не может вот так просто идти босиком! А он, Гордей, может хоть по колкой дороге, усыпанной мелкими сечеными камешками, хоть по свежей полевой стерне. Всё нипочём!
– Валер! Ну у тебя и видок, как у турка, – с мягким, отеческим укором подпекает Гордей. – Ты, – тянет Валерку за коричневый ботиночный шнурок, служил Валерке вместо ремня, стягивал на боку две соседние шлёвки тёплых штанов, – ты что же, и с корреспондентшей разговаривал в таком виде?
– Ну а в каком ещё? Вечером снова придёт она. К вечеру я ух!.. Буду в полной боевой готовности! Надену выходной пиджачок со всеми значками. Надену выходные брючата, выходные хромовые сапожики. Да-а… Пана видно по халявам!.. Прифасониться надо. А как ты думал?.. На выходных брюках – низ брюк я застирал, кинул даве на верёвку, во дворе сохнут, – есть хороший ремень. Я богатый… А шнурком ловчей таки стянешь штаны.