Сегодня в бараке работяг суматоха, какой давно не бывало.
На волю двенадцать человек отпускают. Не по реабилитации, не по окончании отбытия срока наказания. До него еще годы оставались.
Амнистия! Это слово знакомое, но уже забытое, ворвалось в раскрытые двери сильнее порыва пурги. И разбудило, сорвало с нар всех, кто уже успел осознать, понять, в ком жила, не угасая, теплинка надежды на чудо.
Амнистия… И отмывает тракторист почернелые от горя и мазута руки. Водой? Только ли? Впервые — духовитым, туалетным мылом.
Суковатые ноги без хмеля в крючки закручиваются на радостях. Глаза влажные, как у коровы. Морщинистые щеки в улыбке до ушей растянулись.
Рядом с ним в последний раз на «параше» двое мужиков-уральцев дуются. Еще один уже барахлишко выволок вольное из мешочков, что всегда под подушкой держали.
Двое земляков их уже за документами побежали. Невтерпеж им ждать стало. Даже не переоделись. Разве так на свободу выходят? Она — жизнь и праздник. И только не терявший ее ни разу, не знает истинную ей цену.
Приводит себя в порядок астраханский мужик. Отмывает лицо мочалкой, словно без этого его ни мать, ни
дети не узнают. Иль всю Колыму с лица смыть хочет одним махом. Такое и за годы не отмоешь. Она не в поры, в душу въелась…
Примеряет мужик портки, в которых сюда прибыл. А они не держатся на поясе. Застегнутыми сползают с задницы на колени. Без подпояски ни за что не обойтись. Кто-то ремень свой отдал. Носи на здоровье. Не сам, так он пусть на свободу попадет.
Грузины, узнав об амнистии, на радости в пляс пошли. Да так пели, что охрана прибежала с перепугу. Узнала, в чем дело, смутилась. А мужики пляшут. Пока их за документами не позвали.
Амнистировали и Полторабатька. Тот с ревом в барак влетел. Нацеплял на руки пяток зэков, кружился, как малахольный. Пел, прыгал, хохотал, все вперемешку. Как большой, несуразный ребенок, все в бараке вверх дном поставил, всех — на уши. И щипал себя, и спрашивал, уж не снится ли ему день сегодняшний.
Лишь ставропольцев двое собирались тихо, неслышно. Будто событие это было привычным для них. Наперед высчитали. Громко обрадуйся — выложи на стол остатки посылок из дома. Сало и колбасу. А они самим в дороге нужны будут. Так что лучше попридержать радость. Тишком из барака уйти, чтоб не пришлось откупаться от тех, кто тут остается. У радости тоже свой час. Ее до дома довезти надо. А подкреплять из мешочков. Всю дорогу. Чтоб лишнюю копейку в пути не потратить.
До вечера никто ждать не захотел. Ужин? Какой там? Свобода уже на руках. В нее и голодным убежать можно. Это куда как лучше зэковской сытости.
Свобода… Откуда силы берутся? Пайку хлеба на день за пазуху и вперед. Хоть пешком, но домой.
Их увезли из зоны на «студебеккере».
Работяги и «жирные», интеллигенты и фартовые, они сели впритирку на скамьи, обнявшись по-братски.
В зоне не знались, не здоровались. Но путь домой — особый.
Амнистия… Она прошлась по колымским зонам свежим, первым весенним ветром и отправила домой многих зэков. Но большинства — не коснулась.
Лишь три дня в бараке работяг было свободно. И пустые шконки все еще напоминали об амнистии. Не потом на место уехавших прибыла новая партия заключенных.
Их спешно распихивали по баракам. Вот так и к работягам привели два десятка человек.
— Что? Места нет? Шконок не хватает? А ты что, к теще на печку прибыл иль куда? Хорош и без шконки будешь. На нарах, на полу ложись! И не разевай рот. Не то сейчас отправим в камеру с удобствами! — орал сопровождающий на зароптавших новичков.
Кто они? Стадом баранов столпились в проходе.
— Кила! Раскидай стадо! — крикнул бригадиру бобкарь и увел конвой, плотно закрыв за собой дверь.
— Откуда вы? — спросил Аслан мужиков, озиравшихся по сторонам.
— С Певека. Строгорежимные. Нам от амнистии облегчение режима вышло. На усиленный определили, — сверкнул мужик запавшими, черными бусинками-глазами и занял шконку Чинаря.
Иные по двое, «вальтом» легли. Тощие мешочки, сумки — под голову. Лица у всех землистые, кожа да кости. Смотреть жутко.
— За что погорел? По какой статье? — спросил Аслан соседа. Тот сделал вид, что не слышит. И тогда снизу ответили:
— За яйца влипли. Втроем. Мы с Тимкой, да этот — Алеха. Хотели всех под вышку. Да Сталин помер. Нас сюда… По четвертаку на каждый хрен.
— За изнасилование, что ль? — уточнил Аслан.
— Ну да. Он дочку свою, а мы — малолетку. Наша, вишь какая незадача, померла. Четыре года ей было. А его девке — десять лет. Живая. Да баба ему не простила. В суд подала, дура.
— Родную дочь? — не поверил в услышанное Аслан.
— Моя дочь. Не твоя, — огрызнулся сосед и добавил: — Что тут особого?
— А малолетку за что? — подступил Кила к двоим новичкам.
— Отец у ней — легавый, дышать мешал. Вот и отомстили…
— А ну, монатки собирай! Живо! — вскинулся Аслан. И, сорвав соседа со шконки, сбросил на пол: — Вон из барака, козлы! Духу вашего чтоб тут не было! Не размазали вас власти — мы поможем! — надвинулся на посеревшего соседа ощетинившейся горой.
— А ты тут не командуй! Не к тебе в гости! Нас сюда определили не по своей воле. Не у себя дома, не распоряжайся. Небось и сам не за доброе сюда попал. Нече глотку раздирать. А то и заткнуть сможем, — раскорячился, засверкал глазами сосед.
Аслан вскипел. Сцепив зубы, сделал шаг навстречу. И когда сосед кинулся, поддел ногой в пах. Тот к двери отлетел. Об косяк ударился. Аслан выбил его сапогом наружу. Следом за ним мешочек выбросил.
Повернувшись к двоим насильникам, спросил, багровея:
— Сами уберетесь иль помочь?
Те вторично предложения ждать не стали. Шмыгнули за дверь поспешно.
— Зачем мужиков с барака выгнал? Где им теперь спать? Ведь люди они, — раздался чей-то голос.
— Люди? Детей убивают разве люди? Родную дочь силуют — люди? — возмутился Кила.
— А ты что, судья? — вскинулся с нижней шконки рыжий, рябой мужик.
— Ты тоже из козлов? — схватил его Аслан за грудки и понес к двери.
— Он машину украл, — вякнул старик, оставшийся без места.
Аслан разжал руку. Рыжий шлепнулся о бетонку. Взвыл. Подскочил с кулаками. Кила его в дых двинул. Тот осел. Замолк.
— Наших бьют! — поднялись новички.
И замелькали кулаки. Крики. Стон, брань поднялись столбом.
Расквашенные в кровь лица с багровыми фингалами под глазами. Выбитые зубы, разбитые носы и подбородки. Кто-то ногой в живот, в пах угодил. У другого ребро хрустнуло. Аслан рыжему голову в зад норовит вогнать, скрутив мужика в баранку. У Килы рубаха на спине от ворота до низа порвана — не слышит.
Орловский мужик верхом оседлал двоих — молотит по спинам и головам тяжелыми кулаками.
Тут охрана ворвалась. Из груды по одному вытаскивали за ноги и руки, покуда живы. Слова, окрики, угрозы — не помогают.
Трое насильников у двери дрожат. Лица мужиков — озверелые, в крови. Глаза ничего не видят.
Дед, что у стола сидел, под нары забился, пережидает. Там безопасно. Не достанут. Ни свои, ни чужие.
Аслан, увидев насильников, вырвал лавку. Охрана удержать хотела. Куда там! Пушинками раскидал. Прижал насильников к двери так, что окажись они закрытыми, кишками подавились бы. За дверями недавнего соседа поймал за шиворот. Тот вывернуться не успел. Размахнувшись чуть не до земли, так влепил кулак снизу, в подбородок, что далеко улетел насильник в лужу, в грязь. Там дышать боялся, жмуром прикинулся. Это и выручило.
Сломанная челюсть — не в счет. Можно будет пару недель на работу не ходить, в больничке отлежаться…
— Кого подсунули к нам? Козлов? Мы что, грязней всех? Убирайте их, иначе все равно размажу! — кричал Аслан охране.
Трое налетевших на него пытались увести в шизо. Водитель вырвал «разлуку» из-за голенища. Охрана отступила еще и потому, что на выручку Аслану два десятка зэков бросились.
— Убирайте петухов! А то мы их сами опетушим! — кричали зэки.
На шум прибежали фартовые из бригады Килы. Узнав, в чем дело, стали рядом — стенкой.
— Не будем работать с козлами! Живьем на трассе закопаем!
— Куда ж их девать теперь? — развел руками старший и, собрав всех троих, повел к караулке, ругаясь, подталкивая в спину.
Мужики, когда насильников увели, успокоились. Новички по углам притихли, испугавшись фартовых. Этих они в своей зоне знавали. И никогда с такими не связывались. Знали, они рано иль поздно, за всякий синяк шкуру спустят до колен.
Работяги вместе с фартовыми учинили допрос каждому новичку — за что сел? Спрашивали с пристрастием, не жалея кулаков, не скупясь на тумаки и зуботычины.
Никого, кроме тех первых, троих, из барака не выкинули.
Старика, дрожавшего под нарами, последним Аслан приметил. Вытащил за дрожащие портки, усадил на лавку. По обычаю своего народа не имел права не только старого обидеть, но и заговорить с ним первым. Потому повернул его Аслан к Киле.
Тот, кустистые брови сдвинув, спросил зло:
— А ты, старый мерин, чего по зонам шляешься? Иль печки со старухой не было? Почему на строгий попал?
Старик боялся открыть рот. Только икал зловонно.
— Ты, мать твою!.. Не вешай мне на нос своего говна! А то дух выбью, — пригрозил Кила.
— Голубой он! — хихикнул кто-то со шконки.
— Голубой? По-моему, он плешивый. А ну! Говори, чего утворил? — почуяв неладное, схватил деда Кила.
— Гомосексуалист я, — икнул дед.
Бригадир, никогда не слышавший такого мудреного слова, оглянулся на фартовых. Те рассмеялись:
— Пидор он, — пояснили коротко.
— А чего же ты гоношишься? Зачем под идейного подделываешься? Педерасов видывали. Но их на строгий не отправляли. Трандишь, старый хрен! А ну колись, покуда цел!
— Я по второй ходке иду. Потому и строгий режим дали. Первая судимость еще не погашена. Вроде я притон держал, а получилось — моральное разложение молодежи и физический урон, — вобрал старик голову в плечи.
— Кыш, лярва! Я тебя так разложу на трассе, что ты не то чужую, собственную задницу забудешь как звать, — пообещал Кила.
Дед залез на шконку перевести дух. А утром все зэки, старожилы и новички, отправились на трассу.
Рыжего, который с Асланом задирался, Кила поставил на корчевку пней. Старика на гравий — раскидывать, ровнять, трамбовать. Да и остальным не легче досталось. Свои — прежние, — лаги таскали, укладывали, утопая по пояс в грязи.
К вечеру так вымотались, что попадали на землю в ожидании машины.
Из кровавых мозолей на ладонях получились подушки. Руки не сгибались. А охрана кричит, подгоняет — живей, шевелись! А куда живей, если ноги не слушаются, заплетаются в немыслимые узлы. Спина в кочергу согнулась. Глаза ничего не видят. А тут еще тучи комаров облепили. Сколько ни бей, от всех не отмахнешься, А бригадир орет:
— Не теряй время! Комару тоже жить охота! Дань собирает. Свою. Дома отмахиваться будешь. А тут вкалывай!
Усиленный режим… Да он не лучше зачастую тюремного.
Там — пусть в сырой, холодной камере — как в склепе. Зато не сдыхали вот так от усталости.
Новички с непривычки стали пахать трассу носом сразу после обеда. Их бранью поднимали, пинками. Никто никого не пожалел, не пощадил.
Рубашки, брюки у всех насквозь от пота промокли. Ноги задеревенели в сырых сапогах. Но кому о том скажешь, кому пожалуешься? Кто станет слушать? Кто посочувствует и поможет.
Новички, сцепив зубы, крепятся. Дожить бы до вечера. И зачем так долог полярный день?
— Когда шабашить будем? — спросил рыжий у Килы.
— На погосте, — ответил тот, не оглянувшись.
Рыжий упал на сухой мох ничком. Как не хотелось
вставать… Но кто-то больно наступил на ноги.
Оказывается, они еще не отнялись, способны что-то чувствовать.
— Вставай, паскуда! — слышит над головой голос фартового.
И откуда силы взялись. Не встал, вскочил. Воры два раза не повторяют свое.
К ворам тоже пополнение прибыло. Из ростовских, краснодарских воров. Те — хвосты подняли. Мол, не пойдем вкалывать, как мужики. Мы, мол, законники.
Пришлось трамбовать скопом и поодиночке. Двоих на ночь к параше привязали. Не ради куража. Мозги проветрить. Чтоб знали, как надо разговаривать в зоне со своими. Не требовать, а советоваться. Не искать шестерок и шнырей, а вкалывать самим.
Полночи базлали. Не без кипежа. Но утром все на «пахоту» встали. И теперь вкалывают. Не захотелось следом за теми, кого в Воркуту хотели отправить. Просветили свои фартовые вовремя. Поняли, плетью обуха не сломать.
Своих фартовые подстраховывали. Незаметно для других. Подменяли, подставляли свои плечи. Жалели, берегли. Не давали вымотаться вконец. И законники старались. Держались кучей.
Кила их похваливал, подбадривал, шутил, не перегружал.
— Не потому, что фартовые. Видел, стараются сами, изо всех сил. А раз так, зачем загонять, изматывать?
Охрана на воров косится. Но, крича, горло не надрывают. Знают, эти быстрее пообвыкнутся.
Вон темноволосый, кудрявый парень. Красавец! Лицо — как с купюры иль с медали. Без единого изъяна. Создала же природа такое совершенство. Такого бы на выставке бабам за трешки показывать, как образец, а он — сукин сын — ворюга отпетый. В Ростове банк обокрал средь бела дня, ни одна собака даже не оглянулась. Глянешь на него — подумаешь, музыкант, вон какие пальцы длинные да холеные. И разговор вежливый, культурный, словно все науки превзошел. Про все знает. Во всем разбирается. И когда успел? — удивлялся Кила молча.
— Живее, мужики! — подгоняет охрана. И старший невольно посмотрел на седого интеллигентного с виду фартового.
«Фальшивомонетчик, а встреться на воле, за профессора или академика принял бы. Гляди, какой, видный. И повадки у него не мужицкие. Будто в начальстве всю жизнь прожил. Очки — в золотой оправе. У, гад! Тут на зубы всю жизнь вкалываю, а не наскреб», — злился старший охраны.
Мужики из новых вовсе раскисли. Ноги — хоть руками переставляй. Волосы на лбу прилипли, рожи вспухли от комариных укусов и пота. Штаны слетают.
«На баланде сил не накопишь. А вкалывать придется. Тут вам не в камерах задницы отлеживать. Тут чертоломить надо. Да так, чтобы медведь сочувствовал и радовался, что не родился человеком, пусть зверь, но не зэк», — подумал Кила.
Рыжий мужик давно вспотычку ходит. За ним, Ванюшка из Костромы, свой в доску. Чуть рыжий пошатнется, Ванька — матом его. Да таким, что охрана за животы хватается. День может материться, ни одного раза не повторится. На воле за это не одну бутылку выспорил.
Вот и теперь так виртуозно загнул, фартовые от удивления онемели. Этих трудно удивить. А и они такое не слыхали.
Дедок-педераст, будто присох к толкуше. Из рук не выпускает. На нее и мочится. Отойти некогда. Не успевает. Жидкие волосенки красную лысину обнажили. Допекает старика комарье, не все ж ему баловать! Приходится за все платить.
— Ух, старый кобель, — сверкнул на него злым взглядом Кила и, подкинув совковую лопату, прикрикнул: — Ровняй лучше, не то жопой будешь трамбовать. Не сачкуй!..
Старик вздрогнул от внезапного окрика. Застучал толкушей по гравию дробнее.
Только бы не ругались и не били. Только б не выкинули из барака.
Трое насильников на погрузочной площадке целый день работали. Экскаватор сломался. Они его заменили. Без роздыху, без перерыва, без перекура.
Лопаты к рукам прикипели с кровью. Спины, плечи — будто железом налились. Не распрямиться, не разогнуться. Хоть волком вой.
«Вот это облегчили судьбину. Из огня, да в полымя. Разве тут можно до воли дожить? Да за неделю скопытишься», — думал Тимоха, стряхивая капли пота с носа.
— Шустрей, падлы! — послышался голос шофера, вставшего под погрузку. За ним еще два самосвала. Да будет ли им конец? Дадут ли передышку?
— Чего раскорячился? А ну, живо, лопатой шевели! — торопила охрана.
Шоферы ждут. Курят на подножках. Помогать этим — никто не будет. Всей трассе, всей зоне уже известно, кто они. Выручать их, разговаривать — за падло. Разве только улучить момент, когда охрана отвернется, и затащить за машину, там скопом выдрать, сделать обиженником. Как поступают с насильниками во всех зонах. Но кому охота пачкаться с дерьмом? Кому первому плоть стукнет в голову?
У Тимохи лопата со звоном вылетела. Носом в гравий упал. Двое было кинулись к нему, но шоферы заорали. Подошли раньше охраны. Сапогами запинали.
— Вставай, падла! Не то зароем здесь живьем.
Другой пообещал солярки плеснуть и поджечь. Чтоб
комары поотстали.
— Хоть какой-то прок от козла будет, — звенькнул чумазым ведром.
Охрана — словно не услышала. А насильник вмиг на ноги вскочил. Кому сдыхать охота?
Аслан даже не смотрел в их сторону. Отвернулся. Знал себя. Стоит глянуть — кулаки загорятся. А дополнительный срок кому нужен?
Вечером, когда водитель остановил возле них бортовую машину, чтобы забрать в зону, зэки не впустили насильников в кузов. Никто не хотел ехать рядом с ними.
Пришлось вывозить их на самосвале.
Но и в столовой, едва они вошли, их вытолкали, выкинули с руганью, угрозами. Охрана, как ни урезонивала, не переубедила.
— Понимаешь, можно деньги, вещи, машину украсть — это наживается. Но насиловать! У нас тоже и дети, и сестры, и жены есть. Нет, не навязывайте их нам. Не доводите до греха. Никто за себя не поручится. Уберите козлов! — упорствовали зэки.
— Детей опаскудили, звери. Да за это не судить, мошонку вырвать у живых и самих волкам на ужин кинуть. Чтоб доброго кого не сожрали. А говна — не жаль, — говорил Кила, соглашаясь с мужиками.
Ни в одном бараке не приняли насильников. Работяги выгнали с треском, «жирные» пригрозили ночью задушить, идейные — места не нашли. Интеллигенты сказали, что хлоркой их засыпят, как паразитов; обиженники и те перед козлами двери захлопнули. К фартовым их вести не решилась охрана.
Даже бывшие суки, всеми гонимые и презираемые, едва насильников ввели в барак, опрокинули их, бросились с кулаками.
— Придется в коптерке спать, — сказал старший охраны. Но зэки, узнав о том, предупредили «жирных», работающих в коптерке. И охрана сунула гонимых троих зэков на пол в караулку.
Там они проспали ночь.
— Но где определить их сегодня? — ломал голову старший охраны, выгрузив изгоев во дворе зоны.
Лишь поздним вечером удалось их насильно воткнуть в барак к обиженникам. Эти оказались уступчивее…
Торопились зэки в ту весну закончить сырые участки трассы, соединить их в одну и перейти на горные перевалы.
Пусть труднее, зато не будут допекать комары, перестанет дрожать и проваливаться под ногами земля.
Сколь сил и здоровья отняли у зэков трясины и мари, не подсчитать.
Начальник зоны распорядился заранее и на перевале был разбит целый палаточный городок с походной кухней. Предусмотрительность оказалась своевременной.
Едва новые участки трассы состыковывались и серый грунт ленты уперся в горный массив, зэкам объявили, что теперь они в зону вернутся лишь глубокой осенью.
Целый день вывозили машины бригады на новые участки. Проложить трассу в горах — дело не шуточное. Не зря сюда и охранников прислали поменьше. По принципу — куда денутся. А может, потому что хорошо знала администрация условия предстоящей работы.
Лом, кирка, кайло, лопата — всем этим должны были работать зэки лучше, чем ложками. Здесь не нужны были машины, экскаватор и трактор. А потому и Аслану было велено поставить машину на прикол в гараже до самой осени.
Его вместе со всеми пасмурным утром отвезла на новый участок бортовая машина в сопровождении охранников.
Мрачно оглядев Колымский перевал, бригадир сказал невесело:
— Пока мы этот хребет пройдем и проложим трассу, сколько мужиков своим хребтом поплатятся?
Аслан молчал. Зная, что тут ничего не изменишь. А работать — какая разница где?
Летели искры из-под кайла. Горная порода упряма. Туго поддавалась человеческим рукам. Хоть ты ее зубами грызи. Мелкие осколки отлетают, да и то — в глаза, в лицо. А нужно снять горной породы пять метров. Да в ширину — восемь. Выровнять, сгладить под асфальт. Чтоб шоферы вольные вели машины без препятствий, не поминая злым словом зэков. Да и начальство плохую работу не примет.
Аслан схватился за лом. Но и тот лишь искры высекал.
— Погоди, Аслан. Не бей вслепую. Оглядись вначале. Видишь — трещина. Тут бей. Тебе здесь сама природа помогла. Гляди, как надо, — взял бригадир лом и, стукнув два-три раза, отвалил целую глыбу. Потом еще, еще. Сбоку зэки подошли. Из новичков. Пригляделись. Намотали на ус, переняли способ. Дело и двинулось.
Одни откалывают глыбы, другие, облепив их, сталкивают в распадок, оттаскивают в стороны. Работать здесь оказалось много труднее, чем внизу.
Нашлась не пыльная работа и насильникам — глыбы горные в распадок сбрасывать.
Охране поверилось, что зэки за три недели попривыкли к виду насильников и перестали вспыхивать при их появлении. Видно, стерпелись.
Старик педераст, втянувшись в работу, уже не падал ничком на землю. Улыбаться снова научился. И время от времени поглядывал в сторону обиженников, перекидывался шутками. А то и подсаживался к ним ненадолго.
С утра до ночи на перевале слышался грохот скатывающихся в распадки осколков породы — больших и малых. Пыль, звон металла, брань. Даже зверье разбежалось, не вынеся поблизости человеческого присутствия, а может, от ужаса: как жестоко кромсают люди на свой лад их горы!
Внизу неподалеку река звенела в горных тисках. Как зэк в зоне, о свободе мечтала.
Ночью, глядя на нее, зэки, что помоложе, песни свои ей сложили. Сравнив ее бурный бег с жизнью своей, мутные воды — с горем, а голос — на плач похожий — с криком своих сердец.
Ночь здесь, в горах, была особой. Свежей, без запахов сырости и плесени. Звезды, выкатившиеся из-за туч, были желтыми, яркими, как искры из-под кирки. А может, больше походили на те, которые из глаз сыпались у многих, когда, поддев ломом громадную глыбу, пытались сдвинуть ее с места.
Ночи на перевале запоминались всякая по-своему, всем по-разному.
Работу заканчивали, когда даже самых выносливых усталость валила с ног. По восемнадцать часов в сутки.
На пятый день, уже после работы, прилегли отдохнуть у костра новички-работяги. Впервые сегодня похвалил их бригадир. Ему показалось, что втягиваться стали мужики в работу. А они, пятеро, не встали от костра. Умерли тихо, без жалоб. Не потревожив никого. Не перебили тихий разговор. Никого не испугали. Надорвались…
Из уголков рта у двоих кровь шла недолго. Может, прерви работу на час раньше, живы бы остались. Да не догадался никто. Сами попросить передышку не рискнули. А теперь уж отработались навсегда.
Похоронили их на обочине трассы. Наспех завалив бедолаг громадинами глыбами. Кто-то высек топором неказистые буквы: «Теперь вы свободны! Спите, братья зэки…»
Откричалась на них охрана. Ни барака, ни баланды, ни выработки, ни места у костра, и даже документов не надо. Первые метры трассы на перевале, — словно охранялись первой могилой.
Охранники напугались не на шутку. Начальник зоны приказал следить, чтоб не было гибели и смертей средь зэков. Да разве все предусмотришь?
Кила весь следующий день молчал. Лицо потемнело. Ведь вот и узнать людей не успел, а в могилу загнал. Пятерых на воле не дождутся. Им еще будут идти письма из дома, от родных. Их еще ждут. Они кому-то были очень нужны, а их уже нет… Нельзя же все валить на трассу. Ведь не она людей убивает, а сами люди. Друг друга. Безжалостно и жестоко.
Федор смотрел на огонь. Но ведь и сам он вкалывает. Не меньше, пожалуй, больше других. Привычен. Бригадир — не охранник. Потому и назначили, что на работу жадный. Так всю жизнь было.
«Килу нажил, а ума нет. Как будто больше других получаю. Так нет же, все поровну И работа, и жратва. А умерли люди — все на меня косятся. Я один виноват. Небось при жизни кто их знал и замечал, кто жалел? Тоже поторапливали, покрикивали на них. Никому неохота быть крайним», — вздыхал Кила и вдруг его мысли оборвала ругань.
— Опять Аслан! Ну чего ему надо? — встал бригадир и пошел на голоса.
— Ты на него глянь! Во паскуда! Уже сговорил! — тряс кабардинец в руке старика педераста. У того — расстегнутые штаны болтались на сапогах, голый зад вертелся от чужих глаз, норовя укрыться хоть чем-нибудь.
— Чего он утворил? — спросил Кила у Аслана, тот, захлебываясь злобой, не мог ответить вразумительно. А охранники — за животы схватились со смеху.
— Да этот, Аслан, по нужде отошел. Чтоб подальше, значит, с глаз. Ну и только примостился, слышит:
«Ягодки подними повыше». Поначалу думал, послышалось. А тут снова: «Поближе яблочки придвинь». Ну, тут не до нужды. Глянул, а этот ваш, гомик, уже приспосабливается. К обиженнику. Схватил деда — и сюда. Мол, забыл, где ты есть и за что влетел? Чуть его из шкуры не вытряхнул, — сказал охранник, отобрав старика у Аслана.
— Да черт с ними, тебе какое дело? Не твоя задница болит. Сами разберутся, — увел бригадир Аслана к костру, и долго говорили в эту ночь зэки.
— Интересно, что будет здесь, когда мы построим трассу?
— Зоны, одни зоны, за запреткой.
— Не бреши, для зон трассу не стали бы прокладывать. Хороши бы были и с летниками. Трасса будет и после них работать на людей. На Магадан и полярников. На всех колымчан. И города тут построят, и поселки. С магазинами и банями. И даже с водопроводами.
— С лягавыми, — вставил кто-то из фартовых.
— А им тут нехрен делать будет.
— Однако в Магадане они есть, — вставил седой мужик из барака Килы.
— Да черт с ними! Я вот думаю, что неужели когда-нибудь в этих местах поселится свободный человек? — спросил один из новичков.
— Конечно, поселятся. Спецпереселенцы…
— Да ну-ка вас к хренам! Вон Магадан заселили. На Чукотке живут. Не переселенцы, не все зэки, из бывших. Нормальные люди, — возразил охранник.
— А мы ненормальные? Да я, до заключения, знаешь, кем работал? Ты б за счастье счел пыль на моем столе вылизать! А теперь говоришь, что мы — ненормальные! Пацан ты еще, зелень! — вспыхнул один из интеллигентов.
— Не знаю, кем ты был, знаю, кто ты есть. Кем был уже не станешь. Коль попал в шкуру зэка — клеймо на всю жизнь на тебе останется. До смерти.
— Брешешь. Вон скольких реабилитировали, — не выдержал Аслан.
— Ну и что? Кто об этой реабилитации узнает? Десяток. А вот о том, что на Колыме был — тысячи. И помниться это будет годами. Реабилитация — утеха для дураков. Простили за все, в чем не был виноват. А что дальше? Годы вспять не поворотишь, — встрял один из фартовых.
— В Магадане первое начальство, самое большое, из бывших зэков, — вставил охранник и продолжил: — Когда-то они город строили…
— Может, и ты, Кила, станешь у нас бугром, когда город построят? — спросил фальшивомонетчик.
— Иди к чертям! У меня через год — звонок. А город годами строится. Не хочу должность ждать на Колыме. Лучше дворником, но свободным, — ответил бригадир.
— Аслана мы в исполком возьмем. Он у нас правду будет устанавливать, — хохотнул кто-то из новичков.
— Я не зарекаюсь ни от чего. Кто знает, как оно сложится на воле? Хотя и не хочется здесь… Память замучает, — ответил Аслан.
— Бывшие зэки, что в Магадане остались, прошлого не стыдятся. После них — город остался.
— А после нас — трасса. Она и после нас, каждым километром, да что там, всяким метром о нас живьем напомнит, — тихо сказал интеллигент.
— На хрен память. Я жить хочу.
— Города здесь будут. Может, и не совсем города, поселки. Без них тут нельзя. Дело не в памяти о нас. Но эта трасса — начало жизни. Она и определит нужность заселения этих мест. А отчаянные найдутся. Поселятся, обживут этот край. Заарканят северное сияние вместо солнца на зиму, а энергию пурги превратят в тепло. Ведь холодно здесь от необжитости. А когда пойдут здесь табуны оленей, загудят самолеты, закричат поезда
— отступит холод. И как знать, может здесь, на этом месте, будет кататься с горок ребятня. Не зная о палаточном нашем поселении. И может, назовут свой город, не мудрствуя, Палатка. Ведь это здорово, сберечь память о первых, кто проложил трассу. Это неважно, что первыми были зэки. Мы жили для них — завтрашних. Им будет легче, — сказал пожилой мужчина из идейных, которого после Афиногена назначили люди у себя старшим.
Притихли зэки, поверили в сказанное. Заслушались. Не хотелось спорить. А вдруг и вправду так случится? Заглянуть бы в карты этой местности лет через десять. Может, и сыщут это негромкое название? Может, вспомнит кто-нибудь о них — сегодняшних.
— Ребята, в ружье! — раздалось внезапное. И побледневший охранник сказал: — Насильники сбежали. Все! Ни одного нет. Спали у костра. С ними салага остался. Задремал. Мы к вам пришли. Они того пацана убили. Винтовку взяли с собой. И убежали. Воспользовались, гады. Спящего… Хоть бы его, первогодка, пощадили, козлы, — срывался голос охранника.
— Будь я свободным! Своими руками задавил бы! — вырвалось у Килы.
Охрана затопала по каменистым спускам, грохоча сапогами по уснувшим скалам.
— Поймают ли? — вздохнул старик педераст.
— Не сами, так собака нагонит, — ответил часовой.
— С винтовкой собака не страшна, — возразил Аслан.
— Собака лишь голос подаст. Направление покажет.
— Беглецы вооружены. Убить могут кого-то из ребят, — встрял педераст.
— Может, повезет, — поежился охранник, вслушиваясь, вглядываясь в темноту.
Многие зэки спали у костра, пригревшись к плечам, к бокам друг друга. Они ничего не знали о случившемся. Уснули под разговор. Короткий лай овчарки, выстрел, разнесшийся громким эхом в ущелье, разбудили некоторых. Узнав в чем дело, материли беглецов:
— Теперь из-за них нагонят охраны без счету. И пайки урежут, чтоб жир не заводился в заднице, для побегов сил не оставалось бы.
В ущелье прогремел еще один выстрел. Послышался чей-то вскрик. Охранники дыхание затаили. Кого настигла пуля? Беглеца иль своего? Чья жизнь оборвалась?
— Ну, теперь их точно в расход пустят. За охранника и побег… Не отвертятся. Хана козлам. А уж я-то думал, пустим их зимой в огул, когда трассу пурга переметет и делать будет нечего, — смеялся широколицый, скуластый зэк, которого в бригаде Килы не любили за грязные, сальные шутки.
— Их размажут, а тебе что до того? Чего радуешься? Пусть и козлы. Они нам свои, зэки. Хоть и дерьмо. Пусть бы слиняли. Чего охрану жалеть? Они нам не мама родная. Прикажи таким, они нас всех одной очередью скосят. Не пощадят. Никого из нас, — прервал фартовый.
Еще один выстрел разорвал ночь. Вспышка сверкнула далеко за рекой.
— Поймали уже кого-то, — обронил один из интеллигентов.
— Вряд ли. Если б так — привели…
— Никого не приведут. Перестреляют всех троих, как куропаток на болоте, и крышка. Кому надо возиться с ними?
В это время из темноты послышался топот возвращавшихся охранников.
Беглецов они не вели.
— Ушли? — спросил охранник, сидевший у костра.
— На тот свет, — ответил хмуро старший, поглаживая овчарку. Собака легла у костра, тяжело дыша.
— Отстреливались?
— Да. Руку пробили Карташову. Если б не собака — плохо пришлось бы. Она одного на себя взяла. Чисто сработала.
— А где они? Беглецы? — спросил охранник.
— Там, внизу, все трое. Теперь не уйдут. Завтра в зону надо сообщить, пусть родным напишут.
Охранники тихо переговаривались, кутаясь в шинели, подживляли пламя костра. Спать им расхотелось. А зэки видели уже десятый сон.
Не спал лишь Аслан. Доняли, извели человека ноги. Разламывающая боль прогнала сон. Он лежал, стиснув зубы, боясь пошевелиться, потому что, плотно прижавшись спиной к боку, спал Кила.
Аслан невольно услышал разговор охранников, узнал подробности погони.
Уверенные в том, что все зэка уснули, охранники разговаривали громко, не таясь:
— Зачем всех троих убили, ведь вооружен-то был один? Его бы пристрелили, а тех — в зону к Упрямцеву. Пусть бы сам кумекал, как с ними развязаться. А то теперь скажет, что конвоировать не хотели, — говорил охранник, остававшийся у костра.
— Ты, Валерка, как с Луны свалился. Сам бы побегал за ними по горам, тогда бы и болтал. Храбрец нашелся. Эти невооруженные так камнями нас гладили, что небо с овчинку казалось. Старшему — по макушке. Чуть встал. Мне — по плечу. Олегу — в лицо. Вся морда синяя. Собаке — по спине. Та взвыла и не могла бежать. А без собаки ночью каково? Они за выступы, в расщелины прятались, а мы — на открытом месте. Как вши на лбу. Так что при оказании сопротивления, после предупреждения о применении оружия. Все — по уставу. Хорошо, что далеко уйти не успели. Ведь они могли и на других участках трассы на охрану напасть. Чтобы оружие добыть и харчи.
— Как же с Семушкиным теперь будем? В зону надо везти. Хоронить. Жаль его. Говорил, что невеста есть. А из родни — одна мать…
— Знаю. Но ведь и я, и ты на его месте могли оказаться. Не повезло ему. В таких войсках служим. Я вот тоже мечтал в Морфлот. Да ростом не вышел, не взяли. Сказали — баранов не берем. С твоим ростом и весом в Морфлоте делать нечего.
— А за меня батя просил военкома, чтоб в погранвойска направили. Обещали. Да не вышло. Теперь вот охраняю всякую шваль. Перестрелял бы всех до единого. Глаза бы мои их не видели.
— Не быкуй. Не все такие, — перебил Валерий.
— У нас ни за что не посадят. Я не верю, что средь них есть невиновные. Ты на их рыла глянь. Хуже зверей. Таких на свободу без конвоя нельзя. Даже к собаке без намордника подпустить боязно, ну овчарка, они ее сожрут, с костями вместе. О людях и говорить не надо. Ты б видел, как тот, что стрелял в Карташова, по горам скакал. Собака не могла догнать. А на трассе дохлой мухой прикидывался. Геморройным. А тут что козел. С третьей попытки его уложили. Так когда к нему подошли, он еще живой был, руками шевелить не мог, так мне в рожу, гад, плюнул. Легавым назвал.
— А те двое? Их ты снял?
— Нет. Ребята. Я промазал.
— Завтра всех в зону надо отвезти.
— Почему всех? Семушкина. А этих закопают зэки и все. Возиться еще будем с ними! Кому они нужны? Их на воле хоронить нельзя. В зоне даже зэки их не признали. Близко не подпускали к себе.
— Да, что-то в этом есть. Хоть и сами не без горбов, но не вовсе души потеряли. За позор сочли в барак принять.
— Насильников, ты же знаешь, на всех этапах «петушат», во всех зонах. Чаще — до смерти. Но Упрямцев говорит, что он такое в своей зоне запретит под страхом дополнительного срока.
— Ни хрена у него не выйдет. Обиженный со страху промолчит, а козел не расколется, — встрял в разговор старший охраны. И, подвинувшись ближе к огню, сказал — Каждого пидора мы не станем охранять. Дерут их зэки и правильно. Я им за такое по бутылке выставлял бы. А козлов в расход, и рука не дрогнула бы.
— Давно вы в зонах? — спросил его Валерий.
— Скоро на пенсию. Всякого насмотрелся. Особо тут, на северах… Сегодня мне дают зэка под строгий надзор, завтра — его с цветами забирают. А случалось, приезжают освободить, а зэк — с год как окочурился.
— А зачем сажали?
— Черт их знает. Калечат людям жизни. А потом мы во всем останемся виноваты. Кто ж еще? Ведь в нашей зоне умер. А по мне, так кроме убийц и насильников, всех бы через год из зоны метлой выгонял. Пусть на воле вкалывают. Человеку, коль сердце в нем есть, года хватит, чтоб опомниться, понять. А коли все потеряно, так хоть до смерти держи — негодяем сдохнет.
— Может, это и верно, — вздохнул кто-то из охранников.
— У меня в Воркуте был случай. Конвоировал я зэков. Махровых ворюг. Глаз с них не спускал всю дорогу. А когда в зону приехали, двое словно испарились. Из спецмашины. Год их искали. Накрыли в Свердловске. Они с этапа опять сбежали. Через два года поймали. В наручниках везли, они — слиняли. Через три месяца опять поймали, едва не сбежали. Во фокусники-умельцы. На все руки мастера. И смелые мужчины. Гады! Но нельзя не удивляться им, — говорил старший.
— А как от вас сбежали?
— Пол пропилили пилкой. И на полном ходу выскочили без единой царапины. Видать, опыт у них был большой.
Аслан почувствовал, как первая крупная капля дождя упала ему на лицо. Он отодвинул бригадира, разбудил его и позвал в палатку, не оглядываясь на охрану.
Под утро дождь загнал в палатки всех до единого. Он хлестал по горам холодными длинными струями. А потому обычной поверки в это утро не было. В моросящий дождь зэков посылали работать. Этот — проливной — решили переждать. Авось через час-другой прекратится. Но тучи наползали одна мрачней второй, и неба, казалось, никогда не коснется день.
Дождь шел такой, что с гор водопады полились. Они сметали на своем пути все живое. Вот первая глыба оторвалась и с грохотом покатилась вниз, в ущелье. За нею — вторая — с хохотом и стоном. Люди испугались.
Куда деваться, где спрятаться понадежнее? Под скалой? Но где уверенность, что не придавит, не засыплет заживо?
Охрана сбилась в кучу. Куда бежать? Впереди — водопады, тугие, грязные. Целые реки льют на головы с каменным градом. Внизу — гул воды, оползни. Уйти в ущелье, укрыться там? Но куда уж теперь? Внизу река вместо ручья. Вся в воронках, в плывуне, в пузырях.
Но нельзя же оставаться вот так на месте, боясь, что какая-нибудь дурная глыба вдавит в скалистый грунт неожиданно, разбрызгав в стороны тепло и кровь. Она не будет разбираться где зэк, где охрана.
«Ко-лы-ма-а!» — грохнул обломок горы почти у ног старшего охраны.
Сколько лет работает на северах человек, с такой ситуацией столкнулся впервые. Растерялся. Не только людям, себе помочь не может.
— Вверх надо всех выводить. И как можно скорее, — подсказал выход Аслан, хорошо знавший особенности гор.
Северные иль южные, они везде остаются горами. И при всей разнице климатов и высот, есть у них много общего.
— Вверх, пока не поздно, — повторил Аслан.
Грозным предостережением сорвалась сверху громада
скалы. Полетела вниз головой, разлетаясь в брызги, унося с собой все живое на пути.
— Всем наверх! — заорал визгливым пересохшим горлом старший охраны и первым рванулся вперед.
Едва он сделал два прыжка, как, от горы, будто отрезанная, отделилась часть грунта. Она с шипением опрокинулась навзничь, осела, поползла вниз, гонимая потоками воды.
— Живей, мужики! — крикнул кто-то потонувшим в шуме голосом.
Зэки, охрана, срывали палатки, хватали кто что может и неслись вверх. Одни — согнувшись под тяжестью груза, едва волоча ноги, другие — вприскочку, торопливо, гонимые дождем и страхом.
Даже мужики с Орловщины под тяжестью груза согнулись. Глаза дождем или потом заливает. Не ведомо никому.
Знали, никто не оплатит им эту работу. От того досадно на сердце. Но подниматься вверх порожняком было бы слишком наглядно.
Впопыхах не видели, что взвалила им на плечи охрана.
На каждом шагу вздрагивали зэки. То коряга срывалась с обрыва и рогатым чертом бросалась под ноги, то осколки-обломки гремели совсем рядом, обдавая холодом брызг, ознобом ужаса.
Тощий желтоглазый интеллигент, которого в зоне уважали за ровный, рассудительный характер, волок наверх свернутую комом палатку работяг. С нее текли струи на спину и лоб. Но ведь без палатки нельзя, ни в какую погоду.
Кила тащил кирки и ломы. Аслан — ворох лопат. Никто не шел наверх с пустыми руками.
Молодой охранник, помимо винтовки и ломов, нес на закорках обессилевшего от страха старика педераста.
Остальные — кухню впереди себя толкали, несли продукты, котлы, посуду.
Обиженники тянулись вверх гуськом. Палатку и барахлишко свое крепко ухватили. Не перегрузились. А вот идейные носом гору чуть не пахали. Чей груз на плечах — сами не знали.
Горы, на время утихнув, словно дав людям короткую передышку, вскоре снова разразились камнепадом. Того и гляди огреет обломком по голове.
Гудели, ревели потоки дождя и воды: кого пощадят, кого накроют.
Первым на вершину выбрался Аслан. Стряхнул с себя лопаты, и, не передохнув, не оглядевшись, пошел помочь Киле. Вытащив, снова — другим на помощь.
Под сапогами скользкое месиво горной породы. Ноги мокрые. Подошвы сапог давно отпоролись — рты поразевали. Да кто на это обратит внимание? В хорошую погоду — некогда. Теперь и тем более…
Серый поток зэков, как длинная змея, карабкался по склону горы там, где должна пройти трасса.
И только охранники, не доверявшие теперь никому, плелись в хвосте длинной колонны.
«Все когда-то кончится. И этот невыносимый подъем, и дождь», — думалось старшему. Ведь и не такое видывал и пережил. Просто надо успеть опередить беду. Конечно, начальник зоны поднимет крик, не увидев на месте палаточного поселения. За самовольство выговорит, скажет, надо спрашивать. Да где? У кого? Не было времени. Да и связь где возьмешь? Тут уж на собственный страх и риск действовать надо. Зэков спасать. Да и себя, если удастся, конечно.
— Черт! Уж лучше бы внизу остались, чем так корячиться. Бухнул какой-то зэк и мы, как стадо, за ним, словно без своих мозгов! На черта мне сдалось из-за уголовников надрываться! Я не собираюсь с ними кентоваться. Буду я под дудку всякого плясать! Нет уж. С меня хватит? Меня сюда служить послали, а не у зэков в сявках ходить. Мне и начальник зоны в том не указ, — убрал плечо от походной кухни один из охранников. И добавил: — Помог бы, будь моя воля, всех из одного пулемета…
На него никто не оглянулся. Ни слова не сказали. Кто-то из охранников, сделав шаг шире, молча занял место ушедшего. Тот плелся сзади, отставая с каждым шагом.
Не знал человек, что, когда люди вместе — тяжесть легче, дорога короче, смерть дальше. Она — последняя — любит настигать одиночек. И этого отставшего подкараулила, свернувшись к его ногам внезапным оползнем, закрутила, сбила с ног, укрыла, запеленала, задавила и унесла в распадок — молчаливого, изломанного, беспомощного.
Старший случившееся почувствовал. Оглянулся. Но поздно. Поймать, вырвать, спасти хотя бы мертвого, было невозможно. Да и не подойти…
— Хана, — вырвалось у старшего охраны невольное. Он сцепил зубы, отчаянно воткнул плечо в кухню, покрасневшее вмиг лицо покрылось соленым потом, его тут же смывал дождь.
Аслан уже многим помог подняться наверх. Теперь он и Кила вытаскивали уставших, ослабших.
Аслан вместе с бригадиром, не теряя времени, развернули палатку. Поставили, закрепили ее. Потом вторую рядом примостили.
— Как спать будут люди? На сыром простынут. А тут ни обогреться, ни обсушиться негде, — огляделся Федор.
Аслан подтащил к палатке разлапистую корягу, застрявшую в расщелине. Потом — вторую, третью. Прикрыв собой от дождя, развел под ними огонь. Коряги задымились, искры вылетали стрелами из шипящего дерева. Зэки, завидев дым костра, пошли на подъем веселее..
Там тепло, там отдых, там жизнь…
— Аслан, иди, перекурим, — позвал Кила, когда тот заглянул в палатку. Бригадир снял сапоги и только теперь дал отдых растертым в кровь ногам.
Он никогда не жаловался, никого не ругая. Ни сетовал на судьбу. Он давно научился переносить боль и тяготы молча. Вот только тут… Не хотел, да терпенья не стало.
На вершине разместились лишь три палатки. Другие, девять, пришлось ставить подальше, пониже.
Зэки, едва палатка закреплялась, влезали под полог и засыпали непробудным, мертвецким сном.
Кто повалился рядом? Чья нога уснула на шее? Кто храпит под мышкой? И лишь охрана не дремлет, сгрудилась в своей зеленой палатке. Трое за зэками наблюдают, глаз не сводят. Их никакой дождь не пугает. Стоят, Такая служба…
Старший охраны в палатке. Курит. Молчит. С лица потемнел. Слезы душат. Дать волю нервам — нельзя. Что молодые подумают?
Но ведь сегодня сначала на одного бойца стало меньше. Уже двоих охранников потеряли на перевале.
Совсем мальчишки. Безусые. Пушок на щеках не успел окрепнуть, потемнеть. Никому в жизни не успели насолить. Да и самой жизни не увидели, не узнали. Все по книгам, по учебникам. Своего мнения нажить не успели.
Семушкин Толик, совсем как девица, даже не курил. Ни одну девчонку за руку не взял, не целовал. От соленых анекдотов до макушки краснел. Чистый был парнишка. Летать хотел. Мечтал о самолетах. Их всюду рисовал. Даже на колымском снегу, как единственную свою крылатую сказку. С нею он засыпал и просыпался, ан не суждено ей оказалось взлететь. Спящего убили. Что он видел во сне?
Тихо ушел, словно улетел без мотора, никого не разбудил. Ни болью, ни стоном. Словно и не было его. Да, второго такого, как он, в охране нет. И не будет. Но как написать его родным, что именно их мальчуган, чистый, как небо, погиб на посту…
Руки старшего охранника дрожали. Умел человек встречаться с преступниками один на один. Задерживал, конвоировал, охранял. Случалось — убивал. Без промаха. Руки не подводили. Все умел человек. Никакого дела не гнушался. А тут…
— Нет, не смогу, — уронил лицо на стиснутые кулаки.
Второй мальчонка — сегодня погиб. С юга он. С моря… Книги любил. Все знал. Газету раз прочтет — назубок перескажет, ничего не забудет.
Думал старший, что этот — в большие чины выбьется после службы. С такой головой и памятью, да с северной колымской закалкой ему многое было бы по плечу, если б не внезапная гибель.
Зачем торопится смерть? Почему собирает свой урожай так неразумно средь молодых? Почему она так жестока и слепа?
Ведь лучше б тех, кто пожил и хоть что-то увидел на своем веку, кто устал жить и радости ее стали для него горем…
Вон хотя бы Гуков. Бывший прокурор. Подлец — не человек. Пригрелся в бараке у работяг. О себе — ни слова… Даже имя свое боится назвать. Неспроста. Может, кому-то из них подпись под обвинительным заключением свою поставил. К расстрелу требовал приговорить, душой не дрогнув.
Сам, гад, говорил, что такие приговоры пачками подписывал, не считая. И совесть не болела, и спал спокойно, не терзаясь.
Сын с дочерью, когда узнали, ушли от него навсегда. Жена умерла, услышав, на какие заработки жила семья. А он — ничего.
— Нам приказывали — мы выполняли. От нас ничего не зависело.
Ни разу не усомнился в законности того, что творил. Когда за ним пришли, на колени встал. Плакал. А разве его жизнь нужнее тех, кого лишил ее?
Теперь вот кротом в бараке среди людей живет. Боится, что узнает кто-то в лицо иль по фамилии. Возможно, кому-то удалось уйти от расстрела. Особо в последнее время. Такое уже слышал и страх сжигал его. Потому и упросил, чтобы не посылали его в зону для бывших сотрудников… Там они свои разборки устраивают.
Ни с кем не общается. Страшится не только назвать, услышать свою фамилию. А за жизнь как держится! Хотя на кой она ему? И, словно назло, обходит его смерть. Будто пугается. А может, готовит ему невиданно жестокую и страшную кончину?
«Ну почему бы его не забрать? Да мало ль всяких. Вон педераст до лысины дожил. С него кой в жизни прок? Ну уж коль совсем не то, я уж не молод. Дети выросли. Внуки уже учатся. Особой нужды у них нет. Разве вот только сам — без квартиры. Дали б, чтоб жена под старость от невесткиных и зятевых капризов не зависела… А больше жить не для чего. Радости были, когда рождались дети. Двое. Потом ждал внука. А родилась сразу двойня — девки. И только год назад внук появился. Его еще не видел. Все работа не отпускает. А теперь и вовсе мечтать не о чем. Двоих потеряли. Кто их заменит? Самому придется успевать. Молодые выматываются, устают быстро, часто гибнут. А им жить надо, значит — поберечься…»
Старший никак не мог свыкнуться с тем, что двое охранников не сами приедут. Одного бездыханным привезут в зону. Другого даже мертвым не доставят.
Начальник зоны кричать будет. Да черт с ним. Громче его стонет свое сердце. Оно ни на секунду не дает покоя теперь. Ведь не сберег. А за отца брался стать ребятам…
Дождь стучался в палатку, будто настырный зэк обогреться, обсушиться просился.
Старший охраны откинул полог палатки. Глянул вниз, в ущелье, где вчера оставили мертвых беглецов. Корягами обложили. Теперь эти коряги перекрыли ручей, запрудили. Мертвецы, все трое, поднятые водой, всплыли. Своим ходом к зоне понесет их поток. Да оно и небезопасно нынче спуститься вниз, вытащить покойных из воды. Самому сорваться можно с осклизлых грохочущих камнепадом скал.
Дождь стих лишь среди ночи, оборвался внезапно, перестав царапать брезент палатки.
Старший охраны проснулся удивительно легко. Отпустили боли в пояснице. Он выбрался наружу. Пошел проверить посты. Трое ребят бодрствовали на скале, радуясь окончанию дождя. Четвертый спал у костра, укрытый шинелью. Рядом с ним сидел Аслан, подживлял огонь.
Увидев старшего, приложил палец к губам.
— Заболел мальчишка. Простыл. Всю ночь кашлял так, что я уснуть не мог. Только теперь уговорил его покемарить малость. Отогреваю его. Не хочу, чтоб из-за нас болел. Жаль парня. Насквозь промок и продрог.
— Пусть в палатку идет. Тут сыро. Радикулит прихватит.
— Нет. Я костром землю хорошо прогрел. Потом отодвинул огонь. И на согретое его уложил. Через пару часов из него всю простуду вышибет. Дайте ему прийти в себя, — вступился Аслан.
Весь день зэки работали, не разгибаясь. Наверстывая вчерашний день. Когда к обеду появилось солнце, люди и вовсе ожили.
Аслан работал рядом с Килой: пробивал первые и самые трудные метры трассы. Откалывал, словно отгрызал горные бока, долбя их настырным ломом. Зэки бригады спешили управиться с дневной нормой скорее.
Маревая, болотная иль горная — она всегда была одна: пятнадцать квадратов на нос. Да плюс вчерашнее упущенное. День без выработки — нет зачета. Значит, впустую прожит день на Колыме. Потому подгонять никого не приходилось. Сами готовы были зубами горы грызть, лишь бы сделать, успеть. Перевыполнение норм приближало свободу…
Выработка каждого фиксировалась бригадиром. Так что на чужой горб не приходилось рассчитывать. Что сделал, то в сводку. Чем больше цифра, тем скорее свобода.
У Аслана, на самосвале, все зависело от количества рейсов. Есть норма — получай зачет. Застрял, сломалась ли машина — день за день. А это — Колыма!
Потому от выходных отказывались сами. Отдохнуть можно будет дома. На трассе о том не вспоминали. Даже лютый мороз ради зачетов забывали. И только пурга сбивала темп. И проклинали ее зэки на всех языках днем и ночью, как личного лютого врага.
Вон педераст, на что дохлый старик, а и тот приноровился. Кирка в его руках чертом крутится. Совсем никчемный мужик, а тоже на волю хочет скорее.
Орловские мужики черней скалы стали. Рубахи к спинам прикипели, но нет до них дела. Зачеты…
Гуков свои пятнадцать метров долбит дятлом. Зачеты.
Сахалинский зэк глыбы в ущелье сталкивает с грохотом. Как бы самому не сорваться в бездну! Пятнадцать метров… Самому, когда помрет, всего два на семьдесят, больше не понадобится. А живым все мало.
Пятнадцать метров… Тут всякий сантиметр года жизни стоит. А и сделай его, продолби. Ведь пятнадцать метров без учета высоты пласта — готовой трассы. Неимоверная норма. Но с нею не поспоришь. Никто не осмелится на такое.
Новички в исподнем вкалывают. Рубахи поснимали. Пот со спины — сильнее вчерашнего дождя. Да какое до него дело. Зачеты…
«Пятнадцать!» — вгрызается, звенит лом тупеющим носом. Руки немеют от напряжения. Что лом, готов к нему собственное тело приложить, лишь бы успеть, управиться с нормой.
Вот так и решили вести трассу сверху вниз, а не снизу вверх, как вначале. Так быстрее и легче получается, без одышки. Подъем всегда труднее спуска.
Аслан, едва проглотив баланду, кусок хлеба на ходу сжевал, не стал перекуривать, снова за лом взялся. Кила, глянув на него, тоже папиросу выбросил. Шагнул к скале.
До сумерек, до изнеможения, до упаду работали люди. Три раза повар звал их на ужин, никто не поторопился. Каждая минута на счету, всякая дорога.
Аслан, едва поев, повалился в угол палатки. Тут же уснул. Во сне виделось, что проложил он тридцать метров трассы, ровной, как горизонт.
Но это во сне. Как ни старался человек, лишь двадцать метров сделал. Больше, хоть умри, сил не хватило.
Другие едва уложились в норму. Кила лишь семнадцать метров одолел. А «жирные» и с нормой не справились. Хоть и кожа лохмотьями с ладоней полезла. Приуныли люди.
— Лиха беда начало, — успокаивали их работяги.
Через полмесяца все справлялись с нормой. Но перевыполнить ее удавалось редким отчаюгам. Да и то не на много.
Охрана, наблюдая за зэками, даже поеживалась, видя, как трудно давалась трасса людям.
Фартовые раньше умели пошутить, рассказать анекдот. Теперь им не до разговоров стало. Злые, усталые, они стали похожи на тени и словно забыли, потеряли в горах Колымы слова и смех.
День за днем. Сколько их минуло — никто не считал. Люди мылись в ручье внизу, да и то лишь те, у кого сил хватало. Слишком трудной была работа, слишком короток отдых.
— Черт! Зарабатываешь эти зачеты, а удастся ли ими воспользоваться, не знаешь. Сдохнешь тут и все старанье под хвост. Обидно будет, — сказал как-то Аслан Киле, ложась спать.
— А ты не думай о том. Пока руки держат лом — ты здоров, а значит, доживешь до свободы. Иначе не может быть. Я вон на сколько старше тебя, и то о воле думаю. Это мне здесь выжить помогает. И ты не злись. Вон охрана говорит, что завтра нам начальник зоны, обещает пополнение подкинуть. Двести человек. Глядишь, быстрее управимся с трассой, раньше в зону вернемся. Пусть не по-человечески, но терпимо жить будем. Все ж в бараке, не в палатке.
— Дожить бы до этого пополнения, — пробормотал Аслан, засыпая.
В палатке, помимо них, полбригады мужиков уже мертвецким сном спали. До утра, до рассвета, если доживут.
А к вечеру следующего дня из зоны за зэками пришли машины, три бортовых. Начальство предложило приехать в баню и оповестило, что сегодня зэки смогут посмотреть концерт художественной самодеятельности. Артисты из Магадана приедут. Желающие пусть приезжают.
Аслан даже не повернулся в сторону сказавшего. Словно оглох.
«Ехать в зону на концерт? Да что он, с ума сошел, что ли? Столько времени потерять. Подумаешь, артисты! Они зачет не подарят. А терять его из-за них кто станет? Разве ненормальный. А без бани пока обойдусь и ручьем», — думал Аслан.
— А сколько платить придется за концерт? — спросили орловские мужики.
— Бесплатно…
Аслан увидел, как засуетились, заторопились зэки. Ночь в зоне, в бараке — пусть малая, а передышка. Она тоже нужна.
Интеллигенты и идейные, все, как по команде, к ручью побежали, про инструмент забыли, про усталость.
«Жирные» даже бреются наскоро, словно не в зону, в санаторий их повезут.
Аслан закурил, присев у скалы.
— А ты, сынок, отчего не едешь? Давай, развейся. Выработки у тебя хватает. Поезжай, развлекись, согрей свое сердце. За себя и за меня, — предложил бригадир.
— Да ну их ко всем… — отмахнулся Аслан и, бросив докуренную до плешки папиросу, взялся за лом.
— Оставь его, Аслан. Ведь молодой ты. Поезжай, — попросил бригадир.
Аслан, коротко подумав, быстро собрался и раньше других залез в кузов.
В зону машины ехали торопясь. Обгоняя одна другую.
Вот и ворота раздвинулись, впустили. Во дворе вся хозобслуга мечется. Ужин заранее приготовлен. Аслан сразу в баню направился. Переоделся в чистое. Даже белую рубашку надел, чтоб ни в чем не уступить интеллигентам. И после ужина, строем, в красный уголок. Там уже и двери распахнуты, лавки расставлены, полы помыты. А вдруг зрителям мест не хватит, можно и на пол присесть.
Аслан оглядел скамьи. Выбрал место на передней, но на него зашикали. Мол, из-за тебя не то что артистов, сцену не видать.
Аслан пересел в самый конец.
Когда он в последний раз был на концерте? Давно — в детстве, в школе еще учился. Односельчане бабки решили детей порадовать. Это было два или три раза, но и сегодня помнилось.
Красный уголок уже был забит до отказа, когда вошли артисты. Они оглядели притихших, восторженных зрителей и прошли на сцену. Вскоре затрепетал занавес.
Артисты пели песню о Родине. Аслан не слышал слов. Он вглядывался в лицо девушки, той, которая стояла рядом с кулисами и пела тихим красивым голосом.
Она…
Потом были пляски, стихи, частушки, куплеты. Но вот конферансье объявил какую-то песню и на сцену вышла она…
Аслан не помнил, как встал, как прошел вперед и остановился у самой сцены.
Девушка пела о любви.
Аслану казалось, что поет она только ему, для него, каждое слово песни грело его сердце теплом.
«А ведь я заставлял себя забыть о тебе. Не вспоминать. Слишком долог и труден путь к тебе. Не моя в том вина. Будь свободным, пешком прибежал бы. Но ты поняла и приехала ко мне сама. Значит, любишь», — шептали неслышно губы Аслана. «Взгляни на меня», — просили глаза парня.
— Да не мешай же ты! — дернул его охранник. Аслан не пошевелился.
Девушка закончила песню. Зэки зааплодировали, Аслан громче всех. Она ушла за кулисы, не оглянувшись. Зал бесновался. Вызывал на бис. Певица вышла, смущаясь и краснея. Мужики с задних лавок перешли вперед, уселись перед самой сценой, по-детски улыбались, развесив губы.
Девушка пела о Колыме.
Аслан смотрел на нее как завороженный. Не смея приблизиться. Кто она и кто он? Она — песня, она — свобода и жизнь. Она — мечта. А он лишь зэк. Он не нужен ей. Вон какая она чистая, хрупкая. А он — словно глыба от скалы, отвалившаяся в ненастье. Зачем ее пугать, зачем докучать такой своими притязаниями. Да и как она ответит ему? Взаимностью на расстоянии? Но кто в это поверит? Аслан не мальчишка. Уж лучше не обманываться самому и ее не отпугивать, — отошел Аслан к скамье.
Когда концерт закончился, зэки вышли во двор. Вскоре и артисты покинули красный уголок. Они выходили во двор гуськом. Вот и она… Огляделась по сторонам, увидела Аслана. Улыбнулась.
— Что ж не приезжаете больше в Магадан? — спросила, узнав.
— Приеду. А зайти можно? Асланом меня зовут.
— Пожалуйста.
— Как зовут вас? — решился Аслан.
— Наташа.
— А если насовсем приеду? — спросил, вздрогнув от собственной смелости.
— Тогда и поговорим, — рассмеялась она и упорхнула в машину.
— Где ты успел с нею познакомиться? — завидуя, спрашивали зэки.
Аслан смотрел вслед машине, покидавшей двор. Оттуда выпорхнула рука, помахала без слов. Аслан — в ответ. И лес рук приветливо вскинулся из машины.
— Приезжай, Аслан! — донеслось или послышалось ему.
«Спасибо тебе, Кила», — думал парень, уходя в барак.
Такого подарка от судьбы он не ждал и не мог намечтать. Его — словно сердцем почуял бригадир и надоумил Аслана на эту встречу.
Аслан со стыдом вспомнил, что этой встречи могло не случиться. Упрямство — не лучший советчик…
Едва за машиной артистов закрылись ворота зоны, Аслан пошел в барак. Хоть одну ночь он выспится в постели и отдохнет до утра в сносных условиях. Тем более что в бараке было пустовато. Не все приехали на концерт. Не каждый пересилил свою усталость.
Едва Аслан начал дремать, дверь с шумом отворилась и чей-то сиплый голос сказал:
— Эй, мужики, пополнение в зону прибыло. Три «студера» пришли. Валите во двор. Узнаем, кого подкинули.
Аслан не пошевелился.
«Какое мне дело до них? Привезли новую партию. Ну и пусть себе… Мы тут причем? К нам в барак уже не подкинут. Некуда. А значит, наплевать мне на чьи-то заботы».
Но вскоре послышались голоса охранников:
— Двадцать человек сюда!
Аслан отвернулся спиной к двери. Прикинулся спящим.
Вскоре ему пришлось повернуться.
Пополнение оказалось необычным. Люди не галдели, не сновали по проходу Отогнув тюфяки, присели на края нар и шконок, тоскливо озирая барак.
— Не шумите, люди приехали с трассы, отдыхают. Устраивайтесь, где вам укажут. Других мест нет, — сказала охрана, уходя.
— Чужие шконки не занимайте, пока бригадир приедет — на проходах устроимся, — предложил чей-то голос. И вот тут Аслан оглянулся.
Это пополнение прибыло с воли. Люди держались потерянно, отрешенно.
— Давай одного сюда, — указал Аслан на шконку Чинаря. Помог разместиться и остальным.
Почувствовав поддержку, мужики засыпали Аслана вопросами:
— Где трасса? Сколько километров ее придется на эту зону? Какая норма выработки? Как начисляются зачеты? Какой порядок работы и жизни в зоне?
Аслан едва успевал отвечать. А утром, чуть свет, вместе с пополнением вернулись зэки на трассу.
Кила быстро распорядился новичками и, встав рядом с Асланом, взялся за кайло.
«Наташка, Натка!» — вспоминал Аслан имя девушки и руки, забыв о тяжести, ворочали глыбы, долбили ломом грунт.
День пролетел на редкость незаметно. Хотя не отдыхал, не перекуривал. А вечером подсел к костру, где разинув рты, слушали и новички всякие страшные истории о Колыме и ее зонах.
— Эта зона — третья на моем счету, — рассказывал один из недавних зэков, которого мужики звали Илларионом. — Поначалу в Воркуте был. Оттуда по здоровью — в Сейм- чан. Ну да там я с год кантовался. Конечно, это не Воркута. Где начальник — сущий зверюга. В зоне овчарок больше зэков. Но харчат их не в пример лучше, чем нашего брательника. Псинам — мясо, а нам — баланду.
— Такое везде. Псы вольнонаемные. А мы кто? Стадо. Вот и выходит, что им зарплату мясом отоваривают, — встрял какой-то зэк из темноты.
— Овчарки там не то зону, всякий барак стремачат. Чуть шухер — хана, врываются и хуже охраны зэков усмиряют. От этих зверей никуда не спрячешься.
— А в Сеймчане как? — перебили Иллариона.
— Там тоже трасса. Как и здесь. Только этой зоне надо перевал прошибить — и шабаш. А той еще полтыщи километров тянуть дорогу.
— А хребет пробить по-твоему мало? — спросил Кила и, ругнувшись, сказал: — Мы, между прочим, уже полтыщи проложили. Да перевал сотни две верст прибавит. Мало, что ли? Вот я на тебя гляну к концу, когда трассу, свой участок доведем, что ты тогда скажешь? Руки-ноги отымутся, пока этот перевал перешибем.
— Кто ж говорит, что легко? Оттого я и в бега ударился, — невмоготу стало там терпеть. На трассе по восемнадцать часов вкалывай, а жрать — крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой. В баланде… Спать — хуже собак. Я и вдарился в бега. Да напарник попался слабак. Скис на второй неделе. А ведь думали, что баста, оторвались от Колымы.
— И далеко вы убежали? — спросил Иллариона, обомшелый, как пенек, без бани, костлявый мужичонка из Костромы.
— До самой Сибири добрались. До торфяных болот.
— А как поймали? Люди выдали?
— Да при чем тут люди? Мы им на глаза не показывались. Да и они нас не видели. Обходили мы жилье.
— Без жратвы шли? — удивился один из орловских.
— По дороге ягоду ели. Всякую поросль. Дикий щавель, черемшу. Корни одуванчика, саранки. Ох и пронесло нас от такой жратвы! Сами к концу недели стали зелеными, как лягушата.
— Из-за того и ослабли. Была б жратва, да силы — хрен бы поймали, — посочувствовали горьковские мужики.
— Жратва ни при чем. Решили мы с напарником обсушиться малость. У него, вишь ты, незадача, кожа бабьей оказалась, шибко нежной. От сырой одежи вся потерлась в кровь. В паху, подмышками — до мяса подрал. Ну и развели мы с ним неприметный костерок ночью. На краю болота, — стих рассказчик, словно засомневался в продолжении рассказа.
— Вас там и накрыли? — хохотнул, теряя терпение, фартовый, любивший слушать рассказы о побегах.
— Нет. Не там. Мы с подельником не знали, что это болото — торфяное. А из него — горючий газ выходил. Мы его не почуяли. Да и откуда могли столько знать о чужих местах? — умолк Илларион.
— А что дальше-то? — теребили его нетерпеливые зэки.
— И только мы пристроили на колья бельишко просушить, сами телешом у огня расселись, как два лешака, мошонки прогреваем, как вдруг у нас под сраками загудело что-то. Мы подумали, что болото озорничает. И сидели, уши развесив. Вдруг глядь, столб вони из болота поднялся. Рядом с нами. Грязь до неба поднялась. И белый столб газа следом вырвался. Мы — к бельишку. А оно где? Сущая грязь кругом. Вонючей говна. И ни бельишка, ни костра, ничего. И сами хуже чертей перемазаны. Смотреть — срам да и только. Одни глаза. Все остальное — ровно из преисподней, будто самая поганая в свете задница, нас на свет произвела. И горько, что срамотищу эту голую даже прикрыть нечем.
Илларион оглядел хохочущих зэков и сказал с укоризной:
— Чего рыгочете? У меня от того болотного газу яйцы разнесло так, что ни в какие портки их не запихать было. Три недели маялся. Во!..
— А где портки раздобыл? — давясь от смеха, спросил Гуков.
— До того погоди. Не успели мы спужаться друг дружки, глядь — а этот столб, что за грязью с земли выскочил, огнем схватился. Загудел весь, сине-зеленым взялся. И пошло по болоту пламя полыхать. Весь свет охватило. Сзади, спереди, с боков — сущее пекло, и мы в нем, как кочегары у чертей. Земля под ногами дымит, пузырится. И вдруг — глядь, рядом что бомба взорвалась — дерево из земли с корнями выскочило. Это мы потом поняли, что газом его выбросило. А тогда волосы повсюду на дыбы вскочили.
— Как вскочили, если вас грязью обдало еще раньше? — не поверил Кила.
— Со страху и грязь не удержала. Следом за этим деревом — другие, тоже, как мины, вылетать из болота начали. Все в огне. Болото — как ад. Тут не то отдохнуть, не зажариться бы. Носились мы с подельником, не знавши, куда бежать. Взад — огонь, спереди — коряги, да деревья из болота вырывает, земля гудит под ногами. Да и не понять где она — всюду дым, вонь, огонь, грохот. И мы — оба голые. Не сразу поняли, что болото подожгли с промышленными, как нам потом сказали, запасами торфа.
— А как вас выловили? — перебил курский молодой мужик.
— Это уже на третий день было. Когда не то земля, вода болота под ногами кипеть стала. И поняли, что спасенья нам нет. Ведь перед побегом мы охранника убили. Иначе — как сбежать? Решили мы, что за него само небо нас наказало. Куда ни ступим — страхотища одна. Лег я на кочку, а она — как бабья задница с устатку — мягкая, горячая и дух от ней жаркий. Слышу навроде голоса, топот ног. Думаю, мерещится. Напарника в дыму потерял из виду. Одному и вовсе страшно стало. Вот и решил — чудится всякое. Жить-то охота, даже тогда, там, на болоте. Ан не показалось. То местный люд, что на болотах торф промышлял, спасали свои владенья. Ну и нас, заместо чертей, выловить решили. Подумав, что все нормальные люди про их болота знают и огня не станут разводить. А вот нечистые: могли подсудобить горе. И давай они нас загонять. Кнутами, ухватами, дубинками, вилами, лопатами. Ить молва про нас, как про болотную нечисть, всю Сибирь за день обскакала на одной ноге. А ловить нас собрался люд со всех окрестных деревень. Да и за кого им было нас принять, если окрест за тыщу верст у них — ни одной зоны. И слова «зэк» они отродясь не слыхали. Живьем не видели, — рассмеялся Илларион и, вытерев взмокшие глаза, продолжил: — Ну, вот так-то вскочил я с кочки разволнованный и на те голоса сигаю через кострища. А навстречу мне баба. Да такая сбитая, ладная. Я — к ней. Была не была. Забыл, что голый. Она, как увидела меня, ухват с рук выпустила. Одной рукой крестится, другой — глаза закрыла. Я ее за титьки и прихватил. Она как завизжит дурным голосом. И в морду мне плевать стала. Ну да это мне не впервой. Ведь живую бабу я, почитай, годов семь не видел. А она — живого черта, если б не я, никогда бы не повидала. Я ей юбку задрал. «Не пужайся», — говорю. Она услыхала, что я еще и по-человечьи говорить умею, вовсе дара речи лишилась. Повалилась в горящее болото. Но тут мужики, двое, откуда ни возьмись. С дубинами. Я — как дубовье увидел — весь пыл свой враз потерял. Ко мне кинулись. Я им по-человечьи объясняю, что стряслось. Они — не верят. Мол, коли ты человек, а не черт, перекрестись. Я сделал, как велели. И Отче наш рассказал. Вижу — успокоились. Стали слушать, что говорю. И потом из болота вывели. Гляжу — напарник тоже живой. Стоит уже отмытый малость, соломой спереду и сзаду обвешанный. Срам ему закрыли. И даже хлеба дали. Видать, скорей за человека приняли, чем меня. Ну, я тоже отмылся. Пожрать дали. И если б не пожар на болоте, ничего бы не случилось, смылись бы мы. За милую душу. Но из-за пожара отвели нас мужики к властям. Ведь болото, торф сгубили. За это кто- то должен отвечать. А там уже из зоны запросы дошли, оповестили весь свет. Нас опять в браслетки нарядили и до самого конвоя держали взаперти в сарае, чтоб еще беду не утворяли. Лягавых у дверей поставили. А уж какую туфту мы не пороли. Не поверили. Не отпустили. За болото не простили нас. Зато целыми днями в щели сарая за нами подсматривали. И мужики, и бабы, а особо детвора.
— Наверно, обидно было им, что не чертей, как хотелось, а всего навсего зэков поймали? — спросил Аслан.
— Мы для них хуже чертей были. Потому со всех деревень на нас смотреть приходили. Даже издалека.
— Если б так, хлеба не дали бы, — не согласился Кила.
— Но в зверинцах даже волков люди кормят. Мы ж чуть получше. И знаю, не загорись болото, не выдали бы мужики нас властям. Это точно. Они за него, как за дом свой кровный разобиделись на нас. И хотя могли убить, имели всю возможность, не сгубили нас. Вернули в клетку. Пальцем не тронули, словом не обидели. С голоду не дали сдохнуть. Зато, когда в зону нас воротили, охрана с лихвой возместила все. За побег этот мы только в шизо полгода отсидели. На нас молодых охранников натаскивали, как зэков мордовать, надо. Все кости в муку истолкли. Руки, ноги выкручивали. Я не раз жалел, что не сгорел в болоте заживо, — признался Илларион.
— За своего убитого мстили вам. Удивительно, что под вышку не попали, — сказал Кила.
— Хотели нас в расход. Да мой подельник сам окочурился от побоев. А и я еле оклемался. От греха подальше начальник сюда меня сплавил. Ну и то сказать, а где вы видели, чтоб зэк, убегая, охрану не убил. Она ж добром не отпустит. Ее не сговоришь, хоть чертом прикинься. Вот и пришибли. Они нас за людей не считают, мы — их, — вздохнул Илларион.
— И сколько же тебе до конца срока оставалось? — спросил Аслан.
— Семь зим. Много. Вот и не выдержал. Теперь пятнадцать. Уже не доживу до воли. Терять боле нечего. Коли подвалит счастье — смоюсь.
— Отсюда? Бедовый ты, братец! Тут сбежать даже мышь не сумеет. Вокруг горы да горе. Иль не видишь? Недавно охрана троих убила, тоже в бега навострились, — встрял горьковский мужик.
— Всех не убьют. Нынче и я умней стал. Если в бега подамся, то без слабаков. Иль в одиночку, сам.
— Да захлопнись ты, не вякай много. Кому сдался, чтоб из-за тебя размазали? Хочешь линять, беги хоть теперь. Другим мозги не суши, не сбивай с панталыку. Сам сдыхай. В одиночку. Мы видели, что с храбрецами бывает. Не мути мужикам души. Им на волю свободными, по добру выйти надо, — нахмурился Кила.
— Видать, затянулось битое, коль скоро на приключения потянуло сызнова? — хихикнул кто-то из орловских мужиков, быстро спрятавшись в тень.
— А ты, шустрый, не мое считай. Чего ж прячешься мышью? Моя болячка — моя неволя. Если б впервой за дело сел, терпел бы, может. Не обидно было бы. Нынче веру растерял. Никому не верю, ни на кого не полагаюсь. Родной брат с зависти упек. Донос настрочил. Кому после того поверишь?
Илларион вытер сухие глаза.
— А чего тебе завидовать? — удивился один из «жирных».
— Да тому, что я и после раскулачивания не сдох. И дети живы. И снова отстроился. Скотиной обзавелся. И с голоду детвора моя не побиралась. Хоть ни грамоты, ни должности не дали. А без портков не ходил. И рубаху сменную имел. И баба всегда пузатая. Восемь родила. Все живые. Здоровые. Нынче помощниками стали, заместо меня подсобляют в доме, по хозяйству. А все оттого, что работать умел. Не то что брательник: руки в боки и на митинг или собрание, целыми днями. А в доме, кроме мух, ничего. Захудалая бабенка и та от него сбежала. С утра до ночи на совещаниях. Даже обрюхатить ее некогда было. Вся деревня смеялась над ним, что у него заместо хрена карандаш в штанах только-то и имелся. И все меня в пример ему ставили. Вот и убрал, чтоб не было сравненьев. Да и побоялся кого другого упечь. Взял, кого поближе.
— А как же так? Тебя раскулачили, а его — нет? — удивился Кила.
— Мы с ним разделились давно, разными домами и семьями жили. Не ходили друг к другу. А когда виделись — ругались. Он меня отрыжкой старорежимной лаял. Вот говно! А когда меня кулачили и оставили голым, куска хлеба не принес! — блеснули слезы на глаза Иллариона.
— Да, паскуда он у тебя, — согласился фартовый.
— Жаль, что батя наш рано отошел. Уж он ему шкуру до самой задницы кнутом спустил бы.
— У меня сестра тоже было хвост подняла. Ну да мы ее быстро обломали. Нащелкали по ушам и по хозяйству заставили вкалывать, как кобылу. Собраниями брюхо не накормишь, — согласился костромской мужик.
— А как же брат тебя оклеветал? За что? — спросил Аслан Иллариона.
— За то, что я налог не весь платил. Утаивал от властей. А я платил. Справно. Богу то ведомо.
— Перевернулся свет. Брат на брата пошел, — поник головой старый вологодский священник, вспомнив, что он и вовсе не знает, за что арестован и осужден.
Вон и трое музыкантов понурились тоже. Ни домов, ни семей у них не было. В карманах пусто. Жили голодно. Не то что завидовать, пожалеть бы впору. Ан и их замели. За веселье: никто не поверил, что голодный может развеселить сытого.
Да и музыку обозвали грязно. Буржуазной, легкомысленной, вздорной и никчемной. Вредной и опасной людям, особо молодым. Даже Вагнер и Шостакович в исполнении этих музыкантов были признаны крамольными.
Новый начальник зоны, просмотрев их дела, долго метался по кабинету, стиснув кулаки. Свирепел молча. Утром направил дело музыкантов в область. И теперь ждал результат. Но заранее, не зная наверняка, ничего не обещал людям.
Пять лет отсидели они в зоне. Расплачиваясь, день за днем, за каждый концерт, за всякий светлый миг, за музыку, которую любили больше жизни и несли ее в памяти и в сердце через все колымские версты, через дожди, морозы, бури. Через болезни и голод. Она оказалась сильнее приговора, живучее Колымы. Она пела трепетно в сердце каждого. Она жила и заставляла выжить. Если б не она, жизнь давно бы покинула этих троих людей, ставших похожими на тени, на робкую музыку, хотя нет, теперь лишь на ее эхо. Ведь испорчены тяжким трудом руки, а с негнущимися пальцами их не примет ни один оркестр, ни один камерный ансамбль…
На что Аслан был равнодушен к музыке! И признавал лишь свои, национальные мелодии и песни. Но почти каждый вечер молча подходил к музыкантам и, становясь перед скалой, один на один, крошил неподатливую породу ломом, отваливая глыбы-махины. Дотягивая выработку до нормы. Случалось, дотемна, до упаду, но не отходил, покуда норма музыкантов не оказывалась выполненной.
Их он жалел, как большой ребенок жалеет хрупкий цветок, слабую бабочку. По принципу — пусть живет красиво. Нельзя же надрывать всех…
Кила помогал священнику. И тоже молча. Ежедневно. За что не раз высмеивали его орловские мужики, мол, за отпущенье грехов уже три шкуры с рук слезло. А Бог, может, и не увидит подвига.
Бригадир молчал. Орловских на трассе не любил никто. Вороватые, жадные, завистливые, они ругались чаще и громче всех. Их еле терпела бригада.
Вот и сегодня сидят зэки у костра, переговариваются тихо. Орловских не замечают. Никто. Даже обиженники.
Ночь на Колыме, да еще в горах, холодна по-особому. Она прохватывает ветром насквозь. Она забирает у земли все дневное тепло. Она не баюкает — убивает.
Таращатся на ее скалы лупастые звезды, словно немая охрана зэков караулит. Живых и мертвых. Одних — пересчитывают, других — отпевают.
Тихо. Не звенит металл в горах, не вгрызаются люди в их бока ломами, не срывает голоса охрана, подгоняя, торопя людей.
Тихо. Лишь ночь шелестит в редких деревцах, да напевают звезды свою бессловесную мелодию, слышную лишь музыкантам.
Кончается еще один день на Колыме. Кто доживет до утра, кто выйдет на свободу, кто останется навек в горах? А может, кому-то повезет и не просто выжить, выйти на волю, а через годы вернуться сюда, на трассу, проехать по ней иль пройти пешком вот эти залитые потом версты, чтоб вспомнить, чтоб никогда не забыть, чтоб не черствела душа на свободе, не запамятовала, не обронила ни дня, ни мига из пережитого. Ведь каждый день — веха, а они — жизнь. У Колымы свои измерения, своя проверка и цена всему. Ей не подскажешь, не уговоришь, ни одного мига не вымолишь. Она сама все решает. Может и одарить. Свободой. Либо смертью…
Плачет в горах куропатка. Дождем гнездо смыло. Вместе с птенцами. Одна осталась птица. За что наказала Колыма, за что обидела? Новую кладку поздно заводить. Птенцы не успеют окрепнуть к холодам, не выживут. А и оставаться одной легко ли? Считай, год из жизни вычеркнут. А велика ль она, птичья судьбина? В ней каждый день дорог. Но и с нею не посчиталась, и ее не пощадила Колыма. Одиночеством наказала. За что? За то, что назло Колыме жизнь произвела, тепло. За то, что пела и радовалась. Колыме оборвать песню ничего не стоит. Любую. И дыхание, и жизнь…
Спят зэки. Не спит лишь Колыма. И охрана.
Ярко горят сторожевые костры, отбрасывая багровые сполохи на притихшие, уснувшие палатки.
Здесь, на вершине горы, они кажутся игрушечным, слабым пристанищем усталых людей, не способных поставить более надежное жилье.
День за днем сползает вниз трасса, тесня горы, обрубая бока, вгрызаясь в грунт. Сколько глыб, обломков, со звоном, с гулом разбивалось в ущелье — счету нет.
Зэки знали, что трасса прокладывалась лишь до поры в одном направлении — строго на север. Потом пошла по нескольким ответвлениям.
Основными ее рукавами считались дороги, ведущие к золотым приискам.
Золото на Колыме нашли давно. Задолго до того, как была здесь построена первая зона и первая партия зэков вышла на суровый берег Магадана.
Старатели работали далеко от зэков. Последние прокладывали для них дороги.
И тоже через горы и перевалы, через распадки и ущелья.
Сеймчан, Сусуман, Дукат… Эти названия колымские зэки знали назубок. Тогда они были поселками. В них кипела жизнь. И на строительстве этих дорог кормили лучше и зачеты за перевыполнение нормы выработки шли большие, чем на основной трассе.
Промышленная добыча золота велась драгами. Но были тут и старательские артели. У всякой из них была своя судьба, свое рождение. Прокладывали к Сусуману дорогу и зэки Урала. Работящие мужики. К горам привычные. Терпеливые к холодам, нетребовательные, неприхотливые к еде. Молчаливые. И хотя участок им дали самый трудный — не сетовали. Вставали чуть свет, работу заканчивали, когда в глазах становилось темно.
Уж за что упекли их на Колыму, никто не знал. Только безобиднее их во всей зоне не было.
Бригаду эту и начальство, и зэки уважали. Больше тридцати человек в ней было. А бригадиром — старый мастер горного дела. У себя на Урале он слыл большим знатоком каменьев всяких и металлов. Наверное, за это и угодил в зону? Знающие люди незнающим — помеха.
Мастер тот имя имел по характеру — Тихон. Много лет отбывал он в зонах. Болел. Терял надежду, что хоть помереть на воле доведется. Как человеку.
И однажды вместе с мужиками вдолбился он в скалу, крепче которой видеть не доводилось.
Не кромсали ее уральцы. Терпеливо снимали пласт за пластом. А к концу дня услышал Тихон, что лом его вроде в металл воткнулся. Звенькнул колокольцем переливчатым.
Бригадир насторожился. Разгреб породу, в ней желтый луч сверкнул.
«Может, медный колчедан? А ну-ка, еще разок», — стукнул ломом в трещину. И отвалилась глыба. И открыла красу редкостную. В старом песчанике пряталась золотая жила.
Мужики пробили пласт ниже. Жила стала шире. И уходила вглубь.
— Если хороший промышленный запас обнаружат, выпустят тебя, мужик, на свободу, — сказал тогда старший охраны.
Тихон и скажи, не я один, вся бригада помогала. Но мужики уральские народ честный. Рассказали, как все было.
Приехали к жиле и ученые. Осмотрели, проверили, обсчитали и уехали. Конечно, всех зэков от того места подальше отправили. В обход трассу бить. Дескать, нашли — и ладно. Дальше — сами знаем, как управиться. Но Тихона через месяц домой отпустили. Правда, предлагали ему местные власти на новом прииске остаться. Не захотел. Уехал к себе, на Урал. Как и мечтал, на свободе умер. Через полгода. Истощение организма так и не смог восстановить.
А бригада его на Колыме и потом не раз золото находила. Но не жильное. Самородки все. После них старатели приходили, горы до плешек промывали. Не без уловов. А за самородки, кроме бригадира, еще троих уральцев на волю выпустили. С тех пор так и считали: где уральский мужик ломом стукнет, там золото и объявится.
Может, потому уральских мужиков старались в отдельные бригады собрать. Не смешивать с другими. Ведь именно они на дорогие находки везучими были и никогда их не утаивали.
Случалось, находили золото и другие зэки. Но редко и мало. Колыма отдала свое предпочтение знатокам.
Колыма… Случалось, прибывал сюда зэк на двадцать пять лет, а выходил через полгода. Но в основном приехавшие отбывали наказание полностью.
О тех, кому повезло, кого одарила Колыма, зэки помнили долго. О счастливчиках рассказывали вновь прибывшим. Рассказы дополнялись придуманными подробностями, невероятным вымыслом и через несколько лет становились легендой, в которой невозможно было узнать истину.
Вот так и случилось, что горный хрусталь, названный зэками «Королева Колыма», весом в пятнадцать килограммов, нашел Кила совсем случайно.
Утром пошел на скалу глянуть сверху: ровно ли, красиво ли ведется трасса. Залюбовался ею. А когда вздумал уйти, помочился на вершине. И не обратил бы внимания на кого и куда брызгал, если бы не солнце. Оно высветило обмытый от грязи мочой край хрусталя. Тот ответил солнцу миллионами разноцветных лучей.
Кила с перепугу скорее штаны застегнул. Дрогнул всей шкурой. И, поглядев на сверкающую грань, выволок горный хрусталь из обломков, понес показать охране.
Те, не будь дураками, дежурную машину снарядили в зону А когда приехал начальник зоны и сказал, что нашел Кила, мужики до самой ночи ходили за бригадиром, прося не терять больше мочу где попало, а только на видных местах, в присутствии всех зэков.
Горный хрусталь тот все зэки видели. Прозрачнее стекла, чище родниковой воды был этот камень. Ровные грани его отсвечивали сотнями радуг. И никому из людей не верилось, что эти серые продрогшие до пяток горы могли родить на свет такое чудо.
Горный хрусталь — как чистая слеза, как сердце, как сон на свободе, сверкал в руках, не согревая их.
Кила через две недели уехал домой. А бригадиром избрали мужики Аслана.
Шли дни, недели, а находка Килы все еще будоражила мужичьи души.
— А каменюка эта на что гожая? Чево с ей делать? Кашу не сваришь, портки не сошьешь. И в зоне от ней одна помеха. Дитенку играться — тяжелый. Ноги побьет. Разве вот в хлеву двери подпереть, чтоб просох от сырости, — говорил орловский мужик, немало удивляясь, что из-за камня человеку свободу дали.
— Темнота, тундра полуночная. Так с этого камня, если его обработать, бриллианты получатся. Ярче солнца в ушах женщин гореть будут. Или колье из бриллиантов! Громадных денег оно стоит, — просвещал интеллигент дремучего мужика и мечтательно вздыхал.
— Нешто дороже коровы стоит? — вылупился тот.
— Дороже целого стада. Отшлифованный, обработанный, этот камень — король всех камней.
— Ишь ты — отшлифованай. Да ежель меня отмыть, одеть да подхарчить, я тоже, пусть не в короля, но на прынца схожий стану. Вон корову не надо шлифовать. Она без того кормилица. А бабам в ухи — оплеухи. Вон я своей, еще при ухажорстве, стеклянные бусы с ярмарки привез, так она и теперь их носит. До беспамяти радуется. А то повешу я ей на шею цельное стадо коров. Хороша будет и в стекле. Какой дурак своей бабе такое купит? Жрать чево будет потом?
— Да ни у тебя, ни у меня таких денег, конечно, нет. Но я тебе о цене того камня сказал. А что Килу выпустили, так не завидуй. Он ни за что сидел. Колыма над ним просто сжалилась. И слава Богу, хорошего человека спасла. Не в дурные руки подарила драгоценность.
Аслан обходил, облазил, исковырял ломом всю вершину, но ни одного, даже маленького осколка горного хрусталя не нашел. Словно специально для Килы, только для него появился на вершине скалы хрусталь.
Аслан теперь один отвечал за работу мужиков. Он определял участок каждому, замерял в конце дня выработку, вел табель. Держал в руках разношерстных людей, понимая, что за всякий срыв иль нарушение в бригаде отвечать придется в первую очередь ему.
Трасса ползла вниз медленно. Но каждый день. Аслан замерял ее длину шагами, метрами, днями, неделями, месяцами.
Знал человек: закончат зэки свой отрезок трассы, пошлют их на другие работы. Вон и старший охранник вчера у костра сказал, что их зоне будет поручено строительство поселка на пятнадцать тысяч жителей.
Для кого он предназначен, никто не знал. Как и не знали зэки, кто там, за перевалом, подхватит трассу и поведет ее дальше через горы, снега. Какая зона завершит ее строительство?
А может, ее уже строят, ведут через горы навстречу? Все может быть. Ведь трассу прокладывали многие зоны. Не на километры, зачетами измеряли. Были и другие измерения, свои вехи на трассе. Памятные только зэкам, зонам. О них никогда не узнают те, кто поедет по готовой трассе. Эти никогда не узнают истинную цену ее.
Может, кто-то случайно обронит, вспомнит и — дрогнут сердцем пассажиры. Потечет стылая слеза по щеке какой-нибудь бабульки. Пожалеют люди незнакомых, неузнанных. Но отвернувшись к окну, тут же забудут.
Трасса… Если собрать воедино каждый день ее прокладки, тут на всяком метре случались события, от которых леденела бы кровь у слушателей. Если все их обсказать, за годы не дошел бы автобус от начала и до конца трассы. Да и какой бы слушатель выдержал? Разве манекен…
Вот и здесь у Аслана бригадирская промашка получилась. Поставил работать рядом идейных и фартовых. Кила такого никогда бы не сделал. Умен был мужик при всей своей неграмотности. Аслана не успел научить житейской мудрости.
Стычки в бригадах начались после обеда. Взъелись фартовые, что высота пласта у них на два метра выше, чем у идейных. И потребовали, чтобы те взяли себе полосу пошире. Те — кивали на бригадира и ни в какую не уступали фартовым.
Охрана всегда обедала позже зэков и не увидела, не уловила начала ссоры, не успела погасить ее в зародыше. А она, едва загоревшись, вспыхнула пожаром сразу. Кто поднял кулак первым? Кто замахнулся лопатой, не совладав с нервами, натянутыми до предела?
Трое интеллигентов с пробитыми черепами умерли сразу. Но и это фартовых не остановило.
Аслана оторвал от лома дикий крик бригадира идейных. Ему киркой раскроили живот.
То ли было бы, не вмешайся работяги. Аслан схватил замахнувшегося ломом фартового. Тот собирался размазать старика профессора, который назвал фартовых амебами. Воры, решив, что старик обматерил их по-научному, вздумали разделаться. Но прихваченный железной рукой Аслана фартовый скрючился от боли, выронил лом.
— Ты что натворил, падла?! — рычал Аслан багровея, тряся вора так, что у него глаза из орбит полезли. — Назад, падлюки! Кто слово вякнет — вот этого слизняка на глазах у вас замокрю! — орал Аслан.
Подоспевшая охрана уложила фартовых на землю по команде и предупредительными, в воздух, выстрелами. Вырвала зачинщиков свары. И всех троих увела на вершину скалы. Там молодые охранники связали фартовых. До прихода дежурной машины запретили к ним подходить.
Когда о случившемся узнал начальник зоны, он объявил фартовым, что все они будут работать целый год без зачетов. А зачинщиков, с дополнительными десятью годами каждому, отправил в Воркуту.
Аслана после случившегося скинули с бригадирства, а на его место назначили сахалинского зэка, отбывавшего в Магадане третью ходку.
Егор. Так того назвали при крещении. Так его звали до десяти лет. Потом жизнь закрутилась колесом. Исковеркав имя на множество кликух. Половину перезабыл. Последняя — Сыч, нравилась больше других. Но должность бригадира и кликуха никак не роднились в его восприятии. И хотя к его кличке зэки давно привыкли, потребовал называть себя по имени. Крещеному, человеческому. Ведь в начальство выбился, как никак, А значит, уважать положено.
Теперь он сидел у костра на самом видном и теплом месте. И после ужина рассказывал зэкам о своих приключениях. А их у него за жизнь набралось столько, сколько наметает пурга сугробов на Колыме зимою. И слушать их любили зэки, охранники и даже собака, охранявшая всех одинаково.
Сыч, получив бригадирство над фартовыми, теперь и с охраной держался увереннее. Но та всегда была начеку. Для нее зэк оставался зэком, какую бы работу он ни выполнял.
Аслан остался бригадиром у работяг и был очень доволен этим. Со своими — полусотней, попробуй управиться, уложиться в норму! Ведь если бригада не даст выработку, то Аслан не получит в конце месяца десять дней бригадирского зачета. А их за год вон сколько набегает!
А сколько времени и сил отнимала эта работа, знали лишь бригадиры!
Вот и сегодня рубит породу Сенька, в зоне его Бугаем прозвали. Рыжий громадный парень. Таких на старых картинках богатырями рисовали. Лом в его руках то кабардинскую кафу, то барыню, то гопак выбивает. Силища у него одного — за десять медведей. В зону загремел за чудное. По пьяной лавке на памятник помочился средь бела дня. Ночью оно, может, и не увидели бы. Или штрафом наказали б. Тут же пятнадцать лет и без разговора в Магадан.
Говорит, что теперь всю жизнь брюки без гульфиков носить будет. Чтоб, коли приспичит, у памятника, присев, незамеченным остаться. Так и считает, что гульфик в его беде виноват.
С Асланом он уже третий год в одном бараке, в одной бригаде. Ему ни разу никто не помогал дотягивать норму. Он слабаков на буксир брал. Никого в зоне словом не обидел. Но ни реабилитации, ни амнистия не коснулись его. Ни один самородок не подкинула Сеньке под руки иль ноги Колыма.
Такому на воле избы строить бы, с косой — в ржаное поле иль на луг. А он за проволокой, под охраной. Обидно. Невеста уже не дождалась, замуж вышла. Погоревал парняга, да недолго. Невеста будет, лишь бы голову отсюда унести на плечах. Да душу не потерять.
«Вот бы его судьба пожалела! За что мается человек?» — жалел его Аслан молча.
Сенька крошил скалу размеренно. Словно ножом отрезал глыбу за глыбой. Даже охрана любовалась его работой, никогда не кричала, не подгоняла его. Фартовые и те обходили Бугая стороной. Но судьба и его не обошла Колымой.
Зэки… Среди них были всякие. Роднила их всех одна трасса, одна нелегкая судьба.
Аслан в этом году и не заметил, как пришло лето. Здесь, в горах, всегда было холодно и ветрено. О летнем тепле скалы, горы знали по пенью птиц, по расцветшей зелени в ущельях и распадках. Но зэки, не ощущая тепла, не верили в лето. Внизу, на болоте, о нем хоть ягода напоминала.
Здесь, на перевале, прокладывать трассу было много сложнее. Объезды, подъезды вплотную к скалам, на случай встречного транспорта, широкие обгонные площадки. Трасса строилась по карте-миллиметровке, на которой были указаны все параметры.
Срезались выступы для лучшего обзора в пургу. Ставились дорожные указатели основательно, надолго.
Трасса сползала вниз, сметая со своего пути все, что ей мешало.
Люди, встав спозаранок, будили горы звоном ломов, кирок, лопат.
Трасса снизу снова карабкалась вверх, очертя голову летела в ущелья, замирала в распадках.
Люди, оглядываясь назад, на проложенную дорогу, довольно улыбались. Красавица трасса, жестокая ведьма, ледяная, бездушная, ее не согреют и миллионы человечьих рук. Но и такая, она переживет всех, кто дал ей жизнь, может, потому, что нет у нее сердца, нет памяти.
Перевал бунтовал. Он не хотел трассу. И ночами, и в ненастье засыпал все камнепадом, оползнями. Но люди снова расчищали, укрепляли дорогу и она, распрямившись, снова дышала, жила.
Аслан работал, не оглядываясь. Что позади? Ошибки да трасса. А впереди — сплошная неизвестность.
Каждый день, прожитый на трассе, был похож на вчерашний и завтрашний, как две капли дождя. Лишь редкие события изменяли привычный ход жизни.
Вот и сегодня, как приправу к ужину, привезли на трассу почту. Раздали ее зэкам.
Аслан получил письмо от бабки, в котором говорилось о всех новостях в селе. И когда он взялся перечитать его вторично, услышал рядом внезапное:
— Ну, блядь!
Русоволосый костистый мужик, читая письмо, полученное из дома, матерился на чем свет стоит.
— Ты что базлаешь? — хотел прервать его Аслан.
— Что, что? Да вот тут, почти о земляке твоем мне написали. Тоже с Кавказа! Чтоб ему весь век говно жрать!
— Кавказ большой! И люди там всякие. Как и везде, город не без собаки.
— Собака против него — человек, — обозлился мужик. И, скрипнув зубами, продолжил: — Эта тварь с мертвой матери снимет кофту и пропьет ее, не подавившись.
— Ты что? — вскинулся Аслан удивленно, и спросил: — Да кто же он такой?
— Жорка есть такой. Ему за гнилое горло в родных местах места не нашлось. Выкинули пьянчугу даже из деревни. Он, паскуда, чтоб ему внуки в глаза плевали, в Тбилиси подался. Его оттуда за махинаторство вышибли в двадцать четыре, как проститутку. Он всегда брался за то, чего не умел делать. И всегда обсирался. На что невзыскательны азербайджанцы, а и те его из Баку поперли. На всем Кавказе, вместе с селениями, если пустить Жорку по домам, ему взаймы не дадут. Как милостыню никто копейку не бросит. Не то что люди, паршивые псы бродячие гнали его от домов, даже с улиц. Духу не терпели. Одним словом не обзовешь. Пьянчугой он родился. Криклив, как самая паскудная баба. Вороватый. Бездельный неумеха. Грязнее его никого в свете нет. Против него загулявшая в марте кошка — сама чистота, вонючий поносный зад — душистый цветок, блошистый, плешивый кобель — личность.
— Да что ж он тебе утворил? — опешил Аслан.
— Одним словом не расскажешь. Я, понимаешь ты, приехал отдыхать на Черное море и там, в Батуми, познакомился с этой плесенью, чтоб он задохнулся собственными соплями, — задыхался рассказчик гневом. — Чудесный город, изумительные люди. Я будто на другую планету попал, хожу, радуюсь от тепла, дружелюбия, изобилия. А судьба, словно подслушав, наказать решила, чтоб уши не развешивал. И в одном кафе свела с этой гнидой, — перевел дух мужик. — Стою я у стойки, мандариновый сок пью. Крепкого мне нельзя было. Ведь на отдых я на своей машине прикатил, на «Победе». И тут-то ко мне и подошел этот козел. Морда — как сморчок. Знаешь, гриб есть такой, коричневый, как кусок дерьма, и весь в морщинах. Прибавь к тому, что в его зловонной пасти все зубы гнилые — одни пеньки. Сам — шибздик, как обезьяна в штанах. Век такой срамотищи не видал.
— Так что сделал он? — терял терпение Аслан.
— Я из-за него сюда попал. Понял?
— Как? Подельником стал?
— Кой подельник? Я не виноват совсем, а парюсь. Он же на воле, других дураков околпачивает.
— Не понял, — сознался Аслан.
— Тогда слушай. Этот мудак, будь он проклят, приметил, что я приезжий и решил меня вытряхнуть. Давай, говорит, мил человек, машину твою в порядок приведем. Глянь, какая она пыльная. Видать, с самой Москвы ее не мыл. Я и развесил уши, обрадовался, что радеет обо мне человек. Подогнал машину к реке, куда Жорка этот указал. И вместе мы отдраили до блеска мою машину и вернулись в кафе. Угостил я своего помощника, поднес ему рюмку коньяку, а он и распустил крылья. Пригласил к своим друзьям. Пообещав мой отпуск превратить в сказку. Золотые горы насулил. Я и поверил. Поехали. В одну дверь толкнулись — закрыто. В другом доме хозяйка, увидев моего спутника, с веником на него налетела. Но говорили они по-своему, я ничего не понял. Поехали к морвокзалу, где мужики кофе на улице пьют. Увидели там Жорку двое мужиков, за грудки схватили. Решили вытрясти то, чего у него не было. Мне б, дураку, уехать бы. Так не допер. Три дня он, как пиявка, сосал из меня деньги. А на четвертый попросил меня дать ему поуправлять машиной. Мол, и выпить я смогу. Всю дорогу держался, в рот капли не брал. А тут соблазнился. Выпил. И заснул на заднем сиденье. Проснулся уже в каталажке. Жорка этот двух человек задавил. И смылся. А я — сюда. На суде, сволочь, сказал, что это я людей сшиб-переехал. Правда, адвокат спросил его, почему ключи от моей машины у него в кармане оказались? Так он, свинья, сказал, что это я их ему подкинул, чтоб его в дело втянуть.
— В письме про него написали?
— Ну да! Он к моим родственникам нарисовался. Они в Адлере живут. Триста рублей у них взял, якобы я прошу через него. Когда те мое письмо попросили, обиделся. Мол, как это ему не верят. Те и дали! А теперь спрашивают, получил ли я их? Ну к чему мне деньги на трассе? Почему на моей беде та паскуда жиреет? — стучал мужик кулаком по письму, чуть не плача: — Неужели на этого козла управы нет? — блажил человек.
— Слушай, а может, зря винишь человека? Может, по косой не помнишь, как наехал? — перебил Аслан.
— Да я выпил всего сто граммов. С такого не косеют. Трезвый был. Но у меня правило: выпил — не берусь за баранку. Просто не выспался я из-за того гада. Мотал он меня всюду. И я — как дурак. Надо было выкинуть вонючку из машины. И все, и миновал бы беду. Но, видно, правду говорят, что люди свое горе на собственных плечах носят. Я здесь, на трассе и в зоне не встречал таких падлюк, как тот тип. Одно обидно: до сих пор он на воле — в Батуми, а я — на Колыме… Ну где же правда? — долбанул мужик по письму. Оно порвалось. И человек сказал выстраданно: — Сколько лет прошло, сколько я мук перенес, скольких негодяев видел, но верю: и Жорка не минует трассы. Не может быть, чтобы сволочь от наказания ушла. Скорее всего, что ждет его худшее, более мучительное. Меня судьба за доверие наказала вон как больно. Не минет своей чаши и эта пакость. Пусть ему сторицей отольется.
Человек отвернулся к огню.
— А я думал, ты за дело влип, — посочувствовал Аслан.
— Конечно, за дело. Чтоб не развешивал уши. Чтоб под седину умел разбираться в людях. Больно. Ведь не мальчишка я уже, а околпачен, как пацан. Да только не впрок ему будет…
Аслан перечитывал письмо бабки. Та уже считала месяцы до освобождения внука. Радовалась, что увидит Аслана. Она невесту приглядела ему в селе. Хорошая девушка. Работящая, скромная, красивая. И лет ей немного. А про то, что жив Аслан, не расстрелян, никому, кроме соседки, не говорит. Чтоб родня милиционеров не дозналась, не писала бы никуда жалоб.
Аслан усмехнулся. «Эх, бабуля, если б знала, как далек путь к тебе? Это все равно, что до звезды рукой тянуться, так и мне сейчас мечтать о доме. Месяцы… А разве это мало? Тут всякий день, каждый час может обратить ту мечту в пепел. Зачем же бередить себя напрасно, зачем сжигать сердце впустую! Соседская девушка? Да не надо ей ждать меня. Пусть живет спокойно, радует глаза, веселит сердце. У нее своя судьба. Зачем я ей — колымский призрак? Жизнь и так коротка, не надо ее сокращать надуманной легендой», — думал Аслан, глядя в темнеющий распадок. Там, внизу, уже наступила ночь. Спит бригада.
Свернулся в больной клубок русоголовый мужик. Во сне камень стиснул ладонями. Обидчика своего душит. Не иначе. У каждого в жизни свой недруг, как и своя радость.
— А ты чего не спишь, Аслан? — подошел старший охраны, и, присев рядом, подживил огонь. Увидев письмо, спросил тихо: — Что из дома пишут?
— Невесту уже подыскала бабушка. Ждет. Месяцы считает.
— Это хорошо, когда есть куда вернуться. Значит, счастливый ты. Немногим такое выпадает. Больше иное приходится слышать. Вон, Сыч наш, тоже письмо сегодня получил. Полный разгром. Жена умерла. Ребятишки — в детском доме. Все трое. А потому, что при жизни на воле ничего путного не успел, кроме как ошибаться.
— То-то я сегодня не слышал его голоса, — вспомнил Аслан.
— Почему же, в распадке с час волком выл. Да разве поможешь? Человек всегда взад умный. Когда попал. До того одним гонором да глупостью живет. Расплата за кураж ума прибавляет. Мы его потом жизненным опытом называем. Мудростью. А она у нас до конца жизни свербит. Всякой шишкой до гроба аукается. Да кому в том признаемся? Разве сами себе. Да и то ночью. Во время бессонницы. Вслух — ни за что, не то дети и внуки о нас плохо подумают. Уважать перестанут, — бубнил старший охраны и, помолчав, продолжил: — Смотрю я на тебя, Аслан, и думается мне, что без отца ты рос. Такой парень — все при тебе, а на Колыму попал по глупости. Некому было мозги вправить. В руки, а может, на руки вовремя взять. Согреть словом добрым. Видно, заледенело твое сердце от одиночества, ожесточилось. Но нельзя же на всех разом косо смотреть. Сердце верить должно.
— Верить? Вот этот поверил и сел. За доброту слепую. Теперь пятнадцать лет от доброты отвыкать будет. Ее Колыма с жизнью и здоровьем вымораживает, — кивнул Аслан на русоголового. И продолжил: — Без отца рос, это верно. В детстве его не стало. Куда делся вместе с матерью — не знаю. Много лет прошло. Не искал, не объявился. Может, в живых их нет.
— А ты расскажи, может, я попробую по нашей линии разыскать их. Хоть будешь знать точно, где родители.
Аслан рассказал все без утайки. Что помнил, знал и слышал.
— Только знай, за результат не ручаюсь, — предупредил старший охраны, записав фамилии, имена и адрес.
Аслан особо ни на что не надеялся. Но расположение этого человека чувствовал к себе всегда.
— Нет, Аслан, людей без изъянов, а жизни без ошибок. Вот и я в своей судьбе одному человеку обязан. Хоть и случайно познакомились. Не знаю, куда бы меня кривая вывела, если б не он. Не дал споткнуться, свернуть. От всех бед и ошибок пытался сберечь. Хоть и не родной, не кровный. Родным не до меня было. Так вот и вывел в жизнь. Что было бы, не поверь мы друг другу? Я и теперь не жалею, что слушался его во всем. И теперь те советы помню. А другие ошибаются на доверии. Но чаще, вдесятеро, в сотни раз больше горят на недоверии. Это я и по работе, и по жизни знаю. Чужая судьба твоей — не пример.
Аслан дремал, согреваясь теплом костра. И вдруг спросил:
— Почему же вы, охранник, а мне верите?
— А ты глянь, вон собака наша, у твоих ног лежит и блаженствует. Ни настороженности, ни зла. Хотя не кормишь, не ухаживаешь за нею. Ни разу не погладил. Это не я первым заметил. Ребята. А собаки лучше нас в людях разбираются. И ни лести, ни должности не понимают. Вот и тебя из всех выделяет пес. Почему? Одному ему известно. И знаю я, что псы в нашем брате человеке подлое насквозь видят-чуют. Им такое особым даром дано, свыше. Нам бы это чутье. Жили б без ошибок. Но у всякого свое. Умей наблюдать, делать выводы, авось избежишь кривизны.
Аслан положил ладонь на голову собаки, та блаженно закрыла глаза. Аслан гладил морду пса. Но что это? Рваный рубец на шее. Откуда?
— Зэки сбежали. Двое. Зимой. На росомаху напоролись. Мы в погоне были. Пес опередил. Как всегда. Бросился на росомаху, когда она зэку горло хотела перервать. Отвлек на себя и чуть не умер за свою доброту. Росомаха тоже добрых не любила. Вот и порвала горло. Кое-как выходили, — сказал старший охраны.
— Ну а на зэка, если б кинулся, росомаха тоже бросилась бы на него, подумала бы, что добычу отнимает, — вставил Аслан.
— Зэков двое было. Да и убежать мог. На росомаху не только собаки, медведи не бросаются. На нее лишь опытному охотнику выходить. А наш — людей пожалел. Без команды — на зверя. Хотя, не будь росомахи, эти зэки псину ножами испороли бы. У него и такое было не раз. Этих рубцов, старых и свежих, полно. А видишь, верит. Хотя тоже трассой помечен, — невесело усмехнулся человек, и продолжил: — Помечен? Он родился для трассы. Вы уйдете, а пес здесь останется. На всю жизнь. Колымским другом. Ее порожденьем. Он нынешней зимой четверых волков загрыз насмерть. Один — вожаком был. Сильный зверь. Но наш одолел. Правда, не без шрамов из схватки вышел. Но победителем.
— Если с Колымы убрать зоны, здесь ни одного человека не останется. По доброй воле не станут обживать люди эти места. Нечего здесь делать человеку. И если не будет зон — останутся тут только волки. Это их места. Мы отнимаем их у зверей. А зачем, кому они нужны? Мертвая холодная эта земля. Ни жизни, ни радости подарить не сможет, — вздохнул Аслан.
— Не прав ты, Аслан. Земля эта не просто нужна, она необходима нам. Да, мало тепла, не разобьешь на ней грядки, не зацветет здесь сад по весне. Зато есть в ней золото, алмазы, горный хрусталь. Пушной зверь здесь водится в избытке. У берегов Магадана такую вкусную рыбу ловят, которой нигде больше нет. Это сельдь-пеструшка. Ее на материке с руками оторвут. Нежная, жирная. Не чета другой. То, что имеет Колыма — нет в других местах. Это сегодня, теперь она тебе наказанием кажется. А спроси тех, кто свою судьбу с нею связал. Они отсюда никогда не уедут. Для них Колыма — дом родной. Да и ты: еще неизвестно, где остановишься после освобождения.
— Домой уеду. Только к себе, в Кабардино-Балкарию. Иного места на земле нет для меня. Вон, сами говорите, селедка какая-то, а и та свой берег знает. Что ж я глупее ее? А что богата Колыма, так мне до того дела нет. Что мне золото — без садов, алмазы — без тепла. Мертвы они. Такое человека радовать не может. Вы посмотрите на наши розы в утренней росе. Каждая капля — ярче бриллианта горит. Жизнью дышит. Это радует.
— Что ж, каждому свое. Ты сегодня по дому скучаешь. Но придет твой час — вспомнишь Колыму. По-доброму. Не раз спасибо ей скажешь, не раз памятью поклонишься ей, — улыбнулся старший охраны и лег у костра, ближе к теплу.