Стояла глубокая осень. Земля промерзла и звенела под колесами экипажей, как стекло. Начинал выпадать снег, но сейчас же таял, превращаясь в тонкий слой льда. Пешеходы падали, лошади спотыкались, и движение даже по главной улице заметно уменьшилось. Вообще весь город точно спрятался. Это была пора семейных радостей и маленьких домашних удовольствий. Никого не тянуло вон из дома, как летом, и люди сгрудились, как сбившаяся на зимних становищах перелетная птица.
Когда по улице катился экипаж, особенно ночью, Катенька с болезненным напряжением прислушивалась к приближавшимся и исчезавшим звукам. Вот это стучит колесо, а это лязг копыт по обледеневшей мостовой. Странно, что теперь все звуки, как в центре, сосредоточивались у ней в ухе, а потом отдавались внутренней болью. Раньше Катенька не чувствовала, что она слушает и что у ней есть уши, — процесс слуховых впечатлений совершался помимо сознания, которое пользовалось только готовыми материалами. То же было и с глазами: тогда Катенька только видела то или другое, а теперь чувствовала, что она смотрит. Вообще нервная чуткость развивалась в ней все сильней. Катенька даже удивлялась, что другие могут так спокойно ходить и вообще двигаться, когда она должна лежать совершенно неподвижно, и боялась шевельнуться, — раздавленный человек, вероятно, испытывает то же. Всякое постороннее движение ее раздражало, особенно когда по комнате мимо ее кровати своими неслышными шагами двигалась Маремьяна Петровна. Катенька закрывала даже глаза, чтобы не видеть ее.
— Не нужно шевелиться, милая, — повторяла акушерка по тысяче раз на день. — Потерпите, голубушка, еще пять дней. Много терпели — немножко остается дотерпеть.
Неужели Катенька опять будет ходить, двигаться, даже танцевать? Эта мысль ее удивляла. Позади оставалось что-то такое страшное, бессмысленное, жестокое и вообще ужасное, что она старалась о нем не думать. Первые муки материнства на время уничтожили начинавшийся в ней внутренний перелом. Она даже не боялась умереть, только бы все это случилось скорее. Те радости матери, когда она слышит первый крик первого ребенка, для нее остались неиспытанными.
Она даже не полюбопытствовала узнать, кто родился — мальчик или девочка. Не все ли равно? Это равнодушие очень беспокоило Маремьяну Петровну, и старушка смешно поднимала одну бровь. Антонида Степановна заходила проведать больную каждый день и таинственно шепталась с акушеркою.
— Конечно, мальчик бы лучше… — повторяла грустно акушерка. — Ну, да ничего, девчонка такая славная, как огурчик.
Роды были трудные, и доктор удивлялся терпению больной, не проронившей ни одной жалобы. Когда ей показали родившуюся девочку, Катенька взглянула на ребенка мельком и даже не поцеловала, а знаком руки попросила унести его: она узнала в нем того, о ком боялась думать. Это было страшное наказание, которое останется на целую жизнь и переживет ее. Только мать могла почувствовать то, что чувствовала она, угадывая чутьем по форме лба и разрезу глаз настоящего отца ребенка. Шумная радость Владимира Евгеньича приводила ее в отчаяние, хотя он, по эгоизму всех молодых мужей, радовался не за ребенка, а за мать — ведь он так любил ее, а она могла умереть.
А он так радовался и постоянно бегал в детскую, вызывая покровительственную улыбку Маремьяны Петровны. Когда он в первый раз захотел взять ребенка на руки, акушерка предупредила его:
— Пожалуйста, осторожнее, а то некоторые отцы берут детей за голову…
Да, он был отец и переживал целый ряд еще не испытанных ощущений, начиная с какого-то виноватого чувства перед женой. Ведь она одна своими муками выстрадала его радость, и он пользовался как бы краденым счастьем. По ночам он часто приходил в спальню, чтобы узнать, спит ли жена и не нужно ли ей чего. О, она никогда ничего не просила у него и оставалась такой же и теперь. За время болезни она очень изменилась, и он заметил, что она рада, когда он заходит к ней в комнату. Она встречала и провожала его глазами, улыбаясь печальной улыбкой.
— Все идет отлично, — успокаивал доктор, когда Кекин приставал к нему с теми глупыми вопросами, какие родятся в голове встревоженных людей и ужасно сердят докторов. — Вы, кажется, воображаете, что на всем земном шаре вы единственный отец? Даже в болезнях люди повторяются, как во всем другом.
— Я больше не буду, доктор… — по-школьнически оправдывался Кекин.
А больная все лежала и думала. Старое возвращалось к ней с новой силой. Она чувствовала, что с ней что-то делается, чего не замечают другие и чего не проверить никакими термометрами. Иногда начиналось головокружение, являлась острая боль в спине, а в глазах предметы расплывались в пятна. Однажды, когда она проснулась утром, Маремьяна Петровна посмотрела ей в лицо и встревожилась.
— У вас, голубушка, глаза нехороши, — прошептала она, поднимая уже обе брови.
— Пустяки, это вам так кажется, — оправдывалась больная.
Но эти пустяки оказались серьезнее, чем в первый раз предположила старая акушерка. У Катеньки открывалась родильная горячка. Экстренно приглашенный доктор только покачал головой.
— Что, доктор? — спрашивал Кекин, дожидавшийся в передней.
— Хорошего ничего нет…
Кекину показалось, что он ослышался, и он посмотрел на доктора остановившимися глупыми глазами.
— Нужно терпение и… и твердость, — посоветовал доктор, надевая калоши. — Жизнь — плохая шутка.
Кекин в ужасе почувствовал себя несчастнее десяти Марков Аврелиев… В одной России родятся миллионы детей, и неужели она, Катенька, должна умереть? Нет, это глупо, бессмысленно и дико. Его так и тянуло взглянуть на больную, но он боялся идти в спальню, чтобы не выдать себя печальным выражением лица, вздохом, вообще движением. Он чувствовал себя виноватым, как провалившийся из главного предмета на экзамене школьник.
— Вот оно, спокойствие-то, и объяснилось, — шушукала акушерка.
Катенька сама позвала мужа в спальню. Когда он вошел, она лежала вся красная от охватившего ее жара, а потом начался пароксизм лихорадки, так что он слышал, как стучали у ней зубы. Боже мой, а давно ли они сидели вдвоем на диване там, в гостиной у Вициных, а она так мило краснела, слушая его! Счастье разваливалось на его глазах, а он мог только смотреть и страдать, молча и глубоко страдать.
— Подойди ближе… — шептала она. — Наклонись.
Она взяла его за голову и долго смотрела ему в глаза, — неужели это тот Кекин, какого она знала раньше? Он ее так любил…
— Ты добрый… хороший, — продолжала она. — Спасибо за все…
— Катя, ты точно… точно прощаешься… зачем?..
У ней лицо вдруг сделалось серьезным, и явилось то детское выражение, которое так любил Кекин.
— Я не боюсь смерти… ты мне скажи, Володя, когда пойдет первый снег.
— Для чего это тебе?
— О, нужно… очень нужно…
Кекин выбежал и долго рыдал в своем кабинете. Это были те бессильные жалкие слезы, какими плачут только мужчины.
А больная всех спрашивала, когда пойдет первый снег, и ждала этого момента с лихорадочным нетерпением. Даже в бреду, когда она металась на своей кровати, мысль о снеге не покидала ее… Наконец, в одно утро показался снег — Маремьяна Петровна даже распахнула занавески, чтобы показать больной, как в воздухе кружились пушистые снежинки. Катенька вдруг успокоилась и затихла — ей в первый раз сделалось легко, точно она сбросила с себя давившую ее тяжесть. В окно врывался белый свет.
— Позовите мужа… — просила больная.
Он пришел, стараясь не выдать душивших его слез. На этот раз больная не просила его садиться ближе, а несколько времени молчала, точно собираясь с силами. Обведя комнату глазами, она сделала Маремьяне Петровне знак, чтобы та вышла из комнаты.
— Тебе лучше, моя дорогая?..
— Да… лучше!
В нем вспыхнула на мгновение безумная надежда на возможность благополучного исхода: недаром же она так ждала первого снега! Он жаждал чуда, потому что ум отказывался понимать.
— Владимир Евгеньич…
— Я, моя хорошая, здесь… тебе трудно говорить…
Но она с непонятной для него энергией облокотилась на подушку и заговорила — как его душа жаждала чуда, так ее душа искала исповеди, прощения, покоя. Прежнее спокойствие сменилось страшной тоской.
— Как я жить хочу… — шептала она. — Но все равно: я скоро уйду от тебя совсем… и мне не хотелось бы оставить тебя…
Бросив всякие предисловия, она вдруг высказала ему все то, что ее давило камнем. Да, нужно скорее, сейчас все сказать, потому что время не ждет и каждая минута дорога!.. Ведь она была такая дурная, так ловко обманывала его до последней минуты, но не хочет уносить с собой обмана в могилу! Кекин оторопел, точно его вели на казнь, — такое выражение бывает только у приговоренных к смерти преступников. А она все говорила, припоминая малейшие подробности своей «комбинации».
— Теперь все, — закончила она, падая на подушки. — Я не сказала бы вам ничего, если бы… если бы не полюбила вас в последнее время… Дайте мне унести это хорошее чувство с собой…
Когда Маремьяна Петровна вошла в спальню, Кекин сидел все на том же стуле в каком-то столбняке.
Через пять дней Катеньку похоронили, но он пришел в себя только через месяц и, встретив Маремьяну Петровну на улице, проговорил:
— Ведь это был бред… да, ужасный бред!
1890