Я
в шестьдесят шестом
был в Лиссабоне
(а как достал я визу —
мой секрет).
Я был на мрачном фоне черных лет
единственный, пожалуй, на свободе
в тогдашней Португалии поэт.
Мне разрешили выступить,
но прежде
меня просили к цензору зайти
и показать стихи мои,
в надежде
в них что-нибудь излишнее найти.
Из-за тогда стоявших дней ненастных
и у меня
и цензора
был насморк.
Мы сразу тему общую нашли
по поводу соплей своих излишних,
и оба из своих пипеток личных
одно и то же капали в носы.
В приятной тишине,
а не при гвалте
в стихи вникал он,
как в бюджет бухгалтер.
И, ощущая некий неуют,
вздохнув,
поставил галочку исправно:
«…Но говорить—
хоть три минуты—
правду.
Хоть три минуты —
пусть потом убьют!»
Он зашмурыгал носом виновато:
«Стихи о Кубе — тема скользковата.
Аллюзии…
Прошу вас не читать…» —
И начал с извинением чихать.
Овычихавшись,
он сказал прищурясь:
«Не запрещаю —
именно прошу вас.
Я тоже человек, а не злодей.
Грех подвести,—
в кулак чихнул усердно,—
милейших устроителей концерта,
меня
и прочих маленьких людей».
Я не подвел.
Договоренность выполнил.
Зато в других стихах такое выпалил,
что, люстры закачав на потолке,
чуть-чуть смешно,
наивно и счастливо
«Толстой, Гагарин, Евтушенко — вива!»
плакат взметнулся в молодой руке.
Я
революции
не экспортировал.
Я цензора не шлепнул наповал,
и мне никто задания партийного,
что там читать,—
ей-богу, не давал.
Но счастлив я надеждой —
впрочем, жизненной,—
на то, что хоть одна моя строка
светилась
в ночь свержения фашизма
в сверкающих глазах
броневика…