— Эй, Потёмкин, знаешь у меня мечта…
— Чего-о? Какая ещё.
— Никакая. Мечта как мечта. Обыкновенная. Темнота ты, Потёмкин. Всё равно ведь не поймёшь…
…что мечта моя огромная, как чемодан…
…лохматая, словно пропахшая нафталином бабушкина шуба…
…преданная… Я думала, как ты, Потёмкин…
— Глупая мечта. Сдалась тебе собака… кошки лучше. Хочешь, Луизу с помойки притащу?
И мама моя туда же:
— Сдалась тебе эта собака. Хомяки лучше. Во-первых, не гадят в коридоре. И живут всего два года. В худшем случае — три.
Мама у меня, вообще-то, добрая. Просто доброта в ней борется с любовью к порядку. Иногда доброта побеждает. И мама ведёт меня в зоомагазин.
Мы открываем скрипучую дверь. В нос ударяет запах затхлого сена и — ядрёного крысиного помёта. Дико хохочет свихнувшийся от безделья попугай. На головы посетителей сыплется шелуха от семечек и ошмётки жёваной яблочной кожуры.
— Выбирай!
Мамин палец с трудом пролезает сквозь частокол облезлых прутьев и утыкается в упитанный мохнатый зад. Я сглатываю комок и очень сильно зажмуриваю глаза, чтобы не разрыдаться.
— Не хочешь? — почему-то радуется мама. — Тогда рыбок.
Ну да, конечно. Рыбки — они ведь тоже не гадят в коридоре.
Рыбы лениво шевелят плавниками. Теряют очертания, расплываются в солёной пучине. Пучина пучится, заполняет меня до самой макушки. Выплёскивает рыб на поверхность. Вытекает слезами, топит мою мечту… огромную, как чемодан… лохматую, словно шуба…
— Ну, не хочешь, как хочешь.
Мамины благие намерения опять разбились о глухую стену моего ослиного упрямства…
Мы идём домой. Долго идём, кружными путями — чтобы я успокоилась. И на бульваре встречаем их. Я их здесь часто вижу. Они всё время гуляют вдвоём. Она — огромная и лохматая. Он — унылый, в мятой шляпе. Я завидую ему лютой завистью. Он ведёт её на поводке. Громко кричит: «Апорт»! А потом сразу: «Тубо»! Всю оставшуюся дорогу эти слова звучат у меня в ушах волшебной музыкой. Я представляю: вот они приходят домой. Он чешет её мягкое тёплое пузо. Ведёт в ванную. Моет её неуклюжие толстые лапы…
— Ха! — говорит мама.
Она, как всегда, мне не верит. Ни про «апорт». Ни про «тубо». И уж тем более про лапы. То есть, про лапы-то она, конечно, верит. Но вот, что я буду их мыть…
И ещё папа…
— Сдалась тебе собака! Какой-то преданный лохматый чемодан! У тебя же есть я!
Он забрасывает меня к себе на закорки. И скачет по всей квартире. И отбивает мне макушку об люстру, а бока — о дверные косяки и углы платяного шкафа.
— Раз-ве-нам-не-ве-се-ло?! — папа вколачивает ногами в пол невидимые гвозди и трясёт в такт головой и ушами.
С папой весело. Даже чересчур. У него вообще всё всегда чересчур. И рост. И усы. И затеи.
— Ну вот! Я же лучше, чем собака! — он радостно цитирует Карлсона и нажимает воображаемую кнопку у себя на животе.
Про этого Карлсона недавно показывали мультфильм. Там был Малыш, и он ужасно хотел собаку. Почти так же, как я. Но вместо собаки ему достался «в меру упитанный мужчина в полном расцвете сил». Тоже, конечно, ничего себе. Но Малышу… Малышу нужна была собака!
И в конце концов…
О-о-о! Это было кошмарно! Чудовищно! Невыносимо! Вот этот момент, когда он влетел в комнату как полоумный и заорал во всю глотку: «Карлсон! Карлсон! Мне подарили…». Жгучая зависть накрыла меня с головой и затянула в водоворот нечеловеческих страданий.
— У меня есть знакомый! — заорал мне в ухо папа.
О-о-о! Моё горе, словно Ниагара, ревело, грохотало, сотрясало меня снаружи и изнутри…
— Зовут его Коля! Дядя Коля!!!
О-о-о!!! Как в жизни всё несправедливо! У Малыша и Карлсон, и щенок, а у меня… О-о-о!!!
— У дяди Коли есть собака колли! Колли у Коли! Смешно, правда?!
И вовсе не смешно. Ни капельки. Даже наоборот.
— Мы попросим очень вежливо, — папа прижал к груди ладони и мелко, по-китайски, затряс головой, — и он подарит нам щенка!
— Правда?!
— Сомневаешься?! — он весело и больно ткнул меня в бок.
Я не сомневалась. Просто верилось как-то не очень.
А папа помчался в специальный магазин — за поводком и ошейником. Но вместо этого купил болотные сапоги — ходить со мной и колли на охоту. И потом, когда я засыпала, долго шептался на кухне с мамой, уговаривал.
Не знаю, что там у них не сложилось. То ли мама оказалась упрямее, чем думал папа. То ли папа попросил дядю Колю не слишком вежливо… Жизнь моя остановилась …поболталась на краю и… кубарем ухнула вниз.
В самом низу были туфли — новые, глянцевые, с плетёным ремешком. Над туфлями — гольфы с помпонами. Над помпонами — платье. С отложным воротником и в горошек. Как раз такое, как я ненавижу. И помпоны ненавижу. И эту дурацкую панаму — настоящее помойное ведро. Он нахлобучил мне её на самый нос. И теперь она давила уши, стискивала затылок, мешала дышать. И ничего из-за неё не было видно. И зубы все заледенели от мороженого «пломбир». Семь порций! Он купил мне сразу-семь порций! Три пирожка с повидловой начинкой. И пять больших молочных шоколадок. Он вообще мне всего накупил. Сразу, как только мы пришли в парк. Две дуделки. Воздушный шар. Значок с собачьей мордой. Морда торчала из космической ракеты и весело скалила зубы. Издевалась…
А ещё он заставил меня играть с ним в «я садовником родился». В резиночку.
В классики. И когда он неуклюже прыгал на одной ноге по асфальту, то всё время спотыкался, сшибал фонари и скамейки и улетал вслед за битой в кусты.
Он очень старался, мой папа. Он старался доказать, что ничем не хуже… И мне его немножко было жалко. Он мог бы совсем не стараться. Но я всё равно знала: он лучше любой самой лучшей собаки. Но мне была нужна не любая… и даже не лучшая… а одна-единственная, огромная, как чемодан, лохматая, словно бабушкина шуба, преданная, как… ах, впрочем, да…
По-моему, папа чувствовал себя виноватым. Он горбился, шаркал ногами. Делал вид, что сам себе наносит хук справа, и…
— А боксёров ты любишь? — задал папа неожиданный вопрос.
Неожиданные вопросы были его сильной стороной.
— Э-э-эх, сто бед один ответ! Маму. мы уломаем. Когда там у тебя день рожденья?
Я зажмурилась. Перед глазами заплясали разноцветные круги и красные точки, и маленькие прозрачные червячки. И появился он. Красный шлем. Огромные красные варежки. И красный картофельный нос. За спиной его крутилось что-то вроде пропеллера. Пропеллер был тоже ярко-красный и громко чихал…
— Пчхи, пчхи, пчхи, будь здоров! — пожелал сам себе папа. — Знаешь, что отличает настоящего боксёра?
— Сломанный нос?
— Слюни!
Я присмотрелась к боксёру получше. Нос у него был всё-таки свёрнут набок. А по щекам текло противное, липкое, тягучее.
Видимо, папа всерьёз решил переплюнуть Карлсона.
— Пап, — сказала я тихо, мне было неудобно возражать… — Пап, мне бы собаку…
— Шутишь? — удивился папа.
И зашвырнул меня в самое небо. К белым большим облакам.
От недоеденного мороженого отвалился кусок, шлёпнулся папе на голову и медленно стёк ему за воротник.
Пока мы отчищали папу лопухами, он хмуро ворчал, что вот делают же такое липкое мороженое. И что в моём возрасте пора бы уже знать про боксёра. Про лучшую в мире породу. Слюнявую, как…
— А нельзя… ну… чтоб огромную и лохма…
Папа поджал губы и нервно отбросил смятый лопух.
Конечно, я перегнула палку. Ладно уж… чего там… Пусть облезлая. Пусть дефективная. Пусть даже без хвоста. Главное — моя… с тёплым мягким пузом…
Я завизжала и поцеловала папу в его большой чудесный нос.
Какое счастье! И мне тоже будет восемь лет! Прямо как в мультике про Малыша.
Когда ждёшь чего-то очень сильно и каждую минуту проверяешь календарь — время тянется, как вязкая тянучка. А я ждала так, что… В общем, кто никогда не мечтал о собаке, тот всё равно не поймёт.
Я переводила у часов стрелки. Вырывала из календаря по пять листков за раз. Но время всё равно было хитрее. Оно уже не бежало и даже не шло, а как-то еле ковыляло. Ползло по-пластунски, упиралось, сопротивлялось изо всех сил. И однажды остановилось совсем.
В тот день мама впервые сварила утром борщ. Нет, не борщ впервые.
Она нас часто балует пампушками там и всякими цыплёнками табака. Просто обычно борщ мы ели на обед. А папа иногда и на ужин. Но чтобы вот так — за завтраком, перед школой… С мамой вообще в тот день что-то случилось. Вечером она поставила мне под нос манную кашу. Моим какао полила герань. Вытерла пыль папиным галстуком.
С того дня всё покатилось под откос. Мама стала сама не своя. Вернее, не наша. Какая-та другая. Вечно всё путала. За порядком почти не следила. Даже забывала проверять мой дневник. Растолстела. Смотрела каким-то странным взглядом. Перевёрнутым. Не наружу, а внутрь себя.
И маму забрали в больницу. Думаю, в психиатрическую.
Вот, собственно, и всё.
Время с пространством остановились, съёжились и превратились в одну больную точку.
Папа, конечно, не выдержал и тоже… в общем… того… Он рассмеялся и подпрыгнул до потолка. Хлопнул в ладоши и затащил меня в хоровод. Только я водить хоровод не хотела. И тогда папа зашвырнул меня к себе на закорки и пропел на мотив арии «Куда, куда вы удалились?»:
— Кого-о-о, кого ты подарить проси-и-и-и-и-и-ила?!
Глупый вопрос! Я просила…
— Бра-а-а-ти-ка!
Какого братика?! Зачем?!
Я вцепилась в папино ухо. Он взвыл, затряс головой и перешёл на речитатив.
— Не-хо-чешь-бра-тика-мож-но-сес-тричку!
— Какую сестричку? — ощущение непоправимости происходящего поднялось изнутри огромным горячим пузырём. Пузырь заполнил меня целиком и лопнул. Глаза до краёв налились мокрым туманом.
Я запрокинула лицо к потолку. Слёзы закатились в меня обратно, и… мне захотелось отлупить самоё себя. Поставить на горох. Высечь розгами. Всё-таки, зависть — отвратительное чувство… Ладно ещё завидовать Малышу… Но Надьке! Из-за её сопливого, ушастого, как Чебурашка, братца!
А собака… моя собака…
— Понимаешь… — папа смущённо теребил кончик своего большого носа, — насчёт боксёра…
По потолку бежала тонкая, еле видная трещина. Она тянулась из самого дальнего угла, петляла, огибала люстру и…
— Да ладно, — пихнул меня в бок папа. — Сдалась тебе собака! У тебя вот-вот братик будет. Или сестричка. Ничем же не хуже…
Ха!
Ха!!
Ха!!!
Она мне не понравилась сразу. Абсолютно. Ужасно.
Скрюченный, сморщенный, красный от злости гном. Руки и ноги — связки сосисок. Свалявшийся пух на голове. Щёлки вместо глаз и приплюснутый, размазанный по щекам нос.
— Фу! — сказала я.
— Осторожно! — испугалась мама.
Потому что я нечаянно ткнула гнома пальцем в живот.
Живот оказался мягкий и тёплый.
Мама сказала:
— Подай пелёнку.
А я сделала гному зверское лицо: глаза к переносице, язык к подбородку, уши врастопырку. Гном блуждал по мне бессмысленным взглядом, сучил руками, царапал себе щёки и нос.
И мама дала мне её подержать. А сама подставляла снизу руки, боялась, что уроню. Только чего её ронять? Она ж ничего не весит. Весу в ней — как у щенка сенбернара. И ещё она обслюнявила мне руку. Фу.
И я засунула ей палец в рот. А она его укусила — не больно, у неё даже зубов не было. Ни одного!
А потом уцепилась за мой мизинец своим обезьяньим кулаком. Сильно так. Хотя пальцы-то у неё были — как спички.
А потом она зевнула, скривив на левый бок лицо. И мне захотелось посмотреть, что у неё там, внутри. Там было тепло и розово и пахло сладким молоком.
А потом пришла Ленка. За Ленкой — Надька. После Надьки — Вероника из седьмого «Б». Потом — Смирнова с Петровой и Ивановой. И ещё Оля Шварценгольд. Ну и пошло-поехало…
Только мама больше двух за раз не пускала. И заставляла всех снимать в прихожей ботинки. И загоняла в ванную — смывать с рук чернила и микробов.
И они топтались вокруг неё и причитали: ах, глазки! ах, пятки! ах, то да сё! А Надька сказала, что моя сестра гораздо лучше, чем её Чебурашка. Потому что у неё нет соплей и вполне нормальные уши.
Они мне ужасно завидовали.
Как будто завести сестру — всё равно что получить медаль. Или даже орден. И тебе теперь почёт и уважение. Как герою труда. Или кинозвезде. Или лучшей ученице в классе.
Елену Павловну мы встретили в парке.
— Гуляете?
Мы с мамой кивнули.
Елена Павловна задумалась — о чём бы ещё спросить. Ничего не придумала и ткнула пальцем в сторону коляски:
— Братик?
— Сестра! — возразила я.
Елена Павловна сделала медовое лицо и задала свой дурацкий вопрос. Я заметила: взрослые, когда им нечего сказать, спрашивают об одном и том же.
— Ну и как тебе сестрёнка? Нравится?
Медовый вид Елены Павловны стал ещё медовее.
А у меня внутри всё обожгло и разгорелось пожаром. Даже в носу засвербило. И закололо в ухе. И зачесалось где-то в спине и левая пятка. Ну как же можно вот так вот взять и ей объяснить… ну… про это про всё. Про свалявшийся пух и беззубый рот, про Чебурашку и боксёра, про мокрые пелёнки и дядю Колю, и про колли, и про Малыша, и про молочную кухню, и что у неё по ночам болит живот, зато нет соплей и вполне нормальные уши… Да и надо ли? И разве она поймёт?
Елена Павловна стояла, выбивала туфлей дробь, как указкой. И надо было что-то говорить. И я сказала… И лицо у Елены Павловны из сладкого сделалось кислым, и она попрощалась очень быстро, и пожелала нам всего хорошего.
А мой ответ потом стал семейным анекдотом. И папа хлопал себя по коленкам:
— Ха-ха-ха… Лучше, чем… ха-ха-ха!!!
Не понимаю, что здесь смешного.
Я на самом деле так считаю. Я так про неё Елене Павловне и сказала:
— Сестра как сестра… ну… в общем … лучше, конечно, чем собака.
А потом у меня был день рождения. Восемь лет. И мама с папой подарили мне книгу. Хорошую. Толстую и с картинками. Только жалко — не с цветными.
Я — раскрыла её наугад, на восемьдесят седьмой странице.
«…Тут Боссе кинулся в прихожую и минуту спустя влетел в комнату Малыша, держа на руках — о, наверное, — Малышу это всё только снится! — маленькую короткошёрстную таксу.
— Это моя живая собака? — прошептал Малыш.
Слёзы застилали ему глаза, когда он протянул руки к Бимбо. Казалось, Малыш боится, что щенок вдруг превратится в дым и исчезнет.
Но Бимбо не исчез. Малыш держал Бимбо на руках, а тот лизал ему щёки, громко тявкал и обнюхивал уши. Бимбо был совершенно живой.
— Ну теперь ты счастлив, Малыш? — спросил папа.
Малыш только вздохнул…»
И я вздохнула.
И закрыла хорошую толстую книгу.
И долго смотрела на потолок. Там бежала тонкая, еле видная трещина. Она тянулась из самого дальнего угла, петляла, огибала люстру…
Где-то сейчас Потёмкин? Как там его кошка Луиза?
Позвоню ему завтра. Скажу:
— Знаешь, Потёмкин… у меня была мечта…
Только он ведь тёмный, не поймёт.