Само собой разумеется, что действующие лица и события, описываемые в этом романе, полностью вымышлены.
Б.-Н.
— Спорим, что она придет в голубом костюме?
В ожидании учительницы математики третий класс[1]выстроился в коридоре. В начале колонны ученики стояли по линеечке, но на другом конце, как обычно, шла глухая возня, начиналась сдержанная потасовка.
— Тихо! — крикнул старший воспитатель, который, заложив руки за спину, прохаживался взад и вперед.
— Заткнись! — прошептал кто-то.
Послышались приглушенные смешки. Старший воспитатель бросил взгляд на часы. Мадемуазель Шателье опять опаздывала. Он подал знак ученикам войти в аудиторию.
— И прекратите безобразничать, слышите!
Однако это замечание не помешало им с шумом и гамом ввалиться в класс и пробираться к своим местам, перелезая через столы, а уж какой хохот поднялся, когда они увидели, что чья-то рука вывела на доске красным мелом: «Му-у!» Воспитатель остановился в дверях. Он был явно не в духе.
— Садитесь. Маро, сотри-ка с доски.
Маро неторопливо стер надпись, стараясь продлить удовольствие. Мимо, размахивая старым, набитым до отказа портфелем, прошествовал коротышка Галлуа.
— Она идет, — сказал он. — Сегодня они что-то возбуждены. А мне бы хотелось проверить письменные работы в спокойной обстановке. Да разве тут можно на это надеяться!
Старший воспитатель устало пожал плечами. За тридцать лет у него выработался безошибочный инстинкт: подобно бывалым морякам, он чувствовал приближение бури. Он знал, что для той, которую он иногда называл бедной девочкой, утро выдалось тяжелое.
— От этих каникул одни неприятности, — заметил он. — За неделю до их начала, видите ли, уже ничего не хотят делать. А неделю спустя все еще никак не могут прийти в себя. В мое время в последний день карнавала нас просто отпускали пораньше, и этого нам вполне хватало… Послушай, Ланглуа, мне что, помочь тебе успокоиться?
Войдя в класс, он обвел взглядом тридцать учеников, пристально следивших за ним.
— Может, вы достанете учебники, тетради…
Они повиновались с нарочитой медлительностью. А когда в коридоре послышались торопливые шаги, обменялись понимающими улыбками. Старший воспитатель пошел навстречу мадемуазель Шателье.
— Прошу прощения, мсье старший воспитатель, как всегда, пробки на улицах…
— Да, да. Поторапливайтесь.
Он вернулся в аудиторию, чтобы дать мадемуазель Шателье время снять пальто и размотать нечто вроде тюрбана, служившего ей головным убором. Если бы он только осмелился, то посоветовал бы учительнице одеваться иначе, не носить столь плотно облегающую фигуру одежду. Она не понимала, как неосторожно поступает, выставляя себя напоказ тридцати легковоспламеняющимся маленьким самцам. Да, слов нет, красивая женщина, которую ничуть не портят ни веснушки, ни очки. Только вот умеет ли она держать ноги под своим столом? Ее всему следовало бы научить, ну, конечно, намеками, чтобы не напугать. А ведь преподавателем была она! Но в свои двадцать четыре года она выглядела моложе учеников.
— А теперь слушайте меня внимательно, — заговорил он, — первый, кто начнет вертеться… первый, кто вздумает устраивать беспорядок… вы меня поняли? Придется вам побеседовать со мной в моем кабинете с глазу на глаз.
Поднялся вежливый ропот возмущения.
— Я вас предупредил, — заявил напоследок старший воспитатель.
Он пожал девушке руку и вышел, не заметив, что в глубине аудитории кое-кто провожал его непристойным жестом.
Мадемуазель Шателье поднялась на кафедру и неторопливо стала протирать очки. А класс тем временем уже наполнился легким гулом приглушенных разговоров.
— Пойдешь сегодня вечером смотреть на карнавальные колесницы? — прошептал Эрве.
— Если смогу. Старик сейчас явно не в настроении. Не знаю, что с ним такое. Заходи на всякий случай. Часов в семь…
— Шайю! Замолчите, пожалуйста, — крикнула мадемуазель Шателье.
— Я? — удивился Люсьен. — Да я и так молчу.
Он говорил совершенно искренне. Частный разговор — это ведь не в счет.
— В гараже сейчас стоит потрясная машина, — продолжал Эрве. — Я тебя моментально доставлю домой часам к восьми, к половине девятого.
— Что за машина? — поинтересовался Люсьен, повернувшись к нему.
— «104 ZS», — сказал Эрве. — Носится как ракета. Ее хозяин вернется только в начале следующей недели.
Мадемуазель Шателье резко стукнула линейкой по столу. Удивленные ребята смолкли.
— Письменное задание, — произнесла она неуверенно.
Послышались возмущенные возгласы:
— Нет. Только не сегодня. У нас скоро каникулы!
Наклонившись, Бордье приложил руки ко рту и издал такое глухое, жалобное и отчаянное «Му-у», что весь класс разразился смехом.
— Замолчите, — вымолвила мадемуазель Шателье. — Ведь старший воспитатель предупреждал вас… Стоит мне только слово сказать и…
Чувствуя ее беспомощность, они веселились от души. Она вся побледнела, только на щеках горели два маленьких красных пятна, а в темных глазах полыхал гнев. Им нравилось доводить ее до такого состояния.
— Диктую, — начала она.
Тогда они, не сговариваясь, решили поторговаться. Такая игра, если повезет, могла продлиться целый час.
— Дайте маленькое задание, — взмолился Ле Ган. — Совсем крохотное. И полегче.
— Диктую, — продолжала она. — Возьмем треугольник АВС…
— Ну уж нет! Никаких треугольников. Осточертели нам треугольники!
— Но…
— Что-нибудь другое!
И все дружно начали скандировать:
— Дру-гое… Дру-гое…
— Хорошо, — сказала она. — Тогда возьмем…
— Параллелипипи… Параллелоло… — прервал ее Менвьель.
Он нарочно запинался, и его выступление, которое всем очень понравилось, тотчас было встречено одобрительными смешками, побуждавшими его продолжать.
— Да замолчите же наконец. Иначе я выставлю вас за дверь.
— Извините, — вмешался Эрве. — Вы не имеете на это права.
Он говорил спокойно, словно юрист, который знает толк в своем деле, и сразу же воцарилась тишина. Предстоял очень интересный поединок.
— Сейчас увидите, имею ли я право.
— Существуют определенные правила, — продолжал Эрве равнодушным тоном. — Например, если меня хотят выставить за дверь…
— А с ним такое не впервой случается, — прокомментировал Люсьен.
— Так вот, кто-нибудь должен проводить меня до кабинета старшего воспитателя, ибо неизвестно, на что способен ученик, когда он остается один…
Вокруг сочувственно зашумели.
— Это верно… Можно выброситься из окна… Иногда человек отчаивается.
Она смотрела на них, уже и не зная толком, как удержать инициативу в своих руках.
— Я говорю это только ради вас! — заявил Эрве с подчеркнутой любезностью.
— Хорошо, — сказала она. — Инцидент исчерпан. Благодарю вас, Корбино, за ваши советы… Шайю, подойдите, пожалуйста, к доске.
— Опять я, — возмутился Люсьен. — Почему именно я всегда должен отвечать?
— Потому что вы доставите мне удовольствие, улучшив свой средний балл, — попыталась она улыбнуться в ответ. — Ну же, сделайте маленькое усилие.
Чувствуя приближение грозы, ученики безмолвствовали. Все прекрасно знали, что к Люсьену учительница относится с особой неприязнью. Неужели он позволит ей помыкать собой? Он встал и, бросив взгляд на своих товарищей, обескураженно развел руками, затем с видом мученика пошел к доске. По дороге он как бы нечаянно споткнулся о ступеньку и, сделав вид, будто теряет равновесие, удачно удержался на ногах, чем полностью успокоил присутствующих. Он чувствовал себя в отличной форме. Взяв кусок мела, он с покорным видом встал у доски. Она напряженно следила за ним краешком глаза. Ей казалось, что она одержала победу, и все-таки сомневалась. Надзиратель однажды сказал ей: «Никогда не спускайте с них глаз. Не поворачивайтесь к ним спиной, когда пишете на доске, а когда задаете вопрос одному из них, старайтесь дать им понять, будто обращаетесь ко всем». И она начала, всматриваясь в напряженные липа:
— Начертите окружность с центром О…
Мел заскрипел, и тотчас в настороженных взглядах вспыхнули веселые искорки изумления. Она резко обернулась, чтобы посмотреть на работу ученика Шайю.
— Это что такое? — спросила она.
— Как что? — невозмутимо ответил Люсьен. — Окружность с центром О.
Рисунок напоминал не то картошку, не то земляную грушу.
— Немедленно сотрите.
Его приятели затаили дыхание от восторга.
— Это и в самом деле круг, — настаивал Люсьен. — Я могу даже принести вам журнал. Открытие сделали американцы. Они называют это мягкой геометрией.
И сразу поднялся невообразимый шум.
— Довольно! — крикнула мадемуазель Шателье.
Люсьен с удивленным и даже несколько возмущенным видом призвал ее в свидетели.
— Не знаю, что с ними такое… Но я говорю правду. Не я же, в самом деле, изобрел эту новую геометрию.
— Я тоже читал эту статью, — подтвердил Эрве. — В ней речь шла о серьезных вещах. Не обращайте внимания на этих балбесов. Они ничего не знают.
Он повернулся к беснующемуся классу.
— Заткнитесь, кретины!
Столь неожиданное вмешательство окончательно развеселило их.
— Первый, кто начнет вертеться… Вы меня поняли, — крикнул Эрве, передразнивая старшего воспитателя.
Его голос потонул в нечленораздельных звуках, напоминающих мычание.
— Я не виноват, — с притворным видом посетовал Люсьен.
Мадемуазель Шателье не знала, что и делать. Губы ее дрожали. Ею окончательно овладела паника. Машинально схватив сумочку, она бросила на своих мучителей отчаянный, ничего не видящий взгляд и, словно лунатик, спустилась с подиума. Выйдя из класса, она забыла закрыть за собой дверь. Такого еще с ней никогда не случалось. Воцарилось молчание. Люсьен стер нелепый рисунок, чтобы не осталось никаких следов, ничего, что можно было бы вменить ему в вину, и вернулся на свое место. Теперь они растерялись, словно малыши, сломавшие любимую игрушку.
— Ну и достанется же нам, ребята, — послышался чей-то хриплый голос.
Ждать пришлось не долго. В коридоре раздались знакомые шаги старшего воспитателя. Близилась расправа. По выражению лица старшего воспитателя они поняли, что на этот раз дело, верно, кончится плохо.
— Шайю… Корбино… Немедленно в кабинет директора.
Сообщники безропотно повиновались. В торжественной тишине старший воспитатель долго глядел им вслед, затем обратился к их оцепеневшим одноклассникам:
— Остальные — во двор. И никаких разговоров.
В кабинет директора Люсьена с Эрве провела секретарша. Судя по ее враждебному взгляду, она уже обо всем знала. Директор и надзиратель о чем-то тихо разговаривали у окна. Директор сел; надзиратель остался стоять.
— Подойдите ближе.
Оба парня, смущенно заложив руки за спину, неловко остановились у большого стола, заваленного бумагами, классными журналами, папками. Директор был человеком холодным и немного манерным. Он неторопливо сжимал и разжимал руки, словно пианист, готовившийся к выступлению.
— Опять вы, — сказал он.
Пауза. Только из соседнего кабинета доносился стук пишущей машинки.
— Довольны собой, не правда ли? Пользуетесь тем, что у вас молодой и пока еще неопытный преподаватель, и радуетесь, отравляя ему жизнь. Бузотерство — это как раз ваше дело, я бы даже сказал, призвание. Французский, английский… я уж не говорю об остальных предметах… это вас не интересует. Ваша цель, к которой вы неустанно стремитесь, которую доводите до совершенства, — это беспорядок ради самого беспорядка. Вы, Корбино, самый старший и вместе с тем самый бестолковый в классе, вы берете на себя заботу поддерживать этот беспорядок, а вы, Шайю, исподтишка, всем своим видом показывая, будто вы тут ни при чем, как бы субсидируете его.
Слово это показалось Люсьену до того забавным, что у него живот свело судорогой от подкатывающегося приступа истерического хохота. Он вдруг представил себя в роли секретного агента, украдкой раздающего деньги и крамольные указания; у него даже спина вспотела от напряжения. Он изо всех сил сжал челюсти и кулаки, пытаясь подавить, загнать вглубь этот неодолимый порыв, который мог довести его до слез или вызвать неудержимый смех. Он чувствовал, что пропал. И уже не слушал директора. В голове вертелось это нелепое слово «субсидия». Горло сжималось от нервного напряжения.
— Похоже, мои слова развеселили вас, Шайю?
— Нет, мсье директор.
Кризис почти миновал. Оставался страх перед неизбежным наказанием. Люсьен без особого труда мог представить себе тоскливые вечера, мрачные трапезы наедине с раздраженным, всем недовольным отцом.
Директор обратился к надзирателю:
— Что вы предлагаете, мсье надзиратель? Вызвать их родственников? Совершенно очевидно, что так больше продолжаться не может.
Словно озадаченный антрополог, он задумчиво разглядывал двух сообщников.
— Послушайте, Шайю, — сказал он, — не хотите ли вы объяснить мне, почему мадемуазель Шателье без конца приходится наказывать вас?
— Хочет достать меня, — прошептал Люсьен.
Директор так и подскочил.
— Что это еще за хулиганский жаргон?
А Люсьен вдруг и в самом деле ощутил себя хулиганом. Вот это да! Он окаменел, задыхаясь от мучительно сдерживаемого безумного хохота. «Да что это со мной? Да что это со мной?» — мысленно твердил он словно в тумане.
— Могли бы и ответить, Шайю.
Верный Эрве тут же поспешил на помощь другу:
— Она нас не любит.
Его вмешательство в какой-то мере вернуло Люсьену самообладание. Он глубоко вздохнул и с трудом пробормотал:
— Да, мсье директор. Другие вот тоже… Только им все всегда сходит с рук.
— Ну что ж, для начала вы принесете извинения своему преподавателю. А затем мы примем необходимые меры.
Он нажал на кнопку селектора.
— Мадам Бошан, пригласите, пожалуйста, мадемуазель Шателье.
Люсьен с Эрве удрученно взглянули друг на друга. Мадемуазель Шателье присела на краешек кресла.
— Шайю, — приказал директор, — извинитесь, как подобает воспитанному мальчику, каким вам надлежит быть. Ну же!
— Что я должен сказать? — став пунцовым, пробормотал Люсьен с ненавистью в сердце.
— Прошу вас принять мои извинения…
— Извините…
— Нет. Прошу вас принять мои извинения…
Мадемуазель Шателье опустила голову, словно ощущала за собой какую-то вину.
— Прошу вас… — начал Люсьен.
Слова никак не хотели сходить с языка. Голос его дрожал от унижения.
— …принять мои извинения, — разом выпалил он.
— Теперь ваша очередь, Корбино.
Эрве в ярости переступал с ноги на ногу.
— В чем дело? Вы слышите меня? — повысил голос директор.
Закрыв глаза, Эрве промямлил, точно малый ребенок:
— Прошу вас принять мои извинения…
И мысленно добавил: «…гадина».
— А теперь ступайте оба, — продолжал директор. — Скоро вы обо мне услышите. Мсье надзиратель, проводите их, пожалуйста, в класс… А вас, мадемуазель Шателье, я попрошу остаться.
Пока пленники удалялись под надежной охраной, он не шелохнулся, старательно продумывая выражения.
— Мадемуазель Шателье, — начал он наконец, — вы очень молоды и потому еще очень неопытны. Вы заменили мсье Дютея на праздник Всех Святых, не так ли?.. И если я поручил вам вести старшие классы, то лишь потому, что так сложились обстоятельства. Разумеется, вам было бы проще начать с малышей. Наша профессия очень трудна. Намного труднее, чем принято думать.
Девушка напряженно слушала его с видом провинившейся ученицы. Директор улыбнулся, чтобы подбодрить ее.
— Должен предупредить вас, — продолжал он. — Учитель ни под каким предлогом не должен покидать класс. Представьте себе: а вдруг что-то случится? Попечительский совет не примет ваших доводов. Вся ответственность ляжет на вас и только на вас. Но дело даже не в этом. Речь идет о вашем авторитете, вы о нем подумали? Учитель похож на китайского мандарина, ему ни в коем случае нельзя ронять своего достоинства. Видите ли, авторитет можно сравнить с силой притяжения. Это нечто вроде тяготения, которое помимо нашей воли помогает нам держаться на ногах. Стоит ему исчезнуть, как исчезает и равновесие. Все начнет плавать, словно в кабине космического корабля. Вы меня понимаете?
— Да, — ответила девушка, — но это нелегко. Не знаю, сумею ли я…
— Это придет, поверьте мне. Мы рядом и всегда готовы помочь вам. А теперь поговорим о двух наших весельчаках.
Он вызвал секретаршу.
— Мадам Бошан, принесите, пожалуйста, дела учеников Шайю и Корбино, это третий класс, папка номер 4… Спасибо.
Чуть-чуть заколебавшись, он понизил голос:
— Между нами говоря, нет ли у вас какой-либо особой причины сердиться на молодого Шайю? Он проявил неуважение к вам?
Она, казалось, смутилась и крепко вцепилась в свою сумочку.
— Нет, мсье директор, нет. Но у меня сложилось впечатление, что он психически неуравновешен.
— Ну, ну! Это, пожалуй, слишком сильно сказано. Сейчас поглядим.
Он открыл первую папку и стал медленно читать. «Шайю Люсьен, родился 3 ноября 1961 года в Нанте…»
Подняв голову, он быстро подсчитал.
— Ему, значит, пятнадцать с половиной лет, — сказал он. — Не могу не согласиться с вами, что он не слишком развит, но ведь и остальные не лучше. Этот класс никак не назовешь сливками общества.
Снова открыв дело, он пробежал глазами несколько строчек.
— Его семейное положение незавидно, — подвел он итог. — Отец — врач. Мать умерла четырнадцать лет назад. Вы знали об этом?.. Вот вам совет: когда берете класс, составьте подробную анкету на каждого ученика. Документы находятся в секретариате, и они в полном вашем распоряжении… Доктор Шайю — человек серьезный. Помнится, он несколько раз приходил сюда, чтобы поговорить со мной о сыне. Сами понимаете, у него не хватает времени, чтобы заниматься им. По утрам он в больнице. Я припоминаю, что он ассистент доктора Флоше. Во второй половине дня у него консультации. Затем он выезжает к больным. То есть, иными словами, его никогда нет дома. А раз так, то мальчик неизбежно предоставлен самому себе. Заметьте, он ни в чем не нуждается. Его отец наверняка хорошо зарабатывает. Но деньги — это еще не все. Пятнадцатилетнему подростку требуется любовь, ласка, а в этом отношении, боюсь, что… Правда, у него есть бабушка с материнской стороны, но она живет на Лазурном берегу. Остаются служанки. Думаю, за свою короткую жизнь ему довелось повидать их немало. По сути, он, конечно, несчастный парень. Разумеется, я вовсе не собираюсь защищать его. Я только говорю, что вы ставите нас в затруднительное положение. Если мы решим исключить его, административный совет заартачится. Доктор Шайю здесь далеко не последний человек.
Он помолчал немного, наблюдая за девушкой. Потом продолжал:
— Случай с Корбино тоже не так прост. Корбино чуть постарше. В начале учебного года ему исполнилось шестнадцать лет.
Он заглянул в дело.
— Да, он родился 4 октября 1960 года. Не скрою от вас, мы бы с радостью выставили его вон. Он совершенно не интересуется учебой. Но… но два года назад он потерял отца. Сестра вышла замуж, и теперь мать и зять занимаются гаражом. Иными словами, за ним некому следить. Кроме того, это уже сформировавшийся мужчина; он занимается дзюдо. И даже является чемпионом учебного округа. Избавиться от него значило бы лишить наш лицей ценного ученика. Спорт приобрел такое значение!
— Я поняла, — сказала мадемуазель Шателье. — Они неразлучны, потому что оба остались сиротами.
— Полагаю, что да. Впрочем, они прекрасно дополняют друг друга. Шайю не отличается силой, зато берет умом. Корбино не слишком умен, но крепок. Словом, голова и ноги!
— Может, нам стоит разлучить их, — высказала предположение девушка. — Достаточно одного из них перевести в другой класс.
— Не думаю, что это окажется хорошим решением. Не забывайте, у нас здесь активно действует секция НСЛКС. Только не говорите мне, будто не знаете, что такое НСЛКС. Это Национальный союз лицейских комитетов содействия… Вам следует это знать, мадемуазель. Этот комитет всюду сует свой нос, ничего не признает, все оспаривает, а Корбино, естественно, входит в его состав. Нет. Нам следует действовать очень осмотрительно. Сегодня четверг, завтра вечером начинаются каникулы. Они продлятся пять дней. После начала занятий я поговорю с их родными. А до тех пор страсти поулягутся. Да и вы сами, дорогая коллега, обретете спокойствие. Ведь вы его бесспорно утратили. Скажите мне откровенно, почему вы избрали преподавательскую стезю?
— Не знаю, — покраснев, ответила она. — Это получилось само собой. Я хорошо училась в институте, так что…
— К несчастью, можно быть блестящим студентом, а потом… начав работать… в особенности теперь, с нынешней молодежью…
— Вы думаете, я не справлюсь, мсье директор?
— Я этого не говорил.
Директор встал и проводил мадемуазель Шателье до двери.
— Во время каникул вы останетесь в Нанте?
— Нет. В воскресенье я уеду в Тур, к своим родителям.
— Вам следует отдохнуть. И не думать больше о своих учениках.
Он закрыл дверь и закурил сигарету.
— Вы ее видели? — спросил он, когда секретарша пришла забрать дела. — Вот кого нам теперь присылают, чтобы противостоять этим шалопаям. Боюсь, что она здесь не задержится.
Сев за письменный стол, он долго массировал глаза.
— Как будто у нас и без того мало забот, — прошептал он. — Ну да ладно!..
Люсьен прошел через кухню, где Марта чистила овощи.
— Я вернусь часа через два, — бросил он на ходу.
— Наверно, я уже уйду, — ответила старая служанка. — Разогрейте себе рагу.
Люсьен был уже в прихожей. Через приоткрытую дверь он увидел, что в приемной отца дожидались своей очереди пациенты, листая журналы. На тротуаре Эрве шагал взад и вперед возле маленького двухместного автомобиля красного цвета.
— Залезай, — сказал он.
Люсьен сел, Эрве захлопнул дверцу и сразу тронулся с места.
— Мой зять уехал в Редон, — объяснил он. — Так что время у нас есть, но мне хотелось бы вернуться пораньше. Он страшно разозлится, если обнаружит, что я брал эту машину. Неплохая, правда?
Он включил третью скорость и нажал на газ. Люсьену почудилось, будто улица бросилась им навстречу.
— Давай полегче, — сказал он. — А то налетишь еще на какого-нибудь велосипедиста.
— Мне бы хотелось прокатиться на «порше», — продолжал Эрве, слегка сбавив скорость. — Как только получу права, обязательно попробую. Это вот где у меня засело!
И он постучал кулаком по голове.
— Может, рвану тогда в Ман… Послушай, я не спросил тебя… Твой старик ничего не получал из лицея?
— Нет.
— Моя мать тоже. Еще слишком рано.
Осторожно обогнав автобус, он умолк на мгновение, потому что вблизи вокзала движение становилось чересчур интенсивным. Обогнув замок, они двинулись по проспекту Франклина Рузвельта. Начались заторы, Эрве нервничал, бесстрашно обгоняя другие машины, и, едва не касаясь их, проскальзывал в образовавшиеся между ними просветы.
— Ба, — сказал он вдруг, — да что нам могут сделать? Выгнать нас они не решатся. Заметь, мне-то на это наплевать! Я интересуюсь только железками и твердо знаю, что сестра даст мне работу в гараже. Больше всего я беспокоюсь за тебя. Твой старик разорется?
— Еще как! Я, конечно, привык, но все-таки…
Они выехали на набережную Фосс. Слева катила свои воды Луара. Иногда — за ангарами, подъемными кранами, складами — им удавалось заметить ее сверкающую поверхность. Огней становилось все меньше. Время от времени вырисовывался силуэт какого-нибудь корабля, освещенный высокими фонарями. Все это смахивало на кинохронику.
— Порой, — молвил Люсьен, — мне до смерти хочется смотаться отсюда.
— Куда?
— А куда глаза глядят.
Машина подскакивала на рельсах, пересекавших улицу и исчезавших за оградой. Вода из-под колес брызгами разлеталась во все стороны. Сквозь приспущенное стекло в машину врывался ветер, а вместе с ним запах прилива, половодья.
— Эта твоя штуковина находится в Шантене? — спросил Люсьен.
— Почти рядом. Понимаешь, я обязан туда заглянуть. Ребята из клуба дзюдо соорудили колесницу. Они решили изобразить флибустьеров. Они хотели, чтобы и я нарядился пиратом: всюду татуировки, на глазу повязка, все в таком роде. Мне это кажется идиотизмом. Я отказался, но посмотреть надо. А то они обидятся.
Притормозив, он осторожно свернул в плохо вымощенный двор. Фары высветили большой ангар, раздвижная дверь которого оказалась закрытой.
— Любопытных там, видно, не любят, — заметил Люсьен.
Эрве выключил мотор, и они услыхали стук молотка, визгливый звук дрели, нестройный, радостный шум мастерской в разгар работы. В большой двери была прорезана маленькая. Эрве толкнул ее. Они очутились в длинном помещении, заставленном лестницами, ящиками, верстаками. По полу бежали провода. Едкий запах химических реактивов царил в этом странном балагане, где какие-то гигантские фигуры раскачивались под самой крышей.
— Не вздумайте здесь курить, ребята, — крикнул формовщик, который, взобравшись на леса, отделывал рожу, похожую на Астерикса[2]. Прожектора лепили из теней монументальные скульптуры, наделяя их шутовскими чертами. Можно было различить руки с надутыми, словно шары, пальцами, животы величиной с гору, раскрашенные лица, искаженные чудовищными улыбками, обнажавшими громадные квадратные зубы. И все эти полые, легкие, хрупкие, дрожащие при малейшем ударе, притворно-добродушные изображения Молоха вселяли какую-ту неясную тревогу.
К Эрве подошел мужчина в испачканной спецовке. Он протянул руку.
— Здравствуй.
— Мой приятель Люсьен, — сказал Эрве.
— Привет! Ну, что вы об этом думаете? Для начала, пожалуй, неплохо, а? Но работы еще предстоит уйма. Пошли поглядим на «Остров сокровищ».
Он повел их к колеснице, украшенной разрисованными полотнищами с изображением скал.
— Осторожней, смотрите, куда ступаете. И не прикасайтесь. Пещера еще не высохла. Здесь встанут три парня с кирками, лопатами, пистолетами. А вот и сундук.
Он показал на кованый сундук.
— Можете приподнять его. Он из фанеры. Полюбуйтесь-ка на драгоценности!
Подняв крышку, он достал горсть сверкающих колье, браслетов, кулонов.
— Если не пойдет дождь, эффект обеспечен, обещаю вам. Приходи, Эрве. Чего уж там! Ты не сможешь отвертеться… Нам нужны добровольцы для шествия голов-гигантов… Они такие славные, наши головы!
Около дюжины голов стояло немного поодаль, прямо на земле. Они напоминали резиновые фрукты. Одна голова показывала язык, другая косила, третья надувала щеки, словно меха; но больше всего Люсьену понравились глаза, они буквально заворожили его, в них притаилась хитринка, словно они что-то задумали.
— А ну, подойди, — сказал мужчина. — Сейчас я тебя экипирую.
Подняв одну из голов, он натянул ее на Эрве и хорошенько закрепил. Эрве забавно подергал ногами, и Люсьен расхохотался. Покачиваясь то вправо, то влево, раздуваясь на маленьких тощих ножках, подвижная и жуликоватая голова дерзко насмехалась, подражая то походке пьянчужки, то торжественным приветствиям епископа.
— Теперь я! — крикнул Люсьен.
Шар, изготовленный из материи и пластмассы, упал ему на плечи, словно монашеская ряса с капюшоном. Глаза его оказались как раз на уровне губ маски. Он видел часть помещения и рабочих, которые оставили свою работу, чтобы посмотреть на проделки двух гномов. Это выглядело безумно смешно. Они танцевали, став друг против друга, застывшая усмешка одного отвечала мертвой улыбке другого, а ноги тем временем выделывали неистовые па. Но вот наконец они остановились, едва не задохнувшись в своих панцирях, сняли головы и бережно уложили их рядом с остальными.
— Думаю, я приду, — сказал Эрве, вытирая лицо. — Повеселимся всласть!
— Может, и мне удастся улизнуть, — добавил Люсьен.
Мужчина в спецовке взял их за руки.
— Вы не видели самого интересного. Это идея Франсуа. К несчастью, полиция не дала нам разрешения. А жаль. Мы наверняка получили бы первую премию. Один макет чего стоит. Да вот, поглядите сами!
Он подвел их к положенной на козлы доске. На ней возвышался огромный макет городской площади. В центре располагался канализационный люк, откуда выбирались грабители в масках. Все они несли на плечах тяжеленный мешок с добычей. На углу площади находился банк, на фронтоне которого красовалась вывеска: «Сосьете женерёз»[3].
— Говорят, намек слишком вызывающий, — заметил их гид.
— Ваши человечки чертовски хороши, — сказал Эрве. — На голове у них чулок?
— Да. Чтобы выглядело натурально.
— Ты идешь? — крикнул один из его товарищей. — Они уже достаточно большие, могут и сами все посмотреть.
Эрве в задумчивости застыл возле макета.
— Знаешь, о чем я думаю? — прошептал он. — Надо бы похитить эту бабенку.
— Ты что, спятил? — ужаснулся Люсьен.
— Она из нас довольно жил повытягивала. Теперь наш черед.
Люсьен представил себе мадемуазель Шателье, перевязанную, словно колбаса, веревками. Такая картина ему понравилась. Он включился в игру.
— Мы тоже, — сказал он, — натянем на башку чулок и — оп! — пожалуйте на выход… Только вот ума не приложу, где нам ее спрятать.
— Ну, это проще простого. В моей лачуге на берегу Эрдра.
— Что за лачуга?
— Да ты же знаешь. Лачуга, в которой ночевал мой отец, когда ездил на рыбалку. Как раз то, что нужно. Пустынный уголок…
Эрве взял в руки одну из фигурок и стал внимательно разглядывать ее.
— Конечно, это просто так, для смеха, — продолжал он. — Через два дня мы ее отпустим. Вот увидишь, она сразу присмиреет. Это послужит ей хорошим уроком.
Спорить готов, что она тут же уволится и мы ее больше не увидим.
— Держи карман шире! Размечтался!
Люсьен отошел от макета, чтобы получше осмотреть красочное сооружение, почти совсем законченное. Вероятно, оно представляло собой «Харчевню на Ямайке». Пират с деревянной ногой стоял у порога, размахивая фляжкой размером с целый окорок. Другой рукой он обнимал за талию негритянку с необъятной грудью. Люсьен обернулся. Эрве все еще грезил у макета. Люсьен подошел к нему.
— Накинем ей на голову мешок, — сказал Эрве. — Я знаю, где она ставит машину. Там такая темень.
— Ты все еще думаешь об этом?
— Конечно. Чем больше шевелишь мозгами, тем яснее понимаешь, что ничего сложного тут нет. Каждый день разным типам удается проворачивать дела почище этого. Мы же не глупее их.
— Ты говоришь серьезно?
— Не знаю. Пока еще не знаю. А хохма вышла бы отличная, можно даже сказать, шикарная, правда? Она хотела услышать наши извинения. Ну что ж! Мы пошли на это. А кроме того, мы устроим ей уик-энд у воды. Причем без всякого риска. Я отлично представляю себе, как за это взяться.
— Вам нравится, ребята?
— Потряска, — сказал Эрве. — Мсье Раймон, могу я взять одного из ваших гангстеришек?
— Если тебе нравится, не стесняйся. Теперь это уже никому не нужно.
— Спасибо.
Эрве сунул в карман куртки одного из человечков в маске.
— Может, пойдем? — спросил Люсьен.
— Сейчас!
Эрве пригладил волосы: одна прядь без конца падала ему на левый глаз.
— Это вовсе не туфта, — добавил он. — Упрячем ее на пару-тройку денечков в надежное место. Последний день карнавала — лучше и не придумаешь. Все веселятся. Разве не так?
Люсьен согласился, и все-таки, несмотря ни на что, план казался ему фантастическим.
— А ты не считаешь, что зашел слишком далеко? Ведь она нас наверняка узнает.
— Если подкрасться сзади… И накинуть ей на голову мешок… Она до того сдрейфит, что не осмелится сопротивляться. И говорить нам вовсе не придется. С ходу все это выглядит немного сумасбродным, но если вдуматься хорошенько, дело проще простого. Машину-то мы, конечно, найдем.
— А как быть с едой?
— Оставим ей бутерброды. Но если ты против… Только согласись, она делает нашу жизнь невыносимой. Особенно тебе. Конечно, то, что я тебе предлагаю, немного рискованно, и все-таки это не ограбление банка!
Широким жестом он простился со всеми присутствующими.
— Чао!
Он подтолкнул Люсьена вперед, и они бегом бросились к машине. На улице снова лил дождь. Эрве включил дворники и рывком развернул машину.
— Осторожней, — посоветовал Люсьен. — Это тебе не ралли.
Но Эрве не слушал его. Он жал на скорость. И напевал: «Бабенку в каталажку… Бабенку в каталажку… Бабенку…» Мимо проносились поля и луга. Огни города спешили им навстречу. У светофора Эрве остановился.
— Чем дольше я раскидываю мозгами, тем тверже убежден, что дело в шляпе. Главное — не тянуть.
Он тронулся потихоньку. Дождь барабанил по крыше.
— Эрдр сейчас разлился, — продолжал он. — Это нам на руку. Можно не опасаться рыбаков. Пускай орет сколько душе угодно.
Его уверенность понемногу отметала сомнения и нерешительность Люсьена. А почему бы и нет, в конце-то концов! В общем-то неплохая месть. После той сцены в кабинете директора он приходил в ярость при одной лишь мысли о своем поражении. У него сложилось такое чувство, будто его преследуют. Вначале они присматривались друг к другу, наблюдали, потом вдруг все испортилось. Начались бесконечные вызовы к доске, плохие отметки, и вскоре дело дошло до открытой борьбы, до сведения счетов. Он ушел побежденным и знал это. Но он поклялся себе, что из этого столкновения она тоже не выйдет невредимой. А что, если благодаря совершенно безумной идее Эрве…
— Думаешь, она нас не заподозрит?
— Конечно нет, — сказал Эрве. — Она решит, что произошло недоразумение, что преступники ошиблись…
— А когда вернется, все начнется сначала.
— Обещаю тебе, она не посмеет даже пикнуть. Ей потребуется отпуск, чтобы прийти в себя. Какой-никакой, а все-таки выигрыш.
— А если она сообщит в полицию?
— Не такая она дура. Она не станет кричать на всех углах, что ее похитили. Да все от смеха животы надорвут! Она и рта не откроет.
Они сделали большой крюк, чтобы объехать гараж Корбино.
— Машина твоего отца готова, — сказал Эрве. — Зажигание сдохло. Пришлось все менять. Он может забрать ее в любое время. Или же моя сестра сама пригонит ему машину.
— Неплохая идея, — заметил Люсьен. — А он не часто бывает в хорошем настроении.
— О, я знаю! Он звонил раза два или три моему зятю. И все время ругался. Разве мы виноваты, что его тачка старая?
Он остановился во втором ряду.
— Подумай над тем, что я тебе сказал, ладно?
Люсьен вышел. Маленький двухместный автомобиль красного цвета рванул с места и затерялся среди потока других машин.
В приемной дремал какой-то пациент. Люсьен вошел в столовую. На столе стояли приборы. Под салфеткой лежал листок, вырванный из блокнота. Марта написала: «Мсье сказал, чтобы вы ужинали без него». Пожав плечами, Люсьен сделал из бумаги шарик и точным ударом ноги отправил его под буфет. Потом пошел на кухню и включил газ под кастрюлями. Он привык к одиночеству, привык в одиночестве есть, слышать телефонные звонки, раздающиеся круглосуточно, общаться со своим отцом посредством записок; на сервировочном столике его всегда ждали блокнот и шариковая ручка. «Мне нужно двести франков на новые бутсы…» «Нужны новые джинсы…» «С меня требуют триста франков за починку мопеда…» На другой день Люсьен находил деньги. Он выбрал удобный способ. Ему не приходилось клянчить, доказывать необходимость тех или иных расходов. Некая злобная стыдливость мешала Люсьену признаться отцу, что ему хочется купить новые пластинки или книги, а то и просто что он истратил свою месячную норму. Доктор обо всем догадывался, но никогда не роптал, и Люсьен зачастую сердился на себя за то, что не доверял до конца отцу. Но у него образовался свой собственный мирок, несколько обособленный, да и потом, требовалось время, чтобы исповедаться, какой-нибудь пароль, дабы установить взаимопонимание. Но тот, с кем он встречался в дверях или, наскоро обедая, за столом, а то и поздно вечером, всегда выглядел усталым и озабоченным. Он задавал несколько вымученных вопросов об учебе, словно силился играть роль, которая оказалась ему не по душе. А если вопреки всему что-то похожее на порыв нежности толкало их порой друг к другу, тут, как нарочно, начинал звонить телефон.
— Ладно, — говорил доктор. — Такая уж работа, ничего не поделаешь… Сам увидишь…
Ибо он страстно желал, чтобы Люсьен посвятил себя медицине, а Люсьен отчаянно упирался, отказываясь погружаться в беспокойное учение, которое в конечном счете оборачивалось этим ужасным повседневным рабством. Он упрямо отлынивал, противопоставляя любому внушению или негодованию неодолимую силу апатии.
— Но чем же ты все-таки хочешь заниматься? — кричал доктор.
— Я хочу плавать на кораблях, — отвечал Люсьен.
Однажды этот ответ совершенно случайно слетел у него с языка, а потом он поверил, что таково его истинное призвание. До старой Марты докатились отголоски их ссоры, и она, привыкнув говорить без обиняков, высказала все, что думала.
— Это несерьезно, мсье Люсьен. Хотите знать правду? Ну так вот, вам просто хочется другой жизни, и все! Неважно какой, но другой. Ах, если бы ваша мама была жива!
И тут же пошли отвратительные сетования, противные, вязкие нравоучения. Временами он ненавидел Марту, дом, отца, лицей, домашние задания, уроки. Да, не важно, какая жизнь, но главное — другая. Повзрослеть! Скорее бы повзрослеть! Выйти из этого неопределенного возраста, когда еще не имеешь права принадлежать самому себе. Вот Эрве, например, оставили в покое. Ему легко. Мать и сестра у него под каблуком. С зятем никто не считается. Эрве чувствует себя отлично. Замечания отскакивают от него как от стенки горох. Кому, как не ему, пришла в голову идея похитить мадемуазель Шателье? Конечно, это глупость, но он с такой удалью умел совершать глупые поступки! Кто поспорил однажды вечером, что пройдет, балансируя, пятьдесят метров по парапету моста Пирмиль? И пари, конечно, выиграл он. Внизу катила свои воды разбухшая от дождей, покрытая пеной, смертельно опасная Луара. Ребята затаили дыхание. Зато какой взрыв веселья потом. Чуточку страха — это как раз то, что придает существованию ни с чем не сравнимую выразительность. Затем они зашли в бистро, чтобы отметить этот подвиг, и изрядно выпили москаде. И как нарочно, доктор, который обычно возвращается очень поздно, в тот день вообще не выходил из дому. Ссора. Угрозы.
— И чтобы это больше не повторялось. Пить в твоем возрасте! Какой ужас! Ты ведешь себя как последняя шпана, другого слова я не нахожу.
К счастью, он так ничего и не узнал о проделке на мосту Пирмиль. А так как проигранное пари стоило дорого, Люсьену пришлось оставить на сервировочном столике записку: «Я должен заплатить двести франков за баскетбол». Все это он перебирал в памяти, пока ел сыр. Потом отнес посуду на кухню и вышел в прихожую. До него смутно доносился голос отца, говорившего по телефону:
— Держите его в тепле… Да, продолжайте делать компрессы… Я выезжаю.
«Если бы я плавал на танкере, — подумал Люсьен, — то жил бы в большой, удобной каюте. Я слушал бы пластинки, и никто бы мне не надоедал. Мой предок несчастный человек!»
Он поднялся по лестнице к себе в комнату. По правде говоря, это была не просто комната, а берлога, логово, где он чувствовал себя хозяином. Как всегда по вечерам, он с удовольствием стал разглядывать почтовые открытки с изображением парусников, плывущих в фонтане брызг. «Франция» прибывает в Нью-Йорк. Туристическая гавань в Ла-Рошели, ощетинившаяся рангоутами, словно на картине Карзу. Возле проигрывателя с пластинками его дожидалась кровать-корабль, застеленная клетчатым стеганым одеялом. На стенах висели старательно закрепленные кнопками полоски бумаги с выдержками из произведений Бориса Виана. Перестаньте считать себя ответственным за мир. Вы частично ответственны за себя, и этого вполне довольно… Мне глубоко наплевать, могу я или нет заставить других разделять мою точку зрения… Я ненавижу свои исследования, потому что слишком много глупцов умеют читать… Человек, достойный так называться, никогда ни от кого не бежит. Бежать положено лишь воде из крана… Люсьен с удовлетворением перечитал все это, повторив еще раз: «Бежать положено лишь воде из крана». Здорово сказано!
Он снял толстый свитер с высоким воротом, от которого чесалась шея, и швырнул его на кресло. Освободился от ботинок, отправив их мощным ударом в сторону радиатора, и включил проигрыватель. Потом лег на кровать, закинув руки за голову. Сильный шум только помогал ему думать. Отбивая такт пальцами ног, он во всех подробностях стал изучать план Эрве, Сплошное сумасбродство! Упоительный бред, как сказал бы Борис Виан. Верный способ угодить в тюрягу, ни больше ни меньше. Хотя возможно, окажется, что привести этот план в исполнение гораздо проще, чем он считает. В конце концов, газеты пестрят историями о похищениях, и ни одно из них не провалилось, по крайней мере на начальной стадии. Потом, правда, чаще всего возникают осложнения, но почему? Да потому что налетчики требуют выкуп. А главное — потому, что нападают они на важных персон. И еще потому, что жертвы содержатся в заточении долгое время, и это позволяет полиции задействовать огромные силы. Другое дело — никому не ведомая, беззащитная женщина. Если в начале школьных каникул она исчезнет на два-три дня, кто обратит на это внимание? К тому же речь пойдет даже не об исчезновении. А всего лишь об отсутствии, об отлучке по личным причинам. Ни на какое насилие жаловаться ей не придется. Она даже постыдится рассказывать о своем злоключении близким людям. Да и каким близким? Ее никто никогда не встречал в городе: ни в магазинах, ни в кино. Мужчины ее никогда не провожали. Она служила воплощением того типа учителей, которые думают только о своей работе. Старательная, трудолюбивая зануда. Что-то вроде вечной отличницы, засидевшейся в девицах. Совсем никудышная! Недолгое пребывание в заточении ничуть ей не повредит. До чего же приятно мечтать о том, как у тебя под замком окажется ненавистный враг! Даже если план не удастся осуществить, думы о нем вызывали столько милых сердцу картин, что Люсьен чувствовал себя уже наполовину отомщенным. Придет время, когда они с Эрве скажут: «Помнишь, как мы едва не похитили эту бабенку? До чего же мы все-таки были отчаянные!»
Открылась дверь.
— А-а! Добрый вечер, папа!
— Добрый вечер!
Люсьен сразу понял, что объяснение предстоит бурное.
— Может, все-таки выключишь эту дикарскую музыку? — сказал доктор.
Он прочитал надписи, украшавшие комнату.
— Это что-то новое! Раньше тут пестрели высказывания Мао. Если я правильно понял, ты эволюционируешь в сторону анархизма!
Он освободил кресло от загромождавшей его одежды и сел.
— Мне звонил твой директор, — снова заговорил он. — Тебе известно почему?
Сняв очки в тонкой золотой оправе, он смотрел на сына своими близорукими, мигающими глазами, а его рука тем временем на ощупь отыскивала носовой платок.
— Поздравляю тебя, — продолжал он. — Ты не только ничего не делаешь, но еще и позволяешь себе выставлять на смех учителей.
— Папа, я…
— Молчи! Я в курсе всего. Мне бы очень хотелось знать, почему твоя учительница по математике имела несчастье не понравиться тебе. Хотя я прекрасно понимаю это.
Он снова надел очки и со злостью взглянул на Люсьена.
— К сожалению, это хорошо воспитанная девушка, добросовестная, но главная ее беда заключается в том, что она чересчур молода, а ей приходится противостоять бессердечным сорванцам. И кто же особо отличился среди этих сопляков? Мой сын, черт побери! Мальчишка, который возомнил себя очень умным, потому что его голова забита дурацкими лозунгами. Я вполне могу гордиться тобой. Мне остается одно: пойти самому принести извинения этой даме. Да, да! Уж если Бог наградил меня таким дуралеем, как ты, придется извиняться.
— Она все время цепляется ко мне, — возразил Люсьен.
— И правильно делает. Я ей признателен за это. Лентяев приходится учить из-под палки. Уверяю тебя, если бы я был твоим учителем, то уж тебя бы не пощадил.
— В этом я нисколько не сомневаюсь.
— Скажите пожалуйста, он не сомневается! Возомнил себя несчастным ребенком, над которым просто издеваются, так, что ли? Тебе отказывают в малейшей просьбе. Тебе есть на что пожаловаться. Еще немного, и ты начнешь во всем обвинять меня. А ты подумал, какую жизнь вы устраиваете этой девушке? Неужели вам не приходит в голову, что из-за вас она может лишиться места?
— Ну, ты скажешь тоже!
— А что тут говорить? Директор ничего не стал от меня скрывать. Впрочем, довольно, хватит. Мы примем все необходимые меры. Прежде всего, когда начнутся занятия, тебя и твоего дружка Эрве исключат из лицея на три дня. Мне об этом сказал сам директор. Еще одно украшение для твоего дневника. Но я тоже кое-что придумал. Ты будешь дополнительно заниматься математикой с твоей учительницей, если она согласится простить тебя.
— С мадемуазель Шателье?
— Конечно. А почему нет? Мне так хотелось бы, чтобы ты перешел в класс с математическим уклоном, но тебе до этого очень далеко. И потом, я не хочу, чтобы твоя учительница плохо о нас думала. У тебя, возможно, нет самолюбия, а у меня, представь себе, есть. Надо уметь исправлять допущенные ошибки.
Люсьен забился в угол кровати, поджав под себя ноги. Уж лучше бы его отхлестали по щекам, избили. Все что угодно, только не эта холодная ярость, которая сквозила в словах отца. Дополнительные уроки! Насмешливые взгляды этой тетки! Язвительные намеки товарищей! Словно наступал конец царствованию. Бесчестье. Капитуляция.
— Она плохой преподаватель! — прошептал он.
— Браво, — сухо заметил доктор. — Одно другого лучше. Мой сын, который коллекционирует плохие отметки, умеет с первого взгляда отличить хорошего учителя от плохого. Так вот, я надеюсь, что мадемуазель Шателье сумеет помочь тебе наверстать упущенное.
Он встал, аккуратно сорвал полоски бумаги, служившие Люсьену символом веры, и бросил их в мусорную корзину. Потом остановился у кровати.
— Послушай, Люсьен. Если одному из нас придется поставить мат другому, то клянусь тебе, что им будешь не ты. Каникулы начинаются завтра. Ты их полностью посвятишь занятиям. Никаких прогулок с твоим другом Эрве. Никаких походов в кино. Один час на свежем воздухе после обеда, и только. Из-за того, что я очень занят, ты вообразил, будто можешь делать все, что тебе вздумается. Но я строго-настрого накажу Марте. Она скажет мне, слушаешься ты или нет. Сожалею, что приходится обращаться с тобой, как с маленьким ребенком, но ты сам меня вынуждаешь.
Он долго глядел на Люсьена, словно пытаясь поставить более точный диагноз, затем вышел, бесшумно закрыв за собой дверь.
Какое-то время Люсьен не шевелился, потом вдруг бросился на подушку и принялся дубасить ее кулаками. Нет, нет и нет! Не бывать этому! Эрве прав. Надо обезвредить замухрышку. Наказания! Всегда одни наказания! И судьи! Сколько Люсьен себя помнит, его всегда ругали. Ученик ленивый и неспокойный… Трудный ученик, его поведение внушает некоторую тревогу… Умный, но непослушный; оказывает нежелательное влияние на своих товарищей… Он помнил наизусть эти многочисленные замечания. Служанки тоже вносили свою лепту. Они либо устно осыпали его упреками: «Мсье Люсьен вел себя дерзко… Мсье Люсьен выбросил свой полдник…» Либо письменно: «Мсье Люсьен вернулся в семь часов…» Даже славная Марта и та без колебаний выдавала его, ибо жалела доктора, уставшего и измотанного, ведь ему одному приходится воспитывать мальчика, достигшего, по ее словам, шалого возраста. А отец, одержимый манией все заносить в картотеку, вместо того чтобы разорвать эти записки, хранил их, аккуратно складывая в папку вместе с его школьными дневниками. «Когда тебе исполнится восемнадцать лет, я отдам эту папку тебе. И если у тебя когда-нибудь родится сын, ты, возможно, вспомнишь, что я делал для тебя все, что мог!»
— Ах, до чего же мне все надоело! — сказал Люсьен.
Он разделся, погасил верхний свет, но включил ночник, стоящий в ногах кровати: эта привычка сохранилась у него с детства, когда по ночам его мучили кошмары.
Он лег на бок и, подтянув колени к животу, снова принялся обдумывать план. На этот раз уже вопрос не стоял о том, чтобы отложить его исполнение на потом. Завтра как раз последний подходящий день. В пятницу она приходит к восьми часам утра и уходит в полдень. Она ведет занятия в младших классах. Затем она свободна до трех часов; с четырех до шести она обычно работает в библиотеке. Проверяет тетради, готовится к урокам. Если встать на цыпочки и заглянуть через матовые стекла, возвращаясь из спортзала, можно увидеть ее, обложенную книгами. Следовательно, домой она возвращается не раньше половины седьмого. В это время уже темно. Живет она в новом квартале, окруженном автомобильными стоянками. Там они и устроят засаду. К счастью, вот уже несколько дней идет дождь. Так что встреча с любопытными им не грозит. Тем не менее схватить ее окажется делом нелегким. Она, конечно, не станет сопротивляться. Слишком уж слаба. Однако Люсьен испытывал какую-то неловкость при мысли, что ему придется прикасаться к ней. Для него она оставалась «училкой», то есть недосягаемой особой, на которую нельзя покушаться. Почему? Люсьен понятия не имел, но смутно чувствовал, что это обернется самым трудным. И возможно, самым непростительным. Словно между ребяческой проделкой и преступлением существовал ничтожный и в то же время надежный барьер, который надо обязательно разрушить. После этого все уже изменится. Изменится, но… Он заснул.
Марта постучала в дверь, чтобы разбудить его. Еще не очнувшись от сна, он пошел в ванную. Вчерашние размышления одно за другим всплывали в памяти и казались ему чудовищными. Нет. Это невозможно. И потом, нельзя же делать с наскока такие опасные вещи. Приняв душ, он спустился в кухню.
— Отец уже ушел?
— Да, — ответила Марта. — Он очень сердится. Поторапливайтесь. А то опоздаете.
Люсьен проглотил кофе, схватил портфель и вскочил на мопед. Лицей расположен не так уж далеко. Он подоспел как раз вслед за малолитражкой мадемуазель Ша-Шательеи тут зазвенел звонок. Он видел, как замухрышка направилась в учительскую; на глаз он прикинул ее вес. Никак не больше сорока килограммов. Эрве — хороший дзюдоист и наверняка знает, как к ней подступиться. Но потом? Вдруг она станет отбиваться? Или позовет на помощь? Тогда, значит, придется ее оглушить? При свете дня весь план разваливался на куски. Люсьен встал в ряд, пожал руку Эрве.
— Тебе досталось? — прошептал Эрве.
— Да. Директор звонил моему отцу.
— И мне тоже. Он сообщил матери. Исключат на три дня. Туго пришлось?
— Довольно туго. А тебе?
— Так себе. Больше всех рассердилась сестра.
— Тихо вы там! — крикнул преподаватель французского, чудоковатый, но крепкий детина, перед которым все ходили по струнке.
Ученики вошли в аудиторию. Эрве сидел как раз позади Люсьена. У обоих сердце не лежало выслушивать пояснения к тексту. Для них Шатобриан походил на возвращающегося из дальних странствий плейбоя, которого на гравюрах изображали обычно с развевающимися волосами, в жилете, со взглядом, исполненным мечтательной отравы иных времен. Люсьен написал записку и передал ее Эрве.
«Отец хочет, чтобы после каникул я дополнительно занимался с этой бабенкой».
Прочитав записку, Эрве что-то проворчал и приписал внизу:
«Ретроград!»
Почувствовав, что учитель приближается, ибо тот имел скверную привычку прохаживаться между рядами, Люсьен быстро спрятал листок и прилежно склонился над книгой. Как только прозвенел звонок, возвещавший о конце урока, он обернулся.
— Сегодня же разделаемся с ней, — сказал Эрве. — Ты, надеюсь, согласен?
— Да.
— Я все предусмотрел. Всю ночь кумекал. После обеда приходи ко мне домой. Гимнастику прогуляем и окончательно решим, что делать.
— А машина?
— Не бойся… Все в порядке.
Они вышли вместе, но тут же расстались, поскольку Люсьен учил английский, а Эрве — немецкий. На десятиминутной перемене они отошли в самый дальний угол внутреннего двора, но стоял такой шум, что приходилось кричать, чтобы слышать друг друга. Из предосторожности они вышли на улицу и прогуливались там под дождем. Капли, падавшие с крыши, воздвигали своего рода завесу между ними и их товарищами. Они чувствовали себя оторванными от всех.
— Я согласен, — сказал Люсьен, — но при условии, что успех гарантирован. И еще есть кое-какие детали, которые хорошо бы уточнить. Например, стоянка этого квартала многоместная. Как узнать, где лучше всего нам расположиться?
— Я заходил туда вчера вечером перед тем, как вернуться домой, — сказал Эрве. — Мне это тоже не давало покоя. Ее малолитражка стоит у самого края, справа от входа. Мне казалось, что в этом углу есть фонарь. Так вот, представь себе, никакого фонаря нет. Фонарь расположен гораздо дальше, у автобусной остановки. А стоянка освещается светом из окон.
— А мы? Где мы встанем?
— Совсем рядом. Мы остановимся на подъездной дорожке. Вся операция займет десять минут. Конечно, если сзади подъедет какая-нибудь машина и попросит пропустить ее, все полетит к черту. Догнать девчонку и затащить ее в машину — об этом не может быть и речи. Надо схватить ее в тот момент, когда она повернется к нам спиной, чтобы запереть свою малолитражку. Мы набросимся на нее сзади. Я накину ей на голову мешок, а ты тем временем откроешь заднюю дверцу. Я втолкну ее на сиденье и…
— Значит, машину поведу я?
— Если ты не возражаешь. Начнем с того, что я покрепче тебя. И если она вздумает брыкаться, я сумею ее успокоить. И потом, я себя знаю. Стоит мне сесть за руль, и я обо всем забываю, мчусь во весь дух. А ты водишь спокойно. Ведь мы повезем ценный груз.
Звонок позвал их в аудиторию.
— После обеда я объясню тебе, что к чему, — шепнул Эрве.
Они пошли на урок истории, потом естествознания. Люсьен ощущал себя словно спортсмен, летящий с горы. Ничто уже не могло остановить его бешеного спуска, события странным образом убыстрялись, хотя он не прилагал к этому никаких усилий. Оставалось всего восемь часов, потом семь… Им овладело точно такое же смутное чувство тревоги и отрешенности, как перед операцией аппендицита. Напрасно его тогда успокаивали: «Это сущие пустяки, вот увидишь», он боялся не проснуться, и в то же время ему не терпелось очутиться в операционном зале, увидеть людей в масках, вооруженных, возможно, ножами. Это происходило несколько лет назад, а тем не менее ему казалось, будто все начинается вновь, только на этот раз у него неладно с головой. А его палачом стал Эрве, такой спокойный и уверенный в себе, что не оставалось никакой возможности отступить, не превратившись в предателя.
В одиннадцать часов оба приятеля направились в гараж, где ученики оставляли велосипеды и мотоциклы.
— Подваливай к двум часам. Сделай вид, будто идешь на гимнастику, — посоветовал Эрве.
— Мне что-нибудь захватить с собой?
— Ничего не надо. Я сам все куплю и приготовлю бутерброды и термос с кофе…
Он запустил мотор, газанул как следует ради удовольствия, поправил каску и, уже трогаясь с места, крикнул:
— У подружки ни в чем не будет недостатка!
Люсьена главным образом заботила проблема похищения. Он даже не подумал, как ее устроить на месте, и теперь обнаружил, что предстоит еще уладить тысячу всяких деталей. Следовало запасти пишу на два дня, то есть, иными словами, ее придется кормить шесть раз. Бутербродами и термосом с кофе тут не обойдешься…
Когда он сел за стол, ему уже не хотелось есть. Доктор дожидался его, просматривая корреспонденцию. Сунув письма и проспекты в карман, он позвонил Марте.
— Можете подавать… А ты мог бы и поздороваться. Язык у тебя не отвалится.
— Добрый день, — с недовольным видом сказал Люсьен.
И сразу воцарилось молчание. Марта приготовила жаркое из телятины. Хорошо бы стянуть несколько кусков да прихватить пачку печенья… и бутылку вина. Он попытался представить себе странный пикник в доме, затерянном средь чиста поля, и к тому же при закрытых ставнях.
— Возьми еще мяса, — приказал доктор.
— Я не голоден.
— Тебе надо есть. Если ты не перестанешь злиться, предупреждаю, конец учебного года проведешь в интернате… И уж там-то поневоле обрадуешься, когда тебе дадут телятины… Знай, Люсьен, это не пустые обещания… Я все хорошенько обдумал: если ты еще что-нибудь натворишь, я отправлю тебя в коллеж иезуитов Редона. А там ты попадешь в ежовые рукавицы.
«Говори, говори, — думал Люсьен. — Плевать мне на иезуитов. И на нее тоже. Пускай подыхает с голода, если хочет. Кому нужна эта доброта? Вот возьму и слопаю сейчас ее долю. Это все, чего она добилась!»
Он демонстративно положил себе два куска жаркого. Зазвонил телефон.
— Я ухожу, — сказал доктор Марте. — Проследите, чтобы Люсьен съел десерт.
Он бросил салфетку на стол.
— Что ты делаешь во второй половине дня?
— Что я делаю? — повторил Люсьен.
Ему хотелось ответить: «Похищаю свою училку по математике».
— Иду на гимнастику, — прошептал он. — Вернусь, наверное, поздно.
Доктор вышел, и Люсьен отодвинул вазочку с вареньем и рисовый пирог, который старая служанка поставила перед ним.
— Мсье велел… — начала Марта.
— Знаю… Знаю…
— Вы ведете себя неразумно, мсье Люсьен.
— Да уж.
Он положил конец этим причитаниям, поднявшись в свою комнату. Там он позволил себе насладиться американской сигаретой. Отец запрещал ему курить, но тогда почему курил сам?
Развалившись в кресле, Люсьен перебирал свои обиды. И подумать только, чтобы задобрить этого гнусного типа, он подарил ему на сорокалетие шикарную зажигалку. Уж лучше бы оставил ее себе. Его сбережения понесли серьезный урон. А теперь ему грозят иезуитами! Разве это справедливо? И где же благодарность? А говорит: ты — мне, я — тебе. Я тебе делаю подарок, а ты меня упекаешь в тюрьму! Совершенно очевидно, что отец сам во всем виноват!
Половина второго. Для правдоподобия Люсьен взял свою спортивную сумку и пешком отправился в гараж Корбино, еще не открывшийся после перерыва. Корбино сидели за столом, неторопливо попивая свой кофе. Настоящая семья! И конечно же телевизор! Рядом с ними, на стуле, свернулся калачиком кот. Мадам Корбино пышет дородством и благодушием; ее дочь, Мадлен, сидит, обвив рукой шею зятя, который сосет трубку, рассеянно слушая Мурузи.
— Добрый день, Люсьен. Вы пришли к Эрве? Он наверху, у себя в комнате. Кстати, машина доктора готова. Пусть он заберет ее сам. У нас сейчас просто нет времени. Слишком много работы.
Люсьен знал дорогу. Он так часто сюда приходил! Эрве превратил свою комнату на третьем этаже в святилище спорта. Всюду фотографии пловцов, велогонщиков, дзюдоистов, некоторые из них с памятными надписями. Над кроватью, рядом с маленьким распятием, вероятно позолоченным, из-под которого торчала вся высохшая освященная самшитовая веточка, висела пара боксерских перчаток. По всей комнате в лирическом беспорядке валялись тренировочные костюмы, «шиповки» и журналы с изображением гоночных машин. На прикроватной тумбочке, на стопке альбомов с комиксами, стоял, словно пресс-папье, маленький грабитель в черной маске. Усевшись по-турецки на пол, Эрве предавался какому-то таинственному делу.
— Видишь, — сказал он, — готовлю маски.
Тут же вскочив, он развернул чулки телесного цвета.
— У сеструхи взял. Выбрал самые плотные.
Он поднес чулки к носу и, слегка запрокинув голову, закатил глаза, словно вдыхая невыносимой нежности аромат.
— Понюхай-ка. Моя сестра не кто-нибудь. Все ее вещи благоухают. Не строй такую рожу, старик. Ведь сегодня последний день карнавала. Имеем же мы праве немного повеселиться.
Он натянул чулок на голову, так, чтобы глаза оказались на уровне проделанных им дырочек, и взглянул на себя в зеркало.
— Неплохо. Я немного искромсал левый глаз, но ничего, сойдет. Теперь ты.
Люсьен неловко последовал его примеру и недоверчиво взглянул на себя.
— Мне сдается, что нас можно узнать.
— Выдумал тоже. Просматривается только форма носа и ничего больше. К тому же она вообще нас не увидит… Да, самое главное! Помни, что ты вообще должен помалкивать, потому что твой голос легко узнать. А я могу говорить басом.
Он пропел несколько тактов из арии «Клевета»[4]. Это выглядело до того смешно, что они упали на кровать и нахохотались всласть.
— Ну что, не зря я старался? — спросил Эрве.
Он снял маску и помог другу освободиться от своей. Ребята причесались.
— Давай расскажу тебе о лачуге, — продолжал Эрве.
Он вырвал лист из тетради для домашних заданий и начал рисовать план.
— Это несложно: вот тебе кухня, там стоит газовый баллон, он еще вполне пригоден. Есть и умывальник, вода поступает туда из маленького резервуара на крыше. Воды там сейчас, верно, через край. Из кухни ты попадешь в комнату. Она вполне приемлема для жилья. Мой отец ночевал там, когда приезжал на рыбалку. Он спал на раскладушке. Одеяла лежат в ящике.
— А простыни?
— Послушай! Это тебе не отель. Из этой комнаты проходишь сразу в уборную, или называй это как хочешь. Там места хватило только на душ, раковину и унитаз. Мой отец собирался все это расширить. Он хотел построить настоящий дом. Здесь, слева, во всю глубину — гараж. Там находится лодка. Вот и все.
— А окна?
— Одно — на кухне, другое — в комнате. Они не только зарешечены, но еще и закрыты досками. Когда отец заболел, то велел прибить их, опасаясь воров. Но в эту глушь забредают одни рыбаки, да и то в хорошую погоду.
— А двери?
— Их пять: одна на кухне и выходит прямо на тропинку; вторая, конечно, в комнате и третья — в уборной. Потом, есть дверь в гараже, но она открывается изнутри. Надо приподнять перекладину. И наконец, дверь из комнаты в гараж, она за занавеской. Так запомни хорошенько: один ключ от входной двери, другой — от двери в комнату. И все. Запрем бабенку в комнате, и порядок. Бояться нечего: ей некуда смыться.
— А не может она открыть дверь, которая ведет в гараж?
— Нет. Дверь заперта на ключ.
Эрве открыл ящик и достал оттуда связку из трех ключей.
— Большой — от входной двери, — сообщил он, — средний — от комнаты и маленький — от двери, которая ведет в гараж. Никаких проблем.
— А если нам понадобится что-нибудь ей передать?
— Я прикажу ей отойти подальше; приоткроем дверь и бросим внутрь то, что она попросит. Потом опять запрем. Но почему ты думаешь, что она должна чего-то требовать? Еду мы ей оставим. Пускай спит.
— Она все время будет сидеть в темноте?
— Конечно, черт возьми! Но я положил в пакет электрический фонарь. О, я все предусмотрел!
Он живо подскочил к шкафу и вытащил оттуда объемистую хозяйственную сумку.
— По дороге из лицея я купил все необходимое. Вот бутерброды. Два на сегодняшний вечер, и между прочим, с печеночным паштетом. Пять на завтра: ветчина, курица, лосось. И три на воскресенье… Колбаса и сыр. Мы же не собираемся над ней издеваться. И две бутылки минеральной воды. А кроме того, электрический фонарь, упаковка салфеток и мыло. Поди плохо! На голову набросим ей мешок для белья. Отверстие там большое, нам останется только стянуть веревки. Вставай… Вот смотри, я подхожу сзади и — оп!
Люсьен выбрался из мешка.
— Немного душно. Как бы не задушить ее. Действуй осторожно.
— В воскресенье, — продолжал Эрве, — когда приедем освобождать ее, проделаем то же самое. Она сама сунет голову в мешок, обрадовавшись, что все закончено, а мы выпустим ее где-нибудь на природе. Только дождемся темноты. Снимем с нее мешок и скажем, чтобы она шла не оборачиваясь. Гарантирую тебе, что она подчинится. А мы поедем потихоньку с погашенными фарами.
— Ты достанешь машину?
— В воскресенье — да. Я возьму машину моей сестры. Но на сегодня — загвоздка. Двухместная слишком мала. А другого под рукой ничего нет. Но тачка твоего отца готова.
Люсьен вытаращил глаза от удивления.
— Ты совсем спятил!
— Почему? Та или другая, какая разница?
— А красный крест?
— Снимем его. Эта штуковина легко снимается и ставится обратно. К тому же уже совсем стемнеет. Пятнадцать километров туда и столько же обратно… Чего ты боишься?
— Если отец узнает… Представь себе, что нас остановят. Ни документов. Ни водительских прав.
— Можешь не беспокоиться, на этой дороге никаких постов нет. Да если даже и есть. С любой другой машиной мы все равно попадем в передрягу.
Довод попал прямо в цель. А между тем Люсьен немного приходил в смущение при мысли, что в машине его отца… Это все равно как если бы доктор стал его сообщником. В этом таилось нечто такое — что именно, он не знал, — что осложняло их положение. Эрве угадал его сомнения.
— Ничего страшного тут нет, — заверил он. — Это всего лишь шутка! Не ломай понапрасну себе голову. Бери ключи от дома. Двери откроешь ты. И ты же понесешь провизию. Повторяю тебе, что все в порядке. В шесть часов моя сестра отправится в контору, чтобы вместе с мастером заняться счетами. А зять пойдет играть в бильярд в кафе на стадионе. Рабочие уйдут. Останется один Кристоф на бензоколонке. Он нам не помеха. Другого такого случая не выпадет… Ладно! Давай сыграем в пинг-понг. За мной пять очков.
Они вышли из дома, пересекли, прыгая через лужи, двор, заваленный металлическими каркасами, и вошли в пристройку, свет в которую проникал сквозь грязную стеклянную крышу. Эрве установил там стол для пинг-понга. Они увлеклись игрой и вскоре забыли о бабенке.
Машина доктора стояла у тротуара: Люсьен сидел за рулем, Эрве рядом с ним. Они молчали в ожидании дальнейших событий. Эрве барабанил по боковой панели. Мешок для белья лежал у него между ног. Время от времени он оборачивался, чтобы удостовериться, что пакет с провизией никуда не делся.
— Твой отец мог бы быть и поаккуратней, — заметил он. — Тут полно всяких фармацевтических штучек. Погляди-ка сюда, до чего отвратительно. Занимает уйму места.
Мимо то и дело проносились грузовики и множество велосипедистов. Длинные полосы золотистого дождя блестели в свете фар и фонарей.
— Если она ездит быстро, мы ее упустим, — сказал Люсьен. — Разве я сумею вовремя заметить ее малолитражку? Мне кажется, нам следовало бы остановиться подальше, в самом начале улицы.
— Давай.
Люсьен ловко развернулся. Он хорошо усвоил уроки Эрве. Тот недаром учил его искусству вождения на чужих машинах. Доехав до угла, он повернул налево и несколько десятков метров катил по улице, застроенной новыми домами. Потом остановился в тени. Сюда не доезжала ни одна машина. Лишь изредка появлялся какой-нибудь прохожий. Идеальное место для нападения.
— Не забудь, — сказал Эрве. — Два раза налево, а там — дорога на Сюсе.
— Да, да. Знаю.
Люсьен находился в до того взвинченном состоянии, что взрывался по малейшему поводу. Эрве таких вещей не понимал. Может, он и ощущал какое-то напряжение, но, скорее всего, радостное, как перед началом матча.
— Когда мы доедем до поворота к Эрдру, я похлопаю тебя по плечу, — уточнил он. — А сейчас неплохо бы приготовить маски.
— Да отстань ты от меня!
Эрве достал из мешка маски, расправил их.
Перед ними возвышался громадный дом, где жила училка. Фасад походил на шахматную доску: освещенные окна чередовались с темными пятнами. Внизу, на стоянке, слабо поблескивали крыши машин. Эрве поднес к глазам часы со светящимся циферблатом.
— Двадцать минут седьмого, — прошептал он.
— Я должен вернуться домой в половине восьмого, — произнес Люсьен тихим, срывающимся от волнения голосом.
В этот самый момент мимо них проехала малолитражка.
— Это она! — крикнул Эрве. — Трогай!
Люсьен едва не заглушил мотор, включая сцепление. Немного растерявшись, он дал ей возможность оторваться.
— Давай, черт возьми, жми! — подгонял его Эрве.
А там, впереди, на малолитражке включился указатель поворота. Подъехав ближе, Люсьен увидел, как маленькая машинка маневрирует, чтобы занять свое место.
— Стоп! — сказал Эрве. — Маски.
Он справился первым, затем помог Люсьену натянуть чулок.
— Выключи фары… и поезжай потихоньку… Дай ей время выйти… Вот так.
Внезапно голос его стал хриплым, казалось, он доносился откуда-то из подземелья.
— Внимание!.. Встань посреди аллеи… Как только я вылезу, ты обойдешь машину и откроешь заднюю дверцу… давай!
Люсьен проехал еще несколько метров и остановился около малолитражки. Эрве выскочил. Согласно полученным указаниям, Люсьен тоже вышел и обогнул машину. До него донесся неясный шум борьбы, затем послышалось что-то вроде приглушенного крика. Ноги у него подкашивались. Итак, свершилось! Вот оно, похищение. Пошарив, он на ощупь открыл дверцу. Силуэт в мешке яростно отбивался в руках эдакого мрачного марсианина. Это выглядело ужасно и вместе с тем смешно. Эрве силой втолкнул стонущую девушку в машину и сам втиснулся рядом с ней. Люсьен закрыл дверцу и снова взялся за руль, но прежде чем тронуться, обернулся и увидел, что Эрве делает ему знак снять маску. По счастью, приятель ничего не забывал. Люсьен снял чулок.
Пленница легонько вздрагивала. Наверняка плакала. Страшная усталость сковала все тело Люсьена. Руки его дрожали. Он осторожно дал задний ход и выехал на улицу. Поблизости — ни души. На их пути не возникло ни единого препятствия. Словом, они выиграли. Он выехал из Нанта, держась подальше от бульваров. Скорость не превышала пятидесяти километров. Вскоре они очутились за городом. И вдруг он услыхал голос Эрве:
— Если шелохнешься, я дам тебе по башке!
Эрве обращался к ней на «ты». Это прозвучало до того неожиданно, до того чудовищно, до того неприлично, что неприятно поразило Люсьена. Но, разумеется, следовало до конца разыгрывать комедию похищения. Эрве, конечно, прав. Здесь уже не существовало мадемуазель Шателье, преподавателя, охраняемого существующими правилами. Одна только несчастная, запуганная молоденькая женщина. «Забавно, — подумал Люсьен, — до чего же я, по сути, почтителен! Словно мой отец был простым работягой!..»
Однако он не располагал возможностью задаваться подобными вопросами. Неровная дорога оказалась очень скользкой. Он старался изо всех сил, вглядываясь в подступавшую со всех сторон тьму, как бы поглощавшую свет фар. Намокшие, почерневшие изгороди, погруженные во мрак домишки, затопленные луга сменяли друг друга. Пожалуй, игра не стоила свеч. Хотя отступать уже было поздно! Приключение казалось захватывающим, но эго только вначале, когда они взвешивали возможный риск и делали вид, будто готовятся к чему-то потрясающему. А дело закончилось всего-навсего нудным путешествием под дождем.
Эрве тронул его за плечо, и Люсьен притормозил. Слева виднелась грунтовая дорога. Он включил вторую скорость. Вдалеке более светлым пятном просматривался разлившийся Эрдр. Машину подбрасывало. Вода хлестала в ветровое стекло, и дворники только размазывали грязь; Люсьену все время приходилось включать стеклоомыватель. Его бросило в жар. Когда же они наконец приедут?
— Стоп, — сказал Эрве совсем низким голосом. — Ступай открой ворота.
Ошеломленный, Люсьен приоткрыл дверцу и выглянул наружу. Никаких ворот нет и в помине. Дорога вела прямо к реке. Но справа фары освещали низенький домик: лачугу, как называл его Эрве. И он понял хитрость. Эрве хотел заставить пленницу поверить, будто ее привезли в просторное поместье, окруженное парком. Неглупо! Он вышел, стараясь тяжело шагать по гравию обочины. Бабенка, конечно, ничего не слышала в своем мешке. Но приходилось делать вид… потому что ситуация снова становилась забавной.
Эрве не соврал. Место действительно оказалось пустынным, затерянным, топким, вязким. Дождь поутих, но складывалось впечатление, что дышишь паром. Он вернулся и сел за руль. Медленно тронулся. Если она вздумает определить расстояние, надо обмануть ее. Он остановился у дома во дворике. Большой ключ от входной двери. Заржавевший замок не поддавался. Но в конце концов уступил. На ощупь он пересек кухню, легко отпер дверь в комнату. Там пахло плесенью, грибами, стоячей водой. Все так, как рассказывал Эрве. При свете фар он различил нехитрую обстановку кухни, очертание раскладушки в комнате. Два дня в этой сырой тюрьме — это, конечно, невесело, но вполне терпимо. Он вернулся к машине, чтобы помочь Эрве, который боролся с бабенкой, пытаясь вытащить ее. Девушка упиралась. Она брыкалась, так что юбка задралась выше колен.
— Держи ее за ноги, — приказал Эрве.
Люсьен никогда еще не прикасался к женщине. Он схватил тонкие лодыжки и крепко сжал их, смущаясь и стыдясь, не в силах оторвать глаз от застежки пояса.
— Хочешь, чтобы тебя прикончили! — проворчал Эрве. — А ну! Выходи! Да поживее.
Совсем испугавшись, она перестала корчиться, и Эрве помог ей стать на ноги. Она трясла головой в мешке. Они слышали, как она повторяла:
— Оставьте меня… Оставьте меня…
Тут Люсьен вспомнил, что в «бардачке» должен лежать электрический фонарь. Открыв дверцу, он порылся наугад, уронил на пол какую-то вещицу и наконец нашел фонарь. Он протянул его Эрве, тот с поразительной находчивостью ткнул им, словно пистолетом, в спину бабенку.
— Иди вперед. А не то получишь пулю!
Эрве, пожалуй, немного переигрывал, но он всем видом показывал, что ему очень весело. Ведомая им девушка нерешительно двигалась к дому.
— Осторожно, ступенька!
Она послушно переступила препятствие и вошла в кухню. Эрве довел ее до комнаты и знаком подозвал к себе Люсьена.
— Пакет с едой!
Люсьен совсем забыл про него. Пришлось бежать к машине. Одной рукой Эрве открыл пакет и, вытащив оттуда второй фонарь, включил его.
— Возьми это, — сказал он девушке все с той же суровостью. — Ты сделаешь шесть шагов… ровно шесть шагов… И дальше ни с места. Ступай!
Он отпустил ее. Слегка пошатнувшись, она не издала ни звука, но безмолвное рыдание время от времени сотрясало ее плечи.
— Считаю, — возвестил Эрве. — Один… два… три… четыре… пять… шесть… Прекрасно.
Все действия Эрве наводили на мысль, что в прошлом он совершил немало похищений. Он приподнял крышку одного из ящиков и бросил на раскладушку одеяла, затем не торопясь разложил провизию, скомкал оберточную бумагу и сунул ее себе в карман.
— Тебе есть на чем спать и чем утолить голод. Оставляем тебе фонарь. Когда услышишь, что дверь закрылась, снимешь мешок. Я тебе скажу, что с ним надо сделать. Ясно?
Он вернулся на кухню, а вслед за ним и Люсьен, который успел еще раз мельком взглянуть на девушку, застывшую с фонарем в безвольно повисшей руке. Эрве потянул дверь к себе, беззвучный хохот заставил его согнуться пополам. Он ткнул своего друга в бок.
— Ну вот, — прошептал он. — Видишь, как все просто!
Они прислушались. Бабенка тихонько зашевелилась, словно маленький зверек, посаженный в клетку.
— Теперь отдай нам мешок, — приказал Эрве.
И так как все смолкло, он продолжал голосом, которому умело придал злобное выражение:
— Ну что… Готово?
— Сейчас, мсье.
Они одновременно прыснули.
— Что скажешь, старик, неплохая дрессировка? — прошептал Эрве.
Они подождали еще немного, затем она тихонько стукнула в дверь.
— Никаких лишних движений, поняла? Чуть-чуть приоткроешь дверь и бросишь мешок.
Она бросила мешок в кухню и сама закрыла дверь, Эрве запер ее на ключ.
— Кричать бесполезно, — предупредил он. — Владение полностью изолировано.
«Владение»! Ну и словечки у него! Тревога мало-помалу улеглась. Они снова обретали вкус к игре. Эрве положил мешок в угол, и они вышли. Ему пришлось повозиться с ключом, который, как обычно, заел. Он показал связку ключей Люсьену.
— Предположим, что в воскресенье вечером мне что-то помешает. Ведь никогда не знаешь, что может случиться. Тебе придется принести ей еду. Поэтому давай спрячем ключи здесь.
Он посветил фонарем на низ стены. Почти у самой земли зияла довольно широкая трещина. Он сунул связку ключей туда.
— Ты что, смеешься? — спросил встревоженный Люсьен.
— Ну конечно. Нечего строить такую рожу. Говорю это для того, чтобы ничего не упустить. А теперь сматываемся. Погоди!
Он прислушался. Влажный ветер растрепал ему волосы, и они облепили его лицо. Прилетев издалека, этот тошнотворный, едва теплый ветер как бы раздвигал пространство вокруг них. Свет фар освещал угол дома и за ним — туманную даль лугов. Если бабенка начнет звать на помощь, ее никто не услышит.
— Мой отец ловил вот таких людей, — сказал Эрве. — Пойдем поглядим, мы ничего не забыли?
Он посветил фонарем внутрь машины.
— Боже мой, ее сумочка… хорошо еще, что я посмотрел. Вот черт, она вся рассыпалась!
Он бросил фонарь Люсьену, и тот поймал его на лету.
— Помоги мне.
Присев на корточки, он собрал вещи и запихнул их в сумочку. Пошарил под сиденьями.
— В этой чертовой машине ничего не видать. Посвети-ка мне получше! Ах, вот ее пудреница… расческа… ручка… Думаю, что это все.
Он встал.
— Прибери на заднем сиденье. Мы немного разбросали папашину аптеку… Пойду отнесу ей сумочку и сразу вернусь.
Люсьен сложил на сиденье разбросанные коробочки. Почему доктор был таким небрежным? Он вечно все терял. Не лучше ли хранить все эти лекарства и коробочки с реактивами в стеклянном шкафу кабинета, где он принимал больных! Люсьен привел в порядок заднее сиденье, приклеил на стекло красный крест, который Эрве из предосторожности снял. Тут вернулся Эрве и сел рядом с ним.
— Все в порядке?
— Как там бабенка? — спросил Люсьен.
— Паинька. Пальцем не шевелит. Знаешь, который час? Половина восьмого… Неплохо, а? Когда твой отец вернется, он застанет тебя за столом.
Неужели на всю эту экспедицию ушло так мало времени? Люсьену казалось, что они уехали очень давно. Он ощущал, как где-то в глубине его сознания рождаются новые мысли, словно он внезапно превратился в другого человека. Его охватила вовсе не радость, а скорее нечто похожее на просветление, смутно озаряющее неведомые ему доселе чувства. Он уверенно выехал на дорогу и обвил правой рукой шею друга, крепко сжав ее. При этом он ловко управлял одной левой.
— Черт побери, сразу легче стало!
Эрве кашлянул.
— Голос у меня совсем сел, — пробормотал он. — Наупражнялся! А знаешь, она чертовски здорово сложена, эта бабенка! На вид никак не скажешь. Зато на ощупь — ты меня извини!
Люсьен торопливо отдернул руку. Ему вдруг не понравилось, что так вот говорят о бабенке. И прежде всего, глупо называть ее бабенкой, когда всем известно, что ее зовут Элиан!
— Она замерзнет, — сказал он.
— Ну, за два-то дня не успеет! Конечно, мы могли бы перенести из кухни в комнату маленькую газовую плитку. Она должна работать. Мой отец пользовался ею, когда в ноябре ходил на щук. Но зачем, что такое два дня?
Машина покатилась быстрее, как только они выбрались на хорошую дорогу. Вдалеке, под низко нависшими облаками, пламенели огни города.
—. Послезавтра, — сказал Люсьен, — заезжай за мной около половины седьмого, не раньше. Служанка по воскресеньям не приходит, а отец в конце дня отправляется в свой клуб. Жизнь у него, бедняги, невеселая. Обычно он возвращается часов в девять, в десять.
— К тому времени все успеем, — заверил его Эрве. — А потом, вот увидишь, нас все оставят в покое. Спорим, что она уедет?
Люсьен не ответил. Он вдруг понял, что совсем не против, если девушка снова начнет вести уроки. Это станет их секретом. Правда, не совсем настоящим секретом, потому что ее он оставит в неведении. И все-таки в этом таилось что-то сладостное.
Он едва заметно усмехнулся.
— Что это тебя так развеселило? — спросил Эрве.
— Так, ничего. Одна глупая идея.
Он поехал по бульварному кольцу. Поток машин заметно поубавился. Многие магазины уже закрылись. В преддверии выходных улицы пустели.
— Который час?
— Без десяти восемь, — сказал Эрве. — Это очень поздно?
— Может, и нет.
Люсьен поехал быстрее и с облегчением заметил вдалеке освещенный фасад гаража и знак «Шелл» над бензоколонкой. Уф! Они прибыли. У входа в гараж маячили два силуэта.
— Черт! Твой отец! — воскликнул Эрве.
Люсьен вцепился в руль, словно его таком ударило. Он затормозил, переключил скорость, и все это на глазах у доктора и мадам Корбино. Они подошли поближе, доктор открыл дверцу.
— Выходи!
Эрве сразу поспешил на помощь, и, как всегда, с большим апломбом.
— Я все сейчас объясню.
— Хорошо бы, — сказала мадам Корбино.
— Мы доехали до Лору-Ботро, чтобы проверить, как работает зажигание. В этот час народу уже не много. Машина идет отлично.
Он говорил с видом сведущего торговца, который знает толк в своем деле, как бы заранее отметая упреки за эту отлучку.
— Хотя Луи мог бы и получше сделать. Разгон чуточку слабоват.
— Ступай! — сказала мать. — Потом объяснимся.
— Хорошо, хорошо. Я просто хотел оказать услугу…
Он приветствовал доктора торопливым кивком головы и, взглянув на своего товарища, широко развел руками, словно желая сказать: «Есть люди, которые никогда ничего не поймут. Я тут ни при чем!» Доктор кружил вокруг своего автомобиля, отыскивая всевозможные царапины. Мадам Корбино не отставала от него ни на шаг.
— Вы уж простите его. Я не всегда могу уследить за ним. Мальчишки в этом возрасте просто невыносимы. Это не значит, что я им не занимаюсь. Но он ничего не хочет слушать.
Люсьен в отчаянии внимал ее болтовне, которая наверняка еще больше рассердит отца. А в это время Эли-ан… Сумеют ли они теперь вызволить ее? Доктор открывал дверцы, подозрительно изучая салон машины. Но в этом отношении Люсьен не волновался. Эрве тщательно обшарил весь пол.
— Большое несчастье, когда нет отца, — не унималась мадам Корбино.
Видно, сегодня ей на ум приходили одни только неуместные фразы.
— Пришлите мне счет, — оборвал ее доктор. — А ты залезай.
Сам он сел за руль и опустил стекло.
— Уж вы простите его, ладно? — снова сказала она.
Наклонившись, она ждала какого-нибудь обнадеживающего слова. Но доктор включил сцепление, даже не попрощавшись. Люсьен почувствовал, что пробил час пустопорожнего трепа. В памяти всплыла фраза Бориса Виана: «Хороши только мертвые. Смерть — это гармония. У нее нет памяти. Всему конец. Пока ты не умер, и не мечтай о гармонии». Но Борис Виан остался уже в прошлом. Он годился для прежней жизни. Жизни до Элиан.
— Ты отдаешь себе отчет, — начал доктор отрывистым, резким тоном, который Люсьен так хорошо знал. — Вы оба несовершеннолетние. Если случится несчастье, кто окажется виноватым? Разумеется, я. И в какой-то степени гараж. Страховая компания откажется платить. Знаешь, чего ты заслуживаешь? Хорошей головомойки, это единственный доступный для твоего понимания язык.
Люсьен старался не шевелиться, по опыту зная, что буря постепенно утихнет, запутавшись в словах. А слова созданы для того, чтобы улетучиваться.
— И не вздумай уверять меня, будто вы ездили в Лору-Ботро. Не принимай меня за дурака. Ты весь промок, и машина в грязи, словно вы таскались по полям. Ну?.. Я жду ответа… Предпочитаешь отмалчиваться?.. Как хочешь, но я все равно узнаю. До тех пор, пока не скажешь правду, не получишь карманных денег. Конец развлечениям. И не пытайся занимать у Марты… Ты же уже проделывал эти штучки. Я в курсе. Ничего! Не получишь ничего!
Он умолк, и снова повисло молчание, более плотное, чем стена. Доктор сам отпер гараж.
— Ступай накрой на стол. Хоть иногда сделай чего-нибудь полезное.
Прежде Люсьен, оскорбившись, гремел бы посудой, швырял бы на скатерть тарелки и сыпал проклятия. Теперь же он оставался спокоен и рассеян, погрузившись в туман мечтаний. Он машинально ходил из кухни в столовую, ставил на газ кастрюли. Осмотрев свою тюрьму, она, наверное, ест бутерброды. Впрочем, нет. Она безусловно слишком взволнована. И ждет Бог знает чего, сидя на раскладушке. Они начали ужинать.
— Ты не хочешь сказать мне, куда вы ездили?
— В Лору-Ботро.
— Продолжаешь упорствовать? Ну что ж, я тоже упрямый.
Они молча ели, сидя друг против друга, словно два путешественника, очутившиеся за одним столом по воле случая. Они старались как можно меньше шуметь. Доктор вынул из кармана листочки, скрепленные скрепкой, сложил их и прислонил к бутылке. Люсьен увидел, как его глаза забегали от одной строчки к другой. Как это сказала мадам Корбино: «Большое несчастье, когда нет отца». А когда нет матери, тогда что? Зазвонил телефон. Доктор встал и торопливо вытер рот.
— Так куда вы ездили? — спросил он.
— В Лору-Ботро.
Он с горечью улыбнулся и вышел. А Люсьен, сам не зная почему, вдруг заплакал.
…На следующее утро Люсьен встал поздно. Больше всего он любил субботу. В этот день он не ходил в лицей. И он с удовольствием валялся в постели, закутавшись в одеяла, разомлев, от всего отгородившись, совершенно недосягаемый. Без мыслей, без потребностей, без желаний, он самозабвенно предавался мечтаниям. Но на этот раз все обстояло иначе. Наступила первая суббота, исполненная смысла. И вот доказательство: едва проснувшись, он встал и поставил крестик в своем календаре. Праздник святого Феликса!
Удалось ли ей заснуть? Без простынь! Дыша спертым воздухом! Холодея от страха! Задаваясь вопросом, почему ее похитили! Опасаясь самого худшего! Он открыл ставни. Серое небо постепенно прояснялось. Наверное, вскоре выглянет солнце, которого ей не суждено увидеть. «Нечего сказать, ну и дрянь же мы!» — подумал он, начиная сознавать чудовищность их поступка. Ни на минуту не пришло им в голову, что они нападают на женщину. Кем, по сути, была для них бабенка? Училкой! Символом власти, принуждения. Куклой, на которой они с удовольствием срывали зло! Но когда он схватил ее за ноги…
Сняв пижаму, он выключил ночник и пошел принимать душ. Они просто обязаны освободить ее сегодня же. Два дня — это слишком. В каком состоянии выйдет она из своей тюрьмы? А что, если она подаст жалобу? Эрве заявил, будто ничего такого она не сделает, но откуда ему знать? Полиция действует искусно. Она уже не раз доказывала это в нашумевших делах! Охваченный тревожными думами, он спустился в столовую. И увидел Марту, которая, став на колени, заглядывала под мебель. Она с трудом поднялась, опершись о край стола.
— Бедный мсье, — сказала она. — Вечно мне приходится искать его зажигалку. Он все теряет. Вы ее, случайно, не видели?
— Нет.
— Наверное, он потерял ее в больнице. Что вы опять натворили? Мсье Люсьен, он так ругал вас. Хотя я-то давно его знаю, он совсем не злой. Вспыльчивый, это да. Но он вас очень любит. Зачем вы доставляете ему неприятности?
— Я имел несчастье взять его машину. Подумаешь, какое преступление!
— Сначала одно, потом другое, третье, и в один прекрасный день терпение лопается.
Она потрогала кофейник, проверяя, не остыл ли он.
— Ешьте скорее. Могу сказать вам только одно: ему приходится тяжело. Вы не должны этого делать, мсье Люсьен. У него и без того трудная жизнь! Вечно в бегах! Вечно больные люди! Вы так молоды. И не в состоянии этого понять. Ведь он мог бы еще устроить свою жизнь. Сколько ему? Всего-то сорок два года.
— Сорок.
— Тем более. Иногда мы с ним беседуем. Как-то я ему сказала: «Мсье следовало бы жениться». И знаете, что он мне ответил? «Я не имею права, из-за сына». Что и говорить, хороший отец.
Люсьен отодвинул чашку и вышел. Как ему все надоело. Еще бы не хороший отец. Только и делает, что угрожает, в любую минуту готов наказать. Лучше и не придумаешь. Услыхав телефонный звонок, он крикнул:
— Не беспокойтесь. Я запишу больных.
Он вошел в кабинет, пропахший сигаретами.
— Алло… Кабинет доктора Шайю… А, это ты?.. Откуда звонишь?
— Из телефонной будки, — послышался далекий голос Эрве. — Как там у тебя?
— Ничего особенного. Как всегда. Домашний нагоняй. Обещает не давать мне больше денег. Хочет во что бы то ни стало узнать, куда мы ездили. А у тебя?
— Примерно то же самое. Только они втроем навалились на меня. Знаешь, в таких случаях надо обязательно перекричать их… Если тебе понадобятся деньги, не стесняйся.
— Спасибо. Все уладится. На завтра никаких изменений?
— Нет. Сестра с зятем пойдут в гости к друзьям, мать усядется смотреть телик. А я потихоньку сбегу. Предварительно я тебе позвоню, чтобы ты успел собраться. Ты уверен, что твой отец уйдет?
— Да, уверен. У нас война. Сам понимаешь, он не захочет сидеть здесь, злобно уставившись на меня.
— Тогда до завтра?
— Пока.
Он повесил трубку. Марта приоткрыла дверь.
— Кто это?
— Никто. Ошиблись номером. Спрашивали доктора Пеллегрена.
Он снова поднялся к себе в комнату, просто так, без всякой цели, но с гораздо большей верой в свои силы после того, как услыхал голос друга. Он полистал тетрадь для домашних заданий: перевод и сочинение, ну, это не к спеху; толкование витиеватой, загадочной фразы Валери, который, казалось, просто издевался над всеми. Он подумает над ней через несколько дней, после освобождения Элиан. В плане Эрве существовала одна деталь, которая смущала его. Мешок для белья сослужил свою службу на пути туда, а вот что делать потом? Чтобы подстегнуть свое воображение, Люсьен выбрал пластинку «Битлз», уселся поглубже в кресло, положив ноги на подлокотник, и попробовал поточнее представить себе завтрашнюю сцену. Эрве велит сначала Элиан надеть на голову мешок, а потом уже выпустит из комнаты. Затем они посадят ее в машину и оставят где-нибудь на дороге, ведущей в Сюсе, сняв предварительно с головы мешок. «Мы скажем, чтобы она шла не оборачиваясь, — уточнил Эрве. — Уверяю тебя, что она подчинится». А если не подчинится? Если, несмотря на маски и темноту, она их узнает? Не лучше ли сбежать до того, как она снимет мешок? Но это означало бы оставить у нее в руках страшную улику. Полиция наверняка отыщет того коммерсанта, который продал мешок, и на основании полученных данных… Еще одна деталь требовала уточнения: где ее высадить? Воскресным вечером дорога, ведущая в Сюсе, наверно, не самое лучшее место. Если с утра не пойдет дождь, то многие уедут за город, чтобы вечером вернуться обратно, так что риск, конечно, велик. Лучше уж, пожалуй, сделать крюк и ехать параллельно дороге на Анжер. Ее можно выпустить неподалеку от одного бистро, которое он знал. А там рядом есть автобусная остановка. Нельзя же в самом деле заставлять несчастную возвращаться пешком. Если у нее не окажется денег, они ей одолжат. Только надо поскорее покончить с этим. Шутка слишком затянулась.
За обедом доктор проявил большую любезность. Он уже не вспоминал о вчерашнем происшествии.
— Ты работал?
— Да. Позанимался немного французским.
— А как с математикой, ты о ней думаешь?
Удар пришелся в самое сердце. О да! Конечно, он о ней думает. Он вообще ни о чем другом и не думает.
— Да, да, — поспешно сказал он.
— А правда, что мадемуазель… как ее?
— Шателье.
— Что мадемуазель Шателье относится к тебе пристрастно? Давай попытаемся честно ответить на этот вопрос.
— Мне кажется, она меня невзлюбила. И мои приятели тоже это чувствуют.
— И эта неприязнь к тебе сразу же возникла, с самого начала?
— Нет. Не сразу. Наверное, месяца два тому назад.
— Любопытно!
Доктор не стал продолжать разговор, он принялся обсуждать с Мартой меню на воскресенье и, пребывая, судя по всему, в хорошем настроении, справился о здоровье ее сына, который болел гриппом.
— Он уже вышел на работу, — ответила она. — У них в полиции нет времени прислушиваться к болячкам.
Люсьен забыл об этом, а сын Марты и в самом деле работал в полиции… может быть, даже инспектором… И вдруг он еще острее почувствовал свою вину, словно обманул доверие старой служанки. Он никогда не задумывался о том, замужем ли она. Для него она была частью их дома, да чуть ли не мебелью. А оказывается, она жила своей собственной жизнью, и Элиан тоже, и даже его отец! Никогда еще подобные мысли не приходили ему в голову. Другие тоже существуют. Они с Эрве, как выяснилось, не одни на белом свете. Он уже не слушал, о чем шел разговор около него. Кто такая Элиан на самом деле? Чем занимались ее родители? Как она проводила воскресные дни? Вдруг она обручена… А почему бы и нет? Он хотел обо всем знать. Он имел право знать, чтобы довести до конца свой жестокий эксперимент. Еще немного — и он принялся бы ее упрекать в скрытности.
— Принесите кофе, — сказал доктор. — Я слышу, больные уже начинают подходить.
И в самом деле, рядом, в приемной, раздавались топот ног и приглушенный шепот. Люсьен так и не понял, почему его отец не взял себе в помощницы секретаршу. Больные находили дверь дома открытой, и табличка приглашала их следовать прямо в приемную. Этот старый дом казался немного жалким. Все выглядело так, будто дело происходило где-нибудь в глуши, у деревенского лекаря. По утрам Марта записывала больных, зачастую путая имена.
— Мои пациенты живут в предместье, — пояснил как-то доктор. — Это простые люди.
Он тоже был простым: одевался во что придется, вставал рано, ложился поздно, сурово относился к самому себе, страстно, но молчаливо предавался работе. «Бедный старик, — подумал Люсьен. — Я и в самом деле мог бы вести себя с ним повежливее!»
Но когда он захотел выйти во второй половине дня, чтобы размять ноги, Марта решительно воспротивилась.
— Мсье сказал, что сначала вы должны сделать уроки.
— Я уже сделал.
— Я повторяю вам только то, что сказал мсье.
И, снова разобидевшись, Люсьен заперся у себя в комнате; за чтением Сан-Антонио он скоротал время до вечера, потом после ужина до полуночи; ужинал он в одиночестве, так как отец уехал по срочному вызову. Он принял снотворное, чтобы больше не отсчитывать часы. И вот наступило воскресенье, серое, туманное, молчаливое. За обедом доктор соизволил поговорить немного о гриппе, который уже начинал свирепствовать, о трудных отношениях с социальным страхованием, словом, банальнейший разговор, как в поезде. Люсьен принес курицу.
— Разрежь ее, — сказал доктор. — Ты теперь мужчина. А мужчина должен уметь резать мясо.
Это был единственный момент передышки и даже чуть ли не веселья. Люсьен искромсал жаркое, но отец проявил снисходительность.
— Чем ты собираешься заняться после обеда? — спросил он.
— Не знаю. Мне хотелось бы прогуляться немного, если, конечно, ты позволишь.
Притворство давалось ему все труднее. Но кто в этом виноват?
— Хорошо, — сказал отец. — Только недолго… А мне хотелось бы, чтобы ты держался подальше от Эрве. У меня такое впечатление, что вы друг друга взвинчиваете.
Еще чуть-чуть — и он доберется до истины. Люсьен опустил голову, опасаясь более точного диагноза. Доктор встал.
— До вечера, мой мальчик. И чтобы я больше не слышал о Лору-Ботро.
Значит, перемирие. Если повезет, через несколько часов все закончится. Какое облегчение! Но что потом? Не пожалеет ли он о той чудесной волнующей силе, которая в течение этих двух дней возвышала его над самим собой? В его душе оставались неведомые уголки, которые он не спешил исследовать.
Он уселся перед телевизором и сразу же увлекся одной из передач канала Сент-Этьенн-Мец, которая и помогла ему продержаться до вечера. И тут он почувствовал, как нарастает возбуждение. Его ничто уже не интересовало. Он удостоверился, что отец ушел. Все разворачивалось согласно их плану… между тем он все еще сомневался. Маски? Эрве сунул их в мешок для белья. Хотя вопрос с мешком до сих пор оставался открытым… Сев около телефона в кабинете, где отец принимал больных, он старательно обдумывал каждое свое движение, которое придется совершить. Малейшая оплошность могла погубить их.
Без четверти шесть. Раздался телефонный звонок. Это он.
— Я выезжаю, — сказал Эрве. — Буду через пять минут. Не стоит дожидаться меня на улице. Как услышишь, что я сигналю, сразу же выходи.
Он повесил трубку. Успокоившись, Люсьен проверил свои карманы. Так, в бумажнике двести франков, носовой платок, ключи здесь. Он надел плащ. Шесть часов. Вопреки своим привычкам, Эрве не торопился. Он сказал: «Через пять минут».
Пять минут седьмого. Десять минут седьмого… Что он там возится, этот идиот? Еще несколько минут — и поездка станет опасной. Да и что они обнаружат в лачуге? Вполне вероятно, несчастную больную девушку, которая окажется не в состоянии двигаться.
Наверное, машина сломалась. Люсьен вытер о брюки вспотевшие ладони. Сгорая от нетерпения, он переступал с ноги на ногу. В двадцать минут седьмого он лихорадочно набрал номер гаража. Он знал, что телефон стоит в конторе, слева от входа. Кристоф услышит звонок, даже если будет занят с клиентом. Наконец сняли трубку.
— Это вы, Кристоф?
— Да.
— Эрве там?
— Эрве только что попал в аварию.
Люсьен медленно сел.
— Что-нибудь серьезное?
— Пока неизвестно.
— Да говорите же, черт возьми!
Кристоф тяжело вздохнул, прежде чем ответил, теперь уже более твердым голосом:
— Приходил полицейский. Мадам Корбино едва не лишилась чувств. Несчастье вроде бы произошло недалеко отсюда… Полицейский сказал, что Эрве не уступил дорогу. Больше я ничего не знаю.
— Мадам Корбино дома?
— Нет. Она поехала в больницу, как только дозвонилась до дочери, которая гостила у друзей.
— Я еду.
Люсьен повесил трубку. Он не помнил, как оседлал мопед. И едва отдавал себе отчет, что уже выехал на проспект. Мысли его наталкивались друг на друга и отскакивали, словно шары: Эрве… Элиан… Эрве… Катастрофа!
Еще издали он увидел многолюдную толпу, потом заметил сине-белую мигалку, крутившуюся на крыше полицейской машины. Плотно сжатые спины любопытствующих образовали настоящую изгородь. Он прислонил мопед к стене одного из домов и попытался пробраться вперед. Очутившись в первом ряду, он увидел две изуродованные машины, они скатились на обочину и в довершение всего врезались в платан. Теперь они походили на груду искореженного металла, а вокруг повсюду блестели осколки стекла. Открывшиеся дверцы болтались. Одна фара вылетела и напоминала выбитый глаз. Два полицейских, присев на корточки, измеряли расстояние металлической рулеткой. Люсьен, совсем потеряв голову, слушал разговоры вокруг себя.
— Если бы он пристегнулся ремнем… Другой-то отделался только ушибами… Я все видел, мсье. И могу вам сказать, что им не удалось бы избежать столкновения. Он не успел затормозить… По воскресеньям они носятся как сумасшедшие…
Холодный свет фонарей искажал лица, а исковерканные крыши мрачно поблескивали. Люсьену стало холодно. Он чувствовал себя таким же разбитым, как эти обломки.
— Судя по всему, мальчишку здорово покалечило, — сказал кто-то. — К счастью, пожарные приехали сразу.
Люсьен выбрался из толпы. Ему хотелось верить, что его друг выкарабкается. Он просто обязан выкарабкаться. Иначе как освободить Элиан? Неизвестно. Люсьен едва держался на ногах. Сейчас лучше всего пойти в гараж и там дождаться известий. Толкая руками свой мопед, он направился к Корбино. Зять покуривал трубку, шагая взад и вперед перед конторой. Он бросился навстречу Люсьену.
— Вы в курсе? — спросил он. — Никогда не знаешь, что ему взбредет в голову! Стоит только отвернуться, и вот тебе, пожалуйста. Опять эти глупости. Вы видели машину? Он, верно, разбил ее вдребезги.
— Думаю, да.
— Это совсем новая машина. Вот дуралей! Жена поехала в больницу. Я жду ее звонка. Как только узнаю что-нибудь, пойду на место происшествия. Это нам дорого обойдется. Есть еще пострадавшие?
— Водитель другой машины, но говорят, у него только ушибы. Эрве больше всего досталось.
— Что с ним?
— Не знаю.
— Во всяком случае, надеюсь, что ничего страшного. Полицейский сказал Кристофу, что авария произошла на перекрестке с улицей Луи Блана…
— Да.
— Эрве хорошо знает это место. Он должен был вести себя осмотрительно. Вероятно, тот, другой, ехал слишком быстро.
Он нервно расхаживал, сжимая в карманах кулаки. Говорил он сквозь зубы, трясясь от злости.
— Если бы это могло послужить ему уроком! Без водительских прав! Да еще не пропустить другую машину! Представляете, что это значит?
Услыхав звонок, он бросился к телефону. Люсьен остался стоять на пороге, судорожно прижав руки к груди. Зять слушал, то и дело кивая головой.
— Хорошо, хорошо, — сказал он наконец. — Не сходите с ума… Люсьен здесь. Он останется, а я пойду улажу все с полицейскими. До встречи.
— Ну что? — спросил Люсьен.
— Пока неизвестно. Травма черепа… Врачи не говорят ничего определенного… Он еще не пришел в сознание. Вот невезение! Побегу. Жена скоро вернется. Вы не могли бы побыть здесь? Это не надолго… Кристоф, мы закрываем. Ступай.
Люсьен сел за стол, заваленный бумагами. У него голова шла кругом, он не знал, что и предпринять. Да и что тут можно предпринять? О том, чтобы ехать в домишко, затерянный в чистом поле, он не хотел даже думать. Он слишком устал. Да и зачем? Как только откроется дверь, Элиан тут же узнает его… Исключено. Во всяком случае, не сегодня. Может, завтра… Но и завтра… и послезавтра разразится одинаково ужасный скандал…
Он выключил свет, чтобы не видеть стоящие на полках канистры с маслом, блестящие запчасти, словом, все, что напоминало об Эрве. Темнота действовала на него благотворно, словно положенная на лоб рука. После длительного отчаянного уныния он попробовал все-таки собраться с мыслями. Проще всего было бы во всем признаться. «Допустим, — думал он, — я во всем признаюсь отцу. И он сразу же побежит спасать бабенку. А та в свою очередь тотчас всполошит лицей, Ассоциацию родителей, полицию, прессу. Устроит суд. Она — самый настоящий враг. Из-за нее все и произошло. Мать Эрве, конечно, набросится на меня. И в конце концов я окажусь в исправительной колонии. Сколько бы я ни твердил, что мы хотели просто пошутить. Ну нет, ни за что, потому что мне не в чем себя особо упрекнуть. Лучше уж подождать. Я не в состоянии освободить эту особу, но можно попробовать задобрить ее, вступить в переговоры…»
Он заметил, что разговаривает сам с собой вслух, и ему стало немного не по себе. Но в то же время почувствовал, что уже не так растерян. Между тем оставалось одно обстоятельство, которое требовало особо пристального внимания. В конечном счете ничто не мешало ему привести в исполнение вторую часть их первоначального плана. Раз он не хочет рисковать, заговорив с ней, надо подсунуть под дверь записку: вас отпустят… Нет. Тебя отпустят… при условии, что ты в точности выполнишь все указания. Ты наденешь на голову мешок, который я тебе передам. Я посажу тебя… Нет… Тебя посадят в машину… Пускай думает, что по-прежнему имеет дело по крайней мере с двумя похитителями. Тебя высадят где-нибудь. Ты сосчитаешь до пятидесяти, прежде чем снять мешок. Бросишь его на землю и пойдешь вперед не оборачиваясь… Она до того обрадуется освобождению, что не станет сопротивляться. Итак, план вполне осуществим. Но все упиралось в машину, ибо и речи даже не может быть о том, чтобы отпустить ее на волю вблизи дома. Но о машине доктора следовало забыть. Ключей на передней панели он уже никогда не увидит. Взять машину напрокат? Исключено. Из-за документов, которые надо представить… И потом, после несчастного случая, который произошел с Эрве, Люсьен чувствовал, что у него просто не хватит духу…
Так почему же у него появилось ощущение некоторого удовлетворения? Оттого, что он не имел возможности тайком отпустить свою пленницу? Из-за записки, которую он собирается подсунуть под дверь? Из-за этой несуразной идеи вступить в переговоры? Словно в этих переговорах заключался какой-то смысл! Словно он и не подвергал себя любой опасности, стремясь продлить удовольствие, скажите на милость. А между тем он постепенно пришел к очевидному выводу: попав в водоворот событий, он более всего соблазнялся возможностью доставить бабенке — ибо она снова превратилась в бабенку — страдание, не уступавшее по силе его собственному. Страдать, так уж всем. Это по справедливости. Пускай подождет своего освобождения! Пускай поплачет, чтобы добиться его! И кто знает? Может, она согласится молчать, чтобы положить конец этому кошмару. Когда она узнает правду — ибо рано или поздно это должно случиться, — возможно, она проникнется жалостью к Эрве? Бедняга Эрве! Чем тяжелее окажется его состояние, тем больше шансов разжалобить затворницу.
Люсьен с силой прижал к глазам ладони. «Неужели я чудовище? — вопрошал он себя. — Я! Я! На мне свет клином сошелся!» Однако получалось так, что вроде бы забрезжил крохотный огонек во мраке. И идея подсунуть под дверь записку… или, если понадобится, несколько записок… эта идея, не такая уж в общем-то безумная, пришлась ему по душе. Это послужит как бы началом диалога. А ему так хотелось поговорить, заставить пожалеть себя! Ведь в конце-то концов, с этой женщиной не так уж плохо обращались. Неужели она станет искать мести, когда узнает, что не совсем уравновешенный парень, притом ее ученик, находится в смертельной опасности?
Люсьен вздрогнул. «Да нет же! Он вне опасности. Что я такое выдумываю! Ведь правда, Эрве, ты вне опасности? Ты не сделаешь мне такого. Не бойся. Уж я постараюсь разжалобить эту тварь!» Конечно, все еще предстояло уладить. Зато ничего не потеряно окончательно.
У гаража остановилась машина. Люсьен включил свет. В контору вошла белая как мел Мадлен Корбино.
— Ну что?
— Дело серьезное, Люсьен. Он все еще в коме.
Это слово поразило его в самое сердце. А она продолжала, с трудом сдерживая слезы:
— Нам отказались что-либо сообщить. Хирург ничего не хочет прогнозировать. Мама осталась там.
— Но его спасут?
— Не знаю.
Она села. Рыдания душили ее.
— Ваш отец у себя? — заикаясь, спросила она.
Люсьен посмотрел на стенные часы, вделанные в шину фирмы «Мишлен». Рекламные часы приобрели внезапно какую-то торжественную значимость. Они показывали около восьми часов.
— Он наверняка еще не вернулся.
— Как только он придет, расскажите ему обо всем. Попросите связаться с больницей. От него-то не станут скрывать правду. А потом мне сразу перезвоните. Идите же скорее!
Люсьен ушел. Он позабыл о бабенке. Застигнутый врасплох случившейся драмой, он думал только об Эрве, который находился в коме. Жуткое слово, вызывающее в воображении кровавые картины, лица, отмеченные печатью смерти. Он решил дожидаться отца в прихожей, шагая от стены к стене, не в силах остановиться, в полном изнеможении. Услыхав шум подъехавшей машины, он рывком распахнул дверь на улицу.
— Эрве в больнице. Он попал в аварию. Он в тяжелом состоянии. Позвони, пожалуйста. Только поскорее.
— Да успокойся же!
— Его машина столкнулась с другой…
Люсьен ожидал услышать замечание, которого так и не последовало. Он шел по пятам за доктором в кабинет, приходя в отчаяние от его медлительности.
— Говорит доктор Шайю… Соедините меня с дежурным врачом… А! Это вы, Дюрюн. К вам поступил юноша, пострадавший в аварии, Эрве Корбино.
Из трубки до Люсьена доносилось невнятное бормотание, которому, казалось, никогда не наступит конец.
— Понятно… понятно… Да… Но у него есть шансы?.. Благодарю вас. Извините меня.
Доктор положил трубку. Оставалось ждать приговора.
— Дела не блестящи, мой бедный Люсьен. Травма черепа, правда, не очень тяжелая. Но грудная клетка раздавлена. Вот это вызывает серьезные опасения. Могут возникнуть осложнения.
— Это надолго?
— Надолго? Откуда мне знать. Счастье еще, если он выживет! Люсьен… Люсьен, тебе что, плохо?
Голос отца звучал все глуше и глуше. И вдруг Люсьен вовсе перестал его слышать.
Люсьен совсем не спал, несмотря на то, что отец заставил его принять снотворное. Но рано утром, когда доктор на цыпочках пришел удостовериться, что Люсьен не заболел, он притворился крепко спящим. Он не шелохнулся, когда доктор проверил его пульс, пощупал лоб. Силы совершенно покинули Люсьена, их не хватило даже на то, чтобы произнести самые банальные фразы: «Мне лучше… Нет, нигде ничего не болит… Не знаю, что на меня нашло…» Он ощущал необходимость побыть одному, чтобы продумать начинавшуюся партию. Он чувствовал, что ему все время придется блефовать, словно заядлому игроку в покер.
Услышав шум отъезжающей машины, он спустился в столовую. Мысленно он уже составлял список неотложных покупок: самый обычный блокнот, зубная щетка, зубная паста, мыло, губка, полотенце, зеркало, свечи, спички и еще продукты — консервированные сардины, тунец, мясная тушенка, а главное — хлеб и минеральная вода, словом, все то, что берут с собой на спасательное судно, и, несмотря на охватившую его тревогу, он испытывал что-то вроде острой радости при мысли, что они с бабенкой превратились в своего рода Робинзонов. Эта девушка, о которой он совсем ничего не знал, стала теперь его товарищем по несчастью: оба они терпели бедствие. Он ее ненавидел и вместе с тем в какой-то мере дорожил ею, ибо от нее зависело их спасение. Он пойдет в универмаг на бульваре Жюля Верна, где его ни разу не видели. На багажнике мопеда без труда уместятся все пакеты. Если ей понадобится еще что-нибудь, пускай скажет. Он сделает для нее все, лишь бы вырвать у нее обещание молчать. Он подсчитал, что до начала занятий остается три дня. Время поджимало. Переговоры наверняка окажутся долгими и трудными, но другого выхода нет.
Он торопливо заканчивал завтрак, когда старая Марта принесла ему газету «Уэст-Эклер».
— Ну и натворил делов ваш приятель! Читайте!
Ужасное столкновение… Серьезно пострадал… На снимке две искореженные машины и рядом — короткая заметка, из которой Люсьен, пробежав ее глазами, не узнал ничего нового. Другой пострадавший, некий Жюльен Мае, тридцатипятилетний маляр, отделался легкими ушибами.
— Как подумаю, мсье Люсьен, что вы могли бы оказаться рядом с ним! Такой красивый мальчик! И вероятно, навсегда останется калекой… Ужасно. Мне так жаль его бедную мать.
Самое время бежать, чтобы положить конец ее причитаниям.
— Вы уже уходите, мсье Люсьен?
— Кое-что надо купить, а потом зайду к Корбино…
Великолепный предлог — Корбино! Это, конечно, ужасно, но зато очень удобно! Он пересчитал свои деньги. Должно хватить. А в случае необходимости он возьмет из ящика, где отец всегда оставлял несколько стофранковых купюр. Погода стояла вполне сносная. Небо закрывали облака, но тротуары были сухие. Он решил еще раз проехать мимо того места, где произошла авария. Обломки машин уже убрали. Оставались осколки стекла и размеченные на шоссе тормозные следы.
За ночь ощущение трагедии немного притупилось, словно несчастный случай просто-напросто занял место в ряду прочих исходных данных проблемы, которую предстояло решить. Но теперь вдруг острая боль проснулась в нем с новой силой. Он едва не остановился. Может, все бросить? Его удерживало только любопытство. Во что бы то ни стало ему хотелось вновь увидеть лачугу и услышать мольбы пленницы. Только одни они и могли принести ему облегчение. Он продолжил путь, убеждая себя, что защищает Эрве. Покупки заняли у него не много времени. В половине десятого он выехал на шоссе, ведущее в Сюсе. В его распоряжении оставалось около часа. Пока еще он не знал, с чего начать, чтобы предложить сделку. Придется хитрить, постепенно подготавливая ее. А вдруг она сразу же согласится поклясться, что никому ничего не скажет? Посмотрим!..
Он без труда нашел дорогу, сворачивающую к Эрдру. Вокруг, насколько хватало глаз, простирались пустынные, раскисшие от дождя луга, виднелись почерневшие рощицы. У самого горизонта кружила стая ворон. Под серыми небесами поблескивали набухшие от паводка овраги. Любопытных опасаться нечего!
За несколько минут он добрался до домика, сооруженного из цементных блоков; построенный на маленьком холмике, тот производил щемящее впечатление заброшенности, чего-то забытого посреди невозделанной земли. Прислонив мопед к фасаду, он обошел строение. Ни малейшего шороха. Но когда он вставил ключ в замочную скважину, внутри послышался стук, это его успокоило, ибо на какое-то мгновение полное молчание испугало его. Раз у нее хватало сил стучать, значит, заточение не слишком сильно подействовало на нее. Он на ощупь пересек кухню и остановился у двери в комнату. Она наверняка стояла, прижавшись к двери с той стороны.
— Выпустите меня отсюда, — крикнула она. — Я больше не выдержу. Что я вам сделала?
Люсьен хотел уже открыть рот, чтобы ответить, но вовремя вспомнил, что ему нельзя говорить, по крайней мере пока. Она снова принялась стучать. Ладно! Как только она успокоится, возможно, удастся приступить к объяснениям. Он поставил на кухонный стол пакеты, зажег свечу и оглядел помещение. Оно оказалось гораздо лучше обставлено, чем ему показалось вначале. В буфете он обнаружил тарелки, стаканы, алюминиевые приборы, графин с отбитым горлышком, банку с вареньем, покрывшимся плесенью, побелевшую от накипи кастрюлю.
Поставив свечу в стакан, он поднял самодельный светильник над головой. Газовый нагреватель стоял рядом с плиткой, которой, наверное, еще можно было пользоваться, если в баллоне остался газ. По другую сторону перегородки легкий стук каблуков узницы возвещал о том, что она передвигается вместе с Люсьеном, словно изголодавшееся животное, которое слышит шаги своего стража и ловит на слух малейшее его движение. Поставив свечу на стол, Люсьен вырвал листок из блокнота и написал печатными буквами: «ЛОЖИСЬ НА РАСКЛАДУШКУ».
И, подумав, добавил: «Я ХОЧУ УСЛЫШАТЬ, КАК ОНА ЗАСКРИПИТ. НИКАКИХ ЛИШНИХ ДВИЖЕНИЙ. Я ОТКРОЮ ДВЕРЬ И ПОСТАВЛЮ В КОМНАТУ ПАКЕТЫ С ЕДОЙ. ПРИ МАЛЕЙШЕМ ПОДОЗРИТЕЛЬНОМ ШОРОХЕ Я СТРЕЛЯЮ».
Он невольно улыбнулся. Все это возвращало его во времена коротких штанишек, к играм в разбойников. Снова взяв свечу, он опустился на колени возле двери, тихонько стукнул три раза и сунул листок, который тотчас исчез, схваченный с другой стороны нетерпеливой рукой. В тиши он ясно различал дыхание Элиан, и у него теснило грудь от неведомого до сей поры волнения. От ткнулся лбом в деревянную перегородку. Ему хотелось попросить прощения.
Снова раздался легкий стук каблуков, и раскладушка скрипнула всеми своими проржавевшими пружинами. Тогда он торопливо схватил провизию и, приоткрыв дверь, втолкнул как попало пакеты в комнату. Долго куда-то катились консервные банки. Он порадовался этому грубому поступку, утверждавшему его превосходство. Заперев дверь, он присел на корточки. Скрип раскладушки возвестил о том, что с нее встали и начали подбирать разбросанные предметы. Полоска света под дверью служила доказательством, что электрический фонарик Элиан еще работает. Чтобы не посадить батарейку, она, вероятно, обрекла себя на жизнь в темноте, что свидетельствовало о ее неожиданно сильном характере. В свою очередь Люсьен по стуку каблуков пытался определить размеры комнаты, которую он видел лишь мельком. «Ноги у нее наверняка заледенели на цементном полу. Но не могу же я в самом деле принести ей теплые тапочки!» Шаги приблизились.
— Вы еще здесь?
Он закусил губы, чуть не ответив: «да».
— Что вы, в конце концов, хотите? Денег? У меня их нет. Вы, очевидно, ошиблись. Я преподаю в лицее.
Молчание. Потом голос внезапно дрогнул.
— Поверьте мне. Я сойду здесь с ума!
Люсьен внимательно слушал. Говорила ли она искренно или просто пыталась растрогать своих тюремщиков? Настоящего отчаяния в ее голосе пока не слышалось.
— Вы еще здесь?
Он два раза тихонько стукнул в дверь.
— Тогда почему вы не отвечаете?
Люсьен подбежал к столу и торопливо написал: «ТЕРПЕНИЕ. ТЕБЯ СКОРО ОСВОБОДЯТ. ВЕРНИ НЕМЕДЛЕННО ЭТУ ЗАПИСКУ И ПРЕДЫДУЩУЮ ТОЖЕ».
Он перечитал написанное. Нет. По этим печатным буквам почерк нельзя распознать. И он сунул листок под дверь; вскоре обе записки вернулись к нему.
— Я знаю, почему вы отказываетесь говорить, — послышался голос. — Вы — женщина. И я могу вас узнать. В машине я отчетливо почувствовала запах духов.
Ошеломленный, Люсьен пытался понять. Духи? Какие духи? И вдруг он вспомнил о масках. Чулки Мадлен Корбино! Те самые чулки, которые лежали вместе с сильно надушенным бельем.
— Вы молчите, — продолжала Элиан. — Значит, я права. Но разве женщины не в состоянии сказать друг другу всю правду? Разве нельзя помочь друг другу?
Люсьен пришел в замешательство, его предположения не оправдались. Ну как теперь начать свою исповедь?
— Вы одна? — снова спросила Элиан.
Новая записка: «НЕТ».
— Мужчина, который велел похитить меня, ждет вас на улице?.. Это Филипп. Это ведь он, не так ли? Он хочет денег? Ему всегда нужны деньги… А где их взять?.. Вам известно, сколько я зарабатываю?.. Не больше двух тысяч франков в месяц… Так в чем же дело?.. Он рассчитывает выманить деньги у моих родителей?.. Но он не может не догадываться, что они не очень богаты…
Люсьен приложил ухо к двери, подобно врачу, который выслушивает больного, пораженного загадочным недугом.
Позабыв об Эрве, он внимал этому голосу, в котором звучали незнакомые ему интонации. Вначале он еще напоминал голос училки. Но теперь он совершенно изменился: более низкий, взволнованный, прерываемый вздохами голос рисовал в его воображении нагое тело.
— Попросите его, пусть он поговорит со мной… Он должен понять, что мои родители начнут беспокоиться. Я собиралась приехать в Тур вчера утром…
Она плакала совсем рядом с ним, чуть ли не у него на плече. Это его потрясло. Он смутно понимал, что его мелкие шалости ученика-пересмешника не имеют уже никакого значения. Зато эта женщина в слезах, пытавшаяся его… ах, он уже не знал… ему никогда этого не забыть. Она умолкла. Он подскочил к столу и нацарапал, забыв, что обращался к ней на «ты»: «ПРОДОЛЖАЙТЕ».
— Хорошо, я продолжу, — сказала она, вернув записку. — Вам известно не хуже меня, чем это закончится… Завтра же полиция обо всем узнает.
Голос ее стал жестким, сухим. Этот голос ему не нравился. Ему снова хотелось услышать тот, другой. Он поспешно принес к двери свечу и блокнот, уселся на пол и написал, положив листок на колено: «РАССКАЖИТЕ МНЕ О ФИЛИППЕ».
— О Филиппе?.. Я очень в нем ошиблась.
Рыдание. Ему удалось восстановить контакт. Он закрыл глаза.
— Мне не везет, — продолжала она. — Правда, этот оказался добрым, ласковым. Когда он меня…
Люсьен ударил в дверь кулаком. Элиан смолкла. Он кое-как начертил несколько букв: «ХВАТИТ».
Согнувшись пополам, он страдал, словно мужчина. Это пришло к нему внезапно. Его пронзила неведомая доселе боль, острая, жгучая. На губах застыли готовые вот-вот сорваться проклятия. Он задыхался от злобы.
— Простите, — послышался тихий голос. — Вы его любовница?
Он не шелохнулся. Он впал в отчаяние, почувствовав себя мерзавцем. Наконец он погасил пальцами свечи. На сегодня довольно. Ему хотелось простора, движения. Он встал.
— Не уходите! Не оставляйте меня! — крикнула она.
Он остановился в нерешительности. Ну нет! У нее был Филипп. Она все время думала лишь о Филиппе.
А о нем и ни разу не вспомнила. Она забарабанила в дверь обоими кулаками.
— Останьтесь, прошу вас. Останьтесь!
Он постоял с минуту на пороге, потом повернул в замке ключ. Теперь она осталась в своей тюрьме одна. Ее следовало бы спросить, не нужно ли ей чего. Он устоял перед искушением вернуться назад, положил связку ключей в тайник и вывел мопед на дорогу. Мотор он включил, лишь оказавшись на достаточном расстоянии, будучи уверенным, что она уже ничего не сможет услышать.
Ехал он медленно, стараясь побороть что-то вроде мук расставания, сознавая, что наделал одних только глупостей. Ну как теперь сказать ей: «Я Люсьен Шайю. Ваше похищение — всего лишь шутка!» Она слишком далеко зашла в своих откровениях. И в то же время многое утаила! Надо бы еще ее расспросить. Не важно, к каким последствиям это приведет! Он должен наказать ее! Разумеется, она имела право на любовников. Но тогда зачем она изображала из себя эдакую благопристойную девицу? Зачем она пыталась их обмануть? Не успел он доехать до предместья, как его уже охватило желание повернуть назад, сесть возле двери и вновь вкусить сладострастную отраву, горечь которой он все еще ощущал.
Он заехал к Корбино, чтобы узнать что-нибудь об Эрве. Она дорого заплатит, эта стерва! И как ей могло прийти в голову, что он — женщина! Зять обсуждал что-то с клиентом. Извинившись, он отвел Люсьена в сторону.
— Мадлен в больнице вместе с матерью. Она мне только что звонила. Эрве по-прежнему в коме, никаких перемен, сказала она. И конечно, меня уже донимают полицейские и эксперты, как будто я в чем-то виноват. Такая неразбериха, я вам доложу… Прошу прощения! Я должен вернуться к клиенту.
— Но все-таки есть надежда?
Зять только пожал плечами. Судя по всему, он не питал нежных чувств к Эрве. Люсьен вернулся домой.
— Вы заходили к Корбино? — спросила Марта.
— Да. Никаких перемен. Подождем до завтра.
Но завтра он опять поедет туда. К ней. И послезавтра тоже. Он заставит ее говорить, еще и еще, подстерегая момент, когда появится хоть какая-то надежда на успешную капитуляцию. Он прекрасно знал, что плутует, что обманывает самого себя. Поднявшись наверх, он заперся в своей комнате. Он сердился на себя за то, что не испытывает больше печали. Его воспламеняло странное возбуждение. Такое же точно чувство охватывало его в детстве, когда он получал в подарок игрушку, о которой давно мечтал… Чувство восторга и тревоги! Долгое время он не притрагивался к ней. Игра заключалась прежде всего в том, чтобы заполучить игрушку. А потом никому ее не давать. И вот теперь эта женщина…
Порывшись в шкафу, он достал шерстяное одеяло, которое вполне могло сгодиться. Он завернулся в него. Оно было длинным и теплым. И наверняка поможет ей продержаться несколько ночей. Он аккуратно сложил его и завернул в газету. Надо привязать его к багажнику, чтобы Марта ничего не заметила. Можно еще раздобыть флакон одеколона. «Ну это уж чересчур, — подумал он. — Незачем баловать!» Кого баловать? Он не мог четко ответить на этот вопрос. Голос, звучащий во тьме! Он уже почти забыл интонации этого голоса, и его охватило жгучее, выплывшее из неведомых глубин, неодолимое, словно инстинкт, желание вернуться туда. Он знал: ничто не остановит его и ничто не помешает ему отправиться во второй половине дня в лачугу.
Ровно в час отец присоединился к нему за столом.
— Ничего нового, мой бедный Люсьен. Твой приятель так и не пришел в сознание. Но не это меня тревожит. После сильного удара кома может продолжаться несколько дней. Меня главным образом беспокоят повреждения внутренних органов. Тут трудно сказать что-нибудь определенное. Не исключена возможность кровоизлияния. В течение недели окончательный диагноз поставить нельзя. Но не волнуйся, он в надежных руках. Само собой, никаких посещений. Но если хочешь просто заглянуть в дверь, то пожалуйста. Конечно, это мало что даст, но я знаю, это доставит тебе удовольствие. Видишь, до чего доводит неосторожность! Ну-ка, взгляни на меня. Да на тебя страшно смотреть, что с тобой?
— О, ничего. Я плохо спал… А он не умрет?
Доктор перегнулся через стол, чтобы взять Люсьена за руку.
— Да нет, мой мальчик. Надеюсь, что нет. Постарайся не думать больше об Эрве. Сходи куда-нибудь. Например, в кино. Что такое…
Он пошарил в карманах.
— Ладно! Куда я опять подевал свой бумажник?.. У тебя осталось немного денег? Прекрасно! Сегодня вечером получишь то, что тебе причитается на две недели. Надеюсь, это послужит тебе серьезным уроком. Хотите считать себя свободными от всяких предрассудков, а на деле остаетесь мальчишками.
Люсьен вдруг представил себе свечу, стоящую на полу, почерневшую от сырости дверь. Ему послышался голос: «Правда, этот оказался добрым, ласковым. Когда он меня…» Он опустил голову, чтобы скрыть краску, заливавшую его щеки. Может, это болезнь, которая постепенно завладевает им? Сумеет ли понять его отец, если он отважится признаться ему, словно пациент, который открывает своему врачу, что страдает ужасным недугом?
— Марта! Десерт. Я спешу.
Он всегда спешит. Всегда бежит помогать другим.
— До вечера, Люсьен. И не позволяй себе распускаться, ладно?
— Я постараюсь, папа.
Если в конце концов все откроется, если Элиан заговорит, в каком виде предстанет он перед отцом, как оправдает свое молчание и это постыдное лицемерие, которое заставляет его произносить любезные фразы вроде этой: «Я постараюсь, папа»? Но как заставить Элиан молчать? Верного средства нет! Есть только один способ: держать ее взаперти как можно дольше, несмотря на все трудности. Вопрос лишь в том, кто из них не выдержит первым… если, конечно, вмешательство ее родителей не вызовет катастрофу.
Он укрылся в своей комнате, чтобы спокойно изучить этот аспект проблемы. «Я собиралась приехать в Тур вчера утром», — сказала она. Значит, родители должны уже беспокоиться. Однако они не рискнут обратиться в полицию по прошествии всего лишь двадцати четырех часов. А может, даже и сорока восьми. Затем они приедут посмотреть, не заболела ли их дочь. Дверь заперта. Малолитражка преспокойно стоит на стоянке. И тогда они неизбежно сообщат в полицию. Ну, а дальше?.. Дальше все представлялось расплывчатым. Ничего не обнаружив при первоначальном расследовании, полиция постепенно задействует все более мощные средства. Потом за дело примутся газеты и телевидение. Люсьену нередко доводилось читать рассказы о похищениях, и он без труда догадывался, как развернутся события. Отпустит он Элиан сейчас или позже, полиция все равно станет ее допрашивать и вынудит раскрыть причину своего исчезновения, так что она непременно заговорит. В любом случае, несмотря на обещание, которое ему, возможно, удастся вырвать у нее. Вот если только…
Да, пожалуй, есть одно средство. До сих пор Люсьен придерживался версии, что ему так или иначе придется сказать Элиан: «Я Люсьен Шайю. Простите нас. Эрве серьезно пострадал, когда ехал освобождать вас. Мы очень сожалеем. Пожалейте его, ничего никому не говорите!» Но если родители, полиция, газеты станут думать, будто речь идет о классическом похищении с требованием выкупа, то тогда отпадет необходимость признаваться Элиан в истине. Достаточно довести игру до конца, а потом сообщить перепуганным голосом ее семье по телефону: «Ваша дочь находится там-то». Почему, собственно, похитители не могли запереть Элиан в этой заброшенной лачуге, куда, по всей видимости, никто не заглядывал? Она принадлежит Корбино. Ну и что? Кому придет в голову заподозрить Корбино? Что же касается Эрве, то он с воскресенья лежит в больнице, таким образом с него автоматически снимаются все подозрения. Люсьен продолжал плутовать, обманывая себя. Хотя его соображения и вели к логическому концу. А главное — имели то преимущество, что выгораживали его самого. Никто никогда не узнает, в чем он провинился. И это очень важно. Надо идти вперед, другого решения просто нет. Разумеется, он уничтожит все предметы, все улики, способные разоблачить его. Словом, все так просто! Во всяком случае, до определенных пределов. Ибо он плохо представлял себе, как сможет, например, позвонить ее родителям и сказать: «Ваша дочь в наших руках!» У него не хватало на это воображения. Тем не менее в одном он не сомневался: либо ему придется пойти на это, либо его ждет суд. И сколько бы он ни ломал себе голову, напрашивался единственный вывод: если он во всем признается Элиан, ему крышка. Но если Элиан не перестанет сомневаться, что ее похитили ради выкупа, у него остается шанс. Да к тому же еще она наверняка скажет: «Меня охраняла и заботилась обо мне женщина!»
Он устал думать. К тому же разболелась голова. Будущее представлялось ему в виде темного туннеля. Он отказывался от мысли отправиться в лачугу. А пойти в больницу у него не хватило духу. Во второй половине дня он сел в автобус и доехал до площади Коммерс. Ему хотелось затеряться в толпе, забыться. Встретив приятелей, он пошел с ними в кафе, где так увлекся игрой в настольный футбол, что не заметил, как стемнело.
И вот теперь ему снова предстояло отсчитывать часы. На обратном пути он купил самый обычный одеколон и две плитки шоколада, потом спохватился, что Элиан не сможет долго продержаться на консервах. Ей захочется горячей пищи. Значит, надо как можно скорее проверить, есть ли в баллоне газ, и попробовать зажечь плитку. А кроме того, втолкнуть в комнату маленький обогреватель, если он еще работает. Тогда, выйдя на свободу, она скажет: «Со мной обращались вполне достойно».
Когда он возвращался, пошел дождь, столь обычный для этой гнилой зимы. Дома он взял календарь и зачеркнул еще один день. Как изловчиться, чтобы ездить в лачугу после окончания каникул? Придется сбегать с уроков. К счастью, от четырех до пяти было только два урока. Рисование и правовое воспитание. Отсутствующих обычно не отмечали. Так что он сумеет добраться до лачуги и позаботиться об Элиан. И потом, в любом случае все это не продлится целую вечность. В задумчивости глядел он на календарь. Вторник и среда — все в порядке. Он особо не рискует. Но после начала занятий отсрочка истечет. И таким образом, в четверг забьют тревогу. В пятницу за дело возьмется полиция. А начиная с субботы поднимется большой шум. Но Эрве к тому времени окажется уже вне опасности. Ах, если бы Люсьен мог поговорить с ним! Шепнуть ему: «Не бойся. Я делаю все необходимое. Отдыхай хорошенько и ни о чем не беспокойся!» Даже если Эрве не в состоянии ничего ответить, какое облегчение не чувствовать себя больше таким одиноким!
Изнемогая от усталости, Люсьен едва прикоснулся к еде. Отец ушел с визитами к больным, но оставил на обычном месте три купюры по сто франков. Люсьен уселся перед телевизором, собираясь смотреть детектив. А вдруг удастся почерпнуть какую-нибудь новую идею. Но посреди фильма заснул.
…Дорога на Сюсе. Туманная завеса из моросящего дождя. Идеальное время для нового свидания. Люсьен взволнован и даже, пожалуй, смущен. В голове его теснятся готовые фразы. Ни одной из них он не произнесет, но зато у него такое ощущение, будто он уже рядом с ней. Появляется домик, словно нарисованный углем. Он выключает мотор и идет пешком. Нервно возится с ключом, потом наконец входит; она сразу же отзывается:
— Кто там?.. Говорите!.. Я хочу выйти, слышите, я хочу выйти.
Он зажигает свечу и пишет: «НЕ ШУМИТЕ. ОН МОЖЕТ РАССЕРДИТЬСЯ».
Дверь проглатывает записку и тут же возвращает ее.
— Это вы, — говорит Элиан. — Мне холодно. Вы добьетесь того, что я заболею.
Люсьен не отвечает. Он развертывает одеяло, затем проверяет, работает ли плитка. Слабый свист подтверждает, что в баллоне еще есть газ. Он зажигает горелку, наливает в кастрюльку воды и ставит ее на огонь. Каждое движение — это выражение радости. Тревога придет позже.
— И долго вы собираетесь держать меня здесь? — спрашивает Элиан. — Вам известно, чем вы рискуете?
Ну, еще бы! Некоторое время он сражается с маленьким обогревателем, который ему тоже удается в конце концов зажечь. Довольный, он разворачивает бумагу, в которую завернуты два яйца, взятые им из холодильника Марты, и опускает их в воду. Действует он осмотрительно, словно повар, который задумал приготовить сложное блюдо. Элиан безмолвствует. Она прислушивается к шумам, которые доносятся из кухни, пытаясь понять, что делает ее противница. Пока яйца варятся, Люсьен пишет, примостившись на краю стола, предупреждение: «КОГДА Я ПОСТУЧУ, ЛОЖИТЕСЬ ЛИЦОМ К СТЕНЕ. Я ПЕРЕДАМ ВАМ, ЧЕМ СОГРЕТЬСЯ».
Затем, поразмыслив и вспомнив о яйцах, сваренных вкрутую, о шоколаде и одеколоне, добавляет: «ВАС ЖДЕТ СЮРПРИЗ. ЕСЛИ БУДЕТЕ ВЕСТИ СЕБЯ БЛАГОРАЗУМНО, ВАМ НЕ ПРИЧИНЯТ НИКАКОГО ЗЛА».
Он заворачивает в одеяло то, что именует своими подарками, в том числе и яйца, обжигающие ему пальцы, выключает начинающий пламенеть обогреватель и ставит все у двери. Потом стучит. Шаги удаляются, и раскладушка протяжно скрипит. Приоткрыв дверь, он, стоя на четвереньках, заглядывает внутрь. Видит лежащую фигуру. Свеча, которая горит в консервной банке, стоящей на единственном стуле, освещает спину молодой женщины. Успокоившись, Люсьен толкает в комнату одеяло и обогреватель, потом опять запирает дверь и снова стучит, давая понять, что операция закончена. Теперь он, в свою очередь, прислушивается, пытаясь угадать, что она делает. Слышится скрежет. Верно, она перетаскивает по цементному полу обогреватель на середину комнаты. Затем доносится чирканье спичек, которые из-за сырости никак не хотят загораться. Металлический шелест, словно разворачивают фольгу. Это она пробует шоколад. Люсьен счастлив, словно ему удалось приручить дикое животное. Негромкое передвижение за дверью.
— Вам, конечно, хочется, чтобы я поблагодарила вас? — говорит она.
Он царапает: «ВАМ ЕЩЕ ЧТО-НИБУДЬ НУЖНО?»
— Но мне все нужно, — кричит она. — Здесь так ужасно. Вода грязная. Раскладушка вся в каких-то буграх. У меня нет белья. Вот уже почти четыре дня, как я нахожусь взаперти. Долго еще это будет продолжаться? Я больше не могу.
За этой фразой следуют рыдания. Люсьен думает об Эрве. Одними слезами она все равно не отделается. Он усаживается поудобнее, прислонясь спиной к двери, свечу ставит слева, а блокнот кладет себе на колени.
— Вы предупредили моих родителей? — спрашивает она.
«РАССКАЖИТЕ МНЕ О НИХ», — отвечает Люсьен.
Ему хочется знать все, и не только о ее родителях, но и о ее жизни, ее отношениях с другими и, главное, о ее любовной связи. Как заставить ее рассказать о себе, не вызвав подозрений?
— Я ведь говорила вам, что они небогаты… Полагаю, вы уже навели справки… Если Филипп…
Она умолкает, и Люсьен начинает опасаться, что она ничего больше не скажет. Но она продолжает:
— Ведь это, конечно, Филипп все затеял, не так ли? Ну, разумеется, он. Он мастер говорить красивые слова. Как я могла позволить завлечь себя? Наверное, вы уже тогда были его сообщницей? Еще бы, вы, конечно, заодно с ним. Он сразу понял, что сможет использовать меня. А я ни о чем не догадывалась. Он подоспел в нужный момент.
Она тяжело дышит. Всхлипывает.
— Мне не следовало выбирать эту профессию, — продолжает она. — Моя мать правильно делала, что боялась. Как только я оказалась одна, предоставленная самой себе, начались глупости… Потому что я боялась… Каждый раз, как я шла в лицей, меня охватывал страх… Вам не понять… Эти мальчишки, хуже них ничего нет…
«Почему они все в один голос заладили: эти мальчишки?» — думает Люсьен.
— Мне кажется, они чуют запах страха, словно собаки. И сразу кусают. И ни одного близкого человека рядом. Родители только бы обрадовались, если бы я сказала им, что у меня нет сил и что мне ни за что не выдержать. Они захотели бы забрать меня к себе. Да вы сами представьте: маленькая девочка у семейного очага!
Люсьену это известно. У него богатый опыт по части того, что она называет семейным очагом. Он легонько стукнул в перегородку.
— Вначале, — снова продолжает она, — я чуть не заболела. Еще немного — и я впала бы в депрессию. К счастью, меня хорошо лечили… если можно так выразиться. А потом я встретила Филиппа. Вы не сердитесь, что я рассказываю вам о Филиппе?
Люсьен пишет записку: «НАПРОТИВ».
— Вы не станете ревновать?
Люсьен не знает, можно ли назвать ревностью то, что он испытывает, что с такой силой сжимает ему сердце. Он стучит два раза. Она понимает, что это означает «нет», и продолжает:
— Он внушает доверие, это верно. Он сильный. Рядом с ним чувствуешь, что живешь полной жизнью. Он давал мне все то, чего мне самой недоставало. Я поняла, что любовь — это праздник.
Сейчас она опять начнет произносить невыносимые слова. И он поспешил написать: «ПОДРОБНОСТЕЙ НЕ НАДО».
— Вы правы, — соглашается она. — Подробностей не надо. Вам все равно, что я из-за вас страдаю, но я… я не злая.
Она не злая! Большими пальцами он смахивает какую-то каплю с ресниц.
— Теперь я вижу, чего он добивался. Он хотел выманить у меня деньги. Я рассказывала ему все, поэтому он знал, что родители мне помогают. Это они подарили мне машину. Им хотелось, чтобы я просила у них побольше. Они пробовали все средства, лишь бы снова прибрать меня к рукам. Но я не поддавалась. И вероятно, напрасно. Если бы я согласилась брать у них деньги, то наверняка не очутилась бы здесь, я могла бы одалживать некоторые суммы Филиппу, чтобы он сводил концы с концами. Не так ли? Я не ошиблась?
Люсьену это безразлично. Денежные проблемы его не интересуют. Чего он страстно желает, так это снова услышать от нее об их отношениях с этим мужчиной… Нет. Не об отношениях. Только не об этом!.. Но зато обо всем остальном. Об их встречах, об их… Словом, о том, как они жили вместе!
— Вы рассердились? — спрашивает она. — Но я хочу, чтобы вы поняли… Насколько я его знаю, он потребует огромную сумму, которая намного превысит возможности моей семьи. Мои родители испугаются. Они сообщат в полицию, и вас обоих поймают. Надеюсь, вы понимаете, что полицейские без всякого труда доберутся до него. Попытайтесь образумить его. Возможно, еще не поздно.
Она ждет ответа. Люсьен размышляет. Он все-таки решил не открывать ей истину. Теперь это уже невозможно! Она разъярится, как фурия! После таких откровений нечего и думать о снисхождении. Зато в этом Филиппе наверняка кроется спасение. И какое великолепное отмщение! Конечно же полицейские без всякого труда доберутся до него. Пускай арестуют его. Пускай потянут из него жилы. Пока еще Люсьену не все ясно. Он только-только начинает понимать что-то. Это похоже на лучик света, который все увеличивается.
— Почему вы молчите? — продолжает Элиан. — С кем я говорю?.. Боже мой, это ты, Филипп?
Ее «ты» приводит Люсьена в отчаяние. Ему страшно хочется стукнуть разок в дверь. Что она тогда сделает? Станет умолять? Скажет, что все еще любит его? А сам он сделается соглядатаем их близости. Гнусная баба! Зато он имеет возможность поносить ее в свое удовольствие! Он стучит два раза.
— Ах, это не ты, — говорит она. — Тогда кто же?
Люсьен учится жестокости. Для него это что-то новое, ужасное и благотворное. Его охватывает дрожь.
«ВАМ ЧТО-НИБУДЬ НАДО?» — пишет он немного дрожащей рукой.
Она возвращает записку и неожиданно бросается на дверь, колотит в нее.
— Кто вы? — кричит она. — Я хочу знать.
Ему плохо. Он ненавидит себя. Вырвав еще один листок, он пишет, усмехаясь: «Я — ФАНТОМАС».
Прочитав, она тут же начинает плакать. Он прижимает ухо к двери. Настоящие слезы, приглушенные всхлипывания, безутешное отчаяние. Закрыв глаза, он поглаживает дерево наличника. Какой-то внутренний голос нашептывает ему: «Я подлец». А между тем ему нравится строить из себя подлеца. Проходит довольно много времени, и вот она шепчет, побежденная:
— Вы здесь?
Стук в дверь.
— Принесите мне чулки, мои разорвались… и потом, носовые платки… Чем постирать нижнее белье… оно несвежее…
Люсьен вздрагивает. Эти слова обжигают его.
— И еще мне хотелось бы получить ножницы и пилку для ногтей, только покрепче. Сколько дней вы собираетесь держать меня здесь?
Люсьен понятия не имеет. Он твердо знает одно: теперь он собирается держать ее в плену как можно дольше. Наверное, это безумие. Но она принадлежит ему! От него зависит — надеяться ей или пасть духом. В его власти заставить ее плакать. Он чувствует себя сильным, сильнее всех этих болванов в лицее. Сильнее своего отца. На сегодня довольно! Не стоит разом черпать все удовольствия. Он встает, собирает разбросанные вокруг записки и рассовывает их по карманам. Гасит свечу, застывает на мгновение, потом целует кончики своих пальцев и прижимает их к двери. Она волнуется, кричит:
— Вернитесь!.. Вернитесь!..
Он уходит. Вокруг — легкий шелест дождя, дыхание теплого ветра. Собираясь положить в тайник ключи, он вдруг замечает, что у самой стены, в укромном месте, распустился первоцвет. Всего четыре едва раскрывшихся цветочка, хрупкие, трепетные, и внезапно его переполняет волнение. Он открывает для себя новый мир.
И сам раскрывается навстречу чему-то неведомому. Если бы он знал какие-нибудь стихи, то прочитал бы их. Он поднимает голову, подставляя лицо влаге таинственного крещения. «Эрве, старик, надо жить. Ради этого стоит постараться!» — шепчет он. Но сердце у него еще слишком мало, чтобы вместить обуревающие его чувства.
Он едет быстро, сворачивает на проспект, где живет Элиан. Ее малолитражка стоит на стоянке. В доме вроде бы все спокойно. А он уже вообразил, что увидит там тьму полицейских. Медленно проехав мимо, он делает вид, будто прогуливается, хотя прекрасно понимает, что никому до него нет дела. И тут он в первый раз замечает, что все три дома — дом Элиан, дом Эрве и его собственный — расположены не так уж далеко друг от друга. Все они находятся в одном и том же квартале, словно их нарочно свел друг с другом не просто случай, а сама судьба. Он останавливается у своего дома. Половина пятого. Он еще успеет зайти в больницу.
В приемной у отца толпилось много народа. Так что расспросы ему не грозят. Он оставляет в гараже свой мопед и садится в автобус. Надо проявлять осторожность. Если и с ним вдруг произойдет несчастный случай, что станется с Элиан? Никто и не узнает, где ее искать. Может, следовало бы оставить у себя на столе какое-нибудь письмо? Что-то вроде завещания. Я, нижеподписавшийся Люсьен Шайю, находясь в здравом уме и твердой памяти, заявляю… Но действительно ли он в здравом уме и твердой памяти? Он с увлечением перебирает эти дурацкие мысли, а мимо тем временем проносятся улицы, и в витринах зажигаются огни. За запотевшими стеклами они превращаются в красно-зеленые полосы. Ему хорошо. И хотелось бы подольше оставаться здесь. Он старается ни о чем не думать, не вызывать в памяти никаких образов. Это его тайное сокровище. Он насладится им позже.
Выйдя из автобуса и очутившись перед внушительным зданием больницы, он с трудом берет себя в руки, словно еще находится под впечатлением от увиденного фильма. Здесь все призывает его к порядку и горю: запах, тишина, холодный свет ламп. Ему указывают путь. Он поднимается в чересчур просторном лифте вместе с другими посетителями. У них у всех замкнутые лица людей, которых гложет забота. Длинный-предлинный коридор. Пронумерованные двери. Мимо проезжает каталка на резиновых колесах. Вытянутая фигура накрыта простыней. Верно, больного после операции везут обратно в палату. Несчастье на каждом шагу приобретает все более волнующие, зримые черты. Люсьен всеми фибрами начинает ощущать, что друг его тяжело ранен. На память ему приходят случайно прочитанные в газетах фразы: «Франко борется со смертью… Мальро борется со смертью…» Здесь эти слова обретают свой истинный смысл. Эрве борется со смертью, он — ловкий дзюдоист и знает верные приемы. Да, но в борьбе со смертью?.. В воображении Люсьена возникает некая абстрактная схватка, прерывистое дыхание, отчаянное сопротивление и под конец — вот эта самая каталка, которая удаляется, увозя побежденного. Он останавливается, ноги больше не слушаются его. Ему хочется, чтобы Эрве победил, иначе его собственное сражение утратит всякий смысл.
Санитарка спрашивает его, что ему нужно. А получив ответ, говорит:
— Посещения запрещены. Но его мать там. Я скажу ей.
Она тихонько отворяет дверь. Номер 117. Интересно, счастливый это номер или нет? Люсьен складывает цифры, делая проверку девяткой: 7 плюс 1 равняется 8, и еще плюс 1 равняется 9. Он решает, что номер счастливый. Появляется мадам Корбино. Она изменилась до неузнаваемости: похудевшая и в то же время опухшая, глаза красные, лицо посеревшее.
— Бедный мой Люсьен, — шепчет она. — Если бы вы его видели!
— Мне очень хотелось бы его увидеть.
Она знаком предлагает ему подойти поближе и заглянуть в полуоткрытую дверь. Он успевает увидеть раненого, голова которого плотно забинтована. Из пузырька, подвешенного на кронштейне, спускается трубочка, исчезающая под простыней. Другая трубочка вставлена в нос Эрве. Глаза у него закрыты. Подбородок зарос щетиной.
— Он нас слышит? — спрашивает Люсьен.
— Нет. Он так и не пришел в сознание. Иногда он шевелит губами, но врачи считают, что…
Она не договаривает фразы. Голос у нее охрип, как у людей, которые много плачут.
— Моя дочь сейчас в гараже, — продолжает она. — Ее муж нам не подмога. Я не могу отлучиться, сами понимаете. Я сижу здесь целыми днями. Но вечером мне приходится уходить. Я совсем не сплю. Все время боюсь, что мне вот-вот сообщат…
Она прижимает платок к губам и отводит Люсьена в сторону.
— Спасибо, что пришли. Знаете, он вас очень любит. Моя крошка! Ужасно видеть его в таком состоянии! Куда он собрался на этой машине? Ведь мы ему запретили!
— Но у хирурга есть надежда?
Она оживляется, кивает головой.
— Думаю, да. Эрве так молод. Ваш папа тоже верит в хороший исход. Он заходит каждое утро. И очень любезен со мной. Поблагодарите его от моего имени. А теперь ступайте. Это зрелище не для вас.
Она целует его, но он чувствует, что этот поцелуй предназначается ее сыну. Ему хотелось бы сказать ей на прощание что-нибудь утешительное. Но он так неловок. Не придумав ничего, он торопится уйти: в поисках выхода он ошибается этажом и попадает на эспланаду, куда съезжаются машины с вращающимися фонарями на крыше. Ради Эрве он должен идти до конца, бросив вызов полиции. У него хватит смелости — из-за этой ужасной трубочки в носу его друга. Невыносимая картина. Он втягивает воздух носом, пытаясь представить эту пытку. Вечером, лежа в постели, он засунет в ноздрю карандаш, чтобы проверить на себе.
Люсьен снова садится в автобус, но мысли его все еще витают в белом коридоре у двери под номером 117. Есть дверь, за которой плачет Элиан, и есть дверь под номером 117, за которой едва дышит Эрве. Закрытые двери — вот его удел. Все, что он любит, недосягаемо! «Ну нет, — думает он, — нельзя сказать, что я люблю Элиан. Эрве — совсем другое дело!» Однако он выходит из автобуса, чтобы заглянуть в универсальный магазин, и в смущении покупает пару чулок. У него спрашивают размер, и он отвечает наугад. Чулки это чулки. Еще он покупает полдюжины носовых платков и пакет стирального порошка. Он выбирает «Бонюкс» — из-за подарка внутри. Иногда это самолет. А иногда — кораблик. Лично он предпочел бы кораблик. Этого пакета ей должно надолго хватить, пускай стирает… свои вещи. Потом он выбирает ножницы и великолепную пилку для ногтей, очень прочную. Пусть точит когти в свое удовольствие.
Вернувшись домой, он не знает, чем заняться, почувствовав себя внезапно до боли никому не нужным. Что он поделывал до похищения Элиан, до несчастного случая с Эрве? Он кружит по комнате. Плакаты, романы, пластинки… все это пустяки; все вдруг стало ему чужим. Что произойдет, когда Элиан выйдет на свободу, а Эрве поправится? Кто вылечит от скуки его самого? Он садится в задумчивости. Мысленно перебирает события этого дня, такого насыщенного и открывшего ему столько истин. Он вряд ли сумел бы уточнить, что же именно он постиг. А между тем они здесь, с ним, и ноша их тяжела. Задремав, он вздрагивает, услыхав, что снизу его зовет отец.
— Люсьен… Ужинать.
Отец первым входит в столовую.
— Только не говори мне, что ты занимался. Это оказалось бы слишком хорошо!
Вид у него не очень приветливый. Никогда не знаешь, чего от него ожидать. Он такой странный. Иногда бывает спокойным, любезным. А то вдруг становится неразговорчивым, сварливым, ядовито-насмешливым. Приходится осторожно лавировать.
— Покажешь мне тетрадь с домашними заданиями, — продолжает он. — Хочу, чтобы ты выполнил все задания к завтрашнему вечеру.
— Да, папа.
— Тебе нет необходимости ходить в больницу. Ты воспользуешься этим, чтобы слоняться без дела! Я тебя знаю.
— Но, папа…
— Я сказал: нет. Останешься дома и приведешь в порядок свои дела. И постарайся отныне, чтобы у преподавательницы по математике не возникало больше причин жаловаться на тебя.
Люсьен в смущении опускает голову. «Слетаю туда завтра утром, — думает он. — Куплю ей чего-нибудь горячего».
Трапеза заканчивается в полном молчании. «Как я на него похож, — снова думает Люсьен. — Я тоже без всякой причины бросаюсь из одной крайности в другую. Я никогда не веселюсь, как Эрве, а только возбуждаюсь. Или впадаю в тоску. Порой я, кажется, все готов сокрушить. Должен же я хоть что-нибудь унаследовать от матери». Ему никогда не приходило в голову сказать: мама. Эта незнакомка, от которой сохранилось только несколько скверных фотографий, существовала в полузабытом прошлом… Молодая женщина, бесхарактерная, с болезненным лицом под копной густых волос. Он не собирается засиживаться за столом. И чувствует облегчение, когда отец встает.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, папа.
Он относит посуду на кухню. Ему нравятся машинальные движения. И он бы не возражал против физического труда. Взять, например, маляров или столяров, они чаще всего напевают или насвистывают. «Не надо усложнять себе жизнь!» — как говорит Эрве. Он прячет вилку, задаваясь вопросом, не следует ли добавить к ней и нож. Эли-ан ничуть не похожа на женщину, которая способна вскрыть себе вены. Он выбирает нож с закругленным концом, на вид вполне безобидный. Завтра он купит жареную курицу. А дальше посмотрит. Есть магазины, где продают готовые блюда. «Она растолстеет», — думает он. Эта идея необычайно развеселила его. Ему не терпится дожить до завтра, и, чтобы покончить поскорее с часами, отделяющими его от нового дня, он глотает две таблетки снотворного и поэтому наутро чувствует себя вялым, чем-то смутно недовольным, уставшим от этой женщины, показавшейся ему вдруг тяжкой обузой.
Без особого рвения он делает несколько гимнастических упражнений перед открытым окном, в которое заглядывает дождливое небо. И вдруг снова воодушевляется. Ему хочется очутиться там, причем немедленно. Откладывать нельзя. На часах половина десятого. Он приедет в десять. Уедет в половине одиннадцатого. Времени в обрез. Тем хуже для курицы. Он сварит на плитке макароны. Приготовив пакеты, он берет из запасов Марты немного спагетти и потихоньку сбегает. Влажный воздух окончательно пробуждает его от сна. Он замерз, из носа капает. Мопед весело урчит. Вопреки всему, он почему-то страшно доволен собой. Вот оно, совершеннолетие. Не приходится больше ни перед кем отчитываться. А в конце пути его ждет пленница. Покачиваясь, он едет зигзагами по разбитой дороге. Но вот появился домик. Его душит радость. Он прислоняет машину к стене и, прежде чем открыть дверь, срывает цветы. Потом входит с полными руками. Она молчит. Только подходит к двери. Он зажигает свечу и царапает на листке: «В ПОСТЕЛЬ». Такое словосочетание забавляет его и в то же время немного смущает.
Она тотчас повинуется. Они успели привыкнуть друг к другу. Он толкает дверь, не принимая особых мер предосторожности. В комнате душно, пахнет каленым железом. Эту нору невозможно проветрить. Он ставит на цементный пол свою ношу и на видном месте оставляет первоцвет, мысленно отметив, что хорошо бы привезти какую-нибудь коробку для мусора. Сколько проблем еще предстоит решить. Едва успела закрыться дверь, как она тут же спросила:
— Вы сообщили моим родителям?
Что ей ответить? На всякий случай он пишет: «ИХ ОЖИДАЮТ».
— Вы лжете, — говорит она. — Они наверняка уже приехали. И должны находиться в отеле «Сантраль». Они там останавливались, когда сопровождали меня в Нант. Вам нужно только позвонить. Ставьте ваши условия и давайте кончать с этим. Сколько вы хотите?
Разговор принимает неожиданный для Люсьена оборот. Ему ненавистен этот повелительный тон. Стоило собирать цветы! Но более всего его смущает другое. Он знал, что наступит момент, когда придется заговорить о выкупе. Ему хотелось забыть об этом, продолжать предаваться мечтаниям. Он не желает, чтобы его втягивали в действие. И потому он снова предпочитает уйти от ответа. Готовит спагетти, моет заскорузлую тарелку, а сам тем временем перебирает в уме цифры. Суммы, которые обычно требуют, кажутся ему непомерными: триста, четыреста миллионов… Это, разумеется, смешно, особенно если ты никогда не держал в руках ничего другого, кроме бумажек по сто франков…
— Отвечайте. Сколько вы хотите? Имею я все-таки право знать!
Сегодня она просто невыносима! Люсьен следит за макаронами, поглядывая на часы. Хватит ли ста миллионов? Какое это имеет значение, ведь в любом случае речь идет всего лишь об игре, ему надо только выиграть время.
А если это не игра?
Люсьен выкладывает спагетти на тарелку и пишет: «ОТОЙДИТЕ».
Он толкает горячую тарелку по полу. Поворот ключа. Надоела ему она вместе с миллионами ее родителей. Что же это такое! Даже спасибо не сказала! Он запирает лачугу и возвращается домой.
Марта поджарила курицу. Преодолевая тошноту, он силится проглотить кусок.
Вернуться в лицей без Эрве оказалось для Люсьена тяжким испытанием. Он так нуждался в поддержке в этот день. На него обрушится наказание, которым грозил им директор. Возможно, лишив его свободы передвижения. А главное — отсутствие мадемуазель Шателье должно неизбежно привести к расследованию. Будь Эрве здесь, уж он-то сумел бы раздобыть нужные сведения. Никто не мог застать его врасплох, он всегда умел найти выход из положения, со всеми водил знакомства. Так, например, он наверняка уже разговорил бы консьержку дома, где жила Элиан. И узнал бы, объявились ее родители или нет, в то время как Люсьен блуждал в потемках, теряясь перед лицом страшной неизвестности. Но более всего его раздражал возврат к школьным привычкам, которые он успел позабыть. Приятели с их разговорами о девчонках, бессмысленность уроков, ответов у доски, толкование преподавателем французского языка фразы Валери — все это казалось таким далеким, скучным, никому не нужным. И в то же время это было настолько реально, что похищение Элиан казалось выдумкой, мечтой. Он метался между двумя мирами в поисках своей подлинной сути.
В девять часов старший воспитатель велел классу выстроиться на крытой площадке. Люсьен почувствовал: что-то готовится. Его ничуть не удивило, когда надзиратель пришел за ним, чтобы отвести к директору, и тем не менее поджилки затряслись от страха.
— Вас всех допросит полиция, — объяснил надзиратель, — из-за вашей учительницы по математике. Говорят, она пропала. Может, в этом вы виноваты.
Он невозмутимо жевал резинку. Эта история его ничуть не интересовала.
— В чем же мы виноваты?
— Она могла покончить с собой. Некоторые барышни теряют голову, если с ними грубо обращаются. Такое уже случалось.
Ошеломленного Люсьена провели в кабинет директора. У него сложилось такое впечатление, будто он предстал перед судом. За письменным столом между директором и надзирателем сидел внушительных размеров мужчина с закручивающимися усами, придававшими ему надменный вид.
— Шайю Люсьен, третий класс, — сообщил директор. — Подойдите, Шайю! Это офицер полиции Шеро, он хочет задать вам несколько вопросов, вам и вашим товарищам. Отвечайте откровенно. Речь идет о серьезном событии. Мадемуазель Шателье пропала. Ее родители, естественно, обратились в полицию, и обстоятельства, которые удалось установить, внушают тревогу. Никто не видел ее с пятницы. Дома ее нет, но ее машина находится на стоянке. А накануне ее исчезновения, если память мне не изменяет, в классе имел место серьезный инцидент, ответственность за который ложится на вас. Что же все-таки произошло?
Мадемуазель Шателье… Элиан… Для Люсьена существовали два разных человека. Он оказался в весьма затруднительном положении, опасаясь сказать слишком много или слишком мало. Слово взял полицейский.
— Вы вели себя дерзко?
— Ничуть.
— И давно вы со своими товарищами стали устраивать беспорядки?
— С тех пор, как она стала вести занятия в этом классе, — вмешался надзиратель. — То есть несколько недель тому назад.
— Вы болтали на уроках? Кричали? Кидали шарики?
Директор криво улыбнулся.
— Времена безобидных шалостей давным-давно прошли. Теперь эти господа позволяют себе гораздо больше, не так ли, Шайю? Учителя больше не донимают. Его попросту устраняют, уничтожают. Он уже не в счет. Ведут себя в классе так, словно его и вовсе нет.
— Ясно, — сказал полицейский. — Она выглядела подавленной?
— Я не заметил, — вымолвил Люсьен.
— А ей уже случалось оставлять внезапно своих учеников?
— Нет, — ответил надзиратель. — Но совершенно очевидно, что в тот день она просто сбежала. На мой взгляд, нервы у нее не выдержали, а в таких случаях можно ожидать всего самого худшего.
— Когда она ушла, — продолжал полицейский, — у вас не сложилось впечатления, что она потеряла голову и не знает, что делает?
— Нет, — отвечал Люсьен. — Мне так не показалось, но…
Тут вмешался надзиратель.
— Спросите его лучше, что сами они делали, он и его товарищи. А ну-ка, Шайю, что вы делали? Молчите? Тогда я вам скажу. Они ликовали! Ясное дело, довели бедную девушку.
— Нет, — запротестовал Люсьен. — Конечно, нет. Мы скорее испугались.
— Значит, вы почувствовали, что зашли слишком далеко, — уточнил полицейский.
Директор помрачнел.
— Шайю, мы не собираемся давить на вас, особенно сейчас. Я знаю, в каком состоянии находится ваш друг Корбино… Мы только хотим указать вам, какая на вас лежит ответственность. А если с мадемуазель Шателье что-то случится? Какие муки совести вас ожидают! Я не настаиваю. И даже хочу верить, что вы уже понесли суровое наказание. Применять к вам обещанные санкции не имеет смысла. Подумайте хорошенько, Шайю. Как сказал знаменитый писатель: «Наши деяния преследуют нас!» От всей души желаю, чтобы ваши не имели досадных последствий.
Опять эти громкие слова. Люсьен слышать их не мог. «Говори, говори, — думал он. — А я тем временем должен думать о ее пропитании. Одними разговорами ее не накормишь».
Сделав какие-то записи, полицейский закрыл свой блокнот.
— Возможно, мне снова понадобится увидеть этого мальчика, — сказал он. — Насколько я понял, он и есть заводила?
— Он и его друг Корбино, — ответил директор, — но Корбино попал в страшную аварию. Его жизнь висит на волоске.
— Я хочу допросить других… Меня лишь удивляет, что мадемуазель Шателье ждала целые сутки, чтобы… Ведь так оно и есть, не правда ли: в пятницу она нормально вела свои уроки?
— Да, нормально.
— В тот день ничего не случилось?
— Нет, ничего.
Полицейский строго взглянул на Люсьена.
— А с вами мы еще не закончили. Можете идти!
«Заводила». Он посмел произнести «заводила»; разумеется, он говорит как профессионал, который привык допрашивать банды громил и мелких проходимцев. Но это причиняло боль. А главное — указывало на его полное безразличие к истине. Сразу ярлык, поверхностное суждение. Заводила. Они уже отыскали виновного!
Люсьеном овладела паника. Он знал, что его приятели не станут церемониться. Все свалят на него. Что делать? Целое утро он обдумывал сумбурные планы. И все время возвращался к исходной точке: «Но ведь она жива. И я могу доказать, что она жива». Да, но каким образом? Попросить кого-нибудь из одноклассников заменить Эрве? Вдвоем можно вновь вернуться к первоначальному плану… при условии, что он раздобудет машину. Но даже в этом случае!.. Ни у кого не хватит смелости помочь ему, особенно теперь, когда за дело взялась полиция. Нет, надо придумать что-то другое, да поскорее!
Он вновь вернулся к идее, уже приходившей ему на ум. Она оказалась не такой уж безумной: раз нужно срочно запутать этого полицейского офицера… как его, Шеро, что ж, остается одно средство — потребовать выкуп. Таким образом они получат доказательство, что Элиан жива, и его оставят в покое. Двойной удар! Но не слишком ли далеко он зайдет? Неужели опасность и в самом деле так велика? Люсьен не мог забыть взгляда этого Шеро, его полную намеков фразу: «А с вами мы еще не закончили». Ну и человек, сразу видно, дрянь. Он вполне способен связаться с его… «Если отец узнает об этом, он наверняка отправит меня к иезуитам. И тогда…» Люсьен почувствовал, что его загнали в угол. Если он не сможет больше общаться с Элиан, то лучше уж сразу во всем признаться. А это ужасно. Нельзя забывать, что Эрве вот-вот придет в себя. Люсьен уже представлял себе, как полицейский сидит у постели его друга и допрашивает с привычной суровостью. Значит, Люсьен должен бороться за двоих.
Но потребовать выкуп! Отважиться на такой шаг!.. Он сожжет все мосты! Он еще ничего не решил, когда в полдень вернулся домой.
— Странные веши творятся в вашем лицее, — сказала Марта. — Мой сын рассказывал мне сегодня утром. Похоже, разыскивают какого-то преподавателя.
— Он сам занимается этим делом?
— Нет. Но он слыхал разговоры сослуживцев. Он говорил мне о какой-то мадемуазель Шарлье.
— Шателье.
— Да, да. Приехали ее родители. Велели слесарю открыть дверь квартиры… Этим делом занимается друг моего сына Шеро.
— Вы его знаете?
— Поль приводил его домой два-три раза.
— И какой он?
— По словам Поля, жуть какой упорный… Экое несчастье! Что с ней сталось, с этой бедняжкой?
— Что-то уже обнаружили?
— Этого я не спрашивала. Но он сам скажет. Кроме меня у него никого нет. Так что он поневоле заговорит.
— О чем это вы тут шепчетесь? — спросил доктор, входя в столовую.
— Мы говорим о пропавшей бедняжке, — сказала Марта.
— Что за бедняжка?
— Мой преподаватель по математике, — ответил Люсьен. — Полиция разыскивает ее.
Доктор нахмурил брови.
— Полиция! Она что-нибудь натворила?
— Нет. Но никто не знает, куда она делась.
Доктор сел с озабоченным видом.
— Мне это не нравится, — заметил он. — Марта, накрывайте на стол. А ты давай рассказывай.
Люсьен решил начать с хорошего, чтобы попытаться смягчить отца.
— Директор отменил нам наказание из-за несчастного случая с Эрве. Как там Эрве?
— Все в том же состоянии. Опасный период еще не миновал. Не заговаривай мне зубы. Так что там у тебя с директором?
— Так вот, он нас расспрашивал, меня и моих приятелей, в присутствии шпика.
— Ты что, не можешь сказать просто «полицейский»? Чего хотел этот полицейский?
— Ну, этого я не знаю. Похоже, он думал, что она могла покончить с собой…
Доктор замер с поднятой вилкой.
— Из-за вас? — прошептал он. — Так ведь?
— Не обязательно из-за нас, — возразил Люсьен. — И потом, это ведь только предположение!
— Я надеюсь.
Доктор молча принялся за еду. Люсьен снова вернулся к идее с выкупом. Ему хотелось отбросить ее. К тому же ему претило обдумывать подобный план в присутствии отца. По сути, такого хорошего человека. Не очень веселого. Не очень разговорчивого. И все-таки вполне сносного. Если он узнает правду, то наверняка сляжет. «Стало быть, надо продолжать, — думал Люсьен. — И ради него, и ради меня. Эта история с выкупом отвратительна. Но выбора у меня нет».
— Папа, ты не хочешь десерт?
— Нет. Мне некогда. Держи меня в курсе, ладно? Это дело достойно глубокого сожаления.
Он стремительно вышел. Люсьен закончил обед. Он жалел, что недостаточно внимательно читал газеты, в которых с такими подробностями рассказывалось о похищениях, связанных с требованием денег. Как поступали виновные? Пресса чуть ли не каждый день печатала точные объяснения на этот счет. Напрасно он пренебрегал ею, а все из-за Эрве, который утверждал, будто вся пресса прогнила и куплена крупным капиталом. Между тем Люсьен имел кое-какое представление об условиях похищения: а) позвонить и назвать сумму, которую следует выплатить, б) поставить в известность семью, что в случае, если она предупредит полицию, ее постигнет большое несчастье, в) указать пустынное место, где нужно оставить деньги. Сценарий классический, неизменный, но чрезвычайно опасный! Особенно в своей третьей части. Все это надо хорошенько продумать, да поживее! Люсьен возвратился в лицей словно лунатик.
Там все разговоры сводились к таинственному исчезновению молоденькой преподавательницы. Переливание из пустого в порожнее. Надо сосредоточить внимание главным образом на точной сумме выкупа. Люсьен привык считать миллионами. Когда они с Эрве играли в покер, то заготавливали фиктивные банкноты по пятьсот и тысяче долларов, потому что это больше походило на вестерн. Они выигрывали друг у друга огромные суммы. И теперь он вдруг понял, что не знает истинной цены вещей. За пределами определенного лимита, например его месячных карманных расходов, деньги теряли для него всякое значение. Если он запросит слишком много, переговоры сорвутся. Если попросит слишком мало… Но вставал вопрос, собирается ли он и в самом деле взять эти деньги? Ведь он хотел добиться, чтобы следствие пошло по ложному пути, заставить поверить, что Элиан находится в руках людей, не имеющих к лицею никакого отношения, разве не так? Словом, отступить для того, чтобы дальше прыгнуть. Но каждый выигранный день отодвигал развязку. Люсьен чувствовал, что скатывается на опасный путь, но тем хуже. Катишься — значит живешь, и может, ему удастся еще за что-нибудь зацепиться.
После четырех часов он купил хлеб и мороженую рыбу, собираясь пожарить ее на плитке. И пустился в путь, отведя себе полчаса на беседу с Элиан, полчаса и никак не больше, ибо затем ему предстояло тщательно обдумать план, многие детали которого оставались еще неясными. В стороне заходящего солнца небо очистилось, и длинный косой луч поблескивал на воде. Дорога затвердела. Едва заметный пар подрагивал над крышей дома. Она начала подсыхать. Войдя, он тут же услыхал шаги Элиан, похожие на стук козьих копыт.
— Вот и ты, — сказала она. — Не стоит принимать столько предосторожностей. Знаешь, Филипп, у меня было время подумать. Давай поговорим серьезно. Сколько ты просишь?
Люсьен не ожидал такого вопроса, однако он вполне соответствовал его планам. Он развернул рыбу и положил ее на сковородку.
— Не стоит подсовывать мне записки под дверь, — продолжала она. — Я тебя узнала. Тебе, верно, стыдно, и потому ты предпочитаешь не разговаривать? Но ты никому бы не доверил сторожить меня, тем более женщине. Женщина может поддаться на уговоры. И потом, неужели ты думаешь, что женщина догадалась бы сорвать для меня первоцвет? Эта промашка выдает мужчину. Ты выдал себя, Филипп. Это очень мило — цветы. Я знаю, ты вовсе не плохой. Зачем же ты так со мной обращаешься? А ведь ты любил меня. Я уверена, что любил. Есть вещи, которые не обманывают… Вспомни нашу первую ночь.
Люсьен слушал, похолодев.
— Помнишь, Филипп?.. Мы ужинали вдвоем в маленькой гостинице… Ты был так весел, так нежен… Я уверена, что ты переменился потом из-за женщины. Ты ведь слабый. Я не хочу говорить тебе неприятные вещи, уверяю тебя. Но на твоем пути встречается так много разных людей. Почему ты позволил вскружить тебе голову? Кто из вас первый сказал: «Пощиплем эту гусыню»? Признайся, что она. А теперь ты, возможно, не знаешь, как поступить дальше. Видишь, ты не решаешься возражать мне. Филипп… одно только слово… и я попробую забыть.
«Она издевается надо мной, — подумал Люсьен. — Сейчас я тебе покажу, дурочка, на что способен твой Филипп».
Он вырвал из блокнота листок и написал: «80 000 000», потом исправил на «800 000», потому что Филипп наверняка считал в новых франках. Он сунул записку под дверь. С другой стороны раздался тихий крик, в нем слышались изумление и возмущение, потом наступило довольно продолжительное молчание. Запахло горелой рыбой. Люсьен дополз до плитки на четвереньках, чтобы выключить газ, и тотчас вернулся обратно.
— Ты потерял голову, мой бедный Филипп, — сказала она наконец. — А я-то думала… (Короткое всхлипывание.) До чего же низко ты пал. Но предупреждаю тебя: просто так тебе это не пройдет. Когда я выйду…
И тут она внезапно умолкла. Она вдруг поняла, что, возможно, никогда отсюда не выйдет. Филиппу не грозило разоблачение. Она, как видно, размышляла, и Люсьен всем своим существом ощущал эту тяжкую работу мысли. Он страдал не меньше ее.
— Давай договоримся так, — сказала она. — Попроси у них сто тысяч франков. Это они смогут заплатить, а я, со своей стороны, обещаю тебе, что ничего никому не скажу. Но клянусь тебе, это послужит мне уроком. Мужчины впредь…
Она понизила голос.
— Не дай Бог, если кто-то из них попадет мне под руку!
Тут она внезапно заговорила тоном, каким обычно говорила с учениками, чтобы заставить их повиноваться себе. Он написал: «700 000». Это оказалось сильнее его. Он испытывал потребность мучить ее, чтобы отомстить… за все: за ночи, проведенные ею с Филиппом, и даже… но он с трудом подобрал слово… за ласку, которой ему всегда не хватало.
— Семьсот тысяч! — воскликнула она. — Ты с ума сошел! Послушай, Филипп. Я уже объясняла тебе, что когда отец продал свою скобяную лавку, он думал, что сможет жить на ренту. Но ты же сам занимаешься торговлей и прекрасно знаешь, что деньги с каждым днем обесцениваются. Ты хочешь разорить нас, да?
Она подождала ответа, потом сказала:
— Двести тысяч.
«НЕТ. 600 000».
На этот раз она просто расплакалась. Будучи не в состоянии говорить, она в свою очередь написала на том же листке шариковой ручкой, которую, видно, достала из своей сумочки: «300 000. Это все, что они могут».
Люсьен вернул листок.
«500 000 — МОЕ ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО. И ТЫ ПОКЛЯНЕШЬСЯ СВОЕЮ МАТЕРЬЮ, ЧТО НИЧЕГО НЕ СКАЖЕШЬ».
Она высморкалась. «Скобяной торговлей зарабатывают немало, — думал он. — Нечего рассказывать мне сказки!» Он забыл, что эти деньги он вернет, при условии, конечно, что сможет завладеть ими. Он влез в шкуру Филиппа. И упорно пытался навязать свою волю мужественного юнца. Она не подавала признаков жизни за дверью, и он переправил ей еще одну записку.
«КЛЯНИСЬ».
— Клянусь, — прошептала она.
Он сполз на пол, прислонившись спиной к двери. Он совсем обессилел, но зато одержал победу. Пятьдесят миллионов — это много, но с учетом существующих ставок сумма вполне разумная. Родители сразу же сделают все необходимое. Сегодня пятница. В субботу и воскресенье банки закрыты. Деньги они передадут в понедельник. Под покровом темноты. Дальше… что дальше, он не знал, там что-нибудь придумает. До сих пор ему неплохо все удавалось. Он встал, снова прислонился к двери. Никогда ему не забыть этой клетушки, едва освещенной свечой, этого неотвязного полумрака. Кончиком пальца он потрогал запекшуюся корку рыбы. Она была еще теплой. Он сочинил новое указание: «ЛОЖИСЬ. А ПОТОМ СКОРЕЕ ЕШЬ. ЭТО БЫСТРО ОСТЫВАЕТ».
Дождавшись скрипа пружин, он торопливо втолкнул еду через приоткрытую дверь. На этот раз она осталась лежать. «Наверно, я перестарался, — подумал он. — Попаду же я в передрягу, если она устроит мне голодовку!» Он долго стоял неподвижно. «Ясно. Хочет пронять меня молчанием. Ладно!» Он погасил свечу и вышел.
Теперь его преследовал страх, неведомый до той поры страх совершить ошибку, которая навлечет беду. На обратном пути он все время думал, откуда бы позвонить ее родителям. Ему вспомнилось, что в деле, о котором он недавно читал, преступник воспользовался телефонной будкой. Он знал одну на площади в порту Коммюно; но прежде надо заехать на почту и отыскать в справочнике телефон отеля. Элиан сказала: отель «Сантраль». Но возникла и другая проблема, которая требовала немедленного решения. Пятьдесят миллионов — это, вероятно, целая куча бумажек. Отец Элиан уложит их в чемодан. А может, и чемодана не хватит. Как привезти такую добычу на мопеде? И где ее спрятать? Чем больше он ломал себе над этим голову, тем больше осознавал предстоящие трудности. Все это слишком сложно для него. Он походил на канатоходца, у которого вдруг закружилась голова.
Он торопливо стал считать, сколько это будет: пятьдесят миллионов в десятитысячных ассигнациях?.. Число нулей совсем запутало его. Тогда он перешел на новые франки. Пятьсот тысяч по сотне. Результат его удивил. Всего-то пять тысяч купюр! Он пересчитал еще раз, едва не поехав на красный свет. Да. Пять тысяч купюр. А одна бумажка почти ничего не весила. Но надо все в точности выяснить: после ужина, когда он останется один, то взвесит несколько штук. Во всяком случае, можно требовать пятьдесят миллионов; пакет будет не слишком большим и не слишком тяжелым.
Остановившись у почты, он надел блокиратор на колесо мопеда. Не дай Бог, украдут в такой момент эту бесценную машину. Ему не пришлось долго искать номер телефона отеля. Если, к несчастью, родители Эли-ан выбрали другой отель, все пропало. Он двинулся по направлению к порту Коммюно; когда он проезжал мимо полицейского поста, его осенила одна идея. Конечно же, любой ценой надо завладеть выкупом. Получив деньги, он сможет сказать Элиан правду. Исход этого приключения, минуту назад казавшийся ему таким неясным, предстал вдруг во всей своей ослепительной простоте. Он понял, что ему следует сказать.
«Вот миллионы. Я возвращаю их вам. Но взамен вы не скажете ни слова. Чтобы избежать скандала, жертвой которого в первую очередь станете вы сами!» И он объяснит ей, в силу какого стечения обстоятельств ему пришлось держать ее в заточении. Сначала она, возможно, рассердится. Но потом до смерти обрадуется этим миллионам, которые считала потерянными навсегда, а главное — пожалеет Эрве. Само собой, он извинится за то, что невольно выслушивал ее откровения по поводу Филиппа. Это слишком деликатный момент. Она, возможно, не сразу захочет простить. И все-таки ей не останется ничего другого, как признать, что он всегда вел себя чистосердечно и даже более того — ни в чем не был виноват. Ибо он и в самом деле чувствовал себя невиновным, когда затормозил у телефонной будки.
Поставив мопед у тротуара, он не сразу решился. Ах, до чего же трудно идти до конца! Он вспомнил об Эрве. Обвел глазами заставленную машинами площадь, взглянул поверх зажженных фонарей на сиреневое небо, на мир других, тех, кто спокойно возвращался к себе домой. Ладно! Пора! Он порылся в карманах в поисках монетки. Голос, Боже мой, голос. Как его изменить? Не мог же он закрыть рот платком на глазах у прохожих, которые то и дело снуют мимо стеклянной будки. Надо попробовать шептать, а не басить. Он закрылся в будке, забившись в угол и стараясь заслониться спиной от улицы, чтобы остаться наедине с голосом, который ему ответит. Набрал номер и услыхал слова дежурного:
— Отель «Сантраль».
— Я хотел бы поговорить с мсье Шателье.
— Говорите громче.
— Мсье Шателье, пожалуйста.
Оттого, что он старался говорить басом, у него защипало в горле. Он закашлялся.
— Соединяю.
Глаза заливал пот. Он уже не помнил, что собирался сказать.
— Мсье Шателье слушает.
Он говорил торопливо и как будто задыхался. Этого звонка бедняга, без сомнения, ждал уже на протяжении многих часов.
— Это по поводу вашей дочери, — сказал Люсьен. — Ей не причинили никакого зла…
Он умолк. У него не хватало духу угрожать. А между тем…
— Теперь все зависит от вас, — продолжал он. — Мы вам советуем — в ее же интересах — не заявлять в полицию.
Он обрадовался тому, что сообразил сказать: мы. Его это странным образом утешило, словно рядом с ним находились сообщники.
— Как вы докажете, что Элиан жива и находится в ваших руках?
Люсьен повысил голос.
— Мы передадим вам записку от нее… Мы требуем пятьдесят миллионов сантимов в десятитысячных купюрах. Иначе…
Искусное «иначе» таило в себе самые страшные угрозы. С каждой секундой Люсьен обретал уверенность.
— Вы, конечно, понимаете, что таких денег у меня с собой нет, — сказал папаша Шателье. — Придется ехать в Тур.
— Это ваши проблемы. Деньги вы должны доставить в понедельник в указанное вам место. Вашу дочь отпустят во вторник. При условии…
«Хорошо, — подумал Люсьен. — Неплохая формулировка».
— Но, — продолжал настаивать тот, — вы мне клянетесь, что она жива?
Тогда в пылу наития Люсьен произнес великолепную фразу:
— Разве из-за пятидесяти миллионов убивают?
Повесив трубку, он вышел из тесной будки, где ему не хватало воздуха. Ну вот и свершилось это! Оказалось не так уж трудно. Разумеется, самое опасное еще впереди. Полиция временно приняла версию самоубийства, но наверняка думает и о возможном похищении. Телефон отеля могут прослушивать — на всякий случай. Но полиция, по обыкновению, не станет вмешиваться до тех пор, пока пленница не выйдет на свободу. Главное — суметь обмануть их после передачи выкупа. А сейчас пока нечего бояться.
Люсьен вскочил на мопед и двинулся на вокзал, чтобы проверить еще одну деталь, не дававшую ему покоя. Посмотрев расписание, он сразу успокоился. Поезд уходил в девять часов и прибывал в Тур в одиннадцать, а другой позволял вернуться обратно в семнадцать часов. Если принять во внимание, что папаша Шателье отправится в Тур лишь в понедельник, так как в субботу и воскресенье все банки закрыты, он без труда достанет деньги к нужному сроку.
Половина седьмого. Слишком поздно, чтобы ехать в больницу. «Держись, старина Эрве, — думал Люсьен. — Я чувствую, что все получится!»
Он вернулся домой. Лицей, лачуга на болоте, дом, больница — сколько же времени он кружит без передышки все по тому же кругу? Ровно восемь дней. Всего-навсего восемь дней! Однако он нисколько не удивился бы, заметив у себя седые волосы. Весы для писем, которыми никто никогда не пользовался, он обнаружил в самом дальнем углу библиотеки. Они стояли на полке рядом с книгами по медицине, в которые доктор давно уже не заглядывал. Протерев весы, так как они слегка запылились, Люсьен выровнял их на столе и взвесил свои три ассигнации, каждая по сто франков, затем быстро подсчитал. Пять тысяч купюр — это составит примерно пять килограммов. Он ожидал большего и потому остался доволен. Теперь оставалось отыскать идеальное место, куда Шателье должен привезти деньги. Место, достаточно удаленное… просматриваемое со всех сторон, где нельзя устроить засаду… и немноголюдное в конце дня, чтобы можно было действовать, не опасаясь свидетелей.
Люсьен хорошо знал свой город и выбрал квартал, который возводился между Нантом и Шантене. Там много строек. Он непременно собирался пойти разведать местность, хотя и не сомневался, что сделал правильный выбор. Только надо придумать ловкий трюк, чтобы избежать возможной слежки, что-нибудь такое, что сбило бы ПОЛИЦИЮ с толку. До ужина он мучительно раздумывал, находил решения, от которых тут же отказывался либо из-за их рискованности, либо из-за их сложности. Так ничего и не придумав, он пошел к столу. Отец уже доедал десерт. Ему еще предстояло выехать на два или три срочных вызова. Грипп свирепствовал вовсю.
— Известно что-нибудь новое о твоей учительнице? — спросил он.
— Вроде бы нет.
— Полиция больше не приходила?
— Нет. А как Эрве?
— Не блестяще. Он сильно ослабел. Я не говорю, что его состояние безнадежно. Но в то же время не хочу тебя обманывать… Если пойдешь в гараж, ни в коем случае не говори ни слова. Мне жаль этих бедных людей.
Доктор искал свои сигареты.
— Ты не видел мою пачку?.. Посмотри, пожалуйста, в моем кабинете, пока я допью кофе. В последнее время я все теряю.
Люсьен принес сигареты и спички.
— Ты уж извини меня, Люсьен, — снова заговорил доктор, чиркая спичкой. — Я так и не нашел пока зажигалку, которую ты мне подарил. Она не могла потеряться… Но у меня голова идет кругом… Иногда мне кажется, что ты прав, не желая становиться врачом. Это очень трудно. Чувствуешь себя таким одиноким.
Он залпом выпил свой кофе и вышел.
«Вид у него неважнецкий, — подумал Люсьен. — Он сильно устает. Но что же мне все-таки сказать ей?» Он убирал посуду, продолжая свои горькие раздумья. «Еще три дня ее кормить! Что она там делает целыми днями? Все думает, наверно; так и свихнуться недолго. Хотя все мы немного чокнутые, моя бедная девочка! Если ты все-таки вернешься в лицей, сможем ли мы взглянуть друг другу в глаза? Нас всегда будет разделять Филипп!»
Он попытался представить себе этого Филиппа. Наверняка какой-нибудь плейбой. Ненавистный тип. Она сказала, что он занимается торговыми делами. Но какими? И почему ему всегда нужны деньги? Если полиция склонится к версии похищения, неужели она не докопается до этой темной личности? Наверняка выяснится, что он был ее любовником. Любовник Элиан! Какая гнусность! А после того, как она выйдет на свободу, они снова начнут встречаться. Нет! Только не это! Пускай отправляется в тюрьму! Ко всем чертям! Пусть не дотрагивается до нее своими грязными лапами. Если Эрве умрет…
Люсьен места себе не находил от ярости и горя. Настоящий узник — он сам. Никогда ему из этого не выбраться. В прежние времена любой парень, окажись он в такой же передряге, без труда устроился бы на какую-нибудь быстроходную шхуну, отплывающую в Австралию или Перу. Хотя в прежние времена никто никого не похищал. Поднявшись к себе в комнату и поставив самую шумную из пластинок, он сосредоточенно стал обдумывать проблему выкупа. Как заполучить деньги без риска? И под конец заснул одетым.
Наутро он зачеркнул в своем календаре еще один день и снова поехал в порт Коммюно, чтобы позвонить чете Шателье. У него возникла одна мысль, пока еще довольно смутная. К телефону подошла мадам Шателье.
— Вы не заявили в полицию?
— Нет, мсье… Вы не причините ей зла?.. Умоляю вас… Мой муж поехал на машине… Он вернется в понедельник утром…
Она плакала без удержу.
— Какая у него машина? — спросил раздосадованный Люсьен.
— Вы хотите знать, какой марки?.. «Симка»… «Симка»-универсал… Это важно?
— Нет. Вашу дочь вам вернут во вторник.
— Она такая слабенькая… Не обижайте ее. Она принимает капли…
Он положил трубку. Эта подробность имела важное значение. У универсала нет багажника, и это значительно облегчит его задачу. Он уже догадывался, что надо сделать. Слезы, капли… все это второстепенно. Он думал только о том, как забрать деньги, и в его сознании все более четко вырисовывался дерзкий план, который нравился ему все больше и больше. Он распределил свое время, поскольку по счастливой случайности оказывался свободным по субботам. Прежде всего нужно обеспечить Элиан пропитанием, возможно, и на три дня, ибо он наверняка не вырвется туда в понедельник, а в воскресенье ему надо подготовиться, сосредоточиться, точно спортсмену накануне финального матча. Затем предстоит тщательно выбрать место, где он попросит Шателье остановить свою машину. От этого зависит успех всей операции. Он заехал к Корбино заправиться бензином. Мадлен сидела за письменным столом в халате; она забыла накраситься и выглядела больной и старой.
— Дела неважные, — сказала она. — Ему сделали переливание крови. Давление у него скверное.
— Что говорит хирург?
— Ничего. Он не хочет делать никаких прогнозов. Мама еще надеется, но я…
Она говорила почти беззвучно, словно во сне.
— А тут еще эта бумажная волокита, — добавила она. — Хоть бы оставили нас в покое…
— Я зайду к нему.
— Если хочешь, только он не пришел в сознание. Так что…
Люсьен уехал, совсем пав духом. Столько усилий — и ради чего, спрашивается? Чтобы сгладить последствия глупости, становившейся все более постыдной! Но отступать уже поздно. Он обязан до конца хранить верность Эрве. Во имя чего-то такого… чего-то вроде чести. Эту сторону его затеи он осознавал отчетливо. Что же касается другой ее стороны, более темной… Если полиция арестует его, у него окажется достаточно времени, чтобы продумать этот вопрос.
Он заехал в универсам, запасся консервами, купил хороший консервный нож, ветчины, хлеба и минеральной воды. Три дня! Она легко продержится еще три дня! Ее совсем не так жалко, как Эрве. К тому же именно она виновата во всем, что случилось.
И снова он ехал по дороге на Сюсе, испытывая отвращение к этому пути, который слишком хорошо теперь знал. Пригревало солнце. На деревьях, росших на обочине дороги, появились первые почки. Печалью веяло от этой обманчивой весны, которой Эрве не мог насладиться. Поставив мопед во дворике, Люсьен открыл дверь. Ни звука. А между тем она, без сомнения, уже проснулась. Он поспешно перенес в кухню пакет, привязанный к багажнику, и постучал в перегородку.
— Я здесь, — сказала Элиан. — Где же мне еще быть?
Люсьен написал: «Я ПРИНЕС ПРОПИТАНИЕ, НЕ ВСТАВАЙ».
Она вернула записку, не добавив ни слова. По установившемуся у них обычаю, Люсьен втолкнул в комнату продукты. Затем взял свой блокнот, чтобы передать ей новые инструкции.
«ТЕБЯ ОСВОБОДЯТ ВО ВТОРНИК. ТВОИ РОДИТЕЛИ ДЕЛАЮТ ВСЕ НЕОБХОДИМОЕ. НАПИШИ НЕСКОЛЬКО СЛОВ, ЧТОБЫ УСПОКОИТЬ ИХ».
Он подождал, пока из-под двери появится записка, а вместе с ней и другой листок. Он прочитал: «Не беспокойтесь. Все хорошо. Целую вас. Элиан».
Буквы немного плясали, но тем не менее это послание докажет супругам Шателье, что их дочь в самом деле жива, и они воспрянут духом. Люсьен вырвал еще один листок.
«У ТЕБЯ ЕСТЬ ЕЩЕ СВЕЧИ?»
— Да, — сказала она. — Но мне нужен аспирин. У меня очень болит голова. Здесь не хватает воздуха.
«МОЖЕШЬ ПОДОЖДАТЬ ДО ЗАВТРА?»
— Ждать! Ждать! — воскликнула она. — Я только это и делаю. Я заболею. Вот! Ты обрадуешься? Ты этого хочешь? Я едва держусь на ногах.
Люсьен подсчитал, что если ехать быстро, то у него как раз хватит времени добраться до аптеки на площади Ансьен-Октруа, вернуться сюда и затем вовремя поспеть к обеду домой. Он тотчас пустился в путь. Рядом с аптекой находилась табачная лавочка, где продавались газеты. Одной строкой сообщались последние новости, и, словно молотком, его ударил заголовок, набранный большими буквами: «ТАИНСТВЕННОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ В НАНТЕ». Содрогаясь, он купил номер «Уэст-Франс».
«Пропала молодая девушка, преподаватель лицея Марк-Эльде…»
Он залпом прочитал статью, напечатанную на первой странице.
«Мадемуазель Элиан Шателье, преподаватель математики лицея Марк-Эльде, не появлялась у себя дома более недели. Обеспокоенные родители сообщили об этом в полицию, которая провела в квартире девушки тщательный обыск. В результате было обнаружено письмо, не оставляющее никаких сомнений относительно характера отношений, связывавших ее с неким мсье X., личность которого пока не установлена. Возможно, это поможет вести поиски в нужном направлении. Комиссар Мешен активно ведет расследование, но отказался делать какие-либо заявления. По всей видимости, речь идет о похищении, а в таких случаях, как известно, требуется неукоснительное соблюдение тайны. В силу этого обстоятельства нам не удалось связаться с семьей пострадавшей. К моменту выхода газеты в свет мы еще не знаем, потребовали уже похитители выкуп или нет. В лицее, где мадемуазель Шателье высоко ценили за ее профессиональные качества и доброжелательность, царит уныние».
Ошеломленный, Люсьен не знал, что ему теперь делать. Доброжелательность… Слово это болезненно стучало у него в висках. Как поступить? Капитулировать, немедленно отпустить ее?.. Или, напротив, продолжать начатое? Несмотря на охватившую его растерянность, он прекрасно понимал: чтобы обеспечить себе преимущество, ему во что бы то ни стало надо завладеть выкупом. Деньги в обмен на обещание Элиан хранить молчание. Это оставалось непреложной истиной в бурном потоке одолевавших его мыслей. С другой стороны, ему стало совершенно ясно, что полиция собирается идти по ложному следу. Если отбросить волнение, разве ситуация в конечном счете не оборачивалась в его пользу? Произошло то, чего следовало неизбежно ожидать. Газеты так или иначе должны были откликнуться по поводу этого дела. Теперь о нем заговорили, но в какой-то мере его это никак не затрагивает. Если ему удастся придумать хитроумный план — а он уже набросал его в общих чертах, — полиция может сколько угодно подслушивать следующий его телефонный разговор с супругами Шателье, он все равно проведет ее.
И в самом деле, полиция просто не додумается заинтересоваться передвижениями какого-то мальчишки. Большая удача быть, что называется, еще «мальчишкой»! К тому же никаких передвижений и не предвидится. Он возьмет их хитростью.
Положив газету в карман и немного придя в себя, он вошел в аптеку. Ему тоже не мешало бы принять аспирин. Он купил таблетки и, обдумывая статью в «Уэст-Франс», тронулся в обратный путь. Теперь уже пресса, конечно, даст волю своему воображению. А телевидение! Ему казалось, будто он очутился на сцене в слепящем свете прожекторов, будто он превратился в чудовище. Мистер Хайд[5] — вот он кто. Отец его — доктор Джекиль, а сам он мистер Хайд. Ночное чудовище! При мысли об этом он испытывал горькое удовлетворение, смешанное с некоторым ужасом, развеять который не могли никакие доводы. Добравшись до лачуги, он принял таблетку, едва не застрявшую у него в горле, и отправил записку: «ВОТ АСПИРИН».
И отпер дверь. Ее чуть ли не вырвали у него из рук. Элиан, безусловно давно уже подстерегавшая подходящий момент для нападения, изо всех сил тянула дверь к себе. Он закричал:
— Отпустите! Говорю вам, отпустите!
Он весь напрягся, упершись ногой в стену и сантиметр за сантиметром подтягивая скрипевшую дверь к себе.
— Если не отпустите…
Она вдруг отпустила, и дверь с шумом захлопнулась. Он повернул ключ и глубоко вдохнул в себя воздух. И только тогда осознал допущенную им оплошность. Он заговорил. А Элиан стучала кулаком.
— Вы не Филипп! Кто вы?
После схватки каждый из них со своей стороны двери медленно переводил дух. Люсьен весь дрожал, словно только что избежал смертельной опасности. Вероломство этой маленькой стервы возмутило его. Он бы отхлестал ее по щекам, если бы только мог. Еще немного — и она сбежала бы. Узнала ли она его голос? Теперь она молчала. Он силился разобраться во всем: если она узнала его, то вскоре обретет уверенность в своих силах и велит ему открыть дверь. При условии, что… Как узнать, что творится у нее в голове? Может, она, напротив, пришла в ужас. Или же питает по отношению к нему такие свирепые чувства, что, когда он придет освободить ее, откажется вступать с ним в какие бы то ни было переговоры? С трудом сдерживая дрожь в руке, он написал: «Я БОЛЬШЕ НЕ ОТКРОЮ ДВЕРЬ. ТЕМ ХУЖЕ ДЛЯ ТЕБЯ».
Она возвратила ему записку без всяких комментариев. Он взвесил все «за» и «против», словно речь шла о каком-нибудь пари. Но независимо от того, узнала она его или нет, он все равно не изменит своих планов. Все остается по-прежнему, услуга за услугу: я тебя освобождаю и возвращаю деньги, а ты гарантируешь мне безнаказанность. Одиночество и усталость в конечном счете возьмут верх над ее сопротивлением. Зато какое разочарование! Эта женщина, ради которой он так старался, о которой так много думал и с таким волнением… Значит, все это кончится именно так: в гневе и злобе? Он сделал последнюю попытку.
«ДО ВТОРНИКА, РАНЬШЕ Я НЕ ПРИДУ».
Ему хотелось услышать ее голос еще раз; найти предлог, чтобы возобновить диалог. Никакого ответа. Он погасил свечу и тщательно запер входную дверь. Перед уходом он оглянулся и с грустью посмотрел на дом. Так это и есть то, что люди называют разрывом? Какое гнусное чувство, смесь боли и ненависти, причем эта ужасная вещь имела форму и вес, она жила в нем, точно зверь, так это и есть?.. Нет, лучше уж навсегда остаться ребенком!
Было уже поздно. Если отец вернулся, ему снова предстоит неприятная сцена. Он заторопился. Доктор разговаривал с Мартой. Они беседовали о событии.
— Я говорила мсье, — пояснила она, — что эта бедная барышня вела себя крайне неосторожно. В мое время не влюблялись в кого попало. Мужчина, наделавший долгов! Ей следовало навести справки.
— Но… разве называли какое-нибудь имя? — спросил Люсьен.
— Мой сын ничего мне не сказал. Он просто рассказывал о письме, которое его сослуживцы нашли у нее. Этот Филипп… он подписывается Филипп… писал ей, что купил какую-то стереосистему, я не знаю, что это такое. Во всяком случае, у него нет денег, чтобы заплатить за нее, а с него их требуют. Он должен найти шесть с половиной тысяч франков до конца месяца. А это немало!
— Полагаю, — сказал доктор, — что полиция обойдет всех местных коммерсантов, которые торгуют такой аппаратурой. Расследование должно быстро принести свои результаты.
— Надо надеяться. Однако что за люди!.. Из-за любого пустяка вас могут теперь похитить. Крадут деньги из вашего кармана… Только не говорите никому, о чем я вам рассказывала, ладно?
— Слышишь, Люсьен? — сказал доктор. — Никому ни слова… А теперь скорее за стол. И высморкайся. Ты не простудился?
Люсьен вынул носовой платок и уронил записку Элиан. «Не беспокойтесь. Все в порядке. Целую вас». Он поспешно подобрал ее и сунул в карман. Отец, весьма озабоченный, ничего не заметил. Он, по своему обыкновению, ел быстро и принялся за десерт, в то время как Люсьен еще не покончил с курицей. Марта принесла кофе.
— В приемной уже двое больных, — заметила она.
— Что?
Казалось, его вывели из глубокой задумчивости.
— Ах да! — спохватился он. — Иду.
Марта с неодобрением покачала головой.
— Я знаю кое-кого, кому следовало бы хорошенько отдохнуть, — сказала она после того, как он ушел.
Люсьен отказался и от десерта, и от кофе. Он спешил. Схватив на бегу почтовый календарь, он побежал к себе в комнату. Календарь содержал подробный план города. Сориентировавшись, он выбрал маленький четырехугольник над площадью Эмиля Золя. Там находился квартал, куда довольно легко можно было добраться; Шателье не заблудится. В этом квартале вовсю шло строительство, там полно всяких конструкций, ангаров, словом, место богато всевозможными укромными уголками. Полиция там только растратит свои усилия, а может, и вообще решит не вмешиваться, чтобы не подвергать опасности жизнь пленницы.
Немного успокоившись, Люсьен положил записку Элиан в самый обычный конверт, начертил печатными буквами адрес четы Шателье. Из предосторожности он отправит письмо в центре. Великое приключение начиналось.
Люсьен снова взял мопед, пообещав себе заехать на обратном пути в больницу. Странно, что отец забыл рассказать ему об Эрве. Видимо, по рассеянности. Но кто сейчас не рассеян из-за этого невероятного похищения? Он бросил письмо в почтовый ящик на площади Канкло и вскоре очутился на площади Эмиля Золя. Напротив автобусной остановки находился бар с табачным киоском «Табатьер». Это будет первый этап. Оставалось найти второе бистро, которое Люсьен и обнаружил в конце улицы Конвансьон: «Кафе-дез-Ами». Мысленно он составил примерную карту местности. Бульвар Либерте выведет его на набережную Эгийон. Если полиция и оцепит квартал, то никто не заметит в толпе велосипедистов, отправляющихся после окончания рабочего дня по домам, какого-то мальчика на мопеде. Полиция сосредоточит внимание на автомобилистах, причем, конечно, взрослых.
Он свернул на улицу 4-го сентября и очутился в районе стройки. Конец недели усыпил грузовики, подъемные краны, бетономешалки. Вокруг ни души. Он искал место, где Шателье лучше всего остановить свой универсал. Самым подходящим ему показался окруженный забором пустырь. Пешком он обошел вокруг забора со множеством дыр и лазеек для бродяг. Через них он легко проберется внутрь, чтобы вести наблюдение. Он определил для себя ориентиры: слева, как войдешь, колоссальных размеров бетономешалка; справа — забор, оклеенный плакатами, прославлявшими преимущества займа Национального общества железных дорог Франции. Он сделал правильный выбор. На небольшой скорости он следовал по пока еще не очень четко размеченному маршруту нового проспекта. Неподалеку от близкой к завершению группы домов высилось строение из железных листов, где рабочие складывали свои инструменты. Шателье легко отыщет его. Между этим строением и местом стоянки универсала было что-то около километра. Это более чем достаточно. Теперь Люсьен ясно представлял себе общую картину операции. Она не могла сорваться. Довольный, он вернулся в город и, вовремя вспомнив, что ему нужно узнать номер телефона «Табатьер», заехал на центральную почту. Еще ему требовалось позаимствовать чье-то имя. Зажмурив глаза, он открыл наугад телефонный справочник и ткнул куда-то пальцем. Шабре. Ролан Шабре. Почему бы и нет?
Он дал себе слово заехать в больницу. Но вдруг отказался от этой мысли. «Прости меня, старик. Мне нужно собраться с силами. А если я снова увижу тебя в коме, таким далеким от меня, я могу сдать. И так уже Элиан против нас. Да все против нас! Но я это делаю ради того, чтобы не испортить твое выздоровление, чтобы никто никогда не узнал… Поэтому до вечера понедельника мне лучше побыть одному».
Вернувшись домой, он увидел письмо от бабушки.
«Мой дорогой Люсьен, как давно ты не подавал о себе весточки. Надеюсь, что у тебя все в порядке. Я по-прежнему чувствую себя хорошо. И вот доказательство: завтра я уезжаю с подругами в круиз. Мы сядем на пароход в Каннах и совершим большое путешествие: Египет, Турция, Греция и другие страны.
Я обязательно пришлю тебе множество почтовых открыток. Когда вырастешь, ты тоже побываешь во всех этих странах. А пока учись хорошо и будь умницей.
Твоя любящая бабушка».
— Сумасшедшая старуха, — проворчал он. — Хорошо еще, что не собирается прислать мне оттуда леденцов!
Он разорвал письмо на мелкие кусочки.
В понедельник Люсьен сбежал с уроков. Угроза наказания его уже не страшила. Его воля сделалась похожей на заклинивший рычаг; ничто не могло вернуть его в исходное положение. Он пойдет до конца, словно робот, но робот хитроумный. В два часа он позвонил супругам Шателье с почты. К телефону подошел отец.
— Деньги у вас?
— Да.
— Вы получили письмо вашей дочери?
— Да. Я…
— Отвечайте только «да» или «нет». Вы сообщили полиции о выкупе?
— Нет.
— Но они что-то подозревают?
— Да.
— Никому не говорите о том, что я вам сейчас скажу. В интересах вашей дочери. У вас есть два чемодана или две дорожные сумки?
— Да.
— В каждый из них вы положите по двести пятьдесят тысяч франков.
— Да.
— Будьте готовы к половине шестого.
— Да.
— Вы поедете на своем универсале.
— Да.
Он повесил трубку и отправился домой. Дальнейшее развитие событий прокручивалось у него в голове словно кинофильм. Он тщательно проверил свой мопед, положил в сумку монтировку, которую взял в отцовской машине, и надел старый плащ. В четыре часа он пустился в путь; неведомое ему дотоле возбуждение, едва ли не радостное, толкало его вперед. Он вибрировал, словно машина, работающая на полных оборотах. В пять часов он позвонил в отель «Сантраль» из телефонной будки, находившейся возле стадиона.
— Вы готовы?
— Да.
— Вы разложили нужную сумму в два чемодана? — Да.
— Тогда выезжайте в половине шестого. Но глядите в оба… Никто не должен следовать за вами. Устраивайтесь как хотите… Вы меня слышите?
— Да.
— Поезжайте на площадь Эмиля Золя. Ее нетрудно найти; в отеле вам дадут план города. На площади Эмиля Золя есть бар с табачным киоском под названием «Табатьер». Вы не ошибетесь. Ждите там нового телефонного звонка. Спросят мсье Ролана Шабре… Запомните: Ролан Шабре.
— Да.
— Вы получите новые инструкции. И не вздумайте обманывать нас.
Люсьен вышел из будки. Он старался говорить шепотом, прикрыв трубку рукой, однако сомневался, что сумел найти нужный тон. Голос у него звучал чересчур высоко. Вот уже Элиан… Он вновь спросил себя: «Узнала ли она меня?» Но потом решил отмахнуться от этого вопроса. За минувшие два дня он сотни раз задавал его себе. А между тем это не имело никакого значения, потому что завтра… Все это только отвлекало его, а он не мог позволить себе размениваться на мелочи. Он зашел в кафе, расположенное неподалеку от улицы Конвансьон, битком набитое посетителями, так что там никто не обратил на него внимания. По улице 4-го сентября он добрался до стройки, а потом до того места, где ему предстояло спрятаться. Погода стояла пасмурная, но в половине седьмого, к концу рабочего дня, еще не совсем стемнеет. Он забыл, что дни стали длиннее. В этом заключалось не только определенное неудобство, но и преимущество. Со своего наблюдательного поста он легко сумеет следить за окрестностями.
Чтобы убить время, он выпил пива. Теперь во всех газетах говорилось о похищении учительницы. Накануне вечером Жикель прокомментировал это событие по первому каналу телевидения и напомнил, что учительский труд становится все более тяжким и даже опасным. Поиски полиции пока что ничего не дали, но, как уверяют, комиссар Мешен и его помощник Шеро напали на важный след. Люсьен, не переставая лихорадочно поглядывать на часы, сочинял между тем историю, которую Элиан должна будет рассказать властям, если, конечно, согласится покрыть его. Прежде всего, не следует ничего говорить о домике, где она томилась в заточении. Надо сказать, что ее привезли с завязанными глазами, потом точно так же увезли и оставили на дороге, например идущей в Париж. Затем дать вымышленное описание комнаты, где она жила. И все. Утверждать, что она ничего больше не знает и абсолютно не располагает никакими сведениями относительно похитителей. Чего уж правдоподобнее? Оставалась проблема денег. Но и тут не возникнет никаких затруднений. Просто надо умолчать, что они ей возвращены. Ее родители будут счастливы получить обратно свое добро и потому тоже промолчат. Они откажутся от судебного иска и даже не побеспокоят Филиппа.
«А не тешу ли я себя сказками? — подумал Люсьен. — Может, я обо всем рассуждаю по-детски?» Но чтобы судить об этом, надо сначала повзрослеть. После шести часов он позвонил в «Табатьер».
— Попросите, пожалуйста, Ролана Шабре.
В трубке слышалась музыка, которую он сразу узнал… Сильви Вартан… «Я твоя любимая волшебница…» Его сон наяву продолжался. Кончиками пальцев он отбивал на стене ритм.
— Алло… Шате… Шабре у телефона…
— Все прошло хорошо?
— Да.
— Никакой слежки?
— Нет, не думаю.
— В половине седьмого, но не раньше, вы поедете по бульвару Эгалите и свернете на улицу Конвансьон. Это второй правый поворот. В конце ее вы увидите улицу Четвертого сентября. Она приведет вас на стройку. Вы записываете?
— Да… Эгалите… Конвансьон… Четвертого сентября… стройка…
— Хорошо. Слева от себя вы увидите бетономешалку. Такая огромная штуковина. И прямо напротив нее — забор с плакатами, рекламирующими заем Национального общества железных дорог. Вы оставите свою машину перед ним.
— Да.
— Вы возьмете один из ваших чемоданов и пройдете дальше пешком примерно около километра. С левой стороны вы заметите железное строение. Другого там нет. Вы обойдете его; сзади есть узкий проход; вы оставите там чемодан. За вами все время будут следить. За чемодан не беспокойтесь, как только вы уйдете, его сразу заберут. Затем вы снова сядете в машину и поедете в «Кафе-дез-Ами», оно находится на углу улицы Конвансьон и Четвертого сентября. Там с вами снова свяжутся. Опять спросят Ролана Шабре и укажут вам место, где вы должны оставить второй чемодан. Ясно?
— Да.
Люсьен повесил трубку и вышел из кафе. Он на добрых четверть часа опережал Шателье. Времени у него было более чем достаточно, чтобы спрятать за забором мопед и исследовать подступы. Со стройки уходили последние рабочие. Подъемные краны замерли, пустив по ветру свои стрелы. Грузовики остановились. Полиция не могла подслушать последнего телефонного разговора Люсьена. Но за универсалом Шателье, возможно, следили. В таком случае из двух одно: либо полиция вообще не станет вмешиваться, чтобы не подвергать опасности жизнь Элиан; либо несколько полицейских, держась на некотором расстоянии, проследуют до самого строения в надежде схватить затем человека, который явится за выкупом… Но так как никто не придет!..
Люсьену без труда удалось протащить мопед за забор. Сумерки сгущались. Там и тут у подножия незаконченных зданий зажигались электрические лампочки, указывая места, где дежурят ночные сторожа. Позади Люсьена простирался пустырь, заваленный мусором и консервными банками. С этой стороны ничего подозрительного. Он вынул из сумки монтировку, удостоверился, что в другой лежит амортизационный шнур, с помощью которого он прикрепит пакет к багажнику. Бросил взгляд вокруг. На проспекте, усеянном колдобинами, вдоль и поперек изрезанном тяжелыми машинами, насколько хватало глаз, ни души; унылое зрелище зияющих фасадов строений, вздымающихся ввысь на фоне фиолетового неба. И тихий шелест ветра, разгулявшегося на стройке и что-то шевелившего во тьме. Люсьен выжидал, стыдясь того, что стал похож на вора в засаде.
Его часы показывали половину седьмого. Без двадцати семь появились фары какой-то машины. Это медленно приближался Шателье, отыскивая ориентиры. Универсал остановился около бетономешалки, человек вышел и огляделся по сторонам. Затем он нагнулся, выключил фары и выпрямился, в руках он держал чемодан. Потом запер дверцу на ключ. Люсьен следил за каждым его движением. Все должно произойти в ближайшие минуты. Шателье колебался, пораженный, видимо, неприглядной картиной окрестностей. Наконец он двинулся в путь, высоко поднимая ноги, чтобы не споткнуться.
Никто за ним не следовал. Люсьен выжидал некоторое время. А может, еще чьи-то глаза следят откуда-нибудь за продвижением старого человека? Еще чьи-то глаза! Напрасно Люсьен старался совсем съежиться, он чувствовал на себе их взгляд. Универсал стоял в нескольких метрах от него. Где его поджидала ловушка? Здесь или там, возле строения? Призвав на помощь не отвагу, а фатализм, он сделал шаг вперед, потом два, три. Шателье уже скрылся из виду. Люсьен снял плащ, спрятал в рукаве монтировку, чтобы заглушить шум, и со всего размаха ударил своей дубинкой по правому стеклу. Оно разбилось, упав на сиденье без всякого звона, которого он так опасался. Несколько растерявшись, он прислонился к кузову, словно готовился отразить нападение окруживших его врагов. Он ничуть не удивился бы, если бы услыхал чью-то команду: «Руки вверх!» Но из темноты так никто и не появился.
Тогда торопливо, но осторожно, чтобы не порезаться, он открыл дверцу. Второй чемоданчик стоял на полу, около сиденья. Он схватил его и поспешно перелез через забор. И тут на него навалился страх, согнув его пополам, словно приступ рвоты, залив спину горячим потом. Бросив монтировку, он прикрепил чемодан к багажнику, нервничая из-за своей неловкости, и накрыл его плащом. Две натяжки крест-накрест, чтобы закрепить ношу. Вот так. Неужели с этим покончено? Возможно ли, чтобы столько денег принадлежало ему? Двадцать пять миллионов! Хитрость с двумя чемоданами оправдала себя! Пока этот бедняга Шателье, возможно в сопровождении полицейских, растворился где-то на природе вместе с остальными двадцатью пятью миллионами, которые в конечном счете к нему же и возвратятся, половина выкупа исчезла из-под носа у этих господ! Жалкая добыча, подумает, наверно, комиссар. И все-таки не стоит ею пренебрегать. Элиан удовольствуется и этим.
Люсьен вытолкал свой мопед на улицу и двинулся пешком, чтобы не тарахтеть мотором. По-прежнему никого. Не торопясь, хотя и преследуемый неутихающим страхом, он дошел до «Кафе-дез-Ами», куда с минуты на минуту должен прийти Шателье, если только не поймет, что его обманули. Тут он сел на мопед и включил мотор, на бульваре Либерте ему не повстречалось ни одного полицейского. И на этот раз он снова одержал победу.
На обратном пути обошлось без происшествий. Только кровь живее бежала в венах. Его переполняла безмерная радость и чуть ли не гордость оттого, что везет целое богатство, сумев одолеть ночь, страх, опасность. Ему хотелось гарцевать между машинами, бросив вызов этим жалким типам, ехавшим осторожно друг за другом. Однако единственное, что он себе позволил, — это насвистывать отрывистые мелодии, выражая тем самым свое настроение. Завтра он освободит Элиан. С завтрашнего дня жизнь пойдет как прежде. А если Элиан выйдет на работу, придиркам и насмешкам наступит конец. Они станут сообщниками и даже более того: их соединит что-то вроде дружбы, рожденной общим испытанием, словно каждый из них одарил другого всепрощением.
Он открыл дверь гаража. Машина доктора исчезла. Тем лучше! Он бросил взгляд на часы: половина восьмого. Марта уже ушла. Нет нужды прибегать к хитростям краснокожих, чтобы спрятать чемоданчик в надежное место. Он развязал шнур, взял сверток под мышку и поднялся к себе в комнату. Ему не терпелось увидеть банковские билеты. «Двадцать пять миллионов, — думал он, — на это стоит посмотреть, как на памятник!»
И хотя в доме никого не было, он заперся на ключ и только потом открыл чемодан. Внутри лежало множество аккуратных пачек ассигнаций. Оробев, он даже не решался прикоснуться к ним. Он запретил себе думать о том, что можно купить на такое количество денег. С серьезным видом он напряженно глядел на них, словно речь шла о дорогой игрушке, выставленной в витрине. Столько усилий, расчетов, раздумий, сомнений, чтобы заполучить это. «Эрве, старик, если бы ты видел!..»
Он медленно, с благоговением опустил крышку чемодана и, упав в кресло, закрыл глаза. Он чувствовал себя как выжатый лимон. Ах, как же хорошо он заснет этой ночью! Но прежде ему надо хоть что-то проглотить и выпить, главное — выпить. С усилием встав с кресла, он задвинул чемодан под кровать и спустился в столовую. Марта оставила записку на его тарелке: «Мсье уехал по срочному вызову. Сказал, что вернется поздно и чтобы вы ели без него».
Люсьен налил себе большой бокал вина и, не разбавив водой, выпил его залпом, закусил кусочком хлеба. Разогревать суп и макароны оказалось для него слишком трудно. Он убрал посуду, отрезал себе толстый кусок сыра, который зажал в зубах, потому что руки его были заняты, а кроме того, он забавлялся, отгрызая его маленькими кусочками, как собака. Теперь все станет казаться забавным и немного смешным. Он ощущал себя демобилизованным солдатом. Зазвонил телефон.
Однако эти больные потеряли всякий стыд. Знают, что врач в любую минуту готов приехать, и пользуются его самоотверженностью. Он прошел в кабинет отца и схватил трубку, намереваясь послать подальше назойливого пациента.
— Алло… Кабинет доктора Шайю.
— Это вы, Люсьен?
Он сразу почувствовал, что сейчас на него обрушится несчастье. Этот шепчущий голос… Зять Эрве.
— Да… Это я, Люсьен.
— Эрве умер.
— Нет!
На ощупь он схватил рукой кресло и придвинул к себе. Так жестоко сражаться, и вот теперь…
— Когда это случилось?
— Час назад. Мадлен и его мать были там. Впервые после аварии он пришел в сознание. Он пытался что-то сказать, и Мадлен почудилось, будто бы он сказал… Только она, верно, ошиблась… Он сказал будто бы: «Эго мы для смеха». Бессмыслица какая-то. По-моему, он просто бредил.
Люсьен, конечно, прекрасно понял смысл этих слов. От слез телефонная трубка стала мокрой. Эрве, старичок, мой брат!.. Он уже не услышит его. Эрве умер. Умер как раз в тот момент, когда он монтировкой разбил стекло. Словно этот жест отрезал от мира двух друзей.
— Алло… Я не понял.
— Я говорю, — повторил зять, — что он не мучился. Он улыбался, словно уносил с собой воспоминание о чем-то приятном. Там все сделали, чтобы вернуть его к жизни, но оказалось слишком поздно. Уйти вот так, в шестнадцать лет — это ужасно. Моя теща в жутком состоянии. Мадлен тоже. Похороны, наверное, состоятся послезавтра. Вы сможете прийти? Если он нас видит, то обрадуется вашему присутствию.
— Я приду.
Люсьен с величайшей осторожностью положил трубку на место, будто новость, которую он услыхал по телефону, сделала вдруг аппарат очень хрупким. «Он обрадуется вашему присутствию». Эта глупая фраза схватила его за живое, как током пронзила. Эрве оставался рядом, он не мог уйти далеко. Люсьен видел его перед собой со смеющимися глазами, всклокоченными волосами, лицо его выглядело то слишком старым, то слишком юным, в зависимости от света, освещавшего его изнутри. Эрве покончил с этим. Он оставил своему приятелю заботу довести до конца начатое дело, а это совсем не так просто. Вступить в переговоры с Элиан… Вырвать у нее обещание, что она будет молчать… Люсьену хотелось забиться куда-нибудь в угол и не шевелиться. Он стал подниматься по лестнице. Но, дойдя до середины, сел на ступеньку. Ужасно, когда нет матери, которой можно довериться. Он послал бы ее к Элиан. Она упросила бы ее. Правильно! Надо просить, попробовать растрогать Элиан. Взывать к ее жалости. Заставить ее дрогнуть. Эрве имел право уйти с миром.
Держась за перила, Люсьен поднялся наверх. Он совсем обессилел. Да, он не умел писать письма. Между тем ему пришлось сесть за стол, он вырвал из тетради листок и начал писать:
«Мадемуазель, я Люсьен Шайю, ученик 3-го класса…»
Потом зачеркнул «ученик 3-го класса». Люсьена Шайю она и так знает. Незачем уточнять.
«Это я похитил вас вместе с Эрве Корбино».
Все это казалось абсурдным и таким далеким от пламенной действительности всего пережитого! И все-таки он продолжал:
«Мы хотели над вами пошутить».
Он едва не добавил: «для смеха» — и вдруг не выдержал, уронив голову на согнутую руку. Эту фразу он уже никогда не сможет забыть. Если когда-нибудь у него появится желание посмеяться, при одном воспоминании о ней улыбка застынет на губах. Листок промок от слез. Разорвав его на мелкие кусочки, он взял другой и начал все сначала.
«Мадемуазель.
Вас похитили двое неизвестных. Один из них — Эрве Корбино. Другой — я, Люсьен Шайю. Мы сердились на вас, потому что вы делали нашу жизнь невыносимой, в особенности для меня. Но мы не хотели причинять вам зла. Мы собирались задержать вас только на два дня, чтобы позабавиться. Карнавальная шутка, понимаете? Если бы все удалось, вы так и не узнали бы, что это сделали мы. Но в тот вечер, когда мы собирались освободить вас, Эрве попал в аварию. Что я мог предпринять один? Мне пришлось держать вас взаперти. Поставьте себя на мое место. Я пытался кормить вас, обогревать, старался делать это как можно лучше. Ведь правда? А потом, когда полиция пришла в лицей, потому что люди подумали, что вы покончили с собой, я испугался. Решил, что подозрение падет на меня. Тогда я устроил все так, будто вас похитили из-за денег, чтобы направить полицию по ложному следу. Я потребовал выкуп у ваших родителей. И получил его. Потом я вам расскажу, как это произошло, потому что все это довольно сложно. Но половина денег у меня; я отдам их вам. А ваши родители без труда сумеют получить обратно и другую половину. Они ничего не потеряют. Зато я все потерял, потому что Эрве сегодня умер…»
Он прервался, чтобы высморкаться. То, что он писал, приносило ему некоторое облегчение. Но он потерял нить и не знал, с чего теперь начать. Пришлось бы рассказывать всю свою жизнь.
«…Я сожалею, что мне довелось выслушать ваши признания. Тут я, возможно, поступил не совсем честно. Но я хочу сказать вам: вся эта история с Филиппом мне не понравилась. Вы достойны гораздо лучшего…»
Он зачеркнул эту фразу, замазал каракулями, чтобы она не смогла ее прочесть. Она не должна знать его чувств. Впрочем, он и сам их толком не знал. Потом продолжал:
«Обещаю вам: все, что вы рассказали мне, останется между нами. Но когда вы прочтете это письмо, вы, в свою очередь, должны обещать, что никто никогда не узнает о том, что мы совершили. Эрве умер. Неужели вы хотите, чтобы все считали его мерзавцем! Он не заслужил этого. Эрве был очень хорошим. Он очень торопился, чтобы поскорее освободить вас. А вообще, если хотите знать, мы вас очень любили. А шумели просто так, не со зла…»
Отложив ручку, он обхватил руками голову. «Конечно, я немножко пережимаю, — думал он. — Но сам посуди, Эрве. Если я ее не охмурю, она сама нас обштопает. И потом, знаешь, она несчастная девчонка, вроде нас». Он перечитал написанное. И тогда вместе они обсудят, как им держаться, чтобы прекратить расследование. В конце он добавил:
«Смерть Эрве для меня катастрофа. Не пытайтесь к тому же еще и обесчестить нас».
Фраза звучала до ужаса фальшиво, но он действительно страдал и не побоялся громких слов. Сложив письмо, он сунул его в бумажник.
Хлопнула входная дверь. Люсьен бросился навстречу отцу.
— Эрве умер.
— Бедный мальчик!
Доктор вошел в кухню и присел на краешек стола.
— Дай мне стакан воды. Я совсем выдохся. Кто тебе сказал?
— Его зять. Он умер ранним вечером.
— Не приходя в сознание?
Люсьен заколебался, но последние слова Эрве предназначались только ему, и он не хотел ими ни с кем делиться.
— Нет. Он так и не пришел в сознание.
— Это было неизбежно, — сказал доктор. — Мы с самого начала знали, что у него практически нет шансов. Я даже удивлялся, что он так долго сопротивляется… Еще немного воды, пожалуйста… Спасибо.
— Папа, я…
— Ничего, ничего, — прошептал доктор, обнимая Люсьена за плечи. — Крепись, мой мальчик. Я все понимаю. Но так уж устроена жизнь. Те, кого мы любим, уходят от нас… Но мы-то, по крайней мере, вместе.
Он поцеловал сына в висок.
— Если у меня появится свободное время… — продолжал он. — Скоро пасхальные каникулы… Я возьму небольшой отпуск. Поедем навестим твою бабушку, хочешь?
— Бабушка уехала в круиз. Она написала мне.
— А ты мне ничего не сказал. Я знаю, ты не считаешься со мной.
Он оперся на Люсьена, чтобы встать, попробовал улыбнуться.
— Думается, нам обоим не по себе, — сказал он. — Тебе — из-за Эрве. А мне…
Он устало махнул рукой.
— Из-за всего, — закончил он. — Пойду спать. Если мне позвонят… Хотя проще всего выключить телефон. Я этого никогда не делал, но сегодня мне хочется вдоволь поспать. Спокойной ночи. Вот тебе мой совет: прими снотворное. Самую маленькую дозу. В твоем возрасте этого достаточно. А завтра не ходи в лицей. Полежи в постели. До завтра, дорогой.
Он ушел. Люсьен подождал, пока он ляжет, и поднялся к себе. Прежде чем принять душ, он еще раз взглянул на содержимое чемодана. Номера ассигнаций наверняка взяты на заметку. Надо не забыть предупредить Элиан. Ей не скоро придется воспользоваться этими деньгами. Ну да ладно! Сама разберется. Он все равно ничего больше не может сделать.
Люсьен принял две таблетки и лег в постель. Поехать путешествовать вместе с отцом! Такого еще никогда не случалось. Может, это послужит началом чего-то нового. Вместе? А почему бы и нет? Отцы и сыновья не обязательно должны враждовать. Сон сморил его в тот момент, когда он видел себя на Куразет рядом с незнакомцем, чье имя он носил, созерцающим чудесные корабли, которые никогда никуда не уплывают. Он уже не знал, кто он: миллионер или нищий. А Элиан…
…Образ Элиан ждал его после пробуждения. Ничего еще не кончено. Более того, самое трудное впереди. Он поспешно оделся, торопливо проглотил свой завтрак. В столовую вошла Марта.
— Мсье сказал мне насчет вашего бедного друга. Я все еще не могу опомниться.
Старая ослица, ей-то какое до этого дело? Смерть Эрве касается только его, его одного., А она тем временем продолжала, смакуя подробности:
— Ваша школа наверняка пойдет на похороны.
Да, она права. Предстоит еще выдержать эту ужасную церемонию. Выразить соболезнования семье.
— Я приготовлю вам темно-синий костюм, — сказала Марта. — В таких случаях следует одеваться пристойно. И потом, вам надо купить черный галстук.
— Я подумаю об этом, — крикнул Люсьен. — А сейчас у меня другое дело.
Через полчаса он катил по дороге на Сюсе с крепко привязанным к багажнику чемоданчиком. Убедить Элиан! Убедить ее во что бы то ни стало!
По дороге Люсьен неустанно совершенствовал свой план. Чемодан был, конечно, слабым звеном. Элиан не могла не понимать это. Надо непременно что-то придумать. Например, изобразить дело так, будто бандиты, испугавшись в последний момент ловушки, решили удовольствоваться половиной выкупа. А потом перессорились; в отношении этого пункта, который никому и никогда не удастся выяснить, допустима любая версия. И вот один из них пришел к Элиан и принес двадцать пять миллионов, угрожая самой страшной карой, если она на него донесет. Не Бог весть что, но все-таки. Элиан, возможно, придумает что-нибудь более убедительное. По мере приближения к домику Люсьен терял остатки своей уверенности. Он стыдился предстать перед ней в открытую. Эта сцена рисовалась его воображению такой простой, но теперь он боялся не выдержать, оказавшись в ее глазах всего лишь капризным сорванцом, которому следует надрать уши. Ему не хватало нескольких лет, отделявших его от нее. Он робел, ощущая ее превосходство, чувствуя себя побежденным. Как заставить ее понять, не прослыв гнусным малолеткой-соглядатаем, что он так долго удерживал ее лишь потому… Где взять слова, чтобы признаться в таких вещах, которые он сам еще не совсем осознавал, но которые пробуждали в нем небывалые чувства? Разве он мог сказать ей: «Мне нравилось, что вы здесь, рядом… Я все время придумывал себе всякие небылицы, только бы не отпускать вас. Сначала я убедил себя, что должен держать вас в плену, потом — что должен признаться в вашем похищении, и, наконец, — потребовать выкуп, из-за Эрве… Но все это, наверно, неправда. И может, Эрве послужил просто предлогом. Я уж и сам не знаю. Прочтите внимательно мое письмо, не только то, что там написано, но и то, что осталось между строк… У вас есть опыт, которого мне недостает, может, вы сумеете объяснить мне…»
Во всяком случае, его ожидало суровое испытание, наверное, самое худшее за всю его жизнь. Вот почему он постепенно замедлял ход. В сотне метров от домика он остановился и пошел пешком. Каждый шаг стоил ему усилия. Прислонив мопед к стене, он отстегнул ремни, державшие чемодан, и наконец решился войти. Дверь на кухню он оставил открытой; теперь он ничего не боялся. Из комнаты не доносилось ни звука. Если Элиан узнала его по голосу, она наверняка решила не подавать больше признаков жизни, предоставив ему возможность вконец увязнуть в идиотских оправданиях, чтобы затем разоблачить его. Она, вероятно, вне себя от ярости. Он вынул из бумажника письмо и опять прислушался. А если она заболела? Он не приезжал сюда почти три дня. В последний раз у нее болела голова. Обеспокоенный, он подошел к двери в комнату.
— Мадемуазель!
Потом повторил погромче:
— Мадемуазель!
Как смешно называть ее «мадемуазель» после того, что они пережили вместе!
— Элиан!
Он угадывал, с каким вниманием она слушает его за перегородкой.
— Элиан! Это я… Люсьен Шайю… Я все вам объясню… Но сначала прочтите вот это.
Он сунул письмо под дверь, но оно не исчезло, как исчезали предыдущие послания.
— Прошу вас… прочтите!.. Обещаю вам, что потом сразу открою дверь.
Он подождал немного.
— Да прочтите же! А после я вас освобожу.
Кулаком он с силой ударил в дверь.
— Я принес вам деньги. Лучше я сделать ничего не мог. Элиан, да будьте вы человеком. Прочтите, я все вложил в это письмо.
Он прислушивался, стараясь уловить малейший шорох, но ничего не услышал, только ветер свистел во дворике.
— Вы больны?
Это, конечно, хитрость. Если он откроет, она вырвет у него из рук дверь и бросится на него. Но теперь это уже не имело значения.
— Не хотите говорить? Ладно. Раз вы не доверяете мне, я докажу сейчас, что верю вам.
Взяв со стола связку ключей, он с шумом вставил один из них в замочную скважину.
— Вот видите. Я открываю дверь и отпускаю вас. Ну? Чего же вы ждете? Вы боитесь меня? Но ведь я уже сказал вам, я Люсьен…
Люсьен легонько толкнул дверь, и дневной свет, врывавшийся на кухню через широко распахнутую дверь, проник и в комнату. Он отступил назад, ожидая увидеть в дверном проеме ее силуэт. Но ничего не увидел. Страшная мысль полоснула его как ножом. «Боже мой! Она умерла!»
Он ударил в дверь ногой, и она стукнулась о стенку. Он бросился вперед, подбежал к раскладушке, потом закружил на месте, оглядываясь по сторонам. Комната оказалась пуста. «Может, мне это снится?» Она никуда не могла спрятаться в этой комнатенке. И в маленькой уборной — тоже никого. Нигде никого. Окно не разбито. Решетка, доски — нетронуты. В смертельном испуге Люсьен зажег свечу и заново все осмотрел. Кусочки хлеба, пустые бутылки, открытые консервные банки были сложены в углу. Она взяла на себя труд прибраться. Одеяла аккуратно лежали на раскладушке. Это напоминало не бегство, а обдуманный, рассчитанный уход. Но каким путем?
Внезапно он понял. На полу у занавески, прикрывавшей ведущую в гараж дверь, валялись какие-то осколки, сломанная пилка для ногтей, ножницы и искореженный консервный нож. Приподняв занавеску, он увидел болтающийся замок. Проявив колоссальное терпение, Элиан сумела одолеть источенное сыростью дерево, извлечь винты и вынуть замок из гнезда. Люсьен тупо смотрел перед собой. Она, без сомнения, работала часами, целые дни напролет… С самого начала она считала, что ее жизнь в опасности, и с упорством попавшего в ловушку зверя взялась за работу при помощи единственных инструментов, которые смогла получить. Они заменили ей зубы и когти.
Толкнув дверь, Люсьен вошел в гараж. Лодка отца Эрве оказалась на месте, это была пропахшая смолой рыбацкая шлюпка. Деревянный брус, на который запирались обе створки двери, стоял рядом с дверью. Она ушла отсюда. Но когда? Его провели. Ему и в голову не пришло, что она неспроста попросила у него пилку и ножницы. Уже тогда она решила бежать. До чего же он наивно себя вел. Он вернулся в кухню, удрученный таким вероломством. Машинально подобрал по пути валявшееся на полу письмо и разорвал его. Все пропало! Теперь его в скором времени арестуют. Да, арестуют. Конечно, арестуют. Он не сомневался, что, оказавшись на свободе, Элиан внимательно изучила окрестности, чтобы хорошенько запомнить и потом указать полиции точное местонахождение лачуги. Стоит ли обманывать себя? А если она к тому же узнала голос своего тюремщика!..
«Я все равно попался, — думал Люсьен. — Даже если она не уверена, что это я, установить истину легко. Домик семьи Корбино… моя дружба с Эрве… Меня допросят с пристрастием, а на это они мастера. Да я и не стану отпираться, потому что мне все надоело. К чему отрицать? Эрве, выходит, здорово повезло. Вот только папу жалко…»
Он не мог удержаться, чтобы не заглянуть еще раз в комнату. Воздух там стоял тяжелый, спертый. Пахло зверинцем. И тут силы оставили его. Он чувствовал себя опустошенным. Обхватив голову руками, он сел на раскладушку. Оставалось только ждать полицию. Она не замедлит явиться. Миллионы тут, в чемодане, и это окончательно доконает его. Кто поверит, что он хотел их отдать? Да и вообще кто поверит его словам? Его упрячут в тюрьму лет на двадцать… Он упал на бок, прижался щекой к тому месту, где лежала голова пленницы. «Эли-ан», — прошептал он. Одна она могла бы защитить его, но именно она и уличит его. Вспомнит все прежние обиды.
«Он отлынивал от занятий; вместе со своим сообщником он пытался сделать мою жизнь невыносимой. Он хотел отомстить, потому что ему грозило серьезное наказание!» А судья спросит: «Он не проявлял по отношению к вам насильственных действий?» И что она ответит? А он, что он ответит, когда его спросят, почему он напал на нее, что им двигало, о чем он в глубине души мечтал? И до этого, конечно, дойдет. Может даже, какой-нибудь полицейский так прямо и скажет: «Ты хотел спать с ней. Признайся». И все, конец. Да, он этого хотел. Но не так. И не только. И не как скотина. Но разве им объяснишь. Любовь должна начинаться со слов. Главное — это слова.
«Значит, все происходило у тебя в голове?» — «Ну да, в голове. Довольно! Хватит!» Он ударил кулаком по подушке. Он не желал больше слушать этот голос, которого не узнавал, а между тем это был его собственный голос. «Признайся, ты только себя любил, признайся же. И тебя оставят в покое!» — «Хорошо, себя. Ну и что?» Он встал, тяжело дыша, словно одним махом одолел множество ступенек. «Я невиновен, — прошептал он. — Клянусь, что я невиновен!» Он задыхался в этой зловонной атмосфере и вышел во дворик. Небо сияло нежной голубизной. Низинные луга поблескивали, словно тихое озеро. Он позавидовал растениям и животным, которые могли просто наслаждаться жизнью. «К черту Элиан, — подумал он. — Плевал я на нее!»
Он вернулся в дом, чтобы запереть гараж изнутри, остановился на кухне. Может, лучше унести деньги? Впрочем, пускай остаются здесь. Какое это имеет теперь значение? Он положил ключи в тайник. Он приехал сюда, окрыленный надеждами. А уезжал ко всему безразличный. Он повторял про себя фразу Бориса Виана, только теперь почувствовав ее горькую язвительность: «Бежать положено лишь воде из крана!»
Он застал Марту за чисткой кухонной посуды.
— Вы читали газету? — спросила она. — Крутые ребята.
— Вы о ком?
— О бандитах, конечно. «Уэст-Франс» лежит в кабинете. Это мсье купил! Специально ходил, хотя обычно ничем не интересуется. Когда я вошла к нему в кабинет, чтобы прибраться, я увидела на письменном столе газету. Он даже забыл там свои сигареты.
— Пойду погляжу.
Заголовок был набран огромными буквами:
«…Но предоставим слово мсье Шателье, отцу потерпевшей. «Я в точности выполнил все указания, которые получил по телефону, — сказал нам несчастный человек, волнение которого потрясло нас. — Полиция проявила понимание. Она согласилась не вмешиваться, чтобы не спугнуть в последний момент похитителей. Но, разумеется, она в любой момент пришла бы ко мне на помощь. Я поехал очень далеко, в район Шантене. Мне велели остановить машину в определенном месте (смотрите план на последней странице). Я должен был отнести один из двух чемоданов, в котором находились двести пятьдесят тысяч франков, в своего рода сарай для инструментов, расположенный чуть дальше, метрах в восьмистах, и спрятать его между сараем и подъемным краном, стоявшим сзади. Там есть тесный, заваленный всяким мусором проход, куда, верно, никто никогда не заглядывает. Это доказывает, что бандиты прекрасно знали местность. Итак, я оставил чемодан и вернулся к машине. Одно из стекол оказалось разбитым, и второй чемодан исчез. Судите сами, как я удивился. Но так как мне следовало дожидаться новых указаний в маленьком кафе под названием «Кафе-дез-Ами», я тотчас отправился туда и прождал очень долго. А потом понял, что мне больше не позвонят. Бандиты, из опасения, удовольствовались половиной выкупа, что и так уже составляло довольно крупную сумму. Я предупредил комиссара Мешена, и он организовал незаметное наблюдение. Как мы и предполагали, за чемоданом никто не пришел. С тех пор никто мне не звонил, и я не знаю, вернут ли мне мою дочь».
Люсьен заглянул на последнюю страницу. Увидел там общий план, где крестики обозначали бетономешалку и сарай для инструментов. Дальше в статье говорилось:
«К моменту подписания номера в печать ничего нового не произошло. Деятельный комиссар Мешен ограничился кратким заявлением: «Расследование продолжается, и мы не теряем надежду. Правда, бандиты проявили редкостную сообразительность. Я впервые столкнулся с требованием разделить выкуп на две части. Половина его послужила приманкой, а вторую половину они тем временем изъяли без всяких помех. Даже если бы мы поставили свои посты поблизости, нас все равно провели бы. Остается ждать, исполнят ли похитители свое обещание или же предъявят в скором времени новые требования. Что бы ни произошло, поиски, безусловно, предстоят долгие и трудные».
Люсьен сложил газету. Комплименты комиссара не оставили его равнодушным, однако выкуп его уже не волновал. Все это в прошлом. В газете рассказывалось о событиях вчерашнего вечера. А это означало, что, когда газету напечатали, Элиан еще не появлялась. Когда же она сбежала? Если она скрылась раньше, то первое, что ей надлежало сделать, это сообщить о себе, позвонить, оповестить всех, и полиция уже бы приехала за ним. Значит, остается предположить, что она убежала на рассвете и долгое время блуждала, пока ей не оказали помощь. Но даже в этом случае она уже несколько часов разгуливала на свободе. Несмотря на «редкостную сообразительность», которую признавал за ним комиссар, Люсьен не мог понять. Он вернулся на кухню и стал расспрашивать Марту.
— Никто не приходил?
— Нет.
— И не звонил?
— Звонили два или три раза. Больные хотели записаться на прием.
— Ваш сын ничего не говорил вам?
— Он сказал, что они много работают и что скоро, возможно, появятся какие-то новости.
Вот как! Новости! Люсьен долго обдумывал это слово. Может, Элиан уже в полицейском участке? Ее допросили. Записали ее показания. Послали обыскать лачугу. Все это в глубокой тайне, чтобы хоть на время избавиться от журналистов. Затем полицейский Шеро отправился в больницу и, не привлекая к себе внимания, побеседовал с доктором Шайю. «Часто ли отсутствовал ваш сын? Не выглядел ли он озабоченным? Много ли он тратил?» И так далее. Ибо действовать следовало осмотрительно. Ведь речь шла о преступлении несовершеннолетнего. А в таких случаях сначала обращаются к родным. Время близилось к полудню. Полиция, видимо, не заставит себя долго ждать.
В половине первого позвонил доктор.
— Не ждите меня. Я приду поздно.
Люсьен взял трубку.
— Что-то не так? — спросил он.
— Ничего подобного. Просто меня не отпускают.
— Кто?
— Как это кто? Я должен присутствовать на операции, которая продлится долго, вот и все. А у тебя как дела?
— Нормально.
— Скажи Марте, что я не буду обедать дома. Когда вернусь, съем бутерброд.
Ладно. Значит, ложная тревога. Но что же все-таки с Элиан? Что она там замышляет? Чем занимаются в уголовном розыске? Люсьен едва притронулся к еде. Он решил отправиться в лицей, где не показывался… наверное, уже два дня. Его отсутствие заметят, а это ни к чему. Он пожал плечами. Неужели это может ухудшить его положение! Какое ребячество. Он зашел в гараж Корбино, железные ставни там были опущены. Объявление на двери гласило: «Закрыто в связи с похоронами». Между тем Кристоф продолжал работать на бензоколонке.
— Никто не приходил? — спросил его Люсьен.
— Народу сейчас не много, — ответил Кристоф.
— Я говорю не о клиентах. Я имел в виду не клиентов, а других людей.
Кристоф удивленно взглянул на него.
— Нет. Страховые агенты все уже оформили. Дело идет своим чередом.
Люсьен не стал настаивать. Он подсчитал, что у него еще есть время заехать в квартал, где жила Элиан. Может, хоть там он что-нибудь обнаружит. Но в округе жизнь шла своим чередом, как обычно. Малолитражка по-прежнему стояла на месте. Где же Элиан? Может, она прячется? Ожидание и страх породили у него что-то вроде проницательного отчаяния, сжигавшего его, точно жестокая лихорадка. Покончить с собой!.. Вот единственное мужественное решение. Но пока еще слишком рано. Прежде надо все разузнать. Впрочем, полиция, может, уже в лицее. Разве инспектор Шеро не говорил, что вернется?
Люсьен отправился в лицей. Но никто не явился за ним ни на урок французского, ни на урок истории. Он только узнал, что делегация учеников пойдет на погребение Эрве на Восточное кладбище. Церемония должна состояться завтра в три часа.
Словно неприкаянная душа, он вернулся домой, включил приемник, чтобы послушать новости. Если Элиан отыщется, об этом сразу же сообщат. Но нет. Встреча президента республики с канцлером Германии… Забастовка служащих метрополитена… Спад паводка на Луаре… «Пускай приходят! Пускай арестуют меня, и дело с концом!» Он то шагал из угла в угол, то бросался на кровать. Репетировал таким образом свое поведение в тюремной камере. И так может длиться несколько лет. Уж лучше сдохнуть. Наступил вечер. Время от времени у него сжимались кулаки. «Что же это она вытворяет? Боже мой, что она вытворяет?»
Ему пришлось спуститься к ужину. Отец заглянул мимоходом в столовую. Он отказался от супа и рыбы, съел два банана и заперся у себя в кабинете, собираясь разобрать почту. Он пребывал не в том настроении, чтобы вести беседу. Тишина в доме становилась невыносимой. В восемь часов Люсьен включил телевизор. В конце передачи он услыхал то, чего так жаждал: несколько кадров и торопливый комментарий. Комиссар Мешен, рядом с которым стоял Шеро, заявил, что расследование продвигается вполне успешно. В его руках серьезные улики, и он почти уверен, что в скором времени все выяснится. Серьезные улики? Что это означает? И почему ни слова об Элиан? «Она хочет свести меня с ума!» Еще одна мучительная ночь! А завтра похороны, словно прелюдия к аресту. Ибо ясно, что скоро наступит конец. Ему следовало бы бродить возле отеля «Сантраль». Она наверняка укрылась там, у своих родителей. Оттого, что он все время перебирал одни и те же предположения, ни одно из которых не выдерживало серьезной критики, голова его раскалывалась, словно в ней копошились черви. И опять все то же! Снотворное! Постель! «Что я такого сделал, чтобы на меня обрушилось это несчастье? Но завтра…»
В восемь утра он включил канал «Франс интернасьональ». И опять ничего. Никакого намека на нантское дело. Просто кошмар какой-то. Он решил не ходить в лицей. Он по горло сыт этим лицеем. Марте он сказал, что устал.
— Оно и видно, — согласилась она. — Есть отчего прийти в уныние. Если бы только поймали головорезов, которые похитили эту бедную барышню! Мой сын рассказывал вчера вечером, что они все ищут ее друга, того самого Филиппа. Им известно, что он в отъезде, но они еще не нашли его.
Филипп! Люсьену плевать на него. Раз Элиан должна с минуты на минуту появиться, Филиппу ничто уже не грозит. Он вне опасности. Когда он вернется, Элиан снова будет с ним, и оба они всласть посмеются над школьником, вскружившим себе голову, как последний дурак. Проходили часы. Стоило зазвонить телефону, как сердце у него замирало. Больные записывались на прием. Он мог бы отвечать вместо Марты, но голос его не слушался; Люсьен чувствовал, как он дрожит, не подчиняясь ему.
Он послал Марту за газетой. Напрасно. Газета перемалывала уже известные события. Если бы Элиан очутилась в полиции, тут уж не обошлось бы без громадных заголовков. Но, может быть, комиссар готовит какой-нибудь трюк? Он вполне способен появиться на кладбище и назвать имя виновного перед собравшейся толпой. Люсьен грыз ногти, кусал губы, воображая себе картины предстоящих событий, хотя заведомо понимал их абсурдность, и тем не менее они имели то преимущество, что занимали и отвлекали его. Иначе он так и не смог бы оторвать взгляд от часов. В какой-то момент он чуть не отказался от мысли пойти на похороны. Но потом, словно приговоренный, стал приводить себя в порядок. Вытащил темно-синий выходной костюм, тот самый, что наденет в день суда… А бывает ли суд над несовершеннолетними? Во всяком случае, не обойдется без судей, адвокатов, журналистов. Его спросят: «Что вы собирались делать с этими деньгами?» На суде выступит отец. «Я старался, воспитывал его как мог», — скажет он. Его ожидал позорный путь. Он пошел на кладбище.
Снова наступили холода. Руки и ноги у него заледенели. Пробравшись между могилами, он присоединился к группе, собравшейся у открытой ямы. Некоторые из его одноклассников окружили надзирателя и директора, одетых во все черное, в черных перчатках, строгих, торжественных. Он встал сзади, часто оглядываясь по сторонам, чтобы ничего не упустить из виду. Полицейских нигде не было. Элиан не появлялась. Он очень удивлялся.
Похоронная процессия. Гроб. Священник. Только Люсьен помнил Эрве еще живым, Эрве, у которого достало сил прошептать: «Это мы для смеха». Он незаметно вытер щеки. Мороз впивался в мокрую кожу. Между ног присутствующих он заметил опускавшийся гроб, светлый и гладкий, словно байдарка. Падая на него, земля издавала страшный полый звук. Элиан уже не придет. Может, она вместе с комиссаром Мешеном и инспектором Шеро ждет его у входа на кладбище? На ум ему приходило невесть что. Он даже забыл окропить могилу святой водой. Семья собралась на обочине аллеи. Рукопожатия. Поцелуи. Всхлипывания. Он подошел к матери Эрве, но мысли его витали далеко отсюда.
— Спасибо, Люсьен. Ты был ему братом.
Он отошел с опустошенным сердцем. Неужели кто-то положит ему руку на плечо? Неужели кто-то скажет: «Полиция!» Неужели все произойдет как в кино? Ибо теперь он стал персонажем их хроники. Парнем, на фотографию которого с отвращением будет смотреть вся Франция. Он вышел за ворота, слегка сутулясь, ожидая самого худшего. У тротуара не стояло ни одной машины с сигнальной сиреной. И ни одной подозрительной фигуры в поле зрения.
Новость ему сообщила Марта, и как раз в тот момент, когда он снимал плащ, удивляясь тому, что все еще находится на свободе.
— Ее убили.
— Кого?
— Вашу учительницу. Я только что слышала по радио.
— Мадемуазель Шателье? Нет!
— Правду вам говорю. Ее тело нашли в кювете. Ее задушили.
Люсьен сел, потому что голова у него пошла кругом, но не от страха, а от радости. Звериной и даже, возможно, непристойной, но зато такой благотворной радости. Она уже ничего не скажет… И никто не узнает истины… Он спасен.
— Вас это потрясло, — молвила Марта. — Меня тоже всю перевернуло. Я ее не знала, бедную девочку, но как представлю себя на месте ее родителей…
Люсьен медленно приходил в себя.
— Что же все-таки они сказали? Речь в самом деле шла о ней?
— Черт возьми! Конечно же я узнала ее имя. И потом, учительница, которую похитили в Нанте, сколько же их? Разумеется, это она!
Люсьен поднялся к себе в комнату. Эрве! А теперь Элиан! Это слишком. Печаль, облегчение, жалость и тошнота. Его избавление имело вкус крови и слез.
Как сообщили вечером, труп учительницы обнаружили в кювете, на краю дороги, идущей в ложбине, неподалеку от Каркефу. Убийца ничего не украл, ибо сумочка потерпевшей, в которой еще оставалось несколько сотен франков, лежала рядом с ней. Никаких следов насилия не обнаружено. По всей видимости, похитители хладнокровно убили заложницу, чтобы та не сделала каких-либо признаний, которые позволили бы полиции арестовать их.
У Люсьена на этот счет не возникло никаких сомнений. Раз похитителей не существовало и версия с преступным ограблением не подтверждалась, оставался Филипп. Все объяснялось просто. После своего бегства Элиан, должно быть, шла очень долго. Остановившись наконец в первой попавшейся гостинице, она позвонила Филиппу. Почему? Наверное, потому, что обессилела. Ей требовалась машина, чтобы вернуться домой. Она попросила его приехать за ней. Или же, все еще веря в виновность Филиппа, она в порыве гнева потребовала объяснения, и как можно скорее. Мотивы ее поведения теперь уже никто не узнает. Удивленный, Филипп поспешил к ней. Она села к нему в машину, и там разразилась бурная сцена. Последствия нетрудно себе представить. Обвинения, протесты. Она в ярости, угрожает ему. В конце концов он тоже рассердился. «Я тут ни при чем». — «Обманщик!» — «Да замолчишь ли ты!» — «Нет, не замолчу!» Он схватил се за горло, тряхнул хорошенько; вот и вся драма.
Люсьен не сомневался, что угадал истину. Однако, если он прав, приходилось признать, что преступление не было преднамеренным. Полиция же, напротив, станет обвинять Филиппа в похищении, в незаконном лишении свободы, в воровстве и хладнокровно совершенном убийстве. А это означало вынесение смертного приговора. Люсьена, полагавшего, что он выкрутился, снова охватил страх. Совсем иного рода страх! Страх позволить свершиться гнусной несправедливости. До сих пор все происходило по независящему от него стечению обстоятельств, над которыми он не имел власти. Зато теперь приходилось выбирать между мужеством и подлостью. Он сурово вопрошал себя: как поступить? Он боролся, как никто другой, чтобы в конечном счете поднять руки и сдаться? Ни за что! Может, есть другое средство прийти на помощь Филиппу, не выдавая себя. Да и потом, Филиппа еще даже не арестовали.
Увы, то, чего следовало ожидать, случилось в тот же вечер. В семь часов по радио сообщили, что Филипп арестован. Далее следовало пространное заявление комиссара Мешена. Филиппа Мутье арестовали в Париже. Его привезут в Нант и допросят в уголовной полиции. Виновность его казалась вполне вероятной.
— На след нас вывело письмо, найденное в квартире пострадавшей, — рассказывал комиссар. — С одной стороны, мы знали, что друга мадемуазель Шателье зовут Филипп, а с другой — что он искал возможности занять крупную сумму денег, чтобы оплатить векселя на покупку очень дорогой стереосистемы «Хай-Фай». Долг его составлял шесть тысяч пятьсот франков, а у него, судя по всему, пока еще не было ни единого су. Занимая ответственный пост в фирме по торговле автомобилями в западных регионах, он зарабатывает довольно много, но тратит не считая. В начале расследования мы, разумеется, еще не знали последних деталей. Мы напали на единственный след — система «Хай-Фай». Мы обошли все специализированные магазины, торгующие такого рода товаром. В Нанте — ничего. В Сен-Назере — ничего. Но в Анжере нам улыбнулась удача. Один коммерсант продал стереосистему некоему Филиппу Мутье, с которым он познакомился, когда покупал при его посредничестве подержанный «ровер». Однако, заметив вскоре, что Мутье неплатежеспособен, он начал показывать зубы. Короче, нам оставалось только найти Филиппа Мутье, на что ушло немало времени, ибо он много путешествует.
— Против него есть доказательства? — спросил кто-то.
— Отвечать на этот вопрос пока еще рано, — сказал комиссар. — Единственно, в чем мы уверены, так это в том, что письмо, обнаруженное у мадемуазель Шателье, действительно принадлежит Филиппу Мутье, ибо почерк абсолютно идентичен тому письму, которое он направил своему кредитору с просьбой перенести срок платежа. Нам известно также, что машину «остен», принадлежавшую пострадавшей, продал ей несколько месяцев назад все тот же Мутье. Это все, что мы можем сообщить в настоящий момент.
В восьмичасовом выпуске первой программы Жикель высказался более определенно.
— Завеса над таинственным преступлением в Нанте приоткрывается, — сказал он. — Допрошен свидетель, ибо обвинение пока не выдвинуто…
Люсьен подскочил. На экране появилась фотография Филиппа. Красивый, темноволосый, со светлыми глазами. Лицо открытое, привлекательное. Ему не больше тридцати лет. Неудивительно, если Элиан… Ах, как он его ненавидит! Но он потерял нить. Что там рассказывает Жикель?
— …Мутье решительно протестует. Он признает, что имел любовную связь с мадемуазель Шателье, но утверждает, что невиновен. До сих пор он давал вполне приемлемые ответы на все вопросы. Почему он не дал о себе знать, когда стало известно об исчезновении его подруги?
Да потому что, по его словам, мадемуазель Шателье более всего опасалась, как бы не узнали об их отношениях. Она боялась скандала, который пагубно отразился бы на ее карьере. Но когда газеты сообщили об их отношениях, почему тогда он не обратился в полицию? На это он ответил, что, со своей стороны, тоже хотел сохранить тайну, так как покупатели обычно не любят иметь дело с подозрительными людьми. Да и какую пользу, собственно, могло принести его вмешательство, раз он ничего не знал об исчезновении молодой женщины?
В гостиную вошел доктор. Услыхав конец фразы, он нахмурил брови.
— Опять эта история, — проворчал он. — Ступай спать. Если бы ты видел выражение своего лица.
Он выключил телевизор.
— Но ведь сейчас только восемь часов, — запротестовал Люсьен.
— Делай, что я говорю. Не заставляй меня еще раз повторять тебе.
Когда он разговаривал таким раздраженным тоном, то не стоило перечить ему. Люсьен промолчал, но все-таки решил разузнать побольше. Очутившись у себя в комнате, он принялся ловить на своем приемнике станцию, которая могла бы просветить его. Но ему попадались только песни или информация, не представлявшая для него никакого интереса. Однако он и без того уже достаточно всего знал, чтобы убедиться: Филиппу придется попотеть, чтобы выкрутиться. И поделом ему! Надо только помешать полиции взвалить все на него. И как он раньше-то об этом не подумал? Достаточно вернуть деньги. Тогда комиссар решит, что это два совсем разных дела. С одной стороны — похищение с последующим требованием выкупа, с другой — преступление. С одной стороны — бандиты, которые по неизвестной причине возвращают чемодан, с другой — Филипп, повинный в убийстве, в котором он в конце концов наверняка признается. Полицию, конечно, долго будет мучить вопрос, почему неизвестные потребовали пятьдесят миллионов, взяли только двадцать пять и в конечном счете вернули их. Но за отсутствием каких-либо улик полиция откажется в этом разбираться, ограничившись тем, что посадит Филиппа в тюрьму. И даже если она решит, что все это дело провернул Филипп со своими сообщниками, которые теперь, испугавшись, предпочли отдать деньги и исчезнуть, из-за отсутствия веских доказательств это останется не более чем предположением. Обвиняемому могут вменить в преступление лишь убийство на почве ревности. Впрочем, не тут ли кроется разгадка? Слушая женщину, которая пыталась заставить его поверить в невероятную историю похищения, Филипп, видно, потерял голову и впал в неистовство. Ее исчезновение, считал он, наверняка спровоцировано любовным приключением, которое плохо кончилось, вот и все.
Не сомневаясь, что нашел наилучшее объяснение, Люсьен, чувствуя себя отныне вне игры, долго обдумывал наиболее безопасный способ отослать чемодан. Разумеется, не по почте, ибо адрес сразу привлечет внимание. Оставить его где-нибудь в общественном месте тоже не представлялось разумным. Он рылся в своих воспоминаниях о прочитанном. Ведь он столько перечитал переводных американских романов. Неужели ни разу не встречалась такая ситуация?
Через час он нашел решение, простое и действенное. Ему еще раз придется сбежать с уроков, и, если отец, потеряв терпение, приведет в исполнение свою угрозу и отдаст его к иезуитам в Редон, что ж, тем лучше! Смена обстановки пойдет ему на пользу. Поставить крест! Начать новую жизнь! Уехать! Но сначала честно уладить все проблемы.
На другой день, когда он спустился, его тревога и горе преобразились в некую зябкую меланхолию, которая смягчала его жесты и мысли. Может, это и называется выздоровлением!
— Есть новости, — сказала Марта, которую это дело держало в напряжении, словно умело построенный сериал. — Шеро, приятель моего сына, просмотрел дела, сданные в архив. Он обнаружил, что этот Филипп Мутье уже привлекался несколько лет назад… за нанесенные телесные повреждения… Мерзкий тип. Надеюсь, что он так просто не отделается. У нас проявляют излишнюю доброту к подобным субъектам!
Люсьен слишком спешил, чтобы слушать до конца. Он вскочил на мопед и помчался к домику. Там все оставалось в том же виде, как и в последний раз. Чемодан, набитый ассигнациями, по-прежнему стоял на месте. Никто не приходил; Элиан не успела ничего сказать.
Не теряя ни минуты, он пошел в гараж и открыл пошире дверь, чтобы лучше видеть. В углу, среди покрытых паутиной банок с краской, лежала садовая утварь. Взяв лопату, он обошел лачугу. Позади нее простиралась невозделанная земля, которую отец Корбино собирался, возможно, превратить когда-нибудь в сад. Пропитанная водой земля была мягкой. Он вырыл глубокую яму, где извивались черви, и бросил туда все, что могло напомнить о пленнице: банки из-под консервов, бутылки, куски заплесневелого хлеба, всякие отбросы и конечно же мешок для белья. Он долго колебался в отношении принесенного из дома одеяла и в конце концов решил увезти его. Разровняв землю, он еще раз внимательно осмотрел все вокруг. Нет, никаких следов не осталось, за исключением сломанного замка. Но пройдут месяцы, прежде чем кто-либо заметит эту деталь. Да и какие выводы можно из этого сделать? Он запер все двери, накрыл чемодан одеялом и, прикрепив его к мопеду, бросил последний взгляд. Дом ничуть не изменился со дня похищения, когда он увидел его в первый раз. Эли-ан умерла во второй раз.
Перед тем как выехать на дорогу, ведущую в Сюсе, он выбросил связку ключей в кусты. Наконец-то он свободен. Остальное казалось детской игрой. Вернувшись в город, он поспешил на вокзал. Поставив свой мопед, он стал искать автоматическую камеру хранения… С чемоданом в руке он ничем не отличался от любого другого путешественника. Он выбрал ячейку под номером двадцать семь, потому что семь и два равнялись девяти. Хорошее число! Положив туда чемодан и заперев дверцу, он сунул ключ в карман. Оставалось отослать ключ родителям Элиан. Нет ничего проще. В зале он задержался немного у газетного киоска и успел прочитать заголовки: «Преступление в Нанте… Скоро ли будет разгадана тайна?..» Он купил «Уэст-Франс», собираясь прочесть ее позже. А сейчас он должен заняться другим. Марта ушла на рынок. Довольный тем, что остался один, он взял плотный конверт, самого распространенного образца, и мягким карандашом ровными черточками вывел адрес:
Он опустил ключ в конверт. И, уже собираясь заклеить его, задумался. Может, Шателье не догадаются, что это за ключ? Тогда он оторвал половину листка и печатными буквами написал фразу:
ВАШ ЧЕМОДАН НАХОДИТСЯ НА ВОКЗАЛЕ В КАМЕРЕ ХРАНЕНИЯ.
Провел по краю языком. Проверил, хорошо ли запечатан конверт. Из предосторожности он опустил его в почтовый ящик на другой улице, потом зашел в кафе, чтобы наконец прочитать газету.
Вскрытие, которое произвели в срочном порядке, позволило установить, что смерть наступила около сорока восьми часов назад. Но одна деталь потрясла Люсьена: в статье говорилось, что молодая женщина находилась в состоянии кахексии. Вероятно, это свидетельствовало о том, что тюремщики плохо ее кормили. Слово «кахексия» он встречал впервые, однако догадывался, что оно означает худобу или слабость или что-нибудь в этом роде, и не мог согласиться с подобным диагнозом. Это выглядело глубоко несправедливо. Он сделал максимум возможного, и не его вина, если…
Он продолжал чтение.
«Длительное заточение негативно подействовало на несчастную, и, судя по всему, она умерла в результате остановки сердца в тот момент, когда напавший схватил ее за горло».
Люсьен вспомнил терпеливо выпиленное дерево вокруг замка и без труда представил себе нескончаемые часы усилий при свете свечи, приступы отчаяния и снова чудовищную подрывную работу. «По сути, я никогда всерьез не задумывался над тем, что она делает, когда меня нет, — подумал он. — Если бы я знал!..» Однако ему пришлось признаться, что даже если бы он и знал, то это все равно ничего не изменило бы. Он тоже попал в плен, как и она.
Чувствуя комок в горле, он продолжал читать. Полиция безрезультатно произвела обыск в квартире Мутье. Машину его тщательно исследовали. Никаких следов. Теперь пытались проверить времяпрепровождение подозреваемого начиная с предполагаемого момента похищения, а это требовало больших усилий, так как в силу своей профессии Мутье часто переезжал с места на место. Он решительно все отрицал; однако всем казалось очевидным, что ему, как никому другому, не представляло никакого труда доставить Элиан Шателье туда, где она находилась в заточении. Разве она могла не доверять человеку, которого любила? А потом, видимо, мог вмешаться сообщник, который и занимался ею, обеспечивая тем самым Мутье алиби… Да, Филипп здорово влип. Между тем Люсьен все еще сомневался. Ему не давало покоя одно обстоятельство. Даже если перед смертью Элиан рассказала Филиппу, где ее держали взаперти, он вынужден будет молчать, чтобы не признаваться в том, что встречался с нею в тот роковой день. Речь не об этом. Люсьена смущало то, что Элиан, как только получила возможность позвонить, обратилась к человеку, которого по логике вещей должна более всего опасаться. Тут крылась тайна женской психологии, которой он не понимал. Но факты говорили сами за себя. И приходилось мириться с ними.
В конце статьи сообщалось, что тело Элиан перевезут в Тур. Там ее похоронят в фамильном склепе Шателье. Люсьен оставил газету на табурете. Теперь уже дело двигалось само по себе. И Бог знает куда, словно поезд, с которого он успел спрыгнуть на полном ходу. К черту Филиппа! К черту полицию!
Он вышел из кафе и купил пачку «Стюйвезен». Ему хотелось курить, разгуливать на солнце.
— Все в порядке, патрон, — сказал инспектор Шеро. — Я раздобыл нужные сведения. Хотя мне пришлось нелегко. Зажигалку купили у Менвьеля. Они это официально подтвердили. А теперь держитесь… Ее продали не Мутье. Он говорил правду, когда все отрицал.
— Как это?
— Ее купил сын доктора Шайю. Парень хотел сделать подарок своему отцу ко дню рождения.
— Но в таком случае каким образом эта зажигалка оказалась в сумочке у крошки Шателье?
— Понятия не имею.
— Вы уверены, что сведения достоверны?
— Абсолютно… И вспомните. Молодой Шайю — это как раз тот самый мальчишка, которого я допрашивал в лицее дней двенадцать назад, когда мы думали, что его учительница покончила с собой. Любопытно, а?
В соседней комнате зазвонил телефон. Комиссар Мешен вышел, но Шеро слышал его голос.
— Алло, да… Мое почтение… Да, у нас появилась новая улика, которая, правда, вряд ли нам поможет… Мы немедленно приняли все необходимые меры… Вы помните, родители Шателье, когда мы отдавали им личные вещи пострадавшей, заявили, что она не курила. Тогда откуда же в ее сумке зажигалка?.. Не понял?.. Вот именно. Мы сразу же занялись поисками…
Инспектор Шеро закурил «Житан», воспользовавшись таинственной зажигалкой; прекрасная вещь, что и говорить, и стоила, наверно, очень дорого.
— Еще слишком рано, — продолжал комиссар. — Но скоро мы все узнаем… О, не следует уповать на чудо. Но как знать… Хорошо. Я позвоню.
Он вернулся назад.
— Если бы нам только дали возможность спокойно работать, — проворчал он.
— Мсье, — сказала Марта, — тут полиция.
Обед подходил к концу.
— Полиция? — переспросил доктор.
— Да. Их двое… Комиссар и Шеро, приятель моего сына.
— Где они?
— В приемной.
— Пригласите их в мой кабинет. Я иду.
Люсьен страшно побледнел. Как только отец вышел, он побежал в гостиную и припал ухом к двери, которая вела из квартиры в кабинет.
— Прошу вас, садитесь.
Люсьен отчетливо слышал каждое слово. Он знал, что попался. Но какое же у полиции есть доказательство против него? Он почувствовал такую слабость, что присел на корточки возле двери. Все начиналось сначала, как там, в домике. Еще одна дверь! Но на этот раз последняя… Можно подумать, что это призрак Элиан явился призвать его к ответу.
— Вам знакома эта зажигалка? — спросил Шеро.
Люсьен узнал его голос. Он его никогда не забудет.
— Это моя зажигалка, — сказал доктор. — Где вы ее нашли?
— В сумочке жертвы, — ответил другой голосу голос комиссара. — Я говорю о мадемуазель Шателье. А мадемуазель Шателье не курила.
Люсьена словно озарило. Он снова увидел Эрве, который шарил в темноте, обыскивая пол в машине доктора. Во время борьбы содержимое сумочки Элиан рассыпалось. И Эрве запихнул туда не разбираясь, что валялось в салоне, вместе с зажигалкой, которая выпала из отделения для перчаток. Теперь он вспомнил все. Когда он там рылся в поисках электрического фонарика, зажигалка упала, а потом…
— Мы проверили, — продолжал Шеро, — и установили, что зажигалку подарил вам сын.
— Верно. К несчастью, я все теряю. Я так и думал, что потерял ее.
— Вы можете нам доказать, что ваш сын не пользовался ею?
— Я не понимаю, к чему вы клоните, — сухо сказал доктор.
— Послушайте, — вмешался комиссар. — Подумайте спокойно вместе с нами. Неужели вы не понимаете, что наверняка существует связь между этой зажигалкой, вашим сыном и мадемуазель Шателье?
Люсьен слушал, весь в поту.
— Вы правы, — сказал наконец доктор. — Связь есть, но только не между моим сыном и ею. Прошу вас не вмешивать в это моего сына. Да, связь существовала. Но между ней и мною.
Снова молчание. Люсьен ничего не понимал. Комиссар оказался сообразительнее, чем он.
— Так это вы?..
— Да. Это я ее убил.
Какой усталый голос… Неужели это голос отца? Люсьен встал на колени, чтобы посмотреть в замочную скважину. Он мало что увидел: часть лица Шеро и на переднем плане — две руки, две руки, которые он так хорошо знал! Длинные, нежные, страстные. Его собственные были их копией. И эти руки играли линейкой. Внезапно они судорожно сжались.
— Я не позволил бы осудить этого… Этого человека, — сказал доктор. — Во всяком случае, не думаю.
Но вы здесь, и это главное. Не знаю, каким образом попала к вам эта зажигалка. Может, я потерял ее у нее?.. И все-таки странно. Я никогда не курил в ее присутствии. Впрочем, неважно…
— Объясните, — прервал его комиссар.
— А что тут объяснять?.. Вы хотите знать, как мы встретились?.. Самым обычным образом. Она никогда не преподавала, и через неделю у нее начался ларингит. У преподавателей это часто случается. Она, естественно, обратилась ко мне. Я оказался ближайшим доктором. Вот и все.
— И что? — спросил Шеро.
Руки оставили линейку и схватили карандаш, задумчиво поглаживая его.
— В каком смысле «что»? Ничего. Такие вещи не подвластны разуму. Я так давно овдовел! И не заводил любовные интриги. Это может показаться вам странным, но тем не менее это правда. Почему в таком случае она, а не другая?.. Кто знает? Может, виной тому ее молодость, хрупкость?.. Солнечный удар. Сентябрьская гроза. Улыбайтесь, я не возражаю, но это правда. Она сводила меня с ума.
— И все-таки вы с ней порвали? — спросил комиссар.
— Не я. Она. Из-за моего сына. Ей хотелось, чтобы я женился на ней, а я не мог. Я полагал, что мой мальчик еще нуждается во мне. У него трудный, непредсказуемый характер. Он не вынес бы Элиан… Она это быстро поняла.
«Вот почему она все время придиралась ко мне, — подумал Люсьен. — Я служил препятствием». Он видел руки отца, которые то соединялись, скрещиваясь, то разъединялись.
— Вы прекратили всякие отношения? — спросил Шеро.
— Да. Ситуация оказалась безвыходной. Но я ее не забыл. Напротив! Если в моем возрасте теряют женщину, то вместе с ней теряют и остатки молодости. И вдруг в понедельник она мне позвонила. Я, разумеется, знал из газет, что она исчезла, но вместе с тем узнал и о том, что у нее был любовник; это привело меня в ярость. Я решил, что настал подходящий случай, чтобы объясниться. Она назначила мне свидание в маленьком бистро на перекрестке дорог в Анжер и Каркефу. Судя по всему, она совершенно не владела собой. Я поехал. Этот телефонный звонок страшно разволновал меня. Зачем она позвонила? Хотела возобновить наши отношения? Я так настрадался, что решил пойти на все уступки. Она ждала меня у кафе.
— В котором часу это произошло?
— Около семи, почти совсем стемнело. Я нашел ее в ужасном состоянии, и не только физическом, но главное — моральном. Она говорила мне о вещах, в которых я ничего не понимал.
«Если она узнала меня и сказала ему, что это был я, я покончу с собой!» — подумал Люсьен.
— Я посадил ее к себе в машину и отъехал от перекрестка, потому что она слишком яростно размахивала руками, а я не хотел привлекать к себе внимания. Потом… признаюсь, я не очень хорошо помню. Я тоже потерял голову. Не слушая ее, я сразу же заговорил о Филиппе. Мы страшно поссорились, и я схватил ее за шею. Я вовсе не собирался ее душить. Я утверждаю это, и вы должны мне верить. Она сразу потеряла сознание, и я понял, что она мертва. Может, я слишком сильно нажал. Не знаю.
— Вы заявляете, — сказал комиссар, — что не причастны к ее похищению?
— Абсолютно не причастен.
— Допустим. Но вы, я полагаю, понимаете, что остается еще многое прояснить.
Комиссар встал.
— Я вынужден просить вас следовать за нами.
Послышался шум отодвигаемых стульев. Люсьен не мог оторваться от двери. Он успел услышать, как отец спросил:
— Позвольте мне сказать два слова сыну… наедине? Я вовсе не собираюсь бежать. Но ваше присутствие смущает меня.
— Только скорее.
Доктор обнаружил Люсьена за дверью.
— Ты подслушивал?
— Да.
— Ты все слышал?
— Да.
— Мой бедный мальчик!
Люсьену хотелось броситься к нему в объятия. Но он не мог пошевелиться.
— Потом когда-нибудь ты поймешь. Ты поймешь, что значит увлечься женщиной.
— Я это знаю, папа… Она говорила с тобой обо мне?
Люсьен смотрел отцу прямо в глаза.
— Почему она должна была говорить о тебе? — удивился доктор.
Нет, он не лгал. И он никогда не узнает.
— Спасибо, — прошептал Люсьен.
Он и сам не знал, к кому обращался. Быть может, к Провидению, которое на этот раз проявило великодушие.
— Тут, в сейфе, найдешь крупную сумму, — снова заговорил доктор. — И поедешь жить к бабушке…
Он, видно, забыл, что старая дама отправилась в путешествие. Зачем ему напоминать?
— Да, папа.
— Расплатишься с Мартой.
— Да, папа.
— И постараешься забыть. Когда-нибудь ты меня, возможно, простишь…
Оба они чуть не плакали.
— Я не хочу, чтобы ты здесь оставался, — продолжал доктор. — Могу я рассчитывать на тебя, Люсьен?
— Да, папа.
— Прошу вас, мсье, — сказал, не переступая порога, комиссар.
— Иду… Мой дорогой Люсьен… Нет, я не хочу, чтобы ты обнимал меня… Пожми мне лучше руку.
Люсьен поставил на пол тяжелый чемодан. Перед тем как подойти к кассе, он прочитал газетные заголовки:
«Неожиданная развязка в деле Шателье… Остаток выкупа возвращен… Доктору Шайю предъявлено обвинение… Убийство из ревности… Похищение остается необъяснимым…»
Это случилось вчера. Это уже осталось в прошлом. Люсьен взглянул на расписание. Он все еще колебался. Антверпен… Амстердам… Гамбург… Неважно куда, лишь бы на край света. Где-то ведь должен ждать корабль… надо попытаться… чтобы стать другим…
Он наклонился к кассиру.
— Второй класс до Антверпена… Да, обратный не нужен…
До ограды четыреста шагов. До скамейки, что в глубине парка, — моей «персональной» скамейки — четыре тысячи двести двадцать два. Никто и никогда там ко мне не подсаживается. На дорогу до автобусной остановки у меня уходит шесть минут, если идти по теневой стороне. И двадцать две минуты до вокзала, где я, случается, покупаю газеты, которых не читаю. Или же, запасшись перронным билетом, усаживаюсь в зале ожидания и пробегаю глазами «Фигаро», «Орор», «Нис-матен». Я воображаю себе, что жду поезда, который так и не прибывает. Экспрессы следуют один за другим. Из Парижа, Страсбурга, Брюсселя. Тяжеловесные ночные железнодорожные составы — тихие, запертые, со спущенными шторками. Последний, на котором я ехал… направлялся вроде бы в Лиссабон… но это не точно.
Воспоминания, если не проявлять о них заботы, сплетаются и вьются, как дикие растения. А я очень привязан к неухоженному парку своих буйных воспоминаний. Мне случается проводить в нем целые часы, особенно в послеобеденное время. Надо учиться жить организованно, когда, вставая поутру, заведомо знаешь, что у тебя в запасе пятнадцать или шестнадцать часов на то, чтобы стариться с каждой секундой. Основное занятие пожилого человека — постараться выжить. Его постигаешь не сразу. Медлительность, которую я семьдесят лет считал недостатком, я теперь холю и лелею. Ждать в постели утреннюю чашку кофе с молоком, поболтать с Франсуазой, пока та ставит поднос… но внимание! Следует повторять как можно чаще одно и то же. Чтобы скользить без помех, времени нужны привычные, обкатанные склоны!.. Затем снова возможность поболтать — с Клеманс, пока та готовит шприц, открывает ампулу… Благодаря ей я в курсе всего, что происходит в доме.
Уже девять часов. Пора одеваться. Не спеша. При некоторой сноровке тут можно выкроить еще час. Потом, до полудня, — мертвый сезон. Прогулка по парку. Поздороваться с Фредериком, садовником.
— Как дела, господин Эрбуаз?
— Ни шатко ни валко. Ишиас — не вам мне объяснять, что это за штука.
— Да уж! Мне можете не рассказывать. Ведь я гну хребет день-деньской.
Далее я встречаю Блеша в синем спортивном костюме. Он прыгает, пыхтя как паровоз. Семьдесят четыре года. Когда ему говорят, что по виду не скажешь, краснеет от удовольствия. Смысл его жизни — выглядеть моложе всех нас. Старый болван. Ну да ладно. В конце аллеи, обсаженной гвоздиками, замечаю Ламиру за его мольбертом, он корпит все над той же картиной.
— Не удается передать этот розовый цвет, — говорит он.
Кончиком кисти он терпеливо смешивает на палитре краски, чтобы обрести желаемый оттенок. Я завидую ему: в поисках ускользающей гаммы утро для него пройдет незаметно.
Воздух под деревьями теплый, благоухающий. Будь мне лет так двадцать, и я захотел бы, улегшись на лужайке, ни о чем не думать. Ни о чем не задумываться можно, когда впереди долгое будущее. А вот когда будущего нет!..
Одиннадцать. Консьерж раздает почту. Я писем не жду. Впрочем, и никто на самом деле ничего не ждет. Конечно, дети пишут. Но у них своя жизнь, а кому под силу рассказать свою жизнь? Они сообщают новости. Это я уже проходил. В своих письмах родителям я ограничивался информацией: встретил такого-то… отнес рукопись в издательство «Галлимар»… подыскал новую комнату, получше… короче — сводками, за которыми прячется молодой человек, доверяющий лишь самому себе. Так оно всегда и бывает. Я ловлю обрывки разговоров: «Полина ждет ребенка к зиме…», «Жак намерен провести месяц в Лондоне». Им этого хватает. Тем лучше. Я же предпочитаю, чтобы мне никто не писал.
Еще один круг по парку, в попытке расходить эту ногу, которую уже несколько недель донимает седалищный нерв. Едва почувствовав, что остаюсь один — редкость в этом доме, где все наблюдают за всеми, — я позволяю себе прихрамывать. На мгновение вступаю в сделку с болью, сбрасываю с себя маску человека, умеющего ее преодолевать. А если мне легче, когда на каждом шагу лицо искажается гримасой боли? Если мне нравится хотя бы до конца аллеи побыть старым хрычом? Потом-то я стану лишь небрежно опираться на трость, чтобы они говорили между собой: «Все-таки он еще держится, старина!» — «Верно, ведь если бы он по-настоящему страдал от боли, то выглядел бы иначе!» Здесь, как и повсюду, но возможно, больше, чем повсюду, — горе побежденным!
До полудня осталось четверть часа. Возвращение прогулочным шагом. Тут все идет в счет! Оса, за которой следишь глазами; радуга, плавающая над водной пылью фонтанчика для полива… Каждая деталь, привлекающая ваше внимание, спасительна. А между тем что такое четверть часа? Или, скорее, что это было раньше? Время выкурить сигарету. Но я больше не курю. Единственная радость, обещанная в конце этой четверти часа, — обед.
Поскольку я решился в этих записках видеть себя в истинном свете, должен признаться, что теперь придаю еде большое значение. Деловые застолья, обильные и изысканные, — их у меня в жизни, несомненно, были тысячи. Но они проходили рассеянно, без подлинного наслаждения пищей, поскольку я всегда спешил перейти к кофе и сигарам, чтобы обсудить условия ожидаемого контракта. Теперь же я должен избегать всего, что содержит крахмал, жиры и не знаю что еще… список запрещенных продуктов лежит у меня в бумажнике рядом с карточкой, где обозначена моя группа крови; но я с постыдной жадностью поглощаю закуски, которые мне еще дозволены. Подумать только, какое же падение — эта постоянная забота о собственной персоне! Это внутреннее око, постоянно направленное на себя. Итак, в полдень обитатели пансиона группками направляются в столовую. Она длинная и светлая, как на пассажирском пароходе. Маленькие столы, цветы, приятная музыка. Дамы всегда элегантны и слегка пугают своими белыми лицами грустных клоунов. Мужчины, смирившись со своими морщинами, лысинами, животиками, всегда радостно спешат ознакомиться с меню. Это меню — целая поэма. Напечатано на бумаге типа веленевой. «Гибискусы». Нигде не говорится, что это дом для престарелых. Всем известно, что «Гибискусы» — название роскошного дома для богатых стариков. Так что необходимости расшифровывать его название нет. Следует перечень сладостей, предлагаемых его обитателям. Шеф-повар знает их вкусы. Начинается обмен секретными признаниями: «Это блюдо, запеченное в тесте, — просто объедение, вот увидите… Припоминаю, однажды на борту „Нормандии“…» Им годится любой предлог, чтобы вспомнить молодость. Я занимаю свое место рядом с Жонкьером слева и Вильбером визави. Наш столик — сиротский. Его так прозвали — естественно, я узнал это от Клеманс, — поскольку нас никто не навещает. У Жонкьера из родственников остался только брат, который живет близ Лилля. А у Вильбера есть приемный сын, с которым он в ссоре, что меня не удивляет при его неуживчивом характере. Нас соединил случай, но совсем не сблизил. Мы относимся друг к другу терпимо, что неплохо уже само по себе.
Обед тянется долго. У Жонкьера плохие зубы, у Вильбера — язва двенадцатиперстной кишки. Он говорит об этой язве так часто, что она стала как бы нашим четвертым сотрапезником справа от меня. Жонкьер пьет то бордо, то бургундское. Он не упускает случая обсудить качество вина, щеголяя терминами заправского дегустатора, и всегда угощает Вильбера, который с досадой отказывается.
— Извините, — говорит Жонкьер, — правда, ведь вы не можете себе этого позволить… Жаль!
Такая сцена повторяется почти при каждой трапезе, делая их просто убийственными. Я еще вспомню об этом дальше, поскольку они влияют на решение, которое я, возможно, приму. А пока я только хочу наглядно представить, без всякой жалости — к чему тут жалость? — то, что можно назвать содержанием моего дня, именно потому, что мой день лишен всякого содержания, он не являет собой ничего иного, кроме абсолютной пустоты; это какое-то бесплодное и мертвое пространство, на котором мои шаги сегодня продолжают вчерашние, позавчерашние и так до бесконечности…
Наконец, предшествуя кофе, наступает время принятия лекарств. Перед Вильбером на столе лежат коробочки, бутылочки, флакончики, расположенные как фишки домино. Он ковыряется в них с кислой миной.
— Вы в них не запутываетесь? — спрашивает Жонкьер.
Но Вильбер не отвечает. Он вынул из уха пробку слухового аппарата. Когда мы ему надоедаем, он заслоняется своей глухотой. Его больше с нами нет. Он смешивает свои порошки, измельчает или дробит свои таблетки, с отвращением запивая водой, тщательно вытирает усы, приоткрывая в уголке рта зубы, похожие на старые кости. Потом нащупывает ладонью крошки вокруг тарелки, собирает их в кучу и заглатывает. Подают кофе. Жонкьер встает.
— Кофе не для меня… из-за давления.
Невозможно не знать, что у него повышенное давление, — он оповещает об этом всех и каждого. Свое давление он выставляет напоказ больше, нежели орден Почетного легиона. Я пью свой кофе маленькими глотками, желая продлить удовольствие. Я не возражаю против дремоты, которая обволакивает меня туманом блаженного состояния. Вильбер набивает трубку. Он курит, глаза его мутнеют. Несомненно, он тоже задается вопросом, чем бы ему заняться во второй половине дня. В июне послеполуденное время длится нескончаемо. Люди полагают, что время однородно, как если бы один час равнялся другому. Чистая иллюзия! Днем, с двух до четырех, время застывает. Не для всех, так как в гостиной дамы болтают без умолку, никогда не уставая. Для меня же это сущая пытка.
Я скрываюсь у себя в спальне, растягиваюсь на кровати в надежде, что сон, возможно, придет и поможет мне перейти эту no man’s land[6], тянущуюся между обедом и ужином. Но сон никогда не приходит. В этом пансионе встречаются недуги всякого рода, более или менее серьезные, что для стариков нормально. Я же страдаю от бессонницы. В семьдесят пять лет невозможность спать более трех-четырех часов — испытание, которое становится невыносимым. Но в особенности после еды, когда чувствуешь, что до сна, можно сказать, рукой подать. Он тут. Он уже коснулся тебя.
Но это как сладострастие, в котором тебе отказано. Это действительно своего рода фригидность, влекущая за собой горечь и озлобление. Она отравляет настоящее. Остается прошлое.
Надо лишь позволить себе погрузиться в него, как погружается на дно моря ловец губок. Там зарослями водорослей живут воспоминания: одни колючие, как морские ежи, другие цветут нежными цветами. Главное — запретить себе выбирать. По воле волн переноситься от одних к другим. Порой это воспоминания детства. Я снова вижу морщинистые лица своих бабушек. Играю с давно умершими товарищами. Но вскоре ко мне возвращается Арлетта чтобы меня мучить, а правильнее сказать — призрак Арлетты, поскольку не знаю, что с нею сталось. С тех пор как она ушла от меня, прошло пятнадцать лет! Мне было шестьдесят, ей — сорок восемь. Эти цифры — я твержу их днем и ночью. Несмотря на кондиционер, я задыхаюсь. И встаю.
Нет еще и трех. Вильбер вернулся к себе. Я слышу, как он семенит крысиным шагом. Конечно, стены дома фундаментальные, но подобно всем тем, кто страдает от бессонницы, я обладаю тончайшим слухом. Его кресло трещит. Должно быть, читает. Он выписывает всякого рода научные журналы. Иногда он приносит их с собой в столовую. Он что-то размечает в них красным карандашом. Жуткий тип! Как он изловчился получить самую приятную квартирку в этом доме — с окнами в сад, с западной стороны? Мне самому так хотелось бы поселиться в этой квартире. Спальня, кабинет, удобства. Мечта! У меня тоже три комнаты, но после обеда все время солнце и доносится шум с улицы. Я подал заявление. Как знать. Он может умереть. В таком случае директриса сразу же удовлетворит мою просьбу. Но, несмотря на свою язву, он крепкий малый.
Три с четвертью. Время чуточку сдвинулось с мертвой точки. Пойду-ка попробую походить взад-вперед. От ночного столика до библиотеки семнадцать шагов. Достаточно, чтобы придать мечтам больше воздуха и пространства. Мечтать стоя — совсем иное, что мечтать лежа. Происходит некое слияние образов и мыслей, позволяющее отфильтровать навязчивые идеи. Я отчетливо вижу, что вправе отказаться от своего бессмысленного существования. Единственно правильное решение — покончить с ним, точно все рассчитав, решительно и даже изящно, по примеру Монтерлана[7].
Я хожу от стены к стене. Исчезнуть! Что это значит? Что я забегаю вперед самое большее на несколько лет. В моем возрасте покончить с собой значит просто чуточку опередить события. Другие станут говорить о мужестве, достоинстве, гордости. Сущий вздор! Правда заключается в том, что я умираю со скуки. Она снедает меня, истачивает до самого сердца, как термиты старую балку. Я еще не знаю, когда решусь, но яд уже приготовлен. И поскольку он у меня всегда под рукой, мне хватает сил выторговывать у себя самого день за днем. Так у меня впервые появилось ощущение свободы. Это произойдет, но только когда я пожелаю.
Четыре часа. Самое трудное позади. Будто отступают на небе черные тучи. Возможно, у меня неустойчивая психика — так раньше утверждал доктор. Я способен и желать смерти, и в то же самое время стремиться выкурить Вильбера из его квартиры. Я чувствую себя в противоречиях как рыба в воде. Привилегия возраста — принимать себя таким, какой уж я есть. Если мне захочется выпить чашку чая со сладкой булочкой, зачем лишать себя маленькой радости только из-за того, что она не вяжется с моим отвращением к жизни?
Вот, нашлось чем заняться: спуститься в бар, обменяться парой ничего не значащих слов с Жанной, попросить ее не забыть про лимон, вдохнуть запах лакомств — бисквитных пирожных, печенья, вафель… все это создает малюсенькое продвижение к будущему, как бы возбуждение аппетита к тому, что последует, — медленное вкушение чашки чаю, сидя у окна, распахнутого в зеленую листву, кипарисы и голубое небо. Это мое обычное место. Здесь у каждого свое место, и, увидев, что кто-то занял его, он зарычит как медведь.
В мгновение ока стало пять. Во мне есть что-то от циферблата солнечных часов; я реагирую на удлиняющиеся тени, неумолимые перемены света, который, по мере продвижения дня к вечеру, гуще накладывается на гибискусы и розу, подобно вечернему макияжу дам. На меня откуда-то издалека нисходит покой — мир с самим собой, и вечер обещает стать приятным. В такое время я люблю побеседовать с тем, кого зовут «отец Доминик». Ему восемьдесят четыре, у него борода Деда Мороза, а за очками в железной оправе испытующий взгляд рассеянного анахорета. В бытность журналистом он объехал весь мир. Все видел, все прочел. Он считает себя учеником Ганди. Верно одно — он излучает безмятежность. Я расспрашиваю его о будущей жизни, карме. Он прекрасно осведомлен о загробной жизни — не только как посвященный, но и как специальный корреспондент. Он описывает различные состояния Бытия с почтительной фамильярностью, объясняет многочисленные значения священного слога «Аум», продолжая на ходу гладить чистые головки китайских астр. Он настолько безумен, насколько безумным может быть мудрец. Все его обожают. Он ободряет. Он не верит ни в дьявола, ни в ад. Иногда он соглашается провести беседу с дамами, озабоченными своей внутренней жизнью. Как сказала одна из них: «Это не может причинить зла и поможет скоротать время!»
Но я еще вернусь к этим проблемам организованного отдыха. А пока я стараюсь охватить разнообразные аспекты продолжительности моей жизни, чтобы лучше понять, насколько этот четвертый возраст, о котором по-настоящему никто не осмеливается вести речь, — мерзкая вещь. Говорят «третий возраст» из стыдливости. Под этим еще подразумевается бодрость, порыв; оно отрицает старость и как бы намекает на время мирных радостей. Вранье. Все врут. И я это докажу.
Но вот и подошло время ужина.
У тех, кто придерживается общественных условностей, суровая жизнь — они переодеваются к ужину. Разумеется, дело не доходит до смокинга или вечернего туалета. Тем не менее появляются драгоценности, на деформированных артритом пальцах блестят дорогие кольца. Появляется несколько декольте на костлявой груди. Мужчины надевают галстуки. Идет обмен церемонными улыбками. Жонкьер, который выглядит старше своих лет, надушился. Лично я сменил костюм. Где времена ночных кутежей, когда я вел под руку Арлетту — владычицу моего сердца?
— Тюрбо[8] по-королевски, — говорит Жонкьер. — Лучшее, какого мне приходилось отведать, было в…
Является Вильбер. Этот плюет на условности. На нем всегда один и тот же поношенный костюм, из карманов которого он извлекает Sureptil, Diamicron, Pindioryl, Spagulax, Bismuth, Primpiran[9]. Он продолжает ощупывать карманы.
— Куда-то я сунул Dactilase?
Он вставляет в ухо белую пробку слухового аппарата.
— Не оставил ли я его в обед на столе?
Подозрительный взгляд в сторону Жонкьера. Человек, который выпивает за каждой трапезой полбутылки, способен на все. Жонкьер рассказывает нам, как он провел день. Он профукал двести франков в казино. Рядом сидела особа, которая не выглядела неприступной… Пожав плечами, Вильбер отключает слуховой аппарат.
— Старый пуританин! — говорит Жонкьер.
— Не так громко. Он может вас услышать.
— Сомневаюсь. И потом, мне наплевать.
Жонкьер — точная копия персонажа «романов с продолжением», где, бывало, фигурировал похотливый старик. Он любит игривые истории, смотрит порнографические фильмы и ужасно старается заставить нас поверить в то, что, невзирая на годы, не утратил еще мужских достоинств. Вильбер испытывает отвращение к такому бахвальству. Случается, он слушает все до конца и время от времени восклицает: «Не может этого быть! Не может этого быть!» — чем приводит Жонкьера в бешенство. Подумать только, Вильбер закончил высшую Политехническую школу и стал выдающимся инженером. Он разбогател на своих патентах. На пароходах есть какая-то лебедка, носящая его имя. Он награжден орденом Почетного легиона за выдающиеся заслуги в области искусства и литературы. А в данную минуту с маниакальной осторожностью отпиливает кончик ампулы.
Правда, Жонкьер и сам был незаурядной личностью. Выпускник Центральной школы, он создал Восточные мукомольные заводы — очень большое предприятие, высоко котировавшееся на бирже. Мне стало это известно конечно же от Клеманс. Денег у него гораздо больше, чем у Вильбера, которого он считает заштатным инженеришкой. Тогда как Вильбер смотрит с высоты своих дипломов на Жонкьера как на что-то вроде старшего мастера, которому подвезло. Им случается заводить нешуточный спор, и, пока Вильбер, переводя дыхание, кашляет в свою тарелку, Жонкьер, ища поддержки, поворачивается ко мне:
— Скажите, Эрбуаз, ну разве я не прав?
И тогда, подобно слуге в комедии[10], я стараюсь доказать, что если один из них и не прав, то другой, быть может, и не совсем ошибается. По счастью, десерт восстанавливает мир.
Наступает время перебраться к телевизору. Тут два зала: просторный — для второго канала и поменьше — для первого. Дамы предпочитают вторую программу — цветную. Некоторые из них спешат покончить с ужином и занять лучшие места — не слишком далеко от экрана и не слишком близко. Они вслух комментируют последние известия, возмущаются, сочувствуют, зубоскалят по адресу рупора левых сил. Вильбер — любитель американских сериалов. Но поскольку он туговат на ухо, поскольку запаздывает к началу и вынужден садиться в глубине комнаты, вскоре он засыпает и начинает храпеть. И вокруг него образуется зона приглушенного движения, негодующих протестов.
Лично я отдаю предпочтение первой программе, малюсенькое предпочтение, — все эти зрелища оставляют меня хладнокровным. Важно не следить за сюжетом, а смотреть на экран, пока не впадешь в гипнотическое состояние. И с этой точки зрения черно-белый экран воздействует на меня эффективнее цветного. Частенько я покидаю зал последним. Мне предстоит еще несколько мучительных часов. Ночной консьерж совершает обход помещения, выключает телевизоры. Мы перебрасываемся парой слов. То, чего не успела рассказать Клеманс, досказывает мне он, Бертран:
— …знаете, кажется, у Камински — этой старухи, похожей на фею Карабоссу… так вот, у нее случился приступ аппендицита. Пришлось вызывать врача. — И он заключает: — Ничего удивительного. Жрет, как саранча.
Дело идет к полуночи. Я стою несколько минут на крыльце. От бесконечного множества звезд кружится голова! Послушать отца Доминика, нашего гуру, так звезды — бесчисленные очи Господа Бога. Пусть так. Только бы заснуть!
Поднимаюсь к себе. Одеяло на постели уже откинуто. Анисовая настойка в кружечке еще не остыла. Выпиваю целую чашку. Давнишняя привычка, привитая мне другом, уверившим меня, что анисовая настойка действует лучше всякого снотворного. Разумеется, сущая ерунда, но составляет часть ритуала, который я дотошно выполняю; чтобы приручить сон, я готов прибегнуть к магическим приемам. Настойка — один из них.
Короткая прогулка по комнате, от стены к стене, — тоже часть этого ритуала. Я не подвергаю свою совесть ревизии, а просто перебираю в памяти истекший день. Пустой. Бесполезный. Как и все предшествующие. И как в предшествующие вечера, я пытаюсь постичь, что же такое скука. Мне кажется, сумей я распознать ее природу — и тогда смысл моей жизни изменится. Ведь как я уже говорил, меня разрушает именно скука. Она состоит из уверток, уловок, как будто сам с собой играешь в прятки. И пока всячески стараешься уснуть, как бы это сказать, подспудно идет непрестанный хруст минут, постоянная утечка времени. Стареешь неприметно, не сдвигаясь с места, не меняясь. Время живет, а я уже не живу вместе с ним. Я четвертован в глубине самого себя. Жить значит идти за руку со временем. Стариться значит выпустить его руку. Отсюда и скука. Я чувствую себя старым, и я стар. И все мои умствования бессильны что-либо изменить. В постель, старый хрыч!
Начинается нескончаемое паломничество по ночи. Я слышу все, что происходит за пределами моих стен. Скольжение лифта, который останавливается на четвертом. По всей вероятности, Максим — шофер «пикапа» — возвращается с очередного любовного свидания. Флиппи, сосед прямо надо мной, кашляет и плюется. Он вызывает Клеманс. Бедняжка! Она спит рядышком с медпунктом, в конце коридора, и звонок, соединяющий его со спальнями, частенько вырывает ее из сна. Я слышу его дребезжащий голос. Клеманс случается сетовать на судьбу. «С ума сойдешь, — поверяет она мне. — Если я скажу вам, что позавчера мадам Блюм подняла меня посреди ночи, чтобы я измерила ей давление. Быть здесь медсестрой — рабский труд!»
Потом близкие шумы стихают. Остаются более упорные шумы соседнего города, вдалеке сигнал «скорой помощи» или же под самое утро — гул «боинга», идущего на посадку. Я проваливаюсь в небытие. И тут звонок будильника. Шесть утра. Это у Жонкьера, справа от меня. Этот человек совершенно не считается с другими. Ему прописано принимать в это время лекарство от печени. Где он купил этот чертов будильник, который бешеным звоном возвещает время по нескольку раз. Я обещаю себе отругать Жонкьера. Мне уже случалось делать это, и он извинялся, а толку чуть. Я больше не усну. Начинающийся день не принесет мне ни радости, ни страданий. Бессмысленный день. Но в таком случае… зачем продолжать?
Эгоист ли я? Я часто задавался таким вопросом. Так вот — нет. Я отписываю деньги на разные благотворительные цели. Впрочем, здесь все дают на них деньги, и от чистого сердца. Но «дают» — не то слово. Следует сказать: «Посылают». Потому что здесь тщательно избегают всякого контакта с несчастьем, касается ли то животных или людей. Не из трусости. А просто потому, что интерес, проявляемый к другим, влечет за собой утрату тепла, а мы такие зябкие! Тут уже ничего не поделаешь. Возраст сказывается. Право же, не моя вина, если я перестал излучать тепло.
Но только меня не проведешь. Я не разыгрываю комедию беззаботности, радости. Я прекрасно знаю, почему все они притворяются, что воспринимают жизнь, как они выражаются, с хорошей стороны. Хоровое пение, лекции в университете, партии в бридж — все эти развлечения не что иное, как транквилизаторы. Правда, мерзкая правда, которую они ни за что на свете не желают видеть, но которая их точит, заключается в том, что в глубине души они ждут. Да, да, мы ждем наступления конца. В часы одиночества мы слышим его приближение. Так что поспешим! Надо болтать — не важно с кем, не важно о чем. Заглатывать лакомства, садиться за игорные столы, шуметь — делать все, что одурманивает и придает уверенность в себе. Ибо страх — эгоизм стариков. Сколько раз я ловил себя на мысли: «Покупаю себе последнюю пару обуви!» Или же: «Мое пальто продержится столько же, сколько я сам!» От таких соображений мне ни жарко ни холодно, потому что я не страшусь смерти. Но они — их они терроризируют. Они предпочитают затыкать уши и изучать русский, ходить на выставки, выслушивать откровенные признания или пичкать себя пирожными.
В восемь Клеманс приходит делать мне укол.
— Повернитесь! Еще немного!
Она ласково помыкает мной и всеми своими пациентами. Это краснощекая, быстрая толстуха неопределенного возраста; у нее крестьянская речь. Она гораздо больше, чем медсестра, — она устная газета.
— У мадам Камински вовсе не аппендицит. Ей так говорят, чтобы не испугать. Но тут дело посерьезнее. — Она понижает голос: — Вы меня понимаете?
Главное — не называть его своим именем, этого страшного зверя, которого никогда не выгнать из логова. Как ни лечись, какие исследования ни проходи, — остается опасностью номер один.
— Родственников предупредили, — продолжает она. — Ее положили в клинику. Но она неоперабельна.
Я не могу удержаться от вопроса:
— А сколько ей лет?
Вопрос, от которого никто не может удержаться, когда человеку, даже незнакомому, угрожает смерть. Ответ наводит на размышления, подсчеты, сопоставления.
— Ей пошел девяносто шестой год. В таком возрасте, согласитесь, пора и честь знать. Ее квартиру уже кому-то пообещали.
— Право же, вы знаете все.
— Ну нет. Не скажите.
Она хихикнула. Меня застал врасплох такой игривый девичий смех в устах этой крепко сложенной бабы.
— Я видела письмо на столе у директрисы, — уточняет она. — Мадемуазель де Сен-Мемен оставила меня на минутку присмотреть за кабинетом.
— Значит, вы читаете чужие письма. Докатились!
— О-о! Мсье Эрбуаз. Как вы могли подумать? Я просто бросила взгляд. Речь идет о супружеской чете. Опять на мою голову свалилась работа, черт подери. Супружеская пара — хуже не придумаешь.
Она уходит, и круг замыкается. Одним днем больше или, скорее, одним днем меньше. Что еще может нас затронуть, если не болезнь? События мирового значения разворачиваются от нас вдалеке. О кровавых трагедиях, катастрофах, преступлениях мы знаем понаслышке. И даже разразись война, нам угрожают только связанные с ней лишения. Что нам отныне заказано, так это дрожать за свою жизнь вместе с другими людьми, разделить их страх. Мы утратили право на всякое волнение. Для нас все, что бы там ни было, — только повод для комментариев и болтовни. Мы статисты драм, которые нас самих уже не затрагивают. Так разве же я не прав, говоря, что с меня довольно?
Остается набраться мужества в последний раз!
Перечел написанное. Получилось нескладно и сбивчиво. Я утратил привычку писать. И все же у меня было основание — хорошо ли, плохо ли — выразить то, что должно обернуться бунтом. Довелись мне дать определение старческому разжижению мозгов, я сказал бы, что его отличительная черта — поддавшись на обман, поверить в те романтические бредни о старости, которыми нас пичкают средства массовой информации. Разобраться во всем этом — источник утешения. И потом, следует отметить еще один момент. Свидание, которое я назначаю самому себе перед чистым листом бумаги, позволяет мне без особого страха ожидать мучительные послеобеденные часы. Вместо того чтобы по-стариковски пережевывать свои претензии к жизни, сожаления, я усаживаюсь, как некогда, под лампой и начинаю охотиться за словами. Я уже разучился стрелять, но в конечном счете в настоящий момент довольствуюсь и мелкой дичью. Где мои двадцать лет с их непомерными надеждами? Два опубликованных романа имели успех. Они стоят тут, на полке моей библиотеки, — свидетели обвинения. Мне случается их перечитывать. И я наивно говорю себе: «В то время у меня был талант. Как мог я пренебречь им ради специальности — интересной, слов нет, сделавшей меня богатым, но и бесплодным? Вот выйду на пенсию, — думал я, — и у меня появится свободное время. А пока суд да дело, постараюсь набраться недостающего мне жизненного опыта, а возможно, и опыта по части женщин, без чего нет писателя — серьезного, основательного».
Я полагал, что с годами к человеку приходит зрелость. Но теперь знаю, что воображение подвержено склерозу, как и артерии. Даже эти заметки, которые я вразнобой заношу на бумагу, не торопятся сами сойти с моего пера. Они сочатся и затвердевают, как сталактиты. Только что я говорил об охоте. Бедный старикан, вообразивший себе невесть что! Заслуга моих трудолюбивых желез внутренней секреции хотя бы в том, что они фиксируют время. Пока я ублажаю свою скуку, я перестаю поминутно смотреть на часы, и вот, глядишь, и полночь на дворе. А пока я раздеваюсь, в моей голове подспудно продолжается работа — замедленная химическая реакция образов, фраз. Всего этого мне никогда не довести до ума. Слишком поздно. Но прежде чем умиротворенно рухнуть в сон, я осознаю, что прожил день менее бесполезно. Вот почему я беру на себя обязательство продолжить свою хронику, ничего не упуская, ради одного-единственного удовольствия — спустить перо, как спускают бешеного пса. Что в этом зазорного? Ведь никто, кроме меня, этого не прочтет, и если моя правда и невыносима, она никого не терзает, кроме меня самого. И еще: единственный способ заполнять пустоту дней — это, быть может, описывать ее до омерзения. Попытка не пытка.
Франсуаза сообщила мне эту новость во время первого завтрака.
— Мамаша Камински приказала долго жить, — довольно свирепо буркнула она.
Скончалась на операционном столе! Вот самый пристойный образ смерти. Все происходит вдалеке от дома. Никто тебе не мешает своим хождением туда-сюда. Смерть, настигающая где-то там, в месте столь же неопределенном, как преддверие ада, где хранят покойников до того момента, когда погрузят на роскошный катафалк и запрут в могиле, прикрытой букетами и венками. Некоторые предпочитают кремирование, но большинство людей его не приемлют, наверное, из-за картины всепожирающего пламени, которое наводит на мысль об аде. Лучше уж, скрестив руки, мирно ждать воскрешения.
Это наводит меня на разговор о религии — не вообще, а о той религии, какую практикуют обитатели «Гибискусов». Тут все ходят к мессе — и верующие, и неверующие — прежде всего потому, что это признак «хорошего тона», а еще потому, что это своего рода клуб. Здесь мы остаемся среди своих, так как наша часовня — частная. Службу служит старый священник — убеленный сединами, очень сладкий, внушающий доверие. А главное — очень снисходительный. Уж мне-то хорошо известно, что грех тоже уходит на пенсию, и члены его паствы винят себя разве только в грехах воображаемых. Он выслушивает проповеди и дает отпущение, однако с толикой интегризма, что не отвращает от него людей, а напротив, нравится им.
Роль служки при священнике выполняет генерал Мург. Хотя у него и не сгибается нога, он ловко снует вверх-вниз по ступенькам алтаря и обладает неподражаемой способностью звонить в колокольчик. Повышение тона звучит настоящей музыкой — чем-то вроде вздохов мольбы, которая нежно ведет молящихся к сосредоточенности. Я часто замечал, что старые офицеры умеют лучше кого бы то ни было служить мессу. Нет, я вовсе не шучу. Я прекрасно понимаю, что человек, одержимый манией самоубийства, должен бы воздержаться от рассуждений о религии. Но как бы это сказать? Я не впал в отчаяние. Я не очень люблю атеистов, которые, как мне кажется, рубят с плеча. Но не люблю и тех христиан, которые говорят о Христе как о своем младшем брате. Я занимаю выжидательную позицию. Бог? Возможно. Но существует он или нет, интересуется ли мной или нет, проблема заключается в другом — а именно в том, что я себя уже не выношу. Я констатирую такой факт без гнева и ненависти. Не моя вина, если я живу в стороне от себя, а посему в стороне от всех. И если я исчезаю незаметно, как бы на цыпочках, то в чем же тут богохульство?
— Не нужно быть таким пессимистом, — говорит мне Клеманс, когда я выразительным жестом показываю ей, что жизнь мне в тягость.
Но я не пессимист. Не человеконенавистник. Я стараюсь проявлять любезность и хорошее воспитание и во взаимоотношениях с моими родственниками, и со всеми прочими. Только ничто не может мне помешать смотреть на них — как, впрочем, и на себя — глазами энтомолога. И это началось уже давно. А точнее, это началось вскоре после того, как меня покинула Арлетта и я впал в депрессию. Я больше и думать не хочу об этом ужасном периоде моей жизни. Похоже, я оказался тогда на грани умопомешательства. Но все кончилось тем, что я выплыл на поверхность и стал другим человеком.
Лазарем[11], одолеваемым скукой! Я все оставил: свой пост председателя совета директоров, свою квартиру на авеню Маршала Лиоте, привычный круг, свою «бентли» — все. Я даже не пытался узнать, где скрывается Арлетта. Впрочем, разве она пряталась? Это было вовсе не в ее характере. Наоборот, она должна была выставлять себя напоказ с мужчиной, которого предпочла мне.
С той поры прошло пятнадцать лет. А может, и больше. К чему уточнять. И все-таки любопытно то, что наш внук Жозе никогда не упоминает о ней в разговоре со мной. Правда, он так редко дает о себе знать! Но в конце концов ему-то должно быть известно, где его бабушка! Поначалу я думал, что обрету мир — или смирение — в роскошном доме для престарелых. Тот, в Блуа, где я поселился поначалу, был превосходен. Но прошел год, и я решил, что там скучно. Я переехал в «Незабудки», рядом с Бордо (забавная деталь: все дома для престарелых, где я обитал в одном за другим, носили названия цветов). Слишком шумно, на мой вкус, — доказательство тому, что от депрессии никогда не выздоравливают. Я попробовал жить в Альпах, близ Гренобля. Слишком холодно. А теперь вот в «Гибискусах». Шум с улицы. К чему переезжать еще раз? Куда бы ни ехать, от себя не уедешь!
Зачем я все это заношу на бумагу? Да потому, что отдаю себе отчет, день ото дня яснее, в том, что все еще страдаю от тоски по Арлетте. И в сущности, если уж быть откровенным до конца, то должен признаться, что идея этого своеобразного дневника пришла ко мне не случайно. Прошло так много времени, а у меня все еще осталась потребность говорить о ней. В будущем месяце ей стукнет шестьдесят три. Но готов поклясться, что возраст не наложил на нее никакого отпечатка. Гибкая и худенькая, какой она была всегда! Я уверен, что у нее в запасе еще по меньшей мере лет десять. Право же, я задаюсь таким вопросом без всякой снисходительности к себе. Нет, у меня-то с любовью покончено. Никакого риска, что я разыграю роль старого хрыча с истерзанным сердцем. Жена меня бросила, ну и ладно, с этим вопросом раз и навсегда покончено. Тогда почему я все еще продолжаю мысленно рыскать вокруг нее? Если правда, что в глазу существует слепая точка, то мне думается, что слепая точка существует и в сердце. Иначе непонятно, почему мне не удается выбросить ее из моей жизни. Я — руины памяти, которые посещает ее призрак.
Но о чем это говорит? По-моему, она убила во мне доверие. Не то наивное доверие, с каким можно относиться к любимой женщине, нет. А то доверие, какое жизненно необходимо человеку и рождает в нем голод по дружбе, успеху, наполняющему его живительной силой, когда он чувствует, что будущее у него в кармане. Я был мужчиной в полном смысле этого слова — могу утверждать это со всей объективностью. Мне случалось вступать в случайную связь, про которую я тут же и забывал, — мимолетные интрижки, которыми наряду с шампанским бывает отмечен праздничный вечер. Но мне никогда и в голову не приходила мысль, что я обманываю Арлетту. Наоборот, после каждой новой любовной связи я делал ей подарки, осыпал ее драгоценностями. Она была моим домом, почвой, на которой я крепко стоял двумя ногами. Она была моей силой притяжения и моим равновесием. Я хочу сказать, что, когда она исчезла из моей жизни, я стал похож на животное, которое чувствует приближение землетрясения. Все произошло так, будто порвались узы, связывавшие меня с жизнью. Все вокруг стало угрожающим и опасным.
И вот тут-то у меня и возникла потребность в логове, норе, уединении, где никто бы мною не интересовался, где женщины, которых я мог встретить, были бы уже не женщинами, а старыми мымрами. Да, примерно так. Я не лгу. И я не обманываю, утверждая, что забыл, каким бывает желание. А между тем достаточно мне выйти к берегу моря, чтобы увидеть чуть ли не голых, и я еще достаточно крепок, чтобы… Но нет! Я не представляю себя обремененным любовницей. Никто и никогда уже не завладеет мной. Начнем с того, что мне осталось так мало времени!
Завладеть мной… Только что я написал эти слова не задумываясь, и замечаю, что они уводят меня в далекое прошлое. Ведь не я женился на Арлетте. Она вышла за меня замуж. Мне было сорок лет. Я уже возглавлял крупную страховую компанию, самую, пожалуй, серьезную в Марселе. Она была дочерью одного из адвокатов фирмы.
Встреча наша была предопределена. Но ее продолжение — непредсказуемо. Я на двенадцать лет старше Арлетты, а девушки, как правило, умеют хорошо считать. Сорок лет и двадцать восемь — это еще куда ни шло. Ну а пятьдесят и тридцать восемь? Семьдесят и пятьдесят восемь? Такой момент, когда еще молодая женщина подает руку старикашке, наступает быстро. У Арлетты было перед чем отступить. К этому следует добавить мои вечные отлучки. Мне приходилось ездить в командировки в такие места, куда я никак не мог брать ее с собой. Корабли обычно тонут вдалеке от дворцов. Короче, я был не тем, что называют хорошей партией. Однако имел солидный счет в банке. Вот тут я теряюсь. Неужели Арлетта из холодного расчета приняла решение выйти за меня замуж? Или же по мере того, как шли годы, усталость сделала свое черное дело? Или же на склоне молодости и красоты она нашла свой последний шанс — любовь, стирающую морщины с сердца и лица? Вот чего мне никогда не узнать…
Короткий антракт на то, чтобы выпить, как всегда по вечерам, свою целебную настойку. Я проведу бессонную ночь, пережевывая воспоминания, перечитывая записи. Я пишу как курица лапой. Нанизываю фразу на фразу. Кривляюсь, как старый клоун. Но как выразить правду? Правда продолжает от меня ускользать. Я никогда не узнаю, что же все-таки произошло между Арлеттой и мною. Ну и плевать. Спокойной ночи.
Я пошел на кладбище. Нога болела не сильно, а погода стояла великолепная. Пока покойную засыпали, я гулял по аллеям. В траве звенели цикады, прыгали дрозды. Если бы я нашел скамейку, я бы охотно тут задержался. Я присел на несколько минут на первую ступеньку вычурной часовенки и сказал себе, что мне будет хорошо в этом саду. Я воображал себе такую надпись:
Тем хуже, если это похоже на вызов, но если однажды здесь случайно пройдут Жозе или его бабушка, главное — чтобы они не остановились. Впрочем, я ничем не рискую. Моему нотариусу будет трудно с ними связаться. С Жозе — чтобы предупредить его о наследстве. А Арлетта? Возможно, она умерла. Я никогда не переставал о ней думать. Она продолжает оставаться моей законной супругой. Вчера я написал, что она, несомненно, вышла за меня из-за денег. Но тогда почему она не пожелала оформить развод, чтобы получать большие алименты? Не оставь она на моем письменном столе эту ужасную записку: «Я ухожу. Наслаждайся своей свободой. Ты о ней так мечтал», я мог бы подумать, что она стала жертвой автомобильной катастрофы, и разыскивал бы ее с помощью полиции.
Я буду вечно помнить это мгновение. Я вернулся из Лориента, где купил небольшой танкер, потерпевший аварию, наскочив на скалы у берегов Груа. Она выбрала момент, когда я не без труда обскакал своего конкурента-голландца, чтобы швырнуть мне мою свободу в лицо. Возможно, мне случалось защищать ее с излишней страстью, но она никогда не была направлена против Арлетты. Бедная моя Арлетта! Ты так ничего и не поняла!
Я снова пустился в путь, и моя прогулка привела меня в глубь кладбища, на пустырь, где могильщики копали свежие могилы. Агент по недвижимости сказал бы, что отсюда открывается великолепный вид на залив. Земля тут сухая и хрустящая, самая подходящая для мумифицирования трупа. Мне было бы неприятно разлагаться в болотной грязи. Выходя с кладбища, я встретил генерала, ковылявшего к автобусной остановке.
— Бедная Элиана, — сказал он, хватая мою руку.
— Элиана?
— Да. Мадам Камински. Я хорошо ее знал. О, все мы — лишь горстка праха. К счастью, она не страдала.
— Я мало с ней сталкивался.
— Жаль. У нее был очень сильный характер. Я сказал бы, энергичная женщина. Подумайте, после смерти мужа она сменила его на посту директора проволочного завода, где-то на севере. Ее сын с превеликим трудом сумел уговорить мать переселиться в пансион.
— А ей не мешала инвалидность?
— Какая еще инвалидность?
— Да как же, ведь она почти ослепла. Она всегда ощупывала дорогу своей белой тростью.
У генерала начался приступ кашля, от которого он чуть не задохнулся.
— Да она была слепой не больше нас с вами. Она вооружилась палкой и черными очками, чтобы вынудить людей держаться на расстоянии и переходить улицу где придется, без оглядки на машины. Уверяю вас, презабавная особа.
Он уверенно направился в бистро, на углу.
— Вы не откажетесь выпить со мной рюмочку ликера? В пансионе мне запрещают спиртное. Я и хожу на похороны, чтобы иметь право на глоток бодрящего. Только пусть это останется между нами, ладно?
Я посмотрел на часы.
— Ну-с, — продолжил он. — Никто нас не ждет. И уж коль скоро мы в кои-то веки встретились!.. Даже любопытно. Мы ежедневно здороваемся — так, но практически не имели случая поговорить?..
— Это моя вина… Наверно, я несколько робок.
— Будет вам! Сколько времени вы уже с нами?
— Скоро пять месяцев.
— Ах, это нехорошо, дорогой друг. Вам следовало присоединиться к нам сразу же по приезде.
Его переполняли благодушие и добрая воля. Он заказал бармену два пастиса и сообщил, что организовал группу по изготовлению всякого рода поделок.
— Забивать гвозди… орудовать рубанком — нет лучшего способа не замечать время.
— И что вы мастерите?
— Сам еще не знаю.
— И на что это сгодится?
Он медленно осушил свой бокал и понизил голос:
— Боюсь, ни на что.
Кортеж машин медленно въезжал на кладбище.
— А что, много народу умирает в «Гибискусах»? — спросил я.
Этот вопрос рассеял замешательство, которое мы начали было ощущать.
— Нормально, — ответил он. — В среднем одна кончина каждые три-четыре месяца. Если учесть, что у нас нередки старики, которым за восемьдесят.
Я счел уместным пошутить:
— Выходит, что за год вам перепадает не так уж и много порций подкрепляющего!
— Больше, чем вы полагаете, — грустно уточнил он. — В округе есть и другие дома для престарелых. И у нас много друзей. Все мы знакомы между собой. Кстати, вы слышали о советнике Рувре?
— Нет. Кто он такой?
— Судья, которого я встретил когда-то, он тоже участвовал в Сопротивлении. Если это действительно он, то ему должно быть лет семьдесят пять — семьдесят шесть. Судя по слухам, которые бродят со вчерашнего дня, он займет место Элианы Камински.
— Клеманс мне что-то говорила о супружеской чете.
— Вот-вот. Квартира Элианы очень подходит для старых супругов. Помимо просторной спальни, там есть гостиная-кабинет, где вполне уместится кровать и даже можно оборудовать то, что называют таким смешным словом — кухонька… Им станет это в копеечку. «Гибискусы» — это хорошо, и даже очень, но это сущее разорение, вы так не считаете? Впрочем, ведь в конце концов это последняя роскошь, какую мы себе позволяем.
Видя, что он не спешит возвращаться домой, я откланялся. По правде говоря, я и сам спешил не больше, но начинал пугаться его болтовни. От советника Рувра он перешел к Сопротивлению. От Сопротивления к военной академии Сен-Сир. От Сен-Сира к годам учения в коллеже. Целая биография, рассказанная в обратном хронологическом порядке, каких я уже наслушался, — нудные вариации одного и того же в стиле этого дома. Заниматься пустой болтовней — вот что я категорически себе запретил. Среди всех более или менее ясных причин, понудивших меня вести эти записки, одна выступает на первый план. Мне достаточно их перечитать, чтобы удостовериться, что я не впадаю в умственный маразм, угрожающий всем нам. О, я знаю, что к тому моменту успею их закончить. Но если по слабости характера стану под различными предлогами откладывать свое решение со дня на день, а по тону этих заметок обнаружу, как мое старческое слабоумие проявляет себя на деле, я уже больше не смогу отступать. Это соображение меня ободряет.
Вчера вечером, после ужина, я засиделся на террасе, носящей громкое имя «солярий», но куда днем никто никогда не заходит из-за жары. Зато вечером там бывает очень приятно. Ветерок, дующий с земли, доносит запахи цветов. Свет долго не меркнет, как будто между ночью и днем заключен таинственный союз. Тут стоят шезлонги, плетеные кресла, лампы на низеньких столах, и крупные насекомые с гудением пролетают мимо. В это время посетители редко заглядывают сюда — это час партий в бридж и телевизоров, которые создают шум, проникающий сюда из открытых окон. С того места, где я сижу, мне слышна пальба вестернов, и я хорошо представляю себе эти старые лица, вновь обретшие невинность первой молодости.
Жанна, барменша, пришла осведомиться, не нуждаюсь ли я в ее услугах. Настойка? Прохладительный напиток? Нет, я ни в чем таком не нуждаюсь, только хочу побыть один. Два истекших дня были для меня особенно тяжкими. Все мои демоны словно сорвались с цепи. Я задаюсь вопросом, неужто я опять впаду в депрессию? Только не это. Я даю себе еще два дня. Последний срок. Растянувшись в шезлонге и поглядывая на звезды, я составляю завещание. Фразы складываются в моей голове сами собой. Мне остается только воспроизвести их на бумаге.
Я, нижеподписавшийся, Мишель Эрбуаз, находясь в здравом уме и твердой памяти (это надо еще посмотреть, но так или иначе — я продолжаю), завешаю все свое имущество внуку — Жозе Иньясио Эрбуазу, с одной оговоркой: если моя жена Арлетта, урожденная Валь-гран, не объявит о своих правах на наследство, хотя прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как она покинула семейный очаг. У господина Дюмулена, моего нотариуса, хранится наше свидетельство о браке, оговаривающее, что наш союз предусматривал раздел имущества, а посему он может признать за ней минимум, предусмотренный законом. Последний адрес, который Жозе пожелал мне сообщить: 545, авенида Сан-Мигель, Рио-де-Жанейро. Но этот адрес уже устарел, поэтому я поручил господину Дюмулену навести необходимые справки, и если внук по этому адресу больше не проживает или в случае если Жозе нет в живых — предположение вовсе не абсурдно, учитывая то неведение, в каком он всегда держал меня относительно своего существования, — тогда мое состояние перейдет к Жану и Ивонне Луазо — кузенам в четвертом или пятом колене. Я с ними почти не знаком, но, выбирая между государством и ними, предпочитаю сделать своими наследниками их. Составлено в «Гибискусах»…
Короче, все кажется мне ясно изложенным. Я переписываю набело и ставлю подпись. Мой текст звучит торжественно и имеет вычурный слог, что придает ему юридический вес. Я прекрасно улавливаю смешную сторону этой завещательной комедии. Но как выразить суровую правду, а именно то, что я — старый хрыч, которым никто не интересуется, даже этот внук, неизвестно где обитающий, о котором я знаю, в сущности, только по рассказам. Конечно, разразится большой скандал. Возможно, мне следует оставить записочку с извинением на имя мадемуазель Сен-Мемен, которая управляет этим пансионом с большой сноровкой, — воздадим ей по заслугам. Рискую повториться, но мне бы хотелось, чтобы меня поняли правильно — я не пасую ни перед отчаянием, ни перед усталостью, ни перед болезнью, ни перед этими «огорчениями в личной жизни», на которые легко все свалить, когда все аргументы исчерпаны. Я прощаюсь. И делу коней. Допив свой бокал, я разбиваю его.
Все приготовления давно закончены. Яд лежит наготове в коробочке между лекарствами, которых скопилось у меня достаточно за последние месяцы, и слава Богу, он совершенно безвкусен. Я высыплю его в свою кружку с настойкой и залпом выпью это пойло до последней капли, как Сократ. Меня проводят на кладбище, и славный генерал выпьет в память обо мне свою дозу… Что касается деталей похорон, то они сумеют выйти из положения. Переезды с одного места на другое всегда меня убивали. Тем не менее я хотел бы облачиться в синий костюм — серьезный, но не строгий. Я обязан подумать о тех, кто придет склонить голову перед моими бренными останками. А они придут все, движимые бездельем и любопытством. И вот еще что не забыть: я хочу, чтобы два моих романа положили в гроб рядом со мной. Я уйду из этого мира вместе с моими двумя мертворожденными детьми — единственными плодами того существования, которое я считал заполненным до краев.
Сорвалось! Сорвалось самым глупым образом! Рувры прибыли к нам в прошлый четверг, перед тем самым моментом, как я собирался осуществить задуманный план. Не знаю, успели ли даже вынести из квартиры покойницы все, что ей принадлежало. Новые жильцы чертовски торопились. А когда прибывают «новенькие», весь дом ходит ходуном. Пансионеры собираются группками! Напускают на себя понимающий вид! Шушукаются! «Говорят, он очень болен…», «Да нет же! Он вовсе не старый: ему семьдесят шесть…», «Как мне ее жаль! Похоже, она намного моложе мужа!». Распространяются секретные сообщения со ссылкой: «Мне сказал Морис!» Слова массажиста Мориса вспоминаются здесь почти с таким же доверием, как то, что сообщает Клеманс. «Рувр! Это имя мне что-то говорит…», «Погодите-ка, я знавал одного Рувра — это было во время алжирских событий…»
И вот уже они копаются в своих воспоминаниях — старьевщики, разгребающие прошлое. Возбуждение достигло кульминации около шести вечера, когда кто-то пустил слух, что «они прибыли». Возбуждение, проявляющееся с безупречным вкусом, разумеется. Сторонний наблюдатель, возможно, ничего бы и не заметил. Нужно принадлежать к какой-либо группе, клану, чтобы учуять приближение чего-то экстраординарного. Годился любой предлог, чтобы пройти через холл, где только что сгрудили багаж, чемоданы, дорожные сундуки. В гостиную проникали обрывки новостей. Кружки болтунов составлялись не совсем так, как обычно. В них допускались новые лица. Угадывались едва заметные нарушения табели о рангах, оправданные размахом события.
Что до меня, то я посвятил день последней экскурсии в город — распрощаться со всем тем, что суждено было оставить навсегда. Поэтому, когда я вернулся, все мои чувства были обострены, и я почуял, что в нашем пансионе происходит нечто необычное. Я сразу же понял, что должен временно отказаться от своего прожекта. У меня не было никакого основания омрачать трауром день, когда неизвестные приехали обосноваться в «Гибискусах». Так не поступают — и точка. Умереть — согласен. Но соблюдая приличия!
Теперь я говорю себе, что, несомненно, переборщил со своими угрызениями совести, но чтобы лучше разобраться в этом, должен обо всем рассказать. В положенное время я спустился в столовую. Было восемь вечера, и я заметил, что, вопреки обыкновению, все уже в сборе. Ни одного опоздавшего. Вильбер приоделся в черную бархатную куртку, которую надевает по воскресеньям, отправляясь в часовню. Между Вильбером и мною, напротив Жонкьера, появился четвертый прибор.
— Мы кого-то ожидаем? — спросил я, удивляясь и в то же время досадуя.
— Ожидают мадам Рувр, — сказал Вильбер. — Мадемуазель де Сен-Мемен не захотелось усадить ее за отдельный столик. Для первого вечера это походило бы на наказание. И поскольку за нашим столом всего трое…
У Жонкьера был сердитый вид.
— Так что мы познакомим эту особу с обычаями пансиона, — с воодушевлением продолжал Вильбер. — Вот кто внесет некоторое оживление в нашу жизнь. И заставит вас держать свои казарменные шуточки при себе.
Жонкьер не отреагировал на этот выпад, что меня удивило, так как он не любил оставлять последнее слово за Вильбером.
Внезапно шум от разговоров стал глуше, как бывает в театре, когда занавес медленно поднимается. На минуту любопытство взяло верх над воспитанием. Мадемуазель Сен-Мемен направлялась к нашему столу, за ней следовала мадам Рувр. Краткое представление. Обмен улыбками. Шум голосов возобновился. Мадам Рувр извинилась. Ей не хотелось бы навязывать свое общество. Ее муж слишком устал, чтобы ужинать. Впрочем, по вечерам он не кушает.
— И чем же болен господин Рувр? — спросил Вильбер, знаток всех болезней.
— У него артрит, и он передвигается с превеликим трудом.
— Очень болезненная штука, — сказал Вильбер. — Стапорос и витамин В. Другого средства не существует.
Пока они говорили о лекарствах, я наблюдал за своей соседкой. Определить ее возраст невозможно. Безукоризненный макияж, безупречная прическа, свое вечернее лицо она носила как драгоценность. Можно было с трудом догадаться, что ее волосы подкрашены, настолько натуральной блондинкой она выглядела. Улыбкой она отдаленно напоминала Арлетту. Я стеснялся класть на скатерть рядом с ее длинной и белой кистью, украшенной переливчатым перстнем, свою руку, испещренную коричневыми старческими пятнами.
Похоже, Жонкьер чувствовал себя не лучше меня. Он кивал головой в доказательство того, что интересуется разговором, но выглядел скованным и хранил молчание. Что касается Вильбера, обычно такого молчаливого, то он был говорлив, игрив и кокетлив в своем застольном разговоре, даже если его ответы и звучали невпопад из-за того, что, случалось, он недослышал. В сущности, он спасал честь нашего стола, так как без него мы имели бы жалкий вид: Жонкьер — потому что он наверняка обиделся на мадемуазель Сен-Мемен за то, что она не согласовала свое решение с ним, а я…
Право, точно не знаю, чему приписать мое плохое настроение. Мне испортило его женское присутствие. Я был как ослепленный зверь, которого понуждают выйти из норы, и он чувствует, как становится беззащитным. Вильбер расхваливал преимущества нашего пансиона так, словно был его рекламным агентом и владельцем. Прогулки… в двух шагах от моря… Меньше часа ходьбы от горы… Превосходный климат… Он превращался в живую рекламу туристического агентства, старый дурень.
Мадам Рувр любезно слушала. Жонкьер меня заинтриговал. Вначале я подумал было, что он злобно реагировал как холостяк, которого потревожили. Теперь я был в этом уверен меньше. Я чувствовал, что он весь сжался и занял, так сказать, оборонительную позицию. И вдруг меня осенило, что мадам Рувр не была для него незнакомкой. И эта мысль продолжает меня преследовать. Вот почему я пытаюсь записать свои тогдашние впечатления — такие смутные, беглые и в конечном счете малообоснованные. От десерта мадам Рувр отказалась. Она поблагодарила нас за столь любезный прием.
— Стоит ли об этом говорить, — сказал Вильбер. — Надеюсь, отныне вы окажете нам честь считать этот стол своим.
По взгляду, который бросил на него Жонкьер, я понял, что он охотно бы его задушил.
— Ничего не обещаю, — прозвучал ответ. — Я еще не знаю, как мы организуем свою жизнь.
Засим последовали улыбки, приветствия. Уход дамы со сцены.
Я думал, что Жонкьер обрушится на Вильбера. Ничего подобного. Он ушел не пикнув. Я предоставил Вильберу заниматься своей фармацевтической алхимией и тоже удалился. Совершенно очевидно, что люди, принадлежащие к одной социальной среде, порою связанные общими интересами, по чистой случайности могут в один прекрасный день оказаться в одном и том же доме для престарелых на Лазурном берегу. «Гибискусы» пользуются большой популярностью. Это все равно что «Негреско» для третьего возраста. Значит, Рувры и Жонкьер, возможно, однажды уже соприкасались. Но ко мне это отношения не имеет!..
Имеет! По зрелом размышлении я прекрасно вижу, почему после этого ужина я закусил удила. Эта дамочка меня занимает. Я целеустремленно шел по трудному пути, сосредоточился, как спортсмен перед последним испытанием, а теперь мое внимание рассеивается. Все идет к тому, что я дам втянуть себя в пересуды, интриги, злословие, царящие в нашем пансионе. Доказательство тому — я расспросил Клеманс. Обычно она затевает треп, готовя иглу и ампулу для инъекции. На этот раз я сам навел ее на разговор о Руврах.
— Бедняга, — сказала она. — Он точная копия Папы Римского. Правая сторона наполовину парализована. Надо видеть, как он передвигается на двух костылях. Но голова при нем. И достоинство. Когда он в пижаме, то скажешь — сам президент. Меня бы удивило, если б он долго протянул. Ему всего семьдесят шесть, но можно дать на десять лет больше.
— А она? Сколько лет ей?
— Шестьдесят два года. Вот уж не скажешь, правда? Насколько я поняла, она много занималась спортом. Но у нас еще не было времени поболтать наедине. Знаете, я прихожу и колю его, измеряю давление. Это одна минута, а они только что приехали. Он, должна вам сказать, уже не отойдет. А она — совсем другой коленкор. Я уверена, что у нее тяжело на сердце.
— Почему?
— Как вы думаете, весело ли день за днем жить рядом со стариком, который наводит уныние. Меня трудно чем-либо удивить, но этот человек — мерзкий старик. Злюка. Это написано у него на лице.
А я — вот уже я и прислушиваюсь ко всем этим сплетням. Какое мне дело, что собой представляет этот Рувр? И тем не менее я продолжаю расспрашивать:
— В полдень они обедают вместе?
— Да. Им приносят еду на подносе. Как я поняла, он плохо владеет правой рукой. Хотите, господин Эрбуаз, знать мое мнение? Лучше уж помереть.
— Меня удивляет, что их тут приняли.
— О! Они здесь наверняка по чьей-либо рекомендации.
Клеманс уходит, а я, как последний дурак, начинаю переписывать ее слова. Стараюсь представить себе мадам Рувр в тот момент, когда она кормит господина президента с ложечки. Кошмар! Но ведь Арлетта тоже кормила меня с ложечки. Мою машину занесло, и я сломал запястье. Когда же это было?.. Но попробуй-ка разобраться в полутьме ушедших лет! Анри был еще жив, поскольку он справлялся о моем здоровье из какого-то, уже не помню точно, города в Южной Америке… И теперь готов дать руку на отсечение, что мой несчастный случай привел Арлетту в полный восторг. В кои-то веки я полностью зависел от нее. Поверженный самец! Кто знает, за какие такие унижения терпеливо мстит мадам Рувр, день за днем поджариваясь на медленном огне! Разве может эта добрая толстуха Клеманс догадаться об их мрачной «борьбе на финише», как выражаются боксеры! Правда, возможно, я все это просто выдумал. Вот и хорошо, так как это доказывало бы, что мое воображение, которое я считал уже омертвевшим, всего лишь притупилось. И если я способен еще рассказывать себе истории, придумать, пусть и не имеющую ничего общего с живой моделью, некую г-жу Рувр, я готов воскликнуть: «Превосходно!» О чем не приходится и мечтать, так это почувствовать, как во мне зреет замысел романа. Мне кажется, тогда я снова обрел бы вкус к жизни. Именно сейчас, когда я подыхаю от своей несостоятельности!
Вчера вечером она пришла в новом наряде. Я никогда особенно не присматривался к костюмам дам. Помню только, что Арлетта постоянно меняла туалеты, и у меня создалось впечатление, что мадам Рувр еще только начинает свои метаморфозы. Так вот, вчера вечером она изменила прическу, бриллианты в ушах, черное платье отличного покроя, дорогое ожерелье. Наш стол начинает плодить завистников! Вильбер так и виляет хвостом. А Жонкьер сидит с замкнутым лицом, как с ним бывает в худшие дни. Любопытный тип! Когда он желает показать, что не участвует в разговорах, ему нет нужды, как Вильберу, отключать слуховой аппарат; ему достаточно поднять очки на макушку. Ему и невдомек, что эти круглые протуберанцы делают его похожим на близорукую амфибию. Впрочем, даже если бы он это и знал, ему было бы и горя мало, поскольку Жонкьер давно уже не обращает внимания на мнение других. Он тут вроде иностранца, который не понимает наш язык, и с течением времени его нарочитая немота начинает вас задевать.
Мадам Рувр делает вид, будто ничего не замечает. Фаршированные крабы служат ей предлогом завести разговор о путешествиях, которые ей привелось совершить. Вильбер подхватывает эту тему. Он путешествовал почти столько же, сколько и я. Я невольно втягиваюсь в разговор. Теперь уже поздно корить себя за это. И потом, я испытываю новое ощущение, приятное, слов нет, но и немного болезненное, как будто пытаюсь пошевелить старыми, одряхлевшими мышцами.
— Вы бывали в Норвегии? — спрашивает она.
— Да, но не в глубине страны. Только на побережье.
— Скажите на милость. Но почему?
Вильбер встревает, чтобы подлить в бочку меда каплю дегтя.
— Господин Эрбуаз был торговцем обломками кораблекрушений.
Мадам Рувр смотрит на меня удивленными глазами. Они серо-голубые, широко расставленные, и в уголках, несмотря на макияж, заметны морщинки.
— Торговец обломками кораблекрушений, это правда? — спрашивает она.
Почему Вильбер выбрал самый уничижительный эпитет? Я тороплюсь объяснить суть своей профессии, как будто бы в ней содержится что-то зазорное.
— Не торговец. Нет. Моя компания ограничивалась приобретением затонувших судов, когда их уже невозможно реставрировать и использовать по назначению.
Мы их разрушали, чтобы извлекать ценные металлы. Если вы предпочитаете — я скупал металлолом. Все, что больше не плавало, проходило через мои руки.
— Как увлекательно!
— Кому что нравится, — колко замечает Вильбер, рассердившись на меня за то, что я завладел вниманием мадам Рувр.
Жонкьер извлек из портсигара длинную голландскую сигару. Он закуривает, дотошно соблюдая ритуал. Готов поклясться, он нарочно ведет себя так, как будто сидит за столом один.
— У меня сохранился альбом фотографий, — сказал я. — Если вас это интересует, могу показать. Но предупреждаю: некоторые из них запечатлели драму.
— Бойня, — хихикая, комментирует Вильбер. — Остовы мертвых кораблей.
— Не слушайте его. Хотя признаюсь, нередко у меня сжималось сердце, когда я обнаруживал порушенные или наполовину затонувшие голые каркасы, покрывшиеся ржавчиной или заросшие ракушечником.
Я завелся. Уж больно хороша тема! Я знал это по опыту — она неоднократно совершала чудеса в те времена, когда я еще бывал в свете. Эти корабли, выброшенные на берег, всегда будили воображение красоток — любительниц позднего ужина.
Только не Арлетты. Обломки кораблекрушения — да она плевала на них. А вот другие женщины — напротив. И вот теперь мадам Рувр. Старый ханжа, каким я — увы! — продолжаю оставаться! Я рассказал ей несколько эпизодов, эффект которых запрограммирован. Жонкьер ушел, даже не кивнув. Вильбер продержался дольше, явно раздосадованный. Потом, извинившись, оставил нас наедине. И тут разговор принял другой оборот, не скажу более интимный, но более личный. До этого мы были как бы соседи по отелю, которых ненадолго свели превратности путешествия. Но я отдавал себе отчет — как и она — в том, что здесь, в этой столовой, в этом доме мы находимся навсегда. Мое персональное «всегда» будет непродолжительным, если я останусь тверд в своих намерениях. Но она? Она, производившая впечатление еще такой молодой! Вот почему я расспрашивал ее как можно тактичнее, давая понять, что мы — дорожные спутники и проявляемый мною интерес к ее особе в порядке вещей. Я узнал, что они жили в Париже, но им разонравилось тамошнее окружение!
— Признаюсь, — сказала она, смущаясь, чем очень меня тронула, — мой муж — не подарок. Болезнь делает его раздражительным. Я боюсь лишь одного: как бы он не исчерпал снисходительность персонала.
Я утверждал, что ее страхи необоснованны, поскольку местный обслуживающий персонал привык к перепадам в настроениях пансионеров.
— Все мы в большей или меньшей степени ненормальные, — рассмеялся я.
Я не смеялся многие месяцы. Я себя не узнавал. Настроившись на доверительные излияния, она продолжала:
— Нам порекомендовал «Гибискусы» один друг. У него самого был друг, который… ну да вы знаете, как это бывает: слухами земля полнится. Справки, наведенные через агентов.
— И каково же ваше первое впечатление?
Она заколебалась.
— Скорее хорошее.
— Разумеется, будь вы тут с кем-нибудь знакомы… это смягчило бы шок от непривычной обстановки.
Я ввернул такое замечание как бы невзначай, и она ответила мне в таком же тоне:
— К сожалению, это не наш случай. — И тут же добавила, словно хотела исправить впечатление от своего ответа: — Но на что стала бы я жаловаться? Все кругом так любезны!
— Мы стараемся кто во что горазд. Нам случается быть нелюдимыми. Мсье Вильбер часто брюзжит, потому что его мучит язва. А господин Жонкьер чудаковат. В данное время, похоже, его одолевают мрачные мысли. Не стоит обращать внимания. Я сам… но к чему говорить обо мне? Знайте одно: если я могу быть вам полезен… можете мною располагать.
Она поблагодарила меня… как бы это сказать: от полноты души? горячо? — во всяком случае, это было не сухое мерси, оброненное из вежливости.
— Вы не пойдете смотреть телевизор? — задал я еще один вопрос.
— Я не смею оставлять мужа в одиночестве надолго.
— Но все же он способен передвигаться?
— С трудом.
Я понял, что не должен расспрашивать. Запрещенная тема! Пожелав ей спокойной ночи, я вернулся к себе.
Время очень позднее. Я оставил окно открытым в ночь. Я напоминаю себе больного, диагноз которого врачи оставляют при себе. И то верно — я должен быть уже мертвым, а толком не знаю, хочу ли умереть. В самом деле, хочу ли я умереть? Не ограничился ли я трепом по поводу своей смерти?
Я доискиваюсь ответа со всей ясностью мысли, но эта ясность не гарантирует чистосердечия, и я допускаю существование причины, которую не рвусь обозначить; но так или иначе, а она все еще удерживает меня на грани жизни. В данный момент она смахивает на любопытство. Хотя мне и нет дела до того, был ли Жонкьер когда-то знаком с мадам Рувр, тем не менее такая мысль удерживает меня на плаву. Лучше бы уж эта женщина никогда не появилась рядом со мной. Я вроде бы организм, давно уже лишенный некоего гормона — назовите его гормоном «Ж» (женский). И вот, стоило мне оказаться по соседству с ней, в ауре ее духов, как во мне началась химическая реакция, в результате которой очень отдаленная зона моего «я» как бы оживала, перестала хиреть. По крайней мере, такое объяснение кажется мне самым доходчивым. Но моя проблема так и не разрешена. Бесцельность своего существования — я ощущаю ее с прежней остротой. Я почти что готов сказать, что констатация этого факта укрепляет мою решимость, и я готов себя глубоко презирать, если после такой готовности в самый последний момент уклонюсь от задуманного шага.
Два часа. Я выпил свою кружку настойки. Франсуаза переборщила с анисом. Я сделаю ей замечание. Когда аниса кладут слишком много, настойка приобретает терпкий и горький привкус. Помнится, еще в мальчишеские годы я любил ходить на рыбалку и смачивал анисовым соком хлеб, служивший мне наживкой, на которую клевала плотва и уклейка. Благословенная пора! Моя бабушка жила неподалеку от речки Ионны. Мне приходилось только перейти дорогу и сбежать к ее берегу. Может, в память об этих счастливых днях теперь я каждый вечер отправляюсь удить сны, помогая себе напитком забвения.
Сегодня утром Клеманс сообщила мне, вперемешку со всем прочим, что мадам Рувр зовут Люсиль. Мне нравится это имя. Старомодное, но милое. Возможно, оно слишком напоминает мне коллеж и страницы Шатобриана, которые надо было учить наизусть. «Гряньте, желанные бури…» Да что говорить! Люсиль звучит намного благороднее Арлетты! Я всегда терпеть не мог имя Арлетта. Оно ассоциируется у меня с девушкой, являвшейся расчесывать волосы святой Екатерине. Однако самой Арлетте оно было по душе. Она сердилась, когда я звал ее Арли… Летти, и я решил перейти на Минуш или Минушон, в зависимости от настроения. Забудем об этом.
Клеманс, от которой ничто не ускользает, сказала мне, что сегодня утром глаза у мадам Рувр были красными и заплаканными. Отчего она огорчается, если только Клеманс не ошиблась? Есть над чем помечтать. И несомненно из желания помечтать я гулял почти до полудня по берегу моря, несмотря на боль в ноге, которую я, похоже, тяну, как упирающуюся собаку. Я долго размышлял над словом «старик». Когда начинается старость? А я — старик? Рувр — старик? Он-то уж без сомнения, поскольку ходит с двумя металлическими палками и подтягивает ноги — по крайней мере, так я себе представляю. Ну, а я? У меня седые волосы, разумеется. И несколько вставных зубов. Зато все остальное имеет еще приличный вид. В сравнении с Вильбером, и даже с Жонкьером, я считаю, что хорошо сохранился. Всего лет пять-шесть назад у меня была еще очень молодая фигура. Тогда почему же Арлетта?… Испугалась, что вскоре превратится в мою сиделку? А ведь мне тогда едва исполнилось шестьдесят. Может, у мадам Рувр — но я предпочитаю говорить Люсиль — красные глаза потому, что она считает себя обязанной оставаться при старике?
Я повстречался с группой молодых людей. На меня даже чуть не налетела девушка в купальнике. Она не извинилась — она меня не видела. Я был для нее прозрачен как призрак. Просто не существовал. Так может, это и означает старик? Некто, кто еще здесь, но уже не существует. В таком случае бедный мсье Рувр! И бедный я!
Жонкьер дал знать, что пообедает в городе. Странно! На ужин он явился, но удовольствовался овощным супом и крошечной порцией пюре. Краткое «до свидания» в сторону, и он ушел. Вильбер отсчитывал капли в свой стакан, насыпал туда белый порошок и присовокупил половину таблетки. Он поглотил все, сначала бросив на нас уничижительный взгляд. Люсиль удержалась от улыбки.
— Побудьте немного, — сказал я ему. — Ведь это единственный приятный момент за весь день.
— Не желаю навязывать свое общество, — буркнул он.
Не сдержавшись, я передернул плечами, настолько его замечание показалось мне глупым и неуместным.
— Ведь я предупреждал, что они бывают несносными, — пробормотал я слова, предназначенные для слуха мадам Рувр.
Она посмотрела Вильберу вслед.
— Как мне неприятно нарушать ваши привычки. Должна же найтись какая-нибудь возможность предоставить мне другое место!
— Не нужно ничего предпринимать! — вскричал я и, желая покончить с этой темой, спросил, довольна ли она своей квартирой.
— Надо уметь довольствоваться малым, — сказала она. — Вот в Париже… Но я не хочу больше думать о Париже. Да, все очень хорошо. Разве что первый завтрак… Молодая официантка имеет плохую привычку…
— Франсуаза…
— Да. У Франсуазы плохая привычка поднимать два подноса одновременно. Один она ставит на стол, при входе в коридор, и, пока приносит второй, кофе успевает остынуть. Это неприятно.
«Черт возьми, — подумал я, — у нее тоже характер не из легких!»
Желая отвлечь ее от Франсуазы, которая мне лично пришлась по душе, я заговорил о других обитателях пансиона.
— Вы их оцените — вот увидите. Возраст придает им оригинальность, которая наверняка не была им свойственна. Я хочу сказать, раньше. Вот, к примеру, прямо за моей спиной сидит миниатюрное существо. Это мадам Бутон… восемьдесят семь лет… Когда ее хотели соборовать в первый раз… Это было давно, я тут еще не поселился… Она отпрянула от священника со словами: «Только не этот… Он же просто урод!» Такого нарочно не придумаешь.
Люсиль смеялась от всего сердца.
— Не станете ли вы утверждать, что здесь живут одни оригиналы?
— Нет, разумеется. Но за редким исключением.
— А как насчет развлечений?
— Ну что ж, вы можете посещать курсы йоги, записаться в хор или в университет третьего возраста, есть также много других занятий, список которых находится в конторе.
— К несчастью, я не свободна в своих действиях из-за мужа. А есть ли здесь библиотека?
— Да, но очень бедная. Несколько сот томов. Но если позволите, я могу ссужать вас книгами.
Я чуть было не ляпнул, что и сам некогда был писателем. Остатки стыдливости вовремя меня удержали. Я увидел, что мое предложение доставило ей величайшее удовольствие.
— Еще один вопрос, — сказала она. — Есть ли на ваших книгах какая-нибудь пометка — экслибрис или подпись, свидетельствующая о том, что они принадлежат именно вам?
— Нет. Почему вы спрашиваете?
— Потому что моему мужу это может прийтись не по душе. Он — непредсказуемый!
Тут есть над чем поразмыслить, прежде чем поддаться усталости.
Боюсь, что я занимаюсь тем, что меня не касается. Однако должен признать, что скука сродни туману, в котором я барахтался, как заблудившийся парусник, но он начинает рассеиваться. Вот почему я запишу события этого дня без жалоб и сетований — так, будто в мою тьму мало-помалу просачивается что-то более светлое. Конечно, это не надежда. Надежда на что? Но мои мысли приобрели определенное направление, настойчиво ориентируются на одного человека — мадам Рувр.
Раскрыть чью-то тайну — в моем положении это уже стимул для жизни. Я хотел бы знать — из чистого любопытства (да будет благословенно любопытство!), — почему Люсиль плачет. Правда, и сейчас, когда я пишу эти строки, я не намного продвинулся в этом вопросе. Тем не менее я сделал интересное открытие.
Вернемся вспять. Начнем с первого завтрака. Мадам Рувр права: кофе чуть теплый. Эта деталь от меня как-то ускользала, но совершенно очевидно, что Франсуаза плохо выполняет свои обязанности. Надо будет сделать ей замечание.
Затем эпизод с ежедневным уколом. Небольшой разговор с Клеманс:
— Неужто вы, господин Эрбуаз, верите во все эти снадобья? По мне, так если костяк сдал, то лучше уж оставить его в покое.
Ее устами глаголет здравый смысл девушки из народа — нечто вроде философии фатализма, не лишенной в то же время юмора, которая меня забавляет.
— А как поживают Рувры? — спрашиваю я. — Расскажите мне о Руврах.
— С утра к господину председателю было просто не подступиться.
— Когда вы так говорите, похоже, вы над ним потешаетесь.
— Я просто не в силах сдержаться. При такой сухонькой, атрофированной заднице, как у него, спрашивается, ну какой смысл требовать, чтобы тебя величали «господин председатель»?
Мы смеемся, как два сообщника.
— Клеманс, вы ужасный человек. Вы ничего не уважаете.
— Наверное потому, господин Эрбуаз, что ничего достойного уважения просто не существует.
Ладно! Пока что этот день похож на любой другой. Жара с самого утра невыносимая. Душ. Бритье. Перемирие с моим двойником в зеркале. Виски заметно лысеют. И эти две морщины, которые пролегли от носа к уголкам рта и вроде бы поддерживают губы как веревочками! Старый петрушка, которому еще не приелся этот кукольный театр! Порой я просто не выношу себя за то, что я такой… Есть слово, пусть грубоватое, но выражающее то, что я хочу передать, — облезлый. Облезлый — вот каким я стал!.. Не убеленный сединами, не потрепанный, а облезлый. Иными словами — обветшалый, вроде статуй в общественных садах, как бы изъеденных окисью меди и загаженных птицами. Что не мешает мне предпочитать среди моих костюмов элегантный шерстяной с серой прожилкой, который меня худит. Словно бы я стремился понравиться! Но внешний вид многое значит в нашем доме.
Теперь я подошел к главному: прогулке по парку. Я машинально отправился на прогулку по аллее кипарисов очень медленным шагом, чтобы разогреть ногу. И вдруг услышал неподалеку от себя спор, показавшийся мне горячим. Вначале я узнал голос Жонкьера. Он говорил что-то вроде: «Так дело не пойдет», но я в этом не вполне уверен. Потом я заметил его голову, возвышавшуюся над изгородью. Он очень высокого роста, и было забавно наблюдать за его головой — головой сердитого человека, — пока она перемешается вдоль зеленой стены, возвышаясь над ней, как если бы снизу ею манипулировал шутник-кукловод. Второй персонаж, которого мне видно не было, подавал ему реплики. Женский голос. Голос мадам Рувр, что меня не слишком удивило. Я был уверен, что их связывала тайна. Я отчетливо услышал, как мадам Рувр вскричала:
— Берегись. Не толкай меня на крайность.
Последовало быстрое перешептывание; и снова голос Люсиль:
— Посмотришь, способна ли я на это!
Тут голова удалилась. Я уже не решался пошевелиться. Я окаменел не со страху, что меня заметят, — на том месте, где я находился, я ничем не рисковал. Это был прилив волнения, как будто бы я проведал, что мне изменили. Люсиль — его любовница! Ошибка исключена. Тон голосов, обращение на «ты»… Усомниться мог бы только недоумок.
Гравий скрипнул. Мадам Рувр возвращалась после бурного свидания домой. Я продолжал свою прогулку, просто не зная, что и думать. Тем не менее очевидно одно: мадам Рувр оказалась в «Гибискусах» не случайно. Она знала, что снова встретит там своего любовника. И коль скоро не колеблясь явилась сюда с мужем, значит, была сильно влюблена. И тем не менее похоже, что между нею и Жонкьером не все обстояло гладко.
Я сел в глубине парка на свою любимую скамейку, чтобы попытаться хоть чуточку разобраться в этой запутанной ситуации. Может, между ними произошел разрыв несколько недель или несколько месяцев тому назад? Исключено. Жонкьер жил в «Гибискусах» уже не один год. Да, но он был волен приезжать и уезжать, как, впрочем, и любой из нас. Значит, он мог встречаться с Люсиль вне пансиона, когда ему заблагорассудится. Где доказательства, что Люсиль частенько наезжает в Париж? Нет, в моих предположениях что-то не вязалось. Рассмотрим факты: чета Рувр выбрала «Гибискусы» в качестве дома для престарелых, что предполагает долгие раздумья, наведение предварительных справок, включающих выбор города, степень комфортабельности и т. д.
К тому же между Жонкьером и мадам Рувр существует связь, позволяющая обращаться друг к другу на «ты», но не признаваться в ней, поскольку на людях они притворяются, что не знакомы. Наконец, стоило Жонкьеру оказаться с мадам Рувр, как он полагал, наедине, и он заговорил угрожающим тоном. Напрашивается вывод… он уточняется на протяжении дня… вывод довольно-таки романтичный, ну и пусть, я сразу запишу, откорректировать можно и позже. Мадам Рувр была любовницей Жонкьера, отсюда их обращение на «ты», но он порвал с ней, переехав и обосновавшись в «Гибискусах». А она не прекращала упорно его преследовать и наконец поехала за ним сюда, что и спровоцировало у него приступ гнева, который он замечательно сумел подавить в себе, когда мадемуазель Сен-Мемен нас знакомила. Тогда становится понятно, почему Жонкьер теперь не всегда является к столу, почему напускает отсутствующий, порой измученный вид. Так объясняется и то, почему у мадам Рувр бывают красные глаза, а также фразы, которые мне удалось уловить на лету: «Так не будет» и вторая — «Не доводи меня до крайности», которая хорошо передает злобу женщины, чувствующей, что ее отвергли бесповоротно. Таким образом мне удается объяснить все. Да, я хорошо представляю себе Люсиль в качестве покинутой женщины. И мне кажется, что последний бой разразится между нею и мной.
Но я не кончил вспоминать этот день, столь богатый происшествиями. Я нахожусь еще только в его начале. Жонкьер к обеду не явился, что только подтвердило мои подозрения. Вильбер из-за плохого настроения и не подумал включать слуховой аппарат. Подобно воинам Гомера, он укрылся в своей палатке. С чего это он на меня дуется? Загадка. Может, он сердится на меня за то, что он в меньшей милости у нашей соседки по столу?
Вскоре после обеда мадемуазель де Сен-Мемен дала мне знать, что была бы рада со мной побеседовать. Неизменно чопорная мадемуазель де Сен-Мемен. Персонаж Пруста, но вынужденная зарабатывать на жизнь. Я отправился к ней в кабинет. Маленькая комната, немного душная, несмотря на кондиционер. В пансионе не поскупились на площадь, предоставляемую его обитателям, зато ей выделили по строгой мерке. Не забудем, что дом принадлежит анонимному обществу, которое нещадно ее эксплуатирует. Мне это известно. Итак, поинтересовавшись моим здоровьем, она напускает на себя таинственный вид.
— Я хотела бы задать вам вопрос, господин Эрбуаз. Скажите, мсье Жонкьер поделился с вами своим намерением нас покинуть?
Ах! Ах! Свершилось! Жонкьер отступает перед мадам Рувр.
— Я совершенно не намерена вмешиваться в его личную жизнь, — продолжает мадемуазель де Сен-Мемен. — Просто мне хотелось бы знать, есть ли у него к нам претензии. Он вполне мог высказать вам некоторые критические замечания в наш адрес, а я всегда готова их выслушать и принять к сведению.
— Нет, уверяю вас. Напротив, у меня такое впечатление, что мсье Жонкьер ни на что не жаловался.
— Но тогда почему же он желает нас покинуть? И куда собирается перебраться? В «Цветущую долину»! Он когда-нибудь говорил вам о «Цветущей долине»?
— Нет. Я понятия не имею о «Цветущей долине».
— Этот пансион — наш конкурент. Он недавно открылся. Удачно расположенный — на склонах Сен-Рафаэля. Но в конце концов он не лучше нашего. И дороже при равном комфорте.
— Так вот, я совершенно не в курсе дела. И скоро ли господин Жонкьер намерен уехать?
— Он мне не указал никакой даты. Не выдвинул никакой причины. Вы же знаете, какой он.
— Скрытный, знаю. Но мы все такие.
— Это очень неприятно, — продолжила она. — Никто еще не покидал «Гибискусы» по доброй воле. Больные ложатся в клинику, разумеется. Но они к нам возвращаются, если не… (Жест бессилия.) Но таков удел, общий для всех. Я задаюсь вопросом: как будет воспринят этот отъезд?
Она наклонилась ко мне.
— Должна вам чистосердечно признаться, господин Эрбуаз: я просто заболела на этой почве. Не могли бы вы вмешаться?.. Склонить его к тому, чтобы он передумал… Возможно, это просто минутный каприз. «Цветущая долина» себя так рекламирует! Вы оказали бы мне неоценимую услугу, господин Эрбуаз.
Я прекрасно понимал ее опасения, но меня не прельщала роль посредника… Я — кто первым собирался покинуть «Гибискусы», да еще каким манером!.. Если Жонкьер пожелал уехать, это его личное дело.
— Почему вы не обращаетесь к господину Вильберу? — спросил я. — Может быть, он осведомлен лучше меня.
— Господин Вильбер! Об этом даже нечего думать! Чтобы он разболтал на весь дом? Человек он не злой, но обожает сплетни. Вы должны были это заметить. И при случае может быть очень опасен. По его милости у нас уже чуть было не произошла целая история в прошлом году. Обещайте мне попытаться, господин Эрбуаз.
Я обещал и провел ужасные полдня. Атаковать Жонкьера в лоб невозможно. С первого удара он пронзил бы меня насквозь и понял, что мне известна правда о нем и мадам Рувр. Возможно, он даже подумал бы, что на этот разговор меня толкнула мадам Рувр, что было бы невыносимо. Но тогда какой придумать обходный маневр? Я не мог сослаться на слухи, поскольку Жонкьер поверил свои планы одной мадемуазель де Сен-Мемен. В любом случае я мог нарваться на грубый окрик, что мне совершенно не улыбалось.
И вдруг наступило шесть часов. Я не почувствовал — впервые за многие месяцы, — как время меня разрушает. Оно протекло точно так, как это бывало раньше, когда я занимался трудным делом. Вместо того чтобы протянуть, я его прожил. Это было такое новое впечатление — сродни чудесному сюрпризу. Конечно же я не излечился. Но мысли, часами тревожившие меня, воздействовали как успокоительное средство. Старая тупая боль в ноге, терзавшая меня годами, временно отлегла. Я черпал в этом хорошем самочувствии новую энергию. Я поговорю с Жонкьером, коль скоро это составляет часть лечения, которое сказывается на мне столь благотворно.
Ужин собрал нас вокруг стола всех четверых. Мадам Рувр, тщательно подкрашенная, похоже, ничуть не была задета сценой, которую я засек. Улыбчивая, превосходно владея собой, она обращалась к каждому из нас непринужденно и естественно, как женщина, привыкшая принимать гостей. И вдруг произошел инцидент. На вопрос Вильбера, как поживает ее муж, мадам Рувр ответила, что он начинает привыкать и радуется пребыванию в «Гибискусах».
— Должно быть, ему тут все-таки скучновато, — сказал Жонкьер.
— Ничуть.
— Тогда он — единственное исключение.
И тут Жонкьер посмотрел на меня так, словно призывал в свидетели неискренности мадам Рувр.
— Спросите у Эрбуаза, весело ли ему тут, — добавил он.
Я просто оторопел. Как это он учуял, что я задыхаюсь от скуки.
— Позвольте. Я…
Но он прервал меня.
— В детстве — школа-интернат. В молодости — казарма. В зрелом возрасте — брак. В старости — дом для престарелых. Воздуха! Воздуха!
Он встал и поднес ладонь ко лбу, как если бы почувствовал головокружение.
— Извините меня, — сказал он и направился в холл.
Я поднял салфетку, которую он уронил.
— Но что же это с ним творится? — удивился Вильбер. — Не иначе как приболел, если ушел сразу после супа при его-то завидном аппетите.
— У меня такое впечатление, что он чем-то рассержен, — заметила мадам Рувр.
Ни одной фальшивой ноты в голосе. Она уверенно разыгрывала вежливое безразличие, которым я любовался.
— Возможно, это припадок неврастении, — предположил я. — Или, скорее, наплыв черных мыслей. Время от времени такое случается со всеми нами. Достаточно какой-либо неприятности.
Эго слово, по идее, должно было привести ее в замешательство. Я ждал, не знаю чего… что она моргнет, подожмет губы. Напрасно.
— Эрбуаз прав, — сказал Вильбер. — Неизбежно выпадают такие дни, когда ощущаешь тяжесть лет. Но сдерживаешься, черт побери! Возьмите, к примеру, меня, я утверждаю…
Он приободрился. Оставалось только слушать его, время от времени кивая головой, когда он искал одобрения. Он явно докучал мадам Рувр. И тем не менее она улыбалась, как бы побуждая его продолжать. Быть может, под этой маской любезности она кипела от нетерпения. Женское двуличие — я видел его на деле. Я захватил его с поличным. Я, кто так долго задавался вопросом и, впрочем, задаюсь до сих пор: как Арлетта сумела до последнего момента утаивать свои истинные чувства… Так вот оно… она пряталась за такой же вот улыбкой, которая совершенно сбивает с толку, создает у вас впечатление, что вы умный, что вы нравитесь. А этот несчастный идиот Вильбер выставлял напоказ все свои старческие прелести. Засохший вдовец готов был зазеленеть. Еще немного — и, глядишь, он влюбится.
Мне и самому захотелось закричать: «Воздуха! Воздуха!» Но я не желал выглядеть грубым и ждал, пока мадам Рувр сочтет уместным удалиться, чтобы последовать ее примеру, не обидев Вильбера.
— Какая очаровательная женщина, — произнес он. — Нужно быть таким мужланом, как Жонкьер, чтобы этого не замечать.
«Бедный мой старик, — подумал я. — Да Жонкьер сделал свой выбор уже давным-давно!»
Я входил в свою спальню, как вдруг одумался. Жонкьер не может рассердиться, если я сейчас наведаюсь к нему справиться о здоровье. Оказию, какую я искал все послеобеденные часы, предоставил мне он сам, внезапно вспылив за ужином. И слово за слово, возможно, я смогу побеседовать с ним откровенно и узнать, почему он задумал уехать. Итак, я пошел и постучался в его дверь. Ответа не последовало.
— Вы ищете господина Жонкьера? — спросила меня горничная, переходившая из квартиры в квартиру, чтобы закрыть ставни и приготовить постели. — Я видела, как он поднимался в солярий.
Тем лучше. Таким образом, ему и в голову не придет, что я искал этой беседы. Я сел в лифт и вышел на террасе. Жонкьер сидел в самом отдаленном углу и курил сигару, облокотившись на балюстраду.
— Ах, извините, — сказал я. — Я думал, тут никого нет. Я не помешал?
— Нисколько.
Он казался спокойным и приветливым. Выбрав шезлонг, я уселся рядом. Сумерки сгущались торжественно и царственно, благоприятствуя откровенным признаниям.
— Вы, случайно, не приболели? А то мы было забеспокоились…
— Не стоит об этом говорить. Тоска напала. Вы среди нас новичок. И не можете еще такого себе представить. А я тут уже семь лет. Так вот, после семи лет, наглядевшись на одни и те же рожи, наслушавшись одних и тех же пустопорожних разговоров, начинаешь задыхаться. Вы еще убедитесь в этом сами.
Я поймал мяч с лета.
— Понимаю. И даже отвечу на признание признанием. После выхода на пенсию я неоднократно переезжал из одного заведения в другое. Мне никак не удается прочно обосноваться. И хотя тут мне неплохо, я еще не уверен, что обоснуюсь окончательно. Между нами будет сказано, разумеется.
Похоже, мои слова его очень заинтересовали. Поэтому, использовав очко в свою пользу, я пошел дальше.
— И потом, есть вещи, которые мне не по нраву. Например, это вторжение мадам Рувр за наш стол. Будь мы в вагоне-ресторане — это еще куда ни шло. Но здесь!
Жонкьер не клюнул на эту удочку. Он швырнул наполовину выкуренную сигару за балюстраду. Послышался сухой щелчок окурка о цемент тремя этажами ниже. После затянувшегося молчания он пробормотал самому себе:
— Ну куда же податься, чтобы обрести покой?
Он поднял очки высоко на лоб и задумчиво протер глаза. Наконец вернулся кружить вокруг приманки.
— Вы способны проделать над собой усилие, чтобы уехать? — спросил он. — Что касается меня, это было бы свыше моих сил. Я так думаю, что, старея, мы становимся трусоваты. Упаковывать веши, укладывать чемоданы, распаковывать чемоданы… и потом, все эти люди, которым придется в последний момент пожимать руку… и объяснения, какие придется им давать… Все это меня и удерживает… Не двигаться с места менее утомительно. А между тем…
Тема медленно подступала к нам. Жонкьер порылся в карманах и достал из портсигара сигару, которую почтительно закурил. Он раздражал меня своими причудами завзятого курильщика. Он положил портсигар и спичечный коробок на соседний стол, а значит, намеревался провести на террасе еще часок-другой.
— А между тем, — продолжил он, — мне частенько приходит желание собрать манатки и сделать ручкой всей честной компании. У меня такое ощущение, что каждый из нас, преодолев рубеж семидесяти пяти лет, становится беглецом и инвалидом в одно и то же время. Мысленно ты уезжаешь, тебя тут как бы и нет; но твой каркас за тобой не поспевает. Он чувствует себя на крепкой привязи. Вы так не думаете?
— Такое наблюдение кажется мне довольно справедливым, — сказал я. — Однако во мне беглец берет верх над домоседом. Вот почему я всегда навожу справки обо всех домах для пенсионеров в районе, где намерен поселиться. Я бы хотел быть одним из тех животных, чьи норы имеют несколько входов.
Он рассмеялся, однако этот пройдоха не позволял увлечь себя на путь душевных излияний. А я боялся себя выдать.
— Беда в том, — сказал я, — что домов такого же класса, как наш, очень немного. Строят богадельни, приюты для необеспеченных. Но совсем не думают о тех, кто имеет шансы протянуть долго. Люди очень богатые не нуждаются в домах для пенсионеров. Чиновники имеют ведомственные дома для отставников, где живут в своей среде. Люди искусства — то же самое. Ну а как же мы? Куда прикажете нам податься? Что мы находим здесь, на тридцати километрах побережья? «Гибискусы» и еще один, недавно открывшийся пансион — «Цветущая долина».
— «Цветущий дол», — тотчас уточнил он.
— Вы имеете о нем какое-нибудь представление? — спросил я.
— Смутное. И к тому же он не совсем похож на наш. Это ансамбль одноэтажных коттеджей — очень удобных, очень комфортабельных. Вы получаете уютную крышу над головой, но принадлежащую одному вам.
— Одиночество, но без уединения, — сформулировал я.
— Вот именно. Признаюсь, это заманчиво. Между нами говоря, я сейчас колеблюсь.
Я не забыл о миссии, возложенной на меня мадемуазель де Сен-Мемен. Поскольку я вывел, не без труда, Жонкьера на заданную мною тему, теперь мне надлежало отвратить его от «Цветущего дола». Я старался, как только мог. Недостатка в аргументах у меня не было. «Цветущий дол» расположен слишком далеко от крупного города. Если Жонкьеру потребуется срочная операция (что грозит любому из нас), транспортировка в специализированную клинику займет много времени. А казино? Подумал ли он о казино, где у него свои привычки, где его зовут господин Робер? А мы, его друзья, разве ему не будет нас недоставать? Наконец, никакой перемены обстановки. Он сменит одни пальмы на другие, одни мимозы и розы на другие мимозы и розы под теми же самыми небесами. Нет, решительно игра не стоила бы свеч.
— Возможно, вы и правы, — сказал он.
Этот разговор произошел менее часа назад. Он у меня на слуху еще во всех подробностях. Думается, я его убедил. Правильно ли я поступил или неправильно? С чего это я вдруг проявил такое усердие в интересах Дома, который мне глубоко безразличен? Мне кажется, я сделал это ради игры. И из любопытства. Если Жонкьер останется, то какое решение примет наша прекрасная дама? У меня в ушах еще звучит ее фраза: «Посмотришь еще, способна ли я на это!» Она гудит в моей памяти как припев. Ну что же, посмотрим, на что она способна!
9 часов 30 минут.
Только что Франсуаза принесла мне первый завтрак вместе с новостью. Я потрясен. Жонкьер умер. Он упал с террасы.
Полночь.
Ну и денек! Но при всем этом какая же приятная кончина у этого бедолаги Жонкьера. Что я хочу занести в дневник, поскольку фиксирую в нем также свои настроения, это отрадный факт: весь улей растревожен и, право же, коллективное возбуждение — это ли не прекрасно.
— Подумать только, — заявила мне старая мадам Лам-бот, хватая за руку, тогда как обычно мы ограничиваемся обменом приветствиями, — подобный несчастный случай. Просто возмутительно!
Эта деталь показывает, какое возбуждение охватило всех жителей Дома. Уже передают из рук в руки петицию с требованием, чтобы администрация безотлагательно приподняла балюстраду, огораживающую террасу. На мадемуазель де Сен-Мемен просто больно смотреть. Прибыла полиция. Траур и стыд. А в результате я и не заметил, как пролетел день. Разумеется, о том, чтобы спать, нет и речи. Я перевозбужден. И уверен: я единственный человек, кто знает, что Жонкьера убили.
Вернемся вспять.
Сегодня утром Франсуаза объявляет мне о смерти Жонкьера. Рано поутру его бездыханное тело обнаружил садовник — оно лежало под террасой. Садовник сразу же забил тревогу. Прибежала мадемуазель де Сен-Мемен.
— Впопыхах она даже не успела напялить свой парик, — добавляет Франсуаза.
Невозможно, чтобы труп оставался лежать посреди аллеи. Блеша, совершающего свою утреннюю footing[12], направляют по другому маршруту предупредить Клеманс, тогда как Фредерик отправляется за своей тачкой. И несчастного Жонкьера временно перевозят в узкое помещение, используемое как ризница. Теперь я передаю слова Клеманс, которая явилась делать мне укол с опозданием на час.
— Вы уже в курсе, и вы тоже! — атакует она. — Как будто эта кретинка Франсуаза не могла удержать язык за зубами. Все до времени узнали, что он мертв.
Клеманс вне себя и объясняет мне причину.
— Теперь мне приходится их успокаивать. Бегать челноком от одного к другому и печься об их здоровье. Вечно одно и то же: стоит кому-нибудь умереть, и болячки других дают о себе знать.
— Но что именно произошло с Жонкьером?
— Поди знай!
— А что говорит доктор Веран? С тех пор как он прикреплен к Дому, он знает всех нас как облупленных. Должно же у него сложиться какое-то мнение?
— Он считает, что у господина Жонкьера закружилась голова. У него были проблемы с давлением. Случалось, ему не хватало воздуха. Он мог облокотиться на перила. Но при его высоком росте они пришлись ему ниже половины икры. И вот он опрокинулся. Но все это только предположения.
— И когда это произошло?
— Точно определить трудно. Около двадцати двух или двадцати трех часов, по мнению Ларсака. Вы извините меня, господин Эрбуаз? Сегодня утром у меня нет и минутки, чтобы поболтать с вами. Мне тоже не мешало бы отдохнуть. Да только кому в этом Доме до меня дело? Как говорится, волка ноги кормят.
Итак, Жонкьер мертв. Никак не могу себя в этом убедить. Он все еще видится мне — раскуривает сигару. Сколько времени я буду помнить его раскуривающим сигару? Ясное дело, он сверзился через перила. Это единственное правдоподобное объяснение. Я, кто бесконечно тянул время, не спеша принимая душ, бреясь, одеваясь, сегодня утром тороплюсь. Спешу присоединиться к стаду, смешаться с хором плакальщиков. К моему великому удивлению, за многие месяцы я впервые ощущаю движение жизни. Я записал: «Мне некогда!» А ведь я и забыл, что значит спешить, чувствовать, что событие будоражит твою кровь подобно алкоголю. Спасибо, Жонкьер.
Я спускаюсь. В гостиной уже собрались люди, главным образом мужчины, группами по три-четыре человека. А вон и Вильбер. Его окружили плотным кольцом. Вскоре это ждет и меня самого. Как сосед покойного, могу ли я что-либо сообщить по поводу этой таинственной кончины?
— А правда ли, что у него было высокое давление?
— Что-то вроде двадцати, — отвечаю я.
— Так ведь при двадцати можно прекрасно жить. Вот у меня восемнадцать, но я никогда не чувствовал себя лучше. Причины несчастного случая надо искать не в этом.
Другой:
— С некоторого времени у него был озабоченный вид. Наверное, он чувствовал себя больным. Не заводил ли он разговора о своем здоровье за столом?
— Нет.
Я слышу на ходу, как мне кто-то сообщает:
— Его брата известили. Он должен прибыть к вечеру. Похоже, других родственников у него нет.
Я выхожу из дому и направляюсь к тому месту, где найдено тело. Там собрался небольшой кружок любопытных. Одни, отступив на несколько шагов, запрокидывают голову, чтобы прикинуть на досуге расстояние между террасой и землей. Высота хотя и не головокружительная, но метров двенадцать будет. Другие мрачно размышляют, рассматривая цементное покрытие дорожки. Они хорошо знают, что если Жонкьер внезапно потерял равновесие из-за недомогания, то оно имеет точное название, а именно — инфаркт. Но никто не решается произнести такое слово. Инфаркта страшатся тут наряду с раком и предпочитают обвинять в случившемся низкие перила, или жару, или плохое пищеварение, или даже неосторожность… Достаточно наклониться сильнее и… Все комментарии сводятся к одному: «Меня лично не заставят поверить, что…», «Болезнь чего только не вытворяет…», «Надеюсь, вход на этот солярий будет запрещен…». Мало-помалу гнев берет верх над растерянностью.
Около десяти прибывает комиссар полиции в сопровождении двух личностей, должно быть инспекторов. Я не особенно-то осведомлен по части полицейских расследований, но твердо решил, что, если меня допросят, не стану обнародовать тот факт, что находился на террасе вместе с Жонкьером, совсем незадолго до его смерти. Иначе был бы вынужден объяснять, почему именно, а полиции не обязательно знать, что Жонкьер поссорился с мадам Рувр, что он намеревался покинуть Дом и мадемуазель де Сен-Мемен поручила мне удержать его от такого шага. Все это только бесполезно осложнило бы ситуацию.
Кстати, о мадам Рувр… Сильно ли она потрясена внезапной кончиной того, кого я продолжаю считать ее любовником? Достанет ли ей мужества появиться к ужину? Будет очень интересно наблюдать за ее поведением.
Пройдясь по парку, я поднимаюсь к себе и звоню своему дантисту, чтобы записаться на прием. Я запустил кариес, ограничив себе срок жизни. Теперь же чувствую, что собираюсь предоставить себе долгую, очень долгую отсрочку из-за желания узнать, чем же кончится «дело Жонкьера».
Никто меня не вызывает. Я никому не потребовался. Очень похоже на то, что расследование будет непродолжительным за отсутствием улик, в первую очередь, но также, и главным образом, потому, что это дело затрагивает слишком важные интересы. Зачем трубить о том, что в «Гибискусах» один жилец разбился из-за того, что ограда солярия не обеспечивала людям полной безопасности. Я еще жду вызова к мадемуазель де Сен-Мемен, но вот уже подошло время обеда, а про меня так и не вспомнили. Я вздыхаю с облегчением, но в то же время меня задевает. А может быть, Вильбер, со своей стороны, проведал что-нибудь новенькое? Он всегда знает то, что неведомо другим. Глухой и осведомленный. Да, он у нас такой, этот Вильбер!
На сей раз тоже я не ошибся. Когда я сажусь за стол напротив него, он грызет свои таблетки и, смакуя лекарство, ввертывает:
— Есть кой-какие новости!
Следует целая мимическая сценка: на лице шевелятся морщины, морщится лоб, кивает голова, играет улыбка всезнайки.
— Выяснилось, что же произошло, — говорит он. — Конечно, это несчастный случай. Но когда тело обнаружили, в первый момент растерянности никто не подумал об очках. А вот Клеманс вспомнила о них, при допросе полицейские расспрашивали ее одновременно с Блешем и садовником. Если у Жонкьера на лбу были бы очки, они нашлись бы поломанные или целые и невредимые рядом с телом. Но на цементе от них не оказалось и следа. Тогда стали обыскивать спальню пострадавшего и в конце концов наткнулись на очки. И где, по-вашему, их обнаружили?
— Полагаю, в самом неожиданном месте.
— Совершенно верно. В мусорной корзине, среди ненужных бумаг, которые смягчили их падение… Бедняга их туда уронил… знаете… достаточно на секунду отвлечься… Предполагают, — продолжает он, — что Жонкьеру потребовалось подышать свежим воздухом. Вспомните, он всегда жаловался на то, что ему душно. И тогда — об остальном вы догадаетесь сами — он поднимается, проходит ощупью по террасе… натыкается на перила и хоп!
— Такова версия полиции?
— Такова версия здравого смысла, — поправляет меня Вильбер. — Будем логичны!
Совет дан таким тоном, что лишает всякого желания спорить. Впрочем, зачем мне выдвигать возражения? Такое объяснение внушает доверие. Поскольку болезнь тут ни при чем, каждый из пансионеров почувствовал себя вправе обвинить Жонкьера в неосмотрительности. Нет необходимости ему сострадать. То, что с ним произошло, достойно всяческого сожаления, но ему следовало вести себя осторожнее, какого черта!
— Откуда у вас такие сведения?
Вильбер бросает на меня мимолетный взгляд — взгляд кошки, которая сейчас закатила клубок шерсти под шкаф. Улыбаясь, он изрекает:
— Слушаю!
Уточнять бесполезно. Я закругляюсь с обедом и снова поднимаюсь к себе. Правда ожидает меня тут. Стоит мне вытянуться на постели, и глазами памяти я снова вижу Жонкьера в тот самый момент, когда он закуривает свою сигару… Черт побери! Конечно же на нем были очки… поднятые надо лбом… Я в этом абсолютно уверен. Картина прочно зафиксирована памятью. Как фотоснимок. Я даже удивляюсь тому, что она не возникла передо мной раньше. Версия полиции, которая назавтра станет версией всей прессы, не выдерживает никакой критики.
Лицо мое покрылось испариной — от волнения!.. Потому что моя мысль скачет, скачет. Она устремляется к выводу, который я отторгаю уже изо всех сил. Я заставляю себя размышлять последовательно. По Вильберу выходит, что Жонкьер, желая подышать свежим воздухом, поднялся на террасу, хотя куда-то и задевал очки. Но я-то знаю — и я единственный, кому это известно, — что Жонкьер уже дышал свежим воздухом, когда я присоединился к нему, и был в очках. Поэтому с чего бы это ему было час спустя идти вниз, а потом снова подниматься? Он так и не покидал солярия. Однако к нему там кто-то присоединился, и в какой-то момент его столкнули в пустоту.
Потом… этот «кто-то» пришел удостовериться в том, что Жонкьер действительно мертв, и, поскольку его очки не разбились, придумал спрятать их в корзину для бумаги. Возможно, это объяснение и наивно, но убедительно, поскольку полиция, готовая с ходу признать простейшее объяснение, сразу приняла версию несчастного случая. Нет, это не несчастный случай. Это преступление… а быть может, даже преднамеренное убийство, если лицо, столкнувшее Жонкьера, действительно хотело, чтобы он упал и разбился. Как бы то ни было, оно спустилось удостовериться, что Жонкьер больше не подает признаков жизни. А раз так, к чему было бы звать на помощь? Опережать драматические события? Почему бы не направить следствие по ложному следу? Именно благодаря этим очкам?..
Но кто это лицо? Я хочу сказать, кто та единственная личность, которая может оказаться под подозрением? Ну же, будем последовательными, говоря языком Вильбера: это мадам Рувр. Не угрожай она Жонкьеру, так сказать, у меня под носом («Не толкай меня на крайность… Вот посмотришь, способна ли я на это…»), возможно, я бы принял — и я тоже — версию несчастного случая, не в силах вообразить себе другую, более правдоподобную. Но я — я-то знаю. И я вижу эту сиену так, как будто бы являлся ее свидетелем. Мадам Рувр ждет, пока ее муж уснет, потом идет постучать в дверь Жонкьера. Возможно, она хочет затеять с ним решающее объяснение. Поскольку никто не отвечает, она поднимается в солярий. Он там один. Ссора. Жонкьер встает. Его шезлонг у самой балюстрады. Поднявшись на ноги, он, быть может, опирается о балюстраду. Враги стоят рядышком. Это драма. Толкает ли его мадам Рувр или же отталкивает? Возможно, он попытался заключить ее в объятия. Она отбивается, высвобождается, резко оттолкнув его. Какой ужас! Она осталась на террасе одна. Жонкьер внезапно испарился.
Бедная женщина! Ей следует во что бы то ни стало молчать. Иначе недоброжелательство завершит это дело. Станут шушукаться по поводу того, что она якобы приходила на свидание с Жонкьером, изменяла мужу и т. д. Набравшись мужества, она проходит через уснувший дом, склоняется над трупом. Ей хватило хладнокровия, чтобы прикинуть, какую пользу она может извлечь из чудом уцелевших очков. Решительно замечательная женщина! Я восхищаюсь ею.
Я восхищаюсь ею и при этом хотел бы дать ей понять, что разобрался в ситуации и что не все в этом Доме круглые идиоты. Мне хотелось бы ей сказать: «Вам нечего меня бояться. Пожалуй, я даже смогу вам помочь». В этом желании, которое я записываю, чтобы быть уже откровенным до конца, есть толика мелкого тщеславия. Разумеется, между нею и мной никогда не будет разговора об этом событии. Но я начну смотреть на нее другими глазами, неизбежно. Разве мне это не приятно? Говорить начистоту? Нет, скорее это меня бы развлекло. Как будто, помимо ее ведома, мы начали тонкую игру в прятки.
За ужином ее место осталось незанятым. Так я и ожидал. Она должна быть потрясена. Официантка сообщает нам, что господин председатель занемог. Ну конечно же! Прекрасная отговорка! Она не чувствует в себе достаточно сил, чтобы безбоязненно встретиться с вечно настороженным любопытством Вильбера. И моим!
Я узнаю от Вильбера, что брат Жонкьера прилетел. Похороны состоятся послезавтра. В столовой шумно, как обычно. Смерть Жонкьера получила ясное объяснение и теперь уже относится ко всему тому, о чем присутствующие предпочитают забыть.
Приближается полночь. Впервые за довольно продолжительное время я ощущаю физическую усталость, как если бы приложил немалые усилия. Здоровая эмоциональная усталость, какую я принимаю с радостью. Еще небольшой комментарий, прежде чем улечься в постель. Естественно, я не собираюсь ставить в известность полицию о том, что знаю. В самом деле, у меня есть все основания думать, что мадам Рувр защищалась, что Жонкьер представлял для нее угрозу. Во всяком случае, такое основание я себе привожу. Других я не усматриваю. В конце концов, мне приятно, если мое молчание обеспечивает ей покой!
Сегодня утром я не услышал Жонкьерова будильника, что меня и разбудило. В ожидании времени первого завтрака я перечитал свои записи. Я, кто так страдал от своего бессилия, пишу настоящий роман. У меня уже намечены обстановка, среда, персонажи, а со вчерашнего дня появились событие, перипетии, драма, которая подтолкнет действие. Забавно! К сожалению, продолжения не последует. И боюсь, что я вновь стану жертвой моих миражей.
Поскольку я люблю себя терзать, мне взбрело в голову, что, быть может, я в какой-то мере причастен к смерти Жонкьера. Взвесим факты еще разок. Жонкьер ужасно сердит на мадам Рувр. Она ему мешает. Настолько, что он подумывает, а не переехать ли ему в другое место. Я вмешиваюсь. Показываю ему, что в его интересах оставаться в «Гибискусах». Он склоняется к моему мнению. И остается. Ведь он поселился тут первый. Пусть Рувры съезжают. И если понадобится, он пойдет и скажет председателю: «Увезите свою жену! Пусть меня оставят в покое!»
Но вот является мадам Рувр, и между ними разгорается спор. Если бы я не вмешался в дела Жонкьера, он остался бы жив. Ох! Я прекрасно вижу всю неосновательность своего толкования. Но если оно и ложно в деталях, то готов поклясться, что в общем и целом справедливо. Значит, мадам Рувр была бы вправе меня упрекать. И хотя мы друг для друга чужие, между нами завязались невидимые связи. Я думал, что подарю ей свое молчание. А на поверку я обязан молчать. Я сказал бы даже, что обязан, в случае надобности, ее защитить. Остается узнать, не прихорашиваю ли я свои угрызения совести ради придания им привлекательности. Мой лечащий врач-невропатолог обращал мое внимание на то, что «я не перестаю смотреться в зеркало и принимать позы». Да, но я излечился. Это факт.
Видел брата Жонкьера. Удар в самое сердце. Это точная копия старшего брата, но моложе. То же лицо, та же походка, а главное — те же очки. Он явился, разумеется, чтобы присутствовать на похоронах, но также увезти веши. Мы поговорили с минутку. Не заметно, чтобы его сильно задела внезапная смерть брата. Насколько я понял, они никогда не виделись. Он торопится уехать, но я не знаю, каков род его занятий. Я пригласил его поужинать, не без задней мысли — узнать: а может, он знаком с мадам Рувр. Но он не отозвался на мое приглашение. Замечу между прочим, что мадам Рувр не появлялась целый день.
Это приводит меня к разговору о ней, поскольку сегодня утром Клеманс была словоохотливее. Она рассказала мне, что у председателя ужасно разболелось бедро и он злой как собака. Комментарий Клеманс: «Мне жаль его, беднягу. Я не феминистка, и некоторые ситуации меня возмущают».
— Господин председатель — звучит премило, — сказал я. — Но он был председателем чего? Вы про это что-нибудь знаете?
— Суда присяжных, если я правильно поняла.
— А ему стало известно про смерть Жонкьера?
— Да. Он мне об этом сказал. Он слушает местную радиостанцию по своему приемнику. У меня создалось впечатление, что он был с Жонкьером знаком, но руку на отсечение не дам. Он не из тех людей, которым можно задавать вопросы.
— А мадам Рувр? Почему вчера вечером она не пришла на ужин?
— Если вам приходится ухаживать за инвалидом, господин Эрбуаз, не знаю, не пропадет ли у вас желание есть.
— Вы мне никогда не говорили, есть ли у них дети?
— Нет. Но она получает письма из Лиона. Консьержка прочитала адрес на обороте конверта: мадам Лемери. Наверное, ее сестра. Я постараюсь разузнать.
И тут я осознаю, что за нами постоянно наблюдают многочисленные глаза: директриса, консьержка, ночной сторож, медсестра, горничные, официантки и другие, кого я забыл упомянуть? Мы — единственное развлечение, позволенное обслуге. Как благоразумно с моей стороны прятать свои заметки. Не из подозрительности, но почем знать — Дениз, которая приходит убирать постель или пылесосить, не сует ли она повсюду свой нос? Я стану прятать тетрадь под белье в шкафу, а ключ держать в кармане. Если задуматься, как все же это получается. Имея запасной ключ, кто угодно из обслуживающего персонала может, когда ему заблагорассудится, войти в любую квартиру. Само собой, если квартирант, запершись, почувствовал недомогание, надо же иметь возможность прийти к нему на помощь, не взламывая замок. Я могу это допустить. Но ведь такого рода опека оборачивается неустанным наблюдением. Вот что меня раздражает. Что касается обстановки наших квартир, то она либо принадлежит нам, либо является собственностью Дома. Но так или иначе, замки шкафов, секретеров или комодов — не преграда. Хотя бы потому, что здесь никому и в голову не придет запирать их, защищаясь от вора. Готов биться об заклад, что большинство из нас днем даже входную дверь и то не запирает на ключ. Считается, что, переехав в «Гибискусы», покупаешь себе безопасность раз и навсегда. Факт остается фактом, я никогда не слышал жалоб даже на мелкие, незначительные хищения.
Но ведь любопытство — тоже своеобразная кража. А здесь ничто не застраховано от любопытства. Что помешает Дениз, стоит мне повернуться спиной, рыться в моих костюмах, которые висят в платяном шкафу, копаться в ящиках письменного стола? Что помешало бы сказать другим слугам, когда они собираются в столовой: «А знаете, Эрбуаз, этот нелюдимый старикан, который всегда волочит лапу, он ведет что-то вроде дневника. Точно — сам видел. Смехота, да и только!»? Значит, мне следует подыскать себе надежный тайник. Я подумаю над этим.
В часовне много народу. Траур — наше будущее. Каждый находится тут ради себя самого. Отсюда и такая сосредоточенность. Я замечаю в толпе мадам Рувр. На ней темно-серый костюм. Есть ли подтекст у выбранного ею туалета? Похоже, она стала бледнее. Какие чувства она испытывает: печаль, сожаление, угрызения совести? Пойдет ли на кладбище? Среди венков, которые вешают на катафалк, я тщетно ищу один, возможно принадлежащий ей, — знак последнего прости.
Церемония выражения соболезнований. Лицо брата невозмутимо. Каждому отпускается легкий поклон: ни дать ни взять — распорядитель похоронного бюро. Затем толпа разбредается по аллеям парка. Стоит отойти на приличное расстояние, и начинается треп. Как на школьной перемене после скучного урока.
Мадам Рувр как испарилась. Лишь немногие верные души останутся сопровождать Жонкьера на кладбище. Мы поднимаемся туда на машине. Жара. Брат, не привыкший к жгучему солнцу, заслоняет затылок шляпой. Мадемуазель де Сен-Мемен, сидя рядом со мной, шевелит губами. Генерал промокает лоб и наверняка предвкушает прохладу маленького бистро, куда он пойдет сейчас подкрепить силы. Что касается Вильбера, тот непрестанно шевелится. Чешется. Качает ногой, закинутой на другую. Ему не терпится оказаться в другом месте. И пришел он лишь потому, что просто никак не мог поступить иначе.
Наконец похоронная церемония закончена. Мы снова встречаемся у входа на кладбище. Брат Жонкьера холодно благодарит нас и садится в «ситроен» мадемуазель де Сен-Мемен.
— Неужели вы пойдете вниз пешком? — спрашивает она нас с Вильбером. И, обращаясь к генералу: — Садитесь! Будьте же благоразумны. Жара вам противопоказана.
Она смотрит на нас, сокрушаясь, и с недовольным видом усаживается в машину.
— Нам с Эрбуазом надо поговорить, — объявляет Вильбер. — Не ждите нас.
Машина удаляется. Я поворачиваюсь к нему.
— Вы хотите мне что-то сказать?.. В таком случае предлагаю вам прохладительное. Там, внизу, есть маленькое кафе.
— Только не это, — вскричал он. — Мне нельзя пить холодное. Но вам не повредит немножко пройтись. Я наблюдаю за вами, Эрбуаз, и утверждаю, что вы недостаточно двигаетесь.
Небольшое поучение на тему о пользе прогулок. Я раздраженно его прерываю:
— Что вы хотели мне рассказать?
— Ах да! По поводу мадам Рувр. Вы не задались вопросом, почему она не сопровождала нас на кладбище?
— Да, конечно!
— Такая благовоспитанная дама. Гостья за нашим столом. Ей следовало иметь на то вескую причину.
— Вам известна эта причина?
Но у Вильбера нет обыкновения прямо отвечать на вопросы. Напустив на себя свой обычный хитрющий вид, он продолжает:
— Вчера я прочел в разделе некрологов «Утренней Ниццы» сообщение о кончине Жонкьера. Там перечисляются его звания, и одно из них меня поразило: инженер Национальной школы искусств и ремесел. Тогда как, помните, он всегда рассказывал нам, что является выпускником Центральной школы гражданских инженеров в Париже.
— Выходит, это враки?
— Погодите! Захотелось внести ясность. Оставалось одно — проверить по «Who is who»[13]. С этой целью я отправился повидать своего нотариуса, будучи уверен, что у него есть этот справочник… и раскрыл секрет Жонкьера.
— Он и в самом деле был инженером в «Искусствах и ремеслах»?
— Да. Историю с Центральной школой он сочинил для пущей важности. Но я вычитал также, что в 1935 году он женился на некой мадемуазель Вокуа, с которой развелся в 1945-м.
— Люсиль?
— Да подождите вы, черт побери! Пока я держал в руках этот справочник, я заодно поискал в нем справку на Рувра. Она оказалась довольно пространной. В ней сообщается, кроме прочего, что он состоял председателем суда присяжных. В 1948 году женился на некой Люсиль Вокуа.
— Выходит, мадам Рувр — бывшая жена Жонкьера?
— Ну да!
Эта новость меня ошарашила и в то же время принесла огромное облегчение. Люсиль не была — никогда не была — любовницей Жонкьера. Насколько это лучше! Зато мне придется пересмотреть все свои предположения. Конечно же между ними произошла бурная сцена, но в связи с чем?
— Признайтесь, она не лишена хладнокровия, — продолжает Вильбер. — Кто бы мог догадаться, что Жонкьер для нее — не посторонний. Правда, если вы посмотрите на даты…. Разведена в 1945-м… Получается, свыше тридцати лет тому назад. За тридцать лет немудрено и позабыть мужчину.
Он смеется. Этим вольтеровским смехом, который всегда меня так раздражает.
— Зато Жонкьер, похоже, ее не забыл, — продолжил он. — И какое же совпадение! Он умирает спустя всего несколько дней после прибытия своей бывшей жены.
— Какая тут связь?
— Никакой, — поспешил отрезать он.
Мы подошли к автобусной остановке.
— Вы дальше не пойдете? — спросил Вильбер. — Вы мало двигаетесь. А я дойду пешком. Немного физических упражнений не повредит. Поверьте мне. Увидимся вечером.
Задержав свою руку в моей, он говорит мне как бы по секрету:
— Может, она и удостоит нас своим присутствием!
Радостное кудахтанье. Каким же двуличным ему случается выглядеть. Присоединится ли она к нам за столом или нет — мне это безразлично. Я забираюсь в автобус, но так рассеян, что пропускаю остановку «Гибискусы», даже не обратив на нее внимания. Приходится тащиться назад, и я возмущен собой. Она была женой Жонкьера — ну и пускай, и нечего это обсуждать до потери сознания. Я бы даже сказал, что она была вправе столкнуть его вниз. Ну, словом, я это допускаю! И надо видеть в этом не жест несчастной страсти, а последний эпизод внезапно разгоревшейся долгой супружеской ненависти.
Я пытаюсь переключить свои мысли на другое. Но это у меня не получается. Шаг за шагом добираюсь до дому. В конечном счете, пожалуй, я предпочел бы, чтобы она была его любовницей. Мне она больше понравилась бы в роли отчаявшейся женщины, нежели в роли уязвленной и мстительной супруги.
…И тут произошло нечто совершенно неожиданное. Я сел в кресло, чтобы лучше размышлять, и погрузился в глубокий сон. Такой глубокий, что, глянув на часы, не поверил своим глазам Четверть девятого. Еще немного — и я пропустил бы ужин.
Я торопливо оделся и вышел. Второй сюрприз — да еще какой. В коридоре кто-то находился. Я сразу его распознал. Председатель! Кто же еще? Этот старый мужчина в домашнем халате. Ссутулившийся на двух палках, которые он медленно переставлял, — прямо как большая человекоподобная обезьяна, опирающаяся на руки, утратившие гибкость. Он как раз поворачивался ко мне спиной. Отступив на шаг, я скрылся в углу. Он направлялся к себе. Откуда он шел? Может, у него было обыкновение, пока все жильцы в столовой, походить по коридору без свидетелей, теша себя иллюзией свободы?
Была ли его жена в курсе этих кратких выходов в свет? Или речь идет о тайных вылазках?
Он исчез. Выждав еще секунду, я прошел по безлюдному и тихому коридору и сел в лифт. Мадам Рувр вернулась на свое место за столом. Я холодновато поздоровался с ней и расправил салфетку, разглядывая ее при этом краешком глаза. На ней была коричневая курточка и плиссированная юбка. Очень изящный ансамбль, показавшийся мне почти что легкомысленным на особе, бывшего мужа которой только что предали земле.
Разговор, происходивший между Вильбером и той, кого я уже называл про себя вдовой, мог удивить хоть кого. Вильбер говорил о цене на могилы.
— Покупка места на новом кладбище, — объяснял он, — подлинное размещение капитала. Стоимость земли значительно повышается. Лично я выбрал отменное местечко, и мраморщик меня не ободрал. Красивый, совершенно простой камень и выгравированная надпись… Так вот, знаете, сколько я уплатил за все про все?
— Не сменить ли нам тему, — предложил я.
— Вам неприятен этот разговор? — обратился Вильбер к мадам Рувр.
— Нет, нисколько, — ответила та. — Я понимаю, что такие приготовления предпринимаются загодя.
— В особенности когда после тебя практически никого не остается, как в моем случае, — заметил Вильбер. — И в сущности, что может быть естественнее, чем определить свое место на этой земле, когда приезжаешь обосноваться в «Гибискусах»? Не это приближает ваш конец, а вы чувствуете себя спокойнее — вы так не считаете?
— Я так не считаю, — как отрезал я.
— Ах! Прошу прощения.
Он выключил слуховой аппарат и начал капать в стаканчик содержимое ампулы, затем сыпать белый порошок.
— Кажется, я его задел, — пробормотал я.
— Т-с-с! — улыбаясь, произнесла она.
— Не бойтесь. Он уже не слышит. От избытка такта он не помрет, скотина. Заметьте, он прав. Я тоже думаю, что лучше принять меры предосторожности и распоряжаться собой до самого конца. Так пристойнее. Но никакой необходимости обсуждать эту тему сегодня.
Вильбер старался сломать пополам крошечную таблетку. Своими коробочками, пузырьками и бутылочками он уже расположился и на месте Жонкьера. От старания у него дрожали старые узловатые пальцы.
— Дайте, — сказала мадам Рувр. — Я набила себе руку.
— Осторожно, — сказал Вильбер. — В принципе, я не должен превысить предписанную дозу… спасибо.
Проглотив свои лекарства, он встал и, едва кивнув в нашу сторону, направился в гостиную.
— Занятный человечек, — сказала мадам Рувр, — немного беспокойный, правда?
— А главное — ужасно обидчивый. Ему постоянно чудится, что его оскорбляют… Не угодно ли выпить чашечку кофе? Может быть, вечером оно и не очень рекомендуется…
— О! Меня это ничуть не смущает. Напротив.
Я детально передаю все эти разговоры, но не потому, что они важны, хотя бы в малой степени, но мне кажется, они воссоздают атмосферу этого странного вечера. Первого вечера доверия и, в какой-то мере, непринужденности между мадам Рувр и мной. Пожалуй, «непринужденности» — сказано слишком сильно. По правде говоря, не знаю, как его и охарактеризовать. Правильнее было бы сказать «близости». Мадам Рувр отбросила свою нарочитую любезность — самую непреодолимую из преград. И в некотором роде предстала в своем истинном свете. Она сама объяснила, что отказалась от чашечки кофе после ужина, потому что вечером читала мужу вслух.
— И что же вы ему читаете? Романы?
— Ах нет. Что вы! Главным образом очерки. В данное время я ему читаю «Когда Китай пробудится». Ему это страшно интересно.
— А вам?
Мадам бросила на меня лукавый взгляд.
— Намного меньше!
— У него слабое зрение?
Она ответила не сразу.
— Нет. Не в зрении дело. Мне не следовало бы этого говорить, но…
— Можете говорить совершенно безбоязненно.
— Так вот, он искренне считает, что подобные чтения — развлечение и для меня. Он не против, чтобы я развлекалась… но в его обществе. Нужно его понять… Эта болезнь для него — страшное испытание.
— А для вас?
Вопрос вырвался у меня непроизвольно. Она оставила его без ответа.
— Мне не трудно вообразить себе, в какой ситуации вы пребываете, — продолжил я. — Но в конце концов, ведь вы можете выходить из дому. Вы не обязаны неотлучно быть…
Она меня прервала:
— Нет, разумеется. А как же вы думаете? Мне позволяют расслабиться.
Она выбрала шутливый тон, и я притворился, что подключился к ее игре.
— Вижу. Поручения… покупки…
— Точно. Женщине всегда требуется что-нибудь прикупить. Ох! Я никогда не отлучаюсь надолго.
— Чего вы боитесь? В случае необходимости господин Рувр позвонил бы Клеманс или горничной.
— Да… да… конечно. Но я страшусь его неосмотрительности. Когда меня с ним нет, он быстро теряет терпение. И вместо того, чтобы спокойно сидеть в своем кресле, пытается ходить… если только можно это назвать ходьбой… и рискует упасть. Я знаю, ему не под силу подняться без посторонней помощи. Он совсем как малое дитя, понимаете, и, чувствуя себя слабым и зависимым, он становится от этого еще более властным и раздражительным.
Я размечтался и представил себе Рувра, ковыляющего по коридору до лифта, потом выходящего на террасу, где он столкнулся лицом к лицу с Жонкьером. Но ведь ему пришлось бы затем спуститься, чтобы поднять очки. И потом, прежде всего, как мог бы он в такой поздний час ускользнуть от внимания жены? Чепуха!
— Я бы хотел быть вам полезным, — сказал я. — Если вы представите меня мужу, например, то я смог бы время от времени составить ему компанию, пока вы гуляете, не глядя на часы.
Я тут же подумал: «Что тебя дернуло, старый болван? Хорош ты будешь со своей мордой сенбернара, изъеденной молью. Не ввязывайся в это дело!»
— Нет-нет, — поспешила отказаться она, к моему облегчению. — Как это мило с вашей стороны, но я ни за что не хотела бы сделать вас объектом его грубостей. Знали бы вы, какой он ревнивец и собственник.
Она открыла сумочку и быстро попудрилась. От ее жеста у меня защемило сердце, настолько она вдруг напомнила мне Арлетту. Я тоже безотчетно был ревнивцем и собственником. Но мне больше некого мучить. Палач без клиентуры! Я подавил в себе внезапное желание рассмеяться и встал.
— Ну что ж, покойной ночи, мадам. И, несомненно, до завтрашнего вечера.
— Надеюсь.
Хотелось бы мне теперь узнать, почему я так возбужден и полон злобы. И в то же время скорее доволен.
Я не осмелился повернуть разговор на Жонкьера. Была бы ли она смущена? По правде говоря, я не стремлюсь это узнать. По правде говоря, мне пришлось заставить себя поверить в ее виновность! «И потом, чего уж там, — сказал я себе, — я провел такой приятный вечер».
Пустопорожний день! В мои мальчишечьи годы бабушка говаривала: «Тебе тесно в твоей шкуре!» Теперь это правда еще в большей степени, чем тогда. Меня стесняет моя старая шкура, она меня тяготит.
Я спустился в город. Отправляясь за покупками, в какие магазины Люсиль заглядывает? Я прошелся по галереям универсального магазина. Прогулялся перед витринами модных лавок. Чего бы мне хотелось? Встретиться с ней? Проводить ее немножко, как мальчик подружку? Нет, как бы то ни было, Люсиль меня не интересует. И пусть это само собой разумеется. Или, по меньшей мере, она бы меня не интересовала, будь я уверен, что это она убила Жонкьера. А я то уверен в этом, и жизнь обретает прежнюю прелесть, то не уверен, и жизнь кажется мне зловещей. И тогда я мысленно возобновляю свое следствие, воссоздаю уверенность и цепляюсь за нее. Единственное, что меня сбивает с толку, это мастерское владение собой, невозмутимость Люсиль. Я нахожу в этом нечто чудовищное. И побаиваюсь ее. Но ведь она обязана строго себя контролировать из-за председателя. Я еще не думал над этим аспектом проблемы, а между тем это — основное. Не следует забывать, что председатель — судья. Скольких виновных он допросил за свою служебную карьеру? В силу профессии и в силу привычки он смотрит на людей инквизиторским недоверчивым взглядом. Бедная женщина, вынужденная улыбаться, притворяться, почти никогда не переставая быть начеку. Как это должно быть ужасно.
И тут вдруг передо мной возникла закавыка. И немалая. «Происшествие» с Жонкьером имело место примерно в десять — одиннадцать вечера. Но в этот момент Люсиль читала вслух «Когда Китай пробудится». И даже если она прекратила чтение, то как могла бы выйти из квартиры незаметно для мужа? Принимает ли председатель снотворное? Завтра утром расспрошу Клеманс.
10 часов.
Вот я и успокоился. Спешу записать то, что мне сказала Клеманс. В распоряжении Рувров три комнаты: спальня, салон-кабинет-гостиная и кухонька, плюс к этому, естественно, удобства. Председатель спит в спальне один. Супружеская кровать, которая стоит посреди комнаты, предназначается ему одному. Он очень страдает от болей, даже по ночам, и не хочет, чтобы рядом с ним кто-либо находился. Его жена ночует в соседней комнате на раздвижном диване.
— А он что-нибудь принимает на ночь?
— Да. По нескольку таблеток снотворного. По-моему, доза слишком велика. Но ему никто не указ.
— И в котором часу он засыпает?
— Я точно не знаю. Думаю, довольно рано. Но почему вы все это спрашиваете?
— Потому что я и сам страдаю от бессонницы. Для вас это не новость. Поэтому я люблю расспрашивать о своих собратьях по несчастью. Я всегда надеюсь, что они знают приемчики, как приручить сон.
Значит, все объясняется просто. Когда председатель засыпает, Люсиль, заперев смежную дверь, может уходить и приходить, когда ей заблагорассудится. В сущности, ночь в ее распоряжении. Захоти она выйти из дому, например пойти в кино или просто погулять на свежем воздухе, — нет ничего проще. Нет даже необходимости проходить через главный подъезд. Достаточно пройти через служебную дверь и пересечь дворик. Мы могли бы встречаться за пределами нашей территории.
Я шучу. Мне случается позволять себе фривольные мысли, совсем как если бы я стал примерять маскарадные костюмы, чтобы задать пишу своему воображению. Только оно и могло меня развлечь!
Сегодня вечером Вильбер за столом отсутствовал. Похоже, его буравит язва. Я ужинаю наедине с Люсиль, и вначале мы немного смущены, как будто осмелились назначить друг другу свидание на глазах у всей столовой. Обмен банальными фразами: «Как поживает господин Рувр…», «Как ваш ишиас?». Я говорю о своей болезни с поддельной беззаботностью, чтобы не дать ей повода зачислить меня в разряд импотентов. А потом — сам не знаю, при каком непредвиденном повороте разговора, — мы переходим на тему библиотеки «Гибискусов».
— Она и в самом деле плохо устроена, — говорит Люсиль.
— Я вас предупреждал. Нам недостает человека доброй воли, который взялся бы ее серьезно организовать. Но здесь совсем не читают книг. Я чуть было не посвятил себя этому делу, но тут же одумался, несомненно из лени и эгоизма.
— Вот уж не поверю. Вы наверняка не эгоист.
— Скажете свое слово тогда, когда узнаете меня получше.
Ну вот! Я позволяю увлечь себя на наклонную плоскость пустяковых разговоров, пошлых комплиментов, а также опрометчивых посулов. Подумав с минутку, она говорит:
— А что, если я стану этим человеком доброй воли?
— Вы?!
— Почему бы и нет? У меня не будет времени на то, чтобы привести здешнюю библиотеку в идеальный порядок, но что бы мне помешало для начала составить каталог?
— А как же ваш муж?
— О! Он предоставил бы мне часок свободы в течение дня. Как правило, после обеда он дремлет. Может быть, вы согласились бы мне помогать? Как я себе представляю, составлять каталог легче вдвоем: один сортирует книги, второй их заносит в реестр. Я была бы так рада приносить хоть какую-нибудь пользу! Потом можно было бы попросить маленькую субсидию, вы не считаете? У наших квартирантов есть средства. Они не отказались бы оплачивать членские взносы.
Поначалу я реагировал очень сдержанно. При своем полном безделье я чувствовал, что мне дорого обойдется усилие что-либо предпринять и оторваться от своих умствований. К тому же я заранее знаю, какие книги тут будут пользоваться спросом, и считаю, что авторы, ценимые здесь, как правило, не стоят нашего тщания. Но Люсиль ждет моего ответа, и я устрашился того, что мне раскроются ее вкусы. Я соглашаюсь не без опаски. Следует оживленная беседа, открывающая организаторские способности Люсиль, каких я за ней и не подозревал. Принадлежа к другому поколению, я всегда удивляюсь, встречая решительных женщин, способных сделать четкие предложения.
— А вы, как видно, уже размышляли над этой проблемой, — говорю я.
— Терпеть не могу импровизации, — твердым тоном заявляет Люсиль.
Именно этот тон мне и не понравился. Мне было бы трудно проанализировать такое впечатление. Я разделяю женщин на две категории: с одной стороны, аппетитные женщины, а с другой — соперницы. Арлетта была аппетитной, я хочу этим сказать, что она была для меня желанной, и не только для сексуального обладания, но целиком: душой и телом. Она была аппетитной во всех своих проявлениях — манеры, слова, веселый нрав, вспышки гнева. Мне и в голову не пришло бы спрашивать ее мнение ни по какому поводу, настолько я был уверен, что она во всем со мной согласна. Тогда как с другими, соперницами, — тут сразу же натыкаешься на их волю, инициативу, их планы.
Итак, этот библиотечный прожект. Зачем «Гибискусам» потребовалась бы библиотека? И эта фраза, которая меня леденит: «Я не люблю импровизации». Выходит, что в тот вечер, на террасе?.. Так к какой же категории женщин следует мне отнести Люсиль? От аппетитной женщины она сохранила внешнюю привлекательность, приятный профиль, хотя щеки ее чуть помяты, как кожица осеннего яблока, волосы красивы, правда, у корней заметна седина, несмотря на краску, но они приоткрывают волнующие линии полноватого затылка, а ее бюст кажется все еще очень молодым, кисти не слишком сухопары, и потом, весь ее облик, походка создают впечатление уравновешенности, которая вас так привлекает. Но вот речь, взгляд — то, что я назвал бы «психикой», — выдают продуманность каждого шага, — такого человека нелегко обвести вокруг пальца. И все это, вместе взятое, рождает желание продолжить эксперимент и дознаться, кто же, в сущности, эта Люсиль и почему она могла бы уничтожить бывшего мужа. С одной стороны, это на нее совершенно не похоже. С другой — в этом нет ничего невозможного. Именно такое сомнение меня и донимает, и как поступить, чтобы выбросить его из головы?
Поскольку мы обречены жить бок о бок, в одном доме, стоит мне ее заметить, как я непроизвольно задаюсь вопросом: «А что же все-таки произошло там наверху, на террасе?» Единственный возможный путь дознания — стать ее другом, близким человеком, наперсником, но при этом не обжечься самому. Мне не следует преуменьшать такую опасность. Уже теперь ее слова задевают меня больше, чем следует. Я жадно поглощаю их, как пустыня — дождь. Огонь, вода — я не властен над этими образами. Они выдают начало растерянности, что меня ужасно тревожит.
Ладно! Вопрос решен. Мы постараемся помочь захудалой библиотеке. Я поставлю в известность мадемуазель де Сен-Мемен.
Пустой день. У меня еще осталась пара-тройка друзей, которые не порвали со мной переписки. Трогательно и грустно: нам уже нечего сказать друг другу. Жизнь отшлифовала нас как гальку; мы утратили шероховатости сцеплений, посредством которых, подобно зубчатым передачам, могли бы воздействовать друг на друга. Мы — как камни на поверхности Луны, стершиеся и разбросанные далеко друг от друга. Я отвечаю на их письма. Слава Богу, ишиас представляет собой неисчерпаемую тему для меня, как диабет — для них. И разумеется, я играю в игру. Я пишу им, что не чувствую себя несчастным. Они знают, что это неправда. Я знаю, что они знают. Но таково одно из правил этой игры. Моя ложь помогает держаться им.
Часовая прогулка на побережье — с пяти до шести вечера. День ото дня туристов становится все больше. Я понуро брожу без цели, пресытившись досугом до тошноты. Кино меня не манит. Время от времени мне случается посмотреть какой-нибудь фильм. Но теперешние фильмы, делающие ставку на то, чтобы взбудоражить зрителя или его шокировать, на меня навевают смертную скуку. Усесться за столик кафе и наблюдать уличные сценки? Лучше уж оставаться вольным пастырем маленького стада собственных мыслей. Иногда мое внимание привлекает художественная выставка, когда полотна хотя бы поддаются расшифровке. В младые лета я и сам пописывал недурные акварели. Акварельная живопись всегда передает мечтательное настроение. Но сейчас эта мечтательность убита. Нынче предпочитают выпендриваться, чтобы краски лезли в глаза и ошеломляли.
Мне хотелось бы выразить эту мысль по-иному, понятней, поскольку я вовсе не принадлежу к ворчунам, осуждающим теперешнее во всех его проявлениях. Это характерно для других обитателей Дома, не устающих восклицать: «Бывало, в мое время…» Старческий маразм без труда рядится в тогу мудреца, испуганно отторгающего все новое! И, копнув глубже, я довольно быстро прихожу к выводу, что боязнь нового — это боязнь любви. Давайте согреваться под немеркнущими солнцами былых страстей — именно это и заставляет всех нас говорить, что мы еще живы. Но кто из нас еще продолжает любить? Кто не опасается за сохранность своих артерий при таком взрыве радости, наплыве образов, желаний, неясных позывов?.. Ах! Вот бы испытать еще разок их очарование! Бедный хромой Фауст!
Мадам Рувр красивым почерком написала извещение. Она собственноручно прикрепила его на доске объявлений в холле, рядом с лифтом. Это стенная газета нашего Дома рядом с объявлениями типа «Потерян носовой платок с монограммой „Р“»; тут же репертуары кинотеатров, концертов, выставок, спектаклей; приглашения вроде: «Внимание участников группы: „Йога для всех“ — сбор в среду в гимнастическом зале» и т. п.; сообщения о лекциях на разнообразные темы: мистическая Индия, загрязнение морей, тайные способности духа… Как важно держать обитателей пансиона в состоянии суеты, приятного возбуждения, которое вполне сносно заменяет веселье.
Извещение Люсиль привлекает внимание нескольких любопытных. Соображения, услышанные на лету: «Мадемуазель де Сен-Мемен следовало додуматься до этого раньше…», «Самое время кому-то заняться этой библиотекой…», «Вот увидите, им никогда не прийти к согласию по поводу подбора книг».
Помещение, отведенное под библиотеку, расположено на третьем этаже. Комната небольшая, и ее жалкую обстановку составляют несколько полок, длинный стол, три стула. Впечатление полной заброшенности. Некоторые книги потрепались и нуждаются в том, чтобы их заново переплели. Я купил несколько рулонов прочной бумаги, коробочку этикеток. Перебирать книги — занятие не скучное. Оно напоминает мне школьные часы, когда мы обертывали учебники и тетрадки в обложки и выводили на них надписи: «Мишель Эрбуаз. Шестой классический». Я прикидываю: с тех пор прошло шестьдесят пять лет. Какой кошмар!
В два часа появляется Люсиль. Я улыбаюсь. Она облачилась в серый рабочий халат. Под мышкой — журнал регистрации.
— Ни дать ни взять — школьная учительница, — говорю я. — Ваш муж не возражал?
— Не слишком. Но он не поверил, что мысль возродить библиотеку принадлежит мне. Он вообразил, что она была мне кем-то подсказана.
— И остался недоволен?
Передернув плечами, Люсиль усаживается за стол, открывает журнал и достает очки из футляра. К счастью, они ее не старят. Но придают серьезный вид, который чуточку устрашает. За дело! Я снимаю с полок все книги на «А». Объявляю Люсиль автора и название книги. Она заносит в каталог. У нее милый, четкий почерк, немного крупный на мой вкус, аккуратный, старательный. Я ничего не смыслю в графологии и тем не менее чувствую, что этот почерк говорит об упорном характере, не в пример мне. Склонившись над Люсиль, я произношу трудные имена авторов по буквам, — по правде говоря, такие попадаются редко, и все они ей известны. Духи, которыми она пахнет, хорошо подобраны. Сочетание ароматов кожи и цветов. На ее шее золотая цепочка. Такой взгляд на женщину, сверху, всегда немного пьянит. Не довольствуясь тем, что видят, глаза ощупывают ее.
Мы разговариваем шепотом. Бархатистая, расплывчатая тишина. И когда я бормочу: «Клод Авлин, „Двойная смерть Фредерика Бело“», я как бы отпускаю нежнейший комплимент. Я удаляюсь от нее. Ищу на полках других писателей на «А», которые от меня еще ускользнули. Приношу Робера Арона.
— Вот автор, который доставит удовольствие Ксавье, — замечает она.
— Кто такой Ксавье?
— Мой муж. Меня зовут Люсиль. А вас?
— Мишель.
— Какое милое имя. Мишель звучит молодо!
— О! Не издевайтесь.
— Но… я и не издеваюсь. Сколько вам?.. Шестьдесят пять, шестьдесят восемь?
— Увы, чуть больше.
— Ну что ж, вам их не дашь.
Уже одно откровенное признание! Но по ее инициативе. Мне не в чем себя корить. Теперь мы клеим ярлычки. Она старательно выводит на них названия. И вдруг проверяет время на ручных часиках.
— Три тридцать! Просто невероятно. Мне кажется, мы только что приступили к делу. Я убегаю, но завтра приду опять. Я чудесно провела время.
Мы обмениваемся рукопожатием, и она спешит уйти. По милости своего тюремщика! Я присаживаюсь на краешек стола. Значит, она чудесно провела время. А ведь прошло всего лишь несколько дней после смерти Жонкьера. Однако по какому такому праву я стал бы ее упрекать — я, кто еще совсем недавно и сам готовился распрощаться с жизнью? А сегодня жизнь меня интересует! И даже очень! Должен признаться откровенно. Узнаю это состояние приятной истомы, а также эту потребность перебирать в памяти слова и паузы, чтобы ничего не упустить. Я уже испытывал подобное состояние, но как же давно это было! Это оно возвращает меня к годам юности. Урок филологии. Я сижу за партой рядом с брюнеточкой… Как же ее звали?.. Мы с ней занимались по одному учебнику и перелистывали страницы, прижавшись плечом к плечу. Через все эти годы я пронес ощущение блаженного состояния, в каком тогда пребывал, — нечто сравнимое с тем ощущением, какое испытываешь, сидя перед костром. Не любовь и тем более не страсть. Просто влечение, какое должны испытывать два зверька, свернувшись в одной норке.
И все это потому, что Люсиль сказала: «Какое милое имя. Мишель — это звучит молодо!» Именно эти слова и послужили толчком ко всему. Давай, давай! Встряхнись, старина!
За ужином Вильбер за нами наблюдает. Его безошибочное чутье подсказывает: что-то произошло. Даже если бы я сам ни о чем не догадался, его поведение свидетельствовало бы о том, что между Люсиль и мною состоялся тайный сговор и теперь нас стало двое против одного. Когда Люсиль захотела помочь ему разобраться с лекарствами, он сухо поблагодарил и распрощался раньше обычного.
— Но что я ему сделала? — спрашивает Люсиль.
— Ничего, — рассмеялся я. — Вы уделили ему недостаточно внимания. Знаете, ведь он улавливает все нюансы.
Я принялся разъяснять ей психологию Вильбера, и ко мне вернулось былое остроумие, которое ее явно восхищало.
— Перестаньте, Мишель! — сказала она, давясь от смеха. — Какой вы злой!
Люсиль схватила меня за запястье и тут же отпустила. Она зарделась.
— Простите. Это вырвалось у меня нечаянно.
— Тем лучше! — сказал я. — Значит, отныне я буду называть вас Люсиль.
Мы смущенно умолкли. Я мысленно ругал себя. Кто этот незнакомец, который теперь пустился ухаживать за женщиной без моего ведома? И как мне его обуздать? Люсиль отказалась от кофе, который я ей предложил. Она встала и протянула мне руку.
— Спокойной ночи, Мишель. До завтра, в тот же час, в библиотеке.
Ну и вот! Теперь я жду завтрашнего дня, и никакое снадобье меня не усыпит. Сон мне заказан. Меня одолевают вопросы. Пока я не проясню причин ее развода, характер ее ссоры с Жонкьером, покоя мне не найти. Но на это потребуется время! И я хочу быть уверенным, что, пока суд да дело, не влюблюсь. Старческая мнительность! В мои-то годы! Разве же Арлетта не поставила на мне крест отныне и навек…
Но в конце-то концов, Эрбуаз, полно тебе искать лазейку. Ежели ты с таким нетерпением ждешь завтрашнего дня, то о чем это говорит?
Клеманс:
— На вашем месте, господин Эрбуаз, я бы сменила врача. Разве же это дело, что ваш ишиас так затянулся. Вы и сами прекрасно видите: все эти уколы как мертвому припарки. Если вы станете колоться и дальше, то превратитесь в инвалида.
Вот пугающее слово, в котором звучит угроза окончательно выбыть из строя. Я протестую, спорю с Клеманс, как будто ее признание, что она преувеличивает, сможет заставить мою хворь отступить. Но ведь мне так необходима отсрочка. Из-за Люсиль! Чтобы прекратить этот разговор, я пообещал Клеманс обратиться к другому доктору. Она рекомендует мне врача, который пользует Рувра.
— Кстати, — спрашиваю я, — как его самочувствие?
— Без перемен.
Клеманс подозрительно глядит в сторону моего туалета, словно опасаясь, что председатель прячет там соглядатая. Она обожает всякую таинственность.
— Со здоровьем у него неважно. Это правда. Он в плачевном состоянии, — тихо говорит она, словно поверяя секрет. Однако меня не разубедишь, что при всем при том он еще и ломает комедию.
— Почему?
— Почему? Да чтобы сильнее тиранить бедняжку жену, черт побери. Я не хотела бы прослыть злым языком, но бывают моменты, когда я спрашиваю себя: а может, он на ней что-то вымещает? Некоторые мужчины ничего не прощают.
Эти слова задели меня за живое. Я решаю отшутиться.
— У вас не осталось в жизни никаких иллюзий, — говорю я.
— Чего нет — того нет. И уже давно. Что же касается господина Рувра, то я доподлинно знаю, что он может ходить, когда ему это вздумается. Не далее как вчера Фернанда засекла его в коридоре.
— В котором часу?
— Примерно в два с четвертью — полтретьего.
— А я полагал, что после обеда у него тихий час.
— Возможно. Но стоит жене отлучиться, а в коридоре ни души, то почему бы не высунуть нос из берлоги и не устроить себе переменку. Все шито-крыто.
Нечего и говорить, что я все утро пережевывал слова Клеманс. Странный треугольник эти Рувры и Жонкьер. Какая драма разыгралась между ними? И если Рувр — ревнивец, то какую же пытку он переживает, когда Люсиль отлучается. Тут и беспокойство, и подозрение, и раздражение, толкающие его на то, чтобы выйти из квартиры, приходить и уходить как человеку, которому уже просто невмоготу усидеть на месте. Он притворяется спящим, чтобы ему было легче наблюдать за Люсиль сквозь полусмеженные глаза. По ее сверхосторожным движениям он догадывается, что она собирается уйти. Как она оденется? С кем встретится? Что скрывается за этим планом возродить библиотеку? Ревность? Знакомое чувство, когда рукам так и неймется от желания все крошить, всех душить. Да, мне оно хорошо знакомо!
А между тем Рувр не слишком опасен, по крайней мере с точки зрения физической силы. Но то, чего следует с ним остерегаться, это его проницательность бывалого судейского чиновника, наверняка не утратившего привычки копаться в душах. К примеру, случись мне повстречаться с ним, разве же я не почувствую себя виновным в супружеской измене Люсиль? Я нарочно допустил такое преувеличение, чтобы себя предостеречь. К несчастью, выхода нет: ни для Люсиль, ни для меня. Нет и речи о том, чтобы покинуть Дом. Мы прикованы к нему, и у нас нет возможности избежать встреч. Даже если бы Люсиль попросила пересадить ее за другой стол, что уже само по себе стало бы притчей во языцех, — мы неизбежно встречались бы в лифте, саду, в коридоре на нашем этаже, на автобусной остановке, в городе…
Иными словами, это заколдованный круг. Впрочем, в таком же положении тут находятся все, кто обитает в этом пансионе, — люди поссорившиеся, затем примирившиеся, затем неразлучные и снова охладевшие друг к другу. Все они — своего рода атомы, которые беспрестанно притягивают одних, отталкивают других, и никого не заставить сменить заданную орбиту. Все мы стянуты в эту круговерть. Если я попытаюсь, скажем, избегать Люсиль, вести с ней только банальные разговоры, вначале она бы не поняла, а потом нас снова толкнула бы друг к другу логика вещей. Тогда зачем же с этим бороться? Конечно, Люсиль меня привлекает. И вот доказательство: нарушив обещание, сегодня она не пришла в библиотеку, и вот вторая половина дня была для меня сущей пыткой, потому что я по-прежнему бросаюсь в крайности, по-прежнему уязвим.
Не появилась она и к ужину. Что происходит? Рувр запретил ей спуститься сегодня вечером к столу? Я придумываю всякого рода объяснения. По части объяснений я мастак. Тут уж меня не остановишь. Если Рувру известно, что к чему в драме, разыгравшейся на террасе (а почему бы и нет?), их стычки наедине должны быть жуткими. Насколько спокойнее я жил до их приезда! Прежде я изнывал от скуки, но зато был избавлен от всякой тревоги. Принадлежал самому себе. Тогда как со смертью Жонкьера утратил то лучшее, чем обладал, — бесстрастие. И вот я снова познал нетерпение, надежду, ожидание. Я возненавидел Рувра. Разве это не глупо, хоть плачь?
Сегодняшний день полон волнений; Мне не хотелось бы упустить ни одной детали. В два часа я уже находился в библиотеке, готовя наклейки и начав собирать все книги на «Б». В четверть третьего приходит Люсиль.
— Здравствуйте, Мишель. Простите, что вчера я вас подвела. Не по своей вине, как вы догадываетесь.
Намек понятен. Он означает: «Мой старикашка был несноснее обычного». И сразу весь туман, сгустившийся в моей душе, рассеивается. Я весело принимаюсь за дело. Мы расставляем книги по порядку, клеим этикетки. Мы приятели. Как мне хочется, чтобы мы оставались приятелями. И не более того. И все же, после обмена ничего не значащими словами, меня охватывает беспокойство. Я иду приоткрыть дверь. Никого. Прислушиваюсь. Никакого шума.
— Мне показалось, что я слышу шаги. Мне бы вовсе не хотелось, чтобы нам помешали.
Я наблюдаю за выражением ее лица. Никакого признака испуга. Просто нечто похожее на искреннее удивление.
— Кто бы это мог сюда прийти? — говорит она.
Я не осмеливаюсь ответить: ваш муж. Впрочем, в данный момент все мои страхи, все терзавшие меня сомнения кажутся мне нелепыми. И чего только я вчера не на-придумывал ради одного-единственного удовольствия — сделать себе больно? Мы расправляемся с авторами на «Б», «И», «Д». Писатели на «Е» и «Ф» отсутствуют. Буква «Г». Жюльен Грин. Его «Дневник» заканчивается вторым томом.
— Какая жалость! — вскричала Люсиль. — А не смогли бы мы купить продолжение? Что за увлекательное чтение!
Меня смущает такая высокая оценка. Не то Люсиль глуповата, не то во мне сидит литератор?
— Если вас это интересует, я с удовольствием одолжил бы вам остальные тома.
— О! Спасибо, Мишель.
— Я даже могу сделать это не откладывая. Спустимся ко мне. Наша работа подождет.
Мы садимся в лифт. Стоим в кабине почти впритык. Стоит мне вытянуть губы, и я мог бы ее поцеловать, мелькнуло у меня в голове. Смеха ради. Ради игры. Что за восхитительная непристойность! Скользит раздвижная дверь. Я иду по коридору впереди Люсиль. Она останавливается.
— Я подожду вас тут, — шепчет она.
— Да нет! Пошли со мной. Чего вы боитесь?
Может, Рувр стоит и слушает за дверью. Может, он распахнет дверь. Она в нерешительности. Долг или же… Или же что? Любопытство. Внезапное желание узнать, как я обосновался. А еще — желание продлить эту волнующую минуту.
— Ну тогда давайте побыстрей, — бормочет она.
Мы ступаем бесшумно. Я открываю дверь перед Люсиль. Она замирает посреди кабинета и оглядывает все вокруг.
— Как много книг! — тихо произносит она.
— Подойдите. Не бойтесь. Тома Грина стоят вот тут.
Она смелеет, подходит к томам, которые я тщательно подобрал один к другому, готовясь к завершающему этапу своей жизни.
— Какой же вы начитанный, — оробев, произносит Люсиль. — А я читаю только те книги, которые отмечены премией в конце года, да легкие романы — например, Труайя, Себрона. О! А это что еще такое? Эрбуаз?
Она достает с полки два моих романа, открывает их на первой странице и читает, не веря своим глазам: Мишель Эрбуаз. Она вопрошающе поворачивается лицом ко мне.
— Это ваши сочинения?
— Да, мои. Я написал их давным-давно. Мне было… уже не помню точно… двадцать четыре или двадцать пять лет…
— А вы не дадите мне их почитать?
Она спрашивает так настойчиво, а я — я так радуюсь тому, что она натолкнулась на мои книги без всякого усилия с моей стороны, что больше не способен разыгрывать скромника.
— Возьмите, — просияв, говорю я. — Но при одном условии: не давайте их читать мужу. Пусть это останется нашим секретом.
— Обещаю вам, Мишель.
Она тронута, смущена, благодарна, восхищена. Она повстречала живого писателя! Не задавайся, старикан! Само собой, она повидала на своем веку немало других, но наверняка только издали, на этих светских встречах с читателями, на которые приходят снобы и раздают автографы. Здесь же, наоборот, перед ней редкая птица, которая, в виде исключительной привилегии, садится к вам на руку.
— Благодарю вас, — еще говорит она. — Я их не задержу. А где другие?
— Какие такие другие?
— А как же, ведь вы написали не только эти два романа?
— Да то-то и оно. У меня не оказалось времени продолжить… Моя профессия… мои обязанности… Но я вижу, мне придется описать вам всю мою жизнь.
Я рассмеялся, прежде всего потому, что мне было весело, а еще потому, что сказал себе: «Если ты, воспользовавшись обстоятельствами, раскроешь ей свое прошлое, она будет вынуждена раскрыть тебе свое, и тогда ты узнаешь… о Жонкьере!»
Я провожаю Люсиль до двери и в порыве доброй дружбы целую кончики ее пальцев.
— До завтра?
— До завтра, — отвечает она.
— Это правда?
— Обещаю.
Перехожу к ужину. Она явилась. Простое однотонное платье. В ушах бриллианты. Вильбер надулся. Он перехватил приветливую улыбку Люсиль, предназначавшуюся мне. Я так и чувствую, как он ощетинился и брюзжит про себя. Бессвязный разговор за столом. Люсиль неосмотрительна. Она невзначай назвала меня по имени. Тяжелый взгляд Вильбера, вначале направленный на нее, переходит на меня. Я неприметно толкаю локоть Люсиль. Я не решаюсь записать, что оба мы в игривом настроении, флюиды соучастия незримо перебегают от одного к другому. Заглотив лекарства, Вильбер уходит. Отделавшись от него, мы смеемся.
— Я дала маху, правда? — говорит она, — Ну и пусть! Я не обязана перед ним отчитываться. Знаете, Мишель, я начала читать вашу книгу «Полуночник». Откровенно говоря, я второпях прочла всего страниц сорок, потому что Ксавье непрестанно меня дергал.
— Вам понравилось?
— Очень.
— Спасибо.
— Почему вы перестали писать?
Я заказываю два кофе, чтобы иметь время подумать над ответом. Я стараюсь быть с нею предельно честным. Правда, и только правда.
— Из трусости, — отвечаю я. — По-моему, литература — занятие богемное. А мне хотелось зарабатывать много денег. Факт тот, что я заработал их много, но это не помешало мне стареть с пустыми руками.
Кончиком ногтя она соскребает со скатерти малюсенькое пятнышко и мечтательно повторяет: «С пустыми руками!» Я не стану петь ей старую песню о затонувших судах, выброшенных на берег, о расчлененных обломках кораблекрушения. К тому же она ждет не этого разговора. Она не была бы женщиной, если бы не желала узнать про мои любовные приключения. Поэтому я храбро приступаю к этой главе.
— Я женился, как все. Мою жену звали Арлетта.
— Она была хорошенькая?
— По-моему, да.
Люсиль нервно смеется.
— Вы в этом не уверены? Вы, мужчины, принадлежите к странной породе. А потом?
— У меня родился сын. Он не захотел работать в моем деле. И стал гражданским летчиком. Я много путешествовал. Он также. Кончилось тем, что мы потеряли друг друга из виду. Он женился в Буэнос-Айресе и вскоре разбился при катастрофе, оставив после себя вдову и ее сына — Жозе Иньясио.
— Мой бедный друг, — вздохнула она. — Как же это печально. Но ведь правда, что этот маленький Жозе служит вам утешением?
— Я не видел его ни разу в жизни. Я не был знаком и с его матерью. Аргентина такая далекая страна. Правда, время от времени я получаю письма.
— Сколько же ему сейчас?
— Значит, так — он родился в 1956-м. Выходит, ему двадцать два года. Не знаю даже, каков род его занятий.
— А ваша жена?
— Моя жена бросила меня, — говорю я. — Она покинула меня, даже не предупредив.
— О! Как прискорбно!
Я оперся ладонью о ее руку; возможно, я уже ждал такого случая.
— Нет. Все это в прошлом. Теперь рана зарубцевалась. Я больше ничего не жду от жизни.
Фраза, подобная этой, никогда не бьет мимо цели. Я заранее знаю, что Люсиль полетит ко мне на помощь.
— Не говорите так, — вскричала она. — Жизнь все-таки не мачеха. При вашем таланте ничто и никогда не кончается.
— У меня нет больше желания писать. Для чего? Для кого? У меня даже не осталось друзей.
Я искоса подглядываю за ней. Как она отреагирует? Люсиль зарделась.
— Так говорить нелюбезно с вашей стороны, — бормочет она. — Правда, мы знакомы недавно, но все же послушайте: ведь я чуточку больше, чем просто знакомая! Я — ваша читательница. А вы это ни во что не ставите.
Мне следует незамедлительно воспользоваться своим выигрышным положением, и я приправляю правду ложью.
— Полноте, — парирую я. — Напротив, я высоко чту вашу дружбу. Я даже готов признаться… вот уже несколько дней я больше не ощущаю себя несчастным, о-о, по глупейшей причине… Здесь никто ко мне не проявлял внимания… пока не появились вы. В моем возрасте одного проявления интереса уже достаточно, чтобы озарить все существование.
Она решается, преодолевая смущение:
— Я понимаю вас. Да еще как. И как же верно, что уже малейшее проявление интереса…
Она не заканчивает фразы. Голос ее дрогнул. Вскочив с места, она сжимает сумочку под мышкой и буквально убегает. Готов поклясться, что она расплакалась в лифте, и эти слезы действуют на меня благотворно. Я захвачен и сам, но держу ее на крючке. Окончилась необходимость в признаниях и во всей этой замысловатой игре, предваряющей любовь. Ах, Люсиль! Как хорошо, когда тебе идет семьдесят шестой год! Как же ты была права, избавляясь от Жонкьера и тем самым избавляя меня от миражей! Смерть одного возвратила жизнь другому. Правда, есть Рувр, которого нам следует остерегаться. Но как мало нам ни отпущено судьбой — несколько взглядов за обеденным столом, несколько слов под носом у Вильбера и несколько свиданий в библиотеке или где-нибудь еше, — это начало новой жизни. Я прощаю тебе все, дорогая Люсиль. Люсиль, милая. В самом деле, ну почему я должен сдерживать себя и не упиваться словами, не предаться опьяняющей нежности после стольких лет безнадежного воздержания! Да здравствует предстоящая мне бессонная ночь! Я распахнул окно в парк, и чело мое касается звезд.
9 часов.
Я счастлив!
18 часов.
Я счастлив!
22 часа.
С чего начать? Мне надо так много сказать! А между тем я не тороплюсь сесть и писать. Скорее мне хочется ходить и ходить, несмотря на пульсирующую боль в бедре. Я уже не в состоянии усидеть на месте. Ко мне вернулись мои двадцать лет. Я задыхаюсь от радости, какого-то воодушевления, жизненных сил, от которых мне нехорошо. Так не может продолжаться долго. Мне просто не выдержать. Вот почему я непременно должен подчиниться суровой дисциплине писателя. Будьте любезны. Одно воспоминание за другим.
Первое — самое потрясающее. Я был в библиотеке. Я ждал — с каким напряжением, с какой тревогой! Полвека суетных забот, праздных занятий, успеха, огорчений и тягостной покорности судьбе — всего этого внезапно как не бывало. Она вошла. Остановилась, и мы посмотрели друг на друга. С такой серьезностью. Мне этого никогда не забыть. Я сделал два шага, и тут… все смешалось. Помнится только, что я держал ее в объятиях, что мое лицо прижалось к ее волосам, а она бормотала, приглушив голос:
— О! Мишель! Что с нами творится? Что с нами творится?
Второе мое воспоминание — поцелуй. Я до сих пор смеюсь от умиления. Поцелуй юнца — в висок, в щеку, в приоткрытый кусочек кожи, которая приятно пахла и словно обещала губы, но это еще впереди.
— Дайте мне сесть, Мишель. Я не держусь на ногах.
Я хватаю стул. Усаживаю Люсиль. Она шепчет:
— Пожалуйста, закройте дверь. Мне будет спокойнее.
И вот я закрываю дверь на два оборота и возвращаюсь к ней. Наши жесты неуклюжи, и мы смущаемся. Мы боимся слов, боимся неловким движением разрушить то, что между нами возникло и чему я не сумел бы найти названия. Я просто знаю, что «это» — нечто сильное и в то же время хрупкое, столь же одинаково близкое и к слезам, и к радости. Присев на край стола, я обнял Люсиль одной рукой за плечи. Мы вынуждены опереться друг на друга, чтобы не опасаться следующих минут и плавно перейти от пылкого возбуждения к проявлениям нежной дружбы. Ведь если нам все еще дано ощущать пыл страстей, то возраст уже не дозволяет проявлять наивность. Существуют жесты и слова, которых нам следует избегать. А взамен приходится прибегнуть к восхищенным улыбкам.
— Мишель! Да неужели это возможно… За такой короткий срок! Не потому ли, что мы были так несчастливы? Что вы подумаете обо мне?
Я ободрил ее, сжав ее руку. Нежно припав губами к ее уху, пробормотал:
— Пусть это тебя не беспокоит, моя Люсиль.
Обращение на «ты» ее потрясло. Она запрокинула голову, чтобы лучше меня видеть. Я рассмеялся так искренне, что в моих словах нельзя было усмотреть задней мысли.
— Любовь — веселое таинство, — сказал я. — Ее следует принимать так, как она приходит, не начиная задаваться вопросами. В данный момент вас беспокоит мысль о муже? Ну что ж, поговорим о нем еще разок. Расквитаемся с нашим прошлым.
Мое последнее воспоминание — разговор, последовавший за этим; временами он смахивал на исповедь.
— Я была замужем дважды, — сообщает Люсиль.
— Два провала, не так ли?
— Да. Спасибо за то, что вы это поняли. В первый раз я вышла… но вы не поверите мне…
— Заблуждаетесь. Вы вышли за Робера Жонкьера.
— Вы — настоящий дьявол во плоти! — вскричала она.
— Дьявол, — жизнерадостно объявил я, — который навел справки в «Who is who». Продолжайте.
— Робер… Но у вас было время составить себе о нем представление… Я была так обманута, как только можно.
— Вы его любили?
— Вначале — конечно. Но это продолжалось не долго. А потом разразилась война. Она предоставила мне повод для развода. Робер, как вы понимаете, не упустил случая подвизаться на черном рынке. Ему было выгодно спекулировать зерном. Между прочим, он делал это очень ловко и никого не впутывал в свои махинации. Но я была в курсе. И после освобождения предложила ему ультиматум: либо ты принимаешь мои условия, либо я на тебя доношу.
— И вы пошли бы на это?
— Без колебаний. Со мной не всегда легко.
— Я это запомню.
— Ах, Мишель! Я отношусь к вам с полным доверием. Развод состоялся, разумеется в мою пользу. Когда мы выходили из зала суда, он мне пригрозил. Вы знаете, что говорят в такие моменты: «Ты обо мне еще услышишь! Я не намерен забывать!» — и так далее. А потом мы совершенно потеряли друг друга из виду. Несколько лет спустя я встретилась с Ксавье, у друзей.
— Любовь с первого взгляда? — пошутил было я, хотя мне было не до шуток.
— Нет, нет. Ничуть. Этого хотел он. Он так настаивал, что в конце концов я приняла его предложение. И очень скоро его ревнивый характер сделал мою жизнь невыносимой. Он, который привык наказывать людей за преступления, совершенные на почве ревности, сам был гораздо ревнивее тех, кого сажал в тюрьму.
— Бедняжка Люсиль! Он был в курсе относительно Жонкьера?
— Само собой. От него я ничего не скрыла. И конечно же к Роберу он питал особую ненависть. Вот почему, когда я встретила Робера здесь, вам нетрудно догадаться, что мне пришлось перенести…
— Вы и виду не подали.
— Я все переживала в душе, но чуть не заболела. Я было понадеялась, что по прошествии стольких лет Робер забыл прошлое. Куда там! Он изловчился затеять со мной ссору в саду, настаивая на том, чтобы увидеться с Ксавье.
— И что он собирался ему сказать?
— Ни малейшего представления. Но вы видите, в какое положение он меня поставил. Мишель, прошу вас. Поговорим о другом. Все это слишком тягостно! Мне так не хочется омрачать нашу встречу.
Она запрокинула голову, и наши лица соприкоснулись. Нам мешал нос, и, избегая столкновения, мы чмокнули друг друга в губы и оба расхохотались.
— Какие мы неловкие, — сказал я. — Начнем сначала.
На сей раз поцелуй удался, и это было нечто. Месяц назад, вообразив себе подобную сцену, я бы только смеялся. Я счел бы себя оскорбленным. Теперь я уже не противился. Мне было совершенно безразлично, что я попирал ногами Рувра и, позабыв о мужском достоинстве, вел себя как безответственный мальчишка. Я прислушивался к тому, как во мне клокотала жизнь. Я был первым мужчиной, сжимающим в объятиях первую женщину. Люсиль высвободилась, посмотрела на часы, вскочила со стула.
— Боже мой! Двадцать минут четвертого. Велите мне уйти, Мишель. Иначе у меня недостанет сил.
Я подержал ей зеркальце, пока она приводила в порядок макияж, морща губы и натягивая щеки, как она сделала бы это в спальне в присутствии любовника. Затем уголком носового платка стерла с моего лица следы губной помады.
— Завтра, здесь, — сказал я.
— Постараюсь. Я никогда не могу быть уверена.
Я оглядел комнату, которая имела жалкий вид с ее полками из светлого дерева, столом, купленным на распродаже, и соломенными креслами.
— Какое отвратительное место, — продолжила она. — Но тут мы у себя.
Шутка, не лишенная горечи. Я улыбнулся и вышел вслед за Люсиль.
— Спасибо, Мишель, за такое счастье. Вечером я не спущусь к ужину. Я слишком счастлива. Это заметно?
— Думаю, да!
— Нет, серьезно? Я могу?.. Он ни о чем не догадается?
— Ни о чем. Ступайте с миром… девочка моя.
Она вытянула губы, изображая поцелуй, и поспешила к лифту. Я задержался, чувствуя себя усталым и помятым. К своему удивлению, я пробормотал «Стоп! Это тебе уже не по летам!»
Я тащился к себе, ковыляя. Я тоже не спущусь к ужину. Мне невмоготу. Я записал ее слова и свои, стараясь ничего не пропустить! Люсиль резко оборвала разговор: «Поговорим о другом». Все прояснилось. Но плевать я хотел на смерть Жонкьера. В счет идет только то, что она меня любит!
В эту ночь тоже мне не сомкнуть глаз. Как прикажете толковать слова Люсиль? Я обнюхиваю их, переворачиваю туда-сюда, как старый недоверчивый лис. Виновна? Невиновна? Никакого способа избавиться от сомнений. Председатель сказал бы: «Предположительно виновна!» Я же говорю: «Оправдана за недостатком улик!»
Далекий звонок. Я услышал бы, как ходит муха, — так напряжены мои нервы. Возможно, председатель вызывает Клеманс. Если, не доведи Бог, он заболеет, я лишусь Люсиль, и моя жизнь, абсурдная уже сейчас, станет нестерпимой. Вот до чего я докатился. В сущности, сколько бы я ни хорохорился, возможно, я безотчетно так боюсь смерти, что уцепился за первый доступный мне спасательный круг. Это любовь? Вот и хорошо. Почему бы и нет? Я дотянул до того момента ночи, когда каждая мысль ранит. И чувствую себя таким вымотанным, что уже не могу оторваться от писанины. Что сулит мне будущее? Страшно даже загадывать.
9 часов 30 минут.
Клеманс:
— Утречком вы у меня как огурчик, господин Эрбуаз. Чего не скажешь про этого беднягу — господина Вильбера. Его замучила язва. Зря я ему твержу: «Господин Вильбер, поменьше глотали бы этой дряни, может, и чувствовали бы себя лучше». Но вы же знаете, он упрям как осел и продолжает травить себя лекарствами; что ж, тем хуже для него. Надо сказать, он совсем не в ладах с сыном, если только можно назвать сыном человека, который только и делает, что клянчит у него деньги… Заметьте себе, господин Эрбуаз, в прежние времена старики — не про вас будет сказано, но это сущая правда — были счастливее; тогда не пытались продлить им жизнь всеми правдами и неправдами. Теперь же на этих доходяг и смотреть-то невмоготу.
Когда Клеманс в ударе, лучше ее не прерывать. Но сегодня, признаюсь, ее болтовня надоедает. Я тороплюсь остаться один, чтобы встретиться лицом к лицу с мертвой бесконечностью времени, отделяющей меня от послеполудня. Состояние безнадежности, в каком я пребывал так долго, было, взвесив все, не таким уж и тягостным в сравнении с лихорадочным ожиданием, которое меня теперь снедает. Я стараюсь восстановить в памяти, а что я испытывал перед моими свиданиями с Арлеттой. Мне кажется, это несопоставимо. Прежде всего, между нею и мной никто не стоял. Она не была запретным плодом. И потом, я наслаждался чудесным ощущением прочности моего положения. Моя любовь была безмятежной, удобной — полной уверенности в завтрашнем дне. Тогда как с Люсиль…
Я не говорю, что смерть гонится за мной по пятам, но мое время ограничено. Теперь в моем распоряжении лишь скромный капитал часов, а я их глупо транжирю, впустую болтаюсь в ожидании момента, когда опять сожму ее в объятиях. Едва встретившись, мы вынуждены расстаться, и так повторится завтра, послезавтра… Час оазиса приходится на двадцать три часа пустыни в сутки.
Мой бунт изменил направление, как ветер: он уже вызван не скукой, а нетерпением. Но это все тот же бунт. Я никогда не смирюсь со старостью!
Десять вечера.
Она пришла. К делу мы даже не приступали, а сидели рядышком и, держась за руки, в основном разговаривали. Первый подарок, какой мы могли преподнести друг другу, — это прошлое. Возможно, мы его чуточку приукрашали, желая взбить цену на такой дар. Один вручал другому свои разочарования и страдания, не без известного, я полагаю, самолюбования, как будто изворотливая судьба не скупилась на испытания, чтобы подольше держать нас в разлуке до наступления конечного триумфа. Любовь — это всегда немного завоевание чаши Грааля, даже когда доблестный рыцарь опирается не на копье, а на инвалидную трость!
Какая радость открывать для себя любимую женщину, слушать, как она говорит, угадывать черты ее характера. Она не утруждает себя, как я, анализами, бесконечными возвратами к себе. Она — натура прямая, энергичная, простая и необузданная. Я — третий мужчина в ее жизни и наилучший! Она уже подумывает о том, как организовать нашу жизнь. Двери этого маленького помещения вскоре придется открыть для посетителей. Мы не сможем особенно долго затягивать регистрацию книг и обустройство библиотеки. Где же найти нам приют для свиданий? Конечно не в стенах пансиона! Но может быть, в городе? А не смог бы я поискать, скажем, кафе или чайный салон, посещаемый главным образом туристами? «Все, чего я прошу, — говорит она, — это возможности видеться каждый Божий день». Она устроит так, чтобы высвободить время. В случае необходимости даст своему церберу снотворное — пусть себе спит.
Я возражаю:
— Он уже и без того принимает таблетки.
— Я удвою дозу, — не задумывается она.
Разумеется, доказывая свою любовь, она перебарщивает. И я пользуюсь моментом внести ясность: нам вовсе ни к чему настораживать ее мужа. Пообещаем друг другу вести себя благоразумно. Пусть он ни о чем даже и не догадывается.
— Какое счастье, — говорит она, — что вашей рассудительности хватает на нас обоих. Пожалуйста, Мишель, поцелуйте меня.
Она заждалась мужских ласк как женщина, которой долгое время пренебрегали. А я?.. Ко мне возвращаются былые эмоции, но за вычетом пыла. Люсиль сохранила гибкое и упругое тело, тонкую талию, за которую я, скромничая, ее обнимаю. Я еще не осмеливаюсь считать Люсиль своей. Мне кажется, обстоятельства диктуют нам соблюдение последовательности. Я еще играю в древнейшую игру и счел бы некоторые безумства неуместными, если бы, дав себе волю, пошел на них не сопротивляясь. Я люблю ее поцелуи, и не только за то, что они меня волнуют, но и за то, что они немного наивны и вверяют ее мне целиком с самозабвением молодости. Мне почти хочется ей сказать: «Не торопись! Мне за тобой не угнаться!» И вот уже целого часа как не бывало! Пора расставаться. Пять минут мы посвящаем работе над каталогом, последний поцелуй, и мы придаем лицам такое выражение, какое уже ничего не выдаст людям.
— Порядок?
— Порядок!
Можно выходить на публику. Вильбер на ужин не явился. Нашей радости нет предела. Ну что за прелесть сидеть за столом тет-а-тет. Простейшие слова, самые ничего не значащие выражения наполняются потаенным смыслом. В разговоре на самые избитые темы проскальзывает нежность. Мы ведем беседу о даме, которая заняла квартиру покойного Жонкьера. Некая миссис Алистер, обладательница трех чучел кошек, с которыми она, по слухам, целыми днями разговаривает.
— Господи, — произносит Люсиль. — До чего же мне жаль всех этих бедняг. Подумать только, ведь мы могли бы влачить такое же существование, как они, если бы не…
Рука Люсиль ищет мою, и она бормочет: «Спасибо, Мишель!» — и переходит к рассказу про свою сестру, которая живет в Лионе, и брата — почтового инспектора в Бордо. Постепенно, мало-помалу мне удается окружить ее родственниками. Она «проявляется», как на семейной фотографии. Проявитель еще не высветил некоторые места. Так, она не рассказала мне о своем раннем детстве. Мне надо знать о ней все, чтобы дать пищу своему воображению в часы одиночества. Перенесенные ею скарлатина, свинка интересуют меня не меньше, чем ее ссоры с Рувром. Ее мысли и воспоминания — вот чем я завладею в первую очередь. Я говорю ей об этом, на что она отвечает:
— Берите все, Мишель.
Смысл такого намека от меня не ускользает. Я глажу ее запястье в знак того, что понял ее и растроган, что является сущей правдой. От волнующих впечатлений этих дней я чувствую себя разбитым и запиваю своей неизменной настойкой таблетку нимбутала, обеспечивая себе крепкий сон. Любовь как большая докучливая собака — время от времени надо выпроваживать ее за дверь.
Я не раскрывал эту тетрадь четыре дня! Чем же я был занят все это время? Искал кафе или маленький бар — укромное и тайное местечко для наших встреч. Не слишком далеко от «Гибискусов», чтобы Люсиль не теряла времени попусту. Но и не слишком близко, чтобы нам не грозило разоблачение — встреча с жильцами пансиона. Не без труда обнаружил я маленькое старомодное бистро с кустиками бересклета у двери, с четырьмя столиками внутри. Зал темный и тихий. Ни тебе игрального автомата, ни радио. Немолодая особа вяжет за стойкой. Мы отправились туда. Ужас! Мы казались себе приезжими в ожидании поезда и просто не знали, о чем говорить. Когда перед дверью мелькал силуэт, мы вскакивали. Страх, что нас опознают, леденил душу. Пришлось искать другой выход из положения. Я должен был непременно что-то придумать, а это задача не из легких.
Библиотека? Ее открытие намечено на послезавтра, с пятнадцати до шестнадцати часов. Мы собрали средства. Я уже приобрел несколько книжных новинок. Значит, о том, чтобы превратить ее в место свиданий, уже не может быть и речи. Я не решаюсь предложить Люсиль приходить ко мне. Слишком большой риск. Но тогда где же нам встречаться? Разумеется, не в отеле. Все приемлемые отели расположены на берегу, в самой людной части города. И потом, есть условности, с которыми необходимо считаться. Не поведу же я Люсиль в отель на час как женщину, которую ни во что не ставлю. У меня просто не хватит духу. Сложить чемодан и снять номер, чтобы благопристойно принять там Люсиль, всего лишь на краткий миг? И потом, тот, кто говорит «снять номер в отеле», подразумевает переспать. Тут мне следует задаться вопросом. Я употребил это вульгарное слово, не подыскав лучшего, но суть не меняется!
К чему лукавить и не называть веши своими именами? Правда заключается в том, что я не представляю себе, как буду раздеваться и стаскивать с себя брюки у ножки кровати, кривясь от боли в ноге, и т. д. Хорош влюбленный, который пыхтит, шепча нежные слова, и не перестает следить за своим пульсом! На расстроенной скрипке сонаты не сыграть. Только не я! У меня слишком развито чувство юмора. Однако я прекрасно понимаю, что Люсиль, напротив, охотно уступила бы моим настояниям. Возможно, она даже могла бы меня превратно понять, если бы я, уступив слабости, признался ей в своих опасениях. Возможно, она подумала бы, что моя любовь менее требовательна по сравнению с ее любовью. Я слишком самолюбив и не дам ей увидеть, что в конечном счете, быть может, так оно и есть. Как мне дать ей понять, что в какой-то момент разница лет диктует разницу чувств? Она мне нравится, она меня будоражит, волнует, она занимает все мои мысли; я так обязан ей за ту единственную радость, какая мне остается, но не требую большего. Она же, кто так страшится, чтобы нас увидели вместе, по-видимому, в мыслях уже считает себя моей любовницей. Я прикидываю… Сколько прошло дней после смерти Жонкьера?.. Быть этого не может! В сущности, совсем немного, а между тем — наши встречи приобретают характер любовной-связи. И не знаю почему, но это меня смущает. В который раз я снова заблудился в лабиринтах изнурительных и тщетных раздумий. До завтра, если у меня найдется мужество продолжать!
Я перечел свои записки. Нет, у меня не нашлось мужества. Целую неделю я не писал. Мы почти не видимся. Несколько мгновений в библиотеке, но при этом благоразумно соблюдая дистанцию, поскольку теперь у нас есть посетители — обитатели пансиона, которые заходят поглядеть на приобретенные мною книги и, пользуясь случаем, поболтать — так, как им это свойственно делать, — бесконечно и многословно, без устали переливая из пустого в порожнее. Несколько мгновений вечером, за ужином. (Вильбер вернулся. Он похудел, но невыносим по-прежнему.) Один-два раза в парке, настороженные, словно мы заблудились в джунглях, где нас подстерегают дикие звери. По-моему, наши предосторожности чрезмерны, но Рувр такой подозрительный! Люсиль сказала мне, что он уже спросил, не пора ли ей отказаться от функций библиотекаря.
— С меня уже хватит, — заявила она мне, едва сдерживая бешенство. — Я согласна преданно служить ему, но всему есть предел.
Вчера утром она передала мне записочку: «В десять вечера на террасе. Если успею прийти». И она не спустилась к ужину.
Почему на террасе? Конечно же место выбрано неплохое. Она знает это лучше меня. Но в том-то и дело, что оно должно бы навевать на нее столько бесконечно тягостных воспоминаний. Несомненно, по этой причине она в последнюю минуту передумала и не явилась! Я прождал впустую. Перила уже приподняли. Теперь никому через них не перемахнуть.
Глядя на звезды, я размечтался о нашей любви. Единственный выход, имеющийся в нашем распоряжении, за вычетом библиотеки, парка, кафе, отеля, — это пляж. Кто мог бы нас там углядеть? На пляже, запруженном отпускниками, мы станем неопознанной парочкой. Достаточно мне взять напрокат два шезлонга и солнечный зонт. Никто из обитателей нашего пансиона не рискнет отправиться в такое место, которое пользуется плохой репутацией, где женщины не колеблясь выставляют напоказ голую грудь. Вот уже я и сам говорю языком старых дам из пансиона! Это потому, что, несмотря ни на что, все еще сохранил толику юмора. Несомненно, это единственное благодеяние моего возраста. Временами я умею с улыбкой посмотреть на свое счастье со стороны.
Ну вот, все в порядке. Свидание на пляже состоялось. Вчера. И мы оказались в весьма странной ситуации — вот самое малое, что я могу сказать по этому поводу.
Итак, позавчера вечером я воспользовался благоприятной минутой, которую предоставил нам Вильбер за десертом, поскольку он всегда встает из-за стола первым, чтобы пригласить Люсиль встретиться со мной на пляже. Вначале она не проявила большого воодушевления, так как сочла это рискованным. А потом, поняв, какие преимущества сулило мое предложение, согласилась.
Буду кратким. Свидание назначено на четыре часа. Предлог: визит к зубному врачу. Рувр будет вынужден смириться. Разумеется, он может позвонить по телефону секретарю дантиста и проверить, но Люсиль думает, что он не решится. Мы радуемся, как ребятишки, которым удалось тайком убежать из дому. И вот мы на пляже в шумный час начала купания. Я взял напрокат два надувных матраца. Купил фруктового соку. Я жду ее, и во мне гнездится страх, что она не явится. И вдруг она — в летнем платье веселой расцветки. Укладывается рядом со мной. Мы долго лежим молча, как будто забравшись в густой кустарник, скрываясь от криков, призывов, брызг.
Мне вспоминаются слова из песни: «Влюбленные одни на всем свете», и я нежно сжимаю запястье Люсиль.
— Все хорошо?
Она поворачивается ко мне. Ее лицо лежит совсем рядом с моим. Оно серьезное.
— Послушайте, — говорю я, — между вами разыгралась сцена? Вы поссорились?
— Нет.
— Так в чем же дело?
Она прикрывает глаза. Я сильнее сжимаю ее запястье.
— Вы не хотите поведать мне причину грусти?
— Я не решаюсь.
Люсиль чувствует, что я обеспокоенно наблюдаю за ней. Она приподнимает веки, и я вижу ее помутневший взгляд. Ресницы моргают. Они влажные.
— Вы плачете, Люсиль?..
— Нет.
— Послушайте, Люсиль, в чем дело?
Она молчит, но ее губы дрожат, как если бы она подавляла в себе желание сделать нелегкое признание. Она подвигается ко мне ближе. Мои губы ощущают ее дыхание.
— Мишель… Обещаете на меня не рассердиться?
— Обещаю.
— Мишель… Мне хотелось бы стать вашей женой… хотя бы единожды, если иначе нельзя… Но чтобы лучше переносить эту постоянную разлуку… нужно, чтобы между нами протянулась связь, на которой не сказывается время. Я не умею объяснить, но уверена, что вы меня поймете… Иначе вы от меня устанете, Мишель.
Ее глаза с тревогой меня изучают.
— Я не хочу все потерять, — продолжает она. — Я как будто свалилась вам на голову со своей любовью. Не отвергайте меня, Мишель.
— Люсиль… что вы придумали?.. Я тоже часто и подолгу думаю о вас… Если бы вы только знали!
Я размышлял. Празднество раскрепощенных тел вокруг нас продолжается при ослепительном свете летнего дня. Возможно, есть средство, немного отчаянное, принять в нем участие. Я кладу руку на бедро Люсиль, очень стараясь, чтобы в моем жесте нельзя было усмотреть никакой двусмысленности.
— Люсиль, милая… Прижмись ко мне.
Мы соприкасаемся лбами.
— Как тебе известно… мы уже не дети… Любовь — мы занимались ею множество раз… нередко из любопытства, по привычке… и даже с отвращением… Верно я говорю?
Ее голова, упершись в мою, подтверждает, что да.
— И насколько ты могла заметить… она не убивает сомнений… Тебе прекрасно могут изменять в мыслях даже в самый разгар сладострастных объятий… Верно я говорю?
— Да.
— И знаешь почему? Потому что люди не умеют говорить о любви. Любовь — сражение. А не обмен. По крайней мере, так оно происходит в молодости. Но мы с тобой, Люсиль, — что нам мешает говорить друг другу о любви… здесь… сейчас… Говорить о ней куда как лучше, нежели ею заниматься.
Она слегка отстраняется, желая удостовериться, что я не шучу.
— Да, да, Люсиль, таково мое глубокое убеждение. Суть интимности не исчерпывается познанием секрета наших тел. Да… да… Она включает также откровения, объемлющие уже и тело и душу. Вот ты и вернула меня к литературе. Но ведь ты понимаешь, что я хочу сказать, правда?
Она впилась в меня глазами. Они как две горячие звезды. Внезапно я устыдился того, что злоупотребляю ее доверчивостью, лишь бы выгородить свое мужское начало, разрушенное возрастом. Но в то же время у меня нет впечатления, что я и в самом деле говорю ей неправду.
— Я думаю, ты прав, — бормочет Люсиль.
А я — мне хочется сказать ей, что я вовсе не так уж и прав, как она думает, и что…
Внезапно меня захлестнул поток эротических картин. О Господи! Вернуть бы мне еще разок свои тридцать лет и больше не путаться в заумных словесах. Но мне не остается ничего другого, как доиграть свою роль старого всезнайки, впавшего в нежность, как иные старики впадают в детство. Я вижу, что она смеется.
— Мишель, милый… Это правда — ты просто уникум. Продолжай говорить мне о любви!
И я плету и плету словесные кружева! И в конце концов убеждаю самого себя в том, что я очень крепкий, очень ловкий. И мы прижимаемся друг к другу, неудовлетворенные, но угодив в ловушку слов и позабыв, где находимся. Когда мы очнулись от оцепенения, было полшестого, и Люсиль вскочила на ноги. В мгновение ока она готова уйти.
— Ну и достанется же мне на орехи, — говорит она, как девочка, пойманная с поличным.
Она наклоняется и чмокает меня в лоб.
— Оставайся, мой романист. — И, смеясь, добавляет: — Мой бумажный любовник!
Я приподнимаюсь на локте посмотреть ей вслед. Она захотела меня уязвить? Нет. Она не рискнет иронизировать. Этот эпитет, слетевший с ее языка невзначай, следует понимать в том смысле, что моя любовь — любовь писателя, а чувство, которое идет от головы к перу, остается головным; наверняка именно это и удивляет ее, и задевает. Во мне же самом оставляет привкус горечи. Во всем этом ощущается фиаско. И даже если я, вместо того чтобы описать эту сцену в общем и целом, расписал бы ее, восстановив во всей жизненной полноте — да и сумел бы я это сделать? — так вот, мне не удалось бы замаскировать ее искусственность. К чему лукавить! Я удрал — вот и все. Я испугался! Господи, чего? Осложнений? Скорее всего, с тех пор как я нашел себе место, где можно укрыться от жизни, я утратил контакт с реальной действительностью, настоящими чувствами и стал не способен на подлинную любовь? Ту любовь к Люсиль, о которой я, быть может, только и мечтаю. Где ответ на этот вопрос?
На пляж мы больше не возвращались. Но виделись в городе как гуляющие, которые встретились случайно. Что может быть более естественным? Менее компрометирующим? Мы шагаем рядом, как бы обмениваясь самыми безобидными замечаниями. Проходим вместе метров сто — двести, не более. И при этом играем в игру интимности, главное правило которой — говорить друг другу все не таясь. И она рассказывает мне о ревности Рувра, его темпераменте, его сексуальных потребностях прежних лет. Иногда я задаюсь вопросом: а не делает ли она это нарочно, желая смутить меня? Довольно скоро в нашу игру закрадывается какая-то извращенность. И мало-помалу мне открывается незнакомая Люсиль — сентиментальная и в то же время крепко стоящая на земле, при этом мстительная — да еще какая! — к тому же себе на уме, изворотливая, короче — женщина, с которой приходится считаться.
Мы расстаемся с поклоном и рукопожатием. «Я люблю тебя, Мишель». — «Я тоже, Люсиль». Глядя на нас, никому бы и в голову не пришло, что наши вежливые улыбки — это поцелуи.
За ужином игра продолжается на глазах у Вильбера. Похоже, Люсиль доставляет удовольствие ходить по острию ножа. Ее рука задевает мою. Нога под столом трогает мою ногу. Это смешно. Напоминает водевиль, и мне кажется, она переигрывает. По-моему, она плохо поняла то, что я старался ей объяснить на пляже, и упорствует, как туповатый ученик, чтобы подыграть учителю.
Однажды я даже спросил себя: «Может, она права? Может, я от нее устану?» Но тогда останется только собрать вещички и поискать себе другое убежище!
Катастрофа! Вильбер нас застукал. Библиотека уже закрывалась. У нас побывало немало народу. Пока Люсиль заносила фамилии в регистрационный журнал, я искал запрашиваемую книгу. В десять минут пятого я обслужил последнего читателя, и мы остались вдвоем. Люсиль встает и говорит мне:
— Извини, Мишель. Я не смогу задержаться.
— Ксавье?
— Да-а, Ксавье. Поцелуй меня, Мишель, чтобы меня подбодрить.
Я заключаю ее в объятия, но в этот момент кто-то толкает дверь.
— Ах! Прошу прощения, — говорит Вильбер.
Мы отпрянули друг от друга, но слишком поздно. Вильбер уже прикрыл дверь. Бежать за ним значило бы навредить еще больше. Люсиль побледнела и опустилась на стул.
— Он растрезвонит на весь дом, — бормочет она.
Я и сам удручен. Я знаю, она права — Вильбер разболтает, он представит все в своей интерпретации, перемежая рассказ причмокиваниями и смешками. Франсуаза будет в курсе… затем Клеманс… И так, от одного к другому, наши соседи и соседи наших соседей…
— Он способен на то, чтобы донести Ксавье, — говорит Люсиль.
— Но ведь твой муж никого не принимает.
— Он получает почту. Достаточно анонимного письма или телефонного звонка.
Я оспариваю ее предположение. Вильбер — сплетник, но не доносчик. Люсиль меня не слушает.
— Ужасный субъект! — вскричала она. — Как бы заставить его молчать?
— Ты не хочешь, чтобы я ему объяснил…
Она возмущенно прерывает меня:
— Объяснил ему что? Попросил его что?.. Да ни за что на свете!
— Не сердись.
— Я и не сержусь. Только…
— Только что?
Передернув плечами, она хватает сумочку и направляется к двери.
— Мишель… Еще не все потеряно… Я…
Она выходит, не слушая, что я ей говорю. В тот вечер я поужинал в одиночестве. Вильбер не показался. Люсиль тоже. Вот дурацкий инцидент, который не имел бы последствий, произойди он в годы нашей молодости; а вот теперь, когда мы живем в четырех стенах, он — как взрыв рудничного газа. Мне ничего не лезет в глотку. Меня охватило чувство вины. Я жду кары. Дрожу от страха. Мне чудится, что я вот-вот потеряю сознание.
Мне не следовало бы принимать это всерьез. В моем возрасте уже ничто не может меня задеть. Пускай за моей спиной зубоскалят, в конце концов я на это плевать хотел. Так нет же. Есть только один способ прекратить пересуды — избегать Люсиль, порвать с ней, все просто. И я уверен, что, со своей стороны, она сейчас говорит себе то же самое. Или так, или задушить Вильбера. Третьего не дано.
Грустный день. Я внимательно наблюдал за Франсуазой. Ей ничего не известно. Клеманс не приходила, так как с моими уколами покончено, хотя, по чести, особого улучшения я так и не почувствовал. Я побродил по парку. Встретил генерала, который еще не отказался от своего проекта создать столярную мастерскую; встретил мадам Бертло, которая долго говорила мне о своем ревматизме и рекомендовала своего иглотерапевта. Я раскланивался с другими пансионерами, повстречавшимися на моем пути. В общем, полный штиль. Но в конце концов не станет же Вильбер бегать за людьми и объявлять им новость! Она распространится постепенно, и если мы с Люсиль будем вести себя осмотрительно, то есть внешне относиться друг к другу с прохладцей, возможно, люди подумают, что Вильбер ошибся и — в который раз! — усмотрел то, чего нет и в помине.
Выходит, о том, чтобы нам порвать отношения, не может быть и речи. В сущности, я никогда и не думал, что мы до этого докатимся. Реже встречаться — еще куда ни шло. Меня немного пугают бурные излияния чувств со стороны Люсиль. Но я почувствую себя жестоко обделенным, если придется обходиться без наших разговоров о любви. От них в моих артериях пробегает приятный огонек. Словом, побольше осмотрительности.
Обедаю в одиночестве. Ужинаю тоже в одиночестве. Ни Вильбер, ни Люсиль не спешат повстречаться вновь. Они не спеша вырабатывают линию поведения. Но я еще не решаюсь надеяться!
Четверть десятого. Почти невероятно. Вильбер умер. Я узнал об этом менее часа назад. Я потрясен.
15 часов.
Возобновляю свои заметки. Мне нужно навести хоть какой-то порядок в своих мыслях. Все, что происходит, настолько странно.
Труп обнаружила поутру Франсуаза. В полдевятого она, по обыкновению, принесла Вильберу первый завтрак — чай, молоко, гренки, джем… Стучит в его дверь. Ответа нет. Открывает своим ключом. Вильбер распластался на прикроватном коврике, в луже крови. Следы крови также и на простынях, одеяле — настоящее смертоубийство. В полной растерянности Франсуаза бьет тревогу в конторе. Поначалу она подумала, что Вильбер убит.
Мадемуазель де Сен-Мемен берет дело в свои руки, вызывает доктора Верана. И вот объяснение. Вильбер скончался от сильного внутреннего кровоизлияния, которое наверняка можно приписать злоупотреблению пиндиорилем. Он систематически принимал этот препарат, препятствующий свертыванию крови, чтобы лечить сердце, при том, что его коронарные сосуды оставляли желать лучшего. Но поскольку он болел также язвой, ему надлежало соблюдать всяческую осторожность и не превысить указанную дозу, ибо если язва по какой-либо причине закровоточит, остановить кровотечение очень трудно. К несчастью, так оно и получилось. Произойди этот несчастный случай в тот момент, когда Вильбер был на людях, его еще можно было бы спасти, что вероятно, хотя и не точно. Врачебное вмешательство могло спасти положение в самом начале кровотечения, но не во время пищеварения, то есть после обеда, когда Вильбер, поев, засыпал, или же после ужина. Короче, когда он оставался один.
Тут сразу приходит на ум возражение — я высказал его доктору Верану, которого встретил в холле.
— Послушайте, доктор, а ведь смерть не была мгновенной! Этот бедняга Вильбер имел время позвать на помощь — ему требовалось сделать лишь малюсенькое усилие, чтобы позвонить Клеманс.
— Однако, — ответил мне Веран, — не забудьте, что господин Вильбер очень ослаб в результате болезни. Я почти уверен, что сразивший его обморок не дал ему времени защищаться. Он почувствовал головокружение, попытался встать и сразу рухнул на паркет.
— А если бы он сумел позвонить Клеманс?
Гримаса на лице доктора Верана выражает сомнение.
Похоже, он считает случай Вильбера безнадежным. Он не хочет мне сказать, что тот отжил свой век… Но я читаю его мысли. Мы больше не интересуем медиков. Для них — чуть раньше, чуть позже!.. Я настаиваю на своем.
— Может быть, его могло бы спасти переливание крови?
— Может быть… Видите ли, — добавляет он, — этот бедный господин Вильбер злоупотреблял лекарствами. Я уже его предупреждал. Но он никого не слушал.
— Я и сам это заметил. И к тому же он не был точен в дозировках. Мы питались за одним столом, и я нередко делал ему замечания на сей счет.
— Какой прискорбный несчастный случай, — заключает Веран.
Лично я должен признать, что ни о чем не скорблю. Конечно же я жалею его, несчастного. И потом, я так привык к его резким манерам. Мне будет его не хватать! Но он уже не станет болтать кстати и некстати. Какой груз упал с наших плеч! Право, он не мог умереть более своевременно. Мы вздохнем свободно!
21 час.
За ужином Люсиль присоединилась ко мне. Мы не можем не реагировать на то, что два стула напротив нас пустуют. Нам приходится выслушивать комментарии метрдотеля. Его зовут Габриэль.
— Что за напасть! — говорит он. — Господин Вильбер после господина Жонкьера! Два милейших человека! Что поделаешь! Мы не вечны.
Так можно рассуждать, когда человеку, как ему, лет пятьдесят. И он тут же продолжает, не отдавая себе отчета в том, что говорит:
— Рекомендую вашему вниманию блюдо — «Курятина полутраур». Замечательно вкусно.
— Ну и болван, — шепчет Люсиль, стоит ему отойти.
— Твой муж? — уточняю я.
— Я поставила его в известность. Знаешь, ему от этого ни жарко ни холодно. Для него Вильбер — незнакомец.
— Вот мы наконец и успокоились.
Мы помалкиваем. Нам не пристало присовокуплять что-либо еще. Я замечаю, что между нами пробежал холодок, мы испытываем какое-то стеснение, как будто причастны к смерти Вильбера. По взаимному согласию, после ужина мы не засиживаемся.
— Когда похороны? — спрашивает меня Люсиль.
— Полагаю, что послезавтра. По приезде сына.
— Он никогда о нем не упоминал.
— Это всего лишь приемный сын, и думаю, что они не особенно ладили.
— Ты не передумал перебраться в его квартиру?
— Признаться, у меня еще не было времени задуматься на сей счет. Если мадемуазель де Сен-Мемен не пересмотрела своего решения, то пожалуй.
Я покидаю стол следом за Люсиль и догоняю ее в лифте. Мы наспех обмениваемся поцелуями — поцелуями родственников. Сумеем ли мы забыть того Вильбера, который сказал «Ах! Извините» на пороге библиотеки? Вместо того чтобы почувствовать облегчение, избавление, я подавлен. Возвращаясь к мысли о квартире Вильбера, перебираю все преимущества такого переезда. Но предвижу усталость, хлопоты, которыми чреват этот переезд. Хотя я зарился на его квартиру многие месяцы, сейчас мне противно об этом думать. И потом, мне придется спать в его кровати. Кровать в отеле — другое дело. Там не знаешь, кто занимал ее до тебя. Кровать, принадлежащая всем, не принадлежит никому. Тогда как кровать Вильбера — его смертный одр. Я не суеверен, но что ни говори…
Всю неделю я даже не прикасался к тому, что теперь смахивает на дневник. Со вчерашнего дня я занимаю квартиру Вильбера. Пишу за его столом; предаюсь мечтам в его кресле. Напрасно я переставил мебель, желая создать себе иллюзию, что по-прежнему живу у себя, — я у него. Боюсь, что это неприятное ощущение пройдет не сразу.
Погребение состоялось как и все предыдущие. Сын Вильбера — современный молодой человек: на голове патлы, без галстука, без куртки. А главное — без манер. Теперь я лучше понимаю горечь его несчастного отца. Разумеется, почем знать, кого усыновляешь. Он торопился наложить лапу на все личные вещи Вильбера. Я не вправе говорить «наложил лапу», поскольку он — его единственный наследник, но я почувствовал всю меру его жадности, что было очень неприятно. Наряду с его безразличием. Он соизволил одеться чуть поприличнее, чтобы показаться на кладбище. На память о Вильбере я выкупил у него красивый старинный баул и поставил справа от окна. Я уложил в него часть книг. Остальная мебель принадлежит пансиону. Я вымотался, так как сам перенес из квартиры в квартиру вещи, которые не хотел доверить постороннему: свое белье, костюмы, бумаги, но больная нога превратила это дело в мучительное испытание. Теперь самое противное позади. Мне остается только освоиться с этими тремя комнатами, в которых я еще путаюсь. Шумы теперь стали другими. Солнце изменило свой маршрут, и я впервые вдыхаю ароматы сада. После обеда Люсиль сделала красивый жест — принесла мне розу в вазе с длинным горлышком. Я тщетно прождал ее в библиотеке. После смерти Вильбера она там не появляется. Но потом, когда я продолжал прибираться, он поскреблась у моей двери.
— Держи, — сказала она, — и думай обо мне.
— Заходи. У тебя найдется минутка?
— Нет. Я только мимоходом.
Люсиль оглядела коридор. Я нежно взял ее за руку. Она упиралась.
— Не надо. Я слишком перепугалась тогда с Вильбером… Позже… Мы придумаем что-нибудь получше.
Придумаем! Как будто бы мы уже не перебрали все возможные выходы из положения. Неужели придется и впредь принимать все меры предосторожности? Роза здесь, передо мной. Она только что торжественно уронила лепесток на край стола. Символ! Предупреждение! Увядание! Пойду-ка спать.
Полночь.
Записываю безотлагательно — мне теперь все равно уже не уснуть.
Улегшись, я хотел было включить лампу у изголовья и нажал на грушу, шнур от которой спускается на удобном расстоянии от подушки. Раз. Второй. Безрезультатно. И тут замечаю, что лампа зажигается от выключателя. А груша служит звонком для срочного вызова Клеманс. В моей прежней спальне было наоборот: лампу зажигаешь с помощью груши, а Клеманс вызываешь с помощью кнопки обычного звонка. Разобравшись, что к чему, я вскакиваю и выхожу в коридор, чтобы, встретив Клеманс, извиниться за недоразумение. Прислушиваюсь. Тишина. Делаю несколько шагов вперед. Теперь я совсем рядом с комнатой Клеманс. Она не спит — под ее дверью полоска света. Постучать и шепнуть, чтобы не беспокоилась? Может, она не слышала звонка? Но если она не слышала, значит, он не работает. Я хочу это выяснить. Я возвращаюсь в спальню и оставляю дверь открытой. Звоню — раз, два, три, четыре раза, напрягая слух. Ничего не происходит. Клеманс и не шевелится. Звонок онемел. Тогда — значит?.. Вильбер звонил впустую…
Я далеко не мастер на все руки, но все же знаю, как открывается электрическая груша. Достаточно разъединить половинки, что я и проделываю без всякого труда, и сразу обнаруживаю, почему она не работает, — ослабла гайка, крепившая одну из двух проволочек, и они разъединились. Значит, несчастный Вильбер мог звать на помощь сколько хочешь, а Клеманс ни о чем не подозревала.
Какой-то злой рок! Если бы этот проклятый колокольчик зазвонил, возможно, ему бы успели вовремя оказать медицинскую помощь. У меня такое впечатление, что я присутствую при смерти Вильбера. Чувствую, как силы его покидают, он жмет, жмет на грушу, которая не передает никакого сигнала. Отчаявшись, истощив последние силы, пытается встать, несомненно чтобы выйти в коридор и позвать на помощь. И теряет сознание. Это конец. Вот ужас! Еще один глупый несчастный случай… Как и с Жонкьером…
Удар в самое сердце! Ведь все дело именно в том, что Жонкьер — не жертва несчастного случая!
6 часов.
Всю ночь я не сомкнул глаз. Меня терзают страшные мысли. Начнем рассуждать заново. Возможно, с пером в руке картина прояснится.
Допустим, проволочка была отъединена специально. Такое предположение не лишено здравого смысла. Хотя Вильбер и отличался подозрительностью, ему наверняка, как и всем нам, случалось не запирать дверь на ключ. Что стоило, скользнув в квартиру, испортить звонок вызова? Только не следует забывать, что речь идет не о несчастном случае, а о преступлении — я вынужден называть вещи своими именами. Значит, преступник предусмотрел возможность кровоизлияния? А чтобы ее предусмотреть, нужно было его вызвать. А чтобы вызвать, нужно было заставить Вильбера проглотить повышенную дозу пиндиориля или любого другого аналогичного лекарства… Все это логично увязывается одно с другим. И тем не менее у меня впечатление, что мое воображение слишком разыгралось. Однако двинемся дальше и поглядим, что же получается. Эти опасные дозы — как можно заставить Вильбера их принимать без его ведома? За едой — невозможно. Тогда?..
Тогда есть очень простой способ. По утрам Франсуаза ставит свои подносы на стол в коридоре. Допустим, она приносит мой. У нее всегда найдется что мне рассказать. Иногда она еще раздвигает у меня шторы. Две-три минуты болтает. Две-три минуты — это краткий миг. И тем не менее такого короткого времени хватит тому, кто решил бросить в чайник Вильбера смертельный препарат в виде порошка или жидкости — разницы никакой. Поскольку Вильбер — единственный человек на этаже, кто пьет чай, ошибиться невозможно. Итак, установлено в принципе, что такое преступление осуществимо.
Но вот почему это преступление совершено? И нельзя ни в коем случае обвинять кого-то бездоказательно. Пока мне представляется почти бесспорным только одно — Вильбера убили намеренно. И, кроме того, очень торопились. Убийца не удосужился добавлять ему в еду, понемногу увеличивая, дозу любого лекарства, провоцирующего пониженную свертываемость крови, чтобы несчастный умирал, если так можно выразиться, постепенно. Преступник прибегнул сразу к массированной дозе или дозам. Конечно, доказать это невозможно, так как Вильбер и сам мог ежедневно превышать предписанную врачом дозу. Но вновь возникает вопрос: зачем?
Вильбер никому не мешал. Кому понадобилось его убивать? Кому приспичило как можно скорее заткнуть ему рот?.. Мне! Из-за Рувра. А так как я не убивал… то ей! Совпадение, если задуматься, по меньшей мере любопытное. Вильбер застает нас целующимися и через день умирает. Чьи это слова: «Ужасно противный человек! Как бы заставить его замолчать?»
Ответ напрашивается сам собой.
10 часов.
Я решил не рассказывать Клеманс о ночном открытии. Починил грушу, благо, это оказалось не трудно. Рассказать о вредительстве значило намекнуть, что Вильбер умер не в результате несчастного случая. К тому же, произнеси я слово «вредительство», ни Клеманс, ни мадемуазель де Сен-Мемен, ни кто-либо другой мне не поверит. По той простой причине, что никому в голову не придет усмотреть связь между смертью Жонкьера и смертью Вильбера. Я здесь единственный, кто способен ее доказать. Единственный, кто может утверждать, что Жонкьера столкнули, а потом отнесли очки в его комнату. Но если его столкнули, это дело рук Люсиль. И если Вильбера погубили, это тоже дело рук Люсиль. Люсиль, которая дважды оказалась перед лицом врагов' намеренных разжечь ревность Рувра, чего она не могла допустить. Однако я должен об этом молчать.
Я должен об этом молчать, так как люблю Люсиль. Но я должен об этом молчать еще и потому, что, поступая так, возможно, она хотела защитить нас обоих. Предоставить Вильберу свободу говорить было равносильно тому, что обнародовать нашу любовную связь, то есть погубить меня. Ах, Господи, терпеть не могу мелодрам! «Я погублю себя! И я погублю тебя! Нет, никогда. Лучше уж я убью его!» Ни дать ни взять — мелодрама. Сарду[14]!
Но если все это — всего только литература плохого вкуса, то убийство — это реальная жизнь. Люсиль — убийца, и я вынужден искать мотивы преступления. Эти мотивы логически сводятся к двум: она испугалась — сначала за себя, а потом и за меня. Если я желаю видеть вещи в их истинном свете, то я тоже замешан в этом убийстве. И поскольку она совсем не дура… нет, какая дичь, я чуть было не написал, что она знает, что я знаю. Это исключено! Как она может догадаться, что я так быстро раскусил ее проделку с грушей? Мне никогда не случается вызывать Клеманс. Что должно было произойти при нормальных обстоятельствах? В один прекрасный день, спустя несколько недель или несколько месяцев, случайно заметив, что мой звонок вызова Клеманс отказал, я не придал бы этому никакого значения. Нет, Люсиль не подвергала себя ни малейшему риску, даже риску возбудить во мне подозрения.
15 часов.
Я не перестаю пережевывать грустные мысли. Сидя в одиночестве за столом, я едва притронулся к обеду. Я заметил, что на мой стол участливо косятся люди. Многие из них повторяют про себя: «Бог троицу любит». И право слово, я охотнее согласился бы исчезнуть, чем носить в себе грусть, омрачающую существование. Потому что мне и вправду грустно. При мысли, как ловко Люсиль все провернула, я леденею. Ловкость, а главное — дух решимости, поскольку и в случае с Жонкьером, и в случае с Вильбером ей пришлось импровизировать. Присоединившись на террасе к Жонкьеру, она наверняка не знала, что сцена закончится трагически, однако, не потеряв голову, тут же, на месте, придумала трюк с очками. То же самое произошло, когда Вильбер застал ее в моих объятиях, — она не колеблясь придумала выход из положения. И какой!
Прежде всего она достала соответствующее лекарство, что было ей относительно легко — она либо воспользовалась рецептом мужа, приписав туда еще одну строку, либо просто-напросто взяла рецепт в комнате Вильбера. Два убийства, замаскированные под несчастный случай, да так, что не придерешься. Не будь я уверен в том, что на Жонкьере в тот вечер были очки… я бы и сам не поверил в эти «случайности». Временами я даже продолжаю в них верить и чувствую, как шатко здание, сложенное мною из гипотез, — но мне так нужно убедить себя, что Люсиль — невиновна.
Целую неделю мы почти каждый вечер ужинали вместе. И ни разу своим поведением она не предоставила мне ни малейшего повода, способного пробудить во мне подозрения. Неоднократно мы говорили о Вильбере. Она первая сокрушалась по поводу такого ужасного конца, не скрывая того, что смерть Вильбера нам на руку. Но я говорил это и сам — и в тех же выражениях. Обычно угадываешь по неприметному тону голоса, выражению лица заднюю мысль, опровергающую фальшивую искренность слов. Но я не приметил ни малейшего притворства. Мне казалось, что довести притворство до такого совершенства просто невозможно. Правда, я совсем недавно сделал вывод о предполагаемой виновности Люсиль. Раньше, когда я доверял ей, я слушал ее без предубеждения. Отныне я буду держаться начеку.
В конечном счете ведь Арлетта тоже умело скрывала от меня правду, и до самого последнего момента я ничего не видел, ничего не понимал. Когда я с ней прощался, она уже давно приняла решение уехать, а мы нежно, как влюбленные, обнялись перед разлукой, и она даже сказала: «Возвращайся скорее!» Почему бы и Люсиль меня не обманывать? Может, лучше все выяснить. Может, достаточно спросить ее без обиняков: «Почему ты избавила нас от Вильбера?» Ну а допустим, она бы ответила: «Чтобы нас не разлучили». В чем бы я смог ее упрекнуть?
И потом, разве мне не навсегда заказано ее допрашивать? Да, мы пообещали говорить друг другу все, тем не менее, раз мы любовники лишь на словах, в полной откровенности, подкрепляемой сообщничеством плоти, нам отказано. После любви — да, я мог бы сказать ей: «Я все понял: и в отношении Жонкьера, и в отношении Вильбера, и, как видишь, это абсолютно ничего между нами не меняет. Не будем больше об этом думать!»
Но та же фраза, однако произнесенная бесстрастно, прозвучала бы намеком на обвинение, и Люсиль — такая, какой я ее знаю, — могла взбрыкнуть. А ведь самая пустяковая ссора — именно потому, что мы уже пережили возраст, когда мирятся на подушке, — рискует привести к непоправимому.
Остается узнать, не этого ли непоправимого я и страшусь? И честно говоря, не знаю. Эта женщина — дважды преступница, так имею ли я право продолжать наши отношения? Да плевать мне на право! Люсиль помогает мне жить — и это самое важное. Виновна? Невиновна? Я не присяжный заседатель. Судебное разбирательство — не мое дело. А главное — я ни за что не должен дать ей почувствовать, что подспудно веду расследование. Отныне мой удел — сомнение.
Ну что же, остановимся на сомнении, и хватит переливать из пустого в порожнее!
23 часа.
Я перечитал написанное. Прибавить мне нечего. Следует тем не менее записать слова Люсиль, сказанные за десертом:
— Что с тобой, Мишель? Похоже, тебя что-то гложет? Не отрицай, ведь я прекрасно вижу.
Если она догадается, что я ее подозреваю, в каком же лабиринте притворств, уверток, умолчаний и уловок мы скоро окажемся! Я выпутываюсь, ссылаясь на то, что, несмотря на настойку, сплю плохо. Желая вывести ее мысли из опасной зоны, я рассказываю ей историю своей кружки с анисовым настоем, что приводит меня к рассказу о рыбалке моих мальчишеских лет и о неуловимой, таинственной связи между анисом и лещом. Я оживляюсь, забываю про свои сомнения. Мы смеемся. Ну что ж! Поскольку настоящее — это своего рода no man’s land, прошлое послужит мне островком безопасности. Я буду для нее трубадуром моего детства, что позволит нам забыть Жонкьера, Вильбера и, если чуточку повезет, самого Рувра. Но во что превращается любовь, смиренно признающая, что некоторые темы ей заказаны?
Я снова берусь за свою тетрадь после нескольких дней перерыва, я мог бы сказать — блужданий. Ибо не вижу, как иначе назвать то состояние неустойчивости, когда я кидаюсь от мысли к мысли, от плана к плану, от страха к страху? Куда я иду? Куда мы идем?
Со смертью Вильбера Люсиль, похоже, поутратила осмотрительности, как будто ее единственного опасного врага не стало. Едва почувствовав, что в Дом вернулось спокойствие, она снова осмелела. Не пропускала ужинов. Должен даже отметить, что она повеселела; у нее завидный аппетит, тогда как я — стоит мне вспомнить об ужасной смерти Вильбера — не способен проглотить ни куска.
Не желая досаждать мужу, она отказалась от занятий библиотекой, зато согласна, подвергаясь риску, назначать мне свидания в городе, перед библиотекой или кафе. Мы с полчаса шагаем бок о бок. Я имел слабость признаться Люсиль, что готов был покончить самоубийством из-за скуки. Это откровение ее потрясло. Я обожаю, когда она бывает потрясена. Прежде всего потому, что при этом она хорошеет. Когда терзается она, перестаю терзаться я и уже не твержу себе: «Это наверняка она. Никто другой не мог убить Вильбера». Стоит мне посмотреть ей в глаза, помрачневшие от внезапной тревоги, чтобы испытать восхитительное успокоение. Я добавил также, что далеко не излечился от черных мыслей и каждое мгновение рискую вновь оказаться в их власти и впасть в депрессию.
— Ты готов поклясться мне, что с этим покончено? — говорит она.
— Пожалуй, да.
— Ты должен быть в этом уверен. Я с тобой, Мишель.
Она берет меня под руку, и на несколько мгновений я обретаю счастье. Но стоит нам расстаться, стоит ей удалиться, и я возвращаюсь к своим опасным умозаключениям. Это сильнее меня. Сродни сердечной чесотке. Вчера она вернула мне оба моих романа. Да, она так осмелела, что постучалась в мою дверь. Времени половина четвертого, и я мечтал, сидя в кресле, неспособный читать, размышлять, делать что бы то ни было. Я оказался на мели, как один из обломков кораблекрушения, выброшенных на берег, — моих трофеев прошлых лет. Вот так сюрприз.
— Я не помешала?
— Да нет, напротив.
На сей раз никаких колебаний. Она живо скользнула в комнату с видом женщины, которая решилась себя скомпрометировать.
— А твой муж?
— Спит.
Ее руки обвили мою шею, а мои — ее талию. Напряженная минута свершившегося адюльтера. Она первая, овладев собой, отстраняется от меня и садится на ручку кресла.
— А у тебя здесь хорошо!
«Здесь»! Она хочет сказать: у Вильбера. Странное замечание. И по меньшей мере неуместное. Но ей свойственны подобные бестактности.
— Привыкаю понемногу.
— Ты позволишь?
И, не дождавшись ответа, она уже обходит комнату сдержанным шагом, но шея вытянута вперед, как у принюхивающейся кошки. Беглым взглядом окидывает спальню, затем — ванную.
— Симпатично, — решает она. — Но мебель расставлена неудачно. Твой письменный стол лучше развернуть к окну. Тебе будет светлее за ним работать… Ведь полагаю, ты все же пописываешь время от времени. Эти бумаги…
Я спешу сгрести их со стола.
— Не тронь! — улыбаясь, говорю я. — Это всего лишь заметки.
— Покажешь мне?.. Ну пожалуйста.
— Нечего и думать.
— Наброски для будущего романа?
— Вот именно… Я напишу роман… Но на это мне потребуется уйма времени.
— Ну сделай милость, помоги! Мы передвинем письменный стол к окну. Уверяю тебя, так будет лучше.
Она возбуждена. Переставив стол, двигает кресло под люстру, изучает комнату критическим взглядом.
— Если позволишь, — говорит она, — я все переставлю. Я хочу, чтобы ты работал. Видишь ли, Мишель, я подозреваю, что ты немного ленишься. Работай! Ну хоть для меня. А? Для Люсиль. Я так гордилась бы тобой!
А я — я только что не рычу от бешенства. Скорее бы она ушла, и я поставлю письменный стол и кресло на прежнее место. Терпеть не могу, когда лезут в мои дела и распоряжаются мной. Работать я стану, если пожелаю. В коридоре я выжимаю из себя последнюю улыбку. И, едва оставшись один, отправляю розу… ее розу… в мусорную корзину. Сошлюсь на головную боль и напущу на себя мрачный вид. Пусть поволнуется, понянчится со мной — видит Бог, она у меня в долгу!
Уж лучше бы я давеча промолчал и не проболтался о намерении писать роман. Теперь она донимает меня, требуя приоткрыть завесу над моим замыслом. Вообразив, что я уже разработал сюжет, она ждет пересказа. По ее понятиям, писать роман — работа портнихи: выбираешь фасон, кроишь материю, сшиваешь детали, примериваешь на манекене. И ей хотелось бы стать этим манекеном, то бишь первым человеком, у которого спрашивают мнение о достоинствах текста. Напрасно я защищаюсь и объясняю ей, что такое представление ошибочно, — она мне не верит.
— Как нелюбезно с твоей стороны, — сетует она. — Ты принимаешь меня за круглую дуру. А ведь все, чего я хочу, это помочь тебе.
Тогда, желая восстановить мир, я импровизирую. В сущности, дело это нехитрое, и я довольно хорошо вижу, что придется по душе: что-нибудь большое, в духе Бернстайна[15], — банальные, круто замешанные страсти. Ужин за ужином я придумываю сногсшибательный сценарий. Случается, заинтригованная развитием сюжета, она подает знак официантке повременить с переменой блюд, и бедняжка, не отходя от нашего стола, склоняется между нами с дымящимся подносом на согнутой руке.
— И как же она собирается выйти из такой ситуации? — захлебываясь от нетерпения, спрашивает Люсиль, которая с ходу отождествила себя с моей героиней.
— Пока — чего не знаю, того не знаю.
— Я тебе не верю!
Я слегка откидываюсь, позволяя Жюли колдовать над моей тарелкой и выигрывая время, чтобы придумать новый поворот сюжета. Я хитро рисую небольшими мазками портрет женщины, замышляющей убийство мужа. Я притворяюсь, что нуждаюсь в ее совете.
— Тут я пока еще колеблюсь, — говорю я. — А как поступила бы на ее месте ты?
Люсиль приходит в восторг от возможности высказать свои соображения. Она убеждена, что женская психология — нечто настолько таинственное, специфическое, что мужчине практически не дано уловить все ее тонкости. Похоже, Люсиль не смущает, что моя героиня задумала прикончить мужа, учитывая, что он «унизил ее женское достоинство».
Нет, мне не до шуток. Игра меня забавляет, это правда, но я не могу скрывать от самого себя, что она злая. Если бы я любил Люсиль по-настоящему, разве стал бы я проводить на ней столь коварный эксперимент? Тем более что в конечном счете он ни к чему не приведет: либо она сообразит, к чему я клоню, либо ей не в чем себя упрекнуть. Если она видит, куда я клоню, то есть отдает себе отчет в том, что я стараюсь ее подловить, что я угадываю правду о смерти Жонкьера, она проявила бы такое чутье, какого, похоже, она совершенно лишена, судя по восприятию литературы. Можно ли быть проницательной и в то же время такой примитивной? А может, женская психология и в самом деле изворотливей, чем я себе представлял. Как бы то ни было, я страдаю от открытия, что Люсиль — сентиментальная дура, и сетую на ее уверенность в моем таланте. Кому, как не мне, лучше знать, на что я способен, а на что нет. Этому роману, на который она по-матерински хочет меня подвигнуть, не суждено состояться. Я слишком стар. Мне уже ничем не разродиться. Вот почему, когда мне случается предложить ей какой-нибудь комичный ход, она говорит мне: «Не знаю, не знаю»… «Тебя занесло»… или же: «А ты не думаешь, что это слишком?» Голос критика, куда там… призыв к порядку. Ах, как бы я хотел, чтобы она прекратила в меня верить.
Я ничего ни у кого не просил. Тихонько костенел в своем углу. Так надо же ей было явиться и меня растревожить, стараться расшевелить, заставляя прыгать, как жаба, подгоняемая палочкой. Я знаю, меня прорвет и хоть разок, да я скажу: «Оставь меня в покое! Поговорим о чем-нибудь другом!» Мне приходит на память поэтическая строка: «Люблю тебя. Но ты здесь ни при чем». Дорогая Люсиль! Ведь была бы ты, по крайней мере, циничным преступником, тогда бы у нас нашлось о чем поговорить!
Я лежу в постели. Точнее, не лежу, не стою, не сижу. Боль пронизывает бок, ляжку, лодыжку, я тщетно ищу позу, в которой она утихает. Стоит вытянуться на постели, и мне кажется, что в кресле мне будет лучше, но острая боль прогоняет меня и оттуда. Врач велел мне не выходить из комнаты. Что скорее похоже на режим тюремный. Мне отсюда не выбраться. Малейшая перемена места — сущее мучение. Тогда я ковыляю от кровати к письменному столу; я думаю о Рувре, который так же с превеликим трудом переваливается на костылях из комнаты в комнату. Люсиль оказалась между двумя хромоножками! Мне жаль всех троих. А между тем я не возражаю против этого отпуска у любви. Когда мне удается с помощью аспирина на минутку унять адскую боль, я обретаю мало-мальский покой, удобно улегшись на подушках, расслабляюсь и наконец отключаюсь от суеты сует; я чувствую себя чуждым собственной жизни.
Транзисторный приемник оповещает меня о происходящем за стенами моей спальни — забастовках, похищениях. Мне до этого дела нет. Я живу в другом измерении. Мне подавай тишину и покой, а все остальное — от лукавого. Да какая мне разница, от чего умер Вильбер! В сущности, мне безразлично, любит меня Люсиль или нет. Да плевать мне сто раз, что я никогда уже не сочиню ни одной путной страницы. Что хорошо — это, закрыв глаза, ощущать на коже прохладу кондиционера. Отсутствие мыслей! Хорошее самочувствие! Блаженное состояние кошки, свернувшейся в клубок на своей подушечке, прикрыв мордочку лапой в знак того, что «меня ни для кого нет». Меня снедает эгоизм — деятельный, беспокойный, раздражительный, самоубийственный. А существует ли эгоизм иного рода — замкнутый на себе, жаждущий наслаждений, старательно заглушающий в себе всякий слишком живой порыв? Не пора ли мне наконец принять себя таким, каков я есть на самом деле — старый доходяга с никудышным сердцем и чувствами, которые дышат на ладан.
Надо будет обсудить этот вопрос с Люсиль обиняками, рассказывая ей по вечерам очередной эпизод истории с продолжением, этакая грошовая Шехерезада!
Клеманс:
— Ну, как поживаете, господин Эрбуаз? Похоже, вам не полегчало? Все расспрашивают меня о вашем здоровье. Мадам Рувр тревожится о вас. Надеюсь, вы не станете таким, как председатель. Бедняжка! За ним хотя бы ходит жена. Как я жалею всех наших одиноких стариков! Не про вас будет сказано, господин Эрбуаз. Нет. Но возьмите, к примеру, мадам Пасторелли. Ей восемьдесят восьмой. Она почти не видит. Слышит с пятого на десятое. Да разве это жизнь?
— У вас забавная работа. То-то и оно, что вашим пациентам выздоровление и не светит. Вам не кажется порой, что вы сыты ею по горло?
— Ах, и не говорите. Но мне осталось годок-другой, а там пойду на пенсию. Знали бы вы, как я вкалывала всю жизнь! А сколько получала? Чего там говорить! Забава, да не каждый день.
Наконец она уходит, звякая ключами и продолжая сетовать на жизнь. Сегодня мне нужно было бы записать много размышлений, но я не выдерживаю и пяти минут сидения за письменным столом. Очень быстро боль снова начинает донимать, вынуждая пересаживаться с места на место. И меня опять подкарауливает скука. А ведь еще вчера мне казалось, что я ее превозмог.
Пришла почта. А точнее, письмо, написанное незнакомым мне почерком. Но я понял с первых же слов: «Дорогой Мишель»… По счастью, Люсиль из предосторожности отправила свое письмо из города. Никто и не догадается, что оно написано в «Гибискусах». Присоединяю его к своему досье.
«Дорогой Мишель!
Я узнала от Клеманс, что ишиас приковал тебя к постели. Должно быть, ты ужасно страдаешь, иначе не отказался бы со мной поужинать. Как мне хотелось бы оказаться рядом с тобой, бедный мой любимый. Но я не могу рисковать и прийти к тебе, что очень грустно. Жить почти бок о бок и не иметь никакой возможности общаться — разве это не возмутительно? Правда, у нас есть связующее звено — Клеманс, но если я буду расспрашивать слишком часто, глядишь, и она что-нибудь заподозрит. И потом, все мои разговоры с ней проходят в присутствии Ксавье… Так что я вынуждена строить всякие предположения о том, как ты умудряешься, например, есть на подносе, лечиться и делать все остальное. Приходят ли тебя навещать? Но я совсем потеряла голову. Как смог бы ты ответить на мой вопрос? Потому что, прошу тебя, не пиши ответа. Консьержка передает Ксавье всю почту, даже адресованную мне. Я вижу только одно средство, дорогой. Если ты найдешь в себе силы дойти до окна, то поставь вазу с розой, которую я тебе дала, на подоконник. Увидев их из сада, я узнаю, что ты получил мое письмо и думаешь обо мне. Я удовольствуюсь этим знаком. Не будем терять мужества.
Нежно любящая тебя
Люсиль.
P.S. Не забудь уничтожить это письмо».
Очень мило с ее стороны, но она меня бесит. У меня уже нет розы. Какое ребячество! И даже если бы роза и была, то что, по ее мнению, последовало бы за этим? Какой еще несуразный предмет? Нет. Эта идея — заставить мое окно болтать — кажется мне неуместной и смешной. Впрочем, надеюсь, что мой приступ не слишком затянется. Допустим, мы не сможем видеться с неделю — это еще не драма.
Второе письмо.
«Мишель, любовь моя!
Я неоднократно выходила в сад, но никакого цветка на твоем подоконнике нет. Я очень беспокоюсь, будучи уверенной, что ты бы поставил вазу, если бы мог ходить. Поэтому я вынуждена думать, что ты болен серьезнее, чем говорят. Я еще не решаюсь постучать в дверь. Наверняка ты предпочитаешь, чтобы тебя не беспокоили, когда так страдаешь от боли. Я слишком часто вижу, в каком настроении Ксавье, когда боли усиливаются. Но, любимый, поставь и себя на мое место. Постарайся понять мою тревогу. Если ты меня любишь, попытайся найти способ подать мне какой-нибудь знак! Ты умнее меня, и я прошу тебя: придумай же что-нибудь. С одной целью — подбодрить меня. Мне это так необходимо! Чтобы выносить моего мужа. Чтобы жить этой несуразной жизнью, которой я живу без тебя.
Как мне хотелось бы ухаживать за тобой. Я умею ставить банки; я могла бы даже делать уколы, по примеру Клеманс. Знаешь, я завидую ей. Она имеет право приближаться к тебе, говорить с тобой, касаться тебя. А я, кто тебя любит, я — чужая, прокаженная! Справедливо ли это! Хочется верить, что мои письма приносят тебе хоть маленькое утешение. А я чувствую себя менее несчастной, когда пишу тебе. Мне кажется, что я рядом с тобой, и мое сердце мурлычет.
Обнимаю тебя, любимый. Мне хотелось бы хромать с тобою рядом.
Люсиль».
Конечно же я предложил бы ей средство общения, если бы знал о таком. Но его нет. И, откровенно говоря, я об этом не жалею. Я чувствую, что очень сдал из-за этой острой боли, которая разрывает мне поясницу при каждом необдуманном движении. Ну как не заметить, что моя любовь к Люсиль, при всей ее искренности, все же роскошь — чувство, которое меня обогащает, когда я более или менее здоров, но вызывает угрызения совести, как плохое помещение капитала, стоит болезни сжать сердце. И тогда я невольно призываю к себе на помощь Жонкьера и Вильбера. Знаю, что они станут нашептывать мне кошмарные вещи, но знаю и то, что охотно прислушаюсь к их словам. Бывают моменты, когда они нужны мне как противоядие от Люсиль, и даже втроем мы едва ли в состоянии дать ей отпор.
Третье письмо. Консьерж, который поднимает почту адресатам, мне говорит:
— Как видите, господин Эрбуаз, одно письмо ведет к другому и так без конца.
Я отвечаю:
— Мне пишет внук.
— Разве он живет в этих краях?.. Судя по штампу, оно отправлено из Канн.
— Да. Он в наших краях проездом.
Старый дурень хочет казаться любезным, не догадываясь, что подвергает меня пытке. По счастью, он унимается. Мне ничего не остается, как приобщить и это письмо к делу.
«Милый Мишель!
Я узнала от Клеманс, что ты пошел на поправку. Мне даже не пришлось ее расспрашивать — не волнуйся. Это Ксавье спросил ее: „А наш сосед, господин Эрбуаз… Он очухался после болезни? Я бы огорчился, если бы он украл у меня голубую ленту калеки номер один!“
Узнаешь в этих словах его неприятную манеру шутить? Но если тебе получше, Мишель, если ты можешь безболезненно, как утверждает Клеманс, перемещаться по комнате, почему бы тебе сегодня не подойти к окну часика в четыре, чтобы, например, послать мне воздушный поцелуй, который помог бы мне дожить до завтра? Сделай это, Мишель. А то я воображу себе страшные вещи: что ты меня разлюбил… что я для тебя обуза… что ты счел меня бестактной давеча, когда я упрекнула тебя в лености, и теперь меня наказываешь.
Ах, до чего я ненавижу Ксавье, который мешает мне прибежать к тебе; при его подозрительности, он — препятствие, которого мне никогда не преодолеть! Как я несчастна. Я схожу с ума, оказавшись между твоим молчанием и его упреками. Помоги мне, Мишель. Я люблю тебя и обнимаю.
Твоя Люсиль».
Поцелуй из окна! Наш роман в самом разгаре! Право слово, она потеряла голову. Избавляясь от Вильбера, да еще каким манером, она и не помышляла о нежностях! Я склонен усматривать в ее писанине кокетничанье на бумаге, поскольку, обращаясь к писателю, она боится выглядеть ординарно. И вот она причесывает свои чувства. Выпячивает их. Но что в них правда по сути дела, по самой что ни на есть сути дела? То, что она уже просто не в состоянии выносить своего мужа. Может, я ошибаюсь, но боль дает трезвый взгляд на веши. Кто знает? Может, наша любовь — всего лишь болеутоляющее средство. Для нее — морфий против Ксавье. Для меня — морфий против Арлетты. Тем не менее завтра я сделаю над собой усилие и спущусь в столовую.
10 часов.
Теперь Люсиль шлет мне письма ежедневно. Когда консьерж стучит мне в дверь, я начинаю испытывать неловкость.
— Здрасьте, господин Эрбуаз. Вам уже лучше?.. По-лучите-ка новости от внука.
Мне придется высказать свое соображение мадемуазель де Сен-Мемен: обслуживающий персонал нередко позволяет себе развязность. Под тем предлогом, что мы в преклонном возрасте и более или менее больны, с нами обращаются как с детьми.
Стоит ему уйти, как я пробегаю письмо глазами.
Обычные жалобы. Как раздражают эти стоны, когда они исходят от человека, который волен ходить, куда пожелает, и не имеет понятия о том, что значит испытывать муки! Когда я потерял Арлетту, я страдал так, что чуть было не заболел. Это верно. Но я снова всплыл на поверхность. Сердце зарубцовывается быстрее, чем этого хотелось бы. В то время как эти старые, потрепанные кости уже не устанут напоминать мне про их обветшалость и жалкое состояние вспышками боли, которые разрушают всякое желание произносить ласковые слова. Как я понимаю Рувра! Да разве же он ревнует? Не сама ли Люсиль, спасая свое самолюбие, распространяет такую легенду? Разве не Рувр сам первый, напротив, советовал ей уходить из дому, отправляться за покупками, чтобы наконец получить возможность страдать и брюзжать без свидетелей.
21 час.
Я ужинал внизу. Должен признаться, что благодарная улыбка Люсиль возместила мне все усилия. Но мы могли обменяться только ничего не значащими словами, поскольку за нашим столом новый сотрапезник — некий господин Маршессо. Он недавно тут поселился, и мадемуазель де Сен-Мемен посадила его на место Жонкьера. Впрочем, это довольно приятный господин, и ведет он себя исключительно тактично. К несчастью, борясь со своей вставной челюстью, он ест так медленно, что, когда мы переходим к десерту, он едва приступает ко второму блюду. Поэтому мы вынуждены покидать стол раньше него.
— Так продолжаться не может, — ропщет Люсиль. — Ты только подумай! Весь день ты вынужден оставаться у себя, а в тот единственный момент, когда мы могли бы побыть вместе, теперь объявился этот тип, который ест с таким шумом, как будто бы у него во рту волчий капкан!
— Люсиль! Наберись терпения! Зачем сердиться? Уверяю тебя, я сделаю все, что смогу.
— Но я на тебя и не сетую, милый.
Стоит нам оказаться в лифте, и она прижимается ко мне.
— Я жалуюсь на жизнь, — продолжает она. — Я хотела бы жить с тобой. А не с ним. Как ты себя чувствуешь сегодня вечером? Как ты думаешь, скоро ты будешь в состоянии выйти из дому? Я бы встретилась с тобой, где ты пожелаешь, когда пожелаешь.
— А Ксавье?
— Что Ксавье? Я у него не в услужении. Подумай о себе, любимый. Не оставляй меня одну… Ты мог бы вызвать такси? А? Хорошая мысль. Оно доставило бы тебя в порт без всякой усталости.
Без всякой усталости! Бедняжка Люсиль! Сама не знает, что говорит. Ведь мне и без того стоит неимоверных усилий не выдать ей своего крайнего утомления.
— Я попытаюсь, — говорю я. — Но ничего не обещаю.
— Назначим свидание на завтра в «Голубом парусе». Согласен? Если ты в состоянии туда добраться.
Я перебиваю ее с толикой сарказма в голосе:
— Я поставлю на подоконник вазу, которую ты мне дала. Договорились.
Лифт останавливается. Она помогает мне выйти. В коридоре никого. Она обнимает меня с какой-то горячностью.
— Мишель… Я хотела бы…
— Да? Чего бы ты хотела?
— Нет, ничего… Я заговариваюсь. Лечись хорошенько. И возможно, до завтра!
Она смотрит мне вслед, и я силюсь идти прямее, чтобы не убить в ней надежду. Таков единственный подарок, какой я способен ей преподнести.
10 часов.
Рувра только что отправили в клинику. Он сломал себе шейку бедра.
15 часов.
Ходят слухи, что он умер.
21 час.
В доме царит какая-то растерянность. Я узнал от Денизы подробности и спешу записать, так как, по меньшей мере, это любопытно. Несчастный случай произошел утром, около шести. Рувр встал принять лекарство. Одна из его палок поскользнулась на натертом паркете, и он грохнулся, сломав при этом шейку бедра. Вначале подумали, что кость сломалась в тот момент, когда Рувр шагнул и упал. Так чаще всего оно и бывает. Но сразу же после инцидента Люсиль обнаружила у ножки кровати резиновый наконечник, обычно надеваемый на костыли. Этот наконечник высох и растрескался: он соскочил с кончика палки, и под тяжестью Рувра она скользнула и вызвала его роковое падение.
Мадемуазель де Сен-Мемен, которую я встретил в коридоре, подтвердила рассказ Денизы. Она удручена, что вполне естественно, так как опасается, как бы эта «черная серия» серьезно не подорвала репутацию пансиона. Рувр скончался на операционном столе.
Около четырех дня, собрав все мужество, я спустился в парк и сел на скамейку, с которой можно наблюдать за входом в дом. Я смутно надеялся увидеть Люсиль. Разочарование. Она осталась в клинике при муже, что вполне естественно. Зато мне пришлось выдержать комментарии многих жильцов, которые, радуясь возможности заполучить собеседника, едва завидев меня, спешили присесть рядом.
Поскольку никто не был знаком с Рувром лично, их любопытство брало верх над эмоциями. Уже стало известно, как произошел этот несчастный случай, — в нашем узком мирке новости распространяются со скоростью света. Но от меня ждали интересных подробностей о самом председателе. Разве я не был другом его жены? Я отнекивался как только мог.
— Мы ужинали за одним столом. Вот и все.
Тогда наступал черед нареканий: паркеты слишком навощены, в ванных комнатах с их мраморными полами тоже ничего не стоит поскользнуться. Несчастный случай, жертвой которого стал председатель, мог повториться в любую минуту.
— Все или почти все мы пользуемся палками, — сказал мне генерал. — Если им нельзя доверять, то что нас ждет? А между тем взгляните на мою. Я прекрасно знаю, это простая палка для ходьбы, не костыли. Но она всегда хорошо мне служила. А ваша?
Я ощупал наконечник моей. Потянул за него.
— Видите, — констатировал генерал. — Он насажен прочно. Бедный мальчик! Как ему не повезло. (Жалея кого-нибудь, он всегда говорит: «Бедный мальчик!» Никак не могу к этому привыкнуть.)
Я просидел на скамейке до того момента, как пора было идти на ужин. Эта болтовня не помешала мне думать, что смерть Рувра внесет глубокие изменения в характер моих отношений с Люсиль. Препятствие исчезло. Очень кстати, надо признаться. Так же как и опасность, какую представлял собой в определенный момент Вильбер. Так же как угроза со стороны Жонкьера, которая тоже была ликвидирована в самое время.
Что это я собираюсь себе вообразить? Но это сильнее меня. Со смертью Рувра Люсиль обрушится на мою голову. Вот что я повторяю себе с опаской. В самом деле, какого образа действий я стану придерживаться? Буду ли я достаточно владеть собой, чтобы не выдать ни малейшего подозрения? И по какому такому праву я мог бы дать ей понять, что подозреваю именно ее?
И вновь меня преследует стая сомнений! Сомнений, которые не выдерживают и минутки зрелого размышления. Я допускаю, просто чтобы прикинуть: она подстраивает неприятность с резиновым наконечником так, чтобы он, треснув, выпал из своего паза (на такое вредительство еще надо изловчиться). Ладно, допустим, это сделано. Ну, а что дальше?.. Разве палка обязательно поскользнется? А если она поскользнется, не будет ли у Рувра времени ухватиться за мебель? А если он упадет, разве он непременно сломает себе шейку бедра? А если он сломает шейку, разве его ждет неминуемая смерть?.. Все эти возражения, взятые вместе, уже равны уверенности. Нет, Люсиль невиновна. Разве что… Разве что она пошла напропалую, убежденная в том, что даже при одном шансе из тысячи все равно стоит попытаться. Чего уж там! Зачем бояться правды? Виновность Люсиль меня бы устроила!
10 часов.
Спал я неважно. В семь утра в мою дверь постучали. Я встал, невыспавшийся, превозмогая боль в ноге. Кто пришел? Кто бросился ко мне в объятия? Люсиль.
— Извини, милый. Но я провела жуткую ночь после вымотавшего меня дня. Я больше не выдержу. Наконец все улажено. Труп находится в морге при клинике. Похоронное бюро занимается всем остальным.
Похороны состоятся завтра утром. А ты — как поживаешь ты?
Она останавливается перед зеркальным шкафом:
— На меня страшно смотреть.
Она садится у изножия постели. На сей раз она у себя.
— Ты не очень хорошо выглядишь, бедный мой зайчик. А не сделать ли тебе рентгеновский снимок? Чтобы иметь полное представление. Мы подумаем об этом, как только я покончу с этим делом. Приезжает из Лиона моя сестра. Сегодня вечером прибудет брат Ксавье. После кладбища придется побывать у нотариуса. Но это всего лишь формальности, поскольку его наследница я. Не стой. Садись в кресло.
Она говорлива; все время потирает руки, ломает пальцы. В чем причина такого напряжения? Я машинально спрашиваю:
— Он мучился?
— Нет. Во время продолжительной операции сердце сдало.
— Выходит, у него было потрепанное сердце?
Она пожимает плечами:
— У него все было потрепанное.
— До меня не доходит, как мог отскочить этот наконечник.
— До меня тоже. Я тебе его покажу. Он свое отработал. Мне думается, в этом все дело. Ах, миленький, как мне не терпелось тебя увидеть! Знаешь, тебе вовсе не обязательно являться на кладбище. По мне, даже лучше, чтобы ты не приходил. Может быть, так даже приличнее. Впрочем, ты и не в состоянии. Сегодня вечером я буду ужинать с сестрой и шурином. Завтра меня целый день не будет дома. Поэтому говорю тебе: «До послезавтра». Буду думать о тебе весь день.
Она подходит ко мне, останавливается.
— Скажите! Ты передвинул письменный стол на прежнее место! Но послушай, Мишель, если моя идея тебе не понравилась, надо было сказать. Я не из тех женщин, которые навязываются. До скорого свидания, дорогой.
Чмок. Она уходит, не заботясь о том, есть ли кто-нибудь в коридоре. Она свободна! Но я весьма опасаюсь, как бы ее свобода не обернулась моим рабством.
22 часа.
Я перечитал последние строки. Они прекрасно подытоживают все грустные мысли, которые одолевают меня сегодня с самого утра. Я тщетно от них обороняюсь. Я уже больше не могу не видеть того, что бросается в глаза. Прежде всего Люсиль избавилась от того, кто мог поведать о ней неприятные веши. В конце концов, я не знаю и никогда не узнаю точных обстоятельств ее развода. Мне неизвестна версия Жонкьера. Возможно, она сильно отличается от той, какую мне преподнесла Люсиль. И если Рувр так ревновал жену, значит, у него, несомненно, имелись основательные причины ей не доверять.
Что происходит после того, как Жонкьера устранили? Она переключилась на меня… В самом деле, от кого исходила инициатива? О, она не бросалась в глаза. Я заволновался, когда уже вовсю полыхал пожар. Меня не провоцировали, а только приглашали, и настолько осторожно, что Люсиль в любой момент была бы вправе дать мне понять, как я ошибаюсь, если бы я ненароком проявил холодность. Так или иначе я клюнул на ее удочку (не совсем уверен, что выразился правильно). Мне сдается, что Люсиль заранее продумывала каждый шаг и разыгрывала передо мною комедию любви. Но с какой целью?..
По-прежнему не ясно, она ли уничтожила препятствие в лице Вильбера, так как, если бы он распустил свой длинный язык, нашей идиллии тут же пришел бы конец. Затем… Так вот, между нею и мной остался только ее муж. А теперь и мужа больше нет. Все происходит так, словно Люсиль с самого начала хотела завладеть мною, меня заграбастать. Остается вопрос: зачем? И тут мне пришла мысль, возможно не столь уж и глупая в конечном счете. Допустим, в прошлом Люсиль было нечто заслуживающее порицания… нечто восходящее еще к годам ее первого замужества, но Рувр открывает это только после того… не знаю чего, разумеется… но допустим. Будучи высокопоставленным чиновником, Рувр старался избежать какой бы то ни было скандальной огласки, однако бдительно следил за женой. И эта жена, пленница своего прошлого, замурованная, так сказать, насильно в удушающей атмосфере «Гибискусов», случайно нападает на человека, который мог бы очернить ее в моих глазах. Она не колеблется, так как уже ощутила во мне союзника. Быть может, она уже с первого взгляда угадала во мне ранимую натуру… Похоже, женщины наделены интуицией. Короче, я для нее — якорь спасения. Благодаря мне она сумеет избавиться от нависшего над ней позора, бесчестия, скажем так. Благодаря мне, если сумеет добиться своего, она сможет начать новую жизнь. Мой возраст ее не волнует. И то, что я — хромой, калека, ей безразлично. Если я не ошибаюсь, если я более или менее разобрался в ее игре, она не замедлит повести со мной разговор о браке. Вот чего я и жду.
Но какое же огромное, ужасное разочарование! После Арлетты — Люсиль. Провал! Снова провал!
21 час.
Я не пошел на похороны. Мне не удалось бы скрыть от Люсиль свою растерянность, свою тревогу. Генерал сказал, что я много потерял, так как церемония «удалась». Зато я с грехом пополам добрался до ортопеда, возле почты. Я проконсультировался, а может ли резиновый наконечник палки-костыля при долгом использовании сноситься и соскочить.
— Это не исключено, — ответил тот, — но очень маловероятно. Нашу продукцию подвергают серьезной экспертизе и ее выпускают с гарантией качества. Тем не менее такое возможно, разумеется, при небрежном отношении или сильной амортизации наконечник может выйти из строя.
Словом, может, да, а может, нет. Меня вернули к моим сомнениям. Как бы то ни было, моя прекрасная любовь разлетелась в пух и прах! И чем больше я о ней думаю, тем больше твержу себе, что даже не будь сомнений, сформулированных мною вчера, так долго продолжаться не могло. Мне было слишком хорошо. Ах, ведь я переживал смертельную скуку! Ну что же, теперь я с сожалением вспоминаю о тех днях хандры и страдаю как последняя скотина, несмотря на все умозаключения, которые воздвигаю вокруг нее наподобие перил… Я спешу увидеть Люсиль снова, хотя и опасаюсь, что брошу ей правду в лицо.
10 часов.
Клеманс:
— Для нее это избавление, поверьте. Скажу вам больше, господин Эрбуаз. На ее месте я бы здесь долго не задержалась. Она еще молода, хорошо выглядит, у нее немалые доходы. Она вполне могла бы начать новую жизнь. Путешествовать, воспользоваться оставшимися годами, знаете. Лично я бы не кисла в этом доме до конца дней своих. Хотя здесь и хорошие условия!
Эта славная Клеманс — воплощение здравого смысла. В самом деле, зачем Люсиль оставаться в «Гибискусах»? Если бы не ее виды на меня, она поспешила бы смотаться. Ясно как Божий день.
17 часов.
Она спустилась к обеду. Мне следовало этого ожидать. На ней был темный костюм, весьма подходящий к случаю. Весьма вдовий. Я благословил нашего соседа — благодаря ему мы ограничились ничего не значащими замечаниями, что позволило мне выработать естественную линию поведения. Я наблюдал за Люсиль внимательнее обычного. Хотя и в трауре, она впервые выставила напоказ драгоценности, которые притягивают взоры. Великолепный зеленый камень на безымянном пальце левой руки, скрывающий обручальное кольцо. Драгоценное колье. На блузке красивая брошь. Безупречный макияж. Прическа, к которой приложил руку парикмахер. Мне стыдно за мою помятую, морщинистую физиономию. Если отмести все подозрения, все задние мысли, всю грязь, которая оседает у меня на сердце, факт остается фактом: я для нее слишком стар. Я позволил себе ее любить при Рувре, когда он служил заслонкой между мной и ею. Пока он присутствовал, у меня не было по отношению к ней никаких обязательств. Это была любовь-блажь. Теперь все выглядит иначе. Я эгоистически чувствую надвигающуюся угрозу и заранее ощетинился при мысли о грядущих часах и днях.
Мы пьем кофе в салоне. Она долго рассказывает мне о своей сестре из Лиона, которая хотела бы увезти ее с собой, по крайней мере до поры до времени.
— Но я отказалась, — сообщает она.
— Из-за меня?
— Конечно. Как я могу тебя покинуть, бедненький ты мой.
— А между тем тебе бы это не повредило.
— Об этом не может быть и речи, — сухо отрезала Люсиль. — В ее следующий приезд, — добавляет она, — я тебя представлю. Я уже сказала ей, что ты — мой лучший друг.
— Тебе не следовало этого делать.
— Почему? Разве тебе неприятно?
Я вынужден ответить «нет», но, отвечая «нет», отрезаю пути для первого шага назад, который, тем не менее, вынужден буду сделать рано или поздно. Я уже не знаю, какой найти подход, чтобы внушить ей, что согласен считаться другом, но не более того.
Я обрываю разговор под тем предлогом, что мне предписан двухчасовой отдых в постели. Она провожает меня до дверей моей квартиры.
— Когда жара спадет, мы смогли бы прогуляться, — предлагает она.
— Да. Может быть.
— Ты уверен, что ни в чем не нуждаешься? Я могла бы сделать тебе массаж… У Ксавье это снимало боли.
Уж не из тех ли она вдов, которые впутывают своих покойных мужей во все разговоры? Наконец я ускользаю к себе. Мое одиночество! Я вновь обрел милое моему сердцу одиночество!
22 часа.
Мы вышли погулять, как она решила, и отбросили предосторожности. Тем не менее я настоял на том, чтобы она не брала меня под руку.
— Ах, — заметила она, — ты по-прежнему боишься того, что скажут люди? А я нет, теперь нет.
О чем мы говорили, не знаю. Помню только, что она расспрашивала меня об Арлетте, Жозе.
— Что за странная семейка, — сказала она. — А что бы ты сделал, если бы твоя жена вернулась?
— Это мне не грозит.
— Почем знать!.. Ты принял бы ее обратно?
— Наверняка нет.
— Так почему же ты не развелся?
— Мне было тошно. И потом, не забудь, моя депрессия тянулась больше года.
— И все-таки. Это не слишком благоразумно.
Она не углублялась в эту тему, но мне кажется, я угадал ее мысли. Избавившись от мужа, она открыла свои карты. Тогда как я, похоже, жульничаю, поскольку не нашел в себе мужества развестись. Мы не на равных — и по моей вине.
Мы миновали чайный салон без остановки. Там сидят две старые дамы из нашего пансиона, которые отставили чашки, чтобы поглядеть на нас. Я кланяюсь им, смущенный и раздраженный. Какая пища для местной рубрики происшествий! Уверен, что…
…Меня прервал телефон. Почему бы Люсиль отныне не желать мне спокойной ночи по телефону? Теперь она уже не находится под наблюдением и знает, что я бодрствую допоздна.
— Может, ты работаешь?
— Да. Я пишу свои заметки.
— Я хотела поговорить с тобой о библиотеке.
Следует пустячный разговор — чистая трата времени. Из-за моей болезни библиотека несколько дней не открывалась и так далее и тому подобное. Ничего интересного. А я совершенно потерял нить своих размышлений, чего терпеть не могу.
— Если я тебе мешаю, дорогой, скажи.
*— Что ты, что ты.
От нетерпения у меня повлажнели ладони. Я вешаю трубку и выпиваю полный стакан аниса. Не стоит труда продолжать. Мне остается закрыть тетрадь и улечься в постель.
20 часов.
Около двух недель, а точнее тринадцать дней, я не мог прийти ни к какому решению. Я был совершенно выбит из колеи и потерял всякую охоту браться за перо. Чтобы описать что именно? Прилив и отлив моих раздумий, регулярный, как на море. Сначала непреодолимый наплыв уверенности: я вновь вижу Жонкьера, его очки, приподнятые надо лбом, когда он со мной говорит, а все остальное — эпизод с Вильбером, эпизод с Рувром — не более чем логическое продолжение того, первого, преступления. Однако вслед за этим движение мыслей поворачивается вспять. Если исходить из того, что я только что назвал эпизодом с Рувром, я был настолько не уверен в виновности Люсиль, что смерть Вильбера и даже смерть Жонкьера в конечном счете начинали мне казаться случайными. Я сомневался в своей памяти. Разве смог бы я присягнуть на суде, что Жонкьер был в очках в момент его падения в пустоту? Одно из двух: либо был — и тогда Люсиль виновата во всех трех убийствах, либо не был — и Люсиль невиновна. Но в таком случае мои подозрения были гнусными.
Перечитывая эти заметки, я замечаю, что не переставая балансировал между ролью прокурора и ролью адвоката, и большего испытания не знаю. Найду ли я в себе решимость потребовать у нее отчета или по-прежнему буду молчать? Я задаю себе эти вопросы по двадцать раз на день, пока мы с ней встречается в столовой, саду, городе… Иногда она замечает:
— Какой ты серьезный, Мишель. Тебе больно?
— Нет, нет. Нисколько.
Я выдавливаю улыбку. Что она сделала бы, увидев себя разоблаченной? Но что она сделала бы, увидев, что на нее возвели напраслину? Какой взрыв — то ли ярости, то ли злобы! Я отступаюсь. Откладываю на потом. Я уклоняюсь. В конце концов, зачем ломать себе голову? Разве нельзя предоставить всему идти своим чередом?
Так вот, в том-то и дело, что нет. Потому что Люсиль начинает строить планы, касающиеся нас двоих. Потому что ей кажется, что она добилась от меня покорности.
— Тебе не хотелось бы снова повидать Венецию? — спросила она позавчера. — Это было бы как свадебное путешествие!
Она слишком осмотрительна, чтобы забегать дальше этого. Но она прощупывает почву. И она права. Поскольку уже ни от кого не может ускользнуть, что мы перестали быть просто соседями по столу, которые любят поболтать вдвоем, наш роман непременно должен увенчаться браком. И даже если я постараюсь выиграть время, чтобы оформить свой разрыв с Арлеттой, я не смогу от нее улизнуть. И я торможу, я упираюсь. Нет! Ни за какие деньги! Мне нужно с ней поговорить. Я дал себе клятву поговорить с ней завтра… если я не законченный трус.
22 часа.
Уф! Все в порядке! Но чего мне это стоило!
Я попросил ее прийти в мой кабинет, так как нам надо поговорить. Ее лицо засияло. Она поняла, что разговор коснется нашего будущего. И когда я открыл ей дверь, она расплылась в улыбке. Я начал без обиняков.
— Я много размышлял, моя милая Люсиль. Мне кажется, мы идем по ложному пути.
Это слово обрушилось на нее как удар хлыста. Я поспешил продолжить:
— Через несколько месяцев мне исполнится семьдесят шесть. Не думаешь ли ты, что слишком поздно?.. В моем возрасте жениться снова — разве это не смешно?.. Подожди! Дай мне досказать… Ведь ты даже не знаешь, до какой степень я раб своих прихотей. Я приобрел холостяцкие привычки. Кстати! Вот пример. Этот письменный стол — я не мог вынести, что он не стоял больше на своем месте. Я на тебя сердился. И чувствую, что буду на тебя сердиться каждое мгновение, если мы станем делить одно пространство, если я буду на тебя постоянно натыкаться… понимаешь? Моя повседневная жизнь не совпадает с твоей. Ты любишь солнце. Я — нет. Движение. Я — нет. Шум. Я — нет. И любовь нас не спасет.
По мере того как я говорил, ее глаза увлажнялись. Забившись в кресло, она выглядела такой беззащитной, что мой поступок казался мне низким.
— Я не имею права, — лицемерил я, — лишить тебя жизни в тот самый момент, когда ты только что заново обрела свободу. Открой глаза, Люсиль. Я тоже того и гляди превращусь в развалину. Побывав сиделкой при Ксавье, неужели же ты согласишься стать моей? Какой абсурд!
— Я тебя люблю, — пробормотала она.
— Но я тоже. Именно потому, что я тебя люблю, я и говорю все напрямик. Взгляни правде в глаза: я старый человек, эгоист, рядом с которым ты не замедлишь почувствовать себя очень несчастной. Так будем же благоразумны!
Эта выспренняя и фальшивая тирада переполняла меня смущением и отвращением к самому себе. И тем не менее я ее продолжил, прибегая ко всем аргументам, которые приходили мне на ум. Я хотел, чтобы ситуация была прояснена окончательно и бесповоротно. Но при этом у меня сложилось впечатление, что я добиваю раненого. Люсиль слушала меня, опустив глаза. Я опасался ее гнева. Ее молчание причиняло мне адскую боль. Я счел уместным в заключение сказать:
— Разумеется, мы останемся друзьями.
Она вскинула голову и пробормотала: «Друзьями», выражая такое презрение, что я озлобился.
— Твое решение окончательно? — еще спросила она и повернула ко мне незнакомое, побелевшее, перекошенное лицо, на котором вместо глаз зияли темные впадины.
Я протянул руку, желая помочь ей встать с кресла, но она с отвращением оттолкнула мою руку и, не проронив ни слова, покинула комнату.
И теперь мне не остается ничего иного, как пережевывать переполняющую горечь. Как же мне следовало с ней говорить, чтобы не лишиться ее уважения? Я попал в положение обвиняемого. Что ни говори, а это уже слишком. И да поймет меня тот, кто сможет: я повергнут в глубокую печаль, оттого что Люсиль стала вдруг моим врагом, вообразила себе, что я пренебрежительно ее отверг, счел недостойной стать моей женой. Но ведь это неправда, и, если бы я дал себе волю, я постучал бы ей в дверь и сказал: «Вернись. Послушай, давай попробуем объясниться спокойнее». Но я ничего не сделаю, потому что за печалью, усталостью, затаившейся в глубине меня, есть также успокоительная уверенность, что впредь меня уже никто не побеспокоит. И я обрету вновь свои прежние горести, как стоптанные шлепанцы и старый халат. В сущности, до чего же удобно иметь пустое сердце.
20 часов.
Началась игра в прятки. Сегодня утром я долго не мог решить для себя вопрос, сойти ли в столовую или заказать обед к себе. Но у меня нет причины тушеваться перед Люсиль. И я сел на свое место за столом. Она тоже. Непринужденно и с той любезностью, когда вас попросту не замечают. Как если бы набрали в рот воды. Кто сдастся первым? И, само собой, первым сдался я. Я иду пить кофе в гостиную. Новая встреча у начала лестницы. Она смотрит сквозь меня. Я для нее человек-невидимка, меня попросту не существует. И я настолько глуп, что чувствую себя униженным.
Ужин проходит мрачно. По счастью, за столом присутствует наш новый сотрапезник, который долго толкует нам о своих передрягах с зубным врачом. После десерта я буквально удираю. Чего я не выношу, так это не холодность и даже не злобу — нет, это еще куда ни шло, — а ненависть, которая становится чуть ли не осязаемой. Возможно ли, чтобы за такой короткий срок… Выходит, она была настолько уверена, что я уже у нее под башмаком? Мысли, которым еще вчера я не позволил бы даже зародиться, сегодня сверлят мне мозг. Эти три происшествия, столь ловко подстроенные, не свидетельствуют ли они о чудовищной решимости, способной проявляться и в дальнейшем?..
Разумеется, я преувеличиваю. Я, в свою очередь, ищу причину сердиться на нее, чтобы не покидать поле боя без борьбы. Но вполне возможно, что в конце концов она вынудит меня покинуть «Гибискусы», так как эта холодная войнам мне не по зубам!
21 час.
Я теряю представление о времени. С самого начала мне следовало бы помечать не только часы, но и дни. Я уже не помню, когда написал последние строчки этого дневника, что, впрочем, несущественно, поскольку за истекшее время ничего знаменательного не произошло. Мало-помалу мы с Люсиль научились избегать друг друга. Я обедаю и ужинаю примерно за час до нее. Мы неизбежно сталкиваемся, но обрели власть над своими глазами, и наши взгляды больше не притягиваются. Тем не менее я ощущаю ее присутствие с мучительной силой. Прежде чем выйти из квартиры, я выжидаю, смотрю в обе стороны коридора. Я остерегаюсь углов — будь то в коридоре, холле, на аллеях парка, где из-за неожиданности встречи рисковал бы не совладать с собой. Во второй половине дня, чего бы мне это ни стоило, я ухожу подальше от «Гибискусов», захватив с собой книгу; я беру напрокат шезлонг и усаживаюсь в тени над пляжем. Постепенно у меня выработались свои маршруты, остановки, я хожу по городу, в толпе, совсем как пугливое животное, у которого есть в лесу излюбленные тропинки и тайники. Естественно, я не переступаю порога библиотеки. Ею теперь заведует мадам Жоффруа. Я уже избегаю даже намеков на Люсиль в разговорах с Франсуазой и Клеманс, и тем самым мне удается выкроить себе минутку спокойствия, — я хочу сказать такую, когда я думаю о ней без враждебности.
О ней и об Арлетте! О ней и о любви! О ней и о женщинах вообще! И пусть мне объяснят, почему моя любовная жизнь в целом оказалась сплошным промахом. Что скрывается за причинами, которые я всегда толковал в свою пользу? Почему, к примеру, я сумел так быстро оторваться от Люсиль? Что толкнуло меня составить против нее настоящий обвинительный акт, даже и не пытаясь заслушать ее защитительную речь? Я был обязан сказать ей о своих подозрениях, а предпочел объявить ее виновной с места в карьер. И теперь я спрашиваю себя: уж не Арлетте ли я мщу за моральные убытки через Люсиль? Не знаю. Такая мысль, однажды придя мне в голову, станет навязчивой идеей, — уж я-то себя знаю. Разве полюбив Люсиль, я не обещал себе заставить ее страдать? Разве не этого я добивался? Если у меня внезапно пробудился к ней интерес, то не потому ли, что с самого начала я принял сторону Жонкьера? Так же как потом — сторону Вильбера и Рувра? Сторону жертвы? Жертвы обмана? И все это под личиной любви. Почему бы и нет? Разве после своей депрессии я не превратился в дичь, за которой охотится психиатр? И какова потаенная связь между моим намерением покончить с собой и этим странным любовным порывом, который сблизил меня с Люсиль? Я дорого бы заплатил, чтобы разобраться в движениях своей души.
21 час.
В моих вещах кто-то рылся. Кто-то пробрался ко мне в квартиру. Я в этом почти уверен. Рылись в ящике моего письменного стола. Читали мои записки. Доказательство? Страницы перепутаны — шестая оказалась впереди четвертой, двадцать пятая на месте двадцать второй. Я слишком люблю порядок, чтобы самому учинить такое безобразие. В прежней квартире я принимал меры предосторожности и, уходя, прятал папку с бумагами, а здесь, забыв о подозрительности, ограничивался тем, что клал ее в ящик, оставляя ключ в замочной скважине. Зато я тщательно запираю дверь в квартиру. Значит? Кому-то пришлось воспользоваться отмычкой. Достать ее — не проблема. Вторых ключей здесь сколько угодно. Кому же было любопытно прочесть мой дневник? Кому? Ясное дело — Люсиль!
Ей известно, что я записываю свои размышления день за днем. Она думала, что прочтет историю наших отношений, описанную черным по белому, и, возможно, узнает подлинные мотивы нашего разрыва. Черт побери! Все ясно как Божий день. Она воспользовалась одной из моих длительных отлучек. И, оставаясь тут, прочла всю рукопись. Теперь она знает, в чем я ее подозреваю. Есть от чего приуныть. Как она отреагирует? Невиновная или виноватая, она должна меня смертельно возненавидеть. Тут уж я бессилен. Зло свершилось. Я чувствую себя голым и беззащитным. Если бы я мог, я бы незамедлительно уехал. Спрятался в другом месте. Но берегись! Чувствуя себя разоблаченной, даст ли еще она мне уехать?
Нечего паниковать! Она прекрасно знает, что я ничего не смогу доказать. Ну кто придаст значение моему свидетельскому показанию по поводу очков Жонкьера? Кто согласится поверить, что это она испортила звонок Вильбера? И вывела из строя костыль мужа? Надо мной бы только посмеялись. Сочли, что я выжил из ума. Нет! Мы и впредь будем жить бок о бок, наблюдая друг за другом исподтишка. До’моего открытия мы находились в позиции противостояния сторон. Отныне речь пойдет о дуэли. Ее взгляды, встречаясь с моими, скажут: «Говори, коли посмеешь!» А мои ответят: «Стоит мне пожелать, и я тебя изобличу!» Но с моей стороны это чистой воды блеф. В итоге я потерплю поражение, так как теперь ей известно, насколько я уязвим. Она все узнала о моем самоубийстве. Возможно, она еще надеется, что, смягчившись, я сдамся. Какое жуткое будущее ждет меня…
11 часов.
Так вот, я ошибался. Насколько я был удручен позавчера, настолько приободрился сегодня утром, после того как Клеманс объявила мне о предстоящем отъезде Люсиль. Дата еще не определена, но Люсиль сказала ей о своем намерении уехать к сестре в Лион. Все это так неожиданно, что я еще не решаюсь предаться радости. Радости, которая, во всяком случае, будет недолгой, поскольку стоит Люсиль уехать, как я столкнусь с прежней проблемой, проблемой пустоты, монотонных часов, прозябания и чувства тошноты.
Но пока что мне полегчало. Я как пострадавший в автомобильной катастрофе, которого вытащили из-под обломков разбившейся машины. Он говорит себе: «На сей раз обошлось!» Бедная Люсиль! Вдали от нее я стану подыхать со скуки. А сейчас спешу узнать, что она уже далеко отсюда. То ли я такой сложный, то ли жизнь играет с нами в такие игры?
23 часа.
Целый день вокруг города кружила гроза, но дождь так и не пролился. Дует шквалистый ветер. Я долго сидел на своей скамейке в парке, перебирая грустные мысли. Спать мне не хочется. Писать не хочется. Ничего не хочется. Как же мне неуютно в моей шкуре!
Проглотив изрядную дозу снотворного, я запил его большой чашкой настойки. Я веду никчемное существование, напоминая обглоданную кость, выброшенную волнами на берег. Любовь больше никогда не придет ко мне. Я, кому привелось расчленять бесчисленное множество обломков кораблекрушения, теперь сам жду прихода разрушителя. И тут внезапно отдаю себе отчет в том, что…
Невропатолог сказал мне: «Попытайтесь писать — это поможет вам обрести себя вновь. Ваша жизнь спасена, но вы еще не совсем выздоровели. Так что рассказывайте сами себе о себе. Без затей. Пишите все, что вам взбредет в голову. Никто не прочтет того, что вы пишете, обещаю вам. Лучшего лекарства для вас не существует!»
И вот я снова открываю тетрадь. Но только из желания доставить удовольствие врачу, потому что меня мои мысли больше не интересуют. Все, про что я еще могу рассказать, это про события, происшедшие после той минуты, когда я потерял сознание. Быть может, по ходу рассказа у меня и возникнет стремление продолжать. Однако весьма сомневаюсь. Потому что меня вернули к жизни не полностью. Во мне что-то умерло. Я еще не очень знаю, что именно. Все они наверняка думают, что я пытался покончить с собой. И пускай. Раз это доставляет им удовольствие! Что во мне умерло, так это как раз потребность рассуждать, протестовать, доискиваться правды. Я сразу же понял, что, начав упорно провозглашать ее, эту правду, я стану в их глазах неизлечимым психом. А между тем я знаю, в чем эта правда: Люсиль перед отъездом пыталась меня убить. Но я храню эту догадку про себя. Дрянь, которой они меня пичкали, уничтожила во мне боевитый дух. Но ясность мысли не пострадала. И я это докажу. Не им. Самому себе!
Факт остается фактом: к моей настойке примешали яд. И не какой-нибудь, а тот самый, который я припас для самоубийства. Выпей я весь горшочек с настойкой, я отдал бы концы за несколько мгновений. Но, оцепенев от снотворного, я сделал всего пару глотков, чего все же оказалось достаточно, чтобы меня уложить. Я свалился на пол, где Франсуаза и нашла меня поутру. Она забила тревогу. Все считали меня мертвым. Практически никакого пульса. Труп да и только. Похоже, им пришлось немало потрудиться, чтобы привести меня в сознание. И как только я был в состоянии говорить, на меня обрушились вопросы: «Почему вы отравились?..», «Это и в самом деле из-за усталости, как вы написали?..», «Неужели же вы чувствовали себя таким несчастным?..» и т. д. И поскольку я, похоже, ничего не понимал, они сунули мне под нос первые тридцать страниц моей рукописи.
— Это действительно написали вы? — спросил меня врач.
— Да… но существует еще продолжение.
— Какое такое продолжение?
И тут до меня дошло, в какую западню я угодил. У меня украли мои записки, все мои записки, за исключением первых листков, где я описал свое отвращение к жизни и решение с нею покончить. Все оборачивалось против меня. Яд, значительную дозу которого обнаружили в горшочке с настойкой, был тем самым, о котором говорилось в моей «исповеди», по выражению доктора. Составленный мною в то время проект завещания довершал обвинение против меня. Теперь уже ни у кого не было сомнений в том, что я пытался покончить жизнь самоубийством. А я был слишком слаб, слишком болен, чтобы доказывать противное. Я умолк, временно. Дайте мне срок, и я во всех деталях разберусь, к какой махинации прибегла Люсиль, ибо все сомнения на сей счет уже приходится отбросить. Именно она и подсыпала яд в мою настойку. И коль скоро она попыталась убить меня, значит, именно она уничтожила и Жонкьера, и Вильбера, и Рувра. Она заметила, что я веду дневник, или же я ей признался в этом — не припомню точно. А когда мы поссорились, она наверняка догадалась, что я скрываю от нее истинные мотивы разрыва наших отношений. Ей было достаточно прочесть мои записи, чтобы обнаружить правду. Стоило только проникнуть ко мне в квартиру в мое отсутствие и пробежать глазами рукопись. Я обвинял Люсиль в трех преступлениях и формулировал это достаточно четко, чтобы, в случае надобности, мои доводы послужили исковым заявлением. Конечно, из него следует, что у меня не было ни малейшего намерения создавать ей неприятности, но так или иначе я представлял для нее угрозу. И вполне возможно также, что ей была невыносима мысль, что ее презирают. Осторожность, или месть, или же то и другое вместе взятые, но она нанесла мне ответный удар с присущей ей наглостью. В тот вечер, когда я задержался в парке, она подсыпала мне яд в настойку и похитила мою рукопись, оставив на месте только самое ее начало. Ей хватило на это менее пяти минут. Труп! «Исповедь»! Завещание! Доискиваться не приходится. Речь явно идет о самоубийстве.
Разыграно как по нотам. Я не испытываю никакого возмущения. Теперь все это, как мне кажется, далеко в прошлом. Пропуская все эти события сквозь свое сознание, я постигаю всю меру трудности, с какой столкнулся бы, пожелай инкриминировать Люсиль все ее преступления и доказывать, что не совершал самоубийства. Лишенный своих записок, день за днем описывающих всю историю этой злосчастной любви, о которой, несмотря ни на что, храню светлую память, что смог бы сделать и сказать я в свою защиту?
Защита — какое громкое слово! Ведь все со мной-страшно милы и всячески пытаются приободрить. Для медицинских сестер, невропатолога, который занялся мной вплотную, я тот, кто «не принимает старости». И вот меня щедро пичкают советами, подбадривают с помощью прописных истин типа: «Надобно учиться смирению», «Третий возраст, быть может, самая плодотворная пора жизни», «Сколько людей намного несчастнее вас». Чего они — все они — опасаются, это как бы я не вздумал повторить свою первую попытку. Доктор Креспен долго расспрашивал меня о моей былой депрессии, взаимоотношениях с Арлеттой. Он предупредил меня против ее рецидива. И сколько бы я ни твердил ему, что опасаться нечего, он мне не доверяет. А зря, ведь…
Но я слишком устал. Все эти успокоительные таблетки, которыми меня пичкают, действуют на меня отупляюще. Допишу завтра.
Вчера я сказал, что доктор напрасно сомневается во мне, потому что я чувствую себя другим человеком. Я повидал смерть так близко, что — я едва решаюсь себе в этом признаться — снова обретаю вкус к жизни. Речь идет не об аппетите, жажде и внезапно проснувшейся потребности в удовольствиях — от этого я еще очень далек. И к тому же, будучи пленником этого дома отдыха, каких удовольствий я мог бы еще желать? Речь идет о совершенно другом, гораздо более глубоком. Я перестал тяготиться самим собой. Это состояние труднообъяснимо и тем не менее — оно элементарно. Мне приятно пить утренний кофе. Мне приятна первая прогулка по саду. Как это выразить по-другому? Я настроился — вот оно, правильное слово! Но именно в этом мне и было так долго отказано. Цветы, тучи, кот консьержки — отныне все это благословенно. Арлетта тоже. Я и не знал. Как же сильно я заблуждался. Я прошел рядом с вещами и существами как слепец. Если бы я нашел к Люсиль другой подход?.. Кто мне скажет, какова доля любви в ее злобе? Ах! Настала пора мира с самим собой. Быть приветливым и благодушным. Потихоньку идти в ногу со временем, с этим временем, с которым я так враждовал! И мне хотелось бы пробормотать как парафразу на французскую молитву: «Брат мой, время».
Как же был прав доктор Креспен, посоветовав мне: «Попытайтесь писать. Лучшего лекарства нет». Я снова займусь своей писаниной.
Меня навестила мадемуазель Сен-Мемен. Любезна, но холодна как лед. Начала она с поздравлений: «Вы — чудом исцеленный…» и тому подобное. Затем, без всякого перехода, пошли упреки: «Как вы могли нам учинить такую неприятность?.. Разве вам плохо живется в „Гибискусах“?.. Ваш поступок имел губительные последствия…» и тому подобное. Сомнений нет! Я тот, из-за кого разразился скандал. И наказание незамедлительно обрушится на опального.
Мадемуазель де Сен-Мемен сказала мне почти что на ушко, как будто сквернословила:
— Мадам Валлуар нас покидает. Мадам Рувр уже уехала. Как только стало известно, что вы натворили, она собрала чемоданы. Даже Клеманс, и та не пожелала у нас оставаться. По ее словам, она перейдет на работу в «Цветущую долину». И это еще не предел — судя по разговорам, которые ведут наши пансионеры, неприязнь к «Гибискусам» ширится.
— Я сожалею.
— У вас на это есть веские причины.
— Я преисполнен желания вам помочь.
— Вы намерены вернуться в наши стены?
На этот раз мы подошли к сути дела. Она явилась только затем, чтобы побудить меня переехать в другой дом для престарелых. Впрочем, мне очень легко понять ее соображения.
— Я за них не держусь.
Похоже, у нее отлегло от сердца. Возможно, она ожидала душераздирающей сцены.
— Я вас не гоню, — продолжала она. — И если бы все дело было во мне…
Следует жест, означающий, что она выше некоторых предрассудков, но бессильна против них.
— Вы упоминали «Цветущую долину», — говорю я. — Меня бы там приняли?
— А почему бы и нет?
И хотя ей будет тошно видеть, как я перекочую в пансион — соперник «Гибискусов», главное, чтобы моей ноги больше там не было. В доказательство своей доброй воли она спешит добавить:
— Вы желали бы, чтобы все необходимые хлопоты я взяла на себя?
Я рад и счастлив принять ее предложение. Да, пусть все необходимые хлопоты она возьмет на себя. Пусть найдет мне хотя бы просто комнату, лишь бы мне не пришлось ничем заниматься самому. Чтобы я был избавлен от забот, связанных с переездом, потому что теперь у меня зародился проект, который мне не терпится воплотить в жизнь, но для этого меня не должны отвлекать — я должен принадлежать себе целиком и полностью.
Я внезапно обнаружил, что сюжет для романа, который я тщетно искал, оказался тут, у меня под рукой. Если бы Люсиль не взяла большую часть моих записей, у меня была бы уже на руках его завязка. Ибо история моего пребывания в «Гибискусах» стоит того, чтобы ее поведать. При условии, что я ее обработаю, придам ей форму связного повествования. Я без труда восстановлю нить своих размышлений, которые записывал по вечерам. Разумеется, все это следует сократить и переписать в одном стиле. Но главное, мне придется полностью пересмотреть характер моих отношений с Люсиль. Мне будет слишком тяжело писать грустный роман о моей упущенной любви, каким он станет, если я расскажу только о своих переживаниях. Теперь я стал другим человеком и не питаю к Люсиль ни ненависти, ни жажды мести. Привнеся в него элементы, подсказанные воображением, я смог бы свести с ней счеты. Но в том-то и дело, что я к этому вовсе не стремлюсь. Скорее я предвижу, что это будет светлый роман — роман, каким он мог бы стать, будь я не таким эгоистом, а Люсиль…
Боже, я уже не прошу у судьбы ничего, кроме отсрочки, чтобы успеть довести до благополучного конца эту едва ли не безумную затею. Дай мне два года сроку, чтобы я успел рассказать о счастье, которого не испытал! Два года, чтобы мечтать до той поры, пока не умолкну навек.
— Мне и в голову не пришло, — говорит Клеманс, — что его воскресят.
— Что значит «воскрешать»? — спрашивает Жозе Иньясио, который плохо говорит по-французски.
Высокий, худой, чернявый, с голубоватыми щеками — так тщательно они выбриты — и карими мутными глазами.
— Воскрешать значит возвращать к жизни.
— У вас не было… (Он подыскивает слово.) Вы поступили… неправильно.
— То есть как так неправильно? — вскипела Клеманс. — Выходит, вы ничего не поняли? Повторяю. Вначале я подсыпала яд в его настойку. Это раз. Его не было дома. И он ничего не заподозрил. Затем каждые четверть часа приходила подслушивать под дверью. Это два. Я услышала шум падающего тела — так что, видите… В три часа утра я вошла к нему. Он уже не шевелился. Я его осмотрела, и, уверяю вас, он не подавал признаков жизни. У меня глаз наметанный. Что ни говори — профессиональный опыт! Я вытащила из ящика тетради, которые он там прятал, оставив на столе только те страницы, где он объявлял о намерении покончить с собой. И ушла… Что, по-вашему, я могла сделать еще? Ну виновата ли я, что он протянул до утра? Это что-то невероятное — такая живучесть. Врачи просто диву даются. И у вас еще хватает нахальства говорить мне, что я поступила неправильно!
— Что значит «нахальство»? — захотел уточнить Жозе.
— Ладно! Ладно!.. Не разбрасывайте пепел куда попало. Для этого существует пепельница.
Жозе раздавил в ней свою сигарету.
— Вы обещали, — сказал он.
— Да, я вам обещала. И продолжаю обещать.
— А вы умеете это делать, я спрашиваю?
— Умею ли я это делать! Вот ведь что приходится выслушивать! В конце концов, да разве же с папашей Жонкьером я дала маху?.. Все поверили в несчастный случай благодаря фокусу с очками. И его брат, тот заплатил мне, как уговорились!.. А старый Вильбер — разве с ним все не получилось в лучшем виде?.. Вы скажете, что тут я была в выигрышном положении. Язва желудка! Пиндиорил!.. Ну а как же звонок! Неисправная груша, которая не сработала, когда он звал меня на помощь!.. Если бы заподозрили, что это убийство, я была бы последней в списке подозреваемых. Да вы даже не отдаете себе отчета в том, каких трудов все это мне стоит. Молодой Вильбер, его побочный сын, так вот тот понял. И оценил!.. Неужто вы думаете, что легкое дело выдавать все эти кончины за несчастные случаи!.. В особенности когда между этими несчастными случаями должны быть интервалы, поскольку существуют еще и взаправдашние непредвиденные несчастные случаи, к примеру перелом шейки бедра, какой случился с председателем. Ах, верно, вы же не в курсе.
Ладно, неважно. Но я вот хочу сказать: если бы вы поменьше торопились завладеть наследством, возможно, я придумала бы что-нибудь и получше.
— Мне нужны деньги, быстро, — оправдывался Жозе. — Я должен возвращаться на свою родину.
— Но мне тоже, — возразила ему Клеманс. — Что мне толку в том авансе, какой вы мне выдали… что мне в нем толку? Нет, вы не понимаете, что я говорю. Черт с ним! Я не возражаю оказать вам услугу. Я согласна. Все эти жалкие старики, от которых уже никакого проку и которые думать не думают о молодых — о тех, кому еще предстоит жить, — меня возмущает такая вопиющая несправедливость! Вот почему, помогая кому-то, там и тут, очистить помещение, я не считаю, что совершаю преступление. В особенности когда речь идет о чокнутом! Потому что, между нами говоря, ваш дедушка… Прочитали бы вы его писанину! Одно слово — больной! Просто псих! Но ведь я вам все-таки не сестра милосердия… Я должна получить свою долю — и я тоже.
— Когда вы сможете?..
— Когда, когда… Да почем я знаю? Он только что переехал в «Цветущую долину». Дайте мне срок подумать, лучше познакомиться с порядками этого дома. Я работаю там всего какую-то неделю, поймите! Но я могу вас успокоить. Все люди считают, что ваш дедушка сам искал смерти. А он никого и не разубеждает. Значит, никого не удивит, если с ним что-нибудь в ближайшие два месяца и стрясется. Обещаю вам, что он у нас предпримет следующую попытку покончить с собой.
— Сколько? — перебил Жозе, доставая из куртки бумажник.
— Как и в прошлый раз.
Клеманс заулыбалась.
— Теперь уж за мной дело не станет, господин Эрбуаз!
НЕПРИКАСАЕМЫЕ, прилаг. и сущ.
Лица, принадлежащие к низшим кастам Индии.
Общение с ними лицам из более высоких каст запрещено.
Дорогой друг!
Вам все-таки, значит, удалось меня разыскать. По воле Провидения, говорите? Возможно. Только не подумайте, будто я вознамерился скрыться в Париже. Нет. Просто захотелось раствориться в толпе… исчезнуть и попытаться начать все с нуля. Вот почему я сознательно порвал все прежние связи. Разумеется, следовало прийти к вам, моему духовному наставнику в течение стольких лет, и поделиться своими сомнениями и переживаниями, да вот беда, я знал наперед все ваши советы. И понимал — пустое! Судьба и так неласково обошлась со мной, зачем же усугублять тоску тягостными минутами прощальной встречи, что неизбежно восстановило бы нас друг против друга. Я предпочел уехать украдкой — побег так побег. Между прочим, мне не нравится, когда Провидение, как вы изволили выразиться, вмешивается в мои дела. Простите, вырвалось в сердцах! Не обижайтесь: я злюсь на самого себя. Злоба всегда точит душу тех, кому не выпала удача родиться шизофреником. Но посудите сами: лишь малая частица моего «я» стойко держится, невзирая на все потрясения, на которые я себя обрек, а тут приходит ваше письмо и заставляет еще сильнее накрениться и без того шаткое сооружение. Так что теперь я пребываю в растерянности: то ли радоваться, то ли сердиться. Однако похоже, радость — несмотря ни на что! — берет верх.
Вы правильно сделали, что даже не заикнулись о прощении. Это прозвучало бы оскорбительно. Вы просто распахнули передо мной дружеские объятия, и теперь, вполне может статься, я во всем исповедуюсь вам, раз вы заверяете, что готовы выслушать и понять меня. Впрочем, немудрено, ведь пролетело целых десять лет. Десять лет — достаточный срок, чтобы осуждение переросло в любопытство. Но главное — уж если ваш приятель наткнулся на меня у дома, где я живу, и не преминул поведать вам об этой случайной встрече, то, кто знает, может, здесь и впрямь кроется нечто большее, нежели счастливое совпадение. Очень хочется увидеть в этом событии доброе предзнаменование — пусть еще и весьма робкое — грядущих перемен, способных сделать мою жизнь менее безотрадной. Ведь иногда так необходимо излить кому-нибудь душу!
Я во всем признаюсь как на духу. Тем более что времени у меня, к сожалению, хоть отбавляй! Уже несколько месяцев, как сижу без работы. Ну да об этом после, пока мне лишь хочется поблагодарить вас. И хотя, разумеется, я нисколько не виноват в моем нынешнем положении, как приятно и трогательно было услышать подтверждение этому из ваших уст. Еще раз спасибо.
Сердечно обнимаю вас.
Жан-Мари Кере.
Дорогой друг!
Я намеренно выждал четыре дня. Чтобы успокоиться. И рассказать по возможности все как есть. По крайней мере без всякого снисхождения к себе, а главное — без прикрас. Да, вы правы, я разуверился. Это произошло внезапно. Случаются порой откровения или озарения, подобные вспышке молнии, кажущиеся со стороны невероятными. Точно так же, как иногда мореплавателей подстерегают, говорят, кораблекрушения, происходящие чуть ли не в считанные мгновения. Разом пропадает горизонт. То, что только недавно мнилось лучезарной истиной, вдруг оборачивается унылым и безысходным фактом, от которого никуда не уйти, не деться. И ты видишь лишь изнанку мира. Нет, гораздо хуже: неожиданно обнаруживаешь, что другой, лицевой стороны у него никогда и не водилось. Вот и мне довелось испытать подобное. Был вечер, воскресный вечер… Я мог бы назвать точное число и даже час — настолько случившееся живо врезалось в мою память.
По телевизору шла передача о животных. В тот день я порядком устал, а потому лишь рассеянно следил за тем, как шлепал бегемот по мелкой илистой воде. Внезапно камера оператора отыскала небольшое стадо зебр, щипавших траву неподалеку от берега. Должен признаться, я обожаю зебр за их живость и невинный вид. Есть что-то удивительное, на мой взгляд, в этих животных, этакое толстощекое и шаловливое, одним словом — детское. Время от времени зебры поднимали голову и прислушивались, тревожно двигая ушами, но затем, успокоенные, продолжали трапезу. И никто из них не замечал львицу, притаившуюся в кустах.
Я будто сейчас вижу этого изготовившегося к прыжку зверя. Каждая его жилка дышала убийством. Безумная жажда крови заставляла дрожать напрягшиеся мышцы, глаза метали плотоядные взгляды, сулившие лишь одно — смерть. Внезапно, должно быть почувствовав опасность, зебры разом сорвались с места и бросились наутек. Хищник метнулся за ними вдогонку, наперерез, и мигом отсек одну от стада, тут же скрывшегося из виду за облаком пыли. Стало очевидно, что преступление не замедлит свершиться. Мне, безусловно, не впервой было наблюдать за подобной сценой, и нельзя сказать, чтобы раньше я испытывал при этом какое-то особое волнение. Но в тот вечер я следил за происходящей на моих глазах погоней с необъяснимым ужасом. Догнав зебру, львица вцепилась в ее круп когтями и, повиснув, повалила На землю, метя клыками в горло жертвы. При этом глухо, утробно рычала от избытка наслаждения. Камера вначале поползла кругом сцепившихся в клубок животных, а затем выхватила крупным планом голову зебры: забавная щеточка белесой шерсти между ушами, а главное, ах ты, Боже мой, главное — глаза! В них отразилось небо, где уже кружились стервятники, а затем длинные — девичьи! — ресницы дернулись в последний раз. На экране появилась бившаяся в судороге нога, но тут же начала медленно расслабляться и вскоре замерла окончательно. Это была уже не зебра — мясо! Львица ловко перевернула с бока на спину обмякшее тело, к чернобелой штриховке которого теперь прибавились кровавые полосы, и одним движением клыков вспорола еще теплое брюхо. И, словно охваченная оргазмом, сладострастно изогнула спину.
Сердце мое бешено колотилось, а я силился понять, какое же чувство всколыхнулось во мне: отвращение, страх, бунтарское неприятие увиденного, нежелание смириться с очевидным?.. Как вам объяснить?.. Слова огненными пчелами роились в моем сознании: «…смерть… Ни за что… Я говорю: нет и нет…»
Вы наверняка решите, что виной всему моя мимолетная слабость, разве, мол, в силах агония какой-то там зебры опровергнуть логические доводы метафизики. Мне так и мерещится ваш голос: «Существующее на земле зло — дело рук человека. Мир до его появления пребывал в полной безгрешности…» И так далее и тому подобное. Но почему-то все мыслители, как прошлого, так и настоящего, упорно не желают замечать, что животному миру свойственно испытывать удовольствие от убийства. А именно эта правда вдруг и открылась мне в ошеломляющем озарении. Когти, клешни, клюв, челюсти, жало — не что иное, как инструменты пыток. Они причиняют прежде всего боль и лишь потом вызывают смерть. И зрелище мучений жертвы доставляет радость хищнику. Я это видел. И помню, как смотрело умирающее животное на такой родной и любимый мир: саванна, небо, ветер, играющий в траве… Почему? Почему вдруг всему настает конец?
Если Бог действительно существует и присутствует во всем, что окружает нас, то он не может не слышать доносящийся отовсюду хруст переламываемых костей, разрывающий, как днем, так и ночью, тишину на этой кровожадной планете. Вечно жующей планете. Испытывающей гнусный восторг насыщения. Да разве победа хищников не предвещала, не приближала столь же жестокую победу человека? От амебы до солдата-наемника все хороши, невинных нет! Я в этом отныне нисколько не сомневаюсь. И даже не намерен впредь рассуждать и спорить на эту тему, поскольку, поверьте, долго сопротивлялся, прежде чем смирился с выводом. Я брался решать проблему страдания и боли на земле и так и эдак, но всякий раз перед моим внутренним взором возникали шальные глаза затравленного животного.
Все это, скажете, плод моего больного воображения? Будь по-вашему! Но, видно, я уже давно был готов к подобному печальному откровению, ибо оно беспрепятственно овладело моим сознанием. И независимо от того, прав я или нет, во мне возникла потребность вслед за убеждениями сменить и образ жизни. Я утратил способность во что-либо верить. Что это, позвольте спросить вас, за беспредельная доброта, коли она дозволяет испокон веков процветать убийствам? И до и после скорбного холма Голгофы. Но опять-таки я вовсе не утверждаю, будто всецело прав. Единственное, что мне хочется сказать: мои глаза раскрылись, и я понял… нет, не стану делиться с вами тем знанием, что буквально выжгло мне душу.
Потребность скрыться, спрятаться в безликой толпе побудила меня уехать, никого не предупредив. Я отправился в Париж. Ведь Париж — это одиночество в сутолоке. Так легко затеряться среди его улиц. Что я и сделал. Мне удалось сбить с толку оставшуюся без хозяина веру, что бездомной собакой следовала все время за мной по пятам. Наконец-то я почувствовал себя полностью свободным.
Вам даже трудно себе представить, что такое свобода, когда все дозволено. Когда никто не стоит над тобой, не командует и единственный закон — твое собственное желание. Живи, как в джунглях! И безнаказанно утоляй свои потребности. К сожалению, я из той породы людей, кому чужды сильные страсти. Да и что такое желания, когда плохо с деньгами, — жалкие потуги воображения, не более того! Я был беден, а значит, находился в рядах пожираемых, а не среди едоков. Хотя, откровенно говоря, меня это не слишком угнетало. Мне удалось снять небольшую квартирку в Латинском квартале. Стоила она, разумеется, баснословно дорого. А все, что оставалось от моих сбережений, проедалось в ближайшем ресторанчике. Мною помыкали все кому не лень. Зато проходя мимо книжных и антикварных лавок, я мог внушать себе: «В каком-то смысле мне все доступно!»
«В каком-то смысле»! Удобный словесный оборот для тех, у кого ни гроша в кармане. Ведь от товара на витрине их всегда отделяет стекло. И, хотя рукам отказано в праве касаться выставленного на продажу, глаза рыщут, где им вздумается. «В каком-то смысле» — это возможность получить то, чего ты хочешь. Моя единственная тогда возможность. Как сладко было мысленно покупать тысячи всевозможных вещиц и баловать себя на разный лад, прекрасно сознавая всю тщету подобного удовольствия. Зато я обогащался, не достигая унылого пресыщения. Все привлекало меня, и ничто не удерживало. Я не ведал ни счастья, ни горя. Я принадлежал к тем, кто выжил, к тем, кто вынужден жить среди чужих.
Но настала пора рассказать вам о Марсо Лангруа. Знакомое имя, не правда ли? Постойте-ка, скажете вы, этот Марсо Лангруа, он, случайно, не автор многочисленных?.. Да-да, он самый. Неистощимый создатель ста пятидесяти книг ужасов, восьмидесяти эротических плюс не Менее сотни слащавых романчиков, он был на все горазд, лишь бы загрести куш побольше. Пишу о нем в прошедшем времени, так как он недавно умер. А я по этой причине остался без работы. Ведь все эти долгие годы я служил у него секретарем. Это может показаться вам немыслимым, если не сказать чудовищным. Но ради чего, позвольте спросить, мне было отвергать его предложение? Тем более, вспомните, для меня теперь не оставалось ничего запретного. И ко всему прочему Лангруа нельзя назвать дурным человеком. Да, готов допустить, он напоминал сутенера. И его творения словно явились с панели. Конечно, вам никогда не приходилось иметь дело с подобной смрадной писаниной, и откуда вам поэтому знать, как она стряпается. А мне довелось. Благодаря ей я постиг язык улицы и множество всяких вещей, которых не знал прежде, о сексе, насилии, преступности. Славная прививка от нищеты тела и духа. А кроме того, я благодарен такого рода литературе за то, что она позволила мне понять все свое скудоумие.
Этот Лангруа уродился хитрой бестией. Журналист. Однако слишком боязливый для работы специальным корреспондентом, слишком невежественный для ведения литературной рубрики и слишком благоразумный, чтобы писать политические статьи. Оставалась, например, гастрономия. Он и специализировался на ней, только вот свободного времени хоть отбавляй. Воспользовавшись этим, написал первый роман, своего рода роман ужасов — о наркоманах, весьма благосклонно встреченный. Затянуло, и вскоре, бросив журналистику, Лангруа целиком окунулся в индустрию книжных страстей, в коей живо преуспел. Новоявленному писателю пришлось окружить себя небольшим «brain trust» — «мозговым трестом», по-английски он не говорил, но ему нравилось пробовать на язычок, словно яркие леденцы, словечки, бытующие у бизнесменов. Совершенно немыслимой игрой случая я оказался у него на службе, причем почти исключительно благодаря моему неизменно скромному и благопристойному внешнему виду. Ему как раз требовался такой вот секретарь: ненавязчивый, быстрый и работящий, а главное — не путающийся под ногами. В немного потертом черном костюме и с двумя годами учебы на получение ученой степени лиценциата за спиной, я пришелся ему по вкусу. Никаких рекомендаций искать не потребовалось, я даже не счел нужным открывать ему причины, приведшие меня в Париж.
За четыре тысячи франков в месяц я получил право жить в тени Лангруа и отвечать на непомерную корреспонденцию. Представляете, он требовал называть себя не иначе, как мэтр! Еще бы, великий писатель, какие тут сомнения, ведь сколько тонн макулатуры им продавалось. И приходилось беспрестанно отправлять во все концы страны его фотографии с автографами. Время от времени он входил ко мне в комнату и, низко склонившись, так что тлеющая сигара чуть ли не касалась моего уха, читал через плечо, что я пишу, а затем по-дружески хлопал по спине: «Отлично, Жан-Мари. У вас явные эпистолярные способности». Ему нравилось называть меня Жан-Мари. «Звучит немного глуповато, — заявил он мне вначале, — зато добродетельно». Я принимал вместо него нежелательных посетителей и особенно посетительниц. Передо мной предстал настоящий человеческий зоопарк, о существовании которого вы не должны иметь и малейшего понятия. Среди прочей ерунды Лангруа писал и слащавые романчики под псевдонимом Жан де Френез, что привлекало к нему толпы дамочек зрелого возраста, приходивших с книгой в руках, будто с церковной кружкой для сбора подаяний. Допустим, я немного сгущаю краски, однако личность Марсо всегда меня забавляла, и что правда, то правда, незваные гости причиняли мне немало беспокойства, а вдобавок из-за них приходилось засиживаться до семи-восьми часов вечера, чтобы справиться с почтой. Лангруа даже в голову никогда не приходило хоть как-то вознаградить меня. Нет, ошибаюсь. Он всегда вручал мне свое очередное детище, с названием вроде «К черту безденежье!» или «Целомудренное сердце». И самое тягостное: мне приходилось волей-неволей читать его опусы, поскольку после он приставал ко мне с расспросами.
— Ну что, дорогой Жан-Мари, как вам моя герцогиня?
— Много интересных наблюдений.
— Тонко подмечено! Когда в следующий раз будете отвечать на письмо — а это рано или поздно непременно произойдет, — не забудьте написать: умение наблюдать — вот в чем кроется секрет писательского мастерства.
Иногда он вез меня на роскошном «бентли» на какую-нибудь деловую встречу. Вовсе не для того, конечно, чтобы я почтил пиршество своим присутствием, просто мне надлежало тщательно запоминать все весьма вольные речи, звучавшие за столом, благо этому способствовала непринужденная атмосфера, а по возвращении домой записывать их. Марсо внимательно изучал мои записи и ворчал: «Хороши балагуры, нечего сказать!.. За кого они меня принимают?»
Ну а после я слышал, как он разговаривал с ними по телефону. «Погодите, любезный друг, вы мне сказали… Да-да, именно так вы и сказали. Ах, вот оно как, ладно. Вы полностью оправданы. Каждый может ошибиться!»
Постепенно я познал жизнь, подлинную, не книжную. Мне припомнились все стихи Библии, повествующие о сребролюбцах, распутниках, ворах и блудницах. Видел я и совершенно иное — обыкновенных мерзавцев, а впрочем, та же самая каналья, только лобызающая дамам ручки. И слова Ронана пришли мне на ум. «Истина, возможно, очень грустная штука». Я многим обязан бедняге Марсо. Он умер от инфаркта, с бокалом шампанского в руке, подобно герою собственного романа «Не гони туфту, легавый». На его похороны, вполне религиозно-благочинные, стеклась целая толпа, как и водится в тех случаях, когда провожают почившего кумира; присутствовала, само собой разумеется, и стайка бывших любовниц с подобающе постными лицами.
Когда вскрыли завещание, выяснилось, что богатейший Марсо Лангруа не оставил мне и сантима. А вдобавок ко всему мое положение оказалось далеко не ясным. Кем считать в самом деле секретаря умершего писателя, уволенным или оставившим работу по собственному желанию? Если бы Элен не поддержала меня в эту минуту, еще неизвестно, что бы со мной вообще стало. Элен — это моя жена. Я женился в прошлом году. Но об этом я вам после расскажу. А сейчас… однако есть ли смысл наводить на вас тоску повествованием о моих блужданиях с одного места работы на другое?
Вам ведь ничто подобное не грозит. О, только не подумайте, будто я попрекаю вас. Мир безработицы, поверьте, совершенно особый мир, не похожий ни на какой иной. Его нельзя назвать миром нищеты. Это мир, утративший всякое чувство солидарности. Мир бумажной волокиты, всевозможных ведомостей, бланков, официальных документов, вечно надо что-то заполнять и куда-то нести. Это медленное удушение ожиданием или стоянием с пустой башкой и дрожащими ногами перед окошечком в очереди за какой-то там подписью или печатью. Очередь к машинистке, нужно перепечатать документ в трех экземплярах. Очередь за… Впрочем, довольно. У нас с вами разные судьбы.
Например, вы наверняка подумаете, будто я озлоблен или унижен. Вовсе нет. Пусть и с некоторым преувеличением, но можно сказать, что я выбит из колеи. Ибо пока не вижу, как изменить ход событий. Я ничего не умею делать, по крайней мере ничего такого, чтобы могло немедленно дать хоть какие-нибудь средства к существованию. Не гожусь в рабочие. Недостаточно дипломирован, чтобы устроиться управленцем. Ненавижу цифры и подсчеты. Не обладаю ни малейшим представлением о юридических тонкостях. И что мне остается?
А остается мне жить в замедленном темпе словно втиснутым в раковину, с ясным сознанием, что будущего нет. Я получаю сорок процентов моей прежней зарплаты. А потом в течение двухсот семидесяти четырех дней мне будут давать уже лишь тридцать пять. Вдобавок, и то лишь первые три месяца, какая-то компенсация за отпуск. Вроде не напутал. Короче, наскребается сумма, недостаточная для нормальной жизни, но которую в то же время нельзя назвать и совсем уж смехотворно ничтожной. Я уподобился человеку, упавшему в воду: барахтается, вот-вот утонет, но все-таки дышит и держится, если только не нахлынут волны.
К счастью, у меня есть Элен. Но об этом завтра… Ото всех этих мыслей голова пошла кругом. Я пишу вам, сидя в кафе. Передо мной чашка, мраморный столик, все это никуда не исчезнет, все это настоящее. После смерти Марсо меня преследуют, если можно так выразиться, провалы, я теряю чувство реальности. Мне кажется, будто я вижу дурной сон, но он, правда, скоро должен закончиться, и я вновь, как прежде, услышу бой часов на ратуше. Но я сам крепко запер дверь в прошлое. И впереди остались только серые будни.
С самыми сердечными пожеланиями,
Жан-Мари.
Дорогой друг!
Последнее письмо, если не ошибаюсь, я отправил вам пятнадцатого числа. И намеревался на одном дыхании продолжить рассказ. Вот еще выражение, которое необходимо выкинуть из моего лексикона. Все, что связано с идеей продуманных действий и душевного подъема, звучит фальшиво. Правда же состоит в том, что я слоняюсь без дела и трачу понапрасну время на просмотр газет в немыслимой надежде отыскать стоящее предложение работы. Вооружившись красным карандашом, обвожу объявления, пережевываю каждое слово, взвешиваю все «за» и «против», прикидываю шансы на успех. Расплывчатые мысли, туманные надежды, чье течение несет меня среди воображаемых картин от одной сигареты к другой, ибо, оставшись без работы, я, признаться, начал курить. Я прервусь ненадолго, мне нужно сбегать в магазин, так как уже, оказывается, одиннадцать часов. Уходя, Элен попросила меня также сварить картошки и подогреть… не помню точно… какое-то мясо; все это написано в списке дел, который она составляет мне по утрам.
Итак, продолжу. Расскажу о жене. У меня есть свободный час, вот и буду писать, отхлебывая помаленьку кофе с молоком. Хозяин кафе нет-нет да и поглядывает в мою сторону. Я его завораживаю. Ему кажется, что я сочиняю роман. Проходит мимо меня и шепотком спрашивает: «Вам ничего не нужно, господин Кере?» И при этом с видом знатока качает головой, мол, представляю, какие творческие муки терзают писателей.
Элен! Она родилась в местечке Палюс, в самом центре края, где некогда хозяйничали шуаны. А я, как вы знаете, родом из Понтиви. Бретань, Вандея! Даже это сближает нас. Однако довольно долгое время мы были лишь соседями по лестничной площадке. Она жила как раз напротив меня. Но встречались редко. Я и утром уходил раньше и вечером возвращался позже, чем она. Иногда лишь мы сталкивались с ней в парикмахерской, где она работает, или на улице, по воскресным дням, когда она шла в церковь на службу. Кабы не в тяжелой форме бронхит, уложивший меня на три недели в постель, кто знает, возможно, мы так бы и остались чужими друг для друга. Но она услышала, как я кашлял по ночам. А наша управляющая домом рассказала ей о моей болезни и о том, что за мной некому поухаживать. Вот она и пришла помочь мне, сердечно и решительно, удивляясь каждый раз, когда я выказывал стеснительность, ведь в своем селении она привыкла возиться с целой ватагой братишек и сестер. «Нуте-с! Ложитесь на спинку! Да нет, что вы, компресс вовсе не такой уж горячий… Экий вы, право, неженка. Придется потерпеть четверть часика. И чтоб не жульничать!»
Кроме матери, у меня никогда не было ни одной близкой женщины. Те, что приходили к Марсо, размалеванные, как индейские тотемы, или оборванные, как цыганки, внушали лишь презрительное отвращение. Элен же восхитила естественностью, душевным здоровьем, она сделалась для меня дружеской рукой, дарующей покой и облегчение. Мной овладевал подлинный восторг, стоило лишь ей войти ко мне в комнату. Я и глазом моргнуть не успел, как прежний холостяцкий беспорядок ушел в небытие. Все было легко и приятно. Хотелось лишь одного: подчиняться воле Элен.
Однажды она познакомилась с Марсо, тот зашел будто бы справиться о здоровье. На самом деле ему просто не терпелось узнать, скоро ли я смогу вновь приступить к секретарским обязанностям. Сам он никогда не болел, а потому всякого заболевшего из своей свиты считал лодырем и симулянтом. «Задницу от кровати оторвать не хочет», — говорил он, извините, но это было его любимое выражение. Лангруа произвел очень сильное впечатление на Элен. Бедняжка, как и я, принадлежит к той породе людей, кого приводит в трепет чужое богатство. А кроме того, она безмерно восхищалась Жаном де Френезом. Наверное, поэтому, когда дверь за ним закрылась и я начал крыть его почем зря, Элен едва ли не обиделась. И в этот самый миг я понял, что влюбился.
Да, именно так все и началось. Ее недовольное ворчание и упреки пробудили во мне любовь. Она так нелепо выглядела, заступаясь за этого никчемного Френеза. Вот дуреха! Нет, подумалось мне, необходимо привить девушке хороший вкус, и чем быстрее, тем лучше. Я дал ей несколько книг, но они показались ей скучными. Наши встречи сделались реже, и по моей вине. Никак не мог простить себе, что до такой степени увлекся соседкой. Да к тому же я был свято убежден: жизнь не имеет ни малейшего смысла и представляет собой лишь фантасмагорическое нагромождение атомов! Любовь, говорите? Ловко спрятанный инстинкт, не более того!
Тем не менее я всячески старался оказаться на пути Элен, хоть бы успеть обменяться с нею словом или улыбкой. После каждой такой «случайной» встречи я обзывал себя последними словами, благо в карман за ними лезть не приходилось, Марсо в минуты гнева изливал поистине неистощимый поток бранных выражений, многие из которых пришлись мне ко двору.
Несколько недель спустя Элен, в свою очередь, заболела. Люди ее профессии ужасно устают, о чем я, естественно, раньше и понятия никакого не имел. Вынужденные проводить весь день на ногах, парикмахеры часто страдают варикозным расширением вен. Так как ей было велено не покидать кровати, она волей-неволей согласилась, чтобы я ухаживал за ней, благодаря чему я открыл для себя совершенно другую Элен, она ведь не могла больше краситься-пудриться и прятаться за непогрешимой элегантностью. И страдала из-за этого. «Не смотрите на меня!» — повторяла она то и дело. А мне наоборот хотелось смотреть на нее и смотреть, и волнение овладевало мной, ведь именно теперь она стала настоящей Элен. Не знаю, как вам это объяснить. Вначале я видел перед собой лишь ухаживающую за мной девушку, такую благоухающую и так ладно причесанную, что мне частенько хотелось заключить ее в объятия. Это была… Как бы лучше сказать? Любовь-страсть. Теперь же появилась Любовь-нежность. Страдающая Элен… Когда я предлагал приподнять ее и усадить поудобнее на подушку, она соглашалась, а потом немного дрожащим голоском шептала: «Спасибо!» И нежность покоряла меня легче, нежели страсть.
Если уж быть до конца откровенным, то любовь всегда страшила меня. Помните, я рассказывал вам эпизод документального фильма про убитую зебру, так глубоко подействовавший на меня? Мне кажется, что точно такое же убийство таится и в любви, с той лишь разницей, что в ней не сразу скажешь, кто из двоих жертва. И коли уж исповедоваться, так исповедоваться: секс мне отвратителен. Этот дикий росчерк природы внизу живота — не является ли он основным знаком нашей принадлежности к хищникам? В то время как настоящая любовь — это кротость, честность, короче, средоточие или, вернее, сгусток всех добродетелей, которыми я никогда не буду обладать, но всегда буду уважать.
Честность? Она сияла в ее глазах. Не помню, успел ли я уже сказать вам, что у нее голубые, как бы «распахнутые» глаза, в то время как черные, типа моих, созданы для осторожных взглядов. Жизнь, по признанию самой Элен, ее не баловала. Трое братьев. Пять сестер. Хозяйство слишком крохотное, чтобы прокормить такую ораву. И уже в юном возрасте вынужденный переезд в город. Сперва в Нант. Затем в Париж. Моя откровенность с Элен так далеко не заходила, во-первых, оттого, что по своей природе я вообще человек замкнутый. А во-вторых, мне не хотелось делиться с нею собственными внутренними раздорами, тем более что ясно видел: ее христианская вера истая, так умеют верить только в Вандее, безоглядно, не соглашаясь ни на какие уступки. Ибо вера шуана даже крепче слепой веры.
Я кратко рассказал ей о семье, об отце-нотариусе. Намеками дал ей понять, что между мной и близкими не все ладится. Я опускаю историю нашего сближения с Элен и скажу лишь, что нам не потребовалось слишком много времени. Мы оба почувствовали, что нужны друг другу. Она согласилась стать моей женой, но при одном условии: венчаться в церкви и в белом платье.
Это ее непременное требование едва все не испортило. Я объяснил ей, что атеист и не могу кривить душой. Честно говоря, мне пришлось ломать комедию, изображая человека, не по собственной воле лишенного Божьей благодати, и хотел бы, мол, да не дано. Решил, потом все расскажу, там будет видно! По крайней мере, я оставил ей полную возможность попробовать наставить меня на путь истины. Кто знает, думал я, вдруг она увлечет меня собственным примером.
Клянусь, я искренне на это надеялся. Во мне нет и капли фанатизма. Из меня никогда не выйдет борца за свободу мысли. Элен же верующая до мозга костей.
Ну да ладно. Признаться, мне это даже нравилось. Я ощущал себя продрогшим путником, ищущим тепла. В той духовной пустоте, в коей я пребывал, любовь Элен представлялась мне неслыханной удачей. Мы поженились в Париже. Марсо прислал мне из Лондона телеграмму с поздравлениями, присовокупив к ним обещание увеличить мне жалованье, однако слова так и не сдержал.
На этом я прервусь, дорогой друг. Довольно на сегодня. Мне еще часто предстоит рассказывать об Элен, поскольку, как вы, наверное, уже сами догадались, размолвок за этот год произошло у нас немало… Я и представить себе не мог, что религиозные разногласия могут перерасти для нас в острую проблему. Все это кажется столь старомодным. И тем не менее…
До свидания, мой дорогой друг. Пора возвращаться домой и заниматься готовкой. По пути мне еще нужно купить хлеба, минеральной воды, кофе и так далее. Безработный быстро превращается в мальчика на побегушках.
С самыми дружескими пожеланиями,
Жан-Мари.
Ронан слышит, как мать на первом этаже разговаривает по телефону:
«Алло… Приемная доктора Месмена?.. Говорит госпожа де Гер. Передайте, пожалуйста, доктору, чтобы он заглянул к нам сегодня утром… Да, у него есть наш адрес… Госпожа де Гер… Гэ-е-эр. Пораньше. Да. Спасибо».
Мать и раньше всегда говорила по телефону писклявым жеманным голоском, припоминается вдруг Ронану. Охренеть можно! Сейчас поднимется к нему, чтобы открыть ставни. Лоб потрогает, пульс пощупает.
«Как ты себя чувствуешь?»
И хочется заорать в ответ: «Да пошла ты!» А лучше всем сразу: и сиделке, и медсестре, и врачу: «Оставьте вы все меня в покое!» Так и есть! Заскрипели ступеньки. Ну, понеслись нежности да поцелуйчики! Что он, щенок, что ли? Дай ей волю, она его лизать начнет!..
Мать входит, раздвигает шторы, распахивает ставни. Пакостная погода! Зима никак не сдается. Мать трусит к кровати.
— Ну что, малыш, славно поспал? Температурки нет? Может быть, уже все и обошлось…
Она наклоняется совсем близко к больному.
— Ну ты и заставил меня поволноваться!
Гладит ему волосы на виске и вдруг вздрагивает.
— Да ты поседел! Не заметила сразу.
— Сама понимаешь, мама, жизнь была не сахар.
Та старается не подавать виду, что расстроена.
— Да их всего-то два или три. Хочешь, вырву?
— Нет! Умоляю. Оставь мои волосы в покое.
Мать выпрямляется и трет глаза. Слезы сочатся по ее лицу, словно ручейки по перенасыщенной влагой земле. И на него внезапно накатывает жалость.
— Ну что ты, мама… Я же вернулся.
— Да, но в каком состоянии!
— Оклемаюсь. Не волнуйся. А для начала давай приму лекарство. Видишь, какой я паинька.
Пожилая женщина отсчитывает нужное количество капель, добавляет кусок сахара и смотрит, как он пьет. Ее горло двигается, можно подумать, будто она пьет микстуру вместе с сыном.
— Сейчас должен прийти доктор, — говорит она. — Постарайся быть с ним повежливее… Он всегда очень любезен со мной. Когда умер твой отец, уж не знаю даже, что бы со мной сталось, кабы не он. Все хлопоты на себя взял, буквально все. Такой никогда в трудную минуту не повернется к тебе спиной.
Короткий всхлип.
— Ты не отдаешь себе отчета в том, что заездила своего доктора, — отзывается Ронан. — Он же смотрел меня вчера. И позавчера тоже. Нельзя же ходить каждый день! Без шуток!
— Как ты разговариваешь со мной? — шепчет мать. — Ты изменился.
— Хорошо, хорошо… Я изменился.
Они смотрят друг на друга. Ронан вздыхает. Ему нечего сказать. Впрочем, не только ей, а никому вообще. Прошло десять лет, и сквозь их туман он вновь видит такой вроде бы привычный мир. И ничего не узнает. Люди одеты не так, как раньше. И у машин несколько иная форма. Ни малейшего желания выходить на улицу. Да и сил все равно нет. Зато дом остался прежним. И точь-в-точь накладывался на его воспоминания. Как и раньше, здесь пахнет мастикой. Как давно это было — «раньше»! В те времена еще был жив отец… Старый хрыч царствовал в семье. К нему обращались на «вы». Гостиная ломилась от сувениров, которые он навез из плаваний, и куда ни кинь взгляд — всюду торчали его фотографии, в повседневном кителе, в парадном. Капитан корабля «Фернан де Гер»! Уход в отставку как удар обухом. Некому больше вытягиваться в струнку, когда он входил в гостиную. Рядом только и остались, что жена, одолеваемая неуемным почтением, да зубоскал сын.
— Садись, мама. Иногда я начинаю думать о моих бывших друзьях. Кем там заделался Ле Моаль?
Мать пододвигает поближе кресло. И тотчас врастает в него. Тишина, занавесом упавшая между ними, разрывается. Ну вот он и начинает оттаивать, с надеждой думает мать. А сыну припоминается время, когда любые средства казались ему хороши, лишь бы потешиться над деспотичным отцом, «Адмиралом», как его называли приятели Ронана. Он собрал небольшой отряд таких же мальчишек, как и он, и они бегали по ночам и царапали углем на стенах лозунги, призывавшие к борьбе за освобождение Бретани. Полиция, не поднимая шума, предупредила старого офицера. И начались жуткие и несуразные сцены. А сейчас Ронан чувствует, что окончательно поистерся. Слишком непомерной оказалась цена.
— Ты не слушаешь, что я тебе говорю, — повышает голос мать.
— Что?
— Он уехал из Рена. И теперь работает аптекарем в Динане.
Ронану мигом представился Ле Моаль: уже проглядывающие залысины, белый халат, рассуждения о детском питании и чудодейственном бальзаме… Подумать только, ведь это он однажды ночью водрузил бретонское знамя на громоотводе церкви Сен-Жермен. Печальное перевоплощение!
— А как там Неделлек?
— А с чего это ты вдруг? Когда я навещала тебя, мне казалось, будто ты и думать о них забыл.
— Я ничего не забыл.
Ронан ненадолго задумался.
— У меня было три тысячи шестьсот пятьдесят дней, чтобы все хорошенько запомнить.
— Бедный мой мальчик!
Тот хмурится и бросает на мать взгляд исподлобья, который, бывало, приводил в бешенство Адмирала.
— Ну и где Неделлек?
— Не знаю. Он больше не живет в Рене.
— А Эрве?
— Ах, этот. Надеюсь, ты не позовешь его сюда?
Наоборот, обязательно позову. Мне столько нужно сказать ему.
Ронан улыбнулся. Эрве, его правая рука, верный помощник, никогда не обсуждал приказы своего командира.
— И чем же он промышляет?
— Занял место папаши. Стоит только отправиться в город, так почти обязательно где-нибудь да промелькнет грузовичок — «Транспортные перевозки Ле Дюн-фа». Дело поставил на широкую ногу. Где только нет у него филиалов. Аж до Парижа дошел. По крайней мере, так люди говорят, я слышала. А меня этот парень никогда особо не интересовал.
Ронан поглубже зарылся головой в подушку. Скорее всего, напрасно он беспокоил все эти призраки прошлого. Ле Моаль, Неделлек, Эрве, остальные… Им всем должно быть сейчас между тридцатью и тридцатью двумя. От этого никуда не денешься! Все устроились. У некоторых наверняка жена, дети. Забыли бурную молодость, стычки, ночные рейды, листовки, что развешивали на опушенных решетках магазинов. «К.Ф. победит!» К.Ф. — Кельтский фронт. Но ведь должен хотя бы один из них думать, пусть и изредка, о том далеком времени. Только небось нос воротит, когда про смерть Барбье припоминает.
— Оставь меня, — бормочет Ронан. — Я устал.
— Но завтракать ведь ты будешь?
— Мне не хочется есть.
— Доктор велел…
— Насрать мне на него.
— Ронан!
И вот уже вскочила, оскорбленная, предельно разгневанная.
— Забыл, что ли, где находишься?
— Опять в тюряге, — вздыхает он.
И поворачивается лицом к стене. Закрывает глаза. Мать уходит, прижимая белый платочек к губам. Наконец-то! Один на один с безответной тишиной, уж эта старая любовница никогда его не предаст. Сколько всего пришлось перетерпеть! Сколько раз приходилось сдерживать себя, давить рвущийся из души протест, ибо нельзя изо дня в день жить лишь отрицанием и ненавистью. Хочешь не хочешь, а приходится смириться и ждать часа освобождения. Но когда этот час наступил, коварно подкралась болезнь, а ведь в это время тот, другой, — где его искать только? — живет себе преспокойно и в ус не дует. Спит сном праведника, угрызения совести, надо думать, его не мучают.
Хорошо бы нанести удар сразу после выхода из тюрьмы. А теперь пройдут недели, если не месяцы. И то, что могли расценить как акт справедливого возмездия, неизбежно превратится лишь в жалкий жест мести. Ничего не поделаешь! Да и какая разница, в самом деле? Тюрьма не так уж страшна. Ронану до сих пор снится, как он вышагивает по ее коридорам и дворам. Камеры вполне сносные. Библиотека неплохая. Он в ней чудно поработал. Даже умудрился экзамены сдать. С ним хорошо обращались. И жалели немного. Вот убьет он этого подонка и — обратно, благо привыкать долго не придется… короткие ежедневные прогулки, время от времени встречи в комнате для посетителей, книги, которые нужно записывать и расставлять по полкам.
Естественно, он будет числиться уже не «политическим», а простым уголовником. Матери только лишь останется продать дом и поселиться где-нибудь за городом. Вполне возможно, газеты раструбят его дело, дабы посетовать об излишней гуманности при сокращении сроков отсидки и чересчур поспешных освобождениях из тюрем. Но все это такая ерунда! Разве быть в ладах со своей совестью не самое важное? Картины, возникающие в его фантазии, мелькают одна за другой, все быстрее, быстрее, и Ронана начинает морить сон.
Порю какую-то бредятину, лениво думает Ронан. И засыпает, уткнувшись носом в ковер на стене.
Будит его врач. Старый седовласый врач. Да здесь, в этом доме, все старое. После смерти Адмирала время замерло, будто под стеклом музейной витрины.
— Он ничего не ест, — слышит Ронан жалобы матери. — Не представляю даже, что мне с ним делать…
— Не беспокойтесь, милая сударыня, — успокаивает ее доктор. — Подобная болезнь держится весьма и весьма долго, но в конце концов излечивается.
Потом берет руку Ронана, мерит пульс, уставившись в потолок, и продолжает при этом говорить:
— Если будем вести себя хорошо, то скоро почувствуем улучшение.
На больного он не смотрит и за банальностями пытается скрыть неприязнь к преступнику, чье имя принадлежит к достойному обществу. «Этот» ему малоинтересен. «Этот» получил по заслугам.
— А спит хорошо?
— Не очень, — откликается мать.
Оба отходят в сторонку и шепчутся.
— Давайте ему укрепляющее, которое я вам прописал.
Ронан не на шутку рассердился. Так и подмывает крикнуть: «Да я же живой, черт возьми! Чья это болезнь, моя или матери?» Доктор снимает очки и принимается протирать их лоскутком замши. Столик у изголовья уже ломится от лекарств.
— Придется потерпеть, — говорит напоследок медик. — Гепатит, особенно в такой серьезной форме, как в данном случае (он по-прежнему избегает смотреть в глаза Ронану и довольствуется тем, что просто тычет пальцем в проштрафившийся живот), — штука всегда малоприятная и может дать осложнение. Я зайду к вам на будущей неделе.
Он собирается уходить и на прощание небрежно кивает головой, будто бы обращаясь к стенам комнаты и к пространству, где, без всякого сомнения, гулял вирус.
Уже на пороге новый негромкий разговор, а затем вырывается четкая фраза:
— Втолкуйте ему, доктор, что нельзя вставать. Может быть, он хотя бы вас послушается.
Доктор напускает на себя оскорбленный вид.
— Ну разумеется, вставать ему нельзя.
Дверь закрывается. Слышен звук удаляющихся шагов. Ронан тотчас откидывает одеяло и садится на край постели. Затем встает. С трудом удерживая равновесие. Ноги дрожат, как у альпиниста, понимающего, что вот-вот он сорвется. Наконец делает шаг, другой. До телефона добраться ох как нелегко. Коридор, лестница, гостиная… Очень далеко, почти недоступно. И, однако, ему непременно нужно позвонить Эрве. Он обязан исполнить задуманное. А без Эрве ему не обойтись. Придется подождать, пока не уйдет старая Гортензия. Зато о матери можно не думать, как и каждую пятницу, она к пяти часам отправится в собор со своими молитвами. Дом опустеет. Если и расшибусь на лестнице, думает он, то уж как-нибудь до кровати доползу.
Ронан опирается на спинку кресла и долго неподвижно стоит, пробуя, как держат ноги. Наконец силы в них немного прибавилось. А вот с головой беда, кружится. «Время терпит, — успокаивает внутренний голос. — Ты всегда успеешь его отыскать». Но тогда вообще нет никакого смысла жить, если отложить задуманное на потом. Задуманное долго не ждет! Каждый уходящий день словно наждаком снимает с него слой за слоем, постепенно превращая в ничто. Нет! Если и исполнять его, то только сразу же, немедленно. Ради чего он сделался образцовым заключенным, разве не для того, чтобы заслужить досрочное освобождение? Неужели теперь, когда он наконец получил заветную свободу, он станет тянуть и медлить? А тем временем Кере будет в свое удовольствие пользоваться всеми благами, которых он, Ронан, был так жестоко лишен: небом во всю ширь горизонта, ветром с моря, бескрайними полями, пространствами, расстояниями, бегущими вдаль дорогами, всем, что находится за пределами четырех стен…
Десять лет, лучшие десять лет жизни, брошенные кошке под хвост. Гибель Катрин. Разве мало, чтобы в отместку за это влепить пулю в лоб? По правде говоря, Кере слишком легко отделается, если просто получит пулю. Надо устроить так, чтобы он тоже сполна хлебнул будничной тоски, ужаса приближающейся ночи, бессонницы, которая бы подобно власянице жгла и терзала ему плоть и душу. Надо поджарить его на медленном огне, заставить пролить семь потов отчаяния. И хорошо бы сделать так, чтобы он молил перед смертью о пощаде: пусть знает, кто его покарал.
Ронан закрывает глаза. И дает себе клятву, что выздоровеет! Если надо, вывернется наизнанку, но поправится, ведь ему нужны силы, чтобы уничтожить того, кто раньше уничтожил его самого.
Снова ложится. И даже не позволяет себе насладиться ощущением невесомости своих рук и ног. Месть для него — как для других религия. И каждая минута на счету. Первым делом необходимо отыскать его. Где он прячется? А может, и не прячется вовсе? Как далеко его могла завести неосмотрительность? Эрве узнает. Он всегда отличался прыткостью, этот Эрве. Существует ли до сих пор Кельтский фронт? Пришла ли молодая смена? Как было бы любопытно выйти на связь с теми небольшими группами, что под различными названиями продолжали вести агитацию, эхо которой проникло даже за стены тюрьмы.
Сколько же было этим сторонникам автономии, когда его арестовали? Десять лет? Двенадцать? Да кто о нем вспомнит? Это еще вопрос, защищают ли они ту же самую Бретань, что и он некогда. Надо будет у Эрве спросить. Он-то должен знать. Лишь бы согласился прийти. Интересно, носит ли он по-прежнему ту бородку венчиком, которая ему некогда казалась столь романтичной? А вдруг, неровен час, вышел из него какой-нибудь генеральный директор, который заявит: и минутки, мол, свободной выкроить не удастся, чтобы встретиться с тобой.
Ронану доводилось видеть фотографии доисторических животных, полностью сохранившихся в вечной мерзлоте. И теперь он представлялся сам себе одним из таких ископаемых. Замерз в тюремном холоде и прошел сквозь время. Другие постарели. А ему по-прежнему двадцать. Страсть, ярость, бунтарский гнев — все обрело прежний жар, столь же сильный, как и в момент его «ухода». Он был изъят из жизни. И теперь, с опозданием в десять лет, возвращался на землю. Именно поэтому он дал себе зарок не раскрывать свои планы Эрве. «Тебе вздумалось наказать Кере? — удивится тот. — Эх, старик, мне тебя жаль, но дело уже закрыто за давностью лет. Так что выкинь из головы. Чего ты пристал к этому Кере?» — «Я хочу его убить!» Ронану живо представился и этот разговор, и испуг Эрве. Вот умора поглядеть бы! Да, у него есть особые причины желать смерти этому человеку, причины, отточенные бесконечной чередой дней и ночей и столь личные, что вряд ли он смог бы объяснить их кому-нибудь другому со всей их очевидностью и остротой. Вполне возможно, они покажутся безумными тому, кто не провел наедине с ними долгий срок, похожий на вечность. Эрве не должен ни о чем догадываться. Только бы он пришел!..
Осталось спуститься по лестнице и пробраться через гостиную. Но самое тяжелое препятствие, которое могло возникнуть по пути к телефону — мать, подозрительная и осторожная, как кошка. «Зачем тебе звонить? Давай лучше я, раз тебе уж так приспичило!»
Еле держащийся на ногах, он, конечно, беспомощнее любого мальчишки, пытающегося скрыть какой-нибудь совершенный им проступок. Мать мигом нутром почувствует, что он лжет. И тогда со всевозможными вопросами, намеками, недомолвками примется упорно кружить вокруг того, что ему хочется утаить. Она именно такова: терпеливая, неутомимая, лишь внешне смирная. Этот гепатит для нее настоящая манна небесная! Еще бы, наконец-то несносный парень, всегда принимавший в штыки весь мир, повержен. И теперь можно любовно пожирать его маленькими кусочками.
Ронан вдруг замечает, что он бубнит себе под нос. Который час? Одиннадцать. Вкрадчивые шаги на лестнице. Опять придет талдычить о завтраке. Мать не станет обращать ни малейшего внимания на его, как она считает, «прихоти» и с улыбчивой настырностью заставит согласиться с тем меню, что она составила вместе с доктором, когда они перешептывались, будто на исповеди.
Ронан изображает на лице крайнюю степень утомления. В наказание за назойливость он напугает мать. Око за око. Но когда в ее серых глазах мелькает тревога, ему делается стыдно за свою легкую победу. И он уже заранее согласен на супчик, на овощи и компот. Однако правила их маленькой войны все же соблюдены. Он выдвигает ей условие. Альбом с фотографиями.
— Но ты же устанешь.
— Нет. Уверяю тебя. Мне хочется снова во все это погрузиться.
— Значит, никак не можешь забыть?
— Если не ты, так я сам схожу за ним.
— Ах, вот это уж никогда в жизни! Неужели, сынок, нельзя подождать?
— Нет.
Он ест. Мать следит за каждым его движением. Дождавшись, когда он закончил, она встает, изображая всем видом, что собирается уйти и унести поднос.
— А обещанные фотографии?
Она не осмеливается удивленно переспросить, какие такие, мол, фотографии, из боязни вызвать у него приступ гнева. И уступает.
— Только на полчасика, не больше.
— Там видно будет.
Мать помогает ему устроиться поудобнее на подушке. И не спеша уходит со своим подносом. Она в первый же миг догадалась, зачем ему альбомы. Да чтобы полюбоваться на Катрин, ясное дело! Посыпать себе соль на раны. Это правда, ему будет больно. Но страдание поможет ему дотащиться до телефона. Сперва он стал разбирать фотографии, еще снятые старым «кодаком», украденным у Адмирала, тот не мог покидать комнату из-за ревматических болей. Как было здорово тогда катить на велосипеде, стояла весна, и никаких пробок на дорогах. Они отправились на берег Вилен удить рыбу; а вот и замок Блоссак, только в небольшой дымке… Не рассчитал выдержку. Речка в Пон-Рео… И снова Вилен, в Редоне, где вдоль берега неспешно проплывали голавли…
Альбом соскальзывает с колен. Ронан грезит. Отчетливо просвистела леска удочки с мухой на крючке. В руке судорожно бьется так ловко подсеченная им рыба. Да он знает все изгибы и бухты Вилен как свои пять пальцев. И всю Маенскую область тоже. И может мысленно прогуляться по старым улочкам Витре, заглянуть на Амба, на Бодрери, дойти до Лаваля, чтобы пройтись по мосту Пон-Неф и услышать, как по виадуку проносится парижский скорый. Он помнит свой край и в солнце и в дождь, помнит, как утолял голод в небольших сельских кабаках. Да что там говорить, это его родина! Без всякого фольклорного украшения, без извиняющегося расшаркивания перед туристами, без… Как втолковать людям, что означают эти слова: «Я у себя дома! Воздух, которым я дышу, — мой! Я не против того, чтобы вы приезжали сюда гостями. Но только не хозяевами!»
Ронан снова берет альбом. Теперь пошли пейзажи. Он избегал снимать красоты, растиражированные на почтовых открытках. Его все более и более ловкий объектив схватывал то затерянные в лесу пруды, то древние скалы, наполовину спрятанные камышом и папоротником. На смену «кодаку» пришел «минольта». Снимки становятся все искуснее. Ему уже удается уловить и серый цвет воздуха, и то, как западный ветер смешивает тень со светом, передать нечто, не имеющее названия, но от чего вдруг невольно сжимается сердце. Надо же — носить имя Антуана де Гера, командовать на море и ничего этого не чувствовать! Тоже мне Антуан де Гер, республиканец! Ронан перебирает в памяти их ссоры. Именно оттого, что рядом находился отец, мертвой хваткой вцепившийся в свои галуны и нашивки, медали, принципы верного — как же, честь мундира! — служения властям, он и сделался одиноким и упрямым дикарем.
Ронан обращается с вопросом к самому себе. Что для него важно в этой жизни? Политика? Да чихал он на нее. Это второстепенное. Важны отличия людей друг от друга, их самобытность. Он никогда не мог прояснить до конца суть этого слова. Но был убежден, что оно означает определенную манеру продлевать себя во времени, а значит, сопротивляться насилию и хранить данные тобой обещания, точно так же, как крестьянин верен священнику, священник — Церкви, а Церковь — Христу. Но и это не совсем точно. Речь идет о верности куда более глубокой и в каком-то роде неорганической, например верности замка своему холму, или тяжести, с которой холм давит на землю, или неровностям земли, заставляющим петлять дорогу. В детстве, когда он учился в четвертом классе, Ронан придумал себе девиз: «Никому не пройти!» Совершенно нелепый, но очаровавший его содержащейся в нем мирной силой. И лозунг до сих пор сохранил для него всю свою привлекательность.
Ронан открыл второй альбом, и увиденные в нем фотографии тотчас пробудили под сердцем боль, которой уже никогда не будет суждено надолго утихнуть! В камере она частенько не давала ему спать и шевелилась в нем подобно плоду в материнском чреве. Слезы подступили к глазам. Катрин! Он фотографировал ее повсюду, где бы они ни останавливались во время их путешествий. Катрин перед придорожным распятием, Катрин на пляже в купальнике, в Сен-Мало. Катрин на корабле в порту Динара или в лодке, плывущей по Раису. И везде Катрин улыбается, у нее немного спутаны ветром волосы, и она похожа на мальчишку. Есть фотографии и более мастерские, настоящие портреты, на них она изображена крупным планом, то задумчивая, то веселая, с ямочкой на щечке, куда он так любил ее целовать! Столько воспоминаний! И по его вине она покончила с собой! «Когда же стало ясно, что она забеременела, — объяснял ему прокурор, — то и вовсе растерялась. Связать навечно свою жизнь с преступником? Согласиться, чтобы отцом ребенка стал убийца?»
Идиот! Все это слова! Одни лишь слова! Он не знал, что она беременна, до того, как все это произошло. Ему сообщили лишь потом. Когда уже было поздно. Она оставила записку: «У меня должен был быть ребенок. Но я не смогла простить Ронану причиненное мне зло». Закрыв глаза от нахлынувших тягостных воспоминаний, Ронан вновь видит судебный зал и адвоката, тщетно пытающегося совершить невозможное: вымолить снисхождение у присяжных заседателей.
«Ронан де Гер, хотите ли вы что-нибудь добавить в свое оправдание?»
Он почти не слышал приговора. Нет, ему нечего сказать. И плевать он хотел на полицейского комиссара, убитого им из револьвера. Раз Катрин навсегда ушла, не простив, ничто больше не имело для него ровным счетом никакого значения. Одиннадцать лет заключения? Ну и что? Не все ли равно? «Кати! Клянусь тебе! Если бы я мог знать… Если бы ты мне вовремя сказала…» Каждый день он рисовал в воображении Катрин. Оправдывался. Жаловался. Если бы он мог повернуть время вспять и изменить ход событий! Кабы его не выдали, никто бы ничего не заподозрил, и все было бы предано забвению. Он бы женился на Катрин, словно демобилизованный солдат, возвратившийся домой. Ронан медленно закрывает альбом. Ему припомнились легенды, которые так пугали его в детстве: блуждающие, не находящие забвения души, что ждут от живых решительного шага, способного помочь им обрести долгожданный покой. «Кати, я обещаю тебе!..»
Ронан отбрасывает одеяло. Решимость придает силы. Опираясь на мебель, он неуверенным шагом бредет к кабинету, за которым прячется небольшая, чуть ли не квадратная комнатка, где, будучи совсем маленьким, он делал уроки, а потом, повзрослев, сочинял любовные письма. Кабинет выглядел точно так же, каким он его оставил в тот день, когда на него надели наручники. Мать ни к чему не прикасалась. И лишь протирала тряпкой да пылесосила в ожидании возвращения сына.
На столе по-прежнему виднелась книга Анатоля Ле Бра с закладкой на нужной странице. Лежали дорожные карты. Календарь указывал день ареста. Ждала его и фотография Кати в небольшой рамке, мать так и не осмелилась ее убрать, несмотря на враждебность, которую всегда питала к этой чужачке, ворвавшейся в их жизнь.
Ронан присел в кресло, осмотрелся. Обычная комната двадцатилетнего парня. Патефон, ракетка, на камине небольшая модель рыбацкого судна для ловли тунца, купленная в Конкарно, в шкафу его любимые книги: Сен-Поль Ру, Шатобриан, Тристан Корбьер, Версель. Но главное — в углу между книжным шкафом и стулом по-прежнему находятся его удочки и сумки для рыбалки. Никому не пришло в голову заглянуть в них. Ронан встает, прислушивается. В доме царит полная тишина. Тогда он хватает одну из сумок, откидывает кожаный язычок застежки и начинает судорожно шарить по дну. Нащупывает катушку спиннинга, коробки с запасной леской и, наконец, в самой глубине пакет, завернутый в кусок замши. Он вытаскивает его и осторожно разворачивает. Револьвер калибра 7,65 мм лежит на месте, целехонький, жирный от смазки. Ронан вытягивает магазин, вытаскивает пулю из ствола. Затем нажимает на спуск, радуется щелчку ударника. Оружие совсем как новое. Не хватает только одной пули, той, которую он всадил в комиссара полиции Барбье.
Резким движением Ронан вставил магазин на место, завернул оружие в тряпку и положил обратно на дно сумки. Ему вдруг представилась могильная плита и надпись: «Жан-Мари Кере, доносчик». Но сперва нужно вылечиться.
Дорогой друг!
Получил от вас подробное письмо. Спасибо. Вот вы пишете: «Вам кажется, будто дружеская длань Господа покинула вас, но она по-прежнему рядом и указует путь, который вы в своей гордыне силитесь проделать в одиночестве». Согласен! У меня нет больше сил спорить. Но неужели именно длань Господа привела меня в дом Лан-груа, где я похоронил последние иллюзии? Неужели она же подтолкнула меня к Элен, словно с намерением заставить меня испытать самые горькие мучения в моей жизни? Вы тысячу раз правы, когда сетуете на то, что мне уже давно следовало бы во всем признаться жене. Но как раз говоря об этом, вы невольно так и написали «признаться», будто я и впрямь совершил какое-нибудь преступление. Пусть признаются воры и убийцы. Я же просто смолчал. Это совершенно разные вещи. Тем не менее вы правы. Мне бы следовало так поступить. Что же остановило меня? А то, что я зачеркнул раз и навсегда свое прошлое. К несчастью, бедная Элен, сама того не сознавая, прибегает ко всевозможным ухищрениям, лишь бы вдохнуть в него жизнь. Например, вчера она пришла позже обычного и оправдалась так: «Я забежала в часовню августинского монастыря и поставила свечу, чтобы тебе нашлась работа».
От подобных речей у меня внутри все закипает! Неужели между поставленной в церкви свечой и поиском работы может существовать хоть какая-нибудь связь? Но Элен не сдается и упрямо твердит: «А что, скажешь, я не права?»
И я сдаюсь. Лишь пожимаю плечами в ответ. Мне приходит на память, как я тоже некогда ставил свечи. Меня так и подмывает ей съязвить: «И сама видишь, к чему это привело». Но предпочитаю держать язык за зубами и теперь все чаще и чаще молчу, отделенный от нее пустынными пространствами чтения и размышлений. К. моему счастью, Элен болтлива. Она перескакивает с одной мысли на другую, подобно канарейке, бездумно скачущей по жердочкам. Когда же, после последнего штриха помадой перед трюмо и критического осмотра своего наряда и справа, и слева, и со спины, она уходит, то я, немного ошалевший, с облегчением внимаю тишине. Закуриваю, хожу туда-сюда по кухне, стуча шлепанцами, и не очень-то тороплюсь мыть и убирать посуду. В моей голове бродит что-то бесформенное, неясное, обрывки мыслей, ленивая дурь и тягостное сознание, что времени у меня впереди хоть пруд пруди, все время мое.
Бездействие вначале подобно анемии. Стоит мне только опуститься в кресло, как сил встать уже нет. Разворачиваю газету, но начинаю читать вовсе не с предложений работы. Сперва берусь за несчастные случаи и происшествия, затем перехожу к передовице. Потом просматриваю новости спорта, программу телевидения, еще чувствуя себя совершенно неспособным сконцентрировать внимание на основном, ведь безработный, мой дорогой друг, это человек, лишенный стержня. Наконец я приступаю к страницам объявлений, но сердце мое не бьется в волнении, ибо мне заранее известно, что ничего не найду.
Порой мне бывает даже трудно перевести на человеческий язык некоторые специфические словечки. Ну что такое, например, аналитик-программист? Или начальник группы? А как вам «распорядитель конфискации»? Смутно напоминает гладиатора, вооруженного сетью и крюком. Воображаемая картинка гладиатора словно магнит железо притягивает образ цирка, Колизея и, наконец, Рима… В последний раз я в Рим ездил… это было в тысяча девятьсот… И вот я уже заплутал в катакомбах, позабыв о времени. Как избавиться от памяти, закрыть ее наглухо на засов? Всегда сыщется какая-нибудь лазейка, в которую проскользнет тошнотворная дымка воспоминаний.
Я отбрасываю ненужные мысли. Посмотрим, что там еще предлагается. Бухгалтером? Об этом и речи быть не может. Представителем фирмы? Для этого нужно обладать самоуверенностью, а где ее взять? Контролером? А что или кого контролировать? Да мне и самого себя порой бывает трудно контролировать. А истина заключается в том, что некая скрытая и враждебная сила все время удерживает меня. Все происходит таким образом, будто я и в самом деле не очень тороплюсь обзавестись работой. Мне уютно в моем коконе, где можно не желать, не чувствовать и не думать. На месте дьявола я бы повесил на дверь ада табличку: «Do not disturb»[16].
Я шучу, мой дорогой друг, но поверьте, мне при этом совершенно не весело. Конечно, мое имя внесли во всевозможные списки безработных. Я предпринял все необходимые меры, подписал самые разнообразные бумаги. «Никогда не нужно надеяться на случай», — любит повторять Элен. Но ведь именно сейчас, как никогда раньше, я ощущаю себя игрушкой в руках судьбы. Кому я нужен? Мне сорок два года. Критический возраст для работника. Я все время чего-то жду. Отчаяния пока еще нет, поскольку у нас сохранились кое-какие сбережения, но будущее уже страшит, удастся ли свести концы с концами? И не оставляет назойливая мысль: есть ли сила, способная остановить мое скатывание по той наклонной поверхности, куда я сейчас попал?
Я готов бороться, а точнее, защищаться, чтобы сохранить работу. Но я не имею ни малейшего представления о том, что нужно делать, чтобы получить ее. К кому обращаться? На улице я без конца сталкиваюсь с мужчинами моего возраста. Они куда-то целеустремленно идут, небрежно помахивая портфелем. Торопятся. В конце пути их ждет работа. Они дают распоряжения или получают их. Они «в системе». Подобно капелькам крови, что циркулируют по живому организму, снабжающему их всем необходимым.
Я же что-то вроде кисты. Это ощущение тем более острое, что в течение всей моей предыдущей жизни я находился в тесном кругу обязанностей; возможно, после того, как я стал работать у Лангруа, мне стало немного посвободнее, но даже тогда мне приходилось постоянно заглядывать в ежедневник, куда записывал все свои встречи. И горе тому, кому не нужно заглядывать хотя бы в отрывной календарь. Мне же приходится смотреть лишь на висящую на кухне грифельную доску, куда жена записывает то, что мне нужно купить.
И опять-таки, дорогой друг, я вовсе не стремлюсь вызвать у вас чувство сострадания к себе. Моя цель — помочь вам по-новому взглянуть на окружающий мир. До сих пор вы смотрели на него сквозь страницы книг. Когда мы с вами виделись в последний раз, вы, если не ошибаюсь, писали трактат о блаженстве. «Блаженны нищие…» и т. п. Ну так вот, все это ложь. Они вовсе не счастливы. И никогда таковыми не будут, потому что слишком утомлены жизнью. О! Разумеется, не ваша вина в том, что вам не довелось ни разу испытать подобную усталость. А мне приходится постоянно видеть ее на лицах людей, стоящих в ожидании перед окошечками бюро по трудоустройству. Некоторые из них аккуратно одеты и еще полны внутреннего достоинства, они делают вид, будто оказались в очереди совершенно случайно, просто зашли по пути, навести небольшую справку, но глаза уже немного затравленные, и руки неспокойны. А есть другие, иногда совсем молодые, что без остановки дымят, прикуривая одну сигарету от другой и в тоже время изображая на лице воинствующую беспечность, но как только возбуждение проходит, впадают в прострацию.
Да, мы устали. Но мне хочется, чтобы вы ясно себе уяснили, это не подавленность, не ненависть и не полное бессилие. Усталость, напоминающая скорее рассеянность. Ловлю себя на мысли, что именно эту истину я и пытался донести до вас с самого начала этого излишне длинного письма. Попробуйте представить себе человека, вечно колеблющегося прежде, чем дать ответ, а потом неизменно говорящего: «Мне все равно!» «Что ты будешь есть?» — «Мне все равно!» «Может быть, хочешь погулять?» — «Мне все равно!» Пожалуй, нас могут понять лишь животные за решетками клеток, что лежат, сонные, прикрыв глаза и позевывая, и даже не смотрят на проходящих мимо людей. День проводишь в полуспячке. А ночью не можешь уснуть. Говорят, что настоящим нищим можно стать лишь пройдя все круги ада безработицы. Разве обо мне этого нельзя сказать?
Вернулась Элен. Рассказала мне, как провела день. Парикмахерская — это действительно один из самых оживленных перекрестков города. Тут рассуждают и об экономическом кризисе, и о цене нефти, и о том, что будет модно будущей зимой, и о наилучшем корме для кошек. Тут обмениваются адресами знакомых мясников, дантистов или предсказательниц судьбы по картам. Сравнивают сорта кофе, делятся воспоминаниями об отпуске. Испания более приятная страна, нежели Италия, но, конечно, ничто не сравнится с Грецией!
«Я спросила у Габи, нет ли у нее чего-нибудь новенького для тебя!» Габи, маленького росточка девушка, ведающая шампунями, оказывается, любовница какого-то мастера в строительном предприятии. А мастер вроде бы как в хороших отношениях с зятем патрона. Он бы мог присмотреть мне местечко «в конторе». Контора — это чрезвычайно расплывчатое понятие для Элен, в каком-то роде магическое место, где образованному человеку всегда без труда отыщется достойная работа. А я для нее человек образованный, пользовавшийся привилегией, в те времена, когда работал у Жана де Френеза, встречаться со звездами. Она так и млеет от восхищения, если я, например, оброню, — не вкладывая в слова, разумеется, ни тени похвальбы, — что мне довелось как-то раз обедать неподалеку от Луи де Фюнеса.
— Да нет, послушай… Я сидел далеко от него и даже не за одним столиком.
Но она не слушает меня.
— Я надеюсь, ты попросил у него автограф?
— Даже мысли такой не было.
— Вечно ты так, — огорчается она. — А все эти люди, с которыми ты был раньше знаком, они не могут куда-нибудь тебя устроить?
— Милая Элен, секретарь — это не слишком звонкий титул.
— И тем не менее! Ты ведь не какой-нибудь там первый встречный.
Она целует меня, желая приободрить.
— Что-нибудь обязательно да найдется. Вот увидишь. Муж Денизы семь месяцев сидел без работы, а он все-таки отличный электрик. Всегда потом все само собой устраивается. Только не нужно сдаваться.
Мы обедаем, и она вновь уходит. Вымыв посуду и пройдясь быстренько с метлой по квартире, я пишу несколько писем директорам частных учебных заведений, ибо искренне полагаю, что единственная работа, которая мне по плечу, это учительская. Обучать грамматике и орфографии ребятишек лет двенадцати мне вполне по силам, а частных учебных заведений, слава Богу, хватает. Они все носят чьи-нибудь громкие и немного пугающие имена. Именно поэтому я пишу весьма осмотрительно. У читающего не должно создаваться впечатления, будто бы я захудалый проситель с улицы. Но мне нельзя выглядеть и чрезмерно самоуверенным, тем более что мои дипломы тянут не намного. И приходится, скажем, гадать, стоит ли сообщать о том, что я долгое время служил секретарем известного писателя. Репутация Лангруа, по всей видимости, не слишком очарует администрацию таких учебных заведений, как лицей имени Анатоля Франса или Поля Валери.
Написав два письма, я впадаю в уныние и останавливаюсь, голова гудит от обрывков фраз. И самое ужасное — что никто даже не считает нужным мне ответить. Существуют — я в том совершенно уверен — десятки желающих занять то же место, и их научные звания имеют наверняка больше веса, нежели мои. Но я все равно не прекращу рассылать письма. После этого я немного гуляю, для здоровья, точно так же, как кто-то прогуливает собаку. Иногда меня охватывает сознание собственной ненужности. Я останавливаюсь перед витриной или на краю тротуара. И так скверно внезапно становится на душе, как у калеки, что страдает по ампутированной конечности. Мимо меня проходит безразличная толпа. Я ни с кем не близок, ну разве что с хозяином небольшого кафе, куда я привык захаживать.
— Как дела, мсье Кере? Книга продвигается?
— Не слишком быстро.
— Ну что вы хотите! Вдохновение — это такая хитрая штука, им не поуправляешь. Что будете пить? Стаканчик кальвадоса? Вот увидите, сразу появятся какие-нибудь светлые мыслишки.
Я пью кальвадос, чтобы сделать ему приятное, так как он дружески смотрит на меня. Элен об этом ничего не известно. Узнай она, что я чокаюсь дешевой водкой, вот было бы смертельное оскорбление. Она гордится мной, бедняжка. Вот почему, когда я говорю ей, что готов согласиться на любую работу, она обижается. У нее аристократическое чувство чести, пусть упрощенное и немного грубоватое, скажем так: есть вещи, которые делать нельзя. Пить кальвадос, усевшись за стойкой, — значит презреть элементарные представления о чести. Иерархия ценностей Элен вас бы несомненно привела в недоумение. Быть парикмахершей хорошо. А парикмахером — смешно. Быть продавщицей хорошо. А продавцом — «позор один». И тому подобное. Я часто пытался втолковать ей свое видение вещей, но она лишь обижается. Восклицает «Я необразованная!», и в результате я оказываюсь виноватым. Однако уже мгновение спустя она неожиданно смеется и бросается ко мне на шею. «Сам ведь знаешь, у тебя жена крестьянка!» Когда-нибудь я расскажу вам об Элен поподробнее. Вы даже не можете себе представить, как мне приятно чувствовать, что меня внимательно слушают.
Я скоро снова напишу вам. Может быть, даже завтра, если жизнь покажется мне невыносимо тяжелой.
Преданный вам
Жан-Мари.
До Ронана с лестницы доносится голос Эрве:
— Я только на минуту. Обещаю вам, мадам. Тем более что меня ждут в другом месте.
Звук шагов замирает у самых дверей. Шепот. Время от времени прорывается голос Эрве: «Да… Конечно… Я понимаю…» Она, должно быть, вцепилась в его руку и осаждает советами. Наконец дверь открывается. На пороге стоит Эрве. За его спиной притаилась хрупкая фигура в темной, траурной, одежде.
— Оставь нас, мама. Я прошу тебя.
— Ты ведь знаешь, что говорил доктор.
— Да… Да… Все хорошо… Закрой дверь.
Мать подчиняется, но намеренная медлительность движений недвусмысленно свидетельствует об ее неодобрении поведения сына. Эрве пожимает руку Ронану.
— А ты изменился, — замечает Ронан. — Потолстел, честное слово. Когда мы виделись в последний раз… Сейчас сообразим… Это было девять лет назад, не так ли?.. Что-то вроде того. Садись. Снимай пальто.
— Я не могу долго оставаться.
— А, не начинай! Здесь командует не мать, поверь. Садись. И постарайся не касаться моего пребывания в тюрьме.
Эрве снимает легкое демисезонное пальто и остается в элегантном твидовом костюме. Ронан с нескрываемым интересом оглядывает друга детства: золотые часы, на безымянном пальце крупный перстень с печаткой. Шикарный галстук известной фирмы. Бросающиеся в глаза признаки успеха.
— Что-что, а жалости ты не вызываешь, — вновь заговорил Ронан. — Дела, похоже, идут?
— Неплохо.
— Расскажи. Мне интересно.
К Ронану возвратилась его прежняя, юношеская, манера говорить, то есть жизнерадостно и немного насмешливо. Эрве подчинился его требованию, однако при этом слегка ухмыльнулся, что означало: «Я готов поиграть с тобой в эту игру, только не слишком долго!»
— Да все проще простого. После смерти отца я к фирме по перевозке мебели добавил и предприятие по общим перевозкам.
— Перевозкам чего, например?
— Всего… Горючего… Свежей рыбы… Я охватываю не только Бретань, но и Вандею и часть Нормандии. Есть отделение и в Париже.
— Здорово! — восклицает Ронан. — Наш пострел везде поспел.
— Я работал.
— Не сомневаюсь.
Молчание.
— Ты на меня сердишься? — спрашивает Эрве.
— Да нет. Ты заработал кучу денег. Имеешь полное право.
— О! Я догадываюсь, что у тебя на уме, — не унимается Эрве. — Я должен был почаще навещать тебя. Так ведь?
— Ничего себе — почаще!.. Ты приходил лишь один раз.
— Но пойми, старик. Требовалось писать прошение, а оно шло уж не знаю каким сложным путем наверх, и все заканчивалось чуть ли не специальным расследованием. «Для чего вам требуется свидание с заключенным? Укажите точные причины…» Ну и так далее. Твоя мать могла приходить к тебе часто. Она твоя единственная родственница. А у меня…
— А у тебя, конечно, были другие дела, — шепчет Ронан. — И потом, для процветания твоей фирмы было лучше держаться от меня подальше. Заключенный — не слишком выгодное знакомство.
— Ну если ты собираешься разговаривать со мной таким тоном… — возмущается Эрве.
Он встает, подходит к окну, приподнимает занавеску и смотрит вниз на улицу.
— Твоя девушка уже, должно быть, начинает нервничать, — замечает Ронан.
Эрве оборачивается, и Ронан невинно улыбается.
— Как ее зовут?
— Иветта. Но как ты догадался…
— Будто я тебя не знаю. Известный жеребчик! Ну давай, садись. Когда-то они у тебя держались от силы три месяца. А сколько времени протянет твоя Иветта?
Оба заговорщицки смеются.
— Я, быть может, женюсь на ней, — говорит наконец Эрве.
— Не рассказывай мне сказки!
Ронан откровенно забавляется. Приоткрывается дверь. Видна лишь половина женского лица.
— Ронан… Не заставляй меня…
— Ты мне мешаешь, — кричит Ронан. — Оставь нас в покое.
И делает движение рукой, будто издали захлопывает дверь.
— Ну просто замучает иногда, — жалуется он Эрве.
— У тебя что-нибудь серьезное со здоровьем? То, что рассказала твоя мать, меня обеспокоило.
— Это острый гепатит. Можно и проваляться долго, а можно и вообще копыта откинуть, что правда, то правда.
— Тебя поэтому и освободили?
— Нет, конечно. Им пришло в голову, что после десяти лет сидения я сделался совершенно безобидным. Вот меня и отпустили. А гепатит — это уже довесок. Мне еще несколько недель придется поваляться.
— Должно быть, скучаешь?
— Не слишком. Не больше, чем там. Я уже подумываю о том, а не написать ли мне книгу… Ну как тебе мысль?
— Признаться…
Ронан приподнимается с подушки. И с хитрецой поглядывает на Эрве.
— Ты думаешь, мне нечего рассказать, так, что ли? Напротив, мне есть о чем поведать. Например, о тех годах, которые предшествовали моему судебному делу. Мне бы хотелось растолковать людям, в чем состоял смысл нашего движения.
Эрве обеспокоенно поглядывает на Ронана, а тот продолжает говорить, уставившись в потолок, будто бы сам с собой.
— Нас нельзя назвать хулиганами. Это нужно всем вбить себе в голову. Но мы также не были и святошами.
Внезапно он оборачивается к Эрве и хватает его за руку.
— Начистоту?
— Да, конечно, — кивает Эрве. — Но тебе не кажется, что самое лучшее — позабыть всю эту историю?
Ронан зло усмехается.
— А тебе пришлось бы по вкусу, если бы я рассказал о наших собраниях, ночных походах, да обо всем, чего уж там мелочиться? Вы могли бы помочь мне во время суда. Но вы меня бросили. О, я на тебя не в обиде!
— Я испугался, — прошептал Эрве. — Я не думал, что все пойдет так ужасно.
— Ты хочешь сказать, что не принимал всерьез наши действия?
— Да. Именно так. И видишь ли… Я хочу быть с тобой совершенно откровенным. Когда я навестил тебя в тюрьме… Все, что ты мне рассказал… о Катрин… о Кере… все это меня обескуражило… Поэтому я и не стал больше приходить. Но сейчас все позади. Все в прошлом.
С улицы несется автомобильный гудок.
— Господи! Это Иветта! Она теряет терпение.
Эрве подбегает к окну, сложной мимикой что-то изображает поджидавшей внизу девушке, затем тычет пальцем в часы, давая понять, что он не забыл про время, после чего с озабоченным видом возвращается назад.
— Извини, старик. Сам видишь, какая она у меня.
— Если я тебя правильно понял, — отвечает Ронан, — ты хочешь сбежать… Опять.
Эрве садится. Пожимает плечами.
— Можешь наорать на меня, если тебе это облегчит душу, — предлагает он. — Только поторопись. Ты хочешь о чем-то меня попросить? Тогда давай!
Они чуть ли не враждебно смотрят друг на друга, но Ронан идет на мировую. И насмешливо улыбается.
— Я напугал тебя. Мое желание написать книгу, похоже, тебя совсем не обрадовало. Могу представить себя на твоем месте. Успокойся. Это всего-навсего задумка. Я не намерен выяснять отношения с моими старыми соратниками. Но мне надо попросить тебя о двух вещах, две маленькие просьбы. Во-первых, я бы хотел иметь фотографию могилы Катрин. Ведь она… умерла уже после того, как меня арестовали. А сейчас ты сам видишь, в каком я состоянии. До кладбища мне не добраться. А к кому я могу еще обратиться за помощью? Не к матери же. Ты можешь представить ее с фотоаппаратом перед могилой? Особенно этой! Со стыда умрет.
— Можешь на меня положиться. Сказано — сделано.
— Спасибо… А вторая просьба… Мне хотелось бы иметь адрес Кере.
Тут уж Эрве рассердился.
— Вот это нет! — восклицает он. — Опять твои штучки-дрючки! И где, по-твоему, мне его искать. А? Давным-давно он здесь не живет.
— Найди его. Это не должно быть особенно сложно.
— А зачем тебе его адрес? Собираешься написать ему?
— Сам еще не знаю. А почему бы и нет?
Снова раздается звук клаксона, на этот раз более протяжный. Эрве встает. Ронан удерживает его за рукав.
— Ты должен это сделать. Должок за тобой… — говорит он скороговоркой, будто стыдясь своих слов.
— Ладно. Согласен. Ну давай, до скорого и лечись хорошенько.
Ронан сразу успокаивается и заметно веселеет. И, когда Эрве доходит до двери, бросает ему вдогонку:
— И что у тебя за тачка?
— «Порше».
— Везунчик!
Пожилая женщина поджидает гостя возле лестницы.
— И как он вам?
— Не так уж плох.
— Похудел очень.
Она спускается по ступенькам маленькими шажочками, не пропуская Эрве вперед.
— Вам повезло. С вами он был разговорчивее, чем со мной. (Вздыхает.) Характером вылитый отец. Вы еще собираетесь навешать его?
— Думаю, да.
— Только ему нельзя много разговаривать. Это его утомляет.
И, как монастырская привратница, она провожает его до выхода и бесшумным плавным движением закрывает за ним дверь. Иветта прихорашивается.
— Ну что это такое? Три минуты, называется…
Губы вытянуты трубочкой перед зеркальцем.
— И заметь, — добавляет она, — вид у тебя еще тот!
Эрве не отвечает. Он резко трогается с места и едет к вокзальной площади, лихо обгоняя других.
— Осторожнее! — протестует Иветта.
— Извини! Это чертов Роман достал меня.
Он притормаживает, ловко припарковывает машину перед рестораном «Дю Геклен» и помогает девушке выйти. Швейцар распахивает дверь. Многозначительно улыбается. Эрве их завсегдатай. Метрдотель услужливо указывает им на столик, уютно расположенный в сторонке.
— Все, можно расслабиться, — вздыхает Эрве. — Я уже вполне ничего.
— А что случилось? Вы повздорили?
— Нет, не совсем так.
— Расскажи.
Иветта наклоняется к мужчине, ласковая и кокетливая.
— Не тяни. Ты мне сказал только, что это твой приятель, вышедший из тюрьмы. Я жду продолжения!
— Официант! — зовет Эрве. — Два мартини.
Он кладет руку на руку своей спутницы.
— И что он такого сделал? — не унимается та. — Стащил чего-нибудь?
— Убил, — шепчет Эрве.
— Ой, какой ужас! И ты встречаешься с таким типом?
— Мы были раньше близкими друзьями.
— Когда?
— Лет десять назад. И даже раньше. Учились вместе в лицее, с шестого до выпускных на филологическом, а потом поступили на один факультет. Я им восхищался тогда.
— Почему? Ты ведь, наверно, был не глупее его.
Официант приносит мартини. Эрве поднимает бокал и задумчиво его рассматривает, будто хочет найти в нем ответ на вопрос.
— Это сложно объяснить. Ронан такой человек, что притягивает тебя и одновременно отталкивает. Когда ты с ним рядом, то соглашаешься со всем, что он делает и говорит. Но стоит остаться одному, как твое мнение сразу меняется. Он будто какой-то спектакль играет, и ты вслед за ним влезаешь во что угодно, а потом уже говоришь себе: «Вот дурость-то!» Нас было четверо или пятеро, кого он облапошил со своей идеей создания Кельтского фронта.
— А что это такое — Кельтский фронт?
— Маленький союз, каких сейчас навалом. «Бретань — бретанцам!», ну ты понимаешь. Однако все-таки это зашло слишком далеко. Не представляю, каким образом, но Роман доставал деньги и даже оружие. Если он что-то вбивает себе в голову, то может на все пойти. А нам, дуракам, казалось, будто мы в войну играем или в сыщиков. Но только не ему. Нет, трах-тибидох! Давай, раздавай листовки, клей всякие воззвания.
— Это, наверное, увлекательно.
— До поры до времени. Когда мы начали взрывать трансформаторные будки и дубасить полицейских, я понял, что ни к чему хорошему это не приведет.
— Бедненькая моя лапочка! Ты бил полицейских? Вот бы никогда не поверила.
— Мы были еще совсем пацанами. Заводились, глядя друг на друга. Да и Ронан порядком забил нам головы своими тирадами. Мы сражались за свободную Бретань.
Метрдотель протянул им меню и приготовился записывать заказ.
— Выбирай сам, — проговорила Иветта.
Торопясь поскорее продолжить свои откровения, Эрве заказывает первое, что ему приходит на ум: устрицы, две порции камбалы и бутылку мюскаде.
— И что дальше? — спросила Иветта, когда метрдотель удалился.
— Что дальше? Ну так вот. Пошла жестокая игра, и в конце концов случилось страшное. Сколько тебе было тогда? Девять, десять? Ты не можешь об этом помнить. А дело наделало много шума. Барбье. Тебе это имя ничего не говорит? Его только успели назначить дивизионным комиссаром. Он приехал из Лиона и, считая сторонников автономии поганым сбродом, публично пообещал прижать всех к ногтю. И что мне точно еще известно, так это то, что отец Ронана горячо поддержал его. Между капитаном и Ронаном страсти накалились. Можешь представить лицо офицера с пятью нашивками, медалями и тому прочее, когда Ронан заявлял ему, чаще всего за обеденным столом, что Барбье — сволочь и что обязательно кто-нибудь да покажет ему где раки зимуют.
— И он это сделал? — спросила Иветта. Вилка ее застыла в воздухе.
— Погоди! Не так быстро. Сперва Барбье сцапал нескольких зарвавшихся зачинщиков беспорядков, из тех, что погорластее. Но это были цветочки. Затем как-то раз в Сен-Мало произошла манифестация, вот тут все неприятности и начались. Совершенно нелепая история. Рассыпали лоток с цветной капустой. Ну и началась драка. Тут разве угадаешь, чем все закончится. Короче, одного застрелили из револьвера. Матроса с траулера. Барбье объяснил случившееся на свой лад, заявив, что в толпе находились провокаторы, и тут же назвал несколько группировок, якобы побуждавших население к актам насилия, в том числе и Кельтский фронт, который, могу тебя заверить, в данном случае был совершенно ни при чем. С этого момента я и сам точно не знаю, что там произошло дальше. Когда стало известно, что Барбье убит, у меня даже в мыслях не было, что в этом замешан Ронан. А потом с друзьями слышим, что его арестовали и что он сознался, — мы в шоке.
— Он вас не предупредил?
— В том-то и дело, что нет! Кабы знали, что он затеял, мы бы попытались его отговорить. Но он всегда отличался скрытностью, а тут еще наверняка понимал, что мы будем против. Убить полицейского! Представляешь, что это такое? Мы сразу голову в шею и затаились.
— И вас не беспокоили?
— Нет. Все прошло очень быстро. Через три дня после убийства на Ронана донесли. Анонимка. Он тут же во всем сознался. И сразу вслед за этим его подруга, Катрин Жауан, покончила с собой.
— Какая ужасная история!
— Она была беременной. И совсем потеряла голову.
— Но подожди, слушай… А этот твой Ронан…
— Даже и не догадывался. Она еще не успела его предупредить. Знай он, что она ждет ребенка, сидел бы тихо и не рыпался. Он души в ней не чаял. Она была для него всем.
— Странная манера любить.
Эрве грустно улыбнулся.
— Ты не понимаешь. Ронан живет страстями. Он все делает в каком-то запале. Любит ли, ненавидит — всегда чуть ли не до безумия. И потом, есть еще кое-что, о чем не следует забывать. Он тщательно все подготовил и не сомневался, что абсолютно ничем не рискует.
— Все так говорят. А потом видишь чем кончается.
— Нет, нет. Я по-прежнему твердо верю, что ему удалось бы выйти сухим из воды, кабы его не выдали.
— Странно, кто же тогда, ведь если я правильно тебя поняла, то никто ничего не знал?
Эрве допил мартини и долго теребил бороду.
— Давай поговорим о чем-нибудь другом. Все это было так давно!
— Только еще один маленький вопросик, — настаивает Иветта. — Вас не тронули, но ведь полиция все-таки хоть немного занималась вами? Мне кажется, вас должны были всех — не всех, но занести в картотеку.
— Безусловно. Но Ронан заявил, что у него нет сообщников, да так оно и было на самом деле. Он все взял на себя.
— А что ему еще оставалось делать?
Эрве раздраженно затряс головой.
— Тебе не понять. У Ронана от сволочи нет ни капли.
— Ты им восхищаешься!
— Вовсе нет… По крайней мере сейчас.
— Но вы опять стали встречаться. На твоем месте я бы порвала с ним.
Эрве задумчиво катал шарик из хлебного мякиша.
— Видишь ли, в чем дело, — пробормотал он наконец, — это я сволочь. Мне бы пойти и дать показания в его пользу. А я этого не сделал. Да-да, я согласен. Ничего бы не изменилось. Более того, возможно, ему бы влепили все пятнадцать. Зато у меня была бы чистая совесть… Что ты хочешь на десерт?
— Твой друг…
— Нет. Довольно. О нем больше ни слова. Я возьму себе мороженое и кофе покрепче. А тебе что?.. Кусочек торта, может быть?.. Все! Забыли! Надо жить настоящим.
Он наклонился к Иветте и поцеловал в ушко.
Дорогой друг!
Я уже привык писать вам. Извините меня за этот поток худосочных фраз. Но единственные минуты в безликой серости моей жизни, когда я хоть немного становлюсь самим собой, это те, что я посвящаю разговору с вами. И если пишу — я уверен, вы меня поймете, — то вовсе не для того, чтобы жаловаться на судьбу, просто мне думается, что описание моего конкретного случая есть картина жизни тысяч и даже десятков тысяч людей моего возраста. А это так важно — не терпеть, а смотреть правде в лицо. Умирают внутри, под корой, как ствол дерева, изъеденный в труху насекомыми.
Будь я холостым, мне бы, наверное, было проще бороться. Впрочем, трудно об этом судить. Возможно, в этом случае я бы вообще прекратил всякую борьбу. А у меня есть Элен, она меня поддерживает, подбадривает и тем не менее порой, видимо, спрашивает себя: ну что это за мужчина? Как будто я не выкладываюсь в этой борьбе. Между нами существует этот болезненный момент. Правда, мы старательно обходим его. И пока это не более чем синяк на нашей любви, но завтра он рискует стать незаживающей раной.
Мне прекрасно известно, что могло бы успокоить Элен. Ей бы очень хотелось привести меня в лоно Церкви, мне кажется, я уже писал вам об этом. Она упорно ждет от меня единственное для нее доказательство моей доброй воли, но я не способен его дать ей. Нам случается схлестываться в резких ссорах. Она упрекает меня в том, что я не молюсь вместе с ней и что в каком-то роде оставляю ей тяжесть духовного труда. И, разумеется, я понимаю, о чем она тайком думает про себя, а именно о том, что я взваливаю на нее бремя материальной жизни. Спорить бесполезно. У меня есть своя правда, и этого достаточно. Ее вера мне представляется смехотворной, однако это мое личное дело. Но вот в чем заключается парадокс. Каждый из нас уверен, что другой в каком-то роде страдает нравственным увечьем, и поэтому мы никогда не могли сблизиться с ней по-настоящему.
Увы, я сделался скептиком и именно поэтому не верю в мои ежедневные потуги. Иногда мне даже кажется, будто я не живу, а играю в гусек: приходится все время возвращаться к кружку с надписью «Старт». И снова и снова заполнять одну и ту же биографическую анкету.
Имя. Фамилия. Место и дата рождения. Отношение к военной службе. Где служил и когда. Воинское звание, если таковое имеется. Водительские права. Номер, дата и место выдачи… Затем надо перейти к учебе и научным работам, указать, каким или какими иностранными языками свободно владеешь. Потом отметить семейное положение и подробно описать трудовую деятельность. Уже смахивает на стриптиз. Однако это еще не конец, так как необходимо также описать моральные качества. И так далее, всего не упомнишь. Поскольку весь этот бумажный хлам предназначен для мусорной корзины, я ограничиваюсь лишь некоторыми самыми общими сведениями, которые просто автоматически переписываю. Мне заранее известно, что очередной бросок костей отправит меня или в колодец, или в тюрьму, или на клетку со стрелкой, указующей на «Старт».
И абсурдная игра продолжается. А тем временем наши сбережения тают. И это при том, что мы не позволяем себе никаких излишеств. Когда-то я покупал книги. Сейчас я лишаю себя подобного удовольствия. Предпочитаю захаживать в Бобур, где и просматриваю кое-какие журналы, да и то по диагонали. Я утратил вкус к учебе. Зачем мне и впрямь учиться? Единственное, что от меня требуется, это дождаться конца дня, память о котором лишь горка окурков. Утешает, что безработных становится все больше и больше. Мы узнаем друг друга по уж не знаю каким загадочным приметам. Обмениваемся парой слов; до откровений дело никогда не доходит, поскольку в глубине души никто никем уже больше не интересуется. Остается лишь мимолетное удовлетворение от встречи. «Ах, и вы тоже!» И каждый идет дальше своей дорогой, что никуда не ведет. И я часто повторяю себе, что подобное безразличие, медленно овладевающее сердцем, есть самая худшая форма насилия.
Когда я жил в Рене, мне, помнится, нередко доводилось беседовать и спорить с группой молодых людей, сформировавших нечто вроде тайного общества, надо сказать, с весьма туманными целями. И те в первую очередь клеймили именно насилие, что им приходилось испытывать со стороны родственников, учителей, всемогущего государства. Против насилия, хитроумного, коварного, своей парализующей тяжестью лишавшего их всякой свободы, они и взбунтовались.
«Надо взорвать к чертям крышку и выпустить пар!» — призывали они. И, к слову сказать, им весьма успешно удалось довести свое предприятие до трагического конца.
Но это хитроумное насилие, справедливо ими осуждаемое — увы, я слишком поздно это понял, — еще не самое худшее. Ты угнетен, но ты борешься — прекрасно! А если ты уже даже не понимаешь, что тебя угнетают? А если все человеческое достоинство уже выпало из тебя, словно ядро из ореха, и осталась лишь пустая скорлупа?
Я продолжаю. Элен встала, причесалась, напомадилась, вскипятила кофе и внезапно превратилась в бесплотный силуэт. Бесполезно тянуть к ней руки. Жена вне досягаемости. Бывают дни и ночи, когда она находится рядом со мной, но мы все равно бесконечно далеки друг от друга. Надо действовать, твердит она. Иначе бойся депрессии. А что значит — действовать? Каждому известно, что безработица будет только возрастать, что механизмы социальной махины скрипят все сильнее. Однако Элен обитает в своего рода зоне легкомыслия, в общении с женщинами, единственная забота которых — красота. У нее не хватает времени читать газеты, а радио она слушает лишь ради всевозможных конкурсов. Окружающий ее мир прост и не ведает проблем. Есть Бог, Добро, Зло. И само собой разумеется, за Добром всегда остается последнее слово. Когда же дела идут плохо, нужно лишь укрыться и переждать под зонтиком молитвы. Ведь Зло никогда долго не длится. Война заканчивается, чума отступает. Жизнь всегда отыскивает способ продраться сквозь все преграды и победить.
Я сжимаю кулаки, чтобы не закричать. Сдерживаюсь из последних сил. Окажись на моем месте Лангруа, он бы уже давно возопил: «Конечно, мать твою за ногу, когда сидишь по уши в дерьме, можно сколько угодно разглагольствовать о том, что жизнь прекрасна!»
Простите, мой дорогой друг. Такие слова оскорбляют вас. А кроме того, вы по разным причинам находитесь на стороне Элен. Но я все более и более убеждаюсь, что Элен и я — мы принадлежим к различным типам людей. Я ставлю ей в укор не излишне поверхностную веру, а то — и мне, признаться, стыдно за самого себя, — что она принадлежит к привилегированной категории людей, тех, кому не грозит остаться без работы, ведь женщины всегда будут заботиться о своей прическе; в то время как я ощущаю себя наемным работником, нуждающимся в крыше и в опеке, и я не представляю даже, за что браться, кого звать на помощь. Подумать только, я жил в детстве и в юности как за каменной стеной, в течение стольких лет нисколько не сомневаясь в надежности завтрашнего дня! А потом добровольно выбрал то, что имею сейчас, пребывая в полном неведении относительно того, что меня в действительности ожидает. И гордился избранным путем. Я был похож на солдата-добровольца, еще не познавшего мерзость окопов. Пушечное мясо и покорный бессловесный безработный — одно и то же. Причем безработица для меня еще отягощается тем обстоятельством, что я страдаю и оттого, что плохо одет, и оттого, что не люблю, когда мне тыкают, и оттого, что ненавижу крепкие дешевые сигареты типа «Голуаз».
«Еще стаканчик кальвадоса, господин Кере?»
Я не отказываюсь, ибо алкоголь помогает мне. Мы, лишенные возможности работать, так нуждаемся в тепле!
До свидания, дорогой друг. Я возвращаюсь домой, мне пора заняться готовкой.
Я научился хорошо жарить картошку.
Искренне ваш
Жан-Мари.
P.S. Вернувшись домой, я нашел ваше письмо. Тысячу раз спасибо. Да, я непременно сегодня же схожу к господину Дидихейму. Хотя не уверен, что я именно тот человек, который ему нужен. Но попытка не пытка. Я готов свершить невозможное. Ваша рекомендация поможет справиться со всеми трудностями. Даже не знаю, как мне выразить вам свою благодарность. Еще раз спасибо.
Ронан сидит в кресле, возле ночного столика. Нестерпимо болит правый бок. Сколь унизительно чувствовать себя таким слабым. Это даже не орел клюет его печень. Это хуже. Все зудит. Чешется. Ноет. Ему представляется протухшее мясо, кишмя кишащее червями. Он трет себя, чешется. Мать с их старой служанкой перестилают постель.
— Растяните получше простыню, — требует мать. — Ронан не любит лежать на складках.
Который час? Браслет болтается на худом запястье. Эрве уже должен вот-вот прийти, если, конечно, не опоздает.
— Ну вот, готово! Помочь тебе?
— Не надо, — ворчит он. — Я и сам могу.
Ронан снимает халат и залезает в постель. Хорошо. Тяжести тела больше не чувствуется, словно у пловца, лежащего на спине. Мать сурово на него смотрит.
— Болит? По глазам вижу, что больно.
— Уговорила. Да, мне больно. Довольна? Ой! Ой! Ой! Как все болит!
— Ронан! Но почему ты такой злой?
— Не я первый начал.
Ответ прозвучал резко, будто ударил. Мать идет к двери. Он смягчается и бросает ей вслед:
— И чтоб никаких душеспасительных разговорчиков с Эрве. Пусть сразу поднимается ко мне. Он зайдет ненадолго.
— Вы так и будете постоянно встречаться?
— А почему бы и нет? Кому-то ведь надо мне рассказывать о том, что делается в городе.
— Ты считаешь, что я на это не способна?
— Это же разные веши. Ты видишь одно, он другое. Легок на помине! Это он звонит. Иди, открой скорее.
Эрве, сразу видно, даром времени не терял. Сделать фотографию, конечно, пара пустяков. Зато собрать за неделю сведения о Жан-Мари Кере — это действительно классно. И Ронан полон поэтому благожелательности по отношению к другу. И первым протягивает ему руку.
— Чем порадуешь?
Эрве легонько хлопает по портфелю-«дипломату».
— Все здесь.
— Сначала фотографию, — тихо произносит Ронан.
Голос его сел от волнения. На висках выступил пот.
— Я сделал четыре, — говорит Эрве.
И, достав из портфеля конверт с фотографиями, уже собрался было открыть его…
— Дай сюда.
Ронан разрывает конверт и всматривается в первую фотографию. Простая гранитная плита. Уже выцветшие от времени буквы.
У основания могилы, пересеченной тенью кипариса, букет свежих цветов. Ронан закрывает глаза. Тяжело дышит, будто после бега. Катрин только что умерла у него на руках.
— Ронан!.. Старина!
Голос Эрве доносится издалека.
— Погоди, — шепчет Ронан. — Погоди… Сейчас все пройдет. Помоги мне приподняться.
С помощью друга он садится, опершись спиной на подушку, и даже отважно пытается улыбнуться.
— Удар будь здоров, сам понимаешь.
Он разглядывает остальные три фотографии, снятые более общим планом, так что видна и дорожка, и соседние могилы.
— Спасибо. Но для этих тебе следовало сменить объектив. Фон немного расплывчатый.
Ронан с грубоватой нежностью хватает Эрве за руку.
— Тем не менее все отлично. Ты прекрасно справился.
Его голос немного дрожит. Он замолкает, а потом добавляет:
— Теперь мне придется с этим жить!
— Если я могу… — начинает Эрве.
— Нет. Помолчи!
Тишина в комнате такая, что слышно, как за дверью шуршит ткань.
— Послушай, — шепчет наконец Ронан. — Спрячь-ка эти фотографии в книжный шкаф, сбоку. Там лежит книга Верселя, та, которую ты любишь… ну знаешь… «Капитан Конан». Положи их туда. Только не шуми. Пусть она не догадывается, чем мы тут занимаемся.
Эрве на цыпочках входит в кабинет. Он знает здесь все наизусть. Немудрено, сколько раз тут бывал. Чуть ли не вслепую находит томик Верселя. Задание выполнено. Ронан удовлетворенно качает головой.
— Расскажи мне о Кере, — требует он.
— Как я и думал, — начинает Эрве, достав из дипломата листок с напечатанным на машинке текстом, — он живет в Париже, улица…
Взгляд на листок.
— Улица де Верней, на левом берегу. Не знаю такую. Женат.
— Сволочь!
— Жена работает в парикмахерском салоне. Зовут Элен.
— Но как тебе удалось раздобыть все эти сведения?
— А что делать, если у тебя самого нет свободного времени?
— Частный детектив?
— Точно. Все было сделано оперативно. Ему потребовалось всего лишь четыре дня, чтобы вычислить Кере. Этот народец чрезвычайно ловок. И сразу выкинь из головы мысль о том, будто бы Кере прячется. Вовсе нет. Он живет совершенно открыто со своей женушкой. И в данный момент занят поиском работы.
— Поиском работы! — передразнивает Ронан. — Даже не смешно. Эти суки легавые могли бы взять его к себе осведомителем… Это все, что ты сумел раскопать?
— Все. А что бы тебе еще хотелось знать?
— Каков он из себя… Смогу ли я его узнать?
Эрве вздрагивает.
— Узнать? В твоем-то состоянии?.. Ты ведь не хочешь сказать, что…
— Ну конечно, конечно, — перебивает его Ронан. — Так просто сболтнул. Раньше он брился. Но возможно, теперь что-нибудь и отрастил. Я представляю его с чудненькой бородкой… А? Чудненькая бородка, что ты об этом думаешь?
От смеха лицо его на мгновение приобретает детское выражение.
— Да. — Эрве взволнован. — Чудная бородка. Только не дергайся. Все, что хотел, ты уже получил. Надеюсь, ты не полезешь куда-нибудь?
— А давно он уже женился?
— Этого в отчете нет.
— А мог бы твой сыщик разузнать побольше? За мой счет, разумеется.
— Ни в коем случае, — протестует Эрве. — Это мое дело. Конечно, я могу его попросить об этом. Только что тебе это даст? Чего ты там затеваешь?
— Фу-ты, ничего! Когда сидишь взаперти в четырех стенах, времени хватает, вот и мечтаешь. Мне бы хотелось, чтобы он знал о том, что я на свободе. Только и всего. Он заерзает, а мне удовольствие. Если он ищет работу, значит, времени у него, как и у меня, навалом. Пусть тоже покопается в прошлом. Это нам полезно обоим. Скажешь, нет? Ты не согласен?
— Старик, мне тебя очень жаль, но разве это вернет Катрин?
— Мы больше никогда не будем говорить о Катрин, — чуть слышно произносит Ронан.
Гримаса боли еще сильнее заостряет черты его лица. Выждав несколько секунд, Эрве встает.
— Извини. Мне пора.
— Что верно, то верно, — насмешливо поддакивает Ронан. — Ты ведь у нас бизнесмен. От зари до зари и до кровавого пота. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что я для тебя лишь обуза.
— Вовсе нет.
— Тебе часто приходится ездить в Париж?
— Да. Наша тамошняя контора работает неплохо. Но глаз, сам понимаешь, все равно необходим.
Ронан приподнимается на локте с загадочным видом.
— Я вполне доверяю твоему сыщику, — говорит он. — Но как бы мне хотелось, чтобы ты взглянул на Кере своими собственными глазами. Ты его прежде хорошо знал и наверняка заметишь такое, на что твой шпик даже и не подумает обратить внимание… Как одет… озабоченно ли выглядит… А кроме того, ты сможешь сравнить Кере нынешнего с Кере десятилетней давности.
— Нет, у тебя явно какая-то навязчивая идея.
— Сможешь?
— Нет. У меня нет времени.
— Жаль, — вздыхает Ронан, вновь опускаясь на подушку. — Ничего не поделаешь. Тогда я попрошу тебя… Умоляю, не отказывайся. Посади по старой дружбе цветы на могилу. Это ведь на час работы. Час ты мне можешь посвятить?
— Да, конечно.
— Вот и славно. Возьми деньги в шкафу.
— Нет! Я сам…
— Не спорь! Это деньги тюремные. Ну так вот, пусть превратятся в розы, в гвоздики, во все, что захочешь, лишь бы было красиво. Договорились?
— Договорились.
— Пока!
Ронан смотрит вслед Эрве. Пустоголовый красавчик! Но главное ему все же удалось узнать. Улица де Верней… Теперь, имея адресочек, этого Кере можно заставить немного подергаться. И Ронан тотчас принялся сочинять, тщательно взвешивая каждое слово, текст первого анонимного письма. «Твоя шкура стоит недорого». Или: «Вот мы и нашли тебя, подонок!» Что-нибудь в этом духе. Пусть помучается бессонницей. Для начала.
Мой дорогой друг!
Я, как и намеревался, нанес визит господину Дидихейму. Было заметно, что письмо ваше побудило его отнестись ко мне благосклонно, ибо принял он меня на редкость любезно, хотя обычно такого рода просителей встречают как попрошаек. Он долго расспрашивал меня о том о сем, но учтиво, без всякой грубости. Разумеется, ему было нелегко придумать, куда меня пристроить. Я не скрыл от него, что не имею ни малейшего опыта работы в торговле. Впрочем, ничего нового я ему не открыл, поскольку вы, как потом стало ясно, уже сообщили ему, кто я такой, чем занимался раньше и что бы хотел делать впредь. Из уважения к вам он не стал предлагать мне низкооплачиваемую работу, однако не решился и доверить мне должность, которая бы, на его взгляд, намного превышала мои возможности.
Короче говоря, он согласился испробовать меня в качестве заведующего небольшим супермаркетом, что должен на днях открыться на площади Жюль-Жоффрен, на Монмартре. Он полагает, что моя работенка не слишком затруднительна. Она вкратце будет состоять в том, чтобы контролировать работу служащих и составлять список наиболее ходовых товаров, так как подобные магазины держатся на статистике. Не стану утомлять вас подробными разъяснениями, которые господин Дидихейм обрушил на мою голову, скажу лишь, что приступаю к своим обязанностям с будущей недели. Минисупермаркет находится довольно далеко от моего дома, но ведь есть метро…
Господин Дидихейм повез меня осматривать будущее место работы. Над входом развешаны транспаранты, извещающие о скором открытии магазина, громкоговоритель горланит музыку, да так, что дрожат барабанные перепонки, но вроде бы без этого не обойтись. А что внутри, сами представляете: бакалейный магазин, разбитый стеллажами на коридорчики, идешь по ним, а справа и слева ряды консервных банок, бутылок, разноцветные штабеля разнообразных товаров. И мне над всем этим царствовать!.. Мозг отказывается верить. Под моим началом будут работать четыре служащих, три женщины и один мужчина. Небольшой отдельный кабинет. Пишущая машинка, но главное — ужас, меня уже заранее бросает в холодный пот — счетная. Однако обещаю вам сделать все от меня зависящее. Я вам очень благодарен. Как и Элен. От Марсо Лангруа к ящикам кока-колы — что и говорить, головокружительный зигзаг. Как тут не вспомнить многих американских писателей — прежде чем успех пришел к ним, кем они только не были, да кем угодно: и учителями танцев, и сценаристами, и ковбоями, и барменами, и водителями автобусов, и букмекерами… Надеюсь, я не намного бестолковее их. Эту утешительную мысль я повторяю себе, когда с замиранием сердца думаю об этом продуктовом изобилии, которым мне предстоит командовать, да ведь здесь можно жить, как в бункере, не высовывая носа на улицу.
К счастью, ко мне приставили опытную даму, работавшую в большом супермаркете у Порт-д’Итали — Мадлен Седийо. Господин Дидихейм нас познакомил друг с другом. Лет пятьдесят. Несколько оскорбленный вид вдовушки, знающей свои обязанности. Далеко не сахар в общении, зато работник каких поискать. С первых минут ощутила, что дирекция протолкнула меня на должность по блату; безоблачных отношений с ней явно не жди. Но я опять-таки постараюсь все уладить.
Элен счастлива: наконец-то я при деле. Купила мне белый, аптекарский, халат, от него веет какой-то солидностью, серьезностью, наденешь и сразу кажешься специалистом. Супермаркеты — вообще родная стихия Элен. Как только у нее выдается свободная минутка, она отправляется прогуляться по магазинам, вдруг что-нибудь эдакое подвернется. «Не бойся, я помогу тебе, — успокаивает она меня. — Самое трудное — запомнить, где что лежит».
Естественно, мне пришлось объяснить ей, что место я получил лишь благодаря вашей протекции. Правда, я пока утаил от нее, что некогда был вашим учеником на католическом факультете. Католический факультет — это мало что ей скажет. Ей достаточно знать, что ваших учеников великое множество: врачей, адвокатов, инженеров, священнослужителей — и что, хотя разлетелись они по всей стране, вы по-прежнему пользуетесь у них большим влиянием. Она попросила меня поблагодарить вас. «Всевышний услышал мои молитвы, — произнесла она при этом. — Я была уверена, что Он меня услышит». Надеюсь, эти слова моей жены станут для вас своего рода вознаграждением. А я, со своей стороны, добавлю, что благодаря вам радость вновь заглянула в наш дом. В следующем письме расскажу, как происходило мое вхождение в должность.
Еще раз сердечно благодарю вас.
С самыми дружескими пожеланиями,
Жан-Мари.
Любезный друг!
Мне бы следовало написать вам пораньше, но с тех пор, как открылся мой магазин, я просто не замечаю, как бежит время. Это жизнь на износ. И, однако, работу мою сложной никак не назовешь. Для любого другого человека, но только не для меня. Без передышки грызет совесть. Мне все кажется, что я недостаточно стараюсь. А когда клиент с горящим взглядом и с напряженно застывшей рукой неторопливо толкает перед собой тележку от одного стеллажа к другому и явно готовится что-нибудь тайком ухватить, мне кажется, что меня обворовывают… именно меня. Чисто физическое чувство. И ничего не могу с собой поделать. Полное ощущение, что ко мне залезают в карман! Хочется сделаться вездесущим. Я слежу за одной, другой… особенно за теми, у кого большая сумочка или широкое пальто. Мадам Седийо утверждает, что профессионалок видно сразу. Чутье! — говорит она. Ну что же, выходит, у меня оно полностью отсутствует. Все жесты и действия покупателей, даже самые невинные, кажутся мне подозрительными, но застигнуть воришку на месте преступления никак не удается. Стоит себе женщина, крутит и крутит в руках банку с сардинами, ну разве угадаешь, что у нее в голове, внезапно она замечает, что я на нее смотрю, кладет банку на место и идет дальше с полупустой тележкой, идет не спеша, будто нянька, гуляющая с ребенком. Пойдешь вслед за ней, вообразит Бог знает что! А отвернешься — хоп! — что-нибудь исчезнет.
Но ведь правда воруют! Это всем известно и всеми признано. Госпожа Седийо объяснила мне: при воровстве, не превышающем полутора процентов общего оборота, беспокоиться нечего. А вот если больше, могут и с работы выгнать. Ну вот я и брожу. Особый глаз за товарами со скидкой. На мой взгляд, это лучшее место для охоты, поскольку в этом отделе всегда царит оживление. Я начинаю уже без труда разбираться в топографии магазина, так лесничий знает наизусть свой лес.
Там, где продаются замороженные продукты, опасаться особенно нечего. Покупатели ходят туда не красть, но запастись едой. И долго не выбирают. Им еще готовить надо. Зато в отделе бакалеи искушение уже велико, товар-то небольшой, а стоит дорого. Кофе, например. Рекламные шиты, телевидение приучают публику к виду «Максвелла» или «Фабра», самых дорогих сортов. Вот и приходится смотреть в оба. Но я никого так и не поймал с поличным. Впрочем, если, на мою беду, такое произойдет, как поступить — не знаю! И страшно огорчусь! Карать я не умею.
«Вы не должны показывать виду, что наблюдаете, — учит меня мадам Седийо. — Клиенты этого не любят, ведь они приходят сюда не только для того, чтобы сделать покупки, им просто хочется приятно провести время». Следить, но так, чтобы этого не было видно? Нет, увольте, сдаюсь.
И, если быть откровенным до конца, торговля — тяжелая работа. Бесконечное хождение публики взад и вперед, навязчивая реклама, несущаяся то и дело из громкоговорителей, утомительное вышагивание вдоль стеллажей, где место каждого товара следует заранее рассчитать, с тем чтобы привлечь внимание покупателя и возбудить в нем желание его приобрести, — все это вызывает нервную усталость, опустошающую разум. А кроме того, приходится проверять счета, готовить отчеты. И вдобавок ко всему я глубоко убежден: вся эта работа смехотворна, разве имеет хоть малейшее значение для развития цивилизации тот факт, что сегодня макаронные изделия Пандзани вдруг ни с того ни с сего стали лучше расходиться, чем продукция конкурирующих фирм?
«Любая профессия — это труд и еще раз труд, — возражает мне Элен. — Неужели, по-твоему, мне доставляет удовольствие слушать рассказы мамаши Грандмэзон про желудочные колики ее таксы! Но надо оставаться любезной — значит, надо!»
Хочу быть откровенным с вами, дорогой друг. Да, я очень часто сожалею о прошлой жизни, той, что я вел в Рене, такой тихой и миролюбивой. Я покинул оазис и переселился в пустыню, преисполненный убеждения, что оазис не более чем мираж. И я по-прежнему так считаю. Однако до сих пор чувствую на губах — пусть и иллюзорную — прохладу родниковой воды. Ладно! Довольно жаловаться! Мне неплохо платят. Я на окладе. Выражение, разумеется, совершенно идиотское, как смешон весь этот канцелярский язык. Но быть на окладе — значит иметь нашивку на рукаве. И Элен довольна. Ну и слава Богу!
До скорой встречи, мой дорогой друг. Преданный вам
Жан-Мари.
Мой дорогой друг!
Я вам и вздохнуть спокойно не даю. Простите. Но мне в голову засела одна мысль и не дает мне покоя. Совершенно очевидно, что пользы от меня в магазине не много. И, как я теперь начинаю понимать, эту госпожу Седийо подсунули мне отнюдь не случайно. Она постоянно за моей спиной. Такое ощущение, будто ей велено записывать мои поступки, а потом сообщать о них. И невольно возникает вопрос: а не доверил ли мне господин Дидихейм этот пост исключительно для того, чтобы сделать вам приятное? Вдруг это всего лишь на-всего ловко скрытое милосердие? И не ведут ли господин Дидихейм и госпожа Седийо приватных разговоров? «Это пустой номер, — говорит она. — Пользы от него нет и не будет». А тот отвечает: «Я был вынужден его взять. Давайте еще чуточку потерпим!»
Может быть, я просто неверно интерпретирую некоторые их взгляды и действия по отношению ко мне. Мне хочется верить, что я ошибаюсь. Но я обязан откровенно вас предупредить. Вы взяли на себя труд походатайствовать за меня, и мне невыносима мысль вас разочаровать. Лучше мне оставить должность. И я прошу вас, если вдруг господин Дидихейм нелестно обо мне отзовется, без всяких колебаний предупредите меня об этом. Я предпочитаю ясность.
Вполне возможно, я драматизирую ситуацию. Но разве себя обманешь, нормальных отношений с персоналом мне наладить так и не удалось. Скорее всего поэтому у меня не проходит ощущение, будто я одинок и окружен некой тайной враждебностью. Но что делать? С какого бока браться? Общение должно строиться на особой дружеской сердечности, но я на нее не способен. Шу-точки-прибауточки, задушевные беседы — я бы и рад, да мне это чуждо. А присущая мне сдержанность, что греха таить, внушает людям недоверие. Кассирши самое большее вежливы. Правда, у них не особенно много времени для разговоров. Целый день неистощимым потоком перед ними движется, собираясь у касс, словно суда в шлюзе, многоликое человечество, и на них накатываются одна за одной волны покупок: пакеты, бутылки, фрукты, флаконы, коробки… Левой рукой им необходимо продвинуть товар по узкому желобку, а другой рукой быстро простучать по клавишам аппарата. Деньги, сдача, целлофановый пакетик для каждого покупателя. Следующий!
Но у меня все-таки не получается им сказать: «Какая у вас утомительная работа». Не моя это роль. Да и потом, не в моих силах что-либо изменить. Но мне жалко всех нас, и так поэтому хочется трудиться как можно лучше. Однако все старания идут прахом. Все делаю невпопад. Вчера, например, присматриваю за бутылками с растительным маслом — товар шел бойко. А тут молодая девушка спрашивает, где ей можно найти варенья и конфитюры. Я вежливо отвожу. И, разумеется, передо мной тут же вырастает мадам Седийо. «Пусть сами ищут, — возмущается она. — Больше купят».
Тут запрещено участие, желание помочь, любезность. Чему же тогда удивляться, что вокруг видишь лишь безразличие и холодность. Хотя в каком-то смысле меня это даже обнадеживает. Но все равно торговля методом самообслуживания не перестает меня удивлять. Однако я постепенно привыкаю. Вот уже три недели, как я здесь работаю! Не стесняйтесь, дорогой друг, при случае поговорить обо мне с господином Дидихеймом. Я согласен на помощь, но не на милостыню.
С дружескими чувствами
Жан-Мари.
Дорогой друг!
Я словно в воду глядел. Случилось нечто такое, что потрясло меня. В двух словах: я обнаружил в почтовом ящике анонимное письмо. Возвращаюсь домой, собираясь поскорее заняться ужином, и вдруг… К счастью, Элен эти дни возвращается поздно. Иначе она нашла бы эту гнусность. О! Текст незатейливый: «ПЕРВОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ». Большими буквами. И все! Но этого вполне достаточно. Я сразу догадался, откуда нанесен удар. Само собой разумеется, кто-нибудь из моего ближайшего окружения. Значит, из магазина. Я был прав, когда подозревал, что на меня точат зуб. На письме стоял штамп почты с улицы Литре, хотели сбить с толку, вот и опустили его подальше от магазина. Но меня, как вы понимаете, вокруг пальца не обведешь. И со вчерашнего дня я силюсь отгадать загадку. Почему вдруг эта угроза, а ведь речь идет действительно об угрозе, не так ли? Я никому не причинял никакого зла. Ну хорошо, меня не любят, согласен! Но за что мне мстить? Я тщетно ломаю себе голову. И пытаюсь понять. Почему: первое предупреждение? Значит, должно быть и последнее? А потом что?.. Полная нелепица. Мадам Седийо, предположим, еще та ведьма, но в роли каркающей пророчицы я ее не вижу. Да и других, впрочем, тоже. И потом, это не их стиль. Они прислали бы мне скорее какие-нибудь оскорбления. А не эти сухие слова, похожие на приговор.
Но если письмо идет не из магазина, то откуда тогда? Извините, что утомляю вас всей этой историей, но я не мог не поделиться с вами. Быть может, вы мне что-нибудь посоветуете. Я уже перебрал все версии. И даже стал задаваться вопросом, а уж не… Но по прошествии десяти лет кто там вспомнит обо мне? На эту мысль навел меня почтовый штамп. Указанная на нем улица Монпарнас находится в двух шагах от вокзала Монпарнас. Куда приходят поезда с запада страны, в том числе и из Рена! Но ведь как-никак десять лет прошло! Если бы кому-нибудь и захотелось насолить мне, то он бы это сделал в ближайшие после моего поспешного отъезда месяцы. А тут все не так! Слова «первое предупреждение» заставляют думать, что речь идет о начале осуществления некого грозного плана, как если бы кто-то совсем недавно решил вдруг разделаться со мной. А «недавно» неизбежно означает — с момента моего появления в магазине. Я снова отброшен к первоначальной версии, которую сам же нахожу абсурдной.
Меня охватывает непередаваемое отчаяние. Я словно растревожил злобное, коварное пресмыкающееся, мне приходилось видеть в действии таких тварей среди людей пера, но они не трогали меня, ибо для них я был слишком мелкой сошкой. А теперь, видимо, я кому-то перебежал дорогу. Я! Который стремился затаиться в стаде! Но может быть, занятое мной место было прежде обещано другому? И я, сам того не ведая, кого-то отпихнул? Должность — словно спасительный буек для утопающего. И, чтобы овладеть им, нужно бороться не на жизнь, а на смерть! Все удары позволены. Теперь вы можете себе представить, в каком настроении я отправляюсь на работу. И едва осмеливаюсь заговорить с моими коллегами.
Мадам Седийо, похоже, ничто не смущает. Она, как всегда, немного сдержанна, немного «классная дама». Говорит мне: «Из-за дождей овощи подорожали. Горошек и овощные смеси в консервах будут пользоваться повышенным спросом. Не растеряйтесь». Я вглядываюсь в ее лицо, изучаю — ничего, глухая стена с надписью «Вывешивать объявления запрещается!». Читает ли она в это время смятение на моем лице? А другие?
Может быть, они насмехаются надо мной, когда собираются в вестибюле? «Ты видела его физиономию? Еще чуть-чуть — и лопнет от злости!»
Я иду из кабинета в магазин и не могу взять себя в руки. Брожу, заложив руки за спину, между стеллажами. Плачевное, ей-ей, зрелище: несчастный, измученный человек под льющуюся из громкоговорителя сладостную музыку бродит среди полок, уставленных продуктами. Иду мимо холодильных установок. Думаю: «Первое предупреждение» — это что-то мужское, напоминающее вызов на дуэль! Возвращаюсь к парфюмерии и спрашиваю сам себя: «А если придет второе предупреждение, мне нужно будет обо всем рассказать Элен?» Поворачиваю в сторону пирогов и паштетов. «Может быть, пустая шутка? Попортить мне нервы. Просто поняли, что я не „боец“». Дозорный круг завершается. Я возле касс. Аппараты отстукивают чеки. Возле выхода скопилось множество тележек. И никто, похоже, не обращает на меня никакого внимания.
Время уходит, и вместе с ним постепенно тает бремя, лежавшее на моей душе. Мое положение уже не представляется мне столь уж бедственным. Действительно, что мне, собственно, грозит? Я отправляюсь в очередной круг по магазину. Попытаются лишить меня места? Невозможно. Меня защищает трудовое законодательство. Это лишь безработный теряется в no man’s land. А человек на окладе чувствует себя в безопасности. Мне остается только выжидать, чтобы узнать, какая из окружающих меня женщин вздумала оставить меня без места. Я слишком раним и беззащитен — вот моя главная беда! И мне невольно приходят на ум изречения Лангруа, типа: «Жизнь — мозговая косточка. Ее не кусать, высасывать нужно». А я без конца ломаю себе зубы. И готов поклясться — самое трудное — это оставаться верным самому себе, тем принципам, которые ты выбрал. Когда отказываешься — я цитирую ваши слова — «вверить свою судьбу Господу», когда плывешь против течения, когда смысл дальнейшей борьбы приходится искать и находить лишь в собственной душе, ах, мой дорогой друг, поверьте, вполне позволительно иногда проявить слабость и честно вам в этом сознаться.
С дружеским приветом
Жан-Мари.
Мой дорогой друг!
Прошла неделя, и я вновь продолжаю хронику своей жизни. Но сперва мне бы хотелось от всего сердца поблагодарить вас. Ваше письмо принесло мне огромное облегчение. Да, я понимаю, что излишне чувствителен. Что нужно любить общаться с людьми. Меня и воспитывали так. Но характер, данный мне от природы, все же оказался сильнее. Я предпочел сделаться своего рода изгоем. И вы, без всякого сомнения, правы — мне следует непременно рассказать Элен об анонимном письме. Я не вправе скрывать от нее свои сомнения и беспокойства. Муж и жена должны всем делиться, как радостью, так и горем. Тем более что новых писем не последовало, а значит, нет причин для особого волнения. Но я догадываюсь, какой оборот примет наша беседа. И мне заранее делается тошно.
Элен обязательно станет доказывать мне, что я прогневил Бога, не поблагодарив Его за благополучный исход. Мне не хотелось вам рассказывать, но мы вновь немного поссорились. Аргументы Элен всегда одни и те же: «Ты обещал попытаться сделать мне приятное. Вот и проводи меня в церковь. Я же не прошу тебя молиться, просто проводи. Невелика жертва!» Короче говоря, вы понимаете, какого рода споры отравили нам воскресный отдых. Так что теперь, я уверен, стоит мне признаться ей, что получил анонимное письмо с угрозой, как тотчас услышу в ответ: «Это тебе в наказание. С неблагодарным человеком, которому даже трудно „спасибо“ сказать, вечно такое происходит!»
Таковы аргументы моей бедной жены. Бог для нее чуть ли не родственник, старикан с причудами, с которым нужно обращаться поласковей. Ей совершенно невдомек, что наверняка существуют многие десятки других планет, где, как и у нас, закон на стороне сильных. Она слишком крепко стоит на ногах, головокружения ей неведомы.
«Ты никогда ничего толком не ответишь!» — сердится она.
А что можно ответить? И я лишь крепко прижимаю ее к своей груди. Только бы молчала! Быть рядом, глаза в глаза — вот единственная истина, в которой я абсолютно уверен. Вот почему я не тороплюсь сообщить ей о письме. Неизбежно произойдет бесплодная дискуссия. Она заявит, что я имею дело с завистником, которому все это очень скоро надоест, еще раньше, чем мне, и что самое мудрое — не обращать на угрозу внимания и т. п. Но я-то убежден, что здесь кроется нечто совершенно особое и очень серьезное. Я жду второго письма. Возможно, оно позволит понять мне, кто их автор. И я немедленно дам вам об этом знать.
С дружеским приветом
Жан-Мари.
— Ты? — проговорил Ронан. — А я думал, ты еще в Париже.
— Я только что вернулся. И первым делом к тебе.
— Ты опустил письмо?
— Как приехал, сразу.
Эрве снял мокрый дождевик. Вот уже три дня льет не переставая. Спасаясь от юго-западного ветра, чайки слетелись в город.
— Мерзкая погода, — говорит Эрве. — Как самочувствие?
— Не ахти. Едва держусь на ногах. А у тебя что новенького?
Поставив кресло вплотную к постели, Эрве наклонился над больным:
— Догадайся, кого я видел?
— Кере?
— Да, Кере. Мне сперва не хотелось с ним связываться, но потом все-таки решился. Наш разговор никак не выходил у меня из головы. В среду сорвалось одно свидание, и я неожиданно оказался свободным, вот любопытство и разобрало. Как тебе известно, Кере работает в небольшом супермаркете…
— Нет. В первый раз слышу.
— Как?.. Ах, ну да, точно, мы ведь с тобой больше не виделись… Ну так вот, наш информатор продолжил расследование, от него я и узнал эту новость. Кере устроился. И проходит «переподготовку» в магазине.
Ронан рассмеялся.
— Быть того не может! Шутишь!
— Вовсе нет. Ты бы его видел! В белом халате, с пуговичками на плече, ни дать ни взять студент-медик. Ей-богу, стоило ехать, чтобы такое увидеть!
— А как ты об этом узнал?
— Мне захотелось лично удостовериться что и как. Адрес его работенки у меня лежал в кармане, площадь Жюль-Жоффрен… Вот я и воспользовался свободной минуткой, чтобы побродить в тех местах. Это точно наш Кере. Только здорово сдавший.
— Тем лучше.
— Ты помнишь, как он хорошо раньше выглядел? Даже не было заметно, что он небольшого роста. А сейчас весь скукожился. Ходит руки за спину. Прямо тюремный надзиратель какой-то.
— Ты вошел в магазин?
— Нет. Через стеклянную дверь смотрел.
— Он обслуживает покупателей?
— Да нет же. Самообслуживание. Понятия не имею, чем он там занимается. Поскольку это тебя так интересует, вот держи, тут найдешь все сведения: и адрес магазина, и адрес салона, где вкалывает его жена, — все, что захочешь!
Эрве достает из бумажника конверт и кладет, прислонив к пузырьку, на столик возле изголовья кровати.
— Но это еще не все, — вновь говорит он. — В воскресенье я оказался свободен и отправился на улицу Верней пропустить рюмочку в одно симпатичное местечко, откуда хорошо виден магазин. И вот в полпервого дня я их увидел.
— И как она тебе?
— Хороша! Слишком хороша для него! Молодая… элегантная… Не светская дама, но одеваться умеет… Красивые ножки… Фигура… Грудка — что надо… Щупать не щупал, но сразу видно!
— Ну и развратный же ты тип! Послушала бы тебя Иветта!
— А что такое? Одно другому не мешает. Да к тому же Иветта…
— Вы поссорились?
— Нет! Пока еще нет. Но она начинает действовать мне на нервы.
— Все ясно, ты втюрился в мадам Кере.
— Идиот!
— Но судя по твоему рассказу…
Ронан потягивается, затем внимательно смотрит на Эрве.
— Допустим, у них в семье нелады… Допустим, эта сволочь Кере теряет свое место… Допустим…
— Знаешь, я не такой уж ловкий ухажер, чтобы вписаться в твои умозрения, — отшучивается Эрве.
Ронан задумывается, губа его нервно кривится.
— Почему бы тебе не устроить встречу с ними? — негромко говорит он наконец. — А чего, забавно, верно? Поглядишь, как они живут. Сойдешься поближе. Раньше, помнится, ты тотчас на дыбы встал, когда я тебе нечто подобное предложил. А теперь?
Эрве качает головой, затем внезапно встает.
— Мы еще поговорим об этом.
— Когда?
— Возможно, на будущей неделе. Сейчас мне предстоит открыть филиал фирмы в Нанте, так что дел много и недосуг думать о супружеской чете Кере.
Рукопожатие. Эрве готовится уйти.
— Ты мне больше нравился с бородкой, — говорит Ронан. — А бритый ты на кюре смахиваешь.
Друзья обмениваются понимающей улыбкой, будто только они двое в силах объяснить смысл шутки Ронана. Дверь закрывается. Слышно, как Эрве разговаривает с госпожой де Гер. Голоса постепенно затихают. Ронан зарывается поглубже в одеяло. Теперь он точно знает, куда нанести следующий удар, и уж на этот раз стрелять наугад не придется. Эрве будет рядом и все ему расскажет.
Жан-Мари, как и всегда, снял пиджак, тщательно повесил его на вешалку, надел халат и вошел в кабинет. Госпожа Седийо уже, должно быть, просмотрела почту. Конечно, вряд ли эту работу должна делать она, но разве разберешь, что входит, а что не входит в ее обязанности? А расспрашивать свою помощницу на этот счет Жан-Мари даже не пытался. Все делает быстро, точно и как надо, избавляя его от самой ненавистной ему работы, — чего еще желать! Жан-Мари надел очки и сразу увидел синий прямоугольник. Господину управляющему магазином самообслуживания. Площадь Жюль-Жоффрен — 75018, Париж. Конверт распечатан. И в нем сложенный вчетверо листок с тремя строчками.
СУКА РВАНАЯ!
КАК ТОЛЬКО ТЕБЯ ЕЩЕ ЗЕМЛЯ НОСИТ!
ВТОРОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ.
Оглушенный полученным ударом, Жан-Мари тяжело опустился в кресло. С трудом взглянул на штамп почты. Улица Литре. Кто-то вознамерился убить меня, крутилось в его голове. Но что я такого сделал? И эта старая карга прочла письмо! Как же я ей теперь на глаза покажусь?
Жан-Мари встал, дошел, пошатываясь, до рукомойника в туалете и наполнил водой картонный стаканчик. Прижавшись плечом к стене, медленно выпил, постепенно приходя в себя, как боксер после нокаута. И, чтобы выиграть время и обдумать сложившуюся ситуацию, закурил. Будь автором письма госпожа Седийо, она бы не стала вскрывать конверт. Ее обмануло обращение: «Господину управляющему…» Разве она могла ожидать, что наткнется на анонимное письмо. Могла хотя бы извиниться, сказать: «Моим первым порывом было порвать его. Но потом подумала, что вам лучше быть в курсе. И советую не обращать внимания на такого рода угрозы». Ну что-нибудь в таком духе… слова поддержки, доброжелательного сочувствия. Ан нет. Даже не дождалась его прихода. Остальная почта была аккуратно сложена. И на столе оставался только этот синий конверт, специально положенный так, чтобы он сразу бросился ему в глаза.
Вот, должно быть, повеселилась, сволочь! И другие тоже! Наверняка сообщат обо всем господину Дидихейму. И начнут шептаться по углам. «А шут его знает, что это за тип… Анонимные письма — штука мерзкая, но ведь дыма без огня не бывает… И, если подумать, кому известно, откуда он взялся, а? Так посмотришь, вроде бы вид нормальный, но лично мне всегда казалось, что у него мозги слегка набекрень… А вам нет?..»
Жан-Мари вдруг принимает решение. Он входит в магазин, проходит несколько стеллажей и находит госпожу Седийо. Та стоит вместе с их служащим и расставляет консервные банки с рагу по-лангедокски. Время еще раннее, громкоговоритель молчит. Редкие покупатели бродят по магазину, серьезные и чинные, будто пришли в музей.
— Можно вас на минутку? — негромко говорит Жан-Мари, подойдя к женщине.
— А попозже нельзя? — сумрачно откликается та.
— Прошу вас.
— Продолжайте без меня, — обращается госпожа Седийо к работнику. — Я скоро.
И направляется к Жан-Мари, что ждет ее у полки с хозяйственными товарами.
— В чем дело?
Жан-Мари показывает ей синий конверт.
— Вы читали?
Смерив взглядом своего собеседника, госпожа Седийо раздраженно бросает:
— Это ваши дела, меня они не касаются.
— Но все-таки…
— Обратитесь в полицию, господин Кере. И позвольте нам продолжить работу.
— Вы, наверно, решили, что…
— Довольно, господин Кере. Вам лучше не продолжать этот разговор. Но если вам хочется услышать мой совет, то пожалуйста: попросите ваших пассий писать вам домой.
— Что? Какие пассии?
Но госпожа Седийо уже повернулась к нему спиной. Работник усмехнулся, и Жан-Мари услышал, как он пробормотал: «Так тебе и надо!»
«Какие пассии?!» — несколько раз повторил Жан-Мари и вдруг понял, что она имела в виду, и холодный пот выступил на его ладонях. Вот оно как! Ну конечно! Они его принимали за… Он спрятался за стеллажом с овощами и снова открыл письмо. Женский род обращения, видимо, заставил госпожу Седийо предположить, что… Хуже и придумать нельзя. Его обесчестили, смешали с грязью.
Подать жалобу? Но на кого? Писавший не работал в магазине. Теперь Жан-Мари уже нисколько не сомневался в этом. Кто-то, кого он не знал, пытался его уничтожить. За этим письмом последуют другие, его не оставят в покое, пока он в отчаянии не сдастся. Пойти и рассказать обо всем господину Дидихейму? Но у меня уже и без того подмоченная репутация, решает Жан-Мари. Зная мое прошлое, он посоветует мне уйти!
Захотелось все бросить и скрыться куда-нибудь подальше. На него нашла вдруг мрачная веселость. Ну вот, докатился. Я для них пугало, козел отпущения: по блату устроился и притащил за собой дружков, а те развлекаются тем, что пишут ему письма, шантажируют. Ах, до чего смешно! И еще напускает на себя важный вид. Изображает образцового служащего. Пусть поскорее убирается отсюда!
— Ну ладно, — сказал как отрубил Жан-Мари. — Я уберусь, и немедленно!
Он медленно, с достоинством дошел до своего кабинета и, вырвав листок из подаренного фирмой «Чинзано» блокнота, написал: «Ушел. Буду завтра». Женщины начнут гадать, что бы это могло означать, но к черту всех женщин. Ноги его больше не будет в этом магазине. С торговлей покончено! В конце концов безработица была менее тягостной.
Жан-Мари выскользнул через служебную лестницу на улицу, но идти сразу домой мужества не хватило. Пришлось завернуть в кафе.
— Добрый день, господин Кере! Что-то вас давно не было видно. Не случилось ли чего? Вдохновение улетучилось? Ну что, стаканчик кальвадоса?
— И заодно бумагу с ручкой.
— В добрый час! Слегка примите, а потом рука сама так и застрочит!
Но Жан-Мари уже не слушал его, обдумывая, как начать. А потом одним духом написал:
Господин генеральный директор!
К моему большому сожалению, я вынужден просить вас уволить меня с занимаемой должности. Мне не следовало соглашаться на работу, которую вы мне поручили по рекомендации нашего общего друга. У меня недостает ни сил, ни возможностей достойно с нею справляться. Возникли проблемы со здоровьем, да и особой склонности к торговле, как теперь совершенно ясно выяснилось, у меня нет.
Прошу извинить меня, господин генеральный директор, за причиненное беспокойство.
С глубоким уважением,
Жан-Мари Кере.
Все это выглядит трусливо и пошловато, думает Жан-Мари, перечитав написанное. Если я немедленно не отправлю письмо, то потом уже не сделаю этого никогда. Элен, конечно, скажет, что мне моча в голову ударила. Но что будет, то будет!
Он отпивает большой глоток вина. Пытается представить незнакомого противника, сумевшего выиграть первый раунд. Он, верно, считает себя необычайно ловким, со злорадством размышляет Жан-Мари, но сам же и попадется в вырытую им яму, так-то вот. Я добровольно вновь погружаюсь в трясину безработицы, и отныне я в полной безопасности. Что можно предпринять против безработного? То Ье ог поt tо Ье?[17] Я выбираю: поt tо Ье. Жан-Мари рассмеялся и зашелся в кашле.
— Вам стало получше, сразу видно, — обратился к нему хозяин кафе. — А то вы тут словно с похорон ко мне явились.
Конверты, слава Богу, были стандартными, без какого-либо фирменного знака заведения. Жан-Мари аккуратно вывел адрес, приклеил марку. Лежавшее перед ним письмо напоминало оружие. Я начинаю медленное самоубийство, подумалось вдруг. Чем это все может закончиться? Моей смертью? Возможно, именно этого он и жаждет.
Жан-Мари достал второй лист бумаги.
Дорогой друг!
И на этом остановился. Рассказывать всю историю с самого начала оказалось выше его сил. Жан-Мари вышел на улицу и замер в нерешительности. Опять пустая праздность, ненужность всего и вся и тяжесть собственного тела, куда его теперь нести?.. Доводилось ли претерпевать его незримому врагу подобные невзгоды, если он с такой легкостью обрекает на них других? Жан-Мари бросил письмо в почтовый ящик. С этого мгновения он уже не служащий, не руководящий работник, а уволенный. Дирекция, правда, могла заставить его проработать положенный законодательством месяц. И, хотя он почти уверен, что его оставят в покое, лучше на всякий случай раздобыть медицинскую справку о временной нетрудоспособности. И снова в бой, снова искать работу.
Воскликнуть в приступе гнева not tо Ье легче легкого, но ведь дома ждала Элен. Из-за нее и ради нее он должен работать, но как только что-то отыщется, черный ворон опять накинется клевать его. Положение незавидное, как ни крути! Как и всегда, по пути домой он купил все необходимое: хлеб, мясо, картошку. Но мысли витали далеко. Заглянул в почтовый ящик, нет ли писем. Есть! Учебное заведение Блез-Паскаль. Достав его и зажав зубами, Жан-Мари принялся свободной рукой шарить по карманам в поисках ключей. От засветившейся впереди слабой надежды руки его задрожали. Наконец, бросив купленные продукты на кухонный стол, он вскрыл конверт.
Уважаемый господин Кере!
Мы с должным вниманием ознакомились с вашим письмом. К сожалению, вынуждены сообщить вам, что в настоящее время в нашем учебном заведении вакантных должностей нет. Тем не менее мы занесем вашу кандидатуру в наши списки и при случае будем рады принять вас на работу.
С уважением…
Жан-Мари нервно скомкал письмо. Лицемеры!.. Сказали бы откровенно: «Пошел на…», ан тебе нет, они тут турусы на колесах разводят!
Он швырнул письмо в корзинку. И, подобно приступу горячки, его вновь обуял гнев. Время приближалось к обеду. Полдень. И, накрывая на стол, Жан-Мари разговаривал сам с собой: «Попадись ты мне!.. Ну только попадись ты мне!..» Он не услышал, как в кухню вошла Элен и, удивленная, остановилась на пороге.
— Почему ты здесь?.. Нездоровится?
— Не знаю… Нет. Или, вернее…
Он достал из бумажника оба анонимных письма.
— Держи… Сама все поймешь.
— Ясно, — произнесла она, пробежав их взглядом. — Глупость, только и всего.
— Ты ничего не понимаешь! — не сдержался Жан-Мари. — Первое письмо пришло к нам домой. Еще куда ни шло. Но второе отправили туда, в магазин, и его, черт возьми, распечатала эта мымра Седийо. Все уже в курсе. Ты прочти, прочти… «Сука рваная…» Неужели не понятно? Можно представить, что они там обо мне воображают.
— Не кричи так. Соседям вовсе не обязательно об этом знать. Да, конечно, это неприятно.
— Это настолько неприятно, что я уже уволился с работы. Письменно известил господина Дидихейма.
— Ты сошел с ума!
Элен сняла перчатки, обеспокоенно смотрит на мужа. Достает с вешалки домашнюю кофточку.
— Ты объяснил ему, в чем дело?
— Нет. Представляешь, как бы он отреагировал? Я сказал только, что болен и не могу продолжать работать.
— Ну удивил!
Она зажгла газ, взяла сковородку.
— Давай быстрее. Мне нужно через полчаса быть на месте. Мог хотя бы сперва посоветоваться со мной. Это была хорошая работа.
Котлеты шипят в масле. Приготовив салат, Элен утирает глаза тыльной частью руки.
— Ты плачешь? — спрашивает Жан-Мари.
Она передергивает плечами. Он подходит к ней, обвивает рукой шею и шепчет:
— Элен. Я не мог там больше работать.
Резким движением она освобождается от его объятий.
— Ну в чем дело? Может быть, ты и есть тот самый, на что намекает письмо?
Ошарашенный, он отступает, ищет на ощупь стул.
— Элен, что ты говоришь…
— Ты не тот, о ком там сказано?
— Да как ты могла такое подумать!
— А если нет, тогда нужно было на все наплевать, какая разница, что там подумают другие. Твой друг все для тебя сделал. Преподнес работу на блюдечке. А ты из-за какого-то дурака, что потехи ради шлет тебе идиотские письма, уходишь! Это несерьезно. Давай есть!
Поставив салатницу на стол, она раскладывает котлеты. Руки двигаются словно сами по себе, и кажется, нет ни ссоры, ни напряженных лиц, ни обидной резкости слов. Жан-Мари садится напротив нее.
— Идиотские письма, говоришь… Я так не думаю.
— Послушай, — говорит она, глядя ему прямо в глаза. — Или вся эта ерунда рассыпается как карточный домик, или тебе есть в чем себя упрекнуть. Ну-ка покажи мне еще раз письмо.
Жан-Мари протягивает ей письмо через стол. Элен медленно вполголоса читает: «Сука рваная! Как только тебя еще земля носит. Второе предупреждение».
— Именно последние слова, «второе предупреждение», и беспокоят меня, — признается Жан-Мари.
— А меня другое, — отзывается Элен. — Вот это: «Как только тебя еще земля носит». Я не большой знаток анонимок, но эта маленькая фраза заставляет меня задуматься. И тебя, мне кажется, тоже, не так ли? Иначе ты бы не бросил работу.
— Я уверяю тебя, Элен…
— Послушай, Жан-Мари, давай серьезно. (Смотрит на часы.) Нет, я сегодня точно опоздаю.
— Могу поклясться, что совершенно… — начал было он, но она его перебила:
— Конечно-конечно! Я тебе верю. Хотя жизнь порой и преподносит сюрпризы.
— Будь я этим, ты бы, наверно, заметила.
Элен отодвинула тарелку и грустно улыбнулась.
— Я могла бы спросить, почему ты так сдержан со мной в постели. Таких мужей, как ты, поверь, не много. И почему так боишься иметь ребенка?
— А при чем здесь это? — протестует Жан-Мари. — Мне не хочется плодить сыновей-хулиганов или дочерей без работы и без гроша в кармане.
— Ты не имеешь права так говорить.
Он в свою очередь отодвигает тарелку. Шепчет:
— Веселенький обед выдался.
Элен сжимает его безвольно лежащую на скатерти руку.
— Извини. Если писавший хотел нам сделать больно, то он своего уже добился. Послушай, ты мне часто рассказывал, что Френез…
— Лангруа, — исправляет Жан-Мари.
— Хорошо, Лангруа… встречался иногда с темными людишками.
— Да, действительно.
— Возможно, нужно искать где-нибудь тут. Вспомни, наверно, с кем-нибудь поцапался, а теперь вот тебе мстят.
— Да нет. Это смешно. Вбей себе раз и навсегда в голову, что меня просто не существовало. Лангруа всех затмевал.
Они замолчали, затем Элен принялась убирать со стола.
— Вечером поедим чего-нибудь получше.
Он закуривает, она быстро моет посуду.
— Если ты что-то от меня утаиваешь, то давай, я тебя слушаю. И, как сумею, помогу. Ты уверен, что тебе нечего мне рассказать?
Жан-Мари смутился. Отвернувшись, он выпускает клуб дыма.
— Уверен.
— Ну а если копнуть еще поглубже в прошлое… до Лангруа. Ну, не знаю… Скажем, когда ты работал у отца?
Жан-Мари недоуменно хмурит брови. И лишь затем вспоминает, что в свое время выдумал себе прошлое и рассказал Элен, будто бы отец устроил его письмоводителем к себе в лицей.
— Ах, оставим все эти разговоры! — просит он. — Согласен, я напрасно написал Дидихейму. Но теперь уже поздно. И, признаться, в глубине души я доволен. Эта работа не для меня.
Элен идет подкраситься перед уходом. Из ванной доносится ее голос:
— Жан-Мари… Только не сердись… Тебе не кажется, что настало время…
Долгое молчание.
— Для чего? — ворчит, не выдержав, Жан-Мари.
— Исповедь уносит все лишнее, — отвечает она. — Если ты сомневаешься, стоит ли довериться мне, расскажи Ему, и Он услышит тебя.
Жан-Мари с силой тушит сигарету о дно пепельницы. Усилием воли заставляет себя сдержаться, и лишь нервное движение плеча выдает его гнев. Жена выходит из ванной, спокойная, бодрая — не узнать! — будто бы и не было между ними никаких размолвок, и подставляет щеку для поцелуя.
— До вечера, милый! После работы скорее всего забегу в церковь. Нам сейчас очень нужна помощь. А ты чем займешься?
Ответить: все время буду тупо и бесцельно твердить: «Как только тебя еще земля носит» — не решился. Никогда он не осмелится признаться. Тем более Элен.
— Я вновь займусь поиском работы, — говорит он вслух. — Про ужин не беспокойся. Я приготовлю. Пока еще не разучился.
Ронан мается. Опять давление ни к черту. Стоит ему долго, больше получаса, находиться на ногах, как начинает кружиться голова, ноги дрожат, а тело обливается потом. И приходится залезать обратно в постель. Читать неохота. Газеты, журналы скапливаются в ногах, падают на пол; мать только ходит да подбирает их.
— Ты меня, ей-богу, принимаешь за служанку!
И ждет: вот сейчас он возразит или нежно улыбнется в ответ. Напрасно. Сын словно замурован в молчании. Грезит. Смутные образы возникают в его сознании. Ему представляется — он ловит рыбу. Закинул два анонимных письма, как удочки, и ждет, вот сейчас дернется поплавок. А вдруг он так и не узнает, удалось ли ему добиться своего, клюнула ли рыба, закусила ли крючок? Может быть, нужна еще наживочка? А что, если Кере их просто выбрасывает? Или готов поднять шум и пойти на скандал? Нет. Испугается. Не надо забывать, как он на цыпочках убрался из города. Картина крадущегося вдоль стен Жан-Мари, пробирающегося на вокзал, подобно беглому преступнику, заставляет Ронана мысленно улыбнуться…
Но прошло десять лет, и Кере, должно быть, заматерел. И женился. Значит, у него теперь новая жизнь, есть что защищать. Итак, анонимные письма! А последнее… «Сука рваная…» Неплохо придумано! Вот здорово, если оно попало в руки близких ему людей! Небось чувствует, что обложили! «Второе предупреждение»! Читай: жди третьего! И для концовочки всю правду-матку!
Внезапно Ронан перестал улыбаться и нахмурился. Что за байки он тут себе рассказывает? Да история с Кере просто пустяк по сравнению с тем, что творится вокруг, всюду процветает насилие, оглоушенные чтением бесчисленных колонок происшествий люди только и мечтают о том, как бы спрятаться за всевозможными лотереями. Да им насрать, всем этим людям, что там случится с Кере! Еще десять лет назад это бы еще кое-что значило, тем более в таком городе, как Рен. А теперь… Так, хиханьки-хаханьки, все эти письма — всего лишь самообман, желание скрыть собственное бессилие. Кере вне досягаемости. Чтобы добраться до него, нужно сесть в машину или в поезд, то есть быть свежим как огурчик. А ведь там еще придется выследить, подкараулить и напасть на него. Нет! Не дело больному мотаться по дорогам. А рыбаку гоняться за рыбой. Пусть лучше сама плывет в сети. Только вот как заставить Кере уехать из Парижа и приехать в город, который ему явно не по душе? Может быть, письма напугают его, заставят зашевелиться. Эрве бы сказал. Да пропал куда-то и не подает никаких признаков жизни. На него никогда нельзя положиться.
Ронан поддается слабости и закрывает глаза. Похоже, он проиграл! Но ближе к вечеру, в те часы, когда у него обычно повышается температура, на него вдруг накатывает волна надежды. Да нет, он отлично ведет свою партию. И придуманная им фраза: «Как только тебя еще земля носит» — просто превосходна. Постороннему человеку она позволяет предположить все, что угодно. А самому Кере напоминает именно о том, что ему больше всего хочется скрыть, а кроме того, доказывает, что за ним следят. «Могильный взгляд». Ронан рассмеялся.
— Чего ты веселишься? — спрашивает мать. — Кажется, не с чего.
— Да так, пустяки, — отвечает Ронан. — Припомнилось одно стихотворение Виктора Гюго.
— У тебя опять поднимется температура, — вздыхает пожилая женщина.
И скоро наступила ночь, тусклый светильник на столике у изголовья, затихший дом. Благодаря силе бурлящей в его душе ненависти он будто смог проползти на одних руках казавшуюся нескончаемой лестницу часов. И вот он на вершине дня. Он не спит. И уверен: Кере тоже не спит в эту минуту. Как и каждый вечер, Ронан спешит на свидание с Катрин. Сперва он представляет могилу, обсаженную Эрве цветами. После того, как он столько времени рассматривал фотографию, он знает ее наизусть. С лупой изучил каждую деталь. И знает: то, что он принял вначале за кочку, на самом деле севшая на тропинку птица. Скорее всего, дрозд. Катрин любила все летящее. И морскую пену, и чаек. Она сама была ветром. И сейчас они гуляют вдвоем. Иногда беседуют. Иногда ссорятся. Иногда занимаются любовью, и чувственный жар толчками горячит виски Ронана. Стон срывается с губ. Она в его объятиях. Последний раз, когда…
Каждая секунда той последней ночи врезалась в память. Но сегодня он слишком утомлен, чтобы полностью отдаться сладострастным воспоминаниям. Иногда, правда, ему случается задавать самому себе странные вопросы. Например, жили бы они в полном согласии, если бы поженились? Катрин не одобряла его, как она называла, «политические занятия». Он внушал ей: «Да, я понимаю, Бретани одной не выдюжить, но нельзя же, с другой стороны, потакать, продаваться и служить подстилкой всем этим горе-реформаторам». А она серьезно так отвечала: «Ты ребенок, который вбил себе в голову всякую чушь!» Но если бы это было так! Скорее, я ребенок пополам со стариком, говорит себе Ронан. Почему я возмущался, когда меня посадили в тюрьму? Я убил человека. И должен был понести за это наказание. Разве не логично? Этого требует справедливость. Одно только «но»: не Кере быть мне судьей. Кому угодно, но не ему! Я ненавижу его как-то по-стариковски. Словно беззубым ртом пережевываю и пережевываю свою ненависть. Правду не скроешь. Моя ненависть! Это все, что осталось у меня от Катрин. Ненависть и есть наше нерожденное дитя!
Слезы жгут глаза, но облегчения не приносят. Ронан глотает двойную дозу снотворного, но сон приходит не сразу. Ронан еще успевает подумать: когда-то я был набожным. Молился по вечерам. Я был борцом, вступившим в своего рода священную войну. И у меня было право молиться, даже тогда, когда я готовился казнить Барбье. А затем в мою жизнь влез Кере, и я потерял все сразу: и свободу, и истину. Он словно дважды лишил меня жизни. А сейчас, Господи, хотя я больше не верю, что ты есть, дай мне силы убить Кере.
Ронана одолевает наконец дремота. Сложенные в молитве руки расходятся в стороны. И свет ночника тускло освещает его умиротворенное лицо.
Дорогой друг!
Ваше подробное письмо, которое я получил вчера, немного успокоило меня. Я не стану снова возвращаться к обстоятельствам, заставившим меня уволиться с работы. Вам они известны: ужасное анонимное письмо и мое смятение. Моя трусость — другого слова не подберешь — перед мнением окружающих людей. Но я правда не выношу, когда на меня тычут пальцем. Ваша чуткость и доброта поддержали меня в трудную минуту. Что стало бы со мной, кабы не вы? А сейчас буря позади. Но она изрядно потрепала меня. Я ходил к врачу — пришлось, чтобы избежать дрязг с администрацией магазина. В нашей жизни все сложно: как найти работу, так и уйти с работы! Врач нашел, что я весьма плох: переутомление, пониженное давление, короче, он называет это состояние «стресс безработного», так как вроде бы большинство людей, оказавшихся в подобной ситуации, имеют схожие психосоматические симптомы. Безработица ведет к своего рода нервному расстройству, аналогичному депрессии, и, к сожалению, эффективного лекарства не существует. Он выписал мне одно-другое успокоительное, ублажил душу бальзамом ласковых слов и, любезно выпроводив меня за дверь, позвал следующего больного!..
Будь я жертвой «экономических увольнений», как они говорят, я бы мог получать пособие. Увы, я добровольно (!) оставил работу, а это уже непростительный криминал. Вас незамедлительно зачисляют в категорию ненадежных граждан, лоботрясов и пустозвонов, предпочитающих растительный образ жизни и ничегонеделание. На вас глядят косо. А я тем более попадаю под подозрение, оттого что имею работающую жену, а следовательно, нужда на работу не гонит.
Хотя Элен и впрямь довольно много зарабатывает, радости в доме нет. Живи она одна, особых забот бы не ведала. Но нас двое. Квартплата очень высокая. Налоги растут. Приходится просить у Элен деньги на карманные расходы. Вернее, она дает их мне сама, стараясь избавить меня от ненужного унижения. Но женщины плохо себе представляют, сколько нужно мужчине. Вот и получается то слишком много, то слишком мало. Например, проблема с сигаретами. Раньше я курил по пачке в день. (Вредно для здоровья? Спорить не буду, но дело-то не в этом.) Сейчас я сократил до шестнадцати. На четыре меньше. И в результате — какие-то детские забавы. Я пытаюсь разобраться во времени, когда мне легче всего обойтись без курения, и никак не могу определить. И чем больше я стараюсь растянуть паузы между сигаретами, тем сильнее желание закурить. Я начинаю обзывать себя последними словами, и настроение мое летит в тартарары! В наказание и в то же время чтобы успокоиться, я выкуриваю две или три сигареты подряд. И после этого уже окончательно прихожу к выводу, что я отвратительный тип, не достойный ни жалости, ни дружбы, ни нежности. Это и есть тот самый «стресс».
Почему же так получилось, что, хотя вроде бы я и не глупее других, и даже наделен, увы, достаточно тонкой душой, мне приходится смиряться с подобными вывертами в собственной психике. Разумеется, совершенно незначительными, но в них выражается суть первых признаков загнивания. Ведь все начинается с пустяков. С небольших маниакальных идей и привычек, которых раньше у себя не замечал, а теперь внезапно обнаруживаю, испытывая при этом такое же отвращение, как если бы, скажем, подхватил бы вшей.
Разумеется, есть и приятные привычки: стаканчик кальвадоса например. Но есть и такие: каждый раз, когда бреюсь, я внимательно разглядываю собственное лицо, ищу в нем те скрытые морщины или какой-нибудь знак, по которому можно узнать человека, вынужденного бездельничать, каторжника свободы. И выбор богатый. Представляете: раньше я тщательно избегал всяких встреч и бесед с собратьями по несчастью, показывая всем своим видом, что, мол, отсутствие работы для меня лишь временное, случайное явление, теперь же, наоборот, начинаю приставать к ним с расспросами в очередях. Национальное бюро по трудоустройству представляет собой своего рода лепрозорий, где люди демонстрируют увечья и болячки, обсуждают их и делятся друг с другом отчаянием. «Так не может долго продолжаться», — жалуется один. «Это плохо кончится», — вторит ему другой. Но без всякой озлобленности и даже с какой-то внутренней убежденностью. Нет, это не протест. Диагноз. Все пройдут через это. А раз так, то лучше принадлежать к тем, кто накопил кое-какой опыт и уже наладил жизнь, будто поставив ее на маленький огонь. Единственное достоинство, остающееся у тебя при этом, — поистине нечеловеческое терпение, ты впадаешь в бессознательное ожидание, напоминающее сердечную спячку.
Да, я качусь по наклонной плоскости. До истории с магазином самообслуживания я еще как мог сопротивлялся. А теперь падаю все ниже и ниже. И, поскольку я пишу сейчас что-то вроде исповеди — слово заставило меня невольно улыбнуться, — мне остается только сознаться вам в самом тягостном, ибо глупее этого и придумать трудно: я экономлю крохи на покупках, лишь бы иметь возможность иногда сходить в кино. И смотрю почти что все без разбора. Главное — это удобно сидеть, спрятавшись от собственных надоедливых мыслей: персонажи на экране думают и действуют вместо меня. А мне хорошо. Я расслабляюсь, освобождаюсь от забот и сомнений, становлюсь эхом и отражением. Растворяюсь в изображении на экране. Но пока я отдыхаю, Элен работает не покладая рук. Вспомнишь об этом — и становится ужасно стыдно, но не во время сеанса, а уже после, когда оказываюсь в настоящей толпе настоящего города. Где и бьют тоже по-по-настоящему
Иду по улице и безрадостно перебираю в памяти поведанную мне очередную историю. Сплошная ложь! Ложь персонажей, которые чаще всего борются за власть, будь то деньги или любовь, как будто она существует — власть! В пятнадцать лет меня завораживали картины художников-сюрреалистов: отрубленная нога, а за ней следы на песке пустынного пляжа, ведущие до самого горизонта; или же яйцо, а внутри его туловище заколотой женщины… Вот она, истина. И очень хочется написать, хотя и рискуя вызвать ваше неудовольствие: «Вначале было отрицание». Такого рода антифилософия помогает мне идти прямо. Когда Элен спросит меня вечером: «Что ты сегодня делал?» — я отвечу: «Ничего». И в этом «ничего» будет все: и низость моего падения, и моя гордость.
Как вы уже знаете из моих предыдущих писем, я ищу работу в частных учебных заведениях. Немного французского, немного латыни, несколько неуправляемых подростков — и я почувствую себя более или менее удовлетворенным. Естественно, на мне бы воду возили все кому не лень, но зато я избежал бы этого скатывания вниз на русский манер: откровенность, цинизм, отчаяние и вызов… И, поверьте, я очень редко когда бываю доволен собой. Как только у меня появятся какие-нибудь новости, я немедленно сообщу вам.
Надеюсь, я скоро напишу вам. Искренне ваш
Жан-Мари.
Мой дорогой друг!
Нет, новостей у меня никаких нет, по крайней мере таких, на какие вы надеетесь. Я вам пишу, во-первых, оттого, что уже привык постоянно беседовать с вами, а во-вторых, потому, что у меня произошло небольшое событие, совсем крохотное, по правде говоря, но доставившее мне удовольствие, что уже само по себе вполне заслуживает быть отмеченным. Совершенно случайно — но в метро такие случайности неизбежны, половина города едет в одну сторону, другая половина в другую — я повстречал своего старого знакомого Эрве Ле Дюнфа. Мы с ним немного посидели, выпили, и он пообещал мне, если удастся, помочь с работой. Вот почему я пишу вам о нем.
Ему около тридцати, и он управляет транспортным предприятием, дела которого идут вроде бы очень успешно. Этот Ле Дюнф оживил в моей памяти эпизод из моей прошлой жизни. Я полагал, что уже навсегда поставил на ней крест, но воспоминания оказались более живучими, нежели я думал. Вы, без сомнения, помните, что я возглавлял в Рене небольшой кружок, целью которого являлось изучение бретонских культов от древних времен до наших дней. Раз в неделю мы собирались у меня в комнате. Нас было немного, семеро или восьмеро. Как же это было давно! Моим ученикам было кому чуть меньше, кому чуть больше восемнадцати. Ну и как водится в этом возрасте, всех обуревала жажда знаний. Но в то время, когда я всматривался в прошлое взглядом историка — и историка уже поколебленного в своей вере, хотя мне еще тогда не было об этом известно, — эти мальчики, находившиеся под влиянием одного из своих товарищей (фамилию я забыл, зато имя помню точно — Ронан. Его семья принадлежала к небогатому, но старинному аристократическому роду… Ронан, как его… Впрочем, не важно!), эти мальчики интересовались скорее будущим Бретани, представлявшимся им в самом утопическом виде. Я попытался предостеречь их от ошибок. Они все очень любили меня и верили. А Эрве особенно. Он был на редкость податлив, и между мной и Ронаном завязалась скрытая борьба за влияние над ним. Мне хотелось помешать Эрве наделать каких-нибудь непоправимых глупостей. Но этот Ронан оказался редким упрямцем.
Мои опасения, увы, оказались не напрасными! Ронан убил комиссара полиции. Темная история, вызвавшая целую бурю страстей, как справа, так и слева. Я не стану вдаваться в подробности. Скажу только, что беднягу приговорили к пятнадцати годам лишения свободы. Эрве, а он человек несомненно тактичный, лишь вскользь упомянул о прошлой беде. Говорят, его друга уже освободили, что мне было очень радостно услышать, поскольку я искренне уважал Ронана.
Как приятно встретить Эрве таким уравновешенным, спокойным, устроенным в жизни и готовым оказать своему ближнему услугу — вещь, согласитесь, редкая. Он узнал от меня, естественно, причину, по которой я оставил свое место в Рене. И выказал при этом весьма похвальную деликатность. Конечно, времена сильно изменились с тех пор! Но я все равно доволен, что он отнесся ко мне столь же снисходительно, как и вы. Услышав, что я женился, он поздравил меня. А когда я признался, что сижу без работы, захотел узнать об этом поподробнее, так что мне пришлось рассказать ему и о моем секретарстве у Лангруа, и о моем фиаско в магазине. Разумеется, я остерегся говорить об анонимных письмах. И лишь заметил, что устроиться мне нелегко. Он задумался, потом стал задавать мне всякие вопросы: возраст — он его забыл, ученое звание — он его не знал и т. п. Даже сделал у себя кое-какие записи, и я, в каком-то смысле его бывший учитель, держался с ним будто оробевший мальчик. Он заявил мне, что «все должно устроиться», и эта короткая фраза была равносильна для меня словам, воскресившим Лазаря.
«Теперь, когда счастливый случай снова свел нас вместе, — сказал он, — мы не потеряем друг друга из вида. Если я что-нибудь найду для вас, то тотчас извещу. Как мне вас найти?» Мне было стыдно признаться, что у меня дома нет телефона, и поэтому дал ему номер телефона кафе, куда часто захаживаю. Честно говоря, меня вначале беспокоило, не улетучатся ли все эти добрые намерения, стоит лишь нам распрощаться. Но пожалуй, что нет! По тому, как он сказал: «Можете на меня рассчитывать!» — и пожал мне руку, я понял, что мой старый друг Эрве не оставит меня в беде. И в первый раз за долгое время тяжесть упала с моих плеч, так должна чувствовать себя кариатида, которой позволили отдохнуть. Я снова обретаю надежду. Возможно, мне следовало рассказать ему об анонимных письмах. Ну ничего, когда я в следующий раз увижусь с ним, я их покажу. Ведь он богат, силен, молод. Он обязательно что-нибудь да посоветует. Я неудачно выразился. Вы, конечно, тоже даете мне немало дельных советов. Я просто хочу сказать, что уже одно его присутствие рядом со мной должно заставить призадуматься врага, что следит за каждым моим движением. Ну что же! Еще не все потеряно!
Сегодня я прощаюсь с вами на оптимистической ноте.
До свидания, мой дорогой друг.
Искренне ваш
Жан-Мари.
— Ну ты, я погляжу, себе цену набиваешь! — бросил Ронан. — Я тут тебя жду, а ты там о чем-то разглагольствуешь с моей матерью.
— Сам ведь знаешь, какая она, — ответил Эрве. — Дай ей волю, с удовольствием бы вытолкала меня за дверь, но в то же время не терпится узнать, о чем ты мне рассказываешь. Вот и мурыжит меня в прихожей. Это у нас вроде как нейтральная полоса, между улицей и твоей комнатой. Ну, как самочувствие?
— Помаленьку, видишь, я уже начал вставать. Этот старый хрен докторишка утверждает, будто самое тяжелое уже позади, но разве можно верить их каждому слову. Догадайся, сколько я сейчас вешу: пятьдесят три килограмма! Вернись я из Дахау, я бы, наверное, весил столько же. Впрочем, в каком-то смысле я как раз оттуда и вернулся… Сними-ка пальтецо, дай полюбоваться тобой во всей красе.
Эрве снимает легкое демисезонное пальто. Под ним дорогой английский костюм табачного цвета. Галстук в тон. На ногах замшевые ботинки.
— Ну ты силен! — восклицает Ронан. — Классно выглядишь! Садись. Послушай, возьми лучше кресло. Чтобы можно было ноги вытянуть. Зачем растягивать мешки на коленях. Такие шикарные брючата! Что потом скажет Иветта?
— Я ее бросил. Назойливой стала, мочи нет. Инквизиция о двух ногах. Можно здесь покурить?
— О чем ты… Я даже не буду возражать, если ты и меня угостишь чем-нибудь легким. Что у тебя? «Кравен»? О’кей.
— А тебе разрешили?
— Нет. Но одну всегда можно. Итак, я тебя слушаю. Расскажи мне о Париже.
Эрве выпустил клуб дыма в потолок и выдержал долгую паузу.
— Я виделся с Кере, — произнес он наконец.
Ронан так резко вскочил со стула, что тот опрокинулся.
— Врешь! Быть того не может!
— Мы поговорили.
Ронан присел на край кровати, поближе к другу.
— Давай, колись. Как ты с ним встретился?
— О, все очень просто. Сделал вид, будто случайно оказался рядом с ним на платформе метро. Он сразу узнал меня.
— И когда это было?
— Позавчера. Зашли в кафе пропустить по стаканчику. Вид у него далеко не блестящий. Землистый цвет лица. Заморыш, да и только! Такое ощущение, будто перед тобой оплывшая свеча. Он опять остался без работы.
— Он объяснил тебе почему?
— А… Заявил, что нет никаких способностей к той работе, которой от него ждут. Так что опять пребывает в сплошной неясности.
Ронан закашлялся, потушил сигарету.
— Еще не совсем окреп. От дыма голова закружилась. Но рассказывай дальше. Он тебе говорил об анонимных письмах?
— Нет. А мне как раз неплохо было бы об этом знать. Тебе следует все-таки сказать мне, что там. Мне, конечно, приятно доставить тебе удовольствие, но всему есть предел.
Ронан зябко запахнул полы халата на коленях и улыбнулся.
— Бунтуем?
— Да нет! Речь о другом. Я ведь имею право знать, на какие глупости ты меня толкаешь. Эти письма как-то связаны с безработицей Кере?
Ронан по-дружески хлопнул Эрве по колену.
— Мсье не хочет пачкать ручки. Мсье ведь не торчал десять лет в тюряге!
— Послушай, Ронан…
— Хочу сразу тебя успокоить. Я написал совершенно безобидные веши. «Тебя не забыли… О райских кушах можешь и не мечтать, все равно не попадешь…» Что-то вроде этого, так, позлить человека немножко. Ничего плохого, уж поверь мне. Сам подумай, стал бы я просить тебя относить эти письма на почту, если они и впрямь были бы компрометирующими.
Он рассмеялся и продолжил:
— А ты, я погляжу, не очень мне доверяешь? Небось думаешь про себя: «Этот хренов Ронан водит меня за нос!» Ну так вот, ты ошибаешься. Если негодяй Жан-Мари сидит без работы, то я тут ни при чем. Ты, надеюсь, не хочешь, чтобы я его пожалел?
Эрве заколебался.
— Нет, нет, — проговорил он. — Но мне необходимо четко знать, куда я ставлю ноги. Ты хотел, чтобы я отправил письма. Пожалуйста. Ты хотел, чтобы я встретился с Кере. Пожалуйста. Теперь что?
— Продолжать в том же духе, черт возьми. Ты с ним встречаешься. Зовешь пообедать. Затем он ведет тебя к себе. Знакомит с женой. Ты ее соблазняешь. А потом трахаешься.
Ронан вытягивается на кровати и звонко, от души, хохочет.
— Извини, — бормочет он сквозь смех. — Поглядел бы ты на свою физиономию! Словами не передать. Ну, Эрве, даешь!
Отсмеявшись, он поднимается и говорит уже нормальным голосом, полушутя, полусерьезно:
— Ты ведь не сердишься, что я немного позабавился! Здесь так редко удается повеселиться. Итак, вернемся к нашему делу. Все, о чем я хочу тебя попросить — да мы уже говорили об этом, — рассказать мне, как живет этот подлец Кере. Тебе не надо быть шпионом. Или предателем. А всего лишь навсего свидетелем.
— Но зачем?
Ронан пристально смотрит в окно, в пустоту поверх крыш. А затем качает головой.
— Обыкновенная блажь, — шепчет он. — Трудно объяснить. Но меня утешает, когда я слышу, чем он занимается, о чем думает, что он безработный и что вид у него плачевный. Моя мать не раз повторяла, что несчастье одних людей делает счастливыми других. Моя мать сама, быть может, того и не подозревает, но она неглупая женщина! Несчастья Кере раззадорили мне аппетит. Вот! Ты ведь знаешь, ради кого я стараюсь, чью память я хочу почтить. Однако, если тебе кажется, что я заставляю тебя делать что-то нехорошее, откажись.
— Понимаю, — ответил Эрве.
— Идиот! Ни фига ты не понимаешь. Да и никто не поймет. Я только прошу тебя быть со мной рядом, довериться мне и не судить строго. Ну что, ты откажешь мне в этой малости?
— Нет, раз ты меня не заставляешь…
— Да нет, конечно! Никакого насилия с моей стороны. Твоя совесть останется столь же чистой, что твоя голубица.
Ронан по-дружески облокотился на плечо Эрве.
— Послушай, старик, ты не переживай, — вновь заговорил он. — Не будь я такой развалюхой, я бы и сам справился, можешь не сомневаться. Спасибо, что согласился стать моим костылем. Через несколько недель, я надеюсь, мне уже не придется ни о чем тебя просить… Помоги мне немного…
Он оперся на Эрве и встал.
— Продолжай!
— Что продолжать? — не понял Эрве.
— Все, что знаешь. Мы остановились на анонимных письмах. Он тебе о них ничего не сказал. Ладно. А что еще? У него есть какая-нибудь работенка на примете?
— Нет! Ходит как в воду опущенный.
— Превосходно!
— Я ему намекнул, что мог бы помочь ему.
— Браво! А ты хотел от меня такое утаить! А ты действительно вознамерился…
— И да и нет.
— Ну ты просто прелесть! И да и нет! Очень на тебя похоже. Естественно, ты пообещаешь ему горы золотые, а сам палец о палец после не ударишь. Пусть помаринуется в собственном соку. Небольшой курс лечения обухом по голове еще никому не повредил. Уж кому-кому, а мне это хорошо известно.
— А если он сам найдет себе работу?
— Тебе сегодня только дай порассуждать. Ты мне доверяешь, да или нет? Найдет работу, ну и слава Богу, тем лучше для него, но меня бы это сильно удивило. А его жена в курсе?
— О письмах? Откуда мне знать?
— Нет… Об остальном.
— Понятия не имею.
— Тебе следует незаметно об этом разузнать.
— Это столь важно?
— Очень. Но ты мне еще не все рассказал. Вот удивился, надо думать, когда тебя увидел! На его месте я бы просто ошалел. Скажи, он смутился, когда вы встретились?
— Ты знаешь, мне кажется, ему смущение не по карману.
Ронан погладил друга по головке.
— Отлично, Эрве. Мне нравится твоя формулировка. А ты уверен, что он не говорил обо мне? Какой-нибудь намек… Словечко вскользь.
— Нет. Это я ему сообщил, но без подробностей, что тебя освободили. Он, похоже, успел немного позабыть.
И наше маленькое общество… И Кельтский фронт… все это уже дела минувших дней…
— Да это просто великолепно! — вскричал Ронан. — Погоди! Мы ему память освежим.
За дверью послышался тихий стук тарелок.
— Ронан!.. Ронан!.. Открой! Это мама.
— Она меня заставляет полдничать в четыре часа, как маленького, — ворчит Ронан. — Представляешь: поджаренные хлебцы, компот и салфетка вокруг шеи. Так что тебе лучше удалиться. Бебешка ест — подглядывать не смей! До свидания, старина, и спасибо тебе за все.
Дорогой друг!
В последнем письме вы сказали, что мне больше всего подходит профессия учителя. Истинная правда, вот почему я с таким нетерпением каждый день жду почту. Увы, пока приходят одни лишь отказы. Вчера, например, я получил ответ из лицея имени Бориса Виана. (Есть и такой — идут в ногу со временем! В текст вкралась орфографическая ошибка, однако хочется надеяться, что это оплошность машинистки.) Ничего. Ничего мне не могут предложить. В ожидании положительного ответа занялся саморекламой: «Бывший учитель готовит к экзаменам на степень бакалавра. Даю также уроки английского языка».
Не слишком бойко составлено. Тут хорошо бы что-нибудь более звучное. Но не хотелось выглядеть снобом в глазах москательщика, булочника и агента по продаже недвижимости, которые любезно согласились, чтобы у них висело мое объявление. Они меня все хорошо знают. Особенно владелец кафе, которого я забыл упомянуть. Все они простые люди, и вести себя с ними нужно также попроще. Время от времени я захожу к ним. Но они уже издали мотают головой. Даже не нужно вступать в беседу. И так все ясно. И позвольте спросить вас, кому в самом деле придет в голову мысль обратиться ко мне по поводу уроков английского или философии? Кто отправится на поиски репетитора к москательщику?
И ко всему прочему такие объявления уже издали отдают неблагополучием, безденежьем. Народ к ним относится с подозрением. Хотите, дорогой друг, услышать от меня слова истины: наш брат безработный — из касты Неприкасаемых; нас видят издалека, только не по нимбу святости, а по ореолу мученичества, злосчастья. «Разойдитесь, добрые люди. Приближается Отверженный!»
А я, разумеется, вдвойне неприкасаемый. Не возражайте. В глубине души вы думаете точно так же. Вам нужно доказательство? — вы молитесь за меня.
Но оставим эту тему. У меня сейчас перед глазами лежат тесты, на которые нужно отвечать очень быстро. Можете попробовать, если захотите. А меня так просто бросает в оторопь, когда я вижу, с каким серьезным видом задают подобные загадки бедолагам, которым после долгого бессмысленного ожидания уже наплевать на все.
Первый пример:
Какое из перечисленных ниже действий будет наиболее способствовать улучшению коммерческой деятельности: 1) Приглашение потенциальных клиентов на обед? 2) Чтение новейших публикаций, непосредственно касающихся сферы деятельности продавца? 3) Посещение лекций и семинаров по психологии? 4) Знакомство со всеми существующими экономическими теориями?
Мило, не правда ли? Приглашение на обед! У вас в кармане вошь на аркане, а вы зовете клиентов в «Максим». А что скажете про лекции и семинары по психологии? Ловко? Для чего, спрашивается, рыскать по объявлениям в газете? Займитесь психологией, вот в чем спасение! Я не знаю, каков наилучший ответ, но их хитроумие шито белыми нитками: оглушить потоком слов претендента на работу, заставить его ошибиться, жестокосердечно выкинуть вон беднягу, что слишком долго копается с ответом.
Не все тесты написаны в том же стиле. Есть и легкомысленные, я бы даже сказал игривые. Например:
Под каким из перечисленных ниже названий книга будет быстрее распродаваться, на ваш взгляд: 1) «Обеденная песнь»? 2) «Как надо петь, чтобы заработать деньги»? 3) «Серенада доллара»? 4) «Учебник красноречия»?
Мне особенно нравится «Серенада доллара». Напоминает романы Лангруа. Но «Обеденная песнь» тоже неплохо. Итак, каватина в обмен на жратву. Руководство для безработных цикад. Я могу вам цитировать подобные вопросники до бесконечности. Вот, например, еще один, взятый наугад:
Какое из следующих качеств более всего необходимо продавцу щеток, ходящему по квартирам: 1) Вежливость? 2) Приятный внешний вид? 3) Упорство? 4) Яркая индивидуальность?
Обратите внимание! Речь идет именно о продаже щеток. Не расчесок или зубочисток, продажа которых, видимо, требует наличия совершенно иных достоинств. Итак, приятный внешний вид, костюм за две тысячи франков, «дипломат» из крокодиловой кожи, гвоздичка в петлице и бархатистый взгляд. И ничто не должно помешать вам пристроить щетку за двадцать франков. И, когда пробегаешь взглядом по тестам, все время наталкиваешься на цепочку однокоренных слов: продажа, продавец, продавать… «Представьте себе, что вы продаете… Какое качество наилучшим образом характеризует умелого продавца… Как лучше всего вести себя продавцу, который…» И тому подобное. Голова идет кругом. Каждый из этих тестов предполагает, что вы намерены бороться… с конкурентами, клиентами, со временем, наконец… Будьте свирепым хищником. Пожирайте других, не дожидаясь, пока сожрут вас. И, чем бы я ни занимался, все время перед моими глазами встает картина убитой зебры. Мне думается, львиц также следует проверять тестами.
Однако я несправедлив: есть вопросники, которые не хватают вас за горло. Они протягивают вам снисходительное зеркало и предлагают вам поиграть с самим собой. Например:
Вас упрекнули в упрямстве, вы можете изменить мнение о себе, выбрав любое прилагательное из следующего списка: настойчивый, добродушный, скромный, доброжелательный, любезный. Вас назвали эгоистом? Мы позволим вам не согласиться, вы: уравновешенный, общительный, терпеливый, дружелюбный.
И так далее. Но горе вам, если вы доверчиво отзоветесь о себе излишне хвалебно. Ваша песенка спета!
Нельзя ни в коем случае забывать о том, что вы проситель, а следовательно, из тех, кто проиграл, поэтому есть прилагательные, на которые вы не можете покуситься. Точно так же, как не имеете права путешествовать в первом классе, купив билет второго. Но подумать только, как приятно назвать себя: динамичным, щедрым, удовлетворенным, изобретательным или просто милым! Эти слова тянутся к вам, как цветы к солнцу. Хочется вдыхать их нежный аромат, хочется шептать их… Живее! Не останавливайтесь! Быстро проходите! Не заставляйте ждать тех, что топчутся позади вас.
Я предложил свою кандидатуру на должность корректора в одну большую типографию. Так, на всякий случай. Вот почему я и не рассказывал вам об этом. Меня отправили к консультанту. Вы, конечно, не знаете, как работает матримониальная контора. Там вас принимают и расспрашивают о вкусах, желаниях, а затем начинают рыться в реестре родственных душ, в надежде откопать для вас соответствующего партнера. Задача консультанта похожа, только подбирает он не невесту, а профессию; конечно, в реальной жизни все это происходит более витиевато, я намеренно упрощаю. Вас принимает в просторном кабинете важный господин с пытливым взором. Стоит вам только сделать первый шаг по направлению к предложенному стулу, как вас начинают оценивать… походку, непринужденность движений, скромность. Затем определяют, раскладывают по полочкам манеру говорить и ставят мысленно отметку. В эту минуту вы видите перед собой человека, являющегося для вас одновременно судьей, врачом и исповедником. «Сколько времени, сын мой, вы находитесь без работы?»
Ах, дорогой друг, не сердитесь на мой шутливый тон, надо же мне как-то смягчить горечь моего положения. Итак, еще раз, но уже устно, что лишь усиливает нравственные муки, приходится повествовать о своей жалкой жизни: место и дата рождения и все остальное. Ваш противник что-то записывает, я говорю «противник», поскольку за благожелательным внешним видом консультанта скрывается экзаменатор, априорно подозревающий вас во лжи.
И, впрочем, справедливо. Ибо ему тоже я поведал' историю, придуманную для Элен: почему он должен знать, что я никогда не работал у своего отца. По какому праву? Я безработный, да. Но моя личная жизнь неотделима от моего человеческого достоинства. Знаете, что мне больше всего нравилось в Лангруа? Он никогда не задавал никаких вопросов. Мне кажется, возможность хранить молчание наиболее полно характеризует свободу личности. С какой стати этот субчик, считающий себя вправе копаться в моей подноготной, выспрашивает причины увольнения с последнего места работы. Я занимал неплохую должность в супермаркете и вдруг с бухты-барахты все бросил. Консультант явно заинтригован. Может быть, я чем-то болен? Или переутомился? Он взвешивает каждое слово моих ответов и смотрит при этом на меня крайне неодобрительно. Работу не бросают, что бы там ни случилось. Какая разница, нравится она вам или нет.
— Трудоустройство — очень серьезная проблема! (Это он говорит.) Нужно довольствоваться той работой, какую имеешь.
— Но скажите, у меня есть шансы?
— Решающее слово не за мной. Вам сообщат.
В результате, разумеется, меня выпроваживают. Сам не понимаю, зачем я описал вам эту сцену из моей жизни, не имевшую какого-либо особого значения. Еще немало подобных ждет меня, думаю, впереди. Впрочем, нет, я догадываюсь, для чего я вам ее рассказал. Смысл заключается в том, что я познаю бедность, то есть я хочу сказать — нищенство без протянутой руки. Нищенство организованное, легализованное, регламентированное. Вы, наверно, еще употребляете на ваших лекциях слово «милосердие». Так знайте, что вместо него следует употреблять словосочетание «выдача пособия», придающее нашей ситуации фальшивый флер восстановления справедливости. А как же иначе, мы же народ чувствительный. Конечно, мы не хромоногие, не косоглазые, не калеки, просящие милостыню на паперти. Но где очередь, там и нищета.
Приемная консультанта полна людей, пришедших покаяться в совершенных ими грехах, и самый непростительный из них — сам факт их существования. Нет, я вовсе не неврастеник. Так думает Элен, но она ошибается. Она вообще сильно изменилась, Элен. Уже не столь привередлива, как прежде. И подталкивает меня согласиться на что угодно или почти на что угодно. Мы оба понимаем, что если нам придется залезть в долги, то нам уже не выкарабкаться. Она во всем винит мою «апатию». Для меня-де любой предлог хорош, лишь бы сидеть сложа руки. С недавнего времени, а точнее после истории с супермаркетом, у нас часто происходят стычки. И каждой брошенной фразой мы норовим сделать больно друг другу.
Увы! Я раньше тоже полагал, будто прощать легко, тебя обругают, а ты молчишь, ударят по одной щеке, ты подставляешь другую. Еще один благочестивый вздор. От того, что проникло в память, избавиться невозможно, как от татуировки на теле. И воспоминания о полученных ударах — незарубцовывающиеся раны, даже если уста утверждают обратное. «Апатия» — удар. «Неврастения» — удар. И назад не вернуться, не исправить. Надо полностью пересмотреть философию раскаяния. Легко каяться и прощать, когда ты уверен в завтрашнем дне, но когда именно завтрашний день вызывает наибольшие сомнения, когда будущее прогнило, начинаешь отчетливо понимать, что начать все с нуля уже никогда не удастся.
Элен все это смутно чувствует. Иногда наше молчание протягивает между нами словно завесу тумана. Одиночество! Пустота! Холод! Упреки ложатся на сердце хлопьями снега. И все оттого, что в конце месяца не хватает нескольких сотен франков! Любовь, мой друг, подобна автомату — опусти монету и пользуйся на здоровье!
До свидания. Искренне ваш
Жан-Мари.
Звонит телефон.
— Ешь спокойно, — говорит госпожа де Гер. — Я подойду.
Ронан и его мать обедают, сидя друг напротив друга в непомерно большой столовой. Ронану разрешили спуститься. И теперь он без всякого аппетита жует отбивную котлету. Высокие створки двери в гостиную распахнуты, и видно, как пожилая дама пододвигает стул и садится, прежде чем снять телефонную трубку.
— Алло. Мадам де Гер слушает… Ах, это вы, мсье Ле Дюнф.
Она кидает разгневанный взгляд в сторону сына, словно это он виноват в том, что ему позвонили.
— Ему немного лучше.
Ронан пересекает столовую с салфеткой в руке. Но мать прогоняет его движением руки. На лице ее написано раздражение, но голос по-прежнему любезный.
— Нет… Доктор еще не велел ему выходить.
Она прикрывает ладонью трубку и сердито восклицает:
— Иди доешь котлету!
И снова медовым голосом:
— С вашей стороны очень любезно справляться о его здоровье… Спросить, нет ли каких-либо поручений для вас? Ах, вы бы хотели поговорить с ним… Дело в том…
— Дай сюда, — ворчит Ронан.
Он отбирает у матери трубку, но та все-таки успевает елейно вставить: «Передаю ему трубку», а потом злобно в сторону: «Какая наглость! Даже поесть спокойно не дадут. Постарайся покороче».
Она отходит на несколько шагов и принимается поправлять букет сирени в вазе.
— Здравствуй! — говорит Ронан. — Нет, не отрываешь. Откуда звонишь?
— Из Манса, — отвечает Эрве. — Деловой обед. Сегодня вечером возвращаюсь в Париж. А тебе звоню сказать, что снова виделся с Кере.
— Очень хорошо.
— Я специально встретил его в конце дня, хотел, чтобы впереди был свободный вечер, и не ошибся, он пригласил меня к себе.
— Быть того не может! — восклицает Ронан.
Мать качает головой, картинно вздевает глаза к потолку и неохотно, но все-таки уходит в столовую.
— Мне кажется, — продолжает Эрве, — у него в семье нелады. Он был рад отвести меня к себе домой, будто его не прельщала перспектива остаться один на один с женой. И в то же время заметно смущался, как же: надо показывать квартиру, а она, видимо, такая, что похвастаться нечем.
— Хватит психологии, — перебивает Ронан. — Что дальше?
— Ты был прав насчет жены. Он попросил меня никоим образом не касаться времени нашей учебы.
— Негодяй!
Госпожа де Гер звонком вызывает служанку.
— Подогрейте отбивную мсье, — с досадой приказывает она. — Тут, я вижу, надолго.
— Ну и двуличный тип! — продолжает возмущаться Ронан. — И как все было?
— Ничего особенного! Без историй. Живут они в небольшой заурядной трехкомнатной квартирке, правда вполне ухоженной. Он курит и всюду оставляет окурки, поэтому везде пепельницы. А так я, признаться, готовился к худшему. Чувствуется, что в доме имеется женщина с тонким вкусом.
— О-о!
— Я уверяю тебя, что это так. Возможно, им приходится затягивать потуже пояс, но сразу можно догадаться, что в квартире живет женщина, любящая красивые вещи. Я это с первого взгляда заметил.
— Я тебе верю. Ты в женщинах дока!.. Ну и как она?
Сразу насторожившись, госпожа де Гер вытягивает шею, чтобы взглянуть на сына.
— Вовсе не дурна, — говорит Эрве. — Мое первое впечатление подтвердилось. Из самой простецкой ткани сделала себе шикарный наряд. Возможно, платье пошито и не по всем тонкостям портняжного искусства, но уже одно то неплохо, что женщина отказалась от брюк, зачем делать себе кобылью задницу.
Ронан хохочет.
— Кобылья задница, ну ты даешь!
Госпожа де Гер вздрагивает и подходит к двери гостиной. Ронан издали машет ей рукой — уходи! — и продолжает расспрашивать:
— А как собой, хороша?
— Скажем так: мне такие нравятся. Все при ней. Осталось поглядеть, чего она из себя в постели представляет.
— Да ты просто гнусный тип! А потом? Нагляделись друг на дружку?
— Поговорили. Кере представил меня как приятеля юности, сказал, жили по соседству. Он был в домашних тапочках. И чуть ли не краснел.
— Столько лгать, как он, можно было бы и привыкнуть.
— А он любопытный человек, — неожиданно говорит Эрве. — Только не злись и не прыгай до потолка, но ей-богу, когда узнаешь его поближе, начинаешь к нему как-то лучше относиться. Раньше он чуть ли не силой навязывал себя. А сейчас другое дело. Несчастный, морально подавленный…
— Сожалею, но никакого чудодейственного рецепта он от меня не дождется, — ехидно отвечает Ронан.
— Погоди. Не кипятись. Я как раз и пытался тебе рассказать… все… и как есть. Совершенно очевидно, что они оба мучаются из-за того, что Кере не может найти работу. Мы только об этом и говорили. Она первой заговорила об анонимных письмах. Это решительная и откровенная женщина. Муж привел старого друга, почему бы тому обо всем не рассказать? По обеспокоенным и сердитым взглядам, которые бросал на нее Кере, было ясно, что, по его убеждению, она совершила оплошность.
— Она прочла их тебе?
— Нет. Кере поспешил изменить тему разговора.
— Значит, он понял, откуда пришел удар?
— Совершенно нет. Сам подумай, если бы он тебя заподозрил, стал бы разве приглашать меня к себе, зная, что мы с тобой старинные приятели. Представь себя на его месте. Нет, исключено. Ты выпал из его жизни.
— Но ведь он должен кого-нибудь подозревать. Кого?
— В этом-то как раз и загвоздка. Никого не подозревает! Именно это больше всего и гложет их обоих.
Ронан кусает ноготь. Смотрит на мать, вернее сквозь нее, потом, заметив, что она смотрит на него, слегка отводит телефонную трубку в сторону и шепчет:
— Я заканчиваю. Сейчас приду.
— Алло, — волнуется в трубке Эрве, — ты меня слышишь?
— Да. Я задумался… Последняя его работа в магазине… Он сам уволился?
— По крайней мере, я так понял. Твое второе письмо прочел кто-то из персонала, и Кере предпочел уйти.
Интересно, что ты там такое написал? Будь оно совершенно невинным, как ты утверждал, с чего бы ему вдруг так паниковать.
— Ты еще будешь с ними встречаться?
— Ты увиливаешь от ответа, стервец! Да, я непременно их снова увижу! И хочешь знать почему? Потому что мне они симпатичны.
— Особенно она!
— Оба. Такие беспомощные и растерянные!
— Ну а я разве таким не был?
— Согласен. Но все это уже быльем поросло… Но в конце концов это твое дело. Я в твои игры не играю, заруби себе на носу.
— Единственное, о чем я тебя прошу, — сухо проговорил Ронан, — это держать меня в курсе… Спасибо. До скорого… Стой… Если куда-нибудь снова устроится, сообщи мне сразу.
Он повесил трубку.
— Ну что? — раздается голос матери. — Садимся за стол? Что от тебя хотел этот парень? Нашел время, когда звонить! А с виду такой воспитанный!
— Тебе от него привет, — отвечает Ронан.
— Нашел чем обрадовать! Вы говорили о женщинах… Ладно, ладно, меня это не касается. Но когда человек так сильно болен, как ты…
— Послушай, мама…
Внезапно он комкает салфетку, швыряет ее на стол и выходит из комнаты, хлопнув дверью.
Жан-Мари читает письмо. Руки его дрожат.
Уважаемый господин Кере!
Наш коллега, госп. Бланшо, имевший один класс среди четвертых и один среди третьих, неожиданно заболел, и ему предстоит сложная операция. Поскольку вы сейчас не заняты, я просил бы вас срочно зайти ко мне, чтобы я мог ввести вас в курс дела и рассказать о ваших будущих обязанностях, если, конечно, как я очень надеюсь, вы согласитесь работать у нас. Начинать работу можно в самое ближайшее время.
С уважением,
директор школы Люсьен Ожан.
Хорошая бумага. «Лицей имени Шарля Пеги». Кажется, что-то солидное, по крайней мере первое впечатление очень приятное. Улица Прони, 17-й округ. Престижный. Я спасен, думает Жан-Мари. Нельзя терять ни минуты! Долой домашний старый пуловер и потерявшие форму штаны. А его серый костюм еще вполне приличен. Наконец-то удача улыбнулась ему! Подростки из третьего и четвертого класса! Идеально. Надо будет прикупить несколько книг, грамматику, журнал для отметок. Столько сразу улыбчивых мыслей и хлопот, напомнивших детство и начало учебного года. Взгляд в зеркало — вид вроде неплохой. Правда, лицо немного помятое, надо повеселее, дети все-таки. Жан-Мари спускается по лестнице, и забытое чувство радости заставляет ускорить шаг. Как хорошо! Душа смакует радостную весть, как язык сладость. Он заходит в кафе позвонить Элен.
— Вы сегодня похожи на молодожена, — говорит ему хозяин. — Значит, все путем?
— Да. Все отлично. Спасибо.
Телефон стоит на стойке бара. И, хотя посетителей не так уж много, разговаривать все равно неловко, некоторые уже явно приготовились слушать, что он сейчас скажет.
— Алло… Это вы, мадам Матильда? Вы не могли бы кое-что передать Элен? Да, от мсье Кере… Нет. Не надо беспокоить. Скажите ей только, что у меня есть новости… хорошие новости. Она поймет. Спасибо.
— Стаканчик кальвадоса? — предлагает хозяин.
— Нет времени. У меня срочная деловая встреча.
Такие слова ласкают слух… Деловая встреча. Кто-то уже знает, что он, Жан-Мари, существует на этом свете, кому-то он нужен! Его можно сравнить с узником, услышавшим о помиловании. Жизнь представлялась конченой, но теперь она снова принадлежит ему. Он хозяин своей жизни. И даже хочется попросить: «Господи, сделай так, чтобы этот Бланшо не скоро выздоровел и чтобы я мог поработать вместо него!» Разве это не более честно и логично, нежели разглагольствовать о хлебе насущном… Смысл тот же. Ведь хлеб насущный надо у кого-то взять!
Метро. Кере прикидывает, сколько он будет зарабатывать. Около четырех тысяч?.. А впрочем, какая разница! Согласен на любые деньги, что бы ему ни предложили, да еще и спасибо скажет. Он постарается понравиться. Будет предупредительным и ласковым, как ученая собака, клянчащая кусочек сахара. Долгие месяцы без работы — самый лучший дрессировщик!
Жан-Мари входит на школьный двор. И его вдруг охватывает тоскливое беспокойство. Ведь должность еще надо получить!
Дорогой друг!
Наконец-то! С прошлой недели я работаю учителем в лицее имени Шарля Пеги. Мне хотелось сразу вам написать, но пришлось немедленно приступить к занятиям, так что не удалось выкроить ни единой свободной минутки, чтобы поделиться с вами моей радостью и сказать, какое огромное облегчение я испытал.
Все произошло очень быстро. Тот, кого я замещаю, заболел, вот директор, один из тех, кому я в свое время отправлял письма, вспомнил обо мне и позвал. Вот! Так что теперь я царствую над умами сорока детишек, мальчиков и девочек, впрочем, мне лучше, наверное, сказать, что это они владычествуют надо мной. Пока еще непонятно, кто берет верх. Я рассчитывал найти детей, похожих на тех, что ходили в школу тридцать лет назад. Для меня в их возрасте учитель был нечто вроде наместника Бога на земле. А те ребятки, с которыми мне приходится иметь дело сейчас, прекрасно знают, что их родители зарабатывают намного больше, нежели я. И как в таком случае заставить их уважать себя? Судя по иерархии банковских счетов, я лицо абсолютно невзрачное. Они приезжают на машинах или мотоциклах, а я на метро.
Моему предшественнику пришлось несладко. Вот почему он и предпочел уйти. Терпеть было больше невмоготу. Но со мной им не совладать. Их единственный козырь — наглость. А у меня есть ирония. Они беззащитны против хлесткой формулировки. А когда дерешься за собственную шкуру, злость оттачивает остроумие. А кроме того, меня сильно выручает их тотальное, непреодолимое, бездонное невежество. Их язык напоминает стиль комиксов, составленный более из междометий, нежели из слов. Многих из них уже по нескольку раз выставляли из других лицеев. В свои пятнадцать — шестнадцать лет они похожи на солдат-сверхсрочников; что до девиц, то они напомажены, смелы и уже самки.
Допустим, я сгущаю краски. За мной водится такой грех. Но если и сгущаю, то лишь немного. А осадить как следует нельзя. Приходится терпеть и цепляться изо всех сил. Как говорит наш директор, напоминающий старого, повидавшего на веку импресарио: «Нужно иметь правильную постановку пальцев!» На мой счет он может не сомневаться. Я выкажу виртуозную постановку пальцев. Намертво вцеплюсь. Платят мне здесь неплохо, можно сказать, несчастному, обессиленному человеку, каким я стал, вливают свежую кровь.
Не передаваемое словами ощущение прилива сил! Ах, дорогой друг! Настоящее весеннее денежное половодье! Решительно Лангруа был прав, когда говорил… Нет, я не берусь передать приличными словами его мысль. С деньгами в нашу семью вернулся мир. И разумеется, Элен очень гордится мной. Муж педагог! Такой удивительный взлет! И потом, кажется, я стал себя бодрее чувствовать и даже лучше выглядеть. Наконец-то можно строить планы на будущее, нам нужно кое-что купить, обновить гардероб. Раньше мы не осмеливались считать расходы, боясь обнаружить под цифрами гримасу нищеты. Сейчас осторожно, на цыпочках, поднимаемся вверх. Это, конечно, звучит по-детски, но все-таки хочется вам об этом рассказать: я, например, на днях купил себе пачку «Данхилл». Шикарные сигареты. Выкурю сегодня одну во время перемены. Дети, у которых всегда во рту или жвачка, или сигарета, узнают запах и, может быть, будут вести себя хоть часок да потише.
Мне пора убегать. До свидания.
С дружескими пожеланиями
Жан-Мари.
Дорогой друг!
Мой рассказ продолжается на мирной ноте. Сразу должен сказать: дела идут, несмотря на столкновения с двумя-тремя шалопаями, которым хотелось бы навести в классе свои порядки. Вначале я растерялся, поскольку сегодняшнее обучение сильно отличается от прежнего. Например, учебник грамматики так и кишит учеными словами, без словаря не обойтись. Это, кстати, оружие столь же действенное, как дымовая шашка у пасечников. Класс начинает шуметь и баловаться? Так, скоренько открываем грамматику: через несколько минут хитрая веселость сменяется тупостью. Чтобы завершить тему, скажу коротко: на школьном фронте возможна лишь эпизодическая активность. Остается лишь театр семейных военных действий.
Но и здесь понемногу воцаряется перемирие. Однако территорию я сдал изрядную. Будь вы женаты, поняли бы меня без труда. Мне пришлось пережить долгий период отступления, в ходе которого жена полностью захватила инициативу. Об одной своей не знавшей меры любовнице Лангруа как-то раз сказал: «Ей холодно, а мне шерстяное белье натягивай».
Он, как всегда, шутил, но сказал точно. Мало-помалу я приобрел привычку отступать, оставляя жене заботу принимать решения. Ведь как ни крути, а она кормила меня.
И в конце концов я сдался в главном. Пошел с ней в церковь, чтобы «отблагодарить Небо» за полученную работу. Откажись я, была бы смертельная обида. Естественно, месса шла на латинском языке. Для Элен религия без латыни не религия. Я вежливо слушал, вставал вместе с ней, садился, опускался на колени. И, хотя мне не следовало находиться в храме, я проникся все-таки сильным и сладостным чувством покоя. Как легко верить в Бога, когда ослабевают удушающие объятия тоски!
Прихожане молились о благополучии Вьетнама, о процветании стран третьего мира, об освобождении политических узников и уж не знаю о чем еще, но никому — даже Элен, полагающей, будто я полный профан в вопросах веры, — не приходило в голову помолиться обо мне, бедном атеисте! С каким презрением она называет меня «безбожником». И пусть никогда ей не откроется правда!
Я начал рассказывать о том, как прошло воскресенье, так слушайте, что было дальше. Догадайтесь, кто ждал нас перед дверью, когда мы вернулись домой? Тот парень, о котором я уже писал: Эрве Ле Дюнф. Как всегда, мил и предупредителен. Элен он нравится. Да и я сам встречаюсь с ним не без удовольствия, хотя, признаться, и страшусь его болтовни. Пришлось уступить его настойчивому приглашению и отправиться с ним ужинать. К счастью, ему хватило такта не повезти нас в шикарный ресторан, чтобы ослепить роскошью, но тем не менее угостил он нас на славу. А когда узнал, что я стал, а вернее опять стал учителем, немедленно заказал шампанское.
— Вы довольны вашими учениками?
Опасный поворот беседы. А он уже обернулся к Элен.
— Ваш муж прежде настолько…
Носком ботинка я касаюсь его ноги. Он понимающе смотрит на меня и поправляется:
— Он очень подкован во многих вопросах. Его ученикам просто повезло получить такого учителя!
Элен раскраснелась, глаза блестят, и она жадно внимает каждому слову. Я стараюсь поскорее изменить тему разговора, но жена упорно продолжает:
— Это его призвание, не так ли, мсье Ле Дюнф? Ему следовало в свое время учиться дальше.
— Да, действительно, — поддакивает Эрве. — Вам следовало продолжить учебу! Мы часто, я и мои друзья, недоуменно спрашивали друг друга, почему вы так неожиданно все бросили.
В его взгляде промелькнуло что-то вроде насмешливого коварства. Нет, здесь это слово явно не на месте. Какое там коварство, просто шаловливость. Я хорошо знаю моего Эрве. Он ничуть не изменился. Но довольно об этом. Итак, мы выпили сперва за мой успех, потом за его, так как он постоянно расширяет собственное дело и теперь подумывает об организации туристического бюро, с маршрутами типа: Рен — Брест через Сен-Брие и Перрос-Гирек или Рен — Ле-Мон-Сен-Мишель через Динан, Сен-Мало… У Эрве повадки настоящего босса, и я чувствую себя рядом с ним в безопасности. Когда Элен на минутку отлучилась, чтобы слегка подкраситься, он спросил у меня, не получал ли я новых анонимных писем. Узнав, что нет, он заметно обрадовался.
— А что в них было точно? Угрозы?
Я предпочел бы говорить на другие темы, но он стал настаивать, и не без стыда пришлось пересказать ему текст второго письма, после чего на его лице появилось удивление, смешанное с недоверием.
— Невероятно! — проговорил он.
— На обоих письмах стоял штемпель почты, что находится на улице Литре, то есть их опустили неподалеку от Монпарнасского вокзала.
— Наверняка чтобы отвести в сторону ваши подозрения, — заметил он.
— Вы не думаете, что это может быть кто-нибудь из Рена?
— Нет, конечно.
— Но здесь я ни с кем не встречаюсь. И никому не причиняю ни малейшего вреда.
Я описываю наш разговор только потому, что Эрве отнесся к письмам точно так же, как вы. Да и посоветовал мне то же самое. Не переживать. Постараться о них забыть, ибо здесь больше глупости, нежели злого умысла. К сожалению, это легче сказать, чем сделать. Шутка ли, я до сих пор испытываю смутный страх, когда открываю почтовый ящик или шкафчик в лицее Шарля Пеги, будто опасаюсь, что рука моя прикоснется к чему-нибудь холодному и живому!
— Вам больше ничто не грозит, — категорично заявляет Эрве, но, увидев, что Элен возвращается к нашему столику, поспешно добавляет: — Предупредите меня, если вас вдруг снова станут преследовать. Однако я почти что уверен: с этим покончено!
Бедняга! Разве он в силах что-либо изменить! Как бы там ни было, возможно благодаря теплу, разлившемуся в груди после вкусной сытной еды, я ему поверил. Будем надеяться, что и в самом деле ничего плохого со мной уже больше не произойдет. Нового нападения мне не перенести, ведь даже металл не выдерживает, если его то охлаждать, то нагревать. Что же говорить про сердце…
Эрве отвез нас домой на своей великолепной спортивной машине. И, хотя было тесновато, Элен чуть не захлопала в ладоши от удовольствия. И очень удивилась, что мы так быстро доехали до дома.
— Хотите покататься? — предложил Эрве.
Элен умоляюще взглянула на меня.
— Поезжайте вдвоем, — согласился я. — А я пас, устал немного. — Пусть она развлечется. Я не самый веселый спутник. Но теперь, если мне удастся сохранить место, — а почему бы и нет? — может быть, я вновь научусь смеяться.
Спасибо за ваши заботливые письма. Я совершенно не заслуживаю вашей дружбы.
Искренне ваш
Жан-Мари.
Опираясь на руку матери, Ронан впервые вышел на улицу. Он бы предпочел остаться один. К тому же если ему и впрямь вдруг понадобится помощь, она ему не Бог весть какая поддержка. Они доехали на такси до парка Фавор и теперь медленно шли по залитой солнцем аллее.
— О чем ты думаешь? — спрашивает мать.
— Ни о чем.
Он не обманывает. Ему просто приятно смотреть на цветы, на прыгающих воробьев, на свежую зелень листьев. Тело тоже кажется обновленным. Оно еще слабое, шаткое, но уже счастливое, хотя что это за счастье, неотделимое от горького стыда. Ведь рядом должна идти Катрин. Это солнце Ронан крадет у нее. Послеполуденный покой с ароматом цветов, шумной возней птиц и жужжанием насекомых он крадет у нее. Что ему остается — идти, опершись на руку старой женщины в темной, словно траурной, одежде, и ругать себя за то, что остался в живых; лучше вообще забыть, кто ты и что ты и представлять себя вот этим дроздом или листом, плавающим возле берега пруда, тенью облака на лужайке…
— Ты не устал?
— Нет.
— Наверное, немного все-таки устал.
— Я же говорю тебе, что нет.
— Видишь, вон там скамеечка. Как раз то, что нам нужно.
Спорить бесполезно. Согласившись выйти погулять с ней вдвоем, он обрек себя тем самым и на все остальные уступки. В том числе и на такси. Мать хотела избежать ненужных встреч, разговоров — «у людей долгая память». А парк Фавор оттого, что здесь в это послеполуденное время всегда довольно мало народу. Разве госпожа де Гер, урожденная Ле Корр Дю Плуэ, может допустить, чтобы за ее спиной шушукались.
Она устраивается с сыном на скамье, стоящей наполовину в тени, наполовину на солнце, и достает вязание. Лучи сверкают на спицах. Ронан начинает подремывать. Но его сознание тоже вяжет — маленькие узелочки мыслей. Почему мать выбрала именно парк Фавор? Должна быть какая-нибудь тайная причина… Собор, скорее всего… Он ведь совсем рядом, в двух шагах, за деревьями… На обратном пути они как бы невзначай пройдут мимо. Эта благочестивая женщина никогда не упустит своего случая. Так у нее всегда: за одной причиной, явной, скрывается другая, будто краб под камнем. Скажет: небольшой отдых нам весьма кстати. И как откажешься? Придется идти за ней и усаживаться на скамью перед алтарем. Она начнет вздыхать, молитвенно сложив руки, и шлепать губами, как зайчиха, пережевывая вместо капустного листа «Аве Мария», в благодарность за спасение ее мальчика, некогда такого набожного, а теперь безразличного ко всему на свете. Интересно, а эта сволочь Кере по-прежнему такой же святоша, как раньше? Ну погоди, голубчик!
Ронан открывает глаза. От яркого света дорожная пыль вдалеке кажется синей. Ну что же, сафари начинается. Их заповедник небольшой. Кере не сможет ускользнуть. Надо только заманить его поближе. Это будет долго… Долго… Голова Ронана откидывается на спинку скамьи. Он спит. Госпожа де Гер осторожно запахивает полы его пальто.
Дорогой друг!
Извините за почерк. Рука ходит ходуном. Так велико волнение. Но случилось нечто ужасное. Я сейчас все вкратце расскажу: позавчера вызывает меня к себе директор и протягивает письмо, полученное с утренней почтой. Я сразу все понял. О Боже: третье! На этот раз никаких оскорбительных выпадов. Лишь правда без прикрас.
— Тут все верно? — спрашивает директор.
— Верно.
К чему затевать бесплодные споры?
— Почему не признались сразу?
А с какой стати, раз я вообще молчал до сих пор? Ничего не изменить! Есть вещи, касающиеся лишь меня одного.
— Вы ведь не один здесь, это вы понимаете? — вопрошает он.
Он долго размышляет, поигрывая дужками очков. А я уже знал, чем все кончится.
— Неприятная история, — вздыхает он. — Вы ведь уже успели оценить как следует наших учеников, не так ли? И смогли убедиться, что это далеко не сахар… Но это, поверьте, ничто по сравнению с их родителями и родственниками. Особенно туго иметь дело с матерями, чуть что, сомнительная отметка или малейшее наказание, как они тотчас бегут ко мне, а в вашем случае… Если бы вы сразу откровенно мне все рассказали… Кто знает, возможно, это бы что-нибудь и изменило. Лучше от греха подальше! Люди так глупы!.. А вдруг письмо размножат, и пойдет себе гулять в десяти — пятнадцати экземплярах по рукам… все ведь может быть! Вы представляете, какой оно произведет эффект? Вы можете сразу распрощаться со всяким авторитетом, а я потеряю немало учеников.
Я был не в состоянии спорить. Он абсолютно прав, я даже не пытался возражать.
— Каждый волен думать и поступать, как ему заблагорассудится, — продолжал директор. — Но в таком учреждении, как наше, лучше всего держаться золотой середины. Посудите сами… ну поставьте себя на мое место.
Я ждал последних слов. Неизбежно звучащих во все времена. Я уверен, что Понтий Пилат говорил их побитому и окровавленному царю иудейскому.
Пауза. Он никак не мог решиться договорить свою мысль, ибо малодушие и подлость, несмотря ни на что, все-таки имеют предел.
— Расстанемся полюбовно, — предлагает он наконец. — Я предоставлю вам соответствующие бумаги, и мы скажем, что вы внезапно заболели. Разумеется, вы вправе отказаться. Закон на вашей стороне. Но положение может быстро сделаться невыносимым. Поймите меня правильно, дорогой коллега. Анонимное письмо все отравило. Я бы с радостью продолжил наше сотрудничество, но враг не оставит вас в покое, а мне нужно думать о репутации заведения.
Он следил за моей реакцией и, увидев, что я не возмущаюсь, постепенно успокоился, к нему вернулась обычная уверенность. Я едва его слушал. «Человек ваших достоинств легко найдет работу… Можно заниматься частными уроками…» Короче говоря, неясный словесный гул, на который я уже не обращал внимания. Я был далеко! Я уже ушел… Не терплю, когда меня выгоняют. И предпочитаю уходить сам. Вот такие дела. Предложенный директором чек я взял. О, право, не слишком много! Я снова оказался на тротуаре, напоминая самому себе отброшенного взрывной волной человека, оглушенного и вконец растерявшегося.
Что я скажу, когда настанет момент официально узаконить мое новое положение? Не говорить же об анонимных письмах? Мне просто рассмеются в лицо. И подумают, что горбатого могила исправит. Но все это лишь цветочки! Самое страшное — Элен! Я пока ничего ей не сказал, поскольку не знаю, с какого бока за это браться. Допустим, я все ей расскажу, с самого начала. Но из-за этих анонимных писем она неизбежно догадается, что я от нее что-то скрываю. А начну оправдываться — подозрение только усилится. Все это ужасно. И даже еще ужаснее, чем вы можете подумать: где уверенность, что, если мне удастся отыскать новую работу, меня снова не заставят уйти подлыми откровениями. Кто-то преследует меня и вечно смотрит мне в спину; ко всем прежним мучениям теперь прибавился и расплывчатый, парализующий волю страх. Я похож на преступника, за которым идут, не отставая ни на шаг, незримые сыщики. Все это, конечно, сплошная патология, и я без конца это твержу сам себе. Какой-нибудь невроз, он должен, наверное, именно так начинаться. Нет аппетита, трудно заснуть или вдруг комок в горле и хочется плакать. А главное — неотступно преследующая мысль о смерти. Рядом спит Элен, будильник тикает, словно мышь грызет. Темно. «Как сказать ей, — начинаю терзаться я, — что мне уже не вернуться в лицей Шарля Пеги? Когда это сделать? И какими словами?»
Мой бедный больной разум, видимо, куда-то скатывается, ибо неожиданно, ни с того ни с сего пускается в философствования. Вот исчезну, и всем станет лучше. Что за идиотская жизнь!.. И я говорю себе: «Сейчас, в эту самую секунду, пока мое сердце успевает лишь раз стукнуться о ребра, где-то на планете пытают какого-нибудь борца-оппозиционера, убивают прохожего, насилуют женщину, ребенок умирает от голода… Есть тонущие и гибнущие в огне, есть те, на кого падают снаряды или бомбы, и те, кто кончает жизнь самоубийством». Я вижу землю, что летит в космическом пространстве, оставляя за собой невыносимый трупный запах. И для чего, позвольте спросить, все это коловращение мыслей и картин? А для того лишь, чтобы отвлечь меня от тоски! Чтобы забыть о скором рождении нового дня, когда придется гадать и мудрить, как жить дальше. Чтобы отодвинуть тот момент, когда придется сказать: «Элен… Мне нужно с тобой поговорить…»
Дорогой друг, мне очень плохо. И я часто думаю о вас.
Жан-Мари.
Дорогой друг!
Я не стану плакаться в жилетку. Хватит и простого пересказа продолжения моих передряг. Меня снова вызывал к себе директор школы. В прошлый раз он разговаривал со мной по-отечески заботливо и мягко, теперь же метал молнии.
— Эта комедия закончится когда-нибудь или нет?.. Я вас предупреждаю: еще одно послание такого рода, и я подам на вас жалобу.
Он подтолкнул в мою сторону письмо, и я сразу узнал бумагу:
«Господин директор, остерегайтесь, — прочел я. — Кере доносчик. Он способен причинить вам массу неприятностей».
Прочел и не поверил своим глазам. Доносчик — я?
— Уверяю вас, господин директор, я тоже ничего не могу понять.
— Возможно, — ответил он. — Но ваши прошлые подвиги меня не интересует.
— Как вы сказали, мои прошлые подвиги? Я попросил бы вас взять обратно эти слова.
— Ничего я брать обратно не намерен. И советую вам предпринять все необходимые меры, чтобы подобный инцидент впредь не повторялся.
— А что я должен сделать, по вашему мнению?
— Выпутывайтесь сами, но запомните: я запрещаю вашему приятелю гадить на моем пороге.
— Но я не знаю, кто пишет.
— Да, конечно! За кого вы меня принимаете?
Я удалился, совершенно подавленный. Я — доносчик? Вот уже целую неделю, как я повторяю этот вопрос. Вы меня знаете. Разве я способен донести на кого-нибудь? Нет. Я не понимаю. Тут, без сомнения, произошло какое-то ужасное недоразумение. Но от этого мое положение делается лишь еще более тяжелым. Перед кем мне оправдываться? Как узнать, кто пытается обесчестить меня? На прошлой неделе я решил, что обо всем расскажу Элен. Но теперь не решаюсь. И жду. Почему тот — или та, — что преследует меня, не обращается непосредственно к моей жене? Я храню молчание. Каждое утро укладываю несколько книг в портфель и делаю вид, будто ухожу в лицей Шарля Пеги. Элен целует меня на прощание.
— Трудись хорошенько. Но не переутомляйся.
Я отправляюсь бродить вдоль Сены, мимо лотков букинистов, сгибаясь от непосильной тоски. Обессиленный, возвращаюсь обедать. Элен встречает меня с улыбкой.
— Ну что, заездили тебя ребятишки?.. Вижу, что да… Немного… У тебя на лице все написано.
Мы быстро едим. Я внимаю ее болтовне.
— А не провести ли нам отпуск в Нормандии? — весело щебечет она. — Жозиана рассказала мне об одном очаровательном местечке к югу от Гранвиля.
— Куда спешить?
— Напрасно так думаешь! Надо снять дом заранее.
Бедная Элен! Отпуск — сладкая изнанка работы. Но когда работы нет, бездействие — гнусная пародия на отпуск. Но пусть Элен поймет все сама. А я ухожу с портфелем, набитым бесполезными книгами. Чтобы сменить обстановку, сажусь в метро и уезжаю в Буа.
Природа навевает мысли о прошлом. В Рене я частенько ходил в парк Фавор. Мне нравились его уютные пустынные аллейки. В те времена в глубине души я был счастлив. Никакой лжи. И не надо отчитываться в собственных мыслях. Формула молитвы Confiteor приходит мне на ум. «Грешен я мыслью, словом, действием и упущением». С давних пор я не придавал большого значения греху упущением. Увы, я ошибался! Это худший из всех. Ибо в нем проявляется неуважение к ближнему. И выходит, что помимо своей воли я немного презираю Элен. Иначе бы давно рассказал ей и о сомнениях, и о слабостях, и о вероотступничестве, ведь мои блуждания и поступки сами по себе неподсудны, но старательно спрятанные, они становятся предательством.
Захожу в бар. И пью, уставившись в пустоту, первое, что попалось на глаза… Всюду я лишний. Выхожу. Все, решено! Сегодня же обязательно поговорю с Элен. Если нам суждено расстаться, ну что же, значит, такова моя судьба. Я согласен на что угодно, лишь бы прекратить медленное гниение, потное и тошнотворное.
Я возвращаюсь домой. В почтовом ящике пусто. И предоставленная отсрочка поколебала мою решимость. Возможно, завтра я буду сильнее. В конце концов, я вовсе не обязан живописать Элен всю свою жизнь. Вполне хватит и признания, что мне снова пришлось уволиться! Я из тех, кто уходит! Человек, оставляющий доверенный ему пост. Вам не кажется, что это весьма точно меня характеризует? Ах, если бы вы могли видеть, как мне приходится лицедействовать, изображая утомленный вид, будто я тружусь не щадя живота своего. Чем сильнее Элен будет тревожиться о моем здоровье, тем меньше упреков, я надеюсь, посыплется на мою голову. И вначале все идет, как задумано. Она говорит мне:
— Ты слишком близко к сердцу принимаешь свои учительские обязанности. Те деньги, которые они тебе платят, того не стоят!
Момент, кажется, удобный? Но готова ли она выслушать мою исповедь? Вдруг еще не совсем.
— Действительно, — осторожно начинаю я. — Работа на износ. Не знаю, долго ли я еще выдержу.
— Слава Богу, хоть отпуск большой, — отвечает она.
Все, слишком поздно! Момент упущен. Я мрачнею.
Тоже хорошее средство. Элен обеспокоена.
— Если тебе нездоровится, возьми себе день или два, отдохни. Не бойся, твой директор тебя не съест.
Возможно, дорогой друг, я и слаб душой, но все же не столь подл! Я беру руку жены и прижимаю к своей щеке.
— Элен! Мне так нужна твоя любовь. Неизвестно, что готовит нам будущее. Но пока ты рядом со мной, я уверен…
— Что за похоронные настроения, мой бедный муженек, — перебивает меня Элен. — Давай, доедай жаркое.
Вот это и есть повседневная жизнь: обмен сигналами, чье значение утрачено. Все придется начинать заново Может быть, завтра?..
Я перечитал написанное. Неужели вы и в самом деле все еще сохраняете ко мне уважение? И хочется вновь повторить, теперь уже вам: «Пока вы со мной…»
До свидания. С самыми дружескими пожеланиями
Жан-Мари.
Дорогой друг!
Я сделал этот нелегкий шаг. Вернее, он сделался сам собой. Сдуру я выкинул в мусорное ведро пачку неисправленных контрольных, и Элен их обнаружила.
— Ты что, выбрасываешь их домашние задания?
Всегда необычайно добросовестно относящаяся к своей работе, она была возмущена. И отступать было некуда.
— Я больше не вернусь в лицей, — сказал я. — По мне лучше булыжники ворочать. Тебе трудно понять. Но я слишком стар для таких детей. Они устроили мне невыносимую жизнь. Вот такие дела… Я ухожу.
То, что последовало за этим, было просто ужасно. Щеки Элен побледнели, подбородок задрожал, и она закусила губу, стараясь сдержаться, но глаза, казалось, распахнулись от нахлынувших слез, и ресницы не смогли их удержать. «Ты грубая скотина», — сказал я самому себе. Элен медленно опустилась на стул. И произнесла лишь одну короткую фразу, которая подействовала на меня сильнее всех ее слез.
— Что я скажу в парикмахерской?
Она ведь так часто говорила с другими мастерами о своем муже, который, шутка сказать, преподавал в лицее. А затем маникюрша могла делиться с кассиршей: «Господин Кере — человек солидный! Элен очень повезло с мужем!» Я ожидал услышать упреки. Но она тихо заплакала, как плачут в темноте, за полночь, когда вокруг никого нет. Я даже не осмеливался обнять ее. Сердце сжалось, и все равно от признания сделалось намного легче. Я взял Элен за руку. Но она тотчас ее одернула. Сказала:
— С тобой жить невозможно! — И я не узнал голоса жены.
В одно мгновение мы стали чужими друг другу. Я испугался. Ибо не ожидал, что все так получится. Пусть кричала бы, ругала, все что угодно, только не это…
— Давай есть, — проговорила она, утерев слезы. — Так будет лучше.
И наступила тишина. Со вчерашнего вечера я исчез для Элен. Она не затевает ссор. (Я тоже.) А просто-напросто не замечает меня. Будто я прозрачный. Теперь вам все известно. Можно на этом и остановиться. Если в ваших церковных книгах сыщется хоть какая-нибудь молитва о привидениях, прочтите ее, думая обо мне.
Ваш друг
Жан-Мари.
Последняя стычка перед дверью.
— Ты не хочешь, чтобы я тебя проводила?
— Нет и нет. Я себя отлично чувствую.
— Я буду волноваться. Ты хорохоришься, а потом…
— Если через час меня не будет, зови полицию, — отвечает Ронан. — Они с превеликим удовольствием скрутят меня.
Он на улице. Наконец-то один! Ноги еще не совсем окрепли. Болезнь постепенно, с упорными боями, покидает тело. Но дойти до редакции газеты «Уэст-Франс» не такое уж геройство. Тут и километра не наберется. Главное — это первый настоящий миг свободы. Более десяти лет он жил под пристальным оком, сверлящим спину, когда каждый шаг под наблюдением. После тюрьмы мать, сиделка.
А теперь он невидим. Никто на него не смотрит, не узнает. Он сам себе хозяин. Захочет — остановится, захочет — куда-нибудь пойдет. Можно побродить по улицам. Время перестало быть тусклой чередой однообразных до головокружения секунд и превратилось в разноцветный поток мгновений, движение которых влечет то туда, то сюда, в зависимости от твоей воли. Витрины притягивают взгляд, пробуждая желание что-нибудь купить, так похожее на любовное томление.
Ронан смотрит на выставленные товары. И, когда видит свое отражение в стеклах и зеркалах, невольно ищет рядом силуэт Катрин. Они так часто прогуливались здесь вдвоем. «Посмотри, какое кресло! — восклицала Катрин. — Вот бы нам такое!» Шли не спеша. И со смехом представляли, как обставят свою будущую квартиру. Это было… Это было пылкое, яркое время. И что от него осталось — лишь скрытое от всех свечение ненависти. Ронан медленно идет мимо лавок и магазинов…
Солнце лежит на его плече, словно рука друга. Надо расслабиться и хотя бы час радоваться жизни. Ведь ты сам ведешь эту игру, говорит он себе, так что торопиться не стоит.
Желая растянуть удовольствие от прогулки, Ронан подолгу разглядывает выставленные на витринах книги, останавливается перед оружейным магазинчиком Перрена. Рядом с ним расположился торговец рыболовными снастями. Это уже что-то новенькое! И вообще город изменился. Он сделался более шумным. И менее бретонским. Раньше на улицах встречались женщины в чепцах, небольших, типично морбианских чепцах в форме крыш или кружевных замков Финистера. Пора сдавать в музей мой родной край, думает Ронан. Или прятать в холодильник! А вот и здание газеты, новое, современное, ничего лишнего. Никто не обращает на Ронана никакого внимания. Ему нужно пролистать подшивку.
Второй этаж направо, в конце коридора. Навстречу то и дело попадаются спешащие секретарши. Отовсюду доносится треск пишущих машинок. Разве хоть кто-нибудь вспомнит, что когда-то он был главным героем рубрики происшествий, и точно так же бегали секретарши и стрекотали машинки. И уж тем более кто заподозрит, что через несколько недель его фотография вновь появится на первой странице? И шапка, набранная крупным шрифтом: НОВАЯ ЖЕРТВА УБИЙЦЫ КОМИССАРА БАРБЬЕ. А по соседству с его фотографией физиономия Кере…
Ронан входит в просторную комнату. Служащий в сером халате идет к нему навстречу и смотрит на него сквозь очки.
— Первый квартал 1986 года?.. Присаживайтесь, мсье… Наверно, для дипломной работы? К нам много студентов заходит.
Затем приносит тяжелую пачку. Ронан принимается листать пожелтевшие газеты, пахнущие лежалой бумагой и типографской краской… Он ведь прекрасно помнит, что международный слет скаутов проходил в Кимпере в пасхальные дни… Так какого же черта… Ах, вот! Конец марта. Статья за статьей. Конгресс скаутов-католиков в Кимпере наделал изрядно шума. И внезапно он находит то, что искал. Фотография группы скаутов и Кере посредине. Не ошибешься!
Служащий как раз стоит к нему спиной. Ронан достает из кармана ножницы для ногтей, быстро вырезает фотографию и захлопывает пачку подшитых газет. Никто и не заметит, что страница изуродована. Спрятав фотографию в бумажник, Ронан облегченно вздыхает, да, страшновато было, но зато он сполна вознагражден. Теперь Кере не ускользнуть! Можно вытянуть ноги и хоть немного насладиться покоем. Здорово, ничего не скажешь! Превосходный план, и пока все идет как по маслу. Кере остался без работы. Вскоре потеряет жену, а затем и жизнь. Око за око, старина! За что боролся, на то и напоролся.
Будь у него хоть малейшая охота, мог бы сейчас перечитать историю своего преступления от и до. Достаточно лишь попросить газеты за второй квартал того же года. И можно увидеть нарисованный мелом на тротуаре контур тела Барбье. А чуть позже собственное несчастное лицо, искаженное вспышками фотоаппаратов. И заголовки: «Признание Ронана Гера»… «Поступок политического экстремиста». А несколько дней спустя: «Невеста убийцы кончает жизнь самоубийством». Но нет нужды листать газеты. Все это и так намертво засело в его голове. Задумавшись, Ронан неподвижно сидит, положив ладони на стол. К нему подходит служащий.
— Вы уже закончили, мсье?
Ронан вздрагивает.
— Да… Да… Конечно. Можете унести.
И выходит из комнаты. От волнения в животе спазмы. А что, если выпить чашечку кофе? Ронан переходит улицу. Немного пошатываясь. Похоже на раненых киношных гангстеров. Бар совсем рядом, в двух шагах. Ронан тяжело опускается на стул.
— Кофе покрепче.
Ему нельзя. Опасно. Но запретное и опасное уже давно стали для него нормой! А сейчас ему необходим сильный толчок, чтобы вырваться из нахлынувших воспоминаний. Кофе прекрасен. Прошлое постепенно уходит. «Господи! — просит Ронан. — Дай мне покоя!»
Мой дорогой друг!
Я искренне благодарен вам за добрые советы. Разумеется, вы правы. Действительно, все происходящее со мной и есть я, судьба исходит от моего характера, как шелковая нить из живота паука. «Человеческое „Я“ является первопричиной страдания, — пишете вы, — а свобода остается даром Всевышнего». Увы, разум мой больше не способен к философствованию. Я болен. Скажем так: странным образом раздвоился. Один лежит в постели, не слушает, что ему говорят, отказывается от пищи, охваченный подспудными страхами, а другой млеет от удовольствия, наслаждаясь своего рода нирваной. Который из нас двоих настоящий? Не знаю. Доктор произнес великолепные слова: «Ему нужен покой». А разве я не являлся и прежде воплощением безделья?
Но я увлек вас сразу в середину повествования. Позвольте мне продолжить роман об этом диковинном персонаже, каковым является Жан-Мари Кере. В прошлый раз мы остановились на том, что жена перестала со мной разговаривать. Ну так вот, бойкот закончился. В один прекрасный день к нам заявился тот парень, ниспосланный мне самим Небом, — Эрве, и от его букета, шикарных роз, вся наша гостиная озарилась праздничным светом, а Элен вновь обрела дар речи.
— Посмотри, что принес нам господин Ле Дюнф.
Она впервые обратилась ко мне после… очень долгого времени, как мне кажется. Я был в пижаме. Дошел до двери спальни, чтобы поблагодарить нашего гостя, а затем вернулся обратно в постель. Розы… Эрве… надо же! Из соседней комнаты доносилась их беседа — забавное ощущение, будто в театре находишься, — они говорили обо мне.
Э л е н. Это уже целую неделю, как длится. К нему обращаешься, а он молчит. (Неправда. Она первая начала.)
Э р в е. А что говорит доктор?
Э л е н. Да ничего особенного. Он считает, что это небольшая депрессия. Но дело в том, что она никак не пройдет. Не пойму: то ли депрессия заставила его бросить работу, то ли, наоборот, он так утомился, что началась депрессия. Я просто схожу с ума. А каким он был в те времена, когда вы с ним познакомились?
Э р в е. О! Это был замечательный человек! (Спасибо, Эрве. Хотя вряд ли я был настолько уж хорош.) Активный, трудолюбивый. Повсюду с книжкой. Правда, подверженный резким скачкам настроения. И склонный к крайностям. (После таких слов я едва сдержался, чтобы не выскочить из постели и не накричать на него. Какого черта он вмешивается в то, что его совсем не касается?)
Э л е н. И что нам теперь делать, как вы думаете?
Э р в е. Нужно постараться вытащить его из этого упадочнического настроения. И обязательно чем-нибудь занять. Вы способны повлиять на него?
Э л е н. Да, немного, как мне кажется.
Э р в е. Тогда убедите его согласиться на любое место. (Тоже мне, нашелся добрый апостол! Почему бы мне тогда не устроиться сторожем в городском саду, раз такое дело!) Главное — это поскорее отвлечь его от мрачных дум, по крайней мере, мне так кажется, хотя, конечно, я не врач. А потом мы отыщем ему что-нибудь получше, более подходящее. Но вначале нужно добиться, чтобы он выходил на улицу, чтобы к нему вернулись прежние привычки. И помните, вы не одиноки. Я рядом, с вами.
И всегда готов, не так ли! Он все тот же славный скаут, что и прежде. Они отошли к прихожей, и несколько их фраз я не услышал. Когда же Элен вернулась, она наклонилась ко мне и, поцеловав, сказала:
— Больше не ссоримся. Он очень хороший советчик, Эрве. По его мнению, ты должен согласиться на любую работу, какая бы ни подвернулась, а потом уже найдем тебе по душе.
Я не осмелился ответить: «Очередная анонимка заставит меня снова уйти». Меня растрогала прежняя нежность Элен, ведь наша ссора медленно убивала меня. Короче, мы вновь занялись поисками моей работы. Небольшие объявления. Национальное бюро по трудоустройству. Я хожу туда регулярно, поскольку таким, как я, словно ссыльным преступникам, необходимо постоянно отмечаться. В лицее Шарля Пеги тишь да благодать. Мой зловещий Ворон не подает больше признаков жизни, с тех пор как ему стало известно (но каким образом?), что я ушел с работы.
Элен молится. Вы молитесь. Поживем — увидим. Я не говорю еще, что вновь забрезжила надежда. Но ждать следующего дня стало немного легче.
До свидания. Верный вам
Жан-Мари.
— Мать дома?
— Нет. Отправилась на похороны. У нас куча всяких двоюродных родственников, можешь представить, что такое большая семья.
— Как себя чувствуешь?
— Не блестяще. Хуже стало. Еле переставляю копыта. Но должен пойти на поправку.
Роман отводит Эрве в гостиную.
— А ты? Что-то я тебя давно не видел.
Эрве кладет на журнальный столик пачку сигарет и зажигалку.
— Работал, старик. Хочется, чтобы мое туристическое бюро заработало уже этим летом. Вот и приходится, понимаешь, суетиться.
— И что, у тебя нет ни одной свободной минуты? Извини, но мне нечем тебя угостить. У нас тут сплошная минералка. Если хочешь, то пожалуйста… Нет? В самом деле? Я украл у тебя сигарету. Уйдешь, я проветрю. Правда, мать все равно мигом унюхает, можешь не сомневаться. Ничего, скажу, с улицы натянуло. Она подозрительная, как не знаю кто, но обмануть ее пара пустяков. Как там поживает чета Кере? В последний раз, когда мы с тобой встречались, он вроде бы поступил на службу в какое-то частное заведение… Нет, погоди, его оттуда попросили, так ведь.
— Будто не знаешь, — ухмыльнулся Эрве. — Ты же к нему как банный лист привязался. Все верно, его недавно уволили. Я же тебе звонил.
— Да что ты говоришь! — с иронией в голосе изображает удивление Ронан.
— Не совсем так, — поправляется Эрве. — Он ушел оттуда по собственному желанию. Если это, конечно, можно назвать собственным желанием. Тут ведь без тебя явно не обошлось, припомни-ка.
Ронан умиротворяюще взмахнул рукой.
— Ладно, ладно! Если ты настаиваешь. Просто, видишь ли, захотелось предупредить человека. Директор имеет полное право знать, что у него за работник. А уж если Кере вздумалось после этого навострить лыжи, то это его личное дело. Только не устраивай мне сцены, мучаясь угрызениями совести. Я не просил тебя служить мне почтальоном.
— А я бы, скорее всего, отказался.
— Так я и подумал. Поэтому предпочел отправить письма прямо отсюда. Как говорится, от производителя на стол потребителя.
— Письма?! — восклицает Эрве. — Ты несколько послал?
— Два. И сам их опустил.
— Чтобы уж точно не промахнуться?
— Ага! Как на охоте. Пиф-паф! Да что такого случилось? Он опять без работы? Пора бы и привыкнуть, скажешь нет? Да ничего ужасного. Безработица — обыкновенная болезнь, как и всякая другая. Вот проведи он десять лет в тюряге, подобно мне, тогда другое дело, мог бы жаловаться. А потом, в конце концов, я ведь тоже без работы. Смешно тебе, да?
— Это разные вещи, — пытается возразить Эрве.
— Ах, вот как ты считаешь! Тогда подскажи, где мне устроиться с моей тюремной ксивой.
— Да всем известно, какое у вас состояние.
Ронан оборачивается к портрету отца — медали, фуражка с кокардой, гордый вид — и по-военному козыряет.
— Твоя правда, — признает он. — Накопил деньжонок, старый хрен. Да только в своей неуемной любви к Республике навкладывал куда попало, и с тех пор нас порядком подкорнали. Лучше бы шлюху взял на содержание.
— Не стоит так волноваться, — шепчет Эрве.
— А я вовсе и не волнуюсь. Просто говорю, что нечего Кере особенно плакаться.
— Посмотрел бы ты на него, не стал бы такое говорить. Исхудал весь. Одежда висит как на вешалке. А его новая работенка вряд ли ему поможет.
Ронан схватил Эрве за руку, он часто так делал, когда был чем-то сильно взволнован.
— Какая работенка? Погоди, дай-ка мне еще одну сигаретку. Тебя сегодня убить мало. Каждое слово приходится клещами вытягивать. Что за работенка?
— Это Элен…
— Уже Элен, быстро ты! — перебил друга Ронан.
— Так проще. На ее работе только ведь и делают, что языками чешут, вот она и узнала, что некий служащий отдела похоронных принадлежностей ушел на пенсию.
— Ты чего, да мне начхать на это!
— Но это и есть его новая работа! Он служит распорядителем.
— Что?! Тем типом в черном, который выстраивал родственников и… потом… Шутишь?
— Вовсе нет. Кере согласился.
От приступа безумного смеха Ронан едва не согнулся пополам. Он хрипит, будто задыхается, и лупит себя кулаками по ляжкам.
— Ну умора! Ты небось вздумал наколоть меня.
— Честное слово.
Наконец Ронан выпрямляется, утирает глаза рукавом и, немного успокоившись, говорит:
— Если вдуматься, то это именно то, что ему нужно. Пусть помаленьку привыкает. Ты видел его в деле?
— Нечего ржать тут, — раздраженно отзывается Эрве. — Эта новая работа у него в печенках сидит. Вначале он наотрез отказывался. И, ей-богу, я его хорошо понимаю.
Ронан напускает на себя оскорбленный вид.
— Нет плохих работ, — проникновенным голосом произносит он. — Ты что-то вдруг снобом заделался. Я, например, был бы счастлив поработать распорядителем в похоронном бюро.
Ронана сотрясает новый приступ смеха.
— Я не виноват, — говорит он, отсмеявшись. — Но разве не потеха? Я будто воочию вижу, как он склоняется в глубоком поклоне, шаркает ножкой… Пожалуйста, сюда, мадам… мсье… Следуйте за мной… Он, похоже, попал в свою стихию, парень.
— У тебя что, сердца нет? — не выдерживает Эрве.
Лицо Ронана заметно мрачнеет.
— Никогда больше не употребляй подобных слов, — шепчет он. — Ты сам не понимаешь, что говоришь.
Он встает и обходит гостиную, как больной в приемной зубного врача, пытающийся забыть о боли. Потом возвращается и садится.
— Ладно. Рассказывай дальше. Я слушаю.
— Мне больше нечего рассказывать. Мне кажется, он там долго не протянет, только и всего.
— Да что ты в самом деле, кланяйся себе перед покойничком, поклоны бей, тут семи пядей во лбу иметь не надо.
— Да, но ты подумай об унижении.
— По унижению — это я собаку съел, забыл, что ли? Ладно, проехали. Где он там устроился? В какой фирме, я хочу сказать? В Париже не одно ведь похоронное бюро.
— Не рассчитывай на меня, не скажу.
Ронан с комичным видом поднимает вверх брови.
— Уверяю тебя, камня за пазухой не держу.
— Послушай, старик, — говорит Эрве, — мне надоело лгать. Они оба, и Кере, и жена его, доверяют мне, а выходит, что я помогаю тебе травить его. Вполне возможно, Кере и сволочь, но с меня, ей-богу, хватит. Допустим, я тебе скажу, где он работает. А через недельку на него ушат грязи и тю-тю! Нет. Завязываю. Продолжай один.
Ронан картинно воздевает руки к небу.
— Послушай, ты попал пальцем в небо, клянусь тебе. Хочешь, докажу? Возьми Кере к себе. Отыщи ему какое-нибудь местечко. Для такого важного господина, как ты, у которого тьма-тьмущая всяких предприятий, проблема нехитрая.
— Представь себе, я и сам уже об этом подумывал, — огрызается Эрве.
— Думать-то ты, может быть, и думал, а вот о том, что в этом случае придет конец всем анонимным письмам, вряд ли.
— Почему?
— Да ты знаешь жизнь Кере не хуже моего. Станешь его боссом — чем скандальным я смогу тебя удивить? Верно или нет?
— Верно, — признает Эрве.
Ронан настаивает.
— Забери его к себе и тем самым пасть мне заткнешь.
— А что под этим кроется? — недоверчиво интересуется Эрве.
Ронан вкладывает в улыбку все добродушие, на которое только способен.
— Да, — заявляет он, — признаюсь. Когда я вспоминаю Кере, на душе кошки скребут. Но я вовсе не собираюсь мстить ему вечно. Дважды я его ткнул в лужу, ты прав. С него хватит. И если я предлагаю тебе взять его к себе на работу, то лишь для того, чтобы не поддаваться впредь искусу. Видишь? Я играю с тобой в открытую. Предложение без всяких задних мыслей.
— И ты перестанешь ему писать?
— Да, разумеется. С какой стати мне сообщать тебе то, что ты сам прекрасно знаешь!
Эрве задумывается.
— Похоже на правду, — бормочет он. — Да, это выход.
— И наилучший, — уверенно поддакивает Ронан. — А что ты можешь ему предложить? Ему ведь подавай не самое утомительное. Как ты думаешь, он согласится переехать сюда, ну, конечно, захватив жену?
— Нет, — решительно отвечает Эрве. — Он ни за что не вернется сюда. И пора бы тебе это уяснить.
— Жаль, — тянет Ронан.
— Ты, надеюсь, не собираешься с ним встречаться?!
— Э, да кто его знает!.. Ладно! Я шучу. Не корчи такую рожу. Значит, договорились. Ты предлагаешь ему работу. Но не сразу. Пусть зачуток еще побарахтается в дерьме. Доставь мне такое удовольствие! А потом, согласен, поднимай его к себе на борт, и дело закрыто. А в глазах Элен ты предстанешь спасителем. И она рухнет в твои объятия.
— Ах, вот оно что! Теперь ясна твоя задумка! — вспыхивает Эрве. — Ты по-прежнему считаешь себя сильнее всех. Но на этот раз ты маху дал.
— Сдаюсь, — добродушно соглашается Ронан. — Всем известно, что ты живешь анахоретом. Послушай, мне пришла в голову одна мыслишка. Сказать?
Закусив губу, он зашагал по комнате. Эрве подошел к окну, отодвинул штору и с нежностью взглянул на свою стоявшую вдоль тротуара машину. Он также задумался. Предложение Ронана вовсе не глупо.
— Ну вот, придумал, — говорит Ронан за его спиной. — По-моему, подходяще.
Эрве снова садится. Ронан остается стоять, положив руки на спинку своего кресла, и лицо его внезапно становится напряженным.
— Кере тип образованный, — начинает он. — Почему бы ему не предложить место экскурсовода. Погоди, не спорь! Ты ведь как раз ставишь на ноги туристическое агентство. Некоторые маршруты, надо думать, пройдут по Бретани… по пляжам… по холмам… что-нибудь такое. Да или нет?
— Да, конечно.
— Не забывай, что Кере знает Бретань как свои пять пальцев. Вспомни его лекции. Лучшего гида, чем он, тебе не отыскать.
— А если он откажется?
— Меня тошнит от твоих идиотских замечаний! Неужели ты и впрямь думаешь, что он станет сомневаться, когда ему приходится каждый день сталкиваться с нескончаемой вереницей вдов и вдовцов? Да он с восторгом все бросит и перейдет к тебе. Это очевидно. Как дважды два. Кроме того, есть и другое преимущество. Отправной пункт всех путешествий — Париж?
— Да. Большинство экскурсий однодневные, но некоторые, возможно, займут оба воскресных дня. А почему ты спрашиваешь?
— Да потому что Кере не рассердится на тебя, если ты ему поможешь развеяться и забыть на несколько часов все неприятности, пережитые в Париже… Ты видишь, насколько я щедр и великодушен. А жена его будет оставаться одна в доме.
— К чему ты клонишь?
— Извини. Я просто неудачно выразился. Я хочу сказать, что короткая разлука время от времени пойдет обоим на пользу… Обещаешь предложить место экскурсовода Кере?
— Экскурсовода… или еще что-нибудь.
— Нет. Именно экскурсовода. Гулять, так гулять, живи с размахом. Или я опять берусь за перо. Похоронных бюро раз-два и обчелся. Я вмиг отыщу заветное и еще разочек прищучу эту сволочь. Ну что, ты согласен?
— Попытаюсь.
Эрве встал, бросил взгляд на часы и вздрогнул.
— Я убегаю. У меня назначена встреча на пятнадцать часов. До встречи, старик!
Он быстро идет к прихожей. Ронан, засунув руки в карманы и немного склонив голову набок, смотрит ему вслед.
— Провидение на марше! — шутит он вполголоса.
Мой дорогой друг!
Я долго не отвечал на ваши письма. Простите. Но я провел ужасные две недели, мне настолько плохо, что рука дрожит и трудно писать. На этот раз меня вконец одолела депрессия. Правда, мне объяснили, что подобное зло нередко преследует безработных, мол, кому-то плохо в горах, кому-то под землей. Ну да ладно! Опыт я заимел. Но болезнь безработицы действительно существует, причем терзает она вас не только тогда, когда вы ищете работу, но и после: ты уже нашел себе занятие, но всем нутром знаешь, что все это может в любой момент закончиться. Будто идешь в грозу под раскатами грома в испуганном ожидании удара молнии.
У меня ко всему прочему преследуют, держат на мушке. Бывают моменты, когда мне даже хочется умереть. Я понимаю теперь, что не запальчивость толкает людей на самоубийство, а простое желание исчезнуть из этой жизни, так человек, неспособный оплатить счета, уезжает, не оставив адреса. Одна фраза из вашего письма сильно задела меня. Вы пишете: «Господь все забирает у тех, кого любит». У меня пустые карманы, пустое сердце, пустая голова. Вроде бы достаточно нищ, чтобы Бог обратил на меня внимание. И, однако, я чувствую, что ничей взгляд не обращен на меня. Или мне надо еще что-нибудь потерять? Но ведь я, увы, не Иова и не Иеремия, а всего лишь современный несчастный человек, который трудится, как может и когда может, человек, получающий прожиточный минимум, пятая спица в колеснице. Я написал «трудится», но надо еще знать, что под этим кроется… Вот послушайте, что они со мной сделали. Я имею в виду Элен и Эрве.
Элен изо всех сил толкала меня согласиться на место распорядителя похоронного бюро. Узнав от подруги, что место вакантно, — а врач уверил ее, что мой единственный шанс вылечиться — это найти занятие, которое бы меня полностью занимало, — она, такая всегда гордая, не колеблясь стала на меня наседать. «Согласись, пока не найдешь чего-нибудь получше… Увидишь людей (иногда такое скажет, что укусить хочется!)… И меньше останется времени „пережевывать одно и то же“». Эрве вторил ей слово в слово. Он часто приходит к нам. Любезен и заботлив. «Соглашайтесь, мсье Кере. Это работа не для вас, спору нет. Но вам только переждать немного».
Его настойчивость и сломила мое сопротивление. Я отвел его в сторону и спросил: «Вы знаете мое положение. И вы искренне полагаете…» Он разом отринул все сомнения: «В наше время чем только не занимаются, и ничего». Короче, я согласился, вдруг кривая куда-нибудь вывезет, а главное — мне удастся таким образом избежать упреков Элен. Но уже с первой минуты понял, что долго не выдержу. И дело не в отвратительном торговом уклоне похорон, где даже гроб напоминает серийный автомобиль — добавь того-сего и получай роскошный лимузин. За все сейчас надо платить, сами знаете, даже за дым свечей. И даже не в своеобразном сомнительном товариществе, что сразу устанавливается между распорядителем и могильщиками, не в дележе чаевых и не в чудовищном безразличии, соседствующем с самой пронзительной болью. А что делать, ведь существует «график». И нужно методично, не тратя понапрасну время, пропускать одного мертвого за другим. Кто станет обращать внимание на чужие слезы!..
Возможно самое ужасное — это запах, запах цветов, уже тронутых тлением, и еще другой… В каждом доме начинаешь задыхаться… Боже мой! К этому очень трудно привыкнуть. Но с чем я вообще никогда не смирюсь, так это с ролью лакея. Это лакей торжественный, сострадательный, в черном галстуке и в черных перчатках, с гибкой на поклоны спиной и трагической рожей, своего рода зловещий балетмейстер, что руководит кадрилью родственников и друзей покойного возле гроба. Нет! Увольте! Мне хочется взять женщин за руку, чтобы выразить им свое соболезнование, с искренним сочувствием пожать руки мужчин, то есть быть кем угодно, но только не лакеем с хорошими манерами согласно прейскуранту.
Представляете мое существование? От церкви к кладбищу, от кладбища к дому умершего, от дома умершего к церкви и так далее с отупляющей неутомимостью черпакового транспортера. Вечером, изнемогающий от усталости, я лежу закрыв глаза, ибо мне повсюду мерещатся свечи и кресты. И в ушах звучат аккорды De Profundis и нестройный звук шагов похоронных процессий. Я ужасно сердит на Элен. Ведь это она заставила меня пойти на эту ужасную авантюру. Мы то и дело обмениваемся с ней колкими упреками. Ах, как я сожалею теперь о долгих, пустых, но спокойных днях, о тоскливом хождении по улицам! Раньше Элен относилась ко мне снисходительно, ибо я считался в каком-то смысле больным, с которым нельзя обращаться грубо. И она разговаривала со мной ласково. В то время как теперь… Когда я намекнул ей, что новая должность выше моих сил, она была готова чуть ли не влепить мне пощечину.
— На что ты вообще годишься? — кричала она. — Может быть, у меня работа — сплошной отдых? Да если хочешь знать, бывают дни, когда мне и рукой трудно пошевелить!
Да, это в самом деле так, профессия парикмахера требует постоянного движения кисти руки, что нередко приводит к воспалению сухожилий. Я тщетно пытался разъяснить ей, в чем заключаются мои трудности. Пустая трата сил. Разговор глухих.
— Приходили новые анонимки?
— Нет.
— Кто-нибудь на тебя жаловался?
— Нет.
— Выходит, это тебе просто так, за здорово живешь взбрело в голову, что эксперимент затянулся. Поработал чуть-чуть и в кусты. Твое счастье, что бывшие хозяева не подают на тебя в суд.
И пошло-поехало, мой дорогой друг. Ссоримся, ничего не поделать! И что больше всего приводит меня в отчаяние: зрелище того, как ржавчина злобы начинает одолевать бедняжку Элен, такую неподдельно верующую и свято относящуюся ко всем своим обязанностям. Подрываются самые устои любви, так как постепенно начинает таять то уважение, которое она прежде ко мне питала.
— По сути дела, — делает вывод Элен, — ты стал профессиональным безработным.
Я отправился в магазин Бобур и для очистки совести просмотрел там книгу по медицине. Черт возьми!
Все сказано, черным по белому:
Депрессивное состояние чаще всего поражает неустойчивую, склонную к нарциссизму личность вследствие каких-либо жизненных обстоятельств, воспринимаемых как невосполнимая потеря: обесценивание семейных отношений и т. п.
Неустойчивый, склонный к нарциссизму! Я не совсем ясно себе представляю, что сие означает. Скорее всего то, что я излишне занят самокопанием. Но продолжим.
Женщины более подвержены кризисам, связанным с пересмотром прежних ценностей… и т. д. У мужчин роль катализатора депрессии в основном играет неудовлетворенность собственной профессиональной деятельностью, например, трудности, вызванные сменой работы…
Вот что такое, мой друг, невротическая депрессия. И знаете, весьма успокоительное чтение. Отсутствие аппетита, ночные кошмары, нет-нет да иногда возникающее желание бросить все к чертям и смотать куда-нибудь подальше — я тут, оказывается, совершенно ни при чем. Чувство вины, так сильно и уже давно меня мучающее, причина которого вам известна, вызвано, возможно, разладом в системе нервных клеток в глубинах моего мозга. Ах, если бы я только мог серьезно считать себя неким механизмом! Но попробуйте внушить эту мысль Элен. Она тотчас скажет, впрочем, уже сказала: «Ты никогда не хочешь брать на себя ответственность». Иногда, видимо, неплохо быть сумасшедшим! Простите меня, ради Бога. Я чувствую, что подвергаю вашу снисходительность слишком тяжелому испытанию и что, хуже того, занудно твержу одно и то же. Но как в прежние века кровопускание считалось универсальным средством лечения, точно так же я изливаю словесный поток и тем самым облегчаю себе душу.
Спасибо и до свидания. Может быть, я скоро опять напишу вам.
Жан-Мари.
Мой дорогой друг!
Еще недавно я считал себя конченым человеком, но вполне возможно, пришло спасение. Благодаря стараниям Ле Дюнфа. Этот парень, чья кипучая деятельность просто ошарашивает, намерен вскоре открыть туристическое агентство. Среди предполагаемых маршрутов есть несколько страноведческого и культуроведческого характера, как сейчас говорят, по Бретани. Вот такой, например: Париж — Сен-Мало — Понторсон — Мон-Сен-Мишель — Сен-Мало и возвращение через Фужер и Алансон. Другой: Париж — Сен-Брие — Перрос-Гирек — Брест… Предполагается устраивать также и полные туры по Бретани. Все готово. Рестораны, гостиницы, подробная программа посещения городов и исторических памятников. Хоть сегодня отправляться в путь. Дата первой экскурсии: двадцать пятое июня. То есть через десять дней.
Ну так вот, Эрве попросил меня сопровождать первую группу, ту, что направится из Парижа в Сен-Мало. Продолжительность поездки два с половиной дня. Это, безусловно, слишком мало, чтобы все увидеть. Возвращение в воскресенье вечером к двадцати двум часам. Я заколебался. Но Эрве из тех, кто не любит долго тянуть. Он живо описал все преимущества, таящиеся в его предложении. Нормальная, приятная и не очень утомительная работа. Достойная и даже более того оплата. А так как в Эрве есть малая толика этакого макиавеллизма, то он не забыл присовокупить: «Заодно сможете вернуться к работе над бретонскими культами. Помните?.. Вы когда-то нам читали лекции на эту тему. Потрясающе увлекательно!»
Конечно, я помню. Столько треволнений пришлось пережить с тех пор… И вдруг открывается возможность продолжить очень мне дорогие исследования, совершенно заброшенные после начала душевного кризиса. Именно эта возникшая передо мной столь неожиданная и настырная, как хмель, надежда довести брошенное на полпути дело до конца и подвигла меня согласиться.
— У вас будет прекрасный шофер, — обрадовался Эрве. — Жермен Берлан. Необычайно ухватистый, так что все материальные вопросы он возьмет на себя. Вам ничем таким заниматься не придется. Позднее, если работа вам придется по душе, я смогу привлекать вас и почаще. — Он рассмеялся. — И пусть шлют сколько угодно анонимных писем. Со мной вы ничем не рискуете.
— Но почему вы так добры ко мне? — спросил я.
А Эрве в ответ шепнул мне на ухо:
— Просто мне кажется, что ваше пребывание в чистилище затянулось.
И подмигнул мне. Я с волнением увидел что-то прежнее, мальчишеское, в выражении его лица. Мне хотелось его задержать, пусть сам сообщил бы радостную новость Элен, но он очень торопился. Его небольшой гоночный автомобиль тут же исчез из виду, а я остался стоять, взволнованный, на краю тротуара. Да, признаться, это было сильное потрясение. А у меня сердце теперь может зайтись от любого пустяка.
Элен очень обрадовалась моему решению. Естественно, ее не прельщает перспектива проводить уик-энд в одиночестве. Зато, с другой стороны, пусть как следует отдохнет в тишине, ей это нужно, наши размолвки тяготят ее столь же сильно, как и меня.
Что взять в дорогу? Мне достаточно маленького чемоданчика. И даже уже собрали вещи, только самое необходимое: одежда, лекарства и т. д. Мы с женой снова чувствуем себя семьей. Словно хрупкий цветок счастья распустился в конце зимы на краю оврага. Элен без конца пристает со всевозможными советами, но меня это нисколько не раздражает. Наоборот, я выслушиваю их с радостью. Да, я постараюсь не забывать про мои капли. Да, я непременно возьму с собой несколько мятных пастилок, ведь придется много говорить, перекрикивая шум мотора, от усталости горло разболится, голос сядет. Да. Да. Да — всему. Да — жизни, наконец. Ах, и не забуду о теплом нижнем белье. В Сен-Мало всегда дуют холодные ветры. И о плаще, вдруг дожди.
— Иногда ты сможешь ездить вместе со мной, — говорю я. — Когда будет свободное местечко.
— Лучше подумай о том, что подарить твоему другу Эрве, — отвечает она. — Надо его отблагодарить.
В этом вся Элен. Не терпит никаких долгов. Дебет и кредит всегда сходятся. Да, Эрве следует отблагодарить. И самый лучший способ сделать ему приятное — тщательно подготовить записи, которыми я буду пользоваться во время поездок. Никакой ненужной информации. И без набивших оскомину общих мест. Тут еще есть над чем поработать.
— Тебе еще нужно оформить переход, — напоминает Элен.
Не знаю, знаете ли вы, но когда находишь работу, приходится заполнять такую же массу самых немыслимых бумаг, как и когда ее теряешь. Хорошо, завтра сделаю все, что требуется. Сегодня я вне себя от счастья и не способен сосредоточиться. И поскольку я обещал сам себе ничего от вас не утаивать, то признаюсь: не смог дождаться вечера. Элен как-никак мне жена.
До свидания, дорогой друг.
Искренне ваш
Жан-Мари.
— Говори громче, — просит Ронан. — Ничего не слышно. Алло…
— Так лучше?
— Да… Ты откуда звонишь?
— Из Парижа.
— Ну и?
— Все сделано. Он согласился. Я его ставлю на рейс Париж — Сен-Мало, посмотрим, как себя проявит.
— И когда он начинает?
— В ближайшую субботу.
— Жена согласна?
— Еще бы! Она в восторге. Единственное облачко на безоблачном небе — два дня без мужа.
— Что-то я не пойму, Париж — Сен-Мало за такой срок? Да твоим клиентам даже поссать будет некогда.
— Там видно будет. Разберемся по ходу движения. Теперь о Кере, ты оставляешь его в покое.
— Слушаюсь, господин.
— Кончай! Не валяй дурака. Как здоровье?
— Замечательно. Плешивый осел, что меня лечит, уверяет, будто я здоров. И могу жить, как все нормальные люди.
— А что говорит твоя мать?
— Она в отчаянии. Пришлось поклясться, что буду соблюдать режим. Я теперь способен чем угодно клясться, лишь бы меня оставили в покое. Мы с тобой скоро увидимся?
— Я загляну на будущей неделе.
— О’кей. Чао! Я не осмеливаюсь прощаться по-бретонски. Вдруг засадят в тюрягу.
Ронан вешает трубку и поднимается к себе в комнату. У него в запасе три дня. Заказное письмо, отправленное в четверг, придет в субботу. То, что надо!
Он закрывает дверь на щеколду, чтобы никто не помешал, и какое-то время мысленно взвешивает все «за» и «против». В конце концов, ничто не мешает ему смотаться в Париж туда и обратно и поговорить с Элен живьем. Нет, в письме он сумеет выразиться лучше. И потом, Ронан не имеет ничего против этой женщины. С ее помощью он лишь целится в Кере. Ударить нужно побольнее, однако нет никакой необходимости присутствовать при этом, чтобы воочию наблюдать за ее реакцией. Итак, решено — письмо! И немедленно. Чтобы еще успеть получше его отделать, придать ему необходимую остроту, ведь оно должно разить как лезвие клинка.
Ронан раскладывает на столе бумагу для писем, ручку и, чтобы без раскачки приступить к делу, пишет адрес:
Мадам Элен Кере
23-бис, улица Верней
75007 — Париж
Для пущей уверенности в левом углу приписывает: «Лично». Это, конечно, бесполезно, но зато звучит как предостережение. И тут же начинает:
Мадам!
Прежде чем вы прочтете мое письмо, я советую вам внимательно взглянуть на фотографию, вложенную в конверт. Фотография из газеты и не очень хорошая. Тем не менее вы с первого взгляда узнаете на ней человека, стоящего в центре группы. Приглядитесь. Торопиться не надо. Это ваш муж. А теперь присмотритесь хорошенько к петлице его пиджака. Это не случайный значок. Маленький серебряный крестик. Такой крест носили священники, покинувшие лоно церкви. Ваш муж, уважаемая мадам Кере, в свое время, а точнее десять лет тому назад, был священником. Впрочем, я не прав, употребив прошедшее время. Ваш муж священник «на вечные времена». Как и для вас, набожной католички, так и для меня, недостойного христианина, не может быть ни малейшего сомнения: Жан-Мари Кере — священник на вечные времена.
Ронан перечитывает. Кажется, неплохо получается. Когда Элен доберется до этого места при чтении, она уже будет уязвлена до глубины души.
Снизу доносится звонок, извещающий об обеде.
— Иду!
Аккуратно, как прилежный ученик, спрятав письмо и конверт в папку, Ронан причесался и спустился в столовую.
— У тебя, кажется, сегодня утром хорошее настроение, — замечает госпожа де Гер. — Я слышала, как ты разговаривал по телефону.
Молчание.
— Заметь, я не спрашиваю тебя, кто звонил, — продолжает она.
— Эрве.
Мать, поджав оскорбленно губы, садится за стол напротив сына.
— Каждый день картофельный салат, — ворчит Ронан. — Неужели нельзя подать что-нибудь посытнее: колбасу, паштет…
Задетая за живое, госпожа де Гер сурово смотрит на сына.
— Ты поклялся, что будешь осторожен со своим здоровьем.
— Согласен. Но представь себе, что будет, если я соберусь совершить маленькое путешествие, чтобы немного развеяться.
— Зачем? Тебе здесь плохо?
— Я сказал «Представь себе»! Например, сяду на экскурсионный автобус и съезжу куда-нибудь на побережье, в Перрос-Гирек или в Динар… В этом случае мне придется обедать и ужинать в ресторане. А значит, придется есть то, что имеется в меню… устрицы, может быть, лангусты или колбасу из свиных кишок.
Госпожа де Гер подносит салфетку ко рту и прикрывает глаза.
— Ты меня в гроб вгонишь, — бормочет она.
— Не переживай, я шучу. Но с долей правды. Мне очень хочется куда-нибудь съездить. Мир посмотреть. В организованных туристическими бюро поездках случаются порой очаровательные встречи.
— Ты сошел с ума!
— Конечно. Ты мне без конца об этом твердишь. Видимо, так оно и есть.
Снова наступает тишина. Ронан торопится скорее выйти из-за стола. Наверху его ждет спешная работа. Он, почти не пережевывая, глотает рыбу, морковь.
— Не ешь так быстро, — негодует госпожа де Гер. — Это вредно.
А может быть, ему хочется причинять себе вред. Что она знает об этом? Да и что он сам знает об этом? Он отталкивает йогурт.
— Все. Я выкурю сигарету в моей комнате. Только одну. Обещаю.
Он почти бегом поднимается по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, и тотчас снова берется за письмо.
…Жан-Мари Кере — священник на вечные времена.
Он продолжает:
Вы стали женой человека, нарушившего все свои клятвы. Беспрерывно лгущего и вам, и всему свету. Способного на самые низкие поступки. И я докажу правдивость моих обвинений. Я познакомился с вашим мужем в то время, когда он был священником в нашем лицее, и все мы восхищались им. Спросите лучше об этом у Эрве Ле Дюнфа, моего товарища. Потому что я (извините, что приходится докучать вам рассказом о моей персоне) занимался несколько иными вещами. Вместе с моими друзьями я сражался за свободную Бретань. Буду краток: однажды я почувствовал, что мой долг убить полицейского, который вел себя как настоящий эсэсовец. А я был солдат, вот чего никто тогда не понял. Но почему-то я надеялся, что ваш муж обязательно поймет меня…
Нужно выкинуть этот повтор, подумалось Ронану. Только как?
И тогда я отправился к нему на исповедь. Рассказал ему, что убил Барбье и попросил его отпустить мои грехи. Разве я был не вправе надеяться на это? Но он отказался отпустить мои грехи.
Ронан остановился, щеки его пылают. Ему снова отчетливо припомнилась та далекая сцена: он прижимается лицом к решетке исповедальни и видит в пахнущем воском сумраке профиль священника. «Воинам прощают грех убийства, — говорит священник. — Так и мне надлежало бы поступить. Но я прошу тебя замолчать. Ты оскорбляешь Господа».
Ронан вышел из тесной кабинки взбешенный. И показал кулак исповеднику. Ему невероятно трудно об этом писать. Но он снова берет ручку и продолжает:
Вначале он не воспринимал меня всерьез и смеялся: «Да ты, похоже, все готов пожрать!» И вот он узнал… И донес на меня. Именно из-за него я был арестован. А несколько дней спустя он отказался от сана. Мне сообщил об этом мой друг Эрве. Представляете, и этот жалкий человечишко, потерявший веру уже, видимо, задолго до того, как я исповедался ему, имел наглость отказать мне в отпущении грехов. А с чего бы вдруг ему, спрашивается, было так поступать? А все логично, когда священник отрекается от Церкви и совершает первое предательство, ничто уже не в силах удержать его от новых низостей. Только не говорите мне, стараясь найти ему хоть какое-то оправдание, будто я не покаялся в своем грехе и прочую подобную ахинею. Я вел с ним честную игру. И был совершенно откровенен. Если бы на меня донес кто-либо другой, я бы смирился с этим. Но не он! Только не он! Во имя какой морали он поступил со мной таким образом, и это в то время, когда сам отшвырнул куда подальше собственную честь?
Ронан недоволен собой. «Нужно выкинуть все сопли! — говорит он себе. — Только факты! Ничего, кроме фактов! К чему мне хныкать перед этой женщиной. И потом, мне, в конце концов, прекрасно известно, почему он меня выдал. Для очистки собственной совести. Чтобы сказать себе: «Я больше не священник. Я волен выбирать свой путь в жизни. Но я по-прежнему остаюсь честным гражданином. Преступление должно быть наказано!»
Ронан поднялся, отыскал пистолет и, положив перед собой, нежно погладил кончиками пальцев. Последний его верный товарищ. Письмо получается что-то чересчур длинным. А самое трудное еще впереди.
Итак, меня арестовали. А моя невеста покончила с собой.
Рука отказывается писать дальше. Буквы делаются все менее и менее разборчивыми. Ронан отталкивает письмо и, чтобы успокоиться, делает круг по комнате.
Трет пальцы, сжимает их, разжимает, затем вновь возвращается, садится, но каждое новое слово — пытка. Он зачеркивает последний абзац и прилежно начинает писать его заново:
Моя невеста покончила с собой. Она была беременна. Не смогла вынести мысль, что ей предстоит стать женой заключенного.
Ронан положил ручку на стол и скрестил руки.
Я написал все как было, да, Катрин? Я ведь не ошибаюсь? Ты не пожелала бороться. Совсем еще девчонка! Он с силой трет глаза, но слезы не льются. И только жжет.
Ну и ладно. Отправлю прямо так. С пылу, с жару. И плевать я хотел, если плохо получилось. Главное я написал. И последнее предложение для концовочки.
Вам будет больно читать мое письмо, но я, как вы можете догадаться, страдаю еще сильнее. По его вине!
Осталось только подписать. Через три дня он опустит его. А там посмотрим, что, кровь или вода, течет в жилах этой Элен. Только тут Ронан почувствовал, насколько письмо его опустошило. До самого донышка. Он тщательно запечатал конверт, положил его возле пистолета, долго смотрел на него и лишь затем засунул в ящик стола. Конечно, он мог бы написать и получше, в частности, признаться, что именно он является автором анонимных писем. А кроме того, последняя часть, касающаяся Катрин, получилась слишком сухой и короткой, а главное — неточной. Катрин покончила с собой вовсе не из-за слабости, ей же достало сил бросить вызов собственной семье, когда раскрылась их связь. Ему пришлось воевать с Адмиралом, а ей с отцом, и она не упускала ни единой возможности, чтобы не заявить тому о своих правах. «Катрин, мы с тобой дети 68-го года. А против нас святоши и лицемеры!»
Ронан вернулся в комнату и обессиленно рухнул на кровать. Да выдуй он бутылку водки, и то небось держался бы крепче на ногах. Едва он коснулся головой подушки, как тотчас заснул.
В четыре часа старая служанка, держа в руках поднос с полдником, остановилась перед дверью в спальню Ронана. Прислушалась.
— Ну что же вы там, — сердито окликает ее госпожа де Гер, стоящая внизу лестницы. — Входите! Или ждете особого приглашения?
— Дело в том, мадам, — шепчет та. — Мсье…
— Что мсье?..
— Храпит.
Кере осторожно открыл дверь.
— Не пугайся, — шепчет он. — Это я. Автобус задержался. Я еле держусь на ногах от усталости. Но поездка получилась превосходной.
Жан-Мари движется на ощупь в темноте, ударяется о стул.
— Черт! — вырывается у него. И тут же: — О, прости, пожалуйста!
Элен терпеть не может ругани. Он садится, снимает ботинки, с блаженством двигает пальцами.
— Все время на ногах, — оправдывается он тихим, немного дрожащим голосом. — Устал.
Жан-Мари прислушивается. Как крепко спит! Нет, чтобы дождаться его возвращения. Как-никак, его первая поездка в качестве экскурсовода! И ему необходимо столько ей рассказать! Не говоря уже про подарок у него в чемодане. Небольшой сувенир из Динара. Так, безделушка. Чтобы отметить событие. Руки шарят по сторонам. Такая привычная комната погружена во враждебный мрак. А это что еще за чашки на столе? Жан-Мари натыкается на кофейник. Кофейник, в такой поздний час? Делать нечего. Придется зажечь свет.
Он на ощупь идет по гостиной. Наконец рука заскользила по стене к выключателю. Зажигается свет. Стол не убран. Охваченный внезапным волнением, Жан-Мари входит в спальню. Никого. Кровать не застелена, похоже, Элен куда-то очень спешила.
— Элен!.. Элен!..
Жан-Мари обходит всю квартиру. Жены нет. Что случилось?
Он останавливается посреди гостиной, и его взгляд падает на лежащее посреди стола письмо, вернее два письма. Приблизившись, понимает: нет. Одно письмо, а рядом простой листок бумаги, вырванный из блокнота.
Я ухожу из дома. Прочти письмо, которое я сегодня получила. Взгляни на фотографию. И ты все поймешь. Как мне плохо! Не пытайся меня переубедить. Не желаю тебя больше видеть. Уж лучше было бы мне быть вдовой.
Элен.
И сразу громкие слова, думает Кере. Резкая боль разрывает голову, и приходится цепляться за стол, чтобы не упасть. Он долго стоит, наклонившись вперед, похожий на высохшее дерево. «Дура! Ну что за дура!» — высвечивается у него в сознании, будто неоновая реклама вспыхивает. Наконец он решается развернуть листок.
Мадам!
Прежде чем вы прочтете мое письмо, я советую вам внимательно взглянуть на фотографию, вложенную…
Он приближает фотографию к глазам. О Господи! Да это же он сам! Небольшой крестик в петлице, он до сих пор при нем, в самом дальнем отделении бумажника. Значит, все кончено. Рано или поздно, но это должно было произойти. Письмо даже можно не читать. Ему заранее известно, что там. И он почти машинально пробегает по нему глазами. Так вот кто, оказывается, пытается его убить, тот парень, Ронан, из его далекого прошлого. Это он придумал нелепую историю с доносом. Но сцену с исповедью Кере, конечно, хорошо помнит.
В кофейнике нашлось немного кофе. Холодного и горького. Кере медленно пьет его. Пьет до дна чашу Несправедливости! Бедняга Ронан все выдумал от начала до конца. Это сущий бред тяжелобольного! И все же удивительным образом в его словах проскальзывает правда. Кто подсказал ему эту страшную фразу: «Когда священник отрекается от Церкви и совершает первое предательство, ничто уже не в силах удержать его от новых низостей…»?
Перевалило за час ночи. Стало холодновато. Кере абсолютно уверен, что Элен не вернется. Она укрылась в какой-нибудь гостинице или у подруги. И спорить, убеждать бесполезно. Верное слово. Бесполезно. Все бесполезно. Но ведь надо что-то делать! Кере подходит к платяному шкафу. Чемодана нет. Вещи Элен исчезли. Правда, не все. Осталось висеть одно платье на вешалке, случайный призрак. Кере бесцельно ходит взад и вперед по комнате. Перечитывает письмо Ронана. От всех событий, так глубоко потрясших парня: анонимный донос, арест, самоубийство бедной девушки — в памяти Кере сохранились лишь слабые отголоски. У него не было в те дни ни времени, ни желания читать газеты или слушать радио. Переживаемый им тогда кризис веры замкнул его на себе самом, отгородив от внешнего мира. А покинув город, он разом откинул все прошлое, все воспоминания.
От кофе захотелось пить. Кере выпил большой стакан воды, затем машинально закурил. Он даже не сможет защищаться. Для Элен он стал… Ах нет, даже подумать об этом и то страшно. Что же делать? Подождать у выхода магазина, в котором находится ее парикмахерский салон, а потом, словно попрошайка, пойти за ней следом по улице, умоляя выслушать его. Все восстает в его душе против такого решения. Да что это в самом деле! Я же все-таки не преступник! Лишь дураки, которые…
Заря вырисовывает прямоугольник окна. Непременно должен существовать какой-нибудь выход. По крайней мере, попытаться всегда можно… Кере достает бумагу из ящика, сдвигает в сторону чашки, кофейник, пачку печенья и начинает писать:
Мой дорогой друг!
Со мной случилось нечто чудовищное. И нет сил оправдываться. Вот какие два письма я нашел у себя дома. То, чего так долго боялся, произошло. Вы были правы. С моей стороны было форменным безумием не рассказать обо всем Элен, а теперь она ушла. Но еще остается слабая надежда. Я скоро увижусь с Эрве, мне надо передать ему отчет о поездке. А тот прекрасно знает, где можно отыскать его старого друга, Ронана де Гера, а значит, поможет мне встретиться с ним. Я тотчас сообщу вам об этом. А когда дела немного наладятся, будьте так любезны, напишите Элен, она искренне вас уважает. Если вы объясните ей, что я невиновен, что многие священники в настоящее время приходят к тяжелейшему пересмотру основ веры и причины тому вполне достойные, она, быть может, вам поверит. И заверьте ее, что не сохранили бы дружеских отношений со мной, если бы считали меня способным выдать тайну исповеди. Это самое главное! Страшная, а еще более — глупая история, но как, скажите, проявляется в ней воля Провидения?
Спасибо. Искренне ваш
Жан-Мари.
Ронан ждет Эрве. Потягивает мятную настойку и смотрит на игроков в бильярд. Эрве не объяснил, зачем он назначил ему свидание в кафе «Фавор». Всего лишь несколько слов: «Буду в „Фаворе“ в 11 часов. Нам необходимо поговорить». Разумеется, речь пойдет о Кере. Письмо наверняка наделало шума.
Ронан заметил «порше», протиснувшийся между автобусом и тротуаром.
Ему не терпится узнать, что же все-таки произошло. В принципе, если женщина не половая тряпка, в воздухе должно запахнуть разводом. Через минуту-другую в зал вошел Эрве, поискал друга глазами и, увидев его, поднял руку. Сегодня, видимо по случаю яркого солнца, он был одет в очень светлый костюм с голубым галстуком. Ничего не скажешь, одет Эрве всегда с иголочки!
— Привет! Что с тобой стряслось?
— А с гобой что? — Эрве усаживается на лавку. И сразу переходит в нападение. — Кере прислал мне записку. Жена его бросила. Послушай! Не делай удивленные глаза. Тебе отлично известно, о чем идет речь. Ты ей написал.
— Точно.
— Ты сказал ей, что Кере был нашим священником, что он тебя выдал, одним словом все.
— Точно.
— Отправляя ей письмо, ты догадывался, чем это может кончиться?
— Естественно.
— И что, доволен?
— Нет.
— А чего тебе еще надо?
— Его шкуру.
— Ты серьезно?
— Абсолютно серьезно.
— Ты что, в тюрьме не насиделся?
— Это тебя не касается.
Официант приносит Эрве бокал, наполненный красивой изумрудной жидкостью со льдом.
— Вот оно выходит что, — говорит Эрве после небольшого молчания. — Все-таки обвел вокруг пальца!
— Надеюсь, ты меня вызывал сюда не для того, чтобы читать нотации? Подожди! Не отвечай! Я сам обо всем догадаюсь. Тебе бы хотелось выйти незаметно из игры, на цыпочках, поскольку ситуация осложнилась.
Эрве пожимает плечами.
— Если бы я знал раньше…
— Ты бы меня сразу бросил, — заканчивает за него Ронан. — Как и раньше в суде.
— Но Боже ты мой! Долго ты еще собираешься ворошить прошлое?
— Какое прошлое? На меня только что донесли в полицию. И я только что потерял Катрин. Прошлого нет, его не существует! Вали отсюда! Ты мне больше не нужен. Пришел уговаривать меня пойти с ним на мировую? Так ведь? Сожалею, но ничем помочь не могу.
— Идиотизм. Ты болен.
— Согласен. Я идиот, но я его пристукну. Можешь предупредить его об этом.
— С тобой невозможно разговаривать.
— Тогда убирайся отсюда!
— Старик, мне тебя жаль!
Эрве встает, роется в кармане и, достав деньги, бросает на стол. Но Ронан небрежно ребром ладони отодвигает их. И шепчет:
— Платить буду я. Мне не привыкать!
Дорогой друг!
Вчера я долго беседовал с Эрве Ле Дюнфом. Он попытался переговорить с Ронаном. Но безуспешно. Более того, этот Ронан, похоже, намеревается меня убить. Все это настолько нелепо, что невольно задаюсь вопросом, уж не сплю ли я. Бедняга Ронан твердо убежден, будто это я его выдал. И что самое удивительное, Эрве, оказывается, думал точно так же.
— Но сами посудите, — оправдывается он, — поставьте себя на мое место. Никто не мог знать, кто убил комиссара Барбье. Совершенно никто. Кроме вас, разумеется, поскольку Ронан рассказал вам об этом на исповеди. Когда его арестовали, я сразу задал себе вопрос: кто донес? Никто из наших, в этом я очень скоро убедился. Кто же? И Ронан открыл мне глаза в тот день, когда я навестил его в тюрьме. Вы и только вы могли это сделать.
— Но я же священник!
— Но вы недолго им оставались.
— Значит, плохой священник. Так и скажите!
Он явно растерялся, бедняга. А я настолько разволновался, что даже позабыл про свои горести.
— Но ведь вы хорошо меня знали!
— Да. И поэтому сомневался. Иногда думал — Ронан прав, но бывали дни, когда я не менее твердо был уверен — нет, ошибается. И тогда я решил поставить крест на этой истории. К тому же у меня появились другие заботы.
— А когда мы с вами случайно встретились в метро? — продолжал допытываться я. — Почему, раз такое дело, вы не постарались избежать встречи со мной?
— Почему? Прошло достаточно много времени, я успел измениться. И вы тоже!
Прозвучало не слишком убедительно. Он явно что-то недоговаривал, но мне не хотелось, чтобы он понял, что я это почувствовал. И потом, есть люди, которые с годами готовы все простить. Я, признаться, другой закалки. И Ронан тоже!
Придется сократить наш дальнейший разговор, ибо Эрве даже не сразу понял, о чем я говорил.
— Даю вам слово, — сказал я наконец, — что никогда не причинял никакого вреда Ронану. Тут, вероятно, произошло нелепое совпадение. Не припомню точно чисел, но скорее всего я покинул Рен примерно в те же дни, когда схватили Ронана. Но я совершенно непричастен к его аресту.
— Кто же в этом случае на него донес? Узнай мы ответ на этот вопрос, Ронан бы сразу успокоился.
— Надо подумать! Кто пользовался у Ронана абсолютным доверием?
— Вы. И, естественно, Катрин.
— И все?.. Но тогда… Поскольку я тут ни при чем…
Эрве испуганно взглянул на меня.
— Нет. Она не могла этого сделать, они ведь собирались пожениться.
— А она знала о случившемся?
— Только Ронан сможет вам точно ответить. Но скажи он ей: «Я иду убивать Барбье», она бы сумела помешать ему.
Славный Эрве! У него редкий талант зарабатывать деньги, но в человеческом сердце он мало что смыслит.
— Вы полагаете, он ничего не скрывал от нее? — продолжаю я. — И она, разумеется, знала о его ненависти к Барбье.
— Разумеется.
— Итак, мы имеем перед собой девушку, любящую Ронана и мечтающую разделить с ним жизнь. Она уже знает, что беременна, и страшится безумных выходок своего возлюбленного, или жениха, если вам угодно. Вполне естественно, она просит его поклясться ничего не предпринимать против полицейского. Он наверняка уступил ее просьбам. И пообещал. Мой рассказ представляется вам правдоподобным?
— Да.
— Пообещать-то он пообещал, но подталкиваемый ненавистью, видно, позабыл о своих словах. Другого возможного объяснения просто нет. Раз я не доносил, значит, это сделала она.
Я вижу, Эрве сдался. Если посмотреть на дело под этим углом, все сразу становится на свои места. А у меня уже нет никаких сомнений. Вполне объяснимый шаг отчаявшейся и взбешенной девушки.
— Это вполне вяжется с оставленной ею запиской, — говорит Эрве. — Я уже не помню точно текст. Что-то вроде: «Я тебя никогда не прошу… Ты настоящее чудовище…» Ну вы понимаете.
Если я с такими подробностями передаю вам нашу беседу, то лишь для того, чтобы вы прочувствовали мое потрясение, когда я намного раньше Эрве со всей ясностью понял, что даже бесполезно пытаться переубедить Ронана. Катрин для него — святое. И виновным он, естественно, посчитал меня. Это вполне его устроило. Ему не хотелось копаться в глубинах своей души. Мои слова жестоки, но я убежден, что все произошло именно таким образом. Ронан, и тут ничего не исправишь, — незаживающая рана, а я знаю, что это такое.
— Хотите, я поговорю с ним?
— Он вцепится вам в глотку.
— Но ведь необходимо что-то делать.
— Оставьте.
— Да от него можно ждать чего угодно!
— Я подумаю.
Надоело молоть языком.
— Раз вы невиновны, — повторял и повторял Эрве, — нельзя сидеть сложа руки. Это черт знает как глупо!
Я прервал его охи и ахи и, чтобы успокоить и доказать, что я все-таки не склонен воспринимать ситуацию излишне трагически, пообещал ему сопровождать предстоящие автобусные экскурсии. Мы сразу вступили на прочную почву. И лицо Эрве тотчас просветлело. Уф! А что мне оставалось делать?.. Идти в полицию? Прятаться? Писать Ронану письмо и пытаться оправдаться? Поднять все вверх дном, чтобы разыскать Элен, чувствуя, как по моему следу идет безумец? Защищаться, одним словом? Но вот как раз желания защищаться у меня и нет. Я это совершенно отчетливо осознаю, хотя мне и нелегко объяснить причину. В каком-то смысле я не способен вместе с Эрве бороться против Ронана. Ибо я в союзе с Ронаном против самого себя. Неожиданно я понял, что его представления обо мне и о стоящем за моей спиной мире хотя, разумеется, и чрезвычайно наивны, но все же благородны и чисты. Я был священником, а значит, скалой средь зыбей. Он пришел ко мне с таким безграничным доверием, что приходится назвать это чувство верой. Верой полной, абсолютной. То есть такой, какой и должна быть истинная вера. Я сейчас тщательно взвешиваю каждое мое слово, так вот: он оказал мне великую честь, поверив, что мне можно все рассказать, что я все пойму и прощу. А я в ответ уехал. Сбежал.
И с этой минуты я был способен в его глазах на все, что угодно, на любую мерзость! Вот она, правда! С Ронаном нет золотой середины. Вы станете его убеждать, что я не мог на него донести, а он: «Почему бы и нет! От сана он ведь отказался!» С Элен примерно то же самое. Они оба верные своим принципам люди, не позволяющие себе никаких сделок с совестью. А поэтому ату меня, всаживай дюжину пуль одну за одной! Верующие люди! Вы чувствуете, до какой степени они правы в их неприятии моего образа жизни. Я для них воплощение зла. И мне идти увещевать Ронана, втолковать ему, что он выбрал себе не того виноватого? И тем самым отнимать у него Катрин? Да это равносильно убить его.
А если он убьет меня? Мне ничего не остается, как уповать на то, что я некогда называл, как и вы, Божьим промыслом. Я больше ничего не знаю. И напоминаю спрута, которого рыбак переворачивает с боку на бок, словно перчатку. Умирающий, липкий, скользкий, будто испачканный чернилами… Сил больше нет. Пусть все идет, как идет. Выбора нет.
Я поблагодарил Эрве за все, что он сделал для меня. Он снова сумел улыбнуться:
— В конце концов, у страха глаза велики. Возможно, Ронан просто хочет нас попугать. И, скорее всего, мы напрасно волнуемся.
Так разговаривают с безнадежным больным. Однако напоследок, для очистки совести, он все же добавляет:
— Но я вас предупредил. Остерегайтесь!
Славный мальчик! Он любит чувствовать себя комфортно, и морально и физически. Ему нужен дорогой костюм и столь же безукоризненная совесть. Пусть успокоится! Я не в обиде на него за то, что он таков, каков есть: милый и эгоистичный. И у меня нет права осуждать его. Тем более что я его служащий!
Когда я напишу вам в следующий раз, не знаю. Возможно, никогда. Оставайтесь мысленно со мной до конца. Мне это поможет пройти мой путь, никуда не сворачивая.
Искренне ваш
Жан-Мари.
Ронан перечел написанное:
Дорогая мама!
Солдатом — невзирая на все звания — был не ваш муж. Им был я. Мне осталось выполнить последнее задание. И я твердо намерен дойти до конца. А после этого избавлю вас от своего присутствия. Останься я с вами, вы бы несомненно укрепились в христианской добродетели, но постепенно порастеряли бы милосердие, которому так многие завидуют. Хотя и знаю, что моя последняя воля останется невыполненной, все же скажу: хочу быть похороненным возле Катрин.
Прощайте. Я разрешаю вам думать, что у меня был приступ безумия. Это поможет вам соблюсти приличия.
Целую.
Ронан.
Запечатал конверт, приклеил марку. Через несколько часов он опустит свое письмо в Париже в почтовый ящик. Когда оно дойдет до адресата, все уже будет кончено. Ронан проверил пистолет, засунул его к себе в дорожную сумку. Последний взгляд на стол, на комнату. Он выходит. Ушел.
Туристы весело, перекидываясь шутками, поднимались один за другим в автобус. Стоявший возле шофера Кере пробежался взглядом по списку: сорок два человека, сборная солянка. Несколько бельгийцев, супружеская чета из Германии, а остальное — пенсионеры, видимо пожелавшие избежать обычной отпускной сутолоки на дорогах. Дютуа, Мартен, Гобер, Перальта, де Гер… Кере поднял глаза. Де Гер!.. Ронан уже занял место, в самой глубине автобуса, и смотрел в окно. Худое лицо с застывшим суровым выражением; сквозь пелену лет, словно играя с Кере в прятки, то проступали, то вновь исчезали знакомые черты. Сердце тяжело забилось. Если Ронан здесь, это значит… А уйти невозможно. Слишком поздно.
— Готово? — окликнул его Жермен, шофер.
— Готово! — отозвался Кере.
Мотор заурчал, и автобус «вольво», длинный и роскошный, как пульмановский вагон, плавно отъехал от тротуара. Пока можно помолчать. Кере прошелся по автобусу, проверяя билеты. Когда он подошел к Рона-ну, тот, достав свой билет из бумажника, с безразличным видом протянул его, скользнул по Кере рассеянным взглядом и тотчас отвернулся. Заметь Кере на лице парня хоть малейший признак интереса, и он бы попытался призвать его к благоразумию. Но теперь стало очевидно, что какой-либо контакт невозможен.
От Ронана веяло нечеловеческим холодом и равнодушием, это была бомба, запрограммированная взорваться в час «X».
Кере вернулся на свое место. Ему платили за вполне определенную работу, и он выполнит ее, несмотря на страх, заставлявший его обливаться потом. Взяв микрофон, Кере принялся рассказывать о маршруте предстоящей поездки: первый привал в Аржантене, затем через Донфрон и Мортен они доберутся до Понторсона и Мон-Сен-Мишель. Осмотр Мервея, памятника готической архитектуры, ужин и ночлег в Сен-Мало в отеле «Центральный». На следующий день прогулка по городу, обед в ресторане «Герцогиня Анна» и отдых до шестнадцати часов. Затем посещение приливной электростанции в устье Раиса. Обед и ночлег в гостинице «Бельвю». Наконец, в воскресенье экскурсия на пароходе до Динана и обед в Динане, в ресторане «Маргарита». И вечером возвращение в Париж через Баньоль-де-л’Орн. Последний привал в Верней. В ответ удовлетворенно зашумели.
— Начинайте, — предложил Жермен, когда автобус выехал из Версаля. — Расскажите им немного о Нормандии, чтобы создать нужную атмосферу. Затем после короткой остановочки, кому пи-пи, кому что, предложим им спеть хором. Туристы это обожают. Ведь они и собрались здесь, чтобы поразвлечься.
Кере умел говорить. Прежде чем стать священником в лицее, он служил викарием в Сент-Элье. Он кратко описал историю Аржантена и поведал несколько эпизодов освободительного движения во время последней войны, принесшей серьезный ущерб некоторым городским памятникам архитектуры, в том числе донжону и церкви. Ронан делал вид, что спит, однако на самом деле, как догадывался Кере, он ловил каждое слово. Когда же он решится? И как? Он ведь должен отдавать себе отчет в том, что его противник будет постоянно окружен толпой туристов.
Автобус выехал на автостраду и набрал скорость. Когда они доехали до Аржантена и остановились на рыночной площади, напротив кафе «Платаны», Кере вышел последним, только после того как убедился, что Ронан находится далеко, в группе старых дам, о чем-то весело щебетавших.
— С ними легко, — заговорил Жермен. — Только смотрите не переусердствуйте с древней историей, как в прошлый раз. Это обычно нагоняет на них сон, и они дуреют от скуки. И не забудьте рассказать им о жратве. Местные блюда. Камбала в сметане. Предложите пропустить стаканчик. Им должно казаться, что они пустились в страшный загул. Посмотрите на них. Мы едва отъехали, а они уже потягивают аперитивчики!
Ронан сидел за стойкой со стаканом минеральной воды «Виши». Удачный момент, подумалось Кере, чтобы подойти к нему и сказать: «Давай начистоту, и покончим с этим!» Но автобус должен был скоро отправиться в путь, а главное, Кере все более и более отчетливо понимал, что все объяснения бесполезны. Что выяснять? Чего добиться? Какое прошение просить? Как исправить то, что уже произошло?
Жермен захлопал в ладоши.
— Поехали!
Ронан устроился на своем месте в глубине автобуса. Может быть, он хочет просто попугать меня, подумал Кере. И он взял в руки микрофон.
— Дорогие друзья, мы сейчас с вами проедем Мортен. Это небольшой живописный городок, расположенный в устье реки Ла-Канс…
Ронан сидел с закрытыми глазами, спокойный, безучастный ко всему, и его поведение пугало Кере сильнее откровенных угроз.
— Церковь Сент-Евро. Воздвигнута в XIII веке…
Автобус притормаживает. Впереди виднеется опрокинутая машина и несколько полицейских возле кареты «Скорой помощи». Лучше момента и не придумать, подойти к ним, указать на Ронана и попросить обыскать. У него же наверняка припрятано оружие. Но мысли приходили и скользили дальше, бесплотные, как клубы дыма, не более чем фон его экскурсионной лекции.
— Высота скалистого острова Мон-Сен-Мишель равна семидесяти восьми метрам, на его вершине возвышается церковь…
Кере раньше часто поднимался на Мон-Сен-Мишель: молился, гулял по монастырю, прося у Неба душевного спокойствия. И сейчас, по мере того как они приближались к морю, сладость тихо подкрадывающейся агонии постепенно овладевала им, так морфий оглушает сознание больного раком. Жермен, а у него был свой микрофон, воскликнул:
— Небольшую песенку, чтобы дать передохнуть нашему экскурсоводу. Ну-ка, дружно «Пемполезу»!
Все запели. Ронан не двигался. Он лишь едва приоткрыл глаза, чтобы посмотреть, где они едут. А автобус уже двигался по автостраде № 176, впереди, в конце серого, «оловянного» пространства, кое-где посверкивавшего солнечными искорками, виднелся скалистый гребень Мон-Сен-Мишеля. Издали он напоминал большой клипер, уплывавший в туман.
Ронан выпрямился. Он вернулся домой. Борьба сразу приобрела смысл. Его лишь безумно раздражали возгласы восхищения, раздававшиеся вокруг. Автобус остановился возле Королевских ворот, туристы вышли и вслед за Кере двинулись по Гранд-Рю.
Может быть, он сейчас все-таки заговорит со мной, надеялся Кере. Но Ронан упорно держался сзади. И все-таки их встреча, встреча резкая, с обменом нелицеприятными словами, неизбежно приближалась. Ронан, без всякого сомнения, ударит его, но не раньше, чем выскажет ему все, что наболело на сердце.
— Шпиль аббатской церкви возносится над песчаным берегом на высоту ста пятидесяти двух метров… От первоначальной застройки монастыря сохранились…
Кере терпеливо слушал речь экскурсовода, водившего их по монастырю. Страх сидел в душе Кере, как застарелая грусть. Небольшая группа туристов потопталась возле настоятельского дома, прошлась по Гостевому залу и Рыцарскому. Затем объявили, и довольно надолго, свободное время, чтобы желающие смогли вдоволь налюбоваться садами. За крепостными стенами до самого горизонта со стороны Куэнона тянулась тоскливая, покрытая засохшими водорослями пустошь, при тусклом свете неба сливавшаяся с морем, чье присутствие угадывалось лишь по тонкой белесой каемке.
Ронан задумчиво стоял у парапета, положив руки на изъеденные мхом камни. Он казался Кере все менее и менее опасным. Когда они уже собрались покинуть Мервей, одной пожилой даме даже пришлось заговорить с ним, чтобы тот не отстал от группы. Ронан со скучающим видом двинулся вслед за остальными, мимо деревянных домов с треугольным верхом и сувенирных лавок. Он явно томился в компании туристов, устав от их нелепого восторженного удивления. Наконец Жермен собрал всех вместе, и автобус продолжил путь в Сен-Мало.
— Главное — не забывайте про корсаров, — предупредил шофер Кере. — Плевали они на Шатобриана с высокой колокольни.
Кере принялся рассказывать о жизни мореплавателя и пирата Сюркуфа. Ни на минуту не теряя Ронана из виду. Небось злится, что я развлекаю парижан, подумал он.
Поскольку Кере сидел спиной к дороге, море появилось слева от него, зеленое, с белыми барашками пены. Пассажиры дружно уставились в окно, вполуха слушая его разъяснения. Вдали показались стены Сен-Мало. А вскоре автобус уже ехал по бульвару, тянувшемуся вдоль океана. Над парапетом набережной выглядывали черные щербатые сваи, служившие волнорезами.
— Дорогие друзья, — говорит Кере, — мы прибываем на место. Но прежде проедем мимо двух огромных башен: Женераль и Кикангронь. Сбор в холле гостиницы, я укажу вам номера комнат. Не спешите. Еще немного посидите. Справа вы видите замок. А слева пристань, где можно покататься на прогулочных судах. Итак, мы въезжаем на Гранд-Рю… вот и приехали.
Автобус остановился перед центральным входом, пассажиры вышли, и Жермен, открыв крышки багажного отделения, принялся вместе со служащим гостиницы вытаскивать сумки и чемоданы.
Администратор вручил Кере телеграмму. Тот поспешил открыть ее:
Элен нашлась. Позабочусь. Дружеским приветом Эрве.
Туристы мигом окружили Кере и засыпали вопросами. Но куда подевался Ронан? Ах, вот он, устроился в кресле и листает какой-то туристический проспект. Расселение по комнатам прошло не столь гладко, как бы того хотелось Кере. Но мысли его витали далеко. «Элен нашлась. Элен нашлась», — повторял он про себя. Означает ли это, что она согласна вернуться к нему?
— Но я просила двухместный номер.
— Сейчас что-нибудь придумаем, мадам. Извините.
Постепенно холл опустел. Ронан исчез. Жермен взгромоздился на высокий табурет бара и потягивал кружку пива. Вконец утомленный Кере поднялся в отведенную для него небольшую и кое-как обставленную комнатенку на пятом этаже. В мансардном окне за крепостной стеной виднелись мачты и небо с парящими чайками. Кере тяжело улегся на постель. Не было сил даже вынуть веши из чемодана. «Элен нашлась». Что теперь?.. Спать! И обо всем забыть!.. С большим трудом, устало поморщившись, Кере все-таки поднялся и пристроился возле крошечного столика, втиснутого между рукомойником и шкафом. Раскрыл лежавшую на столе папку с несколькими конвертами и небольшим количеством листов почтовой бумаги с адресом гостиницы и начал писать.
Дорогой друг!
Я в Сен-Мало. Ронан здесь, среди туристов, которых я сопровождаю. Получил телеграмму от Эрве, в которой он сообщает, что жена моя нашлась. Однако я не намерен защищаться, спасая семейный очаг и жизнь. Я не в состоянии бороться с фанатиками. И могу лишь принести им в дар мое молчание. Единственное доброе дело, на которое я способен. Пусть и дальше берегут свою правду! Мне бы хотелось, чтобы они считали меня сволочью. Мне бы хотелось умереть в грехе! И только прошу вас: позднее, при удобном случае, скажите Элен, что я все-таки не был таким уж плохим человеком. Спасибо. И прощайте.
От всего сердца
Жан-Мари.
Он запечатал конверт и аккуратно написал адрес.
Отцу Илеру Мерме
Аббатство де Ла-Пьер-ки-Вир
8983 Cен-Леже-Вобан
Затем закурил, прошелся по комнате, заложив руки за спину. Я ни в чем не уверен, подумалось ему. Даже в том, а не играю ли я сейчас комедию. Достав бумажник, он вытащил из отделения, куда клал паспорт, небольшой серебряный крестик, который так долго носил раньше на лацкане пиджака. Легонько подкинул, поймал, а затем прицепил на прежнее место и подошел к зеркалу.
— Жалкий шут! — сказал он громко сам себе.
Внезапно зазвонил телефон, стоявший у изголовья кровати. По всей видимости, еще кто-нибудь чем-то недоволен. Он снял трубку и услышал голос женщины из администрации гостиницы.
— Мсье Кере? Тут один человек спрашивает, нельзя ли ему подняться к вам.
— Кто он?
— Его зовут Ронан де Гер.
Кере молчал.
— Ну так что, я скажу ему, пусть поднимается?
— Хорошо! — прошептал Кере.
Так быстро! Уже, значит, пора. Мне бы только понять, кто я такой! — подумал Кере. И весь обратился в слух. Вдалеке отчетливо слышался тихий скользящий звук поднимающегося лифта. Остановился на его этаже. Как вдруг сделалось холодно! Ковер в коридоре заглушил звук шагов, и, когда раздался стук в дверь, Кере вздрогнул. Ему осталось еще пройти два метра. Он сжал руки, словно перед молитвой:
— Господи, здесь ли ты?
Потом сделал шаг, второй, третий, остановился, провел рукой по глазам.
— Господи, если ты здесь, пусть все кончится быстро.
И открыл дверь.
Пуля прошла сквозь сердце.
Нашему другу Жан-Марку Робертсу посвящается
Восемь часов. На кузовах машин кое-где еще белел снег. Утренняя толпа перетекала из пригородных поездов к входу в метро, как зерно ссыпается с элеватора. Лионский вокзал пробуждался. Облокотившись о стойку бара в буфете, Шаван не спеша пил кофе. Люсьена, должно быть, еще спит. Она обнаружит письмо только часика через два. Тогда почему же он так дергается, вскипая от гнева, как если бы уже столкнулся с опасностью? Вместо того чтобы говорить себе: «Сегодня такое же утро, как любое другое. И потом, ведь я сам все затеял; к тому же это такая заурядная ситуация!»
— Ко всем чертям! — пробормотал Шаван.
Он расплатился, подхватил свой дорожный чемоданчик и отправился за ключами от вагона-ресторана. Обычно ему нравился тот краткий миг, пока он неторопливо шел наперерез волнам пригородных пассажиров. Он купил, как обычно, утреннюю газету, пачку «Голуаз». В толчее он чувствовал себя вольготно. И шагал с сознанием важности собственной персоны. Зачем отравлять себе удовольствие от этого утра?
— Привет, Поль, — поздоровался Тельер, вручая ему ключи. — Видел термометр?.. Минус четыре!.. Тебе-то хорошо — вечером ты уже в Ницце, счастливчик…
— Но завтра вечером я снова в Париже, — парировал Шаван и подумал об отвратной семейной сцене, которая ждала его по возвращении.
— Привези нам веточку мимозы, — отаполицешутился Тельер.
Шаван чуть не передернул плечами. Ему хотелось крикнуть в лицо всему миру: «Оставьте меня в покое!» В метро он дремал до станции «Либерте», лениво переносясь от картинки к картинке. Малыш Мишель подменил гриппующего Амблара… Нужно его подучить ловчее обслуживать пассажиров… Вагон-ресторан — прежде всего ресторан — не следует этого забывать…
Какое меню у нас на сегодня… Отлично: кнели из щуки на пару, оssо Ьuсо[18] по-неаполитански со спагетти или же, на выбор, антрекот по-тирольски с гарниром из панированных в муке корней сельдерея… Она не способна приготовить даже спагетти. А ведь это уж проще простого… Стоп! Нежелательная картинка!.. До чего ему повезло с таким опытным поваром, как Амеде. У нынешних нет той сноровки, навыка, вкуса к настоящей работе. Им подавай полуфабрикаты. Сплошное жульничество. Когда Люсьена…
Хватит! Он дал маху. Эта дурацкая затея с письмом! Люсьена еще вообразит, что он испугался открытого объяснения. И повернет дело в свою пользу… разыграет из себя жертву… В сущности, в чем он может ее упрекнуть?.. Состав с грохотом проследовал через туннель. На стене как на экране он перечитал свое письмо. Моя дорогая Люсьена… Первый промах. К женщине, которую намерен бросить, не обращаются со словами «моя дорогая». Это звучит признанием собственной вины… Пишу тебе без озлобления, как другу… Но то-то и оно, что Люсьена не была ему даже другом. Кем же она была? Кем-то вроде соседки по квартире… милой — тут уж ничего не скажешь. И даже услужливой. Точь-в-точь как девушки-проводницы, никогда не проходившие через вагон-ресторан без улыбки и любезного словца. Тогда как жена, настоящая…
Шаван не больно-то знал, что именно подразумевал под этим. Но часто, обслуживая, к примеру, новобрачных, совершающих свадебное путешествие на Лазурный берег, он думал, заглядываясь на молодую женщину, которую счастье украшало, как рождественскую елку — блестки: «Настоящая! Вот она — настоящая!» Или же, глядя на пожилую даму с сиреневатыми волосами, руки — в перстнях, ногти наманикюрены: «Вот и эта настоящая». Одним взглядом он оценивал туалеты, изысканность манер. Нет ничего труднее, чем поднести вилку точно к губам, избегая резкого поворота кисти, пока тряский вагон минует стрелки. Изящество, класс! То, чего Люсьена была лишена напрочь. И все же не это послужило для него причиной, чтобы…
Вот уж и станция «Либерте». Шаван со своим чемоданчиком в руке выходит из метро. Пронизывающий ветер под низким небом развевал колючие снежинки. Люсьена такая мерзлячка — она все утро проваляется в постели… Сопротивляться бесполезно — мысли о ней его не оставят. Уж лучше с этим смириться.
Шаван дошел до огромного ангара — или, как все тут его звали, гаража, куда убирали на конечной остановке «Мистраль»[19]. Пустой, темный железнодорожный состав вспыхивал там и сям резкими металлическими отблесками. Мишель уже поджидал его у подножки вагона-ресторана.
— Привет, начальник. Погодка — сущее наказание. Посмотрите, пассажиров будет раз-два и обчелся!
Обмен рукопожатиями. Шаван трепать языком не настроен. Открыв дверь, он поднес руку точно к рубильнику, и вагон ярко осветился. Давно уже привычные движения в заданной последовательности, неспешные, но и не небрежные. В узком проходе, где каждый предмет занимал определенное место, Шаван извлек из чемоданчика белый китель — для поездки к станции назначения; чтобы освежить блеск эполетов с витыми золочеными шнурами, потер их рукавом и прикрепил кнопками, затем повесил на плечики пальто, выходной пиджак и другой белый китель, на обратную дорогу.
Платяной шкафчик, очень глубокий, вмещал примерно пятнадцать вешалок для верхней зимней одежды поездной бригады, куда входили восемь раздатчиков, шеф-повар и директор вагона-ресторана. Сюда же вешали, кроме пальто, форменные кители, а в холодную пору — теплые куртки на меху.
Шаван провел по волосам расческой и застегнул китель. Алюминиевые перегородки с четырех сторон посылали его отражения: синие брюки с безупречной складкой, двубортная фирменная куртка, галстук-бабочка и, подчеркивая линию плеч, золотая полоска знаков отличия.
С платформы донесся шум голосов. Они всегда являлись одновременно, обменивались рукопожатиями, докуривали, пританцовывая от холода, потом гасили сигареты и наконец проворно поднимались в вагон.
— Привет, начальник.
В конторе начиналась толкотня.
— А ну-ка, расходись! — кричал Амеде.
Сам он собирался быстро: белый поварской колпак, широкий передник, салфетка за поясом. В девять часов начинали «накрывать на стол». Официанты раскладывали приборы — сначала в главном зале, а затем в двух вагонах с панорамическим обзором, они числились под номерами 14 и 10 и были прицеплены один впереди, а второй позади вагона-ресторана. Двери между ними пока оставались раскрытыми. Шаван краешком глаза посматривал на анфиладу из трех роскошно отделанных комнат: гравюры на стенах, преобладание строгих тонов, атмосфера богатства. Он раздал меню, удостоверился, что Тейсер положил по булочке на каждую тарелку.
Валентен принес бутылки. Компания наряду с ординарными винами потчевала пассажиров бордо высшей марки, которое в конце маршрута частенько приходили отведать и контролеры. Шаван чувствовал себя хозяином четырехзвездочного ресторана. Он был бы горд радушно принять здесь Люсьену. Как бы не так! Она не пришла сюда ни единого раза. Ничто не возбуждало ее любопытства. Она не любила путешествовать. «Опять эти твои вечные дорожные истории», — реагировала она на его рассказы про мелкие происшествия своего очередного рейса. Так что он помалкивал. А поскольку сама она целыми днями торчала дома, болтаясь по квартире в халате, наполняя пепельницы окурками, хватаясь то за роман, то за журнал под неумолчный аккомпанемент магнитофона, ей самой рассказывать было нечего. Так что им не оставалось ничего иного, как говорить о зиме, росте цен или же комментировать происшествия подобно случайным знакомым в зале ожидания вокзала, которые убивают время за болтовней. Так тянулось годами.
В действительности повелось у них с самого начала. Их брак оказался неудачным. И зачем только дядя Людовик так настаивал! «Вот увидите, вы оба будете счастливы… Из Люсьены получится славная женушка… Она умеет создавать уют. И потом, у нее легкий характер. Она смирится с тем, что тебя вечно нет дома… Четыре дня в неделю — не пустяк, и я знаю, многих женщин это бы не устроило!»
— Шеф, вас спрашивает Амеде.
Шаван отправился на кухню, где Амеде завел свару с шофером пикапа, снабжавшего их провизией. Кнели были уложены одна к другой в металлический контейнер.
— Гляньте-ка на продукт, какой они мне доставили! — вскричал Амеде. — Вот! Я положил вам одну на пробу.
— Черт побери! — протестовал шофер. — Без соуса у них конечно же никакого вкуса.
— Речь не об этом, — сказал как отрезал Амеде. — У нас в меню стоит «кнели из щуки». Так вы попробуйте, шеф. Пусть меня повесят, если здесь есть щука!
Шаван медленно жует — снимает пробу.
— Вкус рыбы ощущается, — говорит он. — Может, и не щуки, но, честно говоря, совсем не плохо.
— Ах! Вот видите! — обрадовался поставщик. — А вы все время поднимаете шум…
— Ладно, ладно, — брюзжит Амеде. — Лично мне все до лампочки. Но будь я клиентом… Где мороженое?
— Получайте.
И поставщик передает повару четыре большие картонные коробки.
— Оно не успеет у вас растаять, — отшучивается он. — Счастливого пути, ребята.
Шаван проходит по залу, высматривая, что не так. Не мешало бы украсить столы цветами. Но обед и без того стоит шестьдесят восемь франков, придется обойтись без цветов. В скором времени вагоны-рестораны отживут свой век. Возможно, лет так через пять-шесть и наступит пора подносов с жестким куриным бедром, черствым хлебом, брусочком масла, наподобие кусочка мыла, и четвертинкой красного, отдающего столовой. Уходит со сцены не только профессия ресторатора, но сама жизнь… Когда развод будет оглашен…
Шаван застыл на месте, заложив руки за спину и опустив голову. Развод!.. Да, так больше продолжаться не может. А потом… Как будто за ним должно что-то последовать… «Да что со мной происходит?» — подумал Шаван. Это погода нагоняет хандру. Люсьене сейчас двадцать восемь, а мне стукнуло тридцать восемь. Выходит, ничего еще не потеряно. У каждого из нас еще есть время начать жизнь сначала. Сейчас еще можно расстаться по взаимному согласию. Мы совершили ошибку — вот и все. С чего бы это она стала за меня цепляться. Я буду платить ей приличное пособие. И ничто не помешает мне жениться вторично. Разве я не вправе иметь жену — настоящую!
— Шеф! Кушать подано.
Что? Неужто одиннадцать? Официанты усаживались за двумя столами, поближе к кухне. Обедают всегда на скорую руку, поскольку меню персонала гораздо проще меню пассажиров. Колбасы. Чаще всего бифштекс с чипсами. Сыр и чашка кофе. Обслуживает самый младший из них.
— У вас усталый вид, шеф, — замечает Тейсер. — Вам нездоровится?
— Должно быть, простыл, — раздосадованно ответил Шаван.
Он слыл молчаливым. Тот не стал допытываться. Валентен заговорил о назревающей забастовке. Разговор становился все оживленнее. Время от времени Шаван подавал голос, чтобы не показаться им безучастным и дать понять, что считает требования профсоюзов законными, но мысли его заняты другим. Он сунул письмо в толстый том, который Люсьена читает в данный момент. Она любила толстые романы, конца которым не видно. Последние несколько дней она погружена в «Унесенных ветром». Вынув закладку, он вложил на ту же страницу свое письмо, заклеил конверт и написал: «Мадам Люсьене Шаван», желая придать своему посланию настораживающую важность. Когда Люсьена откроет роман? Обычно, разделавшись с грязной посудой, она прочитывала несколько страниц, попивая маленькими глотками свой кофе, пока сам он слушал дневную сводку новостей. Ну, а оставаясь в одиночестве? Люсьена уверяла, что ничего не меняет в распорядке их жизни, но Шаван был почти уверен, что она ленится готовить для себя одной. Скорее всего, избавляясь от ненавистного ей, как она выражается, наряда по кухне, она питается всухомятку. Ведение домашнего хозяйства, разумеется, мелкая починка, походы по магазинам, любовь… Последнее как раз и составляло самый горький предмет их несогласия… Шаван перечислял жене все свои претензии, на что у него ушло несколько недель скорбного обдумывания. Он вел их реестр на старых счетах железнодорожной компании для большей уверенности, что ничего не упустит. И лишь вчера, когда она слушала последнюю пластинку Энрико Масиаса, наконец решился и в едином порыве, от которого дрожала рука, написал сладковатое и ужасающее письмо.
Моя дорогая Люсьена… Читая его, это письмо, она вынуждена будет признать, что они являются всего лишь компаньонами. Впрочем, он расставил для нее все точки над «і». А именно, он писал: «Настанет момент, когда безразличие перейдет в ненависть». Да, Шаван не побоялся такого слова. Потому что он начинал уже испытывать это чувство. Когда Люсьена битый час подпиливала ногти… Когда бесконечно занимала туалет… или же, ссылаясь на мигрень, валялась в постели… А еще когда требовала денег, постоянно жалуясь на безденежье. И все это с неизменно отсутствующим видом, отделенная от него стеной отчуждения.
Шаван глянул на часы. Полдень. Вот сейчас она встает. Для книги с заложенным в нее письмом еще слишком рано. Мишель убирал со стола. Легкий толчок дал знать, что маневровый локомотив подцеплен к поезду и отвезет его на Лионский вокзал. Состав скользил бесшумно, пасмурный от тумана и дождя свет прилипал к стеклам окон. Шаван так любил этот момент… скрежет буферов на стрелках… однообразная и всегда словно увиденная впервые вереница заводов, жилых домов муниципальной застройки, переплетения железнодорожных путей, которые сходились и расходились словно ожившие и полные неясной угрозы. Уехать! Стать на несколько часов полным хозяином самому себе, как моряк на борту судна, вдали от семьи, от дома, от родной земли, от всего того, что связывает и порабощает!
Шаван почувствовал себя лучше. Одюро, помощник Амеде, готовил тележку с аперитивами. Он укладывал миниатюрные бутылочки с таким расчетом, чтобы можно было оценить их марки по этикеткам, но истинных знатоков становилось год от года меньше. Бывало, пассажиры приходили в вагон-ресторан приятно провести время, поболтать, переговорить о делах, расслабиться, а заодно и пообедать. Теперь же они приходили поесть, вечно второпях, и, случалось, сетовали на медленное обслуживание, хотя оно и проходило в нормальном темпе. Они готовы были удовольствоваться грилем, как в закусочных. Это заявляло о себе новое поколение людей, которых устраивало второпях перекусить и бежать дальше по делам.
Состав со скрежетом прокладывал себе дорогу. Очень скоро «Мистраль» выведут на первый путь и медленно подкатят к буферу в конце рельсового пути. Время двенадцать двадцать. Необъятный зал ожидания привычно гудел. Его непрерывное гудение перекрывал голос из репродукторов, объявлявший об отправлении поездов Париж — Милан и Париж — Шамбери.
Опаздывает на пять минут, отметил Шаван.
Он знал расписание поездов назубок. Проводницы явились первыми — мило одетые, изящные, улыбчивые. Он спустился на платформу приветствовать их.
— Наверное, заскочу к вам днем выпить грогу, — сказала ему Мариан — проводница, в чью обязанность входило присматривать за детьми. — Я умудрилась все-таки схватить простуду.
Уже прибывали первые пассажиры. Как правило, первыми являлись старые дамы. Они шли в головные вагоны, по всей вероятности направляясь в Канн и Ниццу. В ресторане их увидишь редко — они побаивались переходить из вагона в вагон на ходу и грызли в дороге печенье и шоколад. Около часа появлялись мужчины с «дипломатами» в руках — бизнесмены, возвращавшиеся из Парижа домой — в Лион или Марсель. Некоторые из них были завсегдатаями ресторана, но не сосредоточивали внимание на трапезе, а между сменой блюд изучали цифры или книжечки заказов. Шаван предпочитал им коммерсантов, которые охотно усаживались за столики на четыре персоны, умели выбрать доброе винцо, а после кофе заказывали и чего-нибудь покрепче. Они держались с ним на короткой ноге, оставляли на столе щедрые чаевые; некоторые из их числа говорили с южным акцентом, который согревал Шавану душу. Нередко уже перед самым отправлением поезда прибегала какая-нибудь начинающая киноактриса в белых сапожках, солнечных очках, зажав под мышкой косматую шавку, стараясь не отставать от носильщика, который нес ее багаж только что не в зубах.
У Шавана больше не оставалось времени на то, чтобы думать о Люсьене. По репродуктору уже объявили об отправлении «Мистраля», обращая внимание пассажиров на необходимость соблюдать осторожность, так как двери поезда закрываются автоматически. Состав плавно тронулся с места. Вокзальные здания медленно отступали, а сразу за ними, казалось, начинался пригород, вереницы автомобилей задерживали у переезда красные огни светофоров. Зазвучала музыка, которая снимала предотъездное напряжение, но ее заглушал перестук колес на стрелках; она предшествовала объявлению Мартины — она желала пассажирам приятного путешествия и приглашала их посетить вагон-ресторан, который «расположен в середине состава».
Мартина вешала из конторы в уголке вагона, и ее голос, который, похоже, лился с потолка, не спутаешь ни с каким другим, так запиналась она, повторяя свое краткое объявление и приветствие по-английски. Запоздалые пассажиры, зажав в руке билет, в последний момент выкупленный из невостребованной брони, продолжали перебираться из хвоста поезда в нужный им вагон. Ланглуа сопровождал их в вагон номер 10, а Мерсье — в номер 14. В вагоне-ресторане свободных столиков хватало.
После Вильнев-Сен-Жорж поезд мало-помалу набирал обычную для него скорость курьерского поезда. Шаван записывал заказы, кивком одобряя выбор вина. У него выработалась устойчивая походка бывалого моряка, и тряский пол никогда не мог застать его врасплох. Он передвигался решительным шагом, не оступаясь, и не простил бы себе, если бы посмел ухватиться за спинку сиденья. Мишель следовал за ним, ненавязчиво демонстрируя свою тележку с аперитивами, как сборщица пожертвований в церкви свою кружку. Поскольку обслуживание каждой смены длилось не долее полутора часов, нельзя было транжирить ни минуты, однако при всем этом надлежало создавать у каждого клиента такое впечатление, будто его вовсе не торопят.
Из кухни один за другим вышли Тейсер и Ланглуа, непринужденно держа длинное блюдо с рыбными кнелями под густым соусом. Они умело сохраняли равновесие блюда, установленного на предплечье и ладони левой руки, и с неподражаемым жестом вышколенных официантов, орудуя правой, захватывали каждую кнель ложкой и вилкой, осторожно опускали на тарелку гостя хрупкую трубочку теста и следовали дальше с умеренной живостью беспечности.
Шаван был доволен своей бригадой. Только малыш Мишель не научился держать равновесие. «Шире шаг, — нетерпеливо наставлял его Шаван, — ведь это элементарное правило. И потом, не заглядывай в окно. Пейзажи существуют для пассажиров».
Сам он давным-давно перестал обращать внимание на проносящиеся мимо виды. Краешком глаза он замечал только нечто вроде живого ковра, раскрашивающего окна в разные цвета. Мелькали тени, огни, силуэты. Он распознавал местность по шумам, лязгу мостов, реву туннелей, канонаде составов, мчащихся им навстречу.
Были у Шавана и другие ориентиры. Он знал, что после кнелей «Мистраль» оставит позади Плесси-ле-Руа. Затем оsso Ьuсо или антрекот приведут их в Санс. Мороженое должно быть съедено между Ларош и Сен-Флорантен. После кофе и ликеров будет два часа пятьдесят минут. Время предъявлять счета и получать деньги. И это уже начало второй смены. Но в данный момент им приходилось, не подавая виду, бороться со спагетти и одним взмахом запястья подхватить каждому достаточную порцию и при этом не допустить, чтобы они свисали с тарелки — этакие пряди растрепанных волос. Тут требовали хлеба, там — графин воды. Люсьена стала уже только воспоминанием, мелькала тенью из прошлой жизни. Письмо отошло на задний план.
После антрекота у Шавана наступила краткая передышка. Второе блюдо обеспечивало ему добрые четверть часа спокойствия. Он прошел на кухню, к Амеде. Тот орудовал вовсю и при этом брюзжал, а значит — все идет хорошо. Сумерки сгущались. Несмотря на плохую погоду, «Мистраль» шел по расписанию. Шаван не терпел опозданий. Вечная мания порядка, в которой его частенько упрекала Люсьена. И вдруг ему пришла в голову абсурдная мысль. А не могла бы Люсьена тоже предъявить ему список своих претензий? Она не преминет это сделать, если согласится на развод. Но каких претензий? Он никогда ей не изменял. Да, возможно, характер у него мрачноватый. Возможно, он мог бы предложить ей больше развлечений. Но ведь ему приходилось вести утомительный образ жизни. Двое суток в дороге, двое суток отдыха. Еще одна поездка туда и обратно и снова двое суток отдыха — вполне заслуженного. И всего неделька отпуска каждые двенадцать ездок. Люсьене следовало понять, что он испытывал потребность немножко побыть дома. Ну, а в чем еще могла она упрекнуть мужа? По ее утверждению, он скупится на деньги. Так ведь она не умеет ими путем распорядиться. Их машина оплачена только наполовину. В столовой пора сменить обои. Нелегко ей же будет доказать правомерность своих претензий на его счет… Время пронести поднос с сырами. По ресторану прошли контролеры.
— Порядок, Поль?
— Порядок.
И в самом деле, эта ездка обошлась без происшествий, первое в жизни путешествие мужчины, порвавшего с прошлым.
В семнадцать часов семь минут «Мистраль» прибывает в Лион: платформа номер один, стоянка три минуты. Мерсье и Вальгрен сходят на перрон. Далеко они не отлучаются. После Лиона обслуживать легче — несколько чашек чая, несколько легких закусок. Марион пришла выпить свой грог.
— Видали! Погода меняется к лучшему. После Баланса наверняка выглянет солнце.
И вправду, туман начинал рассеиваться. Поезд пересек Рону, оставив справа нефтяные факелы Фейсона, которые казались окутанными легкой дымкой. Официанты раскладывали приборы для ужина первой смены.
— Сколько человек наберется? — спросил Амеде.
— От силы тридцать, — ответил Шаван. — И еще того меньше после Марселя.
Он прошелся по вагонам с панорамическим обзором. Можно сказать, никого. Темнота вписывалась в окна пунктиром или многоточием далеких огней. Время от времени блистали воды Роны, а вскоре волшебным колесом за поездом покатилась луна, взошедшая над Севеннами. «Встряхнись, старина, — подумал Шаван. — Сейчас не время отвлекаться!» Однако мучительные мысли о Люсьене все не отступали. Теперь она, должно быть, уже обнаружила его письмо. Опечалена? Наверняка нет. Удивлена? Несомненно. И вне себя от бешенства, уж это как пить дать. Конечно же она дала знать Людовику. От него тоже жди потока упреков. «Вы оба ведете себя как малые дети! Вам надо преодолеть критический момент — через него проходят все после шести лет супружества. Полноте! Одумайтесь! Прежде всего тебе, Поль, надлежит выказать благоразумие».
Целый ушат тошнотворных советов! Да что дяде Людовику, убежденному холостяку, известно о браке?.. По счастью, «Мистраль» продолжает увозить его все дальше и дальше от Парижа. Настоящее же избавление настанет тогда, когда они минуют Баланс, Авиньон, Марсель, где еще оставался хвост их состава. После Тулона — в двадцать часов сорок девять минут — можно себе позволить малость расслабиться. Ресторан пустел. Шаван приступил к своей бухгалтерии — счета по одну руку, кассовый аппарат по другую. Он сосредоточивал на этом занятии все свое внимание, ведь малейшую промашку отнесут на его счет. Но он на этом деле собаку съел и ошибался редко.
После Сан-Рафаэля Шаван выкурил свою первую за день сигарету. «Мистраль» сбавлял скорость. Конечная остановка приближалась. В Канне большая часть пассажиров сходила с поезда. Шаван снимал белый китель и вешал его в платяной шкаф, хотя он и не утратил свежести, тем не менее пойдет в стирку. Когда Люсьена отказывалась его стирать, он обращался за услугами в прачечную по соседству.
Ницца, наконец-то! Шавану осталось только дойти до конторы вокзала. Он достал из своего чемоданчика деньги и пачку счетов. И на прощание обменялся с Матеи дежурными фразами.
В тот вечер, когда он шел туда, где собирался переночевать, — прямо напротив вокзала, — звезды сияли так ярко, что небо казалось полем, сплошь усеянным васильками.
— Я — свободен, — произнес он вслух.
С первыми лучами солнца город замурлыкал. Погода выдалась мягкая, дышалось легко. Шаван вкушал кофе на своем обычном месте — «У Бартелеми», рядом с отелем «Сесиль»; перед его глазами лежала развернутая утренняя газета «Нис-Матен». Он прочел метеосводку — «Севернее линии Бордо — Женева туман, продержится холодная погода» — и думал о том, что ему предстоит возвращение в холодный Париж и неприязненная атмосфера дома, где его ожидали слезы и попреки. Как было бы хорошо подзадержаться в Ницце. Чувствовал он себя неплохо, только чуть занемели ноги — он еще не отошел от неважной ночи. Ничего страшного! Хочешь — не хочешь, а пора двигаться. Другие, должно быть, его уже ждали. Шаван пересек площадь не спеша, чтобы не расплескать чашу забот и злобы, которая уже давно поселилась в его душе. Он купил себе в зале ожидания коробку тонких сигар, и в этот момент кто-то хлопнул его по плечу.
— Вас повсюду разыскивают, — сказал Матеи.
— А что случилось?
— С вами хочет’поговорить заместитель начальника вокзала.
— Держу пари, опять забрались ко мне в вагон. Каждая поездка — одно и то же.
— Нет. Дело посерьезнее. Пошли скорее.
Они вышли на перрон. Матеи почти бежал.
— Да объясните же мне, о Господи! — взмолился Шаван.
— Вам сейчас все объяснят.
Заместитель начальника вокзала ждал его в дежурке билетных контролеров.
— У меня для вас плохая новость.
Шаван сразу подумал о Людовике, у которого слабое сердце.
— Мой дядя? — спросил он.
— Нет. Ваша жена. Она попала в аварию прошлой ночью.
Огорошенный сообщением, Шаван присел на краешек стола.
— Авария?.. Это исключено… Жена никогда не выходит по вечерам из дому.
— Черт! Я повторяю вам то, что мне сейчас сообщили из полиции. Звонили из бригады «Несчастные случаи в Париже». Они связались с местными коллегами, которые мне и звонили. Вроде бы ее машина врезалась в фонарный столб. Она мчалась как угорелая.
— Что?.. Тут наверняка какое-то недоразумение.
— Она стукнулась головой.
— Сущие небылицы. Моя жена почти не пользуется машиной. И не решается выходить из дому по вечерам. Уж я-то ее знаю.
— Мадам Люсьена Шаван… дом 35 по улице Рамбуйе… Данные сходятся, не так ли?
Сраженный на месте, Шаван уже не знал, какой вопрос ему задать, чтобы всех убедить в том, что произошло явное недоразумение.
— Как же они смогли узнать, что пострадавшая — моя жена? — бормотал он. — Видите, тут какая-то несуразица.
— Должно быть, они нашли у нее документы, — сказал зам начальника, — и навели справки. Они располагают возможностями докопаться, знаете! Вы должны к ним зайти по возвращении в Париж. У меня есть адрес этого полицейского участка.
Он протянул листок, вырванный из записной книжки, Шавану, и тот машинально сунул его себе в бумажник. Мало-помалу в его голове прояснилось. Да, речь идет действительно о Люсьене. И несчастный случай, разумеется, связан с его письмом.
— Ее жизнь не под угрозой?
— Надеюсь, нет. Но видите ли, парень на проводе особенно не распространяется. Вы знаете этот народ. Он выполнил поручение — и все.
— Коль скоро они потрудились меня известить, — продолжал Шаван, — значит, дела плохи.
Он прикинул. Может, Люсьена обнаружила письмо вчера вечером? Может, она испытала потребность ехать куда глаза глядят, лишь бы унять свой гнев… или боль. Почем знать?
— Они не сказали вам, где именно произошла авария?
— Нет, — последовал ответ.
Шаван повернулся к Матеи:
— Меня смогли бы подменить?
— Вы же знаете — такое всегда в наших силах.
— Постараюсь поспеть к самолету.
— Старина, у авиаторов двухдневная забастовка, — напомнил ему Матеи. — Быстрее обернетесь на «Мистрале» — прибудете в Париж в двадцать два пятнадцать. Даже если мы и запоздаем из-за тумана. В любом случае, в полиции дежурят круглые сутки.
Шаван ощущал, что их переполняет любопытство, и ему было невыносимо оказаться в центре внимания.
— Раз так, я пошел.
Они участливо пожали ему руку.
— Травма головы, — авторитетно и со знанием дела заметил Матеи, — в первый момент кажется трагедией. Но в конце концов все обходится благополучно. Ступайте! Счастливого пути и не падайте духом.
Проявят ли они такое же участие, когда узнают правду — ведь шила в мешке не утаишь. И тогда они не преминут сказать: «Возможно, эта авария на поверку является попыткой самоубийства. Шаван был намерен развестись. Их брак разваливался». А Людовик — что вообразит себе его дядя?
Шаван в подавленном состоянии шагал через рельсы, чтобы сократить путь к составу. На пороге вагона-ресторана возник Амеде.
— Извините, шеф. Но поскольку вы задержались, я сходил за ключом. Мы тут начали шуровать сами. Что-нибудь стряслось?
Бесполезно скрывать новость, которая скоро и так распространится в узком мирке компании.
— Моя жена угодила в аварию. Вчера вечером.
— Серьезную?
— Не знаю.
Почему он заговорил таким неприятным тоном? Но это получилось само собой. Он чувствовал, как в нем вскипает слепая злоба против Люсьены, против самого себя, против своей работы и жизни, которая его ждет, если Люсьена оправится. И речи не может идти о разводе! Он останется виноватым на всю жизнь.
Шаван извлек из стенного шкафа чистый китель, прикрепил эполеты, схватил пачку меню. Вот сейчас будущее захлопнулось у него перед самым носом. «А может, она умрет!» — подумал он. Чудовищная мысль, но человек не отвечает за свои мечты, а он замечтался, раскладывая меню по столам. Золотой медальон по-пери-горски, шашлык из птицы с пряностями или жаркое говядины, по-провансальски.
— Просто не знаю, — ворчал Амеде, — как они умудряются, но мясо у них всегда жесткое.
Его сетования тонули в дребезжании посуды и позвякивании столовых приборов. Шаван укрылся в глубине ресторана. «Несчастный случай прошлой ночью!» Как это понять «прошлой ночью»? В одиннадцать вечера? В час утра? Наверное, на все имелось объяснение, и самое логичное. Люсьена смотрела телевизор, поздно легла и на сон грядущий открыла роман. Возможно, уже наступила полночь. И вот она прочла письмо, и первое, что пришло ей на ум, было оповестить Людовика. Но Людовик живет на другом конце Парижа. Поэтому Люсьена, напялив на себя что попалось под руку, бросилась в машину… И бац — авария… Но почему она не воспользовалась телефоном — это было бы куда проще?
Так вот, возможно, из-за того, что нуждалась в чьем-то живом присутствии, а еще потому, что ощущала полную растерянность. Но ведь это на нее совершенно не похоже. И все-таки! Должно быть, она почуяла угрозу своему спокойному существованию, тому минимальному комфорту, которым так дорожила! Людовик — крестный и в то же время дядя ее мужа. Вот что она, наверное, сказала себе. Он — тот человек, который настоял на их браке. Так пусть и решает проблему развода.
Состав отбуксировали на вокзал, но Шаван и не обратил внимания на это обстоятельство. Он уходил, приходил, начинал сервировать столы, заученно улыбался, весь во власти неизбывной душевной боли. Лучше бы ему остаться холостяком — ему тоже. Или, по крайней мере, жениться не на Люсьене, которую знал как свои пять пальцев еще задолго до того, как она стала его женой. Людовик вернулся из Алжира, когда же это… в 60-м, а следовательно, Люсьене исполнилось тогда десять лет, и он в течение двенадцати лет наблюдал, как девочка подрастала, хорошела; всегда угрюмая, она старалась выжать из себя улыбку, когда он приносил ей маленький подарок — одну из тех дешевых игрушек, какие сбывают на вокзалах. Это давало ему повод подразнить девочку. «Угадай-ка, что я тебе принес?» Та смотрела на него глазами маленькой мавританки, нежными и пустыми. После плюшевых зверушек настал черед кукол, а после кукол — бижутерии. Она обожала позолоту, стекляшки и прятала все в шкаф под замок. «Бедняжка, — говаривал Людовик. — После того, что она повидала на своем веку, ничего удивительного, если у нее замкнутый характер. С годами это пройдет!»
К двадцати годам молодая женщина обрела своеобразную привлекательность, чуть пугливая и ускользающая, как недоверчивые зверьки, которые подолгу обнюхивают руку того, кто их кормит. «Она будет счастлива только с тобой, — однажды сказал ему Людовик. — Ты поможешь ей забыть прошлое!»
«Мистраль» катил среди белесых холмов вокруг Марселя. Шаван предоставил Мишелю и Ланглуа заниматься напитками. Ему хотелось опьяняться мыслями о своем несчастье. Женить его на Люсьене! Еще одна нелепая идея Людовика. Он почти слово в слово помнил перепалку между собой и крестным.
«Для меня это все равно что жениться на сестренке. Девчушка, которую я чуть ли не качал на коленях!»
Людовик покусывал кончик трубки. С ним невозможно вести разговор спокойно. Чуть что не по нему, кровь приливает к липу, пальцы сжимаются в кулаки, и он вскипает. Тем не менее Людовик всячески старался доказать племяннику свою правоту.
— Что тебе еще надо? — долбил он свое. — Молоденькая, хорошенькая, не слишком болтлива, что правда, то правда. Но это скорее достоинство. А то я старею; я для нее больше не компания. Настало время ей устроить свою жизнь. В конце концов, да разве ты ее немножко не любишь, а!
— Да. Разумеется. Но она своего рода подкидыш.
— И что с того?
— Не сердись. Просто я хочу сказать… ах, как сложно это выразить… Она поневоле помнит… Когда ты ее подобрал, она была уже далеко не младенец.
— Это верно. Ей исполнилось девять лет.
— А теперь ты хотел бы сбагрить ее мне.
— Что?!
Людовик, вспыхнув, замахнулся.
— Возьми свои слова обратно… Сию же минуту!
— Но дай же мне досказать.
Задыхаясь, Людовик сел, как будто сам и получил тот удар, которым угрожал ему.
— Сбагрить, — удрученно повторил он. — Я, кто сделал для нее все… Значит, ты ничегошеньки не понимаешь, Поль, мой маленький. Видел бы ты ее, какой впервые увидел твой дядя… совсем одну перед жалким пепелищем… Она сидела во дворе спаленной фермы, скрестив руки на коленях, среди трупов. Ждала, не знаю чего. Может быть, возвращения феллахов. Я увел ее… и не для того, чтобы сбагрить тебе, как ты сейчас изволил выразиться.
— Знаю, крестный. Ты мне все это уже рассказывал. Я неудачно выразился, согласен. Но если этот брак состоится, она догадается, что мы сговорились за ее спиной.
— Ну и что тут такого?
— А то, что она вторично почувствует себя приемышем. Вот и все. И это, быть может, уже слишком.
— К чему ты клонишь? — просветлев, вскричал Людовик. — Главное, что она любит тебя. И можешь мне поверить на слово, она тебя любит.
Вот так все и началось.
Солнце уже спустилось к горизонту, и Беррский залив исчезал в золоте сумерек. Шаван, притомившись, привалился спиной к стенке кухни. Только в этом он и упрекал свою работу: никогда нет времени присесть. Ну, а дальше? Он еще ни разу не рассказывал себе историю своей женитьбы. Сейчас он впервые попытался связать ее эпизоды. Вопрос о браке был решен не сразу. Он уклонялся под разными предлогами до того дня, когда Людовик перенес первый сердечный приступ, к счастью не опасный. Тем не менее дядя струхнул. Пользуясь моментом, он, в отсутствие Люсьены, вернулся к этому вопросу.
— Это — первый звонок. Меня может не стать с минуты на минуту.
— О! Крестный! Ты преувеличиваешь.
— Нет, нет. Я знаю, что говорю. Женись на Люсьене, Поль. И я уйду спокойно. Я оставлю вам приличное наследство. Живу я скромно на пенсию отставного майора и сэкономил кругленькую сумму. Вам не придется ни в чем себе отказывать.
— Спешить некуда.
— Доставь мне удовольствие.
Никакого способа отказать дяде… Странная судьба, что ни говори, думал Шаван. Я теряю родителей в автокатастрофе. Люсьена теряет своих во время восстания. Оба мы — сироты. Если бы дядя о нас не пекся… Правда, я был уже при деле. Имел приличную работу. Я не стоил ему ни единого су. Но так или иначе, мы оба дяде всячески обязаны. И вот именно эта чертова благодарность всех нас и довела до ручки. Из чувства благодарности я наконец сказал «да». Из чувства благодарности Люсьена ответила «да». И все из того же чувства благодарности мы произнесли «да» в мэрии и церкви.
Баланс. Ночь и первые снежинки. Поезд въезжал в страну, где царили холод и зима.
— Хорошо бы прибавить жару, — сказал Амеде контролерам, которые зашли к ним выпить кофе. — С вами не соскучишься. То задыхаешься от жары, то дрожишь от холода.
«Мистраль» замедлял ход и ехал почти что шагом. Ремонт путей? Несчастный случай? Вскоре мы опаздывали на четверть часа… на полчаса… Вереница автомобильных фар с соседнего шоссе освещала заснеженный пейзаж. Шаван извлек из бумажника листок, переданный ему заместителем начальника вокзала в Ницце. Он прочел:
«Полицейский участок VIII округа,
дом 31, улица д’Анжу».
Выходит, авария Люсьены произошла рядом с церковью Святой Магдалины. Но раз так, значит, она вовсе не ехала к Людовику, который жил неподалеку от Версальских ворот. Почему же ему раньше не пришла мысль глянуть на эту бумажку, что избавило бы его от… Собственно говоря, от чего? Он полагал, что нашел убедительное объяснение, а вот теперь уже не мог даже зацепиться за правдоподобную гипотезу. Нет, Люсьена не отправилась бы ночью в такой далекий от нас восьмой округ. Ведь она такая трусиха… А что, если днем она куда-то подевала свои документы или даже их кто-то у нее украл? Такое случается сплошь и рядом. В магазине… Кладешь сумочку рядом и забываешь, или она исчезает. Шаван выдохнул, он гонит прочь тревогу, которая его просто парализует. Вот он набрел на хорошее объяснение. Сомнений нет. Поскольку Люсьена не выезжала из дому на машине вечером 7 декабря… вполне резонно допустить, что другая женщина, завладевшая документами, и наткнулась на фонарный столб.
Полноте! Да все его страхи — пустое. Люсьена жива и невредима; машина целехонька. И даже отпала необходимость извещать Людовика.
Вплоть до Дижона Шаван, приободрившись, стал опять внимательным, усердным, деловитым. А потом ему вспомнилась фраза заместителя начальника вокзала: «Ведь они располагают возможностями докопаться», и тут от панического страха у него сразу вспотели ладони. Среди документов у Люсьены имелось страховое удостоверение с указанием имени, адреса, домашнего телефона, а главное — имени лица, которое следует уведомить в экстренном случае. Следовательно, перво-наперво они позвонили к ним домой. То, что они не звонили, исключено. Но им никто не ответил. Его мысли сливались с перестуком колес.
Значит, так оно и есть. Документы не украдены. Пострадала именно Люсьена. Куда ее отвезли? В какую больницу? Он подождал рядом с кухней и, как только Амеде остался с ним один на один, обратился к нему с вопросом:
— Вы у нас коренной парижанин. Не знаете ли, какая больница находится поблизости от Святой Магдалины?
— Признаться, не знаю. Раньше была Божон… Это в связи с вашей женой?
— Да, я должен явиться в полицейский участок на улице Анжу и предполагаю, что несчастный случай произошел в восьмом округе. Ее, должно быть, отвезли в ближайшую больницу.
— Не обязательно. Все зависит от характера травмы, наличия свободных мест — от кучи вещей. Я вот припоминаю, мой шурин…
Он собирался было рассказать, как его шурин ужасно обгорел, но осекся. Неподходящий момент усугублять терзания бедняги Шавана.
— Вам уточнят в полиции, — закончил Амеде. — Надеюсь, вам не придется тащиться на край света.
— Я тоже на это надеюсь.
Возможно, ему следовало бы поговорить с Амеде о Люсьене, пообщаться с ним — просто поблагодарить того за участие и готовность ему услужить. Но Шаван предпочел уйти, не желая выдать себя — того, что он не столько обеспокоен, сколько взбешен. И как ему предупредить Людовика и при этом не слишком его встревожить? Следовало ли признаться ему прямо сейчас, что Люсьена опротивела ему, что он хотел развестись с ней и начнет действовать в этом направлении, как только она поправится? Однако начнет ли он действовать? «В сущности, — думал он, — стоит кому-нибудь нарушить мои привычки, как я готов броситься на него. Я всего лишь жалкий бродячий официантишка, автомат для подачи супа. И кроме того мало на что годен. Я даже не способен расстроиться по поводу того, что со мной стряслось. Но, между прочим, что это ей взбрело на ум уехать из дому и рыскать по улицам в темноте?»
Шаван тут же снова попал на проторенную дорожку попреков и подозрений, принялся до тошноты переживать причины, сетовать и на Люсьену, и на себя самого. Он был крайне удивлен, когда в непроглядной тьме различил огни Парижа. Наконец-то он все узнает!
Шаван переоделся, сунул в дорожный чемоданчик оба белых кителя, перепоручил кассу Амеде.
— Скажите Тейсеру: пусть проверит счета на всякий случай. И заприте вагон. У меня ни минуты времени. Я прыгну в такси. Ах! Сообщите также кому следует, что я, скорее всего, приступлю к работе не сразу.
— Не волнуйтесь, шеф. Я сумею объяснить им ситуацию, уж будьте покойны.
— Спасибо.
«Мистраль» плелся вдоль перрона. Шаван обернулся в последний раз. Полный порядок. Можно бежать. Перед вокзалом вели свой нескончаемый хоровод такси.
— Улица д’Анжу… Полицейский участок.
— Что-нибудь стряслось? — полюбопытствовал таксист.
— Поехали быстрей!
Еще двадцать минут страхов, предположений, безответных вопросов, обращенных к самому себе. Таксист высадил его напротив полиции. «Главное, — подумал Шаван, — не выглядеть виноватым!» Он пошел в жарко натопленную комнату, где читал газету дежурный. Хотя Шаван заготовил несколько объяснений, теперь он говорил сбивчиво. Полицейский попросил его предъявить документы и стал их изучать. Шаван осматривался, и сердце его сжалось. Он предчувствовал, что эта голая и бездушная комната — лишь преддверие лабиринта, где расставлены ловушки, которые не скоро еще раскроются и выпустят его на волю.
— Моя жена умерла? — пробормотал он.
— Нет, нет… Она в больнице Ларибуазьер. Не могу вам точно сказать, какие увечья она получила. Там вас проинформируют. Знаете, ночные аварии в данный момент… люди гонят на бешеной скорости, ссылаясь на отсутствие транспорта из-за холодов.
— Где произошел этот несчастный случай?
— Рапорт еще не поступил. Но мне, как говорится, подвезло — прошлой ночью было как раз мое дежурство… Авария произошла на бульваре Мальзерб, по направлению к церкви Святой Магдалины. Представляете! Коллега, который принес сумочку пострадавшей, сообщил, что разбитая машина находится напротив дома номер 25. Ребята из Восточного гаража, которые работают на нас, отбуксировали ее туда. И никаких следов торможения. Пассажир прямиком направлялся на фонарный столб с желанием разбиться.
— Белый «Пежо-204»?
— Да… Лучше уж я вам сразу скажу — ей здорово досталось.
— Но в котором часу это случилось?
— В три часа ночи.
Назови полицейский другое время, скажем, двадцать три часа или полночь, Шаван был бы менее подавлен. Но три часа ночи! В этой цифре есть нечто чудовищное, не поддающееся никакому объяснению.
— Она наверняка жала на все педали, — продолжал дежурный. — В три часа ночи, в зимний сезон, на бульваре ни души. Нам кто-то позвонил, не назвавшись разумеется. Может, сосед, разбуженный металлическим лязгом, — ведь когда машина разбивается на все девяносто процентов, это слышно, клянусь вам.
Шавана обуревало желание крикнуть: «Хватит! Хватит!» Его осаждало слишком много невыносимых картин. Он задыхался.
— Поищу вам сумочку, — сказал полицейский. — Ее содержимое в целости и сохранности, включая документы жертвы. Благодаря им-то нам и удалось связаться с вами.
Он извлек из шкафа дамскую сумочку.
— Узнаете?
— Да, конечно.
То была красивая кожаная сумочка с инициалами Л.Ш. По ней пролегла длинная царапина.
— Прошу вас поставить свою подпись под распиской о вручении.
Шаван расписался и положил сумочку к себе в чемодан.
— Как вы считаете, смогу я повидать ее… мою жену? — чуть ли не стыдливо спросил он.
— В это время — наверняка нет. Возможно, завтра утром, но дежурный всегда сможет вам сказать, что с ней. Не падайте духом.
Все ему твердят одно и то же: «Не падайте духом!» Как будто худшее у него еще впереди.
Перед его глазами порхали бабочки-снежинки.
Шавана впустили в безлюдный голый зал, показавшийся ему таким же бесчеловечным, как и полицейский участок.
— Дежурная сестра сейчас подойдет.
Шаван сел и поставил у ног свой чемоданчик. Он чувствовал себя униженным, ущербным и виноватым за все, чего не понимал. Отныне люди, с которыми он соприкасается, станут относиться к нему подозрительно, начиная с Людовика. «Ты позволял Люсьене выходить из дому по вечерам? Если вы не ладили, ты должен был мне сказать». Сказать? Но что? Еще и еще раз — как установить связь между его письмом и несчастным случаем? Подспудная мысль о том, что Люсьена пыталась покончить самоубийством, продиралась в его мозгу на свет Божий. Но он ее отвергал. Просто отметал ее от себя. Такую мысль породили усталость, переливание из пустого в порожнее, одиночество.
Начать с того, что себя не убивают, сознательно бросаясь на фонарный столб.
Позади Шавана открылась дверь. Вошла медсестра. Она была, как и он в своем вагоне-ресторане, в белом, что внушало ему чувство доверия, точно их сближала тайная солидарность. Он поднялся.
— Как она себя чувствует?.. Я мсье Шаван. Прошлой ночью моя жена пострадала в автомобильной катастрофе.
— Она чувствует себя настолько хорошо, насколько это возможно.
— Могу я ее увидеть?
— Сейчас еще рановато… Приходите завтра.
— Но в каком она состоянии?
— Присаживайтесь, мсье Шаван. Врачи опасались, что у нее трещина в черепной коробке, поскольку на левой стороне заметен след от сильного ушиба. В момент столкновения машины с фонарем вашу жену, по-видимому, швырнуло на косяк дверцы. И если бы ремни не самортизировали удара, по всей вероятности, она бы погибла. Но рентгеновские снимки точно установили — трещины нет. Несколько кровоподтеков на руках, плече…
— Короче говоря, она выкарабкается, — сказал Шаван.
Медсестра задержала на нем взгляд, глаза ее, похоже, улыбались не часто.
— Полной уверенности нет, — сказала она. — В данный момент она впала в кому.
От этого слова, такого же ядовитого, как «рак» или «инфаркт», у Шавана защемило сердце.
— Завтра проведут новые исследования, — продолжила сестра. — Не исключены осложнения. Доктор пока держит свое мнение при себе.
— Какие именно осложнения?
— Ну, знаете… Мозг мог пострадать сильнее, чем предполагают.
— А эта кома — она длится долго?
Медсестра кивнула. Взгляд ее смягчился.
— Иногда неделями, месяцами… Ничего нельзя загадывать. Но будем уповать на лучшее. Все мы надеемся, что вскоре возвратим вашу жену, но, повторяю — в данный момент предсказать что-либо определенное невозможно.
Шавану не оставалось ничего иного, как смириться и уйти.
— Эта кома, — пробормотал он, — в чем она проявляется? Может ли моя жена двигаться? Если я с ней заговорю, она меня услышит?
— Приходите опять завтра, после полудня… или даже перед обедом, после процедур, — терпеливо ответила медсестра. — Доктор вам все скажет.
Она кивнула в знак прощания и бесшумно удалилась. Неужели Люсьена обречена? Но эта женщина сказала, что есть надежда. Кома… Нет, она преувеличивает. Кома продолжается несколько дней, возможно несколько недель, после чего больной, очнувшись, как правило, выздоравливает. Шаван силился припомнить какие-нибудь примеры. Он слышал разговор о служащем вокзала в Ницце, на которого наехал велосипед. Вот он тоже впал в кому, но ненадолго. Нет! Люсьена выкарабкается.
Шаван вернулся домой на метро. Усталость воздействовала на него как алкоголь, и он испытывал странное облегчение при одной мысли, что снова вступит во владение своей квартирой, один, без нужды спрашивать: «Что новенького?» Первое, что ему надлежало сделать, это позвонить Людовику, который, возможно, еще и не ложился. Он продумал все объяснения, необходимые для оправдания своего идиотского письма, с которого все и пошло-поехало. Людовик станет на сторону Люсьены. Дядя всегда оказывал ей предпочтение.
Проходя по комнатам, Шаван зажигал одну лампу за другой, швырнул свой чемоданчик на кровать и поискал глазами толстую книгу. В спальне ее не оказалось. Значит, она в столовой? Да. Лежит себе рядом с телевизором. Шаван открыл ее. Письмо все еще заменяло закладку. «Мадам Люсьене Шаван». Конверт не вскрыт.
Шаван вертел его и так и этак. Его письмо утратило всякий смысл. Коль скоро Люсьена его не прочитала, зачем же ей понадобилось в три часа ночи ехать на бульвар Мальзерб. Он вскрыл конверт и для большей уверенности извлек листок… «Дорогая Люсьена…» За обращением следовал текст, над которым он так долго корпел. Чистая потеря времени! Шаван злобно разорвал свое письмо в клочки и швырнул их в пепельницу, полную окурков. На этот раз причина аварии становилась совершенно необъяснимой. Может, Люсьене кто-то позвонил по телефону? Но кто бы это мог быть? Она ни с кем не вела знакомства. Едва ли обменивалась парой слов с соседями. Шаван посмотрел на часы. Половина первого. Людовик станет ворчать. Ну и пусть. Шаван набрал его номер; звонки долго оставались без ответа. Наконец-то трубку сняли.
— Алло!.. Крестный, это ты? Извини, если я тебя разбудил.
— Ясно-понятно, ты меня разбудил, — брюзжал Людовик. — Тебе известно, который час?..
— Я звоню по поводу Люсьены. Она попала в аварию. Находится в коматозном состоянии, лежит в Ларибуазьере.
— В коматозном состоянии, говоришь?
— И оно может продлиться дни, недели…
— Что ты плетешь?
— К сожалению, это сущая правда. Меня известили еще в Ницце, и я прямо с Лионского вокзала отправился в больницу. Она ехала в машине и врезалась в фонарный столб. Мозговая травма и несколько царапин.
— Когда же это случилось?
— Прошлой ночью… На бульваре Мальзерб… в три часа.
— То есть как это в три часа?.. Ты хочешь сказать, в три часа ночи?
— Да. Я думал, может, ты мне объяснишь…
— Никакого понятия, бедняжка Поль. Я совершенно ошарашен… Ты виделся с лечащим врачом?
— Нет. Только с дежурной медсестрой. В настоящий момент Люсьена, похоже, вне опасности.
— Я полагаю, визиты к ней запрещены?
— Ну, не для близких родственников! Я рассчитываю увидеть ее завтра. Хотя бы на минутку, но, понимаешь, все это так невероятно… Я все еще задаюсь вопросом, а нет ли тут какого-нибудь недоразумения; в самом деле, она ли это угодила в больницу. С чего бы это ей выходить из дому среди ночи?
— Я знаю не больше тебя… Она не оставила тебе записку?
— Вполне возможно. Я настолько потрясен, что такая мысль мне даже не пришла в голову. Пойду-ка погляжу.
Шаван бросил трубку. Конечно же она оставила ему записку. И эта записка должна лежать на видном месте. Но сколько он ни искал, никакой записки так и не обнаружил. Ни на кухне. Ни в прихожей.
— Алло, крестный! Знаешь, никакой записки нет.
— Странное дело… А ее одежда? Это могло бы, пожалуй, нам что-то подсказать.
— Я тебя понял… Минутку. Сейчас посмотрю.
Шаван побежал открыть платяной шкаф. Люсьена одевалась так скромно, что одного взгляда достаточно, чтобы судить, как она оделась, уходя из дому. Бежевого костюма на месте не оказалось, как и спортивного пальто и пальто с кроличьим воротником. Она даже не обула сапог, как если бы просто выскочила по соседству.
— Крестный?.. Она надела костюм и желтые туфли.
— А как насчет пальто?
— Отсутствуют в шкафу сразу оба. Но я припоминаю, Люсьена вроде бы собиралась отдать их в чистку.
Наступила пауза.
— Алло, — подал голос Шаван.
— Я думаю, — ответил Людовик. — Все, что ты рассказываешь, настолько странно. А машина? Что с ней сталось?
— Ее отбуксировали в Восточный гараж.
— Откуда тебе это известно?
— Мне так сказали в полиции.
— Ах! Значит, ты побывал в полиции. Ну и что они думают там, в полиции?
— О! Их ничем не проймешь. Послушать их, так это заурядный случай, последствие превышения скорости. Но, зная Люсьену, говорить о превышении скорости… Она всегда с опаской садилась за руль!
— Послушай, Поль. Все наши предположения — гадание на кофейной гуще… Послезавтра ты не уезжаешь опять?
— Нет. Возьму отпуск на пару деньков.
— Хорошо. Жди меня завтра перед больницей, скажем в полтретьего. Согласен? А остальное — расходы по буксировке, разговор со специалистами — я беру на себя. Тебе забот хватает и без этого, бедненький мой Поль. Прими снотворное и постарайся выспаться. И еще — внуши себе, что наша Лулу — женщина крепкая. Она обязательно выкарабкается! Вот увидишь.
— Спасибо, крестный. Спокойной ночи.
Шаван повесил трубку. Ему полегчало от того, что он переложил часть своего бремени на плечи Людовика. Он приготовил себе чашку чая. Будь Люсьена тут, он спросил бы ее: «Выпьешь со мной за компанию?» И она бы ему не ответила. Нет, по правде говоря, он по ней не скучал. Поскольку она не прочла его письма, к тому, что случилось, он не причастен и никаких угрызений совести испытывать не обязан. Сидя в конце стола, в тихой кухне, он пил чай маленькими глотками, смакуя. В сущности, итог менее катастрофичен, чем он опасался. Люсьена могла оказаться жертвой одного из тех ранений, какие пригвождают людей к инвалидному креслу до конца их дней. Но ничего такого не произошло. Теперь все или ничего: либо смерть, либо выздоровление. Если Люсьена умрет, проблема отпадет сама по себе. Если выздоровеет, придется, выждав какое-то время, привести ее к мысли о согласии на развод, однако же найти другой подход, более решительный. Все это достаточно мерзко, разумеется. Подобные мысли среди ночи едят поедом.
Шаван сполоснул после себя чашку, убрал каждую вещь на место, чего Люсьена не удосуживалась никогда. Затем принял душ и, натянув пижаму, вернулся в спальню. Чемоданчик по-прежнему валялся на кровати. Вдруг он вспомнил, что положил туда Люсьенину сумочку. Может, в этой сумочке он обнаружит что-нибудь интересное. Достав ее из чемоданчика, он вытряхнул содержимое на постель. Зеркальце, пудреница, губная помада, гигиенические салфетки «Клинекс», зажигалка, кошелек, бумажник для документов и кружевной платочек, какого он никогда у Люсьены не видел или же не обращал внимания. В кошельке — четыре купюры по десять франков и несколько билетов на метро. На самом дне Шаван обнаружил связку ключей, а кроме того, в боковом отделении лежал еще предмет, оттопыривающий наружную стенку. Пошарив, он извлек вторую связку — три ключа на кольце, один из которых сложный, с фирменным клеймом Фише. Ничего общего с ключами от их собственной квартиры. Какую дверь отпирали? И почему Люсьена хранила их как бы в тайнике — в таком отделении, которое закрывалось на кнопку?.. Но в конце-то концов, может, эти ключи были чужими. Шаван машинально открыл бумажник и убедился, что все документы лежат на месте: водительские права, технический паспорт, страховой полис, медицинское свидетельство. Полный набор. Между водительскими правами и удостоверением личности затесалась голубая бумажка — квитанция номер 192, выданная «Модернизированной чисткой-прачечной» по улице Пьера Демура, дом 24, Париж, XVII округ.
Еще одна тайна. Почему Люсьена отправилась в неблизкий край — XVII округ — по-видимому, чтобы отдать в чистку одно из своих пальто, тогда как в двух шагах от их дома есть отличная прачечная-чистка, услугами которой они обычно пользовались? Может, она подобрала кем-то оброненную квитанцию? Ну, а эти ключи? Были ли найдены и они? Шаван передернул плечами и пробормотал: «Да мне плевать, в конце-то концов, меня все это больше не касается». Он сунул как попало все эти предметы обратно в сумочку, швырнул ее на кресло и, достав из чемоданчика два белых кителя, аккуратнейшим манером повесил их на плечики, и пустой чемоданчик вернулся на свое обычное место — этажерку. Шаван улегся на спину, скрестив руки на затылке. Возникает проблема, где питаться. В ресторане. А где же еще? Но в каком? Он слишком хорошо знал, что представляет собой ресторанная кухня. Мысленно перебрав несколько заведений в своем квартале, он так и не сделал выбора. Поживем — увидим. Полицейский сказал: бульвар Мальзерб по направлению к Святой Магдалине. Выходит, дом под номером 25, перед которым произошел несчастный случай, находится ниже, не доезжая площади. Значит, она попала в аварию на обратном пути. Впрочем, квитанция современной чистки-прачечной доказывала, что у Люсьены бывали дела в XVII округе. Она ехала по бульвару Мальзерб, и от церкви ей было рукой подать до набережных, а дальше путь лежал прямиком домой. Но не в три же часа ночи! Такой час был похлеще пощечины. Шавана осенило: Люсьена ему изменяла. И он чуть не рассмеялся. Люсьена? Не смешно. При том, какая она рохля? Да при всем желании у нее не хватило бы на это энергии. Ах, как бы ему хотелось страдать из-за ее измены. Но нет, такой удачи ему не дождаться.
Шаван выключил свет и улегся поудобней, чтобы скорее уснуть, мысли поплыли в тумане. Только не мне, сказал он себе в последнем проблеске бодрствования. Мне это не грозит.
Шаван проснулся намного позднее обычного и сел на постели с тревогой в сердце: «Господи, да я же опоздал на свой поезд!» И тут, как залп дроби в лицо, его пригвоздили к месту воспоминания. Полицейский участок, больница, ключи, квитанция… Он едва встал на отяжелевшие ноги. Кофе, хлопоты по хозяйству, изложение заявления об отпуске… Ему предоставили бы дня три, не более. Еще надо было позвонить Людовику и поведать ему о сделанных открытиях, но гордость не позволяла делиться своими глупыми подозрениями. Впрочем, Людовик бы только взъелся. Для него Люсьена выше подозрений. И он прав. Зато первое, с чем следовало разобраться, это чистка на улице Пьера Демура.
Перед выходом из дому Шаван позвонил в больницу. Спустя продолжительное время женский голос сообщил ему, что состояние пострадавшей остается стабильным. Он приготовился к такому ответу и тем не менее воспринял его с раздражением, как будто Люсьена предпочла отделываться молчанием. Потом он упрекал себя в том, что придает такое значение тайнам, которые несомненно найдут банальнейшее объяснение. И вдруг ему пришло в голову, что, возможно, в машине могли остаться предметы, на которые полицейские не обратили внимания, тогда как для него они могли быть исполнены тайного смысла. Он поискал в ежегоднике адрес Восточного гаража — оказалось, он находится в двух шагах от улицы Пьера Демура. Лучше заскочить туда по пути в больницу. А впрочем, спешить ему некуда. Шаван чувствовал себя просто бездельником. Он глянул на часы: полдесятого. Наверняка его подменит толстяк Ламбер. Хотя он и не больно-то ладит с Амеде, но три дня пролетят незаметно. Он пересчитал дни на пальцах. «Среда, на будущей неделе, — выяснил он. — Я заступаю в среду».
Шаван вздохнул и пошел к термометру на оконной раме. Минус два. Погода для пальто и кашне. Ветер одолевал его до самого входа в метро. Холод делал поведение Люсьены еще более непонятным. Такая мерзлячка — по какой же таинственной причине она вышла из дому? Шаван, сам того не желая, рассматривал проблему со всех сторон и чем глубже вникал в каждый аспект, тем больше обострялась его злоба. Это был вызов, который ему так хотелось бы принять, хотя события, развернувшиеся в его отсутствие, напрямую его не затрагивали. Но в том-то и дело! Он и мысли не допускал, чтобы Люсьена посмела в его отсутствие в Париже завести, так сказать, личную жизнь.
Шаван без особого труда отыскал Восточный гараж, и старший механик… еше один в белом… провел его к рухляди, которая осталась от их «пежо»: капот согнут пополам, из мотора вывалились все потроха.
— Годится на переплавку, — так прямо и сказал он. — Эти малолитражки чуть что и с катушек.
— В полиции мне сказали, что она мчалась на полной скорости.
— Может, и нет. При скорости пятьдесят — шестьдесят удар по тонкому и крепкому препятствию, и тот вызывает глубокие повреждения, которые могут оказаться значительными. Гляньте-ка: радиатор, считай, обезглавлен. Мотор тоже немало пострадал от удара. У вас есть универсальная страховка?
— Нет. У меня обычная.
— Ай-яй-яй! Поскольку неизвестно, кто же на нее налетел, вам это дорого станет.
Шаван так и подскочил.
— Что вы хотите этим сказать?
Механик взял его за руку и повел к бамперу.
— Посмотрите-ка сами… Видите отметины? Так, словно по металлу лупили молотком… Левое крыло слегка искривлено. Все это говорит само за себя, обвиняет. По-моему, кто-то забавлялся, преследуя эту несчастную машину и тыкая в нее мордой, желая привести вашу жену в панический ужас, когда человек уже теряет всякий контроль над собой. Есть немало недоумков-любителей так забавляться в ночное время. Но как правило, в пригородах. Насколько мне известно, это первый случай, когда машина играет в игру — наскок бампером — в центре Парижа.
— Полиция считает, что произошла простая авария, — возразил ему Шаван.
— О! Полиция! Попав в затруднительное положение, они ссылаются на рок.
— Я всегда могу подать жалобу.
— На кого? Кончится тем, что ваша жалоба попадет в корзину. Нет. Надо желать только одного — чтобы ваша жена поскорее оправилась, а затем вы постараетесь обо всем забыть.
Шаван открыл ту дверцу, которую заклинило не так сильно, и внимательно осмотрел салон.
— Ничего нет, — сказал механик. — Я проверял.
— А в бардачке?
— Пусто.
Шаван призадумался.
— Выходит, мою жену пытались убить.
Похоже, механик взвешивал «за» и «против».
— Скорее, речь идет о дурацкой шутке. У нее были враги?
— О! Чего нет, того нет! — вскричал Шаван.
— Вот видите… Вы и сами понимаете, какое это «банальное» происшествие. Разумеется, я говорил с вами как мужчина с мужчиной, потому что меня от этого воротит, но на мои слова не ссылайтесь. Ведь я могу и ошибаться.
Провожая Шавана к выходу, механик остановился перед «ситроеном» и ласково провел рукой по капоту.
— Не упустите такого случая, — заметил он. — Если эта машина вам приглянулась…
Шаван пожал ему руку и направился на улицу Пьера Демура. Кому понадобилось убивать Люсьену? Эта версия не выдерживала критики. Надо спросить мнение Людовика. Бывший начальник жандармерии, он поднаторел на ведении расследований. Шаван вообразил себе жуткую сцену: автомобиль-преследователь ожесточенно лупит машину Люсьены, а та, потеряв со страху самообладание, прибавляет скорость, и тут, откуда ни возьмись, перед ней, подобно ракете, в небо взвивается фонарный столб. Но опять же, почему Люсьена рискнула уехать из дома посреди ночи? Он боролся со своим волнением и в то же время упрекал себя за то, что не испытывал чувств сильнее. Он должен был впасть в отчаяние. Остановившись на краю тротуара, смущенный наплывом незнакомых и противоречивых ощущений, Шаван спрашивал себя, а каковы признаки любви. Он зашагал дальше. Его пробирал холод. Насколько проще была его жизнь, когда он раскатывал в Ниццу и обратно.
В чистке он предъявил квитанцию служащей, которая тотчас принесла ему хорошо знакомое пальто с кроличьим воротником, которое Люсьена приобрела с год назад в магазине на бульваре Дидро. Он протянул ей стофранковую бумажку и, пока женщина искала в ящике кассы сдачу, машинально рылся в кармане пальто. В правом лежала тоненькая картонка — приглашение, приклеившееся к подкладке.
— Я заверну, — сказала служащая.
Отступив на несколько шагов, Шаван прочел это приглашение.
«Но ведь 8 декабря как раз сегодня! — подумал Ша-ван. — Кто бы это мог вручить Люсьене это приглашение и почему она его хранила?»
Служащая протянула Шавану пакет. Он просто не заметил, как вернулся домой, настолько его поглотили раздумья. Люсьена абсолютно не интересовалась живописью. Но может, она была знакома с этим Венсаном Борелли, о котором сам он никогда и не слыхивал. В конце концов, почему бы и нет? Возможно, она случайно встретила его на прогулке? Но Люсьена не любила гулять одна, и почему это она скрыла от него такую встречу? Существовало объяснение куда более простое: скорее всего, речь шла не о подлинном приглашении, а о рекламном объявлении, рассылаемом в тысячи адресов. Люсьена обнаружила его в почтовом ящике, когда уходила из дому, и сунула в карман… Шаван терял нить мыслей, так как его сбивали с толку слова автомеханика. Так кто же покушался убить Люсьену? Шаван решил отправиться в картинную галерею Берже.
Заглянув в холодильник, он обнаружил там несколько яиц, приготовил себе омлет, который съел на краешке стола, представляя себе, как в этот самый момент Амеде, должно быть, готовит блюдо из форели, именуемое «Клеопатра». Вне своего вагона-ресторана он был уже никто и ничто. Он с трудом жевал хлеб, черствый как камень — пища клошара. И тут его опалило подозрение — этот хлеб куплен несколько дней назад, а ведь Люсьена любила свежий. В таком случае где она питалась эти два дня? Черствый хлеб, полупустой холодильник… Он отшвырнул на тарелку нож и вилку, будучи уже не в состоянии куска проглотить. Что еще мне предстоит обнаружить? Пусть бы, по крайней мере, все эти открытия складывались в связную картину! Так нет же — они оставались двусмысленными, таили угрозу. Что еще сулит ему вторая половина дня? Сначала больница, затем картинная галерея. Он не знал, чего же ему страшиться больше. Возможно, галереи!
Явившись в больницу, он увидел Людовика, который поджидал его в своем старом «рено».
— Ты неважно выглядишь, — заметил Людовик.
— Ты тоже, крестный.
Их провели в маленький зал с белыми стенами в конце коридора.
— Доктор Венатье примет вас через минутку, — сказала медсестра.
Под впечатлением тишины Шаван вдруг предпочел на время умолчать обо всем, что узнал со вчерашнего дня.
«Мистраль» должен уже подходить к Дижону.
Людовик представил врачу себя и Шавана.
— Садитесь, господа, — пригласил доктор Венатье, сам усаживаясь за письменный стол, заваленный бумагами, и смотрел на обоих мужчин как на своих пациентов. Неподвижный взгляд его очень тусклых глаз внушал робость.
— Не стану посвящать вас в подробности, — продолжил он, — скажу одно — состояние мадам Шаван повода для оптимизма не дает. В данный момент мы не можем еще с уверенностью определить тип комы, с какой имеем дело. Избавлю вас от медицинской терминологии. И скажу для упрощения, существует кома легкая, тяжелая, острая, обратимая и необратимая. И, к несчастью, речь идет, по-моему мнению, о коме. Обследование больной продолжается. Полученные результаты пока что не внесли полной ясности, но одно несомненно — у пострадавшей мозговая травма, вызывающая серьезные нарушения мозговой деятельности. Предвидеть развитие болезни невозможно. Мадам Шаван может еще весьма продолжительное время оставаться без сознания, равно как и может в ближайшие дни прийти в себя… Однако меня бы это удивило.
— Она очень страдает? — спросил Людовик.
— Она вообще не ощущает боли в нашем понимании. У меня есть все основания думать, что она не страдает.
Тем не менее, как вы сейчас увидите, она не абсолютно неподвижна. Можно наблюдать подергивание лицевых мышц, жевательные движения, сокращение мышц левой руки. Нам придется оставить ее у себя на неопределенное время, как вы уже догадались. Прежде всего необходимо провести еще целый ряд медицинских обследований. И потом, это интересный случай, право же, весьма интересный. Разумеется, вы сможете ее навещать, когда пожелаете. Даже по утрам. Теперь ее переложили в отдельную палату. Суммируя сказанное, положение тяжелое, но не безнадежное. Пошли! Судите сами.
Врач повел их по коридору, который заканчивался грузовым лифтом, где стояли пустые носилки.
— Какое счастье, что больная не нуждается в аппарате искусственного дыхания, что значительно упрощает уход за пациентом.
— А как же с питанием? — спросил Шаван.
— Я полагаю, с помощью внутривенных инъекций, — вмешался в разговор Людовик.
Доктор обернулся к нему и одобрительно кивнул.
— Я — майор полиции в отставке, — объяснил Людовик. — И раненых, сами понимаете, повидал на своем веку.
«И зачем только ему непременно нужно лезть вперед? Люсьена была не его женой. Правда, она так мало была и моей», — сказал себе Шаван.
— Ее питают химически чистыми аминокислотами, — продолжал доктор. — И естественно, регулярно вводят антибиотики — во избежание легочных осложнений.
Лифт плавно поднимался. Людовик и доктор, казалось, перестали обращать внимание на Шавана. Теперь доктор сыпал медицинскими терминами так, как если бы вел разговор на равных с коллегой. «Подкорковая ткань… Средняя часть гипофиза… Мозговой столб…» Шаван отключился. Как ему организовать жизнь, если Люсьена еще очень долго не придет в себя? И во сколько все это обойдется? Разумеется, существовало социальное страхование, но тем не менее…
Кабина остановилась. Палата находилась в двух шагах от лифта. Доктор толкнул дверь. Шаван вошел в комнату и увидел Люсьену. Лоб прикрывала повязка. Побелевшее лицо напоминало картонную маску. Руки вытянуты поверх простыни, разжатые пальцы неподвижны. Рядом с кроватью на кронштейне висели колбы, от которых спускались две резиновые трубки — одна уходила в ноздри, а вторая исчезала под одеялами. Шаван не решался сделать шаг вперед. Но врач тихонько подтолкнул его к койке.
— Мы были вынуждены вырезать часть волос, — пробормотал он, — но они быстро вырастут.
Он нащупал пульс пострадавшей.
— Температуры почти нет. Кожа свежая. Видите, когда касаешься, она чуть сжимает пальцы, но это чисто рефлекторное движение.
Медсестра, присутствия которой Шаван и не заметил, подошла к изножию кровати, и доктор представил ее двум визитерам.
— Мари-Анж, — объяснил он, — воплощение самоотверженности.
Та улыбнулась. Лет сорока, скользящая походка монашки. Шаван смущенно смотрел на Люсьену, задаваясь вопросом, должен ли он поцеловать жену в присутствии всех этих свидетелей. Он чуть ли не с опаской коснулся ее руки и удивился, ощутив ее гибкой и живой.
— Поговорите со своей женой, — предложила Мари-Анж.
— Мари-Анж права, — подтвердил доктор. — Звук любимого голоса может в известных случаях воздействовать так же целительно, как лекарства. Нужно испробовать это средство.
Шаван наклонился к картонному лицу и ощутил легкое дыхание с почти что неприметным присвистом.
— Люсьена, — шепнул он.
Присутствующие стали в кружок.
— Люсьена… дорогая моя…
Вот уже месяцы, если не дольше, как он не говорил с ней таким тоном, и слова застревали у него в горле.
— Вы слишком волнуетесь, — сказала Мари-Анж. — К ней нужен другой подход. Говорите с ней как ни в чем не бывало. Мы вас оставляем наедине. В следующий визит не забудьте принести ночные рубашки и зайти в секретариат… Вот звонок для экстренного вызова. Но не беспокойтесь. Ваша жена находится под постоянным наблюдением нашего персонала. Не падайте духом, мсье!
Доктор собирался последовать за Мари-Анж, но Шаван его задержал вопросом.
— Буду ли я вынужден надолго прервать службу? — спросил он. — Я работаю в вагоне-ресторане экспресса «Мистраль» и отсутствую в Париже четыре дня в неделю — дважды по два дня.
— Пока ничего не меняйте в своем расписании, — ответил Венатье. — Если кома затянется, тогда придется что-либо предпринять, поскольку в больнице с местами проблема. Однако сомневаюсь, что ее состояние останется неизменным. Оно либо улучшится, либо…
Жест фаталиста, и он пожал Шавану руку. Пятый час. В этот момент «Мистраль» как раз должен проезжать памятник Ньепсу[20], установленный возле Шалон-сюр-Сон. Им-то хорошо, его коллегам! Людовик сидел у изголовья Люсьены и тихо бормотал какие-то слова, как засыпающему ребенку. «Чтобы я рассказывал ей про свои повседневные дела, — подумал Шаван. — Сущий бред. Рассказывать должен не я, а она. Но она так далеко!» Шавану стало жарко, и, сняв пальто, он присел на край кровати.
Дядя умолк. Время от времени он бросал удрученный взгляд на племянника поверх неподвижного тела Люсьены. В колбах уровень жидкости медленно снижался, как уровень песка в песочных часах, отсчитывающих уходящие мгновения жизни. Шаван думал над тем, что, соблюдая приличия, ему придется проводить долгие часы в душной палате наедине с этим… Он подыскивал слово: трупом? Все же нет, однако в известном смысле это было еще хуже. И название не имело значения. Он пытался оживить воспоминания, способные пробудить в нем волнение, движение души, порыв, толкающий его к этой инертной массе, которую он, бывало, сжимал в объятиях, но, увы, так и не сумел добиться этого. Аптечный запах, царивший в больничной палате, таинственным образом гармонировал с его разочарованием и сухостью. Шаван неприметно поглядывал на часы. Наконец он подал знак Людовику и снова надел пальто. В коридоре они поискали лифт.
— Я позабочусь о ней в твое отсутствие, — заверил Людовик.
Они спустились, молчаливые, рассеянные. Во дворе больницы Шаван остановил дядю.
— Думаешь, она оклемается? Только честно.
— Почем знать, — ответил Людовик. — Но если ей предстоит оставаться в таком состоянии месяцами, лучше уж пускай помрет. Ты обратно домой?
— Да. Только мне надо по дороге еше кое-что купить.
— Знаешь, если у тебя душа не лежит жить дома, переезжай ко мне. Вдвоем нам будет легче перенести удар.
— Может, ты и прав, — неопределенно ответил Шаван.
— Ладно, — продолжил Людовик. — Поеду в гараж, посмотрю, что можно предпринять.
У Шавана не хватило духу признаться ему, что он там уже побывал. Вид наполовину умершей Люсьены что-то сломал и в нем. В голове туман, ноги как колоды. Шаван зашел в кафе и выпил коньяку — порцию, вторую. Извлек из бумажника приглашение.
Картинная галерея Берже — улица Бонапарта, 40. Зачем ему туда идти? Он ни разу в жизни не переступал порога картинной галереи. Спросят ли у него фамилию при входе? Достаточно ли прилично он одет? Шаван рассмотрел свое отражение в длинной жестяной стойке бара. Пальто хорошего покроя. А вот лицо не выдерживало критики. Не особенно интеллектуальное. А лучше сказать заурядное. Вот именно — заурядное. Для начальника поездной бригады сойдет, но недостаточно изысканное для человека, который делает вид, что интересуется картинами этого… как там его?.. Борелли. Шаван заколебался. К чему понапрасну терять время? Кого он надеется там встретить? Он, как заблудившаяся собака, идет по ложному следу. Если Люсьена сохранила это приглашение, значит, у нее было намерение туда пойти, возможно чтобы с кем-то поговорить… И потом, убить время там или в другом месте — какая разница? Всегда нетрудно изобразить прохожего, который, зацепившись глазами за афишу, возвращается к входу. «Скажите на милость, а ведь это совсем не лишено интереса. Посмотрю-ка, а что же там, внутри».
Шаван выпил третью рюмку коньяку, но так и не согрелся. На улице сумрак рассекали снежинки, которые не переставая ложились ему на щеки, на веки, как бы увлажняя их на краткий миг слезами. Восемнадцать десять! В памяти промелькнула картина Роны, на водной глади которой сейчас блестят звезды, как это бывает сразу после Баланса. Внезапно он пал духом, остановил такси, желая доказать себе… Шаван призадумался, соображая, что именно он желал себе доказать, потом забился в угол и прикрыл глаза. Ему больше не хотелось видеть этот город, где Люсьена, когда он бывал в отъезде, вела таинственную, скорее всего, предосудительную жизнь. Но он поклялся себе, что вычислит ее любовника, если она ему изменяла. Не для того, чтобы покарать его и заявить о себе, а чтобы доказать себе… Мысли путались. Возможно, он хотел себе доказать, что был самым сильным? Но какой в этом смысл? Он явственно чувствовал, что теряет свободу, что разговора о разводе никогда больше и не заведет, что Люсьена, находясь на пороге смерти, держит его крепче любовницы, и это было возмутительно, мерзко, отвратительно!
К собственному удивлению, он очутился перед галереей. У входа уже собралась толпа. Останавливались такси. Шаван заколебался, ощутив смутный стыд, как будто собирался просить милостыню, но никто не обращал на него ни малейшего внимания. Он вошел в помещение. Перед картинами уже образовалась толчея. Официанты в белых перчатках сновали с подносами. Шаван взял себе портвейн и тут засек сомнительную чистоту перчаток и лоснящийся черный галстук-бабочку официанта, что сразу же определило нелестное мнение об этом Борелли. Одна картина, которую он разглядел между двумя головами и стеной плеч, его поразила. На ней изображалось как бы столкновение разноцветных кубов, сливавшихся в черноватые пятна. Худощавый господин с лихорадочным блеском в глазах объяснял своему спутнику:
— Это ранний период Борелли. Как вы легко заметите, вместо того чтобы идти от реализма к абстракции, он прошел обратный путь — от нефигуративности к некому веризму, который не лишен очарования… и позволил ему заработать баснословные деньги, — с издевкой добавил он. — В особенности на портретах. Один из них совершенно неповторим. Пойдемте!
Шаван последовал за ними. Помещение галереи имело форму руки, согнутой в локте. Толпа становилась все плотнее. Время от времени ему все же удавалось из-за спин углядеть хотя бы кусок картины: там — море, тут — группу игроков в шары.
— Вот мы и пришли, — сказал мужчина с горящим взором, — можно сказать, пришли. Нужно еще, чтобы нам дали подойти ближе.
Он протиснулся между двумя женщинами в норковых шубках и мало-помалу высвободил место для своего спутника и Шавана, следовавшего за ними по пятам. В шуме голосов он разобрал: «Это «Портрет Лейлы»!»
Внезапно Шавана вынесло водоворотом в первый ряд. «Лейла» оказалась Люсьеной.
Сердце его колотилось, и он тщетно отказывался признавать очевидное. Коль скоро на картине изображена Лейла, это не могла быть Люсьена. Он приникал к полотну, склонял лицо, словно рассчитывал учуять на этой картине, пахнущей лаком, знакомый ему запах.
«Не нужно мне было пить», — подумал он.
Мужчина с печальными глазами, протянув руку, пальцем проводил в воздухе невидимую кривую.
— Эта модель, — говорил он, — эта гибкая линия шеи… сколько же тут сладострастия… Она говорит вам куда больше, нежели обнаженное тело!
«Неправда! — беззвучно вопил в Шаване незнакомый голос. — Это неправда! Прошу вас, оставьте Люсьену в покое!»
— Лейла? — переспросил второй. — А как переводится это имя?
— Ночная услада. И такое имя ей идеально подходит. Знаете, ведь в ее жилах течет арабская кровь. Гениальная находка Борелли состоит в том, что он придумал ей такую прическу с серьгами в форме полумесяцев, сжимающих звезду.
— Она — постоянная его натурщица?
— О! И не только это, как я подозреваю. Борелли всегда был не промах по части женщин.
Оба отошли назад и исчезли, оставив Шавана один на один с картиной.
«Какое мне до этого дело? — сказал он себе. — Ведь о том, что у нее есть любовник, я догадывался». Но заставить замолчать внутренний голос не удавалось. «Люсьена, скажи им, что это твой двойник. О Господи! Я же знаю, что это двойник!»
Само собой, это был двойник. Он обернулся, чтобы попросить еще портвейна. Руки дрожали, как у наркомана, и он расплескал вино на лацкан пальто. Лица с огромными глазами, в которых отблески заменяют взгляд, встречаются в странах Средиземноморья сплошь и рядом. И этот цвет лица как чуточку перезревший персик, забытый на дереве, там — самый распространенный. В Ницце к примеру. Шаван машинально посмотрел на часы. Девятнадцать семнадцать. До прибытия поезда осталось чуть более часа. Мысли заходили одна за другую. Качаясь из стороны в сторону с пустым бокалом в руке, оглушенный шумом голосов, Шаван был уже не способен мыслить связно. Он был уверен лишь в одном: то была Люсьена. И вот доказательство…
Не без труда прошел он обратно и снова оказался перед портретом Лейлы. На этот раз всякие сомнения отпадали. Она была причесана и нагримирована художником так, чтобы придать ее лицу необычную привлекательность, но достаточно прикрыть ладонью парик жгучей брюнетки из прямых волос наподобие гладкой шерсти животных, придававших ее голове вид кошачьей мордочки, чтобы вновь обрести настоящую Люсьену — ту, которая день-деньской болталась по дому не снимая халата, с двумя жидкими косичками за плечами. С мужем не считаются. Выходя с ним на люди, она, бывало, накручивала чалму вокруг коротко остриженных волос. Парик, румянец на щеках припасены для любовника, для страсти. «Ночная услада»… Иначе говоря, потаскуха. Шлюха!
Шаван разглядывал картину, оцепенев от изумления. Как при многократном экспонировании, он снова увидел похожие черты под повязкой на восковом лице, а за ним — еще одно — лицо спросонья, повседневное, на которое он уже так давно перестал обращать внимание. Он чувствовал себя мерзко. А почем знать, нет ли у этого Борелли полотен намного более дерзновенных, нежели этот портрет по пояс? И не выставит ли он и их в один прекрасный день? Где он сам, этот Борелли? Шаван принялся искать глазами среди ширящегося наплыва приглашенных.
У входа гости приветствовали мужчину в темно-синем костюме с орденами — его еще не было в галерее в тот момент, когда пришел туда сам Шаван. Может, это и есть Борелли? Шаван подошел к вновь прибывшему.
— Господин Борелли?
Тот смерил его укоризненным и удивленным взглядом.
— Вы желаете видеть Венсана Борелли?.. Но, почтеннейший, ведь он умер полтора года назад. А я — Берже, организатор этой ретроспективы.
Лицо Шавана залила краска.
— Прошу прощения… но я уезжал из Парижа…
Однако Берже уже повернулся к нему спиной и протягивал руку старику, буквально затерявшемуся в длинной шубе.
— Мой дорогой мэтр, — приветствовал он гостя.
Шаван покинул галерею вне себя от бешенства. У него было впечатление, что его просто-напросто выставили за дверь, что он не сподобился присутствовать среди художников, критиков искусства, журналистов — всей этой привилегированной братии… тогда как Люсьена… Никаких сомнений! Люсьену этот тип встретил бы со всей возможной предупредительностью. Он поцеловал бы ей руку, представил друзьям… Это было абсурдно, совершенно невообразимо! Она явилась бы сюда в пальтишке с кроличьим воротником, освеженном в «Современной прачечной-чистке», в чалме! Хватит! Шаван перестал ощущать холод. Он шагал то быстро, то вразвалку — в зависимости от того, насколько ухватывал правду, которая от него то и дело ускользала.
Борелли вовсе не был ее любовником — им являлся некто другой, достаточно любивший ее… более того — достаточно гордившийся ею, чтобы заказать художнику портрет — «Портрет Лейлы». Что за несуразное экзотическое имя! И этот некто, должно быть, дарил Люсьене туалеты, в которых она нуждалась, когда он водил ее в какой-нибудь шикарный ресторан. Воображаю себе, как же она презирала вагон-ресторан «Мистраля»! Нет, решительно все рисовалось ему в черном свете. Если все то, что он себе сейчас навоображал, — правда, то почему же Люсьена продолжала жить с ним?.. Однако поскольку у него на все вопросы был готов ответ, он тотчас нашелся и сказал себе, что она, зная непримиримую честность Людовика, не решилась бы нанести удар старику. Тем более что являлась шлюхой «по совместительству».
Шаван ухмыльнулся и тут заметил, что оказался рядом с домом. Он проехал весь путь в метро как сомнамбула. Стоило ему перешагнуть порог, сунуть ноги в шлепанцы и сесть спиной к радиатору, как он выбросил из головы этот роман собственного сочинения и тотчас выстроил другой, менее уязвимый. Люсьена и в самом деле была любовницей Борелли. Мимолетное увлечение… Время, пока он рисовал ее портрет. А потом художник умер, и она забыла о нем думать. Доказательство тому — это приглашение, которое завалялось в кармане пальто и пошло вместе с ним в чистку — картонка, лишенная большого значения. Откуда он взял, что Люсьена была вхожа в свет, куда, по всей видимости, никогда не имела доступа. Не более, чем он сам. Рядовые люди — вот кем они были.
Телефонный звонок вырвал его из трясины навязчивых мыслей.
— Поль?.. Ты уже дома?
— Да. Только что переступил порог. Я задержался по милости одного коллеги, который хотел затащить меня на профсоюзное собрание, когда у меня на уме не забастовка, а нечто совсем иное.
К своему удивлению, он врал легко и непринужденно.
— Я видел машину, — продолжал Людовик. — Разумеется, она в диком состоянии. Ее невозможно отремонтировать, хотя заметь себе, не следует слишком полагаться на то, что говорят в автомастерских. Тем более что эта просто-таки жаждет всучить нам подержанный автомобиль.
— Тебя принял автомеханик? Блондин в белом халате?
— Ты тоже побывал в гараже?
— Да. Забыл тебе про это сказать.
— Какие у него соображения насчет того, как машину занесло на столб?
— Он не сказал. Но мы назначили встречу с экспертом. Все идет своим чередом — не бери в голову. И потом, я куплю тебе другую машину.
— Даже не думай.
— Нет, нет. Я настаиваю.
Шаван спросил себя, а следует ли сказать Людовику о предположении автомеханика? «Пежо» преследовали, бодали, поддавали сзади… Нет, расследование этого дела он возлагает на себя одного. Такое решение пришло к нему само собой, экспромтом.
— Алло, Поль?.. Мне показалось, что нас разъединили.
— Я думал о Люсьене. Ты часто виделся с ней, когда меня не бывало в Париже?
— Время от времени я звонил ей. Почему ты спрашиваешь?
— О, просто так. Я говорил себе: будь она больна, или чем-то обеспокоена, или странновата, ты бы это заметил.
— Ты думаешь, она могла бы сбежать, впав в депрессию?
— Да, что-нибудь в таком роде.
Молчание в трубке. Теперь задумался Людовик.
— Любопытно, — сказал он. — Мне приходила в голову аналогичная мысль. Но нет, не думаю. Я прекрасно знаю, что она всегда была скрытной. Маленькой девочкой она привирала. Любила себе самой сочинять истории. Это в той или иной степени свойственно детям. У нее был свой мирок, и она хотела его защищать. В раннем детстве — еще до семейной трагедии разумеется — я не присутствовал и никогда не пытался вызвать ее на откровенный разговор. Но сейчас ведь она уже не маленькая. И должна была отдавать себе отчет в своих поступках.
— А ты не думаешь, что у нее могла быть подруга, о которой она мне никогда не говорила?
— Не исключено. Мы с тобой полагали, что Люсьена выехала из дому среди ночи, что не выдерживает критики. Но ведь она могла с таким же успехом провести вторую половину дня и вечер вне дома, а в аварию попала уже на обратном пути. Ты скажешь, что время в любом случае было слишком позднее.
Шаван еще не видел случившегося под таким углом зрения и, содрогаясь, онемел. Любовник, черт побери. Она провела ночь со своим любовником. Замкнутая Люсьена! Загадочная Люсьена! Он доберется до правды.
— Крестный… Я вот о чем думаю. Нам нет нужды ходить в больницу ежедневно на пару. Когда я буду в отъезде, займись-ка ею ты. А я замещу тебя, когда вернусь в Париж. Значит, для начала завтра оставайся дома.
— Как скажешь.
Шавану не хотелось, чтобы Людовик постоянно болтался у него под ногами. Свое дознание он проведет сам. Он пожелал дяде спокойной ночи и без лишних слов повесил трубку. Поглощая свой ужин — яичницу-глазунью, он продумывал расписание на завтрашний день. Сначала он отправится на вокзал и напишет заявление об отпуске; затем зайдет в больницу и вернется в галерею, чтобы купить картину. Это было жизненно необходимо. Вернувшись домой, Люсьена обнаружит «Портрет Лейлы», который он повесит в спальне на видное место. Вот момент, который вознаградит его за все остальное. Всякое объяснение сразу станет излишним. Сколько может стоить такое полотно? Шаван понятия не имел о цене на картины. Он знал, что полотна Ренуара, Сезанна, Пикассо стоят баснословных денег. Но ведь Борелли — не мировая знаменитость. Три тысячи? Четыре? Возможно, и дороже. Шаван готов отдать до десяти, чтобы удовлетворить свое чувство мести.
Но идет ли речь и в самом деле о мести? Присматривая в спальне место, куда он повесит картину, Шаван пытался прояснить себе, какое чувство им движет. Люсьена? Она уже едва ли что-либо значила для него как женщина. Его обворожила та, другая. Сколько бы он ни внушал себе, что Лейла — та же Люсьена, он против воли воображал в своих объятиях другую. И лег спать разбитый. Когда он уснул, рука спросонья искала рядом ту, кого он потерял.
— Все по-прежнему, — сказала Мари-Анж. — Энцефалограмма не блестящая. Сегодня утром, во время процедур, больная открыла глаза — левый зрачок сокращен более правого, реагирующего на свет с некоторым запозданием. Сейчас, как видите, веки опять смежены. Пальцы сжаты. Потрогайте сами.
Шаван пощупал, очень осторожно. Кожа сухая. От запястья до кончиков пальцев странная напряженность, от которой мышцы затвердели. Такое впечатление, что держишь не кисть руки, а деревяшку.
— Что думает об этом доктор?
Мари-Анж ответила уклончивым жестом.
— Он говорит, что нужно набраться терпения. Вы принесли мне белье?
— Да. Пакет на стуле.
— Спасибо. Сейчас уберу его.
— А не мог бы я поговорить с доктором лично?
— Не сейчас. Доктор в операционной. Да он и не сообщит вам ничего сверх сказанного мною.
Открыв белый шкаф в глубине палаты, медсестра орудовала на полках, укрывшись от Шавана за створками дверец.
— Мой бедный мсье, — сказала она приглушенным голосом, — боюсь, что вам понадобится много терпения. В таком случае, как этот, самое ужасное — ожидание. Ты здесь. Но бессилен что-либо поделать.
Мари-Анж вернулась к кровати, провела ладонью по лбу Люсьены.
— Знать бы, что таится в этой головке, — продолжила она. — Нам остается лишь пускаться в догадки. Это как бы невидимая битва, вмешаться в которую у нас нет никакой возможности. Оставляю вас наедине.
Шаван сел и посмотрел на Люсьену. После женитьбы он находил ее хорошенькой, но возможно, что для других глаз, более искушенных, она была красивой. Это окаменевшее лицо с ввалившимися глазами, обесцвеченный рот, исхудалые щеки — его доля. Другие же имели право на блеск глаз, улыбку, сулившую счастье. Бедный он, бедный! Бедный, попранный, смешной, но главное — обманутый, обобранный. Какую женщину ему вернут? Может, инвалида. В лучшем случае — состарившуюся, полуразвалину. Другую, красивую, свеженькую, яркую, — ту, какой он ее никогда не видел, уже никогда и не увидит. Какой она была, когда приезжала к Борелли? Веселой? Уже готовой предаться любви? Что они говорили друг другу?
Склонив голову к лицу без кровинки, он хотел бы бормотать: «О чем вы говорили? Вы насмехались надо мной? Или же перед сеансом позирования не могли думать ни о чем другом, кроме любви? Вы обедали вместе, тогда как я, олух Царя Небесного, катил по направлению к Дижону. А потом? Куда он тебя уводил? С кем вы встречались? Вечером ты, само собой, домой не возвращалась. Он желал выставлять тебя напоказ, из мелкого тщеславия. Где?»
Люсьена, недвижимая как могильное каменное изваяние, противопоставляла ему нечеловеческое отсутствие. Он никогда не узнает ответа на свои вопросы. Дудки! Узнает. Он пройдет по следу. Сколько бы времени на это ни понадобилось. И если Люсьена от него ускользнет, то он, по крайней мере, ухватится за ее двойника — эту Лейлу, — пойдет за ней по следу, начиная с квартиры, где она жила, пока его не бывало дома, в Париже.
В конце концов, ведь он держит в руках связку ключей, которая теперь обрела смысл. Со вчерашнего дня он как-то о ней позабыл. А вдруг он обнаружит нечто? Поскольку Борелли умер, значит, благодаря этим ключам она могла встречаться с другим мужчиной. Она жила с ним половину недели! К этой правде он уже приближался вплотную, но с ужасом ее отвергал. И тем не менее от нее никуда не денешься. Люсьена попала в аварию в тот момент, когда покидала любовника, должна была снова влезть в шкуру ненавистного ей персонажа, как сбрасывают изящное платье, чтобы напялить рабочий комбинезон.
Люсьена едва дышала. Глаза закрыты. Уста, растянутые в болезненной гримасе, чуть обнажившей зубы, надежно хранили ее тайну.
Шаван, отбросивший пальто на кресло, снял и пиджак. В пальто чересчур жарко. Можно задохнуться. Его мысль забегала вперед как собака, отделившаяся от своры. Шаван не мог ее удержать. Гипотеза автомеханика вовсе не лишена смысла. Между Люсьеной и ее любовником завязалась ссора. Внезапно она, бросив его и прыгнув в машину, собирается вернуться домой. Бешеная погоня, он настигает «пежо» и вне себя от ярости многократно наскакивает на ее машину. Неудачный рывок, и Люсьена ударилась о столб. И тут мерзкий тип, вместо того чтобы оказать помощь жертве, довольствуется анонимным звонком в полицию. Шаван приблизился губами к забинтованной головке жены.
— Люсьена… Ты слышишь меня? Ты порвала с ним, скажи?.. Я хотел бы получить заверения… Скажи мне, что вы порвали… Думаю, после этого у нас с тобой все пойдет на лад.
Шаван отпрянул. Мумии лишены дара речи. Они — вещи и не более того. Картины тоже не говорят. Отогнув манжету, он посмотрел на часы. Больница — галерея Берже! Своеобразная игра зеркал, в которых отражалось все то же лицо, не поддающееся расшифровке. Он снова надел пальто и уже готов был уйти, не оглянувшись на Люсьену, но, устыдившись, вернулся, пожал ей руку. Поцеловать ее было выше его сил.
В галерее, можно сказать, никого. Трое-четверо любознательных, стараясь ступать бесшумно, переходили от полотна к полотну. Старая дама, сильно накрашенная, жемчужное ожерелье, пальцы в кольцах, стояла за столом, который украшал великолепный букет. Шаван приметил стопку каталогов, взял один экземпляр и, делая вид, что наводит справку, направился в глубь галереи. Он еще издали приметил портрет Лейлы, которая наблюдала, как он направляется к ней, и ощутил странное волнение. Лейла была его любовницей, а потому вполне могла бы назначить ему свидание в этом безлюдном месте. Опоэтизированное расстоянием лицо молодой женщины казалось живым. Шаван слегка наклонился в нежном порыве, словно готовясь принять предлагаемую ласку.
Он остановился. Никогда еще Люсьена не встречала его с таким расположением. О да, она была очень красива, и это открытие удручало. Глаза, удлиненные косой линией карандаша, казалось, мечтали, подобно глазам нежного зверя, попавшего в неволю. Он снова зашагал вперед, но очень медленно, словно боялся ее спугнуть. Губы едва шевелились: «Это я… я унесу тебя… Ты не имеешь права оставаться тут…»
И вдруг, подойдя к портрету вплотную, Шаван обнаружил в левом углу рамы картоночку: «Продано». Судьба ожесточалась. Шаван скомкал каталог. Он уже не решался уйти. Вот и на сей раз он пришел с опозданием. Он не сумел удержать Люсьену; он не сумел удержать Лейлу, купить ее, пока еще было не слишком поздно. Но может, и в самом деле еще не слишком поздно. Может, человек, который приобрел эту картину, согласится ее уступить другому. Шаван в неуверенности задавался вопросами. А стоило ли труда разбиваться в лепешку. И чего ради! Чтобы вкусить горькое удовольствие от того, что последнее слово осталось за ним? Насколько проще было бы отступиться от этой затеи и, по окончании отпуска, вернуться на «Мистраль»!
Лейла наблюдала за ним, судила о нем этим взглядом — внимательным и в то же время рассеянным, который угадывал его самые потаенные мысли. Признает ли он себя побежденным, чтобы уступить место другому, ибо тот, кто купил «Портрет Лейлы», несомненно… о да… и был его соперником.
Шаван в последний раз взглянул на портрет. «Видела бы ты себя!» — подумал он, имея в виду ту, кто витал между жизнью и смертью. Он вернулся к столу, где сидела старая дама, походившая на прорицательницу в ожидании клиента. Шаван показал ей каталог.
— Эта картина — не знаете ли, не мог ли бы я ее приобрести?
— Она уже продана.
— Знаю. Но может быть, покупатель согласится мне уступить ее.
— Вероятность весьма невелика. Но как знать. Вы всегда можете попытаться, мсье. В этой сделке нет ничего секретного — ее приобрел известный коллекционер, некий господин Массикот… Его адрес: авеню Моцарта, 66.
— Это в XVI округе?
— Совершенно верно! — бросила ему дама с ноткой презрения.
Хотя время шло к обеду, Шаван не колебался. Он подкараулил такси и велел отвезти себя на авеню Моцарта. Номер 66 оказался великолепным домом в старом стиле. Просторный вестибюль. Благородная каменная лестница. Красная ковровая дорожка. Массикот жил на третьем этаже. Приходила ли сюда Люсьена? Что ни говори, а это место было для нее чересчур шикарным. Дверь открыл слуга, класс которого Шаван оценил с первого взгляда. Его провели в гостиную, выдававшую такое богатство, что становилось прямо-таки не по себе. К нему не замедлил выйти мужчина, которого он заранее возненавидел всеми фибрами души. Не особенно высокого роста, одетый с головы до ног в бежевые тона, Массикот походил на председателя совета директоров, у которого каждая секунда на счету, так как он обратился к Шавану прямо с порога.
— Мсье?
Шаван поспешил представиться:
— Шаван… Поль Шаван… Я пришел к вам по поводу картины, которую вы приобрели в галерее Берже.
Лицо Массикота просветлело.
— Вы говорите о «Портрете Лейлы»?
— Совершенно верно. Я готов у вас ее перекупить.
— Вы коллекционер?
— Нет… Но этот портрет мне многое напоминает.
Массикот подтолкнул Шавану через круглый столик на одной ножке шкатулку с сигарами. Теперь на его лице читалась досада.
«Это он! — думал Шаван. — Сомнений нет, это он». И оттолкнул шкатулку.
— У вас есть особая причина, по которой эта картина вам дорога? — спросил Шаван.
— Да.
— Быть может, эта женщина — одна из ваших приятельниц?
— О нет! Видит Бог! — вскричал Массикот. — Я даже не желаю знать, кто она такая.
— В таком случае, — сказал Шаван, захваченный таким ответом врасплох, — возможно, мы смогли бы договориться.
Массикот взял Шавана по-свойски за руку.
— Пойдемте, я кое-что вам покажу.
Он повлек Шавана через богатейшую библиотеку и открыл дверь со сложным замком.
— Милости прошу, господин Шаван, в мою картинную галерею.
Он нажал на кнопку, и стеклянные шары под потолком осветились. Длинная комната без мебели, но со множеством картин на стенах. Единственное окно в конце комнаты закрывали металлические ставни.
— Меня интересуют только современные художники, — продолжил Массикот. — Смотрите. Держу пари, что вам не знакомо ни одно из представленных тут имен.
Удивляясь все больше и больше, Шаван шел впереди хозяина. Время от времени Массикот останавливался перед каким-нибудь полотном.
— Это Кнехт… Это Верхеге… цена на него растет… Этот Михно стоил мне тридцать тысяч, а сейчас, если бы я решился его продавать…
— Вы и сами художник?
— Ничего подобного. Но у меня есть это!
И он ущипнул себя за нос.
— Я редко ошибаюсь. Живопись для меня — вложение капитала. Возьмите Борелли. Я уверен, что очень скоро цена на него взлетит… В особенности на Борелли последнего периода. Публика начинает уставать от подобных абстракций…
И он указал на картину, напоминающую японский флаг.
— Это Гизони. Если вас интересует, могу уступить. Всего сто пятьдесят тысяч! Шутка! Просто когда у тебя есть толика художественного чутья… Ведь живопись еще и лучшее помещение денег. Вот почему я не стану продавать вам портрет этой дамы. Лет так через десять — тогда пожалуйста. Когда она устроится в цене. Сожалею, мсье. Но живопись и чувство смешивать не рекомендуется.
Массикот посмотрел на тонкие золотые часы, которые не вязались с его волосатым запястьем.
— Прошу извинения. У меня назначено свидание.
Шаван холодно распрощался с коллекционером. К кому обратиться теперь, чтобы разузнать больше? Его гнев улегся. На сердце как на улице — пусто и мрачно. Он пошел в буфет при Лионском вокзале съесть на обед сандвич. Здесь, по крайней мере, он был по-настоящему «у себя». У него мелькнуло желание пройтись по платформе вдоль поезда до вагона-ресторана, чтобы пожать руку товарищам. Но это было бы слишком грустно. Он выпил два кофе, съел порцию клубничного мороженого и, смирившись, вернулся домой. Он вытянулся на кровати, чтобы все хорошенько обдумать, и тут же забылся сном.
Идея посетила его при пробуждении. Пусть и не слишком оригинальная, но в той пустыне, в какой он блуждал, она могла стать ориентиром. Шаван открыл телефонный ежегодник на фамилию «Борелли». Борелли… Сите Фроншо. Полистав план Парижа, установил местоположение Сите Фроншо — рядышком с площадью Пигаль. Полчаса на метро. Следует ли предварительно звонить? Но вопрос еще — на кого нападешь. Осталась ли у покойного семья? К тому же Шаван еше не знал, на какой предлог ему удобно сослаться. Тот, какой пришел ему в голову по дороге, был не Бог весть что.
Однажды он познакомился в «Мистрале» с пассажиром — колонистом, возвращавшимся из Конго. После десяти лет отсутствия во Франции тот диву давался всему подряд. «Для человека из глухомани, как я, вы себе просто не представляете, сколько тут изменений к луч-тему». Шаван легко мог вообразить себя в роли человека из глухомани. Накануне он случайно забрел в галерею Берже и наткнулся на портрет Лейлы. Обалдеть! Десять лет назад он был довольно близко знаком с молодой женщиной и даже собирался на ней жениться, да вот подвернулась поездка в колонию. Он был бы просто счастлив сейчас приобрести что-нибудь на память о Лейле. За отсутствием портрета, который уже продан, он бы удовольствовался простым эскизом. Честное слово, его история звучала вполне правдоподобно. Главное заключалось в том, чтобы с кем-то поговорить, возбудить любопытство. Немножко удачи — и сам черт ему не помеха что-нибудь разузнать о Лейле.
«В конце концов, — сказал он себе, — у меня полное право выступать под вымышленным именем, как и сама Люсьена». Шавану было даже скорее приятно влезть в шкуру другого. «Бывший жених Лейлы». Один из возможных вариантов начала жалкого приключения, каким был его брак.
Квартал Фроншо как бы вклинился между площадью Пигаль и улицей Виктора Массе — кварталом ночных клубов и подозрительных баров, посещаемых проститутками и извращенцами, — эдакий оазис буржуазной респектабельности и комфорта. Шаван позвонил, дверь открыла горничная. Она провела визитера в вестибюль, украшенный картинами, изображавшими песчаные отмели, рыбацкие баркасы, горные водопады. Люсьена приходила сюда, мелькнуло в голове Шавана. Студия художника должна находиться где-нибудь позади дома или под крышей. И как только сподобилась она познакомиться с Борелли? Где могла с ним встретиться? Кто их познакомил?
Горничная пришла за ним и повела в гостиную, где его ожидала дама неопределенного возраста, которая держала на коленях белого пуделя, подстриженного, как на рисунке углем. Собака спрыгнула на ковер и пронзительно залаяла.
— Сюда, Мушка, — сказала мадам Борелли. — Извините меня, мсье… Я передвигаюсь с трудом… артроз, понимаете. Присаживайтесь.
Она была одета в черное, без драгоценностей, как новоиспеченная вдова. Придя в смущение, Шаван поведал вдове заготовленную историю. Та слушала' с большим вниманием.
— Да, — изрекла она. — Припоминаю эту особу… Мой муж под конец жизни пристрастился рисовать молоденьких женщин.
Она воздела глаза к полотну на мольберте, стоящем справа от нее.
— Это он? — спросил Шаван.
— Да. Превосходный автопортрет. Он уже заканчивал его, но тут сердечный приступ, который и унес его в могилу.
Одновременно они взглянули на портрет усопшего, выглядевшего весьма представительно со своей окладистой бородой а la Франциск I и красной ленточкой Почетного легиона.
— Он был таким талантливым, — заговорила она вновь. — Это проявлялось во всем.
Минуту она помолчала, задумавшись. Пудель забрался к ней на колени, и она нежно почесывала его за ухом.
— Не нужно жалеть о том, что вы не женились на этой девушке, — вымолвила она наконец. — Когда соглашаются позировать художникам…
Она не договорила, но смысл фразы был предельно ясен.
— Думаете, Лейла?.. — прошептал Шаван.
— О, я ничего против нее не имею. К тому же теперь уже все равно!
— Я надеялся, может, у вашего мужа остались наброски. Говорят, художники делают несколько эскизов, прежде чем приступить к портрету.
Смех ее прозвучал несколько горько.
— Да, у него осталось много зарисовок… особенно обнаженной натуры. Я их сожгла. Не хотелось, чтобы они лезли на глаза.
Наверное, она нечаянно ущипнула собаку, потому что та взвизгнула. Шаван поднялся. Она удержала его движением руки.
— Подождите… Я так одинока теперь. Расскажите, как вам жилось в Африке? Должно быть, нелегко.
— Да… довольно трудно, — на ходу сочинял Шаван.
— А чем вы там, собственно говоря, занимались?
— Как вам объяснить… Рубил деревья.
— И вам нравилось это занятие?
— Да, поначалу. А потом, когда я скопил немного денег, меня потянуло обратно, домой.
— Она писала вам… эта особа?
— Не часто… А сейчас я просто не знаю, каким, путем ее разыскать… Но вот мне пришла мысль: а как поступал господин Борелли, когда она была ему нужна?
Вдова грустно улыбнулась.
— Муж звонил ей. Я знаю это, поскольку со мной он не церемонился и звонил в моем присутствии… одной, другой… У нас с ним были приятельские отношения, как это принято называть.
Ее голос осел, и она передернула плечами.
— Все эти телефонные номера я в конце концов запомнила наизусть — моя память всегда его удивляла. Могу вам подсказать, раз вам это так важно… Лейла… 622-07-76…
— Фамилии нет?
— Фамилии его не интересовали.
— Не знаю, как вас и благодарить!
— Полно! Полно! Все это ушло для меня в далекое прошлое… И все-таки, если вы увидите Лейлу снова… Можно, я вам признаюсь?.. Я бы хотела быть в курсе. Приходите опять, когда вам заблагорассудится.
Шаван ушел в полной растерянности. Если ревность мадам Борелли обоснованна, Лейла и в самом деле была любовницей художника. Таким образом, его вернули к первой гипотезе. Но как же тогда объясняется несчастный случай?.. Шаван вспомнил, что поблизости отсюда, на площади Аббатисс, находится почтовое отделение, и поспешил туда. Ему любезно дали справку. Нужно только, позвонив по 266-35-35, узнать адрес, соответствующий номеру телефона 622-07-76, но при условии, что он не значится в «красном списке» — списке абонентов, не желающих обнародовать свой адрес.
Шаван тут же набрал 266-35-35, сделал запрос, указав почтовое отделение, где находится в данный момент, и стал ожидать. Преисполненный опасения или страха? Он уже не знал.
Четверть часа спустя Шаван получил справку. Номер 622-07-76 принадлежит абоненту по имени Доминик Луазлер, проживающему в доме 160-бис на бульваре Перейра, в XVII округе.
Доминик Луазлер… Бульвар Перейра… На сей раз он напал на след. Спиртное, которое он выпил на Лионском бульваре, жгло ему внутренности. Он залпом выпил полкружки пива в баре на площади Пигаль, присев между девушкой с синими волосами и негром, зажавшим коленями гитару.
Таким образом, Люсьена вполне могла сначала быть любовницей Борелли, а потом любовницей Луазлера или, скорее, поскольку Борелли звонил ей по 622-07-76, значит, она тогда уже жила у этого Доминика по нескольку дней в неделю. Дней, когда сам он находился в отлучке!.. И вторая связка ключей, обнаруженная им в сумочке, доказывала, что она чувствовала себя как дома и на бульваре Перейра, что, впрочем, нетрудно проверить.
Но Шаван не был настроен отправиться туда незамедлительно. Он беззлобно кружился вокруг правды. Как недоверчивый зверь — вокруг падали. Борелли скончался полтора года назад. Портрет мог быть написан года два назад. Значит, Люсьена уже тогда жила у Луазлера. Два года, а может, и дольше. Почему бы и нет! И ему столько времени было все это невдомек! А ведь влюбленная женщина время от времени должна себя выдавать? Он представил себе Люсьену — всегда спокойная, всегда предупредительная. Когда он возвращался домой, она мило спрашивала: «Все хорошо?» Затем, разумеется, пропускала его рассказ мимо ушей, но нетерпения не проявляла. Мечтательница! Она была мечтательницей по натуре. Вполне возможно, не более игрива и с Борелли или Луазлером. Но тогда что они в ней нашли? Чем именно она их прельщала? Своей красотой, несомненно. Впрочем, не следовало преувеличивать. По утрам, когда она вяло хлопотала на кухне, еще не причесанная, не накрашенная, в ней, пожалуй, сквозила некая грация, как у зверьков, но ничего такого, что способно волновать кровь. Разговор с ней тоже не слишком возбуждал. Ее любовные способности? Но любовь была для нее скучным занятием, как и многое другое. Борелли? Почему тот заинтересовался ею, еще можно было как-то понять. В нем говорил художник. А не мужчина. Но вот Луазлер?
Что он за любовник, если соглашался видеть любимую женщину всего четыре дня в неделю? Что могла она ему такое насочинить в оправдание своих отлучек? Сказала ли ему, что ее муж работает на «Мистрале»? И этот мужчина смирялся с необходимостью делиться с другим.
Выходит, он не был от нее без ума. Или тоже имел семью. Возможно, он — бизнесмен, наезжающий в Париж. Но такой образ жизни не имел ничего общего с жизнью, какую вела Люсьена.
— Хватит! — громко изрек Шаван.
Девушка, сидевшая рядом, посмотрела на Шавана и прыснула со смеху. Он бросил на стойку мелочь и вышел из бара. Мысли копошились в его уме как червяки. Опять метро. Опять лестницы. И под конец его квартира — безмолвная, пустая, враждебная. «Я чувствовал бы себя лучше в отеле», — подумал он. И снова, но уже внимательнее, рассмотрел ключи: самый сложный, конечно, от квартиры. Два других — от подъезда и почтового ящика. «Идти ли мне туда? — спрашивал себя Шаван. — Как я поступлю, если столкнусь нос к носу с Домиником? Ну и видик же будет у меня! Но почему бы не прощупать почву, не разузнать, что к чему?»
Теперь не время прибегать к уверткам. Он вызвал такси.
— 160-бис, бульвар Перейра.
Какая удача! Консьержки в доме не оказалось, и никто не поинтересовался, кого он ищет. Шаван подошел к ряду почтовых ящиков, бросил на них беглый взгляд и обомлел. На медной табличке значилось:
А сразу под табличкой находилась визитная карточка:
Какая наглость! Она жила здесь под фамилией своей мамы. Фамилия Шаван ее не устраивала или же, скорее, такая предосторожность служила ей ширмой для двойной жизни.
Шаван поспешил вставить в замочную скважину самый маленький из трех ключей, и прозрачная дверца почтового ящика сразу поддалась. Значит, он рассудил правильно и сумеет без проблем попасть в квартиру. Осмотрительный взгляд вокруг. Лифт тут, рукой подать, кабина еще освещена — кто-то совсем недавно им пользовался. На лестнице ни души, а то были бы слышны приглушенные шаги по ковровой дорожке. Шаван нажал на кнопку домофона. В случае, если бы этот Доминик Луазлер ответил, он сказался бы представителем торговой фирмы, и тогда Луазлер наверняка пошлет его куда подальше. Он ничем не рисковал и нажал на кнопку вторично, но аппарат продолжал молчать. Значит, перед ним зеленая улица. С непринужденным видом Шаван вошел в кабинку. Панель под красное дерево свидетельствовала о комфорте, царившем в этом доме. Тут даже малюсенькая квартирка, и та стоила по меньшей мере пятьсот или шестьсот тысяч франков. Шаван начинал понимать, почему Люсьена зевала в их скромной трехкомнатной квартире по улице Рамбуйе. Надо думать, она сбегала из дому, стоило ему завернуть за угол, чтобы вернуться туда, где чувствовала себя привольно.
Шаван оглядывал себя в «зеркале для самолюбования», украшавшем одну из стенок кабины. Он уже не упускал случая бросить укоризненный взгляд на свое лицо — в витринах, зеркальце заднего вида перед водителем… Это лицо тоже было для нее недостаточно хорошим. Но что в конечном итоге послужило основанием для их разрыва? За что он себя безотчетно корил? Его желание развестись казалось ему вполне законным. А вот то, что Люсьена устала от него первая, он счел чудовищным.
Лифт доставил Шавана на третий этаж. На площадке всего две двери. На двери по левую руку, над электрическим звонком, скромная визитка: «Югет Платар». Милое имя. Свежее, как букетик полевых цветов. На двери по правую нагло заявлено: «Лейла Катани». Совсем как если бы Лейла являлась полновластной владелицей этой квартиры!
Ключ подошел к двери идеально. Шаван переступил порог. Он создавал не больше шуму, чем в больнице, когда направлялся к кровати Люсьены. Он прислушался. Но ведь Люсьена не могла находиться одновременно и там и тут. Подумав, что гоняется за призраками, он шарил по стене, нащупывая выключатель. Комната осветилась. Белые кожаные пуфы на арабском ковре, медные подносы, низкий стол — все это скорее напоминало интерьер кибитки бедуина, нежели прихожую парижской квартиры. От Люсьены до Лейлы явственно протянулась скрытая нить, начало которой в ее детстве, окутанном тайной. Но почему она избрала наперсником этого Луазлера — мужчину с неудобоваримым именем, — чтобы поведать ему свою историю. Разве он умел слушать лучше него, Шавана? Почему она никогда даже и не пыталась рассказать о своем прошлом мужу? Считала его слишком толстокожим или слишком безучастным?
Прислонясь к двери, Шаван рассматривал замысловатые арабески ковра, и в нем пробивалась еще не вполне созревшая правда. Люсьена решила, что они слишком разные люди, что им придется преодолеть на пути друг к другу слишком большие расстояния. Его голос никогда не мог к ней пробиться. Какая же дура! Она не поняла, что он тоже ждал призыва. Чувствовал, что плохо объясняет, блуждает вокруг да около. Он никак не мог найти точное слово, определяющее самую суть их несогласия. Но все это имело весьма смутное отношение к арабскому ковру, медным предметам внутреннего убранства, напольным подушкам.
Миновав прихожую, Шаван попал в гостиную. О том, чтобы открыть металлические ставни, не могло быть и речи. Вызывающий модернизм. Мебель из металлических трубок, все сверкает: никель, стекло; повсюду мягкие сиденья, как глина, принимающие форму тела, пожелавшего в них отдохнуть. На стенах несколько полотен, предлагающих взору многоцветные мозаики — головоломки. Ранний период Борелли! Теперь уже Шавану не требовалось удостоверяться в подписи. В одном углу бар — маленький, но с богатым выбором напитков. Шаван вызывающе налил себе виски, доказывая себе, что у него тоже есть здесь права, и со стаканом в руке перешел на кухню в поисках кубиков льда. Вместительный холодильник оказался буквально забит консервными банками: паштеты, икра, заливной цыпленок — продукты, купленные по баснословным ценам, на какие Люсьена никогда не отваживалась. Этот Доминик, по-видимому, жил на широкую ногу. Плита, посудомойка, инструкция к работе электроприборов, которые мололи, выжимали соки, снимали кожуру; несколько пластин для подогрева пищи с таймерами, и все это блестело чистотой, не уступая кухне «Мистраля».
Рассеянно попивая виски маленькими глоточками, Шаван медленно прохаживался по квартире. Он обошел комнату, голубоватая мозаичная отделка которой посылала ему его отражения, вернулся в гостиную, оттуда перешел в спальню. Там он испытал чуть ли не шок: кровать была круглой формы. Ему уже случалось видеть такую модель кровати в журналах — пассажиры нередко оставляли в ресторане газеты, журналы, — и, прежде чем выбросить, случалось, он их листал. Круглые кровати и меховые покрывала всегда казались ему чем-то непристойным. И вот перед Шаваном кровать Лейлы — несомненно, причуда этого Луазлера, который все больше рисовался ему богатым, чувственным, развращенным типом. Он стискивал стакан пальцами, как бы сжимая руку в кулак. Спальня, очень просторная, обита бледно-серым штофом, в тон паласу. По обе стороны кровати — кресла из светлой кожи, низкие и глубокие. Перед окном — стул в стиле Людовика XV, но это не точно. Шаван не был силен в таких материях. Наконец, у четвертой стены стоял предмет мебели из темного дуба, чуть выше сервировочного стола. Вроде бы низкий шкаф. Шаван потянул за ручку. Дверца на ключе. Нарушая однообразие стен, на одной висела картина в жанре марины: безлюдный пляж, море за бороздкой прибрежной пены и необъятное пустое небо.
Шаван дошел до порога ванной комнаты. Розовая облицовочная плитка, розовая ванна, розовая раковина умывальника. Овальное зеркало над туалетным столом, который заставлен коробочками, тюбиками, флаконами. Два парика, водруженные на болванки, — брюнетки и блондинки. Ни единой детали, которая бы не вытесняла его отсюда во мрак невежества. Он чувствовал себя тут абсолютно чужеродным телом. Что не мешало ему упорно шарить глазами, удивляясь полному отсутствию следов Луазлера. Куда мог он прятать свои шлепанцы, пижаму, домашний халат?
А еще он обнаружил встроенный, а потому неприметный для глаз платяной шкаф, как оказалось, набитый пальто, мехами, обувью — повседневной и вечерней. Но никаких следов мужской одежды. Сняв с плечиков меховое манто, Шаван держал его на вытянутой руке под золоченым бра, освещающем эту часть спальни: сибирский каракуль, стоимость которого в несколько раз превышала его месячный заработок! Он вернул манто на плечики, пощупал ткани — шелк, сатин — и был вынужден присесть возле тумбочки у изголовья, рядом с телефоном и вазой, где угасали белые гвоздики.
Он уже перестал что-либо понимать. То, что Лейла предпочла ему другого, еще куда ни шло. Омерзительно, однако все же постижимо. Но вся эта роскошь его оскорбляла! А главное — то, что Люсьена чувствовала себя в ней привольно! И к тому же была способна, отказываясь от нее, снова обращаться в Золушку, которая в ожидании мужа читала «Унесенных ветром»! Тут было нечто невообразимое, и он не знал, за какой кончик ухватиться, чтобы распутать клубок.
Рядом с телефоном лежала записная книжечка в сафьяновой обложке. Он сразу приметил, что некоторые дни календаря отмечены крестиком. Подумав, он сопоставил даты. Сомнений нет. Дни, отмеченные крестиком, он проводил в поездке, и Люсьена принадлежала себе целиком и полностью. Она приезжала сюда скромно одетая. В лифте, прихожей она еще оставалась мадам Шаван. Но ей не терпелось скинуть одежду рабыни и стать героиней романа под псевдонимом, возможно называя себя мадам Луазлер в тех шикарных местах, где ей приходилось бывать. Она не изменяла ему. Хуже. Она просто стирала его с лица земли. Оставляла за порогом, как дворнягу с грязными лапами.
В вечер несчастного случая она уехала отсюда по таинственной причине, хотя в ее распоряжении был еще полный день свободы. Но тут кто-то поехал за нею следом и неотвязно толкал ее машину. Мысль об этом убийстве нравилась Шавану. В известном смысле чистая работа. Ну и вид же был у Луазлера, когда он обнаружил, что его зазноба испарилась. Теперь он может сколько угодно переворачивать все вверх дном, только бы ее отыскать. Пострадавшая лежит на больничной койке. Это Люсьена Шаван. Лейла больше не существовала. Она никогда и не существовала иначе как на картине, отныне недоступной взглядам любопытных. Что же касается визитной карточки… Шаван прошел по квартире и сорвал ее с двери. Затем порвал на мелкие кусочки и швырнул в мусорку. Твоя песенка спета, Лейла.
Спета для других, возможно! Но его память на мелкие кусочки не порвешь. Лейла продолжала жить в ней с гладко зачесанными назад волосами, с ее серьгами, блестевшими как звезды, с ее глазами. На кого же они смотрели?
Он еще раз обошел квартиру, отмечая для себя детали, которые поначалу от него ускользнули. Так он заметил проигрыватель, на котором еще лежала пластинка… Энрико Масиас. А рядом — початая коробка «Кравена». Выкурив сигарету, Шаван окунулся в одно из бездонных кресел. Люсьена не курила «Голуаз»… Мысль Шавана продолжала блуждать. Он обратил внимание, что не обнаружил в доме драгоценностей. А ведь Лейла наверняка не выходила из дому без ожерелья, браслета. Шкатулка, несомненно, находится в этом шкафу, который надо бы открыть как можно скорее. Узнать, что он таит под замком.
Эта версия убийства. Он ее как-то упустил из виду. По всей видимости, Люсьена наехала на фонарный столб из-за любовника. А следовательно, он знает, что она угодила в больницу. Попытается ли он ее увидеть? Известно ли ему о другой ипостаси Лейлы? А что, если это всего лишь гипотеза?.. Если на Лейлу никто не нападал? И если Луазлер вернется? У него тоже есть ключи от этой квартиры. Вернувшись из путешествия, он примчится к ней на всех парусах, с подарком в кармане. Вот потеха, если он меня тут застанет. «Кто вы такой?» — «Я муж Лейлы!»
Шаван сказал себе: «Одно из двух: либо Луазлер — человек, спровоцировавший аварию, и вполне вероятно, что, несмотря на риск, придет в больницу навести справки; либо он невиновен в аварии, и я увижу его, когда он примчится сюда. В обоих случаях я познакомлюсь с его мерзкой рожей!»
Шаван злобно раздавил окурок и подумал, вот пусть только другой его спровоцирует… Дотошный аккуратист, он помыл после себя стакан и высыпал содержимое пепельницы, затем, прежде чем уйти, внимательно изучил замок шкафа. Достаточно прочным лезвием ножа он без труда откроет его, приподняв им створку как рычагом. Завтра… Если в квартире никто не объявится.
Последовали убийственные часы, населенные изматывающими умствованиями. В тот момент, когда он собрался лечь в постель, позвонил Людовик.
— Не помешал?.. Ты забыл дать мне документы на машину. Мне нужны они как можно скорее.
— Завтра утром… Встретимся в больнице, если хочешь. Только не раньше одиннадцати.
— Очень хорошо. Я заскочу туда. Где-то в пять. Мне не сидится на месте, понимаешь.
— Ну и как?
— Да никак. Она как будто погружена в глубокий сон. У нее снова лицо маленькой девочки.
Есть слова, которые употребляешь, не думая о причиняемой ими боли, а они задевают глубоко, до самого сердца. От волнения Шаван почувствовал спазмы в горле. Лицо маленькой девочки! Возникший при этих словах образ был четким, как само присутствие. Люсьена! Та, еще до их женитьбы. Прежняя, кто обнимал его за шею, когда он являлся к ней с подарком. Людовик ничего не подметил.
— Если такое состояние затянется, — продолжал он, — не можем же мы бесконечно держать ее в больнице. Я считаю, что с помощью сиделки мы справимся. Но у тебя работа. А у меня свободного времени хоть отбавляй, и я найду подход к Лулу. Я уже бывал ей немножко мамой. Мы обоснуемся у меня или у тебя. Скорее, у тебя — ведь от твоего дома до вокзала рукой подать.
— Это будет еще не завтра, — осадил его Шаван.
— Нет, конечно, но я предпочитаю все предусмотреть заранее. Ты же знаешь, что можешь на меня положиться.
— Да, да. Спасибо. Насчет завтра мы договорились. Спокойной ночи, крестный.
Перевезти Люсьену сюда! Не смешно! При том, что у нее роскошная квартира, в одном из самых приятных кварталов Парижа! Его гнев разгорался с новой силой. Еще немного — и он, поддавшись искушению, перезвонит Людовику, чтобы бросить ему правду в лицо. Он крикнет ему: «У нее есть любовник, который хотел убить ее, твою Лулу! Так что, поверь мне, ей хорошо и там, где она сейчас!» Он долго шагал из спальни в столовую и обратно. Все, чего он желал, это конца злосчастной комы, которая так все усложняла. Как только Люсьена будет в состоянии его слышать, он скажет ей: «Я в курсе насчет Доминика. Не будем ссориться. Ты отправишься в свою сторону, а я — в свою».
Он и вправду хотел этого, и тем не менее… было что-то еще, чего он хотел не менее сильно: пусть она попытается объяснить ему, как дошла до жизни такой. Пока Люсьена оставалась Лейлой, он не мог решиться ее отпустить. Это было навязчивой идеей, неотступной мыслью. Своего рода страстью навыворот, симптомы которой он явно ощущал. Он порылся в ящике, где хранились гвозди, клещи, молоток, бечевка, в поисках подходящего инструмента. Его старый швейцарский перочинный ножик с набором лезвий вполне сгодится. Может, взлом шкафа даст выход горячности, которая распаляла его. Он увеличил дозу снотворного, и мысли его отпустили.
Шаван явился на бульвар Перейра в полдесятого. Пожалуй, еще рановато. Он рисковал наткнуться на людей, выходивших из лифта. Чего доброго, еще наткнется на Луазлера у лифта или на лестничной площадке. Накануне он долго колебался. Сегодня решился действовать стремительно. Заметив по пути к лифту в почтовом ящике светлое пятно конверта, Шаван без малейшего зазрения совести открыл дверцу. Все, что касалось Лейлы, имело прямое отношение к нему тоже. Конверт оказался листком из блокнота, сложенным вдвое. Текст написан карандашом. Он прочел уже в лифте.
Дорогая Лейла!
Хотелось бы вас повидать. Постарайтесь заглянуть в это воскресенье около полуночи к «Милорду».
Ваш Фред.
Милорд… Фред… Эти имена вызывали в его представлении что-то подозрительное, тревожное. При нормальных обстоятельствах он должен был бы в воскресенье укатить на «Мистрале». И почему в полночь? Выходит, у Лейлы было заведено проводить ночи вне дома? И коль скоро таинственный Фред обходил Луазлера молчанием, означало ли это, что Лейла появлялась на людях одна… В голове Шавана снова завертелась карусель вопросов. Забыв воспользоваться домофоном, он позвонил в квартиру у двери. За ней никакого движения. Шаван открыл ее ключом и включил электричество.
Тишина пустой квартиры. Оставив пальто и шляпу на вешалке, он перешел в гостиную и закурил «Кравен». Разве же он находился не у себя дома? И тут раздался телефонный звонок. От волнения он чуть было не выронил сигарету. Доминик?.. Не зная, как поступить, он в напряженном ожидании держал руку на аппарате. Потом любопытство возобладало, и он решительно поднес трубку к уху.
— Алло?
На конце провода был кто-то, и слышались очень тихие, но отчетливые шумы, присущие кафе. Шаван нервно повторил:
— Алло.
Другой, на проводе, продолжал молчать, несомненно обалдев, когда услышал голос мужчины, и это было как два дыхания, подкарауливающие друг друга. Наконец телефоны разъединили. Прислушавшись еще немного, Шаван тихонько положил трубку. Он всего лишь соприкоснулся с миром Лейлы, куда, похоже, ему вход заказан. По здравом размышлении, речь не могла идти о Доминике — тот бы обязательно спросил его: «Кто вы такой?» Когда звонят себе домой, таких предосторожностей, полных недоверия, не принимают. И непроизвольно выдают себя вопросом. Тогда кто же это мог быть?
Шаван вытащил из своего комплекта самый большой ножик и решительным шагом направился к шкафу. Хватит с него тайн! Ему удалось просунуть лезвие между створками двери, он надавил вправо, влево и, сам не зная, как это ему удалось, почувствовал, что дверь поддается. Она приоткрылась, вроде бы подталкиваемая изнутри. Шаван подтянул ее на себя, и вдруг на его ладони кубарем скатилось что-то мягкое и шелковистое, как мех. Он отпрянул, нацелив нож и готовый защищаться. И тут его страхи как рукой сняло. На паласе лежал плюшевый мишка, рыжий с белыми ступнями; вытянув к нему все четыре лапы, он глядел на Шавана глазами — стеклянными бусинками.
Отшвырнув игрушку ногой, Шаван заглянул в шкаф. Там лежали стопки постельного белья, которые он аккуратно переложил на кровать, желая рассмотреть содержимое полок в глубине. Заметив плоскую коробку, он пододвинул ее к себе и, подняв крышку, просто обомлел. В ней лежала замечательно исполненная миниатюрная копия поезда: локомотив «Пасифик», багажный вагон, пассажирские вагоны из светлого металла с красной полоской, на которой красовалась аббревиатура «ТЕЕ»[21]. Не обошлось и без вагона-ресторана с малюсенькими лампами под абажурами на столиках. Посередине коробки лежал набор рельсов.
Шаван был растроган до смешного; как зачарованный мальчишка, он осторожно вынул из коробки один вагончик, второй, заставил их катиться по вытянутой руке, подталкивая паровозик кончиками пальцев то в одном направлении, то в другом. Все это настолько не укладывалось в его мозгу, что он отказывался что-либо думать на сей счет. Он поставил вагончики обратно в предназначенные для них луночки из пластика, точно соответствующие по форме, и отставил коробку в сторону. Он еще не закончил обследовать содержимое шкафа. Из его глубин он извлек также карликовую швейную машинку, пожарную машину с ее лестницей и много других миниатюрных детских игрушек, которые, тем не менее, потрясли полным соответствием оригиналу. Неужто Лейла, оставаясь одна, забавлялась как ребенок? Но ведь Лейла — это Люсьена, а той не пришло бы в голову купить себе игрушечный электропоезд или детскую пожарную машину.
Совершенно сбитый с толку, Шаван поставил все игрушки обратно в том же порядке, в каком их нашел, но еще разок полюбовался вагоном-рестораном. Потом он сложил в ряд стопки белья и под конец подобрал с пола медвежонка. И тут обратил внимание, что по спине зверя протянулась длинная застежка-молния. Должно быть, Лейла прятала в его брюхе ночную рубашку. Он разом рассек животное на две половины. Медвежонок скрывал у себя в нутре пачки банкнот, скрепленные резиночками.
Шаван уже перестал чему-либо удивляться. Он чуть ли не рассеянно пересчитал пачки… Шестьдесят тысяч франков! Шесть миллионов, поправил бы его Людовик. Желая удостовериться, что это все, он пошарил на дне, и его пальцы обнаружили там конверт, а в нем лежала лаконичная расписка, отпечатанная на машинке:
Я, нижеподписавшаяся, Леони Руссо, признаю, что должна мадам Лейле Катани деньги в сумме пятьдесят пять тысяч франков, которые обязуюсь ей возместить через шесть месяцев.
Париж, 16 июля 1978.
Леони Руссо.
Шестьдесят тысяч плюс пятьдесят пять тысяч составляют сумму в сто пятнадцать тысяч франков! А Люсьена всегда сетовала на безденежье. Почему же она не просила денег у Лейлы? Шаван пошел выпить джина с тоником. Выходит, она давала деньги в долг под проценты. Какие? Все это предполагало наличие у нее деловой сметки — умения вести картотеку, отчетность. Возможно, Фред являлся одним из ее должников. А Доминик, само собой, принимал в этих делах участие. Хороша парочка ростовщиков! Да нет! Ростовщики не коллекционируют подводные лодочки и швейные машинки. Шаван закурил еще одну сигарету. «Только бы не свихнуться!» — пробормотал он.
В сумятице мыслей верх начинала брать версия убийства. Деньги! Вот, пожалуй, искомая отмычка к тайне. Должник, оказавшийся в отчаянном положении. Почему бы и нет? Но вот как насчет игрушек? Шаван вернулся в спальню, еще раз допрашивая каждый предмет. Двойная жизнь, какую вела Люсьена, — вот что преисполняло его своего рода восхищением. То, что ей удавалось облапошивать их, Людовика и его самого, с такой спокойной дерзостью, сродни чуду. Вот его — это еще куда ни шло. Но Людовика, который ей звонил так часто? Да, часто, но только не по ночам. А царством Лейлы являлась ночь…
Шаван сел за туалетный стол Лейлы, пересмотрел все тюбики, флаконы, прочую косметику. Люсьена усаживалась тут — в гримерной своего театра одного актера. Здесь она изменяла себе лицо, прежде чем выйти на улицу, подобно оборотню. Шаван поглаживал ее парики. А как Люсьена смотрелась блондинкой? Он воображал себе: вот она идет ему навстречу танцующей походкой на высоких каблуках; отблеск золотых серег зажигал огоньки в карих глазах, меняя их до неузнаваемости. Желанная. В объятиях Доминика она становилась настоящей женщиной.
Повесив себе на кулак парик блондинки, Шаван принялся его медленно поворачивать, потом, взяв с трельяжа расческу, осторожненько провел ею по волосам, которые чуть потрескивали и, поблескивая, казались живыми. Это было и сладострастно, и невыносимо грустно. Парик — вот все, что досталось ему от Лейлы. Шаван сунул его в карман. Пора идти в больницу.
Поднявшись, он увидел на кровати медвежонка. Зачем пропадать такому богатству, отныне ставшему ничейным. Он набил купюрами карманы пальто и убрал к себе в бумажник заемную расписку. Распределить по карманам сто двадцать купюр по пятьсот франков — проблема невелика. На что ему эти деньги, Шаван еще не знал. Но он наверняка найдет им лучшее применение, чем Лейла!
Шаван положил медвежонка обратно в шкаф, прикрыл его дверцы и вышел из квартиры уже не таясь. Чтобы унять возбуждение, он прошелся до больницы пешком. Ночью снег стаял. Немощное солнце витало промеж дымившихся розовых облаков. Очень скоро ему придется вернуться на «Мистраль». Время побежит… И если Люсьена умрет, он так никогда и не узнает, кто же была Лейла. А Лейла продолжит свое эфемерное существование. И ему не быть никем иным, как полувдовцом, мучимым полупечалью.
Шаван зашел в канцелярию больницы разделаться с формальностями, которые запустил, и поднялся в палату. Мари-Анж указала ему рукой на кровать, где Люсьена, похоже, спала.
— Она в прежнем состоянии. Обследования не поведали нам ничего нового. Температура слегка повысилась. Давление низкое.
Шаван подошел к жене и коснулся ее лба.
— Есть ли надежда?
— Доктор не ставит на ней крест. Пока что больная пребывает в состоянии глубокой комы. Но оно может измениться за несколько часов.
— Я не помешаю?
— Да нет. На этот час с процедурами закончено.
Шаван сел рядышком с Люсьеной. Мари-Анж выскользнула из палаты. Люсьена дома, Лейла на бульваре Перейра, а тут лежит эта, третья женщина с лицом серо-пепельного оттенка и закрытыми глазами.
Сам же он — жалкий тип, которого втравили в смертельно опасную игру, бросая рикошетом от одной партнерши к другой, от загадки к загадке. Сняв пальто, хрустевшее от рассованных по карманам купюр, он склонился над лежащей фигурой — надгробным изваянием. Разве она не пошевелилась? Он ощупал в кармане парик. Узнать хотя бы на минуту, хотя бы на секунду, как выглядела Люсьена-блондинка. Шаван не решался шевельнуть рукой, чтобы не совершить, как ему представлялось, святотатства. А что, если его застанут врасплох. Какой стыд — позор!
Волосы закручивались у него на пальцах в завитушки. Покрывались их потом. А между тем что может быть проще? И глядишь, насытило бы его всепожирающее любопытство. Внезапно решившись, он извлек парик из кармана и, уже не контролируя движений, кое-как напялил его на повязку, скрывающую лоб и уши жены. То, что он увидел, заставило его отпрянуть. Мертвенные губы, впалые щеки, опушенные веки — и при этом веселое трепыхание завитушек, венчавших лицо смертницы, было непристойно, подобно блудливому подсматриванию. Шаван живо убрал парик в карман. Он-то надеялся — вот сейчас Лейла внезапно объявится как по волшебству, а вышло, что он утратил ее окончательно и бесповоротно.
— Прости! — шептал он, схватив руку Люсьены. — Прости!
Как выяснилось, «У Милорда» — бар на улице Квентен-Бушар, который Шаван нашел без особого труда. Он явился по указанному адресу незадолго до полуночи. Там уже собрался народ, почти исключительно мужчины. Стены украшены фотографиями знаменитостей из мира скачек — лошадей и жокеев. От тучи дыма Шаван закашлялся. Он направился к бару, огибая несколько групп, на ходу ловя обрывки разговоров о непотребной местности, беспроигрышном скакуне, и подошел к стойке, перед которой один табурет оказался свободным.
— Виски, — заказал он. И, понизив голос, спросил: — Не знаете, Фред еще не пришел?
— Слишком рано, — ответил бармен.
— А он бывает тут ежедневно?
— Как когда.
— Я с ним не знаком, но у меня к нему поручение. Предупредите его, что с ним хотят поговорить. Я сяду там, у окна.
Шаван уселся со стаканом в руке в глубокое кожаное кресло, рядом с только что освободившимся столиком, судя по еще дымившемуся в пепельнице окурку. Здесь место встречи завсегдатаев скачек. Может, Фред играет на тотализаторе? Но что свело его с Лейлой? Зачем Лейла шлялась в этот бар, где клиенты — одни мужики? Может, она играет на скачках? Одним сюрпризом больше, одним меньше. Может, все эти деньги, прикарманенные им, достались ей после нескольких удач на ипподроме? Этот Фред, должно быть, ее консультант. Но как уразуметь тот факт, что Лейла — во всех отношениях — являет собой полную противоположность Люсьене? Если бы она играла на скачках, то по воскресеньям прилипала бы к телику, когда передают новости спорта, тогда как она всегда предоставляла ему выбирать программу на свой вкус. Фильмы, спорт, варьете — ничто не было предметом ее интереса. Бросив взгляд на экран, она тут же бралась за книгу. А между тем Фред не назначил бы Лейле свидание «У Милорда», если бы ей не был знаком этот адрес.
Шаван глянул на часы. Он прорепетировал маленькую историю своего сочинения, позволяющую ему задавать всякие вопросы, не возбуждая недоверия у собеседника. Перед уходом он пару раз перечитал статью о Габоне в маленьком толковом словаре Ларусса, необъяснимо почему лежавшем у них рядом с кулинарной книгой, которую Люсьена никогда не открывала. Там добывают аукумею[22], каучук, какао, марганец. Для сочиненной им басни аукумея подходила идеально. Древесина — занятие чистое, прибыльное и даже поэтичное. И мужчина, проживший годы в лесных дебрях, вернувшись в Париж, имеет все основания почувствовать себя в непривычной обстановке. Не позабыть бы названия крупных городов: Либревиль, Порт-Жантиль, Омбуне, Ламбарене. Помнить также имя президента — Бонго. С таким багажом плюс толика ловкости он легко выйдет из любого затруднительного положения. Никто не станет сомневаться в правдивости его слов.
В этот момент Шаван заметил, что бармен разговаривает с невысоким мужчиной в мешковатом пальто покроя реглан. Наверняка с Фредом. Мужчина оглянулся и, поблагодарив парня, направился к столику Шавана. Худой, безбородый, по виду не скажешь, что денег у него — куры не клюют. Шаван привстал.
— Я от Лейлы, — сказал он.
— Ах! Сама она прийти не смогла?
— Да.
Они обменялись рукопожатиями.
— Чем я вас угощаю?
— То же самое.
Фред подал знак гарсону и крикнул: «Два виски!» Он снял фуражку и свой реглан. Седовласый, в клетчатой куртке и галифе.
— Она не приболела? — участливо продолжил он.
— Нет.
— Что-то я вас тут никогда не встречал.
— Я только что вернулся во Францию. Из Габона. Прожил там семь лет. Лейла должна была ехать со мной. Но в последний момент не пожелала.
— Меня это не удивляет, — рассмеялся Фред.
— И все же мы переписывались… А потом я предупредил ее о своем приезде, и сегодня утром мы встретились в аэропорту. Я бы ее не узнал. Надо же так измениться за какие-то семь лет!
— Кому вы рассказываете!
— Мы успели только выпить по стаканчику, и она упорхнула. Похоже, непредвиденные обстоятельства. Она не захотела, чтобы я остановился в отеле, и дала мне ключи от своей квартиры. А также вашу записку.
Шаван развернул на столе записку, извлеченную из почтового ящика.
— Вот почему я здесь и очутился, — добавил он.
— Какая досада, — проворчал Фред. — А она не сказала вам, когда вернется?
— Нет.
— О! Я уже привык. У нее семь пятниц на неделе.
Гарсон принес два бокала виски и спросил Фреда:
— Вы встретили Берто? Он ставит крупную сумму на Пупуля, завтра, в третьем заезде в Канье.
Фред призвал Шавана в свидетели.
— Пупуль. Да вы только подумайте! Надо иметь бабки, чтобы так бросать их на ветер.
Фред и официант обменялись какими-то специальными терминами, и Шаван из их разговора ничегошеньки не понял. Потом кто-то окликнул гарсона: «Антуан!»
— Иду!.. Иду… — ответил тот и поспешил на зов.
— Надо вам сказать, я в прошлом жокей и даже участвовал в стипль-чезе. Девять переломов. Не считая других травм. Теперь я отошел от этого дела, конечно. Но люди еще спрашивают моего мнения.
— Лейла тоже обращалась к вам за советом?
Фред поднял бровь.
— Лошади ее не колышут. Ее волнует нечто иное.
— И что же ее волнует?
Фред пристально посмотрел Шавану в глаза. Он, верно, был рыжим, поскольку его ресницы, плохо поседев, позволяли различать там и сям золотистые волоски.
— Вы хотели увезти Лейлу в Габон?
— Да. Мы были вроде бы как помолвлены.
Фред углубился в созерцание своего стакана. Наконец он пожал плечами.
— Меня это не касается, — пробормотал он. — Она вам что-нибудь передала для меня?
— Да… свои извинения.
— Ладно, ладно. Извинения. И все?
— Да.
— Вам не Показалось, что она очень торопится?
— Да.
Фред залпом осушил стакан и, достав из внутреннего кармана записную книжку, вырвал листок. Шаван протянул ему шариковую ручку, которую всегда держал при себе, и Фред вывел два слова, медленно и прилежно, так как рука его дрожала. Шаван без труда прочел: «Требуется безотлагательно».
— И все?
— Да. Она поймет.
Фред рылся в кармане, но Шаван остановил его жестом.
— Оставьте. Я угощаю. — И положил на стол пятисотфранковую бумажку, изъятую из военных трофеев Лейлы. Фред опять надел свой реглан.
— Покойной ночи. И не забудьте. Как только она объявится, сразу вручите ей мою записку. Благодарю.
Он протиснулся между клиентами, стоявшими повсюду на его пути к выходу, и Шаван потерял его из виду. Однако образ Фреда продолжал стоять у него перед глазами, четкий как фотоснимок: три перекрещивающиеся морщины на лбу, серые глаза, маленький шрам в углу рта, адамово яблоко, перекатывающееся вверх-вниз под воротником свитера, а также бегающий и даже растерянный взгляд человека, который явился неспроста. Отсюда его загадочная записочка: «Требуется безотлагательно». Надо было бы предложить ему денег, но сколько? И не счел ли бы он странным, что Лейла, после многих лет- разлуки, дает мне с ходу, без объяснений, столь деликатное поручение? Словом, встреча с Фредом не продвинула меня ни на шаг.
Шаван сидел задумавшись перед пустым стаканом. Он пытался отречься от Лейлы. Тем хуже — пусть она навсегда останется для него женщиной, явившейся ниоткуда и вернувшейся в никуда. Но он знал, что снова придет в бар «У Милорда», станет выспрашивать Фреда, чтобы, не подавая виду, выпытывать у него хоть крохи сведений, позволяющих ему продвинуться в своем расследовании, ухватиться за след Лейлы, которая, лежа на больничной койке, оставалась эдаким ловким призраком, беспрестанно от него ускользавшим… Перед уходом он задал гарсону еще несколько вопросов.
— Фред ждал молодую женщину — смуглую брюнетку. Он упомянул имя, но оно выскочило у меня из головы. Что-то вроде Аллах… Вы с ней знакомы?
— Нет. Не припоминаю. Но я бываю здесь только по вечерам…
— И… строго между нами… на что живет он, этот Фред, поскольку больше не садится на лошадь?
— Полагаю, — сказал парень, — занимается кой-какими делишками. Но нам тут до этого нет никакого дела.
— Сколько ему лет, как вы думаете?
Гарсон бросил на Шавана подозрительный взгляд.
— А почему бы вам не спросить у него самого?
Кто-то звякнул по стойке монетой. Шаван не стал допытываться и вышел. На Елисейских полях он остановил такси.
— 160-бис, бульвар Перейра.
Ему захотелось лечь в постель Лейлы, по-хозяйски занять эту квартиру, где его, возможно, ждали еще сюрпризы. Сев в лифт, он вообразил себе, что Лейла стоит рядом, закутанная в меховое манто, надушенная, пьянящая. Он открыл дверь и пропустил ее вперед. А что потом? Она ушла в спальню, а он, сняв шляпу и пальто, присоединится к ней, допив последний бокал. Пока он раздевался, она запиралась в ванной. Будь у него слух острее, он услышал бы шум воды в душе. Подняв глаза, увидел бы, как она выходит из туалетной комнаты, замотав полотенцем бедра, выставив грудь напоказ. Но он сидел на кровати, уронив руки, ссутулившись, и был отчаянно одинок, как арестант в одиночной камере. Напрасно он говорил себе: «Это моя жена» — и старался уловить ее легкие шаги по паласу.
Какова же она в постели? Этой тайной владеет Доминик. Шаван снял пиджак, расслабил галстук, вытянулся на кровати, чтобы попытаться сшить поразительное лоскутное одеяло из всех деталей, всех данных, какие ему удалось собрать. Он уснул, но вскочил час спустя, снял с себя все остальное и скользнул под плед, не пожелав соприкосновения с простынями. Вконец изнуренный, он заснул лишь поздно вечером, что-нибудь в полдесятого, пытаясь зацепиться хоть за одну мысль, которая была бы ему приятна, но тщетно. Очень скоро он вернется на свое рабочее место — в свой ресторан. Но теперь у него даже пропало всякое желание уезжать из Парижа. Ему не хотелось умываться, делать повседневные движения. Хотелось только одного — ждать… ждать возвращения этого Луазлера, который непременно объявится. И тогда он без озлобления расспросит, как тот познакомился с Лейлой и какой она бывала с ним: кокетливой, чувственной или, наконец, влюбленной.
Такие слова, по мере того, как они приходили Шавану на ум, разрывали ему сердце, и он отказывался понять, как же он мог даже помышлять о разводе. Нет, он вовсе не воспылал страстью к Люсьене, а вот к Лейле — да… Какая мука, какая тревога… Это походило на страсть абсурдную, чудовищную. Страсть, обращенную на ту, которая стала тенью, которую ни Доминику, ни Фреду, ни ему самому уже не удастся оживить.
Он сел на постели, зевнул, почесал затылок и тут, увидев записную книжечку в сафьяновом переплете, лениво потянулся за ней. Помимо крестиков, отмечавших дни недели, смысл которых он уже без труда расшифровал, там и сям попадались цифры: 8, 5, 8, 10… Вот они ему ни о чем не говорили. Шаван открыл окно. Внизу, в глубине траншеи, протянулись две железнодорожные колеи. На дворе потеплело и как бы невзначай стал накрапывать дождик. Он прикрыл раму. Пасмурная погода наводила на него тоску. Теперь ему захотелось уйти отсюда. Поскорее, куда угодно — к привычному гомону кафе, где макают в чашку круассаны, к завсегдатаям бара, облокотившимся на стойку, к жизни без проблем.
Приведя себя в порядок на скорую руку, он покинул квартиру. Но в почтовом ящике что-то лежало… видовая открытка с изображением порта Аяччо, а на обратной стороне — строка, выведенная авторучкой, которая оставляла кляксы:
Приеду — расскажу.
Заскочу в пятницу утром.
Целую. Доминик.
Шаван прикинул. В его распоряжении еще один день отпуска. Затем два дня он пробудет на «Мистрале». Да, в пятницу утром он сможет быть здесь и встретить Доминика.
Он снова поднялся в квартиру, переживая слова открытки. Аяччо! В декабре месяце это наверняка не туристическое путешествие. Может, Доминик — коммивояжер? Однако в таком случае он написал бы в другом стиле, а не «Приеду — расскажу». Кто он может быть по профессии? Шаван прикидывал все мыслимые варианты, как вдруг неожиданный звонок у входной двери заставил его прямо подскочить. Луазлер это быть не мог. Тогда кто?..
Переполошившись, Шаван пошел на цыпочках и приник к врезанному в дверь стеклянному «глазку».
Он разглядел странный силуэт мужчины в ворсистом пальто, деформированный увеличительным стеклом.
Он держал шляпу в руке, как проситель. Наверняка не Луазлер. Шаван решился и открыл дверь. Незнакомец хотел уже перешагнуть порог, но Шаван его остановил вопросом:
— Кто вы такой?
— Я друг Лейлы. А кто вы? Тоже ее друг?.. Право слово, сегодня на нее спрос с самого утра!
Шавану не понравилось все — его тон, его слова. Что-то настраивало на большую неприятность.
— Лейлы нет дома. В данный момент хозяин тут я. Входите.
Закрыв дверь, он последовал за мужчиной в гостиную. Визитер уселся как у себя дома и, положив шляпу на стол, начал стягивать перчатки. Волосы подстрижены ежиком. Крепко скроенный, медлительный, лицо пунцовое, далеко за пятьдесят, мешки под глазами, щеки как гусиные ляжки, уши алого цвета, губы глянцевые. Шаван сразу почувствовал, что проникается к нему ненавистью, но принудил себя казаться любезным. Он напел ему заученный куплет: аэропорт, встреча с Лейлой.
— Она не захотела, чтобы я пошел в отель, и дала мне свои ключи. Когда она вернется, не знаю.
— Ну что же, скажите ей, что наведывался Патрис Мансель. Мансель… Запомните? Я — клиент со стажем.
Шаван подскочил.
— Клиент со стажем? Что вы хотите этим сказать?
Мансель с удивлением посмотрел на него в упор.
— И долго вы пробыли в Габоне?
— Семь лет.
— И ни разу не приезжали в отпуск?
— Ни разу.
— Короче, по возвращении вы открыли для себя другую Лейлу? Понятно. А раньше она, разумеется, была вашей любовницей.
— Я хотел на ней жениться.
— Вам повезло, что вы этого не сделали. Теперь она любовница многих мужчин.
Шаван побелел как мертвец.
— Вы хотите сказать, что…
Мансель добродушно улыбнулся.
— Нет и нет. Она не панельная проститутка. Она — птица высокого полета. Дама в истинном смысле слова, как вы и сами могли в этом убедиться. Но при следующей встрече она не заставит себя просить дважды и будет вам приятной… да еще как. В особенности потому, что вы возвратились из колоний наверняка с полными карманами… Верно я говорю?
И он подмигнул Шавану с улыбкой сообщника.
— Иными словами, — понимающе говорит Шаван, — стоит мне звякнуть по телефону…
— Совершенно верно.
— Выходит, она то, что принято Называть call-girl[23].
Мансель пошамкал губами, как бы смакуя незнакомое винцо.
— Н…нет, — прикинув, возразил он. — Н…нет. Не совсем так. Начнем с того, что она не всегда располагает временем. Она свободна всего по нескольку дней в неделю… Я так и не узнал, по какой такой причине…
— Может, она замужем, — злокозненно предположил Шаван.
— Нет. Ничего подобного. Лейла — вдова.
— То есть как это?
— Похоже, она забыла сообщить вам свои биографические данные. Она была замужем. Не Бог весть какая партия… Об этом факте своей биографии она распространяться избегает.
— Но как же она докатилась… до… жизни такой?
Мансель протянул Шавану портсигар.
— Нет?.. Неужели?.. Я получаю их прямиком из Голландии. Лучшего сорта нет.
Он неторопливо раскурил сигару, выпустил через ноздри две струйки дыма и продолжил:
— Как она докатилась до этого?.. Лейла со мной никогда не откровенничала, однако легко догадаться. Времена сейчас трудные, дорогой мой, и для хорошенькой женщины, которая любит деньги, не существует ста способов выхода из положения… Это вовсе не проституция и даже не сексуальная потребность. А такая же коммерция, как любая другая, и наиболее доходная. Все равно что стать председателем совета директоров в собственном бизнесе, если вам угодно.
Мало-помалу Шаван обрел столько хладнокровия, сколько необходимо, чтобы не выглядеть дураком в глазах Манселя.
— Вот уж никак не ожидал… — начал он.
— Я ставлю себя на ваше место. Вы расстались с невинной девушкой, а встретились с особой, которая. шагает в ногу со временем. Заметьте себе, сейчас такое в порядке вещей. Разумеется, для человека, вышедшего из джунглей!..
Он рассмеялся и встал.
— Могу я вам что-нибудь предложить?
— Но это мне надлежит…
— Ничего подобного. Я здесь как у себя дома, можете не сомневаться. У меня есть даже тут своя персональная бутылка Schiedam. А вы расскажите мне новости.
Несмотря на плотное телосложение, Мансель был юрким. Ловко протиснувшись за стойку бара, он переставлял бутылки сосредоточенно, под стать провизору, с абсолютной точностью дозирующего опасное снадобье, наполнил два стаканчика. На его пальце красовался большой перстень с печаткой. Шаван смотрел на него словно загипнотизированный. Ему снится сон. Он был в этом уверен. Мансель вернулся с двумя бокалами, наполненными до самых краев, стараясь их не расплескать, и один протянул Шавану.
— Ваше здоровье. Это вас подбодрит. Доброе винцо. Лейла им не пренебрегала.
Шаван готов был его задушить. Люсьена, которая терпеть не могла спиртного.
— Превосходно, — из вежливости пробормотал он. — Где же вы повстречались?
— Что-то и не припомню… Нет, погодите, мне порекомендовал ее один друг из нашего клуба.
— И несомненно, другой друг, как вы изволили выразиться, порекомендовал ее вашему другу?
Мансель отставил стаканчик и промокнул губы тонким платком из верхнего карманчика.
— Я не хотел сделать вам больно, — продолжал он. — Возможно, я называл вещи своими именами… Но в конечном счете после стольких лет разлуки, полагаю, вы исцелились от любви к своей зазнобе.
— О да, черт меня побери! — вскричал Шаван.
— Впрочем, не подумайте, что ее любовникам несть числа. Я стараюсь не совать носа в ее дела, но, насколько я ее знаю, почти уверен, что она подобрала себе маленькую клиентуру, которая…
— Вас послушать, подумаешь, что она никого не любила.
Мансель подставил ладонь под длинный столбик пепла, готовый упасть ему на брюки из дорогой шерсти, и высыпал его в пепельницу.
— Знаете, — сказал он, — в ее ремесле сердце — скорее помеха. Но вполне возможно, что кого-то она предпочитала всем прочим.
— И вам на это плевать?
— Осторожно, дорогой мсье, так говорить почти бестактно… Не знай я вашей предыстории, я бы задался вопросом: «С какой луны свалился этот тип». Но я охотно отвечу на ваш вопрос. То, чего я хотел бы от Лейлы, совсем не то, что думаете вы. Я знавал женщин куда одареннее по любовной части… Нет, Лейла — чудесное маленькое пристанище, поразительно удобное. День-деньской я борюсь с телефоном, своими папками, корреспондентами из-за границы. Экспорт — сущая головоломка. А придешь домой, два моих сына рожу воротят, а жена вечно задерживается… Здесь же получаешь полное отдохновение. Я усаживаю ее на колени и рассказываю все, что взбредет в голову. Она обладает редчайшей способностью. Умением слушать.
В памяти Шавана чередой проходили картины. Он снова видел Люсьену, погруженную в чтение своих романов. Он выговаривал ей: «Куда ты задевала мою сорочку?.. Эй! Люсьена, ты слушаешь меня?» А она, пробормотав что-то невнятное, перевертывала очередную страницу. Нет. Были веши, уразуметь которые ему не дано.
— В следующий раз, — продолжил Мансель, — я позвоню удостовериться, что мне можно прийти… Время терпит… И коль скоро вы пожелали возобновить это знакомство…
Он приподнял манжету, и приоткрылся золотой хронометр.
— Черт-те что! Уже одиннадцать! Убегаю! Приятно было познакомиться, мсье?.. Мсье?
— Матеи, — назвался Шаван.
Осторожность не повредит.
— Так вот, дорогой господин Матеи, хотите доставить мне удовольствие?.. Приходите со мной пообедать. Да, да. Приходите. Мы поговорим о ней… В полпервого, у Раймона Оливье. Вот будет потеха! Я представляю вас Фернану Офруа, одному из моих друзей. Очаровательный господин, возглавляет лабораторию медицинских анализов.
— Я спущусь вместе с вами.
На тротуаре они обменялись рукопожатиями. Мансель остановил такси, охотившееся за пассажирами, и еще раз дружески помахал Шавану рукой за окном дверцы.
«Черт бы тебя подрал!» — подумал тот и приподнял воротник пальто. Его пронизал холод, в особенности изнутри.
Когда Шаван присоединился к Манселю в ресторане «Гран Вефур», тот пил аперитив в компании с седовласым господином, который явно выглядел старше него. После того, как с представлениями покончили, Шаван сел напротив них. Мансель наклонился к нему.
— Мы можем вести откровенный разговор, — сказал он. — Мой друг Офруа в курсе относительно Лейлы.
— Ах! Значит, он тоже…
— Представьте себе, — вмешался Офруа, — но я с этим давно завязал. И если позволите дать вам благой совет, не связывайтесь. Пока мы вас ждали, Мансель поведал мне вашу историю. Вы бы страшно разочаровались.
— Не преувеличивайте, — сказал Мансель. — Если у тебя с ней ничего не получилось, это вовсе не значит… — И, обращаясь к Шавану, добавил. — Бедняга Офруа был к ней малость неравнодушен.
— Никогда в жизни!
— Да не скрытничай! В этом нет ничего зазорного!
— Эта барышня — воплощенное себялюбие, — с горечью сказал Офруа.
— А может, сначала поедим, — предложил Мансель.
Нахмурив брови, он изучал меню, как дипломат — договор, параграф за параграфом. Офруа шепнул, обращаясь только к Шавану:
— Как я понял, вы приехали из Габона. Тамошний климат вам не противопоказан?
— Вроде бы нет, — ответил Шаван. — Я жил в лесу, на свежем воздухе.
— И вроде бы занимался розовым деревом?
Появление Раймона Оливье избавило Шавана от необходимости врать дальше. Обмен рукопожатиями. Видно невооруженным глазом, что Мансель — завсегдатай этого ресторана. После бесплодного спора по поводу раков, обжаренных в сухарях, Оливье предложил своим теплым голосом, сулившим чудеса кулинарии, заказать копченый окорок кабанчика по-егерски, что и было всеми безоговорочно принято. После чего явился официант, ведающий напитками.
— Выбор оружия уступаю тебе, — объявил Мансель другу.
— Черт возьми! — отреагировал тот. И грубовато пошутил: — Вот тут-то афиняне и схлестнулись.
Глянув на его пальцы, Шаван перевел взгляд на пальцы Манселя… Эти руки егозили как паразиты по коже Люсьены. Вот тут бы ему и уйти, швырнув салфетку на стол. Но постыдное жгучее любопытство словно цепями приковало Шавана к месту.
— Немного аперитива для начала? Очень неплохая вещь, — шутовски коверкая слова, произнес Офруа. — А как вы, мистер Матеи?
«Если он продолжит в таком же духе, я дам ему по роже», — подумал Шаван. И передернул плечами, обезоруженный веселым настроением сотрапезников.
— Я полагаюсь на вас.
Наконец сделали заказ.
— Ты склонен упрекать малышку в том, что она чересчур серьезна.
— Что да, то да.
— Тебе подавай в античном стиле — чтобы те бренчали у твоих ног на лютне.
Офруа призвал Шавана в свидетели.
— До чего же он бывает глуп. Разве вы, дорогой мой, отправляясь к своим негритянкам, собираетесь обсуждать с ними цены на древесину? А вот Лейле хотелось, чтобы я рассказывал ей о своих делах, как будто она что-либо смыслит в подобных материях.
— Лично я, — вставил Мансель, — не усматриваю в этом ничего неприятного. Скажу вам больше. Видишь ли — слушайте и вы, Матеи, — мне случалось испрашивать у нее совета. Представляете себе! У нее есть коммерческая жилка.
— Он полный псих! — воскликнул Офруа, на сей раз с южным выговором.
Мансель доверительно сказал, наклоняясь к Шавану:
— Нам было бы любопытно узнать, а какой была Лейла в ту пору, когда с ней познакомились вы.
Ужасно смущаясь, Шаван задумался.
— Рассудительной, — наконец изрек он.
— Ага! Вот видишь! — победно вскричал Офруа. — «Рассудительной!» Она рассудочная женщина — вот в чем я и упрекаю ее.
— Рассудочная… — повторил Мансель. — Это уж когда как. О да, клянусь, — у нее все зависело от момента!
Он рассмеялся с миной неисправимого сладкоежки и наполнил стакан Шавана.
— Что ни говори, а в ее куриных мозгах, — продолжил он, — чертовски много места для цифр.
— О! Если развить твою мысль, — заметил Офруа, — то, идя у нее на поводу, я бы запросто разорился.
Шаван был уже под мухой и не очень-то соображал, о чем они ведут речь. Ему вспомнились миллионы в брюхе плюшевого мишки.
— И она зарабатывает приличные деньги?
Мансель ответил ему с видом заговорщика:
— Тут вы коснулись тайны. Не то чтобы она вела разорительный образ жизни, но в конце концов, у нее красивые веши, а они стоят денег. Между тем уверен, что она принимает совсем не многих мужчин. Как же она выходит из положения? Ведь что бы ни утверждал наш шутник — мой сосед, она никогда не пыталась его обобрать. Я как-то прикинул — о, не из ревности, о чем вы догадываетесь, а потому, что люблю знать, что почем. В среднем она свободна три дня в неделю. Утром она принимает меня — и все, поскольку поздно встает и бесконечно наводит красоту; короче, вот уже и полдень. Допустим, в оставшиеся часы она примет еще двух-трех клиентов, так как не терпит, чтобы ее подгоняли. Вот и считайте сами.
Шаван подсчитывал, будучи уже не в состоянии сделать глоток.
— Она находится у кого-то на содержании, — предположил Офруа. — Наверняка за кулисами ее жизни стоит мужчина, который ссужает ее деньгами. Исчезая из нашего поля зрения, она живет с ним. Лично мне Лейла рисуется в провинции, в красивом особняке… Садовник… возможно, верховая езда.
Шаван поперхнулся и спрятал лицо в салфетку. Офруа встал и пошлепал его по спине. Шаван промокнул глаза, полные слез.
Окорок поднесли на длинном блюде под густым соусом кровавого цвета.
— Beautiful! — вскричал Офруа. — Положите себе кусок побольше, чтобы отдохнуть от слонового хобота и змеи во фритюре.
— И что же вы собираетесь делать дальше? — поинтересовался Мансель. — Намерены вернуться в строй и наверстать упущенное?..
— Не знаю еще.
— Вы ликвидировали свое дело или приехали в отпуск?
— Ликвидировал.
— Объясните ей все это, — с полным ртом сказал Офруа. — Откройте перед ней свои чековые книжки, и она откроет вам свое сердце. А ведь с этим кабанчиком нам свинью не подложили, верно?
Раймон Оливе остановился перед ними, и тут началось затянувшееся обсуждение рецептов приготовления блюд из дичи. Шаван исподтишка поглядывал на часы. Сытый по горло этим гнусным обедом, он, однако, еще не насытился мерзкими подробностями. В течение стольких лет он был лишен этой женщины, которую оспаривали у него другие мужчины, и теперь испытывал жгучую потребность знать о ней все, стать ей близким задним числом, если уж не состоялся как любовник. Когда Раймон Оливе отошел, он задал вопрос, давно уже не дававший ему покоя:
— А что, это занятие опасное?.. Ведь в конечном счете ей может позвонить кто угодно. (Он вспомнил таинственный звонок по телефону.) И поскольку известно, что она располагает средствами…
— Риск тут не исключен, — допустил Мансель. — Но не на уровне Лейлы. Однако вы кое-что мне напомнили. Она всегда принимала большие предосторожности, например, когда нам случалось вместе выходить в свет. Она наблюдала за тем, что происходит вокруг, якобы глядясь в зеркальце и поправляя макияж. Я даже как-то спросил ее: «Чего ты боишься?» Разумеется, она подняла меня на смех.
Он умолк, а Офруа заговорил:
— Кстати, о деньгах…
Разговор перешел на политику.
— Прошу прощения, — извинился Шаван. — Короткий звонок, и я опять с вами.
— А как насчет десерта? — бросил ему Мансель.
— Кофе и мороженое.
Шаван направился к телефону и набрал номер Людовика.
— Крестный, ты не против заменить меня в больнице сегодня после обеда? Мне нужно сделать кучу покупок, а мое присутствие там не обязательно.
Он не мог сказать Людовику правду: видеть Люсьену сегодня — выше его сил.
— Нет проблем, — ответил Людовик. — Времени у меня хоть отбавляй.
Шаван повесил трубку. Ему не хотелось больше ни с кем говорить. Вернувшись к честной компании, он объявил:
— Неотложное свидание. Вынужден вас покинуть.
И залпом выпил свой кофе.
— Не с Лейлой ли, случайно? — подмигивая, предположил Офруа.
Из гардероба принесли его пальто.
— Надеюсь, мы еще свидимся, — сказал Мансель. — Ежели я вам потребуюсь — мой номер значится в телефонном справочнике… Патрис Мансель…
— Не забудьте, — присовокупил Офруа, — передать Лейле от нас нежный поцелуй.
Шаван сбежал. Он испытывал потребность спрятаться дома, закрыть ставни, ни о чем больше не думать. Но стоило прийти в эту квартиру, как она вдруг показалась ему чужой, внушала отвращение. Его воротило от всего: Офруа, кабанчик, Люсьена, ее миллионы, любовники… Лоб у него вспотел. Он повалился на кровать, и его тут же одолели вопросы. Вопросительные знаки танцевали как кобры. Это подобие послеобеденного отдыха, прерываемое судорогами всего тела в испарине и стонами, продержало его в постели между сном и бодрствованием до самого вечера. Когда же он выплыл из тумана, разбитый телом и душой, одна мысль пронизала его лучом света: «Послезавтра я буду уже далеко! А на остальное мне плевать!»
Через день, как только Шаван отправился в путь с ключом от вагона в кармане, он осознал, что все безвозвратно изменилось. Начать с того, что приходилось всю дорогу отвечать друзьям: «Да, дело пошло на поправку… Да, надежда есть». И тому подобное. И потом, когда после короткой радости — вновь обрести свою поездную бригаду, — он призадумался над ситуацией, то обнаружил нечто непредвиденное. В сущности, его больше не тянуло уезжать из Парижа. Будь на то его воля, он прямо сейчас вернулся бы на бульвар Перейра ждать очередного посетителя. Чтобы, проникнув в суть драмы, наконец-то все узнать об этой Лейле, чьи метаморфозы вполне похожи на вызов. И когда поезд тронулся, вместо удовольствия почувствовать, как у него расслабляются мышцы ног, он почувствовал, как у него непривычно сжимается сердце, словно он впервые оставлял дома любимую женщину, которая не была ни Люсьеной, ни Лейлой, не имела имени, но внезапно стала ему дороже всего на свете. Потом, мало-помалу, его привычные движения вновь обрели уверенность. Он углубился в дела, и в его душе появилось что-то окутанное туманом, сродни зимнему пейзажу, плывущему за окнами. Лишь одно можно было сказать с уверенностью: коль скоро он решил порвать с Люсьеной, значит, он учуял в ее поведении что-то настораживающее. Но если Люсьене было так скучно жить с ним, то почему она не взяла на себя инициативу развода? Ибо, по здравом размышлении, это и есть вопрос вопросов. Все доказывало, что она любила роскошь. Разведенная, свободная от брачных уз, она могла бы зарабатывать вдвое больше. А между тем она соглашалась возвращаться в их неказистую квартиру, ждать неказистого мужа, чтобы вести рядом с ним такое нудное существование. Портрет, ресторан «У Милорда», миллионы в плюшевом медвежонке, заемная расписка Леони Руссо — все это детали головоломки, которые никак не складывались в цельную картину, поскольку ее центральной деталью, которая помогла бы раскрыть общий смысл, как раз и являлась сама Люсьена. Люсьена у себя дома. Люсьена день-деньской с сигаретой в зубах и книгой в руке.
Если семейная жизнь была для Люсьены ярмом, то почему она не сбрасывала его? Шаван уже задавался таким вопросом и теперь ясно видел, что предполагаемые обвинения не выдерживали критики. Люсьена сделала выбор. Страх, внушаемый ей Людовиком, был недостаточным основанием для того, чтобы удерживать ее при муже. За пределами таких размышлений Шаван продвигался только ощупью. Согласилась бы она на развод, если бы правда стала для нее очевидной? Или же притворилась, что исправляется, лишь бы усыпить его бдительность? Но почему, Господи, почему?
Шаван сдался и пошел спать. Насколько он, бывало, стремился уехать подальше от Парижа, настолько теперь сгорал от нетерпения гуда вернуться. Он плохо спал и явился в вагон-ресторан задолго до положенного времени. Он позабыл снести свои две куртки в стирку и дал себе зарок постирать их по возвращении. Они выглядели под стать хозяину — помятые, несвежие, но это его как-то не удручало. Он чувствовал, как по милости Лейлы измарали его душу. Так чего уж тут говорить о внешнем виде…
Шаван погрузился в работу, тем самым убегая от печальной действительности, и судил о времени по стоянкам. В его воображении, как на географической карте, «Мистраль», оторвавшись от Юга, медленно поднимался на Север. Еще немного терпения, и его ждут Париж, бульвар Перейра, а в конце концов — и это самое невыносимое — его ждет встреча с Домиником!
Шаван явился домой в одиннадцать, распотрошил чемоданчик, прихватил с собой пижаму, зубную щетку и велел таксисту отвезти его на бульвар Перейра. В почтовом ящике пусто. Дом погружен в сон. Он потихоньку вошел, включил все лампы, обошел квартиру, чтобы восстановить в памяти расположение комнат. Знать бы, что эта квартира не принадлежит Лейле, вопреки табличке на почтовом ящике. Почему бы и нет? Сбросив пальто и пиджак, он сел и нацарапал карандашом несколько цифр в записной книжке, памятуя слова Манселя: «Подсчитайте сами». В этом квартале подобная квартира стоила, самое малое, шестьсот тысяч франков. Трудно прикинуть на глаз, сколько Лейла зарабатывала в год, но ведь не свыше восьмисот — ста тысяч франков. Да и занималась она этим делом каких-то несколько лет. Нет, вряд ли она могла располагать суммой в шестьсот тысяч франков. Выходит, эту квартиру она только снимала. Но, подписывая договор, должна была предъявить документы, сообщить свое настоящее имя. Осмелилась ли она зайти так далеко? А может, и скорее всего, этот Луазлер является одновременно и хозяином квартиры, и любовником Лейлы?
Шаван прошелся из спальни в гостиную и обратно. Возможно, он во всем ошибался? Возможно, такая женщина, как Лейла, зарабатывала намного больше, чем он мог себе вообразить. Он был всего лишь жалким типом, который знаком с этой стороной жизни только по слухам. Сраженный усталостью, он разделся… «Я всего лишь жалкий тип», — думал он, шевеля пальцами ног, которым досталось за часы непрерывного топтания по ресторану. Лейлина круглая кровать внушала ему отвращение. Он улегся на нее с чувством подозрительности. После душа ему бы полегчало, но он слишком устал. Сон зажал его клешами, и он беспробудно проспал десять часов кряду.
Стоило ему открыть глаза, как первой его мыслью был Доминик. Главное — не накинуться на него с порога! В конечном счете этот Луазлер, возможно, и знать не знает, что у Лейлы есть муж. Несомненно, всем своим знакомым она выдавала себя за вдову. Нет, этому парню следует только открыть глаза на правду — очиститься. правдой, как очищают нагноившуюся рану. Шаван раскрутил краны и, пока ванна наполнялась, пошел звонить Людовику.
— Как она себя чувствует?
— По словам врачей, кома стабилизировалась. Вчера я видел троих. Они не слишком-то словоохотливы, знаешь. У меня такое впечатление, что они бродят в потемках.
— Но сколько времени это может продолжаться?
— Видишь ли, бедненький мой Поль! Я не очень большой оптимист. А как ты сам? Обошлось без неприятностей?
— Да. Но речь не обо мне. Увижу тебя в больнице после обеда. До скорого.
Шаван поспешил завернуть краны, разделся и блаженно юркнул под воду, несмотря на озабоченность. «Стабилизировавшаяся кома» — это означало, что Люсьена погрузилась в небытие, и если такое состояние продлится, то ему грозит в любой час дня лицезреть Лейлу дома — разрушенную, но упорную в своей дерзости. Он энергично намылился, словно желал содрать корочку, образовавшуюся после ожога.
Вдруг из соседней комнаты донесся голос.
— Лейла! Ты дома?
Шаван так и замер, услышав, что шаги приближаются. Дверь в ванную открылась.
— Послушай, почему ты не отвечаешь?
Возникшая на пороге молодая женщина чуть не закричала, разглядев сквозь пары лицо незнакомца.
— Кто вы такой?
— А кто вы такая?
— Я Доминик.
— А я… друг Лейлы.
Они с подозрительностью оглядывали один другого.
— Не бойтесь, — продолжил Шаван.
— А я и не боюсь. Мне уже случалось видеть голых мужиков и раньше. Но очень хотелось бы узнать, как вы сюда попали.
— Лейла дала мне ключи от квартиры.
— Как, вы сказали, вас зовут?
Шаван вовремя вспомнил имя, каким он назвался Манселю.
— Матеи… Жорж Матеи.
— И по вашим словам, вы — друг Лейлы? Она никогда не говорила мне о вас…
— Потому что я находился в Габоне. Я только что возвратился во Францию.
Она рассматривала его, похоже ничуть не смущаясь его наготой.
— А где же ваш африканский загар?
К ней очень быстро возвращалась природная самоуверенность, и она протянула Шавану банный халат.
— Выходите-ка из ванной, — велела она. — От деликатных манер вы не помрете. Вас приглашают в гости, а вы для начала смываете с себя дорожную грязь, если я правильно понимаю.
— Сейчас все объясню.
— Очень рассчитываю на это и скажу Лейле свое мнение на ваш счет. Давайте! Сцену испуганных девственниц разыграете в следующий раз.
Изловчившись, он перемахнул через край ванны, и она расхохоталась как девчонка.
— С вами не соскучишься!
Все еще не придя в себя от неожиданности, Шаван, завернувшись в халат, побрел за ней в гостиную. Доминик Луазлер! Так это женщина… Карточный домик его предположений рассыпался в пух и прах. И хорошенькая в придачу. Одета с отменным вкусом. Пожалуй, слегка перебарщивает с макияжем. Блондинка, но не соломенная, как эти польки, ее светлые пышные волосы скорее напоминают скандинавскую породу.
Она уже хлопотала у бара, переставляя бутылки.
— По-моему, глоток живительной влаги нам не повредит, — сказала она. — Столкнуться нос к носу с Дедом Морозом в ванной — есть от чего прийти в шоковое состояние.
Она протянула Шавану стакан.
— Садитесь же. Продолжайте чувствовать себя здесь как дома. Ваше здоровье.
Пока она пила, ее глаза над стаканом весело смеялись. Поставив его на стол, она высоко скрестила полноватые ноги.
— Матеи? — переспросила она. — Я не ошибаюсь?.. Ну и посмеемся же мы с Лейлой, когда я опишу ей картину. Когда же вы с ней виделись?
— Вчера вечером, в аэропорту.
— Как! Она встречала вас?
— Да. Я ее известил.
— Мне она и словом не обмолвилась. Она становится все более скрытной. И давно вы знакомы?
— О! Добрых лет семь… Я встретился с ней у друзей незадолго до своего отъезда. Мы танцевали и потом… Какая нужда расписывать вам нашу встречу. Я влюбился с ходу. И был бы не прочь увезти ее с собой, если бы она согласилась.
Доминик задумчиво допила стакан.
— Странное дело, — сказала она. — Я имею в виду то впечатление, какое Лейла производит на мужиков. Ну, и какой вы нашли ее при этой встрече? Вам не показалось, что она чересчур… ну, вы знаете, что я хочу сказать…
— Нет. Я не обратил внимания.
— После семи лет знакомства она вам, полагаю, не просто приятельница. Ведь я могу быть с вами откровенной?.. Наша профессия… Вы понимаете?.. Лучше уж мне предупредить вас сразу, чтобы избавить обоих от тяжелого объяснения. Я вас шокирую?.. Скажите честно. Ну хоть отчасти. Пытаюсь поставить себя на ваше место. Вы прибываете с другой планеты и узнаете, что женщина, о которой вы помнили долгие годы, стала, как говорят некоторые кретины, «дурной» женщиной… О! Мне пришлось с ней повозиться, это точно. Пришлось учить буквально всему. Имя «Лейла» — его придумала ей я из-за ее восточной внешности. Оно означает «Дочь ночи». Согласитесь, неплохо звучит! Ее мать была персиянка, вы разве не знали?.. Потом я учила ее одеваться, чтобы подчеркнуть стиль. Да что там, это я ее создала! Вы на меня не сердитесь? Нет… Вы — душка. Еще стаканчик?
Не дожидаясь ответа, она повернулась к бару.
— Зачем она оставила вам ключи?
— Чтобы мне не пришлось останавливаться в гостинице… Поскольку сама она улетела.
Доминик, казалось, удивилась.
— Улетела? Куда?
— Понятия не имею.
— Когда она собиралась вернуться?
— Она не сказала.
— У нее был с собой багаж?
— Не обратил внимания.
Доминик бросила лед в стаканы.
— Право же, с ней не соскучишься. Я шлю ей открытку с Корсики, предупреждая о возвращении, а она втихаря делает мне ручкой.
— Вы живете здесь вместе с нею? — дерзнул спросить Шаван.
— Нет. Ничего подобного. Я сдала ей свою меблированную квартиру. — Доминик кокетливо улыбнулась. — И очень миленькую, правда? Тут все мое, за исключением картин. Они — подарки, как вы догадываетесь. Лейла — не из тех, кто тратит деньги на живопись. Она слишком практична. Но расскажите о себе, чтобы мы лучше познакомились.
— О! — сказал Шаван. — Я ничего интересного собой не представляю.
— Ну а все-таки! Вы в отпуске?
— Нет, вернулся насовсем. У меня есть кой-какие планы.
— А правда, что французы все еще неплохо зарабатывают в Африке?
— Немного меньше прежнего.
— Ладно. Видать, из вас приходится тащить каждое слово. Вы с Лейлой — два сапога пара. Но когда она вернется, вы не сможете тут оставаться.
— Что же, переберусь в отель.
— Если у вас завелись приличные деньги, возможно, теперь она за вас и выйдет.
Доминик слегка откинула голову, чтобы всласть насмеяться, потом, глянув на часы, встала.
— Я охотно еще поболтала бы с вами, — сказала она. — Вы нравитесь мне. Красавцем вас не назовешь, но что-то в вас есть… Так и хочется перевести вас через дорогу, как слепого. Мы еще увидимся?
— Да, да, разумеется, — поспешил заверить ее Ша-ван. — Я просто одичал в Африке. И нуждаюсь в человеке, который поможет мне вернуться к цивилизации.
— Ну что ж, тут есть над чем подумать.
— Давайте позавтракаем вместе, — предложил Шаван.
— Ишь какой напористый. И вправду обитатель лесов!
— Где мы встретимся?
— В «Золотой раковине». Это у самого въезда на бульвар Батиньоль. Скажем, в час. Вот увидите — там очень славно. Лейла любит туда захаживать.
Махнув на прощание рукой, Доминик ушла, оставляя за собой шлейф из аромата духов. Шаван слышал, как щелкнула входная дверь. Он так и не шелохнулся в своем кресле, впав в прострацию. В его голове чередой сменялись мысли, как у больного после операции, который отходил от анестезии. Доминик… Это имя и мужское и женское… Выходит, у Люсьены не было постоянного любовника… И он уже столько дней гоняется за тенью.
В общем, с одной стороны, завеса, окружавшая тайну, несколько приоткрылась. Просто-напросто Люсьена вела двойную жизнь, зарабатывала много денег благодаря богатым и не слишком притязательным клиентам типа Манселя. Но с другой, эта тайна оказывалась за семью печатями из-за Фреда, из-за игрушек в шкафу. Какая тут связь с любовными делами?
Шаван рассеянно оделся; его мучила неопределенность. Он снова открыл шкаф и достал Лейлины игрушки. Но сколько бы он ни вертел их в руках, их связь с Лейлой от него ускользала. Может, Доминик смогла бы его надоумить… Насколько он ненавидел Доминик, считая мужчиной, настолько должен отныне усматривать в ней единственную союзницу. Изящная блондинка, хорошенькая женщина, она обернулась для него даже чем-то большим — другой Лейлой, которую так и хотелось заключить в объятия.
Шаван закурил сигарету — дым помогал ему размышлять. В сущности, важно не то, что Лейла была Люсьеной и наоборот, а то, почему ее так любили мужчины. Что же она скрывала от него, но давала другим? И вот то, что она давала другим, несомненно, присуще и Доминик. Помечтав на эту тему, он приподнял рукав. Полдвенадцатого. Ему хватит времени заглянуть в больницу. Снова увидеть Люсьену до встречи с Доминик значило оградить себя от… Он точно не мог сказать, от чего именно… от опасности, что ли?
В больнице его уже знал весь медицинский персонал этажа. Он — несчастный «муж комы». При встрече ему сочувственно улыбались, желая ободрить. Мари-Анж с помощью сиделки заканчивала обрабатывать кожу Люсьены тальком.
— Бедная малышка, — сказала она, — если не принимать такой меры предосторожности, чего доброго, замучат пролежни.
— Хотите, я вам подсоблю.
— Оставьте, мы уже набили себе руку. И потом, она стала легкая как перышко. Ужасно исхудала.
Они перевернули Люсьену обратно на спину, застегнули пуговицы ночной рубашки, которая распахнулась на отвисшей груди. Шевельнув пальцами, Люсьена больше не подавала признаков жизни.
— Как печально видеть в таком состоянии молодую женщину. Наверное, раньше она была прехорошенькой, — сказала Мари-Анж.
— Да. Она была хорошенькая.
— Будем надеяться, что все это восполнимо.
Пустые слова. Не утешения, а старые басни. Он посмотрел на утончившийся нос, щеки, казалось бы втянутые внутрь, коричневато-лиловые веки, подкрашенные болезнью., В то время, как Лейла… Или, скорее, нет, Доминик. В его сознании эти две женщины как бы играли с ним в прятки. Если он сблизится с Доминик, тем самым он сблизится с Лейлой.
«Ты сама толкаешь меня на это, — подумал он, усаживаясь у изголовья Люсьены. — По твоей милости я чувствую, что иду туда, куда бы мне вовсе не хотелось».
Шавану открывался мир проституток, вызываемых по телефону. Раньше он представлял его себе несколько упрощенно, а между тем не был ни простаком, ни ходячей добродетелью; просто он вел слишком серьезный образ жизни, чтобы не презирать эти создания, способные только продавать себя за звонкую монету. Они живут в мире ночи… Лейла… Что же произойдет, когда она перестанет отвечать на звонки своих клиентов?.. Это слово резало Шавана но живому, но приходилось предусматривать возможные варианты. Станут ли Мансель, или Офруа, или кто-либо другой поднимать на ноги полицию? А в том случае, если начнется расследование, не дойдет ли дело и до него? Значит, он будет вынужден уйти с работы. И отдать свои фирменные нашивки, как какой-нибудь вероломный армейский офицер.
На лбу Люсьены выступила испарина. Он стер ее кончиком своего носового платка… Но никакого расследования не будет. Проститутка, не подающая признаков жизни, — кого это волнует.
Никого, кроме Доминик, которая станет тщетно ждать квартплаты от Лейлы. Опасность с этой стороны неизбежна.
— Вот видишь, — укоризненно бормотал Шаван, — в какое положение ты меня поставила!
Шаван услышал в коридоре голоса и узнал среди них голос доктора Венатье. Он поспешил выйти за порог. Доктор остановился и сказал сопровождающей его медсестре:
— Я сейчас. Предупредите их.
Затем пожал руку Шавана.
— Вы видели свою жену? Прелюбопытнейший случай, но, к сожалению, весьма распространенный. Кровоподтеки исчезли. Рана на голове полностью затянулась. Все нормализуется, за исключением мозга. Мы еще подержим ее у себя некоторое время… а потом… Поживем — увидим… Однако ничто не потеряно, уверяю вас… Вы меня извините?
Он поспешил следом за медсестрой. У Шавана не хватило мужества вернуться в палату. Бросив последний взгляд на Люсьену с порога, он прикрыл дверь. Опустив веки, Люсьена отдыхала с трагическим выражением лица. Но она не умерла, поскольку вскоре он, в некотором смысле, опять встретится с ней в ресторане. От всех этих абсурдных мыслей у него пошел зуд по всему телу, как от кори. Шаван побрел по бульвару пешком. Он недолюбливал это место из-за встречавшихся на каждом шагу sex-shops, ресторанов, киношек, демонстрирующих порнографические фильмы, странноватых гуляк, от которых не знаешь, чего и ждать. Он привык соприкасаться с людьми солидными. С годами он усвоил предрассудки дворецкого в барской усадьбе и в этой обстановке чувствовал себя не в своей тарелке.
Однако ресторан помешался в буржуазной части квартала. Шавана встретил, пожалуй, чересчур предупредительный метрдотель, который усадил его в спокойном углу.
— Я поджидаю даму.
— Хорошо, мсье.
Так значит, Лейла приходила сюда… С кем? Кто был очередным избранником дня? И почему его одолевала странная тревога? Желая избавиться от такого впечатления, Шаван огляделся по сторонам критическим оком. Ресторан смахивал на храм чревоугодия, с кабаньими мордами, как символ Ex-voto[24]; бра изысканно рассеивали свет по скатертям и столовым приборам. Насколько же его вагон-ресторан выглядел шикарнее при всей строгости отделки! Он пробежал глазами меню. Весьма подходящее, но дорогое. Надо зарубить себе на носу, что Лейла, Доминик и иже с ними привыкли вкушать неординарные ресторанные блюда и он не должен скаредничать. Предстать перед ней господином, может, и заурядным, но только не скупердяем.
И вдруг она явилась — в каракулевом манто и меховой шляпке, глаза веселые — ни дать ни взять Золушка, приехавшая на бал. Гардеробщица бросилась ее раздевать; метрдотель пододвинул кресло. Доминик уселась поудобнее и мотнула головой направо-налево, как истинная профессионалка, способная сосчитать взгляды мужчин на лету.
— Правда, нам будет тут уютно?.. И мы сможем вдоволь наговориться — ведь нам нужно так много друг другу поведать!
Доминик извлекла из сумочки зеркальце и проверила, все ли в порядке.
— Аперитив? — предложил Шаван.
— Разумеется. Портвейн.
— Два портвейна! — заказал он. — Вы мне еще так и не сказали, где же ваш дом.
— О! Отсюда не совсем чтобы рукой подать. На улице Труайон. Квартира стоит мне бешеных денег. Но я вынуждена поддерживать определенный standing. Если вам доставит удовольствие, я покажу ее. Увидите — моя квартирка немного меньше Лейлиной, но очень приятная. Как правило, мы не любим…
Доминик говорила без толики смущения. В ее прозрачных голубых глазах легко читались мысли, тогда как карие глаза Люсьены были ловушками, отражающими свет.
— У меня волчий аппетит, — заявила она. — А у вас?
В ней все было легким, изящным, непосредственным. В голосе играла смешинка, как в шампанском — пузырьки. Шаван вдруг приревновал ее ко всем мужчинам, которые ее посещали. Желая разрушить очарование, он вскричал:
— А что, если нам немножко заняться меню… Послушайте… Устрицы для начала?..
— О да, — согласилась Доминик, и ее глаза заблестели. — Да, устрицы и мюскаде.
— Затем рыба?
Она с прилежанием изучала список блюд, сдвинув подведенные брови.
— Знаете, что бы я съела? — наконец изрекла она. — Говяжье филе с кровью и картофель фри. Простенько, но со вкусом, а? И к этому молодого божоле.
— Как я понимаю вас, — сказал Шаван, чувствуя, как быстро улетучиваются остатки его недоверия.
Сделав заказ метрдотелю, он наклонился к Доминик.
— И давно вы знакомы с Лейлой?
Доминик шлепнула его ладошкой по спине.
— Надеюсь, вы не намерены говорить со мной только о ней. Я тоже существую.
— Не бойтесь.
Они примолкли, пока официант водружал на металлическую подставку, стоявшую между ними, большое блюдо с великолепными устрицами.
— Пища богов! — воскликнула Доминик. — Жорж, а знаете, вы просто лапочка!
Шаван вздрогнул. Жорж? У него совершенно выскочило из головы, что он «Жорж Матеи». Избави Бог совершить оплошность. И как же будет ему приятно в ответ назвать ее Доминик.
Проглотив первую устрицу, она продолжила разговор.
— У меня такое впечатление, что мы с Лейлой знакомы чуть ли не всю жизнь. Мы еще вместе учились в алжирской школе. Вы же знаете, что она дочь фермера из окрестностей Бона?
— Она всегда была со мной не очень болтлива. Но я смутно припоминаю, что слышал от нее о таком городе.
— Ее отец женился на берберке, но, заметьте себе, берберке из знатного рода и красавице в придачу. Лейла своей особенной красотой пошла в мать! И она многим нравится!
Шаван улыбнулся и наполнил бокал Доминик.
— Похоже, она не в вашем духе?
— Нет, почему же. Только я никогда не могла понять, что в ней находят мужики. Вы, например? Что привлекло вас? Ну-ка, объясните.
Попав в затруднительное положение, Шаван притворился, что раздумывает.
— Что меня привлекло? Честно говоря, не знаю. Может, ее несколько… экзотическая внешность.
— Экзотическая? Да не смешите меня! («Как жаль, что она малость вульгарна», — мелькнуло в голове Шавана.) Сразу видно, что вам не приходилось видеть ее по утрам, когда мы еще такие, какими нас создала природа. Уверяю вас, она выглядит, как любая другая женщина.
— Вы меня удивляете, Доминик. Я считал вас снисходительнее. Ведь Лейла — ваша подруга.
— Одно другому не помеха.
Она вытерла пальцы и предупредила:
— Прошу вас, Жорж, миленький, не нажимайте на мускат. Лично я от него сразу хмелею.
Допив стакан, она осторожно прикоснулась к щекам.
— Начинают гореть, — сообщила она. — Чего доброго, вы подумаете, что я пьянчужка.
— Возьмите еще парочку устриц, — настаивал Ша-ван. — Они вам фигуру не испортят.
— Она не дурна, моя фигурка, — прыснула Доминик. — Вам нравится?.. Вижу. Вам моя фигура до лампочки. Что вас интересует, так это Лейла. Ладно. Так что же я вам говорила? Ах, да. Ее папа был богач. Если бы не восстание, Лейла стала бы хорошей партией. Но ее подобрал славный малый и отвез во Францию. И вот тут-то вы у меня от удивления рот разинете. Она вышла замуж. Вот чего вы не знали, верно? Незавидный брак, насколько я могла понять, ибо разговоров на эту тему она избегала. А вскоре этот тип умер. Туда ему и дорога!
— Да! — выдавил из себя Шаван, уязвленный в своих лучших чувствах. — Туда ему и дорога… Ну, а вы? Прошу вас, расскажите мне немножко и о себе.
Пока убирали со стола и принесли в мисочке теплую воду обмыть пальцы, они хранили молчание. Закуривая «Голуаз», Доминик извинилась:
— Мне не следовало бы курить. Это женщину не красит. От табака мерзкий вкус во рту. Но странное дело, вас я не стесняюсь.
Подали вырезку, и Шаван заказал салат из свежих овощей. Явно зная толк во вкусной еде, Доминик разрезала свой кусок и глядела в кровоточащий разрез.
— Какое нежное мясо! Хоть вилкой режь.
Метрдотель наполнил их бокалы божоле.
— Я просто наслаждаюсь нашей трапезой, — продолжила Доминик. — Жорж, ты не против, если я перейду на «ты»? Но стоит ли мне рассказывать о себе?
— Без всякого сомнения.
— Так вот, мои родители и я вернулись во Францию после известной тебе заварушки[25]. Настало невеселое времечко… А потом я попала в Париж… и там… Но чем еще прикажете заняться девушке без гроша в кармане? Я начала с малого, и не единожды все могло плохо обернуться. Клянусь тебе, старикан, добиться независимости — ой как трудно… Право, не знаю, зачем я все что тебе рассказываю. Думаю, ведь и тебе несладко пришлось в Габоне.
— И вы снова повстречали Лейлу?
— Да, совершенно случайно. В магазине «Три квартала». Она покупала перчатки. Я тоже. Мы оказались рядом нежданно-негаданно. Какая все-таки странная штука жизнь! Мы оглядели друг дружку. Вид у нее был неказистый. Я повела ее к себе. Мы поболтали. И я узнаю, что она была замужем, овдовела. Невооруженным глазом заметно — в роскоши она не купается. Я сказала ей: «Последуй моему примеру. Увидишь: стоит однажды решиться…»
— И она решилась.
— О! Не сразу. Она боялась типа, который подобрал ее в Алжире и удочерил… Но в конце концов принялась за дело. У меня обширные знакомства. Я порекомендовала ее одному, другому.
— Как это великодушно с вашей стороны, — дрогнувшим голосом изрек Шаван.
— Бог велел помогать ближним, — сказала Доминик. — Но потом она меня поразила. И знаешь чем? Как правило, типы, которые в нас нуждаются, — я не о тех, кто просто любит это дело, а о других — у кого хандра, так вот эти словно малые дети — их надо ублажать. А с Лейлой все вышло с точностью до наоборот. Я плохо объясняю: все так запутано… но ты меня понимаешь. Она много страдала, и это делало ее интересной. Так она сколотила клиентуру из стариков, которые вполне годились ей В ОТЦЫ.
— Они возвращали ей вкус к жизни?
— Вот именно. До такого надо додуматься, ты согласен?
— А может, она и вправду хлебнула горя? Я говорю не о ее детстве, но потом?.. Если у нее был несчастный брак?
Доминик, которая уже протянула руку к бокалу, похоже, задумалась.
— Пожалуй, — допустила она. — Возможно, она хотела взять реванш.
Еще одно слово, вонзившееся ему занозой в самое сердце. Шаван умолк. Официант принес салат, и Доминик собиралась разложить его.
— Позвольте, — остановил ее Шаван.
Привычным жестом он зажал салатный прибор между пальцами так, чтобы ложка была снизу, и ловко поддел салатные листья.
— Браво! — похвалила Доминик. — Как если бы занимался этим всю жизнь.
Шаван покраснел.
— Я занимался всем понемножку, — пробормотал он. — Но, возвращаясь к Лейле, и много она зарабатывает?
— В этом-то все и дело, — вскричала Доминик. — Насколько мне известно, у нее клиентов — раз-два и обчелся. К тому же она проводит здесь половину недели… А где вторую? Загадка. И тем не менее у нее большие возможности. Я надрываюсь, чтобы свести концы с концами… Ладно, не буквально, разумеется. Словом, я вкалываю. А мадам набивает себе карманы без всякого напряга.
Шаван схватил Доминик за запястье.
— Между нами говоря… Вы ее недолюбливаете?
С вымученной улыбкой она протянула свой стакан.
— Еще капельку!
— Вы мне не ответили.
— Кому какое дело до того, люблю я ее или нет. Да, я ее не люблю, если хочешь знать. Не из зависти, нет, скорее, она меня раздражает. Лейла — тот самый муравей среди стрекоз из знаменитой басни, помнишь? Женщина, которая копит, копит, но никогда не раскошеливается.
Доминик попала смешинка в рот, и она уткнулась лицом в салфетку.
— Я перебрала, — прошептала она. — Так о чем я тебе толкую?
Промокнув глаза, она изменила тон:
— Ну, хватит. Пора нам сменить пластинку. Поговорили о Лейле, и будет.
— Мороженого? — предложил Шаван.
— Охотно.
— Тогда два мороженых!
— Ты намерен ее дожидаться? — тут же продолжила Доминик.
— Кого?
— Лейлу, черт подери. Долго ждать себя она не заставит. Но предупреждаю, мой мальчик. Держись с ней начеку. Иначе она обдерет тебя как липку.
Перед Шаваном молнией промелькнула картина: больничная палата, капельница на кронштейне, и его взгляд скользнул по трубкам к застывшему лицу Люсьены.
— Знаешь, — изрекла Доминик, — прошлое та же кошка. Когда его будишь, оно царапается. Оставь ее — мой тебе совет.
— Может, вы и правы.
Пока Доминик снова наводила красоту, Шаван потребовал счет.
— Полтретьего, — сказала она, обводя помадой гримасничающие губы. — У меня полпятого свидание. Время у нас есть.
— Время на что? — спросил Шаван.
— На то, чтобы поехать ко мне. Мне хочется показать тебе, где я живу. Надеюсь, ты у меня еще появишься пропустить стаканчик? Наверное, тебе ужасно одиноко.
— Ужасно.
— Бедный зайчик. Поехали со мной!
— А кофе не хотите?
— Дома.
Они встали, и вокруг них засуетилась обслуга. На улице Доминик взяла Шавана под руку.
— У меня кружится голова, — пробормотала она. — Но мне хорошо. До стоянки такси рукой подать.
Шаван взволновался, почувствовав руку молодой женщины, затянутую в перчатку, в своей разгоряченной подмышке. Когда они с Люсьеной выходили из дому вместе, она всегда шла поодаль. И если на тротуаре было много людей, руку предлагал ей он.
На стоянке дежурила одна машина.
— Улица Труайон, — сказала таксисту Доминик и прильнула к Шавану.
— Эта квартира — моя собственность, как и на бульваре Перейра. Мне порекомендовали вложить деньги в камни. Все это премило, но пришлось влезть в долги и платить разорительные проценты. Видишь ли, я сейчас переживаю трудные времена.
Шаван притворился, что не понимает.
— А что это за свидание полпятого? — спросил он.
— О, не Бог весть что. Молодой дурачок приносит мне цветы и распинается в чувствах. До чего же можно быть глупым в таком возрасте. Ты рисуешься мне таким же до твоего отъезда в Габон.
— Спасибо.
— Любовь! На нее нужно столько времени!
Доминик отстранилась от Шавана и молчала, как если бы ее донимали тягостные мысли. Такси остановилось. Они сошли, и Шаван расплатился с таксистом.
— Приехали, — сказала Доминик. — Нам на третий. Я покажу тебе вид на авеню Мак-Магон.
В кабине Доминик гладила кончиками пальцев стенку, по цвету напоминающую сейф.
— Здесь все новенькое, с иголочки. Так что я не дала маху. Моя квартира в конце коридора.
Отперев двери, она зажгла светильник в прихожей, потом, взяв Шавана за руку, провела из комнаты в комнату.
— Квартирка малогабаритная, но хорошей планировки. У меня есть и терраска. Сейчас слишком холодно выходить, а вот в теплую погоду ты представить себе не можешь, до чего там приятно… Сними пальто.
Она раздвинула гардины. Шаван подошел к окну и обнаружил вид на авеню Мак-Магон под низким небом, от которого крыши принимали свинцовый оттенок. Местами на них еще лежал снег.
— Я приготовлю кофе, — предложила Доминик.
— Нет, — отказался Шаван. — Извините, но у меня самого свидание.
Он должен был возвратиться в больницу. Должен был как-то оправдаться перед Люсьеной.
Доминик обвила его шею руками:
— Мы же все-таки не расстанемся с тобой на такой ноте, мой миленький Жорж!
С этого момента Шаван совершенно утратил понятие времени. У него было впечатление, что он живет в пузыре, постоянно находится где-то еше, с Доминик. Каждый отъезд из Парижа становился для него мукой, каждое возвращение было ему в радость. Едва переступив порог дома, он бросался к телефону, звонил подолгу, твердя самому себе: «Она подойдет. Она не может быть очень далеко». И когда на другом конце провода трубку наконец снимали, душившая его невидимая рука разжималась на горле. «Алло, Доминик, я хотел пожелать тебе спокойной ночи. Нет. Ничего нового. Нет, ничего не нашел по своему вкусу. Но Бретань мне понравилась». Он заставил Доминик поверить, что намерен приобрести небольшой дом, чтобы разумно потратить сбережения, но, не доверяясь посулам объявлений, выезжал на место сам. Однако случалось, что Доминик так и не отвечала на звонки или, хуже того, говорила:
— Сегодня вечером я занята.
Шаван был не в состоянии совладать с собой и швырял трубку. Он в бешенстве мерил шагами гостиную, от злости хотелось пинать ногами стулья. Ему не хватало воздуха. А потом он валился в кресло и убивал себя непереносимыми видениями. Доминик в объятиях какого-нибудь похотливого старика вроде Офруа. Доминик, млеющая в любовной истоме, — ведь теперь он знал, на что способна эта женщина; он знал и то, что в жизни еше не встречал ничего подобного. Это было подобие недуга, поселившегося у него в крови и порою ослеплявшего слезами. Он разговаривал сам с собой: «Какой-то кошмар. Это должно пройти. Что же я, однако, за подонок. В мои-то годы голову от любви не теряют».
И тогда он нескончаемо задавал себе вопросы, один за другим, как перебирают волосок за волоском, вычесывая вши у обезьяны. Неужто он и вправду полюбил Доминик? Выходит, достаточно одного сладострастного объятия?.. И вслед за ним вспыхивает пожар в крови, налетает шквал страсти? Однако вряд ли с ним все обстояло так просто. Не будь Лейлы, Доминик наверняка никогда бы его не заинтересовала. Доминик — всего лишь посредник, переводчик. И коль скоро Лейла принадлежала ему, Доминик тоже становилась его женщиной… Он начинал путаться в странных мыслях; видел себя играющим в жмурки с тенями, которые ускользали, издеваясь над ним. Доминик… Лейла… Люсьена… Он любил всех троих и всех по очереди ненавидел. Дни проносились мимо как отшвыриваемые летящим в ночи экспрессом полустанки с их бледными огнями, с тележками носильщиков на опустевших платформах. Время от времени он встречал Людовика в больнице. Незадолго до Рождества дядя ему сказал:
— Знаешь, малыш, я за тебя волнуюсь. На тебя страшно смотреть. Вот уж не думал — только не обижайся, что ты ее так любил. Ничего не поделаешь. Приходится смириться с мыслью, что она уже никогда больше не будет такой, как прежде.
Шаван едва удержался, чтобы не пожать плечами. Ничто уже не было таким, как прежде! Ничто и никто. Начиная с него самого.
— Доктор дал мне понять, — продолжал Людовик, — что мы могли бы вскоре увезти ее домой, при том условии, разумеется, что заручимся помощью медсестры для вливаний.
Шаван слушал его рассеянно. Он молча обращался к жене. «Я тебе не изменяю, Люсьена… Ты должна меня понять. В каком-то смысле я бегаю за тобой… Доминик… Помнишь? Твоя подруга… Она то, чем была ты… И я для нее, как и для тебя, просто еще один мужчина среди прочих…» И от того, что он произнес имя Доминик, желание увидеть ее безотлагательно обожгло все его нутро. Бросив последний взгляд на странное создание с закрытыми глазами, он убежал от Людовика, бросился в такси и велел шоферу отвезти себя на улицу Труайон. И там, подобно коммивояжеру, которого ничем не обескуражишь, ждал у дверей. А когда она отворилась, Шаван прижал Доминик к себе. Напрасно стремился он скрыть волнение.
— Я поднимался пешком, — объяснил он, стараясь отдышаться.
— Мой бедненький Жорж! Ты такой же сумасшедший, как и все прочие.
Доминик увлекала Шавана в гостиную, угощала чашечкой кофе, в какое бы время он ни явился. С пристрастием оглядывала с головы до ног.
— И где ты выкопал этот галстук? У тебя такой вид, как будто ты только что прибыл из своего захолустья. И почему ты всегда одеваешься в темные цвета? Ни дать ни взять служащий из похоронного бюро. Хочешь, я займусь тобой всерьез? Да, поняла. Позже. А сейчас ты хочешь другого. Давай, пошли!
Она входила в спальню первая.
Однако частенько входная дверь так и не отворялась. Шаван приникал лицом к глазку, врезанному в дерево. Может, она стояла за дверью и наблюдала за ним, но отказывалась открыть, поскольку была не одна. Шаван воображал себе пиджак, отброшенный на стул, поверх него брюки, носки, валявшиеся у изножия кровати… Сжимая кулаки, он приникал лбом к двери. «Лейла, — лепетал он, — ты не имеешь права». Наконец он уходил, но, случалось, возвращался и звонил снова. Возможно, Доминик не слышала его звонка?
Однажды он явился на бульвар Перейра как в дурмане, думая, а вдруг она вернулась. Кто? Да Лейла, кто же еще. «Я совсем чокнулся, — подумал он. — Бедный недоумок, ведь Лейла — тебе ли не знать, где она сейчас». Тем не менее он заглянул в почтовый ящик. Пусто. Но там могла лежать записочка от Фреда. «В моих же интересах, — объяснил он сам себе, — повидать его опять».
Новогодние праздники промчались как гирлянды света, бегущие по всему составу «Мистраля». Доминик встревожилась.
— Может, все-таки следовало бы известить полицию об ее исчезновении? Тут что-то неладно. Я прекрасно знаю. У Лейлы свои мелкие секреты, но будь у нее намерение отправиться в настоящее путешествие, она бы меня предупредила.
— Вы часто виделись?
— Часто — не скажешь. В этой профессии каждый печется о себе. И все же я встречалась с ней раз в неделю — десять дней, или же мы перезванивались. Может, с ней что-нибудь стряслось, я не шучу, мой миленький. Достаточно натолкнуться на психованного мужика — и тебя задушат как пить дать.
— Тебе угрожали?
— Да, в самом начале. Потом я научилась остерегаться. Лейла тоже была осторожной, но ради денег она готова на все. С другой стороны, ходить в полицию не по мне. А вот ты — да, тебе это с руки. Ты к Лейле неровно дышишь, да или нет?
— Что за вопрос… Но не хочу лезть в ее дела.
Шаван переживал эти разговоры всю дорогу. Он помнил все до последнего словечка. Помнил и расписку о долге, обнаруженную им в плюшевом медвежонке. Может, из-за нее-то на Люсьену и напали. Обслуживая пассажиров, он мысленно снова и снова перебирал свои подозрения. Потом, сам того не желая, сбивался на мысли о Доминик. Стоило оказаться вдали от нее, как ему удавалось судить о создавшейся ситуации хладнокровно. Она была безвыходной. Чего мог он ждать от Доминик? Он желал, чтобы она принадлежала одному ему, тогда как такая женщина принадлежала всем. Он брал ее напрокат, когда они выходили куда-нибудь в свет. Она предоставляла в его распоряжение свое хорошее настроение, свои остроумные соображения и дружеские жесты, порою смахивающие на порывы любви, что входило в условия неписаного договора. Он платил ей за это, и немалые деньги. Лейлины. Это Лейла оплачивала его интимные встречи с Доминик. А когда эти деньги иссякнут, Доминик пошлет его куда подальше, и тогда…
Шаван не знал, что произойдет тогда, но чувствовал, что готов пойти на самые крайние меры. Возможно, таким же психом, о котором однажды упомянула в разговоре Доминик, окажется он сам!
После несчастного случая, произошедшего с Люсьеной, события переплелись настолько туго, что он оказался в путах, которые уже ничто не могло ослабить. У него не оставалось в запасе больше ничего, кроме возможности присутствовать при далеко не смешном зрелище собственного падения. Слово это не было слишком сильным. Он и в самом деле катился по наклонной плоскости. Все, что он делал, выглядело смехотворно. Прежде он являлся своего рода интендантом, отвечавшим за питание пассажиров. Теперь же вел себя как черт знает кто. Впрочем, его команда о чем-то догадывалась. К нему относились по-прежнему с доверием, но он знал, что за спиной о нем судачат. К счастью, вагон-ресторан далеко не пустовал — ряды клиентов пополняли отпускники-лыжники, делегаты конгрессов, организуемых на Лазурном берегу. Шаван по уши уходил в работу, с дежурной улыбкой на устах. Скоро Париж! В квартире нужно навести чистоту. Время от времени он кое-как убирался, на скорую руку простирывал свое белье, форменные куртки и бежал увидеться с Доминик.
— Ты начинаешь меня утомлять, — однажды вечером сказала она.
— А тебе не хочется, чтобы я остался?
— Представь себе, нет. У меня одно желание — побыть у себя дома одной.
— Тебе со мной скучно?
— Наконец-то дошло. Мне с тобой тоска зеленая, и нечего изображать страдальца. Мы добрые приятели, верно? Вот и радуйся. Какого еще рожна тебе надо?
И вдруг она взорвалась.
— Так я и знала, что этот момент настанет. Неужели ты не способен зарубить себе на носу, что я — вольная птица? Все! Проваливай. Придешь завтра.
— Не перегибай палку.
— Что ты сказал? Не перегибай палку? Честное слово, ты возомнил себя моим мужем.
Она направилась к входной двери.
— Доминик!
— Доминик не существует. Обратись к Лейле. В конце концов, это твоя проблема.
Он взял шляпу, но остановился на пороге.
— Ты меня прогоняешь?
— Да нет же, глупыш. Я только прошу тебя — позволь мне свободно дышать. Неужели тебе не понятно?
— А можно мне прийти опять?
— Вот зануда!
Доминик вытолкала Шавана за дверь. Он побрел под дождем к Триумфальной арке, как пришибленный от горести и возмущения. По дороге он зашел в кафе позвонить Людовику.
— Извини меня, крестный. Мне бы следовало позвонить тебе раньше, но поезд сильно запоздал. У тебя есть новости?
— Есть. Им потребовалась палата, которую занимает Люсьена. Нам необходимо принять решение. Для меня самое приемлемое то, какое я тебе предлагал раньше. Врач тоже считает, что это лучший выход из положения. Они испробовали все. Так что теперь колебаться не приходится. Не бери в голову. Я с тобой.
— Спасибо, крестный. Но эта кома — чем она рискует обернуться?
— Кто знает?.. По словам Мари-Анж, мозг Люсьены умер. Ты же знаешь ее, Мари-Анж? Она не утруждает себя и говорит без обиняков. Не смог бы ты подыскать нам преданную служанку? Поспрашивай у соседних лавочников… А я займусь поисками медсестры, точнее двух — ведь нам потребуется еще и ночная сиделка. Это станет нам недешево, но что прикажешь делать?.. На несколько недель или месяцев — тут колебаться не приходится. Люсьена обречена, мой бедный малыш. И, видишь ли, я бы желал, чтобы она поскорей отмучилась. Так будет лучше и для нее и для нас.
Зажатый в узкой будке, Шаван с потерянным видом смотрел на фломастерные надписи вокруг телефонного аппарата. Если Люсьену перевезут из больницы домой, он утратит свободу уходить и приходить, когда ему заблагорассудится. Людовик станет задавать вопросы. Прости-прощай, Доминик.
— И когда же мы должны ее перевезти? — спросил он.
— Как можно скорее.
— А точнее?
— В конце этой недели.
— Нельзя ли немножко повременить? Этот уик-энд — мое дежурство в «Мистрале».
— Если ты согласен, тебе ни о чем не придется беспокоиться. Решай!
Люсьена дома — это равносильно тому, что их дом превращается в больницу. Медицинская сестра постоянно путается под ногами! Не говоря уже о Людовике. Даже не поговоришь по телефону без уверенности, что тебя не услышат. «Да что я им такого сделал, Боже правый!» — думал Шаван.
— Алло! — напомнил о себе Людовик. — Ты меня слышишь?
— Да, да. Я прикидывал, как нам лучше поступить. Ладно. Согласен. Выбора у нас нет.
Шаван повесил трубку и, прежде чем покинуть кафе, выпил коньяку. Темнота на улице отдавала привкусом беды.
Люсьену перевезли в субботу, когда Шаван подавал на стол блюдо с овощами, где-то на пути к Сансу. По возвращении Шаван не узнал своего дома. В гостиной стояла раскладушка. На ней он будет спать в промежутках между дежурствами на поезде, когда Людовик останется у себя. А во время дежурств Людовик его подменит. Лучшее кресло переставили в спальню — для сиделки. Людовик раздобыл стол, который поставили у постели Люсьены, — он годился на все случаи жизни. Она по-прежнему сохраняла ужасающую неподвижность, с лицом таким же белым, как подушка. Теперь на кронштейне висела только одна капельница, которая в привычной обстановке спальни приобретала зловещий смысл.
— Колба опорожняется за четыре часа, — объяснил ему Людовик. — Потом ее надо менять. Доктор уточнил все детали до последней; впрочем, всем этим заправляет медсестра.
— А где же она сама?
— Пошла в аптеку. Ее зовут Франсуаза. Увидишь, она очень опытная. Кстати, она же приведет к нам и ночную сиделку, свою коллегу. Но успокойся — нет никакой необходимости не спускать с Люсьены глаз. После того как гигиенические процедуры закончены, достаточно время от времени бросить на нее взгляд и поменять колбу.
Схватив Шавана за руку, Людовик отвел его в сторону.
— Строго между нами, — понизил голос Людовик, — разумеется, мы сделали для нее все возможное, но лечи ее — не лечи, а результат один. Та, кого мы видим, уже не Люсьена. Бедная малышка!.. Я покидаю тебя, Поль.
И Шаван остался один, у изножия кровати, глядя на недвижную фигуру жены. С ее головы давно уже сняли бинты, закрывавшие лоб. Волосы отросли заново. Но не прежнего цвета воронова крыла, а светлее и не такие послушные. На этой голове, напоминающей муляж, только они и оставались живыми. На лице появилось какое-то детское и в то же время недовольное выражение, как будто Люсьена ушла из этого мира, чтобы укрыться в другом месте, известном ей одной, где есть игрушки и плюшевые мишки. И вот теперь она одним своим присутствием начнет вести за ним наблюдение, станет свидетелем его ночных похождений и постыдных возвращений домой. Как сможет он, примирившись с Доминик и едва вырвавшись из ее объятий, представать перед Люсьеной, трогать ее руки и, возможно, на глазах у растроганной сиделки, чмокать в лоб? Как сможет, находясь перед одной, перестать думать о другой? Здесь он мечтал бы порвать с Доминик, а там всеми силами души желал бы смерти Люсьене. Когда же он потеряет обеих, что неизбежно произойдет в один из дней, Он продолжит жизнь с призраком Лейлы, которая станет шептать ему на ушко то языком одной, то словами другой. Так что же прикажете ему делать, чтобы обрести свою мечту? Гоняться за юбками, встречаться со случайными женщинами? Шаван понял, что квартира на бульваре Перейра послужит ему убежищем, когда он уже не сможет больше выносить себя в этой спальне.
Три дня спустя он переночевал там после телефонного разговора с Доминик.
— Можем мы увидеться?
— Не сегодня вечером, зайчик. Сожалею.
— А завтра вечером?
— Исключено. Я буду с аргентинцем. Красавчик парень, приятный во всех отношениях. Ты бы его видел!
— Шлюха! — стиснув зубы, процедил Шаван и, шмякнув трубку, оборвал связь. Он вернулся к себе домой в семь часов следующего утра.
Ночная сиделка укоризненно посмотрела на него, но от замечаний воздержалась.
— Ничего нового?
— Нет. Ничего.
Шаван вошел в спальню, приблизился к кровати Люсьены. Его переполняло бешенство и раздвоенность.
— Я переночевал у тебя, — пробормотал он так, словно Люсьена способна его слышать. — Не в последний раз. И ты мне этого не запретишь!
Однако, когда ему пришлось два часа спустя помогать Франсуазе обмывать Люсьену, оказавшись перед этим отощавшим телом, податливым как тряпичная кукла, он почувствовал, что готов рассмеяться. Над кем? Он не знал. Ему хотелось остаться одному и больше не слышать слащавых причитаний Франсуазы: «Такая молодая женщина… Вот несчастная судьба… Право же, человек — всего лишь хрупкая былинка!»
«Заткнись, старая мымра! — рычал про себя Шаван. — Да неужели же меня никогда не оставят в покое».
День тянулся смехотворно медленно. Шаван сходил купить пачку сигарет, выходил из дому под малейшим предлогом, на минутку задерживался у кровати. А когда ночная сиделка сменила Франсуазу, сбежал. И возвратился на бульвар Перейра. Он устал и посулил себе хорошей ночи в круглой кровати Лейлы. Хватит ему терзать себя.
В почтовом ящике лежала бумажка, которую он развернул. «Я на пределе». Почерк Фреда — накарябано дрожащей рукой, как будто вслепую.
Шаван колебался. Состояние души Фреда его мало волновало. Но он сказал себе, что Лейла знала бы, почему бывший жокей адресовал ей эту странную фразу, звучавшую как мольба о помощи. Фред нуждался в деньгах? Но в таком случае он выразился бы иначе, и вот самый момент во всем разобраться. Шаван пересчитал купюры в своем бумажнике: он был, можно сказать, ими набит.
Такси доставило его к бару «У Милорда». Времени уже около одиннадцати, и клиентов осталось не много. Шаван высмотрел Фреда — тот сидел в глубине, над рюмкой шартреза. Когда Шаван подошел к столику, Фред поднял голову.
— Не узнаете?
— Погодите… — изрек Фред голосом, осипшим от курения.
И внезапно глаза его оживились.
— Вы друг Лейлы.
Фред поднялся.
— А где Лейла?.. Это она послала вас?
— Вы не против поговорить?
Подав знак бармену повторить заказ Фреда, Шаван уселся подле него.
— Нет, она меня не послала, так как еще не вернулась домой.
— Так долго… Не иначе как ее зацапали.
— Зацапали? Кого вы имеете в виду?
Фред отпил глоток, чтобы, выгадав время, присмотреться к Шавану. Глаза его были воспалены, свободная рука судорожно сжималась и разжималась, словно ушла из-под контроля.
— Если вы пришли по заданию, — сказал он, — можете меня брать.
— Но… Я вас не понимаю, — запротестовал Шаван. — Я друг Лейлы — вот и все. Обнаружив записку в ее почтовом ящике, я пришел узнать, какая у вас проблема. Вам нужны деньги?
Фред грустно улыбнулся.
— Что правда, то правда — в карманах у меня пустовато, — признался он. — Так значит, вы не легавый?
— С чего вы это взяли?
— Разве вам не известно, чем Лейла каждую неделю тайком снабжала меня?
— Нет.
— Так вот — она давала мне коки. О, самую малость. Только чтобы перебиться — у меня есть свой поставщик.
— Коки? Вы хотите сказать, кокаином?
— Т-с-с. Ну да… Причем высшего качества. Но мне жутко не повезло. Мой поставщик как испарился, а Лейла бросила меня на произвол судьбы… Чует мое сердце — добром это не кончится. Если вам известно местонахождение Лейлы, будьте другом — немедленно дайте ей знать.
Шавану почудилось, что он пьян. Лейла промышляет наркотиками? Разумеется, каким-то кружным путем, но она приобщена к миру гангстеров. Ему следовало давно уже догадаться. Проститутка, втянутая в это дело, быстро попадается, ее шантажируют, ей, несомненно, угрожают, и приходится жить тише воды, ниже травы, беспрекословно подчиняться. Если же она, на свою беду, особой покорностью не отличается, ее расплющивают о фонарь. Картина начинает проясняться.
— На кого она работает? — спрашивает Шаван.
— Но… ни на кого.
— То есть как? Разве она не относится к какой-нибудь мафиозной сети?
— Ни Боже мой. Она совершенно ни от кого не зависит. Для нее это маленький бизнес, которым она занимается на свой страх и риск. Сразу видно, вы плохо знаете Лейлу. Работать на кого-то — да ни за что на свете! Только не она! Но, как я понял, в Ницце у нее есть свой человек, который ее ссужает еженедельно крошечной порцией «катюши», а затем она уже сама умудряется сбывать ее здесь. Должно быть, нескольким постоянным клиентам, людям вполне надежным. Все остается, так сказать, в пределах узкого круга, понимаете! Особого риска нет.
— Ну, какой-то риск есть.
— Не без того.
— Ведь кто-то — ее поставщик или сообщник — должен еще доставлять ей наркотик в Париж…
— Думаете, я не допытывался? Как раз для того, чтобы ее предостеречь от неприятностей. Она смеялась. Говорила, что с этой стороны ей абсолютно ничто не угрожает.
— Послушайте, одно из двух: либо кто-то приезжает из Ниццы в Париж, либо она отправляется за товаром сама.
— Нет. Ни то, ни другое. Она утверждала, что придумала неплохой ход.
— Какая ерунда! Наркотик сам ножками не ходит.
— Со временем я поверил в это.
Шаван мысленно перебрал несколько гипотез. Но ни одна из них не выдерживала критики. Он точно знал, что в дни его отдыха в Париже Люсьена из дому не выходила. Летала ли она куда-нибудь регулярно, пока он находился в поездках? С риском, что ее засекут? Об этом нечего и думать.
— Так она говорила вам о своем этом ходе? — продолжил Шаван.
— Именно такое слово она и употребляла. И добавила, что никому на свете до правды не докопаться.
— Любопытно! Видите ли, все, что вы сейчас сказали, меня просто ошарашило. Я оставил во Франции робкую, скрытную особу, а кого застаю по возвращении? Особу, которая опутана любовными связями и торгует наркотиками. Я никак не могу прийти в себя.
Фред покачал головой в знак несогласия.
— Вы не совсем правы. Как бы это вам объяснить? Прежде всего, Лейла не то, что вы думаете. Она вовсе не профессиональная путана, не уличная девка — она живет свободно, по своим правилам, как и многие женщины. Меня, например, это не шокирует. И снабжает парочку друзей несколькими граммами порошка!
— Несколько граммов раз, другой, а в сумме — немалые барыши!
— Немалые, да, но, повторяю, Лейла — не профессионалка. И вот вам доказательство: щепотку коки, которой она снабжает меня, я получаю безвозмездно. Я оказал ей несколько услуг, и это ответный жест благодарности. Лейла — отличная девка. И если она не вернется в ближайшие дни, мне будет ее чертовски недоставать… Сейчас вы заставили меня призадуматься, и я припоминаю, что в последний раз она показалась мне чуточку озабоченной. Не то чтобы обеспокоенной, нет… Но и не спокойной. Может, поэтому она и уехала. Вы ничего не заметили в аэропорту?
Шаван чуть было не спросил: в каком аэропорту? Он уже по уши увяз во вранье, своем и Люсьены.
— Ничего, — сказал он.
И чтобы покончить с этим разговором, доставая бумажник, присовокупил:
— Будем считать, что это от Лейлы… стоимость нескольких доз.
Он отсчитал купюры по пятьдесят франков. Деньги, вырученные торговлей наркотиками, теперь оплачивали откровенные признания Фреда. Пожав руку экс-жокею, Шаван поспешил уйти. «Лейла нашла ловкий ход, — думал он. — Беспроигрышный! В чем же он мог заключаться?»
Шавана осенило, пока «Мистраль» ехал берегом Беррского залива, расцвеченного, как праздничный город, огнями нефтеочистительного завода, ярко освещавшими купола, резервуары, нефтяные вышки, сопла, из которых вырывалось пламя. Он размышлял, стоя на пороге вагона-ресторана, в который раз повторяя про себя данные задачки: никто наркотик не приносил и никто за ним не являлся, а тем не менее он беспрепятственно циркулировал между Ниццей и Парижем. Либо Фред сочинял сказки, либо…
Вот тут до него и дошло. Ну конечно же кто-то выполнял роль челнока… он сам! Этим невольным поставщиком являлся он сам, никто другой. Наркотик прятали где-то в его скромном багаже, при выезде из Ниццы. Люсьене же оставалось только его получить. Однако весь его багаж умещался в дорожном чемоданчике: бритвенный прибор, помазок для бритья, мыло, зубная паста, зубная щетка, расческа, две белые форменные куртки. И больше ничего. Войдя в вагон, он вешал выходной пиджак на плечики, но снова надевал его перед выходом из поезда — в Ницце и Париже. Может, наркотик прятали под подкладку?.. В таком случае в пути приходилось бы ее подпарывать и пришивать снова. Но персонал ресторана постоянно сновал мимо платяного шкафа, так что это совершенно исключалось. Может, в его умывальном несессере имелся тайничок? Бритвенный прибор, мыло, зубная паста, расческа отпадали, но вот помазок или зубная щетка? Эта догадка не была абсурдной, но тогда приходилось бы подменять их на полые, а его рука узнавала свой помазок, едва прикоснувшись к нему, а зубную щетку он то и дело покупал новую. Выходит, такое предположение не состоятельно.
Оставались его форменные белые куртки. На стоянке в Ницце они ночевали в вагоне, а по возвращении в Париж Лейла их стирала. На худой конец они могли бы служить ей для пересылки наркотика, но у них нет подкладки. Шаван поспешил себя ощупать. В мягкой материи тайника не оказалось. А между тем Шаван был уверен, что близок к разгадке. В Ницце, пока состав еще не подали к платформе, кто-то проникал в вагон-ресторан с помощью дубликата ключа. Кто-то, кого Лейла, несомненно, встречала в Париже: может, любовник, а может, наркоман. Вместе они и придумали способ переправлять товар микроскопическими партиями, которые, долгое время скапливаясь, впечатляли.
Так вот оно, почему Люсьена жила с ним! Она бы вовек не пошла на развод, так как нуждалась в этом муже, который регулярно отлучался из дому и привозил несколько граммов порошка, сбываемого ею безо всякого труда. Конечно, ей приходилось делить барыши с неведомым поставщиком из Ниццы, но с этим приходилось мириться — какая мелочь в сравнении с выгодой! Он вспомнил про миллионы в брюхе плюшевого мишки — всего лишь ее деньги на карманные расходы, тогда как большую часть капитала она отдавала в рост, о чем свидетельствовала расписка.
«Мистраль» прибывал в Марсель. Сейчас начнется обслуживание пассажиров второй смены. Шаван перестал думать о Люсьене, но, подавая бутерброды с семгой, чувствовал, как унижение леденило ему сердце. Он, образцовый служащий железной дороги, переправлял наркотики в этом вагоне-ресторане, который доверила ему компания…
Шаван принес корзину с хлебом, графин, и у него зачесалось вдруг все тело, как если бы по нему ползали паразиты. Ведь в ночь несчастного случая с Люсьеной он провозил наркотик, как обычно, и этот наркотик все еще находился в тайнике где-то рядом с ним или даже на нем, поскольку Люсьена так и не смогла воспользоваться очередной партией. Где он? Но где же? Шаван до умопомрачения твердил себе одни и те же слова — скучный перечень его личного багажа. Ни мыло, ни бритвенный прибор, ни зубная щетка, ни расческа… А больше искать негде.
В Ницце, сославшись на необходимость проверить счета, Шаван задержался в ресторане. И когда все его покинули, принялся обыскивать вешалку, потом выпотрошил чемоданчик и внимательно изучил стенки, дно, крышку, не хуже сапера — специалиста по разминированию. Тщетно. Он снял с себя китель и вдруг глазом зацепился за эполеты. Твердый золоченый галунный шнур пришит к синей планке-основе. Этот шнур… А что, если он полый?
Отстегнув эполеты, Шаван просунул палец в завитки галунного шнура и обнаружил сбоку нечто вроде пластиковой пробочки, которую вытащил не без труда. Шнур оказался внутри трубочкой, куда насыпан белый порошок. Высыпав его себе на ладонь, он подумал — наверное, кокаин. Какие-то несколько щепоток, не более. Второй эполет, в свою очередь, выдал ему свое содержимое. Всего-то грамм десять. Но при двух ездках в неделю за год это составит с килограмм. О! Фред был прав. Речь шла о крошечной коммерции на свой страх и риск. Неважно. Главное то, что он втянут в эту авантюру без его ведома. Подавленный, он сунул куртки в чемоданчик и, сдав свои отчеты и деньги в контору вокзала, пошел в помещение, предназначенное для отдыха служащих железнодорожной компании.
Там, в темноте и тишине, он заставил Люсьену предстать перед ним. Но на экране своей памяти увидел лишь глухую, немую и слепую женщину. Она никогда не сумеет оправдаться. Подлинные мотивы ее поведения предстояло вообразить ему самому. Ими безусловно являлись деньги. Но зачем ей были нужны деньги, коль скоро, в сущности, она так мало ими наслаждалась. Квартира на бульваре Перейра принадлежала не ей. Ее туалеты, меха далеко не представляли собой большой ценности. Половину недели она жила крайне скромно.
Во вторую половину конечно же позволяла себе вести совсем иной образ жизни. Но если и ходила в ресторан, то за нее платили. И впрочем, даже если бы захотела, она не могла ни покупать вдосталь, ни вкладывать деньги, иначе ей пришлось бы, время от времени, в зависимости от характера своих приобретений, обнародовать подлинное имя. Таким образом, ей были заказаны большие расходы, как другим заказано играть в казино. В таком случае, зачем было ей заниматься этой мерзкой торговлей наркотиками? Вот чего Шаван никак не мог взять в толк. То, что Люсьена, побуждаемая примером Доминик, уступила соблазну мелкого приработка, еще можно было понять. Но и тут во всей своей силе встал вопрос: зачем Люсьена копила свои барыши? Секс был для нее только средством. По признанию самих клиентов, она была не слишком одаренной по этой части… Так почему же она упорствовала?.. И уж совсем нет объяснения ее идее приумножать доходы с помощью наркотиков. Разве что ее кто-то надоумил? Однако теперь Шаван был склонен думать, что идея родилась в голове самой Люсьены. И вот тому доказательство: никто не мог подсказать ей мысль использовать в качестве тайника эполеты мужа.
За всем этим скрывалась особая изощренность той двойной жизни, какой она жила, что внушало Шавану какой-то ужас. Может, Люсьена была психически ненормальной, страдала паранойей? А почему бы и нет, в конце концов. Может, она испытывала острое удовольствие, насмехаясь над всеми, кто имел с ней дело? Может, она желала остаться одна в мире, где вновь обретет свои игрушки и детство, которого ее так жестоко лишили? Ведь в конце концов, эти спрятанные в шкафу игрушки наверняка что-нибудь да значили. Шавану наконец приоткрывалась некая правда, пока еще только смутно угадываемая: возможно, Люсьена вовсе не чудовище, а маленькая девочка, затерявшаяся среди взрослых, которые, не обращая на нее никакого внимания, шли своей суровой земной стезей, просто не замечая ее. Шаван проникся к Люсьене жалостью и почувствовал, до какой степени ей недоставало мужа.
Может… Шаван был еще не в состоянии сформулировать ничего, кроме предположений. Но в нем уже начинало укрепляться очевидное: он повел свое расследование, затаив против Люсьены злобу, с намерением смешать ее с грязью, чтобы лучше отстраниться от нее и ненавидеть, а в ее лице ненавидеть всех женщин, подобных ей, во избежание попасться на крючок такой шлюхи, как Доминик. Он с ходу уверовал в то, что она кругом виновата и решила его обмануть, смешать с грязью. Тогда как у нее просто не оставалось выбора.
Шаван отдавал себе отчет в том, что плохо выражает обуревающие его чувства, что слова его подводят — они как бы изничтожают то, о чем он так мучительно старался догадаться задним числом.
В помещении было слишком жарко натоплено. Шаван встал выпить стакан воды и внезапно осознал, что наполовину грезил. Хватит! Допустить, что Люсьена была в каком-то смысле не виновата! Какая ерунда. Два часа утра. Пора спать.
И первое, что ему надлежало сделать по приезде в Париж, это перерыть все вверх дном, чего он еще не сделал, всю квартиру Лейлы — имя, от которого его тошнило, — и убедиться, что там не осталось ни малейшего запаса наркотика.
С непривычки подолгу размышлять Шаван уснул только под утро и сошел с «Мистраля» в Париже без единой мысли в голове. Людовик клевал носом в гостиной, сидя перед пустой чашкой.
— Я тебя ждал, — невнятно пробормотал он.
— Нового ничего?
— Ничего. Вчера приходил доктор. Когда спрашиваешь его мнение, он пожимает плечами. Типичный представитель новой школы, они считают, что жестоко продлевать жизнь больным, которые уже не живут, а погружены в сон смерти, как он выразился.
— Ты не переутомился?
— Да, малость. Какую чудную жизнь мы ведем, бедный мой Поль. Не знаю, долго ли я протяну. Покойной ночи. Попытаюсь добраться до дому. Я говорю — попытаюсь, потому что моя машина, как и ее хозяин, совсем не тянет.
Шаван перешел в спальню. Медсестра читала. Он не позволил ей встать и, облокотившись на спинку у изножия кровати, смотрел на Люсьену так, словно бы видел впервые. Скулы выпирали. Приоткрытые губы слегка обнажали зубы. Он думал о молодой женщине на картине. Которая из них была настоящей? Чтобы сменить медсестру, он обогнул кровать и прикоснулся губами к смеженным векам, но те не отреагировали. Затем погладил податливую левую кисть и тут обратил внимание на отсутствие обручального кольца. С каких пор его нет на безымянном пальце? После несчастного случая?.. Неужели он по рассеянности не замечал? Или она потеряла его еще раньше? На Шавана так похоже жить рядом с женой, ничего не замечая. Возможно, будь он меньше занят самим собой…
— Ступайте отдыхать, — велел он медсестре. — Я немного подежурю.
— Сейчас. Только заменю капельницу…
Это обручальное кольцо — что может быть проще. Люсьена снимала его с пальца всякий раз, как становилась Лейлой, а потом надевала снова. Но в ночь несчастного случая метаморфоза не завершилась, и оно где-то припрятано. Нужно искать. Шавану хотелось курить, ходить, лишь бы прогнать впечатление, что он бодрствует у гроба покойницы. Вытянувшееся недвижное тело, слабый свет ночника у изголовья. Не хватало только цветов. Шаван попытался вернуться к своим мыслям прошлой ночи, и вспомнил, что в какой-то момент сказал себе, что, возможно, Люсьена и была в известном смысле безвинна, но уже потерял нить своих рассуждений. Ему приоткрылось было нечто важное, способное вернуть мир его душе, а вот сейчас он снова движется на ощупь в потемках. Кончилось тем, что он уснул, запрокинув голову на спинку кресла с приоткрытым, как у мертвеца, ртом.
На следующий день после того, как Шаван помог Франсуазе обиходить Люсьену, он сел в такси и поехал на бульвар Перейра. В почтовом ящике лежало письмо для Лейлы, а точнее, визитная карточка с лаконичной припиской:
Несколько дней пробуду в Париже. Зайду повидаться в четверг около четырех пополудни. Хотел бы узнать ваше мнение о новой игре. С дружескими чувствами (имя и адрес отправителя просто-таки сбивали с толку)
Феликс Деаене, Мехельсестеенвег, 120.
Антверпен.
Шаван вскрыл бандероль, как для пересылки печатных изданий, и обнаружил в нем плоскую коробочку. Он внимательно изучил марку. Какой-то славный малый посылал Лейле игрушки из Бельгии. Что еще за новая тайна? Шаван так занервничал, что принялся вскрывать посылочку еще в кабине лифта и извлек ее содержимое, едва переступив порог кухни. Это оказалось что-то вроде пасьянса. Каждая деталь его мозаики имела форму завитка, идеально пригнанного один к другому, и изображала пейзажи северной природы. Дикие фиорды, северное сияние над ледником, сибирская тайга под снежным покровом. С чего бы этот Деаене интересовался мнением Лейлы? Сегодня как раз четверг — день, когда тот намеревался зайти! До четырех пополудни времени хоть отбавляй. Он успеет позвонить Доминик. Пасьянс! Шаван не мог прийти в себя. Перед тем, как набрать номер Доминик, он все еще продолжал думать да гадать. Люсьена никогда не проявляла ни малейшего интереса к подобного рода развлечениям. Она не любила ни карт, ни домино. Почему же этот бельгиец решил консультироваться с ней как с экспертом по части детских игр? Озадаченный, он позвонил Доминик и услышал на другом конце провода незнакомый женский голос.
— Могу ли я поговорить с Доминик? — спросил он.
— Мадам уехала.
— А с кем имею честь?
— С уборщицей. В отсутствие мадам я прихожу делать генеральную уборку.
— И долго ли она будет отсутствовать?
— Неделю.
— Не знаете ли, куда она уехала?
— На Корсику, к двоюродной сестре.
Шаван в бешенстве швырнул трубку. Черт бы побрал эту кузину. Ему вдруг стало невтерпеж задать Доминик тысячу новых вопросов насчет Лейлы. Похоже, все это время он исходил из ложной посылки: ему хотелось, главным образом, сделать больно себе, вместо того чтобы стараться понять Люсьену. Людовик был осведомлен о детстве Люсьены меньше, чем Доминик. Доминик — ее школьная товарка, ее первая задушевная подруга. Прежде чем совратить Люсьену и придумать Лейлу, Доминик играла с маленькой девочкой-незнакомкой. Было ли у этой девочки счастливое детство? Дружно ли жили между собой ее родители? Стала ли бы она с годами богата, не разразись революция? Вопросы… Вопросы… Все узнать пока еще не слишком поздно. Ведь если Люсьена умрет…
Шаван обнаружил, что уже сама эта мысль отозвалась в нем острой болью. Новизна такого переживания его озадачила и даже в какой-то мере шокировала. И это после всего того зла, какое она причинила ему! Он вновь перебрал в памяти: портрет, ее двойная жизнь, эти игрушки и, в довершение ко всему, наркотики, которые он перевозил как остолоп. Но может, именно потому, что Люсьена зашла слишком далеко, она и не была виновной в том смысле, в каком он считал.
Шаван ждал визитера с вызывающим нетерпением. Несомненно, ее давний любовник. Как пить дать! Он угадывал, что между Деаене и Лейлой существовала давнишняя доверительная дружба — та самая, в какой Люсьена отказывала ему. Когда этот мужчина наконец позвонил, он уже кипел от злобы.
Деаене удивился.
— Мадам Лейлы нет дома?
— Она больна.
— Надеюсь, не серьезно?
— К несчастью, серьезно. Входите…
Деаене был рослым малым лет пятидесяти с кукольным веснушчатым лицом и голубыми бесхитростными глазами. Вешая в прихожей его пальто из верблюжьей шерсти и шляпу с завернутыми полями, Шаван рассказал визитеру про несчастный случай. Тот покачивал головой.
— Сожалею, право, сожалею… А нельзя ли мне ее навестить?
— В настоящий момент это исключено.
— Вы ее родственник?
— Двоюродный брат… Что вы пьете?
— Виски безо льда, пожалуйста.
Шаван наполнял стакан не спеша, чтобы успеть подумать. С Деаене басня про Габон была излишней. С ним, наоборот, следовало, добиваясь доверия, проявить кое-какую осведомленность.
— Лейла поручила мне заменить ее, — сказал он, — но я не полностью посвящен в ее дела. Естественно, мне знаком характер ее занятий. Каждый выбирает себе жизнь по своему разумению, не правда ли? Но сейчас я вынужден проявить любопытство, если хочу быть ей полезен. Как видите, я вскрыл вашу посылочку. И никак не пойму, какое отношение имеет моя кузина к этому пасьянсу.
Деаене угостил Шавана толстой голландской сигарой и закурил сам.
— Сначала вам следует узнать историю нашего знакомства, — сказал он.
Фламандский акцент придавал его словам забавный нюанс, а кустистые рыжие брови и рот, округлявшийся, когда он выдыхал дым, делали похожим на театральный персонаж.
— Нас познакомил один из моих друзей, — продолжал он. — Я возглавлял фабрику игрушек в Антверпене. В последние годы спрос на них сильно возрос, в особенности на миниатюрные игрушки, которые все больше и больше привлекают коллекционеров… Мы с Лейлой долго беседовали…
— И вы стали любовниками?
— Ничего подобного, — возразил Деаене, размахивая сигарой в знак протеста. — Она превосходный друг, с которым я вижусь, когда наезжаю в Париж. Она вложила немалые деньги в мое предприятие.
— Сколько?
— Но позвольте, — изрек Деаене и намеренно комично приподнял бровь. — Может быть, она не одобрила бы мою болтливость. Могу сказать вам одно: она очень умна. Я сразу же проникся доверием к ее суждению и взял себе за правило посылать ей образцы выпускаемых нами изделий, чтобы узнать ее мнение.
— Ах, вот оно что!
— Простите?
— Ничего, ничего! Видите ли, я задаюсь вопросом, почему ее привлекали именно игрушки? Если она искала хорошего помещения капитала, то могла обратиться, например, к недвижимости. Так почему же игрушки?
— Я знаю ответ, — сказал Деаене. — Она говорила со мной не таясь. Могу ли я быть с вами откровенным?
— Ну, разумеется.
— Она — женщина, которой жизнь не дарила подарков, и в то же время девчушка, детство которой все еще не закончилось. По крайней мере, как я понял из ее признаний.
— А я, честно говоря, не очень хорошо понимаю. В детстве она пережила драму, но…
— Она рассказывала мне. Эта драма наложила на нее ужасный отпечаток. В том-то и дело! В ней что-то сломалось… Как бы застопорилось, так и не найдя себе выхода. Я нередко ощущал это, беседуя с ней. Я не врач-психолог, но думается, не ошибаюсь. И вот вам доказательство: как-то раз она сказала мне, что никогда не хотела иметь ребенка, что давать жизнь — преступление.
— Так она вам сказала? — задумчиво пробормотал Шаван.
— Да, но в то же самое время игрушки притягивают ее как магнитом. Любопытное явление: с одной стороны, ее воспринимаешь, как очень старую, все пережившую женщину, а с другой, я видел, как она хлопала в ладоши, глядя на зайчика, играющего на барабане. Я удивляю вас?.. А между тем вы должны бы ее немножко знать.
— Совсем немножко!
— Она никогда не посвящала вас в свои планы? Ведь она не переставала строить планы.
— Я много езжу…
— Ах, вот оно что! Видно, поэтому она и не говорила мне про вас…
— Какие планы?
— Так вот. Ее мечта — заиметь магазин игрушек. Я даже имел для нее кое-что на примете, в Антверпене. Да. Она говорила, что ее ничто не удерживает во Франции.
— Скажите на милость! — изрек Шаван, задетый за живое.
— О! Но это вовсе не значит, что она предприняла бы дальнейшие шаги. Словом, мне об этом ничего не известно. У нее никогда не знаешь, где правда, где ложь. Она не живет, а витает в облаках. Во всем, за исключением денежных вопросов. Вот тут, клянусь вам, она прочно стоит на земле.
— Она скупая? — спросил Шаван.
Деаене скинул мизинцем столбик пепла с сигары в пепельницу.
— Скупая? Нет, тут дело посложнее. По-моему, она всегда стремилась быть обеспеченной. Для нее деньги сродни защитному кокону, теплу. Она тянет на себя деньги, как другой, кому холодно, тянет на себя одеяло. Вам понятно?
— Да, до меня начинает доходить.
— По-моему, правда заключается в том, что она жила в вечном страхе. Этот страх никогда ее не отпускал… Не обычный страх… а страх, который она носит в чреве как живой эмбрион.
— Да замолчите же, — не выдержал Шаван. — Можно подумать, что вы ее любите.
— Это правда, — подтвердил Деаене. — Она того заслуживает. И она так одинока.
Он разразился смехом, от которого лицо залилось краской.
— Главное, не вздумайте вообразить себе что-либо такое-эдакое… Я женат… У меня детки. А Лейла…
Он подыскивал слово, уточняющее его мысль, и заключил свою фразу, внезапно перейдя на серьезный тон:
— Лейла — это Лейла! И ее спасут, правда ведь?
— Весьма сомневаюсь, — сухо ответил Шаван.
— Какой ужас! Молодая женщина — такая привлекательная… и такая хорошенькая. Как же мне больно это слышать. Я возвращаюсь домой послезавтра… Вы позволите вам позвонить и узнать последние новости?
— Я и сам уезжаю, — холодно выдавил из себя Шаван.
Деаене раздавил сигару и встал.
— Если с ней что-либо стрясется, хотя я и уповаю на лучшее, возникнут проблемы. Она не распространялась о родственниках. У нее не было нотариуса. Она полностью доверяла мне и правильно делала. А что будет теперь?
— В случае ее смерти, — сказал Шаван, — я дам знать вам. Ваш адрес у меня есть.
После ухода Деаене Шаван долго не покидал гостиную и, опустив голову, кружил вокруг стола. Он раскладывал по полочкам элементы проблемы, и мало-помалу подлинная Люсьена обретала форму; от того, что он открывал для себя, его сердце сжималось. Люсьена не переставала убегать не только от него — он для нее ничегошеньки не значил, — но и от чего-то смутного и мучительного, что плохо поддавалось определению, она жила, как загнанный зверек в поисках утраченной норы.
Толстяк Деаене разобрался в ней. Она говорила, что ее ничто не удерживает во Франции. Эта фраза мучила его, как если в него всадили нож. Но, по правде говоря, ее ничто уже не удерживало нигде. И быть может, в конце концов она решила отпустить баранку, и ее, как сомнамбулу, притянула пустота. Он так и не узнает правду. И никогда больше не перестанет доискиваться, блуждать по ее следу. Движимый внезапной потребностью увидеть Люсьену, Шаван поспешил домой, словно в страхе, что не успеет застать ее в живых. Но она была тут, вытянувшаяся на спине в той же позе, в какой он оставил ее. Медсестра вязала. Слышался только легкий перестук металлических спиц, и ее губы шевелились, подсчитывая петли.
Сев подле кровати, Шаван пробормотал у уха жены:
— Люсьена, это я… Мы больше не расстанемся, обещаю тебе.
Он выпрямился, посмотрел на закрытые веки цвета увядших фиалок. Ему хотелось, упершись в стенку, плакать в согнутую в локте руку, как прежде, когда он был ребенком.
— Не знаю, хватит ли нам хлеба, — сказал Амеде. — Эта забастовка на авиалиниях выйдет нам боком. Они должны были предупредить заранее. Теперь все бросятся в поезда. Для первой смены еще наскребем. Но вот увидите, шеф, в Марселе нас ждет столпотворение.
Шаван ничего не ответил. Он думал о шести днях отдыха, которые собирался попросить. Работа перестала его интересовать. Стоило ему надеть белый китель, как он испытывал чувство вины. Уже в Париже он неоднократно проверял эполеты, но порошка в них больше не обнаружил. Таинственный поставщик в Ницце понял, что связь нарушена, и больше не объявлялся. Но стыд не проходил. Он отпечатался на Шаване как татуировка, сделал его молчаливым. «Ничего удивительного, — бормотал Амеде, — перенести такую беду, какая обрушилась на его плечи».
Шаван работал как заведенный. Устойчиво поставив поднос на предплечье, быстрым движением правой руки он подцеплял порцию говядины. Ложка, захватив немного соуса, поливала мясо, затем, добавив гарнир из картофеля и лист салата, он обслуживал следующего пассажира. Он продвигался по проходу как по борозде, засевая тарелки едой, и только краешком глаза видел разнообразные прически, лысые макушки, покрасневшие от бордо уши.
Украдкой он поглядывал на свой хронометр, уже считая часы и минуты, отделяющие его от Парижа. Ему не терпелось снова очутиться у изголовья Люсьены, чтобы упорно продолжать следствие по ее делу. «Послушай, мы остановились на том моменте, когда твой папа обнаружил на стенах овина угрожающие надписи. Вы перепугались?.. Естественно, вы перепугались… Людовик мне рассказывал. Именно в этот момент ты и перестала посещать школу…» Таким манером он по клочкам восстанавливал прошлое Люсьены. Ему так хотелось восстановить его минута за минутой, чтобы открыть, в какой именно миг произошел перелом и маленькая девочка решила, что мир — страшная иллюзия, и навсегда замкнулась в себе.
— Будьте любезны принести горчицу.
— Сию минуту.
Шаван снова погружался в обслуживание. Амеде готовил мороженое.
За окнами нет-нет, да и мелькнет бледно-голубое море и подъемные краны, скрестившие свои руки над недостроенными стенами. Речь шла о подлинном расследовании преступления. Людовик силился извлечь из памяти забытые детали давних лет.
— Ну как, по-твоему, я могу вспомнить, во что она была тогда одета? — возмущался он. — Да, похоже, она любила наряжаться. Но какое значение это может иметь теперь?
В Марселе «Мистраль» ожидало необычное скопление пассажиров. Тем лучше! Чем больше клиентов, тем быстрее пролетит время. Ресторан быстро заполнялся. Амеде пек слоеные пирожки. Шаван думал, что если Люсьена умрет, то он уйдет с работы или же попросит, чтобы его перевели на другую линию, например Париж — Венеция. С «Мистралем» у него были связаны слишком тяжелые воспоминания. Пожалуй, он даже согласился бы перейти на должность проводника спального вагона. Тогда он смог бы ночи напролет смотреть, как пробегают кадры из его жизни и жизни Люсьены — фильм, смонтированный умалишенным.
Вторая смена затянулась; в ресторане ни единого свободного места. Затем, после Авиньона, он превратился в кафе. То был час, когда старые дамы, ковыляя из вагона в вагон, с опаской проходили через гармошку между ними, чувствуя себя неуверенно перед стеклянными дверьми, которые автоматически раздвигались перед ними в самый последний момент. Они приходили выпить чашку чая. Шаван возлагал их обслуживание на своих подручных и позволял себе потрепаться с Амеде — короткий перекур перед тем, как наступит пора заниматься ужином.
Усталость исподтишка поднималась по его ногам. От самого Дижона Шаван орудовал как робот. Ни одного свободного столика. Стоя перед плитами, Амеде напоминал ударника джазового оркестра, руки которого находятся всюду одновременно, а тело трясется в ритме буги-вуги. Шаван и малыш Мишель то идут гуськом, то навстречу один другому, проворные, деловитые, с гримасой любезности на устах.
Вот и настало время второго захода. Пассажиры теснились у двух входов в вагон-ресторан. Тому, кто не решался войти, Шаван указывал на свободные места. Внезапно он столкнулся лицом к лицу с Доминик. Их взгляды встретились, и это был миг хуже не придумаешь. Однако годы работы в вагоне-ресторане так вышколили Шавана, что он ничем не выдал панического ужаса.
— Нас трое, — сказала Доминик, ехидно ухмыльнувшись.
Шаван вытянул руку.
— Вот свободное место, прошу вас.
Теперь зал был забит битком. Шаван укрылся у входа в контору; он думал: «У меня не хватит сил. Я больше не выдержу». Он потел, как актер, забывший текст своей роли в тот самый момент, когда занавес поднимается. «Как же она, должно быть, сейчас потешается надо мной в душе! Мужчина из Габона! Богатый колонист!.. Да он же не кто иной, как гарсон из кафе!»
— Что с тобой творится? — спросил Амеде. — Посмотрелся бы в зеркало! У тебя лицо такое же белое, как камамбер. Плохо себя чувствуешь?.. На! Держи севрюгу.
Установив поднос на предплечье, Шаван начал обслуживать клиентов. Он вспомнил про забастовку на международных авиалиниях. Нормальное дело — за отсутствием самолета она возвращается с Корсики на «Мистрале». А ее спутники — молодая женщина и мальчик — несомненно родственники. По мере того, как Шаван приближался к Доминик, у него на лбу выступал пот. Ей ничего не стоит уязвить его публично, оскорбить при подчиненных или же расхохотаться прямо в лицо, спросить: «Какого шута ты тут делаешь?» И что он ответит? «Я пытаюсь вернуться в строй. И вот согласился на эту работу в ожидании лучшего!» Шаван догадывался, как смешно он будет выглядеть, и краешком глаза наблюдал за Доминик. Та, явно нервничая, крошила свой хлеб. И когда он подошел к ее ряду, подняла глаза, которые смотрели сквозь него.
— Мы возьмем баранины.
Шаван продолжал опорожнять свое блюдо. Отныне что толку названивать у дверей этой шлюшки. И все вопросы, которые он рассчитывал еще задать ей о Лейле, так и останутся без ответа. Все заканчивается хуже быть не может. Преодолевая себя, Шаван обслуживал пассажиров, задевая Доминик по пути туда и назад, каждый миг ожидая оклика, поскольку она не из тех особ, какие спускают обиду, и, должно быть, говорила себе, что он здорово над ней поиздевался. Тем не менее он подавал бараньи отбивные непринужденным движением кисти, чем весьма гордился, и так, будто между ними ничего не произошло. Дуэль состоялась в тот момент, когда он, выписывая счет, задержался у ее столика. Разумеется, он мог бы поручить это дело кому-нибудь еще. Но взимание платы принадлежало ему по праву, и он ни разу еще не перекладывал эту работу на другого. «В конце концов, думал он, я здесь у себя, и, если она хочет скандала, она получит его!»
И все же, когда он принес сыр, затем мороженое, внутри у него все дрожало. Доминик выглядела озабоченной и не обращала на него ни малейшего внимания, но Шаван был готов держать пари, что с самого начала трапезы ее мысли вертелись вокруг него.
Он вернулся в проход между столиками с кассой, снабженной выдвижным ящиком для денег, которая висела у него на груди, как лоток. Ему пришлось остановиться как раз за спиной у Доминик, чтобы перевести фунты стерлингов какого-то англичанина во франки — заурядная процедура, хорошо им освоенная благодаря таблице пересчета, и он справлялся с ней без запинки. Тут он заметил, что Доминик извлекла из сумочки чековую книжку. Она обернулась. Их взгляды снова встретились. Шаван собрал все свое мужество, чтобы выдержать ее взгляд и не опустить глаза. Она сдалась первая и стала заполнять чек — медленно, старательно до тошноты. Затем протянула его кончиками пальцев, словно боясь испачкаться, и ее улыбка была оскорбительнее пощечины.
Невозмутимо проверив чек, Шаван прочел подпись: «Леони Руссо». Он чуть было не указал Доминик на ошибку. Но тут мысль сработала так молниеносно, как никогда в жизни. Он понял все, увидел все в каком-то пароксизме прозрения… Кузина, которая подпудривала лицо… Доминик, фамилия которой вовсе не Луазлер, а заурядная Руссо. Доминик Луазлер — так ее величали на боевом посту, таково ее имя женщины легкого поведения. Он положил чек в ящик кассы под купюры и уже удалялся, когда Доминик его окликнула:
— Гарсон!
И подтолкнула по скатерти две пятифранковые монетки.
— Вы забыли чаевые.
Их взоры снова схлестнулись, бросая вызов. Шаван с достоинством поклонился.
— Благодарю вас, мадам.
Но он был вынужден стиснув зубы ретироваться на кухню. Ослепляющее озарение, подобно вспышке молнии, осветившей ночной пейзаж, открыло ему все, что ускользало до сих пор. Заемщица — та, кто подписал расписку о получении денег под проценты своим настоящим именем, была Леони Руссо; та, что задолжала Лейле пятьдесят тысяч франков, была Доминик… И все та же Доминик толкнула ее «пежо» на фонарный столб, чтобы избавиться от соперницы, которой завидовала, поскольку та зарабатывала гораздо больше ее самой, и ей она должна была вернуть долг. Доминик не только свела Люсьену с пути истинного, приобщила к этой жуткой профессии, но и убила ее. Такова очевидность. Последнее время Лейла боялась.
Фред заметил это. Обе женщины, несомненно, были на ножах.
Но и это еще не самое страшное. Поскольку Доминик и спровоцировала аварию, она знала изначально, с первого взгляда на него на бульваре Перейра, что Лейла вовсе никого не встречала в аэропорту. Она мгновенно сообразила, что так называемый друг Лейлы, этот колонист, прибывший из Габона, не кто иной, как самозванец. Ах! Как же она водила его за нос! С каким двуличием! С ума сойти!
— Дай-ка мне глотнуть чего-нибудь покрепче, — попросил он Амеде. — На твое усмотрение. Что-то закружилась голова.
И подумать только, он в нее втрескался, в эту суку! Не надолго! Только из желания узнать, что же мог испытывать любовник Лейлы! Но с этим покончено. И она признается в своем преступлении. Он выдавит из нее правду. Шаван выпил глоток спиртного, которое обожгло ему язык.
— Получшело? — посочувствовал Амеде. — Еще час — и ты дома. Хорошо выспишься и завтра будешь как огурчику вот увидишь.
…Но час спустя Шаван катил на улицу Труайон. Время одиннадцать; входную дверь, пожалуй, еще не заперли. И в самом деле, он вошел в дом без проблем и предпочел подняться пешком, чтобы израсходовать избыток энергии, заставлявшей его дрожать, как мотор при перегрузке.
Негромкий звонок в дверь… Никого… Она еще не явилась. «Минутка» на лестнице погасла. Шаван прислонился к стене, руки в карманах, потом прошелся в темноте направо-налево. До его слуха донеслась танцевальная музыка — преодолевая просторы тишины и ночи, она приглашала его к радости. Где Доминик? Вероятно, провожает кузину и мальчонку в отель, так как не смогла бы должным образом принять их у себя в малогабаритной квартирке. Значит, она скоро объявится. Что он скажет ей? И что сделает, если она во всем сознается? Донесет ли на нее в полицию? Он не имел никакого понятия. А что, если она станет нежно шептать: «С такими чокнутыми, как ты, лучше не заводиться. Не важно, из Габона ты или нет, но ты был тут и очень мне понравился», — попадется ли он опять на эту удочку?
Шаван услышал, как внизу сомкнулись створки лифта и свет из кабины поднялся к нему на этаж. Доминик… Чтобы не испугать ее, он нажал на кнопку «минутки», и лестничная площадка осветилась.
Другая бы на ее месте невольно отпрянула.
— Скажите на милость, — не растерялась Доминик, — ты явился. Но до чего некстати. У меня нет никакого желания что-либо обсуждать. Ну просто ни малейшего.
Она рылась в сумочке, отыскивая ключи, и, пожимая плечами, проследовала под носом у Шавана.
— Твоими выяснениями я сыта по горло. Ты хоть знаешь, который час?
Доминик открыла дверь. Шаван удержал ее за руку.
— Позволь мне зайти, — взмолился он.
Она выдернула руку.
— Чтобы ты еще говорил мне о своей женушке? — вскричала она. — Хватит! Я уже наслушалась до одури. Я не виновата, что она тебя бросила. Поезжай к ней — ведь у тебя проезд бесплатный.
Доминик со смехом оттолкнула его. Не дав двери захлопнуться, он протиснулся следом.
— Ты выслушаешь меня!
— И не подумаю! Если ты не выйдешь, я закричу!
И тут пальцы Шавана непроизвольно сжали горло Доминик.
— Давай, кричи. Кричи! Кричи, кто же тебе не велит, кричи, сука!
Вторая рука поднялась на подмогу первой. Пальцы впивались в ее хрупкую плоть. Они походили на животных, которые перестали узнавать голос своего хозяина.
— Это ты убила ее… Ты!
Шаван бился в конвульсиях, а Доминик давно уже перестала отбиваться, когда его мышцы, одна за другой, ослабли. Пальцы отступились последними, и Доминик рухнула на пол. Он зажег электричество в прихожей, поискал носовой платок, чтобы вытереть глаза, ослепленные потом. Затем опустился на колени возле трупа и перевернул его на спину.
«Я задушил ее, — думал он. — Это произошло само собой. Выходит, это проще простого!» Им овладела безмерная усталость. Он сел на палас и долго сидел неподвижно, будучи не в состоянии шевельнуться. Мало-помалу он осознавал, какая сложилась ситуация. Поднимать на ноги полицию необходимости нет. Двоюродная сестра Доминик, забеспокоившись, предпримет все необходимое. Никто не удивится. Проститутка, убитая случайным клиентом, — в этом нет ничего из ряда вон выходящего. При условии, если подработать декорацию. Шаван поднялся на ноги и налил себе две порции водки с водой. Он выпил одну, оставил оба стакана на столе, обтерев следы своих пальцев. Потом высыпал содержимое сумочки на пол и разбросал. Вот! Кто-то задушил Доминик, но это был не он.
Ни малейших угрызений совести. Напротив, неизведанный душевный покой. Как если бы он выполнил дело бесконечно трудное, но необходимое. Выключив свет, он бесшумно запер дверь и вышел из дому, не встретив на своем пути ни души.
Когда Шаван явился домой, Людовик уже ушел.
— Мсье Людовик ждал вас до одиннадцати, — сообщила ему сиделка. — Он оставил вам записку.
«Извини, что я тебя не дождался, — прочел Шаван, — но я забыл дома папаверин. Зайду завтра утром. Не беспокойся. Все нормально».
Шаван прошел в спальню. Люсьена лежала тут как неодушевленный предмет. Он остановился в ногах у кровати. «Лейла умерла», — чуть слышно сказал он, словно она могла его услышать и порадоваться. Облокотившись на медную трубку кровати, он замечтался. Долгая погоня наконец закончилась. Отныне ему не светит ничего, кроме этого немого тет-а-тет, более содержательного, нежели любой диалог. Вконец изнеможенный, Шаван был уже не в силах сделать и шагу, чтобы пойти и лечь спать. Он смотрел на Люсьену. Он больше никогда не устанет смотреть на нее. Голова его закачалась, и он отдал себе отчет в том, что теряет сознание. Едва успев опуститься в кресло, он уже спал.
На следующее утро его разбудил Людовик.
В каком-то оцепенении Шаван снова включился в рутину повседневной жизни. Метро, «Мистраль», суета на работе. Все поплыло одно за другим, и он утратил ощущение времени. Ему больше не хотелось всматриваться в прошлое Люсьены. Достаточно и того, что она здесь. В какой-то момент он, конечно, интересовался тем, что газеты прозвали «делом Луазлер», но так, как будто речь шла о чем-то не имевшем к нему никакого отношения. Полиция, поднятая на ноги звонком двоюродной сестры, обнаружила труп Доминик, но не знала, по какому следу идти. Было начато следствие, допрашивали подозреваемых. Но о ее обширных связях с мужчинами ничего не было известно, да и усердие полицейских оставляло желать лучшего. Одна вечерняя газета опубликовала довольно пространную статью — Шаван пробежал ее в Ницце, — где высказывалось такое предположение: преступление совершено случайным клиентом жертвы, возможно с целью ограбления, поскольку ее сумочку распотрошили. Поиски убийцы, несомненно, дело затяжное.
Шаван не чувствовал никакой угрозы. Разумеется, его, наряду с прочими мужчинами, видели в обществе Доминик, но в таких местах, где не принято лезть в чужие дела. К тому же никто не знал его имени. Да и какое значение это имело! Он уже не испытывал ни гнева, ни ревности — никакого сильного чувства. Он, в свою очередь, как бы впал в кому, которая притупляла его мысли, смягчала воспоминания. Он больше не задавался вопросом: «А что теперь?», а жил по инерции, довольный, когда уезжал, и более того — счастливый по возвращении. Он и слушать не желал, что Люсьена обречена. Важно было иметь ее в своем распоряжении, воспользоваться неизменностью присутствия этого тела, возможно и без души, но зато оно больше не могло от него ускользнуть. Сразу по прибытии в Ниццу он звонил Людовику.
— Что ты хочешь от меня услышать? — теряя терпение, отвечал тот. — Все по-прежнему. Пора бы тебе привыкнуть.
Сойдя с поезда в Париже, он торопился скорее попасть домой.
— Ну как она провела эти два дня?
Людовик и медсестра переглядывались. Шаван проходил в спальню, склонялся над Люсьеной. Никогда, чтобы ее поцеловать. Просто чтобы увидеть ее вблизи, изучить морщины, которые вокруг рта и крыльев носа все больше походили на трещины, как если бы ткань лица медленно трансформировалась во что-то вроде глины. Случалось, он брал ее руку. И бормотал: «Останься!», как человек, разговаривающий во сне.
— Как это неблагоразумно с твоей стороны, — выговаривал ему Людовик. — Помнится, ты уделял ей гораздо меньше внимания.
— Но сейчас она нуждается во мне, — сухо парировал Шаван.
У него вошло в привычку привозить из Ниццы гвоздику, розу и класть на подушку.
— Это негигиенично, — протестовала медсестра.
— Зато мне приятно… И ей тоже, я уверен.
Дни начали удлиняться. Вечер долго алел над Беррским заливом. Под Авиньоном они проехали первое грушевое дерево в цвету, и Шаван, застыв посередине прохода с кофейником в руке, провожал его глазами, пока оно не исчезло из виду. В тот же вечер он узнал новость: убийцу Доминик наконец-то арестовали. Этот бармен, работавший на авеню Ваграм, уже признался в убийстве двух проституток и не замедлит признать себя виновным и в смерти Доминик Луазлер.
«Пусть себе выкручивается, как знает», — подумал Шаван. Но целую неделю был сильно озабочен — настолько, что его тянуло послать в полицию анонимку, снимающую вину с этого парня. Он отказался от этой затеи, так как мало-помалу при воспоминании о Доминик он вспоминал Лейлу, а Лейла была Люсьеной, и он силился отвергать такое непристойное сближение, напоминавшее ему о его собственном блуде. И тогда начинался его возврат к Лейле и Доминик, создавая у него впечатление, что он бесконечно кружится в беличьем колесе, отчего у него обрывалось сердце. Пусть себе!.. Он смолчит.
Шаван купил в Ницце огромный букет мимозы и повез в Париж.
— Вы балуете ее, свою жену, — сказал ему Амеде. — Ей повезло, что у нее такой преданный муж.
А вот Людовик нахмурил брови.
— И что прикажете с этим делать! Похоже, ты плохо соображаешь.
Взяв букет у него из рук, он швырнул его на кухонный стол, так что желтые шарики рассыпались по плиткам.
— Поль… Прикрой-ка дверь!.. Чтобы нас не услышали.
Шаван внезапно почувствовал себя в опасности. Лицо Людовика не сулило ему ничего хорошего, как бывало в худшие дни.
— Садись.
Шаван покорно притянул стул к себе.
— Что означают эти цветы, а? — продолжал Людовик. — Что ты любишь Люсьену? Что ты мучаешься по ее милости?
Заложив руки за спину, он расхаживал по кухне, подыскивая слова.
— Нет, это было бы уже слишком, — возразил Шаван.
— Ты должен знать, Поль. Сегодня утром врач сказал без обиняков. Люсьена потеряна безвозвратно.
Он стал напротив Шавана.
— Потеряна, слышишь? По его словам, все решится днями.
— Да что он знает? — вскричал Шаван.
Людовик положил ему руку на плечо.
— Правда заключается в том, — продолжал он, — что Люсьена покинула нас уже давно. Мне не хотелось бы делать тебе больно… Ах, как же это трудно… Она перестала быть с нами еще задолго до несчастного случая. Понимаешь?
— Нет, — пробормотал Шаван. Но он уже опустил голову, желая скрыть стыд.
— Она обманывала тебя, мой бедный Поль. Она обманывала нас обоих.
Подняв с пола желтые шарики, Людовик машинально подбрасывал их на ладони.
— Девчушка, которую я… это невозможно!
Похоже, его глазам привиделась девочка, некогда взбиравшаяся к нему на колени. Он как бы очнулся ото сна и посмотрел на дядю.
— Не веришь? А между тем у меня есть доказательства. Однажды я встретил ее неподалеку от «Лидо[26]» — она шла под руку с мужчиной. Представляешь — я просто обомлел.
Он ждал ответа. Шаван, оцепенев, стиснул зубы.
— Никаких сомнений — то была Люсьена… Тогда я решил удостовериться. В те дни, когда ты находился в поездке, я выслеживал ее… И в конце концов обнаружил, что она занимала квартиру на бульваре Перейра, скрываясь под именем… в жизни не угадаешь… Кета-ни! Это ее девичья фамилия. Она вернулась к своим истокам, как сахарская лисица возвращается в пустыню. И видишь ли, я спрашиваю себя, а была ли она вообще когда-нибудь с нами?
Усталым жестом он швырнул желтые шарики мимозы в раковину.
— Сам я слишком стар. Но ты со временем ее позабудешь. Погоди! Я не кончил. Она выбрала себе довольно редкое имя — Лейла… Несомненно, для того, чтобы с большим успехом заниматься своей профессией… Ее профессия, Поль… Мне нет необходимости ее уточнять.
— Замолчи, — прошептал Шаван.
— Да, сейчас замолчу, только сначала… Ну, что ж, пускай, я расскажу тебе все… При том, до чего мы сейчас докатились… 6 декабря — дата, которую я не скоро забуду… Был вечер. Я увидел, как Люсьена входит в дом на бульваре Перейра с клиентом… Я вынужден употребить это слово… Разодета как принцесса… Я поджидал в своей машине — когда приспичит, я умею быть терпеливым. Посреди ночи из дома выскользнул тип… И кого я вижу немного погодя? Следом выходит Люсьена, уже преобразившись — в своей обычной одежде. Короче, твоя жена! С некоторых пор она проявляла подозрительность. И вот, она смотрит направо, затем налево и, сев в ваш «пежо», тут же трогается с места. Все это происходит настолько быстро, что у меня нет времени для маневра. Я сразу подумал: «Тебе от меня не удрать, малышка!» И бросился в погоню.
— Вранье, — пролепетал Шаван, получив удар в самое сердце. — Не станешь же ты мне говорить, что это ты…
— Да, я. Я попытался было прижать ее к тротуару, чтобы вынудить остановиться. Она узнала меня и тут, должно быть, в панике потеряла управление. Я готов был остановиться и прийти ей на помощь, если еще не поздно. Но тут же подумал о скандале, о нашей подмоченной репутации, о тебе, мой бедный Поль. Я предпочел поставить на ноги полицию, но не назвался. А потом, увидев, как ужасно она пострадала, счел за лучшее не усугублять твоего горя. Но теперь хватит, я уже не в силах выносить твоих страданий. Люсьена — разумеется, мы станем за ней ухаживать, как только сможем, но выполняя свой долг и ничего более.
— Значит, ты…
— Да. Я!
Людовик протянул руку Шавану, но тот отпрянул.
— Не прикасайся ко мне!
— Ах, Поль! Ты меня просто убиваешь. То, что она нас обманула, ужасно само по себе. Но если она сейчас нас разлучит…
Двух мужчин разъединяла стена молчания. Некоторое время спустя Людовик подошел к двери.
— Ты предпочитаешь, чтобы я ушел?
— Да.
— Прости меня, Поль. Я был обязан открыть тебе глаза на правду.
— Да, да, — крикнул ему Шаван. — Но оставь меня одного, Господи, оставь меня одного.
Людовик вышел из кухни. Шаван долго протирал глаза. Потом приготовил кофе и выпил чашку залпом. Главное — больше не раздумывать, не увиливать. Правда! Она была налицо. Людовик совершенно прав. Так больше продолжаться не может. Шаван вернулся в гостиную, полистал телефонную книгу и снял трубку.
— Алло… Полицейский участок?
Он говорил шепотом, чтобы не услышала медсестра.
— …Алло… Я хотел бы поговорить с инспектором… Значит, так… мне надо сделать заявление. Убийца Доминик Луазлер… Да, знаете, на улице Труайон… Это я… Меня зовут Поль Шаван, я проживаю в доме 33 по улице Рамбуйе… Нет, это истинная правда. Я вовсе не расположен рассказывать басни… Убийца — это я… О! У меня нет намерения убежать, это очевидно. Можете не торопиться. Я вас подожду… Второй этаж, дверь направо…
Шаван положил трубку. Никогда в жизни он еще не ощущал такого умиротворения. Он пошел к медсестре и шепнул ей на ухо:
— Ступайте спать в соседнюю комнату. Мне спать еще не хочется. Я подежурю. И если услышите звонок, не беспокойтесь. Я сам открою дверь. Ко мне должны прийти.
Сиделка подавила зевок.
— Капельница еще почти непочатая. Когда она опорожнится, кликните меня. Я заменю ее на другую. Так распорядился доктор. Он считает, что наша больная очень ослабла.
— Не волнуйтесь. Я прослежу.
Шаван закрыл за ней дверь. Какая гора внезапно свалилась у него с плеч. Он подошел к кровати, не без труда снял с пальца обручальное кольцо и надел его на безымянный палец Люсьены. Кольцо оказалось великовато для ее костлявого пальца. Одной рукой он с неизбывной нежностью придерживал его, не давая соскользнуть, а второй — отсоединил трубку от колбы. И стал дожидаться прихода полицейских.