Алтан-Цэцэг получила письмо от Лувсана, ее однокашника по техникуму.
Лувсану ни одного дня не пришлось поработать по своей специальности. Еще до окончания техникума, почти накануне государственных экзаменов, его призвали в армию и направили на учебу в Высшее военное училище, в Советский Союз. Провожали парня всем техникумом. Мальчишки завидовали. А Лувсан не скрывал радости. Лицо счастливца блестело, словно смазанное растопленным бараньим жиром.
Лувсан разыскал ее адрес. И вот письмо — длинное и немножко сумбурное.
«Милая Алтан, здравствуй!
Во-первых, позволь мне от всей души поздравить тебя с успешным окончанием учебы и, во-вторых, пожелать попутного свежего ветра.
Вспоминаю наш техникум — всех ребят и девчонок. И так живо представляю себе одну картинку, одно событие, что кажется, произошло все вчера. Мы сидим на ревсомольском собрании. Обсуждается проступок Ванчарая-младшего, сына высокого начальника. Он избил девушку за то, что она не захотела с ним дружить. Не могу понять таких типов вообще. Ну, как можно угрозами или кулаками заставить дружить человека, который тебя не уважает. Не те времена. Русские говорят: «Насильно мил не будешь».
Па собрании я наблюдал за тобой. Сколько в тебе было негодования, презрения и боли оттого, что на свете есть еще такие подлые люди. Ты, помню, назвала Ванчарая-младшего нойоном-князьком и предложила исключить его из ревсомола и выставить из техникума. Из ревсомола его исключили, а в техникуме оставили.
Ну, ладно, все это между прочим.
От ребят узнал, что ты живешь теперь на Халхин-Голе — на самом краю нашей родной монгольской земли и работаешь в «Дружбе» — сельскохозяйственном объединении, названном в честь победы, добытой в жестоких боях два года назад. Почетно это!
Я не спрашиваю, что заставило тебя ехать так далеко от дома — долг или желание посмотреть другие места. Наверное, не ошибусь, если скажу: и то, и другое.
Прихалхинголье — это не то, что, скажем, Восточная или Южная Гоби, где зимой собачьи морозы, а летом от жары плавится само небо, где нет воды и постоянно дуют свирепые ветры, нагоняя тоску. Не зря старики говорят: чем родиться в Гоби человеком, лучше родиться в Хангае быком. Впрочем и неуютная Гоби — наша родная земля. И нам, может быть, даже нашему поколению придется осваивать и обуздывать эту самую Гоби, Если, конечно, не помешают враги. Кстати, не беспокоят ли они? Время сейчас такое, что от них можно ожидать самого худшего. Самураи!
Ладно, это между прочим.
В новой обстановке тебе — сужу по своему маленькому опыту — приходятся, видимо, туговато. Незнакомые люди, незнакомые места и прочее. Советую по-дружески: будь, как всегда, терпелива и бодра. Ты это умеешь. Не вешай нос. Ну и, конечно, не задирай его сверх нормы. Держись с людьми просто. Дружи с ними Русские говорят: «Не имей сто рублей, а имей сто друзей». Хорошо иметь друзей, много друзей. А из них самого-самого бесконечно дорогого, который лучше всех.
Имеешь ли ты такого?
Если не имеешь, то жди, обязательно жди. Он появится. В тебя, милая Алтан, в техникуме многие влюблялись, только ты почему-то не замечала…
Не тоскуй. К черту тоску! Ну, это я, видимо, зря пишу. Ты всегда была человеком веселым и жизнерадостным. Таким, полагаю, и осталась.
Дорогая, Алтан! Ребята пишут, что ты долгое время болела. Что с тобою случилось? И еще: что ты никому не пишешь писем. Обижаются на тебя.
…Вот сейчас я почему-то вспомнил твой шарфик голубой. И открытые с длинными-длинными ресницами глаза. И песни, которые ты любила и умела петь. На душе сразу стало тепло, на стихи потянуло. Будет время — обязательно напишу стихи о девушке, уехавшей в далекую, далекую степь — к синему Баир-Нуру, к неспокойному Халхин-Голу. Девушка живет у реки с тальниковыми берегами в маленьком поселке. Девушка тоже маленькая, а вот сердце у нее большое. Над головой ее, над берегами реки, изрытыми окопами, над холмами с братскими могилами постоянно шумят ветры, в которых звучит песня. Девушка прислушивается. Она слышит голоса павших на поле брани. Павшие завещают построить на этих берегах новую, счастливую и красивую жизнь. Девушку зовут Алтан-Цэцэг — Золотой Цветок… Мне приятно сознавать, что на свете есть… Золотые Цветы.
А теперь одну строчку о себе, о своей жизни. Учусь в большом и красивом городе Союза. Занятия, идут нормально: без передыху, по многу часов. Время так велит. Мои русские друзья о страшно трудной курсантской жизни говорят непременно с шуткой-прибауткой: «Через день — на ремень, через два — на кухню!» Так и живем. Завидую я русским парням — они какие-то двужильные. И неунывающие. Готовы заниматься сутками, только скорее бы закончить училище, только скорее бы в бой. Тут и убеждаешься: таких людей никакой враг не победит.
На этом заканчиваю письмо. Желаю много удач в работе. Желаю счастья.
До свидания
С приветом будущий летчик и твои друг Лувсан».
Алтан-Цэцэг и Лувсан не были близкими друзьями в техникуме. Правда, не встреться на пути-дороге Максим, возможно, они и нашли бы друг друга. А сейчас поздно. Алтан-Цэцэг не приняла дружбы Лувсана. Не могла. И потому не ответила на его письмо, как впрочем не отвечала на письма и других ребят.
Лувсан прислал второе письмо, такое же длинное, только, пожалуй, с большим количеством многоточий и восклицательных знаков. Но и оно осталось без ответа. Лувсану ничего другого не оставалось, как перестать писать.
А может, ему, живущему вдалеке от родной земли, нужно было всего лишь теплое слово участия? Кто не знает, как тоскует солдатское сердце о родных краях.
Однажды Тулга, новая подруга Алтан-Цэцэг, зная о письмах Лувсана, спросила:
— Тебе не кажется, Алтан, что ты поступаешь жестоко?
— Нет, не кажется.
— А парень он, судя по письмам, умный и добрый.
— Возможно…
Алтан-Цэцэг ждала писем от Максима и верила, что они придут.
Верила, ждала и писала. Писала много, чуть ли не каждый день. Это был ответ, но ответ на… не полученные письма друга, дневник не дневник. Скорее всего, пожалуй, письмо, которое постоянно увеличивалось, письмо с продолжением.
В своем письме Алтан-Цэцэг старалась насколько возможно подробно рассказывать о прожитых днях, о событиях, о встречах, о новых друзьях-товарищах, о радостях своих и печалях. Она мечтала: как только получит от Максима весточку, сразу же отправит ему целую повесть о своей жизни.
Что там было за тонкой войлочной стенкой юрты — хлестал ли ночной ливень, гулко ли ударял ветер, словно кто большими кулаками колотил по юрте, и юрта от этого вздрагивала, стучали ли копыта испуганного кем-то табуна лошадей — не все ли равно? Ее ничто не отвлекало. Она смотрела перед собой — сквозь предметы, сквозь стенку юрты, сквозь ночь — куда-то далеко, далеко. Она была как бы в замкнутом кругу, в который никого не пускала, была наедине с ним, с Максимом, и слышала только его голос.
На столике беспокойно метался светлый язычок свечного огарка.
Иногда просыпалась подруга Тулга. Сонно потягиваясь и зевая — «Ой, какой сон не доглядела!»— спрашивала:
— Ты все еще не спишь, Алтан?
— Не сплю, Тулга.
— Все думаешь о нем и все пишешь ему?
— Все думаю и все пишу.
— Счастливая ты, — поворачивалась на другой бок, усмехалась. — Ну, пиши… как тот летописец из «Бориса Годунова»: «Еще одно последнее сказанье — и летопись окончена моя…»
И тут же засыпала.
Письмо-дневник Алтан-Цэцэг
1
Здравствуй, далекий мой друг Максим!
Вот уже несколько дней я нахожусь на самом краю монгольской земли — в сельскохозяйственном объединении «Дружба», где мне придется жить и работать. Подъезжая к поселку, я пыталась разобраться в непонятном чувстве какого-то тревожного ожидания и грусти. Не сразу, но поняла: тревожное ожидание — это то естественное чувство, которое возникает, видимо, у всех, кто встречается с новым и незнакомым. Появляются сто вопросов: как тебя встретят, как сойдешься с людьми, как пойдет твоя работа? Ну а грусть — о прошедшем и привычном.
Поселок маленький: рубленый домик-конторка, десятка два юрт, какие-то стайки-котоны. Люди все заняты своей работой. До меня никому нет дела. В душе — разочарование, тоска смертная, одиночество. «Зачем приехала?» Подумалось: «Отцу бы написать». Но как напишешь? На прощанье отец сказал: «Слезливых писем не пиши. Не маленькая».
Под вечер из степи приехал председатель объединения. В контору прошел такой строгий — не подступись. Человек он не старый, почти молодой. Я уже знала, что два года назад он воевал в этих местах. Ото лба через бровь и всю щеку до нижней челюсти у него пролег красновато-фиолетовый шрам. Наверное, отметина войны.
Слова председатель не говорит, а рубит. Когда прочитал мое направление, рубанул:
— Ты — третья!
«Грубиян, — про себя отметила я. — И сердитый верблюд».
Верблюдом назвала не случайно. Если разозлишь верблюда, то своего обидчика он наказывает плевками.
Во всю стену председательского кабинета висит школьная карта Советского Союза, точно такая же, как в кабинете отца. В простенках — портреты Ленина и Сухэ-Батора. Тоже как в отцовском кабинете.
— За неделю до тебя приехали сын Ванчарая, ветеринар и учительница Тулга из Улан-Батора. Жить будешь с Тулгой, четвертая юрта от конторы.
Председатель нетерпеливо постучал костяшками пальцев по столу. Потом хмуро спрашивал о совсем необязательных вещах и надолго замолкал, о чем-то раздумывая. Во время пауз я думала о Ванчарае-младшем. Какая злая ирония: придется работать рядом с человеком, которого в техникуме не могла терпеть.
Мои невеселые мысли прервал резкий, как удар кнута, председательский голос, от которого я вздрогнула:
— Война! Война идет! От моря до моря. Фашисты рвутся к Москве, к Ленинграду!..
И поднялся. Мне стало неловко, вроде я в чем-то была виновата.
— Работать надо! От зари до зари. И чем возможно — помогать! — и председатель показал на карту Союза.
«Хороший вы человек, Самбу», — вдруг подумала я и, наверное, улыбнулась, потому что он тут же хмуро спросил:
— Чего смешного?
— Работать будем! — весело ответила я, и на душе стало легко, даже радостно. Сразу же прыг-скок — к реке.
Река была тихая, задумчивая, с отблесками закатного солнца. К воде склонялись плакучие ивы.
Максим, помнишь:
Выходила, песню заводила,
Про степного, сизого орла…
На глаза, кажется, слезы набежали.
24 августа.
2
Из города привезли большую юрту. Ставили ее торжественно. Председатель Самбу и парторг Жамбал крепкими сыромятными ремнями связали все двенадцать решетчатых звеньев-ханов. Потом на ярко-красных жердях-унях подняли круг-тоно. Остов одели в кошму. Поверх обтянули тонким белым брезентом. У входа на шесте подняли государственный красно-синий флаг. Внесли в юрту и расставили тоже привезенные из города столики и скамейки. После этого председатель объявил:
— Школа готова!
Подозвал Тулгу, добавил:
— Принимай, хозяйка!
В тот же день рядом поставили еще три юрты шестиханные, юрты-общежития. В них будут жить дети чабанов и табунщиков, постоянно работающих в степи.
Тулга объехала все стоянки животноводов, переписала детей-школьников. Теперь ей остается ждать начала занятий.
На второй или третий денься поехала на молочную ферму знакомиться с доярками. Тулга напросилась со мной.
Ферма — несколько юрт и коровник — стоит в десятке километров от поселка, на высоком берегу Буир-Нура. Когда выехали на берег — дух захватило от простора. Озеро цветом похоже на небо — такое же голубое и где-то там вдали сливается с небом. Некрупные волны тихо и ласково плещут на золотые буир-нурские берега, напоминающие чем-то прилегших отдохнуть верблюдов. А может, и в самом деле это верблюды? Пришли из далекой пустыни усталые, попили воды дай прилегли. Пусть подремлют…
Мне стало немножко грустно. Захотелось плакать. Здесь на берегу Буир-Нура родилась моя мама. Вспомнила стихи Нацагдоржа о матери:
… Красавица степей монгольских
Меня ты пеленала, мать.
Руками белыми своими
Мне колыбель качала, мать.
Ты голосом своим чудесным
Мне тихо напевала, мать,
Словами мудрыми своими
Меня ты научила, мать…
«Мама, мама… Здесь же, в прихалхингольской степи, ты закончила свой путь, не дождавшись, когда к твоей дочери придет сказочный батор с Севера. Пришел он, мама! И ушел…»
Тулга принесла в ладонях буир-нурской воды и плеснула мне в лицо. «Не грусти, не тоскуй», — и рассмеялась. Славная девушка Тулга.
…Подходя к коровнику, я услышала песню. Молодой девичий голос звенел так задорно и с такой страстью, что я невольно остановилась в воротах и залюбовалась. Девчонка, бросив мимолетный взгляд в мою сторону, с еще большим азартом продолжала песню, в ее маленьких руках быстрее заходила огромная лопата. Певунья убирала навоз.
Но вот закончилась песня. Девушка рукавом смахнула капельки пота со лба и оперлась подбородком на черенок лопаты. В темных живых глазах — любопытство и вопрос: «А ты зачем сюда приехала? Не песни ли слушать?»
— Весело работаете, — от души похвалила я.
Девушка смутилась: малиновая краска залила ее круглое и смуглое лицо с припухшими губами. Она щурилась на ярком солнце, и от этого взгляд ее казался озорным.
— Цогзолма работает веселее!
Цогзолма… Какое прозрачное и теплое имя. В нем есть вкус ветра и степи. И еще — трепет огонька. Цог — огонек.
Я поглядела на маленькие, еще не успевшие загрубеть руки, на огромную лопату, на кучу подобранного навоза, невольно спросила:
— Трудно?
— Легко! — певуче ответила девушка и улыбнулась. Подумала чуть, подтвердила:
— Правда, легко. А вот поработаю столько же, сколько Цогзолма, еще легче будет… Она с первых дней на ферме, две весны уже встретила.
Девушка оказалась разговорчивой. Через минуту-другую я уже знала, что зовут ее Дэнсма, что рабочий стаж ее совсем невелик, она работает всего-навсего со среднего месяца весны[10], до этого была официанткой в городской чанной. «А вы не новый зоотехник? Цогзолма говорила». Дэнсма рассказала, что в чайной сильно не поглянулось, что теперь она хочет стать достойным человеком, как Цогзолма.
Я слушала простодушный рассказ девушки и приятно удивлялась. Удивлялась не тому, что Дэнсме «легко работать» и что хочет она стать достойным человеком. Это было понятно. А тому, что она, о чем бы ни говорила, непременно упоминала Цогзолму.
— Я что, вот Цогзолма…
Оказывается, Цогзолма посоветовала Дэнсме бросить чайную «раз душа к ней не лежит» и приезжать к ним в объединение работать дояркой. «Только тут все твои таланты и раскроются…» Цогзолме поверила: вместе росли, подружки были. «Но она с самого детства — умнее меня была».
Немножко наивная, простодушная и славная Дэнсма тараторила без умолку.
— Весною тут страшный шурган был… Наверно, читкуры[11] играли в прятки. Коров наших они разогнали по степи, едва мы собрали их. Одного теленка все-таки утеряли — от коровы Сказочки. Цогзолма страшно переживала за него. Но все благополучно обошлось, дней через пять нашли. Он оказался в десяти километрах отсюда. Пургу и снег под копной снега переждал, хитрюга. Привезли бодрого и здорового. «Ясным месяцем» назвала его Цогзолма.
Из глубины коровника к нам подошла еще доярка. Я стала спрашивать ее о работе. Но, видно, настроение у девушки было пасмурное: отвечала она неохотно. Но когда разговор зашел о Цогзолме, словно солнышко заглянуло в коровник и упало на загорелое до черноты лицо моей молчаливой собеседницы.
— Цогзолма, Цогзолма… Да кто же она такая? Что за необыкновенный человек?
Девушки смутились.
— Цогзолма — это дари-эхэ, — сказала Дэнсма и засмеялась. — Богиня!
— А где же она? Я хочу видеть…
— Она на пастбище уехала, будет поздно вечером, — ответила молчаливая девушка.
Я попыталась представить Цогзолму, похожую на богиню.
…Невысокая ростом, стройная и красивая как молодая талинка. Легкая на ногу. Глаза с постоянной сме-шинкой-лукаьинкой. На чуть вздернутом носу — веселые крапинки-конопушки. Любит песни. И не всякие, а мечтательные, душевные. Голос у нее как у жаворонка, звенящий, переливчатый. Работает играючи. Когда идет по коровнику, лобастые коровы длинными шершавыми языками пытаются лизнуть ее руки. Цогзолма «разговаривает» со Сказочками и Звездочками и ласкает их… Ну, а телята вроде «Ясного месяца» при встрече с ней отчаянно и весело взбрыкивают.
А может, Цогзолма совсем не такая, какой я пытаюсь представить ее, может, совсем иная. Но все равно, какой бы ни была (только бы не дурнушкой), красивый она человек, у нее большая взволнованная душа. Это я увидела, как в зеркале, в подругах Цогзолмы.
Пока я беседовала с доярками, Тулга побывала в юртах и встретилась со школьниками. Возвращались мы с нею в поселок, когда ночь своими огромными крыльями стала укрывать степь и когда на небе начали зажигаться зеленые фонарики.
В дороге, между прочим, произошло одно важное событие, во всяком случае для меня. Я почувствовала вдруг, как под самым сердцем шевельнулось что-то и словно бы за сердце задело.
— Ой! — тихонько вскрикнула я, придержала коня и руками ухватилась за его гриву, ожидая повторения. На душе стало и жутко, и радостно.
И Тулга окликнула:
— Алтан, не отставай!
— Не отстану, — засмеялась я.
Тулга в недоумении обернулась, но ничего Не поняла.
Вечер был молчаливым. Лишь цокали копыта да позвякивали кольца в удилах коней. И сильно, как перед дождем, пахли травы.
27 августа.
3
Второго сентября снова была у доярок, теперь уже одна. У Тулги начался учебный год. Знакомясь с Цогзолмой, приятно удивилась: она оказалась действительно такой, какой я хотела ее видеть. Даже про лукавые смешинки угадала.
Перед дойкой все доярки собрались на ферме, их шестеро там работает. Начался разговор. Ну, а о чем говорят девчонки, собравшись вместе, — известно: о городских модах, о прическах, о косметике, о новых песнях. Тут я оказалась на высоте.
Потом Цогзолма попросила сказать, что я думаю о их работе, о ферме, что посоветую. Просьба меня застала врасплох. Пытаясь не показать своей растерянности, я заговорила о телятах-подсосниках, содержание которых в молочном гурте мешает поднять надои. Убрать этих подсосников — сразу надои поднимутся. А убрать— значит из телят создать отдельный гурт, и пусть за ними ухаживает специальный человек, телятница.
Мысль ясная, но высказала я ее бог знает как. Торопилась, говорила громко, без конца повторялась. Как на экзамене. И все потому, что меня страшно смущали и злили смешинки в глазах Цогзолмы. «Ну, что тут смешного?».
Доярки молчали, они, видимо, обдумывали мой совет, а мне, дуре, казалось, что они просто не понимают меня. И я начала сначала, громче прежнего, пока Цогзолма не остановила.
— Все ясно, — сказала она, поднимаясь.
— Что ясно?
— Как есть все. Пошли на дойку коров.
Я недоумевала и злилась. «Ясно, что темно». Нахмурившись, поплелась за доярками. И тут мне снова подкинули «ежика». Моя «старая» знакомая певунья Дэнсма не то в шутку, но то всерьез сказала:
— А знают ли зоотехники, что такое вымя и откуда молоко течет?
Цогзолма — я и сама не заметила, как это получилось — подсунула мне подойник. Мне ничего не оставалось другого, как доить.
— С которой начинать? — растерянно спросила я.
— А вон с той, с беленькой, «Козой» мы ее зовем… Коза оказалась совсем дикой. Билась, лягалась, брыкалась. И убегала. Я, «ученая доярка», наверное, целый час гонялась за ней, проклятой. Доярки насмешливо улыбались. А певунья Дэнсма — так та просто прыскала в кулак.
Подоила Козу, когда все другие коровы были подоены. Мне было не просто неловко — стыдно и обидно до слез.
— Не обижайся, пожалуйста, — обняла меня Цогзолма, — мы глупо пошутили. Эту самую Козу, перед тем как доить, мы путаем: веревкой связываем ноги. Она такая у нас…
— Специально для зоотехников, — сказала Дэнсма.
Рассмеялись все, рассмеялась и я.
— Ну, вот и хорошо, — не сказала, а пропела Цогзолма. — А специально дойный гурт создать было бы хорошо, но для телят нужно помещение, его же у нас нет.
— Помещение будет построено! — прытко и безответственно заявила я.
— Если так — мы согласны.
— Я постараюсь добиться, — уже нерешительно добавила я.
— Постарайся, пожалуйста, эгче[12].
Мы расстались друзьями.
3 сентября.
4
А сегодня, Максим, у нас были гости. «Нанес визит» Ванчарай-младший. Помнишь, я как-то рассказывала о нем.
С тех пор, как я приехала в «Дружбу», прошло больше двух недель, а мы, «однокашники», еще ни разу не встретились. И, кажется, не испытывали желания встретиться. Во всяком случае я. Полагаю, что и он так же. В последнее время в техникуме (после того собрания, когда его исключили из ревсомола) мне почему-то казалось, что он побаивается меня. «Если у человека дрожит сердце, — говорили мне друзья, — значит, дрожат и коленки».
Но здесь вот осмелел, даже в юрту зашел.
«Может быть, за Тулгой решил поухаживать?» — подумала я. Но у Тулги в Улан-Баторе учится жених, и она не ищет здесь Друзей сердца. Тогда к кому же и зачем он пришел?
Потоптавшись в нерешительности у порога, Ванчарай-младший сказал:
— Вот, возьмите, — и положил возле очага мешок, наполовину чем-то заполненный.
— Что взять? — удивленно спросила Тулга.
— Мясе!
— Какое мясо? — еще больше удивилась Тулга.
— Ехал сегодня с дальней чабанской стоянки и дзерена подстрелил.
— Ну и что?
— Не выбрасывать же мне его теперь?
— Это правильно, выбрасывать не надо, — засмеялась Тулга. — Есть его надо.
— Да зачем мне одному столько?
— A-а, поняла: тут две девушки — они всегда помогут. Тем более, что потерей аппетита не страдают.
Тулгу не переговоришь. Язык у нее острый. Оттого, видимо, и смутился Ванчарай.
— Я… подарок вам принес.
— О! Это другое дело. От подарка мы не откажемся. За подарок спасибо, — и Тулга жеманно поклонилась.
Ванчарай пил у нас чай. Тулга подавала и подавала пиалы гостю, готова была выпоить ему весь котел. Но после четвертой или пятой пиалы гость не выдержал: утер с лица обильный пот и поспешно поднялся.
— Баярла-а! (Спасибо).
— Куда же ты? Чай еще не допит, а потом бухулер варить из дзерена начнем. Оставайся, аха!
Но гость все-таки заторопился уйти. Так мы и не поняли, зачем же все-таки он приходил, да еще с подарком.
Один гость — из двери, другой — в дверь. Пожаловал сам парторг объединения — Жамбал-гуай, по прозвищу Аршин.
— Вы, я вижу, не скучаете, дочки. Да и то правда, что к красивым цветам всегда слетаются пчелы. Что ж, дело молодое. Старики говорят: рано или поздно, но мужчина должен прийти в юрту к женщине. Таков закон Вселенной.
Жамбал-гуай — старый друг моего отца, его духовный наставник, друг нашей семьи. И теперь, выпадет случай, соберутся вместе, выпьют по чарке — воспоминаний на неделю.
Пять с половиной десятков лет Жамбалу, но года пока что не пригнули его к земле. Держится. И как в молодости, ходит прямо, в седле сидит прямо. Может, оттого батрацкое прозвище «Аршин» и прилипло к нему на всю жизнь. Впрочем, он не обижается, наверное даже считает его вторым своим именем и чуть ли не революционной кличкой.
Мы пили чай, с наслаждением ели бухулер из принесенной Ванчараем дзеренины и разговаривали. Точнее, пожалуй, слушали, а говорил парторг. Мы ему подали пиалу архи, он расчувствовался и ударился в воспоминания, А нам интересно послушать старого человека, тем более такого, которому есть что рассказать.
— Стыдно сказать и грех утаить: железную дорогу впервые увидел лишь на сороковой весне своей жизни. В тысяча девятьсот двадцать пятом отправили меня учиться на курсы — кооператоров в Иркутск. Приезжаю в Улан-Удэ. Дальше, говорят, надо на поезде. Паровоз и вагоны настолько удивили и испугали, что готов был вскочить на коня и умчаться домой. Ощупывал рельсы руками. С тревогой и боязнью приглядывался к домам на колесах и к пыхтящему читкуру — паровозу. А он тут еще как рявкнет своей железной глоткой — душа в пятки ушла…
По прокаленному дочерна солнцем, задубленному ветрами лицу парторга побежали веселые морщинки-лучики.
В этот вечер вспомнил Жамбал-Аршин «свою жизнь с самого начала».
— Отца не было. Мать с рассвета и дотемна не разгибала спины: выделывала кожи, шила рукавицы и малахаи богачам. Бедность и голод постоянно стояли за дверью юрты. В хозяйстве даже захудалой козы не было. Когда мне исполнилось 10 лет, мать сказала: «Иди на заработки, сын. Я не могу тебя прокормить». И я пошел. Подпаском. Дамба положил «зарплату»: одного ягненка или одну телембу (шесть метров простенькой китайской ткани) в месяц. Как видите, не густо…
Мы знали историю своей страны, знали горькие судьбы своих отцов и матерей, но вот такой рассказ, потрясающе простой рассказ человека, пережившего все это, как бы заново открывал глаза и заставлял думать, сравнивать.
Мы молчали. Молчал и Жамбал-гуай. Он спокойно попыхивал трубкой, о чем-то думал. Потом, выбив пепел из трубки о подошву гутула, неожиданно для нас начал читать знакомые еще со школьной скамьи стихи. Оттого, что знакомые стихи он читал как-то по своему, обращаясь от имени старшего поколения непосредственно ко мне и к Тулге, они задевали за душу. Своим тихим, неторопливым чтением парторг словно бы сдувал пепел с горячих угольков.
Тысячи юношей, тысячи давушек—
Смелых детей Монголии,
Все вы свободные и счастливые,
Все вы полны энергии.
Вы — наша смена, и вы прославите
Имя свое достойное
И понесете культуру новую
В горы и степи Родины…[13]
— Забежал на минутку, а просидел целый час, — тяжело поднимаясь, вздохнул Жамбал-Аршин, — вы уж извините, дочки. Я к тебе, Алтан… Завтра еду по дальним стоянкам чабанов и табунщиков, а председатель мне сказал, что и ты собиралась… Готова ли?
Весело, с пионерским салютом, я ответила:
— Всегда готова!
— Да будет счастливым и благополучным ваш дом.
После ухода парторга мы не спрашивали себя: «Зачем приходил этот гость?» Спасибо, что приходил.
…Максим! Забеги и ты к нам на огонек. Ну, хоть сейчас… Мы встретим тебя у юрты. Мы сегодня добрые и гостеприимные. Верно, Тулга? «Верно», — говорит.
7 сентября.
5
Вместо суток или двух, как думали мы с парторгом Жамбалом, отправляясь в поездку на дальние стоянки животноводов, мы пробыли в степи почти четверо. Загрузив до отказа седельные сумки книгами, газетами, письмами, утром восьмого сентября мы тронулись в путь. В небе теснились облака, похожие на беспокойную отару овец. Дул несильный ветер.
— Погода обещает быть хорошей, — предсказал Жамбал-гуай по неведомым для меня приметам.
Прогноз его оказался точным: четверо суток стояла сухая и теплая погода. Даже сильных ночных заморозков не было. Мое беспокойство из-за того, что не взяла теплую одежду, оказалось напрасным.
Во второй половине дня были на горе Баин-Цаган, ставшей знаменитой в тысяча девятьсот тридцать девятом году. Спешились у памятника советским танкистам.
— Давно хотел здесь побывать, — сказал Жамбал, — но все недосуг.
А я подумала: «Специально привез меня сюда, чтобы напомнить: здесь была война, здесь земля полита кровью советских и монгольских людей, святая земля».
Памятник — это танк, поднятый на постамент, склепанный из танковой брони. Надписи: «Танкистам РККА, яковлевцам — победителям над японцами в Баин-Цаганском сражении. 3–5 июля 1939».
Пусть помнит враг, укрывшийся в засаде:
Мы начеку, мы за врагом следим.
Чужой земли мы не хотим ни пяди.
Но и своей вершка не отдадим!
У меня в памяти симоновские стихи. Их, наверное, вся Монголия знает — мужественные и простые:
…Вот здесь он, все ломая, как таран,
Кругами полз по собственному следу
И рухнул, обессилевший от ран,
Купив пехоте трудную победу.
…На постамент взобравшись высоко,
Пусть, как свидетель, подтвердил по праву:
Да, нам далась победа нелегко.
Да, враг был храбр.
Тем больше наша слава.
Жамбал снял беретку. Ветер растрепал его белые волосы. Постояли молча. Жамбал надел беретку, вздохнул:
— А там сейчас война. Враг более сильный и жестокий. — И тяжело, по-стариковски, стал садиться на коня.
…Степь. Максим, ты не забыл, какая она, настоящая-то? «Бескрайняя», «просторная», — все это, по-моему, не те слова. Она мне видится, как круг, правильный круг. В какую сторону ни повернись — видишь горизонт. Это совсем недалеко, где небо сливается с землей. И этой видимой чертой, как ходаком, ты опоясан. В ясную погоду круг шире, в пасмурную сужается, в дождливую или снежную — круг становится кольцом, за которым, кажется, и мир кончается. И в этом круге-кольце — ты. И ничего больше. Одному в таком круге жить, поверь, трудно. А степняки живут и работают. Больше того, находят красоту, которую не променяют ни на что другое.
Парторг Жамбал знакомит меня с чабанами, пастухами, табунщиками, верблюдоводами. И для каждого из них находит душевное слово. Получается так, что все, с кем мы встречаемся, а стараемся встречаться именно со всеми, очень хорошие, замечательные люди — герои труда, ударники, передовики. Если даже не ударники, то только пока. Выглядит это примерно так: «Амгалан — чабан. Пока еще не передовик. Но будет непременно. Это же старательный человек». «Дамдинсурэн — о, он добьется больших успехов. Никто лучше его не знает, как надо пасти овец!..»
Я как то спросила:
— Дорогой Жамбал-гуай, ну, а… плохие у нас в объединении есть?
Он бросил на меня хитроватый взгляд и улыбнулся:
— Вам, молодым, всех разложи по сундучкам: в большой сундук — хороших, в средний — удовлетворительных, a в малый — плохих. А люди — не бараньи шкуры, по сортам их не разложишь.
И очень серьезно, и очень твердо добавил:
— Нет, плохих у нас нет!
Подумав еще, добавил:
— Есть, которые ошибаются.
Я поняла: парторг любит людей. Но не ошибается ли он в своих суждениях, прав ли он?
Вот, скажем, Дамдинсурэн, который «добьется больших успехов», а пока не добился их. У него на стоянке мы пробыли часа три. От нестарого еще чабана я узнала такие тонкости, о которых я, зоотехник, знаю лишь в общем и целом. Речь зашла о повышении пастригов шерсти и повышении продуктивности. Дамдинсурэн спокойно и очень коротко изложил мне всю суть проблемы.
— Старые чабаны знают, что водить отары надо так, — неторопливо начал он, — чтобы не овцы проходили через траву, а трава проходила через овец. Поднимай отару пораньше утром и гони ее на восток. Потихоньку сворачивай к югу, а когда станет жарко, гони овец спиной к солнцу, чтобы в их глазах тени были. И старайся держать против ветра — пыль будет относить, и овце не сильно жарко… При такой пастьбе овца всегда будет наедаться досыта.
— Но почему же, — позднее спросила я Жамбала, — Дамдинсурэн, зная такие тонкости, пока не передовик, не ударник?
— Вот и разберись, какие причины мешают. Ты зоотехник, тебе и карты в руки.
Многому мне придется учиться, чтобы что-то полезное нести людям. Вот и Жамбал говорит: «Отвернуться от хорошего легко, научиться хорошему трудно. А ты не бойся, не стесняйся учиться. У людей за плечами опыт. И о нем надо знать».
На ночлег мы старались останавливаться не в одиночных, затерянных в степи юртах, а там, где стояло по нескольку юрт, жило по нескольку семей — в айлах. Вечерами в одной из юрт парторг собирал всех жителей, нередко приезжали люди и из степи. Не с докладами и не с лекциями выступал Жамбал, он просто рассказывал о делах в объединении, в аймаке, в стране, а потом отвечал па вопросы. Вопросов было много, особенно о положении на советско-германском фронте. Тревога вошла в каждую юрту. Она заставила спрашивать, что будет с Москвой и Ленинградом, почему отдана вся Украина, выстоит ли Одесса, не кинется ли снова самурай на Монголию?
Трудные вопросы, на них люди ждали ответа. Можно было отвечать: «Не знаю». Жамбал не полководец, не великий мыслитель, не государственный деятель. Какой с него спрос? Но он не прятался за «не знаю». Он всем своим существом верил в победу, в разгром фашистских захватчиков и хотел, чтобы люди поверили в это.
Не скрывая, что положение на фронте тяжелое, угрожающее, если не сказать, отчаянное, Жамбал говорил:
— И все-таки Красная Армия и советский народ победят. Москва и Ленинград? Стоят и стоять будут! По моему разумению, тут такая стратегия: русские заманивают немцев в глубь страны, чтобы там взять и прихлопнуть. Эту мою «стратегию» подтверждает сама истории. Когда бы и какие бы враги не появлялись в России — там оставляли свои головы. Оставят их и немцы. Это я вам точно говорю. Надо знать русского человека… Что касается самураев, то, думаю, пока не полезут. Им надо сначала зубы вставить, вышибленные здесь, на Халхин-Голе, два года назад советскими и монгольскими войсками,
— Ну, а если «беззубые» полезут?
— Будем рубить головы. Вы же видите: советские и наши войска стоят здесь начеку.
Своими ответами, а главное своей верой в победу наш парторг распрямляет людей, просветляет их души.
В последний наш вечер в степи разговор о войне затянулся допоздна. Не знаю отчего, но мне в этот вечер было невыносимо грустно. Я слушала и не слушала, что говорили люди. Скорее всего не слушала, думая о своем. Дело в том, что утром мы с Жамбалом отыскали могилу моей мамы. Одинокий холмик в степи со скромной пирамидкой был ухожен чьими-то добрыми руками. Это меня до слез растрогало. «Люди помнят…» Мы постояли у могильного холмика, положили на него по букету полевых цветов. И вот сейчас всякие думы лезли в голову. О маме и о себе.
После гибели мамы меня оставили в госпитале. Когда раненым становилось тяжело и тоскливо, они просили петь. И я видела, как от самой незатейливой песенки светлели глаза болидов и как потом они были благодарны. В какую-то минуту вдруг мне показалось, что чабаны и табунщики, девушки-доярки, матери, сидевшие вот здесь в юрте, усталые от трудов своих, чем-то напоминают тех раненых…
— А, может, спеть вам что-нибудь? — вслух подумала я и тут же испугалась. В недоумении поднял на меня глаза парторг.
Стыдясь своего порыва, я готова была извиниться за свое глупое вмешательство в беседу. Но чабан Дамдинсурэн сказал:
— А что, пусть споет… Не хоронить же нам себя заживо, не устраивать поминки…
И тут поддержали другие.
— Ну, спой, что ли, — нехотя согласился Жамбал.
Я долго не могла справиться с волнением и не знала, что же я буду петь. Вдруг, как вспышка молнии в голове: «Катюшу». Да, ту «Катюшу», что мне подарили твои друзья, Максим. И тихо, очень тихо стала петь-рассказывать про русскую девушку, которая ждет и любит друга-бойца.
Хорошо ли, плохо ли пела — не знаю, только увидела: у девушки, что сидела напротив меня, взметнулись ресницы, на щеках вспыхнул румянец, а пальцы стали мять голубой шарф, лежащий на коленях. Молодая женщина — вдова павшего на Халхин-Голе кавалериста поднесла к глазам платок. Я услышала, нет, почувствовала по тишине, как люди затаили дыхание. У меня защипало глаза, а горло стали сдавливать спазмы. В спине появилась такая тяжесть, будто на ней верблюжий горб вырос. Я выбежала из юрты, прислонилась к ее войлочной стенке. В юрте по-прежнему стояла тишина. Потом эта тишина нарушилась осторожным шумом, словно в ветреную погоду заплескался Буир-Нур.
Донесся глуховатый, рассудительный голос чабана Дамдинсурэна:
— Зима подходит, В шинельке не навоюешь. А мы, если пошарить по сундукам, можем собрать и послать на фронт рукавицы, шапки, свитеры, шубы. Да мало ли еще чего? Если мы начнем — поддержат, думаю, другие.
Плеск вдруг стал прибоем. Теперь не разобрать было отдельных голосов. И вдруг чей-то громкий голос:
— Беда в доме друга — наша общая беда!
«Что я наделала?» — взволнованная и чуть испуганная, отошла от юрты. Остановилась у коновязи. Здесь, сбившись в кучку и уткнувшись друг другу в морды, стоя дремали заседланные кони. Ждали своих хозяев.
Хлопнула дверь юрты. Выбежал Жамбал. Окликнул: «Алтан!»
Увидев меня, подошел, положил руки на плечи, по-отцовски привлек к себе:
— Песня-то, оказывается, нужна людям и в такое время. Разбередила ты всех. Спасибо, дочка! А какое хорошее и важное дело мы можем начать.
Жамбал был тоже взволнован.
В небе гасли холодные сентябрьские звезды. Начинался рассвет.
13—14 сентября.
6
В этот вечер мне было до невозможности тоскливо. Отчего это случилось — сама не могу объяснить. Может быть, оттого, что сердце устало от неизвестности. А, может, просто от дождя, мелкого и по-осеннему холодного, который вот уже несколько часов подряд сыплет из прохудившегося неба и нудно барабанит по юрте. У меня вдруг появилось желание подняться и ускакать в мокрую и стылую степь, распахнуть там свою душу дождю и студеному ветру и излить, выплакать свое горе в протяжной и долгой песне, похожей на стон.
Никуда я не ускакала. Только вышла из юрты, как холодная морось обожгла лицо. Бр-р-р! Продрогшая, вернулась. Нашла клубок ниток из верблюжьей шерсти и принялась вязать варежки — фронту, тебе, Максим… И тут сама собой вырвалась песня.
Туманам овраг затянуло,
Как перейти овраг?
Я давно, потеряла друга,
Где отыскать его, как?
Я не видела, как Тулга оторвалась от тетрадей.
— Не рыдай, — глухо и по-учительски жестко сказала она, — не выворачивай наизнанку душу, не изводи себя.
Я замолчала. Тулга, обычно насмешливая и озорная, сейчас как-то вся притихла. Она сидела за столиком нахохленная, как большая озябшая птица. После долгого молчания спросила:
— Где твой друг?
В голосе Тулги я услышала дружеское участие. Ответила откровенно:
— На войне.
— На какой войне?
— С фашистами…
У Тулги широко раскрылись глаза. Но удивления в них не было. Обычного бабьего любопытства тоже не было, хотя она поняла, что я говорю. После некоторого молчания Тулга сказала:
— Мудрые люди говорят: пусть далеки друг от друга горы — туманы и тучи соединяют их. Пусть далеки друг от друга люди — одна душа и одни дела сводят их вместе.
— Если бы так, — вздохнула я.
— А ты верь. Так будет!
И тут я рассказала Тулге о нашей дружбе с Максимом, как рассказала бы своей матери — все без утайки.
Тулга выслушала, не проронив ни слова. Потом спросила:
— Ты русский язык знаешь?
— Немного.
Ну как я могла не знать русского, если родилась в самом знаменитом на земле городе — Ленинграде? Там мои родители учились в Институте народов Востока. Как я могла не знать, если самыми первыми словами моими были монгольские, перемешанные с русскими? Ижий и ма-ма. Ав и па-па. И еще: Ле-нин. Позднее, в школе, тоже учила русский. Дома часто разговаривали по-русски. Бабушка иногда обижалась: «Ну, что вы там опять лопочете?»
А вот при встрече с солдатами, однополчанами и друзьями Максима, вела себя, говоря по-русски, дурочкой: молчала, будто ничего не понимаю. Боялась: мой сильный монгольский акцент, неправильное произношение многих слов будет смешить их.
Выслушав мою исповедь, Тулга звонко рассмеялась:
— Ты и в самом деле ду-роч-ка. Да к тому же еще и скрытная. Снова рассмеялась и с удовольствием повторила:
— Дурочка…
На душе у меня вдруг стало так легко, словно пересохшими от жары губами припала к роднику.
— Ну, а теперь давай споем вместе, — предложила Тулга и, не ожидая согласия, первой запела:
Туманом овраг затянуло,
Как перейти овраг?..
За юртой по-прежнему шумел холодный осенний дождь.
17 сентября.
7
Сегодня с Тулгой были в гостях у пограничников. Хотя и приглашение получили давно (в первые дни после моего приезда), хотя они от нашего поселка находились не очень далеко, все же времени «для визита дружбы» выбрать, никак не могли. Сегодня после полудня обе оказались свободными и вспомнили о приглашении.
Встретили нас радушно, как добрых старых знакомых. Комиссар, молодой симпатичный парень, стройный и подтянутый, пожалуй, даже щеголеватый, провел нас в комнату Сухэ-Батора. На одном из простенков здесь висел написанный маслом портрет совсем юного воина. Обращали на себя внимание длинные и узкие, почти сросшиеся у переносицы, напоминающие птицу в полете, брови и узкие с хитринкой живые глаза.
— Кто это?
— Герой Монгольской Народной Республики Шагдырын Гонгор! — ответил, почти отрапортовал комиссар и не без гордости добавил: — Наша застава давно знаменитая. Гонгор — один из первых Героев МНР.
И рассказал нам о герое, о том, как он в январе тысяча девятьсот тридцать шестого года отличился в стычке с японо-маньчжурскими нарушителями границы.
…В ночь на двадцать седьмое января помкомвзвода Гонгор с двумя цириками — Очиром и Базарсаду — выехали в дозор по границе. На одном из холмов, очистив окопы от снега, залегли. Когда спрятался за тучи серпик месяца, увидели на той стороне вспышки автомобильных фар. Насторожились. Прошло какое-то время, и пограничники услышали похрустывание снега у подошвы холма. Вскоре увидели большую группу вооруженных людей. «Враги!»
Гонгор дает команду знаками: Очиру — стеречь лошадей, Базарсаду — скакать на заставу за подкреплением. Сам остается на месте. Он наблюдает за врагами. Вот они разделились на две группы, одна из которых начинает обход справа. Ее возглавляет человек в белого маскировочном халате. «Офицер», — решает Гонгор и берет его на мушку. Но стрелять не спешит: бить надо только наверняка. Гонгор знает, успех стычки может решить только его выдержка и хладнокровие. Он ждет. Но вот наступил момент и он нажимает крючок. Человек в белом халате падает. Гонгор, как охотник из засады, спокойно выбирает другую цель и снова бьет. Раненый, как подбитая собака, визжит и катится с холма. Остальные залегли и начали торопливо стрелять. «Ага, стреляйте!» — и кладет на бруствер окопа тулуп: «По чучелу стреляйте!» А сам, перейдя на новую позицию, ищет другую группу. Увидел: «Ползут, гады». Выстрел навечно пригвоздил первого к земле. Выстрел — и еще один застыл. Враги не выдерживают, торопливо бегут вниз, к границе.
— По коням!» громко командует Гонгор, и к нему скачет Очир. Вдвоем бросаются на врага, а тут подходит и помощь…
— В тысяча девятьсот тридцать девятом наша застава первой приняла удар японцев. В мае это было, — и комиссар начинает рассказывать, как героически сражались цирики.
— Ну, а сейчас, — спрашиваем, — не придется снова первыми принять удар?
— Японцы ведут себя пока осмотрительно. Но лазутчиков засылают, вынюхивают, что у нас тут и как. Диверсиями не брезгуют. Все время приходится быть настороже.
Потом комиссар показывал хозяйство заставы: жилье цириков, конюшню, столовую. Мы даже залезали на сторожевую вышку и в бинокли разглядывали ту, чужую, сторону. Увидеть, однако, ничего не увидели, если не считать окопов, траншей и колючей проволоки. Чужая сторона показалась нам совсем вымершей. Комиссар сказал:
— Сегодня в Токио Микадо, а в Харбине императору Маньчжоу-Го Пу-и доложат, что в такое-то время две миловидные монгольские девушки интересовались сопредельной стороной. Может быть, назовут и ваши имена.
У меня по спине пробежал холодок. Я не на шутку испугалась. Испугалась и Тулга. Мы поспешно покинули вышку. Чтобы успокоить нас, комиссар сказал, что он пошутил. Но нам все равно, было не по себе. Вот, какие мы неисправимые трусихи. На границе, наверное, должны жить отчаянные люди, такие, как Гонгор.
Пограничники угостили нас сытным ужином, потом выступили с маленьким самодеятельным концертом. Мы тоже приняли участие в этом концерте: вместе с цириками-пограничниками спели «Катюшу». Получилось как нельзя лучше. На какое-то мгновение цирики услышали тоскующие голоса обоих Катюш, и были чрезвычайно растроганы.
Уезжали поздно. До половины пути нас провожал комиссар. Когда, пожелав доброго пути, он повернул назад, когда на дороге затих цокот копыт его лошади, в чернильной темноте наступила такая тишина, что я слышала стук своего сердца. Та, чужая, сторона зловеще молчала: ни огонька, ни шороха, ни звука. Нас охватил страх. Враг, вот он, совсем рядом, затаился и ждет удобного часа…
— Поедем? — шепотом спросила Тулга.
— Поедем, — так же ответила я.
Только дома, в своей юрте, мало-помалу пришли в себя.
Мои дела идут пока хорошо. На заседании правления поддержали предложение о создании на ферме специального молочного гурта. На днях начали строить телятник, правда, примитивный — в два ряда ставят плетень и пустоту забивают навозом. На строительство капитального нет леса. Но для начала и это хорошо. Председатель Самбу, правда, заметил с присущей ему прямотой и грубоватостью:
— Ты вот что: единолично не решай — «Будет построено!» Me полководец… Тут постарше тебя есть. Посоветуйся прежде…
Tулга сказала, что у колонистов — воспитанников Антона Макаренко был такой хороший девиз: «Не пищать!» Как бы трудно ни было — не пищать!
Тулга не пищит. Я, кажется, тоже не пищу. Но доблести нашей тут немного. Нам просто повезло на чудесных людей, которые живут и работают рядом с нами.
Парторг Жамбал, «девушка со смешинкой» Цогзолма, чабан Дамдинсурэн, председатель… Досадно бывает только на себя: слишком мало еще сделано, слишком много надо сделать. Хочется работать лучше, хочется делать больше для людей.
Укладываясь спать, раскочегарили печку — ночи стали холодные. Мне не спалось. В голову лезли всякие мысли. Печка, как сумасшедшая, гудела. Труба раскалилась докрасна. Я глядела в неприкрытое окно-тоно вверху: виделись звезды, которые грелись у трубы, и, отогревшись, уходили, уступая место другим звездам. Им, другим-то, ведь тоже хотелось погреться!
Словом, у меня сегодня лирическое настроение и я…
Я пишу об этом тебе, Максим!
26 сентября.
День начался, как начинался обычно. Девушки встали, прибрали в юрте, позавтракали. Собирая на комоде ученические тетрадки, Тулга спросила, как спрашивала почти каждое утро:
— Ну, куда ты понесешь нас сегодня, кораблик-парусник?
Кораблик-парусник — подарок русской женщины — стоял на комоде.
Оделись, пошли на работу: Тулга — в школу, Алтан-Цэцэг — в контору.
У конторы Алтан-Цэцэг на минуту, задержалась, зачем-то потрогала пальцами висящий здесь обломок рельса, покрытый мохнатым куржаком. Пальцы сразу прижгло. Сегодня от инея было все седое: юрты, трава, изгороди. Ночи стали холодные, если не сказать, морозные.
В конторе Алтан-Цэцэг долго не засиделась: как только солнцем согнало иней с травы, она была уже на коне. Поехала на стоянку к Дамдинсурэну, чтобы поискать те причины, которые «мешают чабану добиться больших успехов».
К полудню совсем потеплело, стало почти жарко, что нередко бывает в этих краях в первой половине октября.
Гнедой, закрепленный за Алтан-Цэцэг, шел неброским наметом. Конь уже привык к своей юной хозяйке, а она полюбила его. Назвала «Степным ветром». У коня горячая, вздрагивающая шея и тонкие ноги с сильными бабками. Хоть и низкорослый он, но крепкогрудый и мог резво скакать по многу часов кряду.
Над степью, высоко в небе, лениво бродили редкие облака, похожие на белых барашков. Под облаками с веселым клекотом кругами летали орлы.
Ничто в такие часы не мешало Алтан-Цэцэг ни думать, ни вспоминать. Думы о Максиме заполняли все ее существо, она жила этими думами.
Первые недели после отъезда Максима. Боже, как она тосковала! Но постепенно острая, исступленная тоска сглаживалась, однако совсем не проходила, и Алтан-Цэцэг была рада, что не проходила. Максим всегда был с нею и в ней: и тогда, когда она писала «письмо-дневник», похожее на отчет о прожитых днях, и тогда, когда поздней ночью, свернувшись клубочком в теплой постели, с боязнью и радостью ожидала очередного толчка под сердце живого, но неведомого пока существа, и тогда, когда моталась в бесконечных поездках по степи.
Гнедой скакал и скакал, вытянув шею, постригивая острыми ушами. Он не замедлял и не убыстрял бега. Постукивали копыта, посвистывал ветер…
Хорошо, легко и свободно думалось о Максиме в эти минуты. Но, как это часто бывало и раньше, заботы дня постепенно вытесняли думы о нем.
«Чабаны жалуются на сушь, ждут не дождутся снега. Тяжелая будет зимовка, если скот не нажируют сейчас».
«Зароды сена надо бы окопать — не дай бог пожар, последние крохи слизнет».
«Не привык монгол еще сено косить, вся надежда на тебеневку — круглогодичную пастьбу скота… Живуч дикий пережиток прошлого. В буддийском каноническом сочинении «Малая вера» сказано: «Избегайте греха, не отнимайте жизни у твари, не рвите траву, что питается соками земными, а то сами лишитесь жизни», или «сорвешь сто травинок — год жизни себе убавишь». Невежественные люди боялись трогать птицу и зверя, косить траву. Кое-кто боится и сейчас».
Не доезжая пади Буйной, где была стоянка Дамдинсурэна, на взгорье остановила разгоряченного коня и залюбовалась степью. По ней словно волны гуляли — на ветру колыхалась красноватая карагана.
Шагом подъехала к юрте. Из юрты вышла немолодая женщина, улыбнулась, узнав Алтан-Цэцэг.
— Сайн-байну, эгче!
— Хорошо ли пасутся овцы, Инчинхорло? — ответила на приветствие жены Дамдинсурэна Алтан-Цэцэг, и ее слова были приняты тоже как приветствие. Спросила о хозяине, где он. Дамдинсурэна дома не оказалось — он уехал в поселок за мукой. Разминулись в степи.
Не огорчилась Алтан-Цэцэг. «Побываю у других чабанов», — решила. И только подобрала повод, Степной ветер тут же скосил на нее огромный черный зрачок, стриганул ушами и с места взял в галоп.
Домой Алтан-Цэцэг возвращалась на закате солнца. Закат был тревожным: в густую зарю врезалась черная длинная туча с краями, окрашенными в багровый цвет. Как только солнце зашло, сразу подул сильный холодный ветер.
На берегу реки отпустила Степного ветра пастись. Когда подошла к своей юрте, на землю уже упала синяя сумеречная мгла. Мимо нее на взмыленном, коне проскакал из степи бухгалтер Гомбо. Этот человек с головой, похожей на круглую посудину, в которой воду носят, у Алтан-Цэцэг вызывал неприязнь. А потому она скорее вошла в юрту.
Тулги дома не было, но ужин она приготовила. Алтан-Цэцэг поела, убрала посуду и начала разбирать постель. В последние дни она стала сильно уставать. Но лечь не успела. В юрту вошла, вернее не вошла, а влетела Тулга.
— Ты дышишь, как запаленная лошадка, — сказала Алтан-Цэцэг и усмехнулась. — За тобой случайно не гнались?
— Гнались!
— Волки или кавалеры?
Алтан-Цэцэг в последнее время стала замечать: как Тулга пойдет на реку за водой, так в это самое время парням почему-то необходимо гнать коней на водопой.
— Алтан!
В голосе Тулги было что-то такое, что заставило Алтан-Цэцэг обернуться и посмотреть на подругу. Тулга стояла у двери радостно-взволнованная, возбужденная, сияющая, словно она только что завоевала звание чемпиона страны по стрельбе из лука или открыла новый закон природы и теперь не знает, как об этом сообщить.
— Алтан, помнишь? — Тулга закрыла глаза и положила ладошки на маленькие и тугие, как перевернутые пиалы, груди. — Помнишь: «Пусть далеки друг от друга горы — туманы и тучи соединяют их…»
У Алтан-Цэцэг запылали уши, а по лицу разлилась матовая бледность.
— Говори! — губы ее едва шевелились.
— Почту привезли! — крикнула Тулга и выдернула из-за пазухи письма-треугольнички. — От Максима!
— Не может быть…
— Танцуй!
Алтан-Цэцэг запрокинула голову — и закружился потолок юрты, палочки стали сливаться и исчезать, как спицы в колесе при быстрой езде. Качнулась, руками придержалась за край столика.
— Ой, Тулга! — вскочила и, стряхнув оцепенение, в каком-то сумасшедшем танце пошла вокруг очага. По стенам юрты заметались тени.
— Три раза танцуй! — крикнула Тулга, но Алтан-Цэцэг выхватила у нее письма, прижала их к лицу и тихо-тихо засмеялась. Ноги отчего-то стали ватными. Алтан-Цэцэг опустилась на кровать.
Чтобы не мешать подруге, Тулга тихонько вышла из юрты, плотно притворив за собой дверь.
Смеясь, размазывая по щекам хлынувшие слезы, Алтан-Цэцэг бережно вскрыла солдатские треугольнички.
Говорят, счастье и несчастье, горе и радость — близнецы, и ходят они нередко в обнимку. Читая письма, Алтан-Цэцэг не слышала, что происходит за стенами юрты, до нее не донесся, не дошел сигнал тревоги, который растекался по всему маленькому поселку, поднимая людей, созывая их к конторке. Водопад, горный об-вал, громовой раскат, взрыв — ничего бы в эти минуты не услышала Алтан-Цэцэг, не то что удар молотка по обломку чугунного рельса.
В юрту ворвалась Тулга, испуганная и растерянная.
— Алтан, ты слышишь?
— Бум! — донесся чугунный тревожный звон.
— Слышишь?
Алтан-Цэцэг вздрогнула.
— Бум!
— Что такое, что случилось?
Они знали, Алтан-Цэцэг и Тулга, как знали все в поселке, для чего у конторы висит ржавый обломок рельса и лежит большой молоток: не для того, чтобы созывать люден на работу, как делалось во многих других местах, и не для того, чтобы оповещать об обеде или окончании работы, — совсем для другой цели. Только в двух особых случаях мог раздаться чугунный звон.
Враги нарушили границу — поселок будет поднят частыми-частыми ударами.
— Бум-бум, бум-бум-бум!
По этому сигналу дружинники, взяв оружие, займут окопы, которые вырыты сразу за поселком, по берегу реки. А кто-то ускачет на охрану фермы— она у самой границы.
Но сейчас граница не нарушена. Удары редкие. Они оповещают о стихийном бедствии. Но что случилось?.
Кто-то проскакал на лошади. Где-то зафыркала, заурчала машина. Люди бежали к конторе. И уже разнеслась над поселком молва: степной пожар, пожар в пади Буйной!
«Там три стога сена и отара Дамдинсурэна стоит…» — мелькнуло в голове Алтан-Цэцэг.
Накинув дэли, подпоясавшись, она сгребла со столика письма Максима, сунула их за пазуху и вслед за Тулгой выскочила из юрты.
Мимо проскакал всадник, кажется, Амгалан. Он кричал:
— Буйная горит! Буйная горит!
Как это случилось — никто не знает. Может, какой-то недобрый человек сунул спичку в сухую траву, может, неосмотрительный чабан выколотил недокуренную трубку и заронил тлеющий табак, а может, лазутчик с чужой стороны пришел — не раз и такое бывало. Только вдруг появился огонь в степи, иссушенной и пересушенной ветрами и солнцем. Сначала он побежал тоненькой и совсем неопасной змейкой, «красивыми золотыми светлячками перепрыгивая с одной травинки на другую, с пучка на пучок. Но потом, когда дошел до густоты, — падь Буйная свое название получила от буйства трав — густота начала взрываться пламенем — сразу вся, с тяжкими вздохами, с ревом. Искры, дым, языки огня — все клубилось. А тут еще ветер. Он рвал эти огненные клубы в клочья и швырял их далеко вперед, на свежие участки. Огонь, как горючая жидкость, расплескивался и растекался по земле, заливая и захватывая все большее пространство.
К стогам сена, к юртам, к загонам овец теперь катился живой огненный вал, страшный и неукротимый. Первой на пути этого вала оказалась стоянка Дамдинсурэна. Чабан знал, чем это грозит. На своем веку ему не раз приходилось видеть, как неукрощенный, не задавленный при своем рождении, безобидный и ласковый огонек становился огромным фантастическим зверем, пожирающим и пастбища, и стога заготовленного сена, и заживо целые отары, если чабаны чуть оплошали или промедлили.
Овцы, попадая в огонь, сначала вспыхивают свечками, но пламя тут же с них спадает. Оно как бы расплавляет, спекает шерсть и образует раскаленный панцирь, из-под которого с шипением выбиваются лишь синие всполохи да смрадный дым от горелого жира и мяса… «Панцири» и сжигают овец. А они, глупые, охваченные ужасом и болью, ищут спасения у сбившихся кучей таких же глупых своих подруг…
Дамдинсурэн увидел «золотую змейку» «кудрявый белый дымок, когда на закате солнца гнал на ночлег отару с вершины Буйной. Он сразу же повернул овец в обратную сторону, пустил их по ветру, а сам поскакал к юрте. Без лишних разговоров — к чему разговоры, без них все ясно! — посадил на своего коня жену Инчинхорло и велел ей как можно скорее и как можно дальше, угонять овец из опасной зоны, из пади, охваченной огнем. Быстро заседлав другого коня и захватив оказавшиеся под рукой метлу и лопату, Дамдинсурэн поскакал к стогам сена. Им прежде всего угрожал огонь, который за это короткое время превратился из безобидной змейки в бушующий вал.
Почти одновременно к месту пожара прискакал сосед Дамдинсурэна — Амгалан.
— Не управиться одним, — сказал Дамдинсурэн, — ветер сильный. Скачи, Амгалан, в поселок, зови людей на помощь, а я попробую отсечь огонь от зародов. Скачи, не медли, а то беда будет.
И Амгалан ускакал.
Отсечь огонь… Только единственным способом и то да небольшом участке можно было это сделать — встречным огнем, встречным палом. Но если пал пустить по некошеной густой траве — с ним не управиться. Огонь неудержимо покатится вперед, а ветер ему поможет. Пал пускать надо по кошенине, по отаве, хотя граница ее совсем недалеко от зародов.
Дамдинсурэн поджигает отаву — она высокая, сухая и загорается сразу, и Дамдинсурэн делает змейку, растаскивая горящие клочья травы и сена в стороны. Теперь только успевай сбивать огонь с подветренной стороны, успевай гасить светлячки, которые перекидываются ветром, не давай ходу вглубь на ветер, навстречу ревущему валу огонь пусть ползет, пусть бежит и в стороны.
Чем длиннее и шире будет черная выгоревшая полоса, тем безопасней.
Сколько прошло времени — час, полтора или больше — Дамдинсурэн не знал. Только когда вал подкатился к встречному — огню, только когда с последним мощным вздохом в небо взметнулись искры, дым и пламя, чтобы тут же в медленной агонии умереть и затихнуть, Дамдинсурэн в изнеможении опустился на траву. Невыносимо захотелось пить. От горького дыма першило в горле, болела голова и в ушах стоял не утихающий не то звон, не то гул. Два-три раза затянувшись трубкой, тяжело поднялся и, пошатываясь, побрел к ближнему стогу сена, где на привязи стояла лошадь. Теперь можно и домой. Сев в седло, он взглянул прямо перед собой и сердце сдавила боль: там, где стояла его юрта, свечой полыхало необычайно яркое и высокое пламя.
Дамдинсурэн застонал.
…Когда из поселка на стоянку Дамдинсурэна примчались люди, они увидели черную, обугленную, голую плешину. Не было ни белоснежной юрты со всем ее домашним скарбом и сундуками, ни двухколесной телеги-арбы, что стояла напротив дверей с задранными вверх оглоблями, ни загона для овец. Все подчистую сожрал огонь. Чуть в стороне, прямо на земле, сидел с непокрытой головой Дамдинсурэн и тупо глядел, как дотлевает войлок и как догорает куча сухого аргала, заготовленного на всю долгую долгую зиму. Около Дамдинсурэна, понурив голову, стояла заседланная лошадь. Наглотавшись дыма, она натужно и тяжело кашляла.
…Они наступали на огонь втроем: слева — Ванчарай-младший, в середине — Алтан-Цэцэг, справа — Тулга. Ванчарай работал яростно: он то хлестал по огню метлой, то, отбросив ее, брал лопату и начинал кидать землю, а когда огонь, выбившись из сил, спадал — дотаптывал его гутулами и шел дальше. Алтан-Цэцэг и Тулга помогали Ванчараю: сырыми талинами, привезенными на машине, они сбивали особенно «злые языки», которые могло оторвать и унести вперед. Все шло, как надо. Вал был разорван, и огонь на их участке, как впрочем и на других, начинал утихать. Казалось, еще немного и зверь уймется, замрет.
Алтан-Цэцэг остановилась, перевела дух. Талина, которой она сбивала огонь совсем обхлесталась и обгорела, в руках остался всего лишь длинный и гибкий, как змея прут.
Подобрав метлу Ванчарая — он работал лопатой. — Алтан-Цэцэг с новой силой принялась за дело. Она совсем не заметила, как развязался кушак. Ее остановил крик Тулги:
— Письма!
Из-за пазухи выпали письма, Максимовы письма, их подхватил порыв ветра и швырнул в огонь. Алтан-Цэцэг вскрикнула и кинулась за ними. Споткнулась, упала. За подругой кинулась Тулга. Но Ванчарай успел перехватить Тулгу и резко отшвырнуть назад. Яро выругавшись, Ванчарай поглубже натянул шапку, прикрыл лицо длинным рукавом, шагнул в огонь. Не успела еще Тулга, сбитая с ног Ванчараем, подняться, как он выволок из огня и дыма Алтан-Цэцэг.
Одежда и сапоги-гутулы на ней дымились. Ванчарай сдернул с Алтан-Цэцэг дэли и снял гутулы. Взял ее, как берут малых детей, на руки и отнес на бугорок, обойденный огнем. Потом снял с пояса алюминиевую солдатскую фляжку, открутил пробку — предусмотрительный Ванчарай даже фляжку с чаем прихватил — строю сказал, почти потребовал:
— Пей!
Она припала к фляжке и жадными глотками стала пить.
— Ну вот, теперь — дыши. Да поглубже. А в другой раз думай головой, — грубовато сказал Ванчарай и добежал к огню, который заметно стал оживать.
Она, как велел Ванчарай, дышала. Воздух, невесомый, свежий и чистый, наполнял ее легкие, причиняя резкую боль. Она гулко кашляла, отхаркивая сгустки черной липкой сажи. От кашля, сухого и надрывного звенело в голове и отдавалось в груди новой болью.
Нестерпимо жгло руки и правую ногу. Тулга, обматывая их какими-то тряпками, выговаривала:
— Ну куда тебя, неразумную, понесло? В огонь, в самое пекло. Если бы не Ванчарай, то ни за что, ни про что могла отправиться в Золотую долину — на закуску волкам и шакалам…
— Письма сгорели, — простонала Алтан-Цэцэг, — адрес Максима сгорел.
— У Дамдинсурэна юрта сгорела, имущество, а ты — письма…. Напишет еще. И адрес сообщит. Да не реви, пожалуйста. Слезы никого не свете еще не украшали.
Тулга откашлялась, выплюнула черный шмоток и поглядела на удаляющийся пожар. Люди, машущие метлами и хворостинами на фоне золотого разлива огня, казались сказочными птицами.
— А Ванчарай-то, гляди, — удивленно заметила Тулга, — не так уж и плох оказывается… Другой бы, разинув рот, глядел, как ты поджариваешься. А он — в огонь! Чуешь?
— Чую, — безучастно ответила Алтан-Цэцэг.
Снова белая больничная палата. Снова бесконечные уколы, примочки, мази, порошки, таблетки. И неистребимый больничный запах, запах лекарств. По утрам — обход врача и его неизменный вопрос:
— Ну, как мы себя чувствуем?
Во время процедур — профессиональное сочувствие сестер:
— Ничего, миленькая, потерпи немножко, скоро боли не будет.
А ей все равно: будет или не будет. Вот бы куда-нибудь ушел этот невыносимый и душный лекарственный запах, который спать не дает. Хорошо спится в юрте, сладко, особенно на заре. Тулга любит рано вставать. Поднимет урхо и через тоно — верхнее окошко польется густой а свежий степной воздух… Хоть пей его. А здесь и на заре крепко не уснешь.
На руках, на ногах, на ягодицах — синяки. От уколов.
А к чему уколы? Впрочем, все привычное, все обычное. Второй раз в течение одного полугодия в больнице.
— А все из-за чего? — грустно размышляла Алтан-Цэцэг (на размышления, как известно, больница отводит много времени: пожалуйста, размышляй). — Из-за своей горячности, несдержанности и бог знает еще из-за чего.
Говорят, молодость безрассудна. Но ведь это только говорят. На самом деле не всякая молодость безрассудна. Люди хладнокровные не бросаются в огонь бездумно: они сначала взвесят меру опасности. Взвесят — не то слово. Трусливые люди, вот те взвешивают. И, увидев опасность, не дан бог еще угрозу жизни, в страхе бегут от нее, теряя голову. Смелые, мужественные люди умеют подавлять в себе страх и действовать расчетливо…
Но могла ли она в ту минуту действовать расчетливо? Какая уж там расчетливость…
В часы, когда Алтан-Цэцэг забывалась коротким сном, ей почему-то снилось далекое детство. Их юрта стояла на берегу Керулена. Просыпаясь, она выбегала на улицу. Холодная роса обжигала ей ноги. Попрыгав, словно тушканчик, она возвращалась в юрту. Мать расчесывала ей волосы и заплетала. Косички ее были похожи на задранные козьи хвостики. Может, из-за этого соседские мальчишки ее дразнили козой-дерезой.
Поднималось жаркое солнце. Быстро сохла роса на травах, земля начинала куриться легким паром. Мальчишки и девчонки собирались на речке и затевали игры. Девчонки перебирали камешки, делая вид, будто стряпают лепешки. А мальчишки степенно садились в кружок и сосали короткие тальниковые палочки — трубки курили Когда стряпня заканчивалась, Алтан-Цэцэг становилась учительницей, остальные — учениками. Начинались уроки трудного русского языка.
— Ижий — мама.
— Ма-ма, — вслед за учительницей несмело повторяли ученики.
— Ав.
— Па-па.
— Ленин.
— Ле-енин!
— А теперь что? — грустно спрашивала себя Алтан-Цэцэг, когда боль обрывала радостные и светлые сновидения, когда больше никак не могла сомкнуть глаз. — Так что же теперь?
Алтан-Цэцэг лежала и долгими часами глядела в одну точку, равнодушная ко всему, думала о своей нескладной судьбе. Но ответа на вопрос не находила.
Однажды вспомнила восклицание Тулги на пожаре: «А Ванчарай-то, гляди, не так уж и плох!..» И вспомнила дорогу, длинную, тряскую, дорогу в город, в больницу.
Алтан-Цэцэг лежала в кузове, зарывшись в сено. В кабину с шофером она не могла сесть. Там ехала Иичинхорло — жена Дамдинсурэна. С нею случился какой-то приступ после того, как она увидела вместо своей юрты и имущества пепелище.
В кузове сидел и Ванчарай. Его отправил в город председатель объединения с наказом пополнить медикаментами ветеринарную аптечку и во что бы то ни стало достать кошмы на юрту Дамдинсурэну. Ну и заодно приглядеть в дороге за больными.
Грузовик был старенький: он тарахтел, бренчал и дребезжал, как пустая консервная банка, брошенная на каменистый берег. Мотор часто чихал и отфыркивался, словно ему перехватывало дыхание. Но машина бежала и бежала, наматывая на колеса километры. Чудом каким-то бежала.
Октябрьские ночи в прихалхинголье студеные, а тут еще продувало холодным северным ветром. Алтан-Цэцэг стало холодно. Ванчарай, правда, предложил:
— Не хочешь в город приехать сосулькой — бери мою шубу.
Алтан-Цэцэг решительно отказалась.
— Ну, смотри, — неопределенно буркнул Ванчарай и поглубже, на самые глаза, натянул мохнатую, на лисьем меху шапку. Через четверть часа он уже тепло и уютно похрапывал.
А мороз не шутил. Он забирался в гутулы — коченели ноги, острыми иголками он покалывал нос и щеки, он вытрясал остатки тепла из тела. Летнее дэли в такую морозную ночь было бы, пожалуй, пригодно лишь в гости к соседям сходить. «А этот спит, ему тепло», — по-чему-то с раздражением подумала о Ванчарае Алтан-Цэцэг, сжимаясь вся в комочек.
Но Ванчарай уже не спал. Искоса поглядывая на спутницу, он мрачнел, не находя объяснения «бабьему упрямству».
Перед рассветом мороз совсем залютовал. Настал такой момент, когда Алтан-Цэцэг перестала стучать гутулами — бесполезно: ноги ничего не чувствовали, превратились в кочерыжки — и на вопрос Ванчарая «Не околела еще?» не ответила, а только еще больше съежилась. В этот самый момент Ванчарай решительно развязал кушак, сдернул с себя шубу и укрыл ею Алтан-Цэцэг.
— А ты?
— Я — крепкий.
— Ноги… — не то пожаловалась, не то хотела подсказать, чтоб Ванчарай укрыл ей ноги.
— Сейчас и ноги, — сказал Ванчарай. Он встал на колени, решительно сорвал легкие гутулы с ног спутницы и жесткими большими ладонями ожесточенно стал растирать ее ступни.
— Что ты! — вскрикнула Алтан-Цэцэг от стыда и боли. — Не надо!
— Не пищи!.
Алтан-Цэцэг закусила губу, из глаз се потекли слезы— ноги пронизала нестерпимая боль.
Минут через пять Ванчарай спросил:
— Горят?
— Горят…
— Ну, вот, — и всунул ее ноги в рукав шубы. — Давно бы так.
Сел на свое место спиной к кабине. На колени набросал сена. Поднял воротничок пиджака, борта стянул па груди. И начал… замерзать.
Машина по-прежнему чихала, стреляла.
Алтан-Цэцэг согревалась: по телу разливалось блаженное тепло, ее обволакивала мягкая и уютная дремота. Сквозь дрему услышала, как ее спутник беспокойно заерзал, завозился. Открыла глаза. Ванчарай махал руками. Грелся. Подумала: «Надо вернуть шубу». Но ноги никак не хотели вылезать из теплого рукава и не слушались руки. «Опять на мороз. Но что делать?». И вдруг неожиданно для себя сказала:
— Залезай под шубу. Ложись рядом…
— Ни к чему это, — не сразу ответил Ванчарай.
— Тогда забирай! — Алтан-Цэцэг резким движением руки попыталась сбросить шубу, но Ванчарай удержал.
— Ладно уж, — примирительно сказал он.
Накрывшись одной шубой, они лежали рядом, согревая друг друга и стыдясь друг друга… Так и ехали до самого города.
Глухая вражда давно пролегла между ними. Особенно непримиримой оставалась Алтан-Цэцэг. И вот сейчас; после пожара, после дороги, она впервые подумала о Ванчарае тепло. Снова вспомнила: «А Ванчарай-то, гляди, не так уж и плох!».
И улыбнулась.
Эту легенду рассказывала мать, легенду о Хухо Намжиле.
…Давным-давно в восточных краях Монголии жил славный парень Хухо Намжил. У него был замечательный голос, и он слыл среди земляков непревзойденным певцом.
Пришло время и Хухо Намжила призвали в солдаты. И стал он служить на крайнем западе страны.
Начальникам Намжила так понравилось его пение, что они держали его всегда при себе, не выпускали из казармы.
Попросил как-то их Намжил:
— Сколько служу, ни разу не катался на добром коне. Отпустите меня на несколько дней, чтобы я мог хоть увидеться с людьми, походить за табуном.
Милостиво согласились начальники, хоть им очень нe хотелось отпускать от себя такого певца.
Обрадованный Хухо Намжил погнал табун к озеру, а сам сел на берегу и на приволье запел во весь голос. Вдруг из озера выходит красивая девушка в зеленом шелковом дэли на вороном коне и говорит Намжилу:
— Мои родители послали меня, чтобы я привела вас к ним.
— Как же я могу пойти к вам? — удивленно спросил Намжил.
— А вы сядьте на коня со мной и закройте глаза. Хухо Намжил сделал так, как велела девушка, и когда открыл глаза, то увидел, что он уже у родителей прекрасной девушки. Оказалось, что ее престарелые отец и мать очень богаты.
Родители девушки хорошо угостили Хухо Намжила, а затем попросили, чтоб он спел им и погостил у них.
— Я не могу долго задерживаться у вас, потому что меня отпустили всего-навсего на пять дней, и потом я отвечаю за табун, — ответил Намжил.
— Ты, сынок, не беспокойся об этом, — сказали родители девушки. — Мы найдем, кому присмотреть за твоим табуном, а ты погости у нас в свое удовольствие и спой нам хорошие песни.
Так и остался них Хухо Намжил, потому что влюбился в красивую девушку. Стал он объяснять ей:
— Через месяц кончится срок моей службы, я приеду к тебе.
— А я встречу тебя верхом на моем вороном коне, — пообещала ему девушка.
Точно в срок Хухо Намжил вернулся со своим табуном в казармы.
— Вот молодец, Намжил, — сказали начальники, увидев какими гладкими стали кони в табуне за эти дни. — Вот что значит хозяйский глаз. Пожалуй, тебе надо остаться на сверхсрочную службу. Будешь пасти у нас табуны.
Но Хухо Намжил наотрез отказался.
Вольный Намжил, как было раньше условлено с девушкой, поехал к озеру и стал петь свои любимые песни.
Тут же явилась к нему девушка на своем вороном коне и они, как прежде, очутились в юрте ее родителей.
Но затосковал он вскоре по своим кочевьям, по семье и жене, что остались там. Девушка заметила его состояние и сказала:
— Я дам тебе такого скакуна, который может за день доставить тебя туда и обратно. Но ты никогда не садись верхом на другого коня. И помни: перед тем, как подъехать к своему кочевью, останови коня, дай ему отдышаться.
Она дала ему прекрасного буланого коня. Хухо Намжил вмиг очутился в родных кочевьях, дал коню отдышаться. Жена и соседи обрадовались его приезду. Однако он никогда не ночевал дома, а каждую ночь стерег табун, да еще никто не видел его на другом коне. Не понравилось это людям.
Между тем Хухо Намжил днем пас скот, а ночью, оставив табун в укромном месте, на своем буланом скакуне летел в западные края страны к своей любимой. И так прошло три года.
Однажды утром Хухо Намжил в спешке не дал коню отдышаться и пригнал табун прямо домой. И тут, как назло, его жена вышла из юрты и увидела еще не сложенные крылья буланого скакуна. Она догадалась, в чем тут дело, и срезала коню крылья. Бездыханный, рухнул он на землю.
Хухо Намжил три месяца так горевал по своему коню, что почти не ел, не пил. Потом он вырезал из дерева голову любимого коня и насадил на гриф. Из хвоста буланого коня Намжил взял два пучка волос, сделал из них струны и смастерил смычок. Как несется верный конь, относящий Намжила к возлюбленной, — вот о чем стал петь этот инструмент, который назвали в народе «морин-хур».
Письма Максима… Они были для Алтан-Цэцэг теми крыльями скакуна, которые принесли ей с далекого советского фронта мысли друга, его чувства, его любовь. Но она сама, своими руками срезала эти крылья… Вот и казнись теперь, и страдай, и неси свою тяжелую ношу.
Врачи-чудаки прописывали ей лекарства, не понимая, что горе лекарствами не лечат…
Но больница живет по своим законам. Изо дня в день, из недели в неделю повторяется одно и то же:
— Ну, как мы себя чувствуем сегодня? Как пульс, температура? — И вновь — уколы, микстуры, таблетки.
Ожоги на руках и ноге у Алтан-Цэцэг были несильными, и они не тревожили врачей. Тревожило их другое: упадок духа и та жизнь, которую Алтан-Цэцэг носила под сердцем. Причины душевного надлома здесь никто не знал.
Дважды Алтан-Цэцэг навещал отец. Но визиты его были короткими. Как всегда, его ждали неотложные служебные дела. Во второй свой приход он сказал, что недели на две, на три уезжает: вызывают в Улан-Батор. И пошел — широкоплечий, с крепкой шеей, с большими руками. И очень усталый. У Алтан-Цэцэг даже мелькнула жалостливая мысль: «Совсем измотался. Он, наверное, и спит, как конь, — стоя».
Узнала о беде Алтан-Цэцэг соседка Лидия Сергеевна Леднева, «Отец, наверное, сказал». В первый раз пришла и принесла гору домашних коржиков. Алтан-Цэцэг удивилась ее приходу и ее подаркам: совсем ведь чужой человек и малознакомый. Насторожилась: сейчас начнутся расспросы, охи да ахи.
Но не было ни расспросов, ни охов, ни вздохов. Лидия Сергеевна просто посидела и рассказала о своем городе.
После ухода русской женщины лицо Алтан-Цэцэг высветила робкая и несмелая улыбка. Первая за все время в больнице.
Теперь Лидия Сергеевна стала заходить часто, и каждый ее приход для Алтан-Цэцэг был как всплеск яркого света. С этой доброй русской женщиной было интересно.
Один раз Лидия Сергеевна прочитала письмо своего отца, работающего директором школы в Иркутске. В этом письме Алтан-Цэцэг поразил один факт. В морозный день (а кто не наслышан о лютых сибирских морозах) вышла из строя котельная школы. Учителя встревожились: разморозится отопительная система — и тогда в классах долгое время, а может и всю зиму, придется волков морозить. (Алтан-Цэцэг долго не могла взять в толк, почему волков, ведь ребята будут мерзнуть). Тревога дошла до ребят. И все они, хотя их никто не звал, явились вечером в школу. Спасательную работу начали с того, что на лестничных площадках своими пальтишками укутали уже остывшие трубы и батареи.
А в коридорах и классах трубы грели своими руками и дыханием.
Ремонтируя котел, всю ночь работали женщины-слесари — мужчины-то на фронт ушли — и всю ночь ребята грели трубы — только, бы не дать замерзнуть воде!
В другой раз Лидия Сергеевна вспомнила о своей работе в Дальневосточной эпидемической экспедиции. От геологов, работающих в тайге, от строителей Комсомольска-на-Амуре в летнее время, особенно по веснам, стали поступать сигналы о неизвестной болезни, которая буквально косит людей. На Дальний Восток направили экспедицию во главе с ученым-эпидемиологом Зильбером с заданием: найти причину болезни. После долгих поисков экспедиция обнаружила клеща, содержащего в своем организме вирус, поражающий головной мозг, — энцефалос. Клеща назвали энцефалитным.
Воспоминание это для Лидии Сергеевны было тяжелым: она потеряла в экспедиции очень близкого ей человека.
И снова была поражена Алтан-Цэцэг, Откуда у этой маленькой и худенькой женщины с глубокими темными глазами берутся силы, чтобы выдержать удары судьбы, не сломиться, не потерять радость жизни?
Как-то, прощаясь с Алтан-Цэцэг, Лидия Сергеевна с беспокойством заметила:
— Что-то мне не нравится, девочка, ни твой вид, ни твое настроение.
Алтан-Цэцэг промолчала. Ей нечего было сказать.
— Ты только начинаешь жить. Перед тобой — долгая дорога, которую надо пройти. И не как-нибудь, а красиво. Пойми это…
Задумалась. Может быть, вспомнила свою дорогу. Вздохнула.
— Хотела бы я обменяться с тобой годами.
Ми сама Алтаи-Цэцэг, ни, конечно, врачи не могли бы объяснить, когда в ее душе вдруг что-то просветлело. Чувство отрешенности, которое давило и терзало ее, стало таять, словно весенний снег. В сердце затеплилась надежда: Максим еще напишет, должен написать! И ей с новой силой захотелось жить. Ради того, чтобы всегда слышать всплески Керулена или Халхин-Гола. Ради того, чтобы каждое утро встречать яркое солнце. Ради тон долгой дороги, которую надо пройти красиво.
В начале декабря Алтан-Цэцэг выписали из больницы, а спустя полтора месяца — в канун Белого месяца (Цаган-сара), когда зима поворачивает на лето и когда старые люди празднуют монгольский Новый год, — она родила мальчика, с белым лицом, с белыми волосами. Белого мальчика. Белый цвет, цвет молока — счастливый цвет, цвет жизни. На семейном совете новорожденного назвали именем отца — Максимом, Максимкой.
Теперь, с рождением сына, у Алтан-Цэцэг окончательно свалилась с плеч та тяжкая ноша, которая долгие дни и ночи давила ее, пригибая к земле. Порой казалось: наступила черная ночь, которая никогда не кончится. Однако ночь кончилась. Наступил день. Как полевой цветок, при первых ярких лучах солнца расправляющий свои красивые лепестки, стряхивает с себя остатки ночи и зацветает пуще прежнего, так и Алтан-Цэцэг вдруг встряхнулась вся, выпрямилась — боже, сколько солнца! — и удивительно похорошела. На смену девчоночьей угловатости, резкости как-то вдруг сразу пришли спокойная мягкость и нежная женственность. Видно, такую силу имеет великое чудо и таинство природы — материнство.
На Алтан-Цэцэг еще несколько недель назад лежал густой летний загар. Но его сменила больничная бледность. Лицо стало матовым, словно его подсветили изнутри. Увеличились глаза. В них появилась спокойная глубина, излучающая теплый свет.
Занятая Максимкой, Алтан-Цэцэг не забывала объединение на Халхин-Голе и людей, с которыми успела подружиться. Порою тосковала о них. И тогда начинала отсчитывать дни, когда кончится ее декрет, когда снова сможет поехать. Вздыхала: «Не скоро еще…».
В «Дружбе» тоже не забывали своего молодого специалиста. Неунывающая Тулга писала письма, в которых причудливо переплеталось серьезное и озорное.
Из писем подруги Алтан-Цэцэг многое знала.
Чабану Дамдинсурэну, спасшему во время пожара общественное сено и отару овец, взамен сгоревшей юрты правление выделило совсем новенькую. Он получил также деньги на одежду и домашний скарб.
Парторг Жамбал не дает теперь спокойно жить: Тулгу и доярку Цогзолму сделал «артистками» и «затаскал» по фермам и чабанским стоянкам. Сам он выступает с докладами, а они дают концерты. Парторг доволен тем, что хорошо идет сбор средств на танковую колонну «Революционная Монголия» и авиационную эскадрилью «Монгольский арат». Без лишних разговоров люди открывают сундуки и достают оттуда свои кошельки… А у кого нет денег — те дарят лошадей, овец, коз. Братьям-фронтовикам, советским друзьям, каждый старается чем-то помочь.
«Ветеринар Ванчарай после пожара сильно затосковал, — писала Тулга. — Сердце, видать, тогда опалил. Ходит чернее тучи, темнее ночи. Сохнет на глазах и тает, как свечка».
Бухгалтер Гомбо поздними вечерами усиленно начал протаптывать тропинку вокруг юрты. Однажды Тулга встретила его, говорит: «В этой юрте в злых духов не верят и не признают их». — «А если это добрые духи?» — «Они на кругах не стали бы ходить». — «Ваше замечание можно принять как приглашение?» — «Совсем нет». Но читкур продолжает ходить.
В школу-юрту приходил председатель объединения Самбу. Посидел, полистал тетрадки учеников, сказал:
— Если будете хорошо учиться, то к будущему году построим деревянную школу с большими светлыми. окнами и с теплой печкой.
Подруг в городе у Алтан-Цэцэг не осталось. Но часто заходила Лидия Сергеевна. С нею и коротали длинные зимние вечера.
Алтан-Цэцэг, глядя на Лидию Сергеевну, на ее маленькие «интеллигентские» руки, часто удивлялась: и когда они научились делать самые разные работы — кроить и шить, пилить и колоть дрова, купать и пеленать ребенка, варить щи и стряпать вкусные-превкусные коврижки.
— Жизнь всему научит, — смеялась Лидия Сергеевна.
Лидия Сергеевна и Алтан-Цэцэг увлеклись вязанием — этой неторопливой немного однообразной, но все же интересной работой. Занятые обе делом, они вели неторопливые разговоры — о жизни, о книгах, о войне. Разговоры их иногда обрывались, как обрываются нити, но их связывали и клубок начинал разматываться дальше.
Слушая Лидию Сергеевну, Алтан-Цэцэг думала о том, как много человек может сделать полезного и доброго для людей за свою жизнь. Лидия Сергеевна воевала в гражданскую войну, медицинской сестрой прошла с полевыми госпиталями Пятой Армии половину огромной страны. Войну начала вместе с отцом на Южном Урале и закончила в Иркутске. Отца ее, армейского политработника, в прошлом учителя, в Иркутске откомандировали из штаба в распоряжение губернского исполнительного комитета. Здесь ему было поручено ведать народным образованием. Так они и стали иркутянами.
До сорокового года отец работал в школе, но стало пошаливать здоровье, и он вышел на отдых. Однако через год пришлось вернуться в школу — началась война.
В двадцатых годах Лидия Сергеевна закончила медицинский институт. Начались годы скитаний с экспедициями — в Заволжье, в Среднюю Азию, на Дальний Восток. Ее приглашали на работу в научно-исследовательские институты — спецналистов-чумологов высокой квалификации всегда не хватало — но, проработав год-другой в институте, она снова уезжала в экспедиции, нередко опасные. Жила все время, да и сейчас живет, на колесах.
Узнав о жизни Лидии Сергеевны, Алтан-Цэцэг поняла символический смысл ее подарка — кораблика-парусника: быть всегда в пути.
Нелегко это, наверное, — быть всегда в пути. Сколько надо иметь выдержки, силы воли и мужества. А в ее возрасте — Лядин Сергеевне за сорок перевалило! — тем более. «Но, видно, все русские одержимые».
В часы радости и в часы горя видела Алтан-Цэцэг Лидию Сергеевну. В часы радости она веселела, в часы горя… Нет, ни в какие часы она не теряет самообладания, разума, человечности.
В один из вечеров Лидия Сергеевна пришла сама не своя: глаза красные, заплаканные, а лицо белое, без кровинки. Алтан-Цэцэг испугалась:
— Вы не заболели?
— Спасибо, нет. Ты как-то хотела познакомиться с моей профессией. Я принесла тебе книги. — И положила на стол «Краткое руководство по борьбе с чумой» и «Профилактику чумы». — Как твой Максим?
— Спасибо, пока хорошо. Посидите у нас.
Лидия Сергеевна присела у стола и невидящими глазами уставилась в синее окно. Там, за окном, на городок опускались ранние зимние сумерки. Тяжело, с какой-то болью гостья вздохнула. Алтан-Цэцэг показалось, что соседка с трудом сдержала готовый вырваться крик.
В переплетах оконной рамы одна за другой стали вспыхивать тусклые электрические пятна. По этим желтым расплывчатым пятнам можно было понять: мороз крепчал. А в комнате было уютно, тихо, тепло. Тишину нарушали лишь громко стучавшие часы-ходики.
Свет не зажигали.
— Не надо, — попросила соседка.
Алтан-Цэцэг не знала, что и подумать. В дом, вместе с гостьей вошла непонятная тревога, чего раньше никогда не бывало.
Когда человек находится в дальней дороге, то песня — самый близкий его друг. Когда человек сильно устает— песня силы ему прибавляет. Подумав так, и желая сделать что-то приятное гостье, Алтан-Цэцэг сказала:
— Я хочу спеть.
И не ожидая согласия, запела недавно услышанную по радио песню, в которой рассказывалось, как в холодной фронтовой землянке поет и тоскует солдатская гармонь о заплутавшемся где-то счастье…
Лучше бы не пела! У Лидии Сергеевны сразу же вырвались глухие рыдания. Пытаясь сдержать их, она низко пригнулась к стола как бы переломившись, и напряженно застыла в этой неловкой позе.
— Воды, — глухо сказала, скорее выдавила Лидия Сергеевна.
Но не успела Алтан-Цэцэг подать пиалу с чаем, как Лидия Сергеевна качнулась и уронила голову на стол, на ладони. Ее худые острые плечи затряслись.
— Лидия Сергеевна! Ижий! Мама! — заметалась по комнате растерянная Алтан-Цэцэг. — Я за доктором сбегаю!..
Тут заорал проснувшийся Максимка. И его рев, громогласный и жалобный, остановил Алтан-Цэцэг и привел в чувство Лидию Сергеевну.
— Не надо доктора, — сказала она, подняв голову, — это пройдет. А ты возьми ребенка. И прости меня, милая девочка.
Лидия Сергеевна посидела немного, выпила чаю, поднялась и нетвердо ступая, ушла к себе.
Через день Алтан-Цэцэг помогала соседке собираться в дорогу. Лидии Сергеевне разрешили трехнедельный отпуск для поездки в Иркутск к отцу и детям. Внешне Лидия Сергеевна казалась спокойной. Ее горе выдавали лишь меловая бледность лица, глубоко запавшие глаза с синими кругами да голос, глухой и печальный. Алтан-Цэцэг знала о горе Лидии Сергеевны: на войне убит муж. И думала об ударах судьбы. Вот эта добрая русская женщина, которую она успела полюбить и назвать матерью, свое первое счастье потеряла в дальневосточной тайге. Нашла другое. Но и оно оборвалось. Жестокая жизнь.
Изредка Алтан-Цэцэг навещали приезжие из «Дружбы». Знакомые или незнакомые — все они были желанными и дорогими гостями. И дни их приезда становились для Алтан-Цэцэг праздниками.
Нежданно-негаданно, словно с неба свалившись, явилась Тулга, как всегда, шумная, веселая, озорная.
— Вот и я! — объявила Тулга, едва переступив через порог. И засмеялась — Примешь?
Шагнула вперед, в охапку схватила Алтан-Цэцэг, закружила по комнате.
— Тулга, каким тебя ветром принесло?
— Злым гобинцем.
— Надолго?
— Завтра в Улан-Батор на весенние каникулы. — Подняла палец, приложила к губам. — Т-с-с… Я не одна.
— С кем же?
— Зажмурься. Зажмурилась? — Три раза Тулга хлопнула в ладоши. Скрипнула дверь.
— Открой глаза!
Алтан-Цэцэг открыла глаза и первое, что увидела — густые брови, слившиеся в одну черную полоску, Ванчараевы брови. Тут же опустила ресницы. Почувствовала: жаркая краска заливает ее лицо и шею. Смущенная и растерянная, Алтан-Цэцэг боялась поднять глаза.
— Ну, что вы, — засмеялась Тулга, — стоите друг перед другом, как тибетские ламы. Хоть поздоровайтесь.
Насладившись их минутным замешательством, Тулга скомандовала:
— А теперь показывай своего Максимку. О, богатырь какой! — смешно надула щеки, из пальцев сделала козу, пошла на Максимку: — Идет коза рогатая за малыми ребятами. Кто молока не пьет, того забодает, забо-дает-забодает-забодает! Беленький. Настоящий русачок!
И Ванчараю, который еще в себя как следует нс пришел:
— А ты чего стоишь? Выкладывай свои подарки.
Ванчарай, к удивлению Алтан-Цэцэг, из-за пазухи выложил целую кучу игрушек. Тут были искусно вырезанные из тальниковых корешков двугорбый верблюд, лошадь, баран с кручеными рогами, коза, собака, длинноногий журавль.
— Зачем же столько? — Алтан-Цэцэг чувствовала себя неловко.
— Пусть забавляется, — как можно солидней ответил Ванчарай и добавил: — Дети — они дети.
— Да он еще мал…
— Подрастет.
После чаю, когда Максимка заснул в своей кроватке, Тулга засобиралась в магазины. С нею ушел и Ванчарай.
До вечера Тулга бегала по магазинам. Накупила всякой всячины, не забыв никого: два отреза ярко-синего шелку — на дэли отцу и матери, нарядное платье — сестренке-школьнице, кожаную табакерку — деду. «Своему студенту» купила белую рубашку (цвет счастья) и пепельный, под цвет журавлиного крыла (помни о крыльях), галстук. Подарок со значением.
Вечеровали одни. Тулга приглашала Ванчарая, но тот не пришел. Видимо, не посмел.
После неторопливого ужина вспоминали и пели старинные народные песни.
Быстро тают снега по весне.
Когда солнце на небе сияет.
Время быстро бежит,
Когда друг дорогой
Без тебя в дальний путь,
Без тебя в дальний путь уезжает…
Алтан-Цэцэг пела с тихой грустью.
Вскоре после Цаган-сара, в среднем месяце весны, в гостях у Лодоя побывал парторг «Дружбы» — Жамбал. Он приехал поздравить старого друга с днем рождения и привез великолепный подарок — шатар, национальные шахматы. Шатар от обычных шахмат отличается своими фигурами. Вместо короля здесь нойон (князь), вместо пешек — собаки. Причем ни одна фигура не повторяет другую. Во время игры шахматисты перебрасываются такими фразами:
— На буланом пойду в разведку…
— Собаки мои дружно берут…
— Нойона, пожалуй, в том углу и зажму…
— Не зажмешь. Выручит вороной.
Цаган-архи скоро развязала языки старых друзей, Жамбал пожаловался, что в последнюю зиму ноги стали сильно болеть. Ходит, как на костылях. Был когда-то молодым, сильным, а теперь, видать, и до заката недалеко.
Лодой возразил:
— Ничего, твои костыли тебя еще потаскают. А к закату нам торопиться рановато. Дел слишком много.
— Так-то оно так, — согласился Жамбал и вздохнул.
Лодою почему-то вспомнилось далекое-далекое: берег Керулена и звездная ночь, которая, казалось, никогда не кончится. Узнав о гибели отца, о том, что он растерзан подручными Цамбы, Лодой катался по земле, царапал ее, не зная, взойдет ли когда солнце для журавленка, засветит ли ему далекая звезда — его звезда, подует ли попутный добрый ветер? Ведь он остался на свете один, как перст… Спасибо Аршину…
Теплая волна благодарности захлестнула сердце Лодоя.
Словно угадав, о чем вспомнил Лодой, Жамбал повернулся к кроватке, где посапывал Максимка, и сказал:
— А вот это поколение будет счастливее нас.
— Да, конечно, — машинально подтвердил Лодой, все еще думая о прошлом. — На днях работники музея принесли мне дореволюционный документ, читать который просто тяжело. Донесение русского консула в Урге генерал-губернатору Восточной Сибири. Документ этот у меня здесь…
Лодой поднялся и через минуту вернулся из кабинета с бумагой:
— Прочитай.
— Да уж ты сам прочитай, глаз-то у тебя поострей.
И Лодой стал читать:
«Имею честь донести вашему высокопревосходительству, что последние сведения из Средней Монголии крайне неудовлетворительны. Командированный туда здешними властями и недавно возвратившийся бошко (чиновник) сообщает, что еще ранее январских снежных заносов и морозов все тамошние стада мелкого и рогатого скота вследствие бескормицы пали почти поголовно, остались только верблюды, как животные наиболее способные разгребать снег и доставать ветошь там, где она была покрыта снегом с осени. Теперь начался и среди этих животных поголовный мор вследствие глубоких снегов и жестоких морозов. Если не будет ранней и благоприятной весны, то нет никакой надежды на сохранение хотя бы ничтожной части скота.
При таких условиях и людям там становится жить трудно… На расстоянии шести дней пути к Урге по хошунам Марганвана, Ахай-гуна и Уйцинь-гуна означенный бошко встретил более двадцати юрт, в которых люди погибли от голода и холода, и место их заняли собаки, питающиеся трупами своих хозяев…
Как ни странным кажется, но при таких грустных обстоятельствах монголы ниоткуда не ожидают помощи, потому что ни князья, ни правительство Богдо-хана нисколько об этом не заботятся»!
Долго молчали. Жамбал, наконец, сказал:
— Такие документы надо молодым показывать. Это не какая-нибудь бумажонка…
— Ну, ладно, хватит. Не будем травить себя. Придумаем что-нибудь повеселей.
Попробовали спеть старинную батрацкую песню, длинную, как дорога, и тоскливую, как зимняя степь, ~ не получилось. Забыли слова. Засели за шатар, игру, которую оба любили и чуть-чуть верили в народное предание о том, что за игрой в шатар люди сохраняют свое долголетие.
Расставляя фигуры на доске, Жамбал рассказывал легенду:
— Пошел однажды монгол в лес за дровами, взял с собою веревку и топор. У дороги увидел двух мужчин, занятых игрой. Присел и он поиграть. Ну и заигрался! Когда встал, то обнаружил, что одежды на нем почти нет, пропали веревка и топорище. Пошел он на поиски, по сколько ни спрашивал в стойбищах, никто не знает, куда его имущество девалось. Только в одной юрте сказали: «Слышали мы, что наш прадедушка ушел за дровами и не вернулся…».
— Не засидеться бы нам, как тому монголу, — сказал Лодой, делая ход златогривым скакуном.
— А я бы не возражал, — засмеялся Жамбал. — Ведь подумать только: родились мы с тобой при феодализме. Тебе сейчас всего лишь тридцать семь лет, но ты успел хватить батрацкого лиха по горло, работая на феодала. Теперь строим социализм. При социализме мы начали играть, а закончили игру — батюшки, на земле коммунизм! Ни раздоров тебе, ни войн. Работай по-способности. получай — по потребности. Хочешь — бухулер, хочешь… забыл, как называется… На море добывают. Пищат, когда в глотку кидаешь…
Лодой тем временем сделал ход, другой и, подвигая шахматы к оторопевшему Жамбалу, сказал:
— Придется пока работать по способности, а получать по труду. И, пожалуй, долго еще. Мат! А пищат устрицы.
…Когда отец и гость уснули, Алтан-Цэцэг, низко наклонившись над кроваткой сына, тоскливо и горестно запела:
Темная ночь. Только пуля свистят по степи.
Только ветер гудит в проводах.
Тускло звезды мерцают…
Под тихни и тревожный голое Максимка спокойно посапывал.
Утром за чаем Жамбал спросил Алтан-Цэцэг, когда ожидать ее в «Дружбу». «Город — хорошо, а степь, однако, лучше. Там работа ждет».
— А как же с Максимкой, — спросил Лодой, — у бабушки оставишь? Я говорил с ней — согласна. Только боюсь, что не управится с такой малюткой.
Нет, Алтан-Цэцэг не хотела расставаться с сыном. Да и весна — самое неподходящее время для того, чтобы отнимать ребенка от груди.
— Поеду с Максимкой, — сказала она.
Лодой недоуменно поглядел на дочь.
— Вот это правильно, — вмешался в разговор Жамбал, — моя Авирмид ждет — не дождется, когда Алтан привезет ребеночка. Нянечкой хочет стать. Так что вместе будем растить и воспитывать Максимку.
Такой оборот дела устраивал всех как нельзя лучше.
У Жамбала и Авирмид своих детей не было. На пятом десятке лет, когда они сошлись, обзаводиться детьми было поздно. Так по крайней мере считал Жамбал. Ну, а раньше? Почему он не женился в том возрасте, в котором женятся все? И тут болтали разное. Один — что Жамбал, как последний сын в семье, должен был по обычаю старого времени стать ламой и, якобы готовясь к этому священному сану, дал обет безбрачия. Другие говорили, что он… порченый. За непочитание князей и лам злые духи лишили его мужской силы.
И чего только досужие люди не выдумают!
Истинные причины были совсем другие. Связав свою судьбу с революцией, Жамбал решил, что жениться не имеет права, что семья — ненужное бремя для революционера. «Революцию надо делать, а не пеленками заниматься». По этой причине даже сердился на Лодоя и Дарь когда те поженились. Позднее понял, что ошибался. Но время, когда создают — семью, было безвозвратно потеряно.
Ванчарай-старший, начальник управления сельского хозяйства, ехал в «Дружбу». В ого машине нашлось место и для Алтан-Цэцэг с сыном. Ее декретный отпуск закончился, и теперь она на крылышках летела домой к друзьям, к работе.
Машина укачивала Максимку, и он беспробудно спал. Алтан-Цэцэг глядела и не могла наглядеться на степь. Всю зиму, живя в душной городской квартире, она тосковала по ней и сейчас наслаждалась, глядя на весенний зеленый ковер, покрывший землю, на голубое с круглыми, белыми облаками небо. С радостью подставляла лицо душистому вольному ветру.
В дороге часто попадались то белые соляные впадины, то небольшие гребни возвышенностей, заросших жесткими кустами тамариска, сноповидными кучками дэрису и чием.
Попадались озера — круглые, как линзы, с белыми ободками из соли. Кто-то назвал озера голубыми глазами земли. А они совсем не голубые. Или темные до черноты, похожие на глаза рассерженного верблюда, или белесые, как ковыльные метелки.
Соленых озер в этом краю много. В старинных преданиях говорится, что они наплаканы слезами матерей, жен и невест воинов, не вернувшихся из дальних походов в чужие края, в чужие земли.
Свыше сорока лет Золотая орда Чингисхана вела грабительские, захватнические войны. Мужчины уходили из страны и оставалась навсегда в чужих краях и землях. Уйдут и сгинут. Народы завоеванных стран встречали непрошеных степных гостей без должного гостеприимства.
Много женского горя видела степь.
На границе круга, там, где зеленый цвет сливается с голубым, воздух дрожал и качался. Но миражи еще не появлялись. Они появятся позднее, когда от солнца, раскаленного до кипения, раскалится земля.
Алтан-Цэцэг было немножко неловко и стыдно перед Ванчараем за вызывающие дерзкие разговоры, которые она вела, добиваясь назначения в худон — в село. А он держал себя так, словно никаких дерзостей никогда и не слышал. Только в самом начало пути сказал:
— Слышал, работой довольна. Мой тоже доволен, — и так поглядел, что Алтан-Цэцэг смутилась.
Ванчарай был а каком-то радостно-приподнятом, возбужденном состоянии. С Алтан-Цэцэг был ласковым и любезным. Это несколько озадачивало и удивляло ее: таким она его не знала. Видимо, степной простор, сам воздух делают человека, выбравшегося из канцелярии, лучше, чище, сильней. Они как бы соскребают с него ржавчину, которой он покрылся, и вытряхивают пыль, как из лежалого войлока,
Ванчарай то мурлыкал себе под нос мотивчик какой-нибудь модной песенки, и тогда из его глаз-щелочек, как из норок, выглядывали маленькие веселые зверьки, то, расплываясь в широкой улыбке, мечтательно говорил о будущем этого степного края. И тут Алтан-Цэцэг заметила одну странность. Мечта Ванчарая не вела к светлым солнечным городам завтрашнего дня — благоустроенным государственным хозяйствам — госхозам и коллективным объединениям, а куцо упиралась всего лишь в сегодняшний день, а может, и во вчерашний, в юрту. В кочевье,
— Вы вот в «Дружбе» создали дойный гурт и молочную ферму. Знать и, надо строить капитальные помещения? Оправдано ли это? Выгодно ли? Как экономист-скотовод я на это смотрю несколько иначе. Главная проблема— дать мясо, кожу, шерсть. Мы это даем без всяких дополнительных затрат. Тебеневка— круглогодичная пастьба скота — обеспечивает получение самой дешевой продукции. Некоторые говорят, что надо улучшать породность скота и поднимать его продуктивность. В отдаленном будущем такую проблему придется решать. Сейчас же нет такой необходимости. Многие века выработали удивительную выносливость нашего скота, приспособляемость его к условиям. Природа сделала свой отбор. Вмешайся человек в это — неизвестно, что получится. Вот, скажем, овцы. В одно хозяйство под Улан-Батором завезли баранов-мериносов. Бараны крупные, шерсти на них много, не шубы, а целые тулупы. Но эти тулупы зимой не спасли их. А потомство какое они дали? Дохленькое. Ягнята родились совсем голенькие… Кроме того, всякое изменение породности скота потребует затрат на капитальное строительство, создание кормовой базы, зернового хозяйства. А к этому мы, монголы, на данном отрезке времени не готовы. Нет специалистов, нет знаний, нет средств… Да и пахать-то монгола не заставишь. Нашей желтой религией завещано: не тронь землю, не рань ее ни плугом, ни лопатой, ни подковой. Не надо забывать и того, что живем под самым боком у врага…
Ванчарай переводил дыхание и продолжал, ощупывая при этом свою спутницу, как казалось Алтан-Цэцэг, недобрым взглядом:
— Ты вот слушаешь сейчас меня, а сама, небось, думаешь: Ванчарай — консерватор. В некотором смысле — да, консерватор. Но на вещи смотреть надо трезво, без фантазий.
Алтан-Цэцэг не спорила с Ванчараем, не могла спорить. Ей не позволял этого всего лишь двухмесячный стаж практической работы, хотя внутренне она не соглашалась с ним. Новое социалистическое хозяйство — подсказывало чутье — не может базироваться на старых методах его ведения, на способах вчерашнего дня, в частности — на тебеневке.
…Не раз и не два, наверное, излагал свою точку зрения на ведение хозяйства Ванчарай, потому что, когда он начал свой разговор, водитель машины Сэржмядаг, как заметила Алтан-Цэцэг, усмехнулась. Усмешка откровенно сказала: «Ну, сел на своего конька…».
«Сэржмядаг» означает ландыш. Имя это носит маленькая неразговорчивая женщина. У нее тяжелые ресницы. Когда дорога бежит однообразным и тоскливым коричневым ремнем, Сэржмядаг устало опускает ресницы. В начале пути Алтан-Цэцэг побаивалась — не задремала ли? Но вот поворот или выбоина на дороге — ресницы Сэржмядаг вспархивают, а маленькие руки, лежащие на баранке, становятся тверже. Алтан-Цэцэг поняла: Сэржмядаг — водитель опытный, машина у нее надежная. За всю длинную дорогу была только одна короткая остановка.
— Сейчас откроется Буир-Нур, сказала Сэржмядаг, как бы объявляя своим пассажирам, что дорога подходит к концу.
И действительно сразу за поворотом открылась такая пронзительная синь, что глазам стало больно. Небо, как и озеро, было густо-синим.
Алтан-Цэцэг отняла от груди сына и сказала:
— Гляди, Максимка, мы приехали домой.
Несмотря на утомительную дорогу, Алтан-Цэцэг на радостях проговорила с Тулгой до полуночи.
Как всегда, настроение у Тулги было прекрасное. Тем более, что через неделю-другую она заканчивала учебный год и на все лето отправлялась домой, в Улан-Батор.
— Понимаешь, больше всего и, кажется, о настоящем лесе соскучилась. Хочется побродить в бору, подышать сосновым воздухом.
«Вот и Максим тосковал о лесе», — с грустью подумала Алтан-Цэцэг, слушая Тулгу. А ей, степнячке, это чувство было неведомо.
— Как-то читаю своим ребятишкам, — продолжала Тулга, — о стройных высоких соснах, о кудрявых березках… Замечаю на мордашках недоумение. «Да вы знаете, — спрашиваю, — что такое сосны?» — «Знаем», — отвечают дружно. — «Так что же это такое?» — «Дрова, которые привозят русские цирики».
Тулга рассмеялась. Но в смехе ее Алтан-Цэцэг не почувствовала радости.
— «Ну, а березки?».
О березках они, оказывается, и совсем не слыхали.
Когда луна, круглая, как свежевыпеченная лепешка, заглянула в открытое верхнее окошко и осветила юрту неживым бледным светом, подруги задремали. Но Алтан-Цэцэг сквозь дремоту почудились чьи-то шаги за юртой. Прислушалась: точно — шаги. Спросила у Тулги, кто бы там мог топтаться в стать поздний час. Тулга сонно ответила:
— Не обращай внимания. Тот самый читкур бродит, о котором я писала тебе зимой.
Тулга еще что-то сказала, но Алтан-Цэцэг уже не слышала: сон мгновенно ее схватил и куда-то понес на своих крыльях.
Утром, покормив Максимку, — он ночевал у Жамбала и Авирмид — еще по росе Алтан-Цэцэг выехала на молочную ферму. Ей хотелось повидать дари-эхэ Цогзолму, смешливую Дэнсму, поглядеть, как идут дела у девчонок. Коня Алтан-Цэцэг дал сам председатель. Это был вороной тонконогий скакун с крепкими бабками и полным крупом, с длинным распущенным хвостом и длинной, не знавшей ножниц, гривой. Конь-огонь. Конь — загляденье. Алтан-Цэцэг не заметила, как домчалась до фермы.
Приезду Алтан-Цэцэг доярки обрадовались. В честь гостьи Цогзолма распорядилась приготовить «княжеский» обед. Дэнсма тут же повернулась на одной ножке и уже через минуту над юртой весело заплясал кудрявый белый дым, а в котле появились жирные куски баранины.
Алтан-Цэцэг узнала, что зимовка на ферме прошла благополучно, без потерь, если не считать двух зарезанных волками бычков.
— Я же совсем не виновата в этом, — с обидой сказала Дэнсма, — пастух проглядел…
— Тебя никто и не винит, — заметила Цогзолма.
— А Ясный месяц — помнишь его, Алтан? — отбился от волков, — улыбнулась Дэнсма.
Ни с того, ни с сего Дэнсма перевела разговор с быка на председателя объединения Самбу.
— Знаешь, эгче, в последнее время к нам на ферму что-то слишком зачастил сам дарга… Весна, видно, для всех…
Дэнсма не закончила. Она прикусила язык сразу же, как только Цогзолма метнула на нее строгий взгляд.
Алтан-Цэцэг удивилась и даже умилилась, когда увидела на стенке две бумаги, написанные прошлой осенью ее рукой: рацион кормления (точнее — подкормки) коров на зиму и распорядок дня на ферме.
— Соблюдали? — с недоверием спросила она.
— Старались, — ответила певучим голосом Цогзолма и не без гордости добавила. — Зимние надои у нас оказались самыми высокими в Тамцак-Булакском сомоне.
Не думала Алтан-Цэцэг долго задерживаться на ферме, но за «княжеским» обедом, за разговорами не заметила, как день начал клониться к вечеру. Поблагодарив девушек, Алтан-Цэцэг стала собираться домой.
Перед самым отъездом у Алтан-Цэцэг произошла встреча, которая ее не обрадовала. Она спустилась к Буир-Нуру напоить вороного. И вот, когда конь, забредя по колени, стал жадными глотками пить свежую, стеклянно-прозрачную воду, Алтан-Цэцэг услышала знакомый глуховатый голос:
— Сайн-байну, Алтан-эгче!
От неожиданности Алтан-Цэцэг вздрогнула. Оглянулась и на высоком берегу увидела Ванчарая. Крепкий, мускулистый, он сидел в седле уверенно и красиво— чуть откинувшись назад. Его горячий конь пританцовывал. Алтан-Цэцэг негромко, чтоб не вспугнуть вороного, ответила:
— Сайн-байну, аха.
Вороной напился и поднялся на берег. Алтан-Цэцэг придержала его. Кони потянулись мордами друг к другу, обнюхались.
— Вот хорошо, что ты приехала, — сказал Ванчарай.
— Почему же хорошо? — спросила Алтан-Цэцэг.
Не ответив, Ванчарай продолжал:
— Я вечером узнал о твоем приезде, хотел зайти да поздно было…
«Так вот это кто топтался», — подумала Алтан-Цэцэг.
Ванчарай отчего-то смутился, опустил веки. Через его загорелую и задубленную ветрами кожу на лице пробился румянец. Он, кажется, мучительно искал, о чем бы еще спросить, и не находил.
— Насовсем, приехала? — наконец нашелся он.
— Была у доярок, сейчас вот домой еду, — не ответив на вопрос, сказала Алтан-Цэцэг. — А ты куда направляешься?.
— К табунщику-Найдану.
— Но это, кажется, не совсем по пути? — рассмеялась Алтан-Цэцэг.
— Маленький крюк сделал…
Теперь смутилась Алтан-Цэцэг, поняв, что «маленький крюк» в десяток километров сделан ради нее. Оба замолчали. Ни тому, ни другому сказать было нечего. Молчание затягивалось. Ванчарай, буркнув: «Ну, ладно», — хлестнул коня плеткой. Тот сделал «свечку» и помчался «распрямлять крюк». Ванчарай оглянулся, крикнул:
— Уви-дим-ся!
Алтан-Цэцэг, глядя ему вслед, нахмурилась. Осторожно тронула повод, направив, коня на дорогу, ведущую в поселок.
Ехала Алтан-Цэцэг, все время придерживая скакуна. Хотелось подольше побыть наедине со своими мыслями, хотелось не спеша оглядеть просторы, по которым скучала в душном городе, хотелось просто полюбоваться зеленым привольем.
Уставшее за день солнце готовилось закатиться. Ветер совсем утих — ни одна травинка не дрогнет, умолкли птахи. На землю ложилась мягкая тишина, которая обволакивала душу Алтан-Цэцэг покоем и в то же время наполняла ее каким-то непонятным еще, но радостным и взволнованным предчувствием.
В одном месте, совсем недалеко от дороги, стояла чабанская юрта. Около нее двое карапузов лет по пяти-шести, в подпоясанных кушаками легких тэрликах, боролись. Они делали подножки, хватались за шеи, силились приподнять и перебросить один другого через себя. Иногда они падали, но как-то сразу вместе. Вскочив на ноги, снова продолжали борьбу. Зрелище было забавным, и Алтан-Цэцэг даже приостановила коня. Помахав им рукой, поехала дальше, любуясь красным закатным солнцем, степью и тишиной.
Только в тишине этой что-то произошло — Алтан-Цэцэг и не поняла сразу, что. Послышался звук, очень похожий не то на тонкое комариное пение, не то на низкий шмелиный гуд. Но ни комаров, не шмелей еще не было. А гуд ширился, рос, катился по земле. Он был глухой, надсадный и тревожный. Огляделась и вдруг увидела: из-за Буир-Нура, с той, с чужой, стороны шли самолеты. Снова огляделась: на холме, что возвышался в полукилометре от дороги (Алтан-Цэцэг знала, что там стоит советская воинская часть), стали подниматься к небу длинные похожие на журавлиные шеи, стволы пушек.
О, эти Максимовы пушки она хорошо знала! И до Максима она знала их. Когда шли бои на Халхин-Голе, то стоявшая у госпиталя зенитная батарея часто била по японским самолетам.
Надсадный гул моторов нарастал. Чужие самолеты приближались. В косых лучах закатного солнца увидела зловещие красные крути на крыльях.
— Неужели война?
Испуганная Алтан-Цэцэг опустила поводья. Скакун всхрапнул и понесся, стелясь к самой земле. Тревога и испуг хозяйки, наверное, передались и ему. В ушах Алтан-Цэцэг засвистел ветер. Она летела к Максимке, словно ему, и прежде всего ему, сейчас грозила беда.
До Алтан-Цэцэг донесся отдаленный орудийный грохот. Ее сердце сжалось от боли: «Началось».
Но ничего не началось. Алтан-Цэцэг не видела, как впереди самолетов появились предупредительные белые облачки шрапнельных разрывов, как от закатного солнца стремительно шли краснозвездные истребители и как чужаки поспешно развернулись и убрались восвояси.
Она прискакала в поселок, скатилась с коня и влетела в юрту к Жамбалу. Увидела Максимку, мирно посапывающего в кроватке, опустилась на перевернутую корзину, покрытую старой овчиной.
— Успокойся, Алтан, — сказал Жамбал, — очередная самурайская провокация. В Улан-Баторе и в Чите, а может в самой Москве сегодня разберутся, что скрывается за этим нарушением.
Помолчав немного, добавил со злостью:
— Принюхиваются, сволочи!
…Вот она какая — тишина на границе.
В эту ночь Алтан-Цэцэг приснился жуткий сон. В нем увидела все, что было когда-то наяву.
…Знойное лето тысяча девятьсот тридцать девятого года. Полевой госпиталь в Тамцак-Булаке. В большой брезентовой палатке, где лежали послеоперационные больные, один уголок был отгорожен ширмой. Там, за ширмой, лежал, как говорят медики, нетранспортабельный — командир взвода из бронедивизиона восьмой кавалерийской дивизии Очир. У Очира были ампутированы руки и ноги.
Алтан-Цэцэг каждое утро заходила к Очиру, чтобы поправить подушку, одеяло или почитать книжку. Вечерами, когда пела, ширму открывали и Алтан-Цэцэг видела печальные глаза Очира, белое, без кровинки лицо и рассыпанные по белой подушке волосы, похожие на черный крученый шелк.
Очир все ждал приезда кого-го из родственников, чтобы увезли его в степь. «А как же он будет в степи, — думала Алтан-Цэцэг и у нее сжималось сердце от жалости и сострадания, — ни на коне скакать, ни очаг протопить, на овец загнать…».
В один из дней Алтан-Цэцэг зашла в палатку и не увидела ни ширмы, ни Очира. Его будто и не было никогда. В уголке стояла свободная кровать, застеленная чистым бельем.
— Где Очир? — шепотом спросила Алтан-Цэцэг цирика, который лежал около самой ширмы. Цирик не ответил, он словно и не слышал вопроса.
— Где Очир? — спросила у другого раненого, но он тоже не ответил. Поглядел на Алтан-Цэцэг и отвернулся.
— Очира увезли? — почему-то закричала Алтан-Цэцэг.
Медицинская сестра схватила Алтан-Цэцэг за руку и быстро вывела из палатки.
— Не кричи, пожалуйста, — сказала она и жестко добавила — Нет больше Очира.
…И вот та же госпитальная палатка, та же ширма в уголке, тот же живой человеческий обрубок. Но на белой подушке рассыпаны белые, похожие на ковыль, волосы. Алтан-Цэцэг знает: Очира нет, его увезли! Но кто же на его месте? Она делает шаг, другой и цепенеет: из-за ширмы печальными синими глазами на нее глядит… Максим. И тихо, чьим-то чужим голосом, говорит:
— Год теперь — тысяча девятьсот сорок второй. А меня скоро отсюда увезут.
…Алтан-Цэцэг проснулась в липком холодном поту.
И несколько дней потом, за какое бы дело ни бралась, — все валилось из рук.
Бухгалтер Гомбо, тот самый, у которого голова похожа на посудину из-под воды, тот самый, который не один зимний вечер настойчиво протаптывал тропинку вокруг юрты Тулги и за это получил нелестное прозвище Злого духа, в последние майские дни заспешил с решением «важного жизненного вопроса». Спешка эта была вызвана окончанием учебного года в школе и предстоящим отъездом Тулги в Улан-Батор.
_ «А это значит, — рассудил Гомбо, — Тулгу, которую он считал своей невестой и которую всевышний не обидел ни красотой ни умом, столичные хваты запросто могут увести. И останешься ты тогда с носом…».
Всегда окруженная поклонниками, Тулга выработала в себе то усмешливое выражение, когда не поймешь: смеется ли человек, шутит или на полном серьезе ведет разговор. Поняв, что бухгалтер Гомбо один из тех, которые ежедневно записывают в специальный блокнот свои расходы на обед, на ужин, на носовые платки, из тех, которые при случае любят пофилософствовать о жизни и ее практической стороне, — Тулга откровенно смеялась над ним. А Гомбо ничего не замечал, словно глаза его были в шорах. Придет вечером — осмелел в последнее время, — сядет на кошму и, прихлебывая чай из пиалы, начинает разглогольствовать о… качествах невесты. При этом бросает на Тулгу жадные взгляды.
— Если бы ты не была учительницей, если бы дети и их родители не уважали тебя, то я бы еще подумал: ухаживать за тобой или не ухаживать. Сейчас я ухаживаю и имею самые серьезные намерения — жениться на тебе. Почему? Потому, что знаю: ты умеешь воспитывать детей, значит, и сама будешь положительной матерью.
— А любимой?
— Главное матерью. Любовь — эго из области поэзии, а я говорю о практической стороне вопроса. И стишки тут всякие никакого значения не имеют.
— Мне лестно слушать все это, — говорила Тулга, — но в се-таки хочется узнать: как же с любовью-то, со стишками?
— Начисто я любви не отвергаю, но…
— Но не признаете по той самой причине, что из нее ни шубы, ни шапки не сошьешь?
— Ну, зачем же так грубо…
Сначала Тулгу эти разговоры забавляли, а потом начали злить. И она бесцеремонно выпроваживала Читкура, ссылаясь на ученические тетради, которые еще не проверены.
И вот он снова пришел — на этот раз торжественный и сияющий, как новая монета мунга. Снял шляпу, сдул с нее пыль, положил на кровать. На столик поставил бутылку архи.
Алтан-Цэцэг хотела было уйти, но Тулга попросила остаться. Гомбо тоже не возражал. Лицо Тулги, не по-девичьи строгое, лицо учительницы, приобрело выражение взволнованной наивности и непонимания происходящего. Бросила озорной взгляд на Алтан-Цэцэг. Та поняла: сейчас разыграет спектакль. И не ошиблась. Тулга начала с того, что предложила жениху занять самое почетное место — в северной части юрты. Гомбо принял это как должное. Глаза его заблестели.
— Из области теоретических рассуждений о жизни и любви — торжественно начал Гомбо, — пора переходить к практическим делам…
— Правильно. — подтвердила Тулга, — усердный находит и добивается, а нерадивый теряет.
Ответ Тулги понравился жениху. Он его понял как похвалу. Приосанился и воодушевился.
— Я вам предлагаю, эгче, вести мое хозяйство.
— Это — как? — спросила Тулга и усмехнулась. — В прислуги пойти?
— Женой стать, хозяйкой.
— О, это уже что-то серьезное, — Тулга опустила глаза, помолчала, добавила. — И непривычное. А хадак где?
— Какой хадак?
— Жених идет сватать невесту и без хадака, без подарка? Это как же так, аха?
— Я… Забыл.
Тулга и Алтан-Цэцэг рассмеялись. Тулга подошла к комоду, порылась в нем и, обращаясь к Гомбо, попросила снять дэли.
— Зачем? — смутился Гомбо.
— Я пришью свою пуговицу.
— Но… но у меня, кажется, на месте все пуговицы, — Гомбо растерянно оглядывал себя.
— Снимай дэли, аха. В народе есть поверье: если девушка пришьет свою пуговицу к дэли парня, то парень уже никогда ее не забудет. Я… не хочу, чтоб меня забыли.
— Но пришить можно потом.
— Потом — поздно.
Снять дэли Гомбо не решился, очевидно майка или рубашка была далеко не первой свежести.
— Пуговица, хадак… все это будет. Я о свадьбе договориться пришел. Прикинуть предстоящие расходы.
— А если свадьбы не будет?
— Это бы еще лучше, На сэкономленные тугрики, я мог бы купить тебе…
И вдруг осекся. Что-то дрогнуло в его лице. Растерянно захлопал глазами.
— Ты ведь согласна выйти за меня замуж?
— Послушай сказочку, Гомбо, — усмехнулась Тунга. — Однажды, в давние времена, бедный бадарчин[14], пройдя длинный путь, остановился на ночлег в юрте одного богача. Хотя на очаге булькал полный котел мяса, хозяин не собирался угощать путника. Он надеялся, что бадарчин, не выдержав, уйдет. Но тот не уходил.
А вода в котле давно выкипела.
— Как далеко путь держите? — спросил богач, чтобы выиграть время.
— Когда я вышел, еще кипело, когда пришел, выкипело, а теперь уже, наверное, выгорает.
— К чему эта сказочка? — удивился Гомбо.
— К тому, что я не хочу оказаться в роли бедного бадарчина у котла богача.
— Но я не богач…
Тулге стало скучно. Затеянная игра начала ее злить. Она поднялась и сказала:
— Мой жених в Улан-Баторе. Всем другим претендентам на эту «должность» придется искать новые адреса.
Гомбо вперился глазами в Тулгу и смотрел, не мигая. С отчаяньем спросил:
— Что же ты морочила мне голову?
— Мне казалось, наоборот.
— Казалось, — ощерился Гомбо и в глазах его, крепко и зло суженных, появился холодный блеск. Насмешливо спросил — Он у тебя из области поэзии?
Тулга вспыхнула и очень решительно потребовала немедленно, сию минуту, закрыть дверь юрты с той стороны.
Когда Гомбо вышел, Тулга вышвырнула вслед ему бутылку архи. Со злостью сказала:
— Послушаешь умного человека — сама умнее станешь, с дураком свяжешься — последний ум потеряешь.
— В степи беда! Гибнет семья Чултэма!
Вихрем закрутилась по поселку эта страшная весть, привезенная в знойный полуденный час чабаном Дамдинсурэном, прискакавшим из Буйной пади. Конь под Дамдинсурэном был весь в мыле. Белая пена тягучими ошметками падала на траву. Когда всадник остановился у конторы, конь низко опустил большую голову и весь задрожал мелкой дрожью.
— В айл Чултэма пришла тарбаганья болезнь.
— Ты разве доктор, Дамдинсурэн? — спросил председатель Самбу, вышедший на крылечко встретить чабана. — Не доктор. Тогда зачем так говоришь?
— Не я говорю. Так просил сказать тебе, председатель, и всем людям старый Чултэм. А ты знаешь, председатель, Чултэм — мудрый человек. Он послал своего сына Тэрбиша…
— Где же Тэрбиш?
— Я вернул его назад. Мне показалось, что Тэрбиш болен: рот у него черный, губы запеклись, глаза непонятные.
— Ты правильно сделал, Дамдинсурэн.
Председатель распорядился пригласить в контору членов, правления и специалистов, хотя можно было обойтись без приглашения: встревоженные люди сами шли в контору.
Посоветовались с Жамбалом и решили о случившемся немедленно сообщить в аймачный партийный, комитет: пусть даже не окажется на Черной речке очага чумы — тарбаганьей болезни — обследование на чуму необходимо. Ну, а если окажется, то надо скорее принимать какие-то меры. Людям нужна срочная врачебная помощь.
Жамбал тут же поехал к пограничникам, чтобы по рации связаться с аймачным партийным комитетом. Своём связи с городом — ни телефонной, ни радио — поселок пока не имел.
Председатель Самбу начал совещание. Оно было деловым и коротким. Уже через четверть часа контора опустела. Все получили подробные указания, кто — подготовить палатки, кто — продовольствие (может быть, придется надолго выехать на Черную речку), кто — известить людей, которых, возможно, придется выставлять в сторожевые посты. Ванчараю было велено сейчас же отправиться в степь и предупредить всех чабанов, стоящих с отарами невдалеке от Черной речки, чтобы никто из них до приезда врачей не оказался на стоянке Чултэма. Не дай бог, если болезнь пойдет гулять по степи. Тогда ее ничем не остановишь.
Встревоженный поселок к вечеру притих. Но не успокоился. Просто застыл в ожидании чего-то страшного. Люди никогда не видели, как начинается тарбаганья болезнь, как ею болеют, но слышали — народная молва шла издревле, передаваясь от рода к роду, от поколения к поколению, — что это черная смерть, от которой никому нет спасения.
Ночью по круглым бокам юрт бил ветер и хлестал дождь. По небу неслись обрывки черных туч.
Утро, умытое дождем и пронизанное солнцем, никого не обрадовало. Люди, назначенные в сторожевые посты, молчаливые и настороженные, собирались у конторы.
В малый полдень[15] сюда подошла заляпанная дорожной грязью машина из города. Приехал отряд медицинских работников с противоэпидемический станции. Его возглавляла Лидия Сергеевна Леднева.
Председатель Самбу предложил отряду, ехавшему всю ночь под дождём, немного отдохнуть. Но Лидия Сергеевна запротестовала.
— Не в гости приехали, — сухо сказала она. — Только по стакану горячего чаю, если найдется.
— Найдется, эгче, — вмешалась в разговор Алтан-Цэцэг. Леднева оглянулась на знакомый голос.
A-а, это ты, Прыг-скок? Здравствуй, родная, — Лидия Сергеевна обняла Алтан-Цэцэг. — Жаль, что встреча наша состоялась в такой грустный час.
И стала спрашивать о Максимке. Узнав, что все хорошо, улыбнулась:
— Береги мужчину.
Алтан-Цэцэг, наблюдая за Лидией Сергеевной, видела сейчас совсем другого человека: в ней не было обычной мягкости.
Лидия Сергеевна подозвала мужчину в роговых очках и попросила его договориться с председателем о сторожевых постах, о питании людей на биваке, о палатках или юртах.
— У них все приготовлено, Лидия Сергеевна, — доложил мужчина в очках, — я проверим.
— Тогда пойдемте, Иван Николаевич, к моей подруге на чай.
В знак глубокого уважения к почетным гостям Алтан-Цэцэг открыла дверь и, низко поклонившись, попросила Лидию Сергеевну и Ивана Николаевича пройти в юрту.
— Не надо сейчас церемоний, Алтан, — сказала Лидия Сергеевна.
Чаепитие было молчаливым и спешным: через полчаса отряд и сторожевые посты должны были выехать.
Великое горе пришло в большую семью старого Чултэма. Вечером десятилетний сын Намжил пожаловался на головную боль и лег спать. Но сна не было. Всю ночь метался в жару. Настой белой травы не помогал. Утром Намжила не стало.
Маленький Намжил ничего не сказал, да и не мог сказать— что понимал десятилетний? — о причине своей болезни. А это обернулось великой бедой для всей семьи. Но беда, пожалуй, не миновала бы, даже знай родные, что за два дня до болезни Намжила угостили конфетами и он съел их. У конфеток были такие красивые обертки-фантики…
Через день после смерти Намжила захворала мать. Признаки болезни были те же, что и у сына: головная боль, высокая температура, кашель. Не поднялась мать. На вторые сутки она подозвала Чултэма, чтобы попрощаться.
— Ну, вот, — сказала шепотом, — сейчас раздвинутся стены юрты и я уйду из этой жизни…
Закрыв глаза, глубоко и протяжно вздохнула. Сильная дрожь пробежала по ее маленькому синему телу, и она затихла. А потом умер старший сын Дамба. Об этом отчаянным воплем из рядом стоящей юрты известила жена Дамбы — Долгор.
Только теперь понял старый Чултэм, что к ним в айл пришла та самая «черная смерть», о которой шла в народе молва. Значит, не помогут никакие настойки трав, никто не поможет, никто не спасет.
Чултэм позвал в юрту Тэрбиша — восемнадцатилетнего сына, последнего из троих сыновей, оставшихся пока в живых, велел ему седлать коня и скорее скакать к людям, чтобы предупредить их о беде, случившейся на Черной речке. Заботясь о людях, старый Чултэм наказал сыну: как бы худо ни было, но с коня не слезать, в юрты к людям не заходить, разговаривать издалека и так, «чтобы ветер в рот бил».
Когда Тэрбиш ускакал, Чултэм, превозмогая боль, — и его, старого, не обошла болезнь — скатал в рулончик кошму, которая служила ему постелью, заполнил большой медный чайник зеленым чаем, взял кусочек вяленого мяса и несколько черствых творожных лепешек и побрел в степь — умирать. Туда его позвала сама косая, приходившая в юрту, когда старый после нескольких бессонных ночей забылся в коротком сне.
Тэрбиш выполнил волю отца: через Дамдинсурэна он передал людям страшное известие. Возвращаясь на Черную речку, Тэрбиш совсем занемог. Последние километры он ехал, уронив голову на шею коня, и никак не мог понять, почему солнце, небо и степь стали одного цвета— черного.
У отцовской юрты Тэрбиш тяжело сполз с коня. Окликнул старика, но тот не отозвался. «Наверное, ушел овец пасти». Добрел до юрты старшего брать, открыл дверь и, чтобы не упасть, руками ухватился за дверные косяки. Долгор, жена брата, лежала на войлочной постели, а малютка-дочь теребила ее мертвую грудь…
С лежанки стрельнули испуганные, как у пойманного зверька, глазенки четырехлетнего Очирбата — сына Дамбы и Долгор.
— Вот ты где… А я ищу тебя целый день, — сказал Тэрбиш и не то закашлялся, не то захохотал…
Отряд приехал на Черную речку после полудня. Впрочем, никакой речки тут не было. Было лишь старое давным-давно высохшее русло, по которому в дождливую погоду, во время ливней, бежал веселый ручеек. Однако название за местностью закрепилось — Черная речка. Ручеек тек и сегодня: дождливая ночь напоила землю влагой.
Машины остановились вдалеке — на возвышенности, с наветренной стороны. Тяжелое зрелище предстало перед глазами приехавших: над юртами не вился живой дымок, открытыми дверьми играл ветер. Бродили две осиротевшие собаки. Кружилось и каркало воронье.
Лидия Сергеевна распорядилась выставить со всех сторон посты — кордоны и начать разбивку лагеря, указав места для медицинской палатки и для жилых палаток. Установила границу запретной зоны, через которую никто не имел права переступить. Медицинскую палатку — в нее перенесли оплетенные бутылки с сулемой, лизолом и карболовой кислотой, канистры с бензином. Лекарственные препараты и приборы поставили у самой границы.
Пока шли работы по устройству лагеря, Лидия Сергеевна со своим помощником Иваном Николаевичем, облачившись в специальные костюмы, двинулись к юртам. Они побывали сначала в одной, затем в другой юрте, потом долго бродили по степи, словно что-то искали. Они действительно искали и вскоре нашли труп старого Чултэма.
Лидия Сергеевна снова пошла в юрты, а Иван Николаевич вернулся в лагерь. Он отдал распоряжение санитарам готовиться к дезинфекционным работам на участке. Старый Чултэм оказался прав в своем диагнозе: в его семью пришла «черная смерть» — чума. И в несколько дней выкосила всех. От большой семьи не осталось никого.
Никого? Но, говорили, был еще мальчишка. Лидия Сергеевна пошла поискать, где же он? Если убежал в степь, если добрался до чьей-то юрты, то кто ни обласкает, ни накормит, ни приютит мальчонку станет жертвой и разносчиком черной смерти? Страшно, — если смерть пойдет гулять по степи.
Лидия Сергеевна зашла в одну юрту, затем в другую. Нет мальчишки. И вдруг услышала — или показалось ей? — не то сдавленный стон, не то вздох. Вернулась в юрту и увидела: плотно прижавшись к трупу молодого человека, мальчик крепко спал.
— Болен или не болен?
Разбудила мальчишку и, ухватив его за ручонку, поволокла из юрты. Испуганный ребенок упирался, кричал.
В лагере растерянность: «Мальчишка живой!» Растеряна какое-то время и Лидия Сергеевна. Она стоит у юрты и не знает, что дальше делать с этим орущим благим матом маленьким существом? Вести его в лагерь — значит совершить преступление перед товарищами, перед медициной. Живого оставить среди мертвых — значит совершить двойное преступление и перед своей совестью, и перед людьми.
«Мальчишку надо лечить, спасать надо!» — Лидия Сергеевна машет рукой: «Придите кто-нибудь». Иван Николаевич в ответ кивает головой: «Вас понял», — и отправляет к юрте одного из санитаров. Лидия Сергеевна поручает ему ребенка:
— Подержи его здесь, — а сама торопливо идет к лагерю.
— С мальчиком ухожу в изоляцию…
— Это — как? — не понимает Иван Николаевич.
— Вот там на мыске за ручьем, — обращается Лидия Сергеевна к Алтан-Цэцэг, — распорядись, пожалуйста, поставить юрту.
Алтан-Цэцэг привела отряд на Черную речку. Здесь их должен был встретить Ванчарай и сменить ее, но он почему-то не встретил. Пришлось остаться Алтан-Цэцэг. Она выслушала распоряжение Лидии Сергеевны и побежала к машине.
Теперь смысл происходящего дошел до Ивана Николаевича. Лицо его побледнело, на лбу выступила испарина.
— Лидия Сергеевна, что вы делаете? — сдавленным голосом спросил он.
Не удостоив Ивана Николаевича ответом, Лидия Сергеевна просит «начальника медицинской палатки» медицинскую сестру Санжид приготовить ампулы с противочумной сывороткой, с метиленовой синькой и дезинфекционные средства и все это уложить в санитарную сумку.
— Доктор Леднева, — закричал Иван Николаевич. — Шаг ваш, простите, считаю безрассудством. Мы не можем позволить…
— Не кричите, — остановила Лидия Сергеевна своего помощника, — и приступайте, пожалуйста, к работам. Вы остаетесь, Иван Николаевич, обязанности руководителя отряда
Лидию Сергеевну пытается еще остановить Алтан-Цэцэг, вернувшаяся на крик. Она напоминает. Лидии Сергеевне о том, что она мать двоих детей.
— Вот потому-то, милая Алтан, — тихо говорит Лидия Сергеевна, — я не могу оставить этого мальчика.
Вечер стоит тихий и настороженный. Кажется, переломи сухую былинку — в неподвижном воздухе паук разнесется далеко-далеко. По небу неторопливо кочуют облака, похожие на овчинки с ягнят. Молодой месяц узким серпом режет эти овчинки. Пахнет влагой и горьким дымом. Запах дыма едкий, раздражающий. Алтан-Цэцэг сидит у костра и думает. Ее мысли как дым — тоже едкие, раздражительные. «Ну, зачем она пошла?»
В соседней палатке тяжелым сном спят санитары. В палатке Алтан-Цэцэг мечется во сне медсестра Санжид. Всему отряду сегодня пришлось много поработать и много пережить. Вот и давят кошмары.
Алтан-Цэцэг всматривается в ту сторону, где стояли юрты семьи Чултэма. Там сейчас дотлевают жалкие остатки домашнего скарба, одежды, постелей. А перед вечером пылали три огромных костра. Сжигали вместе с юртами, облитыми бензином, все, что могло гореть. Огонь — верное средство для уничтожения даже чумных микробов.
На взгорье за ручьем мутным пятном белеет юрта, в которой находится Лидия Сергеевна с мальчиком. Оттуда нс слышно ни звука. Юрта кажется мертвой. Впрочем и сама степь, безмолвная и намаявшаяся, тоже кажется мертвой.
Алтан-Цэцэг хочется думать о том, что упорная воля удивительной русской женщины должна преодолеть, победить болезнь. Но тут же вспоминаются книги, прочитанные о чуме, и на сердце становится не просто тревожно, а жутко. Алтан-Цэцэг словно предчувствовала зимой, выпрашивая книги у Лидии Сергеевны, что с чумой ей придется встретиться. В недобрый час встреча состоялась… Из тех прочитанных книг в голову Алтан-Цэцэг какими то обрывками лезут сейчас описанные события, одно страшнее другого. Чума, как огромный косарь, в былые времена выкашивала начисто целые народы. Ужас охватывал города, страны и континенты. Спасения не было.
…Шестой век. Чума, названная Юстиниановой, прошлась по Египту, Сирии, Малой Азии и Европе и унесла около ста миллионов человеческих жизней. В течение, пятидесяти лет поигрывала косой, и никто ничего с ней не мог поделать.
…В четырнадцатом веке уже «черной смертью», она, начав свое мрачное шествие в глубинах азиатского материка, перебралась в Северную Африку, затем и Европу. Только одна Европа недосчиталась тогда двадцати четырех миллионов человек — одной четверти своего населения.
А потом на протяжении четырех столетий она ходила но городам и селам многих стран. Во время русско-турецкой войны в тысяча семьсот семидесятом-семьдесят первом годах она забрела в Москву и единым взмахом положила сорок тысяч человек. Никакая война не собирала такой обильной дани!
Находилось немало смельчаков, вступавших в борьбу с великим и жестоким «косарем». По одни гибли на самых дальних подступах, другие отступали. И совсем немногим удалось приблизиться, а потом и вышибить из рук косой ее большую, страшную косу. Это произошло уже в двадцатом столетии.
Один из смельчаков — русский ученый, советский академик-микробиолог Даниил Кириллович Заболотный.
В дореволюционные годы Даниил Кириллович участвовал в различных экспедициях по исследованию чумы и борьбе с нею. В тысяча восемьсот девяносто седьмом году он едет в Индию, оттуда караванным путем идет в Китай и Восточную Монголию. Работает в различных экспедициях в Аравии, Месопотамии, Персии. В тысяча девятьсот десятом-одиннадцатом годах руководит русской экспедицией по изучению легочной чумы в Маньчжурии. Здесь он устанавливает причину эпидемичности. Разносчиком болезни оказался тарбаган. Отсюда и сама болезнь в пароде получает название тарбаганьей. Даниил Кириллович выясняет пути распространения «тарбаганьей болезни», способы заражения и разрабатывает методы вакцинации… У него появляются десятки и сотни учеников-последователей. Лидия Сергеевна Леднева — одна из них.
Алтан-Цэцэг, размышляя, невольно примеряет поступок Лидии Сергеевны к себе — а смогла бы она пойти на такой шаг? — и не знает, как ответить. Если честно перед своей совестью, то, наверное, не. смогла бы… «Ведь до сих пор смертность заболевших легочной чумой почти стопроцентная… А заболеть — сущий пустяк. Болезнь передается и через воздух, и через предметы, и через воду. Так почему же, зная об этом, Леднева все-таки пошла?» — спрашивает Алтан-Цэцэг.
Раздались чьи-то шаги. Алтан-Цэцэг вздрогнула от неожиданности, подняла глаза — Иван Николаевич.
— Спать надо, девушка, спать, — повернулся, зашаркал к палаткам. Пробормотал — Красиво умереть— это и дурак сможет. Эх, голубушка…
«Красиво умереть? Неужели ради этого пошла Лидия Сергеевна с мальчишкой?» — колючий озноб пробежал по телу Алтан-Цэцэг. Она поднялась и устало побрела в палатку. Не зажигая огня, нашарила постель, легла. Но сон не идет. А за палаткой шаркают и шаркают подошвы. Иван Николаевич, как челнок, снует туда-сюда, туда-сюда. Его шаги затихают лишь перед рассветом. И в тот же час Алтан-Цэцэг забывается коротким и тревожным сном.
Утром Иван Николаевич позвал Алтан-Цэцэг в свою палатку. По красным глазам, по бледному, осунувшемуся лицу Алтан-Цэцэг поняла: ночь для Ивана Николаевича была трудной.
— Вот что, девушка, — глухо сказал он, — мне отсюда отлучаться нельзя. Я хочу попросить вас срочно съездить в поселок и доложить руководителям объединения, что дела наши плохи. Подтвердилось самое худшее. Пусть сообщат в аймачный центр: на Черной речке — очаг чумы. Кроме того, хочу с вами отправить два письма в Улан-Батор — министру здравоохранения Монголии и советскому послу. Надо своевременно поставить их в известность о безрассудном шаге доктора Ледневой и снять с себя вину за ее гибель…
Алтан-Цэцэг вздрогнула. Из горла готов был вырваться крик и только огромным усилием воли она сдержала его.
— Лидия Сергеевна… умерла? — испуганно спросила Алтан-Цэцэг.
— Нет, нет, девушка. Я говорю о возможной гибели. Будем верить, что этого не случится, хотя верить трудно. Постоянный контакт с больным… Когда вы сможете выехать?
— Сейчас.
— Поезжайте.
И вот она едет и думает об опасности, которая караулит Лидию Сергеевну. Теперь Алтан-Цэцэг готова поверить Ивану Николаевичу: Лидия Сергеевна сделала безрассудный шаг. Ну, а как по-иному она могла поступить? Отправить одного ребенка в изоляцию? Он же совсем беспомощный…
В последнее время, когда приходилось вырываться в кино, Алтан-Цэцэг все чаще стала замечать на себе пристальные взгляды парней. Но она была равнодушна к этим взглядам. Здесь, в «Дружбе», оказывается, тоже кое-кто стал на нее поглядывать. Сам Жамбал как-то сказал:
— Ты, дочка, завидная невеста. Тут один человек, замечаю, — давно уже вздыхает. Так что имей в виду: могут появиться сваты.
Алтан-Цэцэг ответила шуткой, что, мол, какая она невеста с ребенком.
— А тебе разве не известно, — ответил на это Жамбал, — что у нас, монголов, издавна ребенок причисляется к достоинствам невесты?
— Уж не Гомбо ли собирается свататься? — засмеялась Алтан-Цэцэг, вспомнив его весеннее сватовство к Тулге.
— Тот бы с радостью, да боится получить второй щелчок по носу. Как русские говорят: обжегся на молоке — дует на воду. Не везет парню.
Парторг, оказывается, даже и это знал. Впрочем, что может укрыться от глаз людских в маленьком поселке?
— Тогда кто же «вздыхатель?»
Жамбал прозрачно намекнул на Ванчарая. О нем он сказал:
— Всем хорош парень: и работящий, и послушный, но какой-то буковатый, душой скрытный. Нет просветленности.
— Жамбал-гуай, вам не подходит роль свата, — обидчиво и резко сказала Алтан-Цэцэг.
— А я и не пытаюсь им быть, — спокойно ответил Жамбал. — Я только хотел предупредить тебя, чтоб не сделала ошибки…
— Я не сделаю ошибки, Жамбал-гуай, — заверила Алтан-Цэцэг. Голос ее предательски задрожал.
— Успокойся, Алтан. Сказать об этом я обязан был. По праву старшего.
— Спасибо.
Тугим и запутанным узлом завязывалась жизнь Алтан-Цэцэг. И не просто этот узел распутать. Алтан-Цэцэг была благодарна Жамбалу за его участие.
Сватов Ванчарай не прислал. Он сам предложил ей руку и сердце. Это случилось в один из августовских вечеров. Ванчарай пришел под хмельком — выпил, видать, для смелости — и заговорил о том, что ей нужен сильный друг, а ее сыну — отец, что таким хотел бы стать он, Ванчарай. И к чему-то напомнил о степном пожаре.
«Не плату ли требует за спасение?» — мелькнула у Алтан-Цэцэг злая мысль. Хотела ответить дерзостью, но сдержалась. Сказала просто:
— У Максимки есть отец, а у меня… муж.
Ванчарай ничего не ответил на это, лишь злорадно усмехнулся. Усмешка не ускользнула от внимания Алтан-Цэцэг, и она опалила «жениха» гневным взглядом. Ванчарай молча вышел из юрты. Дороги их теперь разошлись, чтобы немного позднее вновь сойтись, но — уже на непримиримом перекрестке.
После сватовства Ванчарая Алтан-Цэцэг много-много дней была злой, насмешливой и дерзкой. Пришла в себя лишь тогда, когда Тулга, вернувшаяся из отпуска, очень строго и очень серьезно заметила:
— Алтан-Цэцэг, тебе опять в больницу надо, у тебя психоз начинает затягиваться. Как бы он в хронический не перешел. Это очень опасно.
Отары овец начали беспокоить волки. То с одной стоянки, то с другой чабаны сообщали о налете серых разбойников. Тогда собрались мужчины и выехали на облаву. В одном распадке, заросшем кустарником тамариска и густой травой, удалось обнаружить целую семью — матерых с прибылыми. Охотники, разбившись по двое, по трое, начали погоню за зверями.
Ванчарай, Гомбо и один чабан погнались за матерым. Как ни хитрил и ни петлял старый многоопытный разбойник, тугая смертельная петля попала на его широколобую голову. Проволочив зверя с сотню метров за лошадью, чабан остановился. Тут подоспели Ванчарай и Гомбо. Соскочив с коней, они подбежали к волку, сыромятным ремнем стянули ему пасть и ноги. Ванчарай отошел в сторонку и стал закуривать, считая дело сделанным, а Гомбо, выхватив нож из-за пояса, не добил зверя, а кольцом вокруг шеи надрезал шкуру и, ухватившись за неровные края, стал ее сдирать.
— Вот так — тулупчиком, тулупчиком, — приговаривал он.
— Что ты делаешь? — крикнул чабан, еще не понимая происходящего.
— Я его голенького, голенького пущу, пусть-ка погуляет…
В голосе Гомбо, в глазах его, в движениях рук было такое сладостное удовольствие, что по спине чабане, повидавшего в жизни многое, пробежала холодная дрожь. Он отшвырнул Гомбо и добил зверя. Ванчараю бросил злые, презрительные слова:
— А ты куда смотришь, лекарь?
Когда об этом случае рассказали Алтан-Цэцэг, она не поверила. Бессмысленная жестокость — с живого зверя, ставшего добычей, сдирать шкуру — не укладывалась в ее сознании.
Вскоре после этого, возвращаясь вместе с Ванчараем с фермы, Алтан-Цэцэг спросила его, верно ли болтают, что Гомбо хотел снять шкуру с живого зверя.
— А что тут особенного, — ответил Ванчарай, улыбнувшись, — и содрал бы, и пустил бы голенького. Отчаянный парень!
— Живодеры! — с омерзением сказала Алтан-Цэцэг и содрогнулась.
— Но я тут при чем? Я стоял в стороне.
— И молчаливо одобрял… Небось приятно было смотреть, как один зверь терзает другого? «Отчаянный парень…»
— Еще что скажешь? — недобро усмехаясь, спросил Ванчарай.
Не скрывая, своего презрения и не выбирая слов, Алтан-Цэцэг сказала:
— Как ты можешь лечить животных, Ванчарай, если с удовольствием наблюдаешь, как их мучают? Вам бы вместе с Гомбо в фашистской армии служить. Много бы удовольствия получили…
Они были вдвоем на степной дороге, и Алтан-Цэцэг ожидала: развернется сейчас Ванчарай и полоснет длинным ременным кнутом. В ожидании этого, ока даже сжалась вся. А он осклабился в довольной улыбке. Но тут же, словно спохватившись, так посмотрел на Алтан-Цэцэг, что у нее похолодело все внутри. И яростно, как давнишнюю боль, выплеснул:
— А тебе где служить придется? Немцы на Волге, немцы на Кавказе, немцы вокруг Ленинграда, а вы орете на всю степь о силе и непобедимости Красной Армии. Где она, сила-то? «Русские заманивают вглубь…» Это же глупые сказочки парторга, выжившего из ума. А мы — уши развесили. Правильно Гомбо говорит: немцы захватят Москву, шагнут на Урал, а отсюда через Монголию ударят японцы и отхватят весь советский Дальний Восток. От нас же вообще мокрое место оставят… Куда деваться будем, в какую сторону побежим?..
Вот как заговорил Ванчарай.
— Не будет этого, не будет! — закричала Алтан-Цэцэг. — Советский Союз все равно победит!
— Криком ничего не докажешь. Ты мне факты, факты назови, — теперь он явно издевался над Алтан-Цэцэг, потому что знал: никаких фактов она назвать не может..
— Где бы ни были немцы, что бы ни думали ваши японцы, Советский Союз все равно победит! — устало сказала она.
— А почему это вдруг японцы наши? — ощерился. Ванчарай.
— Потому что ты и Гомбо — прихвостни японские. А если не прихвостни, то рассуждаете, как самураи.
— Ну, что же, и на том спасибо, — глухо сказал Ванчарай, и сразу же неторная дорога, по которой они ехали, яростно взорвалась желтой пылью под четырьмя копытами его лошади.
Ночью Алтан-Цэцэг спала плохо: с вечера капризничал Максимка, а потом снились зубастые, трехглазые идолы, изображающие каких-то злых богов. Из головы не выходил разговор с Ванчараем. Он внес в душу смятение.
«Ты назови факты…» А какие она могла назвать факты? В сводках советского информбюро, которые передает Улан-Батор по радио и которые она слушает вечерами у Жамбала, нет ничего утешительного. Действительно немцы рвутся к Волге, действительно они карабкаются на хребты Кавказа.
«Русские заманивают вглубь… Это же глупые сказочки выжившего из ума парторга». Допустим, Жамбал ошибается. Ну, а каковы истинные причины отхода Красной Армии, когда и где фашисты будут остановлены? Ох, как трудно все это понять!
— Да, понять трудно, — согласился Жамбал, когда Алтан-Цэцэг утром принесла Максимку к Авирмид и своими грустными размышлениями поделилась с парторгом, — но понять надо.
— Что «русские заманивают немцев вглубь?» — раздраженно спросила Алтан-Цэцэг.
Жамбал удивленно поднял брови, пристально поглядел на Алтан-Цэцэг и спокойно ответил:
— Нет, насчет заманивания я ошибался. Но ты пойми вот что: в прошлом году немцы наступали от моря до моря, на трех тысячах километрах, а ныне всего лишь на узкой полосе. Значит, выдыхаются.
Твердо закончил:
— Советских людей им не одолеть. Не покорится Россия!
И тепло, как отец, добавил:
— А ты не размагничивайся, не опускай крылья. Что бы там брехливые собаки не лаяли, надо верить.
— Но где брать силы для веры? — откровенно признавая свою слабость, спросила Алтан-Цэцэг.
Жамбал снова удивленно поднял брови, снова пристально поглядел на Алтан-Цэцэг. Ответил жестко:
— В работе!
Вот она, формула людей сильных духом и убежден-ных коммунистов! А послушать Вапчлрля, то хоть сегодня ложись и помирай.
Алтан-Цэцэг попомнила Лидию Сергеевну. Сейчас поступок русского врача, рискующего жизнью ради спасения ребенка, не показался ей безрассудным.
Мальчик боится человека в неуклюжем и странном желтом костюме, с черными резиновыми руками, с большими стеклянными гладами. Человек этот кажется тем самым злым мангусом, о котором рассказывается в страшной сказке.
«…Вдруг что-то в небе загремело, завивало — и появился трехголовый мангус-людоед. Разинул мангус все три пасти, зарычал и бросился на воина. У чудовища из одной пасти клубился черный дым, из двух других вырывалось страшное пламя…» И вот мангус пришел, забрал Очирбата к себе в юрту и то больно колет длинной и острой иглой, то заставляет глотать белые камушки. Когда выплевываешь их, мангус сердится и пугает незнакомыми словами. И никуда не убежишь, никуда не скроешься от его больших стеклянных глаз. Кричать начнешь — люди слышат, а выручать не идут: тоже боятся.
Лидии Сергеевне очень тяжело с мальчишкой. Он все время куда-то рвется. Того и смотри — убежит. Приходится привязывать бинтами к кровати-раскладушке. Но и привязанного не оставишь без пригляда ни на минуту. Совсем плохо то, что он отказывается от еды: не берет ни молока, ни мяса, ни лепешек. Даже конфету и ту не взял.
Первая ночь в маленькой палатке проходит без сна. Это уже вторая бессонная ночь для Лидии Сергеевны. Первая прошла в дороге.
Утром у мальчика поднимается температура, к вечеру он весь пылает огнем. Часто впадает в беспамятство, бредит, зовет маму.
— Ижий! Ижий!
Голос у пего слабенький и тоненький, как у новорожденного козленка. Он облизывает сухие губы и беспрерывно просит пить.
— Уух, ус. Уух, ус…
Лидия Сергеевна весь день на ногах. Изредка она выходит из юрты специально за тем, чтобы показаться людям в лагере: «Смотрите, здесь все в порядке». Вечером она замертво валится в постель и мгновенно засыпает. Ночью просыпается с головной болью и звоном в ушах. Нечеловеческая усталость берет свое.
Третий и четвертый дни — самые тяжелые, Случилось то, что должно было случиться: Лидия Сергеевна заболела. Недомогание, которое она почувствовала еще ночью, к утру усилилось. Легкий озноб сменился жаром. Начался кашель, отдающийся мучительной болью в ребрах и груди. По поему телу разлилась слабость.
Лидия Сергеевна внимательно прислушивалась к себе: неужели появились те первичные симптомы, которые характерны для начала легочной чумы? И думала: если так, то дальше последует ослабление сердечно-сосудистой деятельности, полный упадок сил, потеря сознания, и через день, два, скрученная болезнью, она уйдет в небытие, как ушла вся семья Чултэма,
Она удивилась тому, что думает о себе, как о ком-то постороннем. А вскоре ей стало страшно. Наступил момент, когда ей захотелось закричать, позвать на помощь Ивана Николаевича, людей. Так стало жалко себя. Такой жуткой показалась мысль о смерти. Вспомнилось: «Доктор Леднева, ваш шаг, простите, считаю безрассудством!.,»
— Неужели он был прав? Нет!
Лидия Сергеевна взяла себя в руки. Попыталась глубже проанализировать свое состояние, В ту дождливую ветреную ночь, когда отряд ехал сюда, она сильно замерзла. И здесь, направляясь с мальчиком в юрту, она поскользнулась, переходя через ручей, и с ног до головы искупалась в, холодной воде. Так, может быть, это простуда? Но даже если и не простуда! Даже если чума — что ж! Не она первая и не она последняя… Когда в дальневосточной тайге умирал от энцефалита ее самый близкий и дорогой человек, он не кричал панически «спасите!», он говорил: «Ну вот, Лидок, мы нашли причину болезни. Теперь надо найти способы уничтожения этого проклятого клещика и методы лечения… С врагом легче бороться, когда его знаешь».
Не бежал с поля боя, не искал спасения боец Сибирской десантной бригады Артамон Леднев, ее Артамон. Он погиб под вражеским танком в подмосковных снегах.
Горькие, тяжелые воспоминания, но они-то как раз совсем успокоили Лидию Сергеевну. Только вот… что-то она хотела сделать…
Да, хотела написать прощальное письмо Верочке и Владику. На всякий случай. Но нет ни карандаша, ни клочка бумаги. Конечно, ее письмо не будет отправлено отсюда — нельзя! — но обязательно будет пересказано в казенной бумаге, извещающей детей и отца о ее гибели.
И от того, что материнские слова дойдут до детей и отца в чужом пересказе, Лидии Сергеевне становится грустно.
Ее труп сожгут, как сжигают трупы всех чумников. А потом в отряде устроят собрание, и Иван Николаевич торжественно-траурным голосом произнесет речь, в которой непременно прозвучит: «Смерть вырвала из наших рядов… Самоотверженный поступок… Героический подвиг…»
Лидия Сергеевна усмехнулась и тяжело стала подниматься, чтобы сделать очередной укол Очирбату и дать ему горькие камешки — таблетки.
А в лагере — переполох. Лидия Сергеевна ни разу за целый день не вышла из юрты. Завтрак, обед и ужин остались нетронутыми. Тарелки с пищей так и стоят на камне-валуне, который лежит на границе запретной зоны, в сотне метров от юрты. Медсестра Санжид на закате солнца ходила к камню за посудой и с полчаса стояла там, в надежде услышать из юрты хоть какой-нибудь звук. Не услышала. Пробовала окликать Лидию Сергеевну— ответа не получила. Вернулась в лагерь заплаканная:
— Юрта мертвая…
Санитары молча разошлись кто куда.
Иван Николаевич выругался и, зажав виски в пухлых ладонях, застонал: «Ведь отговаривал…» И зашаркал по траве подошвами, засновал челноком: туда-сюда, туда-сюда.
Алтан-Цэцэг убежала в палатку, зарылась лицом в подушку.
Ночь прошла в тревоге, в ожидании чего-то еще более страшного. Утром — это шел уже четвертый день — Алтан-Цэцэг попросила Ивана Николаевича сходить в юрту, своими глазами удостовериться в случившемся.
— Подождем еще немного. Лидия Сергеевна категорически запретила подходить к юрте кому бы то ни было…
Ждали до полудня. Иван Николаевич, наконец, облачился в защитный костюм и пошел. Вот он дошел до юрты, открыл дверь, постоял и быстро зашагал к лагерю.
— Что там?
— Пока живы, — коротко и невесело ответил Иван Николаевич и велел Санжид отнести на камень обед больным.
Лидия Сергеевна, увидев в ярко освещенной дверной раме Ивана Николаевича, замахала руками: «Не входить!» Очнувшись окончательно от вязкой, тягучей дремоты, вдруг почувствовала облегчение. И с радостью подумала, что у нее была все-таки простуда и что ей ужасно повезло. А к вечеру легче стало и маленькому Очирбату.
Ночью шел дождь. Под его равномерный успокаивающий шум и Лидии Сергеевне и Очирбату спалось хорошо. Утро вставало ясным, свежим, радостным. Солнце светило по-особенному, оно как бы пронизывало все насквозь и тугим снопом било в открытое верхнее окно юрты.
Лидия Сергеевна, выйдя из юрты, улыбнулась солнцу, улыбнулась небу, улыбнулась широкой степи. Потом высоко над головой подняла обе руки, сообщая этим счастливым жестом друзьям:
— Мы живы! У нас все в порядке!
В лагере увидели этот жест и поняли. Алтан-Цэцэг засмеялась. Смех ее, сначала осторожный и несмелый, побежал, покатился, как степной огонёк. Улыбнулся Иван Николаевич и зашаркал в палатку — спать.
…В то же утро Алтан-Цэцэг снова уехала в поселок, чтобы навестить сына и передать людям радость.
Маленький Очирбат постепенно привык к «злому духу», к доктору. Он теперь никуда не рвется, не кричит, но по-прежнему дичится и, пожалуй, все еще побаивается. Тогда Лидия Сергеевна решается на рискованный, недозволенный эксперимент: она снимает с лица маску.
— Очирбат, смотри… Я доктор Леднева, Лидия Сергеевна. Запомни: Лидия Сергеевна. Ижий — мама…
Мальчик щурит глаза, вглядываясь в её бледное лицо, в ее седые волосы и добрые-добрые глаза, тянется к ней худыми ручонками и начинает звонко смеяться:
— Доктор Леднева, хугжин ижий… Ижий — мама…
Доктор Леднева или старая добрая мать, как назвал ее Очирбат, довольна, теперь будет дружба. И действительно, мальчик меняется на глазах. Он с аппетитом начинает есть, послушно принимает таблетки, не ревет при виде шприца. Очирбат все понимает: за «стеклянными глазами» есть добрые-добрые глаза доктора Ледневой, хугжин ижий.
Они по-прежнему сидят в изоляции. По-прежнему продолжают лечение. Теперь наверняка можно сказать, что маленький Очирбат с помощью русского доктора выкарабкался, ушел от косой, которая своими холодными, безжалостными и пустыми глазницами уже глядела ему в глаза.
Все чаще они — Лидия Сергеевна и Очирбат — выходят из юрты вместе и, дружно поднимая руки к солнцу, сообщают о себе:
— Мы живы. У нас все в порядке. Ждите нас, люди!
По степи — от стоянки к стоянке, от юрты к юрте, от семьи к семье — словно ветер, летела молва: советский доктор Леднева спасла от черной смерти монгольского мальчика Очирбата — младшего сына старого Чултэма, советский доктор Леднева не пустила черную смерть гулять по степи…
Девять раз над Черной речкой занималась тревожная заря и девять раз садилось солнце. И вот в десятый раз Поднялась заря — огромная, розовая, праздничная.
С самого раннего утра в лагерь отряда из поселка и чабанских стоянок стали подъезжать люди, чтобы поглядеть на русскую женщину.
Гостей принимали Иван Николаевич и Алтан-Цэцэг. Иван Николаевич, возбужденный предстоящим событием и смущенный вниманием, переходил от одной группы людей к другой — он даже не шаркал своими подошвами — и тонким бабьим голосом что-то говорил о совсем «незначительных шансах выжить в данной ситуации» и о том, как «доктор Леднева ухватилась за эти шансы…» Алтан-Цэцэг он сказал:
— Простите, но о Ледневой я думал плохо. Теперь вижу: ошибся. Преклоняюсь перед нею. Верно сказано: «Безумству храбрых поем мы песню».
— Может, и письма напрасно отправили? — спросила Алтан-Цэцэг.
— Письма? — Иван Николаевич развел руками — Тут, девушка, служба. Я обязан был…
На машине приехали из поселка председатель объединения Самбу и партийный секретарь Жамбал. Они привезли для мальчика новую одежду и башмаки. Медсестра Санжид тут же отправилась к камню. А санитары понесли ведра с горячей водой.
…И вот они вышли — доктор Леднева и Очирбат, смущенные людским вниманием и чуточку растерянные.
— Сайн хугжин ижий… Би айх, — маленький Очирбат боязливо озирается: что хотят еще с ним сделать, почему так много народу?
— Нс бойся, дурачок, — ласково говорит Лидия Сергеевна и берет Очирбата за руку. — Это добрые люди. Они приехали поглядеть на тебя. Ты — маленький герой, батор.
Толпа, стоящая у палаток, притихла. Из-под небесной сини донесся четкий орлиный клекот. Кто-то, кажется, Дамдинсурэн, негромко сказал:
— Их приветствуют орлы. Добрая примета.
Лидия Сергеевна и Очирбат подошли к людям. Толпа расступилась, взяла их в круг, охватив плотным живым кольцом. Они, держась за руки, остановились.
Старые суровые степняки, обожженные солнцем и вьюгами, опускаются перед русской женщиной на колени и целуют подол ее платья…
Лидия Сергеевна не может сдержать слез. Горячие, они катятся по ее бледным щекам. Ветер шевелит ее белые волосы… Десять дней, проведенных в изоляции, голову Лидии Сергеевны осыпали снегом.
Кольцо размыкается. К доктору Ледневой подходит парторг Жамбал. Волнуясь, он говорит:
— Ты спасла монгольского мальчика и поэтому ты для него теперь мать. По старому обычаю нашего народа мы нарекаем мальчика твоим именем. Отныне его звать Очирбат-Леднев.
Мальчишка прижался к Лидии Сергеевне.
— Сайн хугжин[16]…
Председатель Самбу преподносит ей хадак цвета небесной сини — на счастье, на долгую жизнь.
— Спасибо, — говорит он и земным поклоном кланяется Лидия Сергеевна.
— Спасибо, — говорят люди.
Бывают легенды. Бывают события, которые становятся легендами. И они не подвластны времени, потому что люди — свидетели, очевидцы, участники таких событий рассказывают о них своим детям и внукам, а дети и внуки расскажут своим детям и внукам.
Ванчарай своей болтовней хоть ненадолго, но внес в душу Алтан-Цэцэг разлад и смятение. Подвиг советского врача Лидии Сергеевны Ледневой укрепил в ней веру в советского человека, в его могучую силу и непобедимость. А мудрый Жамбал высказал простую и ясную мысль: только работой мы можем помочь нашему великому другу приблизить победу.
Алтан-Цэцэг работала, не замечая времени. День сменялся днем, неделя — неделей. Она успевала бывать всюду — на фермах, в отарах, гуртах. Вечерами, когда солнце укладывалось спать, она вела неторопливые беседы в юртах. Теперь она всюду была своя. Даже старые мудрые скотоводы не считали для себя унижением обратиться к ней с вопросом. «Алтан-Цэцэг, подскажи…», «Алтан-Цэцэг, посоветуй…»
Ее считали «ученой». А «ученая» не всегда могла подсказать, посоветовать. Часто она попадала в тупик — не хватало знаний и опыта. Это ее смущало, расстраивало, порой доводило до слез. В такие минуты она вспоминала Максима.
Однажды она провожала Максима из города. На керуленском мосту остановились. Максим положил руку на ее плечи, обнял. Под большой и крепкой солдатской рукой ей стало тепло и уютно. Опьяненная радостью, она запела. Максим слушал, и рука его, лежащая на се плечах, отчего-то вздрагивала.
— О чем песня? — спросил Максим, когда она умолкла.
— О счастье, — ответила она.
Максим рассмеялся:
— Слишком коротко рассказала.
— Могу и подлинней. В песне говорится о том, как молодой человек едет учиться в далекие края, оставляя солнечную степь и родную юрту, над которой вьется веселый дымок. Его будут ждать здесь. И он обязательно вернется. И привезет из далекой страны, от хороших друзей много сокровищ. Эти сокровища — знания.
— Ты бы хотела поехать за этими сокровищами? — спросил Максим.
— Очень. Но сначала хочу поработать.
И вот, поработав, Алтан-Цэцэг все чаще задумывалась об учебе. Но это была далекая мечта. Она стала близкой, когда осенью Советский Союз преподнес Монголии подарок — в Улан-Баторе построил университет и направил в него своих ученых, преподавателей. Впервые в тысячелетней истории Монголии прозвенел звонок, позвавший студентов в университетские аудитории. Один из трех факультетов был зооветеринарный. Но в те сентябрьские дни, когда шел первый набор, Алтан-Цэцэг и заикнуться не смела об учебе: и Максимка совсем крохотный, и дел невпроворот, и смятение, закравшееся в душу от слов Ванчарая, все еще было живо.
Смятение заглушила работой. Пророчество Ванчарая не сбылось. Советский Союз выстоял на Волге, окружил там немцев и устроил им невиданный «котел».
Осень сорок второго года в монгольских степях была бесснежной. Когда налетал сильный ветер, шелест сухих трав напоминал тихий перезвон колокольчиков. Наконец, в ноябре выпал снег. Но его быстро и дочиста вылизал ветер. Трудно было животноводам.
Ранним утром, когда на дворе еще не растаяла густая фиолетовая синь, пришел парторг Жамбал. Вместе с гостем в юрту ворвался плотный клубок белого морозного пара, расплылся по полу и тут же исчез, испарился.
Ни Алтан-Цэцэг, ни Тулга не ждали столь раннего гостя. Они недавно встали и едва успели растопить очаг. Решили: «Видимо, по какому-то делу пришел. Может быть, поздравить с наступающим праздником Цагар-сара — белым месяцем — первым месяцем весны по лунному календарю и Новый годом».
Гость, как показалось им, был немножко навеселе. Во всяком случае сегодня он был совсем не таким, каким бывал всегда. Жамбал поздоровался, отряхнул от снега мохнатую лисью шапку-малахай, прошел и сел на почетное место — в северной части юрты.
«А может, с Максимкой что неладно?» — кольнула мысль Алтан-Цэцэг, и она поглядела в глаза Жамбалу. Максимку она часто теперь оставляла ночевать у Авирмид. Но глаза Жамбала ничего плохого не сказали. Алтан-Цэцэг подумала: «Случись что с Максимкой — прибежала бы сама Авирмид».
— Вы вот тут спите, — не спеша начал парторг и глаза его залучились ясным светом, — а новостей-то и не знаете, важнейших новостей!
— Наша делегация из Союза вернулась? — спросила Тулга.
Тулга спрашивала о делегации монгольского народа, которая ездила в страну Советов, чтобы передать советским воинам колонну танков «Революционная Монголия», построенную на средства, собранные трудящимися МНР. Танкисты сорок четвертой гвардейской танковой бригады, принимая дар, поклялись: «На танках «Революционная Монголия» они дойдут до самого логова фашистского зверя — до Берлина».
— Это уж все знают, — так же не спеша ответил Жамбал. Потом он выколотил пепел из погасшей трубки о подошву гутула и торжественно произнес: — В Сталинграде, как в чугуне, наши друзья прихлопнули плотную крышку — и капут всем фрицам сделали. Сам фельдмаршал Паулюс со своими генералами под этой крышкой оказался. Только что радио передало приказ Верховного Главнокомандующего Сталина, в котором он поздравил войска Донского фронта с успешным завершением ликвидации окруженных под Сталинградом вражеских войск и объявил благодарность бойцам, командирам и политработникам фронта за отличные боевые действия.
Помолчав, наслаждаясь произведенным впечатлением, продолжил:
— Дождались, наконец, праздника. Друзья наши начали колошматить немцев как надо, по-советски. Здесь дела тоже пойдут веселее. Недобрый сосед, — Жамбал кивнул головой на восток, — теперь почешет за ухом… Я вот тут записал, послушайте…
Жамбал старался читать как можно торжественней, явно подражая знаменитому московскому диктору, и от этого был немножко смешон. Но слушательницы не смеялись. Они, восторженные и пораженные огромными цифрами, сидели тихо, боясь пропустить хоть одно слово.
— «За время ликвидации окруженной группировки, — читал Жамбал, заставляя свой дребезжащий голос звенеть сталью, — были разгромлены или взяты в плен 22 дивизии, а также ряд частей усиления и специальных войск. На поле боя было подобрано и похоронено 147 200 убитых немецких солдат и офицеров. Советские войска взяли в плен свыше 91 тысячи человек, в том числе 2500 офицеров и 24 генерала во главе с фельдмаршалом Паулюсом…»
Жамбал перевел дыхание, рукавом дэли обтёр выступивший пот на широком, изрезанном глубокими морщинами лбу и обвел своих первых слушательниц горящими глазами.
— Вот какие дела у наших друзей. Эх, выпить бы сейчас за них!..
— Что же мешает? — засмеялась Тулга. — У нас бутылка архи есть…
— Нельзя, к людям скорее надо ехать, в степь. Вот что, дочки, садитесь-ка к столу за запишите цифры. Ты, Алтан, поедешь на молочную ферму и там порадуешь девчат, я поскачу к чабанам, а ты, Тулга…
— Поехать сегодня я никуда не смогу, — с сожалением сказала Тулга.
Жамбал поднял одну бровь:
— Никуда не надо ехать. Ты вот что… Диктант сделай… Или письмо детей своим родителям о Сталинградской битве…
— Это что-то новое в педагогике.
— Новое или не новое — неважно. Важно, чтобы правда находила самый короткий путь к людям и согревала их. Добрая весть — это ведь как улыбка друга.
— Будет сделано. Вы мне только помогите текст письма-сочинения составить.
— Это можно.
Жамбал и Тулга присели к столику.
— Да, чуть не забыл, — обернулся Жамбал, — письмо тебе, Алтан, переслал отец. Вот, возьми. Из Советского Союза.
С тех — пор, как сгорели письма Максима, Алтан-Цэ-цэг не получала больше ни одного. Она ждала и не ждала. «Почему он должен хранить память, — укоряла себя, — если я даже письма его не могла сберечь?»
А сердце тосковало. Тоску она пыталась глушить работой и песней. Песня — как волшебница: может заставить улыбнуться злого, может отогреть застывшее сердце. Запоешь — и будто просветлеет на душе, и все вокруг оживет, и мир как бы распахивается, становясь просторней.
Но, видно, не властно время над памятью. Не забывался Максим. Нет-нет, да и приходил он, как видение. И чаще — во сне. Алтан-Цэцэг захлебывалась в отчаянно-радостном возгласе, а потом, проснувшись, лежала, не смыкая глаз до утра, не в силах унять удары сердца.
И вот наконец-то письмо. Принимая его из рук Жамбала, Алтан-Цэцэг обратила внимание на то, что это был не обычный солдатский треугольничек, а казенный конверт. И адрес был написан не его, Максимовой, рукой. У Алтан-Цэцэг тревожно стало на душе. К ней пришло смутное предчувствие чего-то страшного и непоправимого., Вскрыла конверт. В нем оказался Максимов «треугольник» с ее городским адресом и с просьбой к друзьям, написанной четкими печатными буквами: «Адресату послать после моей смерти».
Алтан-Цэцэг дважды прочитала печатные буквы и только после этого до нее дошел смысл написанной фразы. Внутри сразу стало больно, словно Дам что-то оборвалось. Обычай предков не велит оплакивать смерть близкого человека. Но тяжелый комок, подкатившийся к горлу, как пузырь лопнул, и она закричала. Жамбал и Тулга вздрогнули от этого крика.
Жамбал, большой и растерянный, поднялся со своего места и шагнул к Алтан-Цэцэг. Обнял ее, усадил на кровать. Она припала к плечу Жамбала и забилась в беззвучных слезах, которые, казалось, прожигали щеки — настолько были горячи. Жамбал молча гладил тугие плечи Алтан-Цэцэг, зная, что никакие слова не утешат горе.
Алтан-Цэцэг низко наклонилась, подобрала с полу оброненное письмо и, закрыв обеими руками лицо, стала покачиваться из стороны в сторону.
— Кто честным умирает, того люди сто лет помнят, — пробормотал Жамбал.
Тулга собрала тетрадки и тихо вышла из юрты: если у человека горе, то ему лучше всего побыть одному.
«Прочитать, когда вырастет и возмужает сын». Рука, написавшая это письмо-завещание, была твердой, а голова — ясной. Максим, зная, что смерть на войне ходит у каждого за плечами, думал о завтрашнем дне, думал о судьбе своего наследника. Какой он, наследник, — Максим не знал. Даже не знал, что сын. Писал сыну, потому что хотел его иметь.
«Когда ты, сын, будешь читать эти строки, с трудом разбирая стертые временем карандашные буквы, представь себе далекое для тебя время, подумай о людях, которые жили, сражались и умирали во имя счастья человека на земле, во имя твоего и твоих сверстников счастья.
Ты родился маленький, неведомый, неизвестный мне человек. Ты будешь плакать, болеть, улыбаться, учиться говорить и ходить, играть… Подрастешь — пойдешь в школу, начнешь читать книги, научишься думать о серьезных вещах, о жизни. И когда прочитаешь это письмо, хочу одного, чтобы слова мои дошли до твоей души.
Милый мой мальчик! Ты будешь жить в чудесные годы. Может быть, это письмо будешь читать в квартире, залитой ярким электрическим светом. А я писал его при свете пламени, охватившего большой город на Волге. Помни, как нелегко далось людям твое счастье.
Война, сынок, — это горе, страдания, слезы и кровь. Война — это жертвы. Пусть память о павших борцах всегда будет в твоем сердце. Пусть эта память поможет тебе стать сильным и волевым человеком, строителем и бойцом. Да, бойцом!
В Монгольской Народной Республике я слышал чудесную легенду о том, как великий батор Ленин подарил батору Сухэ золотой меч, карающий врагов, а народу Монголии Ленин подарил социализм. Надо уметь держать этот меч, чтобы в любой час встать па защиту новой жизни от врагов, которые и в твое время еще не переведутся.
И последнее: всегда и везде береги мать. Будь достоин ее, своей гордой и умной, чистой и доброй матери, моей подруги. Люби ее.
Прощай!
Максим Соколенок, твой отец».
Для Алтан-Цэцэг этот длинный-длинный день прошел как в тумане. Поднявшись с постели, она что-то делала, о чем-то разговаривала, куда-то ходила. Под вечер спустилась к Халхин-Голу. Скованный льдом, он лежал широкой белой лентой с большими и жесткими суметами снега. По его берегам стыли тальниковые заросли. Они закуржавели, мороз покрыл каждую веточку белой мохнатой шубой. Где-то в верховье парила наледь. Белый холодный туман облаком поднимался к холодному небу.
Алтан-Цэцэг пошла домой, когда над степью и над замерзшей рекой поднялась заиндевевшая большая луна. В неживом и таинственном лунном свете фантастически блестели снежинки.
Дома окоченевшую Алтан-Цэцэг Тулга долго отпаивала горячим чаем. Потом достала бутылку архи, привезенную из Улан-Батора, налила в пиалу водки и, подавая, сказала:
— Пей. Говорят, помогает и от простуды, и от горя. Алтан-Цэцэг приняла пиалу, зажмурилась и, запрокинув голову, большими глотками стала пить. Огнем обожгло рот и горло. Алтан-Цэцэг закашлялась, уронила пиалу. Не прошло и. минуты, как почувствовала: по всему телу стало разливаться тепло, а голова закружилась и вдруг стала тяжелой. Тулга помогла ей раздеться и лечь в постель. Алтан-Цэцэг заснула, будто провалилась в глубокую черную яму.
На второй день она была на молочной ферме, рассказывала дояркам о завершении Сталинградской битвы, ездила на пастбище и, кажется, выругала пастуха за то, что пасет коров по выбитым местам. И думала, думала… О Максиме, которого взяла война. О себе. О Максимке, который уже учился ходить. Хотела представить свое и Максимкино будущее — и не могла. Мысли, как обрывки аркана, то скручивались, то расползались, то завязывались в узлы, которые невозможно развязать.
Почему-то вдруг в памяти всплыли слова, сказанные директором техникума на выпускном вечере.
— Вы отправляетесь, — говорил директор, — в Большую дорогу. Какой она будет — зависит прежде всего от вас самих. Вы— хозяева своей судьбы. Но хочу, что бы каждый из вас был способен однажды вдруг остановиться в раздумье, оглянуться назад и спросить себя: «Все ли я делаю для общества, что могу, приносят ли мои дела пользу людям, не отстаю ли я от требований жизни и времени?» И тот, кто сумеет поставить эти вопросы перед своей совестью и сумеет честно ответить на них, — легче пойдет дальше, смелее будет преодолевать ухабы и выбоины, грамотнее решать вопросы. Вы закончили техникум, но не закончили образование. Учиться надо всю жизнь. Кто перестанет учиться, кто, как овечка, захочет довольствоваться зеленой травкой, тот перестанет быть специалистом…
Как никогда раньше, почувствовала вдруг себя слабой, никчемной девчонкой, не знающей ничего и не умеющей ничего. «Рационы кормления составить… Выбрать пастбища… Разве это требуется от настоящего зоотехника? Это же всего лишь малая толика дел. А в наказе-завещании отца сыну сказано: «Будь достоин ее, а своей гордой и умной… Гордой и умной…»
Тоскливо усмехнулась и хлестнула гнедого, который от неожиданности фыркнул, присел на задние ноги и, сделав свечку, галопом помчал всадницу домой.
«Будь достоин ее…» Встречный ветер выжимал слезы, но Алтан-Цэцэг гнала и гнала скакуна, словно дома ее ждала неотложная работа.
Зимний день короток. Только прискакала, поставила коня, как на степь навалились сумерки. Пошла к сыну.
Жамбал был уже дома. Он в этот день как бы сбросил со своих плеч десяток-полтора лет. Был оживленный, возбужденный, громогласный.
Алтан-Цэцэг попыталась представить, как Жамбал вчера и сегодня — он двое суток мотался по степи — приезжал на стоянки чабанов и табунщиков. Едва переступив порог юрты — сегодня он не ждал чая, не спрашивал хозяев о погоде, о состоянии скота, о здоровье семьи, как этого требует древний обычай — сразу выкладывал новости, которых люди ждали, которыми жили.
В степи не любят торопыг, как не любят и проявлять излишнее любопытство. Приехавший гость сам расскажет о деле, с каким он явился. Но ради удивительных новостей Жамбал отступал от обычая предков. И еще — ради бумаги, на которой были записаны слова из приказа самого Верховного Главнокомандующего о разгромленных вражеских дивизиях, о пленных солдатах, офицерах и генералах. К бумаге у степняков особое почтение. Бумага — не слова, которые в одно ухо могут залететь, а в другое вылететь. Бумага — документ. Его и пощупать можно, и поглядеть, и за пазуху положить.
— Приезжаю к Дамдинсурэну, — живо рассказывает Жамбал, — говорю ему: наши советские друзья в хвост и в гриву погнали фашистов.
«Пора», — радуется он.
— А твой скакун Сокол, которого ты подарил Красной Армии, попал к гвардейцам генерала Плиева. Это достоверно мне известно. Думаю, что самому командиру не стыдно будет сесть на такого коня. В быстроте Сокол и с ветром может поспорить.
«Да, это так», — отвечает Дамдинсурэн, — но теперь, когда погнали, я готов подарить и другого скакуна. Так что имей в виду, парторг».
— Вот как люди встречают победу. Теперь не надо гадать, почему отступали до самой Волги. Силы собирали. Чуешь?
От избытка чувств, от радости, Жамбал вдруг устроил возню с детьми — с Максимкой и Очирбатом-Ледневым. У Очирбата, маленького сына Чултэма, спасенного русским доктором Лидией Сергеевной Ледневой, не осталось родственников, всех их унесла «черная смерть». После отъезда Лидии Сергеевны мальчика взяла на воспитание семья Жамбала. Жамбал и Авирмид были на седьмом небе: у них появился свой сын.
И вот сейчас, схватив Очирбата-Леднева и высоко подкинув его на руках, Жамбал закричал:
— Пошли наши советские друзья! Никто и ничто их теперь не остановит!
Не видел Жамбал, как сжалась в комочек Алтан-Цэцэг, как затрепетали ее руки, словно крылья у подраненной птицы. Закрыв лицо ладонями, Алтан-Цэцэг выскочила из юрты.
Жамбал, услышав стук двери, осторожно опустил сына на пол и выбежал следом.
— Постой, дочка!..
Алтан-Цэцэг никуда и не убегала. Здесь, сразу же за дверью, она стояла и открытым ртом ловила морозный воздух.
Жамбал взял ее за руку:
— Остынешь раздетая. Пойдем в юрту.
Когда вернулись, Жамбал попросил у Алтан-Цэцэг письмо. Алтан-Цэцэг подала. Жамбал присел к столику, прибавил фитилек в лампе, стал читать. По мере чтения брови его сходились над переносицей, пока не сомкнулись совсем. На лбу и на шее резко обозначились морщины, спина согнулась. Он снова стал очень старым, усталым человеком. Дети, поглядывая то на Жамбала, то на Алтан-Цэцэг, застыли в тревожном ожидании: они не могли не заметить наступившей резкой перемены в настроении взрослых.
Максимка, обычно спокойный и не капризный, вдруг раскапризничался. Неужели беда взрослых как-то дошла до его маленького сердца? Неужели он почувствовал беду?
— Я к вам, дарга, — сказала Алтан-Цэцэг, едва переступив порог маленького председательского кабинета.
Самбу, не отрываясь от своего занятия — он переставлял красные флажки на географической карте, обозначающие продвижение на запад наступающих советских фронтов и армий — предложил Алтан-Цэцэг пройти к дивану и сесть.
— Ничего, я постою, — сказала Алтан-Цэцэг.
— Русские говорят: в ногах правды нету. Я думаю, — Продолжал председатель, — выйдя на Ростов, Мариуполь и Таганрог, наши друзья, как краюху, отрежут всю кавказскую группировку немцев. И, зажав ее где-нибудь на Кубани или в Ставрополье, аккуратненько прихлопнут.
Председатель сделал руками охватывающее движение, как бы иллюстрируя, как это должно получиться и жестко хлопнул ладонями:
— Вот так! Мокрое место от фрицев останется. Зарвались, сволочи…
Алтан-Цэцэг невольно усмехнулась: куда ни придешь, ни приедешь в эти дни — всюду свои доморощенные стратеги находятся. Чабан Дамдинсурэн специально приезжал к парторгу, чтобы выпросить географическую карту. Лишней карты не оказалось. Чабан огорчился. Жамбал выклянчил у Тулги школьную: не отправлять же чабана без карты. Теперь в юрте у Дамдинсурэна по вечерам собираются степняки и, склоняясь над картой, толкуют о сражениях.
Алтан-Цэцэг подошла к столу и положила листок.
— Что это? — спросил Самбу, все еще занятый флажками.
— Заявление.
— Какое заявление? Куда?
— Заявление мое. Прошу отпустить на учебу.
— На учебу? — председатель воскликнул: — Ты это здорово, брат, придумала!
«Братом» Самбу называл-любого собеседника и не замечал, что в обращении к женщинам это звучит смешно. Но что поделаешь — привычка.
Алтан-Цэцэг развеселилась.
— Учиться хочу.
— Понимаю: что зрячему океан, то слепому тьма.
Самбу тоскливо посмотрел на темное, покрытое медным узором окно, за которым только-только начинал брезжить рассвет. На окно посмотрела и Алтан-Цэцэг. Она, кажется, поняла, о чем думал в эту минуту председатель. На пастбищах лежит глубокий снег, и скоту трудно его добывать. Кошар почти совсем нет, если не считать времянок, слепленных кое-как из тальника и камышей. Коров мало. Зима нынче на редкость суровая: с метелями и лютыми морозами. Закрутит с вечера метель, запуржит все пути-дороги, занесет степь сугробами. А поутру эта степь лежит смирная, тихая и блестящая под холодным солнцем. Впереди — весна с ее бешеными шурганами. Алтан-Цэцэг даже стало немножко жаль председателя: такой у него удрученный вид.
— Твой отъезд на учебу сейчас, — начал рубить Самбу, не стесняясь в выражениях, — будет похож на бегство. Хуже — на дезертирство с переднего края, на трусость и предательство. Ты-что ж, хочешь стать на дорожку Ванчарая?
— Но я не убегаю! Я прошу отправить на курсы…
— Не дури, эгче. Я тоже хочу на курсы. Но что делать, если такой возможности нет.
— Ее может и не быть.
— Как это не быть? — вдруг рассердился председатель. — Летом мы пригласим двух-трех выпускников сельскохозяйственного техникума, ты введешь их в курс дела и тогда… Все честь по чести.
— Но тогда не будет курсов.
— И не надо. Зачем они? Получать не знания, а несчастные обрывки… Нет, учиться надо всерьез и долго, чтобы стать настоящим специалистом. В университете. Или в сельскохозяйственном институте. А, может, в самой «Тимирязевке». Слышала про такую академию?
— Как не слышать, слышала. — Алтан-Цэцэг задохнулась от радости. Такого оборота дела она даже и в мыслях боялась допустить, это казалось несбыточной мечтой, фантазией, сказкой. Она зажмурилась, словно в глаза ей ударил яркий поток света и ослепил ее.
— Но вы твердо обещаете? — не спросила, а пролепетала, потеряв голос от. счастья, Алтан-Цэцэг.
— Ничего я не обещаю.
В недоумении она захлопала ресницами.
— Как?
— А вот так…
Председатель не договорил. В дверь негромко, но настойчиво постучали.
— Войдите! — крикнул Самбу.
И вошел… Ванчарай, беглый ветеринар. Алтан-Цэцэг от неожиданности и удивления ахнула, а председатель поперхнулся на полуслове. Оглядел, словно впервые видел Ванчарая, хмыкнул:
— А легок, брат, на помине.
И, не ответив на приветствие и не пригласив сесть — Ванчарай так у порога и топтался — Самбу жестко и вместе с тем насмешливо спросил:
— Зачем пожаловал, гость любезный?
— Заявление принес, — отведя в сторону глаза, ответил Ванчарай.
Самбу громко, от души, расхохотался.
— Уж не в академию ли ты просишься? — спросил он и взглянул на Алтан-Цэцэг.
— Прошусь на работу, — торопливо сказал Ванчарай.
— На работу? — председательские брови удивленно поползли вверх. — Это на какую такую работу ты просишься?
— Согласен на любую, — снова заторопился Ванчарай. — Пойду рядовым чабаном, табунщиком, пастухом… если поверите.
— Ты же, я слышал, после бегства от нас опять у заготовителей работал. Что — не понравилось там?
— Не в том дело.
— В чем же?
Ванчарай не ответил. Ему трудно было говорить. Конечно, не будь у председателя злой насмешливости в тоне, не смотри так презрительно Алтан-Цэцэг, Ванчарай попытался бы рассказать, как он, в страхе убегая от чумы и от войны с японцами, казавшейся ему неизбежной нынешним летом, повторял вслед за одним недобрым человеком: «Я хочу жить… Мне нет никакого дела до других. Героизм, патриотизм, долг — все это чушь. Мир устроен для того, чтобы жить. А кто жертвует жизнью ради кого-то или чего-то — глупец…»
Ванчарай попытался бы рассказать, как потом, после бегства, его жег стыд, как по ночам «роса выедала глаза», и как, наконец, понял, что только в «Дружбе» перед теми людьми, от которых бежал, он может смыть свой позор.
И еще попытался бы рассказать о своем разрыве с отцом, о том, как увидел в нем не старшего друга и товарища, а врага. «Не всегда у гнилого дерева и сук гнилой», — сказал тогда Ванчарай и ушел от отца.
И вот он стоит перед злым и насмешливым председателем, перед Алтан-Цэцэг и не знает, что сказать и как объяснить пережитое.
Самбу вздохнул, в голосе послышалась жалость.
— Не дорожишь ты, Ванчарай, званием человека. Чумы испугался… А русская женщина не испугалась. Жизнью своей рисковала ради спасения монгольского мальчика. Своих детей могла сиротами оставить… Слышал об этом?
— Слышал.
Кивнув на карту, на красные флажки, сбегающие сверху вниз ступенчатой лесенкой, Самбу жестко проговорил:
— Когда там худо было — слабые люди качнулись и давай брехать на всю степь: «Спасайся, скоро японцы войной пойдут!» И ты качнулся. Да что там «качнулся», — как полевая мышь при степном пожаре побежал. А сильные не убегают, хотя им и тяжело бывает. Они своих лучших скакунов отдают ради того, чтобы там, — Самбу снова кивнул на карту, — лучше было. И там лучше стало.
Самбу помолчал и, не глядя на Ванчарая, бросил:
— Давай свое заявление.
Ванчарай торопливо сунул листок в председательские руки. Тот прочитал и отодвинул листок от себя. Из кармана вытащил платок и начал вытирать руки, будто прикоснулся к чему-то нечистому. Ванчарай, наблюдавший за Самбу, тяжело молчал, переступая с ноги на ногу, как застоявшийся под седлом конь.
Да, неласково встретили в «Дружбе» беглого ветеринара. Впрочем, Ванчарай и не ждал иной встречи.
Председатель рубанул:
— Я знаю, на что ты надеешься, Ванчарай. На жалость: люди простят. Тем более, что в объединении пока нет ветеринара. Но мы еще посмотрим…
Самбу хлопнул по столу ладонью, словно гвоздь по самую шляпку вбил, резко закончил:
— Твое заявление рассмотрим на заседании правления. Все!
Когда Ванчарай закрыл за собой дверь, Самбу выругался:
— Вот тарбаган паршивый. С превеликим удовольствием я прогнал бы его. В шею! Но ведь некуда деться, безвыходное положение… Скот лечить надо. Понимаешь, брат?
Кто-кто, а Алтан-Цэцэг понимала: не раз и ей приходилось браться за лечение скота.
— А ты чего засиделась у меня? — вдруг удивленно и, как всегда, грубовато спросил Самбу. — Я же сказал, что ни о каких курсах не может быть и речи, хотя разнарядка из сельхозуправления и есть.
— Но мы говорили об университете, о сельхозинституте…
— Это как правление: решит отпустить — отпустим. А я ничего не могу обещать… Кроме своей поддержки.
Ни обиваться, ни сердиться на председателя было невозможно. Самбу поступал, как и должен был поступать: такие вопросы он единолично не решал. Но свою точку зрения высказал вполне определенно: он поддержит. А это главное. Теперь надо было подумать об учебниках, о времени для подготовки к экзаменам и о Максимке.
Когда землю обласкало весеннее солнышко, многие зимние тревоги отпали. А с появлением душистых зеленых трав и совсем стало хорошо: скот быстро поправлялся, и дела в объединении пошли, как в добром караване.
Председатель Самбу сдержал свое слово: на одном из заседаний правления поставил вопрос о направлении Алтан-Цэцэг на учебу в университет и добился согласия членов правления. Это было не очень трудно: в объединение приехали два молодых специалиста.
В тот же вечер Алтан-Цэцэг ускакала на ферму, чтобы поделиться своей радостью с Цогзолмой. Они долго бродили по высокому берегу Буир-Нура, в котором трепетали крупные синие звезды.
Расставание было грустным.
— Завидую тебе, — говорила Цогзолма. — Получишь знания — мир станет шире для тебя, Я тоже мечтаю об учебе в техникуме, но пока не пускает. Говорит: вместе поедем. А когда его отпустят?
Алтан-Цэцэг догадалась, о ком говорит Цогзолма, — о председателе Самбу. Осторожно спросила:
— У вас с ним серьезно?
— Кажется, серьезно.
Прощаясь, Цогзолма ласковой ладонью провела по щеке Алтан-Цэцэг. Грустно сказала:
— Что было худое — забудь, а хорошее — помни и носи в сердце.
Утром Алтан-Цэцэг познакомилась со специалистами — выпускниками Баин-Тумэнского сельскохозяйственного техникума зоотехником Хандху и ветеринарным фельдшером Дуламжав. Она пришла в контору, когда с ними беседовал председатель. И Дуламжав, и Хандху, как два птенца-желторотика, сидели и топорщились. Одному из них, ветеринарному фельдшеру Дуламжав, председатель предлагал поехать на постоянное местожительство на отдаленный участок:
— Там у нас, — говорил Самбу, — основные стоянки отар, гурт мясного скота и табуны лошадей. Для ветеринара все под рукой.
Дуламжав не возражала.
Но туда же просился Хандху.
— Зоотехнику лучше остаться здесь, на Центральном участке.
— Но ведь там я нужней, — возражал Хандху.
Председатель поглядел в глаза юному зоотехнику, перевел взгляд на ветеринарного фельдшера, пожал плечами и хмыкнул:
— Вот упрямый народец! — и к Алтан-Цэцэг: — Что ты, брат, скажешь?
— Согласиться надо, дарга, — мягко сказала Алтан и усмехнулась, поняв, чем вызвана такая настойчивая просьба. — Молочная ферма может обходиться без зоотехника. Там Цогзолма — профессор в своем деле.
— Коль так считает наша студентка — поезжайте — рубанул председатель. — Но предупреждаю: тяжело с жильем. Мы поставили там одну юрту, предполагая…
Председатель замялся. Снова поглядел на юных специалистов и спросил:
— Кто из вас будет жить в юрте?
— Я, — ответила Дуламжав.
Хандху на этот раз промолчал.
— Значит, нам надо думать, где и как устроить Хандху?
Хандху снова промолчал, только поглядел на подружку. Девушка конфузливо потупилась.
— Зачем искать? Мы будем жить в одной юрте…
Через несколько дней Алтан-Цэцэг побывала на том отдаленном участке и навестила юных специалистов. Юрту им поставили на высоком сухом месте, рядом с другими, в которых жили семьи чабанов.
Когда Алтан-Цэцэг вошла, то сначала увидела две головы, склонившиеся над одной книгой. Справа и слева от столика стояли аккуратно застланные койки. Их разделяли чемоданы, сложенные горкой. На чемоданах высилась другая горка — книжная. Алтан-Цэцэг приветствовала ребят пословицей: «Солнце взойдет — оживает природа, книгу прочтешь — просветляется ум», — сама сразу же потянулась к книжной горке.
— О, Михаил Шолохов, «Поднятая целина».
Перебрала другие книги. Здесь были специальные сельскохозяйственные, томик стихов Пушкина, «Как закалялась сталь» Николая Островского, сборники стихов и рассказов Д. Нацагдоржа и Ц. Дамдинсурэна.
У ребят сразу складывалась ладная жизнь.
Пр утрам, когда над быстрой и светлой рекой Толой поднимался белый туман, оживал войлочный студенческий городок. Университетское общежитие не могло принять всех, и многие студенты жили в городке на берегу Толы. Лодой предлагал дочери поселиться у его старого приятеля. Но Алтан-Цэцэг не захотела отделяться от товарищей и осталась вместе со всеми.
До завтрака, а его, как правило, готовили сообща, в одном котле, парни приводили с лугов коней. Девчонки кашеварили и наводили порядок в юртах.
Завтракали коммуной. Затем седлали коней и, сложив учебники и тетради в переметные сумы, отправлялись на занятия.
Мимо юрт, рассыпанных по берегу Толы, через узкие немощеные улочки Старого города, через просторную площадь Сухэ-Батора к трехэтажному белокаменному с колоннами зданию государственного университета ехали дружной гурьбой и с песнями. Из юрт и глинобиток выходили старые люди и, приставляя козыречками ладони к глазам, долго глядели вслед веселым студентам, а потом вздыхали: «Монголия такого еще никогда не знала».
Оттого, что так празднично и ярко начинались учебные будни, оттого, что повседневной жизнью стали лекции, семинары, лабораторные работы, конспектирование книг и споры, на душе Алтан-Цэцэг было легко и радостно. Мечта исполнилась — она студентка вуза, первого на монгольской земле.
Теперь Алтан-Цэцэг окружало море мудрых книг. Плыви по этому морю и держи курс к дальнему зовущему берегу. Достигнув его, ты станешь в ряд с теми, кто ведет людей в будущее, кто учит их жить и работать по-новому.
В выходные дни многие из городка уезжали за Толу — в горные распадки и сосновые боры. Там выбирали солнечную полянку, спешивались и, стреножив лошадей, разводили костер. Варили бухулер или на смолистых сосновых вертелах жарили шашлыки. Бродили по гулкому зеленому сумраку, где в таинственных чащах прятались запоздалые осенние грибы и спелые ягоды. Воду пили из светлых и звонких родников. Потом снова собирались на полянке и затевали игры — боролись, стреляли из лука, прыгали через костер, кувыркались в траве. Беззаботная юность!
Два или три раза со всеми выезжала и Алтан-Цэцэг. Но потом отказалась. Кольнула мысль: она не может, не имеет права так бездумно и беззаботно разбрасываться временем. При этом вспоминала время, прожитое среди степняков на Халхин-Голе, жалобы председателя объединения на постоянную нехватку специалистов. Парторг Жамбал, провожая ее, сказал:
— Едешь в столицу. Соблазнов там много. Мой совет: обуздай, как скакуна, свои желания. Ждем тебя ученым человеком.
О том же говорил и отец.
— Если хочешь достигнуть в жизни чего-то большого, не промелькнуть в ней сгоревшей звездой — приобретай знания. Знания — богатство, не имея которого, мы не сможем двигаться вперед.
А Максим? Он ведь тоже мечтал о знаниях и о том, чтобы научиться хорошо делать свое дело.
Немногим более двух месяцев судьба отпустила Алтан-Цэцэг на встречи с Максимом. И безжалостно оборвала их. Живая память о Максиме тревожила, будоражила, бередила сердце. Как голос Великой войны, как горькое напоминание о Максиме в душе Алтан-Цэцэг звучала грустная и суровая песня:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза…
С жадностью она набрасывалась на книги.
— Сумасшедшая, — говорили новые подруги Алтан-Цэцэг поздними воскресными вечерами, возвращаясь с далеких прогулок.
— Сумасшедшая и есть, — отвечала смеясь Алтан-Цэцэг.
Алтан-Цэцэг успешно провела зимнюю сессию. Сразу после экзаменов подвернулась попутная машина на Баин-Тумэнь. Геологи, советские ребята, засунули в собачий спальный мешок. Ехала, как у будды за пазухой.
И вот Алтан-Цэцэг, студентка-первокурсница зооветеринарного факультета Улан-Баторского государственного университета, дома, на каникулах.
Первое, что хотелось сделать — повидать Лидию Сергеевну. О ней Алтан-Цэцэг соскучилась. Но Лидии Сергеевны не оказалось дома. С неделю назад она уехала на родину: не то в отпуск, не то вызвали по служебным делам. Когда в августе Алтан-Цэцэг уезжала на учебу, у Лидии Сергеевны были служебные неприятности. По письмам Ивана Николаевича, тем самым, которые Алтан-Цэцэг увезла с Черной речки в поселок, Ледневу вызывали в высокие инстанции и делали внушение. «Но за что?» — ни тогда, ни сейчас не могла понять Алтан-Цэцэг и с горечью думала о том, что те рябые бумажки она могла бы тогда и не довезти до поселка, могла бы не отправить… «Есть еще на свете люди, которые за бумажкой не могут увидеть красоты человеческого сердца и его подвига».
На второй день с утра Алтан-Цэцэг поехала за Керулен — к бабушке и сыну. Маленький мохноногий и шустрый конек, принадлежащий аймачному партийному комитету, резво нес ее по степному раздолью. Ветер не. сильно бил в лицо, покрывая его густым малиновым румянцем. Алтан-Цэцэг зaxoтелось петь. И она запела:
Тоненький стебель подснежника
Ветром весенним пригнет,
Месяцы с сыном не виделись,
Встретимся — сердце замрет.
Максимка обычно жил с дедом, ее отцом. Многие дни проводил у Лидии Сергеевны — зимой она часто работала дома, составляя разные отчеты. Но когда дед Лодой уезжал в командировки по своим партийным делам, а уезжал он по-прежнему часто, Максимку отвозил за Керулен к бабушке. Было бы, конечно, лучше, если бы старая Цэрэнлхам жила вместе с ними в городе.
Но сколько ее ни уговаривал Лодой переехать в светлую и теплую городскую квартиру — уговорить не мог. Цэрэнлхам оставалась, верной обычаям, укладу жизни, и привычкам своих предков. «Четыре угла? Нет, не привыкну я к ним», — говорила она и о чем-то грустно вздыхала.
А, может, бабушку держало в степи маленькое хозяйство, которое появилось у нее после народной революции. Раньше-то она ничего своего не имела. Работала с рассвета до темна, не разгибая спины, — выделывала кожи, шила рукавицы и малахаи богачам, свивала арканы из конского волоса — и получала за это ячменную лепешку или кусок мяса через день из остатков хозяйского стола. Бедность и голод круглый год караулили за дверью дырявой юрты, похожей на опрокинутую закопченную чашу. Впрочем, все батраки так жили.
Муж Цэрэнлхам пас овец у нойона, получая за работу жалованье — одного ягненка в месяц, телембу на рубашку или мерлушку на оторочку шубы. За работой и нуждой не видел света, бедолага. Однажды во время свирепого шургана, спасая хозяйских овец, он замерз в степи. Это случилось, когда дочке Дарь надо было праздновать первую стрижку волос — ей исполнилось три годика.
Максимку, своего правнука, старая Цэрэнлхам принимала всегда с охотой и нескрываемой радостью. Звала она его по-своему: белым мальчиком или Русачком.
Максимкой не звала — имя непривычное. Куда проще и привычней — Белый мальчик — Цаган хухэд, Цаган бустэй или орос — русский, русачок.
Рос Максимка не капризным, послушным и любознательным парнишкой. С ним Цэрэнлхам легче было коротать тоскливые дни глубокой старости. Как-то покойней себя чувствуешь, если рядом есть живая душа. И потому всякий раз, когда привозили Максимку, старая начинала хлопотать у очага, лезла в древний сундук, перетянутый потемневшими ремнями из сыромятной кожи, доставала оттуда конфеты в красивых обертках и печенье, которые у нее, как и у многих старых бережливых людей, всегда были в запасе.
Максимке у бабушки тоже было хорошо. Ему нравилась юрта, речка, степь.
Степь Максимку поражала своей широтой, простором и необъятностью. И еще тем, что в разное время, она бывает разная.
Утром выйдешь из юрты, глянешь вокруг — степь вся залита солнечным светом, купается в нем, искрится или капельками росы, или снежными хрусталиками.
Днем степь — утомленная, разомлевшая от беспощадного зноя.
Над нею дрожат голубые волны душного горячего воздуха. Это — летом. К осени зной спадает, и в неподвижном воздухе начинает плавать паутина. А в небе — чистом и ясном — собираются в цепочки журавли и подолгу кружат, оглашая степь печальным курлыканьем. В такие дни бабушка козырьком приставляет руку ко лбу, прикрывая глаза от солнца, и подолгу смотрит в небо. Потом говорит:
— Птицы прощаются с родиной.
Попрощавшись, журавли улетают на юг, в теплые края, а над землей, над степью еще долго слышатся их тоскливые крики. И степь вдруг как-то сразу становится неуютной. Побуревшие травы мочат дожди, потом засыпает снег.
Ну, а зимой степь — стылая, со снежными застругами. Холодное зимнее солнце висит низко и под вечер становится совсем рыжим. Оно быстро скатывается за Керулен, за город и там куда-то падает. Сопка Бат-Ула— перед закатом хмурится, темнеет, словно сердится.
Вот она какая разная степь!
Занятий у Максимки много, скучать не приходится. Три раза в день надо накормить Сторожа — большую лохматую собаку. Потом побегать со Сторожем вокруг юрты. Кликнуть Веселого — белого коня бабушки. Веселый, если он пасется недалеко от юрты, всегда откликается на Максимкин голос коротким и веселым ржанием и рысцой трусит к юрте. Останавливается, прядая большими острыми ушами, и ждет угощения. Максимка дает коню кусок сахару или горсть соли. Шершавыми губами Веселый захватывает сахар, а соль слизывает с ладоней длинным и тоже шершавым языком. От удовольствия у него раздуваются ноздри. Он косит на Максимку фиолетовым глазом с выпуклым белком, похожим на большую пуговицу и в знак благодарности трется большой головой о Максимкино плечо.
И еще есть у Максимки одна работа — пасти овец.
Они со Сторожем идут на сто шагов от юрты в ту сторону, откуда появляется солнце. Тут лежат кучкой белые и черные камешки — Максимкина отара. Максимка становится с одной стороны отары, Сторож — с другой. Подражая бабушке, Максимка говорит:
— Трава здесь добрая, нагуливайте жир…
Зимние вечера длинные. Управившись со своим небольшим хозяйством, Цэрэнлхам растапливает очаг. Не торопясь бабушка с внуком пьют чай. Потом Цэрэнлхам снова садится к очагу, в котором весело и ярко полыхает огонь. На пологих скатах юрты и на медных бурханчиках, сидящих на комоде, играют красноватые всполохи. Рядом с бурханчиками стоят начищенные до блеска бронзовые чашечки, заполненные зерном, крупой, молоком и кусочками мяса.
Максимка не раз просил бабушку рассказать про богов-человечков…
— О них нечего рассказывать, Русачок, — отвечала старая Цэрэнлхам, и лицо ее становилось печальным. — Молодым они ни к чему. Держу по привычке…
А сама вспоминала, как после гибели мужа, всем сердцем веря в богов, обращалась к ним с мольбой: «О, милосердные, сжальтесь надо мной, ниспошлите моей единственной дочери-малютке ум и мудрость, благополучие и радость…» Но боги оказались бесчувственными и злыми. Лишь народная революция, отвергнув богов, дала дочери и ум, и мудрость, и благополучие, и радость.
Цэрэнлхам закуривала трубку. Курила долго, с наслаждением. Иногда она пыталась петь. В тягучих, похожих на плач песнях, жаловалась на что-то далекое и потерянное. От ее хриплого голоса Максимке становилось тоскливо и немножко жутко. И тогда он просил:
— Не пой, бабушка. Расскажи лучше…
Старая Цэрэнлхам знала много улигеров — народных преданий, легенд и сказок. Улигеры были разные: веселые и грустные, о людях и животных. Максимка слушал их с затаенным дыханием, хотя не все еще понимал.
Однажды она рассказала Максимке легенду о журавлях-девушках.
…Когда-то на берегах синего Керулена жило кочевое племя самых мирных людей на свете. Люди эти пасли отары овец и табуны лошадей, разводили верблюдов. Раз в году, перед великим кочевьем, собирались все вместе. Мужчины играли в свои военные игры: боролись, стреляли из лука, скакали на лошадях, состязались в силе, ловкости, сноровке. Женщины танцевали веселый танец биелэх. Над Керуленом звенели песни радости и счастья.
Но однажды небо закрыла большая черная туча и на много-много дней скрыла солнце. Потемнела Керулен-река, в берега ударила пенистой волной. Потемнела степь.
Пользуясь темнотой, с той стороны, откуда вставало солнце, к берегам Керулена пришли Враги. Они были злее степных шакалов и кровожадных волков.
В войлочные юрты — жилища кочевников пришло горе. Враги нападали на пастухов и табунщиков, отбирая и угоняя скот, они сжигали хотоны и айлы, они убивали стариков и юношей и уводили в плен девушек. Застонала, заплакала земля керуленская.
После очередного налета па берегу реки собрались мужчины всего племени и стали думать, что теперь им делать. Тогда поднялся самый почтенный и самый мудрый старец и сказал:
— Мы должны защищать свои пастбища, свои юрты, своих жен и детей. Но если будет это делать каждый сам по себе — пришельцы покорят мирный Керулен и всю степь сделают мертвой.
Почтенный и мудрый старец оглядел всех и добавил:
— Есть ли у нас баторы?
И тут все юноши, а в юности каждый считает себя батором, в голос ответили:
— Родную степь и родные очаги мы защитим. Только дайте нам самых быстрых коней и луки с крепкой тетивой и острыми стрелами.
Дали юношам и коней и луки со стрелами. В тот же день заняли воины сопку Бат-Ула, что высится за Керуленом и над всей степью, и стали ждать врага с той стороны, откуда восходит солнце.
День стоит дружина, другой стоит, третий… Но нет врагов. Сморилась, устала дружина. На четвертый день воины-дружинники слезли с коней, упали на каменистую землю и уснули. А злодеи, видно, того и ждали. По неглубоким распадкам, под прикрытием невысоких холмов они прокрались к самому Керулену.
Первыми врагов увидели женщины из кочевья. Но как предупредить спящих воинов?
Тогда самые красивые девушки кочевья сбежались на берег Керулена, напились живой речной воды и, взмахнув руками-крыльями, взмыли в синее небо журавлями. Девушки-журавли опередили врагов. Прилетев к сопке Бат-Ула, где спали юные богатыри, они мощными трубными кликами разбудили воинов.
Проснулись воины, схватились за луки и стрелы, вскочили на горячих коней и ринулись на неприятеля.
Три дня и три ночи шла жестокая сеча. Девушки-журавли кружились над полем боя, своими кликами воодушевляя юных баторов. После трех дней и ночей ни одного пришельца не осталось.
Песнями и кумысом встретило кочевье победителей-баторов. Начался праздник. И пока он звенел весельем, девушки-журавли кружились в голубом небе, а потом с печальными кликами улетели в далекие неведомые края. Девушки, став птицами, в родное кочевье уже не могли вернуться.
…Много, много времени прошло с тех пор. Но девушки-журавли не забывали родного Керулена. Каждый год с приходом весны они, нарядившись в новые весенние платья, в белые пуховые шапочки, прилетают на свою родину. Долго кружат в небе, оглашая степь веселыми и громкими звуками.
— Курлы, курлы, курлы!
По утрам, когда степь заливается солнечным светом, когда на травах лежат серебристые росы, журавли опускаются па землю и начинают свои весенние игры. Они кружатся в величаво-плавном, размеренном танце, похожем на весенний танец девушек-степнячек — биелэх. Люди выходят из юрт, путники останавливают скакунов на дороге, чтобы — полюбоваться чудесным хороводом журавлей-красавок.
В любовных играх-танцах журавли выбирают себе подруг. А потом попарно поселяются невдалеке от стоянок пастухов. Девушки-журавли стремятся служить человеку, и если это им удается — постеречь скот подобно умной собаке, вернуть своим бранчливым криком или чувствительными ударами клюва в морду теленка, ушедшего далеко от юрты, прикрыть от орла-беркута ягненка, веселыми поклонами и пляской позабавить хозяина юрты — испытывают радость. А люди отвечают на это добротою и лаской.
Наступает осень. Журавли-девушки собираются в стаи, поднимаются высоко в небо и долго кружат над степью. Прощаются с родиной.
— Курлы, курлы! — несутся их клики из-под облачных высей. — До свидания, люди! Мы вернемся к вам… Курлы, курлы…
В такие вечера, когда бабушка рассказывала улигеры, спать ложились поздно. Максимка забирался под шубу и мгновенно засыпал. Ему в эти ночи снилось всегда что-то хорошее, а что именно — он потом никак не мог вспомнить. А старая Цэрэнлхам, скрестив под собою ноги, оставалась сидеть возле очага.
Потрескивал ядреный морозец. Конь, застоявшийся в городе, бежал резво. Скоро Алтан-Цэцэг увидела дымок над бабушкиной юртой. Пустила коня легким галопом. Максимку замётила невдалеке от юрты. Он, одетый в теплую баранью шубу и шапку, как толстый тарбаганчик, стоял перед россыпью камешков. Напротив Максимки сидел Сторож. «Отару пасет», — догадалась Алтан-Цэцэг. Крикнула:
— Максимка!
С веселым лаем навстречу кинулся Сторож. За ним— Максимка. В дверях юрты появилась бабушка.
Алтан-Цэцэг прожила у Цэрэрлхам три дня. Потом, забрав Максимку, вернулась в город, намереваясь здесь прожить до конца каникул. Но случилось так, что Максимку снова пришлось отвезти к бабушке. В один из вечеров отец пришел крайне возбужденный и взволнованный. За ужином Алтан-Цэцэг спросила:
— У тебя какая-то неприятность, папа?
— В «Дружбе» что-то неладно.
— Нарушение границы?
— Начался массовый падеж строевых лошадей в табуне, приготовленном для передачи Красной Армии. Подозрение на сап. И о Ванчарае-младшем известия непонятные.
Никаких других подробностей отец или не знал, или не хотел говорить. Попросил приготовить что-нибудь в дорогу.
— Когда выезжаешь?
— На рассвете.
— С кем?
— С главным ветеринарным врачом из сельхозуправления.
Алтан-Цэцэг вдруг захотелось побывать в «Дружбе», встретиться с Тулгой, с Жамбалом, Цогзолмой, Дамдинсурэном, Самбу. Два года, прожитые там, многому ее научили.
— Папа, а место в машине найдется?
Лодой поднял голову, посмотрел на Алтан-Цэцэг, перевел взгляд на внука, сказал:
— Только без Максимки. Не на прогулку едем. Максимку оставим у бабушки.
Максимка, услышав о бабушке, обрадовался, захлопал в ладоши. Алтан-Цэцэг огорчилась: «Отвык от матери».
Полгода назад, когда на заседании правления обсуждали заявление беглого ветеринара Ванчарая, разговор был крутым. Ему высказали в глаза, что он жалкий и презренный трус, что своим бегством он опозорил и себя, и весь род Ванчараев. И если его соглашаются спора принять на работу, то не столько потому, что в объединении не могут обойтись без ветеринара, сколько из-за желания дать Возможность молодому человеку честным трудом смыть этот позор. От хорошего отвернуться легко, научиться хорошему трудно. Вот и хотят члены правления, чтобы Ванчарай научился хорошему, стал знающим специалистом, оправдал делом средства, затраченные на него государством.
Ванчарай, как шелудивый щенок с поджатым хвостом, стоял перед членами правления и повторял снова и снова, что готов пойти на любую рядовую работу — чабаном, пастухом, табунщиков, скотником — и «доказать, показать, смыть… если будет доверено…»
Позднее, когда Ванчарай, «смывая позор», стал мотаться по степи — вчера его видели на ферме, сегодня — у чабанов, завтра он собирался к табунщикам — кое-кому показалось, что человек только и живет работой, горит ею. Животновод однажды даже предложил отметить Ванчарая за его радение и старательность. Но сухарь-председатель, выслушав животновода, лишь неопределенно хмыкнул:
— Поживем — увидим.
Осень стояла долгая, ветреная и бесснежная. Овцы, хорошо нажированные летом, стали быстро терять упитанность — от водного голоданий. И только в самом конце ноября выпал небольшой снег. Чабаны облегченно вздохнули. Но начало зимы не обещало ничего хорошего: по степи заструилась тугими жгутами, потекла сухая снежная пыль и ударили сильные морозы. Начался падеж овец.
Тревога усилилась, когда ни с того ни с сего подохли две стельные коровы на молочной ферме. Здесь-то «безводное голодание» было совсем ни при чем, как ни при чем были и морозы с ветром: вода под боком и в холодные дни коровы содержались в помещении.
Ветеринар Ванчарай, составляя акт на павших коров, указал причину гибели животных: от перекорма. Пастух и доярки пытались протестовать, но их протест не был принят.
— Что вы с наукой спорите? — спросил животновод.
— Не с наукой, а с Ванчараем.
Поверили заключению Ванчарая. Пастуха и доярок наказали.
Но самое худшее ждал© впереди. Начали болеть лошади, сведенные в специальный табун, — отборные скакуны. Их готовили для пополнения конно-механизированных частей Советской Армии, действующих на фронте.
Председатель, побывав на многих чабанских стоянках, заехал к табунщику Найдану. Впрочем, Самбу никогда не проезжал мимо стоянки табуна скакунов. Недавний конник, он любил лошадей особой любовью кавалериста и понимал в них толк. Еще в юности, работая табунщиком в государственном хозяйстве, Самбу был лихим наездником. Ему довелось в те годы объездить не один десяток полудиких табунных жеребцов. Самбу и сейчас носит метку того времени — шрам от надбровья до нижней челюсти.
…Начинался буран. А в буран, известно, у всего табуна — одна безумная голова. Самбу услышал исступленное ржание коней. Звери ли табун напугали, буран ли погнал их — неизвестно. Только все это плотно сбитое лошадиное скопище сейчас мчалось на крутояр речки.
На миг представилось жуткое зрелище: лошади валятся с высокого обрыва, ломая себе шеи, ноги, позвоночники, и глыбами мяса застывают на речном льду…
Самбу вскочил в седло и ринулся наперерез табуну. Успел врезаться в голову, в самую гущу… Кричал, хлестал длинной плетью по разъяренным мордам. Кони вставали на дыбы, сцеплялись друг с другом и поворачивали от обрыва.
Самбу все-таки столкнули вместе с лошадью. Но он, поднявшись, продолжал кричать и хлестать плетью напирающих коней. Табун был спасен. У табунщика оказалось рассеченным надбровье и сломана нижняя челюсть.
К Найдану Самбу заезжал часто: любуясь скакунами, он отдыхал душой. Старый табунщик понимал это, и принимал председателя всегда с радостью. Но на этот раз он встретил его опечаленным. Не ожидая обычного вопроса: «Ну, как твои скакуны, Найдан?», не ожидая, когда председатель спрыгнет с седла и разомнет затекшие ноги, Найдан сказал:
— Неладно с табуном, председатель.
— Что случилось, Найдан? — встревожился Самбу. — Упитанность терять начали? Этого никак нельзя допустить, ведь скоро передача…
— Заболели два скакуна.
— Где они?
— Во дворе.
Самбу спрыгнул с седла, бросил повод в руки Майдана, торопливо пошел за юрту, к конному двору.
У изгороди, понуро свесив голову, стоял Лебедь — белый красивый жеребец, подаренный Дамдинсурэном. Диковатый обычно Лебедь не поднял сейчас даже головы, когда подошел незнакомый человек. Он только вздрогнул. Второй скакун, Орлик, лежал недалеко от изгороди. Оба сипло и часто дышали и надсадно кашляли.
— К сену не притрагиваются третий день, — сказал подошедший Найдан. — Траву на пастбище тоже не едят.
— Ванчарай был?
— Позавчера приезжал. Сказал: «Обыкновенная простуда. Пройдет». Какой-то порошок развел в воде и велел выпаивать по поллитра два раза в день. Но пользы пока никакой нет.
Не стал Самбу заходить в юрту к табунщику: испортилось настроение. Мрачный и злой поскакал в поселок. Сразу же вызвал в контору Ванчарая. И хотя вечер только начался, Ванчарай пришел заспанный. О Лебеде и Орлике он сказал то же, что и табунщику: «У скакунов обыкновенная простуда».
— Откуда она? — спросил Самбу.
— Странный вопрос — откуда? Ветры холодные…
— Ветры? Но монгольские лошади никогда не знали помещений, они всегда на ветру…
— И всегда простывали.
— Ну, а если все-таки не простуда? Если что-то другое, более серьезное? — жестко спросил председатель.
Ванчарай пожал плечами.
— Другого ничего не может быть. Все признаки…
— Признаки очень нехорошие, — перебил Самбу. — Температура, кашель, потеря аппетита, гнойное истечение из носа. Заметил?
— Если не верите мне, — обиделся Ванчарай, — то вызывайте ветврача из сельхозуправления.
— Норов свой ты мне, Ванчарай, не показывай, — грубовато и строго сказал Самбу. — Но если что случится…
— Угрожаете?
В узких глазах Ванчарая блеснули злые и холодные искры. Они не остались незамеченными Самбу.
— Пока — нет. Просто напоминаю, какой это табун и какая ответственность за него лежит на нас. Понимаешь ли это ты?
— Понимаю.
— Тогда немедленно поезжай туда и принимай все меры. И никуда не отлучайся.
…Весь следующий день для Самбу прошел в необъяснимо тревожном ожидании чего-то недоброго. Хотел даже съездить к Найдану, посмотреть, что там делает Ванчарай, — не удалось. Пришлось заниматься с заготовителями, приехавшими из аймачного центра, съездить на ферму, осмотреть свежие пастбища, вечером подписывать бухгалтерские бумаги. Поездку к Найдану отложил на утро.
Но ночью, перед рассветом, Самбу разбудил Найдан, прискакавший из степи.
— Беда, председатель! Лебедь и Орлик пали…
— Ванчарай — там? — сдерживая гнев, спросил Самбу.
— Нет Ванчарая.
— И не было?
— После того, как ты был, никто не приезжал.
Самбу яростно выругался и стал быстро одеваться.
— Еще три скакуна заболели…
Лицо Самбу окаменело.
— Худая болезнь пришла, председатель.
— Худые болезни сами не приходят, их привозят или приносят, — глухо сказал Самбу и стремительно вышел из юрты. За ним вышел Найдан.
— Что делать, председатель?
Самбу не ответил. Он пошел к конторе. Следом за ним направился Найдан. Но Самбу остановился и, круто обернувшись, спросил:
— В последние две недели, кроме Ванчарая, у тебя кто бывал?
Найдан подумал, вспоминая.
— Один раз парторг Жамбал приезжал, один раз бухгалтер Гомбо, два раза — ты, председатель. Четыре раза — Ванчарай. Все!
— Вот что, — Самбу помолчал, видимо, размышляя, что дальше делать, и сказал Найдану. — поезжай на стоянку и жди меня. Понял? Осмотри табун внимательно. Всех подозрительных скакунов отдели.
— Сделаю, председатель, — ответил Майдан и побежал к председательской юрте, где на привязи стояла его лошадь. А Самбу быстро зашагал в контору.
В конторе председатель застал уборщицу Дугоржап. Отправил ее искать Ванчарая. Только Дугоржап ушла, как за окном, у коновязи, послышалось фырканье лошадей и чьи-то голоса.
«Кто бы это мог в такую рань приехать? — подумал Самбу, вглядываясь в мерзлое окно, через которое ничего не было видно. — И с чем: с добром или худом?»
Вошли старшая доярка Цогзолма и телятница Дэнсма. По их лицам, растерянным и удрученным, Самбу понял, что явились они с худом. Тоскливо засосало под ложечкой, заныла фронтовая рана на плече: «Беда в одиночку не ходит. Одна за собой приводит другую».
— Ночью три коровы умерли, — почему-то шепотом произнесла Цогзолма. Она подошла к председательскому столу и положила на него шерстяные вязаные варежки и маленькую блестящую иглу.
Самбу в недоумении поднял глаза на Цогзолму, но та закрыла лицо руками и попятилась. Из-за спины старшей доярки выступила Дэнсма и быстро-быстро заговорила:
— Я видела, то есть, я ничего не видела… Ночью я просто вышла из юрты…
— Подожди, не торопись, — остановил Дэнсму председатель, — зачем вышла из юрты?
— Надо было, — смутилась Дэнсма.
— Не об этом я спрашиваю, — поморщился Самбу.
— И я не об этом..
— Рассказывай…
— Вышла я, стало быть, ночью. Лает собака и рвется к коровнику. Сторожа где-то нет. Спит, думаю. А собака лает. Испугалась: «Волки крадутся…» Схватила камень и давай колотить по железяке, что висит около юрты, отпугивать, стало быть, зверя. Потом слышу — конские копыта застучали и какая-то тень мелькнула в темноте. Кто был — не узнала. Затревожилась — подняла всех. Пошли в коровник. Коровы лежат, ноги им судорогой стягивает, а глаза у них тоскливые-тоскливые… Мы в слезы! Потом Цогзолма. пришла в себя да как закричит: «Несите молоко, отпаивать будем…».
Дэнсма перевела дыхание, смахнула слезу.
— Не могли отпоить. Одна за другой коровы умерли… Стали мы глядеть вокруг и нашли вот эти ванчараевские варежки и иголку от шприца. Может, и не Ванчарай был, в темноте не узнала, но варежки его. Я сама их осенью ему вязала. Думала, парень как парень, песни любил слушать и все такое…
— Хватит, — рубанул Самбу.
— А я все рассказала.
— Теперь идите к животноводу и зоотехнику и передайте им, чтоб немедленно вместе с вами ехали на ферму.
Оставшись один, гневный и растерянный, Самбу заметался по кабинету, как подстреленный сокол.
— Откуда такая напасть?
Дверь кабинета осторожно приоткрыла Дугоржап и сообщила, что Ванчарая не нашла.
— В поселке-его нет, — сказала она виновато.
— Как это нет? — закричал Самбу, — Должен быть! Искать надо!..
Дугоржап испуганно попятилась. Отодвинув ее в сторону, в кабинет скорым шагом вошел начальник пограничной заставы.
— Не надо искать, — сказал он, — не найдете.
— Почему не найдем? — спросил Самбу и опустился на стул.
Начальник погранзаставы, прикрыв дверь кабинета, ответил:
— Ушел на ту сторону. Сегодня ночью.
Самбу вздрогнул.
— Как это — на ту сторону? — растерянно спросил он.
Вопрос был по меньшей мере наивным, но начальник погранзаставы принял его как упрек: куда же смотрели пограничники. Виновато ответил:
— Ускользнул… Изучил, видимо, гад, где и когда расставляем секреты…
Самбу от досады сжал кулаки: как могло случиться, что они оказались такими доверчивыми простофилями? Если своего ума не хватало, так могли бы у других подзанять.
Самбу спросил:
— Кто из пограничников видел, как Ванчарай уходил?
— Самого никто не видел. По следам коня определили.
Довод этот Самбу показался основательным. Любой монгол по следу узнает своего коня, даже если он прошел в табуне.
Если бы члены правления знали или хотя бы догадывались, что принимая вновь на работу беглого ветеринара, они кладут себе за пазуху змею, которая рано или поздно ужалит, то сумели бы у змеи вырвать жало. Но они ни о чем не догадывались, у них было одно желание — помочь молодому человеку встать крепко на нота, найти правильный путь в жизни.
Но добро обернулось злом.
Через день созвали заседание правления. Докладывал главный ветеринарный врач аймачного управления сельского хозяйства. Он побывал у табунщика Найдана, на молочной ферме, в отарах. Работал без сна и отдыха более полутора суток.
Ветврач поднялся и устало сказал:
— В табуне Найдана — сап!
Сап… Никто еще здесь не произносил этого короткого и страшного слова. И сейчас оно прозвучало, как крик отчаяния, как пистолетный выстрел в тишине. Оправдались самые худшие предположения.
— Методов лечения сапа нет. Четверть табуна подлежит немедленному уничтожению. Остальные три четверти мы возьмем под наблюдение…
— Вскрытие коров на ферме, — устало продолжал ветврач, — показало, что они отравлены неизвестным нам ядом. Но первые признаки такие, будто смерть наступила от перекорма.
Тяжелые, как камни, слова падали и били по сознанию. Люди подавленно молчали, не поднимая глаз.
Самбу подумал, что на фронте было легче: там знаешь, где враг. А здесь он с тобою пьет чай, разговаривает, рядом спит и постоянно держит палец на спусковом крючке…
— В отарах пока относительное благополучие, — закончил ветврач…
Все посмотрели на Лодоя, секретаря аймачного партийного комитета — что скажет он? Но Лодой невозмутимо молчал. Его занимал сейчас вопрос о Ванчарае, но несколько с другой стороны. Ванчарай, напакостив, сколько было в его силах, убежал к своим новым или старым хозяевам. Но не мог же он, сосунок, стать отъявленным врагом своей страны, своего народа сам по себе? Кто-то толкнул его, привлек, связал с иностранной разведкой и заставил служить ей. Но кто? Не причастен ли к этому Ванчарай-старший?
А может… Может, Ванчарай не виноват? Может, кто-то, более коварный и хитрый, умело подставил Ванчарая? Но бегство за границу… Однако с выводами — это Лодой по опыту знал — никогда не надо спешить. Поспешишь — людей насмешишь.
Молчание затянулось. Чтобы прервать его. Самбу сказал:
— Под самый дых…
Фраза, повторенная за эти дни много раз. не то что вызвала оживление, нет, но разрядку дала, сняла с людей оцепенение. Правленцы заговорили. Они начали припоминать отдельные детали, отдельные моменты из поведения и поступков Ванчарая и сами себе удивились, почему некоторые из этих поступков не казались нм раньше подозрительными.
Выходило, что осенний стенной пожар — дело рук Ванчарая. Никто, кроме него, в тот день не был в пади Буйной. Но тогда никому и в голову не приходило заподозрить Ванчарая. Как можно было подозревать, когда Ванчарай чуть, ли ее подвиг совершил, вытащив из огня Алтан-Цэцэг.
«Черная смерть» на Черной речке — с чего она началась? Предполагали: от больного тарбагана. Но один аз санитаров обратил внимание на блестящую конфетную обертку, валявшуюся недалеко от юрты. Как могла оказаться в айле старого Чултэма конфетка не монгольского и не советского производства? А не в той ли конфетке была принесена «черная смерть?»
Алтан-Цэцэг, слушая товарищей, вспомнила о дорожной встрече с Ванчараем, когда он со злорадством закричал: «И не пора ли нам подумать, куда деваться будем, в какую сторону бежать!» Тот бешеный крик сейчас звоном отдался в ушах Алтан-Цэцэг. Прихвостнем японским тогда назвала она Ванчарая. А он, оказывается, прихвостнем и был, если не хуже.
В кабинет вошел цирик-пограничник и передал Лодою записку. Лодой прочитал ее, и мрачная тень скользнула по его лицу. Поднялся хмурый и спокойный:
— Начальник пограничной заставы сообщает: сегодня ночью на стыке Восточного и Восточно-Гобийского аймаков при попытке перейти государственную границу пограничниками убит Ванчарай-старший, начальник аймачного управления сельского хозяйства.
Сообщение оглушило всех.
Лодой метнул острый, колючий взгляд на сидящих, остановил его на Жамбале, своем друге. Жамбал последнюю неделю хворал, его трясла лихорадка. Сегодня, еще не выздоровевший, желтый от болезни и переживаний, он пришел на это срочное заседание.
— Некоторые товарищи склонны считать, что нет плохих людей, а есть, которые ошибаются…
Годы и болезни на лице каждого человека бороздки печали прокладывают, горе — добавляет их. Лицо Жамбала, болезненное и сморщенное, было похоже на пересохший овечий бурдюк. Он втянул голову в плечи, наклонился, будто готовясь к удару. Но удара не последовало.
— Эти товарищи правы, когда имеют в виду наших людей…
Слово «наших» Лодой сказал с нажимом.
— Не будем сейчас бить себя кулаками в грудь и обвинять в беспечности, в ротозействе, в потере революционной бдительности. Никому не нужны наши запоздалые признания. Но не будем и хныкать… Однако урок, преподнесенный нам, запомним…
Лодой посмотрел на карту Советского Союза, висевшую на стене, на флажки, стрелами уходящие на запад. И правленцы посмотрели на карту, на флажки. Ждали, что секретарь аймачного партийного комитета начнет упрекать всех в том, что Советская Армия разгромила немцев под Ленинградом, бьет их в Корсунь-Шевченковском котле, а они не могут оказать наступающим фронтам помощи: не уберегли строевой табун скакунов.
Но Лодой кивнул на окно, выходящее на восток и сказал:
— Наступит время — и мы поквитаемся с ними. — За все обиды. Отольются этим господам наши слезы…
Сидящим не надо было объяснять, на кого намекает секретарь, говоря так. Намек был прозрачным.
— А сейчас, — Лодой снова оглядел всех сидящих, в глазах его уже не было той острой колючести, — работать и работать. И помнить: если змея ядовита — все равно, тонкая она или толстая. Если враг коварен — все равно, близко он или далеко.
Лодой попрощался и уехал на погранзаставу, чтобы выяснить там, как и при каких обстоятельствах Ванчарай-старший пытался перейти государственную границу, обнаружены ли при нем какие-нибудь документы.
Заседание продолжалось. Надо было решить, что, кому и на каких участках сделать, чтобы скорее ликвидировать последствия причиненного вреда. Обсуждение затянулось: мешала все еще не прошедшая растерянность и нервозность.
Вдруг с улицы послышался какой-то неясный шум. Председатель побледнел: «Неужели еще что случилось?» Послал зоотехника узнать, в чем там дело. Через минуту-другую в председательский кабинет, поддерживаемый под обе руки, на прямых негнущихся ногах вошел, вернее, ввалился… Ванчарай. С одной стороны его поддерживал неизвестно откуда взявшийся чабан Дамдинсурэн. Голова у Ванчарая была обмотана окровавленными грязными тряпками. И лицо его было страшным: черными струпьями свисала кожа.
Онемели все. Застыли. Кажется, появись сейчас призрак с того света — легче было бы поверить в его существование.
Первым опомнился председатель.
— Что, не приняли добра молодца новые хозяева?
Ничего не ответил Ванчарай. Он словно бы и не слышал председательского вопроса. Немигающими глазами Ванчарай оглядел членов правления и, выставив, как слепой, черные руки вперед, сделал шаг к председательскому столу, затем еще один шаг а опустился на колени.
— Судите меня… — голос у Ванчарая хриплый, глухой, простуженный. Кашель рвет его грудь. Прокашливаясь, он держит руки на груди — больно.
— За ошибки судите…
— За ошибки? — вопрос председателя злой и насмешливый.
— Я ошибся в диагнозе… Не мог подумать даже…
— О чем не мог подумать?
Ванчарай закрыл глаза и долго молчал. Все ждали, когда он справится с очередным приступом кашля и соберется с силами. Наконец, Ванчарай сказал:
— Бухгалтер Гомбо душу самураям продал…
Трудно сглотнув, добавил:
— И отец мой тоже…
— Но отец твой сегодня ночью убит пограничниками, — резко, словно кнутом хлестнул, бросил председатель.
Ни один мускул не дрогнул на лице Ванчарая от этого жестокого сообщения. Он только поднял глаза на председателя, поглядел, не мигая, и тихо, одними губами, проговорил:
— Туда ему и дорога!
Ванчарай неловко качнулся и упал, распластавшись на полу. Его подняли и вынесли в соседнюю комнату.
— Но Гомбо два дня назад отпросился и уехал в аймачный центр. Лечить зубы. Ему всю рожу вот так разворотило, — сказал председатель и, недоумевая, поднял плечи.
— Он уехал, по всему видать, не в аймачный центр, — высказал предположение парторг Жамбал, — а туда. Да, туда, на ту сторону. На Ванчараевом коне…
Давно порывался что-то сказать Дамдинсурэн, но никак не мог улучить удобного момента. Наконец, его заметил Самбу.
— Что у тебя? — спросил Самбу.
— Я случайно нашел Ванчарая на Черной речке. У него голова разбита. Двое суток он там лежал, пытался ползти…
— Час от часу не легче…
В тот самый вечер, когда председатель жестко предупредил Ванчарая об особой ответственности за скакунов и велел ему срочно выезжать к табунщику Найдану, Ванчарай впервые усомнился в правильности своего диагноза. «Скакуны — не какие-нибудь клячи-заморыши. Так что простыть едва ли смогут. Если даже простынут, то так тяжело болеть не будут… А что, если…», — мысль Ванчараю показалась ужасной.
И когда они ужинали с Гомбо, и когда Ванчарай стал собираться в дорогу, мысль эта сверлила его мозг, не давая покоя. Он сказал:
Слушай, Гомбо, недавно ты был у Найдана…
Гомбо насторожился, пристально поглядел на Ванчарая.
— Кроме своего дела — пересчитать скакунов, ты, говорят, устраивал скачки на Орлике?
— Устраивал, — буркнул Гомбо, — а что из этого следует? Загнал?
— Может, и загнал. А, может, и хуже. Хворает Орлик. И Лебедь хворает.
— Только и всего? — усмехнулся Гомбо.
Ванчараю показалось, что в его голосе прозвучало злорадство.
— Ты, брат, лечи и лечи, твое дело такое.
— А ты? — разозлился Ванчарай. — Будешь считать дохлых и списывать?
— Ну, зачем так? Все не передохнут. А если и передохнут, то твоя какая забота? Ты самоотверженно боролся за их жизнь… Что еще надо?
— А отвечать?
— Отвечать будут те, кто ходит за скотом. Только надо умело их подставить… как доярок.
— Значит, доярок я подставил? — Ванчарай задохнулся от ярости. — Это же наглость!
— Не кричи, пожалуйста, здесь не конский базар и не скачки.
Ванчарай замолчал, не находя слов для ответа. Со страшной обнаженностью он вдруг понял, для чего длинными вечерами этот «бухгалтер смерти» голубиным голосом расписывал, не жалея красок, распрекрасную страну Восходящего Солнца и блага, какие дает деловым людям свободно-предпринимательское общество, расписывал особняки и уютные виллы с первостатейными красавицами на берегах корейских морских заливов… для чего поругивал народную власть в Монголии, а заодно и Советский Союз. А он, дуралей, верил и поддерживал болтовню, хуже того, нередко сам пел с голоса этого бухгалтера. Слушал отца. «Держись поближе к Гомбо, он практичный, трезвый и рассудительный парень», — твердил тот. А тут, оказывается, одно осиное гнездо.
Гомбо по-своему понял молчание Ванчарая. Заворковал:
— Будь благоразумным человеком, аха. Что бы здесь ни случилось — тебе ничто не грозит. Мы побеспокоимся…
— Кто это мы? — спросил Ванчарай, сдерживая ярость.
— Я, твой отец…
— И отец мой тоже?
— Брось притворяться, Ванчарай! Мы давно связаны одним арканом…
— Как это связаны? — растерянно и глухо спросил Ванчарай.
— А так… Летом, если бы стали докапываться, откуда в семью Чултэма пришла черная смерть, дорожка к тебе бы привела… Ведь ты тогда «гостинец» увез в степь.
— Какой гостинец?
— А конфетки в красивых обертках, неужели не помнишь?
Холодная испарина покрыла лоб Ванчарая. Он вспомнил, как согласился увезти на далекую стоянку Чултэма, на Черную речку, «гостинец» ребятам от Гомбо. «Только ты сам не ешь», — трижды напомнил тогда Гомбо.
— А если бы съел? — спросил теперь Ванчарай.
— Сделал бы непоправимую глупость, — усмехнулся Гомбо, — достиг бы вечного блаженства: А тебе оно пока ни к чему…
Теперь Ванчарай уже не мог сдерживать своей ярости.
— Ты… ты за сколько продался самураям?
Гомбо ощерился и хотел встать — он сидел на кровати. Но в это мгновение Ванчарай без размаха, тычком, сунул кулак в зубы Гомбо. Что-то хрястнуло, Гомбо перевернулся на спину.
Первая мысль Ванчарая была: сейчас же, не медля, пойти к Самбу и Жамбалу и рассказать им все. Потом скакать к пограничникам.
Но получилось все по-иному…
Ванчарай опоясался надел шапку и пошел к дверн. Только наклонился, чтобы выйти, тут же и обмяк, словно мешок, — по затылку его молотком ударил Гомбо.
Ну, а дальше события развивались так. Выждав некоторое время, Гомбо взвалил безжизненное тело Ванчарая на коня и увез его на Черную речку, там сбросил, рассчитывая, что волки и шакалы сегодня же ночью оставят от Ванчарая одно лишь воспоминание. Помочь Ванчараю никто не мог, как и найти его. Черную речку после гибели семьи Чултэма все объезжали далеко стороной.
Не думал Гомбо, что Ванчарай очнется…
Зимние ночи длинные. К рассвету бухгалтер, завершив свою операцию, вернулся в поселок. Утром, как ни в чем не бывало, явился в контору.
— Эк тебя разукрасило! — воскликнул председатель Самбу, увидев бухгалтера с распухшими губами и носом.
— Зубы болят. К тому же вечером, поскользнувшись, упал, — сказал Гомбо и попросил отпустить его к стоматологу.
Гомбо действительно хотел уехать на неделю-другую в город после выполнения намеченной на следующую ночь «операции на ферме» и там отсидеться, пока шум пройдет. С «оброненными» варежками и иглой от шприца совсем хорошо получилось. Но пришлось решение изменить в самую последнюю минуту. Ему показалось, что девчонка, что стучала в железяку, поднимая тревогу, выкрикнула его имя. И он махнул за рубеж… На Ванчараевом коне. «Пусть ищут Ванчарая… Он спокоен. Мертвые не кусаются и не предают. А он, «бухгалтер» Гомбо, подумает, что дальше делать».
Не в добрый час приехала Алтан-Цэцэг к своим друзьям. Свидание оказалось грустным. Но в жизни людям не всегда светит ясное солнце. Иногда свет его бывает черным.
Судьбе было угодно распорядиться так, чтобы пути Алтан-Цэцэг и Ванчарая снова пересеклись. Когда-то ее, обожженную, сопровождал Ванчарай. Теперь Алтаи-Цэцэг сопровождала обмороженного Ванчарая.
Дорога с Халхин-Гола тянулась бесконечной траурной лентой. Прикладывая руку ко лбу Ванчарая, лежащего в глубоком беспамятстве, Алтан-Цэцэг роняла слезы. Она понимала, что жизнь постепенно уходит из крепкого тела ее однокурсника, но была бессильна, как были бессильны отец и шофёр что-либо сделать, чем-либо помочь Ванчараю. За весь многочасовой путь он ни разу не приходил в сознание.
Ванчарай-старший — предатель… Когда, при каких-обстоятельствах он стал агентом иностранной разведки? Что его заставило изменить своему народу? Вот вопросы, с которыми Лодой обращался прежде всего к себе. Растревоженная совесть старого бойца и партийного руководителя требовала ответа.
На сторону рабочего класса, на сторону марксизма-ленинизма нередко переходят передовые люди из привилегированных, имущих классов и до конца дней своих верно служат народу.
В бурном тысяча девятьсот двадцать первом году, когда высоко поднялись волны народной революции, в Центральный Комитет партии поступило письмо. «Прошу уничтожить мой княжеский титул и дать возможность служить народному государству». Так написал министр Автономной Монголии В. Цэрэндорж. Он отказался от дворянского звания. Отказался во имя революции и социализма, горячо приветствуя народную власть. В. Цэрэндоржу был выдан партийный билет за номером один.
Поздней осенью того же года Цэрэндоржу выпало счастье сопровождать Сухе-Батора в столицу Советской Республики — Москву, присутствовать при подписании договора с Советской Россией, которым закладывались основы братской дружбы между двумя народами — монгольским и советским. В день подписания договора — пятого ноября тысяча девятьсот двадцать первого года— монгольский князь-революционер, князь-коммунист с партийным билетом номер один видел Ленина и беседовал с ним по вопросам развития Монгольской народной революции и о роли Народно-революционной партии в революции.
Лодой не раз встречался с министром народного правительства Цэрэндоржем и всякий раз поражался его душевной теплоте, его знанию народных нужд, его умению разрешать казалось бы самые трудные и сложные вопросы.
…Всего лишь один раз встретил, но на всю жизнь Лодой запомнил другого человека — с темным продолговатым лицом и живыми смелыми глазами, черноусого, рослого и крепкого, одетого в желтое ламское дэли, и с маузером за поясом — Хас-Батора. Высокопоставленный лама, настоятель крупного монастыря, Хас-Батор стал полководцем и легендарным героем народной революции. За революцию, за ее светлые идеалы в тысяча девятьсот двадцать первом он отдал жизнь.
Но Лодой знал и другое: бурные потоки, которые рождаются во время гроз и ливней, несут немало всякого хлама. Хлам этот оседает на дно или прибивается к берегам.
Когда он впервые встретил Ванчарая, что он о нем знал? Совсем немногое: что тот рос в монастыре, потом учился в Тибете, что ламой был недолго. Отказавшись от сана священнослужителя «во имя революции», Ванчарай вступил в партию. В началу тридцатых годов, работая председателем сомонного Совета, был ярым сторонником создания коммун. Он «загонял» аратов в коммуны, считая, что народ — это те же овечки, которых можно гнать, куда хочешь.
На третьем Пленуме ЦК МНРП в тысяча девятьсот тридцать втором году массовое создание коммун и колхозов было признано преждевременным, не отвечающим историческому этапу развития республики. Коммуны и колхозы представляли собой слабо организованные хозяйства, не способные ни материально, ни морально, ни организационно заинтересовать своих членов в коллективном труде.
Людей типа Ванчарая назвали тогда левыми перегибщиками, их действия квалифицировали как антисоциалистические, дискредитирующие великие идеи добровольного кооперирования, наносящие большой вред важному делу.
По-разному были наказаны тогда «левые перегибщики». Но Ванчараю удалось сухим выйти из воды. Друзья из центра сумели устроить ему перевод в один из западных аймаков страны и тоже на руководящую должность.
До сих пор Лодой не связывал контрреволюционный бунт в Баин-Тумэни с именем Ванчарая. А связь, пожалуй, была. Бунт начался с приходом из Восточной Гоби, и как раз из того сомона, где усиленно создавал коммуны Ванчарай, банды Цамбы.
В Баин-Тумэни Ванчарай появился летом тысяча девятьсот тридцать девятого года, когда Лодой воевал на Халхин-Голе.
Работая начальником управления сельского хозяйства, Ванчарай нередко ошибался, но ошибки его не были настолько крупными и серьезными, чтобы видеть в нем врага.
Хозяева, как можно было судить теперь, держали Ванчарая для более важных и крупных дел, ну, а дела помельче поручались тем, у кого «юрта пониже и дьм пожиже». Одним из таких «важных дел», видимо, было создание агентурной разведывательной сети. Но тут Ванчарай много сделать не смог. Даже сына не залучил. Новое поколение, рожденное революцией, работает не на ванчараев. Оно прекрасно знает, где и зачем у черта хвост растет.
Но сколько Лодой ни тешил себя мыслью о том, что с ликвидацией крупной частной собственности, с построением нового общества в стране у врага выбита почва из-под ног, на душе все равно скребли кошки. Есть отщепенцы и предатели, которые по указке «оттуда» наносят и будут наносить удары… Есть лазутчики… Так что рано складывать то революционное оружие, которое зовется бдительностью.
Вскоре после приезда из «Дружбы» Лодой получил вызов в Центральный Комитет.
— Не с объяснением ли по поводу случившегося? — встревожилась Алтан-Цэцэг.
— Возможно, — неопределенно ответил Лодой.
У Алтан-Цэцэг как раз закапчивались каникулы, и она собралась ехать в столицу с отцом. Перед отъездом решила навестить Ванчарая. Когда пришла в больницу и назвала его имя, то дежурная медицинская сестра почему-то отвернулась и попросила пройти к главному врачу. Главврач, прежде чем рассказать о состоянии Ванчарая, справился:
— Он ваш родственник?
— Нет.
— Жених?.
— Нет.
— Друг?
Алтан-Цэцэг стушевалась: к чему эти странные вопросы? Какое это имеет значение?
— Да, Ванчарай — мой большой и хороший друг.
Не могла не заметить: на лице главврача промелькнула растерянность.
— Простите, но к чему эти вопросы? — спросила Алтан-Цэцэг.
— Теперь, пожалуй, ни к чему, — согласился главврач и сказал: — Огорчу: он скончался сегодня ночью от кровоизлияния в мозг и сильного обморожения… Все эти дни ни разу не приходил в сознание…
У Алтан-Цэцэг подкосились ноги. Она опустилась на кушетку, накрытую свежей простыней и клеенкой. Главврач подал стакан воды. Извиняясь, пробормотал:
— За мои вопросы не обижайтесь. Видите ли… им дважды интересовались товарищи из особого государственного органа. Я подумал…
Алтан-Цэцэг не стала спрашивать, что подумал главврач. Она поднялась и пошла из больницы, унося с собой чувство вины перед ушедшим из жизни Ванчараем, казнясь тем, что не смогла даже извиниться за свои недобрые мысли о нем.
Лодой отдал распоряжение аймачному комитету ревсомола похоронить Ванчарая, как воина, как революционера, павшего на посту, — со всеми почестями.
В Улан-Баторе Алтан-Цэцэг узнала от отца, куда вели следы Ванчарая-старшего и Гомбо, кто их хозяева.
В тысяча девятьсот тридцать пятом году японцы, готовясь к воине против Советского Союза, создали управление по водоснабжению и профилактике частей Квантунской армии. Перед этим управлением ставилась задача обеспечивать армию питьевой водой, проверять пригодность пищевых продуктов, вести борьбу с эпидемическими заболеваниями солдат. Во время боев на Халхин-Голе управлению приказали заразить воду в верховьях Халхин-Гола бактериями тифа, холеры и чумы, считая, что тот, кто контролирует водоемы, является господином на поле боя. Попытка не удалась. От огня советско-монгольской артиллерии погибло тридцать врачей… Адский замысел был сорван.
В тысяча девятьсот сорок втором году японцы преобразовали управление в особый отряд под номером 731 которому вменялось в обязанность начать широкую подготовку к бактериологической войне против СССР.
Расположился отряд в двадцати километрах южнее Харбина и в восьми километрах от станции Пинфань. За колючей проволокой, за земляными валами и кирпичными стенами были построены научно-исследовательские лаборатории, электростанция, склады, питомники для подопытных животных, учебные корпуса, аэродром храм… Район расположения отряда был объявлен запретной зоной. Возглавил отряд генерал-лейтенант, доктор медицинских наук Исии Сиро.
С зимы тысяча девятьсот сорок второго года отрядом проводились диверсии: заражался эпидемическими бактериями скот, водоемы и население маньчжурских деревень. Потом деревни сжигались.
Через свою агентуру отряд пытался проникнуть в Монголию. Ванчарай-старший и бухгалтер Гомбо были резидентами этого отряда.