Конница (перевод Е. Кузнецовой)

С годами приходит время, когда мы все чаще выбираем себе в спутники для прогулок не тех, с кем нас связывает молодость и старая дружба, а тех, с кем нас сближают болезни. Так и я полтора года тому назад, страдая от давления, двойной болью отдающегося в затылке, начал ходить с Зораном Мишичем на долгие вечерние прогулки, рекомендованные нам обоим врачами, и эти прогулки открыли мне наконец, где я живу. А жил я тогда на улице, пересекающей улицу Рузвельта у Нового кладбища. Улица Рузвельта, как известно, идет по виадуку над оврагом, в котором некогда протекала Соловьиная речка, а сейчас расположена улица Димитрия Туцовича. На склонах оврага находится множество странных улочек, на которые во время дождя устремляется вода с Нового кладбища, и они дышат воздухом с берегов Баната, ведь здесь, на высоте птичьего полета, взгляд не встречает преград от Гайдуцкой могилы и Карабурмы, где когда-то расстреляли мятежников, до Звездары, где свадебные процессии по сей день идут пешком. Во время долгих прогулок я изучил этот край, раскинувшийся по одному склону оврага, вокруг церкви Лазарица, где лунный свет виден и тогда, когда нигде в городе его нет, и по другому, ниже рынка Джерам, где продается лучшая в городе рыба. Здесь на склонах можно увидеть домишки, соединенные задними стенами, балконы, заложенные кирпичом, так что на них нельзя выйти, дворики меньше комнаты, сросшиеся трубы, дым из которых смешивается, потерянные улицы (вроде Баньской), с одного конца заканчивающиеся тупиком, а с другого незаметные, так что ночью их можно найти разве что случайно или спрашивая через окно у кашляющих в кроватях жильцов. Здесь шумит горячая канализационная вода в люках, и у них зимой собираются замерзшие собаки, отогревая шерсть на теплом пару, что, словно белые кусты, растет по углам. До сих пор здесь сохранились фальшивые фасады с дверьми-близнецами, ведущими не в дом, а во двор, шелковицы, окрашивающие улицу, словно чернила, и крылечки на куриных ножках, каждая доска на которых скрипит по-своему, исполняя мелодию, одну — когда поднимаешься, другую — когда спускаешься. Из дома в дом перекликаются настенные часы, словно они голодны, на рассвете разносится запах из пекарен, и пьяницы приносят домой теплый хлеб и кладут в изголовье женам, надеясь, что его аромат приведет тех перед пробуждением в добродушное настроение. Там же стоит постоялый двор с выложенной галькой террасой на втором этаже, в туман он испускает смрад, какого нет ни в одном другом доме. Ночью, преображенное лунным светом, все это выглядит так невероятно, что однажды мы на вывеске «Автомеханик» прочитали:

А В ТОМ ХАН И ЧАРЫ.[8]

Недавно начали расширять улицу Димитрия Туцовича, и многие домики там были снесены за государственный счет. Как-то вечером, во время привычной прогулки, я заметил среди развалин дома на разломанном полу бывшей комнаты возвышающуюся в ночи одинокую белую изразцовую печь. Она была стройна, хороша собой, с украшением наверху, небольшим алтарем в центре для плошки с водой, с дверцами, которые могли бы вести во дворец, а вели в полную пепла топку. Сезонные рабочие из деревень, которые сносили дома и строили новую дорогу, наверняка с умыслом сохранили печь, оставив и часть трубы, чтобы ею можно было пользоваться. Тем вечером, непривыкшие сидеть (а только работать или лежать), они отдыхали, развалившись вокруг печи, топили ее, пекли на огне перец, грелись, потому что октябрь выдался холодный, и не спеша готовились ко сну. Они лежали — казалось, работа не утомила их, а ранила — и тихо разговаривали. Привлеченный светом огня в одинокой печи, пережившей дом, я завернул на рынок, купил у сонных крестьянок несколько перцев, принес в качестве входной платы и подошел к огню.

Я попросил рабочих испечь перцы, и этого оказалось достаточно для того, чтобы они среди развалин приняли меня, кутающегося в дождевик, без подозрений. Разговор за перцем, фаршированным сыром, давно угас, кое-кто дремал, а говорил только один человек, я не успел застать начала его истории. Лица рассказчика не было видно, он лежал, прислонившись головой к основанию стены, при свете печи виднелись только его ноги. У него были очень широкие колени, как будто их замесили такие же широкие ладони, и сильно выгнутые ступни, казалось, он, словно ладонью, сгибает ими изнутри обувь. С сожалением вынужден признаться, что не смогу передать его рассказ так, как услышал. Все, что в моих силах, это пересказать описанные в нем события так, как я их понял. Не знаю и того, когда происходило действие рассказа — рассказчик сообщил об этом (если вообще сообщил) до того, как я к ним присоединился. Голос у него был горловой, но не от природы, а оттого, что горло было сдавлено, поскольку он лежал, опершись головой о стену, и эта поза искажала голос. Судя по всему, это не мешало ни ему, ни его слушателям, никто не придавал особого значения его рассказу. Привыкшие к тому, что главное делается руками, ногами и горбом, они спокойно вставали, отходили в темноту, мочились поверх высокого фундамента, переворачивали перец на печи и собирали дрова, не боясь пропустить что-то в рассказе, а потом возвращались, садились к огню и слушали дальше.

* * *

— Женщины лучше всего готовят, когда они злы, а мужчине легче всего умереть в гневе. Упомянутый Витомир Ямомет, — рассказывал незнакомец из своей тени, — спустился к Дунаю не в лодке и не пришел пешком, однажды утром он прискакал верхом и не сумел проговорить ничего, кроме имени. Он умер прямо на коне, не вынув ног из стремян. То, что, умирая, он был разгневан, было ясно по той скорости, с которой он прискакал, и по пыли, покрывшей три конских пота, а это значит, что он мчался несколько дней подряд. В двух переметных сумах он привез двух малышей (было неизвестно, сыновья ли они ему, да и про имя осталось неизвестным, его оно или убийцы, за которым он гнался, но нашел не то, что искал, а то, что само всегда нас находит). Кроме детей, при нем была сабля, ею в пути играл старший ребенок, которого конь нес в левой суме, и большой колокол, в котором сидел второй ребенок. Саблю и коня селяне забрали себе, а детям досталось каждому по половине имени, так что старшего назвали Витом, а младшего — Омиром. Ямометов вверили заботам попа, ему же отдали колокол, потому что в том краю, где испокон веков жили белые черепахи, не было ни колоколов в церквях, ни церквей в селах. Вот так, говорят, зазвонили в первый раз колокола на Дунае.

Мальчики росли, сея по каменистым речным берегам горох и лук там, где на Дунае бьет родниковая вода. Старший рано повзрослел, у него появились ранки в уголках рта из-за старых дев, которые давали ему, совсем мальчишке, свои груди позабавиться. Вскоре он почувствовал себя спутанным одеждой, закованным в пуговицы и охомутанным своей косичкой. «Кто знает, какая ночь в нем», — говорил поп, а Вит отговаривался тем, что «не будет больше ложкой сеять». Однажды он нашел у кого-то из селян под подушкой отцовскую саблю, которой играл ребенком, сидя в переметной суме. То ли он узнал ее, то ли она ему понравилась, но он ее украл и прямо без ножен, которых и не заметил, унес в мир, следуя за ней, пока она сияла перед его глазами.

У младшего, Омира Ямомета, время было замкнуто в камне. Говорили, что птицы могли свить в его волосах гнездо, таким он был спокойным. Поп учил мальчика читать по книге, переплетенной в кожу, так что измучились отбивать ее от собак, чтобы не обглодали. У Омира была такая длинная косичка, что он мог ею пол в церкви мыть. Немного овладев грамотой, он стал ловить черепах, писал им на панцире буквы и отпускал, чтобы они сами слагали слова, а на Духов день прилеплял им на спину свечи и гнал вниз, к реке. Со временем в селе стали поговаривать, что он трижды опоясан бородой, надышался света огня и что быть ему знахарем, если часы остановятся на его числе и если он не наткнется на девушек-перевозчиц, а то они перевезут его на другую, царскую сторону воды и отнимут посреди реки то, что мужчины способны отдать лишь ненадолго. Поскольку ему не доводилось покидать родные места, он, одетый в повязанные кнутом на поясе волосы, ходил по лесу, читая ту единственную книгу, что была у попа. Ум его бежал быстрее языка, еще необученного словам, но, как собаки, сворачивающие перед ним с дороги, не знал, куда припустить, и стегал плетью в свою сторону. Так приходилось ему возвращать мысли к книге и собирать их после каждой точки. Покуда он был молод и неискусен в грамоте, наткнулся он, бродя по лесу, на такое место в книге, где, если вкратце, говорилось о том, что любую вещь следует рассматривать, направляясь от нее к самому себе, от Бога к человеку, а не наоборот. Точно так же человек по-разному чувствует себя, когда он в плаще и когда видит этот плащ на ком-то другом.

«Таким образом мы можем поставить себя на верное место, — размышлял Омир Ямомет. Когда юноша прочитал это, или, по крайней мере, ему показалось, что прочитал, он сильно испугался. — Сердце окрасит мне глаза и уши и все будет выглядеть не так, как прежде, — подумал он и тут же попытался отправиться навстречу самому себе по дороге от Дуная и увидеть себя по-новому. Но в крохотном пробеле между книжными словами оказалась пропасть. — На это способен только Бог, — думал он, — который со своего места смотрит на свое тело на кресте».

Спустя год или два, став старше и искуснее в словах и языке книги, вчитываясь вновь в ее страницы, Омир Ямомет не смог уже отыскать тот отрывок, что так его потряс. Он искал и искал, листал книгу, оставлял ее на ветру, чтобы страницы сами открылись, в надежде, что узнает нужное место, но все напрасно. Честно говоря, он нашел несколько фраз, напоминающих то, что когда-то прочитал, но они говорили о чем-то другом, и дорогого неверного значения, что открылось ему, пока он не вполне владел языком книги, больше не появлялось. Тогда он перестал читать и стал спасать прочитанное от написанного. Он занялся знахарством и пошел по стопам своего учителя — попа, который и сам, покуда был молод, занимался целительством.

«Знахарь, — думал он, — подобен укротителю зверей, что ведет на веревке рысь, козу и птицу. Он не может кормить их всех одной пищей, ибо одно и то же семя по-разному принимается разной почвой. От одной и той же болезни не излечишь одним снадобьем того, у кого волосы соленые, того, у кого они пресные, и того, у кого борода горчит. Все зависит от людей, а не от их недугов. Как иной раз испугает нас бездна в дождевой луже, в которой разве что чуть намокнет обувь, так же опасны и небывалые высоты в нас самих — с них можно сорваться в такую пропасть, по сравнению с которой обрыв на Дунае — ничто. Все зависит от того, куда мы шагнем. В воду — лишь замочим подошвы, в бездну под водой в той же луже — разобьемся. В зависимости от этого шага наши болезни могут оказаться смертельными или безобидными».

Церковь постепенно наполнялась больными, и по праздникам он прикладывал руки, умащенные травами, на глаза немощных или велел им замкнуть в челюстях немного света свечи и хранить его до следующего праздника, чтобы свет этот много раз переночевал во рту. Иногда он встречал людей со страшными ранами, про которые ему говорили, что они нанесены саблей его брата, но в тех глубоких порезах, не щадящих даже кость, он не мог узнать слабую руку мальчика, с которым вырос. Со временем раны становились все мельче и мельче, как будто рука, наносящая их где-то там далеко, устала или колебалась во время удара.

«Что происходит с моим братом?» — спрашивал себя Омир Ямомет, перевязывая раненых. Так продолжалось пять лет, и вот однажды Омиру сообщили, что в село вернулся Вит. О нем и раньше доходили порой разные слухи — что он погиб, что ест с сабли, что просфору берет копьем, что он из тех, кто в один день бывает на свадьбе, на похоронах и на завершении строительства дома, когда возводят конек. Омира Ямомета иногда звали спуститься вниз по течению и взглянуть на имперские укрепления с другой стороны воды и на мир, в котором бродит страх, посеянный его братом, но он упорно отказывался. А слухи о брате не иссякали. Говорили, что он скачет на коне, как отец — если это вообще был их отец, — что за ним идут другие, такие же, как он, что он получил наследство и стал господином, что глаза накормил он по миру, что сидит в высоком седле, так тесно к нему прижавшись, что женщины удивляются, где у него, такого крупного, помещается в такой тесноте кожаное копье.

Вит Ямомет действительно в тот же вечер появился в селе.

— Я знаю, в какую чашу не наливают: в полную, — сказал он, с трудом слезая с коня на ступени церкви. — А ты? — обратился он к брату насмешливо. — Слышал я, что ты до сих пор женского хлеба не пробовал. Никак не научишься смотреть третьим глазом?

— И остановленные часы показывают иногда точное время, — отвечал ему Омир, впуская его в комнату под церковью.

Так у братьев с самого начала не сложились те отношения, что были между ними раньше. Когда легли спать, Омир понял, что сны Вита тяжелее его руки. Тогда же ему стало ясно, что Вит приехал вовсе не для того, чтобы повидаться с ним, а чтобы у него исцелиться. Как первая половина их имени отправилась в мир и разлетелась, так и вторая, подобно эху, разнеслась и привлекла к себе первую. Голос вернулся к эху. Вит нашел Омира не по любви, а по его славе целителя.

«Вижу я, брат, — думал той ночью Омир Ямомет, глядя, как Вит во сне борется с постелью, — душу не родить телом. Кажется мне, что души наши — не от тех же самых земных родителей, что, допустим, ноги; душа возникает из другого источника и идет по жизни за своей волной, ищет свои уши, и не слышат друг друга брат и сестра, и не родные они, даже если родные их руки. Откуда пришла твоя душа? Во сне посадили цветок, а наяву вырос репей. Тот же, кого я жду, тих голосом и дорог истиной. Мой брат в душе и мужчина телом. Я не видел его, но знаю, что он есть, и красота его не дает мне заснуть. Идет он в мою судьбу, навстречу мне, сильный и знающий, и соединятся в нем милость и истина…»

Наутро воины Вита оседлали коней, но Виту Ямомету уезжать не хотелось.

— Ты, брат, какой-то слишком добрый, — сказал он наконец. — Если плюнешь в соседний двор, все курицы сдохнут.

— А что? — спросил Омир Ямомет.

— Да так, — отвечал брат, и страдание собралось у него между глазами, а пот заструился по косичке и стал капать на землю позади него. Внезапно он вскочил и одним взмахом сабли отрубил ноги козе, привязанной во дворе. Потом задрал штанины и сказал брату:

— Смотри!

На его икрах, примерно в том месте, где он отрубил козе ноги, виднелась белая, медленно исчезающая отметина. Тогда Вит Ямомет рассказал наконец брату, зачем он приехал.

Все началось восемь лет тому назад, во время осады крепости на том берегу Дуная. Спать ему не хотелось, дело было днем, видно было хорошо. Ему захотелось набрать бобов, он взмахнул саблей по стеблям и в тот же миг почувствовал боль, как будто порезался о траву. Он огляделся, но ничего не нашел. Боль быстро прошла, он забыл о случившемся, но в первой же схватке все повторилось и гораздо хуже. В тот день он настиг в битве врага, задел саблей его левую руку и тут же почувствовал, что кто-то ударил его по руке. Он обернулся, чтобы отбиться, но там никого не было. Только бледная белая полоса указывала на его левой руке то место, которое он повредил врагу. Это стало повторяться, и Вит невероятно страдал: в схватке, вместо того чтобы беречь себя, ему приходилось следить за тем, где и как поразить противника, потому что наносимые им раны повторялись на его теле. С тех пор Вит Ямомет потерял сон, его отряд, грабивший по Дунаю, стал разбегаться, и Вит вынужден был сражаться немилосердно, не щадя ни себя, ни других. Сильнейшие боли в голове и в костях, одолевавшие его после таких боев, он лечил подолгу и с большим трудом, почти так же, как исцелялись раны, наносимые им. Так он страдал за нескольких человек сразу. Это было невыносимо, и он стал расспрашивать, кто лечит пострадавших от его сабли раненых, и вскоре услышал имя некого Омира, умевшего, по слухам, снимать паутину с глаз. Вит отправился через реку на поиски, и только на полпути догадался, что это, может быть, его брат…

— Смени саблю, эта — не для тебя, — сказал Омир Ямомет брату, выслушав его рассказ.

— Менял дважды — не помогает. Эта у меня — уже не отцовская, — ответил страждущий.

— В таком случае брось ее, ты не для нее.

— Этого я не могу.

— Тогда тебе поможет только тот, что на стене, — и Омир указал брату на Христа, распятого на деревянной доске, с кровавыми следами на ладонях и ступнях. На том они и расстались, не проронив больше ни слова.

Но спустя три дня Вита привезли в перевернутом седле, привязанном между двух коней. Он был без сознания. Ресницы его поседели, глаза неподвижно замерли не в силах от чего-то избавиться. На ладонях и стопах виднелись грубые шрамы, будто его руки и ноги прибивали гвоздями, оставившими след и после того, как раны зажили. Омир немедленно велел одному из воинов вернуться туда, где они разбойничали, и копьем прекратить мучения того несчастного, которого его брат прибил к кресту возле Дуная, сам же занялся Витом, пытаясь его исцелить. Но кровавые отметины болели все сильнее, и Вит уверял, что слышит свою боль, что она хочет ему что-то сказать. Все старания Омира были напрасны, раны открылись, в них показалась кровь, а на груди Вита появился белый шрам, как от удара копьем: вероятно, посланный воин как раз прибыл на Дунай и выполнил поручение Омира, и его удар копьем, словно эхо, повторился на теле Вита.

Когда больной немного поправился, братья решили поискать спасения в больших крепостях на том берегу Дуная. Бродяги и нищие приносили из-за реки вести о городах, которые, подобно колодцам, жили в камне. Ходили слухи о купальнях, посыпанных разноцветной галькой, с полами в виде четырехлистного клевера, о павлинах, что не едят ничего, кроме глаз людей и скота, о рыбах, питающихся ушами и пальцами, и Омир думал, что там наверняка найдутся мудрецы, которые исцелят его беспамятного брата. Так они и отправились, посадив Омира на коня позади Вита, потому что он не умел ездить верхом. Уже в пути Омир понял, что и Вит Ямомет не бывал в городах и знает их не изнутри, а лишь снаружи, словно чужую шапку. Они оставили всадников Вита Ямомета в лесу, взяли все деньги, что нашлись в кошелях, и в опанках[9] из мочала вошли в город. Они искали храм Иоанна Евангелиста, который им посоветовали и как место для ночлега, и как больницу, но среди каменных улиц отыскать путь оказалось нелегко. Улицам не было конца, но ни на одной не было храма Иоанна Евангелиста, и вскоре они утратили всякое представление о том, где находятся. Вит больше не думал о том, куда идти, а, закрыв глаза, читал свои раны.

— Слушай! Опять они говорят мне, — вскрикивал он. — Шрамы надо перевязать необрезанными женскими волосами! — шептала ему боль, и он вторил ей…

Устав и отчаявшись, понимая, что и в лесу вокруг крепости, и в воде реки уже темно, они принялись искать корчму, но там выяснилось, что всех их денег хватит разве что на один ночлег. Тогда Омир уложил Вита, ослабевшего в городе не только телом, но и духом, под какую-то лестницу и оставил денег, чтобы его до рассвета не тревожили, а сам, пока брат отдыхал, отправился искать целителей.

— Далеко ли до храма Святого Иоанна Евангелиста? — спрашивал он всех подряд на своем пути.

— А знаешь, сколько переночевало под моими волосами? — спросила его одна женщина, вместо ответа предлагая ему себя.

— Не знаю, — сказал Омир оторопев.

— Я и сама не знаю, — отвечала женщина и попросила у него за ночь с ней столько, что ему стало ясно, что если столько же просят все женщины, ему придется всю жизнь прожить одному и никогда не стать мужчиной. Он повернул назад и побежал на первый свет, который заметил. Оказалось, что дверь вела на клирос, где как раз гасили свечи. Слабоумный пономарь, на безбородом лице которого время остановилось в возрасте пятнадцати лет, а ноги и горб добрались до шестидесяти, собирал с аналоев книги и забрасывал их на полки, потому что не дотягивался до них. «Голова как бочка, а ума — с вошь!» — прошептал Омир Ямомет, пораженный мыслью о том, сколько этот убогий мог бы прочитать в книгах, но так и не прочитал. Он прошмыгнул в темную церковь, где освещен был один алтарь. И там, на высоте, которую, как он раньше видел, достигали только птицы и деревья, на мозаичной фреске, сверкающей так, словно она в слезах, увидел преследовавший его образ. На фреске был изображен город, точно такой же, как и окружающий его, и город этот рушился, и видно было, что художник смотрит на вещи от них к себе, а не наоборот, как простой смертный, так что дальние части крыши и края падающих столов и стен были шире тех, что ближе. Все было наоборот, подобно тому, как когда-то Омир прочитал в книге то, чего в ней не было…

— Я мог стать умнее книги! Я мог стать кем-то, кем не стал! — понял он и в ужасе поспешил назад к брату. Но ему никак не удавалось найти обратный путь. Темнело, он видел людей, идущих с зажженными лучинами по улицам. К ним подходили девушки, брали лучину, и они удалялись вместе обнявшись; он понял, что они продаются за язычок пламени. Он и сам зажег лучину и побрел дальше, но ни одна девушка не подошла к нему. Его огонь явно был иным, и все, кроме него, с первого взгляда это понимали. Вдруг он понял, чем мужчины отличаются от женщин, словно они принадлежат к двум разным видам существ, как, употребляя одни и те же слова, они говорят на совершенно разных языках и как одна и та же пища приобретает у них во рту разный вкус. Он проходил мимо мраморных зданий, мимо огня, заключенного в стекло, мимо озера с мощеными берегами, в котором плавали рыбы, мимо окон в каменных цветах и, завороженный, усталый и голодный, нашел наконец лестницу, где оставил Вита, по его голосу, что был слышен издалека:

— Когда колокола звонят наоборот, слушай внимательно имя, которое они произносят, и берегись, человек с этим именем убьет тебя! — читал Вит Ямомет свою боль.

Омир прилег рядом с братом, прислонившись головой к стене, пожевал сухой лепешки, которую они привезли в седле. В животе его было полно пота, морщин от прожитых лет, слез и хлебных крошек, падающих по его члену, набухшему и ни разу не утоленному. Он чувствовал себя старым, бедным, несчастным, ненасытившимся, потерянным и обманутым настолько, что пища стала комом у него в горле. Ему следовало что-то предпринять. Вдруг Омир Ямомет вскочил, достал саблю брата, оставив незамеченные ножны под его головой, и стремительно покинул город. Он добрался до леса, оседлал коня Вита и повел конницу на крепость. В стремительной атаке они снесли ворота, вошли в город, пробивая ступени подковами, разорили и сожгли его, а наутро Омир Ямомет приказал, чтобы кони топтали руины церкви и чтобы под копытами не осталось ни кусочка мозаики, словно они молотят хлеб.

* * *

Рассказ был окончен, от белой печи исходило тепло, никто больше не подбрасывал дров. Почти все слушатели спали.

Уходя, я рассматривал человека в тени, рассказавшего эту историю, и размышлял, предчувствует ли он что-то во всем этом и что он об этом думает. В темноте у стены видны были только его колени, широкие, как лбы, словно их замесили такие же широкие ладони, а стопы были так выгнуты, будто он изнутри ногой держал смятый опанок. Лица его не было видно, но сигарета горела в темноте перед ним, и на мгновение мне показалось, что я знаю, о чем он думает. Над ним постепенно гасли огни в универсамах Палилулы и голубовато светился из-за домов бульвар. Он лежал в темноте, курил и мечтал о зеленом лесе за городом и о коннице в нем.

Загрузка...