Сперва из моря поднялись лиловые горы и зеленые холмы, потом мы увидели Бьёргюн. Б Бьёргюне мы задержались недолго и повернули на север, наш путь лежал к архиепископу, в славный Нидарос. Мы знали, что нам необходимо заручиться его покровительством прежде, чем мы встретимся со сборщиком дани Карлом. Мы мало разговаривали, пока наш корабль шел вдоль берега, и потому я почти не знаю, чем в то время были заняты мысли Сверрира. Мы успели добраться до монастыря на Селье раньше, чем начался шторм. Подул встречный ветер. Сперва мы собирались переждать там непогоду, но непредвиденные события заставили нас задержаться на Селье дольше, чем мы рассчитывали. Прошло много времени, прежде чем мы увидели Нидарос, о котором слышали столько рассказов, и увидели великолепный храм, выстроенный архиепископом Эйстейном.
Йомфру Кристин, позволь мне рассказать тебе, как выглядел Сверрир, когда прибыл в страну, которую потом подчинил себе. Которую поставил на колени и за которую молился. Он полюбил ее, и жар этой любви опалил его душу и души многих близких ему людей. Сверрир был небольшого роста, широкоплечий и скуластый. Он тщательно ухаживал за своими волосами еще до того, как стал конунгом, хотя тогда ему следовало думать больше о голове, чем о волосах. У него был необычный взгляд — отсутствующий и вместе с тем внимательный, я ни у кого не встречал этой способности — от его глаз ничто не могло укрыться. А глубину его голоса я так никогда и не измерил. Мало у кого в голосе слышалась такая сила, а звучавшая в нем нежность часто радовала меня. Он хорошо владел оружием, но его нельзя было назвать выдающимся воином. Он был силен, однако не настолько, чтобы поднять человека и швырнуть его за борт. Но в наших бесконечных походах, ночью, в непогоду, в горах или на веслах при встречном ветре ему не было равных. И он это знал. Хотя ни разу не упоминал об этом. Спал он мало, меньше, чем кто либо из нас, и сон у него был легкий, он часто молился, даже на глазах у людей, но чаще, когда его не видел никто. Он обладал беспощадной ясностью мысли, какую я больше не встречал ни у кого. Беспощадной ясностью мысли и мужеством видеть суть дела. Но красивым он не был.
В нем еще оставалось немного детской радости, он часто смеялся, но главным образом для того, чтобы показать, что и он может быть веселым. Он всегда с удовольствием слушал хорошую лживую сагу. Сверрир вообще любил слова, они были нужны ему и чтобы говорить, и чтобы молчать, он мог годами хранить какое-нибудь слово, а потом употребить его в нужное время, — например, в разговоре с тем, кто был не на его стороне, в разговоре, когда его окружали и друзья и недруги. Нельзя сказать, чтобы он был пристрастен к чарке, но мне случалось видеть, как он выпивал с веселыми людьми, правда, всегда меньше, чем они. Одежда его почти не интересовала. Но потом, уже став конунгом Норвегии, он одевался, как того требовало его достоинство, — без пышности, просто, но красиво и тщательно.
Он был одинок, когда приехал в Норвегию. Я знаю, йомфру Кристин, ты можешь сказать, что с ним рядом был я. Можешь также сказать, что с ним был Свиной Стефан и все остальные. Можешь спросить: Разве вместе с вами он был одинок? Да, он был одинок, когда прибыл в страну, где его мать когда-то встретила человека, подарившего ей радость и проклятие деторождения. И таким же одиноким он отправился на вечный покой. Я знаю, йомфру Кристин, ты можешь сказать: Не может быть, чтобы он был одинок. Можешь также сказать: Его окружало столько народу — дружина, знатные люди, верные священники, жена королева, моя мать. Неужели он был одинок? Но я знаю, что он был одинок.
Лишь одного человека, да и то очень редко, он допускал в тайники своего беспокойного и полного раскаяния сердца. Это меня. И теперь я хочу попытаться показать тебе то, что мне виделось в тех тайниках. Я знаю, конунг разрешил бы мне показать тебе это.
Он прибыл в Норвегию бедным и преследуемым человеком, в его кожаном мешке был только сборник проповедей да стола. Священная стола, которую он получил, когда его рукоположили и на которой его жена Астрид вышила красной нитью три креста. У него не было своей церкви, и встреча со сборщиком дани Карлом стоила бы ему жизни. Он приехал, не зная, кто был его отцом, — он и надеялся и боялся, что его отцом был конунг Норвегии. Больше он ничего не имел за душой, когда без оружия и без дружины плыл вдоль берега Норвегии к могущественному и великолепному архиепископу Эйстейну. Но какой прием ждал его там? У него были наготове слова. Он хотел встретиться с архиепископом и сказать: Я сын конунга! Или мог им быть, но я не требую своего права на престол, я требую только безопасности и содержания для себя и своих людей. Больше ничего. Я требую, чтобы мне было позволено быть тем, кто я есть, — священником на Божьей земле, отрекшимся от житейской суеты и от собственной славы. Главное во мне, что я пришел с миром.
Это он собирался сказать архиепископу.
Уверен, что то же самое он говорил и самому себе. Не знаю, слышал ли он другие голоса, таящиеся в глубинах его души, думаю, слышал, думаю также, что он заглушал их, сдерживал, убеждал себя в своей правоте, но заглушить их совсем было нельзя, нельзя заглушить голос человека, живущего в глубинах твоей души.
Мы приехали в монастырь на Селье и там узнали, что человек по имени Эйстейн, а по прозвищу Девчушка, объявил себя конунгом и поднял людей против Эрлинга Кривого и его сына. Архиепископ был на стороне ярла. Он был его безусловным сторонником и поддерживал решительным словом, проклятиями его врагам и даже мечом. Зиму мы провели в монастыре на Селье.
Я помню все, словно это было вчера, наш первый счастливый день в монастыре на Селье. Над морем сияло солнце, очертания колокольни было похоже на черный, сжатый кулак, за ним высилась гора. Царившую там тишину не могли нарушить даже крики птиц, и ни один человеческий голос с его человеческими страстями и суетой не вторгался в этот священный покой. Мы поднялись к монастырю, за спиной у нас остался наш корабль, мы еще ощущали в себе волнение моря и оно заставляло волноваться нашу кровь. Походка наша не была твердой. Мы никого не встретили, здания монастыря казались вымершими. Был жаркий тихий полдень, в монастырском саду никто не работал, мужчины и женщины спали. Наверху на склоне горы за всеми зданиями мы различили вход в пещеру, где некогда скрывалась святая Суннева. На каменном уступе, словно птичье гнездо, прилепилась маленькая церковь, построенная покойным конунгом Олавом сыном Трюггви. На этом острове сборщик дани Карл надругался над Гуннхильд, и на этом острове его люди отрубили руку Гауту.
Мы со Сверриром молчали, у нас не было слов, мы видели, что красота и святость слились здесь в объятии, как сливаются в объятии мужчина и женщина. Неожиданно мы заметили старика, который полз по тропинке нам навстречу. Он тяжело дышал, несколько раз поднимал голову и оглядывался, потом снова опускал голову. К нему подбежала овца, радостно заблеяла и убежала опять. Старик отдохнул и пополз дальше, к церкви. Мы подбежали к нему.
— Не помогайте мне, друзья, — проговорил он добрым голосом. — Пусть мои члены страдают во имя нашей возлюбленной Девы Марии.
В его голосе звучали нездешние нотки, должно быть, он приехал сюда из какой-то далекой страны. Когда старик понял, что мы тут люди новые и в монастыре нас не знают, он приподнялся:
— Теперь меня не удивляет, что вы испугались при виде ползущего человека, вы молоды, вам радостно ходить в полный рост и быстро достигать цели. Я же стар и уже близок к смерти, и я готовлюсь к ней. Каждый день я дважды проползаю тот короткий путь, что отделяет мое ложе в доме для стариков от церкви, чтобы помолиться там Богу. И я никому не разрешаю помогать мне.
Мы сели рядом с ним. Это была наша первая встреча с людьми в этой стране — мы представляли ее себе не такой, но ведь старец был не норвежец. Он поведал нам, что очень давно приехал сюда из Ирландии, чтобы увидеть своими глазами место, где святая Суннева встретила смерть и перешла в царствие небесное.
— Путь мой был долог, и от каждой церкви, мимо которой я проходил, я отламывал маленький камешек, чтобы принести его сюда. Наконец я оказался здесь. Но долгая дорога и тяжесть, которую я нес, надломили меня. С тех пор я могу только ползать, и за это я люблю Бога. Но дни мои уже сочтены.
Он улыбался счастливой улыбкой, и пока мы сидели рядом с ним, он преподал нам урок тайного учения о доброте. Оно зиждилось на том, что он называл скрытой каморкой, уголком в сердце, о котором знает только Сын Божий. Но даже Он не может открыть его без твоей помощи. Однако, раз открывшись, этот уголок не закроется уже никогда. Там пребывает суть доброты. И эта суть, вырвавшись из своего тайника, сделает сильной руку уже другого и волю его несгибаемой, и тогда он, этот другой человек, будет способен открыть уже и свой собственный тайник. Я умру счастливым, если моя скромная помощь — да простит мне Господь мою гордыню — если моя скромная помощь поддержит вас, когда однажды и вы откроете скрытые уголки своих сердец.
Он улыбнулся и пополз дальше, постанывая от боли, но он полз к церкви и радовался. Обернувшись к нам, он сказал:
— Тут на Селье, я нашел последователя. Он — мой духовный сын, его зовут Гаут, когда-то ему здесь отрубили руку. Видите под горой маленькую церковь, это случилось там. Гаут ходит по всей стране, чтобы найти своих обидчиков и простить их. Узнав об этом, я словно прозрел и сказал: Не дай, Боже, Гауту найти своих обидчиков! Пусть ходит и ищет их и прощает тех, кого встретит. Многие нуждаются в том, чтобы им напомнили о силе прощения и помогли открыть тайники, где прячется доброта. Гаут сейчас здесь, в монастыре.
Он пополз дальше, потом мы узнали, что его зовут Бенедикт. Мы решили подождать и не заходить в церковь, чтобы поблагодарить Бога за то, что благополучно приплыли сюда, — Бенедикт заслужил, чтобы ему не мешали молиться. К нам стали подходить люди, они уже отдохнули после дневной жары. Пришел и Гаут, он был весел и благодарен судьбе, что ему довелось снова встретиться с нами. Он жил на Селье и пристраивал новое помещение к дому для стариков, что был при монастыре.
Пришел и Сигурд из Сальтнеса, мы и с ним встретились на Селье. Он рассказал, что человек по имени Эйстейн Девчушка поднял людей против ярла Эрлинга. Он сын конунга, его отца тоже звали Эйстейн, его отец и конунг Сигурд Рот были братья.
Я сразу подумал, и Сверрир, должно быть, тоже, что в таком случае Эйстейн и Сверрир — близкие родичи. Их отцы были братья, если то, что сказала нам Гуннхильд, правда.
До сих пор воспоминание о нашем первом дне в монастыре святой Сунневы, о встрече со старым ирландцем Бенедиктом дарит мне и радость и боль. Его мудрых слов о Гауте, который должен ходить и прощать, я уже не забывал. Поэтому я не сказал Гауту, кто отрубил ему руку, хотя знал это с того дня, как Гуннхильд рассказала нам правду о сборщике дани Карле. Я так никогда и не сказал этого Гауту. И он встречал многих людей, и многим напоминал о тайниках добра в наших сердцах и о силе прощения.
Когда я вспоминаю те далекие солнечные дни на Селье, то первым вспоминаю все-таки не Бенедикта, того святого человека, который ползал по земле, подобно ужу. Нет, я вспоминаю женщину в лохмотьях и с волосами, посыпанными золой, у нее была такая светлая душа, что она могла хоть сейчас предстать перед святой Девой Марией. Женщину звали Рагнфрид.
Рагнфрид была молодая, но некрасивая и низкого происхождения. У нее был сын, но не было мужа. С сыном на руках, сосавшим большой палец, Рагнфрид носила в дом для стариков хлеб, молоко и воду. Каждое утро и вечер она заново посыпала голову золой. От этого голова у нее чесалась, и она долго не могла заснуть по ночам, зато у нее было время раскаиваться в своих грехах. Она была первая молодая женщина, да и вообще первый человек, какого я видел, который по своей воле и от чистого сердца раскаивался в своих грехах. Она дала обет, что пять лет будет посыпать голову золой и мазать волосы конским навозом.
С золой и конским навозом в волосах она ходила по зеленым пригоркам, вдоль церковной ограды, дышавшей покоем, в прохладном полумраке дома для стариков. Спускалась к морю за рыбой, когда рыбаки возвращались с уловом, таскала из ручья, бегущего под горой, тяжелые ведра с водой. И никогда не случалось, чтобы она по будням напилась воды из животворного источника святой Сунневы. Он был для нее святыней, лишь по большим праздникам Рагнфрид разрешала себе пить ту благословенную воду. Говорили, что она мучится жаждой от одного праздника до другого.
Как-то раз — это случилось в один из первых дней, что мы жили в монастыре на Селье, — я поднимался с берега к церкви, теперь я уже не помню, что у меня было за дело, и неожиданно услыхал женский крик. Сперва тихий, потом более громкий, зловещий, полный боли и страха, он ножом резанул меня по ушам, заставил вскрикнуть, сжать голову руками и бежать, но я не знал, куда мне бежать. Обычно так кричит мужчина, в которого всадили нож, но тут кричала женщина, и я сразу догадался, кто это. Наконец я увидел ее. Она билась в траве, словно раненый воин, ее сын стоял рядом с ней. Он плакал.
Я вспоминаю тот день, словно собираю воедино кусочки разломанного серебряного украшения, они как будто плавают у меня перед глазами, я не вижу их все одновременно, но тем не менее они складываются в единую картину. Помню, кто-то сказал: Убейте ее!.. Должно быть, Свиной Стефан. Он тоже был там, и это была единственная помощь, какую, на его взгляд, можно было оказать попавшему в беду человеку: его надо убить!.. Другой голос, более суровый, более умный и потому более опасный сказал: Убейте ее сына!.. Он принадлежал Симону, одному из священников монастырской церкви. Убейте ее сына, тогда она замолчит!
Но пока я, Симон и Свиной Стефан стояли, подобно соляным столпам, напуганные зловещей силой и ненавистью, звучавших в этом крике, к Рагнфрид ползком направился человек. Я знал, что этот ползущий на животе человек исцелит ее боль, — нет нужды говорить, кто это был. Но он не успел доползти до Рагнфрид. Первым, как всегда, прибежал Гаут, он обхватил ее и хотел поднять на ноги, она отбивалась от него, он что-то сказал ей, прикрыл ее голову.
После говорили, будто Рагнфрид открылось, что ярл Эрлинг Кривой скоро прибудет на Селью. Ярл плывет вдоль берега, чтобы разбить людей, поднявшихся против него, он пристанет на Селье и надругается над всеми женщинами, что тут есть, позволит своим воинам надругаться над ними, а потом поплывет в другое место. Поэтому она и кричала.
У нее были на то основания. Когда-то ей уже случилось видеть, как ведут себя люди ярла. Рагнфрид была служанкой у Сесилии, дочери конунга Сигурда. Сесилия воспитывалась в Трёндалёге, однажды ночью на них напали, Сесилию сбили с ног и связали, над ней не надругались, просто завернули в овчину, связали ремнями и куда-то увезли. Потом стало известно, что неслыханное внимание, какое проявили к Сесилии нападавшие, объяснялось тем, что ярл Эрлинг обещал ее в жены шведскому лагманну [18] Фольквиду, дабы таким образом обеспечить себе мир с его стороны и избавиться от женщины, которая могла бы родить сыновей, наследников конунга. Плачущую служанку Сесилии прогнали в лес.
После этого Рагнфрид пришла в женский монастырь в Нидаросе, пришла в слезах и в крови, и там, в мирной обители сестер, нашла кров и хлеб. Через год она стала послушницей, страх перед ярлом Эрлингом и его людьми привел ее к Богу. Правда, она отвечала не всем требованиям, какие настоятельница имела право предъявить молодой послушнице, но того единственного, чего ей не хватало, ее лишили мужчины, преклонявшие колени перед женщиной только в том случае, если собирались овладеть ею. Знавшие душу Рагнфрид говорили, что она прекрасна, как цветок в начале лета, и благоухает, словно крылья ангела, парящего над нами ночью накануне Обретенья. Однажды к ней пришел мужчина.
Сигурд бежал от людей ярла Эрлинга, его жизни угрожала опасность. Он хотел найти тех, кто взбунтовался против ярла, и его приняли в монастыре. Воины ярла в поисках беглеца явились туда, но усмиренные властным тоном настоятельницы с несвойственной им покорностью покинули монастырь. Сигурда они не нашли.
А Рагнфрид нашла, и он ее тоже, может быть, в райском уголке монастырского сада, где цвели и наши северные цветы и цветы разных далеких стран. Они нашли друг друга и со временем тело ее налилось тяжестью не только от сильной тревоги, но и от великого восторга. Тогда ее с позором изгнали из монастыря. Потом она как простая служанка попала на Селью.
Он приехал следом за ней, Сигурд из Сальтнеса, теперь он был изгоем и искал ее и тех людей, с кем мог бы объединиться. Но она ходила с волосами, посыпанными золой. Перед лицом святой Сунневы — на том месте, где стояла ее рака, пока ее не увезли оттуда в Бьёргюн, — Рагнфрид обещала искупить свой грех, проходя пять лет с головой посыпанной золой и измазанной конским навозом. А потому она должна была отказать ему.
Этим объяснялась его горечь и часто вспыхивавший гнев, нежность к мальчику, его сыну, и тоска по той, которой он обладал один раз и не мог обладать теперь. И вот наступил тот вечер, когда в ней проснулся старый страх и ее крик вознесся между морем и горами, страшный крик, пронзивший меня, словно железный прут. Я вспоминаю то время, и этот крик снова бьется во мне.
Йомфру Кристин, эта Сесилия, дочь конунга, насильно отправленная к человеку, которого она не любила, была, как ты знаешь, неизвестной сестрой твоего отца, до поры до времени неизвестной. Потом они встретились, и я еще расскажу тебе, как она выглядела и о чем думала, о ее жизни и о ее судьбе, о ее боли и ее радости.
Йомфру Кристин, ты дочь конунга Сверрира и мое единственное утешение в эти мучительные ночи в Рафнаберге! Позволь мне сказать, что за всей своей холодностью я прячу нечто, к чему, думаю, даже Господь Бог отнесется благосклонно. Он бросит на это благосклонный взгляд, а потом, хоть и неохотно, объявит своим ангелам, что, вопреки моим явным достоинствам, я все-таки должен пройти сквозь муки чистилища. У меня еще есть слезы, и они выступают на глазах, когда я меньше всего жду этого, это моя слабость перед воспоминаниями и перед людьми, которые прошли по дорогам своей жизни на сбитых в кровь ногах.
Но я знаю, йомфру Кристин, что из всех людей здесь в Рафнаберге не больше двоих понимают, что, несмотря на мою суровость, у меня нежное сердце. Один из них это Гаут. Вторая, может быть, ты.
Когда мы в монастыре на Селье снова встретились с Сигурдом из Сальтнеса, он больше не носил воинских доспехов, как два лета назад в нашу первую встречу в Киркьювоге. Теперь он носил грубую рясу монастырского работника, но под ней он скрывал пояс и ножны с мечом. Меч был не длинный и не подошел бы для открытого боя. Но лезвие его было так остро, что с легкостью перерезало волосок, который он, вырвав из главы, к нему прикладывал. По ночам Сигурд спал, подложив под себя меч. Сигурд чинил каменные ступени, ведущие к церкви святой Сунневы, оттуда, насколько хватал глаз, ему открывалось море. Оттуда ему были видны корабли, заходившие в гавань, и ему бы ничего не стоило укрыться в горах, если б он заподозрил, что его жизни угрожает опасность. Было ясно, что на Селье он скрывался от своих недругов. Также ясно было и то, что Сигурд приехал в монастырь не в поисках Бога. Священник Симон знал его тайну, да и остальные священники тоже. Мы со Сверриром сразу поняли, что тут собрались люди, не любившие Эрлинга Кривого, здесь вынашивались планы, которые со временем могли дорого стоить и ярлу и его сыну конунгу Магнусу. Здесь же были и мы.
Был ли это толчок в сердце или ветер как будто вдруг надул паруса и понес наш корабль в море? Не знаю. Но я неожиданно почувствовал себя воином на поле сражения, и рядом со мной был Сверрир. Помню, его лицо стало даже светиться, походка сделалась легкой, мрачность, часто посещавшая его с тех пор, как Гуннхильд рассказала ему о своих страданиях и их последствиях, исчезла с его лица, как ночь исчезает при первых лучах солнца. Однажды утром мы поднялись туда, где Сигурд перекладывал ступени, ведущие к церкви святой Сунневы. Мы пришли, чтобы он рассказал нам правду, и он рассказал ее.
Я бы назвал это первым днем, и он таил в себе нечто, ставшее для многих предупреждением об их последнем дне. Мы сели на одну из многих сотен ступеней, что вели от большой церкви вниз к маленькой, стоявшей в ложбине у подножья горы. Ты сама ходила по этим ступеням, чтобы смиренно, с покрытой головой, встретить своего Бога и его верную служанку, святую Сунневу. Мы со Сверриром поднимались по этим ступеням с помыслами, не похожими на твои, волнение наше было не чета твоему, оно несло в себе незнакомую волнение наше было не чета твоему, оно несло в себе незнакомую тебе ненависть. Сигурд увидел, что мы поднимаемся и приветствовал нас, раскинув руки, как брат приветствует братьев.
Мы сидели высоко над маленькой церковью и над монастырем, внизу брат Бенедикт полз на свою первую ежедневную молитву в дом Божий. Там же Гаут клал камень на камень, чтобы дом для стариков стал больше и лучше служил тем, кто искал в нем приюта. Море было гладкое, без единой морщинки, и птицы те же, что в нашем родном Киркьюбё. Но свет тут был другой. Зелень травы на пригорках, словно отражалась в воздухе, все было окутано зеленой дымкой и дарило радость. Здесь не было слышно голосов людей, звучал только голос Сигурда.
Он говорил:
— Мы вернулись в Норвегию с Оркнейских островов. Однажды вечером все двери дома, где жили воины в Бьёргюне, оказались заперты, у всех входов и выходов стояли дружинники конунга. Нас заставили встать с лавок, на которых мы спали, вошел конюший конунга и прочитал нам сообщение конунга и его отца ярла. Человек, которого он называли Эйстейн Девчушка, поднял людей против ярла и конунга, на страну обрушилась война, и мы должны были принять участие в сражении.
Я не боялся сражения, да и остальные тоже, Но мне хотелось бы сражаться на правой стороне, как подобает свободному мужу, а не на неправой, что достойно только раба. В ту же ночь я выбрался через окно. Я рисковал жизнью и знал это, еще до рассвета я покинул Бьёргюн. Я хотел вернуться домой в Трёндалёг, чтобы предупредить своих братьев и отдать этому делу свою жизнь и состояние. Мне удалось выбраться без помех.
Я шел по неизвестным тропинкам, это долгая сага и вряд ли у меня когда-нибудь будет время рассказать ее вам. На север шли корабли, и один из них пристал на Селье, здесь я встретил священника Симона. Он тоже ни питал любви не к конунгу, ни к ярлу. Я отправился дальше, меня обнаружили и стали преследовать. Мне удалось добраться до Нидароса, но я не знал, какими достоинствами обладает этот Эйстейн и хватит ли у него воли, чтобы рискнуть всем. Люди ярла преследовали меня и в Нидаросе. Там всем заправлял хёвдинг ярла Эрлинга, звали его Николас. Жестокий и глупый, глупее бычьего хвоста, к тому же ему не хватало мужества. Я скрылся в женском монастыре, монахини помогли мне, и я пробыл там долго. Одна из сестер понесла от меня.
Но Эйстейна Девчушки все не было. Говорили, что первым делом он собирался взять Нидарос, это было необходимо, если он хотел, чтобы его объявили конунгом по норвежским законам. У меня были в Нидаросе добрые друзья. Не зря я все-таки тренд. Некоторое время я ночевал в трактире в Скипакроке, переодетый рабом, хотя и был свободным. Был там человек по имени Хагбард Монетчик — забудьте сразу же его имя, вы его не знаете, и я тоже, — так вот, мы с Хагбардом Монетчиком ходили по вечерам из трактира в трактир и беседовали с людьми. Одно слово здесь, два — там, где нужно посмеемся, похлопаем по плечу, пожмем руку тому, от кого услыхали дельное слово. Так можно создать невидимый крут друзей и помощников. Однажды в трактире, где я жил, остановился один бонд из Сельбу. Он развязал свой кожаный мешок, в нем, по его словам, лежало одеяло, которое он намеревался продать, — и то сказать, содержимое его мешка могло помочь не одному человеку забыться крепким сном. Там было шесть добрых топоров, два меча и три копья. Он сам их выковал, и красотой они не отличались, зато были остро наточены, и жала их алкали человеческой плоти. Я попросил бонда прийти еще раз с полным мешком.
Он так и сделал. С ним пришел еще один, этот торговал хмелем, хе-хе, и его самого и его клячу аж перекосило от этого хмельного груза. Кузнецы в Сельбу знают свое дело. Там много болот, есть где черпать железную руду тому, у кого хватает на это и мужества и силы. Оружие мы припрятали. Зарыли его в землю. Когда же собрали подходящих людей, мы его выкопали. Каждый что-нибудь получил — дать больше мы не могли — и должен был поклясться, что расплатиться за него не меньше, чем двумя жизнями наших недругов, если не хочет потерять свою собственную. И прослыть бесчестным.
В те дни я скрутил из бересты рожок, и этот рожок мог выть почище любого пьяного. Вы знаете, звуки берестяного рожка постепенно набирают силу, дрожат, разливаются и замирают, точно плач, подхваченный ветром. Звук моего рожка начинался оглушительным, хриплым боевым кличем, потом он затихал и, набрав силу, снова потрясал всех своей мощью. Я умею мастерить рожки и много переделал их в детстве.
Но шли дни, а этого Эйстейна все не было.
Николас, хёвдинг ярла в Нидаросе, поставил в городе виселицу. И велел повесить двоих человек. Я знал их обоих, я стоял рядом и смеялся, когда их вывели, на их лицах я видел страх, мольбу и проклятья, их пытали и били, прежде чем они оказались здесь. Но я должен был стоять на площади и принимать участие в общем ликовании. Этих двоих истязали, чтобы они сказали все, что им известно, но они молчали, и вот теперь перед лицом виселицы они могли купить свою жизнь, назвав противников ярла. Но они молчали. Они видели меня, и я не сомневаюсь, что они знали и меня и то, чем я занимаюсь. Думаю, они понимали, что я — пусть в одежде раба, но горящий ненавистью свободного бонда, — был вынужден прийти на эту Голгофу и радоваться вместе со всеми, дабы меня не заподозрили в измене и не казнили, как их. Они умерли, как подобает мужественным воинам.
Но дни шли. В городе, где полно врагов, дни тянутся медленнее, и все-таки они шли быстро, — я не успевал делать все, что хотел бы. Однажды ко мне пришел неизвестный человек. Мне это не понравилось, кто-то мог заподозрить, что я вовсе не безымянный бродяга, за кого выдаю себя. Этот человек, по его словам, пришел с юга, но кто знал, можно ли было верить его словам? Он был молод и назвался Иваром. Как бы случайно он упомянул одного из моих братьев. Ивар сказал, что он сын вольноотпущенника из Тунсберга, там его отец держит трактир. У Ивара была с собой доска.
Эта доска была покрыта воском, на котором были начертаны молитвы, которые Ивар собирался прочесть за здравие и благополучие своей матери у раки святого конунга Олава. Ивар был из тех парней, что всем нравятся, и к тому же хорош собой. Он стер с доски воск и показал ее мне. Под воском было сообщение, которого я ждал.
За три ночи до Успенья, если позволят ветер и море… Так было написано на доске, я сжег ее. Ивар сказал:
— В Тунсберге тоже не все поддерживают ярла Эрлинга!
Потом он пошел к священной раке, чтобы там помолиться, он так ловко хромал, что никому и в голову бы не пришло, что это идет молодой воин.
За три ночи до Успенья — времени у меня оставалось не много… Однажды утром, когда я раздумывал, что еще следует сделать и как распорядиться товаром, доставленным из Сельбу и окрестных селений, — утро было безоблачное, но меня мучила тревога, — снаружи раздались крики. Я выбежал из дома. Оказалось, пришел корабль.
Именно так и должен был прийти боевой корабль — он явился из утреннего тумана, весла его поднимались и опускались почти беззвучно. За первым кораблем я различил еще несколько, они шли к берегу. Я уже видел людей на борту. И знал, что если ошибся, то это означает мою погибель. Однако я бросился в конюшню, отгреб в сторону сено и сдвинул доску, закрывавшую вырытый мной тайник. Там лежал мой рожок. И меч. Я схватил их и выбежал из конюшни. Я приложил рожок к губам, и его чудовищный, зычный вопль заставил нужных мне людей повернуться на бегу, остановиться на полпути, оборвать речь на полуслове и броситься за оружием, оно было у всех.
Когда прибывшие на кораблях оказались на берегу, их встретили люди Николаса. Но за спиной у Николаса уже стояли мы. Мы были безжалостны, нами владело безумие, на какое способен лишь пленник, знающий, что к нему идет свобода. Я никогда прежде не убивал. Но в этом было — да простит мне Бог мои слова — блаженство, как в глотке доброго пива. Ясное дело, мне было страшно. Но страх только подгонял меня. Я выбрал человека впереди себя, он стоял ко мне спиной, но тут обернулся, потому что их уже теснили воины, сошедшие с кораблей. Я ударил его мечом. Рука у меня дернулась, словно я, не рассчитав силы, рубанул по маслу, и куда-то провалилась — я до сих пор помню это ощущение. Брызнула кровь, я увидел его лицо, потом он упал к моим ногам, и я дернул меч на себя.
Тогда я понял то, что мне пригодилось потом, и вам тоже пригодится, если вы меня выслушаете. Как только ты зарубил человека, сразу отпрыгивай назад. Отпрыгивай шага на два и будь начеку, потому что на тебя тут же нападут другие. Пригнись и прикройся щитом, если он у тебя есть, а меч отведи в сторону, чтобы легче было взмахнуть, когда понадобится. И вопи во всю глотку.
Вопить очень полезно, запомните это. Крик пугает противника, ошеломляет его и этим можно воспользоваться. А если он тоже вопит, то пользы ему от его крика, заглушённого твоим, будет меньше.
Но не стой на месте, а то окажешься хорошей целью, в тебя будет легко попасть из лука. Найди нового врага, рубани его и снова отскочи на два шага назад. Запомните это.
Люди с кораблей пробились к нам, они рубились, как одержимые, это были истинные дикари, я впервые увидел берестеников, этих прославленных, но здесь никому неизвестных невидимок, разбойников милостью Божьей, неудержимых поджигателей и живодеров из далеких лесов, бесценной силы конунга. И город пал.
Этот жалкий Николас заперся на чердаке амбара в одной усадьбе возле церкви святого Йона. Берестеники кричали, что ему сохранят жизнь, если он попросит пощады, но они сами не верили своим словам. Потом говорили, будто Николас ответил им: Мне не нужна ваша пощада, я предпочитаю смерть! Но это, конечно, ложь. Смелым он никогда не был. Когда с него стянули чулки и нижнюю одежду, оказалось, что он обделался, пришлось позвать двух нищих старух, чтобы они обмыли его. Потом эти чулки Эрлингова наместника в Нидаросе отдали нищему старику, который за чарку пива охотно раздевался и показывал людям, каким толстым слоем дерьма был вымазан хёвдинг. Такой была память о Николасе Бесстрашном, наместнике ярла Эрлинга.
Многие тогда пали, и у архиепископа Эйстейна горела земля под ногами — он бежал, как заяц, Нидарос стал нашим городом. Когда битва закончилась, я упал ничком на землю, потом перевернулся на спину и увидел над собой облака, мигнула первая звезда. Я никак не мог отдышаться. Думаю, битва длилась от заутрени до обедни, долго. Я убил четверых и рубанул пятого, но, может, он был убит еще до этого. Я лежал на земле, словно загнанный конь. Вы знаете, наверное, что почти в каждом сражении случаются промежутки между схватками, можно спрятаться за деревьями, перевести дух и собраться силами. Даже сражаясь в городе, можно оказаться в проулке, где нет врагов, и отдышаться. Но в тот раз мне не удалось передохнуть и силы мои были на исходе. Разрази меня гром, если я отдыхал между заутренней и обедней. Я лежал на земле и не мог пошевелиться, и вдруг увидел конунга.
Тогда я с трудом поднялся на ноги, конунг шел в великолепный храм архиепископа, чтобы поблагодарить Бога за победу. Он был совсем юный, лицо у него было белое, как у женщины, многие находили его красивым, однако ему, по-моему, не хватало воли, Впрочем, всем было известно, что за спиной у него стоят сильные люди. И он был умен. Я вошел за ним в церковь, и тоже помолился, не знаю, за что, наверное, за то, чтобы мои братья остались живы и не потеряли мужества.
Я встретил их в тот же вечер. Случалось ли вам испытать на себе, что святая Дева Мария, проворно, как ласка, отыскивает тех, с кем ты просил встречи, и приводит их к тебе с рогом пива в руках? Да, Вильяльм и Йон, оба были людьми конунга Эйстейна, недавние изгои, как и я, они вернулись в Нидарос дружинниками конунга Эйстейна. От радости мы и бранились и плакали.
Послушайте меня, Сверрир и Аудун. Вы здесь чужие и, наверное, не совсем понимаете, о чем я говорю. У нас была своя усадьба, было право карать рабов, если нужно, и заниматься трудом, достойным людей чести, если мы того хотели. Мы не были богаты, но владели землей и сила у нас все-таки была, и еще серебро. Мы смотрели на других сверху вниз и считались гордостью своей округи, отец каждый год ездил на тинг во Фросту и говорил там не меньше трех раз. После каждой поездки он хвастался так долго, что мы уставали его слушать, нарочно уходили к служанкам и забавлялись с ними. Мы точно знали, что у нас есть, и не были расточительны, и странники с нищенками, что приходили к нам, получали ровно столько, чтобы им хватило сил добраться до следующей усадьбы. Но однажды ночью к нам пришли воины дьявола.
Вы меня понимаете? Однажды ночью к нам пришли воины дьявола. Отец к тому времени уже умер. Они забрали меня. С тех пор я был гребцом на корабле, который принадлежал не мне, потом я был удостоен чести стать воином, но свободы я не обрел. Если бы мои братья не подчинились им, мне на шею в знак благодарности за службу надели бы не серебряную гривну, а пеньковую петляю. Чужие люди получили право орать на наших работников и пересчитывать овец в нашей овчарне. Этот проклятый Николас, который обделался перед смертью, послал своих людей в Сальтнес пересчитать наших овец. Нечего и говорить, как я был счастлив, когда он умер.
Через пять дней после битвы на тинге в Эйраре Эйстейн был назван конунгом. Конечно, он еще ребенок, однако опыта у него было побольше, чем у конунга Магнуса, этого молокососа, что был назван конунгом, даже не будучи конунговым сыном. Я стоял рядом, обнажив меч, когда Эйстейна провозгласили конунгом, и мои братья тоже. Мы подняли мечи и присягнули ему. Мы дали клятву и конунгу и закону, а вечером мы ели хлеб, испеченный нашей матерью и ее моченую морошку. И то и другое она привезла из Сальтнеса.
Она приехала в Нидарос и успела в самый раз, чтобы увидеть, как ее сыновья обнажают мечи в честь конунга. И она плакала. Мы втроем несли ее на плечах, она была горда, но ей было неловко и она бранилась на нас и мне, воину, закатила такую оплеуху, что я и сейчас ее помню. Не позорьте себя, парни! — кричала она, когда мы подняли ее и понесли в трактир. Йон бросил на стол кусок серебра и крикнул: Подайте нам всего самого лучшего! Мы с Вильяльмом сделали то же самое, а Вильяльм метнул в стену меч, острие его вошло в бревно и меч долго дрожал. Это у Вильяльма здорово получалось. Потом мы расспросили мать о новостях, и Йон, младший, почти ребенок, однако уже обагривший меч кровью пятерых человек, как он говорил, хотя думаю, что троих он прибавил и убитых было только двое, спросил у матери, стыдясь своего вопроса, как поживает дома его щенок. И мать ответила ему с гордостью: Он уже взрослый пес!
Потом конунгу Эйстейну пришлось покинуть город. Вы знаете, ярл Эрлинг могущественный человек. Правда, теперь Эйстейн был объявлен конунгом, город был в наших руках и взять его обратно было бы не так-то просто. Конунг Эйстейн со своими людьми ушел через горы Доврафьялль, и мои братья ушли вместе с ним. У меня же было другое дело, более важное, но о нем мне нельзя говорить…
Или все-таки можно?..
Он внимательно поглядел на нас. На чьей мы стороне в этой борьбе, готовы ли сражаться или ищем только тишины и покоя?.. Мы со Сверриром с удивлением поглядели на него. Кто мы, на их ли мы стороне в этой борьбе или просто люди, стремящиеся к тишине и покою? Кажется, я кивнул, и Сверрир тоже. Сигурд сказал:
— Я знаю, что вам можно доверять. Конунг Эйстейн и его войско сейчас в Упплёнде. к нему стекается все больше людей, которые ненавидят конунга Магнуса и Эрлинга ярла. Тренды — те, как один, поднялись на защиту Нидароса. Я тут не зря, мимо Сельи идут корабли. Отсюда я подам весть, когда ярл Эрлинг двинется на север.
Здесь найдется не один быстроногий священник, готовый повыше подвязать свою рясу и пуститься в путь, все уже наготове. Но я жду гонца.
Сюда должен прибыть человек, от него я узнаю, отправится ли конунг Эйстейн в Конунгахеллу или в Тунсберг. Тогда мне станет ясно, когда он собирается ударить, и останется перейти через горы и пустоши Теламёрка к человеку, которого зовут Хрут, он тоже ненавидит ярла Эрлинга. Хрут соберет теламёркцев, и мы нападем на ярла с запада в то же время, как конунг Эйстейн нападет на него с севера.
Теперь вам ясно?
Сигурд замолчал, мы тоже молчали, потом он развел небольшой костер и сказал:
— Я каждый день развожу костер, мне нужна зола.
Мы сидели и смотрели на огонь, тяжел путь мужчины, тяжелы произнесенные им слова. Сигурд сказал, что, когда ярл Эрлинг и его сын падут, он снова вернется на Селью. И заберет этих двоих.
— Она не любит меня, и все-таки любит, тогда, в монастырском саду, я взял ее не силой, она сама этого хотела, вот почему этот грех кажется ей еще большим, чем он есть на самом деле, и она так недобра ко мне. Но я каждый день готовлю для нее золу. Ей каждый день нужна свежая зола. Ведь зола должна быть теплой, а у нее на руках ребенок и работу она тоже должна выполнять, вот я каждый день и ношу золу в дом, где живут женщины, и стучу в дверь. И она благодарит за это двумя молитвами, утром и вечером, одна молитва обращена к святой Сунневе, другая — к Деве Марии.
Он умолк, костер догорел, наступил вечер. Сигурд поднялся, собрал теплую золу в деревянную миску и, больше ничего не сказав, начал спускаться от церкви святой Сунневы к запертым дверям дома для женщин.
Йомфру Кристин, за долгую жизнь мечтам человека тоже легко превратиться в золу.
Лето на Селье сменилось осенью, каждый день был ясен и светел. Каждый миг был полон спокойного дыхания людей, добротой их друг к другу, в глубине своих сердец они встречали Бога один на один. Я вспоминаю эти дни, как последние в моей жизни, когда в душе у меня еще царил мир. Но я знал, что по всей стране, в далеких долинах, за хребтами видимых нам гор, в гордом Нидаросе и далеком Вике люди сжимают кулаки и точат мечи, готовясь к сражению. Тогда пришел Гаут.
Гаут был расположен к нам, ведь мы давно знали друг друга, встречались в Киркьювоге на Оркнейских островах. Наверное, не ошибусь, если скажу, что Гаут полюбил нас, Сверрира и меня. У него была странная способность излучать тепло, это многих смущало. Но вдруг его как подменили. Он сказал:
— Я узнал, что убили моего брата…
Лицо Сверрира мгновенно напряглось, стало волевым и равнодушным, и вместе с тем, на нем было написано сочувствие Гауту, потерявшему брата.
— Он тоже строил церкви? — спросил Сверрир.
Он подошел к Гауту и прикоснулся к его обрубку, но Гаут тут же отдернул руку, словно к нему прикоснулись раскаленным железом.
— Нет, он был воин. Его убили в Киркьюбё на Фарерских островах.
Нас словно пронзила молния, я чуть не вскрикнул, но Сверрир быстро спросил:
— В Киркьюбё? После нашего отъезда?.. Неужели это был?.. — Он обернулся ко мне и, несмотря на тревогу, я был доволен, что мы с ним одинаково отнеслись к словам Гаута.
— Неужели это был?.. — воскликнул Сверрир.
— Его звали Халльвард! — вмешался я.
— Нет, Аудун, его звали Оттар, — поправил меня Сверрир. — Теперь я все вспомнил. Мы узнали об этом, когда вернулись домой, после сбора яиц. Его звали Оттар.
— Твоего брата звали Оттар? — спросил я у Гаута.
Теперь уже я, а не Сверрир, прикоснулся к его обрубку. Помолчав, Сверрир сказал:
— Мы можем только молиться за тебя, Гаут. Ты прав, Оттара убили. Мы не знали, что он твой брат. Когда ты сам узнал о его смерти?
Я не мог понять, откуда Гауту стало известно об этом убийстве, теперь в его лице уже не было готовности прощать.
— Нам неприятно, что его убил фаререц, — сказал Сверрир. — После убийства он бежал в горы и не понес заслуженного наказания. Но у епископа Хрои длинные руки — этот убийца либо умрет в горах от голода, либо вернется к людям, а тогда…
— Я не уверен, должен ли этот человек понести наказание, — сказал Гаут. — Но я знаю, что мой брат мертв. Знаю также, что я привык прощать причиненное мне зло. Но простить того, кто причинил зло моему брату? Убил его? Я мог бы простить убийцу своего брата, если бы все дело было только в моем прощении. У Оттара была усадьба в Вике, и он жил там, когда не ездил со сборщиком дани Карлом. Там у него осталась жена и трое детей. Простят ли они? Может, я поступлю несправедливо по отношению к ним, если прощу убийцу Оттара? Его можно заставить заплатить виру. Это было бы справедливо по отношению к жене и детям Оттара. Но будет ли это справедливо по отношению к Сыну Божьему? Не знаю.
Гаут еще рассуждал о тайнах прощения, а Сверрир уже действовал, как кормчий, схвативший кормило во время шторма. Он сказал:
— Я тоже часто думаю о силе прощения. Правильно ли в каждом случае прощать того, кто причинил нам зло? Ты, Гаут, считаешь, что это правильно, если дело касается только тебя и твоей чести. Но правильно ли это, если ущерб нанесен твоему роду? И чего ждет от нас Бог? Хочет ли Он, чтобы мы всегда прощали? Этого я не знаю.
В тот день Гаут был непривычно мрачен, он не позволил себе утешиться чужими словами. Мы сказали, что пойдем в церковь, чтобы помолиться за душу убиенного Оттара, и он пошел за нами. Когда я шел по тропинке впереди Гаута, мне было не по себе — спина у меня была открыта, как у воина, взятого в плен после битвы и еще не знающего, получит ли он пощаду.
— Если убийцы объявят, что они убили Оттара, — сказал Гаут, — мне будет легче простить их от его имени. Но если они не возьмут на себя это убийство, я не смогу простить их от имени детей моего убитого брата.
Мы подошли к церкви, Гаут остановился перед нами и сказал:
— Я буду смотреть на ваши лица, пока вы молитесь.
Он так и сделал. Я молился с закрытыми глазами, Сверрир, думаю, с открытыми. Во мне и сейчас еще живо то чувство скольжения в бездну. Мы согрешили перед искаженным мукой лицом Сына Божьего, осквернили ложью его уши. Через некоторое время мы поднялись с колен, и Гаут сказал:
— Три дня я буду приходить сюда и смотреть в ваши лица, пока вы молитесь.
— Ты единственный человек, Гаут, который достоин смотреть в лицо человека, когда он молится, — сказал Сверрир. — Только избранным дано такое право — их взгляд не оскорбляет молящегося. Но даже ты, Гаут, не всегда имеешь право на это. Надеюсь, Дева Мария исполнит все, о чем ее просил в свое время твой покойный брат Оттар. Однако, если ты хочешь прийти и помочь мне обрести честность в моей молитве, я благодарен тебе за это. Приходи завтра к заутрене.
Мы расстались, он долго смотрел нам вслед.
— Нам надо собрать фарерцев, — сказал Сверрир.
В тот же вечер мы собрали фарерцев, их было не так много, и все они работали в монастыре. Двое ловили рыбу, другие были заняты на огороде, Свиной Стефан помогал Гауту, строившему новый дом для стариков. Вечер выдался на диво красивый, синело море, ветер напоминал еле слышный шепот ребенка. Мы встретились на берегу у причала, нас было человек десять или двенадцать. Сверрир сказал:
— Завтра утром вы отправитесь в Нидарос.
Я думал, что он будет говорить по отдельности с каждым и просить, чтобы они молчали о том, что им известно об убийстве Оттара. Так он сделал, когда мы находились в открытом море на пути в Норвегию. Но теперь он сказал:
— Как вам известно, у нас на корабле больше китового сала, чем нужно для такой небольшой команды. А китовое сало добрый товар, и к зиме цена на него вырастет. К тому же, большинство из вас неплохие корабельные плотники, и вы легко найдете себе работу в Нидаросе. А я останусь здесь. И Аудун тоже. Нам еще рано являться к архиепископу Эйстейну, чтобы просить у него приходы, на которые мы, по нашему мнению, имеем право. Не исключено, что мы поедем в Бьёргюн и изложим там свою просьбу ярлу Эрлингу. Но вы отправитесь на север уже завтра утром.
Я слушал Сверрира и смотрел на Свиного Стефана, теперь мне все стало ясно. Последнее время Стефан мучился раскаянием, что помог Арве отправиться в лучший мир. Разговоры Гаута о прощении, должно быть, переплавили что-то в его сердце. Это новое, более чувствительное сердце мешало Стефану считать себя другом Сверрира, каким он всегда был. Ведь убить Арве велел Стефану Сверрир. Пытаясь искупить зло, Стефан, наверное, рассказал Гауту об убийстве Оттара, не подозревая, что Оттар его брат. Однако назвать убийцу все-таки не решился.
Должно быть, он сказал примерно так:
— Не все такие святые, какими прикидываются.
А может, еще что и похуже, я понял это по его лицу. И Сверрир, наверное, тоже. Мне показалось, что вот-вот произойдет что-то необычное — налетит шторм, упадет с неба ястреб или в вереске послышится писк зайчонка. Но Сверрир только сказал:
— Стефан?..
— Да?
— Слушай, Стефан и вы все из Киркьюбе! Вы знаете, что народ Норвегии взбунтовался против ярла Эрлинга, и никому неизвестно, что нас здесь ожидает. В Нидаросе вас примут за обычных торговцев из Киркьюбё, нас с Аудуном вы не знаете. Но если вы получите весть, — она будет такова, что вы безошибочно поймете: это от Сверрира! — вы сделаете все, что вам скажет гонец. Так будет лучше и для вас и для нас.
— Я знаю, Стефан, на тебя можно положиться, как ни на кого другого! — сказал он Стефану.
И Стефан снова стал человеком, на которого можно положиться. Слабость и предательство чуть не одолели его, но слова Сверрира поддержали его дух и слабость обернулась силой, Сверрир связал Стефана с собой, а потом позволил ему уйти.
На другой день корабль ушел на север.
Но на Селье все изменилось. Священник Симон улыбался нам, как, наверное, улыбается рыба, съевшая наживку с крючка. Сигурд из Сальтнеса стал нам, по-своему, ближе. А вот Гаут отдалился, он не сказал нам ни одного недоброго слова, но и доброго тоже. День за днем он приходил в церковь и смотрел нам в лица, пока мы молились. Бенедикт, который по-прежнему ползал в церковь, больше не улыбался нам, он полз, уткнувшись носом в траву, словно что-то искал в ней.
— Йомфру Кристин, я чувствую, что не ошибся в тот день, когда смотрел в лицо Свиного Стефана и угадал в нем злой дух.
— Когда я смотрю в твое лицо, господин Аудун, я, может, и не вижу в нем злого духа, но не вижу и доброго.
Настоятель монастыря на Селье занемог незадолго до нашего приезда в Норвегию. И так случилось, что умный черноволосый священник Симон, принявший обет монашества еще в юности, с языком, острее, чем лезвие ножа, с насмешливой улыбкой и таким выражением лица, точно у него постоянно болел живот, немного кривобокий, отчего казалось, будто он ходит на цыпочках, дабы его не услыхала его собственная совесть, получил наказ от архиепископа исполнять обязанности настоятеля, пока старый настоятель не сможет к ним вернуться. Нам стало известно, что Симон брат тонкогубого священника в Киркьювоге, приближенного оркнейского ярла. Их родство сразу бросалось в глаза. Но я редко встречал братьев, в которых было бы так мало любви друг к другу, составляющей горячее ядро каждого братства.
Однажды вскоре после нашего приезда на Селью, Сверрира и меня спросили, не желаем ли мы оба разделить вечернюю трапезу со священником Симоном. Мы отправились к столу Симона с чувством, будто в трапезной наши головы должны были пасть под ударом меча. Симон выглядел пьяным. Не знаю, был ли он пьян на самом деле или у него были причины прикинуться пьяным. Прислуживавший работник молча покинул трапезную, и Симон встал со скамьи, на которой сидел. Он подошел к нам, сперва он обеими руками пожал руки мне, потом — Сверриру. Движения его были преувеличенно точные, из-за некоей почтительной раскованности он выглядел более красивым, чем обычно. Широким жестом пригласив нас к столу, он засмеялся и сказал:
— У нас прекрасная страна!
Он смеялся долго, мы тоже засмеялись, но не так громко и легко, как он. Я подумал: Симон такой же злой человек, как и его брат, но он не столь утонченно и ловко проявляет свою злобу.
— У нас прекрасная страна! — повторил Симон.
Потом он налил вина и пустил чашу по кругу. Мы пили очень умеренно, он — более свободно. Наконец его узкое, худое лицо словно подернулось дымкой, она скрыла его глаза и мысли, теперь он мог позволить себе говорить, не чувствуя ответственности за свои слова.
Но сперва, йомфру Кристин, позволь описать тебе трапезную, где состоялась наша первая встреча с Симоном. Ты, выросшая в роскоши, какая пристала дочери конунга, назвала бы эту трапезную бедной. Но на взгляд того, кто привык спать в хлеву или воевать всю жизнь, пока его не пронзит копье врага, она выглядела большой и богатой. И опрятной, если сравнить ее с тем неприбранным помещением, где спали работники. И даже с маленькими кельями монахов, скорее похожими на стойла для рабов, чем на обиталище служителей Господа Бога. Это была единственная палата в монастыре, где человек имел право остаться наедине со своими мыслями, зная, что никто не посмеет вторгнуться к нему и нарушить его одиночество. Теперь здесь сидел священник Симон.
Вот как он выглядел:
Он был в расцвете сил, лицо его редко озарялось радостью, оно выражало лишь властолюбие, обжигающее душу, как горящий уголь обжигает ладонь. Господь наградил его недюжинным умом, позволявшим ему проникать в любую тайну. Лишь одна тайна была ему недоступна — тайна доброты, тут он становился как бы слепым. Он не различал благородства человеческих сердец и потому не видел мира в его цельности. Думаю, Симону стало бы не по себе, если б однажды, с Божьей помощью, ему открылось то, что обычно было от него скрыто: человеческое горе и страдания, радость, счастье, любовь, страсть и невыразимое желание простить и получить прощение. Что он мог знать о Боге? Он понимал справедливость закона, суровую точность букв, строгий суд псалмов, но не одухотворенность, вложенную в их слова. Что он мог знать о Боге?
Что знал он о радости прощения, составлявшую суть Господа нашего, о красоте сада в середине лета, о безбрежном просторе моря и о наслаждении плыть под звездами? Что он мог знать о Боге? А вот о смерти он знал почти все и сумел бы встретить ее с холодным мужеством, но, думаю, без надежды, потому что надежда требует от человека смирения. О Боге он знал мало. О людях — все.
А если и не все, то достаточно, чтобы чувствовать к ним глубочайшее презрение, и в этом он был прав. Но доброты людей, той редкой доброты, которая свойственна не всем и не всегда и которая бывает сильнее меча, он не понимал.
Симон заговорил.
Он сказал так:
— Аудун и Сверрир, вы полагаете, что монастырем на Селье управляют люди, несущие в сердце своем доброту и величие Божье, смиренные души, чуждые лукавства и сокрушенные тяжестью своих грехов. Нет, это не так! Вы полагаете, что этот монастырь управляется настоятелем, а над ним стоят архиепископ, конунг и папа, которыми движет Божья доброта и величие? Нет, это не так! Вы полагаете, что народ Норвегии живет в почтительном страхе перед ярлом и конунгом, исполненный любви к их единственному справедливому суду? Нет, это не так! Вы полагаете, что всемогущий Сын Божий вмешается, если зло слишком разрастется и станет невыносимым, полагаете, что исполненные скверны норвежцы преклонят колени перед небесным светом? Нет, это не так!
Он говорил тихо, но в голосе его вдруг прорывалась горячность, сперва он сдерживал себя усилием воли и тогда его сухой голос не мог увлечь меня за собой. Но он обретал силу в речах о ненависти. Темнел, как море перед бурей. За дымкой хмеля я угадывал в этом священнике бездонную личность, видел могучую, горячую дикую силу, заставившую меня отступить перед ним и прижаться к стене.
— Аудун, — сказал он, обращая ко мне острие своих слов, — Аудун, ты приехал из счастливой страны, где грех — это грех и где он не дает грешнику спать по ночам. А попал в страну, где грех перестал быть грехом и где грешник спит сном праведника!
Симон долго и раскатисто хохотал, нагибаясь к столу, и пил, уже не сдерживаясь и не совсем понимая, что делает.
Мы тоже отхлебнули, но совсем немного. Симон продолжал:
— Вам известно, что когда-то монастырь на Селье был Божьим местом. Известно и то, что здесь, где некогда обитала святая Суннева, мужчины и женщины преклонялись перед святыней и обретали душевный покой. Но когда власть ярла Эрлинга усилилась, он пожелал, чтобы люди обращались к Богу там, где присутствуют ярловы воины, так ему было легче держать паломников в повиновении. Тогда он перенес мощи святой Сунневы в Бьёргюн. Это произошло несколько зим назад. Я был уже здесь. Ярл приказал перенести ее святые мощи, сославшись на разрешение и благословение архиепископа. Суровые люди ярла унесли отсюда ее раку. Меня тоже попросили ее нести. Но я отказался. С тех пор меня вынуждают оставаться здесь, где больше нет ее раки и ее святых мощей. Я, каждый день поднимавшийся по этим ступеням и преклонявший перед ней колени, видевший ее и мечтавший о ней по ночам, вынужден оставаться здесь, когда ее здесь уже нет.
Вы понимаете, что это был просто грабеж? Святая Суннева пребывала здесь, здесь жила, здесь умерла, здесь боролась с грехом и грешниками и предпочла смерть надругательству грабителей. И они украли ее раку! Ярл, отец конунга Магнуса, сделал это с разрешения и благословения архиепископа Эйстейна и, думаю, с благословения самого папы. Но почему? Чтобы усилить свою власть! Понимаете? Понимаете, что я ненавижу, ненавижу, ненавижу! — Он громко выкрикнул последние слова, потом посмотрел на нас и опять засмеялся.
— Сверрир, — быстро проговорил он, и теперь острие его слов было обращено к Сверриру. — Сверрир, у меня была женщина, ее звали Катарина. Когда они украли раку с мощами святой Сунневы, они украли и Катарину…
Теперь он был сильно пьян и не скрывал этого, лицо его изменилось, слова и мысли текли, как молоко в воде. Но тем не менее он заставлял нас сидеть за столом, как наказанных детей.
Он продолжал:
— Сверрир, у меня здесь была женщина! Я говорил всем, что она моя сестра, больная аббатиса, да оно так и было! Она была аббатиса и потому моя сестра во Христе. Мы должны были так говорить. Она была смыслом всей моей жалкой жизни, мы вместе поднимались к пещере святой Сунневы и вместе молились, чтобы Господь простил мою аббатису, и Он простил ее. Мы обладали друг другом, я знаю, это был грех, грех, грех! Но знаю также, что нам было дано тихое чудо прощения, мы испытали счастье там, наверху, возле святых мощей Сунневы. Аббатиса! Мы вместе молились, днем она работала на огороде, это было полезно для ее слабого здоровья и для моего тоже. Откуда она приехала сюда? Из монастыря на острове Гримсей. Чья она была дочь? Говорили, будто ее отцом был конунг Сигурд Рот.
Да, Сигурд Рот, но уверенности в этом у нее не было. У конунгов бывает много сыновей и дочерей, и не все они записаны в церковных книгах. Никто, кроме нее и меня, не знал, что она, возможно, дочь конунга. Но потом люди ярла приехали за ракой святой Сунневы и я отказался нести ее, тогда они забрали с собой в Бьёргюн и Катарину. Ее заставили сопровождать раку. А я остался, без разрешения архиепископа я не мог уехать отсюда. Кто знает, где она теперь? Мне это неизвестно. Она на коленях молится в Бьёргюне перед ракой святой Сунневы, но сила ее молитв не достигает меня, потому что мы молимся врозь. Они принудили меня остаться здесь!
Настоятель!
Архиепископ!
Конунг!
Архиепископ Эйстейн владеет половиной страны, он получает подарки, провозглашая конунгом того, кто не является сыном конунга! Ребенок, зачатый человеком, повесившим сына своей жены, носит корону конунга! Друг архиепископа и его брат во Христе, меч и слово, золото и Бог!
— Аббатиса, — продолжал он, — Аббатиса… Хрупкая труженица на огороде, пламенная в грехе и прекрасная в смирении, как хороша она была, когда ночной свет падал на ее тело и отражался от него. Как хороша она была в этом слабом ночном свете, как хороша она была, когда шла по земле, оскверненной впоследствии Бенедиктом, который отвергает помощь, когда ползет в церковь молиться, и тем самым являет свою гордыню. Они забрали ее у меня.
— Аббатиса… аббатиса… — Он засмеялся, из углов рта у него текла слюна, он был пьян, но голова у него была ясная.
Через некоторое время он сказал:
— Вы хотите отправиться в Нидарос, чтобы заручиться советом и поддержкой архиепископа Эйстейна и получить приходы в этой стране. Возможно, вы их получите. Будете читать слово Божье в каких-нибудь диких краях, окруженные бондами, и никто, кроме случайной служанки, не поможет вам там, вам придется работать как простым бондам, ваши руки почернеют от земли, у вас не будет книг и ваша паства будет глуха к словам Священного писания. Кто поддерживает престол архиепископа в этой стране? Отпрыски богатых родов! А кто сидит в епископствах этой страны? Отпрыски богатых родов, отдавшие все свое имущество, дабы ярл Эрлинг получил власть, которой так жаждал. Они возглавляют епископства нашей страны! Поймите же, что вас ожидает. Вы попросите себе приходы и получите их, самые бедные, конечно, где со временем и сгинете. Или архиепископ шепнет кое-что на ухо ярлу…
Архиепископ Эйстейн видел много грехов, они как некрасивые бусины рассыпаны в его душе. Поэтому он не терпит чужих грехов, от них ноша его собственных становится еще тяжелее. Если он заподозрит, что какой-то священник пришел к нему с обагренными кровью руками, с незамоленным грехом на душе и убийством на совести, он безжалостно отдаст его в руки ярла.
— Аббатиса… — Симон засмеялся. — Аббатиса, где ты?
Он снова выпил и продолжал:
— Вы слышали о твердости трендов? Вам понятна ненависть человека, у которого на глазах его отца, брата или дядю силой заставили следовать за ярлом Эрлингом? Известно ли вам что-нибудь о людях, которые не подчинились ярлу? Знаете ли вы, к примеру, что земледельцы Упплёнда не всегда подчиняются приказам конунга? И, кто знает, может, жители Вика тоже устали уже от ярла Эрлинга? Но конунг Эйстейн Девчушка слишком слаб. Он еще ребенок. Правда, у него есть люди…
Симон поднял голову и засмеялся.
Он встал, нетвердым шагом подошел к двери, а потом повернулся к нам. Он понимал, что не сумеет помешать нам, если мы захотим уйти. Но знал, что, стоя таким образом, он придает своим словам особый вес. Он сказал:
— Сверрир и Аудун, нам нужны люди! Нам нужны два молодых священника, которые явятся к ярлу Эрлингу и попросят помочь им получить здесь приходы. Священники, глаза и уши которых всегда будут открыты, которые запомнят все, что они видели и слышали, а потом исчезнут. Нам нужны такие священники.
Это небезопасно. Когда свергают ярла, когда неправому конунгу приходится отступать перед правым, тому, кто имел мужество идти впереди остальных в этой справедливой борьбе, всегда грозит опасность. Олав Святой тоже шел по опасному пути.
Симон стоял перед дверью, раскинув руки в стороны, суровый, темный лицом, непримиримый. Сверрир сказал:
— Отойди в сторону!
Симон отошел. Сверрир сказал:
— Прежде чем действовать, человек должен знать, к чему это может привести. А я еще не знаю. Молчишь, Симон? — Симон кивнул: — Не говори ни слова, пока я не разрешу тебе говорить!
Симон снова кивнул, на этот раз более решительно, впервые он был слабее того, кто пришел к нему. Неожиданно стало ясно, кто из них главный, так с тех пор и повелось, и так было всегда и всюду, где присутствовал твой отец конунг.
В ту ночь, йомфру Кристин, твой отец конунг проник в свои тайники, и только благодаря сильному желанию услышать песню человеческого сердца я могу представить себе, что проник туда вместе с ним.
Я, Сверрир из Киркьюбе, сын гребенщика или конунга…
В черной адской ночи, подобной этой, когда кажется, будто острые когти рвут мое бедное сердце и швыряют на ветер его окровавленные куски, я знаю, что она была здесь. Здесь лежала она, здесь они валились на ее распростертое тело, на ее плоть, на камни… Зачиная меня, они оскверняли всемогущего Сына Божьего и его святую мать… Или я был зачат не здесь? Не здесь и не тогда, когда Гаут протянул им руку и они отрубили ее, когда высохшие мощи святой Сунневы плакали кровавыми слезами, а горы и море смеялись? Разве не здесь я был зачат?
Или я был зачат в тот святой час, когда он, избранный среди людей, конунг и сын конунга, пришел, преклонил колени перед моей матерью и подарил ей бремя материнства? Когда она понесла меня? Что жжет меня, что опаляет мои мысли, что сияет в них? Кто я? Не знаю. Сын конунга, кому по праву наследства принадлежит эта страна, избранник зла или добра? Не знаю.
И никогда не узнаю. Но во мне зреет вера, что я тот, кто есть,— человек, который одним словом, одним взглядом, движением пальца, жаром или холодом голоса может заставить других прийти или уйти. Заставить их опуститься передо мной на колени и умереть за меня, солгать ради меня — произнести последнюю ложь перед лицом Господа и отправиться ради меня на вечные муки. Я знаю, так поступит каждый настоящий мужчина.
А я? Что могу я? Я могу уловить голос ветра и услыхать в нем сказанные слова, могу читать таинственный языкзвезд, видеть мысли людей. Я не могу успокоить море, но плыть по нему я могу, и находить в темноте землю, и заставлять людей мчаться по волнам, переходить через горы и следовать по дороге, которую указал им я. Это в моих силах. Я сплю и не сплю, вскакиваю и мгновенно оказываюсь там, где мне надлежит быть, мгновенно вижу то, что мне надлежит видеть. Я вижу путь, по которому идут другие, вижу их мысли, слышу удары их сердец. И заглушаю удары собственного.
Она лежала здесь, стеная от боли и похоти, проклятая и благословенная, охваченная и жаром и ненавистью. Неужели я был зачат здесь? Неужели мой отец сборщик дани Карл? Нет, я этому не верю, но ведь такое возможно? Кто я, сын безымянного воина или сын Унаса, бедного, робкого Унаса, не переносящего вида крови? Сын Унаса? Не знаю. Не знаю также, сын ли я конунга. Но знаю, я— это я, человек, способный заставить людей идти, куда мне надо, заставить их, голодных, отказаться от куска мяса, когда смерть склонилась над их трапезой, отказаться и сказать: Нам оно не нужно. И взяться за оружие… Но я не предводитель воинов, не проводник, ведущий их через горы, не конунг. Хотя, может быть…
Есть или нет у меня право наследства на эту страну? Я бедный священник в потертой рясе, у меня нет своего прихода, безымянный, я стремлюсь попасть к архиепископу Эйстейну, к которому, как я теперь знаю, бесполезно обращаться с моей просьбой. Неужели до конца жизни я проживу среди бедных бондов, буду отправлять службу в какой-нибудь затерянной церкви, отряхивать с рук землю и бежать, чтобы успеть благословить какого-нибудь старика, который боится без причастия предстать перед последним судом? Неужели встреча с великолепием Бога обернется для меня встречей со зловонными стариками, без причастия отправляющимися на последний суд? Служить там и знать, что я сын конунга, чувствовать, что я сын конунга, и молчать об этом?
И вместе с тем знать, что однажды, это станет известно всем. Однажды ярл Эрлинг узнает, что какой-то сельский священник в Норвегии— сын конунга. Он пошлет ко мне своих людей и, чтобы спокойно спать по ночам, прикажет вздернуть меня на дереве. И зловонием моего трупа будет отмечена встреча с великолепием Бога уже для другого сельского священника. Но я знаю, что, стоит мне захотеть, я могу все!
Стоит мне захотеть, я могу все! Это дано мне свыше и изменить это не в моей власти! Я вижу то, чего не видят они. Я вижу грех и могу подняться выше его. Могу, если надо, убить, могу дать греху торжествовать, если это необходимо, и вместе с тем чистосердечно раскаиваться в своих грехах. Я мог бы спалить усадьбу, если 6 так было нужно, сжечь в ней людей, если 6 так было нужно, допустил бы, чтобы мужчины, женщины и дети сгорели в ней, если б так было нужно. Если нужно, я готов на все, ибо власть конунга требует этого, эта власть необходима ему, чтобы сделать добро законом в его стране. Ради добра, ради справедливости я способен взвалить себе на плечи бремя зла, поступить несправедливо ради справедливости. И оплакать свою несправедливость. И пойти дальше.
Я это знаю. Я понимаю, что делаю. Но это не мешает мне делать то, что я считаю нужным. Я велю, и люди исполняют мою волю. Я беру вину на себя, свою и чужую, я— хевдинг, который скрывает свои мысли, но берет на себя чужую вину. Но нет того, у кого бы я согласился быть хёвдингом.
Сыне Божий, всемогущий на небесах, таков я, и Ты направляешь мои шаги! Ты направлял и шаги святого Олава, ты позволил святой Сунневе умереть на этом острове, а потом— грешным людям увезти отсюда ее прах. Ответь мне, кто я? Не отвечаешь? Молчишь, потому что твое молчание поддерживает во мне сомнение, а сомнение дает мне и стремление, и силы грешить ради добра, необходимые немногим избранным. Ради добра? Я грешу ради огня, горящего во мне, пылающего в моем сердце и направляющего меня на моем пути. Но я не закрываю глаза на свои грехи, вижу их и признаюсь в них Тебе.
Или не вижу? Как я могу их видеть, если не знаю, сын я конунга или нет? Ибо, если я сын конунга, я согрешу, не пойдя путем конунга. Когда я вижу несправедливость, творимую в стране этим низким, проклятым человеком, и знаю, что я тот избранный, который мог бы, который мог бы… Но хватит ли у меня мужества? Сыне Божий, Ты всемогущ и нынче ночью я требую: Скажи мне, кто я?
Но ты молчишь, как море, рокочешь, как море, шепчешь, как море, ни кто может истолковать Твой голос? Ты возлагаешь на меня тяжкую ношу, ношу сомнения, я буду нести ее, но я скажу людям: Во мне нет сомнения! Я скажу людям: Во мне нет сомнения, сомневается тот, кто раздумывает, а я знаю! Знаю, ибо Он открыл мне истину.
Он, Всемогущий, и она, грешница, открыли мне, кто я. Я верю в это, потому что это сказала она. Я верю в это, потому что это сказал Он! Я чувствую, как нынче ночью сквозь рясу в мою плоть врезается камень, чувствую, как пальцы мои намокают от крови, когда я провожу рукой по коленям. Но это не светлый час чистой молитвы, который мирный, спокойный и полный надежд человек проводит наедине с Богом. Это мой час, час беспощадного, я хочу заставить Его прийти, но Он не приходит. И тем самым принуждает меня к решению. Ибо дает мне силы понять: Я тот, кем хочу быть!
Есть люди меньше, чем я, и больше, чем я. Они обладают даром молчать, когда говорит другой, поэтому они молчат и тогда, когда говорит Бог. Мне же дана способность говорить так, что меня слушают люди, однако не так, чтобы меня услышал Господь. Но если Господь молчит, то лишь для того, чтобы говорил я, в его беспощадном молчании— призыв мне: Иди и собери всех, кто готов пойти по моим стопам, и по твоим. Господи Всемогущий, по твоим стопам и по моим!
Иногда мне чудится, что Олав Святой стоит у меня с одной стороны, а святая Суннева— с другой и одновременно что-то кричат мне в уши, а я прохожу мимо. Они идут за мной, я их не вижу, но они здесь. Почему они со мной? Может, они посланцы Всемогущего Сына Божьего? Но что они говорят мне, что шепчут, почему я ухожу от них? Уж не потому ли, что боюсь того, что услышу от них?
Хотят ли они, чтобы я узнал то, чего не знаю, а потом заставил и всех в это поверить? Ибо, если сердце мое узнает правду, почему не вложить правду и в мои уста? Правду конунга Олава Святого, человека, сражавшегося за Божье дело?
Я думаю: был ли грешником и конунг Олав Святой? Лгал ли он, явившись из греха, был ли он грешным? Знал ли, что делает, лгал ли своим близким, преклонял ли колени перед теми, кто видел его лицо, когда он молился, управлял ли игрой своего лица так, что сумел обмануть смотрящих? Разве не светился он светом Божьим, разве не расцветали лилии Божьи там, где ступала его нога? Разве следы его не были полны крови, убитых им людей?
Был ли он человеком?
И рабом Божьим, не имеющим власти над Богом, послушно гнущимся под Его кнутом, человеком, который, часто против своей воли, шел путем, указанным Богом? Разве не взывал он к Богу: Это ты сделал меня грешником! А Бог отвечал ему: Я сделал тебя грешником, ибо только грешник может идти указанным мной путем.
Так молчи, Боже, молчи теперь и найти мне час покоя, ты измучил меня своим молчанием. Если бы она была здесь, та женщина, которую я оставил, если бы Астрид была здесь, если бы Гуннхильд, моя мать, была здесь нынче ночью и отерла бы пот с моего лба, как добрые люди отерли пот со лба Спасителя. Если бы Астрид и Гуннхильд были здесь нынче ночью!
Если бы я мог, как ребенок, припасть к одной и, как слабый человек,— к другой, укрыться в их тепле и найти там покой. Но я не могу. Во мне пылает костер, и этот костер не дает мне ни мира, ни отдыха.
Так приди ко мне, Боже, благослови меня, наставь на Свой путь. Но позволь моим мыслям править мной, пусть сменяются времена года и день и ночь исчезают, словно большое колесо под небесным сводом, пусть мои мысли направляют меня, когда я пойду указанным Тобой путем.
Господи Всемогущий, это наша с Тобой тайна.
Однажды вечером, в сумерках, к Селье подошли два корабля, мы слышали, как на борту перекликались люди. Мы со Сверриром поднялись со скамьи в трапезной и укрылись за стенами церкви. Сигурд тоже услыхал их крики. Он вышел из дома, где спали монастырские работники, я разглядел меч, который он нес под рясой. Мы прошли по тропинке через березовый лес, за нами слышались удары весел. Мы могли бы укрыться вблизи от монастыря, но мы перевалили через гору и с той стороны нашли пещеру, в которой легко могли укрыться три человека. Наступила ночь, теплая осенняя ночь, в вереск упали несколько капель дождя, ветер напомнил мне добрые осенние дни в Киркьюбё.
Сюда мог приплыть кто угодно, — и воины и торговые люди, Сигурд сказал, что утром он проберется в монастырь и все разузнает. Но на рассвете мы услыхали, что по овечьей тропе идет человек. Сигурд обнажил меч, однако вскоре мы поняли, что идет тот, кому нечего скрывать. Это был Гаут. Он нашел нас и принес нам еды, сказал, что на Селью прибыл сборщик дани Карл, направляющийся дальше на север, в Нидарос. Долго он здесь не задержится, но душа у этого человека не так хороша, какой он норовит выставить ее перед людьми.
— В этом ты прав, Гаут.
— Это его люди отрубили мне руку, но кто именно, я не знаю.
Мы сели, теперь уже вчетвером, у каждого из нас был свой шрам после встречи со сборщиком дани Карлом. То, что Карл направляется в Нидарос, сделало этот город для нас со Сверриром уже не таким привлекательным, как раньше. Шел дождь, пещера служила нам укрытием, в рассветных сумерках овцы на склонах казались белыми клочками дыма, я сидел и думал, что Гаут знает не так мало, как показывает. Мне даже пришло в голову, что его прислал сюда сам сборщик дани, — мол, Гаут найдет нас и уговорит остаться в пещере, а потом придут воины и испытают своими мечами прочность наших кольчуг. Вдруг Сверрир спросил:
— Ты видел что-нибудь в моих глазах?
Он смотрел Гауту в лицо, и я впервые увидел, как Гаут отвел глаза, говоря с человеком:
— Нет, ничего! — ответил он. — Я просил святую Деву Марию помочь мне увидеть в твоих глазах грех, и в твоих, тоже, Аудун, убедиться, что вы убили Оттара. Но я ничего не увидел.
— Почему же ты молчал о том, что ничего не увидел?
— Это мой грех. Мне было стыдно смотреть в ваши лица, и я был разочарован! Теперь я прошу у вас прощения!
Сверрир кивнул, я тоже, Сверрир сказал:
— Ты знаешь, Гаут, сборщик дани Карл плохой человек. Ты, наверное, слыхал, что он сделал в Киркьюбё после того, как там был убит твой брат? Он искал убийцу, но этого ему было мало. Уезжая, он взял с собой двух заложников. Впрочем, он взял бы заложников, если б твоего брата и не убили. Он взял двух заложников: моего приемного отца Унаса и отца Аудуна, его зовут Эйнар по прозвищу Мудрый. Мы тоже, Гаут, встречались со сборщиком дани Карлом.
Гаут сказал:
— Я хожу, чтобы прощать, но мало преуспел в этом. Зато я встречаю людей, чья ноша оказывается тяжелее моей. И они прощают меня.
— Я понимаю, Гаут, ты подозревал нас в убийстве твоего брата! Кажется, я знаю, кто повинен в этом убийстве. Знаю также, что мне не следовало бы называть его имя. Ведь я могу и ошибаться. В Киркьюбё есть вольноотпущенник по имени Арве. Он горячий человек и часто выпивает лишнего. Твой брат тоже, наверное, немало выпил в тот вечер. В убийстве твоего брата я обвиняю Арве, у меня нет на это права и пусть святая Дева Мария простит меня, если я поступаю неправильно. Но ведь кто-то же убил Оттара?
— Он будет прощен, — сказал Гаут.
Он ушел, на другой день он снова пришел к нам — сборщик дани Карл и его люди покинули Селью и уплыли дальше на север. Мы вернулись в монастырь. К берегу подходил торговый корабль, паруса были уже спущены. Это были мирные торговцы и паломники, желавшие посетить святыни монастыря. Мы познакомились с ними, среди них были два брата, Эдвин и Серк из Рьодара в Мере. Еще одного человека звали Хагбард по прозвищу Монетчик. Он носил на плечах маленького мальчика. Это был его сын, он был калека, его звали Малыш. Все они были добрые и приветливые люди.
Симон отвел нас в сторону:
— Сборщик дани Карл, как вы знаете, уплыл на север. Он сообщил, что последние люди Эйстейна Девчушки оставили Нидарос. Еще он сказал мне, когда мы были наедине: Я выполняю волю конунга, но, кроме того, у меня есть и другие дела: я ищу двух фарерцев, которые, как я думаю, убили в Киркьюбё одного из моих людей. Говорили, будто они оба уже умерли, но недавно их видели тут в стране. У меня на корабле есть человек, его зовут Унас, он у меня в заложниках. Напиваясь, этот Унас болтает, как все пьяные. Он говорил, что один из этих двоих — его сын. Его зовут Сверрир.
Симон засмеялся, мы тоже, но в нашем смехе не было веселья. Наступила ночь, звезд не было.
— Йомфру Кристин, позволь спросить: ты ненавидишь меня за то, что я держу тебя в плену здесь в Рафнаберге?
— Господин Аудун, большую часть своей жизни я была пленницей — пленницей отца, пленницей матери. Теперь я пленница человека, который на одном плече несет ношу добра, а на другом — зла.
— Йомфру Кристин, я тоже пленник воли твоего покойного отца. Я выполнял его волю, когда приказал моим людям увезти тебя от твоей матери королевы.
— Господин Аудун, всю жизнь меня, пленницу, окружали тоже пленники, мужчины и женщины, они беспрекословно и ради моего же блага выполняли волю моего отца. Ради меня сжигали усадьбы и убивали женщин. Ради меня, — потому что в будущем я могла родить сына, в жилах которого текла бы кровь конунга, — убивали других детей.
— Йомфру Кристин, воспоминания о великом конунге так же прекрасны, как печаль в глазах женщины.
— Господин Аудун, помнишь, ты однажды подарил мне щенка? Но когда ты уехал, щенок убежал за тобой. Я надавала оплеух стражам и пнула ногой в живот свою мать. Она утащила меня в женский дом и там наказала. Я плевалась в нее и кричала, что хочу щенка, которого мне подарил господин Аудун. Трех человек отправили искать щенка, хотя охраны у нас и так было мало и это было безответственно с моей стороны. Теперь я это понимаю. Их отправили искать щенка. Они встретили тебя. Ты поймал щенка и понял, что я буду плакать, потеряв его, ты был умный человек с добрым сердцем. А потом этот щенок полюбил меня так же, как я любила его.
— Йомфру Кристин, когда пес отдает пса, это скорей говорит о любви, чем о покорности.
— Господин Аудун, я понимаю, что в один прекрасный день, — если только я доживу до него, — мне придется лечь на супружеское ложе. Случается, что в одинокие ночи, — присутствие йомфру Лив не избавляет меня от чувства одиночества, — я лежу без сна, размышляю и стараюсь вообразить себе то, что считается главным долгом жены, хотя и не всегда приносит ей радость. Моя мать, королева, внушила мне, что умная жена должна одаривать мужа своими дарами с жаром, но не слишком часто. Это мудрое правило помогло ей направлять руку своего мужа по своему желанию. Но любви ей это не принесло.
— Йомфру Кристин, я часто думал, и прости, что я делюсь с тобой своими мыслями: Если бы Господь Всемогущий сделал меня лет на двадцать моложе, чем я есть…
— Господин Аудун, возраст не имеет значения между друзьями, но хорошо бы Господь Всемогущий научил тебя скрывать свои дурные стороны, а меня — хорошие. Ты не святой человек, я тоже никогда не стану святой женщиной. Нынче ночью, господин Аудун, лицо моего отца сливается с твоим, и я люблю вас обоих, моих стражей, вы оба владеете моим сердцем больше, чем им будет владеть тот, которому когда-нибудь достанется в собственность мое тело.
Братья Эдвин и Серк из Рьодара в Мёре были ополченцами и направлялись в Бьёргюн, чтобы присоединиться там к войску ярла Эрлинга. Обычно в это время года ополчения не созывали. Можно было догадаться, что ярл загодя собирает войско, которое могло бы пустить кровь разрозненным отрядам берестеников. Оба они не хотели вступать в войско ярла, но говорили:
— А что мы можем поделать? Желания такого у нас нет, но голова дороже, а ярлу Эрлингу, чтобы сохранить свою, нужны чужие.
Братья были похожи, как два топора, выкованные в одной кузнице, но вид у них был безобидный. Они ничего толком не знали ни о ярле Эрлинге, ни о его сыне конунге Магнусе. Конунг помазан на престол церковью, этого достаточно, чтобы служить ему. Ярл — человек умный, сообразительный и самый могущественный в стране. Братья не были бунтовщиками. Они были готовы выполнить то, что им прикажут, — убивать людей или резать овец, — и потом отправиться домой. У обоих были жены, и они хотели вернуться к ним. Может, они и станут искать утешения у других женщин там, куда их закинет судьба, но ведь это дозволено любому мужчине. Они были богобоязненны, но тоже в определенных пределах. Общение с братьями не доставляло особой радости, и, расставаясь с ними, люди испытывали удовлетворение, словно отсидели долгую церковную службу.
Хагбард Монетчик был человек другого склада. Умелец и весельчак, он когда-то чеканил деньги для конунга Магнуса и с тех пор гордо носил свое прозвище. Но Хагбард умел не только плавить серебро в тигле. Говорили, будто он может так раскрыть глотку, что ему под силу проглотить не слишком широкий меч, может зажать в кулаке серебряную монету, взмахнуть рукой и показать ладонь уже без монеты. Еще умел он играть со словами — произносил их без передышки задом наперед, и ему ничего не стоило на одной ноге перепрыгнуть через большой камень. Он был веселый, никогда не унывал и поносил всех, но так, что люди понимали — он ни на кого не таит зла. На плечах Хагбард всегда носил своего сына, калеку, которого звали Малыш.
Мать в младенчестве уронила Малыша, и в нем что-то повредилось. Отец сразу же отнес мальчика в Нидарос к раке Олава Святого, но святой в тот день был в дурном расположении духа и не захотел помочь мальчику. Хагбард вернулся домой, он жил в горах Доврафьялль, и заставил жену, не отличавшуюся сильным здоровьем, пойти с ним в Нидарос. На этот раз они оба шли босиком, жена по пути умерла, он похоронил ее и пошел дальше один с мальчиком на плечах. Но и на этот раз Олав Святой был не в духе и не захотел помочь мальчику.
Так Малыш и рос, ползая, точно улитка, по двору усадьбы, ему стукнуло семь зим, потом восемь, а отцу приходилось по-прежнему носить его на плечах. Малыш почти не разговаривал, но по его глазам было видно, что разум его намного перерос тело. Ему довелось увидеть многие столкновения, где мужчины сражались с мужчинами. И он выжил.
Мы со Сверриром поняли, что Хагбард Монетчик привез Сигурду из Сальтнеса долгожданную весть. В тот же вечер Сигурд рассказал нам, что Хагбард приехал из Боргунда в Нижнем Мере. Он заплатил за место на корабле Эдвина и Серка и сказал, что ему нужно попасть на Селью, чтобы там помолиться. Потом он собирается отправиться в Бьёргюн и побывать на службе у раки святой Сунневы. Если и после этого Малыш не начнет расти, он поедет дальше, в монастырь святой Марии в Осло. Однако у него было и другое дело, о котором никто не знал: в стране ярла Эрлинга он переносил вести от одного человека к другому.
— Он принес нехорошую весть, — сказал Сигурд.
— Какую, Сигурд?
Мы сидели на ступенях лестницы, ведущей к маленькой церкви святой Сунневы, море было гладкое, как доска.
Сигурд сказал:
— Хагбард говорит, что об Эйстейне Девчушке и его людях почти ничего не слышно. Люди Эрлинга ярла оттеснили их в леса Эйдаског. Когда они намерены напасть на Вик или Тунсберг, Хагбард не знает. Но так или иначе, я должен отправиться в Теламёрк и найти там хёвдинга Хрута. Здесь мне больше нечего делать.
Это была плохая новость, мы помолчали, потом Сверрир сказал с жаром в голосе, я уже слышал у него этот жар и еще не раз услышу его в будущем:
— Эйстейн Девчушка — ребенок, стоящий по главе войска! Похоже, люди, которые окружают конунга, не могут дать ему дельных советов. Во всем случившемся я не вижу ни воли настоящего мужа, ни мысли, ни дельного руководства — это детская игра, детская игра со смертью.
Сверрир умолк, я поглядел на него, Сигурд — тоже, впервые я заметил в глазах Сигурда блеск той страсти и огня, какой я часто видел потом и у него, и у других, когда они смотрели на твоего отца конунга.
Наступила ночь, мы почти не спали.
В ту же ночь мы со Сверриром беседовали наедине со священником Симоном. Думаю, Симон прятал нож под своим облачением. Он не спускал с нас глаз, на столе перед ним лежали шесть книг о святых, которыми располагал монастырь. Симон сказал:
— Нам надо поговорить! Я скажу правду вам, а вы — мне.
Он подошел к оконному проему и выглянул, мы заметили, что ему неприятно поворачиваться к нам спиной, закрыв проем ставней, он снова сел, но долго не мог найти нужных слов. Наконец он заговорил, с трудом, словно человек, поднимающийся по крутому склону, глаза его перебегали со Сверрира на меня, наконец они остановились на Сверрире и впились в него, как овод в кровавую рану. Симон сказал:
— Вас обоих ищут, а про тебя, Сверрир ходит молва, — Свиной Стефан знал, что говорил, — будто ты называешь себя сыном конунга. В Норвегии такие слова дорого стоят. Не одного человека проводили на виселицу, и он поперхнулся этими словами. Вам известно, что я человек незнатный. Но я влиятельный, и это все знают. Я могу пустить слух, что вас видели в монастыре на Селье. А могу и промолчать.
Сверрир сказал:
— Ты влиятельный человек, хотя и незнатный. Но и про меня тоже можно сказать, что я не из слабых. О знатности сейчас говорить не будем. Нам ясно, что ярл Эрлинг может воздвигнуть лишние виселицы, чтобы повесить нас с Аудуном. У нас с ним хватит сил нести дальше то, что мы знаем. Но хватит и ума, чтобы промолчать об этом.
Симон сказал:
— Ну вот мы и заговорили о том, о чем я хотел: отныне мы вынуждены жить вместе или умереть вместе. Первое нам больше по душе, второе — меньше. Ты, Сверрир, сказал, что знаешь о Сигурде и обо мне достаточно, чтобы нас повесили. Хочешь узнать кое-что и о Хагбарде Монетчике? У него на поясе висит пузырь с ядом.
Сверрир сказал:
— Пузырь с ядом полезно иметь тому, у кого недругов больше, чем может достать его меч.
Симон сказал:
— Вы, конечно, знаете, что Хагбард направляется в Бьёргюн, там собрались люди, которые никогда не займут почетного сиденья на наших пирах. Хагбард обладает сильной волей, и это хорошее качество. Но он неумен. А это порок для того, кто захочет воспользоваться столь опасным оружием.
Сверрир заговорил, задыхаясь, теперь и он поднимался по крутому склону:
— Я еще не видел, как воины умирают от меча, но, думаю, этот день придет и без моей просьбы. Однако я просил бы всемогущего Сына Божьего избавить меня от того дня, когда я увижу, как человек умирает от чарки с ядом.
— Те люди, которых Эрлинг ярл отправил на смерть, тоже просили Господа пощадить их, но Господь не внял им, — возразил Симон. — Думаю, дочь конунга Сесилия, — перевезенная, как телка, из одного хлева в другой, — тоже молила Господа пощадить ее, прежде чем досталась человеку, который в насилии смыслил больше, чем в любви. Если Бог выбирает своим оружием недостойного, люди не в праве противиться Его воле.
— Не дело Монетчика отравлять конунга, — сказал Сверрир.
— Но сын конунга может отравить ярла? — спросил Симон.
Мне редко случалось видеть Сверрира растерянным, он отошел от Симона и словно застыл, не спуская с него глаз. С трудом взяв себя в руки, он снова сел и заговорил, заикаясь, и на этот раз в его словах не было мудрости. Потом заговорил Симон, тихо, равнодушно и сухо, он словно указывал пальцем на каждое слово, приглашая нас обратить на них внимание.
— Вы оба священники, — сказал он. — Как я понимаю, вы не могли рассчитывать получить приходы на Фарерских островах. Вы хотели получить их у архиепископа Эйстейна, но, надеюсь, вам ясно, что и здесь вы тоже не получите приходов. В Нидаросе сейчас находится сборщик дани Карл, если вы попадетесь ему на глаза, считайте, что ваши шеи отведали его топора. Не надейтесь, что вам поможет, архиепископ Эйстейн. Он проявляет мягкость, когда она окупается, но сколько серебра или добрых услуг вы можете предложить, чтобы архиепископ счел выгодным для себя защитить двух священников, поссорившихся со сборщиком дани ярла? Я не хочу мучить вас. Хочу только, чтобы вы видели все, как есть. Что вам надо в Норвегии? А если не в Норвегии, то куда вы теперь направитесь? Есть лишь один путь, и он не легкий, но я иду этим путем, и Сигурд из Сальтнеса идет этим путем, и Хагбард Монетчик тоже идет им, неся на плечах сына-калеку. Много людей в Норвегии идут этим путем. Он опасный. Хотя для вас он не так опасен. Любой другой путь легко может привести к тому, что каждое слово, произнесенное здесь, достигнет ушей сборщика дани или ярла… Теперь я сказал все, — закончил он.
Сверрир ответил:
— Еще не все, правда заключается в том, что если мы откажемся следовать твоим путем, никто не помешает нам рассказать о людях в монастыре на Селье прежде, чем Эрлинг ярл вздернет нас на виселице. Ты, Симон, умный человек. Друзьями мы никогда не станем, но уже случалось и раньше, что люди, которых не греет тепло дружбы, идут вместе и мерзнут вместе. И это лучше, чем вместе умереть. У тебя здесь пузырь с ядом?
Симон вытащил пузырь с ядом, пузырь был небольшой. Сверрир сказал:
— Было бы правильно, Симон, если бы ты, отведал этого напитка до того, как люди с более возвышенной душой, чем твоя, отправятся на Великую Встречу.
Усмехнувшись, Симон заметил, что если он дал Сверриру плохой напиток, пусть Бог даст ему хорошую совесть. Сверрир развязал пузырь и капнул на стол каплю яда.
— Осмелишься лизнуть, чтобы узнать вкус яда? — спросил он у Симона.
Потемнев лицом, но владея голосом и словом, как и подобает сильному человеку, Симон ответил:
— Свою жизнь я всегда ценил выше, чем жизнь другого.
Сверрир сказал:
— Ты честный человек, и вместе с тем в тебе полно лжи. Как человек ты не нравишься ни Богу, ни мне, но мы оба глубоко уважаем священника Симона. — Он стер локтем каплю и спрятал пузырь с ядом под одеждой. — Приведите сюда Сигурда из Сальтнеса и Хагбарда Монетчика, — велел он.
Я привел Сигурда и Хагбарда, потом мы поднялись по ступеням к маленькой церкви святой Сунневы. Наверху Сверрир остановился, над морем висела луна, ветра не было. Все, кроме нас, давно спали.
Тень от горы мешала нам видеть лица друг друга. Сверрир повернулся к нам и медленно заговорил, не прибегая к высоким словам или жестам. Вот его речь, как я ее помню:
— Эйстейн Девчушка — ребенок, он не годится. Люди, которые его окружают, имеют, похоже, больше мужества, чем трезвого соображения. Трезвость они обретут, когда люди ярла порубят их своими мечами.
Власть в этой стране принадлежит ярлу Эрлингу, каждый лендрманн [19] — его человек, и все ополченцы вооружаются по первому его слову.
У ярла есть серебро и боевые корабли, а если он их потеряет, у него достаточно людей, чтобы построить ему новые. У него есть и торговые корабли, они ходят вдоль берега, есть люди в городах, в Нидаросе, который он взял обратно, в Тунсберге, в Бьёргюне, в Осло. Здесь в стране правит ярл Эрлинг.
Но он не правит мыслями людей, живущих в этой стране, не правит сердцами людей, не пользуется у них любовью.
Однако не забывайте, что и у нас тоже нет их любви.
Ярлу Эрлингу противостоит кучка людей, и, наверное, теперь их будет меньше, чем раньше. Эти люди знают, чего хотят, но не знают, что нужно делать, чтобы их желания сбылись. Если они отступят, это смерть, если пойдут вперед, это может стоить им жизни. Так что в любом случае лучше идти вперед.
У меня еще есть путь к отступлению, я могу уехать прочь из страны, могу наняться на корабль, идущий в Йорсалир. Если я пойду с вами, то только по собственному желанию. Я не слушаю никого и никому не подчиняюсь. Но сперва я хочу узнать всю правду об этой стране и о людях, живущих в ней.
Однажды я молился здесь у церкви. Тогда Он пришел ко мне и стал рядом, Он наклонился надо мной и прошептал что-то мне на ухо. Это был конунг Олав Святой.
Но что он прошептал мне?
Сверрир замолчал, подошел к нам и каждому в отдельности пожал руку. Последним он подошел ко мне. Он смотрел каждому в лицо, теперь мы привыкли к темноте, он был ниже всех и глаза его слабо светились. Он сказал:
— Конунг Олав Святой явился мне здесь на горе. Тогда я не знал ни того, что знаю теперь, ни того, что потом рассказал Сигурд, ни того, что сказал Симон. Но конунг Олав Святой говорил со мной.
И он сказал:
— Я умею выбирать своих людей.
Мы спустились из церкви святой Сунневы, на рассвете на камне возле церкви мы нашли мертвого Бенедикта. Когда наступил день, его отпели. Мы все были в церкви: Сверрир и я, Сигурд и Симон, Хагбард с Малышом на плечах, однорукий Гаут и Рагнфрид с волосами, посыпанными золой. Я стоял на коленях и слушал, как молодой священник читает молитвы над Бенедиктом, испустившим дух на той дороге, на которой ему и хотелось умереть. И я подумал, йомфру Кристин, должно быть, умереть на этой дороге и есть последняя радость.
На другой день наш корабль отправился на юг, в Бьёргюн, на борту были мы со Сверриром, Хагбард, калека Малыш и двое братьев из Рьодара, Эдвин и Серк.