Утро было морозное, наступало Рождество. Мы ехали по глубокому снегу навстречу ветру. Лошадей мы наняли, заплатив за них серебром, и Сверрир и я привыкли ездить верхом еще в Киркьюбё. Правда, сидеть на этих лошадях было не так удобно, как на наших фарерских лошадках, зато эти были крупнее, тяжелее и более выносливы. Держась за хвост лошади Сверрира, бежал парнишка, которому предстояло вернуть лошадей в Конунгахеллу их владельцу, когда они нам будут уже не нужны. В лицо ему из-под копыт летели комья снега, но парнишка только ниже наклонял голову, он обещал вырасти настоящим воином. Когда мы проезжали мимо жилья, откуда нас могли видеть, мы прогоняли его и ему приходилось бежать, уже не держась за хвост лошади. Сверрир считал, что нас скорей примут за людей высокого происхождения, если мы не позволим слуге беречь силы, держась за хвост лошади. Как только мы снова оказывались в пустынном месте, — а часы шли и рассвет сменялся сумерками, похожими на ледяное дыхание ночи, — Сверрир снова разрешал парнишке повиснуть на лошадином хвосте. Перед собой, точно защищаясь от ветра, Сверрир держал крест.
Это был простой крест, сложенный из двух веток, перевязанных ивовым прутом. Но Сверрир сказал, что в метель, да еще на ходу, никто не заметит, какой крест он держит в руках. Он полагал, что, если мы поедем по чужой стране с большим крестом, это придаст нам вес и охранит от беды. Если мы видели в усадьбах людей, он поднимал крест над головой. Несколько раз к нам подходили люди и заговаривали с нами, но мы не отвечали и ехали дальше — я творил крестное знамение, а он поднимал крест. Так мы беспрепятственно миновали весь Гаутланд, Сверрир не ошибся, считая, что крест защитит нас лучше, чем меч.
Мы ехали по проезжей дороге, в некоторых местах она была так широка, что мы свободно ехали бок о бок, на замерзших болотах были положены гати. День за днем мы ехали по этой дороге через большие леса и бескрайние пустоши. Эта земля была непохожа на ту, откуда мы когда-то приехали, да и на Норвегию тоже. Дикие животные нам не попадались, лишь изредка — люди, нас сопровождали сменявшие друг друга день и ночь, снег, ветер и темнота. У нас было немного еды и много мыслей, но слов мы почти не произносили. Ветер не давал нам открыть рот.
Перед наступлением темноты мы остановились, чтобы поесть и подыскать место, где можно было бы развести костер и переночевать. Никаких усадеб нам не попалось, да мы и не были уверены, что с нашей стороны было бы умно остановиться на ночлег у незнакомых людей. Ночевать было бы удобнее в ночлежках для путников, если бы они нам попались. Однако поблизости не было видно вообще никакого жилья, только снега и леса, и мы решили сложить из веток шалаш. Я должен был развести костер. Но оказалось, что воск, которым была залита берестяная коробка, где я хранил сухой трут, расплавился от тепла моего тела. Трут стал влажным. Поэтому в тот вечер мы не смогли развести костер и согреться у огня. Мы со Сверриром забрались под брюхо одной лошади, парнишка — под другую, его быстро занесло снегом. Мы поели вяленого мяса.
Сверрир сказал:
— Ярл Биргир Улыбка женат на моей тетке Биргитте. Она была сестрой моего отца конунга Сигурда…
Ветер подхватил его слова, я слишком устал, чтобы слушать, что он говорит. Однако эти слова запали в меня и когда лошадь, под которой мы сидели, стала мочиться и в меня ударила струя, я, занятый своими мыслями, не сразу вскочил. Значит, все эти дни, пока мы ехали по Гаутланду, мысли Сверрира невольно вращались вокруг одного и того же… Если я явлюсь к ярлу безымянным и неизвестным, он не примет меня, выгонит в каменный хлев, убьет… Письмо, что мне дал конунг Эйстейн Девчушка, немного поможет, но этого мало. В письме конунг обращается ко мне, а не к ярлу. Но если я явлюсь к ярлу как представитель того же рода, что и его жена, он меня выслушает, — поверит или не поверит, это другое дело, — и тогда я смогу поговорить с ним. Поэтому я должен явиться как сын конунга…
Я не спускал глаз со Сверрира, мы съежились под брюхом лошади. Вокруг нас наросли снежные сугробы. Сверрир был неухожен и неказист, в своей поношенной рясе он мало походил на сына конунга. Я думал: о чем он хочет говорить с ярлом, о том, что конунг Эйстейн нуждается в помощи? Или хочет получит помощь для своего дела?..
Сверрир сказал:
— Может статься, что конунг Эйстейн огорчится больше, чем следует, когда до него дойдет слух о моем родстве с конунгом Сигурдом. Но этого не избежать. — Он усмехнулся.
Мы затемно отправились дальше, считая, что лучше загнать лошадей и на оставшееся у нас серебро нанять новых, только бы как можно скорей покинуть эти пустоши. Парнишка все еще висел на хвосте лошади, он весь закоченел и был уже без башмаков, иногда он что-то кричал нам, но мы погоняли лошадей, не обращая на него внимания. Время от времени мы теряли дорогу в густом лесу, но она делала крутой поворот и мы снова оказывались на ней. Неожиданно мы столкнулись с группой людей.
Их было семь или восемь, рядом была небольшая усадьба, в оконных проемах мигал свет. Один человек поднял факел и спросил, кто мы. Сверрир поднес к факелу крест и заявил:
— Я отвечу ярлу Биргиру, а не тебе. Если ты человек ярла, тебе можно доверять, если же ты не его человек, то у тебя нет права находиться на его земле.
Растерявшись от такого ответа, человек проговорил, что он-то служит ярлу Биргиру, но вот кто поручится за нас? Я наклонил голову, осенил себя крестом и вполголоса забормотал молитву, чтобы произвести на них впечатление, а Сверрир сказал, что не собирается препираться с человеком более низкого происхождения, чем он, однако готов ответить на все вопросы, которые ему зададут под крышей ярла. Свое же дело он откроет только самому ярлу. Швед замолчал, он был упрям, но, видно, недостаточно упрям. На бороде у него висели сосульки, лицо покраснело от мороза, двух зубов не хватало, в грубой, задубевшей руке он держал факел.
Из дома к нам подошли еще двое, должно быть, здесь располагалась охрана ярла. Мы поняли, что где-то недалеко находится и усадьба Бьяльбо, где, по слухам, ярл собирался встретить Рождество. Человек с факелом приказал нам спешиться — он сам позаботится о наших лошадях, а мы можем пройти в дом и подождать там, пока не рассветет. Тогда Сверрир высоко поднял крест и, не отвечая шведу, запел молитву, какую поют при освящении церкви. Он пел один, но у него был сильный и приятный голос, и, хотя эта молитва звучали здесь, возможно, впервые, мы как будто оказались внутри церкви. Ветер уносил большую часть слов, и шведские стражи понимали не много. Однако они все-таки перекрестились, Сверрир все пел и пел, а тот, с факелом, стоял на ветру и светил нам:
Terribilis est locus iste;
Hic Domus Dei est et porta coeli,
Quarn dilecta tabernacula tua, Domine virtutum!
Concupiscit et deficit animarnea
in atria Domini…[21]
Неожиданно Сверрир оборвал пение на полуслове.
— А теперь проводи нас к ярлу, — коротко бросил он факельщику.
Тот повиновался без слов, он ехал впереди, мы — за ним, а за нами — остальные воины. Парнишка висел на хвосте моей лошади, он был еще жив, но от холода не мог говорить.
В полночь мы подъехали к усадьбе Бьяльбо, где ярл Биргир собирался этой зимой встретить Рождество.
Всю жизнь я с гордостью вспоминаю, как мы со Сверриром за один короткий зимний день сумели проникнуть к такому могущественному человеку, как ярл Биргир Улыбка. Мы остановились у высоких ворот, ведущих в покои ярла. Измученные бессонной ночью, в мокрой от растаявшего снега одежде, спавшие с лица, грязные, мы были похожи на двух нищенствующих монахов, а уж никак не на сына конунга и его соратника по борьбе. Сверрир, словно защищаясь, держал перед собой книгу проповедей, полученную от епископа Хрои в Киркьюбё. Она была завернута в кожу и вполне могла сойти за важное послание к такому могущественному человеку, как ярл. Иногда мимо нас проходили обитатели усадьбы, я всем низко кланялся и, выпрямляясь, осенял всех крестным знамением. Это выглядело странно, и о нас уже пошел слух по всей усадьбе. Сверрир не кланялся. Но каждому проходящему он протягивал завернутые в кожу святые слова и заявлял:
— Я буду говорить только с ярлом!.. Только ярлу я передам свою весть!..
Усадьба была большая, в снежных вихрях темнели тяжелые строения. Сквозь метель мы видели и церковь — стройное каменное здание, окруженное высокими деревьями, гнущимися от ветра. Днем несколько человек хотели прогнать нас прочь. Среди них был и факельщик, который остановил нас накануне и в конце концов привез в эту усадьбу. Ему было приказано сообщить нам, что до Рождества ярл не собирается никого принимать. Сверрир громко и звонко рассмеялся, как смеется взрослый над неразумными речами ребенка. Я поклонился и осенил их крестом. Сверрир протянул им святые слова, потом прижал их к груди и воскликнул:
— Я передам свое послание только самому ярлу!..
Нас окружала стена молчания, за нами наблюдали, но с нами не заговаривали. Мимо сновали люди, одни выходили из покоев ярла, другие заходили туда, время шло, наступил тот час, когда короткий зимний день сменяется вечером. К нам подошел человек — потом оказалось, что он писец ярла, — он отворил двери и впустил нас в передний покой. Писец был старый, одно плечо у него было ниже другого, словно все несчастья мира придавили к земле это плечо. Серые, проницательные глаза писца сперва впились в меня, потом в Сверрира. Нельзя сказать, чтобы наш вид внушил ему уважение. Неожиданно он выхватил из рук Сверрира проповеди епископа Хрои и повернулся к нам спиной.
— Я сам передам ярлу это послание.
Сверрир хватает писца за плечи, поворачивает к себе и со всей силы надавливает на его более высокое плечо. Потом, словно подумав, быстро отпускает плечо писца. Оба молчат, еще никто из них не обнаруживает своего гнева. Сверрир забирает у писца завернутые в кожу святые слова, поднимает их над головой, вскрикивает негромко, но проникновенно, а потом, согнувшись, точно от боли, жалобно стонет и произносит нараспев:
— Сын Божий поможет мне, Он поможет мне, на этот раз я не позволю дьяволу ввести меня в непростительный грех…
— Ты писец ярла! — кричит он.
— Да, — отвечает тот, он еще не опомнился, чтобы тоже повысить голос, сейчас он похож на согнутый посох. Но скоро он нанесет ответный удар.
Сверрир кричит:
— Как писец ярла, ты не можешь быть низкого происхождения, как писец ярла ты обличен доверием, ты слышал многие тайны и видел послания, предназначенные не для твоих глаз. Но ты молчал обо всем?
— Да! — теперь кричит писец.
— И все-таки, — продолжает Сверрир, — все-таки ты не достоин этих посланий, все-таки не достоин. Ты мог осквернить их! — Сверрир поднимается на цыпочки, потом падает на пятки, склоняет голову и громко молится.
Он опять читает молитву, которую читают при освящении церкви:
Terribilis est locus iste;
hic Domus Dei est et porta coeli.
Quarn dilecta taberinacula tua, Domine virtutum!
Concupiscit et deficit animarnea
in atria Domini…
Я глубоко кланяюсь и осеняю писца крестным знамением.
Он стоит, забыв закрыть рот, но из его открытого рта не вылетает ни звука. Потом писец медленно отступает, не поворачиваясь к нам спиной, я бы не сказал, что он похож на побежденного, скорее на человека, которому вдруг довелось заглянуть в потусторонний мир. Наконец он убегает, чтобы рассказать то, что видел.
Мы ждем.
В тот же вечер нас допускают к ярлу.
Сверрир гордо выпрямляется перед этим могущественным человеком и говорит:
— Твоя жена, господин ярл, сестра моего отца конунга Сигурда. Я прибыл сюда с сообщением и просьбой от твоего друга конунга Эйстейна.
Покой, куда нас привели, был большой и богато убранный. Ярл стоял посреди покоя, широко расставив ноги, — крепкий человек с грубым лицом. Одет он был нарядно: на плечи был накинут голубой плащ, на поясе блестела серебряная пряжка. К одному плечу была прикреплена роза из сверкающих камней. Такое украшение я видел впервые. За ярлом стояли два мужа. Мечи их не были обнажены. Но руки свободно лежали на животе, эти суровые и ловкие на вид воины, без всяких раздумий пустили бы в ход оружие. За ними стояли еще двое. Все четверо, не отрываясь, смотрели на нас. Мне было не по себе от их взглядов, и мои глаза все время невольно останавливались на них. Хотя я знал, что мне больше пристало с достоинством смотреть в лицо ярла.
Вспомни, йомфру Кристин, мы со Сверриром очень устали. Мы проделали большой путь, у нас было с собой не слишком много еды, мы замерзли и почти не спали. В последнюю ночь мы не спали совсем, если не считать того, что подремали, прислонившись головами друг к другу в конюшне, где стояли наши лошади. С раннего утра мы, словно два нищих, уже стояли под дверьми ярла со своей вестью от конунга Эйстейна. Нас без конца гнали, но мы снова и снова обращались со своей просьбой, с завидной выдержкой мы обращались ко всем, кто проходил мимо. Сломить Сверрира было невозможно, меня тоже.
Наконец Сверрир сказал:
— Твоя уважаемая жена, господин ярл, приходится мне тетушкой, и я был бы глубоко благодарен, если бы мне было позволено повидаться с ней.
Может быть, те четверо и были удивлены, но по ним этого не было заметно. А ярл, даже если ему и было неприятно, имел силы подняться выше этих речей, которые были для него не больше, чем капля грязной воды в серебряной чаше. Видно, он много встречал за свою жизнь и святых людей, и нищих, и монахов, и подозрительных посланцев, и негодяев, скрывавших под плащом меч, и храбрых воинов, готовых умереть за одно доброе слова. Он невозмутимо молчал.
Но протянул руку, чтобы взять завернутое в кожу послание, приняв за него проповеди епископа Хрои, которые Сверрир держал в руках. Но Сверрир крепче прижал их к груди и сказал:
— Это не слабое слово конунга и не слабое слово ярла! Это слово Божье, и ничего сильнее его у людей нет…
По лицу ярла скользнула тень гнева, но он сдержался, ему, наверное, показалось, что его просто дурачат. Он хотел было что-то сказать, однако Сверрир опередил его:
— Тебе должно быть известно, господин ярл, что конунг Эйстейн ведет войну с конунгом Магнусом. Эйстейн каждый день благодарит тебя за помощь, которую ты оказал ему. Но ему нужно еще больше людей и оружия.
Ярл сказал:
— Расскажи о конунге Эйстейне.
Сверрир сказал:
— Я никогда не видел его.
Ярл сказал:
— Мне кажется странным, что конунг посылает ко мне человека, который называет себя сыном конунга Сигурда, и не менее странно, что этот посланец никогда не видел конунга, которому служит.
Сверрир сказал:
— Позволь заметить, господин ярл, что твой укор больше относится к конунгу, чем ко мне.
Ярл сказал:
— А на мой взгляд, он относится к вам обоим.
Сверрир сказал:
— Зато, господин ярл, я встречался с его противником, с Эрлингом Кривым, человеком, который мучает норвежцев и которого ненавидит вся страна. С ним я встречался. И видел творимые им злодеяния. Я даже говорил с ним. И могу о нем рассказать.
Ярл сказал:
— Я тоже встречался с ярлом Эрлингом Кривым. Он далеко не глупый человек. Он хитер и у него длинные руки.
Сверрир сказал:
— У него длинные руки, они тянутся даже к Дании. У него там добрые друзья, господин ярл. Но ведь ты воюешь с данами?
Сверрир подошел к сути дела, он расправил плечи, я тоже, но нам показалось, что ярл не хочет говорить о своих недругах данах и о войне, которую ведет против них.
— По-моему, — сказал он, — конунг Эйстейн — какой частью Норвегии он владеет, я так и не знаю, да и ты, наверное, тоже, — так вот, похоже, что конунг Эйстейн предпочитает посылать людей, а не письма. Однажды мои воины привезли замерзшего человека, которого нашли в лесах Эйдаског. Перед смертью он сказал, что должен был передать мне сообщение от конунга Эйстейна. Однако никакого письма у него не было.
Сверрир сказал:
— Тебе известно, господин ярл, что у Эрлинга Кривого острые зубы. По Норвегии спокойнее ездить, не имея при себе написанных слов. Хотя у самых бесстрашных из людей конунга Эйстейна есть с собой письма, вот мое.
Сверрир протянул ярлу письмо, полученное им от конунга Эйстейна, то, которое Эйнар Мудрый привез ему в Тунсберг. Ярл прочитал письмо, помолчал, потом сказал:
— Ты странный человек, и ты не глуп, сын ты конунга или нет, но любой конунг выиграл бы, если б ты был на его стороне. И любой ярл тоже.
Он засмеялся, и люди, стоявшие за ним, тоже засмеялись. Ярл сказал, что собрать дополнительную помощь конунгу Эйстейну дело не из легких. Ему надо как следует поразмыслить над этим, но не теперь. Теперь Рождество, и пока оно не кончится, мало что можно сделать.
— Есть и еще кое-что, — сказал он и снова засмеялся, на этот раз громче, чем прежде.
Четверо телохранителей у него за спиной тоже засмеялись, они смеялись так же долго, как их повелитель, и так же отрывисто и жестко.
— Уже случалось, — сказал ярл, — что добрый Эрлинг Кривой посылал сюда людей, чтобы подшутить надо мной. Они выдавали себя за посланцев конунга Эйстейна. У многих были с собой грамоты, они были хорошо написаны, но только не конунгом Эйстейном. Эти люди были весьма красноречивы, когда приезжали сюда, но еще красноречивей они становились перед смертью. Особенно красноречивы были их опаленные брови и раны от ожогов, которых на них было больше, чем зубов в волчьей пасти.
Телохранители опять засмеялись точно так же, как ярл.
Потом нас увели, два человека шли впереди нас и два — позади.
Нас ввели в помещение, где все стены были сложены из камня, но оно показалось нам приятным. В нем стояла большая печь для хлеба, она была теплая и нас сразу же повело в сон. Был тут и стол, но постелей не было. Стол ломился от яств и пива, такого крепкого, что оно ударило мне в голову. Мы набросились на еду. Наверное, от голода и недостатка сна мы вдруг заметили, что каменные стены начали качаться и менять цвет у нас на глазах. Там, где они были серые, они стали синими, а там, где были черные и некрасивые, стали красными. Помню, что я смеялся. Сверрир тоже смеялся. Он смотрел на меня и смеялся, и я сказал, что мне нужна постель, потому что я хочу спать. Но постелей тут не было.
— Мы что, пленники в этом каменном стойле? — спросил Сверрир и опять засмеялся.
— Конечно, мы пленники в каменном стойле, — повторил я и тоже засмеялся.
Мы продолжали есть, я обмакнул палец в чашу с медом и облизал его. Выпил рог пива и снова наполнил его, отрезал ножом кусок мяса, поднял его вверх и крикнул Сверриру, хотя он сидел рядом со мной:
— Ты со своим Ярлом!..
— Ну и что, я с Ярлом!.. — тоже крикнул он, — Конечно, я пленник в этом каменном стойле, — вдруг равнодушно сказал Сверрир, таким я его никогда не видел. Я встал, чтобы подойти к нему, обнять и заверить, что я тоже пленник в этом каменном стойле, но споткнулся и упал прямо на печь. Она была теплая, но не горячая, я словно обнял молодую, крепкую женщину, разгоряченную и страстную, не коварную и неприступную, а податливую, пригожую и добрую. В это время к нам втолкнули нового узника.
Он был некрасив, но на вид неопасен. Получив пинка под зад, он немного скулил. Нога, давшая ему пинка, быстро скрылась за дверью. Мы успели заметить лишь носок башмака, но человек скулил схватившись рукой за зад. Помню, я засмеялся и сказал, что намажу ему зад медом, хе-хе! Сверрир тоже крикнул хе-хе, и сказал, что и он намажет ему зад медом. Но мы быстро успокоились. Я лакомился медом, а Сверрир обнаружил на столе белый хлеб. Такого хлеба у нас во рту еще не бывало. Брошенный к нам узник лежал на полу и стонал. Я предложил ему кружку пива, он оттолкнул ее и сказал:
— Они выбили мне зубы…
Свет в этом каменном стойле то появлялся, то исчезал. Он перемещался, скользил по стенам и по чудесной теплой печи, которая становилась то красной, то синей. Неожиданно из этого красно-синего скольжения возник человеческий голос, слова приобрели смысл, в них звучала жалоба, она походила на крюки в стене, на которых ничего не висело, но постепенно что-то появилось…
Узник сказал:
— Я по глупости посмеялся над ней, только по глупости! Ведь я знал… От ярла милости не жди…
Он перевернулся на спину и уставился в потолок, я тоже посмотрел в потолок и поднял к нему рог с пивом — потолок медленно начал кружиться, он кружился, кружился и превратился в прекрасное лицо Астрид из Киркьюбё. Потом я увидел, что Сверрир плачет. Я редко видел, чтобы он плакал. И я понял, чье лицо он увидел перед собой в этот миг. А узник на полу продолжал повторять: Я по глупости посмеялся над ней…
— Я по глупости посмеялся над ней, когда она шла в церковь… Спьяну… Потаскуха, говорили про нее люди, жена ярла потаскуха!.. И я сдуру посмеялся над ней, да еще сделал вид, будто бросил в нее дерьмом, когда она проходила мимо. Хорошо, что меня не хлестали кожаными ремнями… Я был пьян…
— Но люди правы! — продолжал он. — Правы, когда говорят, что жена ярла потаскуха. А те, что пришли сюда и выдали себя не за тех, кто они есть, пусть уезжают обратно к Эрлингу Кривому и скажут ему, что она потаскуха. Пусть и Эрлинг Кривой узнает, что Биргир Улыбка не уважает свою жену, что она распутничает, когда ее муж сражается…
Он лежал на полу, плакал и смеялся, потом уткнулся лицом в пол, подергал ногой, всхлипнул и сказал, что его жизнь все равно пропала — топор рано или поздно найдет его шею и потому теперь ему можно говорить все, что он хочет. Больше нет смысла лгать… Хе-хе…
Мы со Сверриром уплетали за столом мед, потом я встал, чтобы собрать овец, потому что был дома в Киркьюбё, но упал на пол рядом с узником. Теперь мне было лучше слышно, что он говорит. Он сказал, что согласен с ярлом.
— Пришельцам спалили волосы и тогда они заговорили. Хе-хе, спалили волосы. Если б у них хватило ума солгать, когда следовало, если б они признались, что их заставили пойти к нему: Ступайте, мол, к ярлу Биргиру Улыбке и разнюхайте, чем он там занимается, или голова с плеч! Тогда бы ярл Биргир пощадил их. А вот я свою голову потерял зазря!
Он плачет, я протягиваю ему пиво, он делает большой глоток, или не такой уж большой? Может, он нас боится? Не знаю, он плачет все громче и роняет рог с пивом. Закрывает лицо руками. В это время Сверрир вскакивает и бьет меня по уху.
— Конунг Эйстейн дерьмо!.. — кричит он.
Таким я его еще не видел. Голова у меня гудит. Сверрир снова бьет меня, но теперь я отвечаю ему, правда, мой кулак лишь слегка задевает его лицо. Узник на полу переворачивается на спину, и мне почему-то кажется, что ему теперь не так больно, как раньше. Сверрир кричит:
— Конунг дерьмо! Все они дерьмо, эти могущественные! Эйстейн называет себя конунгом, а он просто дерьмо. Отправил нас сюда в этот мороз и метель без должной свиты, заставил проделать такой путь по чужой стране, чтобы вымолить для него помощь. Почему он не оставил нас в покое? Почему заставил просить помощи для человека, который, может, и не имеет права называться конунгом…
— Ты бесчестишь конунга!.. — кричу я.
— Я бесчещу не конунга, а дерьмо! — кричит Сверрир, и мы налетаем друг на друга, я быстро подминаю его под себя, но он хватает меня за горло, а потом вскакивает. Я бью его ногой в живот. Он сгибается, я валю его на пол, узник рядом откатывается в сторону и наблюдает за нами.
— Это ты дерьмо, ты! — кричу я Сверриру и отталкиваю его от себя.
Он прыгает, как собака, и вцепляется мне в загривок, трясет меня и кричит, чтобы я вспомнил, как сам называл конунга Эйстейна дерьмом.
— Я не желаю больше таскаться по этой стране нищенствующим монахом! — кричит Сверрир. — И не желаю возвращаться в тот ад, я остаюсь здесь…
— Из-за тебя мы вернемся с пустыми руками! — ору я. — Не получим ни войска, ни оружия, мы зря проделали весь этот путь!..
И я плачу. Сверрир бьет меня по лицу, потому что и ему хочется плакать. Но ему плакать нельзя, посланец конунга Эйстейна должен быть сильным. Хотя конунг Эйстейн и дерьмо.
Мы трое лежим на полу, узник рядом с нами уже спит, по крайней мере мне так кажется, и я тоже почти засыпаю, но тут поднимается Сверрир, он стоит на коленях, молится или бранится, теперь я отчетливо его вижу, меня прошибает пот, болит щиколотка и запястье. Сверрир стоит на коленях, словно молится, а может, он в гневе проклинает кого-то… С жаром и с ненавистью, но сознавая свою правоту, он говорит:
— Конунг Эйстейн дерьмо… Но мы служим ему. И должны к нему вернуться.
Я киваю, я с ним согласен.
Только что я ощущал тайную радость, и Сверрир тоже, мы были полны дерзости и веселья, как герои лживых саг. Теперь это прошло. Мы поняли, что человек, которого заперли вместе с нами, вовсе не узник, он должен был выяснить, правда ли, мы посланцы конунга Эйстейна или нас прислал сюда Эрлинг Кривой. Теперь он, видимо, убедился, что мы люди Эйстейна Девчушки.
Вскоре этот человек засыпает, или мне это только кажется. Мы же со Сверриром в эту ночь спим по очереди и потому с наступлением дня не чувствуем себя отдохнувшими. Утром два стража уводят узника. И мы больше не видим его. Потом нас отводят в другое помещение, более пристойное. Там мы тоже получаем и пиво, и пищу.
Через день нас снова приводят к ярлу Биргиру, на этот раз он выглядит иначе, куда лучше, чем раньше. Теперь он похож на старого доброго настоятеля и тепло приветствует нас. Нас усаживают за стол напротив ярла и приносят пиво. Кроме нас, в покое ярла присутствует еще один человек, возможно, телохранитель, он перебирает какие-то послания и не глядит в нашу сторону.
— Я понимаю, что вам хотелось бы получить мой ответ еще до Рождества. Ваше желание как можно скорее доставить весть конунгу Эйстейну заслуживает уважения. Я слышал, что Эйстейн очень умен, хотя, на мой взгляд, он еще слишком молод, я слышал, что он мужественен в бою и его окружают храбрые люди. Но я воюю с данами и сам нуждаюсь в своих воинах и оружии. Я уже оказывал помощь Эйстейну и, быть может, в будущем окажу еще. Но собрать для него войско, чтобы помочь ему завладеть Виком, у меня, увы, нет возможности. Если он окажется в большей опасности, чем сейчас, если удача отвернется от него, тогда мы снова поговорим об этом. Ответить ему иначе сейчас я не могу.
Ярл Биргир оказался честным и добрым человеком, мне он понравился, он прямо сказал свое мнение и назвал причины, почему должен был ответить отказом. Сверрир согласился: пусть так и будет, мы благодарим ярла за гостеприимство и просим разрешения вернуться к нему, если конунг Эйстейн снова будет нуждаться в его помощи. Ярл ответил, что всегда с радостью примет нас. Он также сказал:
— Я думаю, Фольквид, лагманн в Хамаре в Вермаланде, мог бы дать вам оружие. Он человек могущественный и его нельзя назвать другом Эрлинга Кривого. Вы, конечно, слышали про него. Его жена Сесилия дочь моего шурина.
Ярл ни слова не упомянул о том, что Сверрир претендовал на родство с его женой. Сверрир выслушал совет ярла с каменным лицом. Ярл пригласил нас остаться на Рождество в Бьяльбо и быть его гостями на большом пиру, который он устраивает для своих людей. Мы поблагодарили его за приглашение, но попросили разрешить нам отправиться в Хамар, как только кончится первая часть праздника, если, конечно, погода и дорога позволят нам это сделать. Ярл сказал, что желает нам удачной поездки.
Мы поклонились и ушли, он проводил нас, такой учтивый человек не мог мне не понравиться. Проходя через двор мы увидели знатную женщину, которую сопровождали две служанки, они шли церковь, стоявшую поблизости. Это была жена ярла Биргитта, тетушка Сверрира, если только они оба действительно были из того рода, на принадлежность к которому претендовали.
Близко они так никогда и не познакомились.
Мы прожили в Бьяльбо до Нового года, а потом сразу отправились в Хамар в Вермаланде.
Когда мороз вгрызается тебе в сердце и кровь цепенеет в жилах, ты начинаешь ненавидеть того, кто идет впереди тебя… Он идет и идет, несмотря на бешеный ветер, ты видишь его темные, широкие плечи, они излучают силу, которую ты ненавидишь, заставляют тебя зажмуриваться, чтобы не видеть их, но ты все равно видишь. Он идет впереди, вынуждая идти и тебя, наступает ночь, потом — день, и он заставляет тебя идти сквозь буран. Ты уже не различаешь дороги, он тоже, вы долго идете берегом большого озера, которое еще не замерзло. Кто-то сказал, что оно называется Вэнерн. Волны омывают берег, но теперь озеро исчезло, и дорога, и тропа — все исчезло. Исчезло в метели, темноте и ветре, который вынуждает тебя согнуться. На тебе были башмаки, теперь их нет, на тебе был плащ, его унес ветер. Ты жевал кусок мяса, он замерз у тебя во рту, ты что-то сплюнул, что, слюну или лед? Ты сплюнул кровь. А плечи идущего впереди заставляют идти вперед и тебя — нет ни усадьбы, ни людей, а теперь нет и дороги. Но надо идти дальше.
Ты думаешь: можно напасть сзади и всадить в него нож… Эта мысль соблазняет тебя, ты идешь позади и ты зарежешь его, ты идешь за ним до вечера, слышишь, что он что-то кричит, но не разбираешь слов. Он кричит что-то о ночлеге, но здесь негде найти ночлег, плечи идут, идут, и над вами воет и вопит ветер, вас прижимает к земле сплав ветра, снега и темноты. Ты уже не видишь плечей идущего впереди. Глаза замерзли, ты не видишь больше ни человека, ни его плечей. Но ты угадываешь впереди темную фигуру и знаешь, что этот человек заставляет тебя идти вперед, несмотря на буран. И ты хочешь крикнуть ему, задыхаясь от ненависти: Сын конунга, ты дерьмо!.. Сын конунга, ты дерьмо!.. Пламя святой Девы Марии горит у тебя перед глазами, заставляет идти вперед, обжигает лицо и не дает закрыть глаза. Ты падаешь и встаешь, падаешь и, шатаясь, бредешь дальше за человеком в буране. Он больше не человек. Может быть, он Бог? Нет, нет, не Бог, он дьявол, заставляющий тебя идти сквозь буран. На землю падает дерево, оно могло бы раздавить вас, его сокрушил ветер, но всемогущий Бог пощадил вас. О святая Дева Мария, святая Матерь Божья, избави нас от этой ночи! Но человек идет дальше. У тебя был кусок мяса, теперь его нет, ты глотаешь кровь, потом уже и не глотаешь ее, у тебя во рту она превратилась в лед. Но ты идешь дальше.
Брезжит день, вы идете вперед, сгущается ночь, вы идете вперед. Где-то же должна быть усадьба, но ее нет, ни человека, ни волка, который мог бы растерзать вас и избавить от страданий. Но плечи впереди тебя продолжают идти навстречу ветру. Это не твои плечи и не Бога, это плечи дьявола, в этих сильных, широких, сердитых, негнущихся и несдающихся плечах дьявола воля человека. И она заставляет его идти вперед, несмотря на буран.
Ты ползешь, и он тоже ползет, ты падаешь, и он тоже падает. Но поднимается и идет дальше, ползет дальше, дальше, скоро уже рассвет, только бы перестал снег. Нет больше дня, нет ночи, лишь кровавый свет перед глазами и одна мысль в голове: всадить нож в плечи, идущие впереди. Но у тебя нет ножа. А ветер такой, что сильнее уже и не бывает, в твоей крови, в груди, в сердце воет ветер, и даже Дева Мария не может подарить покой страдальцам. Он падает.
И снова поднимается, и трясет тебя, чтобы ты проснулся, он ползет дальше, и ты ползешь за ним. Он поворачивается и что-то кричит, но никто, ни ты, ни Дева Мария не можете разобрать, что он кричит, обращаясь к ночи. Потому что день уже кончился. Он падает.
И ты падаешь, тогда он подползает к тебе и нажимает большим пальцем тебе на глаз, ты кричишь, вскакиваешь и бьешь его, вы боретесь в снегу, ты чувствуешь, как лед начинает таять, ты тратишь последние силы. Он подхватывает тебя, и вы рядом бредете дальше. Дальше, рядом, ты плачешь и говоришь, сам этого не сознавая: Конунг дерьмо! Он тоже кричит: Конунг дерьмо! И смеется — это конунг смеется над дерьмом, а дерьмо — над конунгом. Вдруг он вырастает перед тобой и хочет тебя раздавить, но это не он, а его плащ которым он укутывает тебя, лед в тебе тает и замерзает снова. И вы идете дальше, все дальше. Но теперь он молчит.
Больше нет ни ночи, ни дня, нет ничего, только воющий над землей ветер. И ноги, они идут, идут и идут. Наступает утро, и вы находите постоялый двор.
В низком очаге горит огонь, перед огнем, согнувшись, сидит женщина, она молится… Я открываю глаза и вижу, что она похожа на святую Деву Марию, снова закрываю глаза и мне чудится, что она похожа на Рагнфрид из монастыря на Селье, которая посыпала волосы золой и носила на руках сына, точно щит. На меня капает что-то теплое, к моим губам прикасаются чьи-то пальцы и раздвигают их. Чей-то голос кропит мои уши словами, слова капают и капают, словно вода с сосульки. Я прошу поесть. Встаю на колени и прошу поесть. А голос каплет, каплет: Ты получишь поесть, но надо подождать, подождать, подождать. Теплые руки опять прикасаются ко мне и заставляют открыть рот. Что-то каплет мне в рот, и я млею.
Тут есть еще кто-то, я это чувствую, но не знаю кто. Если у женщины, что согнувшись молится перед горящим очагом, в волосах зола, значит это Матерь Божья, святая Дева Мария. Если она лежит, распростершись, под мужчиной, если она его страстная возлюбленная, значит, это Рагнфрид из монастыря на Селье. Она кропит меня словами, ласковыми и теплыми, они полны смирения грешницы и жара женщины, Она наклоняется надо мной и что-то вливает мне в рот. Раньше на мне была одежда, теперь ее на мне нет. Кто-то поворачивает меня, закутывает в овчину, нагретую у огня. И я засыпаю. Но сквозь тепло и сон каплет ее нежный голос, я ловлю отдельные слова, и они, как жемчужины, остаются в моем ноющем сердцем, прощенном теми, кого я любил, но обидел…
Женщина говорит о Сесилии, она смеется… О какой Сесилии она говорит? Еще она произносит имя Святой Девы, и эти имена сливаются воедино, как солнце и ветер сливаются воедино жарким днем, и можно лениво дремать под высоким, поющим деревом. Ее голос полон нежности и светлой сдержанной силы, он полон доброты, идущей от Бога, которая не может иссякнуть. Здесь есть еще один человек, я не знаю его, он бьется в бреду, она ласково обнимает его и он успокаивается. Погружается в забытье, как и я, а когда я вскоре просыпаюсь, — днем или ночью, не знаю, — во мне опять поет ее голос:
Сесилия…
Теперь я лучше вижу ее, чем раньше: волосы у нее в золе, когда-то она, наверное, была хороша собой, теперь — нет. Она кропит меня словами, которые я знаю, от них пахнет знакомыми воспоминаниями: Сигурд, Сигурд из Сальтнеса… Ее голос опять пропадает в темноте, и я забываюсь. А когда прихожу в себя, она все еще поет о Сигурде и Сесилии, своей прежней повелительнице и хозяйке, о немирье в стране и о людях, которые явились в монастырь на Селье. В меня текут красота и мед. Двумя пальцами она открывает мне рот и вливает в него молоко с медом. Она поет мне о Сигурде, который отправил ее с сыном в более безопасное место, о пути странницы по дальним лесам, о страданиях, о дорогах, пройденных в страданиях по этим лесам. И о Сесилии. О Сесилии, несвободной жене могущественного человека и о ее великодушном молодом сердце, об этой изгнаннице и рабыне, величавой, как Бог. Она поет и об этом постоялом дворе, жалком прибежище путников, о постоянно горящем огне, о молящемся сердце, о пути к женщине, которую принудили стать наложницей могущественного человека, о рабыне высокого происхождения. И она поет о Боге.
Здесь есть кто-то еще, я его не знаю.
Она поет о Деве Марии, о Сесилии и о Боге.
Я, Сесилия, дочь конунга Норвегии, глубокоуважаемая наложница лагманна Фольквида, подаренная ему ярлом Эрлингом…
Люди, посланные ярлом, похитили меня из Гьёльми в Оркадале, они загнали меня в угол, накинули на голову овчину, завязали в другую и утащили, словно зарезанную телку. Ярл Эрлинг велел им увезти меня, ведь я могла родить на свет мальчика, в чьих жилах текла бы кровь конунгов. Меня подарили лагманну Фольквиду, я была одной из многих его наложниц, но красивей всех, теперь я его жена. Ярл Эрлинг подарил меня в те времена, когда власть его была еще не так прочна, чтобы у него хватило смелости убивать дочерей конунгов. Я красива и достаточна сильна, чтобы пнуть лагманна ногой в живот и прижать его к полу, если мне не хочется давать ему то, на что у него никогда не было прав. Пнуть голой ногой в голый живот, в пах, вложив в этот удар всю свою ненависть и одиночество, услышать, как он взвоет. И дерзко засмеяться в его искаженное болью, пьяное лицо, плюнуть, отвернуться и вдруг снова посмотреть на него— как раз в то мгновение, когда его ненависть будет настолько сильна, что он мог бы пырнуть меня ножом. Посмотреть и снова пнуть ногой в его обнаженные чресла, чтобы он откатился в сторону.
Меня, молодую и красивую, привезли сюда недостойным образом, Я была растрепанная, грязная, оборванная. Лагманн сорвал с меня одежду, его служанки вымыли, причесали и нарядили меня, приготовив к услугам, которые раньше оказывали ему сами. Но одному я научилась здесь: Держи свое при себе… Позволь ему иногда отведать меда, пусть иногда насладится красотой твоего сверкающего тела. Но не позволяй ему пресытиться этим медом.
Так я жила и повелевала, так я стала тем, что я есть. Положение жены лагманна дает мне власть, моя ненависть не остыла, воля— сильна, я красивее многих женщин, которые моложе меня, но я понимаю, что моя красота не вечна. Я живу с неутолимой тоской по тому, от чего меня оторвали, никто не может избавить меня от моего одиночества, я безгранично люблю своих детей, но почти все они умерли. Мною владеет еще одно чувство, и оно сильнее ненависти к человеку, ставшему моим мужем и сделавшему меня, дочь конунга, своей рабыней. Сильнее мужа я ненавижу ярла Эрлинга, лишившего меня всего, что принадлежало мне по праву. Ярла и его присных в Норвегии.
Моя смиренная служанка Рагнфрид пришла ко мне и сказала, что на постоялый двор для странников пришли два обмороженных человека… И какой-то голос шепнул мне: Это не обычные люди. Их привели ко мне, и я сразу поверила им, мой муж уехал к конунгу и нашел себе там новую любовницу. Я упала на колени, поцеловала своего брата и сказала: Я буду любить тебя всю жизнь…
Я верю ему, он мой брат. Я верю ему, и если он не мой брат, я готова вырвать свое сердце и бросить его на ветер или съесть, как собака поедает свои вырванные внутренности. Я выколю ему глаза— и себе тоже, — если тот, кому принадлежат эти прекрасные, горящие глаза, свидетельствующие о силе мужа и мудрости Бога, не мой брат.
Если он не мой брат, я зарежу его и изжарю на медленном огне, я раздеру свои одежды и, нагая, буду плясать перед этим медленным огнем. Я сброшу с себя все одежды и, отказавшись от чести, нагая буду плясать на глазах у дружинников моего мужа. Каждого из них я возведу на свое ложе, пройду, нагая, по всем покоям нашей усадьбы, преклоню колени в церкви перед святым образом Девы Марии и вознесу к небесам свой вопль: Он не мой брат!
Но если он мой брат, я преклоню колени перед святым образом Девы Марии и посыплю свои волосы золой, как Рагнфрид посыпает свои, я откажусь делить ложе с моим мужем и вообще с кем бы то ни было. Или напротив, если будет на то воля Божья, впервые смиренно буду служить своему мужу, радуясь, что он мой муж. Я сделаю все потому, что этот человек мой брат. Во мне поет голос: он мой брат! Он тоже дитя конунга Сигурда, брат мой по плоти и по духу, брат перед Богом и перед людьми, перед ветрами небесными, перед ночной тьмою, перед жарким светом лета! Он мой брат!
Он имеет право быть конунгом, и я подтверждаю это. Я потребую, чтобы он объявил себя конунгом, заставлю его, я плюну в него, зарежу, прикажу убить, вздернуть на дереве, закопать в землю, если он не потребует того, что принадлежит ему по праву. Он будет конунгом и моим братом, конунгом и моим братом, будет так или не будет ничего, будет так или ему смерть. И я сказала ему это.
Я стояла перед ним, и мне хотелось упасть на колени. Многих мужчин я познала— мой муж часто уезжает из дома — многих мужчин я познала, и мой муж не знает об этом. Но я впервые вижу такого красивого, сильного, горячего, мудрого, нежного мужчину, с таким неземным лицом и глазами, к которому я равнодушна как женщина, но которого готова любить как сестра.
И я сказала ему это.
Пресвятая Дева Мария, я так и сказала ему, он стоял передо мной в бедном платье, с обожженным морозом лицом, и я сказала ему: Ты сын конунга! И увидела, что он плачет. Потом я тоже плакала в его объятиях, только мы двое, только мы, у меня не было потребности обладать им, как женщина обладает мужчиной, мне хотелось любить его только, как сестра любит брата.
И я сказала ему это.
Он подарил мне нежность, какой я не знала, разбил мое одиночество, которое никто был не в силах разбить. Он увезет меня отсюда, где меня сделали наложницей, туда, где я жила в юности и где меня почитали как дочь конунга.
И я сказала ему это.
И он сказал мне: Я увезу тебя туда как дочь конунга.
Было серое холодное утро, до начала поста оставалось два дня. В Хамар в Вермаланде пришла ватага воинов, вид у них был жалкий. Это были берестеники, разбитые в сражении при Рэ, конунг Эйстейн пал в этом сражении. Часть его людей бежали в Теламёрк, часть — сюда. Возглавлял отряд Сигурд из Сальтнеса.
Сигурда рубанули по лицу, нос у него был изуродован, рана болела. Голос тоже изменился от удара дубиной по шее. Раньше у него был красивый голос, теперь — словно надтреснутый, все это сломило Сигурда, его поддерживала только ненависть. Башмаков на нем не было, он не сделал себе башмаков даже из бересты, которая часто выручала берестеников. Но на морозе береста становится хрупкой и сломалась бы, если бы ее сейчас стали гнуть. Он ходил босиком, в рваной одежде. Вид его был страшен.
Скупыми словами Сигурд рассказал о сражении.
— Нас было немало, но мы многого не учли. Снег был глубокий, люди ярла утрамбовали его и им было удобно биться. Мы же увязали в снегу.
Сигурд сплюнул кровью. В его голосе на слышалось особенного горя, когда он сообщил, что конунг Эйстейн пал. Зато он оживился, и лицо его исказилось от ненависти, когда он сказал, что конунг Магнус не понес большие потери.
— Чести нам это не прибавит, — сказал он.
Сигурд был уже не прежний, но все-таки он остался в живых, и мы сказали, чтобы утешить его:
— Не все твои враги смогут хвалиться этой победой.
С ним в отряде были его младшие братья, Йон и Вильяльм. Я их увидел впервые. Вообще-то они были красивые парни, но теперь вид у них был жалкий. Вильяльму проткнули мечом живот, он обмотал его тканью и походил на брюхатую женщину. Его мучила жажда, и он молил дать ему воды еще до того, как мы внесли его в дом. Думаю, он был не в себе и уже давно шел, не понимая, что происходит. Вильяльм не узнал своих братьев, когда они хотели помочь ему. Он отбивался от них, ему казалось, что он все еще сражается при Рэ, его пришлось скрутить, он плакал.
Йон побывал к смерти ближе, чем его братья. Он бежал с поля сражения. Люди конунга Магнуса преследовали его, и он забрался в колодец, где во льду была прорубь. Ему удалось спуститься под лед — к счастью, вода стояла низко и подо льдом хватало воздуха. Йон стоял на цыпочках на дне, высунув над водой только рот и нос. Он весь заледенел, наступила ночь, потом рассвело. Один из его преследователей увидел свежие следы на снегу возле колодца и наклонился посмотреть. Ему захотелось пить, он нашел ковш, зачерпнул воды и напился. Йона он не заметил, но уходить не спешил. К колодцу подошли несколько воинов, они привели с собой пленника. Пленник кричал, что он не берестеник, а напротив, сражался на стороне конунга Магнуса. Какие у тебя доказательства, спросили они. Отведите меня к конунгу Магнусу, он сохранит мне жизнь. Этого мы не сделаем, ответили воины и зарубили его. Йон, стоя в колодце, слышал, как они препирались, не зная, что делать с трупом. В конце концов они спустили его в колодец, чтобы оставить жителей усадьбы без питьевой воды. В колодце стало тесно.
Теперь их тут было двое, одинаково скованных морозом, но когда наступил вечер, Йону удалось выбраться из колодца, опираясь на покойника. Он не смог прочесть над ним молитву, и это мучило его, когда он бежал из усадьбы. Он бежал долго, сил у него оставалось мало, а мужества и того меньше. В темноте он заблудился и снова вернулся к своему колодцу. От ужаса он закричал, но воины уже ушли и его никто не слышал. Он подбежал к дому, толкнул дверь ногой и вошел внутрь. В доме была только старая женщина. Она крикнула ему, что ее дочери тут нет, решив, что этот воин в заледеневшей одежде — охотник до девушек. Женщина кричала, что ее дочь Гудвейг ушла к своему жениху в Рафнаберг, а потом прибавила, что ее мужа убили и бросили в колодец, а ей одной его не вытащить. Его зовут Бьярти.
Йону пришлось убить ее, уж слишком громко она кричала, потом он раздел ее и разделся сам. Она была крупная женщина, и он кое-как натянул на себя ее юбку и теплую кофту, нашел он и еды, но немного. На другой день он встретил отряд берестеников. Многие из них погибли.
Среди оставшихся в живых и пришедших в Хамар оказались и другие наши знакомые, но мы не сразу узнали их. Был среди них и мой добрый отец Эйнар Мудрый. Одежда на нем была изорвана, лицо обморожено, он подошел ко мне и сказал:
— Богатым я никогда не был, а теперь стал и того беднее.
— Наследство после тебя будет небольшое, но для меня оно дорого, — сказал я ему.
— Добрый сын делает человека богатым, — сказал отец.
В Тунсберге Эйнар Мудрый пытался набрать сторонников из горожан, но ему не повезло. Большинство хотели подождать сражения и уже потом решать, кто им друг, а кто недруг. Наверное, конунг Магнус заподозрил, что на Эйнара Мудрого не следует полагаться, поэтому он взял его с собой, когда отправился из Тунсберга в Рэ, где должно было состояться сражение. Эйнар Мудрый не принимал участия в битве, но находился поблизости, когда берестеников оттеснили к церкви и они бросились в церковную ограду, надеясь спасти там свою жизнь. Однако люди Магнуса заперли церковные ворота и порубили всех берестеников прямо во дворе церкви — более подходящего для себя места не мог бы пожелать себе ни один покойник. Конунг Магнус проезжал в это время мимо церкви, но и пальцем не шевельнул, чтобы воспрепятствовать такому злодейству. Эйнар Мудрый дождался сумерек и покинул Рэ.
— Лучше уж всю жизнь скрываться, чем жить рядом с человеком, который не уважает святости церкви, — сказал он.
Эйнар Мудрый редко говорил о Боге и святых мужах. Священников он тоже не слишком жаловал. Но им всегда руководило желание судить по справедливости тех, кто просил об этом. Он бы пощадил каждого, если б только эта пощада не затрагивала ничьей чести. Теперь он был беднее, чем когда-либо в жизни, и вместе с тем — богаче.
Среди берестеников был и мой верный друг Бернард. Он тоже был вынужден сопровождать конунга Магнуса, когда тот отправился в Рэ. Бернард рассказал, что преподобный Бьярни, личный священник ярла Эрлинга в Тунсберге, заподозрил, что Бернард и Эйнар Мудрый относятся к тем людям, которые говорят о конунге без должного уважения. И довел это до сведения конунга. Бернард держался в стороне от битвы, но ему пришлось подойти, чтобы дать последнее благословение раненному берестенику — тот, умирая в снегу, громко звал мать, ему казалось, что он снова стал ребенком. Подоспевшие люди конунга Магнуса хотели зарубить Бернарда. Он бежал, спасая свою жизнь, и присоединился к берестеникам. Утром он решил, что дорога в Тунсберг может оказаться для него слишком тяжелой. С тех пор он шел дорогой конунга Сверрира.
Бернард пожал мне руки, мы обнялись, и он сказал с улыбкой, которую я никогда не забуду:
— Нам с тобой следовало бы сидеть в монастыре в Премонтре и беседовать о мудрости книг.
Лицо у него было уже не такое белое, как раньше, теперь и обликом и одеждой он больше походил на раба. Но голос был по-прежнему глубок, и в глазах еще таилась сила ума.
Был среди берестеников и Хагбард со своим сыном. У Хагбарда было тайное поручение — он должен был встретить в Хове берестеников, направлявшихся в Рэ, и сообщить им, сколько людей у конунга Магнуса и как они настроены. По обыкновению он нес на плечах Малыша, с ним он никогда не расставался, этот жалкий калека словно оберегал его. Хагбард нашел там конунга Эйстейна и его войско, и ему мало понравилось то, что он увидел. Конунг не умел держать в повиновении своих людей. Одни пили, другие не могли дождаться конца битвы, когда они окажутся в селении, где есть женщины. Хагбард сказал конунгу правду, какой он видел ее. В Тунсберге много сотен воинов, и если там нет самого ярла, это ничего не меняет. У конунга Магнуса есть и другие неплохие советчики, и он достаточно умен, чтобы следовать их советам. Кажется, ты трусишь, сказал ему конунг Эйстейн. Тот, кто не может слушать правду, трусит еще больше, ответил Хагбард. Эйстейну не понравился такой ответ. Он спросил, что за мальчишку Хагбард таскает на плечах. Это мой сын, ответил Хагбард, у меня на плечах он и тебе приносит пользу, потому что охраняет меня. Этих слов конунг Эйстейн не понял, он помрачнел и отослал Хагбарда прочь.
Хагбард пошел с берестениками в Рэ, где стояли люди конунга Магнуса. Его спас Малыш. Хагбард шел в третьем ряду, он размахивал топором и громко кричал, чтобы прибавить мужества себе и другим, но Малыш от страха описался и теплая моча потекла Хагбарду на шею. Тогда Хагбард выбрался из битвы, не из-за себя, а из-за мальчика. Когда берестеники побежали, он был уже так далеко, что опасность больше не угрожала его жизни. Меня спас Малыш, говорил он.
Малыш тоже поморозился и жалобно скулил, но теперь он был в доме и им занялись женщины. Несколько человек умерли уже на дворе в Хамаре в Вермаланде. Теперь, когда их жизнь была вне опасности, пережитое напряжение оказалось для них роковым. Один из умерших был Гуннар Вешальщик, тот парень, что держал монахиню Катарину за волосы, когда ей отрубили голову. Он был брат Ивара, сына вольноотпущенника из Тунсберга, с которым мы познакомились в трактире у причалов. Хагбард уговорил Гуннара уйти к берестеникам, сказав, что люди смеются над ним из-за того, что он свалился на землю от страха, когда отрубленная голова Катарины упала ему на колени. Это была правда, парня дразнили за это, и многие считали, что достойного мужа из него не выйдет. Гуннар возненавидел прежних друзей, и они с Иваром покинули Тунсберг, отправившись навстречу конунгу Эйстейну и его людям. Потом они вместе пришли в Хамар.
Но Гуннар был тяжело ранен. Он дрался на совесть, теперь Катарина была не единственная, кому он помог перебраться в другой мир. С холодным расчетом он выбирал самых слабых и старых в войске Магнуса и от всего сердца опускал на них свой топор. Гуннара ранили, и во время бегства Ивар тащил брата на санках, которые смастерил из лыж. Потом один берестеник, оказавшийся сильнее Ивара, стал отнимать у него сани, а Сигурд из Сальтнеса, возглавлявший оставшихся в живых берестеников, был сам слишком слаб, чтобы разнять дерущихся. Ивар остался со своим раненым братом, а все пошли дальше, тогда он взвалил брата на плечи и потащил его. Гуннар был еще жив, когда они добрались до Хамара, но умер во дворе усадьбы, его не успели даже внести в дом.
Я впервые увидел берестеников.
Среди них был также и священник Симон.
Симон покинул монастырь на Селье, не дожидаясь, пока люди ярла Эрлинга доберутся до него. Он прошел через горы на восток, нашел в Упплёнде конунга Эйстейна и присоединился к нему, но не как священник, а как воин. Он хорошо колол и хуже рубил, и умел пускать в ход яд, который хранил и в свином пузыре и на кончике языка. Симон не был среди людей, близких к конунгу Эйстейну. Видно, своим недобрым умом он предугадал, что тому уже недолго осталось жить. Но в битве при Рэ, впервые оказавшись перед конунгом Магнусом и его людьми и уже не обязанный изображать дружеские чувства, которых он не испытывал, Симон дрался, как настоящий воин, не щадя никого, кто попадался ему на пути. Он вышел из сражения без единой царапины, залитый только чужой кровью. Без единой царапины пришел он и сюда. Но Сверриру он был не по душе.
Его злая усмешка по-прежнему была опасна для тех, кому она предназначалась, в ней не было радости. От этой ледяной усмешки мороз казался еще сильнее и жестче. Симон попросил напиться. Больше он ни о чем не просил. Он похудел еще больше. Я знаю, что Катарина умерла, сказал он..
Но Сверриру он был не по душе.
Таковы были эти люди, мало кто не был ранен, всех вместе их было меньше сотни. Часть берестеников бежала в Теламёрк, но говорили, что таких было немного. Тело конунга Эйстейна осталось лежать на полях Рэ, и ярл Эрлинг Кривой стал теперь еще сильнее, чем был.
Сигурд из Сальтнеса сказал Сверриру:
— Теперь у нас один выбор: ты или смерть.
Сигурд сказал Сверриру:
— В Сальтнесе в Бувике есть старая женщина, ее зовут Гудрун, это моя мать. Я хочу к ней вернуться! Вернуться, ведя за руку Рагнфрид и неся на плечах своего сына. Никто не умеет печь хлеб так, как Гудрун, никто не сбивает масло, как она. Я берестеник, мне приходилось убивать и мужчин и женщин. Я видел кровь и знаю ее вкус. Я жесток и меня трудно заставить плакать, но я плачу, когда ем масло, сбитое моей матерью. Я хочу, чтобы мой сын вырос в Бувике. Отец мой уже умер, но мой сын должен расти там, где жил он. Я хочу вернуться домой. Но я не хочу пробираться туда тайком. Хочу вернуться днем, открыто, увидеть усадьбу и почувствовать, как мое сердце раскроется, все принимая в себя. Я не умею говорить так, чтобы люди прислушивались к моим словам, но ты не из простых, ты первый из первых и ты поймешь меня. Я хочу вернуться домой! Я никому не говорил об этом, даже братьям, я боялся заплакать, а взрослый муж не должен плакать перед своими братьями. Я чувствую на губах вкус меда, дикого меда с холмов вокруг Сальтнеса. У нас в огороде рос хмель, на поле голубел лен, у нас было все, что нам нужно. Я хочу вернуться туда.
Или ты, Сверрир, или смерть, ты— единственный, кто в состоянии помочь мне вернуться домой.
Говорят, что ты сын конунга, и, если не ошибаюсь, ты сам тоже так говоришь. Но сын ты конунга или нет, ты должен помочь мне вернуться домой, неся сына на плечах.
Или ты, Сверрир, или смерть!
Священник Симон сказал Сигурду:
— Ты зря говоришь, что хочешь вернуться домой, неся на пленах сына. Лучше скажи Сверриру так: Или ты станешь нашим конунгом и поможешь нам с честью вернуться домой, или мы убьем тебя и с позором отвезем домой твою голову. Сын ты конунга, — или только говоришь так, — мы сможем купить себе жизнь, вернувшись к ярлу Эрлингу с твоим трупом. Хотя я этому и не верю. Не верю, что ярл Эрлинг сохранит нам жизнь в обмен на труп Сверрира. Его труп ничем не будет отличаться от наших. Но напугай Сверрира, скажи, что если мы вернемся назад с его трупом, мы купим у ярлу Эрлинга свою жизнь.
Скажи ему: Или ты, Сверрир, или смерть!
Бернард сказал Сверриру:
— Ты знаешь, Сверрир, что у меня есть выход: я прибыл сюда из чужой страны и могу вернуться туда. Я долго лелеял мечту наняться на какой-нибудь корабль, идущий в Йорсалир, и там смиренно пройти по дорогам Христа. Мне кажется, что, если бы я попал туда, не увидев, как люди убивают друг друга, я был бы счастлив умереть там, где умер Он. Я вижу перед собой не один путь. Но знай, я пойду тем путем, каким пойдешь ты. Не знаю, почему. Если на то и есть причина, то, думаю, она в том, что только ты можешь помочь Сигурду из Сальтнеса и его сыну вернуться домой. Только ты можешь дать Хагбарду и его сыну мир, который им так нужен. Только ты несешь в себе свет, который заставляет людей идти, когда идешь ты, и молчать, когда молчишь ты. Я не люблю сражений. Но уже пролилось столько крови, что настало время дать мир людям, видевшим, как умирают их близкие. Они имеют право вернуться к своим родным и жить дома, ничего не опасаясь. Ведь только ты, Сверрир, сын конунга.
Или ты не сын конунга?
Думаю, или ты объявишь себя конунгом или смерть.
Сесилия сказала Сверриру:
— В детстве мне говорили, что у меня был другой брат, его звали Эйрик, я никогда его не видела. Он тоже был сын конунга Сигурда, говорили, что он уехал в Йорсалир. Но когда он вернется обратно — полагаю, с честью, — возможно, он по праву объявит себя конунгом Норвегии.
Вот я стою перед тобой, я сильная женщина, и по мнению многих, красивая, но радости я не знала. Я— твоя сестра, ты — мой брат, единственный мой брат, все эти годы, пока ты не пришел, я была одинока.
Но ты должен знать, Сверрир, что у меня есть еще один брат, его зовут Эйрик, и когда он вернется из Йорсалира, он может по праву объявить себя конунгом Норвегии.
Почему мне важно, чтобы ты это знал?
Что ты скажешь, мне Сверрир? Неужели скажешь, что твое сердце жаждет покоя?
Нет, Сверрир, конунг Норвегии, у тебя один путь: или объяви себя конунгом или смерть.
Сверрир сказал мне:
— Не думаю, что они смогут купить себе жизнь, убив меня и послав мой труп Эрлингу Кривому. Я знаю, что путь, по которому нам предстоит идти, будет залит кровью, возможно, и моей тоже. И я мог бы поступить так, как хочется Бернарду: наняться на корабль, идущий в Йорсалир. Может, я добыл бы там славу и богатство, и тогда, по возвращении, мне было бы легче потребовать то, что, как я думаю, принадлежит мне по праву. Но могу ли я уехать от этих людей? Я чувствую себя сыном конунга, значит, так оно и есть, но если я уеду от этих людей, которые сейчас нуждаются во мне, значит, я перестану быть сыном конунга. Тогда меня всю жизнь будет мучить вопрос: сын я конунга или нет? Если я изменю людям, которые нуждаются во мне, значит, я брошу в море то, что составляет долг и честь конунга. Брошу свое будущее, свое право объявить себя конунгом Норвегии. Вернуться к этому я уже не смогу. Норвегию не назовешь богатой страной, и благополучной тоже, люди здесь редко видят масло и не каждый день приносит им кусок хлеба. Бернард говорил, что у него на родине вина больше, чем когда-либо было пива в Норвегии. Так неужто я должен уехать отсюда, чтобы пить много вина?
Вернуться на Фарерские острова я не могу, люди ярла Эрлинга найдут меня там. Найдут меня и в Исландии, и на Оркнейских островах, я должен либо покинуть владения ярла Эрлинга Кривого, либо вступить с ним в борьбу, и пусть судьба решает: он или я. Но и это еще не все.
Есть еще одно, Аудун, и только ты узнаешь об этом. Это горит во мне, я уже сделал свой выбор, еще в начале жизни. Но не мог выразить его словами и потому слова не подкреплялись действиями мужа. И вот день настал. Я хочу повелевать людьми. Я люблю власть, но, может, люблю ее лишь потому, что нечто другое, более важное, люблю еще больше. Может, заставлять людей подчиняться моему слову— это лишь главное условия для выполнения чего-то другого, более важного? Но что оно, это другое и более важное?
Я хочу, помочь Сигурду из Сальтнеса вернуться домой к матери, неся на плечах сына.
Это так, но есть и что-то еще, более важное, чем это. И я смутно это угадываю. За Сигурдом и его сыном, за Хагбардом с Малышом на плечах мне видится нечто другое и более важное. Это глас Божий, который я слышу в себе, я— мститель, я должен отомстить человеку, который творит несправедливость против норвежцев, я приду не с миром. Или меня опьяняют мои собственные слова и я лгу самому себе? Неужели я лгу себе, и все, кроме меня самого, знают, что я лгу?
Нет, я уверен, что я настоящий муж, то, что могу я, не может никто, а что могут другие, могу и я. Он избрал меня, и Он меня не покинет. Он призывает меня. Он требует этого от меня. Или меня зовет только моя собственная жажда власти?
Нет, меня зовет не только мое властолюбие. Меня зовет Всемогущий, на счастье и на несчастье. Он наделил меня своей силой, и я иду, ибо должен. Еще можно остановиться. Я сижу здесь, снаружи царит ночь и стужа, кричат раненые из Рэ, и мне кажется, что этот покой и острая боль в сердце говорят мне, что еще можно остановиться.
Кровавым и неправедным путем пойдет мое сердце, путем одиночества. И этот мой путь закончится лишь тогда, когда я отправлюсь на великий покой. А ты, Аудун, мой единственный друг, останешься, быть может, моим другом и после моей смерти. Или, может, тогда ты предпочтешь стать моим недругом?
Дай мне напиться, Аудун, и позволь спокойно подумать, пусть тишина снизойдет на мое сердце, которое больше уже никогда не будет знать покоя. И пусть ко мне придет Симон.
У меня нет выбора, Аудун, или я объявлю себя конунгом или смерть.
В следующее воскресенье Сверрир собрал тинг в Хамаре в Вермаланде и обратился к своим людям, ветер нес с севера снежные хлопья и ерошил волосы Сверрира. Небольшого роста, крепко сбитый, он держался просто и слова его сперва не были значительными. Он не позволил себе говорить в полный голос с самого начала, был погружен в себя и словно терзался сомнением, но сила его росла по мере того, как он говорил. Он говорил о тяжелом для Норвегии правлении ярла Эрлинга Кривого, о том, что его сын Магнус не имеет права на звание конунга, ибо его отец происходит не из рода конунгов. Он говорил о пути, пройденном берестениками, о том, что они храбры в сражениях, выносливы и стойки во время переходов по лесам и пустошам, по которым до них не ступала нога человека. Он восхвалял их простыми словами. Сказал, что отряд без предводителя, все равно что корабль без кормчего, и что путь в Норвегию им прегражден мечами ярла Эрлинга Кривого и его жестоких воинов.
Он говорил долго, иногда сильно волнуясь, держа людей в напряжении и внушая им уважение к самим себе. Вид у берестеников был жалкий — обмороженные, оборванные, они мало знали о человеке, говорившем с ними, а сам он ничего не сказал о себе. Но сказал, что надо послать двух человек к ярлу Биргиру и попросить у него оружия, — он полагает, что ярл согласится помочь им: в последний раз, когда он говорил с ярлом, конунг Эйстейн был еще жив и вряд ли кто-нибудь успел сообщить ярлу о поражении берестеников при Рэ и об их бегстве в Хамар в Вермаланде. Если ярл Биргир хочет, чтобы они были его друзьями, ему придется заплатить за эту дружбу, а с оружием ярла Биргира берестеники смогут снова начать борьбу.
Эти простые слова мог сказать, кто угодно, но мало кто мог произнести их таким голосом. Наверное, Сверрир не без умысла не стал говорить людям того, что они хотели бы услышать. Надежды этих людей были разбиты, и на их исхудавших лицах особенно проступала усталость. Но вот Сверрир возвысил голос, этот голос словно ястреб упал на людей, впился когтями в их измученные души и уже до самой своей смерти они не могли забыть его. Сверрир приподнялся на носках и поднял руки, как будто уперся в небо двумя мечами, площадь тинга окружали высокие скалы. Потом он опустился и сжался, словно придавленный к земле непосильной ношей. Наконец он снова выпрямился и крикнул людям:
— С Божьей помощью мы одолеем все, я отдаю себя Его власти, осененный Его светом, я осмеливаюсь обратиться к вам и сказать: Мой путь или смерть!
Именно эти слова конунг Олав Святой сказал во сне моей матери: Мой путь или смерть! Она долго скрывала от меня их и все, что ей было сказано, когда она была в Ромаборге и исповедалась там самому папе. Мой сын — сын конунга, сказала она первому священнику, которому исповедалась. Только там, в святом городе, она осмелилась признаться святой церкви в грехе своей молодости. Но священник не решился сам принять ее исповедь и отвел ее к тому, кто имел более высокий сан. Он отвел ее к епископу, а уже тот, в свою очередь, к самому папе, и этот святой отец отпустил смиренной женщине ее грехи и сказал: Поезжай домой и открой правду своему сыну. Но тогда он начнет сражаться, заплакала она, тогда он покинет меня и уже никогда не вернется ко мне.
Ты должна поехать домой к сыну и открыть ему правду, сказал папа и в гневе отвернулся от нее потому, что она, простая женщина из бедной Норвегии, осмелилась усомниться в справедливости и мудрости его слов. Но она осмелилась, ибо знала: путь сына конунга легко может оказаться кровавым. Она осмелилась, ибо знала: неугодная Богу война между братьями всегда бывает кровавой. Она осмелилась, ибо как мать не хотела, чтобы ее сын вел сражения.
Но тогда к ней явился тот, кто был святее самого святого папы в Ромаборге. Святой конунг Олав явился к ней от самого престола Господня. Он сказал моей матери: Мой путь или смерть! И она поняла, что это будет не смерть, а бессмертие. Пойти его путем — означало последовать за ним к своему сыну, чтобы рассказать ему правду о его отце. И она последовала за конунгом Олавом Святым, который привел ее ко мне.
И когда она, стоя передо мной, открыла мне правду, я почувствовал его присутствие. И когда она наклонилась, поцеловала меня и сказала, что это материнский поцелуй и материнское благословение перед тем, как я обращусь за благословением к Господу Богу, я почувствовал, что Олав Святой тоже наклонился и поцеловал меня. И он сказал: Мой путь или смерть!
Мой путь или смерть! Не смерть в жалком доме земного царства, но бессмертие. Ступай моим путем или прими смерть! Ступай моим путем, сын конунга, с голых норвежских островов, лежащих на западе! У тебя есть право наследства, Бог дал тебе особый дар, и, если ты изменишь, этому дару, будешь во искупление грехов гореть в вечном огне! Мой путь или смерть!
Сегодня ночью мне приснился сон. До этого я долгие дни и годы мучился сомнением, не зная, должен ли я потребовать то, что в этой стране принадлежит мне по праву. Я понимал, что мне придется пройти через кровь. И эта кровь может оказаться моей собственной. Понимал, что мне придется пожертвовать также и кровью своих друзей, пожертвовать правдой и прибегнуть к обману, если я хочу одолеть бесчестного врага. Я думал, не лучше ли мне отправиться на корабле в Йорсалир и там преклонить колени перед могилой Спасителя, а уж потом, вернувшись домой, спросить у Бога, должен ли я объявить себя конунгом этой страны или нет? До нынешнего вечера меня мучили сомнения.
Тогда они все пришли ко мне. Мой добрый друг Сигурд пришел и сказал: Или ты, Сверрир, или смерть! Мой добрый друг Симон, священник с Сельи, обладающий глубокой мудростью и огненной волей, пришел ко мне и сказал: Или ты, Сверрир, или смерть! Все они пришли ко мне, пришел Аудун, мой друг, родившийся на тех же островах, что и я. Он прижался ухом к моей груди и сказал: В твоем дыхании я слышу дыхание конунга Олава Святого, я слышу, как в твоем сердце бьется его сердце. Или ты, Сверрир, или смерть!
Они все пришли ко мне, пришла Сесилия, моя любимая сестра, изгнанная из своего дома в Оркадале человеком, который, не имея на то права, повелевает Норвегией. Она пришла и сказала: Объяви себя конунгом, Сверрир, или смерть! Все они явились ко мне, один нес на плечах ребенка, его зовут Хагбард, он уже очень давно носит своего сына по пустошам и полям, обагренным кровью. Он сказал: Объяви себя конунгом, Сверрир, или смерть! И Бернард из прекрасной страны франков, человек редкой мудрости и редкой доброты, истинный ученик Иисуса среди нас, слуга того Духа, которого наш бедный дух даже не в силах постичь, пришел ко мне и сказал: Или ты, Сверрир, или смерть!
Но я молчал. Я еще сомневался, правда еще не набрала силы в моем сердце, я колебался. Но сегодня ночью правда открылась мне. Пришел старый Самуил, пророк из Священного писания, пришел и повел меня вперед, меня, недостойного, неопытного, слабого, не обладающего божественной мудростью. Он пришел и повел меня вперед. И еще один пришел и повел меня вперед, это наш конунг Олав Святой, он подвел меня к престолу, от которого исходил свет, я закрыл глаза, упал на колени и сказал: Я, Сверрир, объявляю себя конунгом или смерть!
Теперь я знаю свой долг и свой путь, я иду с вами. Сегодня я ваш предводитель, завтра я ваш конунг.
Я, Сверрир, объявляю себя конунгом или смерть!