Часть первая Море и моряки

Ветер дальних странствий

В действительности все было не так, как я написал в одной из своих книг. Мама настаивала, чтобы после школы я поступил в институт и получил высшее образование. Где угодно. Хоть в ветеринарном. Она считала, что каждый человек должен иметь высшее образование. Я же с детства стремился в море и все каникулы проводил в яхт-клубе.

Шел 1927 год. Высших мореходных училищ тогда не существовало, и задача стать капитаном и одновременно получить диплом инженера была неразрешима.

— Ты должен поступить в вуз, — твердила мама. — Тогда я буду спокойна. Кончишь — можешь делать что хочешь.

Я любил мать и не хотел огорчать ее. Выбрал кораблестроительный факультет Политехнического института. «Буду строить корабли, — думалось мне, — и ходить в море на испытания. А там увидим».

Конкурс был большой. Десять человек на место. Я позорно срезался на первом же экзамене по обществоведению и не очень жалел об этом. А вот мама расстроилась.

— Год пропал, — сетовала она. — Все перезабудешь к следующим экзаменам. Надо заниматься, заниматься и заниматься.

Мама преподавала русский язык в школе, отец умер несколько лет назад. Жилось нам трудно, и потому предложение заниматься и сидеть на маминой шее мне не подходило.

— Пойду работать, а на будущий год в Мореходку, — решительно сказал я.

В Ленинграде, — впрочем, как и по всей стране в те годы, — была безработица. С большим трудом удалось мне устроиться чернорабочим в строительную контору. Каждое утро, одетый в комбинезон и грубые ботинки, я отправлялся на работу. Мы сносили какой-то круглый рынок, расположенный за Академией наук.

Целый день я складывал в кучи битый кирпич, помогал разбирать деревянные полы, грузил мусором телеги. Работа была неинтересная, душа к ней не лежала. Я стремился в море. Но как осуществить мечту? Я приставал ко всем знакомым с одной и той же просьбой: «Не можете ли устроить меня в Совторгфлот? Кем угодно. Может быть, найдете там какие-нибудь связи?» Связей ни у кого не было.

Я пытался пробиться сам. Несколько раз ходил в отдел кадров пароходства, простаивал в очередях, разговаривал с начальником и всегда слышал безжалостный ответ:

— Только через Биржу труда. Так принять не можем.

Ходил я и на Биржу. Правдами и неправдами хотел встать на учет, получить «Памятку безработного»— так называлась регистрационная книжка, — но тоже безуспешно. На Биржу труда меня не принимали, как не члена профсоюза, а в союз можно было вступить только имея рабочий стаж. Круг замыкался. Положение казалось безвыходным. И вдруг блеснула надежда.

Один из знакомых дал мне письмо к судовому механику из Балтийского пароходства. Кажется, его фамилия была Подъямпольский.

— Этот парень все может, — сказал мне знакомый. — У него огромные связи. Считай, что ты уже на пароходе. Я говорил с ним по телефону. Он сказал… В общем, иди, не задерживайся. Надо ковать железо, пока горячо.

Я принялся благодарить этого доброго человека.

— Не стоит благодарности, — небрежно бросил знакомый. — Вот попадешь на судно, тогда привезешь мне банку трубочного табака «Кепстэн».

В тот же день я отправился на Васильевский остров, где жил механик. Мне открыл дверь бледный человек в синем пупырчатом свитере и в шлепанцах. Я протянул ему конверт со словами:

— Вам Владимир Семенович звонил…

Он удивленно взглянул на меня, на конверт, нахмурился и сказал:

— Заходи. Ноги вытирай получше… Ведь говорил же я Володьке, что ничем помочь не могу. Чего было человеку голову морочить? Вот елкин корень…

Он бросил письмо не читая на крышку облупленного рояля.

— Ты садись. Я сейчас приду. Чайник поставлю.

Пока хозяин ходил в кухню, я разглядывал комнату. Чего только тут не было. На стенах висели фотографии пароходов, бивень моржа, засушенные морские коньки и звезды, чучело акуленка, а верхняя полка книжного шкафа была сплошь заставлена диковинными фигурками, деревянными лодочками, глиняными изображениями восточных божков. Музей, да и только! Через спинку стула был перекинут китель с тремя прямыми золотыми нашивками. «Старший механик», — с уважением подумал я. Знаки различия у комсостава на торговых судах были мне хорошо известны[1].

Вернулся хозяин.

— Так-с, — проговорил он, потирая руки. — Сейчас будем чай пить. А помочь я тебе не могу. Прошло время.

— Владимир Семенович говорил, что у вас связи в пароходстве большие. Может быть, кем-нибудь все же устроите?

— Трепач твой Владимир Семенович… Были когда-то связи, это верно. Теперь нет. Сказал же ему…

Глаза у Подъямпольского стали грустными.

Я уже знал, что он ничем мне не поможет, но уходить от него не хотелось. Что-то было в этом человеке теплое, располагающее. Механик принес из кухни две чашки с крепким чаем, нарезанную булку и вазочку с вареньем.

— Пей, пожалуйста. Больше сегодня угощать нечем… Так уж получилось… Раньше-то я тебе помог бы в два счета. Но ты не дрейфь, устроишься. Скоро будет столько пароходов, что людей не хватит.

— Когда это еще будет…

— Не беспокойся, скоро. Очень скоро. Оглянуться не успеешь. Весной. И какие суда! Вон на Северной верфи, на Балтийском заводе строятся теплоходы. Видел я их. Красавцы… А ты учиться не думаешь?

— Думаю. В Мореходку пойду.

— Вот это правильно, — одобрительно сказал хозяин. — На механика?

— На капитана.

— Зря. На механика лучше. Специальность шире… Ну и на капитана сойдет. Только учись. Давай закурим. Хочешь сигару?

Он полез в деревянную коробку, стоявшую на столе, протянул мне светло-коричневую сигару с ярким колечком посредине. Сигары я видел только на плакатах у английского премьера Чемберлена. А тут настоящая в моих руках. Я сунул ее в карман. «Дома закурю».

— Слушай, а ты знаешь, какое оно, море? Впрочем, откуда тебе знать, — механик вздохнул. — Оторвешься от берега, и все твои земные горести растают как дым. И всего-то у тебя забот — твое судно. А вокруг океан. Где-то далеко дрожит горизонт, — он вытянул руку, — и никогда не дойти до него.

Он нахмурился, замолчал и как-то погас, но, затянувшись папиросой, снова заговорил:

— Станешь моряком — и мир откроется перед тобой, как коробочка. Увидишь много. У тебя расширится кругозор, шагать станешь увереннее по жизни, кое-что поймешь, чего не мог понять раньше. Месяцев шесть поскитаешься по разным странам, насмотришься всего, напробуешься до оскомины, покачаешься на всех океанских волнах и поймешь, что ничего нет дороже и прекрасней своей земли. За неделю до прихода в родной порт покой потеряешь. Пять раз побреешься, несколько раз костюм отгладишь, помоешься, постираешься, подарки каждый день перекладывать станешь, и все будет казаться, что не готов. Но вот судно подходит к причалу… И такой ты счастливый!.. Нет, этого не расскажешь, надо пережить самому.

— А вы в каких странах были?

— Ты лучше спроси, в каких не был.

— Интересно, наверное?

— Интересно. Только не думай, это тебе не приключенческие романы читать. Другой раз пятки вспотеют…

— А я и не думаю, — вспыхнул я.

— Не ершись. Морской хлеб твердый. Иногда на все хочется наплевать. Холод, пурга, обледенение, качка… И так сутками. Проклянешь все на свете, и море в первую голову. Думаешь — зачем пошел? На берегу спокойнее. Вернулся с работы в пять часов и сиди в теплой комнате, газеты читай, жену обнимай или в кино иди. Клятву даешь — в отпуск, а там на береговую работу. А под конец отпуска из дому рвешься. Скорее бы в море. Тянет. И забыл шторма, бессонные ночи, пургу… Ох, как тянет.

— Вы на каком пароходе плаваете? — опять спросил я.

— Сейчас не плаваю. Мотор шалит. Врачи не пускают, — он потер ладонью по левой стороне груди. — Поправлюсь — снова пойду. Обязательно пойду.

Он убеждал себя, а я чувствовал, что он не верит тому, что говорит. Глаза его сделались беспокойными, печальными. Я понял — дело его плохо. И мне стало бесконечно жаль его.

Я выпил чай, встал и начал прощаться.

— Жаль, что ты напрасно пришел. Я этому Володьке мозги промою, чтобы не трепался, — говорил механик, провожая меня до двери. — Да ты не унывай. Устроишься… Стой, стой! Есть у меня на Бирже один человек… Ян Магула. Представитель от моряков… Впрочем, нет… Ничего он не сделает. Только напрасно надеяться будешь. Новые теплоходы ждать надо. Тогда обязательно возьмут. Счастливо тебе.

Он протянул мне влажную руку.

По дороге домой я думал о механике с Васильевского острова. Неужели не будет плавать? Мне так хотелось, чтобы прошло то тревожное чувство, с каким я ушел от него. Все, что он говорил, было близко моей душе. Другого пути у меня нет. И ни в какой вуз я больше не пойду, как бы этого ни хотела мама. Я должен плавать.

Дома я вытащил сигару. Рассматривал, надевал и снимал бумажное колечко, потом закурил. Комната наполнилась голубоватым дымком, и я увидел океан и далекую, дрожащую линию горизонта…

Обычно после работы немного отдохнув, я с кем-нибудь из своих приятелей выходил на Невский. Нескончаемый поток людей медленно двигался по тротуару от Садовой до Литейного. Здесь встречались нэпманы, моряки загранплавания, люди, причастные к искусству, бездельники разных мастей и молодежь, мечтающая о легкой жизни.

Рабочие ребята появлялись на Невском редко. Они с презрением глядели на разодетую толпу, смеялись, когда видели безусого юнца, целующего ручку у девчонки-подростка. Но я жил рядом с Невским и ходил гулять охотно, хотя выглядел более чем скромно в своей белой рубашке «апаш» и черном клеше.

У меня была тайная мечта. Мне хотелось познакомиться с девушкой — голубоглазой, со вздернутым носиком. Попадалось много похожих на нее, но это была не она. Не та, которую я ждал.

На Невском я познакомился с Юркой Пакидовым и его товарищами. Он был высокий, худой, с добрыми карими глазами и большим ртом. Пакидов тоже не попал в вуз, искал работу и мечтал о море. Я нашел родственную душу. Мы подружились. Пакидьянц, — ребята почему-то переделали его фамилию на армянский лад, — оказался хорошим парнем, добрым и отзывчивым. Он умел говорить по-английски. В детстве Юрка жил с родителями в Китае, ходил в английскую школу и там немного выучился боксу. Это вызывало уважение товарищей. Мы стали реже появляться на Невском и частенько проводили вечера у меня дома. Обрадованная мама поила нас чаем. Она не одобряла мои шатания по проспекту.

В один из воскресных дней мы решили отправиться на набережную Невы. И хотя до моря было далеко, у моста Лейтенанта Шмидта почти всегда дул ветер с залива. Мы ощущали его на своих лицах.

Перешли мост. Постояли у памятника Крузенштерну у Военно-морского училища имени Фрунзе и пошли дальше.

— Смотри, — вдруг сказал Пакидьянц. — Какое-то судно. Пойдем посмотрим.

У Масляного Буяна, в конце набережной, стоял парусник. Огромный. Он поднимал свои мачты к самому небу. Мы задрали головы, чтобы посмотреть на верхние реи. Черный корпус притягивали к берегу толстые швартовы. На баке крупными белыми буквами было написано — «Товарищ». По палубе сновали молодые люди в синих шерстяных свитерах, на которых было вышито красным — «У/с «Товарищ» НКПС». Раньше мы ничего подобного не видали.

— Вот это да! — выдохнул Пакидьянц. — Откуда такой взялся?

С трапа спустились два парня в свитерах и фуражках с блестящими черными козырьками.

— Откуда пришли? — спросил Пакидьянц. Моряки с удивлением посмотрели на нас.

— Газеты надо читать, — сказал один из них. — Весь Ленинград знает, а он не знает. Из Аргентины.

— А что за судно?

— Эх вы, ленинградцы. Стыдно за вас.

— Учебное судно «Товарищ», — сказал второй, и они ушли.

Мы купили «Красную газету». Там было напечатано, что учебный парусник «Товарищ» возвратился из дальнего плавания, прошел 20 000 миль, побывал в Буэнос-Айресе и Розарио, на паруснике прошли практику 150 учеников из всех морских техникумов Советского Союза. Помещена и фотография «Товарища» под полными парусами. Но важнее для нас были последние строчки заметки: «После небольшой стоянки, приемки снабжения и новой группы учеников барк снова покинет Ленинград и уйдет в учебное плавание с заходом в германский порт Киль, где судну запланирован ремонт».

— Пойти бы в такой рейс, и больше ничего в жизни не надо, — сказал я, когда мы выучили заметку наизусть. — Да разве попадешь?

— Не попадешь, — согласился со мною Пакидьянц, и мы грустные побрели к дому.

С этого дня мы потеряли покой. Каждый свободный вечер ходили на Масляный Буян смотреть «Товарищ». Видели, как команда разбегается по реям, распускает паруса для просушки, как собирает их в тугие валики и быстро спускается по вантам. Дух захватывало, когда мы наблюдали за маленькими черными фигурками, смело передвигающимися по самому верхнему рею. Бом-брам-рею! Какой музыкой звучало для нас это название! Бом-брам-рей! В нем слышался и рев бушующего океана, и треск лопающихся парусов, и резкие команды капитана, и щелканье кастаньет в далеком Буэнос-Айресе. На судно мы не поднимались.

У трапа всегда дежурил вахтенный. Мы стояли и с берега следили за жизнью на паруснике. Он завладел нашими сердцами. И хотя мы прекрасно понимали, что ни о каком плавании на «Товарище» мечтать не смеем, все же расстаться с ним так просто не могли…

И вдруг… Как-то поздно вечером раздался стук в окно. Я жил в первом этаже, и мы пользовались окном как дверью, считая, что в комнату входить так ближе и удобнее. На улице стоял Пакидьянц. Он был без кепки, какой-то взъерошенный, возбужденный. Я открыл окно, и он как барс впрыгнул в комнату.

— Ухожу в плавание на «Товарище»! Буфетчиком! Понимаешь? Ура! — заорал он, бросаясь на меня.

Юрка повалил меня на матрас, служивший тахтой, катал, давил, в общем проявлял восторг дикаря. Наконец, когда мне удалось освободиться, я спросил:

— Как же ты сумел? Врешь ты все. Не может быть. Давай рассказывай.

— Истинная правда! Вот те крест! — и Пакидьянц для убедительности перекрестился. — А как получилось? Невероятно. Понимаешь, я рассказал матери о «Товарище», ну, и упомянул фамилию капитана. Она и говорит: «Дмитрий Афанасьевич — мой хороший знакомый». Ну, тут уж я к ней прилип: попроси, чтобы взял меня на «Товарищ». Она туда-сюда, вуз, ученье, но я ее довел до того, что мы оделись и пошли к Лухманову. У-у, какой это человек, ты бы знал! Он выслушал маму, засмеялся и сказал мне: «Что ж с тобой делать? Матросом ты не годишься, да и мест нет. Но я всегда стараюсь помочь тем, кто хочет плавать. Пойдешь буфетчиком?» — «Кем угодно пойду». — «Только помни, — говорит он, — буфетчиком работать нелегко и не очень интересно. Надо убирать каюты, кают-компанию, подавать на стол администрации, мыть посуду и тому подобное. Работы много… Ладно, сейчас напишу записку Эрнесту Ивановичу Фрейману». Оказывается, Лухманов уже не капитан «Товарища». Он начальник техникума. Завтра иду на судно. Вот такие дела.

Я сидел подавленный грандиозностью новости. Пакидьянц уходит в плавание на «Товарище», а я остаюсь в Ленинграде. Я так ему завидовал, что потерял дар речи.

— Что ты молчишь? — опять заорал Пакидьянц. — Ухожу в плавание, в Южную Америку! Понимаешь ты это? Тра-ля-ля! — Он не мог сдержать своего восторга.

— Буфетчиком не то, — протянул я, желая хоть чем-нибудь омрачить его радость. — Не морская специальность. Подай, принеси, помой… Вроде холуем будешь…

Но мои слова на него никак не подействовали.

— Черт с ним! Хоть кем угодно. Но ведь на «Товарище» пойду в плавание. А там, может быть, и в матросы переведут. Заболеет кто-нибудь или уйдет. Буду присматриваться, снасти изучать. Неважно, что буфетчиком. Здорово, верно?

— Вообще-то здорово, конечно, — невесело согласился я. — А ты не можешь попросить Лухманова, чтобы и меня взяли, а?

— Мест больше нет, Юрка. Но если что-нибудь освободится, я обязательно попрошу, — горячо пообещал Пакидьянц. Он так хотел утешить меня и был таким счастливым, что мог обещать что угодно. Ему все казалось простым и выполнимым.

Пакидьянц начал работать на «Товарище». Дня через три я пришел к нему в гости. Он с гордостью показывал мне судно, свою маленькую каюту, буфет, кают-компанию, познакомил с несколькими кадровыми матросами, со старпомом Константином Федоровичем Саенко.

Теперь я часто приходил к Пакидьянцу после работы. И завидовал. Сидел, смотрел, как он моет стаканы и тарелки, на его белую курточку буфетчика и думал, что я тоже мог бы это делать, если бы знал Лухманова и на «Товарище» было бы место… Нет, так дальше продолжаться не может. Надо что-то предпринимать.

В один из моих приходов на «Товарищ» взволнованный Пакидьянц завел меня к себе в каюту.

— Освобождается место хлебопека. Федька Баранов уходит. Ты как?

— Хлебопека? Конечно, давай, — обрадовался я.

В своей жизни я не выпек ни одного хлеба, но желание попасть на «Товарищ» помутило мой разум. Наверное, в тот момент я согласился бы принять любую должность.

— Давай, — без всякого энтузиазма промямлил Пакидьянц. Он был уверен, что я откажусь. — А справишься? Ведь надо печь на сто семьдесят человек.

Эта цифра меня отрезвила. Сто семьдесят человек! Я подумал и отказался.

— Нет, не справлюсь. Отпадает. И тебя подведу, и старпома. Выгонят с треском.

Пакидьянц облегченно вздохнул.

— Не говори. Хлеб:то надо уметь печь., А я вот хочу тебя попросить. Может, позволишь Федьке Баранову пожить у тебя месячишко, пока он на другое судно попадет.

— Пусть поживет, если мать разрешит.

Мама позволила, хотя и не очень обрадовалась. Пакидьянц познакомил меня с молодым прыщавым парнем.

— Дэн Баранов, — представился он. — Так я к тебе чемоданчик заброшу? Давай адресок, кореш.

В первый же вечер, когда мы улеглись спать — я на железную, узенькую, приютскую кровать, Федька, как гость, на «тахту» — продавленный пружинный матрас, — он начал «травить»:

— В Гамбурге был? Нет? Жаль. Чудачки там мировые, я тебе скажу. Была у меня одна из «Блау Грот». Эльза. Красавица. Немного не отстал от коробки из-за нее. Никак не отвязаться. Женись да женись. И был бы я хозяин бара.

Он взглянул на меня. Какое, мол, впечатление? Я слушал его с открытым ртом. И Федька понес… Он все время упоминал названия гамбургских ресторанов— «Альказар», «Трихтер», «Чайна», красавицы не давали Федьке проходу, он один справлялся с десятком вооруженных английских матросов, татуировщик в Гулле собирался выколоть у него на спине многокрасочную картину «Парусник на закате», да капитан не разрешил: долго колоть, трое суток, а пароход из-за этого не задержишь. Врал он вдохновенно, а вот писал неграмотно. Видел я его послание к приятелю в Херсон: «Привет из Ленинграда. Живу нечего у одного кореша. Мине скоро пошлют на коробку…» Дальше в таком же духе. Модником Федька был страшным. Носил коричнево-красный костюм, синий буртоновский макинтош, серую шляпу и лакированные туфли. Кроме того, он имел разные заграничные штучки — расческу в виде дамской ножки, зажигалку с головкой девушки, бумажник с тисненным на нем парусником. Мне очень хотелось иметь такие же.

Каждый день Дэн ходил в пароходство отмечаться в резерв, где он стоял на учете. Ждал, когда его пошлют на пароход. Хлебопеком он оказался никудышным, хотя говорил, что может печь не только хлеб.

Однажды он пообещал нам с мамой сделать пончики. Накупил продуктов, надел белый поварской фартук, долго колдовал над кастрюльками и в конце концов выбросил всю свою стряпню на помойку. Дэн заявил, что попались плохие дрожжи, тесто не поднялось, пончики не получились. Он нисколько не смутился, даже принялся учить маму, как надо делать заварные пирожные. На судах ему, вероятно, помогали повара.

«Товарищ» все еще стоял в Ленинграде. Наступила зима. Меня уволили по сокращению. Я безуспешно искал работу. Ее не было. На Биржу труда меня не принимали, как не члена профсоюза. А мне так хотелось в море!

Я решил пойти к Лухманову. Я считал, что он единственный человек, кто сможет мне помочь.

Лухманов жил в здании техникума. Робко позвонив, я с замиранием сердца ждал, когда отворится дверь. Я подготовил речь. Вызубрил ее наизусть. Дверь открыла пожилая женщина. Она пытливо взглянула на меня.

— Я хочу видеть Дмитрия Афанасьевича.

— Пройдите в прихожую. Я сейчас… — она скрылась в комнатах.

Через минуту женщина вернулась и пригласила:

— Раздевайтесь и проходите, вон туда.

Я вошел в кабинет. Он напоминал каюту. Полки с книгами, модели судов, стол красного дерева, зава- ленный чертежами… Лухманов сидел в кресле лицом к двери и прямо смотрел на меня. Большеголовый, грузный, с рыжеватыми волосами, широким носом и светлыми проницательными глазами.

— Чем могу служить, молодой человек? — приветливо спросил капитан.

Все заученные слова выскочили у меня из головы. Я растерялся и стоял как столб.

— Ну, так в чем дело? Я вас слушаю, — уже нетерпеливо повторил Лухманов. — Садитесь вон на тот стул.

Я не сел. Страшно покраснев, прерывающимся от смущения голосом я начал свою речь:

— Дмитрий Афанасьевич, я знаю, вы всегда помогали молодежи. Перед вами человек, который не может жить без моря. Я вас очень прошу, пошлите меня на «Товарищ». Кем угодно. Я согласен на любое место.

— Кто вам сказал, что я всегда помогаю молодежи? — улыбнувшись, спросил Лухманов.

— Я… я слышал от товарищей.

— Значит, решили сыграть на этой струне?.. Впрочем, все равно. Помогаю всем стремящимся в море. Но в данном случае вам помочь не могу. «Товарищ» полностью укомплектован. Вакантных должностей нет.

— Ведь Пакидову помогли, Дмитрий Афанасьевич.

— Ах, вот что. Знаете Пакидова?

— Мой друг.

— Понимаю, понимаю. Вместе на одно судно хотели? К сожалению, ничего нет. Впрочем, — он лукаво взглянул на меня, — кажется, собирается уходить старший помощник капитана. Но на эту должность вы, наверное, не согласитесь?

— Нет, — ответил я. Мне было не до шуток.

— Так вот, молодой человек, — Лухманов стал серьезным, — ничем не могу помочь. Хотите в море — поступайте в техникум. Сделаетесь штурманом, механиком или радистом. Будете плавать.

— Дмитрий Афанасьевич, возьмите меня на «Товарищ» без жалованья. Я бесплатно буду работать, — чуть не со слезами просил я.

— Так нельзя. Бесплатно у нас никто не работает. Да вы не отчаивайтесь. Попадете в техникум, и все будет в порядке, — видя мое огорчение, утешил Лухманов и улыбнулся широко и добродушно. От этой улыбки у меня полегчало на душе.

— Может быть, в будущем году возьмете на «Товарищ», когда он вернется? — не сдавался я.

— Ну, до этого надо дожить. До свидания.

Я двинулся к двери, но капитан остановил меня:

— Все-таки подумайте о техникуме, если так любите море.

От Лухманова я направился на «Товарищ». Было обидно, что я не попал на парусник, но все же я говорил с самим Лухмановым, он приглашал в Морской техникум, и это в какой-то степени приобщало меня к морякам. Пакидьянц с нетерпением ждал меня.

— Как? Вышло?

— Ничего не получилось.

Я рассказал ему, что советовал мне Лухманов.

— Правильно, — одобрил Пакидьянц. — Видишь, какой он человек? До капитана надо идти.

Через три недели зимним туманным утром «Товарищ» покидал Ленинград. Шел крупный, редкий снег. Он медленно опускался на реи и ванты. «Товарищ» казался пушистым, потерявшим очертания, таинственным «Летучим Голландцем». Я пришел проводить Пакидьянца. На палубе толпились родственники и знакомые практикантов. Слышался смех, веселые напутствия, всхлипывания. У борта дымили буксиры. Они должны были вывести барк в Финский залив. Я чувствовал себя так, как будто терял что-то очень дорогое.

«Товарищ» ушел. Без Пакидьянца мне стало одиноко. Правда, Федька все еще жил в моей комнате, но вот-вот должен был получить место. Подходила его очередь.

Неожиданно из Киля, где «Товарищ» стоял. в ремонте, пришло письмо. В нем Пакидьянц коротко сообщал о своем житье-бытье. В конверте лежала фотография. На ней с застывшими лицами, в черных шляпах, черных пасторских пальто с бархатными воротничками и белых кашне, стояли Пакидьянц и его новый приятель Алька Ланге. Они выглядели шикарно, как лорды или… похоронные факельщики.

Федьку послали угольщиком на ледокол «Красин». Судно срочно готовили в экспедицию к Северному полюсу, на поиски дирижабля Нобиле «Италия». Федька страшно, фасонил, несмотря на то что угольщик или кочегар второго класса не ахти как звучит. Но сделав-угольщиком, он отрывался от «цеха питания» — коков, поваров, хлебопеков, буфетчиков — и становился «марсофлотом». Из угольщиков впоследствии пере ходили в кочегары первого класса, а потом и в машинисты. Все же перспектива!

Перед уходом в море Федька сделал «королевский жест» — подарил мне свою серую шляпу и клетчатый шарф, предметы моей зависти. Я отказывался принять подарки, но Федька небрежно бросил:

— Шат-ап! Я себе новые куплю. За границу ведь идем.

Шляпа и шарф вместе с белым норвежским макинтошем. синей вылинявшей английской робой «Каролина» (их я обменял у одного практиканта с «Товарища» на единственную мою ценность — коллекцию марок) делали меня как две капли воды похожим на настоящего совторгфлотца, моряка дальнего плавания. А ведь мне так хотелось стать им!

Проболтавшись несколько месяцев без работы, я наконец поступил в Ленинградский морской техникум, отлично выдержав все экзамены. Даже по обществоведению получил пятерку, и был принят в первый класс судоводительского отделения.

Мореходка

Ленинградский морской техникум. Старая Мореходка. Школа, выпустившая много хороших моряков. Серое трехэтажное здание на Двадцать второй линии Васильевского острова. Внутри, у дверей висит надраенный колокол-рында, под ним стоит стол и сидит вахтенный с бело-синей повязкой на рукаве. Светлые, широкие коридоры.

Не похожа Мореходка ни на один другой техникум. Все здесь иное. Студенты называются учениками, аудитории— классами. В перерыве между лекциями ученики высыпают в коридоры и курилки. Во что только они не одеты! В голубые американские робы, в канадские клетчатые курточки, в синие свитера, в вязаные жилеты всех фасонов и расцветок. Это ребята, побывавшие в дальних плаваниях. Только мы, первокурсники, выглядим здесь посторонними в своих скромных штатских костюмчиках из «Ленодежды», И запах в коридорах особенный, медовый: старшекурсники курят голландский табак «три шиллинга за тонну». Покупают его за границей без пошлины, очень дешево и потому в больших количествах. Чтобы хватило на всю зиму, до следующего плавания. Послушать разговоры— тоже таких нигде в другом учебном заведении не услышишь. Говорят про Квебек, Лондон, Гамбург Средиземное море, Тихий океан, упоминаются пассаты, свирепые норды, названия пароходов и фамилии капитанов. В Мореходке три отделения: судоводительское, механическое и радио. Для механиков есть отличные мастерские. Для судоводителей — такелажный кабинет. Им руководит старейший боцман Грязнов. В кабинете везде развешаны кранцы, маты, всякие мусинги и оплетки. Здесь всегда приятно пахнет смолеными тросами и кажется, что ты попал на палубу парусника.

А преподаватели! Все они бывшие моряки, много плававшие в своей жизни. Энтузиасты. Люди, бескорыстно преданные морю. Вот к нам в класс идет Касьян Михайлович Платонов. Добрейший человек. Высокий, грузный, краснолицый, с большим носом. Он преподает нам несколько предметов: теорию и устройство корабля, океанографию и метеорологию.

Сейчас — теория корабля. Свои предметы он излагает обстоятельно, скучновато, но иногда такое выдает, что весь класс умирает от смеха. Мы уже знаем его байки. Платонов рассказывает о качке корабля и, сохраняя полную серьезность, говорит:

— Коровы груз опасный. Был случай, — он поднимает кверху указательный палец, — в Тихом океане, в свежую погоду, коровы, погруженные в трюмы, так раскачали пароход, что он опрокинулся. Почему? Потому что коровы, когда жуют сено, качают головами, и вот такое раскачивание синхронно с волнением послужило…

Класс разражается хохотом. На лице Касьяна Михайловича ни тени улыбки. Или еще:

— Бобовые грузы требуют особого внимания. Был случай, — палец поднимается кверху, — судно, перевозившее соя-бабы насыпью, было разорвано по швам. Корабль, очевидно, имел течь. Бобы приняли влагу, разбухли и… — он обводит класс лукавым взглядом.

Николая Ивановича Панина мы боялись. Его боялись не только мы, первокурсники, но и бывалые ученики старших классов. Мы трепетали перед ним. Николай Иванович читал астрономию. Читал отлично, но зато и спрашивал жестко.

Когда он входил в класс, брал в руки журнал, начинали дрожать даже самые лучшие ученики.

— Итак, повторим, — говорил Панин, устремляя свой взор к потолку. Черная эспаньолка, усики и блестящие, темные, немного мрачные глаза делали его удивительно похожим на кардинала Ришелье из романа Дюма «Три мушкетера». — О чем мы прошлый раз говорили? Часовой угол и прямое восхождение? — И как выстрел: — Корхов, к доске!

Достаточно было Корхову оговориться, как Николай Иванович отправлял его обратно со словами:

— Не знаете. Садитесь. Двойка.

В этот момент все мы старались вжаться в свои стулья, пока глаза Николая Ивановича блуждали по журналу. И снова выстрел:

— Козловский, к доске! Расскажите про первый вертикал.

Панин требовал точного изложения своего предмета. Он не признавал никаких оправданий, ссылок на болезнь и чрезвычайные обстоятельства. Не знаешь — получи двойку и будь впредь прилежнее. Целый год Панин держал нас в напряжении. Он отпускал узду, становился мягче, когда приближались переходные экзамены в следующий класс. Но тревожиться ему было нечего. Большинство знало предмет хорошо, и только самые отчаянные лодыри и тупицы на экзаменах получали неудовлетворительные отметки.

Лекций по морскому праву мы ожидали с нетерпением.

Сергей Иванович Кузнецов сумел заинтересовать нас. Всегда аккуратный, в белом воротничке, сухощавый, со старорежимной седой бородкой клинышком и такими же седыми волосами, он приходил в класс, надевал на нос очки и таинственно начинал:

— Итак… 18 января 1902 года в обширном зале страхового общества Ллойда трижды прозвучал колокол. Пароход «Эмансипейшн» погиб. Он столкнулся с французским пароходом «Жан Барт». «Эмансипейшн» затонул через час после столкновения. Владельцы парохода предъявили иск компании «Месажери Маритим» в триста тысяч фунтов стерлингов, но французы отклонили претензию, полностью переложив ответственность за столкновение на владельцев погибшего судна. И может быть, они выиграли бы дело, если бы не неожиданные показания французского лоцмана. Он сообщил…

Класс замирал. Мы уже не видели Сергея Ивановича Кузнецова. Перед нами был французский лоцман. Он давал показания в Королевском суде…

Отлично преподавал Кузнецов. Все так само и укладывалось в голове.

— Самый важный документ на судне, имеющий наибольшую юридическую силу, — вахтенный журнал, — учил нас Кузнецов. — Помните об этом всегда. Избави вас бог от небрежного или легкомысленного ведения журнала. Это может повлечь за собою непоправимые последствия. Вот характерный пример. Наш теплоход проходил норвежскими шхерами. В Вест-фиорде у него скисла машина. Надо было затратить двадцать минут на ремонт, и капитан попросил маленькое встречное норвежское судно подержать его теплоход за корму, пока механики приведут машину в порядок: берег был сравнительно недалеко, дул свежий ветер, и капитан боялся, чтобы их не снесло на камни. Через двадцать минут повреждение устранили. Капитаны обменялись по радио любезностями и разошлись в разные стороны. После чего наш капитан сделал в вахтенном журнале такую запись:

«Вследствие сильного нордового ветра и близости берега был вынужден из-за поломки машины на двадцать минут подать буксир на норвежский пароход «Сапсборг», за что обязался уплатить его капитану двадцать пять фунтов стерлингов. Если бы не принятые мною своевременные меры, выразившиеся в подаче буксира на пароход «Сапсборг», теплоход мог быть снесен на камни». Обратите внимание на последнюю строчку: «мог быть снесен на камни». Значит, при таком ветре погибнуть? Так?

— Так, так! — кричали мы.

— Вот эта запись, — продолжал Кузнецов, — каким-то образом стала известна владельцам «Сапсборга». Вероятно, через лоцманов-норвежцев, находившихся на борту. И вместо двадцати пяти фунтов вознаграждения за простую услугу владельцы «Сапсборга» потребовали миллион крон за спасение всего нашего теплохода. Резонно? Безусловно. Если наш капитан сам подтверждает письменно, в вахтенном журнале, что его судно подвергалось смертельной опасности, — значит, «Сапсборг» его спас от гибели.

— Неужели заплатили? — возбужденно орали мы. — Ведь это грабеж, жульничество!

Не хотелось верить, что наш капитан оказался таким профаном.

Нет, конечно, — успокаивал нас Сергей Иванович. — Мы тоже кое-что понимаем в морском праве. Все не так просто. Позиция «Сапсборга» тоже была шаткая. Но какую-то сумму, большую, чем двадцать пять фунтов, все же пришлось уплатить.

Вопросам нет конца. Кузнецов еле успевает отвечать… А тут звонок. Преподаватель уходит, а мы все еще горячо обсуждаем поведение капитана, лоцманов, владельцев «Сапсборга».

Я с благодарностью вспоминаю преподавателей Мореходки. Учили они нас хорошо. Васильев, Хабалов, Лосев, Маркузе, Глазенап, Платонов, Кузнецов — это были имена, пользующиеся известностью и уважением в морских кругах. Многие имели печатные труды. И во главе техникума — Дмитрий Афанасьевич Лухманов. Коммунист, капитан-парусник, писатель, конструктор, широко образованный человек. В одной из своих книг он писал: «Соленый ветер, которым я дышал столько лет, помог мне вложить истинно морской дух в сотни моих бывших учеников».

Он любил молодежь. Мы были для него не просто молодыми людьми, но людьми, которые будут представлять нашу Родину за границей, моряками, по выучке, мастерству и знанию которых будут судить о нашем торговом флоте. Он чувствовал себя ответствен- за каждого из нас. Дмитрий Афанасьевич Лухманов делал все, чтобы возродить хорошие морские традиции, и помогал нам освободиться от того скверного, что осталось от старого флота. Он был непримирим ко лжи, бахвальству, позерству и разыгрыванию из себя «морских волков». Он учил нас уважать море, быть с ним на «вы» и в то же время уметь его побеждать, не бояться.

Он был настоящим воспитателем моряков, воспитателем в лучшем смысле этого слова, искренне считавшим, что нет более почетной профессии, чем профессия моряка.

Дмитрий Николаевич входил в класс, и сразу же наступала тишина. Мы знали, что урок пройдет интересно. А может быть, урока вовсе не будет. Лухманов просто расскажет о каком-нибудь плавании, о тайфуне, о том, как судно уходило от урагана и что в это время делала команда. В сущности, это и был урок морской практики, и запоминался он на всю жизнь.

На нас, первокурсников, магически действовал и внешний вид Лухманова. Он полностью соответствовал тому представлению о капитане, которое мы получили, начитавшись всевозможных приключенческих романов о море. Кто из нас не восхищался Дмитрием Афанасьевичем, когда встречал его где-нибудь на улице! Он шел в своей длинной черной пелерине с золотыми застежками в виде львиных голов, в фуражке с суконным козырьком, шитым золочеными листьями. Мы знали— такую фуражку в то время мог носить только капитан, пересекший экватор. Он шел, нахмурив густые брови, прямо глядя перед собой.

Не шел, а плыл, опираясь на трость с замысловатой ручкой. Медленно, с достоинством. Редко кто из прохожих не оборачивался ему вслед. Многие ленинградцы знали его и шептали своим спутникам: «Смотрите, это Лухманов. Капитан «Товарища». В Аргентину ходил под парусами».

Его педагогическая и общественная деятельность были широко известны. Впоследствии Дмитрию Афанасьевичу присвоили звание Героя Труда.

Лухманов читал нам морскую практику и правила предупреждения столкновений судов в море — ППСС. Мы чувствовали себя капитанами, когда плавали на деревянных корабликах по учебному столу-морю.

Как мне хотелось завоевать расположение Дмитрия Афанасьевича! Хотелось побыть рядом с ним, послушать его рассказы, посидеть в его кабинете, получить какие-нибудь книги из его рук. Морскую практику я знал на пять. Но, видимо, этого было недостаточно, чтобы он заметил меня. Почти все знали морскую практику и правила на отлично. Знать их хуже считалось «не по-морски», дурным тоном.

Наконец выдался случай, о котором я мечтал. Однажды Лухманов вошел в класс и не стал, как обычно, спрашивать нас ППСС, а сказал:

— Товарищи, я делаю модель нашего судна «Красная Звезда». Кто из вас занимался моделированием и умеет обращаться с деревом?

Никто не успел опомниться, как я уже высоко поднял руку. Лухманов одобрительно взглянул на меня:

— Вот и отлично. Тебя не затруднит помочь мне? Надо сделать пятьдесят два блока разных размеров. Сумеешь?

— Конечно, — весело и убежденно проговорил я, как будто всю жизнь только и делал, что изготовлял блоки. На самом же деле мое знакомство с деревом было очень поверхностным. Я умел пилить и колоть дрова. Но желание быть поближе к Лухманову вселило в меня уверенность, что я все смогу.

— Тогда после уроков зайди ко мне домой, — сказал Лухманов и открыл журнал.

Я был на седьмом небе. В перерыве гордо ходил по коридору в окружении товарищей. Кто-то осторожно осведомился:

— А ты справишься? Это, знаешь ли, тонкая работа.

— Спрашиваешь! Сколько я этих блоков переделал… в детстве.

Когда я пришел к Дмитрию Афанасьевичу, он показал мне почти готовую модель «Красной Звезды». Он сам сконструировал этот парусник, а построили его силами и средствами нашего техникума на пустыре Васильевского острова. В скором времени «Красная Звезда» должна была идти в плавание вокруг Европы с командой и капитаном из учеников. «Красная Звезда» была детищем Лухманова. К сожалению, из-за каких-то формальностей и финансовых неувязок рейс этот не состоялся.

Дмитрий Афанасьевич достал пустую коробку из-под сигар и принялся объяснять мне, как нужно делать блоки. Работа действительно оказалась тонкой. Самый большой блок не превосходил размерами тельца пчелы.

— Для того чтобы пропустить через блок снасти, надо прожечь в нем иголкой два отверстия. Понятно? — заключил Лухманов, подавая мне коробку. Я кивнул головой. — Ну, прощай. Постарайся сделать блоки скорее. Когда будет готово, придешь, и мы с тобой начнем вооружать модель, — сказал он на прощание, выпуская меня из квартиры.

«Мы с тобой начнем вооружать…» Вот о чем я мечтал! Буду помощником у Лухманова. Прямо не верится!

Я прибежал домой и сразу же принялся за изготовление блоков. Все казалось очень простым. Нарезал маленьких кусочков дерева, обточил их напильником, прожег дырочки, и блок готов. Но так только казалось. Дерево крошилось, кусочки выскакивали из рук, а при прожигании лопались пополам. Промучившись часа три, я изготовил с пяток кривых, рахитичных блоков и решил, что на сегодня хватит. Назавтра у меня уже нашлись другие, более важные дела. Время шло, ара-бота с блоками не двигалась. Несколько раз я давал себе клятву начать, но… «суждены нам благие порывы..» Сначала я избегал встречаться с Лухмановым глазами, потом, когда он стал настойчиво спрашивать: «Ну, как дела с блоками? Скоро закончишь?..» — я, кляня и презирая себя, неизменно отвечал:

— Скоро, Дмитрий Афанасьевич. Еще немного осталось.

Наконец разразился скандал. Лухманов пришел в класс, взглянул на меня такими глазами, что я похолодел, и проговорил:

— Вижу, что понадеялся на вас напрасно. Завтра принесите коробку и то, что вы успели там сделать за месяц.

Мне хотелось провалиться сквозь землю. Дома я лихорадочно принялся за блоки. Куда там! Я торопился, блоки не получались. До поздней ночи я работал и, вырезав еще с десяток таких же уродцев, заснул над ними в полном изнеможении. А на следующий день, завернув в газету свое «производство» и остатки коробки, отправился в техникум. Первый урок давал Лухманов. Я с трепетом ждал его появления. Вот он вошел. Не дожидаясь вопроса, я вскочил, протянул ему сверток:

— Вот…

Лухманов молча развернул газету, высыпал содержимое на стол, потом гневно взглянул на меня:

— Не понимаю, зачем понадобилось вам вранье? Вы же никогда и ножа в руках не держали. Никто вас не заставлял помогать мне. Не понимаю… Посмотрите, пожалуйста. Разве это можно назвать блоками?

Товарищи повскакали с мест и устремились к столу.

— Сразу видно работу краснодеревца! — ехидно крикнул кто-то сзади.

Раздался хохот. Всем, кроме меня, было очень весело. Я же сидел красный, как якорный буек. Когда веселье несколько улеглось, Дмитрий Афанасьевич серьезно сказал:

— Блоки — мелочь, товарищи. Но в такой мелочи проявляется характер человека. Запомните. Если ты однажды дал слово, должен его сдержать. Обещал что-нибудь — выполни обязательно. Не можешь — не обещай. Вы будете капитанами. И, пожалуй, одно из самых плохих качеств для капитана — вот такая безответственность. Команда должна верить вам безоговорочно. А вот таким людям, — он опять взглянул на меня, — она верить не станет, если ее хоть раз обмануть. Ну, хватит. Начали заниматься.

Если бы я мог ему сказать откровенно, почему я вызвался делать эти чертовы блоки! Мне казалось, что я навсегда потерял расположение Дмитрия Афанасьевича. Я понимал — оправданий мне нет, исправить сейчас уже ничего нельзя. В его глазах я был болтуном и обманщиком. Вот тебе и помощник Лухманова!

Но вскоре произошло событие, которое начисто отвлекло мое внимание от Лухманова, блоков и занятий в техникуме вообще. Я познакомился с Лидочкой. Это знакомство круто повернуло мою морскую судьбу.

Лидочка

Как-то в середине года один из приятелей спросил меня:

— Что вечером делаешь?

Я неопределенно пожал плечами.

— Хочешь познакомлю с одной девчонкой?

— Кто такая?

— Лидочка. Вместе в школе учились. Я должен к ее матери зайти по делу. Можешь пойти со мной.

— Блондинка, брюнетка?

— Вроде блондинка. Светлая, в общем. Пойдешь?

Вечер был свободный, и я согласился. Чтобы произвести впечатление на будущую знакомую, я надел свои лучшие вещи. Все тот же белый макинтош, Федькину шляпу и синие, вылинявшие «дунгари».

На третьем этаже облупленного дома на Литовском проспекте мы позвонили в дверь, обшитую черной клеенкой. Какая-то древняя старушка впустила нас в прихожую. Я намеренно долго стаскивал свой «макен», все надеялся, что выйдет эта самая девчонка, с которой я пришел знакомиться, и будет поражена моим иностранным видом, но она не вышла. Вместо нее появилась полная, еще не старая женщина с жестковатыми голубыми глазами, затянутая в черное шелковое платье.

— А, мальчики, здравствуйте. Проходите в гостиную. Как поживают родители? — спросила она моего приятеля. — Здоровы? Как дядюшка?

Приятель ответил на все вопросы и потом сконфуженно сказал:

— Мне бы надо с вами поговорить наедине, Анна Николаевна.

— Ну что ж. Пойдем поговорим, если надо. Вы нас извините, — обернулась ко мне хозяйка.

Они вышли. Я остался один. В комнате стоял поцарапанный старый рояль, несколько мягких стульев, диван и целый лес фикусов в деревянных бочках. Открылась дверь, вошла рыжая собака, а за нею белобрысая девочка с бантом на голове. Она испуганно взглянула на меня, покраснела и, повернувшись спиной, принялась играть с собакой.

«Невежа, — подумал я, — даже здравствуйте не сказала». Я чувствовал себя крайне неловко. Но тут снова отворилась дверь. В комнату вошла девушка.

Я взглянул на нее и понял, что это именно она, та, которую я искал, о которой мечтал, видел во сне и уже любил, никогда не встречая прежде. Светлая, подстриженная под мальчишку головка, лазурные глаза, широкий носик и родинка над верхней губой. Она! Лидочка была одета в длинную бархатную толстовку и такую короткую по тем временам юбочку, что она еле-еле прикрывала колени.

— Здравствуйте, — проговорила Лидочка и улыбнулась.

Не знаю, каким колокольчиком прозвучал ее голос. Мне показалось, что я услышал музыку. Я поздоровался и больше не сказал ни слова. Что со мною случилось? Раньше я никогда не смущался в присутствии девушек. Даже бывал излишне развязен. А тут…

К счастью, в комнату вошли мой приятель, Анна Николаевна, вторая сестра Лидочки. Начали знакомиться. Лидочка спросила меня о чем-то. Я ответил односложно и опять замолчал. Скоро мы стали собираться домой. Нас не удерживали. На прощание Лидочка сказала из вежливости:

— Заходите, пожалуйста.

Щелкнул замок. Мы спускались по лестнице.

— Добрая старушка, — засмеялся приятель. — Дала пятерку до стипендии. Живем! А то не у кого было занять… Как, понравилась Лидочка?

— Ничего, — как можно безразличнее ответил я.

Мне не хотелось говорить о ней ни с кем. Я нес ее в своем сердце и боялся, что приятель начнет какой-нибудь пошлый разговор. На улице я спросил: — У них есть телефон? Дай я запишу. Может быть, звякну когда-нибудь от скуки.

Приятель назвал номер, я записал его на обрывке газеты.

— Ну, пока! — Я сунул ему руку и побежал к трамвайной остановке. Мне хотелось побыть одному. В полупустом трамвае я остался на площадке. Под стук трамвайных колес, упершись лбом в холодное стекло, я думал о том, что мне страшно не повезло, я определенно не понравился Лидочке, держался таким дураком, и вряд ли она захочет встретиться со мною еще раз. Да наберусь ли я смелости позвонить ей? Что скажу? Знакомы-то были всего с полчаса.

Целую неделю я мучился. В голову ничего не лезло. Несколько раз подходил к телефону, хотел позвонить. Придумывал, что скажу. Что-нибудь веселое, остроумное, возьму реванш за глупое поведение, пусть знает, с кем имеет дело. Не придумал. Ходил как в воду опущенный. Даже мама заметила — не заболел ли?

В субботу после занятий в Мореходке — решился. Набрал номер.

— Можно Лиду?

В трубке чужой голос:

— А кто спрашивает?

— Знакомый один.

В ответ что-то проворчали. Через минуту слышу:

— Алло?

У меня дух захватило.

— Лидочка? Юра говорит.

— У меня Юр знакомых нет. Не помнит! Я этого и боялся.

— Ну, Юра. Еще с этим… — я назвал имя приятеля, — у вас дома целый час сидел. Вспомнили?

Помолчала.

— Теперь вспомнила. Вы еще в таких смешных штанах были с передником и лямками, как у детишек. Да?

Смешных?! Высший класс мореходской моды!

— Ага… в синих.

Надо сразу решиться. Или пан, или пропал.

— Я хотел вас в кино пригласить. Картина мировая идет в «Паризиане». Называется «Жизнь за жизнь». Пауль Вегенер играет. Пойдем сегодня?

— Сегодня не могу. Завтра, если вам удобно.

Согласилась! Я даже трубку чуть не выронил от радости. Договорились встретиться у входа за полчаса до начала сеанса.

Вечером я никуда не пошел.

Сидел дома и мечтал о Лидочке. Все представлял, как мы с ней в кино пойдем, о чем будем говорить. А в воскресенье занялся приведением в порядок своего туалета. Выутюжил брюки, робу решил не надевать, «макен» почистил, поля у шляпы прогладил. Надел рубашку с галстуком. Без конца смотрел на часы. Они как будто остановились. Я и за книгу хватался, и комнату прибирал, и задание по навигации пытался выполнить. За час до начала не выдержал. Оделся, выскочил из дому. Бог мой! Меня так и обожгло! Мороз градусов двадцать пять! В трамвае я уже закоченел. Мой шикарный «макен» был неподходящей одеждой для такой погоды. С полчаса я бодро подпрыгивал у входа в «Паризиану», согреваясь испытанным извозчичьим методом — сам себя хлопал по спине. Но к семи часам я уже «дошел». Сеанс начинался в семь пятнадцать, а Лидочка не приходила. Я с надеждой смотрел на каждый трамвай с номером «четыре», на нем она должна была приехать. Напрасно. Трамваи катили один за другим. Ее не было.

«Не придет, — думал я. — Обманула. Свинство какое! Знает ведь, что мороз. Двадцать минут уже жду сверх срока. Не придет. Еще пять минут, и уйду. Хватит. Подумаешь, королева!» Но проходило пять минут, еще пять, а я все прыгал у входа в кино. Не уходил. Ровно в семь тридцать она сошла с трамвая.

— Ах, ах! Я, кажется, немножко опоздала? Не сердитесь, пожалуйста. Задержалась дома. Ну, не сердитесь, — ворковала Лидочка, беря меня под руку.

— Н… ничего. Мы опоздали на сеанс. Пропали билеты. П… пойдем на второй, — сказал я плохо поворачивающимся от мороза языком.

Лидочка говорила, извинялась, сожалела, что пропали билеты. Я не слушал. Мне было нестерпимо холодно. Только через некоторое время, в фойе, в ожидании второго сеанса, я начал отогреваться и стал способен отвечать ей и шутить. Когда же мы очутились в теплом темном зале, мне сделалось совсем хорошо. Я взял ее руку в свою и привалился к ее плечу. От белого барашкового воротничка пахло дешевенькими духами. На экране страдал Пауль Вегенер. У меня начали слипаться глаза. Меня разморило. Я собрал всю свою волю, чтобы не уснуть, но как-то непроизвольно положил голову на белый Лидочкин воротник и задремал.

— Бедный мой, — услышал я ее голос. — Перемерзли. Как я виновата перед вами. Но я не думала, что вы будете ждать так долго…

Ее слова были лучшей наградой за все мучения, что я перенес. Фильм кончился. Мы вышли на улицу. Мороз стал еще крепче. Прохожие бежали, подняв воротники и надвинув шапки на уши. Все кругом покрылось сверкающим налетом инея. Казалось, что воздух звенит, таким он сделался осязаемым. Лидочка не разрешила провожать себя. Категорически запретила. В душе я радовался этому, хотя и протестовал. Я посадил ее в трамвай.

— Звоните! — крикнула она с площадки. Трамвай звякнул и, блеснув двумя оранжевыми глазками, ринулся в мороз. Я поехал домой, в противоположную сторону. Не могу рассказать о своем состоянии. Наверное, в тот вечер счастливее меня на свете не было человека.

Мама открыла мне дверь и ахнула:

— Боже мой! Что с тобою случилось? Уши! Боже…

Я все понял, когда, раздевшись, посмотрел в зеркало. На месте ушей торчали два красных надутых бифштекса. Я обморозил себе уши. Потер их и ощутил нестерпимую боль. Теперь придется долго лечить их. Но каких жертв не приносили во имя любви? А тут какие-то уши?

Несколько позже, сидя дома с намазанными гусиным жиром ушами, я подумал, что Лидочка опоздала нарочно. Испытывала меня на верность. С тех пор, в течение сорока лет, я ее всегда жду и, если дело происходит зимой, предусмотрительно надеваю зимнюю шапку. Жена всегда опаздывает, а уши у меня до сих пор боятся мороза. С этого началась наша любовь.

Я совсем забросил занятия в техникуме. Мы встречались почти каждый день.

Ходили по морозу, по слякоти, ездили за город. Лидочка приходила ко мне, я приходил к ней, к величайшему неудовольствию Анны Николаевны. Наверное, ей не нравилась такая неразлучная дружба.

Весной, перед самым окончанием первого курса, когда я уже сдал все предметы и готовился уезжать на практику, пришла грустная Лидочка.

— Я на минутку. Все очень плохо. Мы должны расстаться и больше не видеться.

— Почему?

— Мама настаивает. Она говорит, что я должна выйти замуж… И ты этому мешаешь.

— А ты что?

— Я не хочу.

Расстаться? Не для того я искал ее, чтобы вот так просто отпустить. Мама настаивает! Невозможно. И я принял решение. Ведь мне было девятнадцать.

— Успокой мать. Выйдешь замуж.

— Ты с ума сошел! Ни за кого не выйду.

— Выйдешь. За меня. Завтра. Согласна? Она не колебалась:

— Согласна. А жить как будем?

— Там увидим. Завтра я пойду в техникум, получу обмундирование и к двенадцати приду на угол Фонтанки и Невского. Там и загс. Не опаздывай.

На следующий день я поехал в Мореходку. Получил там какой-то волосатый бушлат с двумя золотыми птичками на рукаве, что означало «второй курс», пару сапог и две тельняшки. Все это я свернул в неуклюжий тюк. перевязал смоленым шкимушгаром — и был готов к бракосочетанию.

Ровно в двенадцать я стоял у загса. Невеста, конечно, опоздала. Минут на двадцать. Мы поднялись на второй этаж, красные от смущения подали паспорта. Я все еще держал свои пожитки в руках, не зная, куда их деть. Женщина, производившая запись, подозрительно оглядела нас. Нет, все было в порядке, кроме нашей неприличной молодости. Через десять минут мы стали мужем и женой. Регистраторша вручила мне брачное свидетельство, сказала несколько напутственных слов. За нами, переминаясь с ноги на ногу, стояла еще одна нетерпеливая пара. В то время все это делалось быстро.

На лестнице никого не было, и мы поцеловались.

— Надо сейчас же поехать и объявить маме, — твердо сказала Лидочка, когда мы вышли на Невский.

Не могу сказать, чтобы мне хотелось туда ехать. И тюк с бушлатом и сапогами все время мешал мне. Я его перекладывал то в левую, то в правую руку.

Встретила нас Анна Николаевна сурово. Без улыбки. Не обрадовалась моему появлению. Бушлат я втащил в гостиную и бросил на кресло. Лидочка куда-то убежала. Я остался с тещей с глазу на глаз.

— Как учеба? — для приличия спросила она.

Вообще-то ей было наплевать на мою учебу! Раньше она никогда ею не интересовалась.

— Да вот — женился, — с опаской проговорил я. Теща, против ожидания, улыбнулась. Новость ее явно обрадовала. Наверное, подумала: «Слава богу, этот пижон женился на какой-то дуре. Теперь ходить к нам не будет».

— Правильно, — сказала она. — В брак надо вступать молодым. На ком женился-то?

— На Лидочке.

Анна Николаевна переменилась в лице.

— На какой Лидочке?

— На вашей.

Тут она как закричит:

— Лидия! Иди сюда немедленно. Появилась бледная, но решительная Лидочка.

— Он правду говорит? — тихим, угрожающим голосом спросила Анна Николаевна, наступая на дочь.

— Правду, мамочка.

Что тут было! И слезы, и упреки, и угрозы, и оскорбления. Я слушал молча, все терпел, но когда Анна Николаевна крикнула, что я голодранец и чтобы я больше не смел появляться в ее доме, обиделся. Взял за руку жену, в другую руку проклятый бушлат с сапогами и сказал:

— Пойдем, Лидия.

Мы вышли и поехали ко мне.

Как все это было смешно и глупо! Я долго сердился на тещу, не понимая, что Анна Николаевна — мать и тревожится за судьбу дочери. Какой я был муж? Ничего не имеющий, кроме белого бумажного «макена», синих «дунгари» и двадцати рублей стипендии. А слов «безумная любовь» она не понимала. Человек старого закала, она хотела прочного положения и безбедного существования для дочки. Тогда я этого не понимал, мне казалось, что теща у меня изверг. Потом для меня все стало ясным. Кое-что поняла и она. Позже…

На следующий день Лидочка провожала меня в Архангельск на практику. Я уезжал на свой первый пароход, в первое настоящее плавание. А она пошла к Себе домой, к маме. Наверное, у нее на душе скребли кошки. Вдруг кто-нибудь из домашних спросит:

— Вышла замуж? Где же твой муж — объелся груш?

Неприятно. Но в девятнадцать лет все невзгоды переживаются легче.

Я, одетый в волосатый бушлат и мичманку, стоял в коридоре, смотрел на убегающий перрон и напевал:

Он юнга, родина его Марсель.

Он обожает песни, шум и драки.

Он курит трубку, пьет крепчайший эль

И любит девушку из Нагасаки.

Уезжал моряк, оставивший любимую в далеком порту… Ну, вы знаете, как это бывает.

Первое плавание

Наша группа практикантов приехала в Архангельск в середине мая. Он встретил нас пронизывающим, холодным ветром. По Двине плыли редкие льдины, сновали смешные маленькие пароходики «макарки», до отказа набитые пассажирами. Суденышки отчаянно дымили. У каждого из них позади трубы были уложены дрова. Топливо для котлов. Переехав на правый берег реки, где расположился город, мы вышли на улицу. Архангельск мне не понравился. Какие-то приземистые, приплюснутые дома, выкрашенные желтой краской, деревянные дощатые тротуары, пыль, посреди площади некрасивый собор. Мне показалось, что город походит на огромный монастырь со службами. По проспекту Павлина Виноградова, главной улице, лязгая по рельсам, изредка проезжали старомодные, сильно потрепанные трамваи.

Все мы имели направления на суда «Убеко — Севера». Расшифровывалось название так: «Управление безопасности кораблевождения». Узнали туда дорогу.

Архангелогородцы говорили на певучем языке, делая ударение на конце слов. Нам это казалось смешным. Трамвай привез нас еще к одной речке. Она называлась тоже необычно: Кузнечиха. Перешли деревянный наплавной мост и очутились в Соломбале. У огромного кирпичного здания, похожего на тюрьму, остановились и прочли вывеску на воротах: «Убеко — Север». Значит, нам сюда.

Через проходную долго не пропускали. Куда-то звонили, спрашивали фамилии, читали направления, выданные в техникуме. Наконец пришел штурман с двумя средними нашивками, пересчитал, опять спросил фамилии и повел за ворота. Здесь была территория «Убеко — Севера». Его склады, мастерские, причалы.

Штурман назвался Николаем Николаевичем и сказал, что на судах «Убеко» команды опытные и нас там научат уму-разуму.

— Большие суда? — спросил я.

— Не особенно. Удобные для выполнения работы.

— А куда они плавают? За границу ходят? Николай Николаевич усмехнулся.

— Нет. По Белому и Баренцеву морю. До Новой Земли. По диким местам. Снабжаем маяки дровами, продовольствием, баллонами с газом, устанавливаем знаки, створы. Работы много.

Мы знали, что нам предстоит, и все-таки были разочарованы. Плавание показалось нам уж больно неинтересным.

Так за разговорами дошли до причала. Он выходил на Маймаксу, один из притоков Двины. У стенки стояли три небольших парохода: «Таймыр», «Метель», «Пахтусов». О, «Таймыр»! Неужели тот, на котором в 1913 году плавал знаменитый Вилькицкий? Я спросил об этом у Николая Николаевича.

— Да, тот самый, — подтвердил он. — «Вайгач» — его родной брат — погиб, если помните, а «Таймыр» жив и еще крепок.

Правда, по сравнению с другими судами, стоявшими у причала, «Таймыр» был самым большим и производил впечатление крепкого судна. Он имел ледокольные образования кормы и носа. Я подумал: «Хорошо бы попасть на «Таймыр». Все-таки ледокол, историческое судно, и можно будет потом небрежно сказать: «Я плавал на «Таймыре». Да, да, на том самом «Таймыре», на котором Вилькицкий…»

Мне повезло. Когда нас распределяли, меня назначили на «Таймыр». Туда же из моих одноклассников попали еще двое — Пунченок и Дворяшин. Кадровой команды на судне не хватало, и нас на следующий день перевели в штат матросами второго класса. Среди учеников такое назначение считалось большой удачей. Мы сразу становились настоящими моряками, и к тощей стипендии прибавлялась зарплата. А это немаловажно.

«Таймыром» командовал старенький капитан-эстонец Придик, старшим помощником был моряк из поморов Пустошный и вторым штурманом — Николай Николаевич, тот, который нас встретил у ворот. Имена команды стерлись в памяти, но одного матроса, Германа, или, как его чаще звали, Герку, я запомнил на всю жизнь. Высокий, с сильным гибким телом, с курчавыми золотистыми волосами, небольшой головой, длинной шеей, маленькими темными злыми глазами и слегка приплюснутым носом, Герка напоминал змею. А губы у него были почему-то неестественно красными, будто накрашенные. У соломбальских девчонок он пользовался успехом. Мы видели его то с одной, то с другой. Герка принял наше появление на судне недружелюбно. Когда мы вошли в кубрик, он приветствовал нас словами:

— А, сачки прибыли. Ты, боцман, мне в напарники никого из этих не давай. Я одну зарплату получаю.

Это было оскорблением. Пунченок что-то пробурчал в ответ, а Дворяшин и я промолчали. Не хотелось сразу же портить отношения. Может быть, все наладится. Мы поселились вместе с командой в просторном, неуютном кубрике, выкрашенном скучной грязноватой охрой. Посреди стоял стол, покрытый линолеумом. На нем мы обедали, а потом играли в кости и шахматы. Матросы отнеслись к нам безразлично. Пришли новые люди и пришли, а чего они стоят — покажет будущее. Только Герман всегда старался хоть чем-нибудь задеть нас, да и не только нас, но и других. Из-за него в кубрике часто вспыхивали ссоры.

К большому нашему огорчению, «Таймыр» К рейс пока не собирался. Он стоял у причала, заканчивал ремонт котлов, и, в лучшем случае, мог выйти недели через две. А мы-то думали, что достаточно нам бросить свои чемоданчики на палубу судна, как раздастся команда: «Отдать швартовы!» Мы рвались в море, а тут предстояла стоянка.

Начались корабельные будни. Нам поручили самую неинтересную работу: обить ржавчину в угольных бункерах. Бункера — тесные глубокие шахты — были запущены, и ржавчина покрывала их стенки толстой сплошной коростой. Каждое утро после завтрака, пере-одевшись в грязную робу, вооружившись кирками, защитными очками, мы спускались в бункер. Целый день, с коротким перерывом на обед, поднимая страшный грохот, мы колотили по железным стенкам. Ржавчина отлетала пластами, колола лицо, забивала нос и уши, а мы все колотили, колотили до одурения. Казалось, что работа совсем не двигается. К концу дня оглушенные и совершенно обессиленные вылезали на свет божий. Садились прямо на палубу и дышали чистым воздухом. Потом шли в баню, наскоро мылись, заваливались в койки. Даже есть не хотелось. Непривычные мы были к такой работе. Если Герман находился в кубрике, когда мы появлялись там после бункеров, он неизменно говорил:

— Пришли, будущие капитаны? Сколько сегодня наработали? Метра два квадратных сделали? Ничего, привыкнете. Это вам не бабам мозги замусоривать, про штормы рассказывать. Погодите, ягодки еще впереди.

Мы устало огрызались. Не до подначки нам было. Вечером в кубрике над столом зажигалась лампа, и тот, кто оставался на судне, садился играть в карты или читать. Герман в карты не играл. Если он не уходил на берег, то собирал вокруг себя несколько человек, любителей всяких баек, и рассказывал. Рассказывал про женщин. Только про женщин. Говорил пошло, грязно, похабно. Читал какие-то порнографические стихи и поэмы. Наслаждался, облизывая свои красные губы. В кубрике хихикали. Матросы постарше останавливали его:

— Хватит тебе языком трепать, Герка. Уши вянут.

— А ты уши заткни. Кстати, тут не институт благородных девиц. Да знаю я: одно заткнешь, другое оставишь. Ведь самому интересно. Как он ее… А?

Меня не интересовали его рассказы. Мы привыкли к похабщине, и непристойная форма, тупость суждений, безапелляционное утверждение, что «все они такие, не удивляли и даже не раздражали. Я не останавливал его, придерживаясь удобной точки зрения: «не любо — не слушай, а врать не мешай».

Но однажды за ужином, когда он сел на своего любимого конька, не знаю, что со мною случилось, я ввязался в разговор:

— Слушай, ну что ты заладил одно и то же? Надоело! Все скверные, все продажные, все проститутки, а где же хорошие? Где честные, благородные, верные?

Что тут началось! Я не могу повторить даже десятой доли того, что выслушал от Германа. Может быть, на этом все бы и кончилось, но он совершил ошибку: оскорбил меня и мою семью. Я вскочил.

— Замолчи, скотина! Или я разобью тебе котелок! Замолчишь, сволочь?

Казалось, мои слова только подхлестнули Герку. Его речь стала еще грязнее. Он издевался над моей женой и матерью. От ярости я уже ничего не соображал. Схватил со стола медный чайник и с силой швырнул в Герку. К моему счастью, не попал. Чайник снарядом просвистел мимо его головы, ударился о койку. Носик у него сплющился. Теперь наступил Геркин черед. Он был не из тех людей, которые прощают обиды.

— Убью, сука! — тихо сказал он.

Не торопясь взял со стола нож и пошел на меня. Не думаю, что он хотел меня ударить, вероятнее всего просто собирался попугать, унизить, но я приготовился к обороне, схватил табуретку. Нас разняли. Герман сквозь зубы процедил:

— Я тебе этот чайник припомню. Каждый день смотри на носик и вспоминай сегодняшний день.

И он припомнил.

В начале июня «Таймыр» вышел в море. Мы ждали этой минуты с нетерпением. Дул свежий, прохладный северо-восточный ветер, но мы не уходили с палубы. Проплыла мимо зеленая Соломбала, лесозаводы со стоящими у деревянных стенок судами, причалы Экономии. «Таймыр» уже просвистел тоненьким голосом три продолжительных свистка, что означало прощание с портом. Одно из судов ответило басовито и солидно. Маймакса петляла. Вскоре потянулись низменные болотистые берега. Ветер стал крепче, холоднее. Чувствовалась близость моря. Берега удалялись. Слева они уже еле виднелись.

«Таймыр» шел между красными и черными вехами. Впереди краснела маленькая точка, не то буй, не то веха.

— Северодвинский плавучий маяк, — сказал кочегар, поднявшийся на палубу подышать.

Верно, это был маяк. Я видел такой впервые. Выкрашенный в красный цвет, с белой полосой посредине, он казался самым настоящим судном с бушпритом. Только в центре палубы возвышалась мачта с большим маячным фонарем. Мы прошли «плавучку» близко. Кто-то из маячных помахал нам рукой. Видно, распознал знакомого.

Так незаметно мы оказались в море. «Таймыр» стало покачивать. Он переваливался, как настоящий большой ледокол. Справа тянулся черный высокий Зимний берег. В море гуляла волна. На судно, как стая курчавых болонок, бежали шипящие барашки. Так легко дышалось! Я полной грудью вдыхал прохладный воздух и казался себе таким сильным, смелым, мужественным. Несколько лет, проведенных мною в яхт-клубе, принесли большую пользу. Я не укачивался, легко передвигался по палубе, кое-что знал из морской практики. Вот я и стал настоящим моряком. Так мне казалось. На ледоколе плыву в Белом море, а впереди Северный Ледовитый океан. Вероятно, встретятся штормы и мне придется бороться с ними. А потом мы будем высаживаться на необитаемые острова, строить навигационные знаки, выгружать продовольствие на маяки… Мысли были самые детские.

Я поднялся в рубку. Пунченок стоял на руле. Часы показывали полночь, но было светло, как днем. В Белом море летом ночей не бывает. Пунченок недовольно сказал:

— Вставай. На вахту надо выходить за пять минут до смены. Понял?

До Мореходки он учился в Военно-морском училище и гордился тем, что знает все морские порядки, Я принял теплые ручки небольшого штурвальчика. Судно покачивало, и я никак не мог удержать его на курсе. Рыскал градусов по десять то вправо, то влево. Волновался и от этого все чаще гонял руль с борта на борт. Николай Николаевич нес штурманскую вахту. Он несколько раз заглядывал ко мне в компас, качал головой. Потом взглянул на мое лицо, подошел.

— Дай-ка сюда, — проговорил он, легонько отталкивая меня от штурвала, — и смотри.

Не прошло и нескольких секунд, как штурман успокоил судно. Оно устойчиво легло на заданный курс.

— Обернись, — сказал Николай Николаевич. — Ровная струя за кормой?

— Ровная.

— Становись к штурвалу. И запомни одно золотое правило. Чем меньше ты будешь гонять руль, тем лучше. Чуть-чуть. Полградуса вправо, полградуса влево. И достаточно.

Я встал к рулю. Стал меньше крутить штурвал. Судно пошло ровнее.

— Вот видишь, я был прав, — довольно сказал штурман. — Учись, пока я жив.

К концу вахты я уже довольно сносно управлял «Таймыром». Правило действительно было «золотое». Не гоняй руль, и все будет хорошо.

Утром ветер притих. Море начало успокаиваться. От воды поднимался низкий туман. Когда я сменился, пробили склянки — четыре утра. Такая рань, а солнце шпарит вовсю. На мою долю пришлась «собачья» вахта — с двенадцати до четырех. Я позавтракал, улегся в койку с чувством выполненного долга. Отстоял первую матросскую вахту.

Проснулся я от того, что начал ерзать в койке. Судно качало. Меня прижимало то к борту, то к деревянной доске ограждения. По палубе кубрика катался все тот же медный чайник со смятым носиком. Он катался и гремел. На нижней койке, заклинившись подушками, похрапывал Герка. Качка на него не действовала.

«Погода изменилась, — подумал я. — Штормит, наверное. Надо вылезти на палубу».

С трудом сохраняя равновесие, я оделся и поднялся наверх. От утреннего спокойствия не осталось и слада. Небо и море стали серыми, волны потеряли свой мирный вид. Они катились одна за одной, большие, с белой пеной на верхушках. По передней палубе гуляла вода. Трудно было стоять.

— В горло моря вошли, — сказал пожилой матрос, убиравший с палубы концы. — Паршивое место. Здесь всегда дует как в трубу.

…Две недели «Таймыр» ходил по побережью Белого моря, а потом перебрался в Баренцево. Мы ставили новые навигационные знаки, ремонтировали старые, снабжали маяки дровами и продовольствием. Тяжелая это была работа! Ледокол становился на якорь в открытом море, против маяка. Спускали карбас, грузили и гребли к берегу. Обычно, не дойдя до него несколько метров — не позволяла глубина, — мы перелезали через борт лодки, выстраивались в цепочку и, стоя по колено, а иногда и по пояс в воде, вручную передавали грузы. Требовалось выбросить их за линию прибоя, а там уж дело маячных сторожей.

Если мы не занимались снабжением маяков, то поднимали на вершины скалистых островов тяжелые бревна, баллоны с горючим газом для автоматических мигалок, доски. Капитан «Таймыра» Придик всегда торопился. Работы было много, и ему хотелось использовать каждую минуту спокойного летнего времени. Мы не успевали заснуть, как слышался грохот отдаваемого якоря и команда: «Подъем! Карбас на воду!»

Месяца через полтора, обойдя с десяток богом проклятых мест, «Таймыр» пошел в Кольский залив, на остров Сальный, где мы должны были взять пустые баллоны, заменить их новыми, после чего наконец возвращаться в Архангельск. Архангельска мы ждали с нетерпением. Все-таки город…

Выгрузили баллоны из карбаса и принялись таскать их на вершину, к мигалке. Брали баллон два человека. На мое несчастье, напарником мне попался Герка. Я всегда избегал работать с ним, а тут пришлось.

— Чего смотришь? Бери сзади. Я впереди стану, — хмуро процедил Герка.

Мы подняли баллон, и спотыкаясь на скользких, обросших мхом камнях, медленно двинулись к маячку. Подъем был трудный. Мы несколько раз останавливались передохнуть. Стояли молча, Герка демонстративно отворачивался от меня. Наконец дотащились до вершины. Надо было сбрасывать баллон на землю. Опасный момент. Их всегда сбрасывали по команде переднего, одновременно, иначе тяжелый баллон мог упасть на человека. И вдруг, не предупредив меня, Герка бросил свой конец. Опоздай я на долю секунды — остался бы без ног. Я подпрыгнул. Баллон откатился в сторону.

— Что делаешь, подлюга?! Человека хочешь угробить? — С камня вскочил отдыхавший на нем кочегар Костя Попов, силач и добряк. — Морду тебе за это разбить надо. Ох и гад же ты, Герка!

— Иди ты знаешь куда… Чего привязался? Видишь, не рассчитал. С каждым может случиться. Не нарочно я бросил, — трусливо отвел глаза Герка.

— Ты и Волошину «не нарочно» трапик положил, когда он за борт сыграл? Чуть не утонул. Помнишь, как тебе рожу всей капеллой били? Забыл?

— Такие, как ты, всегда бороду шьют, — пробурчал Герка, явно не желая предаваться воспоминаниям.

— Имей в виду, последний раз тебе сходит. А ты, — обратился Костя ко мне, — больше с ним не становись, Я сам с ним поработаю. Давай пошли.

Герка злобно взглянул на кочегара, ничего не сказал и поплелся вниз за следующим баллоном.

Через три дня «Таймыр» пришел в Архангельск. В конторе «Убеко» нас ждала телеграмма. В ней говорилось: «Ленинградским практикантам срочно выехать в Керчь на учебное судно «Товарищ» для прохождения дальнейшей практики».

Я покидал «Таймыр» с радостью. Я был слишком утомлен тяжелой работой, непросыхающей робой, вечным недосыпанием. Нет. если быть честным, мне не понравилось первое плавание. Я ждал романтики и не нашел ее. Мне все время хотелось спать. Больше я ни о чем не думал. Впрочем, думал. Мне казалось, что я неправильно выбрал себе специальность…

Под парусами

«Товарищу» не повезло. В Английском канале в густом тумане он столкнулся с итальянским пароходом «Алькантара». Через несколько минут после столкновения пароход затонул со всей командой. Спасся один человек, каким-то чудом зацепившийся за бушприт парусника.

Начался процесс в английском морском суде. В Лондон ездил Дмитрий Афанасьевич Лухманов и несколько свидетелей. После долгих месяцев разбирательства «Товарищ» был признан полностью невиновным. И вот теперь он стоял в Керчи на судоремонтном заводе, блестя свежей краской, готовый сняться в новое плавание, но уже по Черному морю.

Не доходя до трапа, я остановился. Поставил свой чемоданчик на землю и оглядел барк от самого клотика до ватерлинии. Встретился как со старым знакомым. Вот так же смотрели мы на него с Пакидьянцем с набережной Лейтенанта Шмидта. Смертельно завидовали тем, кто работал на паруснике, и не верили, что когда-нибудь попадем в число этих счастливцев. Неужели через минуту я поднимусь на его палубу?.. Верно говорят, что если человек чего-нибудь очень захочет, он обязательно этого достигнет.

На «Товарище» мы встретили нескольких своих однокурсников. Их прислали сюда раньше. А всего на паруснике собралось сто пятьдесят семь практикантов из всех техникумов. Они приехали из Одессы, Баку, Архангельска, Херсона, Владивостока. Веселые, здоровые, дружные ребята. Мы, ленинградцы, как-то сразу сблизились с архангельцами.

К моему большому огорчению, Пакидьянца на «Товарище» уже не было. Вместе с Алькой Ланге он перешел на теплоход «Ян Рудзутак» и теперь плыл где-то в Средиземном море. Но зато я встретил Мана. Ваня Ман среди нас был человеком известным, даже больше— знаменитым. Высоченного роста, светловолосый, голубоглазый, он слыл большим любителем парусного дела и знал его отлично. «Красная Звезда» собиралась идти вокруг света под его командованием. С Маном меня познакомил Пакидьянц, когда я приходил к нему на «Товарищ». К тому времени Ман уже окончил техникум и числился в штате «Товарища» матросом. Он сразу завоевал мое расположение простым, дружеским отношением, несмотря на то что я был значительно моложе его и море знал только по книгам и яхт-клубу. Многие практиканты, ходившие в Аргентину, на таких, как я, смотрели свысока, держались надменно.

Ман еще больше понравился мне после одного эпизода. Было это в Ленинграде. Ман, Пакидьянц и я поздно вечером шли по набережной, возвращались из кино. Несколько выпивших парней пристали к нам. Ман закричал: «Становись за мной!» — а сам стал хватать нападающих по одному и бросать в снежные кучи. Нам с Пакидьянцем даже не пришлось пустить в ход кулаки для защиты. Через минуту, прокричав несколько угроз по нашему адресу, пьянчуги ретировались. Ну что в то время могло мне больше прийтись по душе, чем сила, смелость и вот такая «морская хватка»?

Ман встретил меня как старого знакомого. Он уже занимал должность боцмана и командовал вторым гротом. Увидев меня, он предложил:

— Хочешь в мою вахту? На второй грот?

— Конечно.

— Ладно. Скажу старпому. Так я попал в третью вахту.

Жили мы в огромных кубриках, переделанных из грузовых трюмов. Утром нас выстраивали на подъем флага, после чего начинались занятия, уборка судна, парусные учения.

Ман обращался с нами безжалостно. Позже я пожалел, что попал в его вахту. Каждый день, стоя на палубе с секундомером, он гонял нас на реи. Требовал быстроты, ловкости, сообразительности. Подсмеивался над теми, кто путал снасти, не знал, на каких нагелях они крепятся. Нерадивых заставлял по нескольку раз повторять упражнения. Добивался от своей вахты во всем безукоризненной четкости.

Главным боцманом, боцманом первой вахты, был Осип Адамович Хмелевский, «Адамыч», как все называли его. Удивительный старик! Адамыч пришел на «Товарищ» очень давно. Плавал и с капитаном Шанцбергом, и в Аргентину ходил с Лухмановым, и вот теперь плавает с капитаном Фрейманом. Адамычу было много лет. Во всяком случае больше шестидесяти. Гладкая как яйцо голова, голубые маленькие глазки, небольшой красный носик, розовые, склеротические, старческие щеки. Адамыч — главный боцман «Товарища»! Незабываемая фигура. Он все видел, все умел, а если не видел, то чувствовал. Мы знали, что зрение у него ослабло и верхних парусов он уже не видит, но командовал он так, как будто сам сидел на бом-брам-рее.

— Эй, орел — куриная головка! — кричал кому-нибудь Адамыч, он каждого практиканта называл не иначе как «орел — куриная головка». — Не хлопай ушами. Подбери бык-гордень. Зачем тебя тут поставили!

Мы поражались. Он на ощупь различал каждую снасть. А сколько их на судне! И такелажником Адамыч был выдающимся. Боцман мог делать такие работы, которые знали только моряки старого парусного флота. Какие-то особенные маты, татарские оплетки, королевские мусинги, умел шить любые паруса.

Осип Адамович любил форму. Любил, чтобы его принимали за капитана. Он сходил с судна в синем английском бушлате с золотыми пуговицами, в фуражке с «крабом», с твердыми полями и кожаным лакированным козырьком. И его частенько принимали за капитана. Очень уж морской вид он имел. В каком-нибудь ресторанчике, за стаканом вина Адамыч начинал свои удивительные рассказы. Он много видел в своей долгой жизни, многое пережил, но еще больше фантазировал. Нам была известна эта слабость, но мы любили его слушать и никогда не высказывали недоверия.

— Вот, орлы — куриные головки, плавал я тогда на английской баркентине «Блю Сван», — говорил Адамыч, попыхивая короткой обгорелой трубочкой, на баке, когда знал, что скоро не будет аврала. — Молодой я был, красивый… Ну и она ничего. Рыжая. Хе-хе-хе… — и смеялся своим старческим, петушиным смехом.

Но, пожалуй, ни Адамыч, ни Ман не имели такого морского вида, какой имел Швец, боцман второй вахты. Коренастый, с коричневым, как у индейца, лицом, горбоносый, с серебряной серьгой в ухе, Швец выглядел настоящим пиратом. Он очень подходил к парусному судну. Как бы дополнял его. Голос у него был громкий, ругался Швец виртуозно, и если командовал на баке, то его слышали и на корме. Однако не знаю почему, второй боцман не был для нас таким авторитетом, как Адамыч и Ман.

Капитана «Товарища», Эрнеста Ивановича Фреймана, мы видели редко. Он стоял очень далеко от нас, учеников, и был почти недосягаем. Никому и в голову не приходило обратиться непосредственно к самому капитану. Для этого имелся старпом, наш главный начальник, веселый Иван Васильевич Трескин.

Вот с ним мы иногда беседовали, иногда жаловались на что-нибудь. Но все же ближе всего мы стояли к боцманам. Капитан и штурмана обитались на мостике, вели судно, а мы лазали по реям, выполняли их команду.

Плавали на «Товарище» и старые, кадровые матросы, оставшиеся на барке после аргентинского рейса. Миша Маклаков, эстонец Ремель, архангелец Смолин— все великолепные парусники — знали свое дело досконально и являлись первыми помощниками боцманов. Ну, а про учеников говорить нечего. Их было много, разных по характеру и духу. Многие из них впоследствии стали известными капитанами — Миша Марков, Саша Дубинин, Саша Ветров, Моня Соловьев, Виктор Маевский. Вся эта масса людей подчинялась суровой дисциплине учебного судна, неизменяемому распорядку дня, уставу.

Через неделю после моего приезда «Товарищ» ушел из Керчи. Два маленьких пыхтящих буксирчика вытащили его в море. Раздалась долгожданная команда: «Все наверх! Паруса ставить!» — и барк, одевшись в белую парусину, слегка накренился и пошел вперед, восхищая столпившихся на палубе практикантов.

Это было море Станюковича, Лондона, Джозефа Конрада. Море, о котором я так много читал. Оно расстилалось передо мной бескрайним голубым простором и слепило глаза солнечными зайчиками. Иногда оно бывало бурным и катило свои сердитые валы, разбиваясь о штевень каскадами сверкающих брызг. В тихие темные ночи оно таинственно мерцало, оставляя за кормой светящийся след потревоженной воды. Когда на небе появлялась луна и прокладывала серебристую дорожку к горизонту, все кругом становилось сказочным, нереальным… Огромный четырехмачтовый барк, один из немногих оставшихся в мире. «Товарищ»!

Мне надо было поплавать на нем, для того чтобы запомнить на всю жизнь. Запомнить его полные паруса, свист ветра в снастях, шум воды у бортов и штевня, когда барк летел, накренившись, со скоростью в тринадцать узлов.

Я запомнил и команду капитана: «Все наверх! К шквалу приготовиться! Бом-брамселя и брамселя убрать!» И то, как мы, лежа животами на раскачивающихся реях, с кровью, выступающей из-под ногтей, скатывали рвущуюся из рук парусину. А какое чувство удовлетворения охватывало нас после таких авралов! Мы все успели сделать вовремя, мы настоящие матросы… И вахты у деревянного штурвала «Товарища» я запомнил. Ведь тебе подчинялось удивительное судно, почти живое существо. От твоей воли и уменья зависело, чтобы оно не закапризничало, не обстенило парусов, не вышло из ветра… Все это я запомнил. Все так ярко в памяти. будто не было прожитых десятилетий. Замечательное, незабываемое плавание.

«Товарищ» бродил по Черному морю. Делал повороты, мы убирали и ставили паруса, становились на якорь у живописных крымских берегов, спускали шлюпки, проводили учения. Купались, загорали, мыли и чистили свое судно.

Около двух месяцев барк находился в учебном плавании. Изредка он заходил в порты, вызывая восхищение жителей и курортников. Мы страшно гордились и фасонили, когда слышали, как девушки шептали нам вслед: «Это ребята с «Товарища». И хотя Феодосия не Буэнос-Айрес, а Черное море не Тихий океан, мы чувствовали себя нисколько не меньше моряками, чем ученики, ходившие в Южную Америку.

На комсомольском собрании меня выбрали в ред-коллегию стенгазеты. Я отказался. Предложили работать уполномоченным МОПРа. Я опять отказался. Когда секретарь сделал мне замечание, я высокомерно заявил:

— Пусть этим занимаются те, кто не знает парусного дела. А мне некогда.

«Я моряк, работаю на нижнем брам- pee, боцман мной доволен. Чего же еще?» — так я думал. Мне уже казалось, что я почти адмирал Ушаков.

И вдруг слух: «Товарищ» идет на десять дней в Одессу. Одесса! Я никогда не был в этом городе, но слышал о нем много.

А теперь практиканты-одесситы не давали покоя со своей Одессой. Целыми днями они жужжали: «Одесса — черноморский Париж! Самые красивые женщины в Одессе! Город моряков! Золотые пляжи! Куприн написал «Гамбринус». Он еще существует…»

Если все правда, я должен показать Одессу своей Лидочке. Пусть она посмотрит и на «Товарищ», пусть проникнется уважением к мужу, плавающему на таком красавце. Жена должна увидеть, как он работает на такой высоте, правда не на самом бом-брам-рее, а на брам-pee, но тоже достаточно высоко и страшно. А вечерами мы будем сидеть у моря… Но на стипендию особенно не разъездишься. И я дал первый в жизни семейный приказ: «Продай белый макен, шляпу, шарф, немедленно приезжай в Одессу». О жилье я договорился с одним славным практикантом-одесситом. Он принимал нас к себе на квартиру безвозмездно. Радиограмма была послана. Что я буду носить, когда вернусь, меня не тревожило.

«Товарищ» подал швартовы в Арбузной гавани вечером, а утром я уже встречал жену.

В этот же день я привел ее на «Товарищ». Наши «троглодиты» — так называли друг друга практиканты— совсем обалдели. Глядели на меня с завистью, отпускали вслед шуточки и, вероятно, думали: «Везет! Не успели прийти в порт, как этот чмур такую девчонку отхватил!» Большинство не знало, что эта девчонка моя жена. Да и трудно было поверить. Я шел рядом с Лидочкой, как петух, гордо подняв голову, показывал, объяснял ей, что такое рангоут и такелаж, для чего служит. Когда же я дошел до брам-рея и она узнала, что при авралах там мое место, то спросила:

— А ты не упадешь оттуда?

Я не успел ответить, как сзади кто-то хихикнул и сказал:

— Не беспокойтесь. Когда он туда забирается, его накрепко прихватывают к рее веревками. Такой порядок. Никуда не денется.

Я обернулся. Рядом стоял практикант из одесской Мореходки и нагло улыбался во всю свою рожу. С каким бы удовольствием я съездил ему по носу! А Лидочка поверила и спросила:

— Правда? А я за тебя беспокоилась, когда читала твои письма.

Я постарался поскорее увести ее с судна.

Я предусмотрел все. И комнату, и то, в какой столовой будем обедать, и где гулять, и как проводить время… Предусмотрел все, кроме одного. Практикантов с «Товарища» выпускали на берег через два дня на третий. Вахта и подвахта на борту, третья вахта свободна. Железный закон учебного судна. Но разве могли подойти такие правила влюбленному молодому мужу? И вместо того чтобы попытаться получить разрешение чаще бывать на берегу, я пошел на преступление. Почему я не поговорил со старпомом, не объяснил ему всего? До сих пор не понимаю. Наверное, боялся получить отказ.

Каждый вечер я укладывал свой бушлат на койку, придавал ему очертания человеческого тела, покрывал одеялом и с наступлением темноты незаметно удирал с судна.

— Почему тебя так часто пускают на берег? — спросила Лидочка, когда я стал ежедневно приходить к ней. — Ты же писал, что у вас с судна не вырвешься.

— Это правда. Но у меня с дядей Ваней прекрасные отношения. Придешь, скажешь ему и — дело в шляпе. Гуляй до утра.

— А кто это дядя Ваня?

— Дядя Ваня? Старпом. Он меня уважает за работу. Если что-нибудь серьезное, дядя Ваня посылает меня: «Иди быстро наверх, посмотри, что там заело», — беззастенчиво врал я, в глубине души опасаясь встречи с милым дядюшкой» где-нибудь в городе во время моей вахты. «Племяннику» бы не поздоровилось! Но жена мои объяснения приняла. Не может быть иначе. Ее муж — прекрасный моряк, и старпом, конечно, его заметил и выделил из общей массы. Чего ж тут удивительного?

Несколько раз мне это сходило с рук, но в конце концов меня уличили. Лидочке я ничего не сказал. Но она заметила, как упало мое настроение.

— Почему? Что с тобой?

— Не хочется расставаться…

Дело принимало плохой оборот. За самовольный уход с вахты на учебном судне отчисляли из техникума. Только теперь я понял всю серьезность последствий.

«Товарищ» снялся в Батум. На переходе должна решиться моя судьба. Мне могли помочь товарищи-комсомольцы: ходатайствовать перед капитаном об оставлении на судне. Я бросился в бюро ячейки.

— Вряд ли собрание примет такое решение, — холодно сказал секретарь, прочитав мое заявление. — Ничем хорошим ты себя не зарекомендовал, а вот с вахты уйти не всякий додумается.

Он оказался прав. Общее комсомольское собрание отклонило мою просьбу. Нет, мол, оснований. Некоторые даже выступили против меня:

— Самовлюблен, зазнается, общественной работы не ведет.

Я был возмущен и подавлен. Горевал не от того, что меня списывают. Меня не захотели защитить товарищи. Почему? Ведь, кажется, я… Нет, несправедливо. Поеду к Лухманову, все объясню, он меня восстановит. Он поймет.

Через несколько дней приказ зачитали перед строем. Меня списывали. Я стал «отрезанным ломтем», посторонним. Меня даже не вызывали на авралы. Никто не интересовался, чем я занят. Это было мучительно.

Как только «Товарищ» пришел в Батум, я собрал свои вещи и, когда наступил вечер, ни с кем не попрощавшись, выскользнул с судна. Постоял, посмотрел на притихший парусник, уткнувший мачты в звездное темное небо, поднял голову к брам-рею, где недавно работал с товарищами, и медленно побрел к вокзалу. Я любил «Товарищ»…

В Ленинграде я сразу же поехал в техникум.

— Лухманов в отпуске, — сказали мне.

Без начальника техникума никто не мог решить — оставить ученика или отчислить. Я ходил расстроенный и мрачный. Лидочка и мать утешали меня, как могли. Но, встречаясь глазами с матерью, я чувствовал, что она недовольна мной.

— Почему товарищи не попросили оставить тебя? — как-то спросила она. — Почему?

— Не знаю. Фарисеи они…

Я начал кипятиться, все старался доказать, что я прав. Мама отвернулась и ничего не сказала.

Приехал Лухманов. Сразу же назначили заседание педсовета. Я считал, что меня должны оставить. Дело ясное. Ко мне подошли несправедливо. Лухманов разберется. Начался совет. Я с замиранием сердца стоял под дверью. Пытался услышать, что говорят. Но кроме сливающегося гула голосов, ничего не услышал. Через два часа из аудитории стали выходить преподаватели. Один парень из профкома — он тоже присутствовал на совете, — увидя меня, сказал:

— Все, брат. Отчислили тебя. Я не поверил:

— А что Лухманов говорил?

— Он сказал, что, как коммунист, капитан и воспитатель, считает, что пока тебе в техникуме делать нечего, — с удовольствием повторил парень слова начальника. — Вот так, дорогой товарищ.

Это был удар. Смертельный, неожиданный удар. Нокаут. Я побежал к Лухманову. Он ждал моего прихода.

— Ну? — спросил он. — Я знаю, что ты хочешь сказать. Я все знаю. Мы разбирали твое дело.

— Дмитрий Афанасьевич, оставьте в техникуме. Ведь я ушел не с вахты, а с подвахты. Кроме меня на судне оставалось еще сто человек. Ничего не произошло. Оставьте. Вы тоже были молодым и, наверное, совершали ошибки. Больше такого не повторится.

— Нет, — сказал Лухманов, и я понял, что он не изменит решения совета. — Тебе надо поплавать, повариться в морском котле. Я бы тебя оставил несмотря на то, что ты ушел с судна. Не это важно. Дело в тебе самом. Надо немного хватить настоящей жизни, иначе ты всегда будешь делать ошибки. А они могут быть непоправимы.

— Оставьте, Дмитрий Афанасьевич…

Лухманов встал, положил руку мне на плечо:

— Послушай, что я тебе скажу, У меня большой опыт. Ты веришь мне?

— Да.

— Так вот, самое лучшее для тебя сейчас — это пойти в море. Поплавай годик-другой, и я возьму тебя обратно. Надо счистить все наносное, что в тебе есть, научиться уважать людей и корабль, на котором ты плаваешь, помнить, что иногда лично от тебя зависит безопасность судна и человеческие жизни. Все это придет. Ну, а если не придет, — Лухманов помолчал, — тогда из тебя не выйдет капитана.

— Что же мне делать теперь?

— Я напишу на Биржу труда. Тебя возьмут. Ни от чего не отказывайся.

Он вырвал листок из блокнота и размашисто написал несколько слов.

— Иди. Через год я жду тебя в техникум.

Он протянул мне руку. Говорить было не о чем.

На Бирже труда записка Лухманова имела вес. Месяца через полтора я получил назначение на пароход «Мироныч». Начиналась новая жизнь. Я твердо решил, что возвращусь в Мореходку.

«Мироныч»

Недавно в Архангельске я навестил Федора Андреевича Рынцина. Он уже не работал, оставив важный пост заместителя начальника пароходства по безопасности мореплавания. Рынцин угощал меня душистой вишневой настойкой. Мы вспоминали прошлое. И хотя я сам был уже капитаном, волосы мои побелели и поредели, мне все время хотелось вскочить и разговаривать с ним стоя, как это было тридцать пять лет назад, когда Рынцин командовал лесовозом Северного пароходства «Мироныч», а я плавал на нем матросом второго класса.

— А помнишь, как в Антверпене ты заснул у трапа? Помнишь? — спросил Рынцин и залился смехом.

— Да не спал я, Федор Андреевич… — несмотря на свой возраст и положение, смутился я.

Еще бы! Я все помнил.

…Завернувшись в тулуп, я устроился на табуретке у самой сходни на берег. Динамо после двенадцати, как обычно, остановили. «Мироныч» погрузился во мрак. Только на поручнях болтался изрядно закоптевший фонарь «летучая мышь». Меня клонило в сон. Я закрыл глаза. И вдруг услышал:

— Спишь, вахтенный! На кого судно оставил? Я вскочил. Передо мной стоял капитан.

— Виноват, Федор Андреевич… Я не сплю. Я зажмурился… От сильного света.

Рынцин выпучил глаза, посмотрел на меня, потом на тусклую «летучку» и захохотал:

— Хитер! Чтобы последний раз было. Смотри у меня, — погрозил он пальцем. — Стекло у фонаря протри-то.

Не забыл я и того, как капитан, зажав в кулаке карандаш, — мы шли в Зунде, — с силой прочертил курс вне фарватера. На удивленный вопрос помощника, почему он так сделал, Рынцин ответил:

— Пароходов-то встречных много. По-за буями пойдем. Осадка у нас малая.

Федор Андреевич Рынцин потомственный помор, «трескоед», «трешочки не поешь, не поработаешь». Говорил он с певучим северодвинским акцентом. Казалось, капитан знает все моря на ощупь, цвет и вкус. Он всегда держался ровно. И в шторм, и в туман, и при швартовках. Он был уверен в себе и в своих действиях. Мне думается, таким и должен быть капитан. Всегда уверенным в своих действиях.

Наш лесовоз — первенец советского судостроения. Он имел отличные двухместные каюты для команды, отдельную столовую, красный уголок. А вот ходок он был плохой. Парадный ход — восемь миль, если нет встречного ветра, а если ветер… На нем стояли маленькие котлы, и пару всегда не хватало. Кочегары выбивались из сил, проклиная все на свете. Зато корпус у «Мироныча» был крепчайший. Построили его добротно, на долгие годы. В иностранных портах любопытные инженеры приходили посмотреть на советский пароход. Они замеряли толщину обшивки, прищелкивали языками и говорили:

— Ол райт! Из этой стали можно два парохода построить.

На «Мироныче» я встретил своего старого знакомого Борьку Соколова. Мы с ним вместе ходили в яхт-клуб года четыре назад. Борька тоже плавал матросом второго класса. Он меня сразу ввел в курс дела:

— Коробка хуже некуда. Одних трюмных лючин двести пятьдесят. Пуда по три. Попробуй перекидай. А порты часто. Открой, закрой. Капитан — душа. Старпом и помощники на фудель-дудль. А вот «дракон», я тебе скажу, зараза. Наплачешься. Зато ребята что надо. Ты с Тубакиным будешь вахту стоять.

Так я начал свою службу на «Мироныче». Пароход ползал по портам континента, так называли Европу. Ходил в Лондон, Роттердам, Антверпен, Глазго. С командой я подружился. Вахту стоял с матросом первого класса Тубакиным. Сашка Тубакин отслужил военную службу старшиной-рулевым и пришел на торговый флот.

— Знаешь, — говорил он мне, когда, плотно поужинав перед вахтой, мы валялись в койках, — хочу стать штурманом. Как ты смотришь? Выучусь и буду по мостику ходить, посвистывать. Не всю же жизнь матросом ишачить? Женюсь на своей курносой, — Сашка взглядывал на фотокарточку, приколотую кнопками над койкой, — и заживу как порядочный. Так?

— Так, — соглашался я и тоже глядел на фотографию. На ней девушка с большими наивными глазами и неправильными чертами лица прижимала к груди цветы. Милая такая девушка. Почему-то мне казалось, что у Сашки ничего хорошего с его «курносой» не получится. Он болтал много. И к девушке относился как-то несерьезно. Хотя товарищем он был неплохим: всегда мог отстоять за тебя вахту, помочь в трудной работе, одолжить денег.

В общем, плавалось нам не худо. Вот только боцман… Мы с Борькой были новичками, самыми молодыми, и боцман здорово нажимал на нас. Он выискивал нам самые паршивые, грязные работы и обязательно посылал в канатный ящик. Пожалуй, больше всего мы с Борькой не любили канатный ящик, но боцман эстонец Август Нугис придерживался другого мнения. Наверное, считал, что это наша любимая работа. Он вообще придирался к нам. Достаточно было зайти куда-нибудь в укромный уголок, сделать маленький перекур, как раздавался скучный голос боцмана:

— Опять курить? Кто же будет работать? Борька, бери тряпку, щетку, будешь мыть надстройка. И ты тоже.

А в канатный он посылал только кого-нибудь из нас. За что он нас невзлюбил? Непонятно. Мы платили ему тем же. Издевались над его плохим русским языком, за глаза передразнивали, называли тупицей, но были бессильны что-либо изменить. Нугис считался отличным боцманом и пользовался неограниченным доверием у старпома.

Тогда мы решили как следует угостить боцмана в надежде на то, что он станет к нам мягче. В один из приходов нашего судна в Ленинград мы пригласили Августа в ресторанчик на канале Грибоедова.

Для такого торжественного случая Нугис надел новый костюм и выходную кепочку. Из крахмального воротничка вылезала тонкая петушиная шея. В такой одежде рядом с нами он казался совсем щупленьким: мы с Борькой были высокие парни.

Мы заняли столик в углу. Август пригладил благо ухающие одеколоном волосы — мы только что ходили в парикмахерскую, — удовлетворенно вздохнул и сказал:

— Это правда есть. На берегу иногда тоже, как в море. Хорошо.

Мы пили коньяк, ели шашлыки, танцевали. Боцман разошелся. По-видимому, был доволен.

Наконец наступило время начать серьезный разговор. Боцман пришел в благодушное настроение.

— Слушай, Август, — начал Борька, — ты все-таки поступаешь нехорошо. Почему только нас двоих ты заставляешь лазать в канатный ящик? Ведь на судне есть еще четыре матроса. Надо по очереди. Так будет по — честному.

Боцман посмотрел на нас грустными, осоловевшими глазами:

— Это правда есть. Я послал все время вас. Ну, ладно, ладно. Будем делать очередь.

К трем часам Август совершенно опьянел. Мы с трудом привезли его на пароход.

— Боцман у нас в кармане, — сказал мне Борька, когда мы улеглись в койки.

«Мироныч» стоял на якоре на Темзе в ожидании прибытия лоцмана. Я был уверен, что на этот раз в канатный полезет кто-нибудь другой. И все-таки, когда раздались звонки, означающие съемку с якоря, я на всякий случай постарался убраться с передней палубы. Но не успел я дойти до полуюта, как услышал голос Августа:

— Иди канатный. Ну, ну, быстро.

Он подождал, пока я пройду мимо него. Я двигался, как на эшафот. «Мироныч» стоял на десяти смычках цепи. Десять смычек!

В канатном ящике, как всегда, пахло кузбаслаком, суриком, пылью. Сегодня он показался особенно узким и глубоким. Цепь почти вся была вытравлена.

— Готов канатный? — услышал я сверху голос боцмана.

— Готов!

Застучал брашпиль, и на меня медленно поползла цепь. Первые смычки прошли сравнительно легко. Но когда боцман прозвонил, что прошла шестая смычка, я уже выбивался из сил. А цепь неумолимо, как судьба, ползла на меня, облепленная синей скользкой глиной, ее не успевала сбивать струя воды из шланга наверху. Цепь, у которой каждое звено в руку толщиной и весит больше пуда! Она ползла, подрагивая, как живая толстая змея, громоздилась у ног, поднимаясь все выше к клюзу. Я не поспевал укладывать ее. Надо немедленно растащить эту гору! Сейчас же, иначе цепь забьет клюз и может произойти несчастье.

Я обхватил ее руками, прижал к животу, что было сил оттягивал от клюза. Цепь, больно ударяя меня по ногам, тяжело и неохотно ложилась в углы. Ну, слава богу, кучу растащил. Я весь покрылся противной синен глиной, глаза заливал соленый, едкий пот, я чувствовал холод слизи всюду — на лице, под рубашкой, на спине…

А цепь все ползла и ползла… Звенья с похоронным звоном падали друг на друга. Нет больше сил! Снова цепь громоздится в кучу, все выше и выше… Нет, не могу! Сейчас закричу, чтобы остановили брашпиль, дали передохнуть… Но это значит опозориться на всю жизнь: матрос не мог уложить цепь. Стыдно! Сколько же еще осталось? Боцман прозвонил восьмую смычку. О, черт возьми. Нет, не выдержать! Два моих слова: «Стоп брашпиль!» — и проклятая цепь прекратит свое движение. Можно будет свободно вздохнуть, вытереть пот, отдышаться… Нет, я все же не крикну ни за что. Ты ждешь этого, Август? Ты свинья, Август, не выполнил своего обещания. Сколько же еще? Черт, цепь подошла под самый клюз. Ну, еще немного. Осталась одна смычка.

Как сквозь сон я слышу четыре удара в колокол. Панер! Встал якорь. Брашпиль замолк. Перестали падать звенья…

— Долой канатного! Ну что ты там, умер? — донесся до меня голос боцмана.

Я еле выбрался на палубу, задыхающийся, грязный, с не видящими от пота глазами… Ладно, я все-таки скажу боцману, что о нем думаю.

— Ты не держишь своего слова, боцман. Кто говорил, что установит очередь?

— Почему не держишь слова? Будет очередь. Скажи Борьке, что следующий раз он пойдет канатный. Хе-хе. Ты что думал? Купил Август Нугис за рюмка водка? Ты есть глупый человек. Запомни. Если ты выдержал десять смычек такого цепи, как наш пароход, — ты есть настоящий матрос. Не просил пардон. Не кричал: «Стоп! Я больше не могу!» — как девчонка. Ты молодой. Должен делать самый трудный матросский работа. Иди мойся.


.. Как-то в Архангельске (я уже десять лет командовал судами) меня окликнул знакомый голос:

— Эй, это ты? Погоди.

Я обернулся и увидел Августа Нугиса. Он был такой же чистенький, в выходной кепке, с твердым воротничком вокруг тонкой шеи… Такой же, как в тот знаменитый день, когда мы с Борькой водили его в ресторан… Боцман только постарел. Да и лет ведь прошло много…

— Ну, я ушел на пенсия. Три года назад. Живу новой квартире. Заходи. А где Борька? Видишь его?

Я сказал, что Борька полковник. Боцман покосился на мои нашивки.

— Капитан? Канатный помнишь? Не обижайся. Это был наука. Заходи домой, сделаем рюмка. Ну, когда придешь?


Я проплавал на «Мироныче» больше года. Подошло время моего отпуска. По приходе в Мурманск я с писался на берег. Отпуск пролетел как один день.

И вот я снова стою у окошка отдела кадров Балтийского пароходства и жду, когда дядя Вася Елизаров, старший комплектатор, вручит мне приказ на новое судно. Стукнуло окошечко, высунулась тонкая рука с узеньким листком приказа, и я услышал сердитый голос дяди Васи:

— На «Рошаль» пойдешь.

Михаил Петрович

«Рошаль» стоял у стенки второго района против домика контрольного пропускного пункта. Длинный, узкий, с высокой некрасивой трубой и почему-то с креном на правый борт.

Я вступил на палубу с волнением. Всегда немножко волнуешься, когда приходишь на новое судно. Какие люди встретятся тебе? Какой будет капитан? Ты обретаешь новую семью. В руках я держал круглый брезентовый морской мешок, кит-бег, сшитый на «Мироныче» под руководством боцмана Нугиса. Им я очень гордился. В старое время эти мешки являлись принадлежностью «просоленных» моряков. В них влезали все матросские пожитки: роба, выходной костюм, белье… Я шил его целый месяц. Наконец мешок был готов. Он закрывался специальным медным замком-ручкой, пропущенной в люверсы. Он получился тяжелым, неуклюжим и страшно оттягивал руки. В душе я проклинал старых моряков, не сумевших придумать что-нибудь более удобное. Но все же мне казалось, что кит-бег придает матросу солидность.

На палубе меня встретил чернявый парень с повязкой вахтенного. Он посмотрел на меня, на мой мешок, засмеялся и крикнул высунувшемуся из камбузной двери коку:

— Ты смотри! Матрос с фрегата «Летящее облако»… Где ты взял эту колбасу? — повернулся он ко мне и непочтительно пихнул ногой мой кит-бег.

— Бабушка подарила, — сердито ответил я. — Где старпом живет?

— А вот тут, Идем.

Матрос провел меня в узенький коридорчик, где с мешком я никак не мог развернуться.

— Да ты своего поросенка оставь. Не бойся. Никто не тронет, — опять засмеялся матрос. — Поставь здесь.

Он постучал в дверь, приоткрыл ее и сказал:

— Михаил Петрович, новый человек пришел.

— Давай его сюда, Сергеев, — услышал я веселый голос и протиснулся в каюту.

На вращающемся кресле лицом ко мне сидел маленький человек в форме старпома. Очень светлые голубые глаза смотрели на меня с доброжелательным любопытством. Не знаю почему, но я сразу почувствовал к этому человеку симпатию и доверие. Старпом полистал мою мореходную книжку.

Надо сказать, что в то время мореходная книжка не походила ни на один из обычных документов. Она была в красном или синем матерчатом переплете, с золотыми тисненными якорями, с продолговатой прорезью на обложке, через которую читалась твоя фамилия, а внутри на первом листе приклеивалась фотография владельца и ставился оттиск большого пальца правой руки. Дальше шло подробное перечисление судов, на которых ты плавал, сила их машин, тоннаж, районы плавания, замечания капитана, подпись администрации и печать.

В моей была только одна запись: о плавании на «Мироныче». Я боялся, что старпом отправит меня обратно в отдел кадров, как неопытного матроса. Я знал, что на «Рошале» требуются первоклассные рулевые. Пароход проходит Кильский канал без немецких рулевых. Правят свои. Меня об этом предупредили. Но старпом молчал. Потом он вернул мне книжку, взял приказ о назначении, положил в папку.

— Все в порядке. Идите, Сергеев покажет вам место в кубрике, а потом к боцману. Он поставит на вахту. Вам будет хорошо плавать. У нас неплохие ребята.

Чернявый матрос провел меня по всей палубе на самый нос, толкнул дверь в кубрик.

— Вот наша каюта люкс. Располагайся на верхней носовой койке.

Я был ошеломлен. После роскошной двухместной каюты на «Мироныче», уютной столовой, красного уголка — шестиместный грязноватый кубрик, тут же обеденный стол, грубо сколоченные табуретки-раскладушки, неудобные двухъярусные койки, и ко всему этому посредине кубрика — клюзовая якорная труба. Значит, когда отдают или выбирают якорь, здесь стоит невероятный грохот — не уснешь. А если ты сменился с вахты?

Заметив мой растерянный вид, Сергеев усмехнулся:

— Что, не понравилась каюта люкс? Ничего, привыкнешь. «Рошаль» пароход старый.

Я кинул свой мешок на койку, уселся к столу.

— По правому борту живут рогали, по левому духи, [2]— продолжал Сергеев, — у них такой же кубрик. Гальюн справа, баня слева. В шторм сами носим обед, потому как Таню пускать нельзя. Она у нас хроменькая, да вообще женщина. Опасно. Кубрик убираем по очереди, посуду моем тоже по очереди.

— Понятно. Ты лучше скажи, как старпом? Ничего парень?

— Михал Петрович? — Сергеев поднял кверху большой палец. — Такого не найдешь больше.

— А кэп?

— Дядя Вася мировой чудак. С ним вахту стоять одно удовольствие. Обсмеешься. Как начнет рассказывать, держись… — Сашка, что-то вспомнив, расхохотался. Потом согнал улыбку с лица — Только не думай… разгильдяев не терпит. Работу знает и требует. Некоторые приходили, решали, что тут все хи-хи-хи да ха-ха-ха и сачкануть можно… Долго не задерживались. Перо в одно место — и лети… А уж если дядя Вася выгонит — дело труба. В отделе кадров с ним считаются.

В кубрик вошел человек огромного роста, похожий на борца. Маленькая коротко стриженная голова сидела на бычьей шее. Вид у него был грозный.

— Ты что, Сашка, здесь вахту стоишь? Трап оставил?

— Никак нет, товарищ боцман. По распоряжению Михаила Петровича привел тебе нового матроса, — вскочил Сергеев, шутливо прикладывая пальцы к козырьку кепки. — Могу идти выполнять служебный долг?

— Давай иди, и поскорее. Треплешься много, — строго сказал боцман.

Когда матрос исчез, боцман обратился ко мне:-

— Так, так… Меня зовут Павел Васильевич. Фамилия Чернышев. А тебя как?

Я назвался.

— Станешь на вахту с шестнадцати часов. Пока устраивайся; если нужно, съезди домой. Робу, сапоги, рукавицы, мыло я тебе сейчас выдам. Рисовать умеешь? Отлично. Сделаем тебя членом редколлегии. А то прямо беда — газету оформлять некому.

Потом я узнал, что Чернышев парторг судна.

— Ну, вот… Работы у нас много. «Пассажир» — сам понимаешь. Все время моем, красим, чистим. Зато дома часто. Семья-то есть? Поторопился жениться. Хотя это неплохо в общем-то. Пойдем, робу дам.

Мы вышли из Ленинграда на рассвете. Промелькнули причалы Морского канала, суда под разными флагами, Кронштадт, издали похожий на огромный крейсер, — и наш пароход оказался в заливе. Я заступил на руль. Медный старинный штурвал поворачивался легко. Где-то за спиной постукивала паровая рулевая машина. Судно слушалось меня отлично. Достаточно было чуть-чуть тронуть «колесо», как нос уваливал влево или вправо. Позади тянулась ровная полоса кильватерной струи. Хорошо! Никто не скажет, что я пишу за кормой свою фамилию. Так всегда подсмеивались над плохими рулевыми.

Но когда через двое суток «Рошаль» влез в шлюз Кильского канала Гольтенау, я забеспокоился. Канал казался очень узким, да навстречу без конца шли суда. Расходились впритирку. Я молил бога, чтобы моя вахта не пришлась на канал.

«Только бы не мне, только бы не мне», — думал я, посматривая на часы, но надежды были напрасными. Половину канала должна пройти наша вахта. Первым на руль пошел Лева Гущин, мой напарник. Через час к штурвалу заступил я. Старпом прохаживался по мостику. У окна стоял немецкий лоцман. Увидя меня, он улыбнулся и сказал по-немецки: «О, новый матрос». Видимо, он знал всех рулевых на «Рошале». Пароход проходил канал три раза в месяц. Он держал линию Ленинград — Гамбург.

Я вцепился в теплые медные ручки. Сейчас канал выглядел еще уже. Из-за поворота показалось тяжело груженное большое судно.

— О! — сказал лоцман и тревожно взглянул на меня. Я повернул штурвал. Судно увалилось вправо.

— Нет — нет! Держи так. Прямо руль! — скомандовал лоцман.

Я снова отвел руль. Теперь суда шли прямо друг на друга. Казалось, что столкновение неизбежно.

«Ну, увались влево, увались, дай же мне пройти!» — мысленно молил я встречное судно и помимо своей воли опять немного увел нос «Рошаля» вправо.

— Лево руль! — заорал лоцман. Он подбежал к Михаилу Петровичу, быстро заговорил, показывая рукой на меня. Я понял, что он требует замены рулевого. Какой стыд! Матрос первого класса называется! На лбу выступил пот. Я потерял уверенность. Если пойдем так еще несколько минут, непременно столкнемся. Ко мне подошел старпом. Встал за спиной, и я услышал его спокойный голос:

— Не горячись. Держи прямо на него. Нос в нос. Не бойся. Он знает, что делать, а я скомандую, когда тебе взять вправо. Здесь свои методы расхождения. Спокойнее.

Панфилов, такая была фамилия у старпома, что-то сказал лоцману по-немецки. Тот пожал плечами, недовольно кивнул головой. Присутствие старпома подбодрило меня. Он стоял рядом, совсем близко. Я знал, что в случае чего он поможет.

Встречный пароход неумолимо приближался. Все напряглось во мне.

«Скорее же давай команду вправо. Скорее, а то будет поздно!»

Но старпом молчал. Наконец, когда между судами оставалось не более ста метров, Михаил Петрович скомандовал:

— Немного право. Как только носы разойдутся, сразу же бери влево. Только аккуратно.

Мы разошлись в нескольких метрах. Я отчетливо видел лица людей на встречном судне, слышал шум его машины, разговоры команды. Все продолжалось не более минуты.

— Гут, — проговорил лоцман, — рудерман! [3]

Я отер влажный лоб. Тяжесть свалилась с плеч.

— Понял, как надо расходиться в Киль-канале? Разошелся молодцом, — похвалил меня Михаил Петрович и ушел на мостик.

Как я был ему благодарен! Он спас меня от большой неприятности. Снят с руля! Только подумать. Со следующим судном я разошелся уже увереннее, хотя Михаил Петрович опять встал за моей спиной. Он страховал меня, На всякий случай. Это был урок морской практики. Урок отношения к людям Панфилов дал мне несколько позже.

Вскоре я познакомился со всеми матросами. Они оказались славными ребятами и подтвердили рекомендацию, данную старпомом. Их было пять человек. Эстонец Тамбе, Саша Сергеев, Александров, Кушнаренко и Лева Гущин. Все они имели разные характеры и вкусы, но держались дружно, редко ссорились, а главное, любили море преданно и самозабвенно. Плавали они не потому, что их прельщали деньги, валюта, а потому, что море было их профессией, делом, которому они посвятили жизнь. Все хотели впоследствии стать штурманами.

А боцман был уравновешенным, неторопливым, спокойным человеком. С ним было приятно и легко работать. Все у него спорилось. К нам он относился по-отечески. Изредка поругивал, но никогда не жаловался старпому, что частенько делал Август. Павел Васильевич подбирал нам «теплые» работы, когда бушевали зимние штормы и на палубе становилось невмоготу.

«Рошаль» возил пассажиров. Я всегда с нетерпением ожидал посадки. Люди в Советский Союз ехали разные. Артисты, делегаты на всякие съезды и конференции, работники наших торгпредств и посольств. Они знали уйму интересного и постоянно, в течение рейса, устраивали встречи с командой. Рассказывали о международном положении, о быте и обычаях тех стран, где они жили или работали, артисты показывали свое искусство. А однажды в Гамбурге на борт «Рошаля» ступил человек, которого все сразу узнали. Это был Эрнст Тельман. Молодой, крепкий, улыбающийся, в синей суконной фуражке. Таким мы видели его на многочисленных фотографиях. На судне Тельман сразу почувствовал себя как дома. Он заходил к нам в кубрики, стоял на мостике, спускался в кочегарку. Много и весело смеялся, хлопал нас по спинам, поднимал сжатый кулак в знак приветствия… Он находился в своей среде, тут его понимали и уважали, я ему было хорошо. Наверное, он отдыхал от нервной, напряженной работы, которую вел у себя в Германии. Фашисты уже начали поднимать голову. Кровавые стычки происходили между ними и рабочими.

В один из дней плавания мы были очень удивлены, увидев Тельмана на камбузе в высоком поварском колпаке и белом фартуке. Он лихо орудовал ножом, резал мясо. Рядом, подбоченясь, стоял наш шеф-повар дядя Вася Петрушков, кулинарный ас, работавший до революции в самом фешенебельном петербургском ресторане «Вилла Родэ». Он одобрительно поглядывал на Тельмана и время от времени повторял два известных ему немецких слова: «Зер гут!»

Тельман смеялся и, произведя с мясом какую-нибудь новую операцию, спрашивал повара:

— Но? Корошо? Как?

В ответ счастливый дядя Вася одобрительно кивал головой:

— Зер гут, товарищ Тельман.

Оказывается, Тельман поспорил с нашим капитаном, что приготовит самостоятельно какие-то особенные бифштексы. Пари, как рассказывал дядя Вася, он выиграл.

Когда «Рошаль» ошвартовался в Ленинграде, Тельман дружески попрощался с экипажем. Он оставил на память судну свою книгу с автографом. Мы провожали его как родного, просили, чтобы он снова, когда будет возвращаться, взял билеты на «Рошаль». Команда стояла на борту с поднятыми кулаками и кричала: «Рот фронт! Рот фронт! Рот фронт!» Тельман повернулся, тоже поднял кулак и сел в машину.

Летом мы покидали Ленинград в светлые белые ночи, когда розовел горизонт и все предметы: дома, краны, склады — так четко выделялись на прозрачном небе. А в городе было тихо и пустынно. И потому всегда становилось немного грустно. Гамбург встречал весельем Репербана, музыкой баров и ресторанов, огненным хаосом рекламы, шутками знакомых, постоянно работающих на наших судах грузчиков и никогда не умолкающими гудками пароходов и скрежетом кранов.

Зимние рейсы были тяжелыми. Ленинград замерзал, и «Рошаль» ходил в Ригу, Гамбург, Лондон и Гулль. Зимой Северное море и Балтика свирепы. Нам доставалось здорово. Низкобортный «Рошаль» обмерзал так же, как и ящики, погруженные на его палубу. Это становилось опасным. Можно было потерять остойчивость. Тогда объявляли авралы, и мы часами скалывали лед, мокрые от злых, холодных волн, набрасывающихся на судно. А потом, когда прекращался шторм, шли в кубрик, скидывали мокрую одежду и грелись на койках, забившись под теплые одеяла. Каким раем казалась тогда наша каюта-люкс, каким нектаром была кружка горячего кофе, заботливо приготовленная уборщицей!

Когда выпадали хорошие, спокойные дни, на палубе оставались только два матроса. Остальные сидели в кубрике, играли в «козла», читали или вели длинные беседы «за жизнь». Про неверных жен, морские семьи, гибель судов… О чем только не говорили…

Но больше всего мы любили слушать Сашу Сергеева. Он великолепно играл на мандолине. Когда матрос брал старенький, потрепанный инструмент, все находящиеся в кубрике рассаживались по своим койкам и ждали. Тоненькие, рассыпчатые, как бисер, звуки смешивались с монотонным шипением воды у штевня. Грустные мелодии сменялись веселыми и снова грустными. Сергеев играл все, что приходило в голову. Мы слушали его молча. Музыка захватывала нас, и каждый думал о своем. Саша играл, наклонив голову, сдвинув густые сросшиеся брови, глядел куда-то вдаль. Пела мандолина, переливалась трелями, а мы сидели завороженные. Наконец Сашка кончал играть. Мы вскакивали, бурно аплодировали ему и кричали:

— Давай еще! Еще!

Но он никогда не брал мандолину второй раз.

— Хватит, — улыбался он, — хорошенького понемножку.

В один из очередных рейсов в Гамбург мы с Левой Гущиным встретили там своих приятелей с парохода «Карл Маркс». И на радостях кутнули. Кутнули здорово, в ресторанчике на Сант-Паули, носящем громкое название — бар «Индра».

Мы вернулись на судно с пустыми карманами, терзаемые угрызениями совести. У нас не осталось даже на табак. Настроение было паршивое. Каждый рейс я привозил домой какие-нибудь мелочи. Они всегда доставляли радость. «Неважно, что ты привез, важно, что ты о нас вспомнил», — любила говорить мать.

«Рошаль» быстро бежал по спокойной летней Балтике. Через полтора суток — дома. В кубрике оживление. Рассматривали покупки, чистили и гладили костюмы, кочегары ходили смотреть, что купили матросы, а мы ходили за тем же к ним. Мы с Левкой никуда не ходили и отворачивались, когда кто-нибудь показывал нам галстук или свитер, восхищенно крича:

— Видел, какую вещь я оторвал!

На вахте я стоял мрачным и неразговорчивым. За сутки до Ленинграда старпом насмешливо спросил у меня:

— Что жене везешь?

— Ничего, Михаил Петрович.

— Решил поддержать коммерцию «Китайского бара»?

— «Индры». — невесело отозвался я. — Так уж получилось…

— Плохо получилось, — фыркнул Панфилов. — Эх ты, молодожен! Внимания от тебя ждут, а ты.

Я вспомнил мать и промолчал. Михаил Петрович нахохлившись ходил по мостику. В конце вахты он сказал:

— Сменишься — зайди ко мне.

После вахты, помытый и одетый в подвахтенную робу, гадая, чем вызвано такое приглашение, я постучал к старпому.

— Заходи. Садись.

Я опустился на краешек дивана. Михаил Петрович, выдвинув рундук из-под койки, стоял спиной ко мне и, напевая «Донну Клару», шуршал бумагой.

— Бери, — протянул он мне пакет. — Передашь это жене и матери.

— Что вы, Михаил Петрович, — растерялся я. — Не надо ничего. Спасибо большое. Не надо.

— Делай, что тебе говорят, — сердито проговорил старпом. — Я — то знаю, как болезненно переживают невнимание женщины. Не надо их обижать. И вообще… Бери.

— Я сам виноват…

— Знаю, знаю. Бери.

Он развернул бумагу. Я увидел две огромные подарочные красные плитки шоколада «Нестле», перевязанные желтой ленточкой, банку кофе «Сантос», до которого мама была большой охотницей (как он это угадал?), и шелковый голубой газовый платочек.

— Смотри… скажешь, что сам купил. Можешь идти, — и старпом открыл дверь.

Я сгреб подарки. Запинаясь, красный от смущения, с огромной благодарностью в сердце, я бормотал:

— Спасибо. Я все отдам в следующий рейс. Обязательно.

— Ладно, ладно. Отдашь.

Михаил Петрович не ошибся. Подарки доставили удовольствие. Мама нежно глядела на меня и удивлялась, какой я внимательный, вспомнил, что она любит кофе. А мне было неловко принимать ее похвалы.

И еще один урок преподал мне Михаил Петрович Панфилов. Урок добросовестности.

Как-то в Ленинграде я стоял утреннюю вахту. Вымыл гальюны, растопил камбуз, посмотрел на палубу и убедил себя, что она достаточно чистая. «Все равно через час придут грузчики и намусорят. Не буду подметать». Короче говоря — поленился.

Пошел в кубрик и «потравил» с неохотно поднимавшимися матросами. Посмотрел на часы: «Ого! Уже без трех минут нашего». Конец вахты. Я побежал к флагу. Его поднимали ровно в восемь. К моему удивлению, на кормовой палубе я увидел Михаила Петровича. В парадной форме, в тужурке с блестящими нашивками, крахмальном воротничке, надраенных ботинках и выутюженных брюках, он голиком подметал палубу. Вокруг стояли ухмыляющиеся грузчики и отпускали колкие замечания вроде:

— Гальюны-то вымыл, чиф? [4]

— Иди вахтенного матроса буди. Время флаг поднимать.

— Чего-то тебя кок зовет, чиф. Плита плохо горит. Михаил Петрович невозмутимо продолжал свою работу. Я обалдел. Подбежал к старпому:

— Ну, зачем, что вы? Давайте я подмету. Панфилов не ответил.

— Дайте же мне, — умоляюще просил я.

— Ха-ха-ха! Проспал бедолага, — засмеялся пожилой грузчик. — С такими много не наработаешь. Правда, старпом? Ты отдай его нам. Мы его научим работать. Матрос — пуля!

Я стоял, не зная куда деваться от стыда, не зная, что мне делать дальше: то ли голик у старпома вырывать, то ли уйти. Выручил старпом.

— Иди отдыхай. Твоя вахта окончилась, — холодно проговорил он. — Я уж как-нибудь подмету. Иди, иди, — повторил он сердито, видя, что я не двигаюсь с места.

Старпом не сделал мне ни одного замечания, не учинил заслуженного разноса. Я как оплеванный потащился в кубрик.

Да, вот таким был Михаил Петрович Панфилов. Вскоре его перевели капитаном на пароход «Пролетарий». Мы жалели о его уходе.

К счастью, судьба еще несколько раз сталкивала меня с Михаилом Петровичем. За это я ей очень благодарен. Но об этом позже…

Лонг Алек

Я нес вахту у трапа, когда он поднялся на палубу. Высокого роста, сутулый, в сером просторном пиджаке, он чем-то напоминал Маяковского. Но его лицо мне не понравилось. Приплюснутый нос, небольшие черные, очень острые глаза, твердо сжатые губы…

Он хозяином встал на мохнатый матик, положенный у трапа, пошаркал по нему ногами и глуховатым голосом спросил:

— Капитан дома? Мне к нему.

— У себя. Проводить? Он кольнул меня глазами.

— Не надо. Найду сам. — И уверенно поднялся на бот-дек, где помещалась капитанская каюта.

Сашка Сергеев, проходивший по палубе, остановился. Он с нескрываемым интересом уставился на незнакомца. Когда тот скрылся наверху, Сашка спросил меня:

— Знаешь, кто это?

— Понятия не имею.

— Зузенко. Пришел сменять нашего капитана. Он в отпуск уходит.

Зузенко? О нем я кое-что слышал. Говорили, что Зузенко очень строг к команде и достаточно одного его слова, чтобы человек вылетел из пароходства навсегда, что он упрям и никого и ничего не боится. Рассказывали даже, что, когда Зузенко несправедливо сняли с какого-то судна, он запер каюту со всеми документами и кассой, положил ключ в карман и уехал в Москву доказывать свою правоту. Пароход простоял двое суток — не будешь же ломать каюту и сейф, — а через два дня Зузенко вернулся, как ни в чем не бывало поднялся на мостик, и пароход снялся в рейс.

Через три дня «Рошаль» пошел в Гамбург под командованием нового капитана. Василий Федорович Федотов, или, как мы называли его за глаза, дядя Вася, наконец получил отпуск.

Я с некоторым беспокойством встал на руль. Вахту нес третий помощник Коля Комолов. Мы с ним дружили, и поэтому, несмотря на то что помощнику не положено с матросом рассуждать о капитане, я рискнул спросить:

— Как кэп?

Комолов пожал плечами, ничего не ответил. По этому молчаливому жесту я понял, что штурману не нравится новый капитан. Меня это не удивило. К Василию Федоровичу привыкли, полюбили за шутку, веселый характер, простое обращение. А тут «сложный» Зузенко.

Капитан поднялся на мостик через полчаса. Я услышал тяжелые шаги на трапе, потом открылась дверь. Зузенко вошел в рулевую, наклонив голову. Подволок в рубке для него был низковат. У штурманского стола он остановился и взглянул на карту.

— Последнее определение в двадцать пятнадцать по Гогланду и Родшеру, — доложил Комолов.

Капитан кивнул головой. Он подошел к окну рубки, прижался лбом к стеклу и простоял так минут десять, разглядывая море. Тишина угнетала. Отчетлива слышались только шаги помощника на мостике и постукивание рулевой машины. Наконец капитан отлепился от стекла и сказал Комолову:

— Возьмите три градуса на дрейф в двадцать один тридцать.

Зузенко повернулся и, не сказав больше ни слова, пошел к себе в каюту. Штурман облегченно вздохнул.

Да, новый капитан был полной противоположностью нашему дяде Васе. Обычно он приходил на мостик, задумчиво рассматривал карту, глядел на море и спускался к себе. Уходил, бросив два-три слова помощнику.

В Гамбурге после выгрузки «Рошаль» поставили в бассейн под названием «Африка-хафен». Сказали, что груз еще не прибыл. Придется подождать сутки. Вечером все свободные от вахты отправились в город. Я остался на судне. Пароход стоял в отдаленном углу гавани, непривычно тихий и темный. У трапа светила переноска, да иллюминаторы бросали на причал круглые желтые лучи. Ночь выдалась теплая, звездная. Я вышел на палубу. Гамбург полыхал разноцветной неоновой рекламой. Мое внимание привлекли нежные звуки музыки, льющиеся откуда-то сверху. Я поднялся на бот-дек. Музыка доносилась из открытого иллюминатора капитанской каюты. Играла гавайская гитара. Я прислонился к надстройке, принялся слушать. Неожиданно передо мной появился капитан. Я отпрянул от иллюминатора. Было страшно неловко. Еще подумает, что я подсматривал или подслушивал. Но Зузенко спросил:

— Л-любишь м-музыку? — Капитан немного заикался.

— Очень.

— Я т-тоже. Пойдем. У меня самые последние пластинки.

Это было так неожиданно: Зузенко приглашает к себе в гости матроса! Смущенный, я последовал за капитаном. На столике стоял патефон, рядом на кресле лежала стопка пластинок в бумажных чехлах.

Он завел патефон, поставил пластинку «Голубые Гавайи», уселся в кресло. Капитан сидел ко мне в профиль, и я хорошо видел его лицо. Суровое выражение исчезло, черты смягчились, губы улыбались, а глаза смотрели совсем не так пронзительно, как показалось мне в первый раз. Эти глаза принадлежали человеку, много знавшему, мудрому, наделенному недюжинным умом и волей. Казалось, что он совсем не замечает меня, так захватила его музыка.

Мы просидели с ним довольно долго. Наконец капитан опустил крышку патефона.

— Все. Хватит на сегодня.

Я поблагодарил и вышел на палубу. Ну и ну! Побывал в гостях у Зузенко. Никто не поверит.

Из Гамбурга «Рошаль» пошел в Англию. Наступила зима, Финский залив покрылся толстым льдом, и Ленинградский порт на некоторое время перестал принимать суда.

В Лондоне Зузенко еще больше удивил меня. Увидев, что я собираюсь на берег — я был одет в выходной костюм, — он позвал меня к себе:

— Т-ты на берег идешь?

— Да, Александр Михайлович.

— Маленькая просьба к тебе есть. К-купи мне морские сапоги на деревянной подошве. В-вот деньги.

Его просьба вызвала у меня растерянность, и Зузенко, заметив это, добавил:

— Н-ну, знаешь, такие морские сапоги? У них внутри войлок. Стоят семь шиллингов. Знаешь?

Я кивнул головой. Такие сапоги были у Сашки Сергеева.

— Вот и купи. Размер сорок четвертый.

— Так вам самому лучше было бы пойти, Александр Михайлович, — промямлил я, — а то купишь что-нибудь не то. Ведь примерять надо. Идемте вместе.

— Н-не могу. Меня король здесь на берег не пускает.

— Какой король?

— А вот такой. Давай иди. Бери деньги.

Он протянул мне десятишиллинговую бумажку.

Через несколько часов я принес капитану сапоги. Он был очень доволен. Сразу натянул их, походил по каюте, потопал и сказал:

— Теперь на мостике с-сырость не с-страшна. Я одну такую пару уже с-сносил. Хорошие сапоги и дешевые. С-спасибо.

— Александр Михайлович, вы мне про короля расскажите, — решился попросить я. Любопытство так и выпирало из меня.

— Про какого короля?

— Почему вас на берег здесь не выпускают?

— Не любит меня король. Обидел я его кровно, когда сидел у них в тюрьме. Меня камеру заставили чистить, а я давай и спроси: «Кому принадлежит эта тюрьма?» Ну, надзиратель и ответил, что его величеству королю Англии. Тогда я сказал: «Пусть его величество камеру и чистит. Он хозяин, а я гость».

Я засмеялся:

— Только за это и не выпускают?

— Ну, если честно, то не только за это.

— Расскажите, Александр Михайлович!

— Длинная история. Как-нибудь в другой раз…

Я пришел в кубрик заинтригованный. Тюрьма, король, запрет сходить на берег… В чем дело? Сашка Сергеев тихонько наигрывал на мандолине, Тамбе чинил кожаную рукавицу. Больше в кубрике никого не было.

— Ребята, вы не знаете, почему наш кэп в Англии на берег не сходит?

Тамбе поднял голову:

— Ты сам спроси у него, может быть он и расскажет.

— Спрашивал. Все шуточками отделывается. Про какую-то тюрьму, про английского короля травил. Я ему сапоги ходил сейчас покупать. Говорит, что сам не может.

— Александру Михайловичу здесь на берег нельзя, — серьезно сказал Тамбе. — Ты что, в самом деле не слыхал про Зузенко? Все пароходство знает.

— Кое-что слышал, а вот про короля и тюрьму не знаю.

Тамбе отложил свою рукавицу.

— Тогда слушай, матрос. Прочувствуй, с каким капитаном плаваешь. Не было у нас такого кэпа и не будет. Легендарный человек.

Тамбе набил трубку, закурил. Сергеев перестал играть, подвинулся к нам.

— Так вот… Я всю эту историю подробно знаю. Слышал, как Зузенко отчитывался на парткоме. Можете мне верить. Его из рижской Мореходки выставили за распространение большевистских листовок. Он уже тогда большевиком был. Ну, куда податься? Рванул в Херсон. Там тоже Мореходка была. Закончил ее, получил диплом и поступил матросом на какой-то парусный «дубок». Сами понимаете, для штурмана это не плавание. Заскучал Зузенко и решил вернуться снова в Ригу. Понятно, ведь все корни там.

Приехал. Встретился со старыми товарищами. А в Риге волнения. 1905 год. Ну и опять колесо закрутилось. Митинги, стачки, листовки. Тут уж нашего Сашу фараоны схватили и в тюрягу… — Тамбе сложил пальцы решеткой и продолжал: — Просидел голубчик несколько месяцев. Выпустили его, а на работу нигде не берут: неблагонадежный. Бедствовал он здорово, случайной работой в порту пробавлялся, ну и товарищи помогали кое-чем. С трудом устроился матросом на норвежский пароход. Сволочи! Александр Михайлович рассказывал, что взяли его на половинную зарплату. Вторую половину старпом себе брал. А что делать, если такие документы? Там ведь наплевать на убеждения. Работал бы человек, да поменьше спрашивал.

Вот отсюда и начались его скитания. Где только он не побывал, где только не работал! И в Англии шахтером, и в Африке на алмазных копях, и плавал на пароходах под разными флагами… Даже на парусно-моторной шхуне, перевозящей фрукты с островов Фиджи, плавал боцманом. Там ему не повезло. Дал по роже шкиперу, заступился за какого-то матроса-метиса. Ну, шкипер его и выбросил на берег в Австралии, как в порт пришли. В Сиднее это было.

Зузенко надеялся, что здесь ему подфартит. Вроде бы работы побольше. Говорили, что Австралия — земной рай, свободная страна. Оказалось все липой. На самом деле нажим на рабочих невероятный, эксплуатация, как и везде. Понятно? Но работать все равно надо. Зузенко все пробовал. Стриг овец, строил дороги, рубил сахарный тростник. Везде одно и то же. Рабочие ропщут, волнуются.

Где вспыхивал протест против хозяев, против каторжного труда, там и Лонг Алек, так его прозвали за высокий рост. Такой уж у него характер был. Конечно, полиция его и тут заметила. Пришлось удирать.

Попал он в Брисбен и здесь женился. Встретил русскую девушку. Ее семья приехала в Австралию из России в поисках счастья. В Брисбене Зузенко познакомился с Артемом. Он всей революционной работой заворачивал среди русских рабочих. Их там уйма была…

— Кто это Артем? — спросил Сашка.

— Не знаешь? Эх, темнота! Артем — Сергеев, твой однофамилец, знаменитый революционер, большевик. Гордиться этим должен. Зузенко стал ему помогать. В общем, скоро сделался его правой рукой. Выступал на митингах, стачки организовывал. А тут революция в России. Артем передал Александру Михайловичу все дела «Федерации русских рабочих», так их организация называлась, и уехал в Россию.

Лонг Алек издавал газету «Девятый вал», призывал к демонстрациям, участвовал в забастовках. Брисбен кипел. Рабочие голову подняли. В России революция, Советская власть. Думали, что неплохо бы и у них так же сделать.

Австралийские полицейские больше не могли терпеть Зузенко. Газету закрыли, его арестовали и решили передать в руки «законного русского правительства», другими словами, белогвардейцам Деникина. Англичане народ известный! Все отработано. В кандалы, на пароход, и повезли в Одессу.

— А жена как? — спросил я.

— Жена — за ним, на другом пароходе, конечно. Товарищи ей денег на дорогу собрали. Встретились они только в Константинополе. Его там с парохода сняли и в тюрьму опять бросили в ожидании оказии в Россию. А тут жена заболела, беременна была. Зузенко подал прошение, чтобы его временно освободили из-под стражи за ней ухаживать. Выпустили его под надзор полиции. Ясно, в тюрьму он больше не вернулся.

С помощью местных революционеров им удалось достать голландские паспорта, и под видом коммерсанта Зузенко на белогвардейском пароходе «Россия» попал в Одессу. С трудом ускользнули от контрразведчиков. Началось подполье.

Наконец Одессу освободили, и Александр Михайлович поехал в Москву. Там он выступил на Втором конгрессе Коминтерна делегатом от Австралии. Во как! Он работал в Коминтерне, сотрудничал в газете «На вахте». Потом снова попал за границу. Появлялся в Сан-Франциско, Антверпене, Гамбурге, Лондоне. Но в Англии полиция снова арестовала Зузенко. Его судили и приговорили к повешению. Насолил он им здорово. Сидит он в тюрьме, но надежды не теряет. И не напрасно. Наше правительство обменяло Зузенко на английских военнопленных интервентов.

Александр Михайлович вернулся домой и начал плавать. Но сходить на берег в Англии и колониях ему запрещено. Вот тебе и английский король. Понял?

Тамбе снова принялся за свою рукавицу.

— С Джоном Ридом был знаком, английский язык знает как родной, — добавил он, вдевая нитку в иглу. — Весь мир видел…

Я слушал Альку затаив дыхание. Действительно, не человек, а роман.


Несколько лет спустя, когда я уже имел диплом штурмана, меня послали третьим помощником капитана на теплоход «Смольный». Им командовал Александр Михайлович Зузенко. Долго плавая на линии Ленинград — Лондон, капитан так хорошо изучил этот путь, что поднимался на мостик только для того, что- бы проконтролировать работу штурманов, да при под-ходе к портам и швартовках. Мне даже казалось, что Зузенко не проявляет большого интереса к морю. Он был как — то выше своей специальности.

Каюта капитана напоминала библиотеку, набитую книгами на разных языках. Капитан много читал. В Лондоне к нему часто приезжал Уильям Галлахер, член парламента от коммунистов, и секретарь Коммунистической партии Англии Гарри Поллит. Они были друзьями. «Старики» часами просиживали за кофе в капитанской каюте, в то время как мы, молодые помощники, развлекали дочку Галлахера, кажется Мери. Танцевали с ней, болтали, совершенствуя свой английский язык.

Зузенко по-прежнему в Лондоне на берег не сходил. Его друзья, Беатриса и Сидней Вебб, английские прогрессивные общественные деятели, даже сделали запрос в парламенте: «Почему советского капитана Зузенко, такого почтенного человека и джентльмена, не выпускают на берега Соединенного Королевства?» — но запрос остался без ответа.

Правда, однажды на судно приехал английский чиновник и торжественно протянул капитану свиток с сургучной печатью. Это был указ короля об амнистии и разрешении сходить на берег. Александр Михайлович развернул бумагу, внимательно прочел ее и возвратил чиновнику. Как всегда немного заикаясь, он сказал:

— П-передайте мою благодарность его величеству. Я сойду на берег, когда в Англии установится Советская власть.

Может быть, это было не совсем вежливо. Может быть… Но звучало это здорово.

Все, что я знал об Александре Михайловиче Зузенко, поражало меня. Он так не походил на остальных моряков, с которыми мне приходилось встречаться. Это был человек из другого мира. Капитаны, с которыми я плавал, были разными людьми, с разными характерами, привычками, иногда странностями, но все они находились в плену своей профессии. Они были моряками, и вся их жизнь подчинялась одному — морю. Все они достигли высокого морского мастерства, плавали безаварийно, добивались «голубого вымпела наркомата», стремились получить звание лучшего капитана пароходства. Они ревниво относились к успехам товарищей и не прощали им морских оплошностей.

И дома у них обычно говорили главным образом о плаваниях, службе, пароходстве, критиковали кого-нибудь из моряков, искали путей к перевыполнению плана. Они были влюблены в свою профессию, ставили ее выше других, гордились ею. Все остальное — книги, театр, наука — составляло лишь маленькую часть их жизни.

У Зузенко все было не так.

Я внимательно наблюдал за ним. Он тоже был моряком, капитаном, но, в отличие от других, в центре его внимания было не судно и навигация, а люди, с которыми он работал. Он любил свою команду, охотно спускался в столовую экипажа, любил подолгу беседовать на разные темы. Меня поражало богатство его знаний. Кажется, не было такого вопроса, на который не мог бы ответить капитан, не было незнакомой ему области. Но я никогда не видел Зузенко с секстаном в руках. Когда он приходил на мостик в своем сером, таком штатском пиджаке, с непокрытой головой, бросал беглый взгляд на карту, свертывая самокрутку, и, закурив, молча становился в крыле мостика, мне всегда казалось, что мысли его далеко от «Смольного», что ему совсем неинтересно, что делают его помощники, и ему скучно. О чем он думал? Может быть, вспоминал свою жизнь. Не знаю… Мне в то время это было непонятно и казалось кощунством. Нет, как моряк Зузенко отнюдь не вызывал моего восхищения. Мне больше нравился капитан нашего «систер шипа» «Сибирь». Блестящий, веселый, лихой швартовщик.

Но зато никто не пробудил у меня таких раздумий о жизни, такого уважения к людям, как Александр Михайлович Зузенко. Впервые я встретил человека, который был абсолютно чужд тщеславия, а ведь про него можно было написать книгу. Приключения и опасности сопутствовали всей его жизни. Но он не делал из себя героя. Своим примером капитан доказал мне, что «не хлебом единым жив человек», что есть что-то большее, чем личные интересы, большее, чем собственная жизнь и все, с нею связанное, что можно ею пожертвовать, если ты борешься за идею, если ты в нее веришь. Он не думал о богатстве, о славе, не добивался высоких постов. Он был рядовым бойцом-коммунистом. Именно бойцом, рисковавшим своей свободой, а иногда и жизнью за дело рабочего класса и ничего не требовавшим взамен.

Конечно, я читал о таких людях. Он был не единственный, Александр Михайлович Зузенко, но я его видел реального, стоящего передо мной в крыле мостика. Такого обычного, ординарного, в неуклюжем пиджаке, свертывающего желтыми прокуренными пальцами сигарету. И может быть, именно в то время, когда я плавал с ним, я лучше понял, что человек может сделать многое, оставаясь скромным, неброским и некрасноречивым.

Я недолго был помощником у Александра Михайловича, но это плавание оставило неизгладимый след в моем сердце. Ни до, ни после мне не приходилось встречать людей, похожих на этого капитана. Прошло столько лет, а я вижу его как живого, высокого, немного сутулого, с серьезным лицом и улыбающимися глазами, слышу его хрипловатый, слегка заикающийся голос: «Не с-сомневайтесь, р-рабочие везде придут к власти. Я э-это твердо знаю».

…В 1941 году, очутившись в фашистской тюрьме Вюльцбург, я вспомнил Зузенко. Вспомнил, и только тогда по-настоящему осознал, каким мужеством, стойкостью и верой в дело коммунизма должен был обладать он, одиноко скитаясь по тюремным камерам мира.

Я не встречал судна с именем капитана Зузенко. Но такое судно должно быть. Нет лучшего памятника моряку, чем корабль, названный его именем. Всей своей жизнью Александр Михайлович Зузенко заслужил такую память.

Диплом

Прошло более двух лет с тех пор, как я покинул кабинет Лухманова и отправился на Биржу труда. Надо было возвращаться в техникум. В кармане лежали характеристики, полученные от капитанов и судкомов.

Я пришел на первое занятие немного пораньше, чтобы познакомиться с обстановкой.

В третьем «а» почти все места были заняты. Пустовал лишь передний ряд. Только за столом, стоящим встык с преподавательским, одиноко сидел очень аккуратный молодой человек. Он был такой аккуратный, что походил на манекен. Идеальный пробор, выстиранная до голубизны и отглаженная старенькая роба, надраенные до солнечного блеска ботинки, белый целлулоидовый воротничок, обручальное кольцо на пальце, тетради, обернутые в газету… Образец слушателя, да и только! Я поискал себе места где-нибудь подальше, но таковых не оказалось.

«Сяду к этому чистюле», — решил я и спросил, отодвигая стул:

— Не возражаешь?

— Садись, пожалуйста, — дружелюбно ответил парень.

Я скосил глаза и прочитал на обложке тетради: «Степанов Г. В. Третий «а». Судоводительское отделение».

Лицо соседа показалось мне знакомым. «Где же я его видел? Определенно видел», — вспоминал я, напрягая память, но вспомнить не смог.

— Где ты плавал? — спросил я.

— На «Церели». Знаешь? А раньше на «Красной Звезде» у Лухманова.

«Церель» — портовый буксир. Он часто помогал «Рошалю» при швартовках. Вот, значит, где я видел Степанова. Для нас, «заграничников», это была вторая категория моряков. Портофлотец. Не то… Не настоящий моряк. Я сразу же принял покровительственный тон.

— Меня со второго дневного выкинули два года назад, — с глупой хвастливостью проговорил я, желая произвести впечатление этакого бывалого парня. — Я тебе помогу, если будет затирать. Кое-что помню.

— А мне помогать не надо, — спокойно сказал Степанов. — Жаль, что ты два года потерял. Был бы уже в четвертом классе.

Прозвенел звонок, и почти тотчас же в класс вбежал молодой, очень высокий преподаватель. Он быстро оглядел учеников, улыбнулся и сказал:

— Знакомые все лица! Новых как будто нет? Нет, есть, — он взглянул на меня. — Ну, здравствуйте, моряки! Как плавалось?

— Здравствуйте, Владимир Владимирович! — хором ответил класс. — Плавали хорошо, по меридианам и параллелям. Как вы учили.

— Александровский. Преподает астрономию. Наш декан, — шепнул мне Степанов.

Владимир Владимирович еще раз оглядел класс и остановил свой взгляд на Степанове.

— Давайте, по старой памяти, к доске. Поди, все забыли за лето?

— Не знаю, — пожал плечами Степанов, выходя из-за стола.

— Итак… — Александровский прищурил глаза и дал задачу по космографии.

Ученики зашуршали листами. Задача была трудная. Я чертил, перечеркивал решение, снова чертил. Ничего не получалось.

— Все, Владимир Владимирович, — вдруг сказал Степанов, кладя мел.

Александровский мельком взглянул на доску.

— Отлично, Степанов. Ставлю вам первую пятерку. Садитесь.

— Степанида силен. На Степаниду можно положиться. Степанида в астрономии собаку съел, — загудели со всех сторон. — Степанида…

К третьему уроку в классе появился еще один новичок. Он сразу привлек всеобщее внимание. Высокий, ростом, пожалуй, не меньше Александровского, розовощекий, голубоглазый, с копной светлых волос. На нем была черная гимнастерка, подпоясанная тонким ремешком, черные галифе и шикарные белые бурки, обшитые кожей. И это среди кителей, форменных тужурок и американских роб!

Парень вошел, поискал глазами место в задних рядах и, не найдя его, плюхнулся на третий свободный стул за нашим столом.

«Береговой. И нахальный. Даже разрешения не спросил», — сердито подумал я, найдя в таком поведении неуважение к настоящим морякам и умаление их достоинства. Но, видимо, парню было наплевать на мой надутый вид. Он вытащил из портфеля хиленькую тетрадочку, бросил ее на стол и протянул мне руку:

— Будем знакомы. Мартынцев Евгений, — и он так стиснул мне ладонь, что я чуть не заорал. Степанида даже подул на пальцы после того, как новичок представился и ему.

— Ты где раньше плавал? — ворчливо спросил я, желая сразу поставить точки над i и дать почувствовать этому Евгению, что он ничто в обществе морских волков.

— Нигде не плавал, — весело и без всякого огорчения ответил Мартынцев. — А что такое?

— Как же ты тогда на вечерний попал? — в один голос спросили мы со Степанидой. — Сюда только моряков берут со стажем.

— А вот так и попал. По блату. Работал шофером в Сочи, познакомился там с одним совторгфлотцем, он меня и устроил. Подумаешь, не все ли равно, где учиться — на дневном или на вечернем?

— Как ты вообще-то будешь учиться, когда не можешь отличить корму от носа, — презрительно фыркнул я. — Никогда в море не был.

— Да ладно тебе, не запугивай. Ну, чего тут особенного? На первом курсе у вас в основном общеобразовательные идут, за второй курс по специальным предметам я экзамены сдавал, все лето готовился, а на третьем сам буду учиться. Вот и все. Подумаешь!

Этот Женька не «ложился в дрейф», хотя и носил галифе.

— Ладно, мы тебя на буксир возьмем, если будешь отставать, — сказал Степанида. — Не боги горшки обжигают.

— Поможете? — обрадовался Мартынцев. — Я в долгу не останусь, марсофлоты.

Марсофлоты! Какая фамильярность! Кто бы сказал другой, а тут какое — то «галифе», не нюхавшее моря.

— Ты зачем в Мореходку пошел, марсофлот? Шел бы в Автодорожный, — насмешливо сказал я.

— А ты зачем пошел? — наскочил на меня Мартынцев. — Что — тебе одному только можно?

— Это моя профессия, — с гордостью ответил я.

— Ну, будет и моей профессией. Или, может, ты возражаешь?

— Да хватит вам заедаться, ребята, — повернулся нам Степанида. — Тихо!

В класс входил преподаватель навигации Иван Алексеевич Хабалов.

Через несколько дней Степанида, Мартынцев и я представляли собой дружную компанию «не разлей водой». Мы были очень разными людьми, но сблизила нас общность интересов. Все любили море, хотели стать хорошими моряками, получали маленькую стипендию и потому жили трудно, так как уже были женатыми. Нам необходимо было работать.

Женька служил каким-то маленьким начальником в хозяйственном отделе Академии наук. Вскоре он устроил туда диспетчером гаража Степаниду. А я нашел себе место во Внешторгтрансе в порту и работал в ночную смену инспектором по погрузке судов.

Тогда о полном обеспечении учеников, как это делается сейчас — учат, кормят, одевают, — думать не приходилось. У страны еще не хватало на это средств.

Вот так и жили. Мы со Степанидой ночью работали, днем спали, а вечером учились. Женька прямо со службы ехал в Мореходку. Доставалось нам здорово, но желание поскорее встать на мостик было таким сильным, что мы старались не замечать трудностей нашего бытия.

Самым солидным из нас был Степанида. Он никогда не совершал необдуманных поступков, отличался выдержкой, спокойствием, доброжелательностью. Да же в жарких спорах он не повышал голоса и уничтожал своего противника неопровержимыми логическими доказательствами. Учился Степанида отлично. Свободное время он посвящал учению. Накупал книг по мореходным наукам и, обложившись ими, изучал астрономию, навигацию, морскую практику. Это было его отдыхом. Морское дело он любил и знал его глубоко, по-настоящему. Мы с Женькой назвали его «положительным типом» и подтрунивали над его чрезмерной аккуратностью. Все конспекты завернуты в газетки, чертежи раскрашены цветными карандашами, на каждый предмет отдельно! И это, когда мы с Мартыном имели по одной, не очень опрятной общей тетради!

Женька учился хуже, чем я и Степанида. Все-таки сказывалось отсутствие практики. Потом он много пропускал. У него всегда находились какие-то важные, неотложные дела. Женька любил вечерком расчертить «пульку», и это отвлекало его от занятий. У Мартына была куча всяких родственников, к которым он регулярно ходил обедать. То к одним, то к другим. По очереди. К морскому делу он относился спокойно. Профессия как профессия. Не хуже и не лучше других. Интересно, конечно, но считать только моряков людьми— это уж слишком! Так будете смотреть — останетесь узкими, необразованными профессионалами. Надо найти время и для театра, и для «пульки», и для художественной литературы. Такой была его точка зрения. Тогда она нам не подходила. И если возникал спор о профессиях, мы со Степанидой яростно набрасывались на Женьку:

— Зачем пошел в Мореходку? Не хочешь быть хорошим моряком? Не любишь моря? Оно не терпит гастролеров…

На что Женька, улыбаясь до ушей, обычно отвечал:

— Заныли, марсофлоты! Я вам раз и навсегда сказал: штурманом буду, море уважаю, работа морская хорошая, но быть, как вы, в шорах и ничего не видеть вокруг не желаю. Все. И отстаньте от меня, не то… — Женька вскакивал со стула и, пользуясь своим огромным ростом и силой, хватал нас со Степанидой за шкирку, пытаясь столкнуть лбами. Начиналась возня. Мы с Юркой тоже были не слабенькими ребятами.

— Ну, хватит! — наконец говорил Степанида. — Садитесь заниматься. Завтра контрольная.

Несмотря на Женькины «еретические» взгляды, мы искренне любили его. Был он отзывчивым, добрым, всегда готовым помочь и неунывающим веселым парнем. Жил Женька на Малой Московской улице, и мы часто собирались там для занятий. Правда, занимались мы и у Степаниды, и у меня, и жены угощали нас всегда одним и тем же блюдом: кислой капустой с отварной картошкой, обильно политой подсолнечным маслом. Другого ничего не было, но каким вкусным это казалось!

Наш класс был дружным и спаянным, настоящим «морским» классом. Володя Александровский всегда ставил его в пример, когда сравнивал с такими же параллельными. Успеваемость мы имели самую высокую.

Трудно давался нам английский язык. Ученики должны были только уметь читать лоции и карты, разбирать тексты коносаментов и договоров на перевозку грузов. А мы хотели говорить.

Среди своих знакомых я нашел двух милых студентов, мужа и жену Потаповых. Оба учились на филологическом факультете университета, на английском отделении, и согласились за мизерную плату два раза в неделю давать нам уроки разговорного языка. Мы создали группу. В нее вошли: Степанида, Юрка Мартынов, Кобцев и я. Женька отказался. У него не хватало времени.

Теперь каждую среду и пятницу мы собирались на Седьмой линии Васильевского острова в маленькой комнате Потаповых. Это были такие славные, душевные ребята, что после окончания урока мы еще долго засиживались у хозяев, пили чай и говорили, говорили обо всем, что лежало на сердце. Особенно любили Галочку Потапову. Стройная, как девочка, мягкая, деликатная, она обладала удивительной способностью вовремя помочь, успокоить в трудную минуту. С ней делились своими радостями и горестями. Учили они нас добросовестно. К концу года мы уже довольно сносно могли объясняться с лоцманом, со стивидором, с таможенником и вести простенькие морские разговоры.

Зима проходила в трудах и заботах. Работа во Внешторгтрансе, Мореходка, английский заполняли все время. Я очень уставал, не высыпался, но бодрости духа не терял.

В марте в моей семье произошло большое событие. Родился сын. Мальчишку назвали Игорем. Я ходил важный.

Наконец наступил долгожданный момент. В мае начались государственные экзамены. Так они назывались в Мореходке. Если экзамены оканчивались успешно, мы получали свидетельства штурманов малого плавания, которые тут же могли менять на дипломы. Стаж у всех был. А там — прощай матросский кубрик. Ты становился четвертым или даже третьим помощником. Но до этого все-таки было еще далеко. Надо сначала сдать экзамены, а одно название их — государственные— указывало на то, что дело это серьезное. Но все кончилось благополучно. Ребята выдержали испытания успешно, играл джаз на традиционном выпускном балу, в нашем классе накрыли столы, и мы с чувством произносили тосты в честь преподавателей. Благодарили их за учение. Рядом сидели наши принаряженные жены и девушки. Они с восторгом смотрели на будущих штурманов и, наверное, думали: «Ну, теперь жизнь будет полегче!»

Нас пригласили в зал, где торжественно вручили свидетельства штурманов малого плавания. Начальник техникума пожал каждому руку, пожелал семь футов под килем, прогремел туш. Счастливые, мы расходились по домам. Как ни трудно было, а все-таки дипломы мы получим.

На следующий день я уже обменял свидетельство на диплом. Он в красивой синей коленкоровой обложке, на которой вытиснено золотом: «Диплом». Прыгаю через ступеньки, бегу с третьего этажа на первый, в отдел кадров пароходства, и нетерпеливо стучу в окошечко комплектатора. Створка открывается, и я вижу голову дяди Васи.

— За назначением, — говорю я и с гордостью протягиваю ему мореходную книжку и диплом.

Елизаров принимает документы, разворачивает диплом, читает.

— Штурманом стал. Молодец! — говорит он и отдает мне диплом обратно. — Только придется эту навигацию еще матросом поплавать. Судов мало, свободных ваканций нет. Вот так…

А я-то думал, что меня сейчас же пошлют помощником капитана… Мое праздничное настроение омрачено, но ненадолго. Пока Елизаров роется в документах, я думаю: «Ничего. Попаду на пароход, а там, может быть, и должность откроется. Такие случаи часто бывают. Кто-нибудь заболеет или в отпуск пойдет… Ничего».

— На «Мироныч», — говорит комплектатор и протягивает мне приказ. — Счастливого плавания!

Дверца захлопывается. Вот это да! Я попадаю на «Мироныч», мой первый пароход загранплаваний. Как-то там теперь? Наверное, многое изменилось и люди новые? Ведь три года прошло! Ну, посмотрим.

КЭБ

Я не ошибся. Команда на «Мироныче» сменилась полностью. Пароход передали Балтийскому пароходству, и теперь на нем плавали ленинградцы. Приняв мои документы, старпом отпустил меня, сказав на прощание:

— Вахту будете стоять с Богдановым, жить во второй каюте, заступите с восьми утра.

Я шел по коридору, придирчиво оглядывая подволоки, переборки, палубу. Все сверкало чистотой. Хорошие традиции Августа Нугиса не забыли. За судном ухаживали.

В каюте, у столика, на брезентовой раскладушке сидел матрос и что-то писал. Когда я вошел, он бросил перо, перевернул тетрадь и уставился на меня. Первое, на что я обратил внимание, были его брови. Необычайно кустистые, какие-то белые, густые брови. Уже потом я разглядел все остальное. Голубые с хитрецой глаза, высокий лоб, рыжеватые волосы. В общем его лицо мне понравилось.

— Богданов? — спросил я.

— Угадал. Богданов Виктор Демьянович. А ты, вероятно, мой новый напарник?

— Точно.

— Ну, давай располагайся. Ты с какого парохода сюда пришел?

Я рассказал о своих предыдущих плаваниях, не преминув многозначительно заметить, что кончил Мореходку и ношу диплом в кармане. Богданов засмеялся:

— «Аналогичный случай был с нашей коровой в Тифлисе». Знаешь такой анекдот? Я тоже штурман и тоже ношу диплом в кармане. С прошлого года ношу. Мест нет.

Я обрадовался. Партнер мне попался подходящий. Два штурмана найдут о чем поговорить. Скучно не будет.

— Ты давно на «Мироныче»? — спросил я Виктора.

— Второй рейс пойду.

— Как тут теперь? Я ведь на нем уж плавал…

— Пароход подходящий. Тихоход. Больше днев, больше рублев, как говорят. Ребята отличные, администрация чудесная… Слушай, тебе когда на вахту заступать?

— Завтра с утра.

Виктор нахмурился, глаза у него стали грустными.

— А мне сегодня с шестнадцати. Через два часа. Слушай, у меня к тебе огромная просьба. Выполнишь, а? — вдруг оживился мой партнер по вахте. — Я тебе этого не забуду. Выполнишь?

— Смотря что, — осторожно сказал я.

— Отстой за меня вахту, а? Понимаешь, — он доверительно склонился ко мне, — одно дело есть. Не приду сегодня — все пропало!

— Какое дело?

Виктор укоризненно покачал головой:

— Не догадываешься? Девушка… Ясно?

— Понятно.

— Так отстоишь?

— Да не знаю… Мне домой надо, вещи собрать, жена будет беспокоиться…

— Жена! — презрительно фыркнул Виктор. — Никуда она не денется. Знает же, что ты на судно пошел. Вещи успеешь собрать. Нам здесь стоять и стоять. Отстой, ну что тебе… Я потом за тебя отстою, когда тебе будет надо. Ладно?

— Ладно, — кисло согласился я.

Мне совсем не хотелось сразу заступать на вахту. Лидочка ждала меня, мы хотели вечером пойти в кино, а тут…

— Спасибо. Выручил. Я тебе этого не забуду. Виктор вскочил, ринулся к шкафу, вытащил из него костюм, ботинки, рубашку и лихорадочно принялся стягивать с себя рабочие штаны. Минут через пятнадцать он предстал передо мной свежевыбритый, надушенный, в белой рубашке и в английской пестрой кепочке, согласно тогдашней совторгфлотской моде.

— Готов, — удовлетворенно сказал он, оглядывая себя в зеркало. — Ты тут сиди, а я сейчас слетаю к старпому, спрошу разрешения на подмену, приду тебе скажу. Чиф разрешит. Не беспокойся.

А я и не беспокоился. Лучше бы он не разрешил, тогда я пошел бы домой. Но старпом разрешил. Вить ка помахал мне на прощание рукой через иллюминатор и скрылся. Заступать на вахту было еще рано. Я осмотрел полку с книгами. Стихи Есенина, Маяковского, астрономия Хлюстина, учебник навигации… Я полистал справочник штурмана, прилег на голую, не застеленную еще койку. «Черт меня дернул согласиться, надо было…» — подумал я, но тут дверь распахнулась и в каюту влетел парень с развевающимся полосатым галстуком, в шляпе на затылке.

— Витька где? — не здороваясь, спросил он.

— На берег ушел.

— Как на берег? Ему же на вахту с шестнадцати.

— Я за него буду стоять.

— Ты что, новый матрос?

— Ага.

— Мое фамилие Экстерович. Слышал, наверное? Женька Экстерович?

Я поглядел на его оттопыренные уши и круглые серые глаза.

— Чапаева вот знаю, а Экстеровича, извини, нет, — сказал я.

— Плохо знаешь кадры пароходства, друг. Ну, это не важно. Ты меня должен выручить. Кровь с носа, в Одессе так говорят. Станешь за меня на вахту с ноля. Понял? А я за тебя следующую отстою. Договорились? Вопрос жизни. Понял?

— Девушка? — насмешливо спросил я. Но он не уловил моей иронии.

— Провидец! Верно. Понимаешь, вчера в Саду отдыха… спас ее. Пристала к ней какая-то шпана, ну, я вступился. Тут еще несколько человек за меня. Одним словом, Лерочка, так ее зовут, со мной осталась.

Плачет. Ну, поужинали вместе, проводил ее… Сегодня обещал с ней за город поехать. Понял? Ты бы только видел! Богиня! Блондиночка, ножки точеные, фигура… Может быть, даже женюсь.

— Что? — я обалдело поглядел на Женьку. — Женишься?

— А что ты думаешь? — мечтательно сказал Женька, он весь лучился, сиял. — Такие женщины встречаются раз в жизни. Человек проходит мимо своего счастья… Прошел, не заметил — и все… Какая у нее душа! Судьба трагическая… Тебе только рассказать— не поверишь. Ну, ладно. Я побегу к старпому, скажу ему, что ты за меня встанешь с ноля…

Я возмутился бесцеремонностью этого парня и сердито сказал:

— Можешь не ходить. Стоять за тебя не буду. Ты, вообще, соображаешь что-нибудь? Кто же три вахты подряд разрешит стоять? Да и с какой стати? Что я вам — козел отпущения?

Женька сразу погас. Он швырнул шляпу на койку, сел на раскладушку.

— Это ты прав. Три вахты не разрешат. Я как-то не учел. Как же быть? Эх… — Он с яростью потер свой нос. — Витька опередил меня. Приди я к обеду, ты бы меня подменил. Не везет.

— А ты бы своего напарника попросил.

— Своего напарника? Он не встанет. Я ему уже и так две вахты должен… — Женька осекся, поняв, что сказал лишнее. — Ладно, ничего не поделаешь. Поедем за город в следующий раз. Побегу. Должен все ей сказать. Пока. Я тебя сменяю. Буду как штык в ноль часов, — и, схватив шляпу, Женька выбежал из каюты.

Конечно, в ноль часов он на вахту не пришел. Я топтался у трапа, наверное, не меньше часа, проклиная в душе и Женьку и его Лерочку. Женька подкатил к судну на такси. Он пронесся мимо меня, срывая на ходу галстук, воротничок, пиджак. И через пять минут появился на палубе, волоча за собой плохо натянутый сапог, в ватнике и шапке.

— Можешь быть свободным. Все в порядке? О'кей. Ты меня извини. Так получилось. Понимаешь, Лерочка…

Вероятно, он рассказывал бы мне о своих приключениях всю вахту, да я не стал его слушать. Надо было выспаться.

Дней через пять «Мироныч», нагрузившись по самый мостик досками, отплыл в голландский порт Дельфзиль.

Первое впечатление о Витьке у меня сложилось такое: «Простой, хороший парень». Но такая примитивная характеристика не подходила этому человеку. Он был хорошим, но далеко не простым. Витька любил посмеяться, понимал юмор, участвовал во всех наших начинаниях, но часто вдруг становился молчаливым, замыкался. Он вообще мало рассказывал о себе, о своей семье, о девушках. Со всеми он держался ровно, никогда не ссорился, ко всему подходил с шуточкой. С администрацией судна, в частности со старпомом, нашим непосредственным начальником, у Витьки были прекрасные отношения, и потому он как-то очень ловко обделывал свои «делишки» — получал выходные дни, когда их никому другому не давали, подменялся на вахте, позже стал артельщиком, что тоже имело некоторые преимущества: выдал продукты, убрал кладовые и, если не надо ехать в магазин, — свободен. Он умел быстро улаживать бурные споры, грозящие перейти во взаимные оскорбления.

— Товарищи, товарищи! Ну что это, в самом деле? Я согласен — в споре рождается истина. Но не в такой форме. Вы должны научиться спорить красиво. Вот я вам расскажу случай… — говорил Витька и начинал какую-нибудь длиннейшую историю, которая начисто отвлекала спорщиков от предмета их спора. В команде за ним укрепился эпитет — «хитрован», но звучало это скорее ласково, чем осуждающе. Матросы его любили.

Иногда Витька присаживался к столику и доставал тетрадь в клеенчатом переплете. Тихонько поскрипывали переборки, судно покачивало, булькало в трубах парового отопления, уютно горела над столом лампа под зеленым абажуром. Витька поглядывал на меня, а я делал вид, что сплю крепким сном. И тогда он начинал писать. Я не мешал ему, хотя любопытство одолевало меня. Но живя вместе в одной маленькой каюте, трудно что-нибудь держать в тайне. Скоро я узнал, что пишет Витька. Он писал стихи. Лирические стихи о любви и море. Я, конечно, не удержался и рассказал об этом Женьке. Мы решили попросить Витьку почитать нам свои произведения.

— Значит, ты, поэт, нам ни слова, а стихи пишешь? Нехорошо, друг Тряпичкин. Читай, — наступал на Виктора Женька.

— Да кто вам сказал? Никакой я не поэт, ничего не пишу, — отнекивался Витька. — Пушкина могу вам прочитать. Хотите?

— А тетрадочка в клееночке? Пушкин? — ввернул я. — Не обманешь.

— Тетрадочка в клееночке? В Шерлоки Холмсы ты не годишься. Это книга учета продуктов.

Но мы не успокоились, пока Витька не прочел нам несколько «морских» стихотворений. Они нам понравились, и Витька стал у нас признанным поэтом.

Витька, Женька и я крепко дружили. Вместе проводили время, ходили в Интерклуб, на берег за границей. Витька бывал у. меня дома, у Женьки, но никогда никто из нас не попал к нему в гости. Витька резко разграничил свою жизнь на судовую и береговую и в эту вторую половину своей жизни вторгаться никому не позволял. Так было и впоследствии, когда Витька женился. Мы не получили приглашения познакомиться с его женой. Кажется, брак был не очень удачным. Но это мы знали понаслышке. А мы ведь были его ближайшими товарищами…

Женька представлял собою полную противоположность Витьке. Очень экспансивная натура, он постоянно находился в легком возбуждении. Голова его была заполнена всевозможными, чаще всего нереальными, проектами, вечно он попадал в какие-то удивительные истории, всегда ему встречались необыкновенные женщины, которых он спасал, наставлял на путь истины помогал найти свою дорогу в жизни. Он кормил их обедами, покупал вещи, одалживал деньги. Он искренне влюблялся в них. Ему казалось, что именно она, его последняя знакомая, и есть то совершенство, которое он искал. Он готов был отдать все. Его часто обманывали, но он горевал недолго. Всегда находилась более прекрасная.

Ему до всего было дело. Если Женька где-нибудь встречал несправедливость или ему казалось, что совершена несправедливость, то он непременно влезал в «историю»: вставал на защиту обиженного, лез на рожон. Поэтому часто попадал впросак. Доброты и широты он был необычайной. Спросишь у него денег — отдаст все, захочешь что-нибудь из вещей — пожалуйста, бери что надо. Долги можно было ему не отдавать. Он редко их спрашивал. Правда, и от него получить долг было делом безнадежным.

Женька отличался крайней беспечностью. Ему ничего не стоило не прийти на вахту и в оправдание выдумать душещипательную историю о внезапной болезни кого-нибудь из родственников, он мог обещать и не выполнить, мог получить выговор старпома за небрежность и завтра же повторить то же самое. Эта беспечность мешала его службе.

Женька учился в Мореходке, потом бросил ее, ушел плавать матросом и теперь снова собирался туда поступать.

Когда он возвращался с берега, будь то ночь или день, он врывался к нам в каюту и, если мы спали, начинал тормошить и кричал:

— Слушайте, вы, пижоны! Да будет вам дрыхнуть. Выспитесь еще. Слушайте, что я вам расскажу…

Не помогали никакие протесты. Мы должны были выслушать его очередную историю, сказать свое мнение.

— Глупость какая, — говорил сонным голосом Витька. — Поступаешь, как пятилетний ребенок…

— Глупость? Ничего — то ты не понимаешь, сухарь несчастный, — сердился Женька. — Правильно тебя артельщиком выбрали. Ты только банки с консервами можешь считать.

Он хлопал дверью и, возмущенный нашей черствостью, уходил к себе.

Во время рейсов, в свободное от вахт время, мы собирались у нас в каюте. Говорили о том, как будем плавать штурманами, какой должна быть служба, кто может называться настоящим хорошим помощником капитана. Мы много читали и всегда спорили о прочитанном — вкусы у нас были разные. Помню, какое восхищение вызвал у нас только что появившийся роман Леонида Соболева «Капитальный ремонт». Тут уж мнения сошлись. Отдельные главы романа мы читали вслух. Женька даже выучил наизусть некоторые особенно понравившиеся ему отрывки. Очень пришелся нам по душе старший Левитин, умный и беззаветно любящий флот и матросов офицер. Мы с нетерпением ждали выхода в свет продолжения, гадали, как сложатся судьбы героев во второй книге.

Сделав два рейса в европейские порты, «Мироныч» пришел в Ленинград для того, чтобы взять доски для Франции. Раньше никто из нас в этой стране не бывал, а потому мы очень радовались предстоящему плаванию. Но нас ждало горькое разочарование. Первым печальную новость принес Женька. Он прибежал на судно с берега и, обнаружив нас с Витькой работающими на палубе, закричал:

— Срочно идите сюда! Важное сообщение!

Мы пришли в каюту, Женька закрыл дверь и прошептал:

— «Мироныч» посылают в Карскую экспедицию. Поняли, лопухи?

— Кто тебе сказал? Бросил бы трепаться. Во Францию идем, трюма под лес готовим, а он — в Карскую!

— Ну, дело твое. Можешь не верить, а я собираю мешок. Немедленно ухожу на берег, тем более что у меня причины уважительные…

— Опять заболел кто-нибудь? Не с кем оставить, требуется твое присутствие и уход за больным. Так? — съехидничал Витька.

— Да. именно так. Могу справку принести. Женька ушел, и мы слышали, как хлопают дверцы шкафа в соседней каюте, выдвигаются ящики. Видимо, он действительно собирал свои вещи.

Такие действия нас обеспокоили, и мы решили проверить Женькино сообщение. За выяснение взялся Витька. У него был знакомый в отделе эксплуатации. Сведения подтвердились. Пароход посылали на Диксон, а потом на Обь в Новый порт за досками для Англии. Мы были опечалены — уже настроились на Францию, в каботажном плавании платили меньше, и надо было самим выгружать судно. Пропадало лето — в Арктике всегда холодно. Энтузиастов оказалось мало. Большинство ребят под разными предлогами попытались удрать с парохода. Но никого не отпустили. Был издан строгий приказ: «Команда на «Мироныче» должна остаться полностью. Задание важное». В то время такие плавания для торговых судов были редкостью и назывались экспедициями. Женька осаждал старпома, отдел кадров, носился с какими-то бумажками, но освободиться от «Мироныча» не сумел. В конце концов все успокоились и теперь, обсуждая предстоящее плавание, находили его даже интересным.

— Я лично не прочь познакомиться с Арктикой, — говорил Витька. — Штурману это необходимо. Надо иметь представление, что это такое.

— А мне рассказывали, что Арктика привлекает к себе людей своим величием, суровостью природы, какой-то особенной тишиной. Арктика околдовывает людей. Человек, побывавший там один раз, уже не может с ней расстаться. Может быть, и я останусь там… года на три, — фантазировал Женька, и сам начинал верить своим словам, загорался и говорил — Там люди на вес золота. Буду работать такелажником или кем-нибудь другим…

— А как же больная тетя? Ведь она должна быть под твоим присмотром? А ты на три года?

Женька не удостаивал нас ответом. Фокус не удался, что уж о нем говорить.

Пароходство стало оказывать нашему судну заметное внимание. Обновили и пополнили снабжение и инвентарь, поставили на три дня в ремонт, каждый день приходили представители разных отделов — проверяли готовность «Мироныча» к арктическому плаванию.

В пароходстве выходила газета «Советская Балтика». Главным ее редактором был Ефим Береговой. Каждый номер газеты кончался словами: «Привет морякам!» и подписью: «Ефим Береговой». Эта фраза стала такой популярной, что при встрече или расставании мы всегда говорили: «Привет морякам, Ефим Береговой!»

Худенький, маленького роста, Ефим неожиданно появился у нас в каюте и сразу взял быка за рога. Он бросил на столик свой огромный портфель, кепку, поправил круглые очки на большом носу и начал:

— В чем дело? Почему вы не даете материал? Это же преступление!

Мы опешили.

— Да-да, преступление, — глядя на наши удивленные лица, повторил Ефим. — Пароход отправляется в арктическую экспедицию, а они ни слова. Ни о подготовке, ни о людях, ни об энтузиазме моряков. Нехорошо, братцы.

— Но почему материал должны давать именно мы? На судне еще тридцать человек.

— Если вы хотите меня обмануть, — Ефим укоризненно покачал головой, — то это вам не удастся. Вы культурные, интеллигентные ребята. Готовые штурманы. Я же все знаю… Кому, как не вам, давать материал в газету? Меня направил к вам судком.

В каюту вошел Женька, поздоровался и сел на краешек койки.

— Вот наиболее интеллигентный человек, — показал на Женьку Виктор, — имеет склонность к журналистике, прекрасный рассказчик.

— Как же, знаю, — не растерялся Ефим, — на него я тоже рассчитываю. В общем, слушайте сюда. Во время рейса вы трое должны вести путевые заметки. Все видеть, все записывать. Больше о людях, об их делах, мечтах, быте. Необычная природа. Вы встретитесь со многими интересными людьми, там, на Севере. Зимовщики, полярные летчики, строители порта на Диксоне… Пусть — это даже лучше — будет одна целая вещь, большой очерк… Вы возвращаетесь из рейса, сдаете рукопись мне. Я ее отдаю на машинку и начинаю печатать в «Советской Балтике» с продолжением… Потом мы выпускаем отдельную книгу. Я это беру на себя. В издательстве «Водный транспорт» нас поддержат. Ваши фамилии станут известными в морских кругах.

Ефим говорил так убежденно, с таким жаром, что охвативший нас сначала скептицизм исчез бесследно. Мы были потрясены открывшимися перед нами горизонтами. Нам предстояло стать настоящими журналистами! И потом так хотелось, чтобы наши фамилии были известны в морских кругах.

— А как же мы будем писать втроем? — спросил Женька.

— Очень просто. Рейс большой, разделите его на три части. Каждый будет писать свою часть. Потом соедините какими-нибудь связующими фразами. Имейте в виду, газета рассчитывает на ваш материал. Других просить не буду. Не подведите.

— Подписываться нам как?

— Можете ставить все фамилии подряд, можете придумать себе псевдоним.

Псевдоним! Вот это здорово. Кажется, только известные писатели подписывали свои произведения псевдонимом.

Ефим Береговой пожал каждому из нас руку, сказал на прощание «привет!» и ушел, а мы остались в каюте обсуждать предстоящую журналистскую работу.

— Прежде всего надо придумать название. Такое название, чтобы дух у читателей захватывало, — сказал Витька. — Вот, может быть, так… «Полярные дали».. Или «Сквозь льды и туманы»?

— А может быть, туманов и льдов не будет, — хихикнул Женька. — Тогда как? Предлагаю «Вторая Карская». Солидно и убедительно. Первая Карская уже была. Принимаете?

Мы еще некоторое время придумывали название нашей будущей книге, но все-таки приняли предложение Женьки. Пусть книга называется «Вторая Карская». Звучит!

— А как будем подписываться? Своими фамилия ми или возьмем псевдоним? — спросил я. Мне очень хотелось, чтобы у нас был псевдоним. Какой-нибудь звонкий, впечатляющий… Ну, скажем, «Морские братья».

— Конечно своими фамилиями, — безапелляционно заявил Женька. — Иначе никто и не узнает, кто писал.

— А я думаю, что на первое время псевдоним нужен, — осторожно сказал Витька. — В «Советской Балтике» подпишемся псевдонимом, а уж если, будет книга, то поставим свои фамилии. Это на случай неудачи.

— Ну, ладно, — согласился Женька. — Помните? Козьма Прутков — псевдоним трех писателей. Мы можем что-нибудь в таком же духе… Владимир Шторм!

— Есть уже Шторм, — отмахнулся Витька. — Где- то встречал. И почему Владимир?

Вдруг меня осенило:

— Давайте назовемся КЭБ!

— Ну, ты и даешь! КЭБ! Почему не дилижанс, не фаэтон, не бричка? — язвительно спросил Женька, обиженный, что не приняли его «Владимира». До него еще не дошел весь глубокий смысл псевдонима КЭБ.

— Первые буквы наших фамилий, — объяснил я. — Как братья Тур, знаете?

— Нет, не подойдет. Смеяться будут. КЭБ! Сразу вспоминается что-то на четырех колесах. Давайте другое.

— А мне нравится, — поддержал меня Витька. — Давайте, правда, КЭБ. Коротко и звучно.

Пришлось Женьке согласиться. Так возникло литературное объединение КЭБ. Оставалось разделить сферы влияния. Особенных споров это не вызвало. Женька захотел взять себе «обратный путь и Англию», я получил «Обь и Диксон», Витька «плавание на Севере, жизнь на «Мироныче», людей». Теперь надо было писать книгу. И бог свидетель, мы писали ее честно и самозабвенно.

Первым начал писать Витька. Каждый вечер после работы он проводил за столом. Он писал о «симфонии порта», «журавлиных шеях кранов», «мужественных советских моряках», об Архангельске, «напоенном терпким запахом сосны», и о нас с Женькой. У Витьки мы получались ловкими, остроумными парнями, «не боящимися никаких трудностей», которым по плечу любая работа.

Мы хвалили его и удивлялись, как верно Витька дает характеристики людям! Все замечает. Не терпелось испробовать свои силы на журналистском поприще, но пока «Мироныч» находился в Витькиной сфере влияния.

Когда же наконец пароход пришел на Диксон, я с жаром взялся за перо. Сначала дело шло плохо, но потом я расписался. Суровая природа островов вдохновила меня. Скалы, покрытые мхом, снег на побережье в августе, серое небо, унылый вой ветра, несколько жалких деревянных домиков, льдины, заплывающие в бухту…

И в этом убогом месте по плану должен быть большой порт. Его уже начинали строить. Молодые, веселые люди, в ватниках, меховых шапках, в высоких рыбацких сапогах, приезжали к нам на судно, разыскивали свои ящики, ругались со вторым помощником, требуя выгрузки вне всякой очереди. Они — радисты, монтируют радиостанцию. Ждать не могут. Вслед за ними на борт поднимались такие же напористые ребята-строители и кричали, чтобы первыми выгружали разборные дома, потому что рабочие все еще живут в палатках и им надо создать условия. Появлялись и летчики, неуклюжие, в собачьих унтах и меховых, кожаных регланах. Просили, чтобы скорее сняли с палубы бочки с горючим. Все торопились, все хотели успеть побольше до наступления холодов.

День и ночь к борту нашего судна подтаскивали баржи. Работа не останавливалась ни на час. Мы сами стояли на лебедках, сами застропливали подъемы и старались делать все как можно быстрее. Темп Диксона захватил нас.

Ефим Береговой оказался прав. Нас удивил и поразил Север. Женька, наслушавшись полярников, загорался и серьезно объявлял:

— Иду к Святокову. Попрошу, чтобы оставил меня на зимовке.

Святоков был новым начальником острова и прибыл на Диксон из Архангельска на «Мироныче». Он как-то в шутку говорил, что найдет работу всем желающим остаться с ним морякам.

Мы с Витькой не одобряли такой план. Сначала Женьке надо окончить Мореходку, а потом уж зимовать, если он хочет. Сейчас не стоит терять три года. Кажется, наши доводы его убедили.

Как-то к «Миронычу» подвели громадную деревянную баржу. Посередине палубы стоял смешной домик, настоящая деревенская изба-сруб, из кирпичной трубы вился голубоватый дымок. На протянутой между двумя шестами веревке сушилось белье. Мирная картина, совсем не подходящая к ландшафту Крайнего севера, к неспокойному рейду Диксона.

Мы с Витькой работали на лебедках третьего трюма, Женька считал груз. Вдруг я заметил, что шкентель Витькиной лебедки ослаб, лебедка не работала. Я застопорил свою, повернулся к Витьке. Он глядел на баржу. На палубе стояла девушка… Красавица? Может быть. Тогда она показалась нам красавицей. Она стояла и молча разглядывала нас дружелюбными синими глазами. И что было удивительным — одета девушка была не в ватник, штаны и теплую шапку, а в яркое платье и городские туфли. Ее светлые волосы были аккуратно уложены в модную тогда прическу «королева».

— «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…» — пропел довольно громко Женька. Он забыл про свою счетную книжку и не отрывал глаз от незнакомки. Девушка улыбнулась и ушла к себе в избу.

— Вот это да! — закричал нам Женька. — Совершенно невероятное явление в этих широтах. Надо будет срочно… — но он не успел закончить фразы.

На палубе баржи появился молодой человек. Он вышел из той же избы, куда ушла девушка. Вид его тоже был необычным. Нет, таких баржевиков мы раньше не видели. На нем были высоченные английские резиновые сапоги на красной «зубатой» подошве, синий свитер, морская фуражка с «крабом». Лицо с тонкими чертами, типично грузинское, большие, черные, восточные глаза, «шкиперская» бородка, трубка в зубах. Нет, этот человек никак не походил на баржевика.

— Привет, генацвале! — заорал Женька. — Привет от тружеников моря! Откуда ты, прелестное дитя?

— Привет, кацо, — улыбнулся бородатый молодой человек. — Из Красноярска. Груз привезли для Диксона. А вы откуда?

— Из Архангельска. Продовольствие на твое корыто перегружать будем. Ты что, здесь капитаном?

— Шкипером, — усмехнулся бородатый. — Это то же самое.

— Понятно. Приходи к нам после шестнадцати, поговорим. Можешь прихватить кого-нибудь с собой… — дипломатично намекнул на девушку Женька.

— Ладно, — поднял руку парень. — Приду. Почему-то мы решили, что он обязательно придет с девушкой, которую мы видели на палубе. Надо было не ударить лицом в грязь. Витька владел бутылкой хорошего портвейна. Ее подарил кто-то из экспедиционников, когда уходил с «Мироныча». После вахты мы взяли на камбузе оставшиеся от обеда котлеты, «сервировали» столик у нас в каюте и стали ждать.

К нашему большому разочарованию, шкипер появился один. Но скоро мы забыли о девушке. Гость был интересным человеком. Выяснилось, что он действительно грузин из Сухуми, но кончил Мореходку во Владивостоке и последнее время плавал вторым штурманом на судах Дальневосточного пароходства. Звали его Анатолием Качарава. Обстоятельства сложились так, что он попал в Красноярск, и там ему предложили перегнать баржу на Диксон.

— Ну, я согласился. Никогда прежде по рекам не ходил. Природу захотелось посмотреть. Платят здесь не меньше. В этом смысле ничего не потерял. Вот вернусь в Красноярск, сдам баржу и снова поеду на Дальний Восток. Люблю этот край.

— Значит, не жалеешь, что стал шкипером?

— А чего жалеть? Наоборот. Очень доволен. Может быть, в жизни и не придется того посмотреть, что сейчас видел. Енисей такой красивый, рассказать невозможно.

— Сколько же у тебя команды? — спросил Женька. Я сразу понял, что он снова подбирается к девушке.

— Еще два человека.

— Кто же?

— Два матроса.

— Да… А женщина на борту тоже матрос?

Толя усмехнулся:

— Это моя жена.

— Жена? — Лицо у Женьки вытянулось.

— Ну да, жена, — повторил Толя.

— Как же она согласилась идти с тобой в плавание на таком судне? — спросил Витька.

— А вот так и согласилась. Не захотела расставаться. Любит, значит, — весело подмигнул нам Толя. — Тут на нее многие заглядывались. Золотые горы предлагали. Север, сами понимаете. Женщин мало, да?

Шкипер разгадал наши мысли. Темнить не имело смысла.

— Женщин мало, это ты прав. Но ты себе такую красавицу отхватил!.. — восхищенно воскликнул Витька. — Мне, например, страшно было бы. А вдруг похитят?

— Мне не страшно. Милочка сама не уйдет, а для похитителей вот что есть. — Толя поднял сжатый кулак и засмеялся. — Имейте это в виду.

— Да что ты в самом деле? За кого ты нас принимаешь? Мы-то тут при чем? — заверещал Женька. — Какие мы похитители? Я даже и не видел твою Милочку…

— Я тэбя рэзать буду, генацвале, — с нарочитым грузинским акцентом пробасил Качарава и скроил зверскую физиономию.

Мы сидели долго. Толя нам понравился. Наверное, мы ему тоже. Он рассказывал нам о Дальнем Востоке, советовал бросить Балтийское пароходство и ехать прямо во Владивосток. Там уж с дипломами штурманов матросами плавать не придется. Людей не хватает. Окончившие техникум штурмана через два-три года становятся старпомами.

— И чего вы держитесь за свое пароходство? Непонятно! Время теряете. Все перезабудете, пока до капитанского мостика доберетесь. А у нас перспектива. Посмотрите на наши суда. Есть в вашем пароходстве такие молодые капитаны? Нет. Приезжайте к нам, я вам говорю…

Все это выглядело очень заманчиво. Дальний Восток! Неизведанный, романтический край.

Уходя к себе на баржу, Толя сказал:

— Спасибо, ребята. Посидели знатно. Соскучился по обществу. Приходите завтра к нам. Ужинать. Мы будем рады вас видеть.

На следующий день в костюмах, белых рубашках и галстуках мы отправились в гости к Качараве. Нас приняли с поистине грузинским радушием. Милочка напекла пирогов, нажарила мяса, Толя достал заветное сухое вино, привезенное им еще из Сухуми. Видно было, что хозяева действительно рады нашему приходу.

Сначала мы смотрели только на Милочку. Все было прекрасно в этой женщине. И улыбка, и веселый взгляд, и манера говорить неторопливо, немного растягивая слова, и легкая походка. Милочка удивительно ловко, ни за что не задевая, передвигалась по своей тесной избушке. Казалось, что она находится в просторной комнате.

Потом, когда мы немного пришли в себя, привыкли к хозяйке, перестали пялить на нее глаза, поняв наконец, что такое внимание просто неприлично, завязался общий разговор.

Милочка и Толя оказались простыми, веселыми, добрыми людьми. После чая Милочка спела нам под гитару несколько песен. Теплом веяло от остывающей плиты. На столе потрескивала керосиновая лампа «трехлинейка», тихонько перебирала струны хозяйка. А за окном холодная серая волна била в борт, надоедливо скрипели швартовы, шел злой колючий снег и подвывал ветер. И так нам было хорошо и уютно в этой избушке, что мы готовы были остаться там навсегда и не возвращаться на свой «Мироныч».

Женька подарил Толе учебник «Мореходные инструменты». Книга только что вышла в свет, и Толе очень хотелось ее иметь. Мы с Витькой преподнесли хозяйке маленькую немецкую пивную кружечку. Другого у нас ничего не оказалось. Попрощались, обещали писать друг другу… Ночью баржу отвели от борта «Мироныча». Мы вышли на вахту к лебедкам и сразу почувствовали, что чего-то не хватает, что-то у нас отняли… Так и осталась в памяти эта встреча на барже, в избушке, с милыми людьми. Осталась на всю жизнь. Теплое пятнышко на фоне холодного Диксона.

Много лет спустя, сидя в огромной каюте капитана ледокольного парохода «Левоневский» Анатолия Алексеевича Качаравы, на том же Диксоне, на том же холодном рейде, мы вспоминали молодость.

— Тут мы с тобой познакомились, — сказал Качарава, поднимаясь с дивана и подходя к иллюминатору. — Ведь тут это было. Диксон-то какой стал, смотри, не тому чета…

Да, Диксон стал другим. Построен целый полярный город. Управление порта, больница, клуб, столовая, детский сад, парники, аэродром, пирсы, краны… На рейде стояли океанские суда, сновали катера по бухте, танкер сливал топливо в серебряные баки… Полярный город, а тогда было несколько избушек.

— Помнишь свою баржу?

— Как же не помнить. Помню. Прекрасное было плавание. Единственное в жизни…

Я все ждал, когда он расскажет мне про Милочку, но Качарава молчал. Тогда я спросил его сам:

— А где Милочка?

Анатолий Алексеевич нахмурился.

— Милочки со мною давно нет, — неохотно сказал он. — Давно.

— Похитили? — попробовал пошутить я.

— Нет… Так уж получилось…

Мне стало грустно. Перед глазами встал бревенчатый домик, керосиновая лампа на столе и светловолосая женщина, перебирающая струны гитары. Тогда казалось, что счастье навсегда поселилось на этой барже…

«Мироныч» пошел на Обь за лесом. Я исправно описывал свои впечатления. Нового порта мы не увидели и не почувствовали. Пароход стоял посреди Обской губы на якоре. Подойти ближе не позволяли глубины. Где-то очень далеко справа угадывалась темная полоска берега с несколькими черными точками изб. Это был Новый порт. Старенький буксир подводил плашкоуты, нагруженные досками. На них приезжали и грузчики. Когда усиливался ветер, в губе поднималась толчея — неправильное волнение, плашкоуты начинало бить о борта парохода, погрузка прекращалась. Грузчики вылезали, шли греться к нам в столовую. Потом, попив горячего чая, они ложились на палубу в коридоре или забирались на котельные решетки — там было самое теплое место — и дремали до тех пор, пока снова не появлялась возможность начать работу. Мы были разочарованы. Ну какой же это порт? На берег даже сходить нельзя!

Грузили нас долго. Мешала погода. Все изнывали от нудной стоянки и ждали с нетерпением команды: «Вира якорь». Пожалуй, единственным, что осталось в памяти от пребывания в Новом порту, была обская вода. Желтая, мутная, она мощным потоком катилась к морю. Даже там, где губа уже соединилась с океаном, на много миль цвет воды оставался желтым, а вкус пресным.

Я как можно красивее написал про воду цвета охры и золотистые отмели, на которых «статуэтками сидели сотни белоснежных гусей», про «грузчиков, обветренных, с медально-медными профилями», и «янтарно-смолистые, сахарные доски». Правда, гуси были серыми, лица грузчиков обычными, доски белыми с желтизной, но хотелось показать Витьке и Женьке, на что я способен как журналист.

Поразить ребят мне не удалось. Пальму первенства, по общему нашему признанию, завоевал Женька, когда после выгрузки досок в Лондоне он прочел нам свой кусок «Второй Карской». Это был шедевр! Я до сих пор помню некоторые особенно восхитившие меня отрывочки.

«В темном бархате английской ночи под воткнутыми в небо, как булавки, звездами движутся тени… Это женщины, подстерегающие моряков. Берегись! Ведь это не любовь, а всего лишь кривая гримаса цивилизации… Открылась дверь в кабачке «Чарли Браун». Острая, узкая, как лезвие ножа, полоска света на секунду врезалась в ночь. И снова все темно. Вышел моряк, не ступавший на твердую землю много месяцев. Он ищет забвения. Берегись, товарищ! Это предупреждаю тебя я, знающий жизнь. Шорох. Чу!..»

К приходу в Ленинград мы закончили «Вторую Карскую». Рукопись была объемистая, написанная от руки и, конечно, в одном экземпляре. Мы торжественно понесли ее в «Советскую Балтику». Ефим встретил нас с распростертыми объятиями.

— Неужели написали?! Молодцы! Сережа, ты посмотри на этих ребят! — крикнул он своему заместителю. — Ты понимаешь, что важно? Мы вырастили своих спецкоров. Они будут давать нам интереснейший материал. Значит, так. Я просмотрю вашу рукопись и сразу же начну печатать в нашей газете с продолжением, потом свяжусь с «Водным транспортом». Книга будет. Вы когда уходите? Через неделю? Еще успеете прочитать первый отрывок в газете. Спасибо, товарищи!

Через три дня в «Советской Балтике» появилось начало «Второй Карской». Художник сделал заставку — пароход идет среди льдов, и под ней петитом было набрано: «Путевые заметки КЭБ». Внизу стояло: «Продолжение следует». Мы страшно гордились. Накупили по нескольку экземпляров и раздавали своим знакомым со скромным замечанием: «Пришли из Карской экспедиции. Это наши очерки. Скоро будет отдельная книга..» Мы просили всех сохранить для нас газету, пока мы будем в плавании.

«Мироныч» пошел снова в Англию и вернулся только через месяц. К нашему величайшему удивлению и негодованию, ни в одном номере газеты продолжения «Второй Карской» не было. Мы ринулись в редакцию. Ефим выглядел смущенным:

— Вы извините, ребята. Никак не мог поместить продолжения. Знаете, текучка заела, новые материалы, тут профсоюзная конференция, там актив… Ну, понимаете, не мог. Вот немного разрядится, тогда уж начнем…

Мы вышли от него разочарованными, уселись в садике у красного здания пароходства и принялись совещаться.

— Я считаю, что надо забрать рукопись, — сказал Витька. — Сами снесем в журнал «Смена» или «Резец». Подумаешь, «Советская Балтика»! А Ефим мне не понравился. Темнит что-то. За целый месяц не мог пи одного отрывка напечатать!

— А как же отдельная книга? Тогда тю-тю! Кто нам поможет ее продвинуть? — спросил я.

— Хорошей книге не надо помогать, — важно проговорил Женька. — Не беспокойся. Принесем, прочтут и напечатают. Ведь материал какой! Прима. Забираем рукопись.

Мы вернулись в «Советскую Балтику» и попросили вернуть наши путевые заметки. Ефим смутился еще больше, уговаривал нас не торопиться, потом долго рылся в шкафах, выходил в другую комнату и наконец сказал нам упавшим, виноватым голосом:

— Режьте меня на куски, пейте мою кровь, делайте со мною что хотите, — не могу найти вашей рукописи. Все перерыли. Нет.

— Так она в одном экземпляре! — заорали мы в три глотки. — Безобразие! Кавардак! Мы на вас в суд подадим! Невиданное безобразие!

Ефим развел руками, опустил голову. Его поза указывала, что он вполне согласен с нами, готов предстать перед судом и принять любое наказание. Но нас это не смягчило. Мы страшно ругались, наговорили ему уйму неприятных слов и в конце концов возмущенные и неутешенные покинули редакцию. Мы слышали, как Ефим крикнул нам вдогонку:

— Я еще поищу, ребята! Может быть…

Мы посидели в том же садике, всласть поругали Берегового, потом Женька сказал скучным голосом:

— Я, пожалуй, поеду домой, ребята.

Вскоре, сославшись на неотложные дела, ушел Витька, а я поплелся на пароход. Через час надо было заступать на вахту.

Литературное объединение КЭБ распалось. Рукопись так и не нашли. А жаль. Сейчас она доставила бы нам много веселых минут. И все-таки я признателен Ефиму Береговому, подтолкнувшему меня взяться за перо. «Вторую Карскую» я рассматриваю как начало своей литературной деятельности.

Корабль несчастий

Помощником капитана меня послали только в следующую навигацию, когда я окончил четвертый класс Мореходки и получил свидетельство штурмана дальнего плавания. Первым моим пароходом, на который я вступил как штурман, была «Кола». Он плавал между черноморскими и ближневосточными портами, заходил в Марсель, Геную, Неаполь… Рейсы интересные и не очень тяжелые. С плаванием на Севере сравниться не могут.

Прослужив на «Коле» одиннадцать месяцев, я уехал в отпуск в Ленинград. Не успел я оглянуться, как надо было уже идти в пароходство за новым назначением. Отпуск кончился.

Меня послали на пароход «Эльтон», третьим помощником капитана. Прежде я об этом судне ничего не слыхал. То, что удалось узнать о нем, повергло меня в уныние.

«Эльтон» только что купили у англичан. Пароход был старый, маленький, требующий капитального ремонта. Зимой его предполагали поставить на перевозку апатитовой руды из Мурманска. А я-то думал о новом современном теплоходе и тропических рейсах!

Лидочка с нетерпением ждала моего возвращения из пароходства. Как только я появился, она спросила:

— Ну, куда тебя назначили? Ничего пароходик? Надежный?

Она больше всего боялась, что «пароходик», на котором мне придется плавать, будет «ненадежным». Но сейчас я не мог сказать ей правды. Во-первых, чтобы не тревожить ее напрасно, во-вторых, не мог же я объяснить, что меня, способного и перспективного штурмана, послали на такой дерьмовый пароход? Очень уж не хотелось в этом признаваться. Поэтому я как можно убедительнее ответил:

— Пароход прекрасный. Его только недавно купили у англичан. Правда, он небольшой, но крепкий, чистенький и достаточно удобный. Каюты для штурманов неплохие…

— Тогда я спокойна. Хочешь, я приеду к тебе с сынишкой, когда вы придете в советский порт? — И она улыбнулась.

Ну разве я мог не хотеть? Конечно, хотел. Я даже взял с нее обещание, что она непременно приедет. Это было очень легкомысленно с моей стороны, но тогда мне казалось, что никаких затруднений не встретится. Как я ошибался!

Кончался декабрь. Погода в Ленинграде стояла отвратительная. Шел снег, дождь, завывали ветры. На улицах слякоть. Небо хмурое, серое. В море не переставая штормило.

«Эльтон», ошвартованный в Угольной гавани, принимал бункер [5]. Я добрался до парохода поздно вечером, когда стало совсем темно, проклиная все на свете, плюхая по жирным угольным лужам, то и дело спотыкаясь об обломки досок.

В темноте я не мог разглядеть очертаний парохода. На форштаге раскачивался на ветру желтый якорный огонь. У трапа в закопченной «летучке» метался маленький язычок пламени.

«Неужели электрической переноски у них не нашлось?»— подумал я, уже испытывая неприязнь к пароходу. Вахтенного не было. Я толкнул первую попавшуюся в надстройке дверь и очутился в кают-компании. За столом сидели два человека. При свете тусклой, без всякого абажура лампочки я сначала не мог разглядеть их лиц.

«Такие лампочки обычно ввинчивают в общественных уборных. Ради экономии. Напряжение-то не больше сорока вольт», — опять со злостью подумал я и поставил чемодан на палубу. Сидевшие за столом люди повернули ко мне головы.

— Мне бы капитана повидать, — сказал я.

Тот, что сидел в углу на диване, сказал глуховатым голосом:

— Пожалуйста. Я капитан Павлов. Зовут меня Михаил Иванович.

Вот уж не думал, что это капитан! Наверное, все у них тут такое… замшелое. Михаил Иванович был одет в старенький черный пиджак без нашивок, с помятыми лацканами, синий пупырчатый свитер — такие всегда покупали матросы в Лондоне у «знаменитого Когана» — и в высокие меховые сапоги. Совсем он не походил на капитана. Второй человек не проявил к моему появлению ни малейшего интереса. Он опустил голову на руки и так сидел все время, пока мы разговаривали с капитаном. Лица я его не видел, только заметил седые прокуренные хохлацкие усы. Я достал приказ-назначение, протянул Михаилу Ивановичу. Он мельком взглянул на бумажку, положил ее на стол и приветливо сказал:

— Ну что ж. Меняйте Гиршева. Он вас ждет не дождется. Уже неделю назад кадры обещали ему замену прислать, да никто сюда не идет. Как услышат: «Эльтон», — отказываются. Вплоть до увольнения. Как это вы согласились?

— Что же здесь так плохо? — с испугом спросил я.

— Хорошего мало. Сами увидите, — невесело проговорил Павлов, но потом неожиданно взорвался: — Этот пароход на прикол ставить надо, а не в рейс посылать! Не понимают там, что ли? Регистр тоже на поводу у начальника пароходства идет. Что он скажет, то и делают. А тому план выполнять надо, конец года, видите ли… Безобразие!

— Питательные средства ни к черту, скоро в котлы воду подавать будет нечем, — встрепенулся второй человек, и я увидел, что это старик с водянистыми голубыми глазами, морщинистый и какой-то серый, вероятно от усталости. — Динамо на последнем издыхании… Видите, какой свет?

— Это наш «дед», — представил мне старика капитан.

Старший механик протянул мне твердую, как мозоль, руку. Под ногтями чернели ободки угольной пыли. Видно, «дед» сам работал вместе с другими механиками.

— А вы не пробовали протестовать, Михаил Иванович? — осторожно спросил я. — Или обратиться куда-нибудь повыше?

— Наивный вы человек! Пробовал. Только все это напрасно. Начальник пароходства — лицо влиятельное. Вызвал меня и сказал, что если я не желаю идти в рейс, то могу увольняться. Он найдет другого капитана. Регистр выпускает, значит, пойдем, — горько закончил Павлов и принялся сворачивать самокрутку из «Добельмана».

Этот разговор как-то сразу сблизил меня с Михаилом Ивановичем и «дедом». Не всякий капитан станет откровенничать с третьим помощником, да еще с тем, которого видит впервые. Видно, наболело на душе, за хотелось высказать свои обиды кому-нибудь… Теперь эльтоновские болезни становились и моими тоже.

Третьего помощника Симку Гиршева я знал еще по яхт-клубу. Когда я открыл дверь в его каюту, он валялся в койке. Увидя меня, Симка вскочил и бросился мне на шею.

— Наконец! Пришел меня сменять? Все готово! Касса, документы, карты, приборы. — Он распахнул дверцу шкафа, выдернул оттуда бутылку рома, две рюмки, лихорадочно начал наполнять их, потом, не до- див до половины, поставил все на умывальник. — Лад- но. это успеем. Давай смотри, что хочешь, а я тем временем актик накидаю. Чтобы времени не терять. Может быть, я на последний трамвай попаду.

Я проверил кассу, приходо-расходную книгу. Все было «в ажуре». Симка, примостившись на койке, писал акт. Каюта была маленькая, грязная, с коротеньким диванчиком, на котором можно только сидеть, и деревянным умывальником с треснувшей раковиной. По белой, а теперь серой от грязи переборке медленно полз жирный клоп.

— Ну вот. Акт готов. Теперь пойдем в рубку, посмотришь там и можешь подписывать.

Мы поднялись в штурманскую рубку, тоже маленькую и тесную. Гиршев торопливо показывал свое хозяйство. Он боялся, чтобы я не передумал и в последний момент не убежал с «Эльтона», послав ко всем чертям этот пароход и его, Симку. Но мною овладело полное безразличие. Ничего не хотелось проверять, и я задавал в опросы только ради проформы. Рулевая, наскоро сколоченная из вагонки, больше походила на голубятню, чем на рубку. Заметив мой удивленный взгляд, Симка виновато объяснил:

— Понимаешь, в прошлый рейс «Эльтону» дали три дня на ремонт. Так эту рубку нам на Канонерке сварганили, чтобы потеплее вахту было стоять. А то ведь совсем открытый мостик был.

Мы спустились в каюту, и я подписал акт. Симка облегченно вздохнул, поставил передо мной рюмку.

— Давай быстро. За счастливое плавание! Куда это я свою белую рубашку засунул? Капитан здесь замечательный. Будешь доволен. Конечно, коробочка неважная. Ну, ничего, рейсик сделаешь, перейдешь на другой, — утешал меня Симка. Он очень торопился. Кидал свои вещички в чемодан не складывая.

— Все. Будь здоров. Надо еще забежать с Михаилом Ивановичем проститься да приемо-сдаточный акт ему передать.

Схватив чемодан, Симка убежал. Я остался один. Тяжело было у меня на душе. Я взглянул на переборку. Клоп исчез. Наверное, «встал на якорь» в удобном для него месте. У иллюминаторов образовались ледяные корочки. В каюте было холодно. Я посидел так несколько минут, ни о чем не думая. Неожиданно погас свет. Наверное, остановили динамо. Я как был в одежде залез на койку, ощупью нашел висевший на крючке, источавший кисловато-противный запах полушубок и, натянув его на голову, заснул.

Разбудил меня веселый голос:

— Вставайте, третий, сейчас отходим. Капитан просил на мостик.

Я открыл глаза и увидел плотного, коренастого, по-видимому очень сильного человека. Он улыбался.

— Вставайте, вставайте. В море выспитесь.

Я вскочил с койки, сунул руки под кран умывальника. Воды не было.

— Вечно этот Задорин забывает воду наливать. Один момент. Я сейчас принесу, — сказал парень, схватил кувшин и исчез. Он говорил северодвинским говорком, и я сразу признал в нем архангелогородца. Скоро парень вернулся, налил воды в умывальник.

— Вы кем здесь работаете? — спросил я.

— Боцманом.

— Архангелец?

— Ага. Сергей Козьмин. А вас как зовут?

Я назвался.

— Ладно. Будем знать.

Боцман ушел, а я оделся потеплее и пошел на мостик. Козьмин мне понравился. Молодой, архангелец, веселый — значит, наверное, хороший боцман. К своей большой радости, первым, кого я встретил на палубе, был мой соученик по Мореходке, Георгий Шадцкий. Мы кончали с ним на штурмана дальнего. Он очень удивился, увидев меня.

— Ты как сюда попал?

— Третьим.

— Ах, верно! Михаил Иванович говорил, что пришла замена Гиршеву, но фамилии твоей не назвал.

— А ты кем здесь? — поинтересовался я.

— Старпомом.

Значит, теперь он мой непосредственный начальник. На «ты» называть нельзя, и я сказал:

— Это хорошо, Георгий Степанович. Поплаваем вместе. Вы меня в курс дела введете.

— Субординация только на людях. С глазу на глаз можешь называть меня на «ты» и по имени.

Шадцкий, маленький, кругленький, с карими, немного выпученными глазами, излучал добродушие. Он был старше меня, и в Мореходку пришел, имея солидный стаж второго помощника. Родился он где-то в Керчи или Анапе и начал свое плавание в детском возрасте, на парусных «дубках». Поэтому морское дело Георгий Степанович знал отлично.

— Ладно, потом поговорим. Иди на мостик. Сейчас отходить будем.

Погода еще ухудшилась. С неба падали мокрые хлопья снега, превращаясь на палубе в грязноватую жидкую кашицу. Все кругом было неприветливым, серым, холодным. Ветер то усиливался, то ослабевал. По мостику прохаживался Михаил Иванович в короткой брезентовой канадочке с меховым воротником. Заметив мое появление, он спросил:

— Ну как, выспались? Сейчас пойдем. Проверьте карты, пожалуйста.

Теперь я хорошо разглядел капитана. Ему было лет сорок пять. Высокий, худощавый, под серыми спокойными глазами набрякшие мешки, какие бывают у людей с больным сердцем. Волосы светлые, с проседью. На лбу три глубокие морщины.

Симка говорил мне, что «Эльтон» идет с грузом зерна в Стокгольм. Я проверил карты на переход. Все было подобрано, на столе лежала первая ходовая карта. Я доложил капитану о том, что все готово. Он кивнул, взял мегафон и приказал отдать швартовы. На баке засуетились Шадцкий и боцман. Концы поползли на палубу.

— Дайте малый ход вперед, — сказал мне капитан, и я переставил медную ручку телеграфа.

«Эльтон» тяжело вздохнул, под ногами чуть-чуть задрожало. Это заработала машина и закрутился винт. Судно отходило от пирса. Налетел маленький шквал. Корму начало валить под ветер. Я забеспокоился. Мы могли задеть за пирс.

— Полный вперед! — скомандовал капитан, перегибаясь через планширь и наблюдая, как проходит корма. — Дали полный? Повторите еще, не то навалим…

Я прозвонил несколько раз «полный». Но мне показалось, что ход не увеличился.

На мостик прибежал «дед». У него были испуганные глаза.

— Михаил Иванович! — закричал он. — Ходу прибавить сейчас не можем. Пар не стоит. Через несколько минут поднимем… А пока так придется…

Капитан повернулся к «деду». Он был совершенно спокоен.

— «Пока» мы чуть не навалили. Прошли чудом чисто. Что же вы пар на стоянке не подняли? Ведь знали, что будем отходить?

«Дед» смущенно развел руками:

— Кочегары неопытные. Сейчас механики помогают. Поднимем.

Капитан ничего не ответил. «Дед» спустился вниз. Освободившись после швартовки на корме, на мостик пришел второй помощник. Была его вахта.

— Могу быть свободен? — спросил я капитана.

— Да-да, пожалуйста, идите.

Я решил поближе познакомиться с судном. Пошел на нос. Отсюда хорошо, была видна вся его передняя часть. Две высокие, тонкие колонки прижимались вплотную к надстройке, стрелы опускались прямо на люка, мачта стояла у самого носа, и этот необычный дополнял нелепый, выше человеческого роста, фальшборт. Все указывало на то, что «Эльтон» — чистый лесовоз и с апатитовой рудой он будет кувыркаться, как ванька-встанька. На белой надстройке, палевых колонках, стрелах, фальшборте, как проказа, лежали неопрятные ржавые пятна и подтеки. Такого запущенного парохода я еще не встречал.

На кормовой палубе боцман Козьмин с вахтенным матросом сильной струей из шланга смывали угольную пыль, облепившую все судно во время бункеровки. Заметив меня, Сергей сунул ствол шланга за борт и хмуро сказал:

— Пароплав наш осматриваете? Дрянь коробка. Вы на корму пройдите, посмотрите, как мы живем. Вот где гадюшник! Начальника бы пароходства туда — пожить на недельку. Сразу бы в ремонт поставил. И кто такому самодуру пароходство доверил? Ведь здесь люди тоже… — Боцман сплюнул и принялся за прерванную работу. Я отправился в жилые помещения команды. То, что я увидел, превзошло образную Серегину характеристику.

В полукруглой темной столовой за сколоченным из грубых досок столом в ватниках и шапках сидело несколько человек из команды. В мутные, запыленные иллюминаторы дневной свет почти не проникал. Посредине подволока так же, как и в кают-компании, вполнакала теплилась тусклая, голая лампочка. Под ногами, на грязном линолеумовом полу чавкала черная жижица. По бортам тянулись ржавые трубы и батареи парового отопления. Из всех соединений вырывались тонкие струйки пара. От этого воздух в столовой был тяжелый, влажный, переборки покрывали мелкие капельки воды. Казалось, что ты попал в предбанник.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал я.

— Здравствуйте, если не шутите, — отозвался молодой человек в ватнике, не меняя позы.

— Я третий помощник. Вместо Гиршева.

— Очень приятно. Деньжонки нам будете платить, значит? За такую жизнь двойная зарплата полагается. Учтите это, — невесело пошутил один из сидящих. — Посмотрите, как живем…

Человек встал, распахнул одну из дверей, выходящих в столовую:

— Любуйтесь. Это наши каюты.

Маленькая, узкая, с двухъярусными койками, с таким же спертым воздухом и парящей грелкой, как и в столовой, она мало напоминала каюту на советских судах.

— Да уж… — сочувственно проговорил я, закрывая дверь.

— Вы посидите с нами, третий, — пригласил меня моряк. — Расскажите что-нибудь.

Я уселся за стол. Заговорили все сразу.

— Вы нам не можете объяснить, почему такую дрянь в море выпустили?

— В машине все разваливается…

— В таких условиях разве жить можно? Робу негде посушить. Все время сырые ходим…

— Как только придем в Мурманск, срываюсь с этой коробки и жалобу в профсоюз напишу…

— Да кто тут останется? Все уйдут… Пусть начальник сам плавает!

— Каждый рейс обещали в ремонт поставить, а тут обманом на всю зиму выпихнули. Знаете, здесь раньше общий кубрик был. Профсоюз потребовал каюты отдельные сделать. На Канонерском заводе за три дня эти стойла построили. Видите, даже покрасить не успели, торопились… Требование выполнили, а что плохо — так сказали: временно, мол. Капитан протестовал. Не помогло. Вот какое оно дело. Ну ладно, придем в Мурманск, найдем кому пожаловаться…

— Как еще дойдешь… Загнешься где-нибудь по дороге.

— Ну, хватил. Дойдем. Чувствовалось, что моряки возмущены.

— Конец месяца и года. Вот и послали, чтобы план вытянуть, — сказал я.

— Так что ж, по-вашему? Можно суда посылать с опасностью для их плавания? Кто поумнее был, убежал с парохода. Набрали молодых, необстрелянных, и мы, старики, поверили и остались. Не привыкли бросать корабли в тяжелый момент. Думали, ремонт отстоим, потом плавать будем как люди, — проговорил седой, грузный человек. — Не тут-то было. Ладно, теперь поздно ахать, вкалывать надо до седьмого пота. Пар совсем не стоит. Уголь еще дрянной попался вдобавок. Давай, Морозов, собирайся. Скоро уродоваться пойдем, — повернулся он к совсем молодому парень-ку. Во время всего разговора тот молчал, испуганно глядя на седого. Я понял, что это новичок.

Я ушел из столовой с тяжелым чувством. Мне было жаль капитана, команду, самого себя и этот старенький, выбивавшийся из сил, чтобы выполнить план, неухоженный пароход.

Я принял вахту у Георгия Степановича, когда «Эльтон» уже шел в Финском заливе. По бортам шуршало сало. Начиналось ледообразование. Впереди мигал желтый огонек маяка.

— Нерва, — сказал Шадцкий. — Ход адмиральский— семь миль. Пароход Фультона, наверно, так ходил. Ветер утих. Дрейф я снял. Свистнешь капитану, когда будем подходить к Гогланду. Счастливой вахты!

Шадцкий ушел. Я взял пеленги, проверил точку, заглянул в компас. Теперь, принимая вахту, я всегда все проверял. Это значило, что я становился настоящим штурманом.

Я вошел в «голубятню». За моей спиной рулевой изредка поворачивал штурвал. «Видимо, опытный парень стоит. Мало гоняет руль», — машинально подумал я и тут же спросил:

— Как ваша фамилия?

— Никитин Мстислав.

— Где раньше плавали?

— На разных судах. Последний год учился в херсонской Мореходке, да по семейным обстоятельствам пришлось уйти со второго курса.

— А другие ребята что собой представляют?

— Сашка Горбулин с «Карла Маркса» сюда попал, Задорин с буксира, Петя Коган начинающий. Остальные матросы — новички. Ничего, в общем, ребята.

Ветер затих. «Эльтон» неслышно полз по присмиревшему морю. Хода совсем не ощущалось. Казалось, что Гогландский маяк не приближается. Капитан поднялся на мостик, не дожидаясь моего вызова. Я заметил красную, светящуюся точку в правом крыле и перешел туда. Капитан молча курил. Я встал рядом.

— Ну, как идем? — услышал я глуховатый голос. Капитан швырнул окурок за борт. — Плохо?

— Семь миль.

— Это еще ничего. Сильного ветра не будет — послезавтра придем. — Михаил Иванович помолчал, вытащил новую папиросу, закурил и каким-то другим, потеплевшим тоном продолжал: — Мне жаль этот пароход. Знаете, встречаются в жизни такие дома, предметы, животные… Смотреть на них не хочется, кажется, только на свалку им дорога. Ан нет! Найдется человек, приложит к ним руки, поработает — и все сразу переменится. Засверкает, заблестит вещь и еще долго служит человеку верой и правдой, как говорят.

Мне стало приятно, что и капитан испытывает к пароходу такие же чувства, как я.

— «Эльтон» неплохое суденышко. Мореход прекрасный. Норвежцы умеют строить. Запущен только страшно. Продали его хозяева итальянцам, те англичанам, англичане нам. А ремонта настоящего не давали, эксплуатировали на износ. Там так принято. Ну, и мы по тому же пути пошли… Неверно это… Дать ему капитальный ремонт, еще много лет поработает. А как на нем лес удобно возить! Заметили? Ну, вот и траверз Гогланда. Давайте менять курс.

Михаил Иванович скомандовал рулевому поворот, дал новый курс и, пожелав мне счастливой вахты, спустился к себе в каюту.

— Мировой чудак Павлов, — услышал я из темноты голос Никитина. — Поверите ли, я вот с ним второй рейс делаю, всякое бывало, но чтобы я слышал раздолб какой-нибудь на высоких тонах или психование при швартовках — никогда. Стальной выдержки человек. Команда за него горой. К нему никаких претензий. Любят, хотя он с нами и не разговаривает почти. Хороший человек и моряк прекрасный, — закончил матрос.

Хороший человек! Какая высокая оценка.

Мы пришли в Стокгольм, как и рассчитывал Михаил Иванович, через сутки, в полдень. Стоял легкий, приятный морозец. Ветра совсем не было. Улицы, крыши домов, деревья покрывал толстый слой пушистого, белого, какого-то теплого снега.

Вечером я отправился на берег. Шведы готовились к рождеству. Принаряженный город сверкал разноцветными огнями витрин, реклам, протянутыми через улицы гирляндами электрических лампочек. На пути то и дело попадались седобородые Санта-Клаусы, раздававшие приглашения посетить кафе и рестораны.

У окон больших универсальных магазинов толпилась восторженная детвора. Да и было чему восторгаться. Я сам долго простоял у одной такой витрины. За стеклом механические гномики и Белоснежка разыгрывали смешную пантомиму. Здорово это было сделано! Улицы наполняли веселые, улыбающиеся, нагруженные покупками люди. Чувствовалось приближение праздника. Я вспомнил предновогодний Ленинград, сверкающий Невский, такие же веселые толпы людей, выливающиеся из «Пассажа», Гостиного двора, ДЛТ…

Стокгольм предвкушал обильные рождественские столы, традиционных жареных гусей, уютные зажженные елочки… А в это время на «Эльтоне» при сиротском свете мутных лампочек вконец измученная машинная команда, начавшая работу сразу же, как пароход подал швартовы, и не сходившая на берег, ремонтировала питательный насос, глушила потекшие дымогарные трубки в котле, заменяла эжектор… Механики, машинисты, кочегары не спали всю ночь. Они ругали «Эльтон», начальника пароходства, короткую стоянку, ко работали. Отход был назначен на завтра. Мощные элеваторные трубы уже заканчивали высасывание зерна из трюмов. Все понимали, что из-за ремонта в порту стоять нельзя. К чертям собачьим полетит весь план, если таковой все же удастся выполнить. «Дед» совсем осунулся и походил на исхудавшего моржа. Усы его повисли, он смотрел на мир воспаленными от усталости и бессонницы глазами, в глубине которых затаился страх: стармех боялся новых подвохов, которые ему все время преподносил «Эльтон». Начнут ремонтировать одно, сейчас же выявляются новые дефекты.

— Прямо и не знаю, что делать. Руки опускаются. Конца края нет работе, будь она неладна, — жаловался вчера «дед» за ужином. — Лучше за борт выброситься, чем на таком пароходе плавать.

На следующий день в двенадцать часов «Эльтон» все же ушел из Стокгольма. Подлатали. Балтика встретила ласково. Тихим, сереньким, безветренным морем. Но на вахте старпома «Эльтон» выкинул фортель. Отказал руль. Меня вызвали на мостик, потому что старпом и «дед» метались по палубе в поисках повреждения. Капитан стоял в крыле и мрачно курил. Я боялся что-нибудь у него спрашивать, но Михаил Иванович сам сказал:

— Следовало ожидать. Хорошо, что случилось в пустынном месте, судов поблизости нет, а то могла быть неприятность… «Дед» здесь ни при чем. Валится все.

На мостик прибежали красный от гнева Шадцкий и совершенно разнервничавшийся «дед». Оба они жестикулировали и кричали.

— У меня на палубе все в порядке. Неисправность только в рулевой машинке! — орал старпом. — Я все проверил!

— Я тоже все проверил! Смотри у себя в валиковой передаче! Я за свои слова отвечаю, не мальчишка какой-нибудь, — задыхаясь, шипел «дед».

Капитан послушал с минуту эти препирательства и спокойно сказал:

— Вы, товарищи, не спорьте. Георгий Степанович, поставьте двух матросов на ручной привод, пойдем потихоньку, пока погода тихая. А тем временем вы найдете и устраните повреждение. Вот так.

С час шли на ручном. Нашли неисправность в рулевой машинке. «Дед» был посрамлен, ругался, сам занялся исправлением. Исправил и заявил:

— Я ни за что не отвечаю. Все держится на соплях. Каждую минуту может повториться.

Михаил Иванович сощурил глаза и негромко проговорил:

— Будем проходить Зунд, сами станете наблюдать за рулевой машинкой и отойдете от нее, когда пролив останется позади. Там руль должен работать.

Стармех пробурчал себе под нос: «Я тоже не бог…» — и удалился.

Пролив прошли благополучно. Пока двигались по узкому фарватеру Дрогден-канала, «дед» бессменно дежурил у рулевки, В Северном море опять начались неполадки. То грелся мотылевой подшипник, то вода сочилась через дейдвуд, то совсем не горел уголь…

Теперь мы со страхом ожидали появления «деда» в кают-компании. Он приходил, забивался в свой любимый угол на диване, маленький, жалкий, измученный, и высыпал свои неприятности. «Дед» был вестником зла, тревог и беспокойства. Я заметил, что, когда открывалась дверь и капитан видел входящего стармеха, он крепко сжимал мельхиоровое кольцо от салфетки и держал его так, пока механик не кончал докладывать о том, что еще случилось… Пожалуй, это было единственным проявлением его чувств. Во всем остальном капитан сохранял олимпийское спокойствие. Он молча выслушивал «деда», потом, как всегда негромким глуховатым голосом, отдавал приказание: надо делать то-то…

Из разговоров остальных механиков я понял, что наш «дед» не на высоте. Он был слишком стар, боязлив и недостаточно грамотен. Он принадлежал к славной плеяде механиков-практиков, но, вероятно, бесконечные «траблсы» [6] в машине довели его до состояния полной растерянности. «Дед» не слушал советов более молодых механиков, считая, что, приняв их, он потеряет свой авторитет, и подчас делал не то, что надо. Механики потихоньку ворчали, но старший механик — это старший механик, и скрепя сердце выполняли его распоряжения.

Наверное, капитан Павлов тоже знал, что «дед» не очень-то подходит- к этому трудному судну, но ни одним словом, ни одним жестом не дал ему этого почувствовать. Я же все ждал, когда кончится его долготерпение, он взорвется, «психанет» и, может быть, переведет второго механика в старшие. Однажды я даже спросил капитана:

— Михаил Иванович, почему вы так спокойно относитесь к тому, что происходит в машине? Собрали бы всех механиков, послушали, что говорят, может быть раздолбали…

— Не надо напрасно нервировать людей. Я знаю, что они делают все, что могут. Какой толк, если я буду кричать на них, требовать невозможного? Не надо…

— Как же напрасно? А вы знаете, что «дед» в последний раз…

— А что «дед»? — прервал меня капитан и так холодно взглянул, что я уже не рад был, что завел этот разговор. — «Дед» в порядке.

Я понял, капитан все знает, но жалеет старика и ничего ему не скажет.

Мы прошли маяк Линдеснес и с нетерпением ожидали, когда пароход зайдет в спокойные норвежские шхеры. Всем казалось, что там идти нам будет легче, но в последний момент Михаил Иванович решил иначе:

— Пойдем морем, с внешней стороны полуострова. Для нас этот путь безопаснее.

Начали огибать Норвегию. В машине продолжались мелкие неполадки, но так или иначе «Эльтон» приближался к Мурманску. На траверзе Вест-фиорда случилось непоправимое. Во время обеда в кают-компанию вошел «дед». По его виду все сразу поняли: случилось что-то серьезное. Капитан сжал кольцо от салфетки.

— Трубки в котле потекли, — сказал «дед» таким тоном, как будто бы он сам испортил эти проклятые трубки. На него было жалко смотреть.

— Новые потекли или те, что вы вальцевали в Стокгольме? — спросил капитан.

— Новые.

— Много?

— Много. — «Дед» безнадежно махнул рукой.

— Придется глушить.

— Пару не будет.

— А что вы предлагаете иное? Стармех пожал плечами.

— Берите людей с палубы. Пусть помогают в кочегарке. Георгий Степанович, дайте стармеху пока трех человек. Мы сами постоим на руле, — сказал капитан, вставая.

Мрачные, мы разошлись по каютам.

Кочегары выбивались из сил. Пар садился. Судно уже шло со скоростью шесть миль. К каждой кочегарской вахте добавили по одному матросу. Помощники стояли на руле. Капитан сам лазил на главный мостик брать пеленги. И тут нам окончательно не повезло.

Подул крепкий встречный норд-остовый шторм. «Эльтон» мужественно подставлял ему свою слабенькую грудь, а ветер все давил и давил, неистово рычал, бросая на переднюю надстройку тонны воды. Ход сбавился до четырех миль, потом до трех, и вскоре пароход почти остановился. В вахтенном журнале я записал: «За вахту прошли три мили». Это за четыре часа невероятных усилий в кочегарке!

К ночи усилился мороз, началось обледенение. Капитан объявил аврал. При наших слабых силах это была неравная борьба. Но обледенение опасно, и мы, сменившись с вахты, с пешнями, ломами и лопатами отправлялись на переднюю палубу — кололи, рубили, выбрасывали лед за борт, а он снова намерзал и намерзал, не давая передохнуть. Роба покрылась сплошной ледяной коркой. Нас все время накрывало водой, и она замерзала.

Сколько капитан простоял на мостике, я не знаю. Мы сменялись, немного отдыхали, снова выходили на околку льда, а он, завернувшись в полушубок, поверх которого топорщился дворницкий зеленый плащ, монументом стоял в крыле мостика, наблюдая за морем и нами. Он один отвечал за все…

К счастью, шторм продолжался недолго. К полудню следующего дня ветер заметно утих, море начало успокаиваться, обледенение прекратилось. Судно пошло быстрее. Сбросили остатки льда за борт, объявили отбой авралу. Но на брашпиле, вантах, стрелах висели и лежали огромные глыбы льда, делающие наш пароход похожим на фантастическое полярное чудовище. С колоссальным напряжением сил всего экипажа «Эльтон» дошел до Кольского залива. Мурманск был совсем близко. Все с облегчением вздохнули: «Ну, уж теперь нам ничего не страшно. Дома». Но пароход, как бы мстя людям за такие преждевременные мысли, отколол последний номер. «Дед» доложил капитану:

— Уголь кончается. До Мурманска не хватит. Что делать будем?

Этот разговор происходил в штурманской рубке, но я слышал его дословно. В рубке наступило молчание. Потом «дед» всхлипнул, и я услышал его истерический шепот:

— Не могу я больше! Понимаете, не могу! Списывайте меня сейчас же, отправляйте в Ленинград или куда хотите. Освобождайте от должности немедленно, Я рапорт напишу…

— Федор Тихонович, зачем такие слова? — тихо проговорил капитан. — Не волнуйтесь, успокойтесь. Дойдем как-нибудь. Я сейчас в Мурманск радиограмму дам, чтобы буксир держали наготове, в крайнем случае у нас запасные лючины есть, их сожжем, все дерево на судне может в котел пойти, если потребуется. Дойдем, это не в открытом море. Сколько осталось угля?

— Тонн семь.

— Ну вот, видите! Почти достаточно. А если вы прикажете кочегарам все бункера под метелку зачистить, то должно хватить.

Механик хлюпнул носом и молча вышел из рулевой рубки. За ним на мостике появился Михаил Иванович. Такой же, как обычно. Как будто бы в бункерах его судна было полно угля.

— Понимаете, уголь кончается. Такая неприятность! Перед самым портом — и обезуглиться! Ну, ничего… Из-за потекших трубок и этого шторма получился пережог.

Я ничего не ответил. Мне казалось, что большей подлости пароход не мог нам подстроить. Ведь в порту смеяться будут… Это был апофеоз нашего рейса. Но я ошибался. Апофеоз наступил позднее.

Лючины и шлюпки жечь не пришлось. Не потребовался и буксир. «Эльтон», еле ворочая винтом — пар уже почти сел, — подполз к угольному причалу. Подали швартовы, и через несколько минут над люком бункера открылся первый ковш с углем.

После бункеровки нас перетянули к Лесному причалу. За обедом Михаил Иванович сказал:

— Спасибо вам, товарищи, за все. Я понимаю, как было трудно. Такие рейсы выпадают раз в жизни. Больше этот пароход никуда не поплывет. Сейчас иду на телефон, буду звонить в политотдел, начальнику пароходства, в обком, до Москвы дойду, пусть делают что хотят, но судно в море идти не может.

Капитан отсутствовал долго. Он вернулся только к вечеру. Грея озябшие руки о стакан с горячим чаем, Михаил Иванович рассказывал;

— Новостей полно, товарищи. Прежде всего, пока мы с вами плавали, «друга» моего, начальника пароходства, за всякие художества сняли. Раскусили, что это за птица. Говорил с Войханским, главным инженером, доложил о состоянии судна и о том, как мы шли. Он приказал немедленно ставить «Эльтон» в ремонт, тут, в Мурманске. Сделать все, что необходимо, для возвращения в Ленинград, а там поставят в капитальный. Так что будем ремонтировать пароход.

Казалось, что таким решением подводится черта под всеми нашими неприятностями. Но «Эльтон» не успокоился. Он преподнес нам напоследок еще один сюрприз.

Утром пришел вконец убитый «дед» и объявил:

— Все питательные средства отказали. Выгребаем жар из топок. Через несколько часов на судне будет холодно.

Вот этого никто не ожидал! Снаружи минус двадцать. Жить на пароходе будет невозможно.

— Позаботьтесь о том, чтобы переселить команду в общежитие, — приказал капитан Шадцкому, — пока на судне не будет пара. А вы, Федор Тихонович, договоритесь с мастерскими о срочном ремонте питательного насоса. Это в первую очередь.

Вечером команда ушла с судна. На пароходе остались капитан, старпом, «дед» и я. Не захотели переходить в общежитие. Собрали все теплое — тулупы, полушубки, одеяла — и устроили себе «берлоги».

«Эльтон» замерзал. На переборках появился иней, у иллюминаторов — лед. Температура в кают-компании понизилась до минус пятнадцати градусов. С воды туман. Мороз усиливался. Вахтенный матрос Горбулин пригласил нас на камбуз попить чайку. Камбуз был единственным теплым местом на судне. Попили чаю, поели разогретых консервов и мрачные залезли в свои берлоги. Будущее не сулило ничего хорошего. Стармех сказал, что мастерские перегружены и насос скоро не сделают. Сколько же нам еще жить в таких условиях?

Не успел я как следует устроиться в своей берлоге, скрипнула замерзшая палубная дверь и кто-то хриплым, простуженным голосом закричал:

— Есть тут кто, ай нет?

Я отозвался. В кают-компанию, стуча заледеневшими валенками, вошел парень в полушубке и завязанной под подбородком ушанке.

— Телеграмма вам.

— Кому?

— Не знаю. На ваш пароход. Давай распишись. Ну, и савурьян же у вас, ай-ай. Передохнете все от мороза, матросик.

Я включил фонарик, расписался. Почтальон не задерживаясь ушел. Телеграмма, как ни удивительно, была адресована мне. Смутная тревога вспыхнула в сердце. Я прочел: «Выехала семнадцатого вагон четыре встречай целую Лидуся».

Волосы зашевелились у меня на голове. Роковой смысл слова «выехала» постепенно доходил до сознания. Выехала! Остановить ее теперь уже нельзя. Так… Какое сегодня число? Семнадцатое. Девятнадцатого утром Лидочка приедет в Мурманск. Где она будет жить с ребенком? Нельзя же ей поместиться на «Эльтоне», в этой холодильной камере?! В общежитие ее не примут, да если бы приняли — обстановка там неподходящая. Многоместные мужские комнаты в бараке. Что же делать? Попробовать поискать жилье на берегу? Остается только это. Но надежды на успех мало. Сегодня об этом говорил один из портовых рабочих. Жаловался, что вот уже несколько месяцев с большой семьей ютится в углу у своего земляка. И ни за какие деньги не может найти ничего иного.

«В крайнем случае куплю билет и посажу их на обратный поезд. Ну что же будешь делать? Ведь я не виноват…» С этой невеселой мыслью я заснул.

Утром, нещадно паря в морозном воздухе, два прокопченных буксирчика подтащили к борту «Эльтона» такой же старый, но живой и теплый пароход «Спартак». На мостике, к своей радости, я узнал Ивана Васильевича Трескина, того самого дядю Ваню, который плавал старпомом на «Товарище». Это было мое спасение. Как только судно ошвартовали, я побежал на «Спартак». Узнав, что Трескин действительно капитан этого парохода, я постучал к нему в каюту. Первое, что я его спросил после взаимных приветствий, надолго ли он сюда пришел, и, когда услышал, что дней на десять-двенадцать, рассказал ему о своем безвыходном положении.

— Понимаешь, нет у меня свободных мест. Ко всем жены приезжают, и ко мне тоже. Да ты не огорчайся. Что-нибудь придумаем. Знаешь, вы можете расположиться в штурманской рубке. Там тепло, светло, стол большой. На диванчике мальчишка может спать. Одеял, матрасов у меня навалом. Бери сколько надо. Ну, порядок?

Я с радостью принял предложение. Вечером я занялся устройством. Притащил в рубку несколько матрасов, подушек, одеял. Сделал из стола что-то наподобие тахты, на диванчике укрепил сетку, чтобы мальчик не упал во время сна, помыл палубу. Все было готово, можно принимать гостью. Я успокоился. Конечно, это была не каюта люкс, и даже не каюта третьего помощника капитана на приличном судне, но жить в рубке все-таки было можно.

Девятнадцатого утром я отправился на вокзал. Когда я увидел жену и сына, все мои опасения и тревоги улетучились. Я так обрадовался, что они приехали. По дороге в порт я спокойно объяснил Лидочке, что у нас случилась авария с котлом и сейчас судно стоит без паров, но пусть она не беспокоится, нам любезно предложил каюту мой приятель капитан, ну, помнишь, тот самый дядя Ваня, что плавал старпомом на «Товарище»…

— Тот самый, который отпускал тебя так часто на берег в Одессе? — лукаво спросила Лидочка, и мы оба засмеялись. Ведь это было прошлое, а теперь я на правильном пути, плаваю штурманом на хорошем пароходе.

По мере нашего приближения к «Эльтону» настроение мое начало портиться. И не напрасно. Когда мы поднялись по обледенелому трапу на борт и Лидочка увидела грязные, все в ржавых подтеках надстройки, захламленную обломками досок, старыми котельными связями палубу, тонкую обшарпанную трубу, в глазах у нее что-то изменилось.

— Это твой пароход? Надежный, маленький, чистенький?

— Да, мой, — как можно развязнее ответил я. — Что особенного? Ремонт. Все суда так выглядят, когда стоят в ремонте. И нечего тебе расстраиваться. Глупая фанаберия! Всем женам лайнеры подавай. А кто же на этих будет плавать?

— Я не расстраиваюсь, и это не фанаберия, — печально сказала Лидочка. — Мне не нужны лайнеры. Мне тебя жалко и боязно за тебя…

Я уже проклинал себя за то, что сказал ей про эту фанаберию. Она никогда не хотела, чтобы я плавал на лайнерах, она требовала только надежного парохода.

— …Ведь он же старый как мир, твой пароход, и может развалиться в хороший шторм, — продолжала Лидочка. — Я не могу быть спокойной, пока ты плаваешь на таком… По-моему, сюда только в наказание посылают.

— Ничего подобного. Спроси у капитана, я тебя с ним познакомлю, вот отремонтируем, и будет не хуже других. Пойдем на «Спартак» в нашу каюту.

Как только мы пришли в рубку, сынишка начал теребить меня. Требовал, чтобы я показал ему руль. Пришлось выполнить его желание, благо штурвал находился рядом с нашей «каютой». Потом я дал ему мегафон, и он с восторгом принялся гудеть и командовать. Мое присутствие больше не было нужным. Молодой «капитан» стоял на мостике. Лидочка распаковала чемоданы, и рубка вдруг приняла жилой и уютный вид.

— Знаешь, здесь очень мило, — сказала жена, присаживаясь на диванчик. — Я не жалею, что приехала. Посмотрю, как ты живешь, и тебе будет веселее. Правда?

Я был так ей благодарен за эти слова.

Спустя несколько дней «дед» заболел воспалением легких, за ним свалился второй помощник. Их отправили в Ленинград. Один за другим под разными предлогами начали уходить матросы и кочегары. Капитан никого не задерживал. Приказом по судну Михаил Иванович перевел меня во вторые помощники.

Приехал новый старший механик. Это был человек лет тридцати пяти, высокий, с большой лысой головой, пухлыми губами, широким носом и светлыми голубыми глазами. По его выговору мы поняли, что это архангелец. Звали его Александром Алексеевичем Терентьевым.

Он долго бродил по замерзшему судну, облазил всю машину, кочегарку, жилые помещения, и когда мы собрались на камбузе, — теперь днем он был нашим постоянным местом пребывания, — посиневшими от холода губами сказал капитану:

— Хороший пароходик. Вот дадим ремонт и еще как плавать-то будем.

Михаил Иванович улыбнулся. Кажется, это была его первая улыбка за недели нашего совместного плавания.

— Вот и я говорю, что пароход хороший. Руки надо приложить.

— Приложим руки, — спокойно сказал Терентьев, и я сразу поверил ему. Пароход будет плавать.

Морозы ослабели, и мастерские прислали на судно рабочих. Александр Алексеевич действовал энергично. Вскоре после его приезда привели в порядок питательный насос, и новый «дед» с оставшейся командой установили его на место, заложили огни в топки. Через сутки в грелках парового отопления забулькала вода. Команда могла возвращаться на судно. Начался настоящий ремонт.


Забегу несколько вперед… В конце сентября 1936 года я встретил Михаила Ивановича на причале Ленинградского порта. Капитан сверкал золотыми нашивками, блестящими пуговицами, ослепительным крахмальным воротничком. Новый с иголочки форменный костюм отлично сидел на его сухощавой фигуре. Он посвежел, помолодел и никак не походил на того капитана Павлова, с которым я познакомился на «Эльтоне».

— Ну как плавается? — спросил он, пожимая мне руку. — Ушли с «Эльтона»?

— Ушел. А как вы? Где?

— «Турксибом» командую. Сегодня в рейс ухожу, в Испанию. Сейчас тороплюсь на судно. Там должен быть митинг. Пойдемте?

Я знал, что экипажу парохода «Турксиб» было оказано большое доверие — доставить собранное в Советском Союзе продовольствие и подарки для женщин и детей сражающейся с фашистами Испании. Значит, капитаном там Павлов. И в этот трудный, опасный рейс послали именно Михаила Ивановича. Спокойного, выдержанного, невозмутимого. Хорошего человека.

«Турксиб» стоял расцвеченный флагами. На грот-мачте под отходным флагом развевался флаг Испанской республики. Сотни провожающих толпились на причале. Михаил Иванович извинился и поднялся на судно. Начался митинг. С напутственными словами к морякам обратилась народная артистка Корчагина-Александровская. Я узнал ее. Говорили знатные рабочие, академики, служащие разных учреждений. Последнее, заключительное слово предоставили капитану. Он сказал очень коротко:

— Мы оправдаем доверие ленинградцев.

Под торжественные звуки «Интернационала» пароход отошел от причала. Тяжелым был этот рейс. Фашистские военные корабли подстерегали, ловили «Турксиб», но капитан Павлов привел его в испанский порт Сантандер благополучно. За смелость, находчивость, за отличное выполнение задания Советское правительство наградило Михаила Ивановича орденом. Тогда это было большой редкостью. А позже, во время Великой Отечественной войны, за плавание в северных конвоях в дополнение к нашим наградам капитан получил от английской королевы белый крест Виктории. Так высоко было оценено его мужество даже союзниками.

Встретился я и с «Эльтоном». Он грузил доски в Механизированной гавани. Чистенький, с зеленой подводной частью, только что выкрашенный свежими красками, пароход походил на игрушку. Я поднялся по трапу, зашел в кают-компанию. Она сверкала чистотой и порядком. Походил по палубе, спустился в помещения команды. Все было неузнаваемым. Каюты перестроили, увеличили, столовую перенесли в среднюю надстройку, установили хорошую вентиляцию. Я встретил боцмана Козьмина. Он все еще плавал на «Эльтоне». Серега обрадовался моему появлению. С гордостью водил меня по судну, спрашивал:

— Ну, как мы выглядим после капитального? Ничего похожего, правда? «Дед» мировой попался. В машине такой порядок навел, я тебе скажу! Ходить стали по десять миль, живем по-человечески, план меньше чем на сто десять процентов не выполняем. Денег кучу зарабатываем. Напрасно вы ушли. Пароход легкий, работать одно удовольствие. Кое-кто из старых еще остался. Теперь не выгонишь. А помните Мурманск? Жуть!

Я порадовался за судно и людей. Тогда я не знал, что вернусь на «Эльтон» и этот маленький пароход сыграет трагическую роль в моей жизни.

А пока мы ремонтировали пароход в Мурманске.

Выговор

«Эльтон» простоял в Мурманске долго. Мы успели сделать только один рейс в Англию, и уже надо было возвращаться в Ленинград. Началась весна. По Финскому заливу плыл пористый, с грязными краями, неопрятный лед. Вдалеке в лучах солнца сверкал купол Исаакия, дымили фабричные трубы, буквой «Т» чернел огромный кран Северной верфи. Знакомый пейзаж. Мы пришли домой.

В Ленинграде Михаила Ивановича Павлова сразу же отозвали с судна. На «Эльтон» назначили другого капитана — И. И. Филиппова, и мы после недолгой стоянки пошли в Гамбург за грузом.

Чего только мы не положили там в четыре глубоких трюма! Какао-бобы, кофе, костяная мука, муравьиная кислота, пишущие машинки, точные продуктовые весы, запасные части к турбинам, стальные трубы… Одним словом — генеральный груз. Так моряки называют всю эту кашу из различных наименований.

На торговых судах грузом ведает второй помощник капитана. Поэтому я совсем запарился. Не простое дело принимать генеральный груз. Какао-бобы не должны пропитаться запахом кофе, костяная мука просыпаться на пишущие машинки, бутыли с кислотой разбиться, сахар отсыреть… Кроме того, все надо уложить так плотно, чтобы не пошевелилось даже в самую сильную качку. Иначе беда! Привезешь одни обломки.

Я метался из трюма в трюм, ругался с грузчиками, которые, как мне казалось, плохо укладывали ящики, показывал, как нужно, хватался за мешки, трубы, тюки. К концу погрузки совершенно охрип, ноги дрожали от беспрерывного лазания по отвесным скоб-трапам. Я мечтал о выходе в море. Там уже будет отдых. Отстоял вахту — и спать.

Капитан вернулся с берега в хорошем настроении. Шляпа у него была сдвинута на затылок, он улыбался. Увидя меня, устало присевшего на кнехт, он еще с трапа закричал:

— Жорж, выше голову! Достал дополнительный палубный груз. Высокий фрахт[7]. Выполнение плана обеспечено. Премия в кармане!

Капитан, когда бывал в благодушном настроении, имел дурную привычку называть меня на французский манер — Жорж. Мне это не нравилось, но делать замечание капитану я не решался. Услышав сообщение о палубном грузе, я тяжело вздохнул:

— Какой груз?

— Дикие звери. Вы имеете возможность за короткое время стать дрессировщиком.

Какой юморист нашелся! Дикие звери! Только их мне не хватало. Я с надеждой спросил:

— Какие звери? Может быть, морские свинки? Мне говорили, что из Гамбурга часто отправляют морских свинок для каких-то научных опытов. Капитан захохотал:

— Слушайте, Жорж, можно ли морских свинок причислять к диким зверям? Слоны, пантеры, человекообразные обезьяны, мартышки, морские львы, удавы, попугаи…

— Дикие, кровожадные попугаи? — усмехнулся я. Капитан сделался серьезным:

— Попугаи как дополнение. Не дикие, а говорящие. Короче говоря, надо будет подготовить место для всех животных. На судне пойдет сопровождающий — немец, зоолог, профессор из Гамбургского зоологического сада Гагенбека. Вот так. Но какой фрахт! — Лицо у капитана снова посветлело.

Где разместить всех необычных пассажиров? Это было потруднее, чем погрузить в один трюм кофе, чай и кислоту. Я знал, что обезьяны не переносят слонов, а слоны пантер, морские львы страшно ревут, удавы… Куда же положить удавов? Надо бы устроить их к капитану в каюту, чтобы в следующий раз был осмотрительнее в подыскании груза…

Я ломал себе голову, решая головоломку, похожую на задачу, «как перевезти через реку по одному в лодке волка, козу и капусту», много раз чертил схему расположения клеток на палубе — пантеру сюда, слона туда, обезьян тоже сюда…

В это время на пароход пришел профессор Зауфер, сопровождающий животных. Все оказалось значительно проще, чем я предполагал. Слон был один, да и то не взрослый, а слоненок по имени Киви, пантера Ванда, два шимпанзе, Макс и Фрида, десяток мартышек, морской лев Айс, говорящий попугай Али-Баба и два удава. Я расспрашивал профессора Зауфера о том, как же упакованы звери.

— Киви мы погрузим в ящике. Ящик окован железными полосами, задняя стенка есть, переднюю заменяют металлические полосы, достаточно прочные, в верхних досках ящика набиты гвозди на случай, если слоненок начнет сердиться и выгибать спину. Иначе он выдавит крышку. Пантера в большой крепкой клетке с решеткой, морской лев тоже, одним словом, все пассажиры имеют свою специально приспособленную для перевозки тару.

— А удавы?

— Удавов только что накормили, и они спокойно спят в ящиках с дырками. Змеи доставят вам меньше всего хлопот. Мы их положим сверху, в трюм.

— А ящики заколочены? — с опаской спросил я.

— Обязательно. Удавы могут спать долго, если они сыты. Воздуха для них, полагаю, хватит.

Профессор Зауфер дал мне размеры всех клеток и на прощание сказал:

— Еще будет несколько мешков и ящиков с провизией для моих питомцев. У каждого свое меню. Кому надо давать мясо, кому рыбу, а кому семя и орехи.

Я прошу, чтобы кто-нибудь из команды взялся ухаживать за животными — кормить, поить, чистить клетки. Это необходимо. Конечно, за отдельную плату. Завтра, вероятно, начнем погрузку.

Первым на причале появился Киви. Его привезли в большом ящике, окованном железом, такой конструкции, как говорил Зауфер. Я пошел познакомиться со слоненком на берег. Киви был прелестным существом с большими, как лопухи, морщинистыми ушами и умными веселыми маленькими глазками. Я похлопал его по хоботу. Он хотел обнять меня за шею, но я уклонился от его ласки. Киви не обиделся. Я дал ему кусок булки. Только когда кран поднял ящик в воздух, слоненок заволновался. Он как-то странно завизжал или затрубил, но не успел опомниться, как ящик поставили на палубу. К слону подошел Зауфер и начал ему что-то ласково говорить, гладить, щекотать за ушами. Он попросил принести воды. Киви сунул хобот в ведро и устроил себе душ. Видимо, ему это очень нравилось. Он сразу пришел в хорошее настроение.

За зверями охотно взялся ухаживать наш боцман, Сережа Козьмин. Он любил животных.

Макса и Фриду привезли одновременно. Они сидели в разных клетках, но Зауфер просил поставить их в одно помещение, чтобы обезьяны не скучали. Так и сделали. Макс удивительно походил на человека. Он пожимал всем желающим руки, брал папиросу, чиркал спичкой, закуривал, чихал, кашлял, ходил с тросточкой, садился на ящик. Его подруга Фрида была менее общительна. Она пугливо жалась к дальнему углу клетки и больше бегала на четвереньках. Иногда шимпанзе разговаривали между собой, обмениваясь каким-то писком. Обе клетки поставили в плотницкой, под полубаком, одну против другой.

С появлением обезьян на судне свободные от вахт матросы и кочегары все время торчали около клеток, кормили сахаром Макса и Фриду, которая быстро привыкла к новой обстановке и оказалась очень ласковой обезьяной.

Вскоре привезли красавицу Ванду. Пантера лежала в клетке, с ненавистью посматривая на людей. Достаточно было кому-нибудь приблизиться, Ванда бросалась на решетку, рычала, показывая свои острые клыки. Ее клетку устроили на палубе у входа в баню.

Мартышек, маленьких и веселых, оказалось двенадцать. Они помещались в одной клетке. Вели себя шумно. Пищали, бросались орехами, дрались, кувыркались на кольцах, вырывали друг у друга бананы, которые давал им Зауфер, — одним словом, хулиганили. Морской лев Айс был симпатичным и красивым животным. Гладкий, черный, как лакированный, с добродушной длинной мордой. Когда он хотел есть, то неприятно ревел, напоминая наутофон в тумане. Кормили его свежей рыбой.

Попугай Али-Баба мне не понравился. Он жил в просторной золоченой клетке. Зауфер говорил, что это очень редкий экземпляр. Клетку поставили в подшкиперскую кладовку, среди боцманского инвентаря. Впервые я увидел Али-Бабу, когда попугай висел вниз головой, уцепившись одной лапкой за жердочку. Он злобно смотрел на меня одним глазом, полуприкрытым синеватым веком. Второй глаз у него был закрыт. Птица имела крепкий сомкнутый кривой клюв, белое красивое оперение и залихватский хохолок на голове. Так мы смотрели друг на друга с минуту. Я сунул палец в клетку. Попугай немедленно выпустил жердочку, подскочил и больно меня клюнул. Потом противным, деревянным голосом он прощелкал что-то вроде немецкого ругательства «ферфлюхтунг!» и принялся скакать по клетке, лущить семя, изредка посматривая на меня своими круглыми глазами. В подшкиперскую пришел боцман.

— Познакомились? — спросил он, показывая на клетку. — Ну и птичка. Драчун и сквернослов. По-немецки шпарит. Вон палец мне прокусил. Настоящий разбойник…

Боцман подсыпал в кормушку семени, сменил воду. Пока Сергей чистил клетку, попугай несколько раз бросался клевать ему руки.

Оставалось погрузить удавов. Для них во втором трюме приготовили место. Когда привезли длинные, хорошо оструганные ящики, я никак не ожидал, что это и есть жилище змей. Самые обыкновенные ящики. Только отверстия наводили на размышления.

Балтика встретила нас неприветливо. Как только судно вышло из Кильского канала, подул свежий встречный ветер. Он развил крупную волну. Гребни заплескивались на палубу, катились мутными потоками от носа до надстройки. Небо обложили черные дождевые тучи. Скоро пошел дождь. Судно стало покачивать. Сначала еле заметно, потом все сильнее и сильнее. Я записывал вахтенный журнал, когда услышал какой-то треск и крик рулевого: «Слон!» Выскочив на мостик, я увидел, что верхняя крышка ящика, где помещался Киви, вспучилась, железные шины выгнулись в дугу. Я ринулся на палубу. Слоненок, несмотря на боль от впившихся ему в тело гвоздей, выгибал спину, пытаясь выдавить крышку. Увидя меня, он заревел, затопал ногой, круша деревянный настил ящика. К нам уже бежал боцман с ведром воды, надеясь успокоить Киви душем. Но как только Сергей поставил ведро, слоненок наступил на него ногой, превратив в жестяной блин. Он продолжал реветь, высовывать хобот и выгибать спину. Казалось, ящик вот-вот развалится и Киви окажется на свободе. Я бросился в каюту к профессору Зауферу. Он лежал на койке с зеленым лицом, свесив голову в таз. Его тошнило. Услышав, что кто-то вошел, он приоткрыл глаза.

— Профессор, слон вырывается из клетки! Что делать? — закричал я.

Зауфер посмотрел на меня мутным взглядом:

— Умираю. Делайте что хотите…

Он снова сунул голову в таз. Я понял, что от сопровождающего помощи ждать не приходится. В таком состоянии Зауфер был бесполезен. Наверное, рев Киви послужил сигналом, и, когда я снова оказался на палубе, ревели все наши «пассажиры».

В плотницкой боцман пытался почистить клетку Фриды, в которой был полный беспорядок. Обезьяна жалобно стонала, забившись в угол. Макс чувствовал себя бодрее. Он носился по клетке, дергал за железные прутья, пытался их выдернуть, угрожающе ворчал. Наверное, ему казалось, что боцман причиняет какое-то зло его подружке. Вдруг он просунул между прутьями палку, с которой обычно играл, и, изловчившись, сильно ударил по голове сидевшего спиной к нему на корточках Сережу. Боцман охнул и возмущенно посмотрел на меня.

— Это Макс! — заорал я. — Брось заниматься ерундой! Не время! Идем на палубу.

У входа в баню стояли четыре кочегара. Увидя меня, один из них закричал:

— Слушайте, второй, это безобразие! Куда поставили эту проклятую пантеру? Попробуйте пройти в баню! А нам надо мыться. Идите, идите сюда!

Я подошел к пантере и тотчас же отпрянул назад. Ванда металась по клетке, рычала, ударяла лапами по прутьям. Она бросалась на решетку, пена пузырилась на оскаленной пасти, клетка содрогалась от сильные ударов звериных лап. Действительно, в баню было страшно идти. «А что, если клетка не выдержит и пантера вырвется на свободу?» — со страхом подумал я.

— Ладно, ребята, — обернулся я к кочегарам, — сегодня помойтесь в ванне на спардеке, а когда кончится шторм, мы переставим клетку.

Кочегары, ворча, повернули к центральной надстройке. Они остались недовольны. Какое это мытье в ванне после вахты у котлов?

Мы с боцманом отправились дальше осматривать наше хозяйство. Под брезентом взволнованно верещали, сбившись в кучу, мартышки. К еде они не притронулись. Только Айс победно крякал. Ему нравились потоки соленой воды, попадавшие в его незакрытую брезентом клетку. Он очутился в своей стихии. Наконец мы добрались до попугая. Али-Баба сидел с закрытыми глазами, нахохлившись, чем-то похожий на профессора Зауфера. Я просунул в клетку палочку, пощекотал клюв, потом спинку. Попугай не шелохнулся.

— Сдохнет, — решил боцман. — Такой агрессор, а здесь… Что делать будем? — спросил меня Серега, когда мы снова подошли к Киви. Теперь на него было жалко смотреть. По спине текли струйки крови. В глазах страдание. Он устал от борьбы с ящиком, от качки, от соленой воды, которая обрушивалась на него, от всей этой неприятной для него обстановки. Он уже смирился и посматривал на нас с надеждой. Может быть, облегчим его мучения?

— Что делать? — пожал я плечами. — Ожидать прекращения качки. Только бы клетки выдержали.

На мостике меня встретил капитан. Лицо его было озабоченным.

— Ну, как там?

— Как? Слон вырывается на свободу, пантера чуть кочегаров не загрызла, попугай дохнет, профессор укачался, лежит трупом, а в остальном, прекрасная маркиза, как поется, все хорошо, все хорошо…

— Проклятый груз… — проворчал капитан, отворачиваясь от меня.

— Зато фрахт высокий, — злорадно заметил я. Ветер крепчал. Он уже гудел в вантах и антенне.

Качка сделалась сильнее. С наступлением темноты звери стали беспокоиться больше. Их рев, одно время как-то затихший, опять начал проникать во все уголки судна. Вместе с воем ветра он производил жуткое впечатление, и вряд ли кто-нибудь из команды спал в эту ночь. Все ругали капитана, в душе побаиваясь за прочность клеток, жалели животных, но помочь им ничем не могли.

К счастью, все обошлось благополучно. Клетки выдержали. К утру ветер начал стихать. После двенадцати сквозь тучи прорвалось солнце, а вечером море совершенно успокоилось. На палубу вышел профессор Зауфер. Вид у него был не блестящий, но все же он уже мог двигаться и навестить своих подопечных. Звери успокоились, но выглядели измученными и вялыми. Зауфер обошел всех, смазал спину Киви мазью и сказал, что все в общем в порядке, но больше такого ужаса он не хотел бы испытать. Я постарался его утешить, сказав, что до порта осталось всего двое суток, предложил ему папиросу, которую профессор храбро закурил. Сделав две затяжки, он с отвращением выбросил папиросу за борт.

— Неважный табак, — промямлил Зауфер и тотчас же перевесился через фальшборт. У него опять начался приступ морской болезни.

До Ленинграда доплыли без каких-либо особых происшествий. Как только мы ошвартовались, началась выгрузка. На причале у судна выстроилась вереница автомашин. Лязгали буфера железнодорожных вагонов, поданных к борту. Выли краны, грохотали судовые лебедки, гудели маневровые паровозы, скрежетали автопогрузчики. Я совершенно ошалел от шума, меня беспрерывно теребили, требовали грузовые документы, планы выгрузки, манифесты, расписки…

На причале я заметил большие автомашины, прибывшие за животными. Заведующий Ленинградским зоосадом и профессор Зауфер ходили по палубе между клетками, оживленно беседуя. Мне захотелось попрощаться с моим необычным грузом. Я подошел к слоненку, погладил Киви по хоботу, пощекотал за ушами, потом отправился пожать руку Максу, похлопал Айса по гладкой спине, кинул мартышкам горсть орехов. Только к Ванде я не решился подойти. Пантера по-прежнему волновалась, когда близко от нее проходили люди. Я зашел и к Али-Бабе в подшкиперскую. Попугай лущил зерна. Увидя мой палец, сунутый в клетку, он оставил свое мирное занятие и хотел броситься на меня, но я вовремя отдернул руку.

— Прощай, — сказал я. — Учись говорить по — русски.

Али-Баба прощелкал свое любимое «ферфлюхтунг», и мы расстались.

Я видел, как кран подцепил ящик со слоненком и бережно перенес его к автомашине. «Гости» разъехались.


Гастроном № 17 готовился к торжественному событию. Завмаг только что привез из порта точнейшие немецкие весы. Еще ни один гастроном в городе не владел такими. На дверях магазина болтался плакатик: «Закрыто». Ящики стояли посреди колбасного зала. Продавцы из всех отделов томились вокруг. Наконец заведующий скомандовал:

— Ну, вскрываем. Вася из мясного, с топором — ко мне. И осторожно. Это ведь нежнейший прибор.

Краснолицый Вася аккуратно подсунул край топора под верхнюю доску. Раздался легкий треск. Вася взял доску руками и оторвал вместе с гвоздями. Те, кто стоял против него, увидели, как побледнело лицо мясника, услышали звон упавшего на кафельные пли ты топора и дикий Васин крик:

— Змеи!

Он ринулся к открытой двери. Кто был посмелее, заглянул в ящик. Там, свернувшись, спокойно лежал огромный черно-желтый питон в руку толщиной. Продавцов охватила паника. С криком: «Змеи!» — они, толкая друг друга, выбегали во двор. Когда заведующий убедился, что в колбасном зале людей не осталось, он закрыл дверь на замок. Отирая со лба пот, завмаг сказал:

— Ну, я в порт. Наблюдайте за помещением. Если что — звоните в милицию. Не дай бог, выползет откуда-нибудь. Но, кажется, там у нас отверстий нет.


В середине дня меня поймал человек с перекошенным от волнения и злости лицом. Он был красен и, брызгая слюной, орал:

— Вы ведаете грузом? Я буду жаловаться. В тюрьму вас надо посадить. Черт знает что! Что вы дали в Гастроном № 17 вместо весов? Что, я вас спрашиваю? Змей дали, змей. Подвергли весь персонал смертельной опасности. Люди в обмороке лежат.

Сначала я ничего не понимал, но вскоре до меня дошло. В горячке я перепутал и вручил представителю Гастронома документы на удавов, а Зоосаду документ на весы. Таким образом, удавы попали в Гастроном, а весы в Зоосад. Надо было срочно выправлять положение. А завмаг не унимался:

— Доставьте мне мои весы, немедленно заберите ваших змей. О, я буду жаловаться, я вам покажу…

Я попросил Зауфера поехать со мной, и мы с грузовиком отправились в магазин. Зауфер смело вошел в помещение. Из-за его спины выглядывали продавцы, готовые каждую секунду захлопнуть дверь. Немец подошел к ящику, наклонился, погладил удава, приладил на старое место доску и принялся заколачивать. Закончив, он отряхнул руки и сказал:

— Не надо было бояться. Он совершенно безопасен. Повезем ящик в Зоологический сад, все-таки там для змей более подходящее место, чем колбасная.

Часа через три спокойствие было восстановлено. Удавы попали в Зоосад, магазин получил свои весы. На следующий день, вместо того чтобы пойти домой, я отправился в пароходство. Меня вызывал начальник эксплуатации. Завмаг пожаловался. Начальник долго читал мне нотации об отношении к службе, об опасности, которой могли быть подвергнуты продавцы… Я не оправдывался. Чего уж там… Виноват так виноват. Наконец начальник эксплуатации отпустил меня, пообещав, что для воспитания других помощников будет издан приказ по пароходству. Он не заставил себя ждать. Я получил выговор за «халатное отношение к своим обязанностям». После этого капитана вызвали в моринспекцию.

Голубчик

— Вот что, — сказал мне капитан, — вернувшись из пароходства, — придется вам сдавать техминимум. В инспекции требуют. На высшую должность вас перевели, техминимум вы не сдавали, выговор получили. Порядок знаете? Зайдите в моринспекцию, там назначат, когда явиться. Не боитесь?

— А, пустяки. Подчитаю и сдам, — небрежно бросил я, но в душе сильно забеспокоился. Во-первых, кому хочется сдавать техминимум после того, как ты уже жало двух лет нес самостоятельную вахту и считал себя специалистом высокой квалификации? Во-вторых, надо готовиться. В-третьих, спрашивать всегда легче, чем отвечать, и «завалить» тебя, «специалиста высокой квалификации, при желании всегда могут. Так? Но главное, чего я опасался, это присутствия в моринспекции Александра Петровича Смирнова, «Голубчика», как называли все знаменитого балтийского капитана.

В недалеком прошлом он командовал «Декабристом» — самым большим судном пароходства. Болезни и годы заставили капитана перейти на берег, и теперь он работал морским инспектором, наводя ужас на молодых штурманов, да и не только на них. Маститые капитаны испытывали неприятное чувство, когда Голубчик на своих тоненьких, кривоватых ножках поднимался по трапам их судов.

— Тэк — с, тэк-с. Здравствуйте, голубчик. Ну, показывайте, показывайте…

И начиналось… Александр Петрович был мелочно придирчив. Он не пропускал и не прощал ни одного упущения, когда производил осмотр судна. Его интересовало все: как хранятся навигационные карты, произведена ли им последняя корректура, почему беспорядок в малярной кладовке и плохо застланы койки у команды. Безобразие! Третий помощник пропустил день и не взял поправку хронометра.

Горе было тому капитану или штурману, у которых Голубчик находил неполадки. Он ругался, делал записи в журнале замечаний, докладывал о них начальству. За обнаруженный на палубе окурок он мог устроить грандиозный разнос.

Рассказывали, что однажды на судне, которым командовал Голубчик, лоцман бросил на палубу окурок. Александр Петрович вытащил из кармана белоснежный платок, взял окурок и брезгливо выбросил с платком за борт. Лоцман сконфузился, извинился, а капитан проворчал что-то вроде:

— Ничего-ничего… Дома вы, наверное, окурки на пол не бросаете?

Внешность Александра Петровича тоже не вызывала симпатии. Маленького роста, на тонких ногах, с большой лысой головой, усиками на верхней губе и чуть раскосыми глазами, он чем-то походил на японца. Поэтому его иногда называли «Микадо». Он же, независимо от возраста и звания, всех величал «голубчиками», но такое обращение отнюдь не означало доброго расположения Александра Петровича к своему собеседнику. Чаще всего оно звучало угрожающе, иронически и уж во всяком случае не ласково.

Он не терпел неуклюжих, нерасторопных матросов и штурманов. Если случалась заминка при швартовке, капитан в гневе срывал с головы фуражку, топтал ее ногами и витиевато ругался, приводя в невероятное смущение людей на берегу. При такой невоздержанности на судне, капитан был приторно вежлив с начальством. Он выходил из кабинетов спиной, кланяясь и расточая сладкие улыбки. Старик явно паясничал, это понимали все.

Своих помощников Александр Петрович держал в черном теле. Во время вахты не позволял штурманам заходить в рубку, курить на мостике, облокачиваться на планширь. Помощники трепетали перед ним. Однажды «Декабрист» стоял в шлюзе Кильского канала Гольтенау. Его набережная служила местом прогулок. По ней взад и вперед прохаживались нарядно одетые девушки, дамы и мужчины. Молодой третий помощник с «Декабриста» в щегольском форменном костюме красовался на мостике, принимал эффектные позы, курил и рассматривал женщин в бинокль. Он так увлекся этим занятием, что не услышал, как Голубчик поднялся на мостик, а когда обернулся, то очень перепугался и вместо окурка выбросил за борт бинокль. Капитан предъявлял к помощникам такие высокие требования, что редко кто выдерживал плавание с ним в течение года. Но зато тот, кто оставался с капитаном Смирновым, выходил из его рук отличным штурманом.

Вообще за Александром Петровичем чудачеств водилось достаточно. Но он был великолепным моряком, за ним укрепилась слава замечательного швартовщика, блестящего навигатора, морского юриста, и потому желающие посмеяться или позлословить делали это за его спиной.

Когда же он надевал свой выгоревший на солнце зелененький английский макинтош, натягивал на лысую голову кепочку, то совсем переставал быть похожим на грозного капитана Смирнова. В трамвае или на улице его можно было принять за обыкновенного служащего какого-нибудь из многочисленных ленинградских учреждений.

Став морским инспектором, Александр Петрович взялся за дело с энтузиазмом. Он проверял вахтенных, любил нагрянуть неожиданно или прокрасться ночью незаметно мимо задремавшего матроса, отвернуть рынду, спрятать ее и потом наслаждаться растерянностью и смущением вахтенного штурмана. Но страшнее всего были техминимумы, их он принимал у штурманов и являлся бессменным председателем проверочной комиссии. Он выкапывал такие вопросы, над которыми часто ломали голову и опытные капитаны. Откуда только он их брал? Впрочем, на все эти вопросы находились ответы, и они показывали, насколько глубоко знает морское дело Александр Петрович Смирнов. Вот с этим человеком мне предстояло встретиться на экзамене в ближайшие дни. Перспектива не из приятных!

В инспекции мне сказали, что сдавать экзамен я могу когда захочу. Три дня я честно готовился. На четвертый пришел в пароходство, заглянул в инспекцию, тихо закрыл дверь и поплелся обратно на судно. Александр Петрович принимал экзамен.

«Ну его к черту! Не пойду. Подожду, когда его его будет. Выпадет же такой случай».

Я потолкался в коридоре, послушал, что говорят мои коллеги. Они тоже должны были сдавать техминимум. Утешительного было мало. Рассказывали страсти.

— До чего дошел Голубчик! Одного спрашивает: «Что значит цифра 273 001 на ящике с грузом?» Тот, конечно, молчит. Голубчик его больше и спрашивать не стал…

— Это пустяки, вот он Степке Клименову задал…

Я понял, что поступил правильно. Надо было переждать, момент был удобный: «Эльтон» вставал на капитальный ремонт. Каждый день я приходил в инспекцию, заглядывал в комнату и, если видел Александра Петровича, уходил. Наконец мне повезло. В инспекции шел экзамен. Два капитана, члены комиссии, скучающе пытали молодого штурмана. Тот взволнованно, с красными ушами, объяснял им пользование английской книгой «Лист оф ляйтс». По капитанским лицам я увидел, что все это им смертельно надоело и думают они только об одном: скорее бы конец. Я послушал ответы штурмана, решил, что вопросы задают ему простые, бояться мне нечего, и скромно уселся в уголке, ожидая своей очереди. Через час меня пригласили к столу.

— Начнем с устава… — Седовласый капитан устало вздохнул. — Расскажите об обязанностях вахтенного помощника на ходу судна…

Не успел я открыть рта, как за спиной хлопнула дверь и в комнате появился Голубчик.

— Василий Васильевич, Михаил Александрович, — обратился он к капитанам, — попрошу вас срочно проехать на пароход «Ладога», он стоит у семнадцатого причала. Комиссия уже начала там работать, а с этим товарищем я займусь сам.

Капитаны весело поднялись, а я уставился на Александра Петровича, как кролик на змею. Все завертелось у меня перед глазами. Какой-то дурацкий страх наполнил сердце, все, что я знал и к чему готовился, улетучилось из головы, рот приоткрылся, и я думал только о том, как бы улизнуть с экзамена. Шутка ли! Остаться один на один с Голубчиком! Да он меня немедленно зарежет.

«Скажу ему, что мне стало плохо. Сердечный приступ… Или припадок инсценировать?..»

Пока я лихорадочно перебирал в уме возможные варианты отступления, Александр Петрович разделся, сел за стол, заглянул в опросный листок:

— Ну-с. На «Эльтоне» плаваете? Знаю… Не скажете ли вы мне, между прочим, как по-английски всадник?

Я, между прочим, ему этого не сказал. Александр Петрович повеселел. Посыпались вопросы:

— Как по прикладному часу порта определить высоту прилива? Не знаете? Тэк-с. А когда начинается ответственность судна за груз, если его выгружают стрелами? Тоже не знаете. А что такое «шорт» и «лонг» тонны? А почему…

Я что-то шамкал в ответ, но все это было так жалко, примитивно, а главное — неверно, что я сам себе поставил бы двойку.

— Неважно, голубчик, — наконец проговорил Александр Петрович. — Перейдем к правилам предупреждения столкновений судов в море. Их-то вы уж должны знать.

Он подвел меня к застекленному ящику. Это был тренажер. Для строгого экзаменатора прибор представлял неограниченные возможности проверить знания правил. Он мог зажигать судовые огни в любых сочетаниях и композициях, нажатием кнопки подавать туманные сигналы.

— Хорошо. Вы идете в море… — проскрипел Голубчик, — и видите… — Он включил три красных огня вертикально и три горизонтально. У меня зарябило в глазах.

«Что это такое? — мучительно думал я. — Три красных вертикально — судно не имеет возможности свободно управляться на ходу… Ну, а эти, черт бы их побрал, красные горизонтальные?»

Пауза тянулась долго. Голубчику надоело ждать.

— Это что?

Александр Петрович погасил красные. В ящике зажглись белые огни, как-то несуразно расположенные на разной высоте.

— Рыбаки с сетями, — неуверенно сказал я.

— Правильно, — хихикнул Голубчик. — А какие рыбаки? Длина? Чем ловят?

Я промолчал.

Теперь в ящике один за другим зажигались огни. Красные, белые, зеленые… Они мелькали в глазах. Я совсем растерялся.

— Так, так, — приговаривал Александр Петрович. — Ведь все это может встретиться в море, голубчик. Поздно будет решать, что это за огни, действовать надо. Хватит.

Он заглянул в экзаменационный листок, сделал какую-то пометку. Мне показалось, что капитан поставил двойку.

— Ну что ж, голубчик. Я бы на вашем месте поплавал еще некоторое время третьим помощником. Идите и приходите, когда будете знать все как следует. Ведь это элементарно.

Я комкал в руках платок. Мне хотелось сказать, что все знаю и сам не понимаю, отчего так плохо отвечал, но язык не поворачивался. Я боялся, что на мои объяснения последуют гневные реплики Голубчика. Я молча выслушал еще несколько замечаний о людях, которые пытаются занять высшую должность, не имея на то никаких данных, о том, что правила надо знать как «Отче наш», и наконец был отпущен.

Выйдя из инспекции, я сразу попал в толпу изнывающих от волнения штурманов. Мне задавали десятки вопросов. Как, что спрашивал, выдержал ли?

— Выдержал, — сердито ответил я, — на старпома. Александр Петрович обещал послать на лучшее судно пароходства.

Оставив изумленных товарищей обсуждать такой невероятный случай — сдавал на второго, а сдал на старшего, — я понуро поплелся на пароход.

— В порядке? — спросил капитан.

— Да нет… Не сдал, — смущенно ответил я. — Проклятый Голубчик зарезал. Не хотел я к нему идти и все же попал.

— Что-нибудь заумное спрашивал?

— Вот посмотрите сами, — заволновался я. — Ведь это черт знает что!

Я схватил бумажку и начертил расположение красных огней. Капитан мельком взглянул на листок.

— Очень просто. Буксир на ходу с тремя баржами потерял управление, — быстро ответил он. — Не очень сложно.

Действительно! До чего же просто! Вот шляпа…

— Что еще? — довольно спросил капитан.

— Много всяких вопросов было. По астрономии такое завернул, ой-ой!

— А что именно? — насторожился, как почуявший добычу пойнтер, капитан. Ему очень хотелось показать, что он может ответить на все вопросы Голубчика. Но я ему этой возможности не дал.

— По луне… Что теперь делать будем? Снова в третьи переходить?

Лицо у капитана сделалось кислым.

— Что делать, что делать! Оставлю вас в ремонте вторым. На свою ответственность. Не в море… Но имейте в виду… Техминимум должен быть сдан. Без него вам вторым плавать не дадут. Поняли?

— Понял. Да я бы сдал, если бы не Голубчик… — затянул я старую песню, но капитан так посмотрел на меня, что отпала всякая охота вспоминать о техминимуме.

Через три месяца я хорошо выдержал экзамен в комиссии при Моринспекции. К моему счастью, Голубчик в тот день отсутствовал. Он уехал в командировку. Теперь я с полным правом занимал должность второго помощника капитана. Но надо честно сказать, поработал я здорово! Переворошил много книг, все вспомнил и нашел ответы на вопросы Александра Петровича. Ничего заумного в них не было.

Незадолго до начала Великой Отечественной войны Голубчик ушел из пароходства. Он был стар, болен, да и хлопотливая работа в Моринспекции взяла свое. Он перешел в Центральный научно-исследовательский институт морского флота. Там было спокойнее. Никто особенно не жалел об его уходе. Начальство освободилось от въедливого и чересчур принципиального подчиненного, подчиненные — от строгого, желчного и ворчливого начальника. Штурманская молодежь открыто радовалась. Можно будет наконец свободно вздохнуть, не надо дрожать каждую вахту в ожидания разноса Голубчика.

Может быть, память об Александре Петровиче Смирнове так бы и осталась в морских рассказах. Его вспоминали бы как знающего капитана, лихого швартовщика, вспоминали о его чудачествах, о вопросах, которые он задавал на техминимумах, может быть… но грянула война.

…Начальник Балтийского пароходства Никон Яковлевич Безруков сидел в своем кабинете и мучительно раздумывал о тяжелом положении в пароходстве, о том, что многих штурманов и капитанов мобилизовали на военный флот, и если дело пойдет так, то скоро некому будет плавать на торговых судах. Вот и сейчас у Железной стенки стоит без капитана теплоход «Иван Папанин». Только вчера молодой капитан этого теплохода Дмитрий Адамович Глазко получил предписание немедленно явиться в военкомат и, не сдавая судна, сошел с борта. А рейс предстоял серьезный и опасный, любого туда не пошлешь. «Папанин», не задерживаясь, должен уходить в Таллин, эвакуировать раненых.

«Кого же все-таки назначить на «Папанина»?» — в который раз задал себе вопрос Безруков и закурил новую папиросу.

В дверь просунулась голова секретарши.

— К вам капитан Смирнов. Примете?

Безруков недовольно поморщился. Не до старика ему было. Но помня, каким авторитетом пользовался прежде капитан, вздохнул и сказал:

— Просите.

В кабинет, многократно кланяясь, вошел Голубчик.

— Садитесь, Александр Петрович. Чем могу быть полезен?

Старик пожевал синеватыми губами, кашлянул.

— Прошу дать мне судно, — коротко сказал он. Начальник пароходства не поверил своим ушам.

Капитану было шестьдесят семь лет, последнее время он сильно болел, врачи настойчиво предлагали ему оставить работу — и вдруг такая просьба…

— Боюсь, Александр Петрович, что вас не выпустит в рейс медицинская комиссия, — осторожно сказал Безруков, не желая обидеть капитана, и тут же в голове мелькнула мысль: «Вот такого бы на «Папанин». Лучшей кандидатуры не найти».

Александр Петрович с сожалением взглянул на начальника и ворчливо проговорил:

— Когда Родина в опасности, я не могу сидеть и перебирать бумажки. Потом, кто это вам сказал, что меня не выпустят врачи? Я чувствую себя как нельзя лучше, голубчик. Я сам себе врач. Прошу дать мне судно. Полагаю, что своей многолетней работой я заслужил такое доверие? Какие тут могут быть комиссии!

Начальник пароходства вышел из-за стола. Все анекдоты, связанные с именем Голубчика, все байки, истории, ходившие по пароходству, сейчас забылись. Безруков глядел на Александра Петровича с восхищением и уваженнем.

— Спасибо, Александр Петрович, — растроганно сказал Безруков. — Принимайте «Ивана Папанина». Вон у Железной стенки стоит. Если бы вы знали, как вы нас выручили. Спасибо.

— Премного благодарен за доверие. А вы говорите — комиссия! Знаю, что людей не хватает… Когда прикажете принимать судно?

— Немедленно, если можете:

— Сейчас же иду. Счастливо оставаться. Александр Петрович встал и, как обычно, спиной, кланяясь, двинулся к выходу. Но сейчас это не вызвало улыбки у начальника. Он провожал старика до двери.

— О формальностях не беспокойтесь. Я сейчас позвоню в кадры, и все будет в порядке. Сегодня вы должны выйти в рейс, — сказал начальник на прощание. — Счастливого плавания!

Они обменялись крепким рукопожатием.

«Иван Папанин» ушел точно в назначенный час. Командовал им Голубчик.

«Иван Папанин» в пути подвергся обстрелу немецкого самолета. Масловский, старший помощник, с любопытством наблюдал за капитаном. Ведь для Голубчика это было первое боевое крещение. Но ничего необычного старпом заметить не смог. Ни страха, ни волнения, ни повышенной нервозности. Только, когда капитан отдавал команды рулевому, маневрируя судном, уклоняясь от пулеметных очередей, глаза у него сощурились, заблестели и голос зазвучал громко и молодо. Старпом чуть не подпрыгнул от удивления, когда сразу после налета он услышал недовольное замечание Голубчика:

— Да не облокачивайтесь вы на планширь. Запомните: я этого не терплю.

«Так. Значит, все в порядке, — подумал Масловский. — Капитан именно такой, какого я ожидал. Все точно, как мне о нем рассказывали».

В Таллине скопилось много судов. Грузили раненых. Город эвакуировался. Наконец пришла очередь «Папанина». Теплоход подвели к причалу, поставили широкие деревянные трапы, и поток людей полился на судно. Капитан вмешивался во все судовые мелочи, ссорился с представителями военного командования, ругался с санитарами, которые, по его мнению, недостаточно аккуратно несли носилки. Поднадоел старик всем здорово. Особенно досталось старпому. Взмокший Масловский бегал по судну, исполняя распоряжения капитана. На теплоход приняли двести автомашин и около трех тысяч бойцов. Среди них много раненых. Надо было позаботиться о том, как всех разместить, накормить и напоить.

К вечеру 28 августа в составе каравана «Папанин» вышел из Таллина на Кронштадт. Потянулись бесконечные тревожные часы. Александр Петрович не сходил с мостика. Он чувствовал себя неважно. Нервное напряжение, которое он испытывал, было ему не по силам. Голубчик еще больше пожелтел, все время что-то ворчал себе под нос, но при посторонних старался держаться бодро и никому не жаловался на свои боли в печени, на страшную слабость и частые головокружения.

Он был капитаном и прекрасно знал, что даже от выражения его лица зависит настроение людей на судне. И он держался. Оставался тем же грозным Голубчиком, каким его привыкли видеть всегда. Только в глазах чувствовалась старческая усталость.

Немцы давно готовились к этому дню. В финских портах и на близлежащих аэродромах укрывались подводные лодки, торпедные катера, сотни самолетов. И вот этот день наступил. Советские суда покидают Таллин. Идут неуклюжие транспорты, вокруг них серые корпуса кораблей охранения. Крейсеры, эсминцы, морские охотники. Дымы, дымы… Куда ни взглянешь— везде поднимаются черные столбики судовых дымов… А погода, как назло, тихая, ясная, с голубым небом. Не верится, что в такую погоду может случиться что-нибудь плохое.

Но первые потери начались сразу же после восемнадцати часов, когда на мине подорвался и затонул пароход «Элла», а через пятнадцать минут раздался взрыв на ледоколе «Криш Вальдемарс». В это же время гитлеровские самолеты атаковали пароход «Вирония». Он потерял управление, но к нему подскочил спасатель «Сатурн» и взял на буксир…

— Смотрите — катера! Торпедные катера! Держат курс на нас, а наш лидер ведет по ним огонь! — кричит кто-то на палубе «Папанина».

Издалека на теплоход несутся маленькие черные точки. Но Голубчик уже заметил их и спокойно, как на учении, командует:

— Лево на борт! Малый!

Катера не успевают выпустить свои торпеды. Огонь эсминца накрывает их. Прямое попадание! Два катера пошли на дно, третий повернул обратно.

— Полный ход! На прежний курс! — командует капитан, и теплоход тяжело уваливает вправо.

Но это только начало. Слышится гул фашистских самолетов.

— Огонь!

Непрерывно стреляют зенитки «Папанина». Небо расцвечено белыми комочками разрывов. Самолеты улетают в сторону. Все облегченно вздыхают. Пронесло.

Идет «Папанин». Он где-то в центре каравана. Позади и впереди него движутся в кильватер суда. Сколько же их? Капитан насчитал более пятидесяти, но это только те, что видят глаза. Теперь, когда весь караван вытянулся в линию, надо ждать худшего. И оно наступает. Оно подстерегает теплоход повсюду. Хорошо, что сигнальщики зорко следят за морем.

— Справа по борту, курсовой пятьдесят, мина! Вот она, «рогатая смерть», чуть покачивается на воде, показывает, как улитка, свои рожки и блестящее, жирное тело. Она ждет, чтобы судно прикоснулось к ней, и тогда…

— Слева, курсовой двадцать пять, мина!

— Полный назад! Право! Теперь лево!

Лавируя между двумя минами, Александр Петрович проводит теплоход.

— Самый малый! Судно еле движется.

— По носу мина!

Кажется, «Папанин» попал на минное поле. Сейчас бы остановиться, осмотреться… Но этого нельзя делать. Надо идти вперед. По вискам у капитана стекают струйки пота. Теперь от его умения, искусства маневрировать и хладнокровия зависит все. На борту три тысячи человек. Среди них много истекающих кровью красноармейцев, краснофлотцев и командиров. Они надеются только на него… Но необвехованный так называемый «фарватер» полон мин. Куда уйти от них? Справа и слева минные поля. Раздумывать нет времени. Вперед! Осторожно, но только вперед. Хоть черепашьим ходом…

Военные корабли отражают атаки самолетов и катеров. Прикрывают транспорты.

Мины попадаются реже. «Папанин» вырвался на чистую воду. Можно прибавить ход.

— Вы поели бы, Александр Петрович, — говорит помполит Новиков, он тут же на мостике. — Ослабеете совсем.

Капитан отрицательно качает головой.

— Ладно, — на лице помполита появляется что-то вроде улыбки, — пойду распоряжусь, чтобы принесли горячего чаю…

Но он не успевает спуститься на палубу.

— Самолеты! Справа!..

Его голос, как и все звуки на судне, заглушает вой самолетов. Они близко. Вот они уже пикируют на «Папанина». Летят бомбы… Кровь сворачивается в жилах от их пронизывающего свиста. Оглушительно стреляют зенитки «Папанина».

— Право руль!

Бомбы падают в море, в нескольких десятках метров от судна. Они взрываются, поднимая пенные столбы. Гул проносится по воде.

— Еще одну отбили, — отирает пот Новиков, у него подрагивают губы. — Пойду за чаем…

Как будто самолеты оставили «Папанина» в покое. Улетели и пикируют где-то позади. Слышны взрывы, видна поднимающаяся кверху вода. Надолго ли?

Александр Петрович входит в рубку. Так хочется прилечь, и так устали ноги от непрерывного стояния… Сбросить бы десяток лет — не было бы этой страшной усталости, она парализует все тело и мозг… «Прилягу на десять минут. Только на десять минут», — думает капитан и говорит Новикову, тот уже снова в рубке:

— Скажите помощнику, пусть побудет у телеграфа, смотрит внимательно. Я немного отдохну. Если что… немедленно… Черт возьми, как болит голова…

Начинает смеркаться. Это уже лучше. Но летние ночи короткие…

— Александр Петрович! На мостик! — раздается взволнованный голос второго штурмана. — След торпеды! Скорее!

Капитан не успел прилечь. Он уже около рулевого. Старческие, но опытные и еще зоркие глаза сразу заметили белую полосу на спокойной сиренево-розоватой поверхности.

— На торпеду! — закричал он и сам повернул штурвал. Торпеда прошла по борту…

Будет ли конец этим атакам? И какой конец? Позади и впереди тонут суда, мечутся катера, подбирают людей из воды. Неужели и «Папанина» ждет такая же судьба? Если такая же, то погибнет много его пассажиров. Они не могут не только плыть, а даже двигаться самостоятельно. Нет! Надо приложить все силы, все уменье, чтобы спасти людей…

Ленинград все ближе и ближе… Повеселели раненые бойцы. Уже то там, то здесь можно услышать шутку. Утро двадцать девятого встретило караван туманной дымкой. Хорошо! Не видны суда вражеским самолетам. Только бы держалась она подольше. Но солнце нагрело воздух, и к полудню видимость стала отличной. И тут снова начались налеты.

…Александр Петрович у телеграфа.

— Четыре «Ю -88» пикируют с подсолнечной стороны! — докладывает Масловский.

Так. Капитан перебрасывает ручку на «полный вперед».

— Право на борт! Курс — на самолеты!

Взмывают пенные фонтаны с бортов и по корме. Но цел «Папанин». Еще раз спас капитан судно. Уже виден Гогланд. От него недалеко до Ленинграда. Налеты следуют один за другим. Право, лево, назад! Но вот еще три «юнкерса» пикируют на судно. Удар страшной силы сотрясает корпус. Что-то под ногами трещит и рушится. Все тонет в дыму. Взрыв! Огромное пламя поднимается над палубой. Замолкла машина. На минуту становится очень тихо: «Папанин» дрейфует к минному полю.

…Александр Петрович еще не успел оценить обстановку, как что-то острое, причиняя нестерпимую боль, толкнуло его в грудь, и капитан потерял сознание. Зазубренный осколок вошел в худенькое тело Голубчика и остался там, разорвав правое легкое. Капитан потерял много крови, но все же пришел в себя.

— Что с судном? — прохрипел Александр Петрович склонившемуся над ним Масловскому.

— Повреждена машина. Пожар на корме. Дрейфуем на минное поле.

— Подайте буксир на тральщик охранения, пусть тянет к берегу. Выбрасывайтесь… — Александр Петрович выплюнул сгусток крови.

— Александр Петрович, давайте мы передадим вас на тральщик. Там помогут. Здесь опасно. Подумайте о себе. Я все сделаю, что возможно…

Глаза Голубчика сердито блеснули.

— Я еще не передал вам командования, Александр Григорьевич. Немедленно выполняйте мое распоряжение. Немедленно! Вы меня поняли? И не трогайте меня больше.

Масловский и Новиков побежали на бак. Взметнулся бросательный конец, за ним пополз стальной трос, и через несколько минут военный тральщик потащил горящее судно к острову Гогланд. Команда «Папанина» тушила пожар, заводила пластыри на разорванные борта. Все понимали, что сейчас только от решительных и быстрых действий моряков зависит спасение бойцов, находящихся на борту теплохода. И судно достигло берега. Оно выбросилось на каменистый Гогланд. Приказ капитана выполнили. Три тысячи солдат, эвакуированных из Таллина, за малым исключением, были спасены. Не спасся капитан «Папанина», Александр Петрович Смирнов.

Когда Новиков, обожженный, черный от копоти, прибежал на мостик, старпома Масловского ранило осколком. Голубчик был без сознания. Он лежал у телеграфа, похожий на подростка, в луже крови и глядел строгими, осуждающими глазами в голубое спокойное небо. Он выполнил свой долг человека и капитана.

Его бережно подняли и передали на один из кораблей охранения, идущий в Кронштадт.

Теплоход «Андрей Жданов», госпитальное судно, пришел туда для того, чтобы принять с военных кораблей раненых и отвезти их в Ленинград. По широкому трапу поднимали на борт носилки со стонущими людьми. К старшему помощнику капитана «Жданова» подошла измученная, усталая женщина.

— Я буфетчица с «Ивана Папанина». Там, в трюме, Александр Петрович Смирнов, наш капитан, кончается… — сказала она и заплакала.

Старпом бросился вниз. В углу, на нарах, лежал Александр Петрович. Его вынесли на палубу. Молодая женщина-врач сменила промокшие от крови по вязки. Голубчик не приходил в сознание. Он умирал. Моряки стояли опустив головы. Все было кончено.


Однажды на Дальнем Востоке мне пришлось увидеть теплоход «Капитан Смирнов». Я сразу вспомнил Голубчика, техминимум, красные огни в тренажере, героическую судьбу капитана… И я подумал: «Как трудно бывает распознать человека».

Океан

В начале тридцать седьмого года меня перевели в старшие помощники. К этому времени я имел порядочный штурманский опыт, был влюблен в море, в морскую службу и, конечно, в свою персону. Молодой, знающий, энергичный штурман… Так я думал. Английская фуражка с лакированным козырьком, синий макинтош, форменный костюм и ослепительный воротничок укрепляли меня в таком мнении, когда я не без удовольствия видел свое отражение в зеркале.

Я ходил почти во все страны континента, побывал на Черном море, плавал зимой в Мурманск за апатитовой рудой, летом в Архангельск за лесом, на Шпицберген за углем. Поэтому мне казалось, что я готов к любым рейсам, на любых судах. Ошибка всех молодых и не очень умных помощников.

Как-то меня вызвал к себе наш морской инспектор — Александр Александрович Афанасьев.

— Пойдешь на перегон. Акционерное Камчатское общество — «АКО» — купило в США пароход. Его надо доставить из Америки во Владивосток. Капитан и старший помощник будут от Рыбпрома, остальная команда наша. Имей это в виду. Капитан там рыбак, старичок, так что вся работа ляжет на тебя. Смотри…

Когда я вышел из Моринспекции, то раздувался от важности и тщеславия. Как же! Поручили такое серьезное дело. Наконец я увижу океан, поживу в Лондоне, поплыву пассажиром в Нью-Йорк на английском лайнере, попаду в Америку, пройду Панамским каналом… Интересно! А самое главное, я иду почти капитаном… Сказал же Александр Александрович, что вся основная работа ляжет на меня?

— Куда? — спросили товарищи, стайкой бродившие по коридору.

— В Америку уезжаю. На приемку, — с деланным равнодушием бросил я. — Месяцев, на девять.

— Вот это да! — вырвался завистливый вздох. На следующий день я познакомился с капитаном.

Яков Алексеевич Богданов, старый северянин, плававший на траулерах Мурманского рыбтреста, только что получил орден Трудового Красного Знамени за безупречную службу и какие-то совершенно астрономические уловы трески. Он знал Баренцево море, как колхозник свое поле. Послали его на приемку судна в США в виде поощрения, вернее на «отдых» после суровых плаваний в холодных северных морях. К пальмам, тропикам, солнцу, фруктам. Маленький, с рыжеватыми волосами, коренастый Яков Алексеевич, несмотря на свой возраст, был еще очень крепок, много курил из короткой прямой трубки. Поглядев на мой блестящий вид и выслушав пространный доклад о намеченных мною мероприятиях, он иронически хмыкнул:

— Ты давай делай. Там посмотрим…

Я развил бешеную деятельность. Каждый день встречался с командой, давал указания, сам бегал высунув язык, загонял совсем своих помощников. Надо было оформить документы, получить визы у консула США, специально приехавшего для этой цели из Москвы в Ленинград, захватить с собою кое-какой инвентарь и снабжение, позаботиться о проездных билетах в бюро путешествий «Дерутра»… Дел набралось порядочно.

Яков Алексеевич, попыхивая своей трубкой, на всю эту суетню смотрел иронически, вероятно считая, что, бегай не бегай, все рано или поздно утрясется. Так в итоге, конечно, и вышло.

Мы погрузились на «Смольный» и поплыли в Лондон, откуда должны были следовать дальше. Странное это чувство, когда человеку, привыкшему что-то делать на судне, делать ничего не надо. Пассажир! Ходи по палубе, гляди вокруг, любуйся морем. Ну, а когда, прожив две недели в Лондоне в ожидании подхода лайнера, мы наконец вышли на Нью-Йорк на огромном английском теплоходе «Джорджик», то совсем отрешились от реального, привычного для нас мира. Днем на расчерченной квадратами палубе гоняли клюшками деревянные шайбы, валялись в шезлонгах, а вечером танцевали в салоне с иностранками или азартно резались на «скачках», ставя свои шиллинги на фанерных лошадок.

В Нью-Йорке нас встретили представители «Ам-торга», любезно показали город, после чего, посадив в автобусы, отправили в Балтимору. Там стояло наше будущее судно. Сказали, что называется оно «Commercial Floridian». Поздно вечером мы прибыли на завод, где ремонтировался пароход.

Он не произвел должного впечатления. Это было старое небольшое судно типа «Лейк», времен первой империалистической войны, грузоподъемностью около трех с половиною тысяч тонн. У американцев оно ходило по побережью и в Мексиканский залив. Купили его недорого, перевозить грузы «АКО».

Перед уходом из Балтиморы мы приобрели навигационные пособия. Карты, лоции, книги. Особенно я гордился толстым томом в синем переплете — «Ocean World Passadges» — лоцией океанов, где широко освещались рекомендованные пути для судов всех типов. Книга стоила дорого, и капитан долго не соглашался на ее покупку, но я его убедил.

Закончив ремонт, погрузив полный груз белой жести для изготовления консервных банок, «Щорс» — так назвали пароход — вышел в океан.

Я сразу понял, что это совсем иное, чем море. И несмотря на то что мы были подготовлены к встрече с океаном — якорные клюза зацементированы, все закреплено намертво, трюма надежно задраены, — я испытывал беспокойство.

Океан явно хитрил. Он ласково подмигивал нам солнечными бликами с совершенно гладкой зеленовато-голубой воды. Ночью в черном небе зажигались такие яркие, крупные звезды, что они казались электрическими лампочками. Океан посылал нам светящихся медуз, косяки дельфинов, поднимавших вокруг судна огненные фонтанчики фосфоресцирующей воды, летучие рыбы падали на палубу, сталкиваясь с надстройкой.

Несмотря на безветренные солнечные дни, теплые тихие ночи, океан никогда не оставался спокойным. На невидимых волнах он поднимал и опускал судно медленно, неторопливо, с улыбкой, и наш пигмей, который сразу почувствовал свое ничтожество перед величием и беспредельностью океана, гневно шипел, пытаясь разрезать своим штевнем его величественную грудь.

Люди спрашивали друг друга:

— Что за черт? Вроде бы ветра нет, тишина, а нас качает все время?

Океан усыплял нашу бдительность.

Прошли Атлантику, Панамский канал, за кормой остался Лос-Анжелос, проложили курс на Гавайи. Всю дорогу нам сопутствовала хорошая погода, солнце, голубое небо, слабые ветры.

Океан продолжал отечески баюкать «Щорса», но тот почему-то все шипел и шипел, распуская сердитые усы под носом. Наверное, он не доверял океану. Старик пароход много испытал в своей жизни. Его было трудно обмануть. А мы совсем успокоились…

«Щорс» зашел в Гонолулу пополнить запасы пресной воды, продовольствия и топлива. Город благоухал цветами. Они росли даже на причалах. Большие разноцветные бабочки порхали в парках, бананы росли прямо на улицах, с плантаций долетал аромат ананасов. Стоило покинуть центр города, как ты слышал шум прибоя. Это океан приглашал порезвиться на фешенебельном пляже Вай-Кики-бич. Американцы в своих рекламных проспектах называли Гонолулу «земным раем», но это не помешало им почти полностью уничтожить коренное население. Его осталось не более десяти тысяч.

Из открытых дверей маленьких баров звучали гавайские гитары, и каждому, кто входил туда, на шею надевали венок из белых цветов. Таков был обычай.

Близился Новый год. В городе праздновали рождество, но температура не падала ниже двадцати градусов. Люди ходили в светлых костюмах, а то и совсем без пиджаков.

Нам предстояло простоять в Гонолулу четыре-пять дней.

В один из вечеров, закончив все судовые дела, Яков Алексеевич пригласил меня в город.

— Сходим на берег, чиф. Жарко. Пивка попьем.

Мы нашли уютный бар с видом на гавань, выбрали столик под открытым небом на веранде и с наслаждением принялись за пиво. Темнокожая девушка принесла его в жестяных запотевших банках. Было уже темно. Стоящие на рейде суда угадывались по желтым якорным огням.

— Замечательное пиво, — проговорил Яков Алексеевич, с удовольствием отпивая из бокала. — Нам бы в Мурманск такое. С пивом у нас плоховато.

— Вы можете мне сказать, — перескочил я на другую тему, — как вы рыбу находите?

Капитан хитро подмигнул мне:

— Не поймешь. Это тебе не курсы на карте прокладывать. Посложней, брат.

Я хотел обидеться, но не успел.

Высокий краснолицый толстяк, видимо услышав наш разговор, встал из-за соседнего столика и подошел к нам.

— Корошо. Здравствуй, — проговорил он, смешно коверкая слова, и уже по-английски спросил: — Русские? С того парохода, что стоит на рейде? Можно, я сяду с вами? Я капитан с американского танкера «Viking». Я видел вашего малыша.

Мы тоже видели «Viking». Он стоял недалеко от нас. Огромный, выкрашенный светло-шаровой краской, с зеленой подводной частью и кремовой надстройкой. Тысяч на пятнадцать. Для того времени — гигант.

— Куда идете? — спросил американец, наливая себе пива из банки, которую принес со своего стола.

— Во Владивосток.

— О! Далекий путь. — Капитан недовольно поджал губы. — Январь месяц. Плохое время. В океане свирепые норд-весты… Как предполагаете идти?

Желая показать, что мы прекрасно знаем, с «чем кушают океан» и как в нем плавают, я небрежно бросил:

— Как обычно. По дуге большого круга. Американец с любопытством взглянул на меня.

— Очень уж северно. На таком маленьком судне… Я бы не советовал идти так, капитан, — повернулся он к Якову Алексеевичу. — Я часто бываю во Владивостоке. В зимнее время года я прокладываю прямой курс из Гонолулу на Сангарский пролив. Это удлиняет путь миль на шестьсот-семьсот, зато я не встречаю штормов, которые дуют севернее моего курса, именно там, где проходит дуга большого круга.

Яков Алексеевич довольно хмыкнул, посмотрел на меня. Учись, мол, салага.

— Так что я настойчиво рекомендую вам прямой курс, — продолжал американец, — проиграете в расстоянии, выиграете во времени.

Я был смущен. Такой просвещенный штурман, почти капитан, оконфузился, как четвертый помощник.

Как только судно вышло из порта, я, с согласия капитана, проложил прямой курс, в душе благодарный американцу за добрый совет.

Погода ухудшилась сразу после нашего выхода из Гонолулу. Потихоньку запел ветер в вантах, увеличилась качка, стрелка барометра опустилась на четыре деления.

Сменившись с вахты в двадцать часов, я пошел спать. Улегся на койку, погасил свет, но непонятная тревога не давала мне уснуть. Я все прислушивался к скрипу судна — старик здорово скрипел, — к свисту ветра, к шуму океана… Но в конце концов задремал. Пробудился я от мощных ударов в борт и усилившейся качки. Взглянул на часы. Половина третьего. До начала моей вахты оставалось полтора часа. Иногда судно содрогалось всем корпусом, слышалось, как бешено крутился оголенный винт, пароход валило то на правый борт, то на левый. Я решил посмотреть, что делается на палубе. Попытался встать на коврик, но меня бросило в противоположный угол каюты. Кое-как, придерживаясь то за стол, то за переборку, мне удалось одеться.

Кормовую палубу тускло освещал электрический плафон. То, что я увидел, заставило меня поежиться от неприятного нового чувства. Наверное, это было чувство страха. Я увидел, как гигантская черная стена несется откуда-то сбоку из ревущей тьмы и с грохотом обрушивается на судно. Палуба, похожая на переполненное корыто, долго держала воду, пока корма не поднималась кверху и вода не стекала обратно.

На полуюте жила команда. Там была одна дверь, через нее люди могли выйти на палубу. Но как они переберутся в среднюю надстройку, когда надо покрыть расстояние в двадцать пять метров по беснующемуся океану?

Перебежав на подветренный борт, хватаясь за поручни, я кое-как добрался до мостика. В закрытой рубке, заклинившись между телеграфом и батареей парового отопления, с неизменной трубкой в зубах стоял капитан. Второй помощник двумя руками обнимал пиллерс, стараясь удержаться в вертикальном положении. Матрос вцепился в штурвал. Дверь в рубку захлопнулась со страшным грохотом. Я скользнул по палубе, и меня, как неумелого конькобежца, поднесло к диванчику.

— Кажется, здорово дает? Норд-вест? — бодряческим голосом спросил я.

Вопрос можно было не задавать. Я сам прекрасно видел, что «дает» здорово и дует норд-вест.

— Угу, — буркнул капитан, сплевывая прямо на палубу рубки. Раньше он этого никогда не делал.

— Барометр 730, — сказал второй помощник. Через переднее окно я пытался рассмотреть океан.

Ничего нельзя было увидеть, кроме каких-то белых полос, с ревом надвигающихся на судно. «Щорс» падал во тьму, волны с грохотом ударялись в надстройку, взмывая кверху пенными фонтанами. Вода стекала по окнам, на минуту открывалась чернота, потом снова бил фонтан и снова стекала вода…

По-настоящему страшное началось через двое суток. Стрелка барометра резко упала, к восьми часам утра океан неистовствовал. Я попадал в штормы и раньше, но подобного не видал. Огромные, высотою не менее десяти метров волны со страшными ревущими гребнями неслись на судно. Вот они обрушатся на «Щорс» и разобьют все вдребезги, а волны придавят его навечно. Но старик, обливаясь потоками рвущейся обратно в океан воды, вползал на зеленую гору, застывал на несколько секунд на вершине и смело бросался в пропасть, чтобы опять, собравшись с силенками, начать новое восхождение. К счастью, волны шли не прямо на судно, а под углом к курсу. Гребни только краем задевали пароход. Измерили силу ветра. Анемометр показал — девять баллов, порывами до одиннадцати. Ход снизился до трех-четырех миль в час. К вечеру под полуютом выбило иллюминаторы и погнуло стальную дверь. Вода проникла в помещения. Команда с трудом перебралась в среднюю надстройку. Спали в кают-компании и столовой. Всем хотелось держаться вместе. А океан все ревел, гремел, стрелял, как из сотен орудий. Пугал нас сильнейшими ударами в борт, каким-то дьявольским свистом ветра и внезапным креном. Положит судно градусов на тридцать и держит так несколько секунд. То ли оно встанет, то ли никогда больше не поднимется.

Океан мстил нам за недели спокойного плавания, за солнце, за неуважение к нему, за наши мысли: «Подумаешь, океан!»

Человек привыкает ко всему. Привыкли и мы к шторму. Правда, каждый час мы с надеждой смотрели на барометр, ждали прогнозов по радио, слушали ветер: не ослабевает ли. Все было неутешительным. Прогноз предсказывал сильные десятибалльные ветры, а стрелка и не думала подниматься. Но так или иначе «Щорс» шел вперед.

На пятнадцатые сутки плавания, когда нас уже окончательно измотали качка, грохот, волны, заливающие судно, — лопнул штуртрос. Пароход развернуло лагом к волне. Он беспомощно качался где-то у подножья зеленых гор. Это могло окончиться трагически. Требовался немедленный ремонт лопнувшей цепи. Идти на полуют должен старпом. С дрожью в голосе и в ногах, полувопросительно я сказал капитану:

— Так я пойду?

В рубке все звенело от ветра, но я услышал, как кэп, пыхнув трубкой, прохрипел:

— Давай иди. Если что, то я… — и махнул рукой.

Что он хотел этим сказать?! Раздумывать было некогда. На кормовой части спардека стояла вся палубная команда.

— Кто со мной? — спросил я.

Только сейчас до меня дошло, что именно старпом первым должен лезть на этот страшный полуют. И никто другой.

— Я пойду, — вызвался второй механик Коля Колесников.

— Больше пока людей не надо, — приказал я. — Пойдете по нашему сигналу.

Когда корма поднялась и палуба освободилась от воды, мы ринулись на полуют. Вторая волна застала нас уже сидящими на корточках, за лебедкой. Мы крепко вцепились в нее руками. Никакая сила не смогла бы оторвать нас. Все оказалось не таким уж страшным. Вскоре прибежали боцман с матросами. Часа через полтора повреждение устранили. «Щорс» дал ход и заковылял дальше, к заветным берегам Японии.

Я вернулся на мостик, совершенно обалдевший от грохота, воды, соли, попавшей в рот и глаза, с исцарапанными в кровь руками, злой, проклиная все на свете: и «Щорс», и океан, и американца. Как только я немного пришел в себя, я схватил с полки книгу «Ocean World Passadges», для того чтобы уничтожить, вырвать лист с такими преступными рекомендациями… Но к своему ужасу и стыду, прочел: «…судам, следующим из Гонолулу в январе месяце к берегам Японии, имеющим слабые машины и небольшой тоннаж, для того чтобы избежать встречи с сильными норд-вестовыми штормами, следует спускаться к югу до широты такой-то, долготы такой-то, после чего проложить прямой курс на Иокогаму и только отсюда идти на Сангарский пролив…»

Идиот! Не соизволил перед уходом из Гонолулу открыть книгу. Послушался совета американского капитана, совершенно не принимая во внимание, что у него огромное, крепкое и мощное судно. Для него этот курс был хорош, для тебя мог быть гибельным. В рекомендованную точку идти уже не имело смысла. Мы прошли большую половину пути.

На двадцать первый день непрекращающегося хаоса мы влезли в Сангарский пролив. Отдали якорь и впервые за три недели вздохнули свободно, почувствовали, что можно выспаться. Нас перестало качать, ставить «на попа», бить, поливать сверху и снизу. Но в каком виде был бедняга «Щорс»! Парадные трапы смыло, помещения на корме залило водой, металлические трапы со спардека на палубе сорваны, релинги на полубаке либо отсутствовали начисто, либо были погнуты и смяты. Одну шлюпку разбило.

Я переживал все как личную неудачу. Считал виновником этих повреждений только себя. Собственно, так и было на самом деле. У меня не хватило мужества рассказать обо всем капитану и помощникам. Капитан забыл английский язык и вряд ли мог прочитать книгу, а помощникам хватало своих забот.

Океан здорово надавал мне по роже. Вдоволь поиздевался надо всем: над блестящим козырьком, над особенным макинтошем, белым воротничком, а пуще всего над моим самомнением и легкомыслием.

Меня убил капитан. Оказывается, он все прекрасно понял, правда понял тоже поздно, но сказал:

— Совет хорош, когда у тебя есть своя голова. Думать надо. Так-то, милок. Я-то на тебя понадеялся…

Я твердо усвоил на всю жизнь эту сентенцию: совет хорош, когда у тебя есть своя голова.

Мы пришли во Владивосток и, как приютские дети царского времени, в одинаковых черных кожаных «канадках» с серыми воротниками высыпали на улицы. Какое это было радостное ощущение — стоять на родной земле, после девяти месяцев отсутствия. Все смотрели на нас с любопытством: «Откуда такая команда? Наверное, спецгруппа какая-нибудь?» Но когда узнавали, что мы с нового, купленного в Америке парохода, то ахали:

— Ну и ну! Зачем только такую рухлядь купили?

Так говорили непосвященные. Повреждения у «Щорса», в общем — то, были пустяковыми, а вот пароход оказался хорошим. Достойным противником океана. Не подвела машина, закрытия люков, корпус. Груз доставили в полном порядке. И мореходом старик был отменным.

«Костер»

Путешествие на «Джорджике», океан, Америка, Гавайские острова произвели на меня большое впечатление. Я вернулся в Ленинград и всем рассказывал о своем плавании. В самом деле, для того времени рейс был необычным. Наши суда редко посещали те места, в которых пришлось побывать мне. Получив отпуск, я пребывал в приподнятом состоянии моряка, сделавшего кругосветный рейс и имеющего право небрежно вставлять в свои рассказы слова — «пассат», «муссон», «экваториальное течение», «дуга большого круга»… Кругосветным мое плавание можно было назвать с натяжкой, потому как большой кусок параллели из Владивостока в Ленинград был проделан по железной дороге, но об этом обстоятельстве я дипломатично умалчивал. Вышел из Ленинграда на запад, а вернулся в него с востока. Все правильно.

Однажды я шел по Невскому и вдруг вижу: на углу канала Грибоедова, против Дома книги, стоит последняя буква литературного содружества КЭБ — Витька Богданов. Я очень обрадовался. Выглядел он ослепительно — в лихо заломленной фуражке, синем буртоновском макинтоше и каких-то умопомрачительных ботинках, сверкавших как два маленьких солнца. Я бросился к нему. Мы не виделись несколько лет. Как-то не приходилось. Наши пароходы попадали в Ленинград в разное время. Кажется, и он был рад встрече. Я пригласил Витьку пойти выпить по кружке пива. Разве мог я пропустить такой случай похвастать своим последним рейсом? Мы заняли столик в «образцовой пивной», и я принялся рассказывать. Витька слушал с завистью. Когда я наконец закончил, он хлопнул меня по плечу.

— Слушай, ведь это интересно! Особенно, как вы плыли на «Джорджике». Писать надо, писать!

Как это не пришло мне раньше в голову? Конечно, надо писать, и писать немедленно! Во мне проснулся старый «кэбовский» журналист.

— А ты что делаешь, Витюля, в настоящее время? — спросил я.

— В отпуске.

— Давай напишем вместе, а?

Он пожал плечами:

— Я-то ведь с тобой там не был. Как же писать?

— Ничего, я тебе все подробно расскажу, разделим тему на две части и будем писать, как писали «Вторую Карскую». Напишешь, а я, если что-нибудь будет неточно, поправлю. Идет?

— Давай! — и глаза у него загорелись. Видно, «писательский микроб», привитый Ефимом Береговым, жил в нем все это время.

Желание приступить сразу к работе было так велико, что мы, бросив свое пиво недопитым, купили бумагу и отправились ко мне. Решили написать рассказ. Долго спорили о том, что выбрать. Материала было много. Про Америку, про Гавайи или про океан? Остановились все же на путешествии через Атлантику. На одном эпизоде. Дело заключалось в следующем. На «Джорджике» советских моряков обидели. Когда в судовой типографии печатали памятные списки пассажиров, пассажирский помощник, антисоветски настроенный, демонстративно не внес в списки наши фамилии. Мы были возмущены и пожаловались старпому, заявив, что на лайнерах этой компании никогда впредь ездить не будем. Можно было думать, что мы путешествуем на их судах каждую неделю! Старпом извинялся от имени компании, заставил извиниться перед нами виновника, но изменить что-либо в списках было уже невозможно. Мы обиделись. И вот пассажирский помощник затеял традиционный концерт силами пассажиров. Он знал, что у нас есть прекрасный оркестр народных инструментов, певцы, танцоры, и очень надеялся, что мы примем участие в его концерте. Выступление моряков должно было быть гвоздем программы. Он обратился к нам. Мы отказались. Но все-таки концерт был объявлен. Тогда мы устроили свой концерт на передней палубе, для команды. Все пассажиры первого, второго и третьего классов устремились на наш концерт, и судовой концерт был сорван. Наша самодеятельность пользовалась огромным успехом. Было непринужденно и очень весело. Самые чванливые пассажирки первого класса с удовольствием отплясывали с нашими матросами и кочегарами. Незадачливый помощник скрежетал зубами от злости. На его концерте присутствовало лишь несколько малоподвижных стариков и старух.

Вот про это мы и решили написать с Витькой. Я подробно рассказал ему про концерт, и мы по опыту «Второй Карской» разделили «сферы влияния». Целую неделю мы упорно трудились. Читали друг другу написанное, вычеркивали, сокращали, браковали, переписывали заново. В конце концов рассказ был готов. Витька с выражением прочел его мне.

— По-моему, здорово, — сказал он, откладывая в сторону рукопись. — Не хуже, чем у Новикова-Прибоя. Как тебе кажется? Во всяком случае, если сравнить те рассказы, которые печатают журналы, то наш даже лучше. Читал я тут недавно в «Резце» рассказик «Печка»… Ну, я тебе должен сказать, галиматья какая-то. Как только печатают!

— Да… Рассказ наш, конечно, хороший, — согласился я с Витькой. — Главное — необычная тема, новизна сюжета. Про море мало кто пишет…

Мы морально поддерживали друг друга. Она была необходима нам, эта поддержка, потому что и я, и Витька в душе не очень верили, что наш рассказ будет принят. Назвали его «Концерт».

— Я думаю, переделывать больше не будем. Можно отдавать на машинку? — спросил Витька. — Давай составим план, куда нам идти.

Мы наметили редакции журналов, куда должны были направиться: «Резец», «Смена», «Молодая гвардия», и последним в списке стоял журнал «Вокруг света». Получив от машинистки перепечатанный «Концерт», мы отправились по тернистому пути литераторов. Понесли первый рассказ.

В «Резце» какой-то тип в очках насмешливо посмотрел на нас, на блестящие козырьки, синие макинтоши и сказал:

— Рассказов не надо. У нас полный портфель рассказов. Теперь все пишут рассказы, и большею частью плохо.

— Почему плохо? — обиделись мы. — Вы почитайте, тогда будете говорить… Это про моряков.

— Все пишут про шахтеров, булочников, железнодорожников, моряков. Не надо. Журнал перегружен материалом. У вас все?

— Все. Жалеть будете. Продолжайте печатать «Печки» и подобную чушь, — сказал я, сжигая корабли. — Пошли, Витя.

Нам нечего было терять. Мы знали, что в «Резец» больше не придем. Очкастый с открытым ртом, вероятно пораженный нахальством авторов, уставился нам вслед.

В «Молодой гвардии» и «Смене» нас тоже постигла неудача. Там, пригласив сесть, нам вежливо и долго объясняли, что писать рассказы совсем не просто и лучше всего было бы, если бы мы годика два позанимались в каком-нибудь литературном объединении. «Концерт» мы, конечно, можем оставить, но прочитать и дать ответ быстро не обещают, вообще очень приятно, что моряки прямо с производства взялись за перо, но…

Когда мы покинули последнюю редакцию и вышли на улицу, я увидел, что Витька как-то сник.

— Может быть, на сегодня хватит? «Вокруг света» оставим на завтра?

— Витюля! Будь мужчиной. Вспомни Джека Лондона. Из скольких редакций его выгоняли, сколько неудач он претерпел, зато потом… Какая слава! Не сдаваться! Иначе я вынужден буду отдать тебя в литобъединение, как советовала эта подстриженная дева из «Молодой гвардии».

— Ну ладно. Двинули дальше.

В редакции «Вокруг света» происходило что-то непонятное. По комнатам метались сотрудники с перевязанными бечевой папками, рабочие оборачивали мебель мешковиной, выносили шкафы, за некоторыми столами еще работали редакторы, звонили телефоны… Мы подошли к одному столу и сказали, что принесли рассказ для журнала.

— Опоздали, морячки, опоздали, — засмеялся редактор, запуская обе пятерни в густую шевелюру. — Журнал закрывается. Вот так. Опоздали.

Мне почему-то показалось, что он рад тому, что мы опоздали. А может быть, это была излишняя подозрительность, возникшая после посещения других редакций. Не успели мы еще уйти, как из двери напротив выскочил небольшой коренастый человек. Увидя нас. он замер на пороге и, расплывшись в улыбке, закричал:

— Моряки! Зачем пришли? Материал принесли? Эх, черт возьми, неудачное время. Закрываемся, понимаете. Давай заходи. Садитесь. Я сам из моряков, служил когда-то на Балтийском флоте.

Мы ее ждали такого радушного приема. На душе как-то сразу полегчало, захотелось рассказать этому человеку о всех наших перипетиях. В маленьком кабинетике мы уселись на диван.

— Ну, так с чем пришли, что принесли? — спросил нас человек, усаживаясь за стол.

— Простите, а вы кем тут работаете? — поинтересовался Витька.

— Я главный редактор Селифонов.

Мы начали рассказывать ему о «Концерте», и потом как-то незаметно разговор перешел на плавание, пароходство, флот. Селифонов заразительно смеялся, когда я вспомнил про «Вторую Карскую» и содружество КЭБ.

— Все это интересно, ребята, — сказал Селифонов, становясь серьезным, — но вот беда: я даже не могу прочитать ваш рассказ. Оставлять его нам не имеет смысла, но кто-то должен вами заинтересоваться… Погодите, погодите!

Главный редактор сорвал с телефонного аппарата трубку, назвал номер.

— Здорово, Петро. Как жизнь молодая? Ничего? Ага, кончаемся… Слушай, я тебе сейчас двух моряков подошлю. У них интереснейший материал… Сам бы взял, да, понимаешь, не до того… Ну, ладно. Посмотри там… Пока, будь жив. — Селифонов положил трубку на место. — Вот что, моряки. Идите в журнал «Костер», есть такой, помещается в Доме книги. Идите прямо к главному. Он с вами поговорит. Успеха вам, моряки.

Надо было ехать обратно в Дом книги. По пути мы купили журнал «Костер». До сегодняшнего дня мы о нем не слыхали. Журнал был красочный, хорошо иллюстрированный. Но Витька, повертев «Костер» в руках, полистав его страницы, разочарованно сказал:

— Пионерский. Мы-то ведь для взрослых писали…

В «Костре» нас уже ждали. Когда мы вошли в небольшую комнату на пятом этаже, все находившиеся в ней сотрудники с любопытством повернули головы в нашу сторону. Посреди стоял светловолосый, светлоглазый молодой человек и улыбался.

— Мы хотели видеть главного редактора, — сказал я.

— Я главный редактор, — отозвался молодой человек. — Это и есть те моряки, о которых мне звонил Селифонов?

— Это и есть.

— Ну, так садитесь и рассказывайте, с чем пришли.

Мы уселись и сразу принялись говорить о «Концерте». О чем написан рассказ, как там развиваются события, что это подлинный материал и все правда. Молодой человек слушал нас не перебивая, с доброжелательной, слегка ироничной улыбкой.

— Знаете что, — вдруг сказал главный редактор, — не будем о рассказе. Вы оставьте его нам, мы почитаем, оценим, и если подойдет, то напечатаем. Морская тема очень нужна. — При этих словах я победоносно взглянул на Витьку — что, мол, я говорил? — Вы лучше нам расскажите, как живется, как у вас там на флоте, куда плаваете, кого видите, — продолжал главный редактор. — Сейчас чай с булочками принесут. Чайку попьем. Вешайте ваши пальто и рассказывайте. Не стесняйтесь.

Мы разделись, немного смущенные непривычной обстановкой, принялись за чай, который принесла женщина на огромном подносе. Через десять минут мы чувствовали себя в редакции как на судне. Люди там оказались простые, милые, с большим чувством юмора, а мы с Витькой славились как заправские «травилы». Уж чего-чего, а рассказывать всякие истории мы умели. Да и рассказать нам было что.

Просидев в редакции около часа, мы стали прощаться.

— Приходите через неделю. К этому времени мы прочитаем ваш «Концерт», — сказал главный редактор. — Судя по тому, как вы рассказываете, и писать вы должны неплохо.

Выйдя из редакции в коридорчик, мы остановили первую пробегавшую мимо девчонку и спросили:

— Скажите, пожалуйста, как фамилия главного редактора «Костра»?

— Петя Капица.

— Кажется, ничего парень, этот Петя Капица, — сказал мне Витька, когда мы спускались вниз по лестнице. — Он мне понравился.

— Да, там, по-моему, все ребята ничего, — согласился я. — Хоть приняли как людей.

Через неделю, когда мы вновь пришли в редакцию, Капица сказал нам:

— Ну что ж, моряки. Нам понравился ваш рассказ. Напечатаем. Если есть что-нибудь еще — приносите.

— Конечно, есть, — заверили мы главного редактора и, не задерживаясь, отправились ко мне, чтобы приняться за второй рассказ. Мы назвали его «Случай в Гамбурге». В нем говорилось о фашистах, устроивших провокацию на советском судне. Они подбросили на борт коммунистические листовки и хотели обвинить капитана в нелегальном провозе их в Германию. Но благодаря бдительности вахтенного матроса провокация не удалась. Он заметил листовки, и их заблаговременно сожгли в котельной топке. «Коричневые» пришли с обыском и ничего не обнаружили. Случай был подлинный. Рассказ получился живой, интересный. Мы снесли его в «Костер».

У Витьки кончился отпуск. Он ушел в море. Я остался на берегу и с нетерпением ждал выхода в свет «Костра» с нашим рассказом. И вот наконец журнал у меня в руках. Лихорадочно листаю его страницы, ищу наши фамилии. Пока нет… А может, вообще нет? Скорее в оглавление. Вот!.. Страница тридцать шестая. О, какой шик! Заставка — по неспокойному морю плывет огромный красавец-лайнер, немного ниже замысловатым шрифтом выведено — «Концерт», и слева, мелко — наши фамилии. Здорово! Непередаваемое чувство счастья, гордости, какого-то детского восторга. Хочется показывать журнал каждому и спрашивать: «Читали рассказ «Концерт»? Хороший?»— и потом скромно заметить: «Это я, между прочим, его написал. Читайте в следующем номере «Случай в Гамбурге». Тот еще интереснее». Но это только в мечтах. Пока я читаю «Концерт» сам. Читаю несколько раз. Очень хорошо написали!

«Случай в Гамбурге» напечатали в следующем номере. У меня появилась уверенность, что я могу писать. Витька был далеко в море. Я начал работать один. Голову наполняли сюжеты морских рассказов. Теперь я часто заходил в «Костер». Мне было уютно в редакции. Ко мне относились по-дружески, охотно слушали морские истории, приглашали на совещания детских писателей, проводившиеся при журнале. Тут я впервые в жизни увидел таких известных писателей, как Каверин — он печатал в «Костре» свой роман «Два капитана», — хорошенькую голубоглазую Ольгу Берггольц, Евгения Шварца, Льва Успенского, поэтов Гитовича и Владимира Лившица. Я глядел на них с восхищением и гордился своей причастностью к литературным кругам. Правда, на писательских совещаниях я всегда молчал: стеснялся, чувствуя, что еще очень далек от того, чтобы выступать как равный и сказать что-нибудь дельное. Зато я слушал жаркие споры о том, какой должна быть детская литература, как надо писать, почему дети не принимают дидактики.

Когда кончился мой отпуск и я ушел в море, то стал чем-то вроде специального корреспондента. Посылал в «Костер» свои письма из-за границы и советских портов, куда заходило мое судно.

За два года сотрудничества в «Костре» я написал больше десяти очерков и рассказов: «Туман», «Первый рейс», «Драгоценный груз», «На остров Сахалин» и другие. В 1940 году в «Костре» был напечатан мой очерк «Сегодня в Таллине». Он был последним. Тревожное предвоенное время, утомительные рейсы, короткие стоянки прервали тогда мои занятия литературой и связь со ставшим для меня родным «Костром».

Школа

Вскоре после моего океанского рейса на «Щорсе» я снова получил назначение на теплоход «Смольный», но уже старшим помощником. Капитана Зузенко на нем не было. Судном командовал Михаил Петрович Панфилов.

«Смольный», как и прежде, держал линию между Ленинградом и Лондоном и для того времени считался комфортабельным судном. Пассажиры-иностранцы с удовольствием путешествовали на нем, любили русскую кухню и заведенные здесь порядки.

Я приехал на теплоход поздно вечером. Шла погрузка. «Смольный» стоял залитый светом электрических люстр. Гудели краны. Иллюминаторы и окна пассажирских кают были освещены. Я остановился и долго любовался судном. На таких мне еще старпомом плавать не приходилось. Вступив на палубу, я услышал, как приятно «мурлычет» судовое динамо и чуть заметно дрожит корпус. Меня встретил чисто одетый приветливый вахтенный.

— Вы новый старпом? — спросил он, взглянув на мои нашивки. — Ждем. Давайте вещи, помогу.

Он провел меня в каюту старшего помощника.

— Старпом будет завтра. Он предупредил, чтобы я вас сюда поселил. Располагайтесь.

— А Михаил Петрович на судне?

— Дома.

— Не спит?

— Нет. На баяне играет.

Я удивился. На баяне? Почему на баяне? Раньше Панфилов на баяне не играл. Мне захотелось сразу же повидать капитана. Я не видел его несколько лет. Каким он стал? По мягкой, вишневого цвета дорожке, расстеленной в коридорах и на трапах, я поднялся наверх и остановился у двери в капитанскую каюту. Оттуда доносились нестройные звуки баяна. Я постучал. Играть перестали, и я услышал:

— Пожалуйста!

Капитан сидел посредине каюты на табуретке-раскладушке с перекинутым через плечо черным ремнем и держал в руках большой многорядный баян. Он не удивился моему приходу:

— Ну, здравствуй. Я просил в отделе кадров, чтобы вместо Игоря Васильевича прислали тебя. Тот уходит на другой пароход. Как живешь?

Он заметил мой недоуменный взгляд, брошенный на баян, смущенно улыбнулся:

— Новое увлечение. Пока плохо получается. Но ребята просили выступить на концерте самодеятельности. Вот и разучиваю. Послушай…

Он склонил голову набок, заиграл довольно бодро «Донну Клару», но через некоторое время сбился с мелодии.

— Как?

— Не очень-то важно, — засмеялся я.

— К концерту подготовлю, — сказал капитан, снимая баян. — Садись.

Мы уселись в кресла.

— Когда придет старпом, примешь у него дела. Побыстрее только. Послезавтра отход. Команда здесь хорошая. Особенно можешь положиться на боцмана. Кто? Павел Иванович Чилингири. Слыхал? Славится на все пароходство как лучший такелажник. С помощниками познакомься. Тоже неплохие ребята. Я думаю, что тебе надо знать о моих требованиях к старпому.

— Обязательно.

— Так вот… Порядок такой. Я все делаю в пароходстве, ты — на судне. После прихода «Смольного» в Ленинград я уезжаю домой и возвращаюсь на борт только к подписанию коносаментов. Если встретятся затруднения, звони по телефону. Я приеду немедленно. Справишься? — Капитан испытующе взглянул на меня.

— Не знаю, Михаил Петрович. На таком большом судне я еще старпомом не плавал.

— Значит, я ошибся, что попросил тебя? Я вспыхнул:

— Я полагал, что всегда сумею получить у вас совет…

— Но ты ведь старпом. А если я неожиданно умру в море? Тогда тебе придется решать еще более трудные задачи. Ладно. Не бойся. Пока иди спать. Поздно уже.

Я вышел. Самолюбие мое было задето. А вдруг в самом деле не справлюсь? Иностранцы пассажиры, сложные генеральные грузы, ресторан, много обслуживающего персонала… Отказаться, пока не поздно? Нет, надо попробовать. Чего, собственно, бояться? Судно как судно. Ну, немного больше, чем те, на которых я плавал. Ничего.

Михаил Петрович обманул меня. Он приходил на «Смольный» ежедневно, но ни во что не вмешивался. Капитан здоровался со мною, задавал несколько ничего не значащих вопросов, поднимался к себе и наблюдал за всем, что делается на судне. А я из самолюбия его ни о чем не спрашивал, хотя иногда очень хотелось.

Команде Михаил Петрович дал объективную оценку. Многие плавали на «Смольном» с постройки и уж во всяком случае не менее трех-четырех лет. Уходили в отпуск, отдыхали и снова возвращались. Все знали друг друга, сплавались и стали крепким спаянным коллективом.

Еще одно важное обстоятельство отличало «Смольный» от пяти других таких же, как он, теплоходов, плавающих в Балтийском пароходстве на Лондонской линии. На передней стенке пассажирской надстройки «Смольный» носил большое искусно написанное художником изображение известного значка КИМа. Это означало, что «Смольный» комсомольско-молодежное судно. Действительно, экипаж на теплоходе, за исключением старшего комсостава, был молодым. Объединил и задал тон на судне Александр Михайлович Зузенко и парторг — хороший парень, четвертый механик Леша Посецельский. Он обладал удивительной способностью организатора. Я помнил его еще со времени моего плавания на «Смольном» третьим помощником капитана. Теперь Леши, к сожалению, не было, но то доброе, что он заложил вместе с Зузенко, росло и крепло. Любовь к своему судну, высокая дисциплина, гордость за успехи всей команды ставились здесь превыше всего. Равнодушных на «Смольном» я не встретил. Соревновались со своими «однотипами» не формально, а с душой, болезненно переживая неудачи и бурно радуясь успехам.

Вот на какое судно я попал. Быть старпомом на «Смольном» считалось за честь. Меня это обязывало ко многому. Патриотом судна и сторонником заведенных там порядков я стал сразу же после нескольких дней пребывания на теплоходе. То, что я увидел, казалось необычным. Несмотря на уважение и любовь, которыми пользовался Михаил Петрович, он как-то оставался в тени. На других судах я только и слышал: капитан, капитан, капитан. Ни один вопрос не решался без капитана. На «Смольном» каждый так хорошо и добросовестно выполнял свои обязанности, что вмешательство капитана требовалось очень редко.

Команда приняла меня настороженно. Подойду ли я ей?

Смешной вопрос. Подойдет ли старпом команде?

Тем не менее здесь было так. Ко мне относились с прохладцей, — вежливо, быстро выполняли все мои распоряжения, но во всем чувствовалось, что пока я еще не свой, не «смольнинский», что ко мне присматриваются.

А боцман, Павел Иванович Чилингири, такелажный «ас», моряк до мозга костей, ялтинский грек, часто понимавший в морском деле больше иного старпома, сразу начал свои проверки. Достоин ли новый старший быть на судне, в которое он, Павел Иванович, вложил свою душу, любовь, опыт и знания?

Он появлялся вечером у меня в каюте, в чистой, до белизны выстиранной робе, просил разрешения сесть и принимался как бы невзначай задавать свои «хитрые» вопросы, делая вид, что он сам в чем-то сомневается или не знает чего-то. Я разгадал его план и всеми старался не провалиться на этих экзаменах.

— Так что, чиф, будем делать завтра? — спрашивал боцман, наклоняя набок почти лысую голову с лихо торчавшими у лба тремя волосинами. Его карие южные глаза источали готовность согласиться с любым моим предложением.

Я начинал перечислять все работы на следующий день, которые, по моему мнению, надо было делать. Чилингири согласно кивал головой, потом неожиданно прерывал меня. Вроде бы советовался:

— Понимаешь, что-то у меня шаровая очень светлая выходит… Добавлял черни, гроб получается. Колер не тот. Оттенок…

Это был подвох. Боцман прекрасно знал, что надо делать в таких случаях, как получить нужный колер, но тут он ждал моего ответа. К счастью, плавание на «Мироныче» с таким боцманом, как Август Нугис, не прошло для меня даром. Я кое-что помнил.

— Попробуй прибавить киновари.

Боцман удовлетворенно хмыкал. Исподволь он проверял меня и на других работах. Как заделать разошедшийся шов в питьевом танке, можно ли погрузить на нашу палубу тяжеловес в девяносто тонн, в какой из трех шкивов блока первым продергивается ходовой конец шлюп-талей…

Окончательно он принял меня как старпома, когда я сделал ему замечание, заметив несколько бочек с вином, погруженных пробками вниз. Это не полагалось. За погрузкой наблюдал боцман. Он очень смутился, но, как мне показалось, остался доволен. Старпом смыслит в деле. Скоро с Павлом Ивановичем Чилингири мы стали большими друзьями.

Недавно я встретился с Константином Ивановичем Галкиным, помполитом одного из судов Балтийского пароходства. В мою бытность старпомом на «Смольном» он плавал там матросом. Мы не виделись много лет и не уставали вспоминать прошлое — команду, теплоход, Михаила Петровича, плавания. Вспомнили и мое появление на «Смольном».

— Теперь могу сказать вам откровенно, — засмеялся Костя, — в первые дни не очень-то вы нам понравились. Нам казалось, что вы не доверяете команде. Мы привыкли, чтобы нам доверяли и уважали. Гордились своей репутацией отличных матросов. Отвечали за каждого… Не буду врать, присматривались к вам до того самого случая, когда вы нас отпустили… Помните?

Я сказал, что помню. В одну из стоянок в Ленинграде, за несколько часов до отхода, ко мне в каюту явилась делегация из матросов с необычной просьбой.

— Сегодня у Васильева день рождения. Отпустите нас, пожалуйста, его поздравить, — сказал Толя Александров, маленький, задиристый матрос, и перечислил фамилии тех, кого я должен был отпустить. — Мы все свободны, пять человек. На вахте Бонч и Лисицын. К отходу вернемся как часы.

Я растерялся. Как принять эту просьбу? Как шутку, насмешку, издевательство? Уходим через несколько часов в Лондон, а ребята просятся в гости! Там они, конечно, «напоздравляются», придут на судно пьяные, надо принимать пассажиров, а еще, не дай бог, кто-нибудь отстанет от рейса… Скандал! Все шишки посыплются на меня. Скажут: «Только идиот мог отпустить в гости всю палубную команду перед самым отходом. Последствия можно было предвидеть…»

Эти мысли в одну секунду пронеслись у меня в голове, и я уже хотел открыть рот, чтобы отказать матросам, но не успел. Кто-то из них сказал:

— Не беспокойтесь. Придем точно, ни в одном глазу.

Я взглянул на матросов и интуитивно почувствовал, что должен рискнуть, что их надо, необходимо отпустить, иначе…

— Ладно, поезжайте, — спокойно (дорого далось мне это спокойствие) сказал я. — Быть на борту ровно в двадцать один час. Не позднее.

Матросы поблагодарили и ушли, а я остался в каюте в тревоге и сомнениях. Но я хорошо понял одно: не отпусти я их, меня навсегда перестанут уважать, никогда я не стану своим, потому что не доверяю своему экипажу. Я видел глаза матросов. Они глядели на меня выжидающе и насмешливо. Мне даже показалось, что они ждут отказа и не будут им очень опечалены. Откажет старпом, и они узнают, чего он стоит, как относится к команде.

…Стрелки часов приближались к двадцати одному. Три трюма закрыли, оставалось догрузить еще немного в первый номер. У борта уже стояли буксиры. Матросов не было… Я метался по каюте, проклиная ту минуту, когда смалодушничал, слиберальничал и отпустил пять человек палубной команды. Ну, двух еще куда ни шло. Но пять! Болван!

Ровно без пяти минут девять к борту «Смольного» подкатили два такси. Это приехали матросы. Они зашли ко мне в каюту, доложили:

— Прибыли все, товарищ старпом. Вина не пили, если не считать по одной стопке за новорожденного.

Я и сам видел, что ребята совершенно трезвые.

— Хорошо, можете идти, — небрежно бросил я, чувствуя невероятное облегчение. Я готов был расцеловать каждого за то, что он вернулся…

— …А когда вы нас тогда отпустили, — продолжал Костя Галкин, — Сашка Иванов — помните его? — сказал: «Этот старпом гвоздь. Его предшественник нас бы ни за что не отпустил». Мы согласились тогда с ним и без всяких колебаний приняли вас в свои…

Тут уж рассмеялся я:

— А вы знаете, Константин Иванович, как этот «гвоздь» прыгал у себя в каюте, метал икру, как говорят, боялся, что вы напьетесь или опоздаете к отходу? Здорово переживал.

— Напрасно, — серьезно проговорил Костя. — Значит, вы не психолог. Вот сколько я плавал на «Смольном», не помню, чтобы мы кого-нибудь подвели, если дали слово. Не знаю такого случая. Честно говорю. Эх, и ребята там были. А Сашка Иванов погиб в партизанском отряде, знаете?

Костя говорил правду. Мне не приходилось больше плавать с лучшей командой, чем команда комсомольско-молодежного судна «Смольный». Честь ей и хвала! На этих ребят можно было положиться в самых тяжелых и серьезных случаях.

Пожалуй, тут я по-настоящему понял, что, каким бы ты ни был отличным штурманом или капитаном, без единения со своей командой — ты ничто. Мне кажется, что именно на «Смольном» была гармония отношений, строящихся на большом взаимном уважении команды к своему комсоставу и комсостава к команде. Впоследствии я всегда старался перенести опыт «Смольного» на суда, где мне приходилось плавать, и, если это удавалось, он всегда давал отличные результаты.

Мы сделали несколько рейсов на Лондон. Приятное плавание! Михаил Петрович — тактичный, деликатный, разумно требовательный — был всегда в хорошем настроении. С него брали пример, и отношения на судне сложились на редкость хорошие.

Однажды, когда мы подходили к Железной стенке в Ленинградском порту, Михаил Петрович вызвал меня с бака на мостик. У него было искривленное гримасой лицо. Он держался за живот.

— Плохо мне стало. Наверное, язва прихватила. Пойду полежу. Швартуйся сам, — сказал он слабым голосом и спустился к себе.

Я обомлел. До сих пор теплоход всегда швартовал капитан. Это будет моя первая швартовка на таком большом судне без буксиров. Да и обычно капитаны не очень-то доверяли старпомам швартовку. Я оглянулся кругом. Хоть бы лоцман стоял на мостике, а тут — никого. Панфилов редко брал лоцманов.

«Смольный» летел по Морскому каналу как метеор. Или мне так казалось? Я подошел к телеграфу и неуверенно поставил ручку со «среднего» на «малый». Мимо мелькали склады, причалы, суда. Нет, ход слишком велик. Я дал «самый малый», но продолжал чувствовать себя отвратительно. Надо знать Ленинградский порт, чтобы отчетливо представить себе мое состояние. Узкий канал, встречные суда, катера и буксирчики, снующие во всех направлениях, и сильное течение, в которое попадал теплоход сразу же, как только его нос высовывался в Неву. А тут еще дул свежий прижимной ветер…

Пассажирам, скопившимся на спардеке, до всего этого не было никакого дела. Они веселились, махали платками, что-то кричали. Некоторые обязательно желали приветствовать Ленинград с мостика. И только мое решительное, раздраженное: «Извините. Здесь находиться запрещено» — выдворяло их. Пассажиры мешали мне сосредоточиться. Когда же во всех палубных репродукторах послышалась песенка Дунаевского «Капитан», я потерял способность здраво мыслить. Я думал только о том, что ждет нас у Железной стенки. Меня прошибал холодный пот, когда я представлял встречающих, работников пароходства, этих строгих судей, понимающих в деле. Они-то уж никогда не пропустят случая посмеяться над промахами капитана. В какой неудачный момент заболел Михаил Петрович. Надо же случиться такому.

Через оконное стекло в рубке я видел спокойное лицо Саши Иванова, нашего лучшего и самого опытного рулевого. Мы миновали Гутуевский ковш. Приближались ворота канала.

— Немного право! — хрипло скомандовал я. «Только бы стенка была свободна и никто не стоял у причала… Тогда еще как-нибудь», — думал я, судорожно глотая слюну.

Нос судна вылез из канала. Я похолодел. У причала ошвартован немецкий пароход и какая — то баржа. «Смольному» надо было влезть между ними. А на берегу стояли разодетые женщины и мужчины, белыми пятнами выделялись морские фуражки, вереница машин ожидала пассажиров. Мои худшие опасения оправдались. «Капитан, капитан, улыбнитесь…»— ревели репродукторы. Сейчас мы врежемся в причал или корму парохода или навалим на баржу. Треск, скрежет железа, крики, иронические замечания, укоризненные глаза Михаила Петровича… И хотя «Смольный» еле двигался, мне казалось, что он продолжает нестись как экспресс. Хотелось подползти, подкрасться к стенке тихо, незаметно. Я взглянул на бак. Команда стояла на местах. Ждали моих приказаний. Причал приближался. Надо действовать. И вдруг ощущение неуверенности, скованности исчезло. Я забыл обо всем. О людях на берегу, о возможных последствиях, о насмешках. Я почувствовал себя капитаном и теперь видел только приближавшуюся стенку.

— Якорь отдавайте, якорь! Не то врежем, — услышал я через окно голос Иванова.

Ах, да! Ведь есть же якорь. От волнения я забыл о нем. Якорь полетел в воду. Судно замедлило ход. Я застопорил машину. «Смольный» шел по инерции. На баке понемногу травили якорь-цепь. Молодец Павел Иванович! Он знал, что надо делать.

— Сколько до кормы немца? — заорал я в мегафон.

— Двадцать метров!

Назад! Я перекинул ручку телеграфа. Под кормой забурлила вода. Судно остановилось.

— Подавай носовой! — опять заорал я.

Бросательные полетели на берег. Неужели все обошлось? На баке закрепили конец. Течение медленно подбивало корму к стенке. Пройдет ли она баржу? Корма прошла чисто и мягко легла на причал.

— Так стоять будем! — уже небрежно, по-капитански крикнул я на бак и хотел спуститься с мостика.

Навстречу мне поднимался улыбающийся Михаил Петрович. Я не верил своим глазам. Выздоровел? Или…

— Молодец, — сказал капитан. — Хорошо ошвартовался. А я тут стоял под трапом. Думал, подскочу к тебе на помощь, если что…

А через полгода «Смольный» пошел на Дальний Восток. Когда теплоход миновал Дуврский канал и вышел в Атлантический океан, капитан сказал мне:

— Знаешь, я хочу немного отдохнуть. Что-то устал от этих бессонных ночей, туманов и дождя! Сейчас погода стоит хорошая, солнышко. Боцман бассейн соорудил. Буду на пляже кости греть да в бассейне купаться. Принимай командование. Только работай внимательно.

Михаил Петрович доверил мне вести «Смольный» в открытом океане! Мы не увидим ни полоски берега целых семнадцать суток. Вот где можно показать штурманское искусство, свое умение владеть секстаном и определять место судна астрономически.

Я собрал помощников:

— Вот что, дорогие товарищи! Наша честь поставлена на карту. Михаил Петрович поручил мне вести судно. Без вашей помощи ничего не получится. От точности наших определений зависит, придем ли мы в пролив Мона или окажемся где-нибудь в другом-месте. Так что не подведите.

— Не подведем, — в один голос заверили штурмана. — Вы что, забыли, как мы определяемся?

На следующий день уже вся команда знала, что теплоход в Панамский канал ведет старпом. Я ходил надутый и важный как индюк. Михаил Петрович на мостик не поднимался, я же почти не сходил с него. Капитан лежал на трюме, загорал, купался, читал… и отвечал. Отвечал за каждую нашу вахту, за каждую точку, поставленную на карте. Я спал очень мало, все время определялся то по звездам, то по солнцу, без конца проверял помощников, чем порядком им надоел. Два раза в сутки, как положено, я менял курс, — мы шли по дуге большого круга, — наносил место судна. Мне везло. Дни и ночи стояли прекрасные, феерические. Атлантика радовала нас хорошей погодой. Мы шли в полосе пассатов. Дни были ослепительно яркие— с бирюзовой водой, голубым небом, белыми барашками. Мы видели удивительные заходы и восходы солнца. Таких не встретишь нигде, кроме как в океане. Небосвод светился то розовым, то светло-зеленым и даже сиреневым, и солнце садилось, сплющивалось, становилось огненной горбушкой и все время меняло свой цвет от белого до рубиново-красного. Огненная точка скрывалась за горизонтом, и почти сразу же наступала темнота, зажигались яркие звезды. Низко над водой сиял Южный Крест.

Но чем ближе мы подходили к островам Порто-Рико и Сан-Доминго, между которыми лежал пролив Мона, тем сильнее росло мое беспокойство. А вдруг ошибка?

Оно оказалось не напрасным. Не могло же все идти так безукоризненно и легко, как эти пятнадцать дней! За двое суток до пролива небо затянуло тучами. Начались дожди. Солнце и звезды не появлялись. А мы-то хотели перед самым проливом сделать одновременные наблюдения сразу тремя секстанами. Вот тебе и показали штурманское умение! Ветер, течения, ошибки магнитного компаса, неточность рулевого — все это обычно уводило судно с курса. Вероятно, наша судьба такая же. Вся надежда была на точность предыдущих астрономических определений. Решающий момент приближался. Мы рассчитали, что до пролива Мона десять-двенадцать часов хода. К счастью, дождь прекратился. Видимость значительно улучшилась, но небо оставалось пасмурным.

Команда, соскучившаяся от однообразия плавания, с нетерпением ждала появления берега. Когда менялись вахты, к нам пришел боцман.

— Скоро пролив? — спросил он, подходя к карте.

— Около шестнадцати должен открыться.

Павел Иванович потоптался в рубке и ушел. За ним на мостике появился Михаил Петрович. Он долго смотрел на карту, померил расстояния циркулем, задумчиво поглядел на горизонт.

— Значит, около шестнадцати? — повернулся он ко мне.

— Так должно быть, — не очень уверенно ответил я.

— Ладно. Посмотрим, как у вас получится.

К четырем часам дня на палубу высыпала вся команда, свободная от вахты. Люди стояли на баке, некоторые забрались на мачту. Каждому хотелось первому открыть берег. Капитан тоже поднялся на мостик. Стрелки часов подвигались к шестнадцати. Горизонт был чист. Никакого признака берега. А он здесь высокий, гористый. Я начал нервничать. Мысленно успокаивал себя, что еще рано, но вот-вот мы увидим берег. Но когда прошел час, и еще час, я окончательно расстроился. Бросился в рубку, лихорадочно начал проверять последние расчеты. Все было правильно, а горизонт оставался девственно чистым. Многим уже надоело торчать на палубе, и они, отпустив несколько едких замечаний по нашему адресу, разошлись по каютам. Остались только самые упорные.

Заметив мой расстроенный вид, Михаил Петрович подошел ко мне и тихо спросил:

— Ошибка?

— Нет. Все проверено несколько раз, — горячо запротестовал я. — Сам не понимаю, в чем дело.

— Может быть, запросим пеленги у береговой станции?

— Подождем еще немного, пожалуйста.

Так не хотелось признаться в своем неумении работать… Вся моя важность исчезла. Я готов был провалиться сквозь палубу. Не лучше чувствовали себя и помощники, уставшие от непрерывного и безрезультатного смотрения в бинокли.

Открылась дверь в рубку. Третий механик нес в руках топор, перевязанный голубой ленточкой.

— Вот вам, штурмана, — улыбаясь, проговорил он. — Если не умеете определяться секстаном, определяйтесь топором.

Это была морская шутка, показывающая высшую степень презрения механической силы к штурманам. Но мы не оценили ее. Нам было не до шуток…

— Смотри! — вдруг сказал Михаил Петрович. — Смотри!

На горизонте, как занавес в театре, поднималась стена голубовато-серой дымки. Она быстро таяла и исчезала. Справа и слева курса показались черные точки. Они увеличивались в размерах, поднимались вверх и скоро превратились в. высокие холмы. Это были острова Порто-Рико и Сан-Доминго.

— Неси топор в машину! — закричал я третьему механику, захлебываясь от радости и гордости. — Точно вышли, Михаил Петрович, точно!

— Точно, — удовлетворенно повторил капитан. — Видишь, как может быть в тропиках. Густые испарения стояли под берегом. Влаги много. Лишь к концу дня развеялась. Ну что же, экзамен выдержали. Определяться умеете все. А я уже, грешным делом, начал беспокоиться.

Потом, в поезде, когда мы, сдав теплоход Дальневосточному пароходству, возвращались в Ленинград, я спросил у Михаила Петровича, как он решился на такой эксперимент, он серьезно сказал:

— Я знал, что вы с этим делом справитесь, верил в вас. Во-вторых, я считаю, что научиться чему-нибудь по — настоящему можно, когда ты чувствуешь на себе всю ответственность за порученное дело. И потом, для того чтобы человек работал творчески, надо дать ему самостоятельность. Ведь через некоторое время ты станешь капитаном, и тогда подобные упражнения тебе очень пригодятся. Ты согласен, что такой метод полезен?

Был ли я согласен? Я смотрел на Михаила Петровича как на бога. У него я прошел великолепную школу практического мореплавания. Да один ли я? Впоследствии мне приходилось встречать его бывших помощников. Они вспоминали его с любовью, уважением и благодарностью. Капитан учил нас, не боялся ответственности и думал о нашем будущем.

Об этом плавании я прислал в «Костер» очерки под названием «На остров Сахалин». Их печатали в нескольких номерах журнала.

Загрузка...