Тацит родился в 50-е годы I в. н. э. В середине 70-х годов он учился красноречию у ведущих ораторов римского Форума и через несколько лет был уже известен в столице своими судебными речами. В 77/78 г. он женился на дочери консулярия Юлия Агриколы — сенатора всаднического происхождения родом из южной Галлии. О себе Тацит свидетельствует, что он пользовался расположением всех трех императоров Флавиев, последовательно продвигавших его по ступеням сенатской карьеры, но что больше всех он был обязан Домициану; к 88 г. он был членом почетной жреческой коллегии квиндецимвиров, в этом же году стал также претором и был одним из руководителей организованных Домицианом Столетних игр. После претуры он отсутствовал в течение четырех лет и вернулся в Рим в конце 93 г.; был консулом во второй половине 97 г. и во время консульства произнес похвальную речь на похоронах видного сенатора и полководца Вергиния Руфа; в 100 г. выступал в сенате в качестве обвинителя бывшего наместника провинции Африки Мария Приска; в последние годы Траяна (98-117) был проконсулом Азии. Первым произведением Тацита был «Агрикола», написанный в конце 97 — начале 98 г., «Германия» была создана в 98 г., «История» — в первом десятилетии II в., «Анналы» — после «Истории».
Скудость этих сведений — единственных дошедших до нас в прямых и бесспорных документальных свидетельствах — очевидна. Есть, однако, возможность их дополнить. Биография — всегда сгусток истории, конкретизация общественных процессов времени в судьбе человека. Соответственно и в Риме фактами ее являлись иногда общественно-исторические события, повлиявшие на человека, даже если он в них и не участвовал, и, напротив того, обстоятельства его личного существования могли стать (или не стать) фактом биографии в зависимости от того, насколько обнаружился в них общественно-исторический смысл его жизни. Поэтому при изучении жизни Тацита есть возможность не только попытаться складывать скудные факты личной биографии в целостную картину его деятельности, но и идти обратным путем — от общих процессов времени и общего смысла его творчества к раскрытию в частных фактах жизни писателя их глубокого и подлинного исторического — а потому и биографического — значения.
1. Семья. В «Естественной истории» Плиний Старший упоминает о том, что он был знаком с семьей «римского всадника Корнелия Тацита, ведающего финансами Белгской Галлии».[58] Отмеченное здесь сочетание родового и семейного имен — Корнелий и Тацит — уникально, что издавна заставляло исследователей видеть в знакомце Плиния близкого родственника историка — его отца, а может быть, дядю или племянника. Наблюдения над латинскими собственными именами этого периода, однако, показывают, что совпадение обоих имен у братьев, а тем более у дядей и племянников довольно редко, у отцов же и старших сыновей регулярно. Соответственно мнение о том, что историк был сыном прокуратора, стало сейчас преобладающим.
С прокураторской средой Тацита связывали и другие нити. Из прокураторской семьи галльского происхождения были жена Тацита и тесть, оказавший ему в начале его магистраторской деятельности значительную помощь; прокураторами были люди, которые с большими или меньшими основаниями рассматриваются как его друзья. У нас есть поэтому основания связывать с впечатлениями юности и с влиянием семейной традиции тот образ прокуратора, который обнаруживается в сочинениях Тацита. Образ этот обладает некоторыми устойчивыми чертами: прокураторы тесно связаны с правящим домом, пользуются доверием императора, предпочитают реальную работу, исходящую из требований дня, почетной и во многом декоративной традиционной деятельности сенатора-магистрата. Для характеристики их используется относительно устойчивый круг лексики, в центре которого находятся слова industria (трудолюбие), vigor (деятельная энергия), vigilantia (бодрая готовность) и их синонимы; особенно показательно первое из них. В языке эпохи оно связывалось с virtus, т. е. с идеей гражданской доблести, но с характерным смещением акцентов — в традиционном представлении о римской доблести оно подчеркивало момент выдержки и спокойного упорства, описывало доблесть как форму повседневного поведения и труда скорее, чем героического деяния. Им Тацит пользуется для характеристики людей, предпочитающих реальное дело политической словесности. Этот образ не субъективен и не произволен. В нем мы без труда узнаем разобранные выше черты, объективно присущие прокураторам как людям «третьей силы».
Происхождением и семьей, таким образом, было во многом задано Тациту характерное для него представление о достойном общественном поведении: человек реализует себя в служении государству, воплощенному в принцепсе, это служение предполагает способности, опыт, трезвое отношение к жизни и деятельную энергию, оно несводимо к придворным и сенатским интригам и потому обладает самостоятельным положительным содержанием. Тацит выходил в путь с уверенностью, что жить достойно — значит служить.
2. Родина. Свидетельство Плиния Старшего об отце Тацита дает материал для суждения не только о социальном происхождении историка, но и о его родине, которая из прямых данных нам неизвестна и которую надо попытаться определить.
Римлянин, как мы видели, всегда и в любом деле был окружен родственниками, друзьями и близкими, с которыми он советовался и на чью поддержку опирался. Эта «когорта друзей» состояла в основном из земляков. Римлянин поэтому сохранял тесную связь с родиной всю жизнь и досконально знал ее людей и места. Неизвестную нам из прямых источников родину Тацита надо искать в одной из тех областей, людей и места которой он знал особенно глубоко и полно. Таким поискам может помочь следующее наблюдение. Среди 446 упоминаемых в его произведениях географических пунктов или районов есть 26, в описании которых попадаются конкретные детали пейзажа, не связанные с общей географической картиной данной местности и не мотивированные ходом исторического повествования. «Равнина Идиставизо… расположенная между Визургием и холмами, имеет неровные очертания и различную ширину, смотря по тому, отступают ли берега реки или этому препятствуют выступы гор»;[59] «Бизанций же и в самом деле стоит на плодороднейших землях и на берегу моря, отличающегося редким изобилием — несметные косяки рыбы, рвущейся из Понта, наталкиваются здесь на гряду скал, косо стоящих под водой и, отклоняясь от изгиба противоположного берега, подходят к самому порту».[60]
Есть основания считать, что такие детали встречаются в описании мест, которые Тацит знал досконально и подробно в результате личного знакомства. Они не могли быть заимствованы из использованного Тацитом источника, так как в тех случаях, когда существование такого источника бесспорно, эти немотивированные географические детали отсутствуют. Они не могли быть данью стилистическим традициям этнографических описаний, во-первых, потому, что не встречаются там, где принадлежность тацитовских сочинений к этнографической литературе не вызывает сомнений, как, например, в «Германии»; во-вторых, потому, что Тацит перерабатывал используемые им источники до неузнаваемости, полностью подчиняя их изложение своим стилистическим установкам, а эти установки требовали рассказа предельно обобщенного, без частностей, направленного на раскрытие лишь общественно-исторической и психологической сущности происходящего и потому исключавшего слишком реалистические детали. Немотивированные детали не встречаются в описании стран, где Тацит заведомо не был, и встречаются неоднократно в описании Рима и Малой Азии, где он заведомо был.
Если попытаться эти детали картографировать, то, кроме мест его службы — Рима с Кампанией и Малой Азии с некоторыми примыкающими местностями, перед нами окажутся три ясно очерченные области, в которых они сосредоточены и за пределами которых их нет: Белгика и Нижний Рейн, северо-восток Нарбонской провинции (совр. юго-восточная Франция), долина реки Пада (совр. По), или, как говорили римляне, Циркумпаданская Галлия. По тем же областям распределяются и надписи, которые исследователи связывают с именем историка. Поскольку считать Тацита коренным римлянином или выходцем из Малой Азии нет никаких оснований, родиной Тацита должен быть один из перечисленных районов.
Прокуратор Корнелий Тацит мог проживать с семьей только в официальной резиденции прокураторов Белгики Августе Тревиров (совр. Трир). Поскольку будущий историк появился на свет в конце 50-х годов, и если, как явствует из биографии Плиния Старшего, его свидание с Тацитом-отцом относилось к концу 50-х-началу 60-х годов, наш Тацит должен был родиться и провести первые годы именно здесь. Одна любопытная деталь подтверждает сказанное. Штат прокуратора состоял из самых разных людей — чиновников, солдат и центурионов, образовывавших разноплеменную и разноязыкую массу. Больше всего, однако, среди них было местных уроженцев, и соответственно в их быту, обычаях и речи также преобладали местные элементы. Эти люди окружали резиденцию прокуратора, заполняли ее, и дети римских сановников, особенно маленькие, общались не в последнюю очередь с ними. Между тем известно, что Тацит всю жизнь говорил с легким, но отчетливо слышным акцентом. Естественно допустить, что он появился под влиянием тех, кто окружал будущего историка. Устойчивость его показывает, что Тацит жил в этой среде самое малое до 6-7-летнего возраста, когда у детей окончательно закрепляются фонематические навыки, т. е. покинул Белгику не раньше середины 60-х годов. Существование в его сочинениях рейнско-белгской группы немотивированных деталей пейзажа объясняется, скорее всего, таким образом.
Этим, однако, еще не решается вопрос о его родине, потому что «место рождения» и «родина» были для римлян разными понятиями. Император Клавдий, например, был римским патрицием сабинского происхождения, но родился он в Лугдунуме, в Галлии. Местом рождения принцепса Элия Адриана был город Рим, а родиной — Италика в провинции Бетика в Испании. В основе этого различия лежало углублявшееся расхождение между римским гражданством, становившимся по мере роста государства все более абстрактной юридической категорией, и реальными связями человека с областью и городом, откуда происходил его род. В I в. н. э. именно и только этот последний край, с которым римлянин был связан всеми нитями, начинает называться собственно родиной — patria. Корнелий Тацит родился в Августе Тревиров в Белгике, но родина его не могла находиться в этих полудиких местах, по-настоящему еще даже не романизированных. В I в. они почти не дают сенаторов и уж, во всяком случае, не дают консулов. Настоящей родиной его был один из двух остальных районов скопления немотивированных географических деталей. Ряд исследователей высказывается в пользу долины Пада, ряд других — в пользу Нарбонской провинции; и те и другие приводят в подтверждение своих взглядов множество аргументов. Есть много данных, показывающих, что последние правы, а первые нет, причем дело даже не в логических выкладках и ученых доказательствах, а в том, что за городами, людьми и событиями Циркумпаданы у Тацита почти никогда не стоят те точные разительные мелочи, тот переизбыток необязательной информации, словом, та живая жизнь, которой так много в его рассказах о северо-восточной части Галлии Нарбонской.
Описание грабежей, чинимых солдатами императора Вителлия в северной Италии, лишено имен: «легионеры, хорошо знавшие местность, выбирали самые цветущие усадьбы и самых зажиточных хозяев, нападали на них и грабили, а если встречали сопротивление, то и убивали»;[61] грабежи тех же вителлианцев в юго-восточной Галлии Трансальпийской связаны с определенными местами, точно известными историку, несмотря на их неприметность: «город Диводур, племени медиоматриков»,[62] «муниципий Лук в земле воконтиев»,[63] и даже если грабеж удалось предотвратить и его вообще не было, то будет сказано, что «в городе решили оставить восемнадцатую когорту, которая и раньше стояла здесь на зимних квартирах».[64] В соответствии с римской манерой оперировать везде, где возможно, округленными числами, географы говорили, что в Галлии обитает 60 племен,[65] и один Тацит указал точное число — 64.[66]
Излагая во второй книге «Истории» ход гражданской войны в Циркумпадане (между вителлианцами и сторонниками Флавия Веспасиана), Тацит не называет ни одного местного жителя; имена и сведения о жителях — даже без большой необходимости — появляются, как только заходит речь о галлах. Взбунтовавшиеся в Плаценции солдаты «не обращали внимания на центурионов и трибунов»[67] — и ни слова больше; но если предметом ненависти мятежников становятся офицеры из галлов, то Тацит упомянет, что звали их Азиатик, Флав и Руфин, что у себя дома они были вождями племен и еще до гражданской войны принимали участие в восстании Виндекса.[68] Чтобы сообщить о своей победе, флавианцы разослали гонцов в провинции, решив при этом, что «не одни гонцы, но и молва донесут весть о победе до испанских провинций, а затем и до Британии; в Галлию же был послан трибун Юлий Кален, в Германию — префект когорты Альпиний Монтан. Вестников выбирали с расчетом произвести вящее впечатление на жителей этих провинций; Кален был из племени эдуев, Монтан — из тревиров, и оба в прошлом — вителлианцы».[69]
Перечисляя консулов 69 г., Тацит ни словом не характеризует таких видных государственных деятелей, как Аррий Антонин или Целий Сабин, но отмечает причины избрания Помпея Вописка — фигуры, по всему судя, совершенно незначительной: Вителлий сделал его консулом, «чтобы проявить уважение к жителям Вьенны».[70] Всегда столь краткий, он посвящает три первые главы XI книги «Анналов» убийству Валерия Азиатика, первого сенатора галльского происхождения, ставшего дважды консулом, уроженца Вьенны. О временщике Гальбы Тите Винии писали и Плутарх, и Светоний, но только Тацит отметил, что он был образцовым наместником Нарбонской провинции.
В пределах Нарбонской Галлии район происхождения семьи Корнелиев Тацитов может быть сужен и уточнен. Все немотивированные географические детали располагаются только на северо-востоке области. Все дошедшие из нее надписи с именем «Тацит» сосредоточены здесь же. Кроме Среднего Рейна, только на востоке Нарбонской провинции носители имени Тацит фигурируют в надписях, посвященных местным божествам, т. е. обнаруживают связь с почвой. Из крупного города этого края Вазиона (совр. Везон ля-Ромен) происходит широко комментировавшаяся исследователями каменная плита, поставленная неким Тацитом в честь римского бога войны Марса и местного гения — покровителя города. Родина Тацита связана, таким образом, с землями племен, заселявших указанную часть провинции, — аллоброгов, воконтиев или гельветов, и находилась в столице одного из них — Вьенне, Вазионе или Авентике.
Одна из самых устойчивых антиномий духовной истории Европы есть антиномия средиземноморского, античного, классического, и северного, романо-германского, романтического начал. В интересующую нас эпоху антиномия эта еще только складывалась и непосредственно, в массовом сознании выступала как противоположность греко-римской цивилизации и северного варварства. За ней в ту пору еще совершенно явственно ощущалась военно-политическая реальность — борьба Рима с северными народами, прежде всего с германцами и кельтами. Эта противоположность в целом имеет прямое отношение к Тациту — и вследствие его происхождения, и с точки зрения содержания его сочинений, и в плане восприятия их последующей европейской культурой.
Из произведений Тацита первое, «Агрикола», фактически посвящено борьбе римлян с британскими кельтами, второе, «Германия», — характеристике главных врагов Рима в Европе, германцев. В «Диалоге об ораторах» половина главных действующих лиц — «наши галлы».[71] Одна из двух главных тем «Истории» — столкновение Рима с северным варварством. Все многочисленные упоминания о восточных галлах и германцах в первых трех книгах этого произведения образуют четкую градацию, ведущую к главному моменту — к рассказу о восстании Цивилиса. Тацит — единственный античный автор, который оставил подробное описание этой «войны, одновременно внешней и внутренней»,[72] единственный, кто увидел в ней грандиозное историческое событие и знамение. Светоний и Плутарх не упоминают восстание Цивилиса вообще, Дион Кассий посвящает ему две фразы. В связи с восстанием Цивилиса Тацит первый указал на варваризацию римской армии как на важнейший политический фактор, таящий угрозу существованию империи, — события последующих трех столетий показали, насколько он был прав. Слова о римских легионерах, несущих караул у опочивален галльских вождей,[73] кажутся написанными в V в.
Таких образов и описаний, оказавшихся пророческими, в «Истории» много. Обе речи, центральные для всего творчества Тацита, в которых он наиболее полно и прямо выражает свою концепцию истории — императора Клавдия в XI книге «Анналов» и полководца Петилия Цериала в IV книге «Истории», — имеют своим непосредственным содержанием растущую роль кельтов в римской государственности и культуре. На протяжении всей жизни взгляд Тацита остается обращенным к северу, и события на Рейне занимают его лишь немногим меньше, чем события на Тибре.
Историко-литературная судьба Тацита обнаруживает любопытную связь с этой стороной его творчества. Все сохранившиеся рукописи его произведений имеют северное происхождение — то был античный автор, которого в монастырях Германии и Швейцарии вспоминали чаще, чем на берегах Средиземного моря. В целом, однако, средневековая культура была к нему так же безразлична, как и культура поздней античности, и возрождение широкого интереса к Тациту совпадает с эпохой Реформации и Контрреформации, когда противоположность Рима и Севера вновь становится живой и мучительной проблемой. Ни у одного античного автора классической поры это противоречие, складывавшееся в первые века нашей эры на границах Римской империи, не вызывало столь острого и постоянного интереса, как у Тацита. Конфликт античного и варварского с самого начала был постоянной темой его размышлений.
3. Возраст. Главным в жизни сенатора было его продвижение по пути почестей, а оценка этого продвижения и степень его успешности во многом зависели от соответствия той или иной магистратуры возрасту лица, ее занимавшего. Чтобы понять, насколько успешно продвигался Тацит по пути почестей и какого масштаба государственным деятелем он был, надо установить, когда он родился. Исходные данные для решения этой задачи заключены во фразе из «Агриколы»: «Став консулом, Агрикола просватал за меня, в ту пору еще юношу, свою дочь». Фигурирующее в латинском тексте слово iuvenis — «юноша» встречается в произведениях Тацита часто и претерпевает в них сложную смысловую эволюцию, но возрастное его значение никогда не было для историка основным. В его книгах им обозначаются 14-летние подростки, юноши 18 лет, мужчины — 30 и даже 36-летний консулярий. Главное в семантике слова iuvenis у Тацита — представление о человеке, стоящем на пороге общественной деятельности, но не обладающем всей полнотой сил, прав и обязанностей самостоятельного гражданина. Этот главный смысл слова раскрывается в контекстах, вроде следующих: «…становясь юношами (iuvenes), которым вот-вот предстоит вступить на Форум»;[74] «юноша (iuvenis) — это тот, кто готовится к выступлениям на Форуме и ораторской деятельности».[75]
Приведенная фраза из «Агриколы» означает, что в пору консульства Юлия Агриколы, т. е. в 77 г., Тацит был готов к прохождению cursus honorum — «дороги почестей» и, очевидно, вступил на нее в следующем же, 78 г. Начальные этапы cursus'a составляли вигинтивират[76] и (или?) военный трибунат, нормальным возрастом для занятия которых было 20 лет. Тацит, другими словами, должен был родиться около 58 г. н. э. Ряд данных подтверждает это предположение.
Тацит получил от Веспасиана сенаторское достоинство. Этой почести юноша удостаивался обычно при вступлении в совершеннолетие, т. е. на 16-м году жизни, Веспасиан же занимался пополнением сената главным образом во время своего цензорства 73/74 г. Годом рождения будущего историка и по этим соображениям должен быть 58-й или 57-й. Плиний Младший свидетельствует, что в пору его подготовки к деятельности на Форуме Тацит уже пользовался широкой известностью как судебный оратор и что они оба «примерно одного возраста».[77] Плиний, родившийся в 62 г., мог находиться в описанном здесь положении лишь между 79 и 81 гг., т. е. уже совершеннолетним, но до отъезда в армию. Тацит в это время не мог быть моложе 23 лет, так как он успел жениться и пройти одну, если не обе, «предмагистратуру», и ему не было еще 25, так как в этом возрасте человек становился квестором, членом сената и не мог считаться ровесником «юнца», как называет себя в этом письме Плиний. Просопографические параллели также указывают на то, что описанное Плинием положение молодого, быстро завоевывающего популярность оратора было характерно для людей, непосредственно готовившихся к квестуре, т. е. 23-24-летних: перспективы и темп сенатской карьеры во многом определялись тем, чего человек успел добиться до квестуры — первой сенатской магистратуры, возрастной ценз для которой составлял 25 лет, — ибо от этого зависело, получит ли он для занятия этой должности рекомендацию принцепса; последняя же означала блестящий старт и залог ускоренного продвижения в будущем. Поэтому как раз в 23–24 года начинающий политик стремился действовать особенно быстро и энергично, подчас не стесняясь в средствах. Так вели себя, в частности, уже знакомые нам Аквилий Регул и Элий Адриан.
Еще одним путем мы снова приходим к тому, что Тацит родился в 57 или 58 г.
После всего сказанного выше о роли и месте провинциалов в эволюции римского общества и принципата I в. мы можем представить себе, к чему предрасполагала Тацита его галльская родина и провинциально-прокураторская семья, обусловленные ими окружение и перспективы карьеры. Для сенаторов такого происхождения, если они обладали общественным темпераментом, честолюбием, умом и талантом — а у Тацита все это было в избытке, — самой прямой была дорога в сенатское меньшинство, в те сферы, где активно работали над укреплением императорской власти, помогали принцепсам справиться с аристократической оппозицией и получали за это признание и почести. Из провинциальных прокураторских кругов выходили иногда, разумеется, и люди иного толка — консервативного, вроде старшего Сенеки, или оппозиционного, вроде Юлия Грецина, отца Агриколы. Но обычной и естественной была более бурная и прямая карьера — та, которая вознесла к вершинам почета и власти галла из Немауса Домиция Афра, знаменитого оратора и не менее знаменитого доносчика времени Тиберия и Калигулы, его соперника Юлия Африкана родом с запада Нарбонской провинции, прокуратора и префекта претория уроженца Вазиона Афрания Бурра, секретаря императора Отона галла Юлия Секунда, которого Тацит называл своим наставником, и многих других. Посмотрим, далеко ли ушел Тацит по этому открывавшемуся ему пути.
Анализ и характеристика сенатской карьеры Тацита неизменно основываются на сообщении его в «Истории» (I, 2, 3): «Не стану отрицать, что начало моему восхождению по пути почестей положил Веспасиан, Тит продолжил его, а Домициан вознес меня еще много выше». Фразу эту в настоящее время принято истолковывать так, что Веспасиан пожаловал сыну прокуратора сенатское достоинство, Тит — квестуру, при Домициане он занял следующую сенатскую должность — трибуна (или эдила), стал жрецом-квиндецимвиром и претором. Вместе с упоминавшимися выше «предмагистратурами», с бесспорно засвидетельствованными консулатом в 97 г. и проконсулатом Азии в 112/113 г. они и образуют сенаторскую карьеру — «дорогу почестей» Корнелия Тацита. В ней есть этапы, о которых не известно решительно ничего и нет материала даже для самых дерзких гипотез; четыре других этапа, однако, — включение в сенаторское сословие, претура, консулат, проконсульство — могут быть охарактеризованы на основании прямых и косвенных данных.
Флавий Веспасиан стал правителем империи летом 69 г. Провозгласили его императором легионы, и власть его на первых порах была лишена юридической и моральной санкции или опоры в общественном мнении. Чтобы справиться с этим положением, он провел множество мероприятий, в ряду которых стояла и его цензура, предполагавшая пересмотр состава сената. Он отправлял ее вместе со своим старшим сыном Титом, и цель ее состояла в создании в сенате крепкого ядра сторонников Флавиев. Веспасиан включил в число сенаторов несколько десятков человек, которые активно содействовали установлению его власти, а главное, могли и должны были содействовать укреплению ее в будущем. Тацит оказался в их числе. Веспасиан брал этих людей в сенат потому, что они обнаружили в сложных условиях гражданской войны 69–70 гг. политическое чутье и опыт, энергию и способности, и брал их для того, чтобы тут же использовать на ответственных государственных должностях. Это были, как правило, немолодые, заслуженные администраторы и воины, и попасть в курию в составе этой группы было для совсем молодого человека особой честью и залогом блестящей карьеры.
Источником наших знаний о претуре Тацита является его сообщение в «Анналах»: «Домициан также дал Вековые игры, и в них я принимал особенно деятельное участие, так как был жрецом-квиндецимвиром, а в ту пору еще и претором; говорю об этом не ради похвальбы, но потому, что эта обязанность издревле возлагалась на квиндецимвиров, а отправлением торжественных обрядов занимались преимущественно те из них, кто был и магистратом».[78] Что такое коллегия квиндецимвиров, Вековые игры, квиндецимвир-претор?
Среди жреческих коллегий древнего Рима издавна выделялись три, которые назывались «высочайшими»: понтифики, ведавшие религиозными установлениями в целом; авгуры, по различным знамениям предугадывавшие исход задуманного народом предприятия, и толкователи Сивиллиных книг, которых при царях было два, при Ранней республике — 10, а с начала I в. до н. э.- 15, когда они и стали называться «коллегией пятнадцати» — квиндецимвирами. К «пятнадцати» обращались лишь в одном определенном случае — когда нарушения жизни общины, и прежде всего гражданские неурядицы, приобретали значительный масштаб и возникала мысль, что они не плод деятельности каких-то зачинщиков или результат чьего-то упущения, а проявление гнева богов. Тогда по приказанию сената и в присутствии магистратов квиндецимвиры раскрывали Сивиллины книги, находили в них тексты, которые могли относиться к происходящим бедам и ужасам, и указания, как народу очиститься. Сивиллины книги были написаны по-гречески; как прорицатели будущего квиндецимвиры кое в чем дублировали гаруспиков-этрусков; важную роль в их обрядах играл культ Аполлона — все это превращало их не столько в блюстителей чистоты римской веры, сколько в специалистов по верованиям других народов. В их деятельности многое уже с самого начала предваряло атмосферу позднейшей многоплеменной Римской империи. Сосредоточение внимания квиндецимвиров на угрожающих и бедственных явлениях и апокалиптический характер Сивиллиных пророчеств сообщали всей их деятельности траурный и таинственный колорит. Сочетание всех этих исконных особенностей — архаичности, связи с иноплеменными культами, мрачной загадочности — обусловило дальнейшую судьбу коллегии.
Весной 249 г. до н. э. молния ударила в крепостную стену Рима и разрушила ее на значительном протяжении, от Коллинских до Эсквилинских ворот. О причинах несчастья и мерах, которые надлежало принять, чтобы избежать подобных бед в будущем, сенат запросил жрецов, имевших право читать Сивиллины книги, и те ответили, что должны быть принесены в жертву черные животные, что очистительные обряды должны совершаться ночью в честь Юпитера и Персефоны, богини — повелительницы теней, владычествующей над душами умерших и чудовищами преисподней, и что религиозные действа эти должны повторяться каждый век, и один раз в век, дабы ни один человек никогда не мог видеть их дважды. Празднество, получившее название Вековых игр, состоялось, но почти тут же возникли разногласия из-за того, какой интервал понимать под словом «век» — 100 лет, как было в эту эпоху уже общепринято, или 110, как полагалось по некоторым старинным преданиям. Так или иначе игры состоялись в 146 г. до н. э., в проведении их в 40-30-х годах I в. никаких сведений нет, и следующий раз их устроил в 17 г. до н. э. Август, в корне изменив при этом их характер, а заодно и характер самой коллегии квиндецимвиров. Дело в том, что Сивиллины книги хранились в каменном ларе в подвалах Капитолийского храма, основанного, по преданию, еще в VI в. до н. э. В 83 г. до н. э. храм сгорел, и книги вместе с ним. Их стали собирать заново из тех изречений, которые сохранились в памяти жрецов, но Август вмешался и внес в текст книг ряд поправок, ему выгодных, в частности указание на проведение Вековых игр в нужное ему время.
Сами игры Август перестроил так, что на первый план теперь выступил культ Аполлона, избавителя от чумы и болезней, которому как раз в эти годы он сооружал на Палатине великолепный храм. Игры перестали выражать страх перед мрачными божествами подземного царства и должны были отныне славить Августов новый и радостный «Римский мир». Членов коллегии стали назначать теперь императоры, роль патрициев на протяжении I в. в ней неизменно сокращалась, а роль плебеев неизменно росла. Квиндецимвирами в разное время были Август, Нерон, Вителлий, Домициан; жрецы этой коллегии занимали самые высокие посты в государственной администрации, что прежде, при Республике, насколько можно судить, было категорически запрещено. На протяжении всего I в. принадлежность к квиндецимвирату отмечается в надписях сразу после консульства. Квиндецимвират стал при Августе и остался на протяжении всего I в. одной из многочисленных общественных форм, в которых древние традиции в измененном и переосмысленном виде использовались для укрепления и прославления нового режима.
Тацит, первый сенатор в роде, сын прокуратора, не достигши и 30 лет, сделался членом одной из самых значительных жреческих коллегий, которой отводилась особая роль в деле укрепления империи.
Назначение Тацита на первую среди высших сенатских должностей — претуру — тоже было необычным и тоже говорило об особом положении его среди сенаторов. Вековые игры, грандиозные по масштабу и сложные по организации, вполне очевидно, планировались заранее. Столь же очевидным был издавна существовавший порядок, согласно которому устройство религиозных празднеств входило в обязанности городского претора, а отправление обрядов на этих празднествах — в обязанности квиндецимвиров. Избрание квиндецимвира Тацита «еще и претором» было равносильно поэтому назначению его руководителем центрального пропагандистского мероприятия Домицианова правления. Игры призваны были поразить современников, и цель эта была достигнута, судя по обилию откликов на них в самых разных источниках. К ним был приурочен выпуск больших серий монет, изображения на которых дают нам возможность представить себе воочию, как протекало празднество. Вот глашатай созывает народ, вот император или жрец, действующий от его имени, раздает гражданам необходимые для очистительных обрядов серу, смолу и факелы; народ вручает императору первые колосья нового урожая, император — или квиндецимвир, его замещающий, — совершает жертвоприношения, хор юношей и девушек поет Вековой гимн. Вековые игры длились трое суток, включали не только дневные, но и ночные церемонии, и Домициан физически не мог проводить их все сам. Тацит, квиндецимвир-претор, должен был, следовательно, выступать на них как ближайший коллега и заместитель принцепса, как один из первых людей империи.
Разбираемый текст показывает также, что вся эта столь удачно складывавшаяся карьера была для Тацита желанной и справедливой наградой за правильно сделанный выбор — за истовое служение государству, воплощенному в принцепсе. Первая его фраза в латинском подлиннике звучит так: Domitianus edidit ludos saeculares eisque intentius adfui, буквально: «Домициан дал Вековые игры, и я со всем внутренним пылом принял в них особенно деятельное участие». Такое участие и много лет спустя, когда создавались «Анналы», казалось Тациту заслуживающим законной гордости — он специально оговаривает, что упоминает о нем «не ради похвальбы», а лишь следуя долгу историка.
Сколько бы Домициан ни враждовал с сенатом, сколько бы ни эллинизировал формы своего правления, у него в отличие от императоров Антонинов было твердое убеждение, что укрепить режим и придать ему стабильность можно, только связав его с прошлым, с традиционными формами власти, со старинными, исконно римскими представлениями о благочестии и долге. Вопреки объективному ходу истории и собственным наклонностям он еще более старательно, чем оба первых Флавия, стремился соблюдать сенатскую процедуру, издавать законы об укреплении нравственности, преследовать подлинные и мнимые ее нарушения, чтить религиозные обряды. Для консервативно живших и консервативно мысливших выходцев из западных провинций, на которых все Флавии преимущественно и опирались, такая власть сливалась с представлением о римской старине и традициях города-государства, близких и понятных подобным провинциалам-консерваторам. Квиндецимвират был как бы нарочно создан, чтобы порождать и питать эти представления. Он, с одной стороны, уходил корнями в глубочайшую римскую древность, с другой — изначально был связан с иноплеменными верованиями и культами и выражал характерную для римской гражданской общины способность к духовной экспансии и усвоению чужого и нового. Он был одним из тех участков государственной жизни, где в первую очередь создавалось впечатление, что принцепсам удалось осуществить единство римской традиции и мирового развития, нравственности и деятельности, что служба им — это «трудолюбие и деятельная энергия», отданные на укрепление исконных римских ценностей, — практическая, живая virtus. В преторский год Тацита этим надеждам был нанесен тяжелейший удар.
По всем самым выгодным для Домициана расчетам Столетние игры приходились на 93 г. Он, тем не менее, перенес их на 88 г., так как, очевидно, не мог ждать дольше. Противоречие между имперски-эллинистическими, чисто монархическими тенденциями режима и его консервативно-римской идеологической и моральной основой обострилось до предела и требовало немедленного разрешения. Игры с их ритуальной римской архаикой, в которых в то же время ясно ощущался сильный восточно-греческий элемент, были последней крупного масштаба попыткой Домициана отстоять противоречивое единство Города и империи как основу флавианской государственности.
Сбыться его планам суждено не было. Игры состоялись в разгар лета, а уже зимой восстали четыре легиона Верхней Германии во главе с наместником провинции Антонием Сатурнином. О нем мало что известно, но, кажется, он был из людей, близких к власти, — приближенный Домициана, участник его распутных развлечений, на этой почве с ним и поссорившийся. Выше уже говорилось, что, хотя нет почти оснований считать, будто за Сатурнином стоял какой-то сенатский заговор, все, что было направлено против принцепса и его самодержавия, воспринималось в тех условиях только как выгодное сенату и исходящее от него. Восстание еще до прибытия Домициана в провинцию подавил наместник Нижней Германии Буций Лаппий Максим. Едва вступив в лагерь побежденных, он, прежде всего, уничтожил архив Сатурнина. Максим, очевидно, понимал, что любое упоминание кого бы то ни было в документах, там хранившихся, ставило человека под удар. Но Домициан не стал заботиться о юридических доказательствах — черта была перейдена, несовместимость его политики с целями и надеждами тех, кто окружал его в курии и даже на Палатине, стала отныне очевидной. Казни прокатились по Риму и провинциям, репрессии ширились, переходили в демонстративное нарушение римских законов, традиций и норм…
Моральный кодекс, основанный на «трудолюбии и деятельной энергии», обнаруживал теперь то внутреннее противоречие, которое объективно было заложено в нем с самого начала. Человеческая деятельность может быть практически эффективной и исторически действительной, если в ней реализуются энергия, талант и знания, направляемые убеждением в правоте своего дела, т. е. в конечном итоге если в ней реализуется нравственный потенциал личности. Основой его для людей «третьей силы» с их культом практической работы на пользу государства на протяжении многих лет было убеждение в том, что принцепсы в своей политике успешно объединяют строительство мировой империи и верность общественным устоям, сложившимся в ходе истории Рима, и императоры сознательно поддерживали это убеждение. В основе его, однако, лежала иллюзия, так как развитие империи постепенно и неуклонно должно было разрушить полисную систему ценностей, что и выявилось со всей очевидностью в последние годы Домициана. Исторический смысл этики «трудолюбия и деятельной энергии», ее будущее и ее истина предполагали в тенденции упразднение самого противоречия между полисной моралью и потребностями мировой империи и должны были раскрыться поэтому лишь при Антонинах.
Пока это противоречие существовало, т. е. на протяжении всей молодости Тацита, «третья позиция», как мы видели, была соотносительна с первыми двумя, образовывала с ними единую систему, что и делало возможным их соединение, некоторый средний путь. Политика Домициана в 88–96 гг., направленная против старых общественных ценностей и в то же время сохранявшая за ними значение официально признанной нормы, делала это соединение в теории утопическим, а на практике невозможным. Тацит-претор мог еще объяснять такое положение личными особенностями Домициана, Тациту-консулу предстояло убедиться в том, что систему общественных норм и ценностей, противоречиво связанную с городом-государством, подрывал и уничтожал не столько Домициан, сколько объективный ход истории.
Тацит стал консулом в 97 г. — в первый год династии Антонинов. Список консулов 97 г. выглядел следующим образом: ординарии, т. е. консулы, открывавшие год, — Кокцей Нерва, Вергиний Руф (оба в третий раз); суффекты, т. е. консулы, правившие несколько месяцев в течение года после ординариев, — Анний Вер и Нераций Приск, Домиций Аполлинар с неизвестным коллегой, Глитий Агрикола и Корнелий Тацит, Лициний Сура и Аррий Антонин (во второй раз). Кто бы ни выдвигал этих сенаторов в консулы, еще Домициан или уже Нерва, окончательный список утверждался, как всегда, в январе, т. е. при Нерве. Список консулов (так называемые «фасты») первого года новой династии представлял собой продуманную декларацию нового режима.
Две особенности отличают консулов 97 г. Первая — почти все они принадлежат к ведущим государственно-политическим деятелям времени. Нерва был признан лучшим кандидатом в принцепсы всеми политическими группами, подготовившими и осуществившими устранение Домициана; Вергинию дважды предлагали верховную власть легионы, и он дважды от нее отказывался, что еще при жизни сделало его личностью почти легендарной. Суффекты, непосредственно их сменившие, были знамениты как юристы, и имена их вошли в Дигесты; они представляли направление деятельности нового режима, связанное с созданием кодифицированной системы римского права, которое день ото дня приобретало все большее значение. Один (Вер) стал впоследствии префектом Рима, другой (Приск) — официально признанным крупнейшим правоведом эпохи. Глитий Агрикола и Лициний Сура были полководцами, обладавшими опытом и талантом, необходимыми для ведения военных действий крупного масштаба и решения неотделимых от них политико-дипломатических задач. Фасты 97 г. призваны были показать, что новый режим, объединяя в руководстве людей разных поколений, направлений и типов биографии, неизменно опирается на наиболее значительных и известных государственных деятелей. Тацит тем самым признавался одним из них. Добросовестное и успешное служение государству продолжало оставаться ведущей чертой его жизни и деятельности.
Вторая особенность консулов 97 г. состояла в том, что среди них не было ни одного доносчика, но и ни одного человека, хоть отдаленно связанного с оппозицией; по характеру своей прежней деятельности при Нероне или Флавиях все они представляли различные вариации «третьей силы». В обеих первых, т. е. наиболее важных, парах были объединены патриций, потомственный аристократ (Нерва, Приск) и homines novi (Вергиний Руф, Анний Вер). Конфликт, игравший на протяжении всего I в. столь важную роль, между знатностью, ассоциировавшейся с представлением о республиканизме, и верностью принципату, предполагавшей вражду к сенатским традициям, объявлялся недействительным. Ординарные консулы были известны своей верностью принцепсам и услугами, им оказанными: Нерва — в 65 г. при подавлении заговора Пизона и при расхождении Флавиев с сенатом в 71 и 90 гг., Вергиний — при устранении в 67 г. обвиненных в заговоре братьев Скрибониев и при подавлении в 68 г. восстания Виндекса. В то же время при Флавиях оба считались personae non gratae — Нерва был выслан в 94 г. из Рима, Вергиний все 27 лет их правления провел в добровольном удалении от дел.
Первые суффекты были юристами, т. е. людьми, практически работавшими над превращением провинций, подчиненных и потенциально враждебных Риму и римлянам, в единое упорядоченное римско-эллинистическое государство. Глитий Агрикола и Сура как полководцы стояли в стороне от борьбы сенатских группировок, были преданы если не самому принцепсу, то его делу, а главное, выше всего ценили тот образ жизни, который он им предоставлял — походы, лагеря, удаленность от сенатски-придворных интриг, осязаемость врага, непреложность воинских приказов — все обычные преимущества простых целей перед неясными. Оба прошли ускоренный cursus, после претуры командовали легионом, оба были наместниками Белгики, когда у принцепсов возникала необходимость особенно бдительно следить за германскими армиями и их командующими, и оба отличались обилием боевых наград. Тацит стоит в том же ряду — современники воспринимали его как человека «третьей силы».
На консульские месяцы Тацита приходится центральное событие правления Нервы — мятеж преторианцев. Он плохо освещен в источниках, но, насколько можно судить, смысл событий и ход их таковы. Преторианцы были разъярены убийством Домициана, увеличившего им жалованье и вообще, видимо, пользовавшегося среди них популярностью. Кроме того, они вскоре поняли, чем грозит им политическая программа Нервы, предполагавшая постепенное сведение на нет вражды принцепса и сената, а тем самым сокращение роли террора и, следовательно, его орудия — преторианцев. Они поэтому легко поддались подстрекательствам своего префекта Касперия Элиана и летом 97 г. восстали, требуя казни убийц Домициана. Нерва категорически отказался выполнить их требования, успокоил солдат подарками, но от всего пережитого заболел, и вскоре, в сентябре или начале октября, мятеж поднялся вновь. Нерва был «осажден, захвачен в плен, ввергнут в заключение»[79] и под угрозой расправы вынужден выдать людей, непосредственно причастных к гибели последнего Флавия. Они подверглись жестоким истязаниям и были убиты чуть ли не у него на глазах. Ситуация стала критической — Нерва больше не контролировал положение; казалось, что он вот-вот отречется от престола. Однако в конце октября он ответил неожиданным усыновлением Траяна, стоявшего в это время во главе легионов Верхней Германии, и провел церемонию адоптации на Капитолии и в сенате. Акт этот, как и действия преторианцев, вызвал острый интерес и волнение римского плебса. Несмотря на подчеркнутую легальность оформления, предпринятый Нервой шаг был чрезвычайным и вынужденным — Траян, по-видимому, об усыновлении ничего не знал. В письме престарелого принцепса, извещавшем его об этом, приводился стих Гомера: «Слезы мои отомсти аргивянам стрелами твоими». Усыновление прошло гладко. Некоторое время спустя Траян вызвал к себе в Германию Касперия с приближенными и казнил их.
Значение этого эпизода и для истории империи, и для Тацита трудно переоценить. Впервые солдаты выказали свое презрение и совокупную ненависть и к сенату, и к императору, и к государству в целом, а принцепс — все свое бессилие. Это был если не пролог к III в., то первое отдаленное его предвестие. Как консул Тацит был непосредственным свидетелем и участником событий. Ни в другое время в Риме, ни в армии или в провинциях в годы его магистратской службы не отмечаются сколько-нибудь заметные солдатские или народные волнения, и описания их, столь частые в его произведениях, столь детальные, яркие и личные, должны восходить к впечатлению, оставленному 97 г. Оно было, по-видимому, громадным. Насилия своевольной солдатни и бушевания городской толпы, при первой возможности сливающиеся в единую фантасмагорию легкомысленной и зверской жестокости, лишенные плана и цели, успокаивающиеся так же беспричинно, как и вспыхивающие, проходят через все историческое сочинение Тацита и составляют их лейтмотив, навязчивый образ. События 97 г. сделали окончательно ясным то, что предчувствовалось давно, начиная с 88–89 гг., - полный, последний распад в практической жизни и в повседневном поведении того бледного, остаточного единства граждан и города-государства, которое воплощалось в формуле res publica Romana.
Прежний смысл «третьей силы» — соединение веры в старую римскую систему ценностей и деятельности по укреплению принципата и империи — становился теперь окончательно невозможным. Для коллег Тацита по консульству это означало упразднение обоих внутренне нераздельных полюсов былого противоречия, самой исторической ситуации, их порождавшей, и включение в службу принципату в его новой форме — принципату, которому вскоре предстояло защищать уже не Рим от империи и не империю от Рима, а весь синкретический греко-римский мир от сил, надвигавшихся на него извне. В новых условиях эти люди служат еще успешнее, энергично идут вперед, дальше и выше. Сура вскоре стал трижды консулом и фактическим соправителем Траяна, Нерация Траян прочил себе в преемники; Анний Вер сделался трижды консулом и префектом Рима, Марк Аврелий, император, был его внуком; Глитий Агрикола кончил как дважды консул и префект Рима. Они не были исключениями, тот же характер приобретает в эти годы биография многих других сенаторов. Cursus Тацита чем дальше, тем яснее обнаруживал совсем иной внутренний смысл. Перед тем как обратиться к этому вопросу, необходимо завершить рассказ о продвижении Тацита по «дороге почестей» и рассмотреть с этой целью проконсулат Тацита в провинции Азия.
Распространенное представление о том, что назначение на эту должность целиком зависело от возраста и жребия, а сам проконсулат был почетной синекурой, для описываемой эпохи не соответствует действительности. Императоры контролировали назначения в эту важнейшую провинцию, во-первых, производя их иногда без жеребьевки; во-вторых, допуская к жеребьевке без строгого учета возраста; в-третьих, выплачивая сенаторам, претендовавшим на проконсулат, но императорам нежелательным, отступную сумму в миллион сестерциев. Чем ближе к началу II в., тем шире императоры пользовались этими возможностями, чтобы назначать в Азию особенно доверенных людей. Это было обусловлено постепенным обострением положения на Востоке. Именно в эти годы правивший Парфией Пакор устанавливает связи с Децебалом, создателем на территории нынешней Румынии могучей державы даков, и, кажется, с Юлием Савроматом, вассальным Риму царем причерноморского государства — Боспора Киммерийского. Это была не просто очередная дипломатическая комбинация. Коалиция, которая могла здесь сложиться, была для Рима опаснее германцев, и вслед за Траяном не один римский император отправится воевать на Восток, чтобы оттуда не вернуться, — Макрин, Гордиан, Валериан, Аврелий Кар, Констанций, Юлиан. Поход Траяна был первым в этом ряду, и готовился он тщательно и заранее — по крайней мере, с 111 г. На 111/112 г. наместником Азии становится Фабий Постумин — опытный политический и военный деятель, уже выполнявший в 103 г. в качестве консульского легата Нижней Мёзии поручения по подготовке дакийских кампаний Траяна и обеспечению тылов его армий. Парфянский поход Траяна начался осенью 113 г., и подготовка его должна была достичь своей самой напряженной фазы в 112 и начале 113 г. На этот-то период проконсулом Азии и назначается Корнелий Тацит. Для очень ответственного государственного поручения нужен был политический деятель, доказавший, что он способен с ним справиться. Тацит был таким деятелем.
Проконсулат Азии завершает известный нам cursus Корнелия Тацита. Если попытаться теперь определить его общий характер, обнаруживается, что в основе его лежит явное противоречие. С одной стороны, это cursus человека, рассматривающего государственную службу как дело своей жизни. Впечатление, будто продвижение римского сенатора происходило само собой и «никак не зависело от личных достоинств кандидатов»,[80] основано на недоразумении. Сенаторов было 600, а квесторов — 20, преторов — 18, консулов — от 6 до 10, проконсулов сенатских провинций — 2. Лица, рекомендованные принцепсом, шли вне очереди, отсев был громадным, продвижение требовало богатства, связей, способностей и, главное, несгибаемого упорства, энергии, веры в жизненную важность магистратской карьеры. Для того же, чтобы не просто пройти полный cursus, а выдвинуться в число руководящих государственных деятелей, все это требовалось вдвойне и втройне. Тот факт, что почти на каждом этапе своей сенатской карьеры Тацит оказывался непосредственным участником решающих исторических событий, не может быть простой случайностью. Это положение требовало особого отношения императора, близости к нему, которой надо было добиться, предполагало принадлежность к узкому кругу лиц, практически себя зарекомендовавших, доверенных и проверенных. В разное время на протяжении своей жизни Тацит был коллегой или непосредственным сотрудником Домициана, Нервы, Траяна, Фабриция Вейентона, Юлия Фронтина, Вергиния Руфа, Цельза Полемеана, Лициния Суры, Глития Агриколы, Анния Вера, Яволена и Нерация Присков — самых «немногих и всевластных».[81]
Но не менее очевидно и другое. Из перечисленных только что двенадцати человек двое стали из сенаторов принцепсами и еще двое в принцепсы намечались, пятеро были трижды и один дважды консулами, двое — префектами Рима, пятеро — членами императорского Совета, пятеро командовали группами армий, имена троих вошли в Дигесты. Вероятность того, что Тацит был деятелем такого же масштаба и лишь случайно имя его не сохранилось в документах и исторических сочинениях, близка к нулю. Имя Тацита не упоминается в них потому, что он не был деятелем такого масштаба. Не был, хотя явно мог им быть. Среди лиц, принятых одновременно с ним в сенат, одни, как Юлий Цельз Полемеан, уже в молодости выполняли чрезвычайные поручения в провинциях, становились экспертами и советниками императора по целым районам империи; другие, как Анций Юлий Квадрат, присоединяли к подобной карьере еще и повторный консулат; третьи, как Яволен Приск, были одновременно полководцами, крупными администраторами и великими юристами, создателями системы римского права. Тацит не стал ни тем, ни другим, ни третьим. На следующем рубеже он, тем не менее, опять среди самых ярких и самых перспективных. Среди квиндецимвиров, его коллег, половина были уже консуляриями, не меньше трети — патрициями, в их число входили Юлий Фронтин и Фабриций Вейентон — оба трижды консулы. И снова дальнейшая карьера его идет вне явно обозначившегося русла — ни патрициата, ни вторичного консульства. Во время претуры и консулата, во время проконсульства, как мы видели, — то же положение и с теми же результатами. В магистратской карьере Тацита ясно обнаруживается противоречие между уровнем ответственности, которой его неизменно облекают, или лиц, которые его окружают на каждом этапе, и характером самого его cursus'a — ровного, очень успешного, очень «высокого», но лишенного того блеска и экстраординарности, которыми отмечен путь его коллег. Если бы это противоречие объяснялось неспособностью Тацита удержаться на уровне ответственности и окружения, ситуация не могла бы повторяться столь систематически — в 74, 88, 97, 112 гг. Оно, по-видимому, может иметь лишь одно объяснение: государственная деятельность была для него формой реализации себя и безусловной жизненной ценностью, но не всего себя и не единственной ценностью.
Тема римских провинций, за которой постоянно ощущается другая, более широкая и значительная — «Рим и варвары», привлекала Тацита всю жизнь. Устойчивый интерес к северным окраинам империи и пограничным народностям и уникальные познания его в этой области предполагают личную, биографическую связь историка с провинциями, помимо той, о которой шла речь выше.
1. Район «специализации». Деятельность римского сенатора протекала частью в столице, частью вне ее, в провинциях или в армии. Официальные обязанности вне Рима Тацит выполнял, по-видимому, четыре раза. О его пребывании в армии в должности военного трибуна в конце 70-х годов не известно ничего; о проконсульстве в Азии уже говорилось. Наиболее важными и трудными для исследователя являются две другие его отлучки из столицы — одна между 100/101 и 104/105, другая — между 89 и 93 гг. Первая из них далеко не бесспорна. Предположение о том, что она вообще имела место, основано на письме Плиния Тациту, которое открывается фразой: «Я радуюсь, что ты благополучно прибыл в столицу».[82] Содержание письма показывает, что Тацит вернулся откуда-то издалека, слова о благополучном прибытии — что дорога была сопряжена с опасностями и неудобствами. Выступление Тацита в сенате по делу Мария Приска в январе 100 г. образует terminus post quem этой далекой отлучки, датировка IV книги «Писем» Плиния 104/105 г. — terminus ante quem. Римский сенатор рассматривался как должностное лицо, постоянно находящееся при исполнении служебных обязанностей, и не мог отлучаться из Рима произвольно. Любое длительное отсутствие его в столице могло объясняться только отправлением магистратуры в провинции. В данном случае наиболее соблазнительное предположение состоит в том, что Тацит был между 101 и 104 гг. наместником консульского ранга в одной из заморских провинций, так как представление об опасном путешествии связывалось для римлян, прежде всего с передвижением по морю. От подобного допущения, однако, приходится, скорее всего, отказаться, поскольку таких провинций было лишь две — Британия и Сирия, ни по одной из которых Тацит не обнаруживает никаких специальных знаний и ни в одной из которых он, судя по этому, не был. Единственные императорские провинции консульского ранга, которые Тацит знает досконально, — обе Германии. Путь оттуда был если не опасен, то достаточно долог и труден, чтобы оправдать слова о «благополучном прибытии».
В пользу предположения о службе Тацита в эти годы в одной из германских провинций говорит, во-первых, доподлинное, изнутри, знание лагерного быта, которое он обнаруживает в крупных исторических сочинениях, появившихся после 105 г., и которого нет в ранних произведениях, написанных до 99 г.; прифронтовыми и в этом смысле «лагерными» были прежде всего именно германские провинции; во-вторых — наличие в описании германских провинций в «Истории» и «Анналах» тех немотивированных географических деталей, о которых шла речь в связи с родиной Тацита и которые отсутствуют в «Германии», где, если бы Тацит лично знал страну уже в 90-е годы, они были бы наиболее естественны; в-третьих, в произведениях Тацита ясно ощущается необычная осведомленность его как историка в делах на германо-галльском пограничье и особый интерес к ним. Эти соображения дают возможность предполагать, что Тацит был наместником консульского ранга в одной из провинций Германии в 101–104 гг., хотя и не позволяют утверждать это сколько-нибудь решительно. Они, однако, во всяком случае, указывают на связь его с определенной частью империи, а тем самым подводят нас к вопросу о «профиле» его провинциальных магистратур и соответственно об отсутствии его в Риме в 89–93 гг.
Со времени Флавиев принцип «специализации» на тех или иных районах империи, прежде существовавший для прокураторов, распространяется также и на некоторую часть сенаторов. Учитывая все сказанное выше в связи с родиной Тацита и с той ролью, которую играют в его творчестве проблемы Галлии и Германии, вряд ли есть основания сомневаться, что районом «специализации» Тацита был Нижний и Средний Рейн и примыкавшие к нему земли. Мысль о том, что именно здесь провел он 89–93 гг., сейчас принята почти всеми исследователями. Служба Тацита в провинциях протекала в местах, хорошо ему известных с детства и юности, — в Галлии, Белгике, в пограничных с Галлией германских провинциях. Она дала ему запас наблюдений и сведений, занявших большое место в его творчестве; эти наблюдения и сведения касались не только административной стороны дела, а раскрывали перед ним внутренние исторические проблемы римского господства в провинциях, формировали его взгляды на общественное развитие в целом.
2. Страна контрастов. Земли, ограниченные на западе Роной, на севере Соной и швейцарскими озерами, на востоке Альпами и на юге течением Дюрансы, по крайней мере, с VI в. до н. э. были местом взаимодействия распространявшейся с юга эллинско-средиземноморской цивилизации и шедших с севера исконных кельтских влияний. Родной край Тацита представлял собой рубеж, разделявший эти два мира. На юг от него лежала приморская полоса с классическим средиземноморским климатом — жарким сухим летом, мягкой зимой, обильными дождями весной и осенью. Дальше к морю уходила равнина, чем ближе к Альпам — все более всхолмленная, чем выше по Роне — все более сухая, продуваемая обжигающим очистительным мистралем.
Иным дыханием веяло на этот край с севера. Холмистая, местами переходящая в гористую, заросшая труднопроходимыми лесами страна простиралась от Лиона на запад к океану и на север к Рейну. Людям средиземноморской культуры она представлялась антиподом их мира, неведомой и таинственной ледяной пустыней. «Зима здесь долгая и холодная, — писал один из них, — суровая до крайности. Иногда небо окутывается тучами, но из них не льется дождь, а сыплется обильный снег. В ясные дни земля покрывается льдом, от невиданных морозов вода в реках твердеет и образует естественные мосты. Не только обычные путники, которые странствуют кучками по нескольку человек, могут переходить по ним реки, но и десятки тысяч солдат с их поклажей и гружеными повозками пересекают реки по льду, не подвергаясь ни малейшей опасности».[83]
Противоположность сказывалась не только в климате, противоречие было здесь всеобщим законом, атмосферой жизни. Понятия «юг» и «север» были насыщены этническим и историко-культурным содержанием. Южная прибрежная полоса уже с VII–VI вв. до н. э. начала покрываться греческими колониями. Мастрамел, Массилия, Гланон, Никея и другие города стали проводниками средиземноморских — эллинских, этрусских, италийских — культурных влияний. Вплоть до римского завоевания и даже после него здесь широко пользовались греческим алфавитом, чеканили монету с греческой легендой, учили детей в школах, устроенных на греческий лад. Огромные территории, подступавшие к интересующему нас району с севера и эапада, были, напротив того, издавна заселены кельтскими племенами, которые в течение многих веков противостояли грекам и римлянам.
На кельтском севере изначально отсутствовало то главное, что отличало в глазах греков и римлян цивилизацию от варварства, — города. В прирейнских землях до походов Друза в 13–11 гг. до н. э. не было ни одного поселения городского типа, все они развились из римских военных лагерей или были построены римскими колонистами. В остальной части страны доримские города представляли собой лишь временные убежища, куда стекалось в минуту опасности окружающее население. Там, где существовали своего рода постоянные города, они не имели ничего общего с римским представлением о противопоставленном природной дикости архитектурно организованном, очеловеченном пространстве, а были всего лишь скоплениями обиталищ, сложенных из дерева и глины. Святилища местных культов, отражая верования галлов и особенности их цивилизации, тоже резко отличались от греческих и римских храмов юга. Вместо вытянутого прямоугольника каменного храма — круглые, квадратные и восьмиугольные, сложенные из дерева павильоны; вместо вынесенного вперед многоколонного портика — окружающая павильон крытая галерея; вместо статуи божества, которому посвящен храм, — невидимый и подчас никак не изображаемый дух местного источника или лесной заросли.
Эти противоположные влияния скрещивались и переплетались в том пограничном районе, с которым связана своим происхождением семья Корнелиев Тацитов. К середине I в. н. э. взаимодействие обоих элементов приобрело устойчивый характер, и население края с этого времени справедливо называют галло-римлянами.
Реальными носителями римской цивилизации были колонисты, и, прежде всего уволенные в отставку легионеры. При демобилизации такой колонист получал земельный надел. Надел этот, иногда сразу, иногда после бесплодных попыток придать ему классически римскую геометрическую форму, сводился к природным границам древнего кельтского поместья. Именно здесь происходило то смешение бытовых форм, производственных навыков и языков, которое так характерно для галло-римской цивилизации. Галльские слова, вошедшие в народную латынь, в основной своей массе — слова крестьянского быта и сельского производства: alauda — «жаворонок», camisa — «крестьянская рубаха», gamba — «бабка лошади» и т. д. Названия поместий, принадлежавших римским колонистам, отражают тот же процесс. Имена французских деревень часто напоминают янтарь, в котором застыли доисторические насекомые, — в них тоже спит живое прошлое. Увольнялись из армии ветераны; одного звали Солемнис, другого Альбиний, третьего Флор, четвертого Габиний; выделенные им угодья представляли собой древние галльские урочища, названия которых кончались исконным кельтским суффиксом — ас(-us), и оба элемента — римский и галльский, пришлый и коренной, — сплелись в названиях, до сих пор заполняющих карту Южной Франции: Солиньяк, Обиньяк, Флориак, Габиньяк.
Переплетение местного и римского проявлялось и в одежде. Галлы продолжали носить штаны, неведомые грекам и римлянам и столь их поражавшие, но поверх очень скоро стали надевать тунику. Прошло немного времени и римские туники стали здесь носить по-галльски — одну на другую, выпуская подол и рукава нижней из-под верхней, оторачивать выпущенный край мехом, шерстью, бахромой, делать рукава длинными. Эти галльские особенности постепенно проникли в Италию, а затем вернулись оттуда на родину уже как римская мода. В результате щеголи, чтобы выглядеть особенно столично, надевали галльскую тунику с рукавами; слуги, сопровождавшие ехавшего с охоты богатого галла, если судить по сохранившимся рельефам, мало чем отличались от италийских рабов; пестрый галльский плащ — сагум — постепенно становится излюбленной верхней одеждой римских легионеров.
Люди, носившие галло-римскую одежду, жили в галло-римских домах. Отличительными особенностями галльского жилища до прихода римлян были: большое общее помещение, объединявшее всю семью; открытый очаг как непременная принадлежность подобного «зала»; обыкновение как бы слеплять такие комнаты-хижины, образуя общий дом, рассчитанный на множество семей. Со времени Ранней империи эти местные черты причудливо соединяются с греко-римскими формами архитектуры и интерьера. Дома-особняки с атрием и перистилем широко распространяются в городах Нарбонской провинции, но, подчиняясь исконному галльскому обыкновению, подчас сцепляются в своеобразные жилые блоки. Парадные просторные столовые — экусы, нередкие в италийских особняках I в., казались галлам чем-то вроде их привычного зала; в экусах поэтому начинают устраивать большие открытые очаги, и в таком виде они становятся кельтской принадлежностью римского особняка. Еще Сидоний Аполлинарий, поэт V в. н. э., описывая свою галльскую виллу, рассказывает о «столовой, где огонь, столь часто пылавший в сводчатом очаге, оставил на всем слой сажи».[84]
Синкретизму в материальной жизни соответствовал синкретизм в духовной сфере, прежде всего религиозный. Древние кельтские боги сливаются с наиболее приближающимися к ним в народном сознании богами греко-римского пантеона. Галло-германский Тевтат слился с Меркурием и стал как бы двуединым богом цивилизации, мира и труда. Самого Меркурия начинают изображать на кельтский лад — с рогами, имя его обрастает галльскими эпитетами — Arvernorix (племени арвернов), Visucius (мудрый). Этот бог с римским именем, галльским обликом и галло-римским содержанием необычайно популярен в Галлии — около 450 надписей и 350 изображений его рассеяны по всей стране.
Единство галльского и римского начал не вело, однако, к их взаимному упразднению и растворению в чем-то третьем, несходном с образовавшими его компонентами. Суть духовной ситуации, в которой в I в. находились здешние галло-римляне, заключалась в том, что обе эти жизненные стихии выступали в постоянном взаимодействии и сопоставлении, и, чем более тесным было взаимодействие, тем четче становилось сопоставление, тем острее чувство как бы двойного бытия. Римляне, например, энергично прокладывали дороги и сооружали много мостов. Строились эти мосты обычно на месте старых кельтских бродов, которые тоже продолжали служить для переправы. Во время одной и той же поездки человек пользовался дарами римской цивилизации и тут же — дарами кельтских божеств, чьими созданиями, по общему убеждению, были броды. Ни мосты, ни броды не представлялись ему обезличенными «дорожными сооружениями». Первые были связаны с римскими солдатами и чиновниками — с властями, которым за каждый переезд надо было уплачивать подать, вторые — с разлитыми в водах и зарослях, журчащими и шелестящими древними кельтскими полубогами-полудухами. Последние были не менее реальны, чем первые, и расплачиваться с ними надо было точно так же: возле одной из подобных переправ на дне реки в наши дни найдено 17 тыс. римских и галльских монет — приношений богине брода.
3. Цена цивилизации. Противоречия местной жизни обнаруживали не только свое единство, но и свой антагонистический характер. К I в. н. э. средиземноморское влияние, воплощенное в цивилизации покоривших край римлян, поддерживаемое и направляемое ими, было преобладающим. Однако ушедшая с поверхности и загнанная в глубину кельтская стихия давала себя знать постоянно и во всем. Основой романизации был прежде всего сам город, город как таковой, построенный всегда по единому плану, с магистралями «север-юг» и «восток-запад», с форумом, храмами и базиликой у места их пересечения. Жизнь сельского населения протекала в ограниченных естественными рубежами мелких ячейках территории, сохранившихся здесь до сих пор как наиболее реальные единицы географии и этнографии, которые французы называют pays и одна из которых никогда не бывает похожа на другую. Галльский язык, которым пользовались в деревне, был диалектально дробным, царившая в городах и насаждавшаяся через школы латынь была грамматически упорядоченной и — в литературной своей форме — вечной, неизменной, единой на всей территории мировой империи. В городе, таким образом, главным было: «регулярность», разумная упорядоченность, единообразие и система; главным в сельской местности — дробность бытия, неповторимая индивидуальность всего местного, особенного, отдельного.
Право оставаться самим собой — это и есть свобода, и насаждение римского единообразия непосредственно выступало как угнетение. Земля покоренного племени делилась на геометрически правильные прямоугольники, которые распределялись по строгой иерархии: лучшая — ветеранам, худшая — галлам, обрезки — арендаторам. Сами племена делились на категории — союзные, свободные, податные. Подати платили в соответствии с установленными квотами: 2,5 % от ввоза и вывоза, 5 % на наследство, 5 % за отпуск раба на волю, 1 % на продаваемые товары, не говоря уже об общих прямых налогах — основном и подушном.
Власть величественного мирового абстрактного единообразия, подавлявшего пеструю галльскую старину, все местное и исконное, опиралась на прямую военную силу, и забыть об этом никому не было дано ни на мгновение. На побережье Средиземного моря, у Альп, стоял 40-метровый трофей Августа с надписью, где перечислялись покоренные римлянами местные племена. В Араузионе (совр. Оранж) на триумфальной арке были воспроизведены в мраморе отрубленные головы галльских вождей. В театре того же города в глубине сцены лицом к зрителям постоянно стояла огромная статуя императора в полном вооружении. Периодически страну охватывали восстания: в 21 г. — Сакровира, в 68 — Виндекса, в 69 — Марикка, в 70 — Цивилиса. Восстания неизменно подавлялись, но ощущение жестокости и бесчеловечности римской власти, напора и силы, с которой все местное, корневое, свое стремилось выбиться из-под этого пресса, было всеобщим.
К нему присоединялось, впрочем, и другое чувство. При всем гнете и насилии римское господство означало рост богатства, распространение цивилизации, усложнение жизни и труда, торжество над хаотическими силами природы. Насильственно насаждаемая римская государственность воспринималась как плата за приобщение к классической античной культуре.
Центральным образом галльской мифологии и теогонии была Земля. В ее недрах обитал Суцелл — главный бог земных сил, плодородия и мертвых. Культ земли и мертвых порождал эстетизацию смерти, ритуальное расчленение трупов, поклонение мертвым головам. В культовых залах святилищ, в нишах каменных столбов грубыми гвоздями прикреплялись отрубленные человеческие головы. Собственноручное убийство осужденных судом друидов входило в обязанности членов этой древней галльской жреческой коллегии. Духовное и эстетическое представало как противоестественное. Боги изображались в виде полулюдей-полуживотных, подчас с тремя лицами на одной голове, в виде змеи с бычьей головой, быка с тремя рогами. Древние авторы говорят о расцвете у галлов особого красноречия — нарочито темного, изобилующего гиперболами, причудливыми образами.
Все это было в корне противоположно тому строю представлений, который несли с собой римляне с их театрами, храмами, статуями антропоморфных богов, с публично отправляемыми и до прозаичности просто организованными культами, с их невиданными здесь ранее школами для разных слоев населения, со своеобразными риторическими «университетами». Образование стало частью и орудием романизации — учиться значило учиться латыни, готовиться к римской службе. Но оно же приобщало ко всему богатству античной культуры, создавало представление о законе и праве, меняло быт и нравы. Человек в этой атмосфере улавливал прежде всего двойственность общественной действительности, где римское и неримское выступали как сосуществующие начала, ни одно из которых не могло рассматриваться как абсолютное. Он приучался рассматривать как центральную общественную проблему проблему развитого и сильного государства, которое подавляло свободу и индивидуальность, но преодолевало застой, дикость, местничество открывало путь к иной культуре. Здесь складывалось ощущение, что государство, свобода и культура составляют величайшие ценности человеческого бытия, но что отношения между ними двойственны, запутанны и сложны. Опыт, накопленный Тацитом еще в родной Галлии, порождал общее впечатление противоречивости исторического бытия и о неразрывном единстве противоречий, его составляющих. Практическая деятельность Тацита-магистрата в провинциях развила и углубила это исходное ощущение, обогатила его конкретным общественно-историческим содержанием.
4. Мир или свобода. Как римский магистрат Тацит не мог не проводить в провинциях ту политику, которая со времен Августа стала обязательной, — политику мира. Она выражалась в отказе от больших завоевательных кампаний и в усиленной романизации покоренных областей. Она не сводилась к практическим мероприятиям в области провинциального управления или освоения новых территорий, а была связана с определенным представлением об отношениях между властью и людьми, и потому за ней стояла некая общественная философия. Тацит суммировал ее главные положения в речи, которую вложил в уста Петилия Цериала — римского полководца, убеждавшего вождей галльских племен не поддерживать восстание Цивилиса; речь эта вобрала в себя и собственный опыт Тацита — опыт общения римского магистрата с народностями Галлии или Германии. Основное в речи Цериала — мысль о том, что «римский мир», pax Romana, представляет собой единственную альтернативу «варварской свободе», barbarorum libertas, — догосударственной вольнице, игре местнических и эгоистических интересов, дикости и войне всех против всех. Противоположность «римский мир» — «варварская свобода» дополняла и углубляла противоположность централизованной власти и местной традиции, лежавшую в основе политики и идеологии раннего принципата в целом. При перенесении этой системы в провинции в централизованной римской власти главным становилось преодоление примитивного, непосредственно присваивающего и потому всегда местнического, племенного, дробного отношения человека к природе и действительности и ориентация на отчужденно единообразные государственные формы общественной жизни. «Римский мир» означал признание этой отчужденно единообразной системы залогом выживания ее частей. «Любите и охраняйте мир, — говорили римские магистраты галлам, британцам, покоренным германским племенам, — любите и охраняйте Город, который все мы, победители и побежденные, с равным правом считаем своим. Перед вами выбор между покорностью, обеспечивающей вам спокойную жизнь, и упорством, таящим смертельную опасность; вы уже испытали и то и другое; пусть же опыт заставит вас выбрать первый из этих путей».[85] Политическая сфера, таким образом, отделялась от трудовой и личной; первая переходила в ведение далекого и абстрактного центрального правительства, а человеческое существование сосредоточивалось во второй. В таком своем виде «мир» (pax) становился обобщенным выражением самой сущности принципата: ведь и сами императоры, и официальная пропаганда, и широкое общественное мнение видели оправдание и смысл этого строя в том, что он устранил гражданские войны и их последствия, установил мир и эффективную систему администрации, потребовав взамен отказа отдельных лиц и групп от вмешательства в вопросы управления и от самостоятельной инициативы в этой области.
Противоположностью pax для Тацита является не только и не просто bellum, «война», a bellum omnium contra omnes — «война всех против всех», discordiae — «распри» и audacia — «дерзость». Эта противоположность «миру» воплощена в варварах-германцах, британцах и кельтах, которые и живут в царстве междоусобиц, ссор и беспорядков. Именно постоянные распри — источник поражений варваров в столкновениях с Римом и страданий, которые им приходится переносить потом. «Сильные нашими усобицами и распрями, — говорил один из варварских вождей, — обращают римляне пороки врага к славе своего войска».[86] Сложность, однако, состоит в том, что ни германцы, ни британцы, ни даже галлы не могут отказаться от своих усобиц, потому что своеволие и неподвластность единоначалию — это не только источник их слабости, но и содержание их высшей ценности — свободы. Подлинную и конечную противоположность «римскому миру» образует именно она, и проблема состоит в том, «предпочесть свободу или мир».[87]
Но перед этим выбором стоят не только варвары. Проблема «свобода или мир» уже более ста лет образует суть и средоточие также и истории Рима, и Тацит понимал это с самого начала, как видно из формулы, которой открывается первое его произведение и с которой в сущности связано все его творчество: будущее Рима зависит от того, удастся ли соединить «вещи, издревле несовместимые, — принципат и свободу».[88] Речь здесь идет о том контрапункте римской истории, о котором мы говорили выше, — о республиканской свободе, неотделимой от полисных порядков, изжившей себя и некогда поставившей римское государство на грань катастрофы; о принципате как форме преодоления полисных порядков, подчинения интересов родов и групп, олигархий и городских республик интересам мировой державы, воплощенным в принцепсе; о совместимости — или несовместимости — этих двух начал римской жизни, уходящего и набирающего сил, но равно присутствующих в действительности. Только так понятие «мир» раскрывало всю сложность своей смысловой структуры. В нем соединялись представление об ограничении завоеваний и усилении романизации в провинциях с представлением об отказе от инициативы и самостоятельности ради спокойствия государства в целом. Понятие это, таким образом, содержало единую общественно-историческую характеристику, действительную для Рима и провинций.
Ключевые формулы — «свобода и (или) принципат», «варварская свобода», «свобода или мир», «единовластия потребовали интересы мира» — не случайно сосредоточены в ранних книгах Тацита и в начале «Истории», т. е. на тех страницах, которые создавались непосредственно после 97 и до 105 г. Тацит писал их после четырех лет магистратской деятельности в одной из пограничных провинций и, может быть, продолжая службу в другой провинции того же облика. Впечатления от пребывания и службы в этих умиротворяемых, но не умиротворенных краях и привели Тацита к мысли о том, что при всей его противоположности варварству Рим включен в некоторые общественные процессы, единые для него и для внеримского мира. Понимание коренных вопросов истории и жизни империи как вопросов всеобщих, в равной мере действительных и для Рима, и для его варварской противоположности, отрицало исключительность Рима-города, исключительность традиций и судеб его гражданской общины, лишало римские исторические ценности абсолютного значения, показывало, что время их если не прошло, то проходит.
Попробуем проследить этот ход мысли на конкретном материале. В книгах Тацита он раскрывается прежде всего в эпизодах, которые посвящены восстаниям германских и галльских народов и в которых поэтому содержится прямое сопоставление варварского и римского миров. Такими эпизодами являются борьба римлян с мятежными вождями британских кельтов Калгаком, Каратаком и Боудиккой, с руководителями галльских восстаний Валентином и Сакровиром, с германцами, поднявшими на борьбу против Рима своих соотечественников, — Арминием и Цивилисом.
Исходным состоянием германских, британских, галльских племен и народов являются внутренние усобицы, распри, отсутствие солидарности: «ничего еще не добившись, галлы уже начали ссориться»;[89] «вожди восстания действовали без всякого общего плана».[90] Задача их состоит в том, чтобы преодолеть эти мелкие и тягостные ссоры и установить объемлющую весь народ антиримскую солидарность. Но ведь и римляне, внешне столь единые и дисциплинированные, не чужды того же состояния внутренней смуты, вызванной игрой эгоистических интересов. Агрикола в речи к солдатам намекает, что Домициан не дает им завершить покорение Британии; Цивилису удается подготовить свое восстание потому, что он прикидывается сторонником Веспасиана, ведущего гражданскую войну против Вителлия; успехи Сакровира связаны с тем, что Тиберий не обратил вовремя внимания на восставших эдуев, «будучи погружен в разбор доносов»,[91] а «римские военачальники спорили, кому из них возглавить военные действия».[92] Преодолеть разброд и эгоизм, сплотиться для защиты общенародных интересов римлянам так же необходимо, как варварам.
Но при этом, разумеется, между римлянами и варварами есть глубокое различие. Оно касается того исторического дела, той цели, ради которой те и другие сплачивают свои силы. Для галлов, германцев, британских племен такой целью является свобода, для римлян — мир. Движимые воспоминаниями о былой свободе, вот-вот, кажется Калгаку, должны восстать не только его соотечественники британцы, но и галлы. Когда Цивилису действительно удается их поднять, то главной целью войны он объявляет возвращение свободы. Арминий твердит германцам, что они должны последовать лучше «за ним, который ведет их к свободе и славе, чем за Сегестом, ведущим к постыдному рабству»,[93] и от соплеменников, подпавших под влияние римлян, германцы требуют, чтобы те уничтожали своих поработителей и вновь стали «свободными среди свободных».[94] Поднимая восстание британских народов против римлян, Боудикка рассчитывает на «всех тех, кто еще не сломлен порабощением и клялся на тайных собраниях отвоевать утраченную свободу».[95]
Римляне исходят из того, что жизнь не только в Италии и столице, но и в завоеванных провинциях должна строиться по принципу pax. Поэтому их колонии сплошь да рядом не принимают никаких мер обороны и живут «столь же беспечно, как если бы кругом царил мир»,[96] а колонисты, по словам самих германцев, «издавна женятся на наших женщинах, породнились с нами, здесь их родина и родина их детей».[97] Но поэтому же римляне подавляют и истребляют независимые, живущие войной и для войны местные племена, и, лишь «создав пустыню, они говорят, что принесли мир».[98] Господство римлян обеспечивает «блага мирной жизни», но от этого оно не перестает быть господством, грубым и насильственным, неотделимым от «вечного гнета налогов, произвола ростовщиков, жестокости и надменности правителей».[99] Даже независимо от насилий и жестокости, взятый сам по себе, насаждаемый римлянами мир означает привычку к смирению перед властью, предполагает уход в частную жизнь, отказ от помыслов о свободе, от энергии самостоятельного существования. «С помощью удовольствий римляне вернее, чем оружием, удерживают людей в подчинении».[100] Круг замкнулся. Перед лицом варварской свободы принципат и его «мир» оказались теми же, что перед лицом свободы римской, и в сопоставлении со «сладостными благами мира» свобода варваров была ничем не хуже и ничем не лучше свободы римских республиканцев. Август «принял под свою руку истомленное гражданскими раздорами государство»[101] точно так же, как римские полководцы «вступили в земли галлов по просьбе их же предков, едва не погибших от междоусобных войн».[102]
5. «Совесть рода человеческого». Важная особенность разбираемых эпизодов состоит в том, что в них чаще, чем в других, употребляется слово virtus, и в том, главное, что это исконно римское понятие используется для характеристики вождей восставших племен в равной, если не в большей, мере, чем при описании римских полководцев. Virtus римского полководца Германика явствует прежде всего из описания его личности и его подвигов, virtus его противника Арминия отмечена Тацитом прямо. Доблестному поведению легата Британии Публия Остория посвящена целая глава, но такая же глава повествует о доблести захваченного Осторием в плен Каратака, и именно в речи Каратака говорится о древней virtus британцев. Сражаясь с Цивилисом, римский легат Вокула признается, что римляне «былую доблесть утратили»,[103] тогда как в уста Цивилиса Тацит вкладывает фразу, достойную Саллюстия: «Свободой природа наделила даже бессловесных скотов, доблесть — благо, данное лишь человеку».[104] Перед решительным сражением у горы Гравпий оба противника, и Агрикола и Калгак, говорят о virtus своих воинов. Сходство вождей римлян и варваров идет и дальше — оба подчас оказываются слишком доблестными для того мира, к которому принадлежат, и потому оба гибнут. Так, Сакровир, видя, что его восстание разгромлено, бежал с товарищами в загородную усадьбу. «Там он поразил себя своей рукою, а остальные — пронзив насмерть друг друга. Подожженная усадьба сгорела, и огонь поглотил их тела».[105] Поражение Сакровиру нанес командующий верхнегерманскими легионами Гай Силий, который тоже несколькими годами позже «упредил неизбежное осуждение добровольной смертью».[106] Virtus Сакровира оказалась несовместимой с галльской неорганизованностью, virtus Силия — с римским единодержавием. Судьба Калгака, противника Агриколы, неизвестна, но нетрудно представить себе, что ожидало вождя разгромленного антиримского восстания. Тацит намекает на то, что и преждевременная смерть Агриколы тоже была убийством. Причиной гибели обоих был в конечном счете римский принципат и римский принцепс — «повелитель, враждебный доблести».[107]
Силы, которые делают неизбежной гибель обоих, друг другу противостоящих носителей virtus, выступают особенно ясно в рассказе об Арминии и Германике. Идеал Арминия и цель всех его действий — свобода. Он «ведет германцев к свободе и славе»,[108] он «возвратил им свободу и уничтожил римские легионы».[109] Но свобода в Германии, как и в Риме, неотделима от распрей, распущенности, легкомыслия, эгоизма и потому губит человека, поставившего ей на службу свою концентрированную энергию, целенаправленную волю, всю силу духа: «Арминий столкнулся со свободолюбием соплеменников; подвергшись с их стороны преследованию, он сражался с переменным успехом и пал от коварства своих приближенных».[110] Рассказы о смерти Германика и о смерти Арминия уравновешены — первый значительно больше по величине, но последний занимает особенно важное место, так как завершает книгу; — они сознательно сопоставлены: Арминий умер в 21 г. и перенос этого сообщения во II книгу «Анналов» был сделан нарочито, в нарушение хронологии; указания на непосредственные причины смерти даны в подчеркнуто близких формулировках.
Близость рассказов об Арминии и Германике делает особенно очевидным различие в их судьбах. Оба погибли от происков приближенных, но в случае Арминия эти происки проистекали из разброда его соплеменников, из их ненависти к его планам объединения Германии, тогда как за интригами, жертвой которых пал Германик, стояла сила, прямо противоположная. «Вожди смертны, государство вечно», — объявил в своем эдикте по поводу смерти Германика убивший его Тиберий.[111] Убил Германика заложенный в империи дух организации и иерархии, устранявший свободу, самобытность, яркую неповторимость личности, а потому в конечном счете и virtus: «Не по нраву пришлась властителям приверженность к народоправству их сыновей, и их погубили не из-за чего-либо иного, как только за то, что они замышляли вернуть римскому народу свободу».[112]
Но, родившись и выросши в провинции, столько в провинциях прожив и прослужив, столько передумав над их судьбами, Тацит видит за этой политической и государственно-правовой противоположностью единство — нравственное, человеческое и историческое; для него как писателя и мыслителя эти три сферы были нераздельны. Libertas изживает себя, и, чтобы выстоять, народ должен прийти к организации, единовластию и миру. Но, последовательно искореняя libertas, власть грозит перерасти в безликую тиранию — и только.
Суть состоит в том, что оба эти состояния равно губительны для единственной подлинной силы, одухотворяющей историю, превращающей ее из пустой длительности в неиссякаемый поток человеческой энергии, поставленной на службу общему делу, — virtus. В основе взглядов, выработанных Тацитом в провинциях, лежали коренные, исходные категории римской жизни и римской государственности эпохи конца Республики и Ранней империи — libertas, pax, discordia, virtus, но он развернул и обобщил их в некоторую универсальную систему, увидел в их диалектическом движении ход и развитие мировой истории. Само это понятие всеобщей истории и единой закономерности, объемлющей римский и варварский мир, означало конец римско-античного этапа европейской культуры, в основе которого всегда лежало представление об иерархической несоизмеримости «одетого тогами племени» (или соответственно «эллинов») и всех остальных. Преступность Домициана для Тацита в конечном итоге заключается в том, что он стремился подавить не только «голос римского народа», не только «свободу сената», но и «совесть рода человеческого» (conscientiam generis humani).[113]
Это крайняя точка и поворотный пункт в развитии Тацита как мыслителя и человека. Перед тем, кто понял, что высшим критерием общественного поведения и нравственности является «совесть рода человеческого», открывались дотоле неведомые пути. Они вели либо к восточно-греко-римскому культурному и философскому синкретизму нового типа, либо к Тертуллиану и Оригену. Тацит по этим путям не пошел. Он был римским гражданином во втором или третьем поколении, сенатором в первом и, как для всякого неофита, Рим, его действительность, идеал и история обладали для него всеобъемлющим обаянием и неодолимой притягательной силой. Он остался в том мире, от которого, как он сам видел, дух живой истории отлетал.