III. В «НЕНАСТОЯЩЕМ ГОРОДЕ» И «НА КРАЮ СВЕТА»

Все он изведал: тюрьму петербургскую, Справки, допросы, жандармов любезности. Все…

Н. А. Некрасов

Юридических данных к обвинению нет, однако…


1877–1878 годы стали временем начала спада мощной волны «хождения в народ». Огромная крестьянская деревенская Россия, еще косная, недоверчивая заодно и к «начальству» и к своим доброхотам, не отозвалась на призывы. Процессы семьдесят седьмого и семьдесят восьмого годов отделили мирных пропагандистов от новой могучей, но вынужденно кратковременной революционной волны, вознесшей на гребень террористов. И снова еще глуше, еще непонятней молчала деревня. А города забурлили. Покушения и казни сменяли друг друга. Процессы теперь были короткие, жестокие, с виселицами и средневековыми казематами в эпилогах.

Лавину ничто уже не могло остановить. И она покатилась с оглушительным грохотом, пугая, волнуя, восхищая мощью и бесплодностью своею и постепенно иссякая.

После неоднократных настойчивых просьб Владимира Галактионовича ему предъявили, наконец, обвинение в том, что им написан адрес неизвестного ему письма на имя шефа жандармов Дрентельна. Доказать обратное не представляло труда — почерки были разные. Но в это время революционеры произвели покушение на генерала, письмо же, как оказалось, содержало предупреждение ему от революционного комитета.

Владимир Галактионович понял, что, поскольку его имя связывается с охотой террористов за шефом жандармов, рассчитывать на освобождение нечего, хотя о его действительной причастности к революционному движению — о его планах «хождения в народ» — жандармы едва ли дознались. Он, видимо, арестован только по подозрению.

Как оказалось впоследствии, Владимир Галактионович был прав в своих предположениях: попытка связать его имя с покушением на Дрентельна провалилась, но даже и неподтвержденных подозрений о связях с революционным подпольем оказалось достаточно для репрессий.

Через несколько дней последовал вызов в контору. Вернули личные вещи и деньги. «Неужели отпускают?..» Появился смотритель Майданюк:

— Поедемте, господин Короленко.

— Куда?

— Скоро узнаете.

Кони с места взяли вскачь. Карета свернула у Екатерининского канала к Мариинскому театру, обогнула его, понеслась дальше.

— Что вы все вздыхаете? — с досадой спросил Владимир Галактионович удрученного Майданюка. — Как будто не вы меня, а я вас везу неизвестно куда.

— Ах, господин Короленко, — пробормотал тот, — сегодня я вас везу, а через месяц, может быть, вы повезете меня…

Заключенный расхохотался. Видно, непрочно стоит царская власть, если ее служители не знают, что будет с ней и с ними через месяц.

Мелькнуло печальное, похудевшее лицо матери у ворот Литовского тюремного замка. Майданюк приосанился, поправил шпагу. Знакомая процедура сдачи личных вещей, денег. Облачение в тюремный бушлат с буквами «Л.Т.З.» на спине, серые штаны. Шумный коридор, где помещаются политические.

Сквозь толпу заключенных проталкиваются Илларион и Юлиан, обнимают, расспрашивают, знакомят с остальными. Владимир словно попал в родной дом, к близким людям, только у всех осунувшиеся, землистые лица, ввалившиеся глаза. Новичка провожают до порога пятой камеры.

Быстро рассказаны новости. На волю уходят единицы, прибывают же в замок целые группы, и «население» растет. Хватают всех «подозрительных». Третье отделение распорядилось обыскивать и арестовывать, «не стесняясь ни званием, ни состоянием подозреваемых лиц». Административная ссылка без суда и следствия кажется правительству наиболее подходящим и действенным средством против общества.

За знакомство с семьей Короленко арестованы приятели Владимира Галактионовича Григорьев, Мамикониан и еще несколько человек молодежи.

Юлиана выпустили на свободу, а Владимира и Иллариона Короленко ясным майским утром в двух каретах, под охраной целого отряда жандармов примчали на вокзал. В отдельное купе влезли четверо жандармов, по двое на каждого из братьев.

Звонок — и поезд тронулся. Вот уже от Петербурга осталось дымное пятно на горизонте. Прощайте, мама, сестры, друзья!..

За три дня до отправления братьев Короленко из Петербурга на имя вятского губернатора Тройницкого было отправлено следующее отношение:

«10 мая 1879 года.

№ 6154.

III отделение собственной его императорского величества канцелярии, ввиду имеющихся сведений о дворянах Илларионе и Владимире Галактионовых Короленко, пришло к заключению, что лица эти, в числе прочих, оказываются несомненно виновными в сообществе с главными революционными деятелями, а равно в участии по печатанию и распространению революционных изданий вольной типографии.

Несмотря, однако, на столь важные указания, основанные на тщательной проверке действий и отношений названных лиц, сини по неимению юридических данных к обвинению не могут быть привлечены к ответственности по суду и даже к дознанию, производимому об их главных сообщниках, так как успели, при своей изворотливости, скрыть следы преступных деяний.

III отделение, ввиду изложенного, передав названных братьев Короленко в мое распоряжение, присовокупило, что, кроме означенного общего обвинения, о них имеются еще следующие указания: они совещались между собою убить одного из секретных агентов, но злодеяние свое не успели привести в исполнение, так как об этом получены были благовременные сведения и агент от грозившей ему опасности охранен.

По докладе об этом Санкт-Петербургский временный генерал-губернатор, на основании высочайше предоставленной ему власти, определил: выслать Короленко в Вятскую губернию под надзор полиции.

Санкт-Петербургский градоначальник генерал-майор Зурин».


Несостоятельность — полную или частичную — предъявленных им обвинений братья Короленко не могли доказать по той простой причине, что они не знали о них. Их арестовали и, продержав более двух месяцев в тюрьме, отправили из Петербурга в ссылку. Куда? Они не знали. За что? Тоже не знали.

Петровская академия (ныне Московская ордена Ленина сельскохозяйственная академия имени К. А. Тимирязева)


Климент Аркадьевич Тимирязев — профессор Петровской земледельческой и лесной академии. Фото 70-х годов.


Авдотья Семеновна Ивановская (впоследствии жена В. Г. Короленко). Фото 1879 года.


В. Г. Короленко. Фото 1879 года.


Иллюстрация к рассказу В. Г. Короленко «Чудная». Рисунок С. Боим.


Когда черные кареты с грохотом неслись по улицам Петербурга, Владимир Галактионович, жадно смотревший на улицу, обратил внимание, что рабочие, чинившие мостовую на Невском, поднимались с земли, снимали картузы, низко кланялись и крестились. Волнение охватило тогда молодого человека. Кто знает, может быть, опасения Майданюка не напрасны и вскоре они вернутся в свободную столицу свободной страны?

Теперь, на станциях, публика заглядывает в окна вагонов; некоторые при виде жандармов отшатываются; другие, отходя, все оглядываются с молчаливым сочувствием. Почти на каждой станции у вагона собираются рабочие, внимательные, серьезные. Они словно кого-то ищут: подойдет один, другой, заглянут и — остановятся, а через несколько минут их уже группа. Стоят молча, немного сурово, без малейших признаков обывательского ротозейства. При жандармах, однако, заговорить не решаются. Братья смотрят на рабочих, рабочие на них, и все молчат. Владимиру Галактионовичу приходит в голову мысль, что это сочувственное внимание происходит оттого, что они с Илларионом как будто иллюстрируют что-то такое, уже известное этим людям в теории. Жандармы грубо гонят рабочих. Те отходят поодаль, оборачиваются и снова молча, серьезно смотрят.

Вообще настроение у братьев превосходное, хотя впереди их ждет полная неизвестность.

Вот и Москва. Их опять везут в тюремной карете, и опять, как в Петербурге, встречные рабочие снимают шапки, кланяются. И теплеет в груди от этого мимолетного привета незнакомых людей.

Въезжают во двор Рогожской полицейской части. Что-то вроде каменного сарая с решеткой на окнах, полосатая будка, у двери странное существо в замызганной полицейской форме, с допотопным ружьем — «мушкетер».

В затхлой камере стены испещрены надписями. Братья внимательно их исследуют и страшно огорчаются; знакомым почерком Николая разборчиво написано, что 13 мая он привезен из Петербургского дома предварительного заключения. Зять был здесь вчера… Значит, дома три женщины с малышом — сыном Марии — остались без работников. Одна надежда, что помогут друзья, недаром интеллигентное общество противопоставило нынешней оргии арестов и доносов широкую заботу о семьях арестованных.

Владимир Галактионович пристраивается у окна рисовать. Набрасывает камеру, «мушкетера» у входа. Появляется смотритель. «Нельзя писать…» Заключенный убирает маленькую зеленую записную книжечку, подаренную матерью при последнем свидании. В ней на первом листе неуверенным почерком мамаша вывела: «Володя пиши пожалосто много». Он будет много писать и рисовать в этой своей первой «путевой» книжке, милая мамашенька, и прочтет вам, когда вернется.

Вечером того же дня братья оказываются на Ярославском вокзале. Выясняется, что везут их в Кострому; о дальнейшем пути жандармы не говорят.

В Ярославле братьев доставляют на пристань.

Меж двух жандармов они проходят на пароход, публика сторонится, глядит с удивлением, кто-то крестится. Владимир Галактионович ничуть не смущается от множества устремленных на него глаз; становится даже весело от мысли, что теперь исполнилась давнишняя мечта — они отправлены «в народ», только на казенный счет.

Навстречу пароходу тянется барка, на носу ее стоит молодой бурлак — загорелый до черноты, сухой, мускулистый, могучий; ситцевая рубаха расстегнута, босые ноги прочно расставлены, смотрит с гордым равнодушием. «Эх, не перевелась еще на матушке Волге удалая, гордая, хотя и голая, воля!» — думает Владимир Галактионович.

Пустые поля, редкие деревни и села уплывают и уплывают назад. Кажется, вот сейчас на крутом яру появится удалая вольница, разудалые добрые молодцы, оглушат свистом тихие просторы реки. «Рукой махнем — кораблик возьмем, кудрями тряхнем — девицу возьмем!»

Полторы недели братьев продержали в костромской тюрьме. Выехали 25 мая к вечеру на вольных ямщицких лошадях, каждый на тройке с сопровождающим. Уже было известно, что везут их в Вятку.

Когда разморенный тряской ездой жандарм задремал, ямщик, пожилой мужик с умными, пытливыми глазами, полуобернулся к Владимиру Галактионовичу. Поглядел, помолчал, опять поглядел, но ничего не спросил. Долго ехали молча среди ночного, глухо шумевшего леса, и Владимир Галактионович уже стал подремывать, когда ямщик решился обратиться к нему.

— Что хотел спросить… За что (вас везут-то в чужедальнюю сторону?

Они проговорили до самой станции.

Прощаясь, ямщик сам подал жесткую, как наждак, руку:

— Прощайте, родной, дай бог счастливо вам!

— Спасибо и вам за доброе слово. Прощайте! — отвечал Владимир Галактионович.

— Ну, ну, ладно, прощайте уж, — заворчал жандарм.

Переправились на пароме через Унжу. Подъехали к селу Дюковскому.

В селе по случаю троицы и духова дня гулянье и песни. На станции, пока перепрягали лошадей, хоровод завели прямо под окнами.

Братья целиком захвачены живой, яркой картиной народного веселья и горько сожалеют, что их ссылают не в это село. Владимир всю дорогу делает записи, рисунки.

Подают лошадей. Плотная толпа окружает группу, в которой между вооруженными жандармами идут к повозке двое юношей. Сочувственные взгляды, негромкий разговор.

— Гляди, гляди, браты ведь это родные.

— Как похожи! И одеты одинаково…

— Куды гонют?

— Счастливого пути вам, робятушки!

— Пошел, пошел! — Это кричит жандарм.

Толпа неохотно расступается, мужики снимают шапки, женщины кланяются, машут руками, что-то говорят, говорят, да только в общем шуме не слышно.

Какая-то высокая женщина, немолодая, с выражением глубокого страдания на еще красивом лице, вдруг говорит протяжно, многозначительно, так, что слышат все вокруг:

— Эх, ро-ди-и-мы-и, кабы да наша воля!..

Как электрическим током ударило Владимира Галактионовича, жаркая волна обожгла грудь. Словно сам народ вымолвил сейчас эти слова…

Бодрое настроение не оставляло всю остальную дорогу. Даже пятидневное сидение в вятской тюрьме в ожидании отправки не омрачило радости встреч с народом, о котором мечталось в столицах, о котором столько говорилось на студенческих сходках.

Скорее на место, к людям, к новой, незнакомой, но интересной жизни!

3 июня, под вечер, ямщик обернул к братьям мокрое лицо и сказал, указывая кнутом куда-то за пелену дождя:

— А вот и Глазов, город уездный…

Уездный город Глазов


Вечно шумящий угрюмый сосновый лес обступил со всех сторон этот город-селение. Жалкие серые домики стремятся уйти поглубже в землю, словно стыдясь своего жалкого существования. Только одно здание дерзнуло подняться над кромкой леса. Это недостроенный храм божий, замаранные известкой колонны которого высятся над крутым обрывом холодной быстрой Чепцы. Да и ему суждено было рухнуть через несколько дней после окончания работ…

Немало часов провел на откосе задумчивый ссыльный. Его приводили сюда неотвязные думы. Струилась река, отражая и синее ясное небо раннего утра и неяркие звезды поздних летних и осенних вечеров, а Владимир Галактионович думал свою многотрудную, беспокойную интеллигентскую думу — о сложной, полной контрастов и противоречий, милой и постылой здешней жизни.

Иногда ему казалось, что он близок к разгадке мучительного вопроса об этом городе. Глазов в официальных документах именуется «уездным», а Короленко мысленно называет его «лишним» — есть и такие городки на корявом еще, не в обиду будь сказано, лице матушки Руси. Жизнь здесь застойная, косная, «ненастоящая». Что же нужно для того, чтобы Глазов стал настоящим?.. Пока для Короленко этот вопрос еще не ясен.

Они с братом поселились не в городе, а а слободке. Почему? Во-первых, потому, что хотелось быть ближе к ремесленному люду, к народу. Это входило в программу молодых энтузиастов. Во-вторых, в слободке жили политические — высланные из столицы за участие в забастовке молодой рабочий-финн Карл Стольберг, развитой, дельный, отличный человек и работник, Александр Христофоров и Иван Кузьмин, совсем молодые парни, слесари Семянниковского завода в Петербурге, обвиненные в «преступной, пропаганде» среди своих товарищей. К радости Иллариона, организовалась слесарная мастерская на кооперативных началах, и они стали принимать заказы от местного населения. Теперь каждое воскресенье приезжающие на базар окрестные вотяки (удмурты) приносят на ремонт то ружья, то самовары, то кастрюли и котлы.

На первых порах сам уездный исправник принялся усиленно рекомендовать мастерскую глазовцам. Он очень гордился тем, что «его ссыльные» не пьют, не безобразничают, как некоторые обыватели, не создают ему лишних хлопот. Очень скоро маленькая мастерская стала своеобразным клубом, где под стук молотков и визг напильников допоздна шли разговоры на самые разнообразные темы. Владимир Галактионович выписал из Петербурга — вместе со слесарным инструментом для брата и сапожным для себя — дешевые издания произведений Пушкина, Лермонтова, Льва Толстого, Щедрина, которые принялся читать в «клубе».

Он решил продолжить обучение сапожному ремеслу. Познакомился с соседом, «чеботным» мастером Семеном Нестеровичем, и принялся ходить к нему — помогал в работе и сам учился.

Когда мастер убедился, что его помощник не метит открыть свою швальню, а его превратить в наемного работника, он повеселел, и отношения установились простые и хорошие.

Владимир Галактионович заметил, что чиновники и купцы, проживающие в центре городка, относятся к слободке с нескрываемым высокомерием, а последняя, в свою очередь, отвечает им бесконечным презрением.

— Господа-а, — говорит протяжно Семен Нестерович, выражая мнение слободки, — чиновники, купцы-ы! Какие у нас господа-то-о?.. Купец, ежели настоящий, так у него капитал! Он и сам наживется и другим жить даст… Да у нас и торговать-то нечем.

— Вот верите слову, Галактивоныч, — продолжает он, — ежели собрать сейчас всех давальцев (заказчиков) и поставить в ряд, а насупротив них чеботных выставить… Так уж это я вам верно говорю: на давальца придется по чеботному!..

На лбу у Семена Нестеровича ременной ободок, который держит длинные волосы и придает симпатичному, то веселому, то задумчивому лицу мастера сходство с портретами мудрых ремесленников, какими их изображали художники Возрождения.

Владимир Галактионович знает: вся слободка роковым образом продолжает тяготеть к сапогу; все чеботные, а в числе их мудрец и мечтатель Семен Нестерович, продолжают учить своих мальчишек этому малодоходному в условиях Глазова «ненастоящему» ремеслу. Многие из мастеров заражены тоской по настоящей, хорошей работе, но дальше утопических рассуждений о привлекательности и ином, высшем качестве «прочиих» мест не идут и менять в своей жизни ничего не собираются.

— Уйду, беспременно в Сибирь уйду! Там заработать можно, незачем здесь пропадать! — кричал в трудные минуты Семен Нестерович, но, конечно, всем да и ему самому было ясно, что этого не произойдет.

— Милый ты мой, Галактивоныч, — как-то, подвыпив, сказал мастер, — грозимся мы все в Сибирь уйти… Сибирь — одно только слово несчастное, а подумать, порассудить — здесь Сибирь-то самая, в Глазове нашем…

Прав, ох, как прав беззащитный перед жизнью Семен Нестерович! Он не видит выхода из этого существования, как не видят и другие обыватели Глазова.

Вот никто и не двигается — замерли, ждут чего-то нового, настоящего… Так пришел ответ на вопрос о Глазове: это город не «лишний», он просто пока еще «ненастоящий». В нем нет ни чугунки, ни фабрики, ни завода, ни кустарного промысла — ничего, что обусловило бы необходимость существования данного числа таких-то людей в данном месте. И вот жизнь остановлена, начинается жалкое прозябание. Выход — в развитии промышленности, в движении к экономическому прогрессу, вопреки утверждениям прекраснодушных мечтателей, каким он, Короленко, был сам до того, как познакомился с этой стороной российской жизни.

Владимир Галактионович вскоре по приезде снял комнатку, здесь он сапожничал, а по вечерам понемногу пописывал без помех — заносил свои впечатления о жизни Глазова.

Юлиан передал «Эпизоды из жизни «искателя» в «Слово», и рассказ появился в июльской книжке журнала за 1879 год. Критик «Нового времени» злобный фигляр В. Буренин тотчас разразился ругательной статьей. Владимир Галактионович написал отповедь и передал исправнику для пересылки через губернское начальство в Петербург. Статья в печати не появилась — сгинула в недрах казенных архивов.

У молодого приветливого ссыльного завелось в городе много знакомых. Молодежь да и люди постарше заходили почаевничать, поговорить или звали к себе: «Айда-те-ко, Галактионыч, чайку с нами выпить!» Просили: «Не найдется ли книжки интересной?» Приходили заказчики — местные и приезжие удмурты, забегали девушки, среди которых прошел слух: «У Нестерыча-то, слышь, петербургский работает — любезной у него нет…»

От Дуни изредка приходили письма. Ее снова арестовали и административно выслали в город Повенец Олонецкой губернии. Поначалу она хворала, теперь поправилась.

Аресты в столицах продолжаются. Жандармы не дремлют.

Не дремлет и местная полиция. Уездный исправник, злой и глупый старик Лука Сидорович Петров, встревожился: по вечерам у старшего Короленко собираются обыватели, читают книги, беседуют. Пьют исключительно чай. К нему из окрестных сел приезжают крестьяне — русские и удмурты, он пишет им жалобы на начальство. И этому беспокойному и вредному человеку должны еще платить пособие от казны, разрешают получать из Петербурга книги и журналы, посылать какие-то статьи. Мало того, Короленко пишет жалобы губернатору на него, исправника, а министру на губернатора. Их превосходительство у него виноваты в том, что. отказывают в причитающемся ссыльным пособии, а он, исправник, якобы несвоевременно просматривает письма и книги, приходящие на имя Короленко. Но скоро деятельности этого вредного человека в Глазове придет конец. Он, исправник, постарается об этом.

Петрову пришлось отложить все остальные дела, когда Владимир Короленко принес очередную жалобу на него для передачи губернатору. Исправник к бумаге ссыльного присоединил свой рапорт. «Кому поверит господин губернатор — верному слуге престол-отечества или врагу царя?.. Ясно!»

«Представляя на благоусмотрение вашего превосходительства письмо Короленко, — писал Петров, — я не могу умолчать о том, что крайне было бы желательно устранить его из города на жительство в уезд… в отвращение влияния его самостоятельных и дерзких наклонностей на других политических ссыльных, имеющих молодые лета…»

Рапорт и заявление Короленко были посланы со специальным нарочным.

Поздним утром 25 октября, едва Владимир Галактионович после нескольких часов сапожной работы собрался поесть, как в дверь его комнатенки постучали. Согнув под низкой притолокой тощую шею и радостно щурясь, вошел исправник.

— По предписанию губернатора я произведу у вас обыск.

Ничего предосудительного найдено не было, но Петров с трудом скрывал злобную радость.

— Вы кончили? — спросил Владимир Галактионович. Тяжело давалось ему сейчас внешнее спокойствие.

Исправник посыпал чернила на протоколе песком, затем не спеша стряхнул его, дал подписаться Короленко, понятым и, наконец, ответил:

— Вы переводитесь в Бисеровскую волость вверенного мне Глазовского уезда…

Серые выцветшие глазки жадно бегают по лицу ссыльного — исправник надеется увидеть страх, смятение, раскаяние у побежденного врага.

Молодой человек молчит.

— …Собственно, в волости вы не останетесь.

Все же Владимир Галактионович не выдерживает: кажется, дрогнул голос, когда он спросил:

— Значит, в Березовские Починки?!.

Исправник торжествующе кланяется: «Угадал».

Два зверька под седыми бровями торжествующе мечутся: «Ага, вот тебе, вот!..»

Понятые испуганно раскрывают рты: о Починках ходят страшные слухи — они от Глазова более чем в двухстах верстах, избы там курные, народ дикий, колес-телег не знает, так как нет в той лесной глухомани дорог.

Часа через три после обыска большая группа товарищей и местных знакомых усаживала Владимира Галактионовича на небольшой паром, именуемый по-здешнему шитиком.

— За что же тебя, Галактивоныч? — с тоской спрашивал прибежавший прощаться Семен Нестерович.

— Вот те и на! Как же так? — как эхо, отозвались другие глазовцы.

Товарищи-ссыльные обнимали молча. Бледный, расстроенный Илларион с трудом сдерживал слезы. Впереди, на той стороне реки, глухо, с угрозою шумел лес. Солнце померкло, и по воде, по редким льдинам побежали длинные серые тени. На шитик взвели лошадь, втащили сани. Два удмурта — заседатель и возница — влезли последними.

— Прощайте, Владимир Галактионович, шлите весточки!

— Прощайте, товарищи! — Голос показался как будто не свой.

Маленькая кучка людей над обрывом становилась все меньше…

Черная вода Чепцы билась у самых ног…

«Люди хорошие, и глушь очень интересная»


В этой безрадостной поездке по глухим лесным дорогам был момент, когда Владимир Галактионович колебался: продолжать ли ему покорно следовать свирепым предначертаниям администрации, загнавшей его уже на край света, или попытаться изменить их собственной волей?

Ямщик ушел отыскивать перевоз, заседатель по мосткам перебрался через шумевшую в вечерней тьме Вятку, и молодой человек остался у лошадей.

Внезапная мысль обожгла его. Он один. Где-то за лесами, неподалеку, есть завод, где живет ссыльный Неволин, о котором в Глазове ходит молва, как об отчаянном революционере. А что, если подвязать сейчас колокольчик, повернуть лошадей на другую дорогу и… и, может быть, его жизнь пойдет по иному пути…

Словно испытывая его решимость, долго не возвращались ямщик и заседатель, а время летело, уже заклубился рой сомнений, иных мыслей, иных чувств и желаний. Первая мысль о том, что побег его отразится на матери, была отстранена: а как же матери других революционеров? Вторая: ст чего и от кого он убежит? От народа, к которому он едет, хотя и по воле начальства, но который он хотел увидеть, узнать? Не означает ли это, что он испугался встречи с народом?

На том берегу реки вспыхнул огонек: это звала его к себе дикая лесная сторона. Владимир Галактионович вздохнул, взвалил на плечо ящик с вещами и инструментом и медленно пошел по шатким мосткам, по заледеневшему скользкому обрыву к перевозной избе.

Здесь было полно мужиков. Когда вошел Владимир Галактионович, стало тихо.

— Подарок вот вам, — сказал заседатель. — Новый ссыльный, в Березовские Починки везу.

Мужики громко зароптали. Встал волостной старшина, угрюмый, черный, как цыган, гигант, подошел к Владимиру Галактионовичу вплотную.

— Ты, чужой человек, зачем к нам пожаловал? Вы там в городе напрокудите, начальство с вами не справится, так к нам? Смотри ты у нас!.. Чуть что, мы вас всех в Каму побросам…

Плотной стеной окружили чужого человека мужики.

Зазвучали грозные слова:

— Живи смирно, не то косточки переломам!..

— Выволокем в лес — мать родная костей не сыщет…

Владимир Галактионович грохнул кулаком по столу. Мужики, только что напиравшие дружной ватагой, шарахнулись.

— Слушайте теперь, что я вам скажу, — громко проговорил молодой человек. — Ссыльные, говорите, вам пакостят. Так с вами, видно, нельзя иначе: вы меня не знаете, я вам еще ничего плохого не сделал, да, может, и не сделаю, а вы уже на меня, как волки, накинулись…

— А ведь верно бает мужичок, — вдруг смиренно произнес старшина, вместе со всеми оказавшийся теперь на почтительном расстоянии от ссыльного. — Мы еще от него худого не видали.

— Вестимо, — отозвался еще один. — Будешь до нас хорош, и мы до тебя будем хороши.

На следующий день Владимира Галактионовича повезли по каким-то узким, малоезженым лесным дорогам, где лошадей приходилось запрягать «гусем» — одну за другой. Повалил снег. Хвойный лес сменило чернолесье; редкие избушки, нахохлясь, стояли под огромными шапками снега.

Где-то горел торф, и дым клубами поднимался над лесом. Стаи куропаток взвивались впереди. Все чаще попадались среди лесных вырубок группы домишек, по-здешнему — починки. К вечеру приехали в починок местного старосты.

— К Гаврюшке Бисерову поедем, у него жить будешь, — сказал староста Яков Кытманов.

В большой, просторной избе горела березовая лучина, освещая двух женщин, старую и молодую, сидевших у прялок, остальное тонуло во мраке.

Старик хозяин, Гавриил Филиппович Бисеров, или просто Гавря, не захотел принять постояльца: «Самим жить негде». С трудом уговорили его.

Вся семья собралась вокруг приезжего — смотрели вещи, инструменты, книги. Когда же он зажег свечу и сел писать письмо домой, перестали жужжать даже прялки — все с удивлением и почтением воззрились на пишущего человека.

Не докончив письма, Владимир Галактионович накинул пальто, вышел. Стояла ясная морозная ночь, первая ночь «на краю света». На душе у Короленко впервые за долгое время было спокойно. Жить здесь будет хорошо, даром что изба черная, без трубы, зато, кажется, люди хорошие, глушь очень интересная. Поземельный вопрос в самой первобытной форме. Помещиков здесь никогда не было, земли достаточно.

Отсюда и следует начинать изучение народа. Совершенно ясно, что здесь нет ни малейшей поч-вы для поисков новой веры, обретения нового мировоззрения. Интересы, конечно, все непосредственные, брюховые, но народ, как видно, с задатками — и в этом главное.

Он будет сапожничать, записывать свои наблюдения за жизнью этой своеобразной лесной стороны, будет работать, работать…

Очень скоро Владимир Галактионович привык к холоду и дыму курной избы. Мягкий, ровный характер Короленко пришелся по душе Гавриной семье. Сам же жилец на первых порах ко многому привыкал с трудом, пытаясь городскую мерку применить и здесь.

Да, своеобразные здесь люди. Они верят и в бога и в леших, по-здешнему лешаков, в русалок, в то, что лихоманка ходит по свету, а огненный змей может ночью прилететь в избу. Суеверные, темные, они погибают от болезней, с которыми справился бы заурядный фельдшер, если бы он был в этом забытом-людьми и богом крае.

Впервые вера Короленко в какую-то особую, таинственную, непонятную интеллигенции народную мудрость основательно поколебалась. Где тот таинственный цветок, который его поколение собиралось отыскать в самых низах народной жизни? Его нет!..

Придя к этому выводу, Владимир Галактионович все же не пал духом. При всех условиях интеллигенция не должна отходить от народа, ибо самое страшное для нее — безнародность. Нет в действительности того мужика, которого его поколение вообразило себе, но есть глазовцы, бисеровцы, поэтому не нужно горевать оттого, что неизбежно должен рассеяться розовый туман прежних воззрений.

В Березовских Починках у Владимира Галактионовича стал складываться замысел повести «Полоса».

Это будет рассказ о его современнике, юноше, оторванном чуждою силой от интеллигентских кружков, книг, сходок и заброшенном в самые низы народной жизни, в далекие северные края. Здесь пройдет целая полоса его жизни среди темных лесных обитателей. Многие мечты молодого народника увянут, много ляжет в душу горечи оттого, что ожидания не сбылись. Но пройдет время, и из туманного, точно дальнее облако, образа народа разовьется, выступит множество живых, конкретных лиц. И хотя в душе героя подымается смутная борьба, начинается столкновение прежней веры и новых сомнений, остается главное — в жизненной борьбе ему уготован путь рядом с людьми из народа. (Повесть не была закончена, и впоследствии Короленко использовал ее в работе над «Историей моего современника».)

Однажды в избе Гаври появился староста с распоряжением начальства ехать хозяину в село Афанасьевское.

— Там, слышь ты… в царя, что ли, палили… Так приказано молебствовать…

Это было первое сообщение о покушении на Александра II революционеров, взорвавших 19 ноября 1879 года неподалеку от Москвы вместо поезда с царем поезд с дворцовой прислугой.

Когда, наконец, пришли долгожданные газеты, в доме Гаври собрались почти все окрестные политические ссыльные.

— «В комнате Сухоруковых, — читал Владимир Галактионович, — обстановка была чисто мещанская. В углу, перед иконой, теплилась лампадка…»

(Под именем супругов Сухоруковых скрывались готовившие взрыв царского поезда революционеры-террористы Лев Гартман и Софья Перовская.)

— С именем божиим, значит, на царя уже пошли, — вдруг сказал старший из братьев Санниковых, седобородых вятичей, сосланных за попытку поднять односельчан против захвата крестьянского леса лесным ведомством. — Теперь кончено его дело! Шабаш!

— Чье дело? — спросил Федот Лазарев, молодой рабочий из Питера.

— Лександры-царя. Против царя с нечистою силой ничего не возьмешь: сказано — помазанник. А уж если с именем божиим на него пошли, помяните мое слово, тут уж ему, раньше ли, позже ли — несдобровать… Тут выйдет толк.

Федор Богдан, пожилой крестьянин с Киевщины, угодивший в Починки за подачу мирской жалобы на малоземелье в руки самого царя, проговорил медленно, степенно и веско:

— Верите или нет, но сказали бы мне сейчас: «Оставайся, Хведор Богдан, помирать в этой земле, закопаем в лесу твои старые кости, зато кончится всякое непотребство», нехай даже и царя убьют на этом, так верите — согласился бы…

— Никакого толку не будет, — сурово сказал Владимир Галактионович. — Дело не в том или другом царе, а в тех или других порядках. Убьют одного царя — другой будет, и еще неизвестно, лучший ли.

На следующий день Владимир Галактионович с газетами отправился в починок Шмыриных, поместному Дураненков, к недавно привезенной ссыльной Улановской — знакомиться, несмотря на запрет урядника.

Починок стоял над обрывистым берегом. Короленко поднялся по тропинке, постучался в избу. Ответа не было.

— Заходи, Володимер, — крикнула со двора Дураненкова дочка Дарьюшка, — она у нас, я ее сейчас тебе покличу!

В избе было настолько холодно, что вода в кружке заледенела. На лавках, полках лежали книги, на стене висело католическое распятие. «Наверное, благословение матери». На полатях аккуратно подоткнутая постель, пол чисто вымыт.

Отворилась дверь, и в избу вбежала невысокая белокурая сероглазая девушка, румяная, круглолицая, оживленная. Владимир Галактионович протянул обе руки незнакомому товарищу по судьбе. Просто, по-товарищески поздоровались, сели, рассматривая друг друга. Эвелине Людвиговне на вид было не больше двадцати лет. «Еще моложе нашей Машинки». Помолчали немного, и вдруг оба заулыбались. Посыпались расспросы, отрывочные рассказы. Перебивая один другого, старались побольше выспросить и рассказать поскорее все бывшее с ними в последние трудные месяцы.

Девушка попала в места столь отдаленные совершенно неожиданно. Вообще высокий чин государственной преступницы она не заслужила. Училась в Петербурге на фельдшерских курсах, зубрила, «вертелась» среди молодежи — танцы, вечеринки. Даже желания совершить что-нибудь запрещенное не было. Уже сидя в тюрьме, узнала, что сбор с одной из вечеринок предназначался на помощь ссыльным и заключенным. Мама хочет просить, умолять, хлопотать, молится за нее пану Иисусу Христу. Что касается ее самой — она больше полагается на Шевченко. Когда читаешь его стихи, рассеивается тоска и страх перед лесами, страшными лесными людьми.

Владимир Галактионович слушал молча. Сердце то наполнялось гордостью за эту не павшую духом девушку, то сжималось от боли. Далеко, в каменном Петербурге, мечется в тоске одинокая старушка. Кто ответит за материнское горе, за слезы — пролитые и невыплаканные?..

Попала сначала в Пудож, а оттуда в Починки — за демонстративную отлучку из города с другими ссыльными и нанесения оскорблений начальству: бросали собранные грибы в полицейских.

Владимир Галактионович уже слышал о «грибном бунте». Особенно заинтересовало его то обстоятельство, что крестьяне по приказу исправника тащили своих заступников в полицию.

— Вы кощунствуете, считая этих людей — народом, — сказала Улановская.

— Я не согласен с вами, Эвелина Людвиговна. Кого же тогда следует считать истинным народом? — живо возразил ей собеседник. — Где искать его подлинное мнение, его взгляды, его надежды?

И есть ли уже такое сложившееся народное мнение? Где, наконец, та грань, которая отделяет подлиповца или бисеровца от истинного народа?..

Все эти вопросы особенно волновали Владимира Галактионовича последнее время. Он встречал даже в этих суровых краях замечательно яркие искорки талантов. Девочка из глухого починка пришла, чтобы послушать его, чужедальнего грамотного человека, и сама читала ему нараспев полузабытые старинные сказы. Да что там далеко искать! Гавря, его хозяин, мужичонка вздорный и с ленцой, преображается, когда в споре прибегает к помощи ярких образов, сравнений, поговорок, пословиц. В этом народе словно светит, горит и не может никак пробиться наружу что-то яркое, сильное и неистребимое. Видно, время еще не приспело.

Улановская не ответила. Она еще не нашла правильного решения трудных вопросов. Она просила приходить нового товарища почаще.

Об этих посещениях прослышал урядник. Вдобавок ему удалось узнать, что ссыльный Короленко самовольно отлучался из Починок. Трудно было мстительному и злобному человеку отказаться от удобного случая избавиться от строптивца.

4 декабря 1879 года был подан глазовскому уездному исправнику Петрову конно-полицейского урядника 140-го участка Кондратьева рапорт о самовольной отлучке состоящего под надзором полиции политического ссыльного Владимира Короленко — из места жительства в село Бисерово (Владимир Галактионович покупал там сапожный товар).

14 декабря последовал рапорт глазовского исправника Петрова вятскому губернатору, в котором испрашивалось разрешение о передаче протокола о самовольной отлучке Короленко мировому судье для наложения меры взыскания, каковая определялась по закону в один месяц тюремного заключения.

23 декабря губернатор Тройницкий доносил министру внутренних дел о том, что при самовольных отлучках ссыльный Владимир Короленко легко может сделать побег. Поэтому губернатор почтительнейше испрашивал разрешения на применение к Владимиру Короленко высочайшего повеления от 8 августа 1878 года о высылке политических ссыльных за покушение на побег или за совершение оного в Восточную Сибирь.

15 января 1880 года секретным отношением министра внутренних дел Макова на имя вятского губернатора признавалось необходимым — по соглашению с главным начальником Третьего отделения — дворянина Владимира Короленко выслать на основании высочайшего повеления в Восточную Сибирь за побег из назначенного ему места жительства.

И урядник, и исправник, и губернатор, и министр шли на сознательную фальсификацию, на явный подлог: самовольная отлучка — проступок, который в худшем случае мог караться месяцем тюрьмы, — превратилась по мере движения к «верхам» в побег — и здесь уже «закон был ясен».

Вследствие этого 26 января два жандарма отправились из Вятки в Березовские Починки с четко сформулированным приказом.

Владимир Галактионович, разумеется, ни о чем не подозревал.

Его разбудили среди ночи. В глаза ударил свет лучины. У стола стояли два вооруженных жандарма из Вятки с предписанием немедленно доставить его в город.

Как и в Глазове, гонимого властями человека провожали из Починок добрыми пожеланиями и слезами, долго махали вслед удалявшемуся возку.

— Езжай через Дураненков двор, — тихо сказал Владимир Галактионович ямщику.

Подъехали. Он быстро соскочил с саней, взбежал на крылечко.

— Эвелина Людвиговна, отворите, это я, и не один.

Вместе с ним втиснулся младший жандарм.

— Увозят. Пришел попрощаться…

Он едва сумел сунуть ей записную книжку, некоторые письма, которые не должны были попасть в жандармские руки.

— Пишите, Владимир Галактионович! — крикнула с крыльца девушка. Она оставалась без друзей, без поддержки. В голосе ее слышались отчаяние и слезы.

— Буду писать непременно! — послышалось из повозки.

— Гони! — толкнул жандарм в спину ямщика.

Загрузка...