Глава 7

Наконец я поняла, что не в силах больше копить горе в себе — надо выплеснуть его наружу, иначе оно разъест меня изнутри. Однажды, входя в присутствие, я увидела Робина — он, как всегда, стоял в дверях, чтобы первым приветствовать королеву. По обыкновению, все повернулись ко мне — кузен Ноллис, высокий белоголовый Гарри Хансдон, наш родственник лорд Говард, прямой, как шомпол, старик Бедфорд — он спорил о военном искусстве с только что вернувшимся из Франции графом Сассексом. Однако Робин весь ушел в разговор с моей нелюбимой кузиной Екатериной Грей и графом Гертфордом, сыном покойного лорда-протектора, рослым, хорошо сложенным, однако туповатым юношей, которого я никогда не жаловала.

Что-то в том, как Екатерина повернула бледное, словно примула, лицо к моему лорду — это мой лорд, слышишь, Екатерина! — и в том, как он с улыбкой внимает ее словам, задело меня за живое.

— Ее Величество королева!

При выкрике герольдов он резко выпрямился и очутился рядом со мной.

— Ваша Светлейшая милость!

Я не утерпела, яд так и брызгал из меня:

— None vien ingannato, se non che si fida!

За спиной у меня Мария Сидни, сестра Робина, и Джейн Сеймур деликатно отступили на несколько шагов. Глаза у Робина расширились, словно от сильной боли. Он медленно повторил:

— «Кто слишком доверяет, бывает обманут»? Вы слишком мне доверяли? Доверяли? И обмануты — мною? Миледи, чем я заслужил подобный упрек?

Я злилась на него и еще больше на себя.

— Ничем! Прикажите музыкантам, пусть играют! Пусть все танцуют!

Он покачал головой, все еще недоумевая.

— Конечно, Ваше Величество… — Оглянулся на Екатерину — она ластилась к графу Гертфорду еще нежнее, чем за минуту до того к Робину. Лицо его потемнело. — На вашу пословицу, мадам, я отвечу другой! Chi ama, crede — кто любит, верит!

— Chi ama… — Я взорвалась:

— Это ложь! Chi ama, tene! Кто любит, страшится! Всегда! Всегда, всегда! — И, к своей ярости, разразилась слезами.

Он стремительно шагнул вперед и схватил меня за руку.

— Освободите зал! — крикнул он лорду-гофмейстеру. — Ее Величество удаляется!

Стража ринулась вперед и расчистила мне путь сквозь толпу.

— Идемте, миледи!

Подняв голову, кивая и улыбаясь по сторонам, словно все в порядке, Робин быстро провел меня через толпу в смежную комнату.

— Подайте Ее Величеству вина, смочите салфетку в розовой воде и оставьте нас, — приказал он служителям.

В мгновение ока приказ был исполнен. Мы остались одни.

Он подошел, нежно поднес к моим губам тяжелый серебряный кубок:

— Вот, мадам… глоток канарского… это придаст вам сил…

Я отпила. Его рука у меня на лбу была прохладна, нежна, тверда. В мозгу пульсировала боль. Он встал рядом на колени, заботливо приложил к вискам только что смоченную салфетку.

— А теперь, Ваше Величество… моя сладчайшая госпожа… царица женщин… скажите, что вас печалит. Неужто мой разговор с леди Екатериной? Вам нечего страшиться! Полноте, вы затмеваете ее, как звезда — головешку! Скажите же, чем я вызвал вашу ревность?

Меня затрясло, слезы хлынули градом. Я понимала, как жалко выгляжу, но я должна была сказать:

— В слове «чем» — три буквы, и одна из них «эм»!

Его лицо исказила невыразимая мука.

— О, миледи… леди Елизавета! Не плачьте из-за этого! Не плачьте из-за нее… или из-за меня!

Как объяснить ему, что я плачу не из-за нее, но из-за нас двоих?

— Робин… прости меня… что с Эми? Что с твоей женой?

И вновь его черты исказила нестерпимая боль.

— Мадам, вы не можете не видеть — не догадываться, — как мало она для меня значит! — Он затряс головой яростно, почти иронично. — Но она по-прежнему моя жена, да, моя дорогая женушка!

Его горечь была как на ладони. Мне захотелось сделать ему больно.

— Но вы женились на ней!

Он почти оскалился.

— В семнадцать лет? Что мальчишка в эти годы понимает, кроме зова плоти? А когда я набросился на нее, как каннибал, и пресытился до отвала, что осталось потом?

Телесные браки начинаются с радости, а кончаются горем.

Пророческие слова Сесила, сказанные на Робиновой свадьбе, через десятилетие глухо отозвались в моих ушах. Бедная Эми. Ах, бедная Эми! Сафо словно знала ее историю, описав ее удел: «Лань, что со львом спозналась, от любви погибнет».

Жалость переполняла меня.

— Неужели совсем ничего не осталось?

Он зло рассмеялся:

— Для меня — сыворотка из-под прокисшей страсти. Для нее — нечто худшее, муж, который ей теперь отвратителен.

Его холодные слова леденили мне кровь; однако я так же хладнокровно им радовалась. Теперь он мой! Не скажи он этого, я бы не могла его любить — любить человека, чье сердце затребовано, отдано в залог и сохраняется за прежней владелицей, — нет, это не для меня, не для Елизаветы, королевы Елизаветы!

Последнее прикосновение к ране, потом я, словно лекарь, попытаюсь ее исцелить. Я коснулась его руки:

— Господь не дал вашей супруге?..

Робин тяжело вздохнул:

— Будь у нас ребенок, она, возможно, сохранила бы в нем память о нашей любви. Но тогда ничего не вышло из нашей первой любовной игры, из моего короткого медового месяца с ее телом. А теперь…

Он осекся и затравленно уставился в стену.

Мне нужно было знать.

— А теперь? — понукала я Робина.

Он посмотрел мне прямо в лицо. Глаза его были пронизаны болью.

— Теперь я к ней не прикасаюсь, — сказал он отрешенно. — А ведь она, бедняжка, по-прежнему меня любит. Для нее было б лучше, чтоб я убил ее тело, чем вот так убивать живую душу!

— Робин! Робин!

Он яростно рассмеялся:

— О нет, леди, не жалейте меня! Это она — страдалица. Ее мучает тяжкий недуг — разъедает одну из ее грудей, врач говорит, это от горя и тоски. — Он взглянул мне прямо в глаза. — И еще врач говорит, она долго не протянет.

Я замерла. Что он говорит? Погодите выходить замуж, я скоро буду свободен.

Я склонила голову, сердцем и душой отдалась змеиному зову, вековечной песне сирен.


Отдалась — и не отдалась.

Ибо я сделала, что сделала, — и выбор принадлежал мне. Негоже порицать Робина за то, на что меня толкнуло собственное сердце — и никто иной. Если в нашем саду и таился змей, то вовсе не Робин, — нет, он был моим Адамом, я — его Евой, мы резвились, как дети в первом Божьем саду, безгрешные, подобно нашим прародителям, — по крайней мере, до поры…

И я предпочла забыть о ее существовании.

А заговори я о ней, что бы я могла сказать?

«Робин, как ваша жена?»

А он бы отвечал: «Спасибо, мэм, благополучно умирает, мой слуга Форестер не спускает с нее глаз, у нее все есть…»?

Все, кроме того, к кому она стремится, кого любит, сейчас, когда ей труднее всего…


Однако все видели, что я люблю Робина, и порицали его. Арундел бушевал, Пикеринг досадовал, император Габсбург (Сесил и не подумал щадить меня, так прямиком и выложил) впал в священный римский ужас при мысли, что мог связать себя или кого-то из своих сыновей со столь легкомысленной женщиной!

Однако я не желала с этим мириться. «Скажите Его Превосходительству, — защищалась я, — что на меня смотрят тысячи глаз! Что скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем я позволю себе хоть один грешный миг с лордом Робертом!»

— Как скажете, мадам.

Сесил был сама искренность и доверие. Однако его глаза, пустые, как монеты, которые кладут на веки мертвецам, говорили: «Вы блефуете» — и в высшей степени учтиво добавляли: «Вы, мадам, лжете».

Потому что, сказать по правде, я грешила каждую секунду, проведенную с ним, и все остальное время — тоже. Уже быть с ним рядом — значило грешить, думать о нем — тем паче. Прозрачные волоски на тыльной стороне кисти, разворот его шеи, нежные и смуглые мочки ушей, завиток кудрей за ними — все это и каждая черточка в отдельности будоражили кровь, заставляли меня краснеть, бросали в жар.

И он, уверена, ощущал нечто подобное. Временами в моей комнате, когда сгущались синие сумерки, но свечи еще не вносили, лютня вздыхала в углу и детский голос пажа пел о муках, которые ему только предстоит испытать, мой лорд вдруг вскакивал и с поклоном отходил от меня, требовал вина или карт, разрушал обнявший нас заколдованный круг и впускал в него холодный внешний мир.

Однако в следующий миг он глядел на меня или я на него, и мы снова пропадали, тонули в бездонном колодце любви.


Однако разговаривали мы мало, еще меньше — делали. Нам довольно было просто быть, жить, грезить. Лето доживало свои последние дни, словно беременная крестьянка, и разрешилось обильным урожаем; на Михайлов день церковь в Ричмонде ломилась от осенних плодов: ядреных коричнево-желтых тыкв, моркови, репы, яблок, чернослива и гладких желтых горлянок. При дворе мои повара превосходили себя, спеша подать на стол последние щедрые дары природы, покуда Персефона[3], спускаясь в подземный мир, не унесла с собой лето до следующего года, — мы ели ежевику и лесные орехи, последние сливы, ломти спелой айвы и мушмулы со сладким английским сыром.

Пришла зима, жизнь вокруг нас замерла. Но на иных деревьях зрели иные плоды, и даже в мой рай, в мой уютный шалашик среди ветвей, проникали слухи о них. Я уже не присутствовала на каждом заседании совета, как в первые тревожные дни, — я вполне полагалась на своих лордов и знала, что Сесил расскажет мне все самое важное. Тем более что я так или иначе узнавала обо всем — мне приходилось подписывать все указы, акты, билли и прокламации.

Однажды морозным декабрьским днем я прогуливалась во дворе, глядя, как Робин, тоже забросивший государственные обязанности, стреляет из лука по мишени. В аудиенц-залу я вернулась лишь после окончания совета.

Здесь меня ждал Сесил. Здороваясь, он опустился на одно колено и расправил длинное бархатное одеяние. Я была весела, как никогда: мысленно я еще видела, как Робин посылает в цель стрелу за стрелой.

— Что сегодня подписывать? — Я плюхнулась за стол, потянулась к связке перьев. Мне не терпелось вернуться к Робину. — Начнем.

— Как пожелает Ваше Величество.

Я тщательно приготовилась к работе — я всегда гордилась своим большим цветистым росчерком ЕЛИЗАВЕТА R[4] и никогда не выводила его в спешке. Сесил клал передо мной документ за документом, я подписывала, писцы уносили готовую бумагу на соседний столик и присыпали песком жирные черные чернила.

— Приказ об отправке солдат в Шотландию? — Я нахмурилась.

— Ваше Величество, вы, наверно, помните: совет рекомендовал укрепить приграничные области. Королева-регентша ценой огромных трудов сохраняла в Шотландии мир. А теперь из Женевского рассадника вернулся проповедник Нокс и ежедневно разжигает народ против Римской Церкви и французского засилья. Назревает мятеж, и мы должны позаботиться, чтобы он не перекинулся в Англию.

— Нокс? Это тот смутьян, который писал против меня, против «чудовищного правления женщин»?

— Он самый, мадам.

— Тогда согласна — берите солдат, сколько хотите!

Я подписала. Под приказом об отправке солдат оказался документ, какого я прежде не видела. «Ордер на арест», — медленно прочитала я. Обычно меня не беспокоили подобными пустяками.

«…арест матери Даун из Брентфорда и Хью Берли из Тотнеса…»

Кто эти люди?

— Дорогой секретарь, как попал сюда этот документ?

— Что? Что это, мадам? — Он заглянул мне через плечо.

Я вытаращилась. Сесил не знает, что в его бумагах? Я скорее поверю, что он забыл собственное имя! Глаза его были чисты и невинны, спокойны, словно равнинное озеро, без всякого подвоха на дне. Однако, взглянув на ордер, я поняла — он меня дурачит.

«…за непотребное и подстрекательское поведение вышесказанных Даун и Берли, утверждавших, что королева — бесчестная женщина и в своей невоздержанной жизни ничуть не лучше приходской шлюхи, что лорд Роберт спит с королевой, покрывает ее, словно овцу…»

— Весьма злоязычная парочка. — Я обрела дар речи.

Сесил, глядя прямо перед собой, только кивнул. Я нащупала перо и мстительно подписала ордер:

— Проследите, чтоб их примерно наказали за эти гнусные измышления.

— Будет исполнено, Ваше Величество.

Мне не следовало показывать своей ярости из-за подобных сплетен. Однако эти болтуны, эти гусеницы, подгрызающие мое имя и репутацию, подгрызающие Робина, жалили меня, как гадюки. Он должен об этом знать. Когда я сказала, он вспыхнул, прикусил губу, черный от гнева.

— Покрывает? Они смели сказать «покрывает»?

Я кивнула, не в силах и слова вымолвить от стыда.

Он встретил мой взгляд, глаза его метали молнии, и я прочла в них гневную мысль: «Если б они только знали!»

Потому что между нами ничего не было, ничего плотского. Ничего такого — любовь столь глубокая, что ее не выразить в словах, и день ото дня глубже, так что не выразить уже и в слезах. Однако это была любовь, и вздохи, и песни, и приношения, и дары, и взгляды, и общность пристрастий, становившаяся все больше с каждым днем. И, как с моим вторым лордом, Сеймуром, порой — поцелуй украдкой в нише или в оконном проеме, вдалеке от свиты, или в нашем излюбленном месте, в полях, где, как дети природы, мы могли следовать ее велениям.

Мы ездили верхом каждый день. С первой теплой поры, когда наши кони пробирались по грудь в таволге и двукисточнике, через летние, оставленные под паром, до осенней пахоты поля, мы редко пропускали хоть день — разве что хлестал ливень или земля промерзала настолько, что мы боялись покалечить коней. Но даже и в такие дни Робин звал меня в крытый манеж, где лучшие из его скакунов покажут свой «полет», а он — свою власть над ними и, не скрою, свою власть надо мной.

Он был лучший наездник, какого когда-либо знала Англия, вам это известно? Ни до, ни после не видела я подобного. Это был кентавр в седле, он сливался с лошадью воедино — чувствовал каждое ее движение и, клянусь, читал ее мысли.

И с каждым днем мое чувство к нему росло, его статное тело наездника, мужественное, загорелое, как у цыгана, лицо, ослепительная белозубая улыбка завораживали меня так, что я уже не могла подумать ни о чем другом. Из Шотландии доносили, что французы стягивают силы, укрепляют враждебные гарнизоны у самых наших границ. Я выслушивала, приходила в ярость, пугалась — Мария! Теперь она царит над двумя королевствами, нависает над моей страной, словно зловещая великанша, одной ногой в Кале, другой — в Карлайле! — пугалась и забывала.

Потом пришла весть, что шотландские лорды, изнемогшие под французским игом, под королевой-регентшей, под кардиналами и папой, подняли мятеж, желая очистить страну от Римской церкви, утвердить новую веру. И что Мария де Гиз, вдовствующая шотландская королева, регентша своей дочери, изнемогла от долгой борьбы, от всеобщего развала, от бесконечных усилий отстоять у протестантов дочерний трон, опустила руки, голову, сложила с себя корону и умерла.

Оставив все Марии?

Или мятежным лордам?

Папистам или протестантам, кому достанется Шотландия?

Королева или ковенантеры[5], кто возьмет верх?

Загрузка...