Коллега

I

Степанов затрепетал от волнения, прочитав в газете сообщение, что в гостинице «Париж» остановился проездом знаменитый писатель Агишев.

Степанов сам мечтал о писательской славе, на что имел полное основание. По крайней мере его поддерживал в этом убеждении ближайший друг и любитель литературы Кругликов. И у самого претендента были на это некоторые фактические данные: не говоря о рассказе, напечатанном в местной газете, он имел в своём портфеле дюжины полторы оконченных и неоконченных произведений, заслуживших одобрение не только Кругликова и прочих друзей и приятелей обоего пола, — это не штука, — у него было письмо от самого известного критика Силачева, заведовавшего толстым журналом «Вперёд». Силачев хотя и не принял его рассказа, но отметил достоинства, помянул о небольшом, но «собственном» стакане, из которого пьёт автор, и благословлял автора «на трудный путь, тернистый путь… сеять разумное, доброе, вечное».

Степанов облил слезами радости это письмо и с тех пор вот уже целый год, не расставался с ним ни днём, ни ночью.

Письмо это знали наизусть не только он сам и его близкие, но и чуть ли не весь город: оно было напечатано в местной газете, да и сам автор освежал его в памяти забывчивых непрестанным чтением.

От продолжительного злоупотребления письмо, конечно, скоро утратило свою первоначальную свежесть и даже цельность, но каждая буква его продолжала служить автору залогом бессмертия.

В высшей степени ободрённый им, он успел за этот год написать целую трагедию в пяти действиях и семи картинах, где под маской исторического сюжета обрисовал все язвы и раны современного строя.

Представлялся благоприятный случай не только получить компетентный отзыв об этой пьесе, но и дать ей настоящий ход.

Не тратя времени, Степанов побежал к Кругликову посоветоваться насчёт этого важного события.

Кругликов был потрясён не меньше своего друга. Прежде всего у него явилась благодарная мысль чествовать известного писателя с соответствующей помпой. Но вспомнив, как в прошлом году осрамился на подобном торжестве издатель местной газеты, громко величая в своей речи одного из ветеранов русской литературы ветеринаром русской литературы. Кругликов махнул рукой на помпу.

Встретив задыхающего от волнения товарища, он вмиг загорелся его мечтой, и друзья бросились друг другу в объятия, как Дон Карлос и маркиз Поза. Но друг писателя, как человек более зрелый и положительный, решил выработать сначала строгий план, а затем, уже действовать.

— Тут, брат, нельзя пренебрегать мелочами, важно произвести благоприятное впечатление. Талант талантом, но прежде всего нужно вызвать доверие к себе. Ведь это, брат, не кто-нибудь, а, можно сказать, генерал от литературы. Тут нельзя так… очертя голову действовать, нужно взвесить всё.

— Да что же тут взвешивать?

— Как что! Да вот, например, твоя наружность…

— Что ж моя наружность? Кажется, моя наружность…

— Экий ты, братец, обидчивый. Дело не в том, что ты имеешь успех у барышень: барышни это одно, а знаменитый писатель другое. Нашим барышням твои длинные волосы нравятся, а ему навряд ли понравятся. Я, брат, видел его портрет: у него волосы-то ёжиком острижены. Это, брат, прежде писатели длинные волосы носили, а теперь другая мода.

— Что ж, волосы, можно, пожалуй, остричь…

— Непременно остриги: лоб больше казаться будет.

Писатель посмотрел в зеркало и поднял со лба волосы.

— Гм. Пожалуй, это верно.

— Уж чего же верней. Вот тоже рубашка. Непременно, братец, надо крахмальный воротник. И непременно, как у него отложной-стоячий. Это я тебе свой дам, воротничок и рубашку.

— Широко будет.

— Широко — не беда. Вот если узко — скверно: точно изюм в прянике. Галстук тоже надо будет поаккуратней. Вот жалко — бархатного пиджака у тебя нет… Теперь, брат, как я читал, всякий писатель и художник норовит бархатный пиджак себе сделать.

— Ну, это дорого. Когда-нибудь потом разве.

— Гм. Потом. Зачем же откладывать. Можно по случаю какую-нибудь женскую юбку купить бархатную. Впрочем, оно, пожалуй, и лучше, что нет сейчас. Сюртук для такого визита приличнее. А в пиджаке, хотя и в бархатном, за амикошонство может счесть.

— Да у меня и сюртука нет.

— Жалко, что мой тебе чересчур велик. Ну, да это не беда: у меня тут певчий есть, приятель, знаешь, Оглоушев; с него как раз сюртук по твоим фасонам будет.

Он осмотрел писателя деловым взглядом.

— Ну, остальное касательно внешности, кажется, всё в порядке. Вот брюки у тебя на коленках очень того… вытянуты, точно ты архиерейский служка, а не писатель. Ну, да это сойдёт. Теперь другое: есть ли у тебя визитная карточка?

— Ну что там, какая там визитная карточка. Зачем ещё?

— То есть, как же это зачем? Надо же ему знать, с кем он имеет дело.

— Я отрекомендоваться могу: писатель Иван Иванович Степанов.

— Так, так. А почему же он будет знать, что ты не самозванец? Ещё за шпика, пожалуй, примет. Может быть, так: ты возьмёшь мою карточку, а Степанов, скажешь, твой псевдоним.

— Нет, я от своего имени отрекаться не намерен. Волосы остригу и воротник твой одену, и сюртук певчего, а уж своё имя — извини.

— Ну, ну, хорошо, хорошо. Экий ты, братец, недотыкомка. И так обойдёмся. Можно автограф дать. На картоне возьмёшь и напишешь автограф. Это, пожалуй, даже ещё лучше будет. Автограф и подпись под трагедией. Вне сомнений.

— Ну, это ты уж слишком. Что он Нат Пинкертон, что ли?

— На всякий случай не мешает. Трагедия с тобой?

— Со мной.

— И рассказы с тобой?

— Со мной.

— И письмо Силачева с тобой?

— Со мной.

Кругликов выпрямился, торжественно подошёл к писателю, положил ему обе руки на плечи и с раздувающимися ноздрями дрожащим от волнения голосом произнёс:

— Ну, братец, в путь. Видимо, сама судьба послала сюда Агишева. Я чувствую, что звезда твоя восходит. Он, наверное, будет потрясён твоей трагедией. Определит её на сцену… А уж там, брат, поприще широко: знай работай, да не трусь. Вот за что тебя глубоко я люблю, родная Русь! — не совсем кстати, но с большим чувством продекламировал он, и оба приятеля, растроганные, заключили друг друга в объятия.

II

После того, как парикмахер обработал голову писателя, тот чуть-чуть не зарыдал, увидя себя без пышного украшения, припасённого в жертву новой столичной моде. Ещё рука его делала машинальные движения, как бы откидывая назад густые пряди, но эти движения были жалки и беспомощны, как движения куриных крыльев.

Сам Кругликов втайне пожалел о своей опрометчивой настойчивости, вспомнив, что, кроме Агишева, было много других столичных писателей с длинными волосами. Лоб, действительно, казался больше, но зато вся голова до такой степени потеряла в объёме, что напоминала одуванчик после того, как на него сильно дунут. Впечатление от этой головки получалось очень жалкое, особенно, когда Степанов провалился в своей собственной шапке.

Терзали угрызения совести, и чтобы загладить их, Кругликов пожертвовал лучшим своим воротником. Но и воротник был безмерно велик. А от певческого сюртука так несло ладаном, что, казалось, он таил в себе тридцать тысяч панихид.

Но этим не исчерпывались заботы: главное было впереди. Предстояло выработать весь церемониал визита — все, начиная от первого поклона и кончая приветствием, с которым молодой писатель должен обратиться к своему собрату.

— Ну вот, хорошо. Ты подаёшь свою карточку, и там говорят: проси.

Писатель побледнел от одного этого представления, и так вобрал в себя воздуху как будто собирался лететь.

Кругликов неодобрительно покачал головой.

— Экий ты, братец, чудак! Вытянулся во фронт, как солдат. Будь поразвязнее. Ведь он хоть и генерал от литературы, а всё-таки, как-никак, вы коллеги. Ещё, может быть, ты превзойдёшь его.

— Ну, уж ты скажешь!

— И скажу. Но дело не в том. Самое лучшее, по-моему, принять такую позу: правую ногу выставить, а левую за спину; лёгкий поклон… таким манером он протягивает тебе руку… Ты не вздумай ему первый руку протянуть. Это, брат, по чину не полагается. «Здравствуйте, коллега, прошу вас садиться».

Кругликов так вошёл в свою роль, что опустился в кресло и сделал покровительственный жест, совсем ему несвойственный. Но так как приятель его после первого вступления не подавал никаких признаков жизни, он опять вернулся к настоящему:

— Ну, что же ты, братец, онемел, точно рыба. Нельзя же так. Он подумает, что ты пришёл к нему на бедность просить.

Писатель возопил, оробев:

— Да, хорошо тебе разговаривать! Если бы ты был в моем положении, тогда бы понял меня. У меня при одной мысли во рту пересыхает и в горле спазмы делаются. А тут ещё остригся… голова кажется такой лёгкой, как будто её и нет совсем. Я, кажется, не пойду.

— Да ты с ума сошёл! — закричал на него товарищ. — Человеку так фортунит, что стоит только сказать: «Сезам, отворись…» — а он труса празднует. Ну, нет, брат, я силой тебя поволоку, если так. Я тебя по рукам и по ногам свяжу, а доставлю куда надо.

— Ну, ну, чего ты кричишь, хорошо, я пойду. Только дай мне… выпить чего-нибудь.

— Вот это идея. Хвати-ка, брат, для храбрости рюмку водки. И глотку промочишь, и кураж подымешь таким манером. Да и для вдохновения недурно. In vino veritas, как говорили греки.

— Боюсь, пахнуть будет. Подумает, я — алкоголик.

— Это не беда. Все настоящие таланты пьют. Скажешь, Толстой не пьёт, так ведь Толстой, брат, гений. Да и неизвестно ещё. Может быть, если бы он пил, так ещё лучше писал бы.

— Нет, это неловко.

— А, что там! В крайнем случае кофейных зёрен погрызть, весь запах отобьёт.

Водка появилась, и Кругликов решался до конца делить с своим другом писательскую чашу.

Выпили по одной, закусили огурчиками и опять возобновили репетицию.

Кругликов ещё лучше изображал знаменитого писателя, что повергло начинающего в ещё больший трепет.

Для куража понадобилась ещё одна, за ней другая… третья…

Когда первый графинчик подходил к концу, первая сцена вплоть до вступительной речи была отделана на славу. Но для речи понадобилось послать за вином. Надо было не ударить лицом в грязь и выразить с блеском волнующие чувства — какое, мол, счастье лично видеть великого писателя земли русской и прочее и прочее…

— Главное — не стесняться, — всё настойчивее поощрял друга Кругликов. — Что ты, в самом деле, подчинённый что ли его.

— Да, нет, я стесняться теперь не буду. Не мальчишка я, в самом деле. И стричься, собственно говоря, не надо было.

— Н-да, пожалуй, действительно можно было и не стричься. Да, так теперь вот насчёт речи. Собственно, по мне, все эти поклоны да расшаркивания — всё это можно было бы послать к чёрту.

— Само-собой, к чёрту! Что я балерина, что ли, чтобы разные позы принимать.

— Верно. Но речь — это другое дело. Речь необходима. Хоть вы и коллеги, а всё-таки, братец, ты младший, а он старший.

— Что ж, я от речи не отказываюсь. Речь, действительно, необходима. Выпьем для вдохновения.

Выпили.

— Речь необходима, — продолжал писатель, — только, конечно, не какая-нибудь такая… официально-пространная, — не без труда выговорил он.

— Ну, разумеется. Что за китайские церемонии. По-моему прямо: «Коллега! Рад приветствовать вас в нашем богоспасаемом граде…»

— К чёрту, богоспасаемый град! Что мы, архимандриты, что ли! Просто: коллега, рад приветствовать.

Вино снова забулькало из бутылок в стаканы, из стаканов в глотки.

— Видишь, я тебе говорил in vino Veritas, — так оно и оказалось. Теперь всё ясно и просто, как и что надо делать. Выпьем ещё для полировки пива, и айда.

Вылили пива. И после первых же глотков задача ещё более упростилась.

— По-моему, собственно, и никакой такой приветственной речи не нужно совсем, — заявил Кругликов. — Нечего тебе унижаться перед ним. Нужно сразу стать на товарищескую ногу. Он обязан сделать для тебя всё в силу долга перед литературой и родиной. Ты прямо ему это и скажи.

— Прямо и скажу.

— Сначала протяни ему руку, посмотри ему этак прямо в глаза. Этаким все прони… фу, чёрт!.. этаким… икающим взглядом, и прямо скажи… Выпьем.

— Прямо так и скажу. Взгляну вот так… и скажу…

Опять выпили.

Политура была наведена в достаточной степени. Четырехсложных слов в разговоре приятели избегали, зато вообще в словах не было недостатка, и если бы кому-нибудь из них, действительно, пришлось сказать самую пространную речь, ни тот, ни другой не почувствовали бы ни малейшего затруднения.

Но речь была обоими отвергнута окончательно. Решено было ограничиться простым внушением, что знаменитый писатель обязан помочь своему начинающему коллеге, который, может быть, далеко превосходит его своим талантом.

— Будущее это покажет, — убеждённо говорил Кругликов. — По-моему, в твоей трагедии есть прямо Шекспировские штрихи. По-моему, ты сам себе ещё не знаешь цены.

— Это верно. Однако же я чувствую этакий размах… полёт вдохновения.

— Пойдём выпьем ещё по рюмке коньяку за твой талант, и баста.

Зашли в ресторан, выпили коньяку по одной… другой… третьей рюмке, и тогда уже смело двинулись к знаменитому писателю.

Не беда, что стало уже темно: со своим братом-коллегой нечего церемониться.

— Да и не велика птица, — заявил около самой двери Степанов. — Не Лев Толстой. Ну, талант, скажем, что ж из того. Я сам талант.

— Ты так ему и скажи.

— Так и скажу. И никаких карточек… Никаких автографов.

— Стой, я с тобой пойду, — решительно заявил Кругликов. — В случае чего, я тебя в обиду не дам.

III

Осведомившись у лакея, в каком номере остановился знаменитый писатель Агишев, друзья двинулись к нему по лестнице, поддерживая друг друга.

Лакей пробовал было остановить их, доложить, но они гордо отвергли, заявив себя коллегами.

Побеждённый этим непонятным для него словом, лакей уступил, однако успел забежать вперёд их, и приятели вошли как раз, когда слуга выходил из номера.

— Что вам угодно? — встретил их знаменитый писатель, стоя у порога комнаты.

— Что угодно? — скривив губы, ответил Кругликов. — Прежде, чем спрашивать, нужно пригласить из передней к себе.

— Пожалуйте.

— То-то, пожалуйте. Не воображайте, что мы какие-нибудь просители.

— Да, — подхватил начинающей автор, — пожалуйста не воображайте ничего такого. Перед вами коллега… которому сам Силачев писал…

Он одним духом выпалил всё письмо Силачева, и даже, чтобы не оставаться голословным, достал это самое письмо из кармана и сунул его писателю:

— Вот… Не угодно ли-с. Не хотите удостовериться. Ну и наплевать. Не очень нужно. И на письмо мне это наплевать… Вот. — Он разорвал письмо и швырнул его к ногам хозяина. — Я стою выше этого. Экая важность какая… Проездом через здешний город. Точно фокусник какой. Ни шагу без реклам. Этак с рекламой всякий может стать знаменитостью. А ты вот попробуй без рекламы, да без протекции… Вот отсюда… из этой трущобы провинциальной… от слезящегося окошечка, около которого приходится писать, потому что на керосин денег нет… А ещё талант неизвестно у кого больше. Вы думаете, я у вас протекции пришёл просить? Как бы не так… К чёрту и протекции и вас с ней вместе. А то карточки… автограф! Я думал коллега, а тут просто свинья-свиньёй… Зазнался очень. Пойдём, брат, нам здесь нечего делать.

Взяв Кругликова под руку, он так круто повернулся, что едва не упал, и гордо вышел.

Ночевали в участке.

Было какое-то буйство… битьё стёкол… полицейский протокол.

Певческий сюртук оказался разорванным и совершенно лишённым рукавов. Но всё это было ничто для приятелей и особенно для начинающего автора — перед воспоминанием о визите к знаменитому писателю. Даже утрата трагедии вместе с карманом сюртука неизвестно где во время дебоша не вызвала такого потрясения писательского сердца, как рассказ лакея об их поведении у знаменитого гостя.

Начинающий автор хотел застрелить своего товарища, ввергшего его хотя и невольно в эту бездну ужаса. Хотел застрелиться сам, но по случаю военного положения в городе нельзя было достать оружия.

Загрузка...