Motto:
Не всем я по душе, но я над всеми властно,
Борьбу добра и зла приемлю безучастно,
Я — радость и печаль, я — истина и ложь,
Какое дело мне, кто плох, а кто хорош.
Я — Время.
Отец Андроник, в смиренной черной рясе, старый, мудрый и добрый, возился в своем цветнике, подрезая какие-то веточки. Цветник был уже оголен — стоял ноябрь; но для рачительного садовода работа найдется круглый год. Он весь ушел в свое тихое занятие, но отец Игнатий, неслышно идущий к нему со спины, отлично знал, что патрон и видит, и слышит его.
Он остановился так, чтобы тень его не падала на отца Андроника. Тот поднял на отца Игнатия свои черные в седых ресницах глаза и улыбнулся ему.
— Мне нечем порадовать вас, отец Игнатий, — сказал он. — Цветы умерли, повинуясь воле Всевышнего. В природе царит зимняя смерть.
— Я вижу в этом некий символ, досточтимый отец Андроник. Цветник Девы также пуст и мертв. Юная Иоанна Виргинская скоро три месяца, как приняла смерть.
— Когда вы покинули Виргинию?
— Двадцать дней назад, отец Андроник. Заносчивость Виргинии повергнута в прах, и мороз побил ее цветы.
— Цветы расцветут снова, отец Игнатий. Герцог Фрам заботится об этом весьма ретиво. Он не столько топтал цветы, сколько сажал новые, выпалывая сорняки… Вы убеждены, что зима для Виргинии наступила надолго?
— Кто я такой, pater reverendissime[89], чтобы пытаться провидеть будущее? Оно всецело в руке Бога. Правда, что герцог Фрам ведет себя как вдумчивый садовник. Смертью Иоанны он развязал много узлов. Маршал Викремасинг и граф Альтисора, узнав об этом, прекратили военные действия, чем, разумеется, сильно сыграли на пользу Лиге Голубого сердца…
— Кстати, о выпалывании сорняков… Как это у них вышло? Об этом вы должны рассказать мне подробнее, отец Игнатий… Помогите мне встать…
Отец Андроник не без труда разогнулся, взял свой посох, и они побрели по печальным дорожкам, с которых мертвые листья были сметены в аккуратные кучки.
Отец Игнатий рассказывал:
— Герцог Лианкар был арестован на площади, в момент смерти Иоанны. Как только жизнь ее оборвалась, к нему подошли офицеры Принцепса и наложили на него руки. Все были так поглощены зрелищем на помосте, что инцидент с Лианкаром мало кто заметил. Сам он не успел даже крикнуть. В тот же день его ближние люди были также арестованы, имущество взято в казну, а через полтора месяца он был четвертован как государственный изменник. Его втащили на эшафот уже почти как труп.
— Государственная измена — это хорошее обвинение, крепкое обвинение. Но чем реальным располагал герцог Фрам? Неужели он узнал?.. Откуда бы?..
— Да, он узнал и на этом построил свое обвинение. Но каким образом он узнал — для меня загадка. Впрочем, Лианкара никто не любил… его казнь виргинское дворянство приняло спокойно и даже с удовлетворением, а его вассалы немедля отреклись от него. Все-таки для них он всегда был чужак, выскочка…
— Так не будем же и мы тревожить покой мертвых, отец Игнатий. Праведно ли, неправедно ли они жили — но они прожили, и мы будем думать о живых. Лианкар в саду Виргинии не единственный сорняк. Есть еще кардинал Чемий — на него у герцога Фрама ножниц не найдется…
— Этот архиеретик ныне возомнил себя Богом-отцом. Им арестовано несколько наших братьев… мы пытались склонить его к разуму, но он не желает слушать никаких резонов…
— Это дурно. Кардинал Чемий одержим крайностями, а крайности тоже хороши в меру… В деле с несчастной Иоанной он зашел непозволительно далеко. Жан Кальвин, хотя и сам тоже еретик, говорил правильно: монарх — это тиран и человек неправедный, но его надлежит терпеть, ибо от Бога поставлен… Чемий забыл это и, полагая, что свергнуть неправедного монарха есть благо, впал в страшную ошибку. Его идеи чересчур дерзновенны. Его трактовка тезиса: король есть король милостью Божьей — продиктована ему врагом лукавым, не иначе… Впрочем, от святых всегда пахнет серой… Священник, помазывая короля на царство, своей воли не имеет, он всего лишь инструмент, он действует как рука Господа, не более чем рука… А Чемий, посягнув на особу королевы, посягнул, по сути дела, на самого Бога… Когда папа Лев Третий возложил на Карла Великого императорскую корону, он тут же пал ниц перед императором…[90] Вот выражение принципа в чистом виде. Конечно, это тоже крайность, но это и было без малого семьсот лет назад… Чемий вывернул принцип наизнанку, но он забыл, что нынче не время чистых принципов или антипринципов… Впрочем, на все воля Божья, и на это тоже… Чемию безусловно уготовано место в аду за одну его приверженность мурианской ереси, и вот ему позволено было совершить то, чему нет уже никакого прощения. Король не может быть еретиком, даже если он еретик…
Отец Андроник неторопливо, со вкусом, изрекал парадоксы. Хрупкое ноябрьское солнце было ярко, но не давало тепла.
— Наш досточтимый генерал, — продолжал он, отнюдь не понижая своего, впрочем, негромкого, голоса, — все еще надеется, что мы сможем вернуть отпавшие страны в лоно Рима. Конечно, это завет нашего присноблаженного отца Иньиго, это наш лозунг, но на деле это пустые мечты, отец мой. Нам не придется сажать наши цветы в цветнике Девы. Надо искать иных путей — объединения всех христиан под эгидою идей, которые высказывает Чемий. Гидра атеизма страшнее любой, самой страшной ереси, и я провижу, что она будет расти и делаться все сильнее. Мы этого не понимаем… Мы, как всегда, смотрим слишком узко, партийно, padre mio[91]… Как и всегда… Довлеет дневи злоба его, поднять взгляд повыше — нет ни охоты, ни даже возможности… Своим судом над королевой Иоанной Чемий навсегда отбросил себя от наших братьев, которые уже готовы были его слушать… Неразумно, весьма неразумно.
— Мы ведь видели, куда он идет, отец Андроник, мы видели еще год назад…
— Конечно, мы видели… Но я, признаюсь вам, не верил в то, что он доведет дело до такого вульгарного конца. Чемию, напротив, следовало бы защищать ее перед Принцепсом, а вышло так, что Принцепс защищал ее перед Чемием. Церковь — против цареубийства.
— Но Самуил…
— Не повторяйте мне чемианских доводов, отец Игнатий. Догматизм — вещь без сомнения почтенная и совершенно необходимая, но только ex cathedra[92], а мы с вами не на открытом диспуте и вольны обмениваться мыслями… Для чего ж ссылаться на Самуила — вы можете сослаться на преподобного Николая Эймерика — его «Руководство» Чемий, я полагаю, знает наизусть… Помните, что там написано?.. Юрисдикции инквизиции подлежат, в числе прочих, также города, правители и короли… дальше не важно, важно именно это и короли… но это тоже чистая теория, отец! В Виргинии произошло цареубийство, и Чемий обязан был громко удерживать Фрама…
— Но ведь именно Фрам и есть цареубийца в глазах мира, именно Фрам, а не Чемий…
— А что нам мир? Что вы называете миром, отец Игнатий? Толпу? Я уверен, что Елизавета Английская первая признает Фрама de jure, как только убедится, что его политика выгодна ей… И именно нетерпимость Чемия укрепит ее симпатии к Фраму. Вот что существенно. А мир — пусть себе думает, что хочет…
Они помолчали. Отец Игнатий, сочтя эту тему исчерпанной, подал свою реплику:
— Генуя все еще надеется возобновить прежний договор с Виргинией…
— Надежды мы не вольны отнять, но ждать им, наверное, придется слишком долго… Теперь между ними — три враждебных страны и император. Он уже наложил свою львиную лапу на город Прагу… А уж помериться силами с императором Виргиния сможет теперь не так скоро… как вы полагаете?
— Вы правы, досточтимый отец. Им помешает не один император, но и Фригия, их давняя союзница и соперница… Граф Финнеатль готовит Фраму воскрешение королевы Иоанны…
— Расскажите, отец Игнатий.
— Повинуюсь, отец мой. Прекрасная синьора Паэна Ластио ныне связала собою графа Финнеатля. Он посвятил ее в свой план и научил распространять слух, что казнена подставная женщина, сама же Иоанна якобы спаслась и находится в Англии. Когда я выезжал из Толета, эти слухи получили официальное подтверждение.
— Это прекрасная мысль, и такая простая. Последствия ее нетрудно предугадать. После своих сентябрьских указов Принцепс в глазах мелкого дворянства — предатель, пес, сожравший все свои клятвы… Они пойдут за самозванкой… И что же, она существует на самом деле?
— Да, отец Андроник. Это мещанка из приморского города Ахтоса, беглая монашка-бегинка, по имени Бригита д'Эмтес. Бойкая особа, владеет языками… Синьора Паэна Ластио дала ей самые лестные аттестации… На королеву Иоанну нимало не похожа, но это как раз и не важно…
— Что ж, предоставим цветам расти… Граф Финнеатль воистину стоит целых двух Лианкаров… Вы говорите — мещанка?
— Да, из богатой купеческой семьи.
— Даже не дворянка… Это смело… А впрочем, это все равно… Даже если бы и дворянка — это цветок не многолетний…
Отец Андроник вздрогнул, отрешенно и элегически грустно.
— Все это суета, отец Игнатий… Должен сказать, я питал слабость к юной Иоанне Виргинской… Узнав об ее смерти, я плакал и горячо молился за ее душу… Мне искренне жаль ее… имею же и я право на некоторые слабости?.. Расскажите мне об ее последних минутах… Присядем здесь…
— Она мужественно приняла смерть, как подобает настоящей королеве.
— Это все, что вы знаете? Рассказывайте все, все…
Motto:
Чем стала я, зачем еще дышу?
Я тело без души, я тень былого.
Носимая по воле вихря злого,
У жизни только смерти я прошу.
Время создал человек. Пока не было человека, не было и Времени. Кровь и пища Времени — события, которые происходят с теми, кто может их осознать и запомнить. Это особенно важно: если события никем не осознаются, значит, они и не происходят Мир, о котором некому знать, это мир несуществующий.
Только человек дал название всем вещам. Только человек создал знание о вещах. Возможно, я заблуждаюсь, полагая, что назвать — это значит познать, но я называю вещь, и тем самым она для меня существует. Именно так создан был Бог, так же создано было и Время.
Я ничего не знаю о Боге, более того, я горжусь этим. «Лучше знаешь Бога, не доискиваясь его»[93]. О Времени я тоже ничего не знаю, но мне кажется, что знаю. Время принадлежит макрокосмосу. В моем представлении, Время — это огромный пестрый непрерывно ткущийся ковер, в котором есть и моя нить. Эта нить — я сам. Я не то чтобы привязан ко Времени — я воткан в него, я его частица, или раб, если угодно. Я знаю, что движение Времени совершается всегда с одной и той же скоростью и всегда в одном направлении. Единственное, к чему я прикован и от чего не могу освободиться даже самым титаническим усилием мысли, — это мой настоящий момент. Он всегда со мной, и это всегда — мой настоящий момент.
Вот и все, что я знаю о Времени. Я не знаю, кто ткет этот непрерывный пестрый ковер, и поэтому я говорю: Бог, или: Судьба, или: Рок, или: Провидение, — но это разные имена одного и того же, и они ничего не объясняют. А может быть, ковер Времени ткут сами люди, и я тоже, поскольку и я человек. Одно я знаю твердо: если моя нить, в силу стечения обстоятельств (а обстоятельства нередко складываются черт знает как), должна попасть под другую, или между другими — то, как бы я ни старался оттянуть этот неприятный, а иногда и страшный мне, момент — избежать его мне не удастся. Он придет и станет моим настоящим моментом. Для того, чтобы стать моим прошедшим моментом, он сначала должен быть моим настоящим моментом.
Время — мое проклятие. Я всегда проклинаю его и никогда не хвалю. Я всегда недоволен течением пестрого ковра. Когда я наслаждаюсь — Время летит быстрее, и я молю Бога продлить мои светлые минуты, когда я страдаю — Время тащится медленно, и я молю Бога сократить мои черные часы. Все мои мольбы и стоны бесполезны, и я это знаю, но не могу поступить иначе. Не могу, даже если я философ и твердо усвоил истину, что плохое тоже проходит.
Я создал Время, и оно — мое проклятие.
«Дон Мануэль Эччеверриа. Кто такой дон Мануэль Эччеверриа? Я его не знаю. Впервые слышу это имя. Почему они так настойчивы? Но вопросы задают они, мое дело — отвечать. Отвечай. Но я не знаю, что отвечать. Он испанец — вот все, что я могу сказать. Эччеверриа, Ордоньес, Монкада, Кастро, Эспиноса, Ортега — это все испанцы, да, испанцы… Какой красивый язык — испанский. Не то что французский, язык предателя Лианкара. Un sueno sone, doncellas… que me ha dado gran pesar[94]… При чем тут этот испанец? Я совершенно не знаю его…»
Жанна застонала. Сейчас же появился человек, весь в черном, и сам весь черный, сухой, а руки у него — неожиданно мягкие и нежные, ласковые, как у Эльвиры.
— Мадонна, вам больно?
«Андреа Кайзерини. Итальянец, римлянин. Нет, почему итальянец? Испанец. Дон Мануэль. Кто он, Боже мой? Проклятье, зачем им этот загадочный дон Мануэль, кто он, кто он?»
— Мадонна, я в отчаянии — неужели мои средства не действуют?
«Отвечай. Отвечай. Знакомо ли тебе это имя? Дон Мануэль Эччеверриа! Дон Мануэль Эччеверриа! Ты знаешь его, признавайся. Отвечай. Отвечай…»
— Мадонна, выпейте вот это.
Жанна послушно проглотила кисловатую масляную жидкость. Сознание понемногу возвратилось к ней.
Она не знала, кто такой дон Мануэль Эччеверриа. Она не знала, что это имя сорвалось с искусанных в клочья губ Анхелы де Кастро. Ей ничего не объяснили: ее дело было отвечать на вопросы, а их дело — задавать вопросы. Больше ничего. Она не знала, что на двенадцатом допросе, после нескольких часов непрерывной пытки, Анхела окончательно потеряла власть над собой и начала на все вопросы отвечать «да». Да, она приехала в Виргинию по наущению Диавола. Да, она была посвящена Диаволу дважды — сначала еретиками-родителями, затем — безбожным мавром. Да, в Виргинии она неоднократно летала на черные мессы. Да, Иоанна ди Марена была с нею. Да, Диавол являлся им в самых разнообразных обличиях, в том числе и в обличии испанского дворянина — да, да, да. И когда у нее спросили: каким же именем заклинали этого испанского дьявола — она назвала имя дона Мануэля Эччеверриа, первое испанское имя, пришедшее в голову.
Жанна была в тяжком беспамятстве, когда ее принесли наверх. Последнее, что она осознала, — была неимоверная боль во всем теле, в каждой вывернутой косточке. Боль была всю ночь, но последняя дошла уже до изумления, до крайнего предела. Голова ее свинцово упала на грудь, и она уже слышала, как из-под глухого черного балахона раздалась резкая команда Кейлембара:
— Пр-рекратить, бас-самазенята! Ваше время вышло!
Кайзерини уже ждал ее в келье. Бегинки сняли Жанну с носилок и, нагую, покрытую кровяной коркой, положили на постель ничком, убрав подушки. Повинуясь жесту врача, обмыли кровь, осторожно просушили воду полотенцами. Кайзерини, шепча итальянские ругательства, склонился над телом королевы. Прежде всего он быстро ощупал вспухшие плечи, локти и запястья с содранной кожей — diabolo, эти каннибалы внизу умело вправили ей руки. Ног ей не выдергивали — берцовые кости были в порядке, только голени носили следы тисков. И здесь ни одна Косточка не была повреждена. Покончив с суставами, он занялся множеством колотых ранок, покрывавших ее всю от плеч до подколенок. Следы гвоздей. На лбу его выступила холодная испарина. Умеряя дрожь в пальцах, он быстро массировал тело Жанны, втирал в него свои мази, рецепты которых знал он один. Монашки стояли тут же, готовые помочь, но он справлялся без них. Он наложил браслеты из пластыря на ободранные веревками запястья и разогнулся. Он сделал все, что мог. Приподняв Жанну, он велел монашкам подложить подушки ей под голову и грудь; потом опустил ее на постель спиной вверх и сам прикрыл простыней. Затем он вымыл руки и поднес к лицу Жанны флакон с острой солью.
Она пришла в себя не сразу. Она выплывала из бездны толчками, на короткое время, не осознавая еще окружающего, и снова погружалась во мрак. Она все еще была там. Наконец она раскрыла осмысленные глаза, увидела Кайзерини.
— Маэстро, это вы? Как вы сюда попали?
— О мадонна, разумеется, не по своей воле! Я тоже узник, меня схватили в Аскалере бойцы святейшей церкви, и я сильно боюсь, что дело мое плохо… Я ушел от папской инквизиции, но чемианская меня настигла. Такое невезенье!.. Я сидел тут же, в подземелье, и предавался отчаянию, тем более что до меня отчетливо доносились крики несчастных мужчин и женщин, так что мне оставалось только ждать моей очереди… И вот вчера вечером — то, что это был вечер, я узнал позже, ибо в моей норе было одинаково темно и днем и ночью, — явились двое важных господ, слава Богу, из светских, и спросили — о мадонна, на каком же скверном итальянском они говорили! — спросили, что я могу сделать для вас. Я отвечал, что все, разумеется, при условии, что вы живы. Тогда они вывели меня наверх, в чистую комнату, дали мне вымыться и поесть, и предоставили мне все ингредиенты, какие я потребовал… вернули мне даже мой аптечный ларец. Я трудился всю ночь, а на рассвете меня привели сюда, и вот я здесь.
Жанна не без удивления выслушала эту темпераментно рассказанную повесть. Андреа Кайзерини всегда представлялся ей скучным и сухим человеком. Она никогда не слышала от него ни единого живого слова; он даже казался ей много старше, чем сейчас.
— Маэстро, сколько вам лет?
— Сорок два, мадонна.
«Да нет, я всегда и давала ему сорок».
— Вы боитесь?..
— О да, мадонна, не стыжусь признаться…
— Простите мне мой вопрос, он жесток. Сядьте, маэстро… Сорок два… А мне было двадцать два, и то неполных…
— Jakox kzza acwankalan zaq cuflkaq ti-n, kzza tlasxkin! Ti-n nlim ajerm-in…[95]
«Эта фраза была самая длинная, потому и запомнилась. Дьяволы в красном, без лиц — у них были только мохнатые, мускулистые, страшные руки — перебрасывались между собой двумя-тремя словами. Такими же, клекчущими, хрипящими, как будто горло человека схвачено петлей. Они говорили по-фригийски. Да, этот язык им подходил. „Воистину напоминал он зверское рычание и орлиный клекот“. Будь проклят Финнеатль из клана Большой Лисицы! Будь проклят Лианкар!.. Не надо думать об этом. Сейчас не надо думать. Тогда-то я об этом не думала. Они только что подняли меня с адского кресла, и я помню слабость в ногах, страшную боль и их жесткие перчатки, держащие меня под мышки. И еще — свою теплую кровь, стекающую вниз отдельными капельками. И эта длинная фраза запомнилась не потому, что она была длинная, а потому, что тихий вежливый голос произнес над моим ухом:
— Яков, болван, говорят тебе, не трогай кресло. Это королевская кровь, осел…»
«Страшнее всего было в самый первый момент. Страшно до крика. Боже, как это было страшно! Даже не в первый момент, а перед ним, еще здесь… когда ушел Фрам, и я осталась одна и поняла, что вот сейчас они придут за мной. Вот сейчас. Вот идут… Меня стало тошнить, и я позвала моих монашек. Им пришлось умывать меня и менять платье. Я без сил лежала на постели одетая и все прислушивалась к шагам. Я хотела все-таки встретить их стоя. Не успела. Они появились беззвучно — черные, без лиц — ходячие мешки. Меня всю трясло, так безобразно, но я не в силах была совладать с собой. Один из них спросил:
— Ты Иоанна ди Марена, маркиза Л'Ориналь?
Я сказала: да, сейчас я встану… Они еще что-то сказали, но я не поняла ни слова. Помню, я подумала: как же мы пойдем через караулку, там солдаты, они увидят меня… Глупая, в сущности, мысль. Но, кажется, никого не было в караулке. Я шла сама, держась за холодную шершавую стену — ноги тряслись, как желе… И все вниз, все вниз, факел впереди все опускался вниз, мне казалось, что мы уже глубоко-глубоко под землей. И за каждым поворотом ждал новый страх: вот сейчас, вот сейчас придем… Как я не умерла тогда от страха — сама не понимаю… Как я дошла туда своими ногами — не знаю, но дошла…
Первым ощущением был запах. Мы все еще шли в темноте, вслед за факелом, и вдруг запах подземной сырости перебился другим — я так и решила, что это запах страха, запах ада. И первое, что я увидела, — был источник запаха. Это пахло нагретое железо, наваленное на углях очага.
Налгал Фрам: было светло. Дымно и светло. На столе горело множество свечей.
Ни одного лица там не было. Только мешки с дырками для глаз. Девять мешков за столом. Я смотрела на них, чтобы не смотреть по сторонам.
Не думать об этом!
Я изо всех сил сжимала зубы, чтобы не дрожать.
Здесь была Эльвира — до меня. И Анхела, и принцесса. Вот о ком надо помнить. Нет, я не помнила о них тогда, мне было страшно. Я забыла о том, что я — королева, а эти все — изменники и негодяи, во мне не было ни гнева, ни презрения — один страх. Это боялось мое тело.
Я не хочу об этом помнить. Не хочу-у!.. Перестань!
Нет, я не потеряла сознания. Я помню, как трещал шелк моего платья, — они разорвали его сверху донизу… и платье распалось… и я до крови прикусила губу, чтобы не завизжать, когда они увидели меня всю… Ну не надо, перестань же! Не хочу!.. Вот проклятая голова!
Я тогда все-таки помнила об Эльвире. Нет, я твердила, как заклинание: Эльвира, Эльвира, Эльвира, Эльвира… Твердила бессмысленно, это не помогало мне ничуть.
Демонологи… М-мм… да как они смели трогать меня своими холодными пальцами!.. А-а, проклятье!..»
— Мадонна, что с вами? Вам больно?
Жанна оборвала стон и перестала кататься головой по подушке.
— Нет, нет. Который час, маэстро?
— Девятый час утра, мадонна. — Вы не уйдете от меня?
— Нет, мадонна, даже если бы мог…
— Не будете ли вы добры открыть окно?
— Окно открыто, мадонна.
— Вот как. Я не вижу из-за подушек.
— Поправить?
— Не надо, я боюсь шевелиться… Что, небо сегодня чистое?
— Да, мадонна, синее, как шелк.
— Подойдите к окну, прошу вас. Что вы видите? Реку?
— Нет, мадонна, реки не видно. Окно выходит на пустырь. За ним несколько домов, городской вал, предместье и поля. Далее, за ними — холмы, деревни и леса. Отсюда очень далеко видно.
— Что, поля уже желтые?
— Да, мадонна. Мне кажется, я даже вижу, что они убраны… Да, на полях сжатые снопы.
— Благодарю вас, маэстро.
Жанна замолчала, и Кайзерини подумал, что она спит. Он осторожно оглянулся: она неподвижно лежала, вывернув руки ладонями вверх, щекой на подушке, рот приоткрыт. Глаза ее были уставлены в стену. Она не чувствовала его взгляда.
«Закричала? Нет, не то слово… Завопила, заревела… завизжала… все не те слова, не передать словами, какой это был звук, который вырвался из меня тогда…
Негодяи, голубые сердца, черные рясы!
Да ведь я не королева. Я malefica, маркиза Л'Ориналь. Возлюбленная служанка Диавола. У-у, негодяй Чемий!
Ну, не надо. Это уже прошло.
Зачем я еще жива?
Они же убили меня. Я же смеюсь над ними. Чемий, со всеми дурацкими прозвищами, которые он мне надавал, просто глуп и смешон. Я мертва, он не имеет надо мною никакой власти. Но тело… пустая оболочка… тело мое еще живет. Лучше не шевелить ногами… ой… проклятые тиски…
Чемий просто Дьявол. Если Дьявол и есть, то он называется Чемий.
— Признайся, что ты летала на черные мессы, намазавшись колдовскою мазью, а также и силой заклинания.
— Item[96], что Диавол являлся тебе в обличии черного козла, сидящего на троне.
— Item, что ты целовала сего козла под хвостом в знак покорности и готовности ему служить.
— Item, что ты предавалась с ним свальному греху.
— Item, что в Тралеоде…
Что в Тралеоде?! Как смеете вы, мерзавцы, касаться этого?!.
Вот когда гнев пересилил боль, и я забыла обо всем. Я дернулась, но от этого проклятые гвозди только сильнее вонзились в меня.
А они повторили свое:
— Item, что в Тралеоде Диавол внушил тебе план завладеть посохом и шляпой кардинала Мури.
— Н-нет! Н-не-ет! Н-не-ет!!.
Неужели Эльвира могла что-то подтвердить?.. Нет, Фрам сказал, что она не подтвердила. Но он мог солгать, чтобы утешить меня… Я тоже храбро кричала им на все: нет! нет! — а сама не сводила глаз с очага, где лежали щипцы… Но не было никакого огня, ни медленного, ни быстрого, никакого. Это сейчас я знаю, что не было… Фрам смягчил участь несчастной королевы. Боже, за них ведь никто не заступился!.. Они были всецело во власти черных тварей, и те делали с ними все, что хотели… делали долго… За что, Господи? Чем они-то виноваты?
Если то, что досталось мне, кажется мне адом, то что же испытали они?.. Да, да, они признали, и слава Богу, что признали, ну и признавали бы все, лишь бы сократить свои мучения… Господи! Нет! Нет, Эльвира, конечно, ничего не признала. Эльвира прошла свой путь до конца. Я знаю. Эльвира — святая.
Вы слышите, слуги мрака, она — святая! В ее честь будут воздвигнуты храмы!..
Да, весь этот вздор я им кричала Это уже под конец, я совсем обезумела. Дура бездарная, играла в благородство! Будь я проклята, почему я не послала отравить его, почему я не отравила тебя, Чемий, как крысу, пока это было в моей власти?!
Я даже и это кричала им, ну, да теперь уж все равно. Они мне чуть руки не оторвали, что же мне было еще кричать? Не кричать же: ах, пощадите!.. Ну уж нет. Чего не было, того не было. Это я могу сказать себе нелукаво.
И я ничего не признала, ничего не подтвердила. Я на все говорила им: нет. Господину кардиналу пришлось этим подавиться.
Это хорошо. Я победила их.
Клянусь тебе, Эльвира, я умру достойно. И там, в лучшем мире, я смогу без стыда смотреть тебе в глаза. Я осталась верна тебе, моя Эльвира».
В дверь просунулся офицер:
— К Иоанне ди Марена, маркизе Л'Ориналь — делегат от Лиги Голубого сердца!
На цыпочках вошел герцог Правон и Олсан и уже от дверей согнулся в сложном придворном поклоне. Жанна моргнула, посмотрела на него даже с каким-то интересом. Доблестный лигер должен был когда-то выпрямиться, и он выпрямился, и увидел ее, и невольно ахнул, потому что увидел ее неестественную позу. Жанна молча продолжала разглядывать его. Ему было явно невмоготу под ее взглядом.
— Ваше Величество… — пролепетал он, — я к вам с поручением…
Жанна ничего не ответила.
— Ваше Величество вправе… презирать меня… но я умоляю Ваше Величество… не смотреть на меня так…
Жанна молча перевела взгляд с лица на перчатку герцога, которую он изящно держал в левой руке, — он так и вошел с перчаткой. Рука у него сразу же затекла, и ему стало упорно казаться, что на перчатке дыра. Никакой дыры, конечно, не было. Жанна заметила его мучение и вообще перестала на него смотреть, но ему все еще было неловко — но уж с этим она ничего не могла поделать.
Изрядно помолчав, сеньор выдавил из себя:
— Этот господин… должен выйти…
— Вот уж нет, — раздался наконец королевский голос, — он останется. Говорите, что вам нужно, при нем.
— Как будет угодно Вашему Величеству…
— Какому еще «Величеству»? Вы что, смеетесь надо мной?.. Я ведьма, дьяволица… Впрочем, вас там ведь не было нынче ночью?
— Нет, нет, — в ужасе потряс головой сеньор.
— Вы упорно называете меня «Величеством», значит, для вас я королева… да? Так вот, нынче там показывали голую королеву… а это редкое зрелище… Но я дам вам возможно… Maestro, alzi il lenzuolo[97], — обратилась она к Кайзерини.
Тот протестующе выставил руки:
— No, madonna, che pensiero assurdo…[98]
— Alzi, per favore. Io voglio che lui lo veda[99].
Сеньор, не понимавший по-итальянски, с крайней тревогой следил за этим диалогом. Кайзерини поймал взгляд Жанны и улыбнулся:
— Ebbene sia, madonna[100].
Он шагнул к постели и откинул простыню, которой была покрыта Жанна.
— Зачем, зачем это?.. — плачевно закричал сиятельный герцог, закрывая лицо руками.
— Взгляните, сударь, это должно доставить вам удовлетворение. Ведь вы, я слышала, голосовали «за», так вот, смотрите…
— Нет… нет… я не могу… я покончу с собой… — хныкал сеньор, зажимая глаза. — Пощадите меня, Ваше Величество… пощадите… я клянусь вам… я не виноват… меня принудили… я не хотел… я не думал…
— Маэстро, накройте меня, — сказала Жанна.
Сеньор отнял руки, глянул щелкой глаза — слава Богу, королева была накрыта простыней, синий и багровый ужас пропал под белой тканью. Видно было только ее лицо, копну золотых волос и ладони, вывернутые кверху. Пора было изложить дело.
— Я уполномочен… Лигой Голубого сердца… объявить Вашему Величеству, что Ваше Величество… будете казнены мечом… через отсечение головы…
Он выговорил это и принялся вытирать лоб своей перчаткой. Не глядя на него, Жанна спросила:
— Когда?
— Завтра, Ваше Величество… в пять часов пополудни… у собора Омнад…
— Хорошо.
Лицо Жанны ровно ничего не выражало. Андреа Кайзерини застыл у ее изголовья, боясь дышать.
— Маэстро, — спросила Жанна, — смогу ли я завтра владеть ногами?
— Я надеюсь, мадонна, — прошептал он.
Сиятельный герцог не уходил. Он еще не все сказал. Собравшись с духом, он выговорил:
— Мне поручено также… выслушать последнюю волю Вашего Величества…
— А, — сказала Жанна, — ну конечно. Передайте герцогу Фраму, что я его благодарю. Он поймет. Запомнили, сударь? — Жанна посмотрела в глаза сеньору. — Только передайте ему это лично, с глазу на глаз. Вы запомнили? Ему лично, всего три слова: я вас благодарю. Так и скажите.
Сеньор усиленно кивал.
— Затем, я хочу, чтобы в соборе спели Большой Реквием. Я желаю присутствовать на собственном отпевании. Вот и все.
Сеньор вхолостую раскрыл рот.
— А, духовник… — сказала Жанна. — С чемианцами разговаривать не желаю. Я королева, и я сама дам отчет Господу Богу о своей совести.
Герцог перекрестился. Жанна повернула голову к стене, давая понять, что больше им говорить не о чем.
— Я все исполню, Ваше Величество…
Ему хотелось поцеловать ей руку, но он не смел. К тому же рука была повернута ладонью вверх. Он сделал еще один придворный поклон и, пятясь, неловко выбрался из комнаты.
— Маэстро, вы заснули? Не пора ли делать массаж?
— Простите, мадонна… уже пора, вы правы.
— Мне показалось, что вы плачете?
Кайзерини промолчал. Скинув с нее простыню, он тылом руки смахнул со щек слезы и принялся за работу. Так ему было легче: он был занят делом. Жанна изредка постанывала, но он энергично растирал и массировал ее вспухшие, посиневшие голени. Затем стал втирать какие-то мази. Наконец проворчал сквозь зубы:
— Это не казнь — гнусное убийство… Без всякого суда, без процедуры…
— Маэстро, маэстро, — сказала Жанна в подушку, — что вы говорите? Процедура как раз имела место… а над чем же вы сейчас трудитесь?.. Ах, как хорошо вы это делаете… Еще потрите поясницу, где почки… ох… как славно… О чем вы там еще говорили? Суд? Какой еще суд? Вы не дворянин, это сразу и видно… Рыцарское слово — вот и весь суд… Нет, я-то на них не в обиде. Еще, еще положите мази на лопатки, я хочу все-таки полежать на спине… Судят воришек, смердов… и вообще вся юриспруденция выдумана людьми, никогда не державшими в руках меча… И я, была бы моя сила, просто велела бы всех этих господ перерезать, и все…
— Мадонна, вы клевещете на себя. Вы — гуманистка, образованная женщина…
— Я прежде всего дочь моего отца. С годами я ощущала это все сильнее. А его называли ниспровергателем баронов. Так-то, маэстро. А впрочем… ой! а впрочем, не верьте мне, маэстро… А-ай!.. плечи болят ужасно… м-м-м… потише, пожалуйста…
— Потерпите, — бросил Кайзерини. — Не стесняйтесь кричать, мадонна, вы этим даже поможете мне. Так. Руку в сторону…
— Аа-ай!
— Ничего, ничего… Momento… А, вот вам уже и легче… правда? Cospetto[101]! — вдруг яростно выругался он, — вы терпите все это единственно ради того, чтобы завтра взойти на эшафот! Крокодилы, хоть бы день еще подождали!.. И я стараюсь ради того же!
— Старайтесь, маэстро, старайтесь. Не могу же я допустить, чтобы они тащили меня… Ооо! Проклятье, вы хуже всякого палача!
— Больше не будет больно, мадонна… конец… Вот… все готово. — Он рукавом вытер пот со лба. — Угодно, я переверну вас на спину?
— Да. Я попробую посидеть. Положите мне подушек под спину. Ага… Ну вот… хорошо. Теперь позвоните бегинкам. Пусть дадут обедать.
Бегинки кормили ее с ложечки, поили бульоном, держали перед ее ртом цыплячьи ножки, которые она с аппетитом обгрызала. После обеда она вытянулась на спине и задремала, провалилась в черную яму.
Долго ли она спала так, без сновидений — она, конечно, не знала. Поэтому, когда в черноте стали обнаруживаться предметы, она была уверена, что они появились сразу, как только она закрыла глаза.
«Сначала появился тонкий светлый блик. Затем его продолжение — мерцающие узорные выпуклости. Ах, это же раздувальный мех с медным носиком, на нем дрожат блики огня. А вот и огонь — красные угли среди черноты, и на красном — черные, страшные предметы, предназначенные для того, чтобы хватать, стискивать, выкручивать и рвать. Все это железо постепенно наливается краснотой, становится темно-малиновым, цвета моих кошмаров. Но его все-таки отлично видно, красное на красном, на раскаленных, с прожилками пламени, угольях.
Почему мне так больно сидеть — ведь я сижу на гладком. Больно, тепло и липко. Это моя кровь. Я сижу на собственной крови. Яков… это королевская кровь, осел…
И спине больно. Ведь она уже не прижата к адскому креслу. Что-то другое… ткань… проклятье! Это рубашка красного дьявола, он сидит за моей спиной и держит меня, прижимает к себе…
Руки. Сильные, огромные кулаки в перчатках из грубой рыжей замши, с толстыми швами. Красное на черном. Эти руки поворачивают винт.
А-ах… Чемий, будь ты проклят! Издохни! Чемий… ааа!.. покажи мне свое лицо! Трус! Ты боишься меня… ооо!..
Две руки в перчатках с усилием поворачивают винт, внизу, там, где мои ноги. Короткие перчатки, а дальше — проклятые, бурые, волосатые руки, все в буграх мускулов. Эти руки поворачивают винт.
Это невозможно вынести, сейчас я во всем признаюсь…
Лианкар… издохни! Ты подохнешь. Иуда!.. Ааа!.. Все равно я ни в чем не признаюсь… все ложь!.. Ложь! Ложь!..
Боже, как мне больно. Боже, избавь меня, сделай, чтобы он не поворачивал винта… Ты же видишь, он опять повора… ааа!!.. Так ты заодно с Чемием, ты, всеблагой и всемилостивый Бог?.. Ведь ты же видишь, это все ложь, это он сам выдумал, я не могу признать того, чего нет… Аааа!!.. Будь ты проклят, Господи!..»
— Что это, что?
— Мадонна, я разбудил вас. Вам нельзя еще лежать на спине, вы Бог знает что кричите.
— Оботрите мне лицо, маэстро… Вот так. А теперь… помогите мне перевернуться на живот.
В караулке загромыхали, загалдели — гвалт возник как-то сразу. Кайзерини встрепенулся. Жанна осталась безучастна.
Из общего гомона выделились отдельные фразы:
— Я послан лично баронетом Гразьена, что? Вас не убеждают мои полномочия? Сто чертей вашей матери, где же ваши офицеры? Ни одного грамотного болвана! Молчать! Да знаешь ли ты, кто я такой? — Послышались металлические удары, это пришедший бил себя кулаком в кирасу. — Я капитан де Брюан… кто сказал Брюхан?! Авель, пистолеты!
Кайзерини тихонько сказал:
— Этот капитан явно хочет нанести вам визит, мадонна.
Жанна не ответила, но покивала ресницами: да, очень хочет.
Между тем визитер уже протискивался в дверь. За ним металось перекошенное лицо сержанта. Незнакомец хлопнул его по носу перчаткой.
— Закрой дверь, деревенщина, и не бойся, я ничего не украду! Когда придет ваш фенрих, доложишь ему, он меня знает, ну, пошел! Да не торчи под дверью! Авель! Друг мой, встаньте у двери и не подпускайте никого на расстояние вашей шпаги!
Закрыв наконец дверь, незнакомец прислушался и воззрился на Кайзерини.
— Это кто? Зачем? — спросил он командным голосом.
И тогда заговорила Жанна:
— Этот господин — мой врач, Андреа Кайзерини. И вам, сударь, хотя вы пришли от баронета Гразьенского, придется говорить в его присутствии. Ибо с этим мирились сеньоры поважнее того, которого представляете здесь вы.
Незнакомец ощупал Кайзерини единственным глазом — другой был скрыт под черной повязкой. Жанна тоже осмотрела его. Вот это был настоящий волк — брюзгливая складка вокруг рта, видная даже под пышными усами, крупные жилистые руки в драных кружевных манжетах, рыцарский полудоспех и плащ с голубым сердцем. Грубая, неуклюжая походка — он ступил по келье всего два шага, но сразу стало ясно, что ходьба — не его занятие. Его дело — сидеть в седле и работать мечом. Настоящий волк.
Наконец «волк» сделал гримасу и стащил с головы шлем. Вместе с ним снялась и повязка и темный парик. Открылась голова пожилого человека с короткой седой стрижкой и высоким лбом. Перевязанный глаз был совершенно здоров.
Он сделал еще шаг и точным, изящным движением преклонил колено перед постелью Жанны.
— Я почтительнейше приветствую Ваше Величество, подлинную королеву Виргинии.
— Что это за маскарад? — спросила Жанна. — Кто вы?
— Я преданный слуга Вашего Величества. Мое имя Ариоль Омундсен, я сержант верхнего полка телогреев. Ваше Величество… неужели вы не верите мне?
Королевский голос раздался после небольшой паузы:
— С чего вы взяли? Я этого не говорила.
— Ваше Величество, — Омундсен пригнулся к ней поближе, — это хорошо, что вы не верите мне сразу. Назваться моим именем мог любой другой, с любой другой целью. Но я могу доказать Вашему Величеству, что я не лгу…
— Что же вы замялись?
— Могу ли я… смею ли я задать вопрос Вашему Величеству?
Жанна даже улыбнулась:
— Спрашивайте, я буду отвечать… если захочу.
— Помнит ли Ваше Величество битву при Дилионе?
— Да, я помню битву при Дилионе.
— Благодарю, Ваше Величество. Так вот, во время решительной атаки на мрежольский лагерь, когда Ваше Величество находились в нашем строю, был убит ваш личный знаменосец, но знамя…
— Погодите! Я вспомнила! Ариоль Омундсен! — Жанна попыталась приподняться, но неловко двинула рукой и со всхлипом упала на подушки. Омундсен смотрел на нее счастливыми глазами и ничего не замечал.
— Маэстро, — позвала Жанна. Кайзерини подошел, она мимикой показала ему, что надо вытереть слезы. Потом она снова повернула голову к Омундсену.
— Я все вспомнила… Ведь вы не сержант, я пожаловала вам чин капитана… Почему же вы… Я, конечно, забыла, но следовало же напомнить… Маэстро! Вот это капитан Омундсен! Пожмите ему руку, он достоин этого.
Омундсен поднялся с колен. Кайзерини подошел к нему.
— Я уважаю вас, капитан Омундсен, — сказал врач, пожимая руку телогрею, — ибо вы были верным слугой королевы и остаетесь таковым даже сейчас. Это достойно глубокого уважения.
Омундсен сильно смутился. Жанна скомандовала:
— Капитан, сядьте. Маэстро, вы будете писать, я назначаю вас моим секретарем.
— Я готов, мадонна.
— Пишите: «Сим удостоверяется, что мы, Иоанна Первая, Божьей милостью королева Великой Виргинии и острова Ре etc., жалуем господина Ариоля Омундсена чином капитана с правом на собственное знамя. Господин Омундсен вправе истребовать рекомый чин у моего законного наследника. Дано в Таускароре a. D. 1578, августа…» Какое сегодня?.. «августа 24 дня… в последний день моей земной жизни…» впрочем, это я так, этого вы в документ не пишите…
Кайзерини торопливо записывал. Омундсен вскрикнул:
— Не говорите так, Ваше Величество! Я знаю планы лигеров, я затем и пришел, чтобы этот ваш день не стал последним!
Жанна пристально посмотрела на него.
— Вы, значит, пришли предложить мне побег?
— Святая правда, Ваше Величество! Именно побег! — Жанна никак не реагировала на это, и он с жаром продолжал: — Все подготовлено, полная уверенность в удаче!..
Жанна еще помолчала, глядя ему в лицо.
— Изложите план, капитан Омундсен.
— Ваше Величество, смею вас уверить, остановка только за вашим согласием. Я наблюдаю за лигерами уже целый месяц и знаю их порядки. Эти скоты за дверью сменяются через час. Их сменят мои люди… не все мои, но чужих мы… — Он сделал выразительный жест. — Мы переоденем Ваше Величество в солдатскую одежду, на голову наденем шлем с забралом и выйдем совершенно свободно, не бросаясь в глаза… там внизу толпа…
Под конец речи Омундсен стал сбиваться и тускнеть: он видел, что королева не слушает его. Все же он договорил, уже без всякого энтузиазма:
— Одежда для Вашего Величества у меня с собой… — и потрогал свою объемистую поясницу.
— Маэстро, — сказала Жанна, — готов ли документ?
— Готов, мадонна.
— Надо подписать. Помогите мне.
Кайзерини поднес ей лист на своей аптекарской дощечке. Жанна закусила губу, перекатилась на левый бок, согнула правую руку и дрожащими буквами вывела: «Подписано». Росчерка не получилось. И не хватало еще ее имени — Кайзерини ведь не знал, как пишутся официальные бумаги. Она сама добавила букву за буквой: «И-о-а-н-н-а».
— Вот, возьмите, капитан, — сказала она. — Печати нет, но зато подпись самая что ни на есть подлинная…
Омундсен принял бумагу, встав на колено у ее изголовья. Жанна дала ему поцеловать руку и отвернулась от него.
— Капитан, — сказала она, глядя в стену, — я не поеду с вами никуда. Вы опоздали, мой капитан, но вы совсем не виноваты, нет. Я уже мертва, и давно мертва… Какое же это было число? Девятое июля… или восьмое?.. У меня всегда было плохо с числами… Но это не важно. Я умерла уже тогда, в тот день, я мертва, хотя и разговариваю с вами. Не удивляйтесь этому. Завтра просто будет официально и при свидетелях подтверждена моя смерть. Но они убьют уже труп. «Постыла душе моей жизнь моя», — закончила она цитатой из книги Иова.
Омундсен, весь обмякнув, тяжело сидел на полу у ее изголовья. Кайзерини застыл, уставившись в окно.
Молчание длилось очень долго.
Ариоль Омундсен не сказал ей больше ни слова — зачем?
Она не хочет. Она убила его мечту, которую он бережно вынашивал целый месяц. Ибо главное было не в том, чтобы вывести ее из замка, — это было не трудно. Главное было в том, куда увезти ее потом, куда спрятать. И он придумал, и был страшно горд своей выдумкой: конечно, он увезет ее туда, где ее искать никак не будут, — на север, на остров Ре, на свою родину.
Он уже во всех мелочах, в подробностях видел это путешествие, он предвкушал его. Это было возвращение к юности, когда он был еще темным, неграмотным охотником, когда он жил настолько тесной связью с окружающей природой, что ощущал себя ее частью.
Он выдаст ее за свою дочь. В Сепетоке, на берегу Волчьего моря, он наймет фригийскую шхуну, и она доставит их на остров. Это огромный остров, целая страна, богатая и разнообразная. Они обогнут Волчий мыс, минуют Чизен — гнездо чемианцев — и высадятся в краю ревеланов, кочевников-фригийцев, оленеводов и охотников, живущих в тундрах северного побережья. Ревеланы, собственно, не считают себя фригийцами, да и сами фригийцы не считают их за своих. Мы не фригийцы, говорят они, мы ревеланы, люди Большого Сокола, а фригийцы смеются над ними: вы просто темные дикари, нет и не было такого клана! Но язык у ревеланов очень похож на фригийский. Омундсен хорошо знал их язык и знал этих людей. Да, дикие люди, темные люди, но зато какие бесконечно добрые, надежные люди! Все тебе отдадут, и жизни не пожалеют. Уж они-то не выдадут их властям… да они и не знают ничего ни о Лиге, ни о гражданской войне… они, наверное, до сих пор еще полагают, что их король — великий Карл, plex ajerem qatx lac[102]. Он наймет большую нарту… будет уже сентябрь, и тундра будет покрыта первым тонким снегом… и они поедут по тундре, под серым, но не монотонно-серым а жемчужно-розовым, местами голубым, небом… Он завернет ее в северные одежды… уж он купит ей qofc и paxel[103] из белого горностая… ведь она — королева… уж он не пожалеет ни соли, ни пороху, ни наконечников для стрел… золото там ничего не стоит… он наденет ей Iil и sfu-n[104], вышитые красной шерстью, как у дочери князя… Он покажет ее старухам, старейшинам племени. «Sqwo-n, — скажет он им, — ti-n kman р'ес mimsx-in, бабы, — скажет он им, — это моя дочка». И старухи, осмотрев ее медленно и вдумчиво, как вещь, скажут, качая головами: «Ее, tnumlane, plxe, lgi cinenglex, однако, южанин, красивая у тебя дочка». Да, она будет очень хороша в белом горностаевом капюшоне вокруг лица. Он привяжет ее к нарте белым ремнем… надо привязываться, чтобы не выпасть на кочках, торчащих из-под снега… и они поедут на запад, огибая холмы и озера, держа Становые горы по левую руку… Прекрасна тундра осенью, когда на первом белом снегу пламенеют ярко-красные, желтые, рыжие кустики ягодников, еще засыпанные… Она никогда не видела этой красоты… Она будет радоваться, как ребенок, этим листочкам… она умеет радоваться красоте… а он будет срывать прихваченные морозом сладкие ягоды и класть ей в рот… Ревеланы будут загодя готовить им привалы… и они будут ехать, издали видя пламя костра, темно-рыжее на белом снегу… На ночь он будет ставить ей отдельный положок из оленьих шкур… он сошьет его сам… в шатрах у кочевников дурно пахнет, это не для нее… он купит ей княжеский спальный мешок — ksxc'aneng, вышитый бисером… и она будет спать, не боясь никакого мороза… Он будет охранять ее сон… И так они приедут в Малгу…
Он не думал ни об опасностях — ведь надо было еще добраться до благословенных мест, — ни о награде — быть может, она пожалует его графом? — нет, весь месяц, наблюдая за караульной службой в Таускароре, он видел только путешествие, только ее румяное счастливое лицо, опушенное белым горностаем, на фоне бесконечной тундры.
И вот — ничего этого не будет. Она не хочет. Ариоль Омундсен ничего не сказал ей. Она хочет умереть. Воля Ее Величества — закон. Размечтался, старый дурак… Она убила его мечту. Она не хочет.
Молчание длилось очень долго.
— Но есть один человек, который жив, — вдруг заговорила королева. — Вот он, здесь. (Кайзерини вздрогнул, но остался в прежней позе.) Он достоин жизни, и мне было бы приятно, если бы он сохранил жизнь. Спасите его, капитан, вместо меня.
— Но, мадонна… — попытался было Кайзерини.
— Молчите, маэстро, я не разрешала вам говорить. Капитан, можете вы сделать это?
— Я, Ваше Величество… — пробормотал Омундсен в королевский затылок. — Мои люди…
— Да или кет, капитан?
— Да, Ваше Величество, конечно, да…
Кайзерини метнулся к постели, припал к изголовью с другой стороны, смотрел в лицо королеве.
— О мадонна… мадонна…
Внезапно он сунулся в подушку Жанны и зарыдал, содрогаясь всем телом. С другой стороны кряхтел и скрипел зубами Ариоль Омундсен. Жанна вздохнула, скорее нетерпеливо, чем растроганно.
— Господа, — сказала она, — уймите ваши глупые слезы. Капитан Омундсен, вы выведете синьора Кайзерини из Таускароры и снабдите его деньгами, если это в ваших возможностях… («Да, Ваше Величество».) А вы, маэстро… право, не знаю, чего стоят теперь мои советы… попытайтесь пробраться куда-нибудь в безопасное место… может быть, к маршалу Викремасингу… он честный человек… («Мы поедем вместе, Ваше Величество, — быстро заговорил Омундсен. — Маршал идет к Тралеоду…») Помолчите, капитан! — вдруг резко закричала Жанна. — Помолчите!.. Да… поезжайте вместе, господа, это прекрасная мысль. В Италии вам делать нечего, маэстро, а маршал охотно возьмет вас на службу и уж не выдаст вас никаким попам… Только сделайте мне еще вашего питья… да не вздумайте приготовить яд — я не желаю травиться… Ну же, возьмите себя в руки, маэстро!
Кайзерини встал, отошел к своему столику и дрожащими руками принялся смешивать лекарства. Ариоль Омундсен тоже поднялся и крепко ладонью вытер глаза.
— Ваше Величество, — решительно сказал он, — разрешите мне высказать вам мою мысль.
— Говорите, капитан. — Жанна повернула к нему лицо.
— Ваше Величество, смерть от яда — не для королей, это правда. Но и смерть под топором — тоже не для королей, нет! Если Вашему Величеству угодно умереть, я не могу препятствовать, ибо я не Бог, а всего лишь человек. Но есть еще выход. Король, подумал я, умирает как солдат на поле боя — от стрелы, именно от стрелы, пуля делает безобразные раны, а стрела убивает мгновенно и красиво. Я не могу примириться с мыслью, что Вашему Величеству придется стоять на коленях перед палачом, склонив голову, и ждать удара!
Жанна смотрела ему в глаза, пока он говорил. Кайзерини прекратил свои занятия, боясь звякнуть стеклом.
— Благодарю, капитан, вы хорошо сказали. Вы хотите украсть у волков их торжество! — Она улыбнулась ему. — Я согласна. Кто будет стрелять? Вы?
— Я, Ваше Величество, — не дрогнув, сказал он. — Мой арбалет не даст промаха.
Жанна снова улыбнулась — как-то странно:
— Берегитесь арбалета…
— Что вы сказали, Ваше Величество?
— Это я про себя, капитан… Про себя… Не обращайте внимания… Но вот что, капитан: я попрошу вас… когда я подымусь на помост… не стреляйте сразу… дайте мне немного постоять… я посмотрю на небо…
Мужчины одновременно скрипнули зубами.
— Да, кстати… как я должна стоять?
— Лицом к собору, — без голоса выдавил из себя Омундсен. Кайзерини перекрестился и вылил что-то из стакана в полоскательный таз.
— Вымойте стакан, маэстро, — сказала Жанна.
— Простите, мадонна, — прошептал Кайзерини. — Я возьму другой…
Он снова принялся за работу. Омундсен сказал, катая желваки на скулах:
— Мы доберемся до маршала, Ваше Величество. Мы еще ударим на Толет. Мы так отомстим… — Голос его сорвался, и он только махнул сжатым кулаком.
— Это излишне, капитан… — вздохнула Жанна. — Месть — плохое чувство… Кровь зовет кровь, но кто-то должен остановиться…
— Я христианин, Ваше Величество. Но этого я не могу им простить… С-собаки, изменники…
— Бог с вами, капитан… Маэстро, у вас все готово?
— Да, мадонна. Вот ваше питье.
— Спасибо, маэстро. О, как много! Мне хватит до… до утра, вам уже пора, переодевайтесь.
— Нет, мадонна. — Кайзерини снова был лейб-медиком Ее Величества. — Я должен сделать вам втирание и массаж на ночь, чтобы вы спали спокойно. Синьор капитан, извольте отвернуться.
В солдатском одеянии Кайзерини выглядел молодцом хоть куда. Они снова рыдали у ее изголовья и поливали слезами ее руки. Жанна терпеливо ждала, когда они наконец уйдут. После массажа она сама перевернулась на спину и теперь прислушивалась к своему телу: у нее нигде ничего не болело. «Все-таки он волшебник, Андеа Кайзерини. Подлинный королевский врач. Завтра я встану и смогу идти… надо же будет, вероятно, подниматься по лестнице… Только бы дождя не было…
Слава Богу, они ушли. Вышли беспрепятственно, без всякого шума. Видно, и Ариоль Омундсен, этот старый верный солдат, был тоже мастером своего дела. Он, конечно, вывел бы так же и меня. Или вынес бы — вряд ли я смогла бы идти. Или смогла бы?.. Но незачем говорить об этом. Я не хотела этого, и не хочу, и ни о чем не сожалею. Я же сказала: не сожалею. Я хочу умереть».
Смерклось. В обычное время загремел замок, в келье появились бегинки со свечами. Жанна притворилась, что дремлет, а сама исподтишка наблюдала: не обнаружив Кайзерини, они переполошились, бросились его искать, хотя тут и искать-то было негде.
Когда они полезли под ее кровать, Жанна сказала тихо, серьезно:
— Сестры. Не ищите его. Он ушел сквозь стену.
Бегинки, раскрыв от испуга рты, усиленно крестились. Жанна добавила еще:
— Да помалкивайте об этом, не то умрете без покаяния.
Затем она совсем закрыла глаза, не обращая больше внимания на монашек.
«Что сказал давеча этот голубой герцог? В пять часов пополудни? Теперь нет еще десяти. Два… до полудня двенадцать… свыше двадцати часов! Господи, ох как долго еще ждать!»
Motto:
Какие сны приснятся в смертном сне?
Площадь у собора Омнад была черная. Просторный эшафот занимал ее почти всю. «Самолучшее черное сукно» съедало свет. Света было много — день был солнечный, яркий; но и черного цвета было много. Фрамовские мушкетеры, окружающие эшафот, казались его продолжением — потому что и они были в черном.
С западной стороны площади, под самой стекой, только и была небольшая белая полоса — там находился весь совет Лиги, обряженный в праздничные костюмы победителей. Они сидели верхом на лошадях. Устраивать трибуны, ложи, смотрельные помосты Принцепс категорически запретил: здесь был не театр.
Иностранные дипломаты получили хорошее место — на самой Дороге Мулов, против соборной двери. Они тоже наблюдали действо сверху. Для остальной публики места почти не оставалось; но ее никто и не звал сюда. Она пришла незваная: свободного клочка земли за оцеплением не было, можно ходить по головам. Все окна и крыши были также полны народом; все напряженно смотрели на огромное черное пустое пространство в центре площади.
Куранты собора Омнад были остановлены в три часа. Изнутри на площадь глухо доносился реквием. Временем теперь владели певчие и органист. Как только смолкнут их голоса и голоса органа, жертву выведут на помост, и как только оборвется ее жизнь — время потечет снова.
И так стояла под горячим ленивым послеполуденным солнцем эта небольшая площадь, затянутая черным сукном, окруженная тройным кольцом алебард, копий и мушкетов, пожираемая сотнями взглядов, с остановленным временем.
Но время шло, время уходило. Его течение ощущалось во всем: и в том, что невидимые певчие выговаривали латинские слова, и в том, что возникали и обрывались и вновь возникали и обрывались фразы органа, и в том, что женщина в смертном балахоне, стоявшая коленями на черных подушках, вздыхала порывисто и громко — во всем этом тоже ощущалось течение времени.
Requiem aeternam dona eis, Domine[105].
«Скоро я перестану быть. Теперь уже скоро. Я еще увижу небо, а потом…
Что же будет потом?
Неужели я не увижу Эльвиры?
Боже, дай мне увидеть Эльвиру. Боже, я верю. Дай мне покой. Дай им всем покой.
Это отпевают меня, и Эльвиру, и всех. Дай им покой, Господи. Dona eis, Domine. Я называю тебе их имена: Эльвира де Коссе, Алеандро де Бразе маркиз Плеазант, Анхела де Кастро, Агнеса Гроненальдо принцесса Каршандара, Каролина Альтисора графиня Менгрэ, граф ди Лафен… я не знаю его имени, Господи, но возьми же и его… Арнор ди Хиглом, дворянин из Каршандара, Франк Делагарди, дворянин из Марвы, шевалье ди Сивлас, дворянин из Отена, Атабас и Веррене, студенты из лии. Вот их имена, Господи. Дай им мир, Господи, помилуй их.
Были еще и другие, Господи, но я не знаю их. Зато Ты знаешь их, Господи. Я не знаю, кто такой дон Мануэль Эччеверриа, но я прошу Тебя, Господи, помилуй и его. Дай мир всем, кто был со мной и погиб за меня».
Так она шептала. Шепота ее никто не слышал, потому что она была одна в этом огромном здании, обвитом черными траурными пеленами.
«Господи, я верю. Чемий лжет Тебе, Господи. Я сказала ему, что я атеистка, потому что я не верю в его Бога. Я хочу говорить с Тобой сама, я — королева.
Господи, помилуй их, помилуй меня. Ты велел прощать, и я прощаю Фраму, прощаю Чемию, прощаю Лианкару, но только помилуй нас. Дай нам мир, Господи.
Господи, укрепи меня. Мне страшно. Господи, дай мне силы умереть!..
Ах, какой был тогда славный ветер, когда мы с ним ехали шагом и его колено касалось моего колена… ветер трепал мои волосы, и они щекотали его лицо… ветер трепал кусты диких роз, и лепестки их летели на нас… ветер обдавал нас волнами аромата этих лепестков и приносил откуда-то издалека запах свежего сена… и впереди темнел хвойный лес… Господи, неужели эти мысли греховны?.. Да, греховны, да, Господи, греховны, я больше не буду, они тянут назад, а назад пути у меня нет. Он умер, я хочу к нему, я буду думать о вечном, Господи, укрепи меня…
Lacrimosa[106]. Нет у меня слез. Ничего моего не осталось, ничего и никого. И сына у меня не осталось, его взял Фрам, он теперь принадлежит Фраму, мой мальчик. Странно, зачем Эльвира это сделала? Фрам ошибается. Ни Эльвира, ни Анхела не присутствовали при родах. Эльвиру выгнала повитуха, а Анхелу Эльвира выгнала сама, еще раньше. Повитуха и еще какая-то женщина были со мной все время. Простые, грубые женщины. Они держали меня, кричали на меня, как на черную служанку: „Упирайся ногами, ну! Ори громче, дурочка! Легче выйдет!“
Я еще помню, как повитуха сказала: „Ну, вот и все, дочка“, — и я еще не соображала, на каком я свете, когда у моих губ оказался мой золотой флакончик… это была Эльвира. А потом она сказала мне, что он родился мертвым. Вот когда я сама чуть не умерла.
Зачем же Эльвира сделала это? Для чего?
А может быть, это и к лучшему. Мне не о чем теперь жалеть. Мальчика у меня нет, я похоронила его еще тогда… мысленно похоронила, Эльвира даже на могилку не пустила меня… я пережила его смерть в Тралеоде. Мальчика забрал Фрам.
О, как я ненавидела тогда Фрама! Ведь это он был виноват в смерти моего мальчика. Он родился раньше срока, потому и умер, думала я, а родился он раньше срока потому, что Мазелер привез мне известие — Фрам… Фрам убил его. Как я тогда ненавидела Фрама! Это мое черное пятно — Фрам.
Откуда же он узнал?.. От повитухи? Она не знала, кто я, и та, другая женщина, не знала. Не Эльвира же, не Анхела… Или, может быть, все-таки Анхела?.. Ну не стыдно ли мне так думать об Анхеле. Анхела, наконец, просто не знала этой тайны. Эльвира не стала делиться даже с ней, она взяла тайну целиком на себя. Да, теперь я понимаю. Анхела, как и я, думала, что мальчик родился мертвым. Она убивалась так, словно это ее мальчик умер, а не мой. А вот Эльвира не плакала. Она ходила вся черная и мрачная, как демон, я даже боялась ее… но она не плакала. Теперь я понимаю почему — у нее была тайна.
Откуда же все-таки узнал Фрам?.. Ах, теперь это совершенно не важно. Такую тайну невозможно скрыть от всех. Благодарю Тебя, Боже, за то, что она досталась именно Фраму. Он лучше всех распорядится ею.
Как бы то ни было — Эльвира, сестра моя, ты поступила правильно. Спасибо тебе, моя Эльвира.
Скоро пению конец. Мне страшно. Сейчас я пойду по этой черной дорожке к светлому пятку — это дверь на площадь. Мне еще больно… мм… но я дойду сама, я пойду медленно, я дойду.
Я не увижу больше ни осени, ни зимы, ни весны. Я не увижу даже ночи.
Я не увижу больше моего замка, родного моего дома, моего леса, моей речки… Девочка любила Большой камень… он был теплый и шероховатый… Ооо! Господи, я не хочу…
Нет, нет, я не хочу жить. Жизнь — это страх. Не думай о жизни. Ее больше нет для меня. Я не согласилась вчера бежать, и я не сожалею об этом. А если бы я согласилась?.. Я умирала бы от страха где-нибудь в темном убежище… вот придут, вот догонят, вот схватят… Нет, не нужно этого. Я не сожалею, не сожалею. Мне нечем жить. На что мне замок, Большой камень, цветник — без Эльвиры, без Давида?.. Я хочу к ним. Я хочу умереть.
Lux aeterna[107]. Боже, Боже, укрепи меня! Боже, Боже, дай мне силы умереть!..»
— Все-таки я не могу этого видеть.
— Так не смотрите, ди Маро. Закройте глаза, и вы ничего не будете видеть.
Грипсолейль и ди Маро, в черных накидках с красным крестом и голубым сердцем, стояли в первой шеренге, у самого эшафота.
— Мне надо было бы умереть в тот день!..
— Так что же вы упустили момент?
— Не рвите мне сердце, Грипсолейль!.. Гилас был неумен, но он счастливее всех нас, он герой, он не изменник…
— Гилас бесспорно был глуповат, что он и доказал своей смертью. И фригийцы подтвердили это экспериментально: дураков — в воду. Вы забыли, как они проволокли мимо нас его голый труп?.. В тот момент Гилас выглядел омерзительно. На редкость глупо было погибать в тот день. Мы были проданы все, на корню, сами знаете кем.
— И вы это знали?!
— А про что я вам толковал постоянно, ди Маро? Даже дуэль у нас с вами случилась, не припоминаете?..
Грипсолейль отвернулся и стал болтать с соседом слева. Ди Биран из второй шеренги присоединился к разговору. Речь шла о какой-то ерунде: цвет офицерских галунов на новой форме, выпивка, покладистая Марион из «Голубого цветка» (раньше называемого «Белым цветком»)… Потом заговорили о судьбе капитана де Милье, командира белых мушкетеров королевы. Он как-то странно исчез в тот день, восьмого июля. Его не обнаружили ни среди живых, ни среди мертвых. Вряд ли его труп могли выбросить в воду — хотя ходил и такой слух, — капитан де Милье все-таки был вельможа, а Принцепс неоднократно внушал своим, чтобы в воду бросали с разбором. Кто-то передавал за верное, что де Милье вырвался из Толета и отправился с двумя мушкетерами — анк-Венком и лейтенантом ди Ральтом — навстречу Викремасингу. Другой тут же опроверг его, заявив, что ди Ральт служит теперь в лейб-гвардии Кейлембара — он видел его вчера своими глазами. «Темна вода во облацех аерных», — щегольнул цитатой Грипсолейль. Ди Маро усиленно кусал губы и дышал, как загнанный конь. Грипсолейль наконец повернулся к нему:
— Бросьте. Героев из нас не вышло, милейший ди Маро, так не рядитесь в тогу. Она вам не идет. Героем, если без смеха, был один наш капитан Бразе, маркиз де Плеазант. У него с самого начала в глазах было написано нечто такое — или он убьет кого-нибудь, или его убьет кто-нибудь, ну, так и вышло. Сама королева рыдала на его трупе. Вот это славная смерть! А мы — что? Мы остались живы, нам делают предложение, мы принимаем его. Королева умерла — да здравствует Принцепс. Или в бунтовщики податься?.. Во имя кого, во имя чего?
— Не во имя, а против!..
— Тьфу ты, чума на дураков! Ди Маро, всякий бунт тем и ценен, что это бунт за что-то, за, а не против чего-то. А за что вы будете бунтовать теперь? За мертвую королеву?..
Ди Маро промолчал. Грипсолейль заговорил снова:
— Вот кого надо истреблять беспощадно — это черных. Когда я подумаю о них, мне даже смеяться не хочется. В тот день я таки славно подшиб двоих святых — отлично задрыгали ногами на паркете! И вчера ночью, выходя из кабака, я зарезал еще одного — прямо в спину всадил. Это уж пятнадцатый.
— Не очень-то последовательны ваши речи, — съязвил ди Маро.
— А если я мщу? Мщу им за моего друга Делагарди? Несчастный Франк, они взяли его!.. Но он не показал на меня… а мог бы — я такой же безбожник, как и он. Я целый месяц не спал, чтобы меня не взяли сонного… Бросьте ваши ухмылки, ди Маро, или я ударю вас!..
— Капитан, тише… капитан… — пронеслось по шеренге.
Свирепый капитан Дикнет прошел перед строем и остановился против Грипсолейля.
— Вы, Грипсолейль, сколько я знаю, — сказал он, — питаете к Лианкару нежнейшую любовь, прости, Господи, мое согрешение.
Грипсолейль мгновенно все понял — каким-то шестым чувством. По лицу его зайчиком промелькнуло жестокое злорадство.
— Да, мой капитан! И я всегда мечтал доказать это ему лично!
— Вам представился случай. Пойдемте со мной.
— Неужели?! — невольно вырвалось у ди Маро. — Капитан, позвольте и мне!..
Дикнет внимательно посмотрел на него.
— Хорошо. Вы тоже. Господа мушкетеры, извольте сомкнуть шеренгу.
Пение в соборе смолкло, и сейчас же ударил низкий погребальный колокол. Вся площадь ворохнулась и опять замерла.
В дверях собора показалась процессия. Шли мурьяны с распятиями в руках, и между ними шел профос под маской, со своим длинным жезлом. Шел Верховный прокурор Масар, одышливый и тучный, в горностаях, достойно несущий на огромной бархатной груди свою должностную цепь, жалованную ему королем Карлом. Шли еще и еще черные фигуры с острыми капюшонами, без лиц, и вот между ними мелькнула белая смертная рубаха и златоволосая голова женщины. За ней шли еще какие-то черные люди, но на них никто не смотрел.
Колокол бил медленно и непрерывно.
Лицо герцога Фрама совсем почернело и казалось еще чернее от белого парадного костюма. Кейлембар, громко сопя, жевал бороду. Сиятельный герцог Правон и Олсан рыдал, закрыв лицо руками в перчатках. Маркиз Гриэльс, крепко закусив губу, неотрывно смотрел на процессию. Он был бледен, как труп. Лианкар также смотрел на процессию, но его лицо, с запудренными следами хлыста, не выражало ровно ничего.
Принцепс первым снял свой белый берет, и за ним все обнажили головы. В темных волосах маркиза Гриэльса ярко блеснула седая прядь.
Дипломаты на своем конце площади сдержанно переговаривались, пока звучал реквием из собора, но при первом ударе колокола все смолкли и обратились в изваяния. Только Босуэлл, Русенгрен и Финнеатль, державшиеся вместе, быстро переглянулись. Колокол бил медленно и непрерывно, и так же медленно продвигалась процессия, и теперь уже все на площади могли видеть между черных рядов белую фигуру женщины.
Балахон был надет на голое тело, и в дверях собора легкий теплый ветерок проскочил под подол, пробежался по ней снизу доверху, ласково погладил. Сукно мягко пружинило, щекотало босые подошвы.
Впереди была черная дорога, черные пологие ступеньки, черное поле эшафота. Подняв голову, Жанна увидела на углах помоста четыре красные фигуры. Сердце у нее дрогнуло помимо воли.
«Чего я боюсь? После всего того, что было там, — бояться мне нечего. Я же хочу умереть. Я хочу к Эльвире.
Ступенька. Шаг. Еще ступенька. Шаг. Третья ступенька, и за ней — черное поле.
Процессия раздвоилась, передо мной никого нет. Еще четыре, пять шагов — и профос, нагнувшись, поднимает черную ткань. Деревянный чурбан и на нем — ярко сверкающий топор».
Жанна зажмурила глаза.
«Не думать о топоре. Не думать. Помнить о капитане Омундсене. Он избавит меня.
Повернуться лицом к собору».
— Угодно Вашему Величеству еще что-нибудь?
Это профос. Жанна взглянула в его красную маску.
— Да. Я лягу сама. Дайте мне одну минуту, я хочу помолиться в последний раз.
Маска пропала. Жанна не смотрела на площадь, на окна — в одном из них Омундсен уже наладил свой арбалет, — она не чувствовала устремленных на нее многих взглядов.
Колокол бил медленно и непрерывно. Жанна подняла глаза к небу.
«Это последние секунды моей жизни.
Это последние мои ощущения этого мира.
Солнечное тепло на моем лице, на открытой шее. Легкий ветерок, ласкающий мою кожу под рубашкой. Небольшая боль в спине, в плечах и в ногах. Мягкое сукно под моей босой ногой, очень теплое, нагретое солнцем. Синее небо.
Высокое, высокое, бездонное, безоблачное, бесконечное, накрывающее всю землю. Оно над всем. Над площадью, над этими высокими башнями собора, над городом, над полями, над всей землей. На полях сжатые снопы. Небо. Синее-синее небо».