Книга вторая. Происхождение целительной мощи королей: сакральность королевской власти в начале Средневековья

Глава первая. Обряд исцеления золотушных больных посредством возложения рук и его популярность до конца XV в.

§ 1. Французский и английский обряды

Мы уже видели, как начали исцелять золотушных с помощью возложения рук короли капетингской Франции и нормандской Англии. Теперь нам предстоит проследить за развитием этого обряда в течение последних столетий Средневековья, вплоть до той поры, когда великий нравственный кризис, разразившийся в конце XV века, поколебал, наряду со столькими старинными верованиями, веру в целительную мощь королей. Для начала займемся внешним обликом, какой с годами принял обряд исцеления.

Поначалу французский и английский обряды были очень похожи. Да и как могло быть иначе? разве второй не был подражанием первому? Впрочем, обе процедуры сперва были весьма примитивны. Однако внутри всякого обряда словно скрывается некая сила, побуждающая его к эволюции; обряд возложения рук на золотушных не был исключением; постепенно он усложнился, и тогда между французским и английским вариантом возникли существенные различия. Эволюция эта в большой мере выходит за рамки данной главы; плоды ее окончательно проявились лишь в Новое время, когда королевское чудо заняло свое место в пышном, разработанном до тонкостей церемониале — принадлежности абсолютных монархий. В данный же момент нам предстоит иметь дело с формами разом и довольно простыми, и довольно зыбкими, изученными лишь отчасти, во всяком случае, в том, что касается деталей; ведь — именно потому, что этикет в Средние века не отличался особенной жесткостью, — мы располагаем очень небольшим числом средневековых памятников церемониального характера.

Итак, первоначальные формы обряда не содержали в себе ничего оригинального. Короли-врачеватели — и это совершенно естественно — повторяли те действия, которые многовековая традиция, запечатленная в житиях святых, приписывала чудотворцам. Подобно благочестивым целителям, о чьих деяниях они знали по рассказам, короли прикасались рукой к больным, чаще всего, насколько можно судить, непосредственно к местам, пораженным болезнью. Таким образом, они, сами того не подозревая, воспроизводили древнейший обычай, родившийся одновременно с самыми старинными верованиями человечества: ведь любое соприкосновение двух тел, а особенно то, которое совершенно при помощи руки, всегда считалось наиболее действенным способом передачи невидимых сил от одного тела к другому. К этому древнему магическому жесту короли прибавили другой, также ставший к тому времени традиционным, но имевший природу сугубо христианскую, — они осеняли крестом пациентов или их раны. Именно рисуя в воздухе крест, святые, как утверждают жития, многократно одерживали победу над болезнями; короли следовали их примеру, во Франции со времен Роберта II, в Англии, по-видимому, также с самого зарождения обряда. Вдобавок для людей благочестивых крестное знамение было непременным спутником всех значительных жизненных событий; как же мог обойтись без него обряд исцеления?[176] Посредством крестного знамения король демонстрировал всем, что его чудотворные способности — дар Господень. Характерно выражение, которое постоянно встречается в английских счетных книгах XIII века: там сообщается не о «возложении рук», совершенном королем, а просто о том, что он «перекрестил» больных[177].

В старинных житиях Эдуарда Исповедника содержится одно любопытное указание. Когда золотушной женщине открылось во сне, что ей следует пойти к королю, сообщают нам агиографы, она узнала из того же сна, что избавится от болезни, если «король умоет ее водой»; в самом деле, когда она явилась ко двору, святой помазал (я воспроизвожу то удивительное выражение, которое употребляет автор «Анонимного жития») больные места кончиками пальцев, смоченных в воде. В этом жесте тоже различим прием гораздо более древний, унаследованный от старинной магии: считалось, что жидкость, в которую чудотворец окунул пальцы, приобретает чудесные свойства. Следует ли отсюда, что короли всегда прибегали к этому приему? Я так не думаю. Все авторитетные описания английского и французского обрядов приписывают целительную мощь прямому прикосновению. Из житий святого Эдуарда невозможно извлечь более точные сведения о том, каким был обряд исцеления при английском дворе в XII веке и позже, ибо эпизод с излечением золотушной женщины, на который советники Генриха I ссылались как на прообраз королевского чуда, конечно, не был полностью ими вымышлен; по всей вероятности, к тому времени, когда Генрих вступил на престол, эпизод этот уже входил в предания об Исповеднике. В других деяниях святого, описанных в тех же житиях, вода также играет очень важную роль. Перед нами — один из центральных агиографических мотивов, который постоянно встречается в житийной литературе, особенно в той, что создана в Великобритании, но не основополагающая черта целительного церемониала, которому английские короли следовали на практике[178].

Тем не менее в этом церемониале по обе стороны Ла-Манша вода все-таки играла хотя и скромную, но все-таки немаловажную роль. Естественно, что, прикоснувшись ко стольким отвратительным опухолям, короли мыли руки. Жест этот, рожденный элементарной тягой к чистоте, вначале не имел никакого отношения к лечению. Но как мог народ не приписать целительной мощи королевской лохани? Оттого, что в нее погружалась исцеляющая рука, она и сама, казалось, обретала целебные свойства. Монах из Корвейского аббатства, Этьенн из Конти, сочинивший в начале царствования Карла VI небольшой трактат о французской королевской власти, описал в нем обряд исцеления золотушных. Король, пишет Этьенн, дотронувшись до больного, омывает руки; страждущие собирают воду, послужившую для омовения королевских рук; в течение девяти дней они пьют ее натощак, преисполняясь благочестия, после чего, «безо всякого другого лечения»[179], ощущают себя совершенно здоровыми. На другом берегу Ла-Манша это странное суеверие, кажется, не наблюдалось, да и в самой Франции в Новое время мы не обнаружим его следов. Однако в Англии, как мы позже увидим, предметом сходного верования стала монетка, даруемая золотушным: в обоих случаях предполагалось, что целебный флюид переходит от королевской руки к той вещи, до которой эта рука дотронулась. Это первичное ядро, сформированное официальным обрядом, постепенно обрастало целым фольклором.

Короли творили чудеса не в тишине. С давних пор французские короли взяли за правило сопровождать традиционный двойной жест несколькими вошедшими в обычай словами. Жоффруа из Болье сообщает, что Людовик Святой, прикасаясь к больным местам исцеляемых, произносил определенные слова, приличествующие обстоятельствам и освященные обычаем, впрочем же слова «истинно святые и католические»[180]. Это те самые «святые и благочестивые слова», которые Филипп Красивый, по преданию, на смертном одре открыл, или, точнее, — ибо в них наверняка не было ничего секретного — напомнил своему преемнику принцу Людовику[181]. Что это были за слова? Приходится смириться с тем, что нам они неизвестны. Позднейшая стереотипная формула, использовавшаяся нашими монархами: «Король руки на тебя возлагает, Господь от недуга тебя исцеляет» — зафиксирована лишь начиная с XVI века. Ни эта фраза, ни что бы то ни было ей подобное, судя по всему, никогда не бывали в употреблении по другую сторону Ла-Манша. Что отнюдь не означает, будто тамошние короли вообще ничего не говорили. Но с их уст слетали одни лишь молитвы.

Разумеется, религия присутствовала и во французском варианте церемонии. Она проникала туда с крестным знамением, а также некоторыми другими способами. Прежде чем выйти к больным, рассказывает Этьенн из Конти, король возносил к небу молитвы. Обычай этот, вероятно, уходил корнями в глубокую древность; но молился ли король вслух или про себя? В XVI веке на этот случай у королей появятся специальные формулы, впрочем, очень короткие и несущие на себе отпечаток позднейших легенд. На фоне этой бедности особенно впечатляет богатство Англии: обряд возложения рук развился там в настоящую литургию, так что казалось, будто король вместе с капелланом совершают настоящее богослужение. К сожалению, самые ранние из сохранившихся памятников английской «золотушной литургии» относятся к Новому времени; первая дошедшая до нас «молитва об исцелении болящих» сочинена в царствование Генриха VIII или, самое раннее, Генриха VII. Понятно, впрочем, что в нее вошли фрагменты молитв более древних и, главное, что весь этот своеобразный ритуал имеет очень древние корни. В философском трактате, написанном в 1344 г., Томас Бредвардин, капеллан Эдуарда III, замечал, что его король, прежде чем начать исцеление, «предается молитвам». Более того: еще в XIII столетии составители счетных книг английского двора, желая сообщить, что король исцелял больных возложением рук, говорят, как я уже указывал, что он их «крестил», а еще чаще — что он их «благословлял»; последний термин стал почти классическим; он встречается у самого Бредвардина и у врача Джона Геддесдена[182]. Конечно, как будет видно из дальнейшего, королевское благословение ценилось в это время не в одной Англии. Сакральная мощь, приписываемая королевской руке, проявлялась в этом покровительственном жесте точно так же, как и в жесте, призванном изгнать болезнь. Казалось бы, люди непременно должны были их отождествить. Тем не менее во французских памятниках это отождествление отсутствует. Напротив, оно постоянно присутствовало в Англии. Дело в том, что англичане имели перед глазами церемониал исцеления, в котором важнейшую роль исполняли слова из церковного словаря.

В чем причины этого разительного несходства двух обрядов? Точного ответа мы не знаем. Быть может — но это всего лишь гипотеза — их следует искать в тех самых кругах, где зародилась английская практика исцеления. Представление о священной роли королевской власти было там обострено полемикой вокруг григорианской реформы: если в окружении Генриха I имелось много клириков, подобных «Йоркскому Анониму», неудивительно, что по их наущению король стал позволять себе квази-священнические жесты, которым позже подражали его преемники.

Изначально, насколько можно судить, короли творили чудеса без всякой системы, исключительно в зависимости от наплыва больных. Гвиберт Ножанский изображает Людовика VI в окружении беспорядочной толпы. Постепенно, однако, по мере того как великие западные монархии цивилизовывались и в придворную жизнь проникала бюрократическая рутина, внешняя сторона королевского чуда сделалась несколько более упорядоченной. Людовик Святой, судя по всему, «возлагал руки на больных» ежедневно или, по крайней мере, во всякий день, когда в том была нужда, но только в определенный час, после мессы; опоздавшие проводили ночь во дворце, где им давали еду и кров, а назавтра в урочный час представали перед королем. Во Франции еще при Филиппе Красивом исцеление практиковалось безо всякой периодичности; так же обстояло дело в ту пору, при трех Эдуардах, и в Англии, где такая неупорядоченность просуществовала до конца XV века; кажется, даже Генрих VII не имел точного времени для возложения рук на больных. Во Франции, напротив, при Людовике XI людей, жаждущих исцеления, собирали в группы и представляли королю всего один раз в неделю; деятельному и занятому монарху это, бесспорно, давало большой выигрыш во времени[183].

В той же Франции не позднее XV века придворные научились сортировать несчастных, являвшихся к своему государю молить об избавлении от мук, ибо к этому времени специализация августейшего врачевателя определилась уже окончательно: он лечил золотуху и только золотуху. Следовательно, необходимо было допускать к нему лишь тех, кто страдает этим недугом; открывая двери другим, придворные обрекали государя на бесполезную трату времени, а быть может, и на частичную потерю своего авторитета: ведь над больными, пораженными не золотухой, его целительные жесты были не властны. Отсюда первый более или менее подробный осмотр, которому, по-видимому, уже в ту пору подвергал явившихся к королю больных придворный врач; всякий, кто желал удостоиться прикосновения королевской руки, должен был сначала предстать перед лейб-медиком. Дело не всегда обходилось без скандалов. Однажды Карл VII находился в Лангре; некий Анри Пейо, кузнец из этого города, пожелал привести к нему свою сестру, слывшую золотушной; люди короля отказали ему по той причине, что золотухи у больной не обнаружили; Анри Пейо, и без того озлобленный из-за потерь, причиненных войной, излил свое разочарование в недобрых речах и призвал проклятие Господне на государя и его супругу, которых именовал безумными. Эти речи, равно как и другие, столь же непристойные, были повторены, в результате несчастному пришлось позже испрашивать королевскую грамоту о помиловании и отдать за нее последние сбережения[184].

Для средневековых государей великодушное отношение к беднякам было четко осознаваемым нравственным долгом, который они исполняли, не скупясь. Всякий, кому довелось просматривать расходные счета королевских домов, как во Франции, где, к несчастью, документы такого рода почти не сохранились, так и в Англии, где их осталось довольно много, знает, что милостыня занимает в них весьма значительное место[185]. Между тем среди больных, приходивших просить короля об исцелении, было множество неимущих. Очень скоро установился обычай помогать им деньгами. Во Франции при Филиппе Красивом помогали, судя по всему, исключительно тем, кто прибыл издалека, чужестранцам или французским подданным, проживающим на окраинах королевства, причем сумма дара колебалась между 20 су (составлявшими, судя по всему, в 1307 и 1308 гг. обычную выплату) и 6 или даже 12 ливрами[186]. Не стану говорить о последующих царствованиях: от Филиппа IV до Карла VIII какие бы то ни было сведения о королевской милостыне отсутствуют полностью. В Англии при Эдуарде I, Эдуарде II, Эдуарде III милостыня золотушным неизменно равнялась одному пенни[187]. Английские короли подавали гораздо меньше, чем французские, потому что подавали гораздо шире. В самом деле, все или почти все приходившие к ним больные что-нибудь получали от короля; исключение, возможно, составляли, и то на первых порах, лишь самые знатные и богатые пациенты, державшиеся в стороне. Впрочем, и эти исключения были, по-видимому, большой редкостью; в противном случае в графе «расходы» не стояли бы те громадные цифры, которые я скоро приведу. Вероятно, очень скоро все это прекратилось: в новое время ничего подобного уже не существовало. В эту эпоху монета сделалась в глазах публики главной составляющей обряда исцеления; не получить ее из рук короля значило подвергнуться чудотворному воздействию лишь наполовину. В дальнейшем я буду более подробно говорить об этом суеверии, но упомянуть о нем мне было важно уже теперь; своими корнями оно уходит в глубь Средневековья, ибо происхождение его невозможно объяснить иначе, как рано сложившейся при английском дворе привычкой вслед за исцеляющим возложением рук подавать больному милостыню.

Мы уже знаем, какими ритуалами и церемониями было обставлено чудесное исцеление. Теперь следует задаться вопросом, какой отклик королевские притязания находили в народе. Короли выдавали себя за чудотворцев: верили ли им подданные? Короли выдавали себя за врачевателей: кто были их пациенты?


§ 2. Популярность возложения рук

Мы помним, что в Англии при трех следовавших один за другим королях, Эдуарде I, Эдуарде II и Эдуарде III (1272–1377), все — или почти все — больные получали после того, как король возлагал на них руки, небольшую милостыню, размер которой был раз и навсегда ограничен одним пенни. Из некоторых других счетов мы можем узнать, во что в разные эпохи обходились монархии эти пожертвования. Расходы, приводимые либо целиком за отчетный период, либо, что гораздо предпочтительнее, расписанные по дням, неделям, половинам месяца, производят сильное впечатление. Для начала сообщим цифры безо всякого комментария (которым мы займемся позже)[188].

Из трех названных мною государей первый предстает, согласно нашим источникам, впрочем, к несчастью, слишком отрывочным, чтобы позволительно было делать масштабные сравнения, своеобразным «рекордсменом» по творению чудес. Эдуард I «благословил» за 28-й год своего царствования 983 человека; за 32-й год — 1219 человек; за 18-й год — 1736 человек. Для других годов цифры чуть более скромны: за 25-й год — 725 человек, за 5-й — 627, за 17-й — 519, наконец, за 12-й — 197 человек[189].

Перейдем к Эдуарду II. Единственная годовая цифра, которой мы располагаем применительно к его царствованию, невелика: за 14-й год царствования (с 8 июля 1320 по 7 июля 1321 г.) он возложил руки на 79 человек. Однако другие данные, не имеющие столь жестких хронологических привязок, позволяют составить о целительных способностях этого короля более лестное мнение: в 1320 г. с 20 марта по 7 июля, иными словами, всего за 4 месяца, к нему явилось 93 больных; в 1316 г. с 27 июля по 30 ноября, за период чуть более долгий, он принял 214 человек[190].

Эдуард III с 10 июля 1337 по 10 июля 1338 г. исцелил 136 человек. То был год довольно бедный на чудеса; однако далеко не всегда дело обстояло таким же образом. С 12 июля 1338 по 28 мая 1340 г. — за срок, немного превышающий 22 месяца, — число исцеленных достигло 885, иными словами, на год их в среднем приходилось около 500. С другой стороны, с 25 января 1336 г. по 30 августа 1337 г., то есть за 19 месяцев, число исцеленных не превысило 108[191].

В целом все эти цифры весьма внушительны. Они позволяют составить очень лестное представление о чудотворной славе Плантагенетов. Томас Бредвардин, умерший в 1349 г. в сане архиепископа Кентерберийского, сообщает в сочинении, написанном им еще в бытность капелланом Эдуарда III, что о чудесах, совершенных его повелителем, свидетельствуют «сами исцеленные больные, и особы, присутствовавшие при исцелении либо видевшие его плоды, и народы разноплеменные, и всеобщая молва о сих исцелениях»[192]. Преувеличивал ли Бредвардин популярность английского обряда? Счета заставляют преодолеть соблазн ответить на этот вопрос утвердительно. Слава, о которой говорит Бредвардин, — не просто риторическая фигура; влекомые ею, целые толпы, подчас более тысячи человек в год, устремлялись ко двору английского короля.

Цифровыми данными относительно лечебной деятельности французских королей мы не располагаем. Можно, однако, предположить, что в ту пору они пользовались успехом ничуть не меньшим, чем их соседи. На сходных верованиях вырастал в обеих странах сходный обряд. К услугам Филиппа Красивого, как мы сейчас увидим, прибегали не только его собственные подданные; в дни, отведенные для возложения рук, к королю являлись испанцы, итальянцы, а также французы, проживавшие в самых отдаленных и непокорных феодах; надо полагать, что обитатели его собственных владений верили в него не менее пылко, чем пациенты чужестранные или получужестранные. Бредвардин, признающий за французскими государями такую же чудотворную мощь, как и за Плантагенетами, пишет, что «в обоих королевствах молва единогласно» прославляет королевское чудо. В том, что касается Англии, документы полностью подтверждают его свидетельство; бесспорно, те же самые выводы можно было бы сделать и из французских документов, будь они представлены в архивах более полно.

Однако английские цифры, в целом столь внушительные, весьма разнообразны в деталях. Судя по всему, различия эти объясняются не характером источников, откуда они нам известны: королевские счетные книги при Эдуарде III велись не менее тщательно, чем при Эдуарде I, а в течение двенадцатого года царствования этого государя не менее тщательно, чем в течение восемнадцатого; самые низкие цифры, таким образом, столь же достойны доверия, что и самые высокие. В чем же причина столь резких колебаний?

Для некоторых годов эту причину назвать очень легко. Король воюет или путешествует и потому редко находит время для исполнения обряда, который, во-первых, носит сугубо мирный характер, а во-вторых, лишь в исключительных случаях совершается вне родной земли; порой в течение нескольких месяцев король вообще не имеет никакой возможности выказывать свою чудодейственную мощь. С 20 ноября 1283 по 19 ноября 1284 г. (12-й год царствования) Эдуард I возложил руки, как мы уже сказали, всего на 197 больных. Присмотримся к этому счету повнимательнее. Мы увидим, что 185 исцелений из этих 197 приходятся на период до 15 марта[193]; дело в том, что именно в этот день Плантагенет въехал в Уэльс, стремясь довершить его покорение; он оставался там до 19 ноября. Из двенадцати оставшихся пациентов трое предстали перед королем во время его короткого пребывания на границе, в графстве Честер[194]; остальные девять были, скорее всего, солдаты или принявшие сторону короля жители Уэльса. 983 больных, занесенных в королевские счетные книги за период с 20 ноября 1299 по 19 ноября 1300 г. (28-й год царствования), в реальности были приняты королем вовсе не в течение целого года. Упоминания о королевских исцелениях в реестрах резко обрываются 12 декабря; дело в том, что 13 декабря король во главе своей армии вошел в Шотландию, все еще охваченную восстанием. Упоминания об исцелениях вновь возобновляются после 3 января: ведь 1 января Эдуард возвратился на английскую землю. Снова они прекращаются после 24 июня: ведь 5 июля двор вновь отбыл в Шотландию. 725 больных, приходящихся на 25-й год царствования (с 20 ноября 1296 по 19 ноября 1297 г.), на самом деле получили королевское благословение в течение короткого отрезка времени, который продлился немного меньше 9 месяцев и окончился 18 августа; между 22 и 27 числом этого месяца Эдуард отплыл морем во Фландрию, где и оставался до конца финансового года, никого не излечивая. Об Эдуарде III у нас сведений гораздо меньше. Мы располагаем лишь общими суммами, относящимися к продолжительным отрезкам времени. Однако и здесь бросается в глаза, что 885 больных, принятых королем за те почти два года, что протекли с 12 июля 1338 по 27 мая 1340 г., нельзя считать постоянной средней величиной, ибо почти все исцеления этого периода были, как мы сейчас увидим, совершены на континенте.

В других случаях короли, насколько можно судить, уделяли мало времени целительному обряду потому, что неотложные дела почти не оставляли им досуга. С 25 января 1336 по 19 июля 1338 г. Эдуард III совершил чуть меньше 244 исцелений[195]; замечательно, что этот период слабой чудотворной активности совпал с периодом чрезвычайно большой активности в области военной и дипломатической, — активности, связанной с подготовкой к войне с Францией. Точно так же в 1283–1284 гг., даже не пересекши еще границу Уэльса, Эдуард I благословил за четыре месяца всего 187 человек, гораздо меньше, чем обычно; вероятно, в основном он посвящал время беседам или отдаче важных распоряжений, призванных ускорить покорение старого кельтского края.

Путешествия, войны, приготовления к войнам — эти случайные обстоятельства, объясняющие незначительность некоторых из приведенных нами цифр, — нимало не влияли на самую веру в могущество королевской руки. Мы знаем далеко не всё; нам неизвестны многие другие обстоятельства того же рода: болезни государей, дворцовые праздники, эпидемии, голод, опасность передвижения по дорогам, — которые могли и в другие периоды отвлекать королей от исполнения их чудотворных обязанностей или на некоторое время уменьшать наплыв подданных, жаждущих исцеления. Было бы неверным объяснять все или даже некоторые уменьшения общего числа людей, подвергнувшихся возложению рук в тот или иной период, некими колебаниями веры в чудо с исцелением золотушных. Три счета, оставшиеся от царствования Эдуарда III, содержат цифровые показатели, значительно уступающие тем, какие относятся к царствованию Эдуарда I; следует ли видеть в этом факте указание на упадок веры в королевское чудо? Нет, не следует, ибо ни один из периодов, отраженных в этих документах, нельзя назвать нормальным. Тем не менее, статистические данные, связанные с возложением рук, достойны внимания историка, желающего восстановить подробную эволюцию монархического верноподданства. Та картина этого чувства, которую рисуют литературные тексты и официальные документы, зачастую оказывается искаженной и никогда не вызывает доверия; напротив, счета английского и даже французского двора позволяют нам составить живое представление об этом чувстве по одному из самых непосредственных и характерных его проявлений; порой, в виде исключения, они отражают даже его колебания.

Начнем с Эдуарда II. Все авторы хроник, а вслед за ними и большинство современных историков стараются убедить нас, что этот государь, имевший посредственный ум, слабый характер и скверное окружение, подозреваемый в отвратительных пороках, вдобавок преданный своими ближними и закончивший жизнь самым жалким образом, был монархом непопулярным[196]. Однако эти свидетельства небесспорны; вполне возможно, что в них просто-напросто отразилась ненависть, которую питала к королю знать. А что думал простой народ? Обратимся к нашим счетам. Три цифры, которые они дают для царствования Эдуарда II, довольно низки, причем объяснить этот факт нельзя ни выездом короля за границу своей страны, ни военными приготовлениями[197]. Главное же, что цифры идут по нисходящей: в 1316 г. 214 больных, получивших благословение примерно за четыре месяца; с 20 марта 1320 г. по 7 июля того же года, то есть приблизительно за тот же отрезок времени, — только 93 больных; с 8 июля 1320 г. по 7 июля 1321 г., за целый год — всего 79 человек. 1320–1321 годы — это время, когда у слабого короля появляется противник в лице его племянника Томаса Ланкастера, личности также довольно посредственной, но из которой, однако, народное мнение сделало героя; после того, как 22 марта 1322 г. он погиб на плахе, ему стали приписывать различные чудеса[198]; нет никакого сомнения в том, что начиная с 1320 г. популярность Эдуарда начала меркнуть, затмеваемая восходящей звездой его соперника. От государя, лишившегося авторитета, исцелений не ждали.

Выше мы уже упоминали о том, что в 1299–1300 гг. чудотворная мощь, казалось, совершенно покинула Эдуарда I, лишь только он ступил на шотландскую землю: дело в том, что в ту пору почти вся Шотландия была охвачена восстанием против английских завоевателей. Рассмотрим, однако, как обстояли дела в том же краю в течение 32-го года царствования Эдуарда I (1303–1304). Покорение Шотландии завершается; многие бывшие противники переходят на сторону короля; в феврале сам регент и большинство графов сдаются; присоединение Шотландии становится привычным фактом жизни. До 25 августа 1304 г. Эдуард пребывает севернее Твида и благословляет за этот период (начавшийся 20 ноября 1303 г.) не менее 995 больных. Трудно предположить, что в число этих страдальцев входили исключительно англичане из королевской свиты; наверняка там было и немало шотландцев. Многие жители прежде непокорного края начинали признавать Плантагенета законным монархом: они молили его совершить чудо.

Короли Франции и Англии в равной мере притязали на то, чтобы их считали целителями. Между тем король Англии владел землями на континенте, которые пожаловал ему в ленное владение король Франции. Кого же из двух чудотворцев-соперников просили об исцелении золотушные этих полуфранцузских — полуанглийских земель? Мы располагаем очень подробными сведениями о числе исцелений, которые Эдуард I совершил, путешествуя в первой половине 17-го года своего царствования по своим Аквитанским владениям; он возложил там руки на нескольких больных в Кондоме, в Конда близ Либурна и других местах; однако общее число этих больных очень невелико: 124 человека примерно за семь месяцев; зато возвратившись в Англию, он за три с лишним месяца, протекших после 12 августа, возложил руки на 395 страждущих[199]. По всей вероятности, жители Бордо и Гаскони ценили короля-вассала не так высоко, как сеньора его фьефа; ниже мы увидим, что даже сами бордосцы не считали зазорным молить об исцелении короля из рода Капетингов.

Положение, вероятно, изменилось, когда Плантагенеты провозгласили себя королями Франции. В 1297 г. Эдуард I, добравшись до Фландрии, сразу перестал исцелять больных: ведь в этом краю, номинально принадлежавшем Франции и, во всяком случае, никак не связанном с английской короной, он был всего лишь чужестранным монархом[200]. Теперь перейдем к Эдуарду III. Мы помним, что в списке расходов его двора за период с 12 июля 1338 по 27 мая 1340 г. значилось 885 больных, получивших благословения. Между тем из этих двадцати двух месяцев Эдуард провел в Англии меньше четырех месяцев, да и те не подряд, а в два приема[201], остальное же время он находился на другом берегу Ла-Манша, занятый войной против Филиппа де Валуа или переговорами с нидерландскими сеньорами и буржуа; в частности, он объездил всю Фландрию и принадлежавшие Франции северные области; одним словом, он почти не покидал королевства Капетингов, на которое претендовал как на причитающееся ему наследство. Трудно поверить, что 885 страждущих подверглись чудесному исцелению меньше чем за четыре месяца и что все они входили в ближайшее окружение английского монарха; гораздо больше оснований предположить, что большинство из них были жителями континента. Государь, которого 26 января 1340 г. жители Гента чествовали как французского короля, вполне мог применять свой чудесный дар на французской земле.

Английские счета привели нас во Францию. Останемся здесь и, возвратившись на несколько лет назад, к той поре, когда законность власти Капетингов еще не подвергалась сомнению, вглядимся в восковые таблички, которые служили расходными книгами казначеям Филиппа Красивого. Те таблички, которые охватывают периоды, во-первых, с 18 января по 28 июня 1307 г., а во-вторых, с 1 июля по 30 декабря 1308 г., заполнял Рено де Руа. Человек этот был весьма педантичным чиновником; он не только с величайшей точностью указывал суммы, выданные лицам, «страдающим королевской болезнью», — вместо того, чтобы, по примеру своих предшественников, смешивать эти подаяния со всеми прочими, — он не поленился всякий раз указывать около выданной суммы имя и место жительства больного, — сведения, бесценные для историка, хотя до сих пор никто, за исключением, кажется, одного лишь аббата Лебефа[202], не обратил на них внимания. Как мы помним, в ту пору деньгами награждали не всех золотушных; право на милостыню имели лишь те, кто пришли издалека. Таким образом, французские придворные таблички, в отличие от английских документов, не позволяют составить представление обо всей картине в целом. Зато, благодаря исключительной дотошности Рено де Руа, они позволяют нарисовать с большими подробностями портрет чудом исцеленных[203].

Социальное происхождение лиц, которых исцелял король, в табличках, как правило, не указано. Тем не менее можно без труда констатировать, что в толпе страждущих, стекавшихся к королю, были представлены все сословия. Девица (demoiselle) Жанна де ла Тур, которая 12 мая 1307 г. в Пуатье была удостоена прикосновения королевской руки, а затем получила от Вивьена-причетника 60 су, наверняка была благородного происхождения[204]. Услугами царственного врачевателя не пренебрегали и монахи: среди явившихся к королю за исцелением только за 1307–1308 гг., в течение примерно двенадцати месяцев, были один августинец, два францисканца и одна францисканка (напомним, что мы располагаем данными лишь относительно чужестранцев или французов, проживавших в отдаленных областях)[205].

Имена больных, живших поблизости от двора, то есть проживавших в 1307 и 1308 гг., когда Филипп Красивый не продвинулся к югу дальше Пуатье, на севере Франции, нам, как правило, неизвестны: ведь в принципе им милостыня не полагалась. Тем не менее в списках Рено де Руа фигурируют, в виде исключения, Нормандия (Эльбеф), Артуа (Монтрей-сюр-Мер), Шампань (Ане возле Сент-Мену); вероятно, Агнесса из Эльбефа, Жилетта Кастелянша из Монтрея, Маргарита из Анса были женщины такие бедные, что отказать им в подаянии было никак невозможно[206]. Записи, касающиеся более отдаленных областей, представляют особенно большой интерес. Из них видно, что в чудотворную мощь Капетинга верили люди, жившие в стоявших особняком центральных провинциях, в недавно присоединенной к французскому королевству Тулузе, в Бигоре — далекой пиренейской долине, секвестрованной королем менее двадцати лет назад; верили в нее и подданные крупных вассалов короля — жители Бургундии, наполовину независимой Бретани, Монпелье, подчинявшегося королю Майорки, и Бордо, континентальной столицы Плантагенетов[207].

Попытаемся осмыслить все эти факты. Мы говорим о 1307 и 1308 годах; это трагическая пора; очень скоро потребность в деньгах, с каждым днем становящаяся все более острой, доведет короля-Капетинга до скандального осуждения тамплиеров. Нет сомнения, что гнет королевской налоговой системы делается почти невыносимым для народа. Неважно! Все равно из всех концов королевства больные стекаются к королю Франции. Если в Генгане — самом сердце Бретани, говорящей по-бретонски, или в окрестностях Тулузы — в краю языка «ок», бывшем центре альбигойской ереси, бедные люди заболевают золотухой, то, взявши в руки дорожный посох, они отправляются трудными, а порой и опасными дорогами в замки Иль-де-Франса или долины Луары, где пребывает их государь; они приходят молить его о чуде. 13 декабря 1307 г., в разгар зимы, двор находился в Немуре, на берегу Луэна; туда пришел человек по имени Гилельм; пришел он из местечка Обан, расположенного в Бигоре, на террасах, нависающих над Верхним Адуром; он проделал большой путь, чтобы удостоиться такой милости, как прикосновение королевской руки[208]. Все, что говорится в литературных произведениях о королевской власти, о ее престиже, о ее священной роли, не так красноречиво, как эта история смиренного подданного французской короны!

Жители Лангедока, Бордо, Бретани, как бы далеко от Парижа они не находились, были, что ни говори, французами, и исцеления они ждали от своего короля. Точно так же шотландцы, получавшие благословение от Эдуарда I, чьими подданными они сделались, или фламандцы, благословляемые Эдуардом III, в котором они видели подлинного наследника французской короны, ждали чудес от этих монархов исключительно потому, что считали их своими законными повелителями. Имелись ли в вереницах страдальцев, представавших перед королями-чудотворцами по обе стороны Ла-Манша, иностранцы в прямом смысле этого слова? Бредвардин сообщает, что к его королю «шли люди толпами отовсюду, из Англии, из Германии, из Франции»[209]. Английские счета, содержащие только цифры, не позволяют проверить это утверждение; однако, судя по всему, мы можем доверять словам королевского капеллана: по должности он вынужден был помогать своему повелителю при совершении чудесного обряда; вдобавок все другие его утверждения отличаются большой точностью. Среди тысяч страждущих, удостоенных прикосновения Плантагенетов, наверное, были не одни лишь их подданные. Что же до Капетингов, то таблички времён Филиппа Красивого наглядно свидетельствуют об их общеевропейской славе.

Начнем с Империи. Вдоль всей западной границы Франции тянулись с севера на юг земли — после Верденского раздела отошедшие к Лотарю, — которые номинально подчинялись германскому государю, но в реальности уже тогда не в меньшей степени зависели от Франции. Особенную активность проявлял здесь Филипп Красивый. Историки не раз описывали его «экспансионистскую политику»[210], однако обычно они обращают внимание лишь на те факты, которые фигурируют в хрониках или дипломатических бумагах: договорах с городами или сеньорами, делопроизводственных бумагах, договорах о совместном владении. Между тем хотелось бы проникнуть глубже, хотелось бы понять, что именно думали о королях с лилиями в гербе жители этих областей, постепенно подпадавших под влияние Капетингов. Но как это сделать? Во всяком случае, благодаря Рено де Руа мы знаем, что при необходимости эти люди обращались именно к Капетингам, именно их молили сотворить чудо. В действенность прикосновения королевской руки верили в Лотарингии, в том самом городе Меце, епископов которого французское правительство в начале XIV века неоднократно пыталось призвать себе в союзники. Верили в него также и на юге, в Лозанне, в Савойе, и на берегах Роны, в провансальском Тарасконе[211].

Та же вера была сильна и в областях, еще больше отдаленных от Франции, в государствах действительно иностранных: по ту сторону Пиренеев, причем не только в маленьком королевстве Наваррском, которое французская королева принесла в приданое своему супругу, но и в собственно Испании, а главное, по ту сторону Альп. Только в 1307 и 1308 гг. к королю явилось по крайней мере шестнадцать итальянцев: ломбардцы — в частности, жители Милана, Пармы, Пьяченцы, — Джованни из Вероны, четверо венецианцев, один тосканец, два жителя Романьи, одна женщина из Урбино, один монах из окрестностей Перуджи[212]. Это примерно та эпоха, когда Данте уподоблял династию Капетингов «зловредному растенью», которое наводит мрак на всю землю[213]. У этой монархии-захватчицы имелось разнообразное оружие, и в том числе — чудеса. Легко себе представить, какими превосходными пропагандистами послужили, возвратившись домой, в августинский монастырь в Умбрии или в «тучную» Болонью, брат Грегорио или дама Кьяра, если по случайности прикосновение королевской руки в самом деле принесло им облегчение![214]

Политика Филиппа Красивого по отношению к церкви казалась некоторым исследователям историческим парадоксом. Этот государь, нанесший папству столь жестокий удар, был, в этом не может быть никаких сомнений, человеком глубоко религиозным, набожным, почти аскетом[215]. Он нисколько не походил на такого государя, как, например, Фридрих II Гогенштауфен. Как же объяснить его поведение? Загадка, возможно, не так сложна, как кажется на первый взгляд. Мы слишком часто забываем, кто такой был Бонифаций VIII. Этот умеренно легитимный папа, обязанный тиарой исключительно «великому отказу» своего предшественника, иначе говоря, отречению, которое было подписано при подозрительных обстоятельствах и само по себе выглядело весьма сомнительным, этот гонитель Спиритуалов казался многим истинным христианам личностью скандальной. Лишь стараниями Шарры Колонны и Ногаре он сделался мучеником. Тем не менее, в состоянии души благочестивейшего монарха, который вдохновил или, по крайней мере, дозволил, а затем защитил блеском своего имени незабываемое покушение на главу церкви, остается что-то непонятное; что же сказать об умонастроении его слуг, по большей части добрых католиков, — ведь они почти всегда выказывали благочестие еще более строгое? Изучение обряда возложения рук, пожалуй, поможет пролить свет на эту психологическую проблему. В оправдательной записке Ногаре и Плезиана, составленной в 1310 г., длинное похвальное слово королю заканчивается словами, представляющими в определенном смысле его кульминацию: «Господь творит его руками над страждущими чудеса несомнительные»[216]. Не стоит видеть в этой фразе обычное адвокатское плетение словес. Для современников она выражала неоспоримый факт, определявший целое мироощущение. Та же надежда, которая заставляла паломников отправляться к великим святыням, побуждала толпы больных, жаждущих исцеления, отправляться ко двору монарха из рода Капетингов. Перуджа и Урбино, города, которые, по крайней мере теоретически, являлись папскими владениями, поставляли ему своих золотушных даже в 1308 г. — дата, достойная внимания, — то есть через пять лет после инцидента в Ананьи. Избранный сосуд Всевышней благодати, чудесный врачеватель, к которому почти все католики взывали как к святому, французский король не казался ни своим подданным, ни себе самому обычным светским государем; слишком сильно было в нем божественное начало, чтобы он счел себя обязанным склонять голову перед Римом. Кто может знать, какую тайную гордость взращивало в сердце Филиппа Красивого сознание его чудотворной мощи? и как укрепляло в тяжелые минуты дух его верных слуг зрелище страждущих, стекающихся к королевскому порогу со всех концов Европы?

Вторая половина XIV и весь XV век были для монархий, вначале французской, а затем и английской, эпохами кризисными. Во Франции соперничество Валуа и Плантагенетов, иностранное нашествие, всевозможные политические и социальные смуты, а в Англии смена династий и гражданская война расшатали остов государства. Что происходило в это неспокойное время с верой в королевское чудо? не претерпела ли она каких-либо изменений? Узнать это было бы очень желательно, однако точными данными мы не располагаем. Счетные книги английского двора частично сохранились, однако на интересующий нас вопрос они ответа не дают, ибо в этот период суммы милостыни для золотушных в них не обозначены. Некоторые исследователи делают отсюда вывод, что в эту пору короли перестали быть целителями или, по крайней мере, занимались исцелениями гораздо реже, чем прежде. Я придерживаюсь иного мнения. На мой взгляд, умолчания объясняются переменой в системе ведения счетов; священник, заведовавший раздачей милостыни, наверняка, как и прежде, выдавал больным какие-то деньги, однако в книгу расходов их теперь заносили не отдельно, а вместе с другими выплатами. Мы знаем общую сумму королевской милостыни, но не знаем, как именно распределялись деньги между разными категориями бедняков. Вообще нет никаких оснований сомневаться в том, что и в Англии, и во Франции во время Столетней войны и войны Алой и Белой розы короли не переставали исцелять золотушных больных; об этом свидетельствуют многочисленные и разножанровые тексты: хроники, медицинские сочинения, политические памфлеты; жаль только, что тексты эти не позволяют нам судить о популярности целительного обряда.

Трудно, однако, предположить, что разыгравшаяся в Англии борьба между разными ветвями королевского рода хотя бы отчасти не ослабила народную веру в чудесную мощь государей. Впрочем, в обсуждении этого вопроса нам нет нужды ограничиваться предположениями. В сочинении великого юриста сэра Джона Фортескью, сторонника Генриха VI, мы находим недвусмысленное свидетельство того факта, что вера народа в королевское чудо в ту пору пошатнулась. Высланный в Шотландию, Фортескью в 1461–1463 гг. написал в защиту своего повелителя несколько трактатов; все они дошли до нас; в них Фортескью отрицает наличие у Эдуарда IV, в тот момент восседавшего на английском престоле, чудотворного дара; по его мнению, даром этим обладает один лишь Генрих VI: «от прикосновения его чистейших рук… еще и сегодня больные, страдающие королевской болезнью, и даже те, от кого отказались врачи, обретают, с божьей помощью, столь желанное здоровье, и свершается сие во славу Всевышнего, ибо из благодати Господней проистекает благодать здоровья, и очевидцы сих чудес укрепляются в преданности своей королю, который, милостью Божией, подтверждает еще более неоспоримо право свое на монарший титул»[217]. Иными словами, сторонники Ланкастеров отказывали представителям рода Йорков в способности творить чудеса. Несомненно, их политические противники отвечали им тем же. Каждый лагерь стремился опорочить обряд, совершаемый в лагере противника. Могло это не дискредитировать хоть отчасти весь обряд в целом? Законный король, думали люди, умеет исцелять; но какой из королей законный? Дать совершенно точный ответ на этот деликатный вопрос было зачастую весьма затруднительно, и это не могло не уменьшить потока больных, прежде толпами устремлявшихся к королю в дни, отведенные для прикосновений. Точных численных данных, свидетельствующих об этом уменьшении веры в королевское чудо, у нас, как уже было сказано выше, нет; однако косвенное доказательство имеется, и заключается оно в следующем.

Вскоре после окончания войны Алой и Белой роз в счетных книгах Генриха VII и Генриха VIII вновь появились некоторые записи, связанные с возложением рук. Они немногочисленны, но объясняется это, судя по всему, их неполнотой. Большинство больных, по-видимому, получали деньги из общего бюджета милостыни, подробной росписи которого у нас нет; мы знаем только о некоторых выплатах, которые были сделаны в виде исключения лицами, не имевшими отношения к королевской службе милосердия, и которые по этой причине были занесены в придворные счетные книги, частично дошедшие до нас. Итак, для эпохи первых Тюдоров, равно как и для непосредственно предшествовавшего ей периода, мы не располагаем ежегодной статистикой, подобной той, какую мы привели для царствований Эдуарда I, Эдуарда II, Эдуарда III. Поэтому вместо того чтобы заниматься общими суммами, рассмотрим в счетах Генриха VII отдельные статьи, касающиеся «исцелений». Чудесно исцеленные получают неизменно по 6 шиллингов 8 пенни. Во времена трех Эдуардов сумма, как я уже отмечал, была также неизменной, но куда более скромной: исцеленным платили по одному пенни. Разумеется, сравнивать надо не голые цифры: бессмысленно говорить, что б шиллингов 8 пенсов равняются 80 денье, ибо во времена Генриха VII тем же словом «пенни» обозначали гораздо меньшее количество драгоценного металла, нежели, например, в XIII веке; постоянное падение ценности монет — одна из особенностей экономической истории Средневековья. Тем не менее мы можем быть уверены, что милостыня, подаваемая Генрихом VII, была гораздо щедрее той, какой довольствовались пациенты Эдуарда I и даже Эдуарда III. При этом последнем государе одно пенни представляло собою серебряную монетку, весившую чуть меньше полутора граммов[218].

При Генрихе VII и в первые годы царствования Генриха VIII 6 шиллингов 8 пенсов представляли собою золотую монету весом чуть больше 5 граммов[219]; ее называли «ангелом», поскольку на ней было выбито изображение архангела Михаила. При Тюдорах «ангел» был монетой, специально предназначенной для обряда возложения рук; ту же роль он продолжал исполнять при Стюартах. Его ценность в качестве счетной денежной единицы изменялась, как и ценность всех прочих металлических монет, в зависимости от финансовой политики; в 1526 г. Генрих VIII довел ценность «ангела» до 7 шиллингов 6 пенсов[220] и тем самым «ослабил» его, однако больные на этой операции ничего не потеряли; они продолжали получать точно 7 шиллингов 8 пенсов, иначе говоря, им выдавали ту же самую золотую монету, что и раньше: настолько важным представлялось не обмануть их ожиданий и оставить за ними право на неизменное количество драгоценного металла. Что же до покупательной способности звонкой монеты в различные эпохи, то нынешнее состояние исторической науки не позволяет определить ее абсолютно точно. Тем не менее нам известно, что до «Черной Смерти» одно пенни составляло дневной заработок тех, кто ворошит сено, то есть довольно плохо оплачиваемых работников, в начале же XVI столетия «ангел» равнялся плате, получаемой известным врачом за одну консультацию: контраст очевиден[221]. Подведем итоги: если в царствование Эдуарда III милостыню золотушным подавали серебром, то при Генрихе VII ту же милостыню стали подавать золотыми монетами, и вдобавок абсолютная ценность ее сильно возросла. Когда произошло изменение? при Генрихе VII или до него? сразу или постепенно? Мы не знаем. Кажется, первым королем, который начал чеканить «ангелов», был Эдуард IV; однако использовал ли он эти монеты в целительном обряде? Ничто не позволяет ответить на этот вопрос утвердительно. Точно мы знаем лишь одно: любопытная трансформация, в результате которого милостыня, подаваемая больным, превратилась в настоящую награду, приманку для тех, кто колеблется, не решаясь отправиться к королю и подвергнуться возложению рук, свершилась в тот самый кризисный период, когда государи, оспаривавшие друг у друга корону, отрицали наличие у соперника права творить чудеса. Поверить в то, что это всего лишь совпадение, трудно. По-видимому, каждый претендент пытался любыми средствами привлечь к себе золотушных, алчущих исцеления: ведь выказывая свой чудотворный дар, короли наилучшим способом «подтверждали», по выражению Фортескью, свое «неоспоримое» право на корону. Во Франции, где подобного соперничества не наблюдалось, сумма, выдаваемая пациентам, оставалась весьма скромной; при Людовике XII и Франциске I она равнялась 2 турским су, или двум крохотным серебряным монеткам[222]. Не следует ли отсюда, что поразительный рост английской милостыни объяснялся исключительно соперничеством двух королевских домов?

Впрочем, несмотря ни на что, вера в королевское чудо пережила все политические смуты. Мы скоро увидим, какими глубинными психологическими феноменами это объяснялось. Однако в то время, до которого мы добрались в своем рассказе, вера эта имела, кроме полубессознательных умонастроений, и другие опоры: медицинская наука, богословие, политическая философия занялись ею и освятили ее авторитетом писанного слова. Посмотрим же, что писали книжники и, в первую очередь, врачи.


§ 3. Исцеление золотушных посредством возложения рук в средневековой медицинской литературе

Судя по всему, долгое время авторы медицинских сочинений избегали каких бы то ни было упоминаний о чудотворной мощи королей. По правде говоря, большинство из них просто-напросто более или менее раболепно переписывали или комментировали либо античных, либо арабских авторов, и молчание их во многом объяснялось тем, что о королевском чуде ни слова не говорилось в сочинениях, служивших им образцами. Однако имелась, по всей видимости, и другая причина молчания, которую мы без труда поймем, когда выясним, при каких обстоятельствах это молчание было прервано.

«Трактат о медицине» (Compendium Medicinae), который пользовался в Средние века немалой известностью, дошел до нас под именем Гилберта Английского (Gilbertus Anglicus). Об этом человеке мы не имеем никаких точных сведений; прозвище его указывает на то, что он был связан с Англией, но каким образом: жил ли он в Англии постоянно? или был оттуда родом? или находился там в течение некоторого времени? Неизвестно. Что же до времени сочинения трактата, то, не боясь ошибиться, можно сказать, что написан он был в первой половине XIII столетия; ничего более точного утверждать нельзя. Трактат этот довольно загадочен и, насколько мне известно, является первым из медицинских сочинений, в котором идет речь об исцелении золотухи посредством возложения рук. В самом деле, в книге третьей мы читаем следующие слова: «Золотуха… именуемая также королевской болезнью, поелику короли ее излечивают»[223]. В данном случае мы имеем дело с простым упоминанием, сделанным походя, — скорее обыденное наименование болезни, нежели рецепт ее излечения. Настоящее право гражданства в науке королевское чудо получило благодаря авторам-французам, подданным Филиппа Красивого: Бернару из Гурдона[224], четырем анонимным комментаторам трактатов Рожера и Роланда Пармских о хирургии[225] и, наконец, Анри де Мондевилю, королевскому хирургу, чрезвычайно гордому тем фактом, что в лице своего короля он обрел собрата по ремеслу. «Так же, — восклицает он простодушно, — как наш Спаситель, Господь наш Иисус Христос, собственными своими руками пользуя больных, желал почтить врачей-хирургов, так же и таким же образом светлейший повелитель наш король Франции пожелал почтить врачей и ремесло их, излечивая золотушных простым прикосновением своей руки»[226].

Энтузиазм придворного хирурга разделяли далеко не все. Около 1325 г. жил в Ипре хирург мэтр Жан, оставивший трактат о своем искусстве; по-видимому, он принимал участие в политических распрях, раздиравших в то время Фландрию, причем принадлежал к числу противников геральдических лилий; этим, очевидно, и объясняется его скептическое отношение к чудотворному дару, приписываемому французскими врачами Капетингам. «Вам теперь скажут, — пишет он, — что многие люди веруют, будто Господь наградил короля Франции даром исцелять гнойную золотуху простым прикосновением руки; люди эти веруют, будто многие из больных, к которым прикоснулся король, выздоравливают; случается, однако, и так, что выздоровление не наступает»[227]. Очевидно, что мэтру Жану сама идея включения королевского чуда в ряд классических лекарственных средств казалась новой и непривычной. Вскоре она перестала казаться таковой. По правде говоря, авторы следующих эпох: во Франции Ги де Шольяк в «Большой хирургии» (1363), которой вплоть до Нового времени охотнее всего пользовались врачи-практики[228], в Англии Джон Геддесден при Эдуарде III[229] и Джон Мирфилд при Ричарде II[230], — придерживались той точки зрения, которую выдвинули французы около 1300 г. Поразителен тот факт, что целительный обряд получил подобное научное освящение в тот самый момент, когда, как мы увидим позже, прекратился остракизм, которому до того подвергала этот обряд католическая церковь, и приблизительно в той же среде. Храня в течение стольких лет молчание на сей счет, медики, вероятно, лишь подражали предусмотрительной осторожности, соблюдавшейся — по причинам, о которых речь пойдет ниже, — богословами.

Впрочем, изменили свое отношение далеко не все. Только французы и англичане, представители наций, непосредственно заинтересованных в прославлении королевского чуда, отводили ему, по крайней мере, изредка место в своих сочинениях; иностранные коллеги не следовали их примеру — не то чтобы они открыто сомневались в могуществе возложения рук; пример Жана из Ипра, в котором вражда фландрских городов взрастила страстную ненависть к Капетингам, являет собою редкое исключение; иностранцы предпочитали вообще ничего не говорить о королевском чуде. Чем объясняется их молчание? Одни молчали по незнанию или косности, но другие, по-видимому, намеренно и сознательно. Возьмем, например, Арнольда из Вилановы, одного из величайших врачей XIV века. Рожденный, скорее всего, в Арагоне, он жил во Франции и в Авиньоне; как поверить, что он никогда не слыхал об исцелениях, свершенных королями из династии Валуа? Тем не менее мы напрасно стали бы искать упоминания о них в главе «О золотухе» его «Трактата по практической медицине»[231]; человек независимый и проявлявший самобытность даже в вопросах веры, он, вероятно, не разделял упований своих современников, веривших в королевский дар. Насколько мне известно, упоминания о целительной силе королей появились в международной медицинской литературе не раньше XVI века[232].

Итак, не стоит думать, будто средневековые врачи, даже английские или французские, рассыпались в восторженных похвалах целительному обряду. Чудеса, как те, которые совершали святые, так и те, которые творили светские государи, были для них вещами привычными, нимало не противоречившими их системе мира. Врачи верили в них, но спокойно и без исступления. Вдобавок они плохо отличали естественные средства, чье действие было для них, как правило, окутано тайной, от средств сверхъестественных, и без всякого умысла ставили одни рядом с другими. Чаще всего они посылали к королям золотушных, которым не помогало никакое другое лечение. «В последнюю очередь, — пишет Бернар из Гурдона в своей "Лилии медицины", — следует прибегнуть к вмешательству хирургическому или же отправиться к королям»[233]. Джон Геддесден меняет последовательность этих действий: «Ежели лекарства не принесли облегчения, — пишет он в своей "Практической медицине", — пусть больной отправится к королю, дабы тот к нему прикоснулся и его благословил… в самую же последнюю очередь, если ничто не поможет, пусть предаст себя в руки хирурга»[234]. Не стоит усматривать в этой рекомендации какую бы то ни было иронию. Геддесден вовсе не думает, что хирург непременно принесет больному больше пользы, чем король; напротив, он убежден, что операции, грозящей больному многими опасностями, следует избежать любой ценой: к ней необходимо прибегать лишь после того, как будут испробованы все другие средства, включая чудо. Короли, как и святые, исцеляют не всегда; это, однако, не уменьшает авторитета ни тех, ни других. Апологеты чудотворной королевской власти в XVI и XVII веках вели совсем иные речи; все дело в том, что они жили в иной атмосфере и обращались к народу куда менее доверчивому. Бесхитростная же вера выражает себя бесхитростно и простодушно.

Таким образом, исцеление золотушных посредством возложения рук сделалось во Франции и Англии общим местом врачебной науки. Медицинские пособия на свой лад прославляли монархию. Вероятно, не один врач-практик, справившись с учеными трактатами, в свой черед давал своим пациентам ставший классическим совет: «Ступайте к королю». Посмотрим теперь, что говорили своей пастве отцы церкви.


§ 4. Исцеление золотушных посредством возложения рук в церковной литературе

В XI веке, вскоре после возникновения во Франции целительного обряда, жизнь всей католической Европы потрясло до основания великое движение в недрах самой церкви. Историки обычно называют его григорианским, по имени папы Григория VII. Я буду следовать этой традиции. Необходимо, однако, помнить, что это религиозное пробуждение, плод глубокого чувства, было прежде всего творением коллективным. Группа монахов и прелатов совершила революцию в церковной жизни. Людей этих, оказавших столь сильное влияние на церковь, ни в коей мере нельзя назвать мыслителями-новаторами; идеи, которые они повторяли без устали, были высказаны задолго до них; их самобытность заключалась в другом: в неумолимой логике, которая заставляла их требовать безоговорочного воплощения принципов, заповеданных традицией, но за долгие годы слегка утративших свою силу; в суровой откровенности, которая придавала самым избитым теориям новый оттенок; а главное, в героических усилиях, предпринятых этими реформаторами ради того, чтобы воплотить в жизнь идеи, которые, будучи по большей части древними, как само христианство, уже много столетий считались исключительной принадлежностью богословских или моралистических трактатов, не имеющих никакого отношения к жизни практической. Влияние этих людей на много лет предопределило ту позицию, которую церковная литература заняла по отношению к королевскому чуду; в чем заключалась эта позиция, мы скоро узнаем[235].

Чтобы понять политические теории григорианцев, следует сделать то, о чем нередко забывают, а именно очень точно представить себе, каковы были взгляды их противников. Мирская власть, против которой григорианцы восставали с такой страстью, не имела ничего общего с тем светским государством, которому много позже суждено было подвергнуться нападкам других католических мыслителей; власть эта не только не стремилась порвать все связи с религией, но, напротив, сама притязала на обладание характером по преимуществу религиозным; то была сакральная королевская власть, унаследованная от старых времен и освященная — быть может, весьма опрометчиво — церковью VIII и IX столетий. Обряд помазания королей после его появления в Западной Европе обретал все больше значения и престижа. Как мы неоднократно увидим в дальнейшем, он неопровержимо доказывал — во всяком случае, для представителей определенных кругов общества, — квазисвященную сущность королевской власти. Императоры и короли использовали миропомазание как средство подчинить себе не только собственное духовенство, но и самого папу римского.

Так вот, реформаторы задались целью в первую очередь лишить этих мирских владык, возомнивших себя священными особами, их сверхъестественного облика, низвести этих королей — что бы ни думали на сей счет их верноподданные — до уровня простых смертных, властных только над вещами сугубо земными. Вот почему — и парадоксом это может показаться лишь на первый взгляд — в эпоху, о которой идет речь, сторонников народного происхождения государства, теоретиков своего рода общественного договора следует искать среди наиболее фанатичных защитников авторитета церкви. При Григории VII эльзасский монах Манегольд Лаутенбахский в трактате, посвященном апологии папской власти, объяснял, что король, избранный, дабы препятствовать деяниям злых людей и защищать людей добрых, должен, если уклонится от исполнения своих обязанностей, быть лишен сана, ибо в подобном случае он несомненно «сам расторгает соглашение, силою коего произведен он в короли»; соглашение же это между народом и его главой, безусловно отменяемое, Манегольд несколькими строками ниже, не смущаясь, сравнивает с тем уговором, который заключает владелец свиней с пастухом, дабы тот пас их «за подобающую плату»[236]: формулы чрезвычайно жесткие; быть может, сам автор не вполне сознавал их огромное значение, а между тем они прекрасно соответствовали глубинной логике того течения, под влиянием которого были написаны. Историки часто пытались изобразить это течение как попытку подчинить мирское духовному, — интерпретация в общем точная, но неполная; прежде всего оно представляло собою энергическое стремление положить конец старинному смешению мирского и духовного.

Нам известно мнение самого Григория VII о монархической власти; он высказал его в знаменитом послании, адресованном 15 марта 1081 г. епископу мецскому Герману. В эту пору папа вторично отлучил от церкви императора Генриха IV; он сознавал, что начал борьбу не на жизнь, а на смерть и отныне может не соблюдать излишних предосторожностей; в этом пламенном манифесте он обнажает свою душу; быть может, он прибегает к выражениям более сильным, чем обычно, однако сами его преувеличения только лишний раз подчеркивают основные положения его чрезвычайно связной и четкой доктрины. С какой-то яростью он возвышает священство и унижает королевскую власть, третируя ее, словно установление поистине дьявольское. Из чего же проистекает, с точки зрения Григория, вопиющее несовершенство земных государей? Из того, что, будучи людьми светскими, они остаются чужды сверхъестественной благодати; много ли значит император или король, каким бы могущественным он ни казался на земле, рядом со священником, способным «единым своим словом» пресуществить хлеб и вино «в тело и кровь Христовы», — да что там! рядом с причетником (под этим словом разумеется клирик третьего из младших священных чинов); император или король повелевают исключительно людьми, причетник же — и тут Григорий весьма кстати цитирует сам ритуал рукоположения — есть «император духовный, поставленный, дабы изгонять демонов»[237]. Тут папа добавляет слова, на которые нам следует обратить особенное внимание: «Где найти среди императоров и королей такого, который чудесами своими сравнялся бы не только с апостолами или мучениками, но даже со святым Мартином, святым Антонием или святым Бенедиктом? Кто из императоров или королей воскрешал мертвецов, возвращал здоровье прокаженным, зрение слепым? Взгляните на блаженной памяти императора Константина, на Феодосия и Гонория, Карла и Людовика, — все они были друзья справедливости, проповедники христианской веры, покровители церквей; святая церковь восхваляет их и почитает, но не утверждает, будто прославились они подобными чудесами»[238].

Таким образом, Григорий VII недвусмысленно отказывает светским государям, даже самым благочестивым, в способности творить чудеса. Говоря это, имел ли он в виду ту чудотворную мощь, которую уже в продолжение жизни двух поколений приписывали себе французские монархи? Слишком общая форма, в которую он облек свою мысль, не позволяет различить в его словах конкретного намека, вдобавок в ту пору все взгляды были устремлены не столько на маленькое королевство Капетингов, сколько на Империю. Скорее всего, папа стремился, не останавливаясь на частных случаях, сделать напрашивающиеся выводы из сложившихся у него представлений о природе политической власти. Однако та же самая мысль, неизбежно вытекающая из принципов григорианской школы, посетила и других людей, которые не замедлили применить ее к французским и английским королям. Конечно, церковь всегда учила, что чудеса не доказывают святости; способность творить чудеса дается людям от Бога, который избирает своим орудием, кого ему угодно[239]. Однако эта теория, в которой сговорчивые умы, вроде Гвиберта Ножанского, видели способ согласить королевские исцеления с ортодоксальным вероучением, не могла не казаться богословам более строгим всего лишь жалкой уловкой; они прекрасно знали, что народ думает иначе. Авторы, признававшие, что светский государь способен, именно потому, что он — государь, совершать чудесные исцеления, укрепляли — хотели они того или нет — в душах то самое представление о сакральности королевской власти, которое реформаторы изо всех сил старались разрушить.

Их умонастроения превосходно выразил в то время, когда обряд возложения еще только складывался, Уильям Мэлмсберийский, который, как мы помним, рассуждая о чудесах, приписываемых святому Эдуарду, спорил с теми, кто, «толкуя о сих чудесах лживо», утверждает, будто «не оттого король обладал даром исцелять, что был свят, но оттого, что дар сей — наследственная привилегия королевского его рода». Удивительно, что этот откровенный протест остался единственным в своем роде. Другие сторонники той же доктрины также протестовали на свой лад, однако делали это в более завуалированной форме. Во Франции в течение почти двух столетий вся литература церковного происхождения (а к таковой в рассматриваемую эпоху относились все сочинения исторического и дидактического характера) хранит насчет чудотворного обряда почти единодушное молчание; точно так же обстояло дело и в Англии, причем там молчание продлилось еще дольше, и кто поверит, что причиной тому была случайность или небрежность? Возьмем, например, сочиненное между 1235 и 1253 гг. письмо, в котором епископ Линкольнский Роберт Гростет (Большеголовый) объясняет своему государю Генриху III, по его просьбе, природу и следствия помазания на царство[240]; напрасно стали бы мы искать в этом тексте хоть одного намека на чудесный дар, который, по убеждению толпы, сообщается королю при миропомазании; поверить в то, что епископ забыл о нем, невозможно; значит, речь идет о сознательном умолчании. Лишь два автора составляют исключение из правила: Гвиберт Ножанский во Франции, Петр из Блуа при английском дворе; ничего удивительного в этом нет: оба всегда относились довольно прохладно к идеям новой григорианской школы; Гвиберт, современник грозного папы, не сочувствовал гонениям на женатых священников[241]; Петр из Блуа, приближенный Генриха II, судя по всему, одобрял церковную политику своего повелителя, как известно, относившегося весьма неблагосклонно к «свободам» духовенства[242]. Лишь люди столь безразличные к заветным идеям реформаторов могли упоминать в своих сочинениях о королевском чуде; другие молчали, повинуясь своего рода приказу — негласному, но тем не менее весьма властно принуждавшему умы к подчинению. Ведя речь о французском обряде, я уже говорил, что старания историков отыскать упоминания о нем в текстах определенного, довольно длительного периода остаются безрезультатными; теперь мы знаем причину этого безмолвия текстов; она заключается во влиянии, которое оказало на умы великое пробуждение XI века и которое было столь мощно, что продолжало сказываться в течение двух последующих столетий. Не стоит удивляться тому, что влияние это распространялось с равной силой на всех писателей этой эпохи, не только на богословов или на монастырских хронистов, но также и на авторов, писавших на народной латыни, на жонглеров, которые, кажется, никогда, ни в одной эпической поэме, ни в одном рыцарском романе не вывели легендарных королей совершающими те чудесные исцеления, которые постоянно совершали на глазах у этих авторов короли реальные. Сегодня нам известно, что все эти люди в гораздо большей степени, чем считалось прежде, подчинялись велениям церкви[243].

Однако, могут спросить меня, отчего же сторонники григорианских идей избрали тактику молчания? как объяснить, что эти отважные фанатики не осудили резко и открыто тот обряд, который, должно быть, вызывал у них отвращение? С другой стороны, ведь и они, в конце концов, были не единственными хозяевами положения; наверняка даже в рядах духовенства у них нашлись ловкие и красноречивые противники; отчего же никто из этих последних не вступился напрямую за королевское чудо? Григорианское движение вызвало обширную полемику, оказавшую решающее влияние на политическое становление средневекового мира; отчего же вышло так, что в ходе этой полемики никто ни разу не заговорил об исцелении золотухи посредством возложения рук? Ответ прост: эта великая схватка идей разворачивалась по преимуществу вне Франции и Англии. Тот загадочный английский или нормандский писатель, которого, за неимением лучшего, мы называем Иоркским Анонимом, представляет собой, пожалуй, единственное исключение из правила[244]; ему, однако, нельзя бросить упрек в том, что он хранил молчание об обряде, который в его время только что возник, а может быть, даже еще и не сформировался. Все остальные авторы, участвовавшие посредством книг и памфлетов в сражениях вокруг григорианской реформы, были немцы или итальянцы, думавшие только об Империи и пренебрегавшие западными королевствами. Это не означает, что великое сражение regnum с sacerdotium (монархии со священством. — лат). не потрясло основы государства также и в этих странах, однако долгое время результаты этого сражения сказывались только на конкретных деталях, касавшихся назначения на те или иные церковные должности или же фискальных либо юридических свобод духовенства. Конечно, хотя эти ожесточенные споры и были ограничены предметами сугубо практическими, за позициями спорящих угадывалось противостояние соперничающих концепций и контрастных чувств. Однако этот глубинный антагонизм чаще всего оставался если не неосознанным, то, во всяком случае, невыраженным. Это правило знало несколько исключений, однако они были чрезвычайно редки, и позже мы увидим, что самое яркое из них породили обстоятельства сами по себе исключительные. В общем, объяснялось ли это мудрой сдержанностью (ибо никогда ни во Франции, ни даже в Англии борьба не достигала такого накала, как в Империи) или же отсутствием склонности к теоретическим спекуляциям, но в обеих интересующих нас странах никто никогда не стремился к обсуждению основополагающих принципов. По крайней мере, во Франции этого избегали вплоть до того момента, когда при Филиппе Красивом Капетинги, сделавшие свое королевство великой европейской державой, стали претендовать на то место, которое оставили пустым Гогенштауфены, покинувшие мировую политическую сцену; в эту пору французский король принялся в свой черед защищать мирскую власть; французские полемисты, по примеру своего государя, вступили в бой и, как мы сейчас увидим, не преминули вспомнить о чудотворном королевском даре.

Впрочем, в нашей стране заговор молчания начал постепенно нарушаться еще в середине XIII века. Два безвестных церковных писателя, анонимный автор «Чудес святых из Савиньи» — сочиненных между 1242 и 1244 гг. — и Клеман, составивший около 1260 г. житие нормандского священника Тома Бивильского, вскользь поминают один «королевскую болезнь»[245], другой, с большей точностью, «болезнь золотуху, которую король Франции исцеляет своими руками милостию Божией»[246]. Видные же священники осмелились пренебречь старинным запретом лишь после смерти Людовика Святого и ведя речь о нем. Благочестивый король, казалось, освящал все, до него касающееся. Примечательно, однако, с какой осторожностью вступают французские авторы на эту скользкую почву. Гийом де Сен-Патюс упоминает о возложении рук лишь походя. Жоффруа из Болье, напротив, посвящает ему целое рассуждение, стремясь обнажить религиозный характер этого сомнительного королевского занятия; он не довольствуется заверением в том, что произносимые при возложении рук слова суть «истинно святые и католические»; он доходит до того, что утверждает, будто его герой первым ввел в обряд крестное знамение, «дабы исцеление скорее силе крестного знамения приписывалось, нежели власти королевской»[247]. Мы не вправе поверить этому утверждению; мы знаем от Хельгота и Гвиберта Ножанского, что исцеляемых осеняли крестом уже Роберт II и Людовик VI; нет никаких оснований считать, что традиция эта была на какое-то время прервана. Жоффруа допустил неточность — сознательно или нет? Кто может ответить? Впрочем, ответ не так важен; в любом случае причина такого поступка ясна: Жоффруа хотел показать, что благочестивый государь выказывал свою целительную мощь в полном соответствии с самыми строгими предписаниями католической церкви. Ничто не свидетельствует так убедительно о сомнениях, владевших церковными мыслителями[248].

Настало время Филиппа Красивого. Тут, вступив в великое сражение с курией, апологеты французской монархии впервые, как я уже упоминал выше, стали использовать в качестве аргумента королевское чудо. Мы уже знаем свидетельства Ногаре и Плезиана. Ту же мысль развивает довольно пространно маленький трактат под названием «Quaestio in utramque partem» (Тяжба о взаимных обязательствах. — лат.), который приобрел в свое время такую известность, что почти сразу после написания копия его была внесена в одну из книг королевской канцелярии; в следующем веке Карл V преисполняется к нему такого почтения, что велит своему придворному переводчику Раулю де Прелю перевести его на французский язык. Вместо того чтобы переводить самому, я процитирую этот перевод. Анонимный автор перечисляет доказательства «законного звания» короля Франции на свой престол: «Во-вторых, доказывается то же самое очевидными чудесами, каковые всему миру явственно знакомы и знакомо явственны. И господин наш король, подтверждая законное свое звание, может произнесть слова евангельские, каковыми Господь Иисус Христос отвечал на козни иудеев: "Когда не верите мне, верьте делам моим". Ибо как по праву наследства сын сменяет отца на престоле королевском, так же переходит по праву наследства от одного короля к другому умение творить те же чудеса, каковые Господь совершает через них, как и через служителей своих»[249].

Следом за публицистами за дело берутся историки: светские, как Гийом Гиар в царствование Филиппа Красивого[250], и церковные, как, в царствование Филиппа V, монах Ив из Сен-Дени, бывший в своем роде официальным историографом; и те, и другие отныне не боятся упоминать в своих сочинениях о «чуде» с исцелением золотушных. Более того: сами мастера церковного красноречия начинают в это время прославлять чудотворную мощь Капетингов. Нормандский доминиканец брат Гийом Соквильский сочинил любопытную проповедь на тему «Осанна сыну Давидову»[251], произнесенную около 1300 г. Оратор не скрывает обуревающего его чрезвычайно сильного чувства национальной гордости; он настойчиво провозглашает независимость Франции от Империи, каковую Империю даже осмеивает при помощи тяжеловесной игры слов (Empire = en pire, то есть к худшему). В то время великий спор французских авторов с папством подкреплялся другой полемикой — выступлениями против притязаний императоров на мировое господство[252]. Французский король, говорит брат Гийом, достоин имени сына Давидова; почему? Потому что Давид — это «сильная рука» (manu fortis), а королевская рука сильна в исцелении страждущих: «Всякий государь, наследующий французский престол, получает тотчас миропомазание и корону, а с ними особенную благодать и особый дар — умение исцелять страждущих одним прикосновением руки: посему из разных мест и многих земель приходят к королю несчастные, пораженные королевской болезнью». Этими словами проповедь открывается[253]. Защитительные речи полемистов до толпы не доходили, но зато какое влияние, должно быть, оказывали на нее подобные речи, произносимые с высоты церковной кафедры!

Примерно в то же самое время жил в Италии писатель, чьему отношению к целительному обряду было суждено оказать в дальнейшем огромное влияние на мнение всех духовных особ. Фра Толомео, монах-доминиканец, уроженец Лукки, умерший в 1327 г. в сане епископа Торчелло, был весьма плодовитым историком и политическим теоретиком. Из его сочинений затруднительно вывести связную доктрину; мыслителем этот компилятор был весьма заурядным. Бесспорно, что к Империи он относился враждебно и сочувствовал верховенству папы; однако, по всей вероятности, его следует рассматривать не столько как приверженца папской власти, сколько как преданного слугу Анжуйского дома, интересы которого совпадали в ту пору во многом — хотя и не во всем — с интересами Святого Престола. Для уроженца Лукки это было совершенно естественно: ведь Лукка проставляла собою самый надежный оплот анжуйской политики во всей Северной Италии; Карл Анжуйский, наместник императора в Тоскане, пользовался в Лукке большим уважением; Толомео дважды называет его своим сеньором и королем. После смерти великого завоевателя-гвельфа наш доминиканец, кажется, перенес свою привязанность на его потомков; в 1315 г., когда принц Карл Тарантский, племянник короля Роберта Неаполитанского, пал в бою под Монтекатини, именно Толомео, в ту пору приор монастыря Санта-Мария-Новелла во Флоренции, отправился к победителям-пизанцам за телом погибшего[254]. Между тем Карл Анжуйский, брат Людовика Святого, был Капетингом и в качестве такового, несомненно, верил в королевское чудо, причем верил тем более твердо, что, став королем в Италии, сам, как мы сейчас увидим, начал претендовать на обладание чудотворным даром. Все эти обстоятельства объясняют благосклонность Толомео к обряду возложения рук. На сей счет он высказался в двух своих произведениях. Сначала в полемическом сочинении, известном под названием «Краткое изложение прав Империи» (Determinatio compendiosa de jurisdictione imperil) и сочиненном около 1280 г. специально для защиты интересов неаполитанского короля от короля римлян и от самого папы; в главе XVIII, стремясь доказать, что королевская власть дается от Бога, он приводит среди прочих следующий аргумент: теорию эту подтверждает «пример иных нынешних государей, добрых католиков и благочестивых прихожан; в самом деле, по особому Божьему изволению и большей, нежели у простых смертных, близости к Господу дана им особая власть над болящими: таковы короли Франции, таков господин наш Карл» — вот он, анжуйский след, — «таковы, говорят, и короли Англии»[255].

Если бы Толомео упомянул эту «особую власть» только в «Determinatio» — сочинении, которое пользовалось в свое время немалой известностью, но с XIV века известность эту полностью утратило, — его имя заняло бы в истории интересующего нас обряда самое незначительное место. Однако приблизительно в то же время он написал другой трактат, которому был сужден куда более громкий успех. Будучи последователем святого Фомы Аквинского, Толомео отыскал среди трудов учителя неоконченный «Трактат о правлении князей» и закончил его. В одной из глав, добавленных им к первоначальному тексту, несколько строк посвящены миропомазанию, в частности, тому помазанию, какое совершается над королями Франции; здесь мы читаем следующие слова: «короли, наследовавшие Хлодвигу, помазаны (елеем, некогда принесенным голубкой с небес); плоды же сего помазания суть различные знамения, чудеса и исцеления, через сих королей являющиеся»[256]. Фраза эта менее откровенна, чем та, которую я процитировал выше; тем не менее воздействие ее оказалось куда более значительным. Дело в том, что «Трактат о правлении князей» разделил судьбу других сочинений Фомы Аквинского, пользовавшихся огромной славой; мало кто отличал написанное самим Ангелическим Доктором от того, что добавили его продолжатели. В частности, при Старом порядке апологеты возложения рук охотно ссылались на авторитет Святого Фомы[257], хотя, по правде говоря, имели основания ссылаться всего-навсего на авторитет Фра Толомео. Даже самые эрудированные историки до последнего времени затруднялись разрешить сложную проблему, связанную с текстом «Трактата»: отчего житель Лукки, страстный защитник церкви и папства, едва ли не первым признал «чудеса» и «исцеления», к которым не проявляли сочувственного интереса ни священники, ни папы? После публикации — сравнительно недавней — «Determinatio» ответить на этот вопрос не составляет труда. Толомео стал сторонником обряда возложения рук вследствие своих симпатий к Анжуйскому дому, а это, в свой черед, обеспечило чудотворному обряду поддержку — апокрифическую, но крайне ценную — святого Фомы Аквинского.

Первым французским публицистам, ссылавшимся на творимые королями чудеса, требовалось некоторое мужество; преемникам этих авторов оставалось лишь пожинать плоды их трудов.

Во Франции в XIV веке рассказы об этих чудесах получили наибольшее распространение в окружении Карла V. Начнем с официальной хартии, дарованной в 1380 г. самим королем Реймсскому капитулу: вверху документа стоят королевские инициалы К и А, украшенные изящными рисунками, которые изображают рядом с классической сценой дарения (государь вручает каноникам грамоту, удостоверяющую, что отныне они владеют землею Воклерк) чудесное крещение Хлодвига; в преамбуле также упоминаются легенда о Священном сосуде и, в прямой связи с нею, королевский целительный дар: «В святом храме славного города Реймса Хлодвиг, в ту пору король Франции, услышал предсказание знаменитого исповедника блаженного Ремигия, епископа достославного сего города; и вот, когда исповедник крестил того короля и народ его, Святой Дух или же ангел спустился с неба в виде голубки и принес сосуд, полный священного мира; сим-то миром и помазали короля Хлодвига, а затем в дни освящения и коронации, с изволения Божия, всех последующих королей Франции и меня самого, помазание же сие, милостию Господней, даровало королям Франции таковую силу и таковую благодать, что одно лишь прикосновение их рук избавляет страждущих от болезни золотухи, доказывают же сие со всей очевидностию случаи, с бесчисленным множеством болящих приключившиеся»[258].

Так впервые христианский монарх открыто объявлял себя чудотворцем. Что же касается ораторов и писателей, чье ученое красноречие цвело при дворе мудрого короля, они наперегонки превозносили могущество целительного обряда. Автор «Сновидения садовника» поминает его устами героя-воина, отстаивая в споре с клириком божественный характер мирской власти[259]. Рауль де Прель, — тот самый, что, как мы помним, перевел с латыни на французский «Quaestio in utramque partem», — восхваляя в самых пышных выражениях французскую монархию в предисловии к своему переводу «Града Божьего», выполненному также по монаршему приказанию, не упускает случая назвать среди преимуществ французских королей дар чудотворства[260]. Сходным образом поступает Жан Голен в своем переводе «Книги о божественной службе» Гийома Дюрана. Сходным образом поступает также и мэтр Ансо Шокар, когда в конце апреля 1367 г. от имени короля обращается к папе Урбану V, дабы отговорить его от намерения возвратиться в Рим[261].

Не будем заблуждаться. Прославление целительного обряда было в этих кругах не чем иным, как выражением общей тенденции, сущность которой понять нетрудно. Совершенно очевидно, что Карл V и его приближенные делают все возможное, чтобы поднять престиж Капетингов, а для этого подчеркивают священный и сверхъестественный характер их власти. Как показал г-н Ноэль Валуа, именно в это время рождается при французском дворе мысль закрепить за нашими королями в качестве отличительного признака их династии титул «христианнейшие», прежде общераспространенный[262]. Никогда еще не распространялись так широко чудесные предания, составляющие гордость французской монархии; больше того: как мы скоро увидим, члены этого кружка верноподданных, центром которого была королевская «Библиотека», не побоялись дополнить наследство, доставшееся им от предков. Разумеется, особый интерес приобретала в глазах Карла V церемония коронации, которая, по мнению народа, накладывала на королей божественную печать; в библиотеке короля имелось по меньшей мере семь томов, посвященных французскому обряду коронации, а также книга о короновании императоров и псалтырь с текстом соответствующей английской службы[263]; больше того: именно по его совету один из писателей, состоявших у него на жаловании, кармелит Жан Голен, сочинил небольшой трактат о коронации королей и королев во Франции, который мы скоро рассмотрим более подробно. Чем объяснялось столь пристальное внимание Карла V и его окружения ко всему, касающемуся сакральности королевской власти? Разумеется, немалую роль сыграл сам склад ума Карла V; разом и благочестивый, и глубоко проникнутый сознанием величия собственного сана, он не мог не стремиться подчеркнуть религиозный характер «королевского звания»; с другой стороны, ум этого короля, склонный к теологическим рассуждениям и являвшийся, по словам Жана Голена, «изощренным орудием» для изучения «предметов богословских»[264], побуждал его к высокой оценке тех мистических и символических теорий королевской власти и коронации, какие были готовы предложить ему мыслители его времени. Однако было бы, пожалуй, наивно считать источником шума, который подняли вокруг монархических чудес официальные или официозные авторы Карлова царствования, одно лишь желание угодить бескорыстным увлечениям государя. Здесь мы имеем дело с явлением, которое будет повторяться в исследуемой нами истории поистине регулярно: всякий раз, когда французские и английские династии начинают выходить из глубокого кризиса и когда возникает необходимость исправить урон, нанесенный популярности королевского дома, излюбленными темами монархической пропаганды становятся сакральность королевской власти и, особенно, чудотворная мощь королей. Приведем здесь лишь примеры сравнительно недавние и особенно яркие: при Генрихе IV во Франции и при Карле II в Англии слуги законной монархии с особенным тщанием разрабатывают именно эту тему.

Между тем при Карле V государство также только что пережило серьезнейший кризис, — тот самый, который обрушился на все королевство после поражения при Пуатье. Некоторые современные историки склонны недооценивать опасности, которые угрожали в ту пору династии Валуа и монархии в целом. Однако на самом деле опасность эта была, судя по всему, чрезвычайно велика, и вызывало ее не только стремление некоторых умных людей поставить государство под своего рода контроль нации, но также, по-видимому, и сильнейшее чувство ненависти и протеста, которое испытывала в ту пору к знати большая часть народа. То же чувство разделяла и крупная буржуазия, которая в это время, в отличие от последующих эпох, еще не поднялась до уровня привилегированного класса. Таким образом, каста, с которой королевскую власть объединяли общие интересы, стала предметом народного гнева, и это сильно сказалось на престиже монархии; тому, кто хочет ощутить, сколь сильные чувства волновали души людей в те трагические годы, достаточно прочесть случайно дошедшие до нас три письма Этьенна Марселя. Здесь не место исследовать, каким образом династии Валуа удалось победить смуту. Нет, однако, никаких сомнений в том, что воспоминание об этих событиях оказывало на ум Карла V сильнейшее влияние и заставляло его стремиться всеми возможными способами укреплять власть монархии над душами подданных. Что же удивительного в том, что государь, который, как было весьма справедливо замечено, очень рано сумел оценить по заслугам «могущество общественного мнения», не пренебрег и таким оружием, как чудо?[265]

Однако этот хитрый политик был одновременно и набожным христианином. Кажется, что восторженные хвалы его чудесному дару, которые он слышал от своих приближенных, подчас вызывали у него некоторые сомнения. Он хотел удержать своих апологетов в рамках, предписанных ортодоксальной религией. Любопытное свидетельство его тревог находим мы в тексте, на который до сих пор никто не обращал должного внимания и о котором нам сейчас надлежит сказать несколько слов. Среди многих сочинений, которые переводились по приказу Карла его штатными переводчиками с латыни на французский, фигурирует один из важнейших литургических трактатов Средневековья, «Книга о божественной службе», сочиненная около 1285 г. Мандским епископом Гийомом Дюраном; перевод, порученный кармелиту Жану Голену, был поднесен переводчиком королю в 1372 г.; он широко известен; в 1503 г., когда дидактическая литература из Библиотеки Карла V давала иным предприимчивым торговцам такой прекрасный источник дохода, он даже был напечатан; однако до сих пор никто, как правило, не обращал внимания на то, что сочинение это представляет собою нечто большее и лучшее, чем просто перевод. В конце главы, где епископ Мандский излагает свою теорию помазания вообще, не уделяя особого внимания помазанию на царство, Жан Голен, «из почтения» к своему «грозному и властительному господину», коронованному королем Франции 19 мая 1364 г., счел должным поместить сочиненный им самим «маленький трактат об освящении государей», занимающий в оригинальной рукописи, снабженной королевским экслибрисом, не меньше двадцати двух страниц, исписанных в две колонки довольно мелким почерком. Посвящен этот «маленький трактат» не столько помазанию королей вообще, сколько совершенно конкретной церемонии — коронации французских монархов. Здесь рядом с довольно тяжеловесным рассуждением о символическом смысле и «значении таинственном» реймсской церемонии имеется множество драгоценных ссылок на французское публичное право — в особенности на легендарные основания наследственного права, — а также на теорию сакральности королевской власти и связанные с нею чудесные предания; многими из этих указаний мы в дальнейшем воспользуемся. Более того: рассуждая на одну из тем, причем именно на ту, которая интересует нас более всего, — я имею в виду целительную мощь королей, — Жан Голен выступает прямым выразителем мыслей своего господина. Рауль де Прель в своем предисловии к «Граду Божию» написал, обращаясь к Карлу V: «Обладаете вы мощью и силой, коя дана и вручена вам от Бога, дабы творили вы в своей жизни чудеса». Слова эти, как нетрудно убедиться, сопоставив их со многими процитированными выше текстами, находятся в полном согласии с бытовавшей тогда традицией. Однако, насколько можно понять, они шокировали набожного короля: «Не угодно ему, чтобы изображали его святым либо творящим чудеса», — настойчиво внушает Жан Голен; таковые речи говорятся без его «соизволения», заверяет добродетельный кармелит, после чего со всей присущей ему ученостью объясняет, что чудеса творит один лишь Бог. Разумеется. Не стоит, однако, преувеличивать смирение государя и его глашатая. Ибо, как напоминает нам Голен, эта неоспоримая богословская истина верна не только для королей, но и для святых: как те, так и другие совершают чудеса только волею Божией; люди же, не искушенные в «предметах богословских», утверждают, будто те и другие творят чудеса и исцеляют больных от той или иной болезни. Подобное сравнение льстило монархической гордыне. Таким образом Карл V и его схоласты примиряли стремление соблюсти верность ортодоксальной христианской доктрине и справедливое желание, дабы «королевская власть» была «уважена не меньше, чем того заслуживает по разуму»[266].

Начало было положено авторами из окружения Филиппа Красивого, затем их дело продолжили приближенные Карла V. С тех пор упоминание о чудесных исцелениях сделалось непременным атрибутом всякого похвального слова королевской власти. При Карле VI монах Этьенн из Конти причисляет способность исцелять к прекрасным привилегиям королей[267]. По крайней мере дважды, при Карле VII и при Людовике XI, французские послы при папском дворе упоминают эти чудеса, дабы доказать сугубую святость французского королевского дома и логически вытекающую из нее законность власти их повелителей над церковью[268]. Эти последние примеры особенно характерны. Позже мы увидим, что в том комплексе идей и чувств, теоретическим выражением которых стало галликанство, немалую роль сыграли старые представления о сакральности королевской власти, а среди них самое конкретное и очевидное для умов необразованных выражение этой сакральности — чудотворный дар. Поэтому не стоит удивляться тому, что даже адвокаты, говоря о делах, связанных с церковью, прибегают к ссылкам на чудеса. В начале 1493 г. парижский Парламент разбирал дело, в котором столкнулись серьезные политические и религиозные интересы; спор велся между двумя клириками, которые, каждый со своей стороны, претендовали на звание епископа Парижского; первый, Жирар Гобай, был избран капитулом, второй, Жан Симон, назначен королем и утвержден папой. Адвокату Жана Симона, мэтру Оливье, пришлось, естественно, отстаивать право короля участвовать в распределении церковных должностей, право, одним из наиболее ярких следствий которого была духовная регалия, иначе говоря, традиционное право французского монарха на получение дохода с вакантных бенефициев; в своей защитительной речи мэтр Оливье, изъяснявшийся в соответствии с духом своего времени на латинско-французском юридическом жаргоне, воскликнул: «Точно так же король не простой мирянин, ибо он не только коронован и помазан на царство, как прочие короли, но и освящен; больше того, как говорит Жан Андре (итальянский знаток церковного права, с которым мы еще встретимся по ходу нашего рассказа) в своей новелле[269] к Декреталиям в статье licet (дозволение), одним прикосновением своей руки король, по преданию, исцеляет больных, следственно, нечего удивляться и тому, что владеет он и правом регалии»[270].

В Англии, насколько можно судить, публицисты не так охотно прибегали к подобной аргументации. Возможно, это связано с тем, что в XIV и XV веках у них было меньше поводов для состязаний с Римом. Тем не менее один английский писатель сослался в шумной полемике с папством на королевский чудотворный дар. Впрочем, хоть он и был англичанином, но служил Империи. В ту пору — а дело происходило около 1340 г. — германский государь Людовик Баварский вновь вдохнул жизнь в старый спор, почти вовсе прекратившийся было после угасания династии Гогенштауфенов. Он собрал при своем дворе немало литераторов, иные из которых принадлежали к числу замечательнейших мыслителей своей эпохи; среди них был Уильям Оккам. Этот знаменитый философ принял участие в полемике, написав, среди прочего, «Восемь вопросов о правлении и достоинстве папы». Прочтем восьмую главу пятого вопроса. Оккам желает доказать в ней, что короли получают вместе с помазанием «благодать даров святого Духа», и, среди доказательств, называет исцеление золотушных королями Франции и Англии[271]. По правде говоря, трудно вообразить себе что-либо более далекое от григорианства.

Итак, в XIV и XV веках апологеты королевской власти часто вспоминали о королевском чуде. А что думали о нем в ту же пору сторонники главенства пап? Португальский епископ Альварес Пелайо, бывший во времена Оккама одним из самых язвительных памфлетистов этого лагеря, именовал рассказы о нем «ложью и мечтанием»[272]. Гораздо позже папа Пий II в своих «Комментариях» высказывался об исцелениях, приписываемых молвой Карлу VII, со сдержанным скептицизмом, объяснявшимся, возможно, прежде всего раздражением, которого не мог не вызывать у папы аргумент, постоянно используемый нелюбимыми им галликанскими ораторами и полемистами; впрочем, «Комментарии» не были предназначены для опубликования при жизни автора[273].

Подобные заявления, однако, являются исключениями из правила. Публицисты, состоявшие на жаловании у французских королей, нарушили обет молчания по поводу целительных обрядов и стали охотно на них ссылаться. Противники же их не последовали этому примеру, причем не только после того, как Великий Раскол обратил церковных полемистов к другим предметам, но и прежде этого периода; у нас нет сведений о том, что при Филиппе Красивом писатели из папского лагеря приняли вызов, брошенный им Ногаре или автором «Quaestio in utramque partem». Возникает ощущение, что к началу XIV века рассказы об исцелениях, совершаемых Капетингами или английскими королями, начинают восприниматься даже самыми строгими ревнителями веры как некая истина, установленная опытным путем. Все принимаются свободно их обсуждать — очевидно, потому, что они уже больше никого не шокируют. В Англии, в царствование Эдуарда III, Томас Бредвардин, крайне ортодоксальный философ и будущий архиепископ, упоминает их в ходе рассуждения о чудесах вообще, явно не видя в том ровно ничего дурного. Итальянские знатоки церковного права Джованни Андреа (или, как именовали его наши старинные авторы, Жан Андре) в первой половине XIV века, Фелино Сандеи в конце следующего столетия походя упоминают «чудеса», совершенные французскими королями, как факт, известный всем. Правда, Сандеи видит источник этих чудес скорее в «силе родства», то есть в своего рода наследственной физиологической предрасположенности королей, нежели в ниспосланной им Господней благодати. Однако в само существование этих чудес он явно верит и рассказы о них его отнюдь не шокируют[274]. Чудесные способности представителей обеих династий становятся общим местом дипломатии. Брат Франсуа, обращающийся от имени Эдуарда III к венецианскому дожу, посланцы Людовика XI, обращающиеся к герцогу Миланскому[275], шотландский посол, обращающийся к самому Людовику XI[276], — все они самым естественным образом упоминают о королевском чуде. Превратиться в банальность — разве для верования, которое долгое время вызывало споры и сомнения, это не наилучшее свидетельство победы?

В то же самое время, в конце XV в., чудесные исцеления во Франции впервые входят в изобразительное искусство. Средневековые живописцы, чье творчество носило полностью религиозный характер, никогда, насколько нам известно, не осмеливались изображать это, можно сказать, почти проданное чудо; миниатюру же XIII века, которая изображает Эдуарда Исповедника, возлагающего руки на золотушную женщину, следует, разумеется, числить по ведомству агиографии. Однако в 1488 г. в том самом аббатстве Мон-Сен-Мишель Среди Морских Опасностей, которое в последние годы войны с англичанами, а главное, после основания 1 августа 1469 г. королевского рыцарского ордена, находящегося под особым покровительством архангела Михаила, сделалось подлинным национальным и династическим святилищем, по инициативе аббата Андре Лора для хоров монастырской церкви были выполнены роскошные витражи. Один из них, украшающий прямоугольную часовню, которую в ту пору называли часовней Святого Михаила на Кругу, был посвящен коронации французских королей; в разных частях витража были изображены основные эпизоды церемонии; не был забыт и чудотворный дар королей, который аббат, по-видимому, предлагал считать следствием помазания на царство; ему посвящен один из верхних медальонов. Вот как описал его в 1864 г. аббат Пижон, автор «Нового исторического и описательного путеводителя по аббатству Мон-Сен-Мишель»: «Второй медальон изображает короля, который, причастившись под обоими видами, отправляется в парк, где собралось множество больных; король прикасается к каждому из них, проводя правой рукой по лицу от лба до подбородка, а затем от одной щеки к другой». К сожалению, мы не имеем возможности сопоставить с этим не слишком подробным описанием оригинал. Тюремная администрация, в ведении которой так долго находилось аббатство, умножила число преступлений против искусства, уничтожив или продав на сторону древнейший из памятников, который верующие подданные возвели во славу чудотворной королевской власти. Ныне от витража с изображением коронации ничего не осталось[277]. Между тем подумайте только, какой то был триумф для королевского чуда — занять, наряду с чудесами святых, место среди изображений, которым должны поклоняться в церкви благочестивые прихожане! Старая вера в чудотворную мощь государей таким образом, казалось, праздновала победу не только над политическими распрями, но даже над той — тайной или явной — враждебностью, которую долгое время питали к ней самые влиятельные представители духовенства.


§ 5. Исцеление золотушных посредством возложения рук и соперничество между нациями; попытки подражания

Только два королевских рода начали в XI–XII веках исцелять золотушных с помощью возложения рук: Капетинги во Франции; нормандские принцы и Плантагенеты, их наследники, в Англии. Они были соперниками; с другой стороны, они не могли не вызывать зависть у других королевских родов. Теперь нам предстоит исследовать, как реагировала национальная и династическая гордость на притязания этих двух династий, соперничавших между собою, но притом равно способных возбуждать против себя враждебность третьих стран.

Не без некоторого удивления приходится констатировать, что большинство французских и английских средневековых авторов вполне спокойно принимали известия об исцелениях, совершенных государями других стран. У Гвиберта Ножанского, отрицавшего наличие у Генриха I каких бы то ни было чудотворных способностей, последователей не нашлось. Самые большие шовинисты ограничивались обычно тем, что хранили молчание о чудесах, сотворенных на противоположном берегу Ла-Манша; иногда они, не входя в подробности, утверждали, что исцелять умеет только их король.

Пластырь он на опухоль не кладет, Золотушных же тем исцеляет, Что свою руку на них возлагает; Не умеют того другие короли[278], — писал о Филиппе Красивом поэт-солдат Гийом Гиар. Однако даже самые пылкие сторонники собственных королей не стали затевать насчет их превосходства подлинную полемику. Что же до людей более покладистых, вроде врача Бернара из Гурдона[279], они охотно признавали равный чудотворный дар за обеими династиями. Эта умеренность тем более поразительна, что, как мы увидим далее, в Новое время патриоты обеих стран занимали позицию прямо противоположную; по правде говоря, начиная с XVI века не столько национальные пристрастия, сколько религиозные распри мешали французам согласиться с существованием английского чуда, а англичанам — с существованием французского. До Реформации все обстояло иначе. Вдобавок вера в чудесное отличалась в Средние века такой глубиной, что лишнее проявление сверхъестественного не привлекало к себе чересчур пристального внимания. Восприятие французами английского обряда, а англичанами — обряда французского имело немало общего с мироощущением тех набожных язычников, которые, храня верность богу своего племени и почитая его более сильным и благодетельным, чем все прочие, не отрицали тем не менее права соседних племен поклоняться собственным богам: «Я Богу своему молюсь, а вы — другому. Могучи оба». Вне двух великих западных королевств общественное мнение, кажется, также относилось к чуду с исцелением золотушных весьма снисходительно. В действенности возложения королевских рук осмеливались усомниться более или менее открыто лишь редкие авторы, руководствовавшиеся, впрочем, отнюдь не националистическими предрассудками: португальский епископ Альварес Пелайо и папа Пий II, движимые верностью ортодоксальной католической доктрине или ненавистью к галликанству, либо фламандский врач Жан из Ипра, боровшийся с французской династией по причинам едва ли не внутриполитическим. Главное же, как мы уже знаем, заключается в том, что с самого начала XIV века к Капетингам, а возможно, и к Плантагенетам обращались за помощью больные из чужих краев; более яркое доказательство всемирности их славы отыскать трудно.

Если, однако, чудотворную мощь французских и английских королей признавали практически повсюду, в некоторых странах им попытались отыскать конкурентов. Как это происходило? или, если сформулировать тот же вопрос в более общем виде, имелись ли где-нибудь в Европе, помимо Франции и Англии, государи-врачеватели, подражавшие французским и английским королям или — ибо мы не вправе априори отвергать такую возможность — следовавшие независимой национальной традиции? Именно это нам и предстоит теперь исследовать.

Чтобы дать на этот вопрос совершенно точный ответ, пришлось бы просмотреть практически бесконечное число текстов самого разного происхождения. Мои изыскания были поневоле ограничены. К счастью, поистине бесценную помощь оказали мне исследования эрудитов, писавших при Старом порядке, как специалистов по Франции, так и испанистов. Поэтому хотя выводы, к которым я пришел, и носят предварительный характер, они могут, я полагаю, считаться вполне вероятными. В нижеследующих строках я рассмотрю проблему в целом, пусть даже мне придется для этого выйти за хронологические рамки этой главы. В самом деле, некоторые из свидетельств, на которые я буду ссылаться, относятся к эпохам более поздним, чем Средневековье. Однако ни одна серьезная попытка в интересующем нас роде не могла быть предпринята позже начала XVI века, предшествующие же пробы, насколько мне известно, все как одна провалились, и из этих неудач, рассуждая от противного, можно сделать важные выводы, объясняющие зарождение и расцвет целительных обрядов во Франции при Капетингах и в Англии в Средние века.

Сначала коснемся коротко некоторых безосновательных суждений, относящихся к различным европейским странам. В начале XVII века два французских полемиста, Жером Биньон и Арруа, стремясь закрепить за Бурбонами своего рода привилегию на чудотворство, противопоставили чудесам, которые совершают французские короли с помощью простого прикосновения руки, деяния датских королей, которые, по слухам, излечивают падучую болезнь, или эпилепсию, однако используют для этого «тайное средство»[280]. По всей видимости, таким образом они парировали некое утверждение публициста из противоположного лагеря, отыскать которое мне не удалось. В датской истории, насколько мне известно, никаких исцелений такого рода не наблюдалось. Некоторые писатели, преданные Габсбургам, начиная с XVI века приписывали венгерским королям (титул, который, как известно, унаследовали представители австрийского царствующего дома) способность лечить желтуху. Выбор именно этой болезни объяснялся воспоминаниями о научном словаре классической античности; в ту пору, по причинам, нам неизвестным, желтуху называли королевской болезнью, morbus regius. По всей видимости, чудесный дар, приписываемый венгерским королям, следует считать не более чем ученой выдумкой; во всяком случае, нет никаких свидетельств о том, что они применяли его на практике, в связи с чем можно повторить мудрые слова анонимного автора статьи на эту тему, напечатанной в 1736 г. в «Толковой библиотеке сочинений европейских ученых»: «Эти короли были весьма немилосердны, ежели, в самом деле владея этим даром, не применяли его на практике»[281].

Вера в целительные способности королей и принцев бесспорно была распространена и в Германии. Ее отзвук обнаруживается в любопытных словах Лютера, вошедших в его «Застольные беседы»: «Иные лекарства — говорю так, потому что нарочно о сем справлялся, — творят чудеса, коли болящие получают их из рук великих государей или сеньоров, коли же получают они их от врачей, то никакого действия те лекарства не оказывают. Слышал я, что есть у двух саксонских курфюрстов, герцога Фридриха и герцога Иоганна, вода от глазных болезней, каковая действует, коли подают они ее страждущим сами, от жары ли болезнь приключилась или от холода. Врач бы ее дать не осмелился. Так же и в богословии, где людям потребны лекарства духовные: одному проповеднику даровано больше благодати, дабы утешать либо наставлять паству, нежели другому»[282].

Однако эти туманные представления, кажется, никогда и никем не принимались на веру полностью. Вероятно, некоторые сеньоры, подобно саксонским курфюрстам, знали какие-то домашние лекарственные средства; в Готской библиотеке и поныне хранятся три рукописных тома — насколько мне известно, неизданные, — в которые по велению курфюрста Иоганна, того самого, что упомянут у Лютера, заносились сведения медицинского и фармацевтического характера; не исключено, что там можно отыскать и рецепт приготовления Augenwasser (воды от глазных болезней — нем.), оказывающей такое чудесное действие[283]. Считалось, что лекарство особенно эффективно, если его подают больному сами государи. Однако самого по себе прикосновения их руки было недостаточно. Главное же, что нигде не зафиксировано регулярного и продолжительного совершения соответствующих обрядов.

Тем не менее некоторые авторы настаивали на том, что Габсбурги обладают стоящим чудотворным даром; первым по времени из этих авторов был швабский монах Феликс Фабри, сочинивший в конце XV века «Описание Германии, Швабии и города Ульма», где среди прочего говорится:

«В хрониках графов Габсбургов читаем мы, что ниспослан был этим сеньорам таковой чистый дар Божий, что коли примет золотушный либо подагрик питье из графских рук, так сразу выздоравливает; и происходило сие частенько в Альбрехтштале, в Верхнем Эльзасе, краю, где люди золотушны от природы; исцелялись они так, как сказано выше, во времена, когда долина эта принадлежала графам Габсбургам или герцогам Австрийским.

Кроме того, известно и не однажды доказано, что всякий заика, кого один из этих государей по собственной своей охоте обнимет, тотчас обретает дар легкой и связной речи, во всяком случае, настолько, насколько позволит им возраст»[284].

Эти две истории, послужившие источником для всех последующих сторонников Габсбургов, — просто-напросто красивые сказки, достойные такого великого путешественника, каким был Феликс Фабри. Принять их всерьез, трудно. Особенно подозрительно упоминание Алъбрехтшталя; этот край, более известный сегодня под названием Валь де Вилле, который Рудольф Габсбург получил около 1254 г, в приданое за женой, с 1314 г. Габсбургам не принадлежал[285]. Можно было бы скорее поверить ульмскому монаху, если бы он приурочил самые поразительные исцеления, бывшие на счету у Габсбургов, не к тому краю, над которым они в его время уже больше полутора столетий не имели никакой власти. Разумеется, Фабри не пришло бы в голову выдумывать эти истории, если бы все его современники не привыкли воспринимать королей как существа, наделенные всевозможными чудесными способностями; он вышивал по популярной канве, однако сама вышивка, кажется, является его собственным изобретением. Во всяком случае никакими свидетельствами, которые бы подтверждали его рассказ, мы не располагаем, позднейшие же историки лишь повторяют — с еще меньшей точностью — выдумку Фабри[286].

Если бы Габсбурги регулярно совершали целительный обряд, как то делали их соперники во Франции и Англии, нам бы не пришлось черпать сведения об этом исключительно из россказней безвестного швабского хрониста, а также из туманных заверений горстки публицистов, чьи услуги оплатили Австрия или Испания.

Нам уже попадалось имя Альвареса Пелайо. Мы помним, что однажды он обозвал «ложью и мечтанием» притязания французских и английских королей. Впрочем, сама по себе чудотворная мощь королей отнюдь не всегда вызывала у него столь резкий отпор. По крайней мере однажды стремление угодить покровителям и, по-видимому, собственный патриотизм заставили его поступиться ортодоксальными принципами. Родившийся, вероятно, в королевстве Кастилии и воспитанный — это мы знаем точно — при кастильском дворе, он вскоре после 1340 г. написал для государя этой страны, Альфонса XI, сочинение под названием «Зерцало королей». В сочинении этом он пытается доказать, что мирская власть, хотя и произошла из греховного источника, получила впоследствии Господне благословение. Одно из доказательств этого утверждения звучит следующим образом: «Короли французские и английские владеют, говорят, целительным даром; сходным образом благочестивые короли Испании, от коих ты происходишь, также владеют таковым даром, и позволяет он им исцелять бесноватых, а также людей, страждущих иными болезнями; в детстве моем видел я сам, как твой предок король Санчо (Санчо II, правивший с 1284 по 1295 г.), при чьем дворе был я вскормлен, наступил ногой на грудь бесноватой, коя осыпала его неумолчной бранью, и, читая разные слова из маленькой книжки, изгнал из этой женщины беса, так что ничего ей другого не оставалось, кроме как выздороветь»[287].

Таково, насколько мне известно, самое древнее свидетельство об экзорцистских способностях, приписываемым Кастильской династии; следует заметить, что, в отличие от процитированного выше Феликса Фабри, Альварес излагает конкретный случай, который в самом деле мог происходить на его глазах. То же предание запечатлено у разных авторов XVII века[288].

Мы не вправе подвергать его сомнению. По всей вероятности, кастильский народ в самом деле приписывал своим королям способность излечивать нервные болезни, которые в те времена считали исключительно порождением дьявола; вообще при лечении таких болезней чудо — прообраз психотерапевтического воздействия — оказывается особенно эффективным. По-видимому, отдельных исцелений, подобных тому, очевидцем которого был Альварес при дворе дона Санчо, насчитывалось немало, однако и в этом случае верование, насколько нам известно, не легло в основу регулярно повторяемого обряда и просуществовало не слишком долго. В XVII веке оно уже всецело принадлежало сфере воспоминаний; апологеты династии использовали его в своих целях, в народе же оно отклика не находило. Вдобавок у некоторых авторов, даже в самой Испании, оно вызывало реакцию сугубо скептическую. Один испанский врач, дон Себастьян де Сото, написал против него сочинение со странным названием: «О болезнях, кои позволяют монахиням разорвать обет». Другой врач, дон Гутьеррес, более преданный монархической религии, отвечал ему в следующих словах: «Его (дона Себастьяна) аргументы не имеют веса; он выводит из отсутствия последствий отсутствие самой способности; это все равно как если бы он сказал, что, коли Господь не сотворил и не сотворит все возможные создания, значит, он неспособен творить; так же и наши короли: они обладают сим даром, но от великого смирения не пускают его в ход»[289]. Таким образом, как сторонники версии об антидемонической мощи кастильских королей, так и ее противники согласны в одном: этим государям ни разу не удалось применить свою мощь на практике. Иначе говоря, толком никто в нее не верил.

Испанские короли, унаследовавшие от королей Кастилии почетное, хотя и не слишком соответствовавшее действительности звание врачевателей, которые умеют изгонять бесов, подчас слыли также в XVII веке, по примеру французских королей, способными исцелять золотуху; люди ученые называли эту способность наследством другой знаменитой иберийской династии — арагонского королевского дома. В самом деле, нам известен по меньшей мере один арагонский государь, правивший на исходе Средних веков, которому народные суеверия, ловко использованные политиками, приписывали после его смерти, а возможно — но это уже менее достоверно — и при жизни многочисленные чудесные исцеления, и в том числе исцеления золотушных; это дон Карлос Вьянский. Когда 23 сентября 1461 г. в Барселоне этот инфант Арагона и Наварры закончил свое беспокойное и трагическое существование, его приближенные, которые, пока он был жив, стремились сделать из него глашатая каталонской независимости, попытались использовать память о нем и сделать из него святого. Телу покойного приписали способность творить чудеса. Уже 13 октября Людовик XI в соболезновательном письме, адресованном каталонским посланцам, явственно намекал на эти кстати свершившиеся чудеса. В частности, некая женщина, страдавшая золотухой, исцелилась на могиле дона Карлоса; современник пересказывает этот случай с чужих слов следующим образом: «Одна женщина, не сумевшая побывать при дворе принца при его жизни, сказала: "Не смогла я повидать его, покуда он был жив, и молить его об исцелении, но верю, что исполнит он мою мольбу и после смерти"». Неизвестно, насколько достоверно это мнение; чтобы иметь право заключить со всей твердостью, что дон Карлос, прежде чем сделаться трупом, играл роль врачевателя, следовало бы собрать свидетельства более многочисленные и более надежные. Однако невозможно сомневаться в том, что останкам его в самом деле приписывали благодетельную способность исцелять больных, и в особенности больных золотухой. Хотя официально дон Карлос и не был канонизирован, культ его получил в XVI и XVII веках большое развитие; главным его святилищем считалось аббатство Побле, близ Барселоны, где покоились чудотворные останки. Среди реликвий особым почтением пользовалась рука; утверждали, что прикосновение к ней излечивает от золотухи[290].

Случай с доном Карлосом любопытен. В нем следует видеть проявление того умонастроения, с которым по ходу нашего исследования мы будем встречаться все чаще и чаще; во всех странах общее мнение склонялось к тому, чтобы представлять особ королевской крови, наследников престола своего рода чудотворцами, в особенности если в их жизни приключалось нечто необычайное, например, если прославленные и незаслуженные невзгоды сообщали им, как и несчастному принцу Вьянскому, ореол мучеников. Вероятно вдобавок, что в краях, граничащих с Францией и, как это было с Каталонией, находящихся под сильным французским влиянием, королевские чудеса естественно принимали в воображении народов классическую форму, известную по истории Капетингов; в случае с доном Карлосом это тем более вероятно, что мать испанского принца происходила из наваррских Капетингов. Нет, однако, никаких свидетельств о том, чтобы при Арагонском дворе существовал регулярный обряд исцеления посредством возложения рук.

Что же до претензий публицистов XVII века[291], которые, стоя на стороне Испании, утверждали, что их повелители обладают даром исцелять золотушных, их следует воспринимать исключительно как довольно безуспешную попытку поднять престиж испанских Габсбургов в ущерб престижу французских монархов. Из множества надежных свидетельств мы знаем, что и в ту эпоху, и в предыдущем столетии немало испанцев приезжали во Францию специально для того, чтобы удостоиться прикосновения королевской руки; другие устремлялись с той же целью к Франциску I, когда король, взятый в плен при Павии, очутился в конце концов на арагонской земле. Объяснить подобное рвение испанцев можно лишь тем, что ни в Мадриде, ни в Эскуриале ничего подобного французскому обряду не происходило.

Наконец, в Италии в последние десятилетия XIII века один государь вознамерился прослыть целителем золотушных или, по крайней мере, сторонники этого государя пожелали представить его таковым; мы с ним уже встречались: то был Карл Анжуйский. Карл происходил из рода Капетингов. Кровь французских королей, текшая в его жилах, была, по-видимому, его наилучшим патентом на роль целителя. Впрочем, мы знаем о попытке приписать ему эту роль лишь из одного-единственного, очень короткого упоминания в сочинении Толомео Луккского; никакими сведениями, свидетельствующими о том, что неаполитанские короли Анжуйской династии последовали примеру Карла, мы не располагаем.

Таким образом, хотя французский и английский обряды порой вызывали зависть иных литераторов, которые принимались утверждать, что их повелители также обладают чудотворной мощью, настоящих подражателей у королей Франции и Англии не нашлось. Даже там, где, как в Кастилии, в течение некоторого времени существовало верование, аналогичное тому, которое процветало на обоих берегах Ла-Манша, верование это оказалось недостаточно сильным, чтобы лечь в основу установления регулярного и по-настоящему жизнестойкого. Отчего же случилось так, что монополия на королевские исцеления осталась за Францией и Англией?

Вопрос деликатный и, по правде говоря, почти неразрешимый. Историку довольно трудно объяснить, почему то или иное событие произошло; насколько же труднее ему объяснить, почему оно не произошло. В этом случае максимум, что он может сделать, это представить более или менее правдоподобные гипотезы. Мои предположения, которые, как мне кажется, наименее неудовлетворительным образом позволяют объяснить беспомощность большинства европейских династий в области чудотворства, таковы.

Изучая происхождение обряда возложения рук, мы разделили глубинную причину рождения этого обряда и случайные обстоятельства, ему способствовавшие. Глубинная причина — это вера в сверхъестественный характер королевской власти; случайные обстоятельства — это, если говорить о Франции, политика Капетингов на первых порах правления их династии и, если говорить об Англии, честолюбие и ловкость короля Генриха I. Вера была свойственна всей Западной Европе. Однако другим европейским государствам недоставало как раз того, что имелось во Франции и в Англии: им недоставало именно тех особенных обстоятельств, которые позволили представлениям дотоле весьма смутным обрести в XI–XII веках форму совершенно определенного и прочного установления.

Можно предположить, что в Германии государи из саксонской и швабской династий слишком ясно ощущали свое имперское величие, чтобы помышлять о славе врачевателей. В других же странах, вероятно, не нашлось государей достаточно хитрых для того, чтобы замыслить подобное предприятие, или достаточно дерзких, последовательных и популярных для того, чтобы привести замысел в исполнение. На зарождение французского и английского обряда повлияли случай и, если угодно, индивидуальный гений. Отсутствие сходных обрядов в других странах объясняется, по всей вероятности, также случайностью.

Когда, примерно к XIII столетию, вести об исцелениях, совершаемых Капетингами и Плантагенетами, распространились по всему католическому миру, не один государь, насколько можно судить, позавидовал французским и английским собратьям. Однако время, когда можно было подражать им хоть сколько-нибудь удачно, по-видимому, уже ушло. На стороне французского и английского обряда было важнейшее преимущество — давность их существования. Кто дерзнул бы подвергать сомнению достоверность чуда, засвидетельствованного многими поколениями? Напротив, сотворение нового чуда, которое церковь, в принципе мало расположенная к одобрению королей-чудотворцев, наверняка осудила бы, представляло собой дело опасное, которое никто никогда и не пробовал начинать, если же подобные попытки и совершались — о чем, впрочем, нам ничего не известно — то они наверняка были обречены на неудачу. Франция и Англия оставили за собою привилегию, которою обладали по праву давности.

Представления о сакральности королевской власти и о ее чудотворной мощи благодаря некоторым случайным обстоятельствам способствовали созданию такого обряда, как исцеление золотушных посредством возложения рук; глубоко укорененные в душах, представления эти позволили обряду выдержать многочисленные испытания и устоять в многочисленных бурях. Возможно, что и сами эти представления черпали в обряде возложения рук новую силу. Сначала люди вторили Петру из Блуа; короли, говорили они, суть существа святые; обратимся же к ним; возможно, вместе с иной благодатью получили они дар исцелять страждущих. Затем, при Филиппе Красивом, люди говорили вслед за автором «Quaestio in utramque partem»: мой король исцеляет, значит, он не такой человек, как другие.

Однако мало того, что в конце Средневековья первоначальный целительный обряд доказал свою жизнеспособность и даже завоевал еще большую популярность. В это же самое время в Англии появился новый целительный обряд, совершенно отличный от старого; заключался он в раздаче страждущим целительных колец, относительно которых считалось, что если их благословил король, они избавляют от эпилепсии. Теперь нам предстоит изучить этот новый извод старинных верований.


Глава вторая. Второе чудо, прославившее английских королей: целительные кольца

§ 1. Обряд с целительными кольцами в XIV веке

В Средние века ежегодно в Великую Пятницу английские короли, как и все благочестивые христиане, поклонялись кресту. В домовой церкви того замка, где в тот момент пребывали король и двор, воздвигали крест (обычно, по крайней мере в XIV веке, это был так называемый «Гнейфский крест» — чудотворная реликвия, которую Эдуард I, по преданию, захватил в Уэльсе и в котором, опять-таки по преданию, имелась частичка того креста, на котором был распят Христос[292]). Король падал ниц в некотором отдалении от креста, а затем, не вставая, медленно подползал к священной реликвии. Действовать так предписывали все литургисты; «следует, — утверждал Жан Авраншский, — чтобы при таковом поклонении святыне живот касался земли; ибо, как говорит Блаженный Августин в своем комментарии на 43-й Псалом, преклонение колен не означает совершенного смирения, тот же, кто всем телом припадает к земле, смиряет себя всецело и без остатка»[293]. На любопытной миниатюре из рукописного жития Людовика Святого, сочиненного Гийомом де Сен-Патюсом и хранящегося в Национальной библиотеке[294], изображен набожный король, предающийся добросовестнейшему исполнению этого обряда, который англоязычные тексты очень рано начали обозначать специальным и весьма характерным выражением: «creeping to the cross» (ползти к кресту)[295]. Во всем этом, впрочем, еще не было ничего, что отличало бы обыкновения английского двора от обычаев всего остального католического мира.

Однако при Плантагенетах, начиная, как минимум, с Эдуарда II, к церемониалу «Доброй Пятницы» — как еще и сегодня называют в Англии Великую Пятницу, — прибавился для королей еще один странный обычай, не предписанный общепринятым обрядом. Вот что происходило в Великую Пятницу в королевской домовой церкви при Эдуарде II и его преемниках, вплоть до Генриха V включительно.

Поднявшись с полу, английский монарх приближался к алтарю и клал на него приношение, состоявшее из ценных золотых и серебряных монет: флоринов, ноблей[296] и стерлингов; затем он забирал эти монеты назад, «выкупал» их, кладя на их место ту же сумму в других, не столь ценных монетах, а из драгоценных металлов, временно подаренных божеству и тотчас взятых назад, по королевскому приказу изготовлялись кольца. Понятно, что кольца, изготовленные в результате столь сложного процесса, были отнюдь не обычными. Считалось, что они способны исцелять тех, кто их носит, от некоторых болезней. От каких именно? Самые старинные документы этого не сообщают; в ордонансе Эдуарда II говорится просто о «кольцах для излечения разного люда»; в счетах королевского двора значатся anuli medicinales (медицинские кольца). Однако в XV веке появляются тексты более откровенные: из них явствует, что эти талисманы считались надежными средствами от мышечных спазмов и болей, в особенности же от эпилепсии; отсюда название cramp-rings, кольца от судорог, которое входит в употребление начиная с этой эпохи и которым английские историки пользуются до сих пор. Как мы скоро увидим, сравнительное изучение народной медицины показывает, что с самого начала эти кольца считались предназначенными для совершенно определенных чудесных исцелений[297].

Таков этот странный обряд, в каком-то смысле дополнительный по отношению к возложению рук, однако, в отличие от него, являющийся сугубо английским; во Франции ничего подобного не наблюдалось. Каково же было происхождение этого обряда?


§ 2. Легендарные корни

Лишь только вера в чудодейственные свойства cramp-rings достигла своего апогея, кольцам, разумеется, стали приискивать легендарных покровителей. Поэтическая история английского христианства развивалась под знаком великой фигуры Иосифа Аримафейского; последователь Христа, тот самый, которому, согласно Евангелиям, выпала честь похоронить тело распятого, он, по свидетельству набожных авторов, первым возгласил благую весть народам Британских островов: верование, крайне лестное для церкви, озабоченной поисками квазиапостольских истоков; еще в Средние века романы Круглого стола приучили к нему широкую публику. Так вот, было решено, что именно Иосиф научил англичан, наряду с разными замечательными секретами, почерпнутыми из книг царя Соломона, искусству исцелять эпилептиков с помощью колец. Таково, по крайней мере, предание — по происхождению, вероятно, английское, — запечатленное в 1602 г. испанским историком Яковом Вальдесом[298]. Надеюсь, никто не ждет от меня, что я стану обсуждать здесь достоверность этого предания.

Гораздо раньше, по крайней мере в начале XVI века, была предложена другая попытка истолкования; в этом случае покровителем церемонии, совершаемой в Великую Пятницу, был назван Эдуард Исповедник. Как ни странно, можно сказать, что теория эта и сегодня имеет среди английских историков немало адептов: не то чтобы в наши дни кто-то верил, будто у Эдуарда в самом деле имелось целительное кольцо, но многие охотно допускают, что при зарождении обряда, когда бы оно ни произошло, английские короли вознамерились в определенном смысле уподобиться своему благочестивому предшественнику.

Дело в том, что кольцо в самом деле играет главную роль в одном из самых знаменитых преданий, связанных с Исповедником; впервые этот эпизод был изложен в житии Эдуарда, составленном в 1163 г. аббатом Эйлредом Рьевольским[299]. Однажды Эдуард встретил нищего и хотел подать ему милостыню; обнаружив, что кошелек у него пуст, он отдал нищему свой перстень. Между тем под лохмотьями нищего скрывался апостол Иоанн Богослов. Через некоторое время — по утверждению некоторых текстов, через семь лет, — два английских паломника, странствующих в Палестине, встретили прекрасного старца; это снова оказался апостол Иоанн; он попросил паломников возвратить кольцо их повелителю и объявить ему, что вскоре его ожидают на небесах. Эта сказочка, которая сама по себе очень поэтична и к которой иные агиографы, весьма сведущие во всем, что касается тайн мира иного, прибавили новые соблазнительные детали[300], пользовалась необычайной популярностью: всевозможные скульпторы, миниатюристы, художники, витражисты, декораторы, работавшие в Англии и даже на континенте, изображали ее бессчетное число раз[301].

Генрих III, относившийся к последнему из англосаксонских королей с особенным почтением, — известно, что он дал своему старшему сыну имя Эдуард, до тех пор остававшееся чуждым нормандской и анжуйской династиям, — приказал изобразить встречу двух святых на стенах часовни Святого Иоанна Богослова в Лондонском Тауэре. В свою очередь Эдуард II в день своей коронации принес в дар Вестминстерскому аббатству две статуэтки, одна из которых изображала государя, протягивающего кольцо, а другая лже-нищего, готовящегося его принять из рук короля[302]. Вестминстерское аббатство подходило для принятия такого дара как нельзя лучше: мало того, что там поклонялись могиле святого Эдуарда, но монахи еще и показывали верующим кольцо, снятое с пальца святого в 1163 г.[303], во время переноса его мощей в новую раку, и считавшееся тем самым, которое некогда принял, а затем вернул назад апостол-евангелист. «Ежели угодно вам получить доказательства, что дело именно так происходило, — говорил своей пастве около 1400 г. о знаменитой истории с кольцом проповедник Джон Мерк, — ступайте в Вестминстер; увидите там кольцо, которое целых семь лет пребывало в раю»[304].

Однако среди столь многочисленных текстов, посвященных драгоценной реликвии, ни один, вплоть до сравнительно недавнего времени, не сообщает, что реликвии этой приписывали особую целительную мощь. С другой стороны, в королевском церемониале Великой Пятницы ничто и никогда не напоминало ни о святом Эдуарде, ни о святом Иоанне Богослове. Первым связал cramp-rings с памятью Исповедника итальянский гуманист Полидор Вергилий, который, находясь на службе у королей Генриха VII и Генриха VIII, написал, по их заказу, «Историю Англии», опубликованную впервые в 1534 г. Этот официальный историограф явно преследовал совершенно определенную цель: отыскать удобный властям прототип чудесных колец, раздаваемых его повелителями; поэтому он утверждал, что кольцо, хранящееся в Вестминстерском «храме», также наделено способностью излечивать от эпилепсии. Сочинение Полидора, имевшее большой успех, способствовало широкому распространению той, очень скоро сделавшейся классической, точки зрения, согласно которой первым, кто стал исцелять эпилепсию с помощью колец, был тот же, кто первым стал исцелять золотуху с помощью возложения рук, а именно Эдуард Исповедник[305]. Однако итальянец скорее всего не сам изобрел эту идею; он, по-видимому, услышал, как рассуждают о подобных вещах его покровители; что может быть более естественного, чем приписать великому святому династии создание обоих династических чудес? Славное кольцо, побывавшее «в раю», представляло собою удобное средство для связи агиографических рассказов и обряда; в более поздний период ему ретроспективно приписали целительную мощь, без которой оно не могло претендовать на роль предка cramp-rings. Вероятно, к нему устремились бы страждущие паломники, если бы Реформация, начавшаяся вскоре после возникновения верования, столь выгодного для интересов Вестминстера, не положила самым резким образом конец поклонению реликвиям в Англии. Однако истинные обстоятельства возникновения обряда, совершавшегося в Великую Пятницу, не имеют ничего общего ни с Эдуардом Исповедником, ни с монархической легендой в целом. Для выяснения этих обстоятельств нам следует обратиться к сравнительной истории суеверий.


§ 3. Магическое происхождение обряда с кольцами

В античности кольца неизменно считались одним из главным инструментов магии, в особенности магии врачебной[306].

Ситуация не изменилась и в Средние века. Даже самые безобидные колечки все-таки наводили на мысль о колдовстве; перстни Жанны д'Арк привлекли живейшее внимание судей, и бедная девушка вынуждена была, впрочем без большого успеха, заверять своих гонителей в том, что она никогда не пользовалась своими кольцами для лечения кого бы то ни было[307]. Талисманы эти, распространенные почти повсеместно, использовались для облегчения болей самого разного рода, однако преимущественно, насколько можно судить, мышечных болей и эпилепсии; эта последняя болезнь, резкие проявления которой вполне способны вызвать суеверный ужас, считалась обычно недугом дьявольским[308]; понятно, что и лечить ее следовало в первую очередь средствами сверхъестественными. Разумеется, для подобных целей подходили далеко не любые кольца; здесь требовались кольца специальные, освященные особым, религиозным или магическим образом и обретшие благодаря такому освящению исключительную силу: anuli vertuosi, как называли их ученые. Против подагры, советует немецкий сборник XV века, действуйте вот как: просите милостыню, именем мученичества Господа нашего Иисуса Христа и его святой крови, до тех пор, пока не соберете 32 пфеннига; разделите их на две части: из первых шестнадцати прикажите кузнецу выковать вам кольцо, а вторыми шестнадцатью заплатите ему за работу; кольцо следует носить постоянно и пять раз в день читать Pater и Ave в память мученичества и святой крови Господа нашего Иисуса Христа[309]. В других случаях предписания обретают мрачный, похоронный колорит: больным советуют изготовлять кольца из металлов, снятых со старых гробов, или из гвоздя, на котором повесился самоубийца[310]. В графстве Берк около 1800 г. люди опытные предлагали способ более невинный, но более сложный: чтобы выковать кольцо, властное над судорогами, следует, утверждали они, собрать с пяти холостяков по одной шестипенсовой монете, причем дарители не должны знать, на что пойдут их дары; еще один холостяк должен отнести собранные таким образом монеты к кузнецу, который также должен быть неженатым…[311] Подобные примеры легко умножить. Кольца, освященные королями, представляли собою всего лишь частный случай этого общего средства.

Рассмотрим теперь более подробно королевский обряд с кольцами. Начнем со времени его проведения. Оно было определено строжайшим образом. Король клал золотые и серебряные монеты на алтарь всего один раз в год, в Великую Пятницу, после поклонения кресту, иными словами, обряд совершался в строго определенный день, после торжественной церемонии, проводимой в память о величайшей жертве, принесенной Искупителем. Случайность? Вовсе нет. Воспоминание о Страстях Господних присутствует как некий лейтмотив в рецептах многочисленных средств, призванных избавить от болей или от эпилепсии, и, в частности, в руководстве по изготовлению целительных колец. В начале XV столетия святой Бернардин Сиенский, проповедуя в Италии против народных суеверий, осуждал тех, кто, «дабы от судорог излечиться, носит кольца, выкованные под чтение рассказа о Страстях Господних»[312]. В самой Англии примерно в это же самое время один медицинский трактат дает следующий совет: «От судорог: ступайте в Великую Пятницу в пять приходских церквей и возьмите в каждой первый пенни, который будет пожертвован во время поклонения кресту; соберите их все вместе, встаньте перед крестом и пять раз прочтите Pater в честь пяти ран Христа, и носите монеты с собою пять дней подряд, каждый день читая ту же молитву тем же образом; а затем сделайте из этих монет, без примеси какого бы то ни было другого металла, кольцо; велите написать на внутренней стороне: Jasper, Bastasar, Attrapa, а на внешней стороне: Ihc. Nazarenus; заберите кольцо у ювелира в пятницу, предварительно пять раз произнеся Pater, а затем носите его, не снимая»[313].

Подробное рассмотрение этого рецепта потребовало бы слишком много времени, ведь это настоящее попурри из магических представлений самого разного происхождения: имена трех волхвов — которых охотно молили об излечении от эпилепсии, — фигурируют в нем рядом с именем Господним; точнее, впрочем, было бы говорить о двух волхвах, ибо имя третьего, Мельхиор, заменено в рецепте таинственным именем Attrapa, напоминающим того Абраксаса (Abraxas), которого так высоко ценят адепты герметического знания. На первый же план снова выходят Страсти Господни. Цифра пять, которая так часто повторяется в этом рецепте и с которой мы уже встречались в рецепте из немецкого сборника, символизирует пять ран Спасителя[314]; что же касается желания поместить себя под покровительство креста, то оно становится особенно понятным при сопоставлении с датами, предусмотренными для главной и дополнительной процедур: Великой Пятницы и еще одной пятницы. Точно так же обстояло дело и во Франции. Один кюре из края Бос, Жан-Батист Тьер, рассказал в сочинении, датированном 1679 годом, о том, как лечили эпилепсию в его время; скоро мы приведем его свидетельство во всех подробностях, пока же отметим только день и время дня, избранные для исполнения этих, как называет их Тьер, «церемоний»: Великая Пятница, момент, наступающий следом за поклонением кресту. Не вследствие ли представлений такого рода король Карл V носил по пятницам — и только по пятницам — специальное кольцо с двумя выгравированными на нем черными крестиками и камеей, изображающей сцену Распятия?[315] Сомневаться в этом не приходится: адепты магической медицины, отчасти святотатственным образом сближая страдания, вызываемые «судорогами», с муками Распятого, считали, что религиозные годовщины и молитвы, напоминающие о муках Христа, могут сообщать кольцам способность исцелять мышечные боли[316]. Чудесные кольца, cramp-rings, были обязаны своей мощью прежде всего самому дню, избранному для освящения металла, из которого они выкованы, а также чудесной силе, исходящей от креста, которому короли, прежде чем направиться к алтарю, поклонялись, простершись ниц.

Однако сущность обряда заключалась вовсе не в том. Центральным было действие в определенном смысле юридическое: принесение в дар золотых и серебряных монет и их выкуп за эквивалентную сумму. Впрочем, и этот момент отнюдь не был чем-то исключительным. В ту пору, как и по сей день, среди людей суеверных распространено было мнение, согласно которому монеты, принесенные в дар церкви, как нельзя лучше подходят для изготовления целительных колец. Выше мы уже видели проявление этой идеи в английском трактате XIV века. До сих пор, говорят, в английских деревнях крестьяне очень дорожат пенсами и шиллингами, раздобытыми в церкви во время сбора пожертвований, после причащения; они выплавляют из этих монет кольца против эпилепсии и против ревматизма[317]. В подобных случаях, правда, дело обходится без выкупа, но в других случаях, как и в королевской церемонии Великой Пятницы, выкуп играет столь же важную роль, что и пожертвования.

Начнем с французского магического обычая, засвидетельствованного в XVII веке. Предоставляю слово Жану-Батисту Тьеру: «Те, кто утверждают, будто ведут свой род от святого Мартина, уверены, что могут излечивать от падучей (то есть эпилепсии) после того, как выполнят следующие церемонии. В Великую Пятницу один из таких врачевателей берет больного, ведет его в церковь, где совершается поклонение кресту, целует крест до священников и других духовных особ и бросает одно су на блюдо для пожертвований, больной же целует крест после врачевателя, забирает себе ту монетку, которую врачеватель положил на блюдо, а на ее место кладет две монетки по одному су, а потом, выйдя из церкви, проделывает в монетке, которую забрал себе, дырку и носит эту монетку на шее»[318].

Перейдем теперь к немецкоязычным странам. Рукопись XV века, хранившаяся некогда в библиотеке Санкт-Галленского аббатства, содержит следующее предписание относительно того, как лечить эпилепсию. Все должно происходить в рождественскую ночь. Известно, что в эту ночь служат три мессы подряд. В начале первой больной кладет на блюдо для пожертвований три — в честь Святой Троицы — серебряные монеты; священник берет их и кладет на плат, покрывающий алтарь, или под него, так чтобы крестные знамения, предписанные каноном, совершались над ними. По окончании первой мессы наш больной выкупает свои три монеты за шесть денье. Начинается вторая служба; он снова расстается с тремя монетами. Служба заканчивается, больной снова выкупает монеты, на сей раз за двенадцать денье. То же и во время третьей службы, однако на этот раз больной отдает за монеты двадцать четыре денье. Теперь остается лишь выковать из металла, освященного таким тройным даром, кольцо, которое, если бывший эпилептик никогда не будет снимать его с пальца, защитит его от болезни[319].

Французский рецепт, санкт-галленский рецепт, английский королевский обряд: сравнив их, мы обнаружим не только сходства, но и некоторые различия. Во Франции монетку носят на шее, в других местах переплавляют и превращают в кольцо. В Санкт-Галлене операция производится не в Великую Пятницу, а под Рождество. В Санкт-Галлене выкуп совершается трижды, причем сумма его увеличивается в три раза; во Франции монету выкупают всего один раз, но зато платят за нее в два раза дороже; при английском дворе выкуп также производится всего один раз, причем сумма его равняется сумме пожертвования… Эти различия достойны внимания, так как они убедительно доказывают, что три процедуры возникли независимо одна от другой; впрочем, сами по себе различия эти довольно незначительны. Вне всякого сомнения, мы имеем дело с тремя различными применениями в разных местах и в разное время одной и той же фундаментальной идеи. Обнаружить эту идею-прародительницу нетрудно. Цель описанных нами процедур состоит в освящении металла, из которого будет изготовлен целительный талисман. Для этого можно было бы просто положить монеты на алтарь; однако этого банального действия показалось недостаточно: потребовалось нечто более существенное. Тогда монеты начали приносить в дар алтарю. На некоторое — пусть очень короткое — время они становятся собственностью церкви, а если церемония происходит в Великую Пятницу, — собственностью того креста, который воздвигнут для поклонения позади подноса для приношений. Однако уступка монет может быть лишь фиктивной, ведь после того, как они сделаются пригодны для того благодетельного использования, к которому их предназначают, их приходится забрать назад. Тем не менее, для того чтобы дар выглядел серьезно (ибо без этого он не окажет нужного воздействия), необходимо, забирая его назад, заплатить, как заплатили бы мы за покупку какой-либо вещи ее законному владельцу. Тогда золото или серебро, которые в течение нескольких мгновений, в соответствии со всеми юридическими нормами, находились в собственности церкви или Креста, в полной мере переймут их чудодейственную сакральную мощь.

Теперь становится понятно: в освящении целительных колец короли — по крайней мере до тех пор, пока церемония проходила так, как я только что описал, — играли лишь самую второстепенную роль. Их действия — принесение в дар и последующий выкуп — приводили к освящению монет, однако драгоценные металлы исполнялись сверхъестественных свойств не вследствие прикосновения королевской руки, а после кратковременного пребывания монет на алтаре в ходе службы, которая считалась особенно благоприятной для облегчения физических страданий. В конечном счете церемония, которая в пятницу на Страстной неделе так часто разыгрывалась в замках Плантагенетов, представляла собою не что иное, как самую банальную магическую процедуру, причем на континенте точно такие же процедуры исполняли зачастую особы, в чьих жилах текла отнюдь не королевская кровь. Тем не менее процедура эта, в других местах вполне заурядная, обрела в Англии статус сугубо королевский. Каким же образом это произошло? Для истории cramp-rings этот вопрос имеет первостепенное значение. Теперь мы как раз и займемся его разрешением. По ходу дела мы увидим, что обряд XIV века, описанный в начале этой главы, представлял собою лишь один из этапов весьма длительной эволюции.


§ 4. Чудотворная королевская власть присваивает себе магическую процедуру

Кто из королей первым положил на алтарь золото и серебро, из которых затем были выкованы целительные кольца? Этого мы, вероятно, никогда не узнаем. Однако мы вправе предположить, что этот государь, кто бы он ни был, в тот день всего лишь повторил, нимало не претендуя на исключительность, те действия, которые постоянно совершали все кругом. Самые смиренные из королевских подданных, в особенности в Англии, всегда считали себя способными изготовить из монет, принесенных в дар церкви, могущественные талисманы. Естественно, что им могла прийти на ум та же мысль, какая пришла французским колдунам или санкт-галленским врачевателям, — мысль самим пожертвовать церкви монеты, а потом взять их назад, дабы использовать по назначению. Правда, мы не знаем ни одного текста, который бы подтверждал, что на английской почве ложный дар практиковался где-либо, кроме дворцовой церкви, однако ничего удивительного в этом отсутствии письменных свидетельств нет: наши сведения о древних народных обычаях вообще крайне скудны.

Тем не менее короли отличались от простых смертных; они считались существами священными; больше того, в Англии, как, впрочем, и во Франции, они слыли чудотворцами. Как же можно было не приписать успешное действие целительного обряда их вмешательству? Те, кто видели в королях врачевателей золотухи, сочли, что исходящая от них чудодейственная сила способна также и сообщить сверхъестественную мощь кольцам. Разумеется, в течение долгих лет люди помнили и об истинном источнике этой мощи — определенных жестах, превращавших драгоценный металл в предмет сакральный; однако они без труда поверили, что жесты эти оказываются особенно действенны, когда их производит та самая могущественная рука, прикосновение которой возвращало здоровье золотушным. Постепенно в общественном сознании утвердилась мысль, что преимущественное право совершать подобные чудеса принадлежит королям, прирожденным гонителям болезней.

Вначале, по всей видимости, короли участвовали в освящении металлов не слишком регулярно. Однако настал день, когда они стали видеть в этой процедуре, так же как и в возложении рук на золотушных, одну из непременных обязанностей, предписываемых королевским саном, и принялись исполнять эту обязанность практически ежегодно, в каждую Великую Пятницу. Самый ранний документ, извещающий нас о таком состоянии дел, — ордонанс об управлении дворцовыми службами, изданный Эдуардом II в Йорке в июне 1323 г. Этот текст — первое по времени письменное свидетельство о cramp-rings. Благодаря ему королевский обряд, о существовании которого прежде этой даты можно говорить лишь предположительно, внезапно предстает перед нами во всем своем великолепии. С этого момента до смерти Марии Тюдор не найдется, пожалуй, ни одного государя, который в предписанный день не приносил бы к подножию креста флорины, нобли и стерлинги. У нас нет свидетельств только о двух королях — Эдуарде V и Ричарде III, однако царствование первого, столь короткое, что на него даже не пришлось ни одной Страстной недели, является исключением только по видимости; что же до второго, продлившегося достаточно, чтобы король мог встретить Пасху дважды, то, возможно, мы не располагаем сведениями о нем по чистой случайности; обычно о пожертвованиях, сделанных в «Добрую Пятницу», мы узнаем из счетов королевского двора, составлявшихся в конце отчетного года; между тем счета Ричарда III, судя по всему, до нас не дошли[320]. От Эдуарда II до Марии Тюдор церемония, как я постараюсь показать, претерпела немало изменений, однако ни разу не прерывалась на сколько-нибудь длительный срок.

Таким образом, обряд, который поначалу, насколько можно догадываться, был сугубо второстепенным, не позже 1323 г. сделался неотъемлемой частью королевского церемониала. Иными словами, чудотворная королевская власть сделала большой шаг к окончательному присвоению старой магической процедуры. Следует ли считать, что значительную роль в этом превращении сыграл Эдуард II? Я склонен ответить на этот вопрос утвердительно. Не потому, разумеется, что можно сделать какие бы то ни было определенные выводы из отсутствия письменных свидетельств о королевском обряде, более ранних, чем Йоркский ордонанс, — отсутствия, впрочем, весьма красноречивого. Я просмотрел множество придворных счетов, относящихся к царствованию Эдуарда I; видел я и три счета времен Эдуарда II (все три — за годы, предшествовавшие 1323 г.): нигде я не обнаружил и намека на освящение колец, хотя в аналогичных документах всех последующих царствований, от Эдуарда III до Марии Тюдор, подобные указания неизменно содержатся в графе «Милостыня». Можно ли, однако, быть априори уверенным, что это упорное молчание документов не объясняется исключительно особенностями их составления и что та статья расходов, которую мы ищем, не скрывается внутри указанной в счете общей суммы пожертвований на церковь? Само по себе молчание документов еще ничего не доказывает; чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить о возложении рук на золотушных: начиная с определенного времени милостыню для исцеляемых перестали обозначать в счетах отдельной строкой, хотя само исцеление, и это мы знаем твердо, отнюдь не прекратилось. Однако в тех случаях, когда молчание документов подкрепляется всей совокупностью исторических обстоятельств, оно приобретает неожиданный вес. Все, что мы знаем о государе, издавшем ордонанс 1323 г., о его умонастроении, его невзгодах, его стараниях поддержать свой пошатнувшийся авторитет, делает весьма правдоподобной гипотезу, приписывающую ему решающую роль в усвоении английской монархией нового целительного обряда.

Эдуард II с самого начала своего царствования не пользовался решительно никакой популярностью. Он не мог не сознавать, что со всех сторон ему грозят опасности, или, по крайней мере, этого не могло не сознавать его окружение. Естественно, король скоро сообразил — неважно, самостоятельно или благодаря сторонней подсказке, — что, дабы компенсировать его личное несовершенство, следует всячески подчеркивать сакральный характер королевского сана и тем внушать народу почтение. Позже мы рассмотрим циклы преданий, связанных с западными династиями; мы увидим тогда, что Эдуард II попытался в 1318 г. придать больший блеск своему роду, а главное, себе самому, подвергнувшись, по примеру Капетингов, помазанию миром, якобы спустившимся с небес; попытка не удалась; но как много она говорит о политических видах этого государя и о его поисках заемного величия! Как же мог он пренебречь чудесными исцелениями? Вероятно, к этому времени ему уже случалось исцелять золотушных, однако, как мы знаем, без особого успеха — именно по причине непопулярности. Не естественно ли будет предположить, что он решил взять реванш, вплетя в свой венец чудотворца новый цветок? Разумеется, он не придумал обряд с кольцами. В этом не было нужды. Национальный фольклор предоставил ему народное предание, возможно, очень древнее. Можно даже предположить — я уже пытался обосновать выше эту гипотезу, — что и до Эдуарда II некоторые из его предшественников время от времени осуществляли после поклонения кресту тот же двойной освящающий жест. Однако честь превратить эту церемонию, до той поры довольно неопределенную, в одно из установлений монархии принадлежит, по всей вероятности, именно Эдуарду II. Чудо с исцелением золотушных, пожалуй, никогда не обрело бы своего великолепия и размаха, если бы Роберт Благочестивый и Генрих Боклерк не так сильно тревожились об укреплении собственной легитимности; позже то же чудо совершенно сознательно эксплуатировали Генрих IV во Франции и Карл II в Англии. Позволительно думать, что несчастья и заботы Эдуарда II оказали немалое влияние на судьбу cramp-rings. Однако, разумеется, то нововведение, которое мы склонны, на основании многочисленных доводов, приписать этому королю или его советникам, могло войти в обиход лишь потому, что в самых глубинах коллективного сознания таилась та вера в сверхъестественную природу королей, которая породила в Англии чудо с исцелением золотушных и сама поддерживалась почти каждодневным созерцанием этого чуда.

Старая Европа была простодушна и легковерна, однако в ней всегда находились ловкие люди, которые прекрасно умели извлечь пользу из всеобщей легковерности; поэтому не однажды случалось так, что магические процедуры, которые по самой своей природе, казалось, были доступны всем без исключения, в конце концов оказывались исключительным достоянием наследственных целителей. Самая история обрядов, которые мы только что сопоставили с процедурой освящения cramp-rings, представляет нам впечатляющий пример подобного присвоения. В Санкт-Галлене, как мы помним, класть монеты на алтарь, а затем выкупать их мог кто угодно; однако во Франции, во времена Жана-Батиста Тьера, дело обстояло иначе: выкуп осуществлялся там самим больным, жертвовать же монеты должны были люди, которые «ведут свой род от святого Мартина». Так называли многочисленное племя колдунов, которые похвалялись мнимым родством с великим чудотворцем из Тура и утверждали, будто черпают из этого родства свое могущество. В ту пору на свете жило немало шарлатанов, хваставших подобным святым происхождением. В Италии родичи святого Павла, исходя из того, что, согласно Деяниям апостолов, на Мальте «апостола язычников» укусила ехидна, но это не причинило ему никакого вреда, утверждали, будто могут излечивать от змеиных укусов. В Испании Saludadors (целители. — исп.), знавшие секретные средства от самых разных болезней, охотно именовали себя родичами святой Екатерины Александрийской. По всему миру, но особенно во Франции, люди верили, что родственники святого Роха никогда не заболевают чумой, а порой даже могут от нее исцелять, родственники же святого Губерта, славнейшие из всех, простым прикосновением защищают своих пациентов от бешенства[321]. Каким образом родичи святого Мартина ухитрились убедить народ в том, что серебряная монета, положенная на алтарь в Великую Пятницу, окажет свое чудесное действие, лишь если ее положат туда они, родственники святого? Этого мы никогда не узнаем. Зато мы твердо знаем другое: и во Франции, и в Англии банальное средство из общедоступного сделалось исключительным достоянием определенной династии: в одном случае династии костоправов, в другом — династии королей.

Не следует, однако, думать, что в 1323 г. эволюция обряда в Англии завершилась. Даже в дворцовой церкви в Великую Пятницу короли еще не были единственными и полновластными целителями; судя по некоторым данным, право участвовать в освящающем обряде разделяли с ними королевы. Мы знаем из надежного источника, что 30 марта 1369 г. в Виндзоре госпожа Филиппа, жена Эдуарда III, повторяла вслед за супругом жесты, предписанные традицией: она также положила на алтарь некоторое количество серебра (не золота, ибо драгоценнейший из металлов был, вероятно, оставлен королю), а затем выкупила его, дабы пустить на целительные кольца[322]. По правде говоря, другими свидетельствами такого рода мы не располагаем. Однако о частных расходах королев мы вообще знаем гораздо меньше, чем о расходах их супругов. Вполне возможно, что если бы счета их придворных штатов дошли до нас в более полном объеме, мы узнали бы из них, во всяком случае, применительно к XIV столетию, множество фактов, подобных тому, который по случайности известен нам из счета королевского двора за 1369 год. Филиппу, конечно, не назовешь простой смертной: она носила корону. Однако, подчеркнем это, хоть она и была королевой, но королевский сан достался ей не по наследству, как позже Марии Тюдор, Елизавете или Виктории; дочь заурядного графа Эно, она была обязана своим королевским достоинством исключительно брачному союзу с королем. Такая королева никогда не исцеляла золотушных; для этого требовалась королевская рука в полном смысле этого слова. Больше того: впоследствии мы увидим, что когда в середине XV века церемония с cramp-rings обрела новый характер и роль короля в ней сделалась гораздо более значительной, чем прежде, тот факт, что некогда ту же процедуру могли производить королевы, оказался начисто забыт. При Эдуарде III дело еще не зашло так далеко; главным по-прежнему считалось освящение посредством алтаря и креста: отчего же в таком случае женщине знатного происхождения и высокого звания было не принять участие в церемонии?

Вдобавок в то время никто еще не причислял исцеления с помощью колец к чудотворным деяниям королей. Архиепископ Бредвардин, который как раз при Эдуарде III приводил в качестве самого замечательного примера чуда те чудеса, какие творят короли, исцеляя больных, и долго распространялся на эту тему, имел в виду исключительно возложение рук на золотушных; обнаружить в его рассуждениях хотя бы малейший намек на cramp-rings решительно невозможно. Исцеления с помощью колец стали причисляться к проявлениям сверхъестественной мощи королей только столетие спустя. Впрочем, обряд к этому времени сильно изменился.

Насколько мне известно, первым писателем, который поставил освящение колец в ряд божественных милостей, ниспосланных английской монархии, был не кто иной, как сэр Джон Фортескью, с которым мы уже встречались, когда вели речь об исцелении золотушных. Один из трактатов, которые он написал против Йоркской династии между апрелем 1461 г. и июлем 1463 г., во время своей ссылки в Шотландию, называется «Защита прав дома Ланкастеров». Фортескью старается доказать в этом трактате, что потомство по женской линии не сохраняет привилегий, даруемых королевской кровью. Будь даже женщина королевой, — говорит он, — над руками ее помазание не совершается (в Англии по отношению к королевским женам действовало именно это правило; однако следует отметить, что впоследствии оно не распространялось на принцесс, получавших корону по праву наследства, — Марию Тюдор, Елизавету, Марию, дочь Якова II, Анну и Викторию[323]); вот почему, — продолжает наш полемист, — руки королевы не обладают той чудотворной мощью, какая присуща рукам королей; ни одна королева не способна простым прикосновением руки излечить золотушного. После чего Фортескью прибавляет: «Так золото и серебро, ежели благочестиво прикоснулись к ним в день Великой Пятницы — по ежегодному обычаю — святые руки, помазанные руки королей Англии, а затем вручили их те же руки страждущим, исцеляют сих страждущих от судорог и эпилепсии, могущество колец, выкованных из сего золота и сего серебра и надетых на палец болящих, доказано было многократным их применением в разных концах света. Королевы же этой милостью не наделены, ибо не совершено помазание над их руками»[324]. Как видим, времена Филиппы Эно остались далеко в прошлом. Дело в том, что, с точки зрения Фортескью, освящение металла на алтаре, принесение его в дар церкви и мнимый выкуп занимают в обряде лишь совершенно второстепенное место. Металл обретает целительную мощь благодаря «святым» рукам, которые за него брались, а в конечном счете благодаря излитому на эти августейшие руки елею, который уже давно считался источником королевской способности исцелять золотушных. Королевское чудо все поглотило.

Эволюция идей сопровождалась значительным изменением конкретных форм церемониала. Поначалу, как мы знаем, в Великую Пятницу золотые и серебряные монеты возлагались на алтарь, и лишь потом их переплавляли и делали из них кольца. Однако постепенно люди сочли, что удобнее выковывать кольца заранее, а в Великую Пятницу приносить их в церковь уже готовыми. Отныне к подножию креста на короткое время клали, а затем выкупали за твердо установленную сумму в 25 шиллингов не монеты из драгоценного металла, а кольца. Внимательное рассмотрение королевских счетов позволяет установить, что перемена эта совершилась между 1413 и 1442 гг., по-видимому, в первые годы царствования Генриха VI[325]. Тот же обновленный порядок оставался в силе при Тюдорах. При Генрихе VIII, узнаем мы из придворного обрядника, привилегия подносить королю поднос с кольцами перед тем, как он возложит их на алтарь, принадлежала самому знатному из его приближенных[326]. Немного позже была создана любопытная миниатюра, расположенная в молитвеннике Марии Тюдор непосредственно перед текстом молитв, читаемых при благословении cramp-rings; миниатюра эта изображает королеву, преклонившую колена перед алтарем; справа и слева от нее на краях прямоугольной ограды, внутри которой она находится, стоят две плоских золотых чаши, а внутри них художник изобразил — схематично, но вполне узнаваемо — крохотные металлические колечки[327].

Первый церемониймейстер, который, по-видимому в начале царствования Генриха VI, внес эти изменения в традиционный церемониал, преследовал, разумеется, лишь цели сугубо практические; он хотел избежать сложностей, которые считал бесполезными. Однако, упрощая старый обряд, он глубоко исказил его сущность. В самом деле, юридическая игра, дававшая ему жизнь, имела смысл только до тех пор, пока золото и серебро, из которого впоследствии изготовлялись кольца, приносились в дар церкви наравне с прочими дарами и хотя бы ненадолго действительно становились безраздельной собственностью алтаря и креста. А что приносят в дар во время религиозной церемонии? не что иное, как монеты; отсюда изготовление королевских cramp-rings из флоринов, ноблей и стерлингов, а прочих целительных колец из пенсов — монет куда более скромного достоинства — или, в наши дни, шиллингов, полученных от подлинных или мнимых сборов церковных пожертвований. Возлагать на алтарь уже готовые кольца значило сразу признать, что пожертвование это сугубо притворное, и, тем самым, полностью лишить это притворство смысла. Возможно, что с начала XV столетия древний обычай ложного дарения и ложного выкупа был уже почти никому не понятен. Фортескью и обрядник Генриха VIII говорят просто, что король «подносит» кольца — иначе говоря, что он ненадолго возлагает их на алтарь, чем, по их убеждению, церемония и исчерпывается. Если же затем несколько монеток клались на то место, где только что лежали металлические кольца, то в этом жесте все видели просто-напросто заурядную благотворительность, никоим образом не связанную с обрядом освящения колец; о том, что этот выкуп составлял некогда центральную часть обряда, никто уже не вспоминал[328].

Таким образом, даже возложение колец на алтарь в какой-то момент перестало быть центром обряда. Из текста Фортескью вытекает, по-видимому, с достаточной ясностью, что уже в его время король прикасался к кольцам для того, чтобы сообщить им чудотворную мощь своей руки. Во всяком случае, при Марии Тюдор дело обстояло именно так. По воле случая хоть какие-то подробности о том, как проходило освящение cramp-rings, мы знаем только из документов, касающихся царствования этой королевы, — последнего царствования, при котором соблюдался этот древний обычай. Случай этот, конечно, не слишком счастливый, но особенно смущать нас он не должен, ибо трудно себе представить, чтобы эта королева, свято чтившая старые верования, упразднила хоть одну собственно религиозную деталь в придворном церемониале; более того, маловероятно, чтобы королева эта сохранила хоть одно из новшеств, введенных, возможно, ее предшественниками-протестантами. Не боясь ошибиться, можно предположить, что те же правила, какие соблюдала она, соблюдали все последние католические короли, правившие Англией до эпохи Реформации. Итак, вот как, согласно литургии, содержащейся в ее собственном миссале[329], и согласно рассказу очевидца, венецианца по имени Файтга[330], разворачивалась при набожной Марии, а вполне вероятно, и до нее, королевская церемония в Великую Пятницу.

По окончании поклонения кресту королева помещается в квадратной ограде, которую образуют четыре устланные коврами или роскошными тканями скамьи; она опускается на колени; рядом с ней ставят блюда для пожертвований, полные колец, — точь-в-точь как на миниатюре из миссала, которую мы описывали выше. Сначала она читает молитву — довольно длинную, — один отрывок которой замечателен своего рода возвеличиванием сакрального характера королевской власти: «Господь всемогущий, Предвечный… ты, кому угодно было удостоить тех, кого возвел ты на вершину королевского достоинства, беспримерных милостей и обратить их в орудия и пути для даров твоих, чтобы, как царствуют они и правят твоею милостию, так же волею твоею сделались бы они полезны прочим людям и сообщили благодеяния твои своим народам…»

Затем следуют другая молитва и две формулы благословения, произносимые на сей раз над кольцами; здесь ясно проявляется понимание эпилепсии как болезни дьявольской: «Господь… соизволь благословить и освятить сии кольца», — так гласит второе благословение, особенно откровенное в этом отношении, — «дабы всех, кто их носит, уберечь от козней Сатаны… и защитить от судорог и эпилепсии».

Затем следуют псалом, который, по-видимому, пели присутствующие на церемонии клирики, и новая молитва, в которой выражается на сей раз довольно любопытное желание подчеркнуть, что церемония не имеет ни малейшего отношения к запрещенной магии: «Да сгинет всякое суеверие, да отступит всякое подозрение в дьявольском обмане!»

Наконец наступает главный этап. Королева берет кольца в руки и перекатывает их между ладонями, скорее всего одно за другим, произнося слова, которые лучше любого комментария раскрывают смысл этого жеста: «Господь, освяти эти кольца, пролей на них в доброте твоей росу благословения твоего и освяти их прикосновением наших рук, которые изволил ты, в согласии с нашим саном, освятить помазанием миром, дабы то, что не способен дать сей металл от природы, свершилось от великой твоей милости»[331].

Тут наступает черед собственно религиозного действия: кольца обрызгивают святой водой (кто это делает, королева или священник дворцовой церкви, мы не знаем), а тем временем государыня и, вероятно, подданные, присутствующие на церемонии, читают еще несколько молитв.

Очевидно, что, — если не брать в расчет святую воду, к которой прибегают в данном случае по той же причине, по какой в обряде возложения рук на золотушных их осеняли крестным знамением, иначе говоря, из обычного благочестия, — главную роль в церемонии играет сверхъестественная мощь, исходящая от королей. Ни в миссале, ни в рассказе венецианца нет ни единого намека не только на выкуп колец, но даже на возложение их на алтарь. Возможно, впрочем, что эту часть традиционного обряда при Марии Тюдор еще выполняли; во всяком случае, при Генрихе VIII ее выполняли почти наверняка, и у Марии не было никаких оснований ее упразднять. По всей вероятности, совершались эти действия после молитв, чем и объясняется отсутствие упоминания о них в миссале. Однако никакого значения им никто не придавал: отсюда и молчание Файтты. Кульминационным моментом обряда считалось теперь совсем иное: литургия, в которой главным, как и при исцелении золотушных, было участие монарха, и, что еще важнее, прикосновение к кольцам королевских рук, «освященных» миропомазанием, в котором — свидетельством чему сами слова официальной молитвы — видели отныне главный источник освящения. Процесс, начавшийся в первые годы XIV века и, возможно, ускоренный корыстными стараниями Эдуарда II, завершился: старая магическая процедура окончательно превратилась в чудо, творимое исключительно благодаря могуществу короля. Скорее всего, превращение это следует датировать самым концом XV века. В первые годы следующего, XVI столетия делается, как уже говорилось, попытка связать cramp-rings с памятью великого святого Эдуарда Исповедника, уже числящегося покровителем чуда с золотушными: иначе говоря, целительные кольца занимают свое место в ряду королевских чудес. В то же самое время, как мы увидим в дальнейшем, эта новое проявление чудесного дара, приписываемого английским монархам, завоевывает, кажется, наибольшую популярность. Пожалуй, ничто так выразительно не показывает, насколько сильны оставались на заре «эпохи Возрождения» старинные понятия о сакральности королевской власти, как это присвоение ею той целительной мощи, которую прежде приписывали исключительно влиянию алтаря и креста.


Глава третья. Чудесная и священная королевская власть от возникновения обряда исцеления золотушных посредством возложения рук до эпохи Возрождения

§ 1. Священническая королевская власть

Целительные обряды возникли, как мы видели, на основе древних представлений о сверхъестественной природе королей. Если бы верования эти исчезли вскоре после возникновения обрядов, то обряды, возможно, не прижились бы в обществе или, по крайней мере, не обрели бы в нем большой популярности. Верования, однако, не только не угасли, но, напротив, устояли, укрепились, а в некоторых случаях усложнились, дополнившись новыми суевериями. Для того чтобы объяснить стойкую славу, какой пользовался обряд возложения рук, или превращение старой магической процедуры с кольцами в истинно королевскую церемонию, следует прежде всего учитывать, что в течение четырех-пяти последних столетий Средневековья народы поклонялись своим государям с поистине религиозным пылом и приписывали им всевозможные чудесные свойства.

В католическом обществе право на близкий контакт со сверхъестественным закреплено за строго ограниченной группой верующих: священниками, постоянно служащими господу, или, по крайней мере, рукоположенными клириками. Неужели на фоне этих официальных посредников между этим и тем светом короли-чудотворцы, обычные миряне, не рисковали прослыть узурпаторами? Таковыми их считали, как мы уже знаем, григорианцы и их последователи; однако большинство людей того времени придерживались иной точки зрения. Все дело в том, что это большинство не считало королей обычными мирянами. Само королевское достоинство, по средневековым понятиям, сообщало государям характер почти священнический.

Подчеркиваем: почти священнический. Совпадение никогда не было и не могло быть полным. Священство, в глазах католика, сообщает человеку совершенно определенные привилегии потустороннего свойства, которые проистекают исключительно из рукоположения. Ни один средневековый монарх, каким бы могущественным и надменным он ни был, никогда не считал себя способным совершить таинство евхаристии и, освятив хлеб и вино, призвать на Святые Дары Святой Дух; Григорий VII строго напоминал императорам, что, поскольку они не способны изгонять бесов, они должны ставить себя гораздо ниже причетников. Другие цивилизации — древняя Германия, Греция гомеровских времен — знали королей-жрецов в полном смысле этого слова; в средневековом христианском обществе подобные гибриды были невозможны. Это ясно поняли григорианцы. Один из самых проницательных писателей этого лагеря, таинственный автор, которого принято (поскольку место его рождения неизвестно) называть его латинским именем — Гонорий Августодунский, — обличал современных ему монархов за притязания на священство, видя в этом не только святотатство, но и смешение идей. Один и тот же человек, — говорит он по этому поводу в трактате, сочиненном вскоре после 1123 г., — может быть либо клириком, либо мирянином, либо, в крайнем случае, монахом (монахи, хотя многие из них и не были рукоположены, считались тем не менее принадлежащими к духовенству); между тем, король, поскольку он не посвящен в сан, клириком не является; «жена и меч не дают ему прослыть монахом»; следовательно, он мирянин[332]. Рассуждение абсолютно логичное, однако чувства, как правило, не подчиняются логике, особенно когда они носят на себе отпечаток древних верований и уходят корнями глубоко в прошлое, черпая из отмененных религий и устаревших способов мышления, которые оставили на память о себе определенные способы чувствовать. Вдобавок в то время далеко не все обладали той неумолимой ясностью ума, какой отличался Гонорий Августодунский. На практике — возьмем для примера практику юриспруденции — и даже в теории различие между духовенством и обычными подданными было в Средние века не таким резким, каким ему предстояло сделаться после Тридентского собора; возможны были «смешанные» положения[333]. Короли прекрасно знали, что они не совсем священники; однако не считали они себя и полными мирянами; больше того, многие из их подданных разделяли их чувства[334].

Следует заметить, что эта старая идея, по сути своей почти языческая, царила в христианской стране издавна[335]. Мы уже указывали, что в эпоху первых Меровингов идея эта, лишь наполовину прикрытая библейской аллегорией, присутствовала в стихах Фортуната. Мы видели также, как в каролингскую эпоху помазание королей вдохнуло в эту идею новую жизнь и апологеты монархии, к великому неудовольствию Хинкмара Реймсского и его сторонников, почти сразу принялись толковать этот обряд, общий для королей и священников, в смысле, чрезвычайно благоприятном для королевской власти. Между тем начиная с царствования Пипина церемония коронации постоянно приобретала все больше блеска и размаха. Вслушаемся в знаменитый диалог епископа Льежского Вазона с императором Генрихом III, воспроизведенный около 1050 г. каноником Ансельмом. Вазон, не пославший в 1046 г. положенное число солдат в армию, предстал перед императорским судом; в день, когда рассматривалось его дело, он вынужден был стоять, так как никто не желал предоставить этому впавшему в немилость прелату стул; Вазон пожаловался государю: пусть при дворе не уважают его старости, но должны же здесь отнестись с почтением к священнику, помазанному миром. Император возразил: «И я, получивший право повелевать всеми людьми, я тоже был помазан елеем». На что, — продолжает свидетельствовать историк, — Вазон отвечал весьма строго, утверждая, что помазание, совершаемое над священником, стоит куда выше помазания, совершаемого над королем: «разница между ними, как между жизнью и смертью»[336]. В самом ли деле собеседники обменялись теми репликами, какие мы знаем в пересказе Ансельма? В этом можно сомневаться. Впрочем, важно другое: у нас нет оснований сомневаться в психологической достоверности этого диалога. Тогдашнему хронисту показалось, что эти реплики точно характеризуют различие позиций императора и прелата, — вот в чем заключается для нас главная ценность этого диалога. «И я тоже был помазан елеем», — именно в воспоминании об этой «печати дара Духа Святого», полученной в день коронации, монарх, пусть даже самый благочестивый, черпал убежденность в своем праве, как говорит тот же Ансельм о Генрихе III, «забрать себе, в стремлении к земному господству, всю власть над епископами».

Взгляды преданных сторонников монархии на сей счет окончательно определились около 1100 г.: григорианская реформа развела противников на совершенно противоположные позиции. Гонорий Августодунский говорит в одном из своих сочинений о «болтунах», которые, «раздуваясь от гордости, утверждают, будто оттого, что короли, по примеру священников, удостоились помазания, их уже не следует причислять к мирянам»[337]. Мы знаем, что именно говорили некоторые из этих «болтунов». Изъяснялись они с предельной ясностью. Вот, например, что писал Ги Оснабрюкский в 1084 или 1085 гг., в трактате «О споре между Гильдебрандом и императором Генрихом» (речь, разумеется, идет о Генрихе IV): «Не следует смешивать короля с толпою мирян; ибо, помазанный елеем, причастен он к священству»[338]. Немного позже то же самое пишет в Англии Йоркский Аноним: «Король, помазанник Божий, не может быть назван мирянином»[339].

По правде говоря, большинство полемистов, которым мы обязаны столь недвусмысленными утверждениями, были подданными Империи; на родине у Йоркского анонима, судя по всему, последователей не нашлось. Дело в том, что, как мы уже отмечали, апологеты мирской власти, по крайней мере в это время, принадлежали почти все поголовно к числу сторонников императора. Во Франции и в Англии, как и в других странах, короли стремились подчинить себе церковь, они даже немало в том преуспели; однако вплоть до кризиса церкви, пришедшегося на два последних столетия Средневековья, они, как правило, воздерживались прямо утверждать квазисвященнический характер королевской власти: это длительное молчание самым непосредственным образом связано с тем молчанием, которое тогдашняя литература хранила насчет исцеления золотушных. Впрочем, молчание это было не настолько абсолютным, чтобы время от времени главенствующая мысль, не высказывавшаяся напрямую и, возможно, даже не до конца осознававшаяся, но вдохновлявшая столь многие поступки, не выражалась в текстах. Так, во Франции аббат Сугерий, почти официальный историограф, сообщает, что Людовик VI в день своей коронации «препоясался мечом церковным»[340]. Но особенно ценна для нас знаменитая преамбула к грамоте 1143 г., данной в пользу парижских епископов: «Ведомо нам, что, согласно наказам Ветхого Завета и нынешнему закону церковному, над одними лишь королями и священниками совершается помазание священным миром. Подобает, следственно, чтобы те и другие, единственные из смертных, над кем миропомазание совершается, во главе народа Божьего стояли, блага мирские и духовные своим подданным доставляли, а также и друг другу»[341]. Заявление это шокирует чуть меньше, если приводить его полностью, а не обрубать последнюю часть фразы, как это делает г-н Люшер[342], ибо из слов «а также друг другу» следует, насколько можно понять, что забота о благах духовных вверена священникам — которые доставляют их королям, точно так же как забота о земных благах вверена государям-мирянам. Таким образом, принцип разделения двух властей остается неизменным. Тем не менее сама по себе эта равнозначность двух помазаний — королевского и священнического — и этот, если можно так выразиться, союз между ними чрезвычайно знаменательны: по правде говоря, настолько знаменательны, что во французских документах того времени трудно найти хотя бы еще один столь же откровенный документ. Дело в том, что — историки до сих пор, кажется, не обратили на это должного внимания, — приведенный текст обязан своим появлением весьма своеобразному стечению обстоятельств. В 1143 г., после того как папа Иннокентий II дерзнул, против воли короля, поставить архиепископом Буржским Петра Шатрского, избранного канониками, между Римом и французским двором возникли серьезнейшие разногласия; папа наложил на королевство интердикт. Больше того: мы знаем имя канцлера, который скрепил процитированную нами грамоту своей подписью и должен нести за нее ответственность; это тот самый Кадюрк, который был в Буржском архиепископстве неудачливым конкурентом папского ставленника[343]. Этот клирик, дерзкий и умелый интриган, не имел никаких оснований щадить курию; напротив, он имел все основания провозглашать во всеуслышание преимущества помазания, которое, ставя королей почти вровень со священниками, казалось, давало им право вмешиваться в церковные выборы. Тот факт, что один-единственный раз правитель из рода Капетингов отказался от обычной сдержанности, объясняется в первую очередь надеждами и обидами разочарованного честолюбца.

Перейдем к Англии. Возможно, человек более осведомленный, чем я, сумел бы отыскать в официальных бумагах эпизод, схожий с только что изложенной историей Кадюрка, чье дурное настроение сделало столь откровенной канцелярию Людовика VII; мне это не удалось. Впрочем, как бы там ни было, очевидно одно: тот круг идей, который отразился в преамбуле 1143 г., был близок англичанам в не меньшей степени, чем их соседям; свидетельством тому — мнение ортодоксального богослова, опровергавшего эти идеи в самой середине XIII века. В уже цитировавшемся мною письме к Генриху III епископ Линкольнский Роберт Гростет, объясняя своему повелителю истинную природу помазания королей и оценивая его, впрочем, очень высоко, счел необходимым уточнить, что «помазание отнюдь не делает сан короля ни выше сана священника, ни даже равным ему и не сообщает королю прав на совершение каких-либо церковных служб»[344]. Роберт, разумеется, не стал бы специально настаивать на разграничении двух санов, если не имел оснований полагать, что привычка их смешивать — на его взгляд, столь скандальная — распространена в окружении того, кого он желал наставить на путь истинный. Впрочем, в Англии, как и во Франции, идеи эти существовали скорее в виде тенденции, чем в форме открыто отстаиваемых тезисов.

Даже на землях Империи, после того как угасла Салическая династия, сторонники regnum (монархии) утверждали священнический характер мирских правителей уже без прежнего пыла. Вормский конкордат, уничтоживший светскую инвеституру, при которой светские государи вручали епископам кольцо и посох, но сохранивший за светскими государями право участвовать в избрании немецких прелатов, принес григорианцам удовлетворение хотя бы теоретическое; сходным образом их полемические выступления привели по крайней мере к тому, что сторонники противной точки зрения остерегались заявлять о своих взглядах во всеуслышание. Впрочем, изредка старые представления все-таки давали о себе знать. Так, — писал около 1158 г. знаменитый знаток канонического права Руфин, — чтобы оправдать присягу, приносимую епископами императору, присягу, противоречащую уставу, который запрещает клирикам ставить себя таким образом в зависимость от мирянина, — можно «либо ответить, что обычное право разрешает многие вещи, запрещаемые правом каноническим, либо сказать, что император, над коим совершено было миропомазание, не является в полном смысле мирянином»[345]. Однако разница между этим схоластическим аргументом, предложенным читателю как бы мимоходом и затерянным в огромном юридическом труде, и бурными полемиками предшествующего периода огромна. Вдобавок публицисты, состоявшие на жаловании у Гогенштауфенов, больше занимались рассуждениями об Империи, нежели доктриной королевской власти, каковая доктрина рисковала подкрепить притязания не только наследника Цезарей, но и «королей, правящих провинциями» (как называл их Фридрих Барбаросса[346]), — иначе говоря, королей, царствующих вне Германии. Следовало дождаться возникновения галликанства, чтобы, как мы скоро увидим, в негерманской стране прозвучали утверждения такие же резкие, какие звучали в окружении императоров Генриха IV и Генриха V. Однако историю политических идей — или чувств — следует писать, исходя отнюдь не только из сочинений теоретиков; порой факты повседневной жизни сообщают нам об образе мыслей и чувств куда больше, чем книги. Подобно тому как в течение долгого времени понятие чудотворной мощи королей, замалчиваемое литературой, вдохновляло целительные обряды, точно так же представление о священническом характере королевской власти, о котором почти ничего не говорят английские и французские авторы и от которого отказались сторонники Империи, продолжало тем не менее проявляться с большой четкостью и последовательностью в религиозных обрядах, в языке и нравах.

Начнем с коронации.

Миропомазание было процедурой королевской по преимуществу, которая была во Франции так тесно связана с самим титулом короля, что даже крупные феодалы, подчас пытавшиеся повторять некоторые элементы коронации, никогда не осмеливались притязать на само помазание: герцог Нормандский или Аквитанский могли устроить в Руане или в Лиможе религиозную церемонию, в ходе которой им вручали бы меч или кольцо, знамя или герцогскую корону, однако помазание елеем было им заказано[347].

Этот торжественный обряд был связан с традицией столь древней и столь почтенной, что даже самые пламенные сторонники тех идей, которые мы для краткости именуем григорианскими, не осмелились на него посягнуть[348]. Впрочем, они изо всех сил старались воспрепятствовать любой попытке сблизить помазание, совершаемое над священниками и епископами, с помазанием на царство. Богословы и литургисты занимались этими опровержениями, не зная устали, но преуспели лишь отчасти.

В католической догматике учение о таинствах составляет позднейшую часть, сформировавшуюся окончательно лишь под влиянием схоластической философии. В течение долгого времени под словом «таинство» подразумевали, почти не проводя никаких различий, всякий акт, переводящий человека или вещь в разряд священных[349]. В таком случае вполне естественным было причислить к таинствам и помазание на царство; именно так мыслители того времени и поступили. Ученые богословы, такие как Ив Шартрский, сторонники церковной реформы, такие как Петр Дамиани, прелаты, пылкие защитники прерогатив духовенства, такие как Томас Бекет, не обинуясь называли помазание королей таинством[350]. Таким образом, получалось, что это помазание и помазание, совершаемое при рукоположении над священниками, именовались в повседневной речи одинаково. Затем в течение XIII столетия церковная доктрина в этой области приняла более жесткую форму. Было признано, что таинств существует всего семь. Священство в их число вошло, помазание королей — нет, вследствие чего между церемонией, поставляющей в священники, и церемонией, поставляющей в короли, пролегла пропасть. Однако из повседневной речи привычка объединять эти две церемонии исчезла далеко не сразу. Она заметна и у Роберта Гростета, философа и богослова, писавшего между 1235 и 1253 гг.[351], и в буллах самой папской канцелярии, датированных 1257 и 1260 гг.[352] Естественно, дольше всего привычка эта сохранялась в произведениях светской литературы, написанных на народном языке. В романе «Карл Лысый», сочиненном в XIV веке, говорится: По сей причине, о коей наша речь говорится, Господом для Франции такой закон творится, Что никогда тот смертный королем не утвердится, Над коим в Реймсе таинство не свершится[353].

Спор о словах, и только? Разумеется, нет. Как бы неопределенен ни оставался в течение долгого времени термин «таинство», с ним всегда связывалось представление о действии сверхъестественном: Блаженный Августин писал в этой связи о «видимых знаках божественного присутствия»[354]. Ни один автор, обладающий хоть какими-нибудь богословскими познаниями, не мог рассудить иначе. Применить термин «таинство» к помазанию королей означало объявить во всеуслышание, что освящение елеем производит в духовном существе королей глубочайшие изменения. Именно так люди в большинстве своем и думали. Самуил, гласит Первая Книга Царств, вылив на голову Саула сосуд с елеем, сказал ему: «ты… сделаешься иным человеком», mutaberis in virum alienum[355], а ведь помазание Саула предвещало помазание христианских королей; как же могли потомки не применить эти библейские слова к последствиям коронации? В XI веке немецкий священник Випон вложил их в уста архиепископа Майнцского, обращавшегося в день коронации к королю Конраду II; позже Петр из Блуа напомнил о них королю Сицилии, а папа Александр IV — королю Богемии[356]; нет никаких сомнений, что понимали эти слова в самом буквальном смысле. Поэтому если мы хотим знать, что обычно подразумевали под словом «таинство», когда обозначали им помазание на царство, нам достаточно вспомнить Роберта Гростета; по мнению этого прелата, весьма ортодоксального и весьма ученого, помазанный король получает «семь даров Святого Духа» — очевидная отсылка к теории и церемониальной практике таинства конфирмации[357]. Одним словом, приняв помазание-таинство, короли, казалось, возрождались к новой мистической жизни. Такова была та глубинная концепция, которую, равно как и чисто словесное сближение помазания королей с таинством священства, более ортодоксальные богословы стремились искоренить, отказывая коронации в том значении, которое закрепил за ней обычай.

Тем не менее старая идея выжила. Особенно дерзкие формы ей суждено было принять в окружении короля Франции Карла V. Откроем «Трактат о коронации», сочиненный, как известно, для этого государя и едва ли не под его диктовку кармелитом Жаном Голеном. Автор шаг за шагом описывает церемонию, раскрывая символический смысл каждого эпизода; дело доходит до того момента, когда король расстается со своими старыми одеждами, дабы облачиться в костюм истинно королевский; вот что гласит «таинственный» комментарий к этому вполне заурядному жесту: «Когда король разоблачается, означает сие, что отрясает он предбывшее мирское свое состояние, дабы посвятили его в орден королевский, и ежели совершает он сие с надлежащим благочестием, то, убежден я, так же очищается от всех своих грехов, как тот, кто только что в лоно истинной церкви введен, о чем говорит святой Бернард в книге «De precepto et dispensacione» (О наставлениях и распоряжениях) ближе к концу: что как после крещения прощаются человеку все грехи его, так же точно и после посвящения в орден королевский»[358].

Текст этот чрезвычайно показателен: королевский сан уподобляется «ордену», то есть состоянию монашества, а коронации приписывается та же способность возрождать и очищать, какой обладает пострижение в монахи или даже крещение: благодаря коронации король, при условии, что душа его приведена в надлежащее состояние, «очищается» от грехов. Любопытно, что эта последняя теория, которой невозможно отказать в смелости, уже была высказана задолго до Жана Голена, но вне Франции и в сочинении, которого он знать не мог. Незадолго до 1200 г. один высокий чин Восточной церкви, Феодор Вальсамон, сочинил комментарий к решениям основных соборов. По поводу двенадцатого канона Анкирского собора он рассказывает, как в 969 г. патриарх Полиевкт сначала отлучил от церкви императора Иоанна Цимисхия, восшедшего на престол ценою убийства, а затем сменил гнев на милость, и по какой же причине? Вот как объясняет это наш комментатор: «Патриарх, в согласии со Священным Синодом, следуя решению оного, кое было в ту пору обнародовано и коего текст сохранился в архивах, объявил, что, как помазание елеем при святом крещении очищает от всех прежде совершенных грехов, сколь бы велики и многочисленны они ни были, так же деяние во всех отношениях подобное, помазание на царство, очистило Цимисхия от убийства, коим запятнал он себя прежде, чем совершилось над ним помазание»[359].

Не знаю, в самом ли деле Полиевкт и синод высказали это мнение; однако не подлежит сомнению, что Вальсамон его разделял. Таким образом, верноподданные священники, принадлежавшие как к Западной, так и к Восточной церквам, независимо друг от друга приходили к одной и той же мысли. В начале XVII века отрывок из византийского автора попался на глаза одному из сорбоннских теологов, Жану Филезаку, автору трактата, впрочем довольно путаного, «О политическом идолопоклонстве и законном поклонении государям», который был опубликован в 1615 г. Филезак, вскормленный богословием более ортодоксальным — тем, которое согласно с постановлениями Тридентского собора, — счел богословие такого рода форменным скандалом: как, восклицает он, может помазание короля очистить от смертного греха, если оно не является таинством?[360] Он бы, вероятно, сильно удивился, если бы узнал, что и в его родной Франции подобную идею отстаивал монах, писавший вдобавок по заказу одного из самых благочестивых французских королей.

Светские государи мечтали управлять церковью; они тщились сравняться с князьями церкви. Во многих деталях коронационного церемониала заметно последовательное и, судя по всему, становящееся к концу Средневековья все более и более сознательным стремление установить некий параллелизм между церемонией восшествия на престол и той, какая сопровождала рукоположение не в простые священники, но в епископы[361]. Намерение это должно было показаться более чем опасным тем людям, которые без устали пеклись о независимости духовной власти; они употребили все свое могущество на то, чтобы не дать ему осуществиться.

При коронации помазанию подвергались разные части тела, среди прочих, согласно древнему обычаю, отразившемуся уже в первых служебниках, голова. В самом деле, разве Самуил вылил тот сосуд елея, о котором говорится в Библии, не на голову Саулу? Сходным образом происходило и посвящение в епископы, простые же священники имели право лишь на помазание рук. Настал день, когда литургисгы обнаружили, что такое положение дел рождает нестерпимое равенство между королевским и епископским достоинством; они постановили, что отныне при коронации будет совершаться только помазание рук от плеча до кисти или, в крайнем случае, также плечей и кистей. Знаменитая булла Иннокентия III, адресованная в 1204 г. болгарскому архиепископу из Тырново и включенная впоследствии в «Декреталии», содержит самое авторитетное изложение ортодоксального учения о помазании; два обряда посвящения — в епископы и в короли — разведены в ней как можно более далеко. То же самое относится и к «Книге о божественной службе» Гийома Дюрана, где сконцентрирована вся литургическая премудрость XIII века[362]. Старания эти остались бесплодны. Невзирая на предписания пап и богословов, короли Франции и Англии продолжали короноваться таким же образом, как и преемники апостольские, иначе говоря, обряд коронации включал в себя помазание головы[363].

Епископов, в отличие от священников, помазывали не обычным елеем, так называемым елеем новообращенных, но елеем специальным, смешанным с бальзамом и называемым «миро». Королей хотели принудить к использованию при коронации обычного елея. На это были направлены усилия Иннокентия III и его преемников; об этом писал Гийом Дюран. Однако, несмотря на все это, короли Франции и Англии продолжали короноваться с помощью мира[364].

По правде говоря, квазисвященнический характер, который коронация сообщала королям, был настолько очевиден, что литургистам в конце концов пришлось смириться и, вместо того чтобы полностью отрицать его, попытаться его смягчить и обезопасить. В этом смысле более чем характерна история коронации императоров. Во времена расцвета Саксонской и даже Салической династии официальные тексты, устанавливавшие порядок проведения этой церемонии, недвусмысленно подчеркивали, что результатом ее становится для государя перемена состояния. Описывая, как папа вручает будущему императору стихарь, далматик, ризу, митру, чулки и сандалии — одежды почти священнические, — тексты комментируют эту процедуру простыми словами: «Здесь папа делает его клириком» (Ibique facit eum clericum). В XII веке это указание исчезает. Церемония же вручения одежд остается; она просуществует ровно столько времени, сколько времени просуществуют императоры, коронуемые папами. Однако толковать ее начинают по-другому: отныне король римлян причисляется к числу каноников святого Петра. Теперь уже не считается, что государь получает священный сан в широком смысле слова; ему просто жалуется особое звание, которое хотя и имеет церковную природу, но жалуется явно в качестве почетного; вдобавок согласно канонической практике тогдашней эпохи на звание это имели право претендовать лица, едва достигшие нижних чинов клира: в различных кафедральных капитулах каноники зачастую не были не только священниками, но даже и церковнослужителями. Таким образом, действо, происходившее в маленькой церкви Санта-Мария-ин-Турри перед коронацией в собственном смысле слова, если и не потеряло полностью своего первоначального смысла, то утратило грозное значение, которого так опасалась папская партия[365].

Но и это еще не все. Поскольку в конечном счете невозможно было не признать, что, с одной стороны, император — не обычный мирянин, но, с другой стороны, не имея права на совершение мессы, он, разумеется, не может быть причислен к священникам, решено было уточнить его место в иерархии rdines коронаций, начиная с XIII века, выдают явное стремление уподобить церковный статус светского главы христианского мира статусу диакона или, чаще, иподиакона: приор кардиналов-диаконов читает над ним молитву, читаемую обычно при посвящении в иподиаконы; папа христосуется с ним, «как с одним из кардиналов-диаконов»; в конце церемонии новый Цезарь прислуживает папе при мессе; он подносит ему, «как то делают иподиаконы, чашу для причащения и воду»[366]. Из всех этих обычаев некоторые ученые вывели целую доктрину: по их мнению, император в самом деле вступал в «чин иподиаконов», а поскольку в те времена каждому мнению обязательно подыскивали опору в текстах — подвергая их большему или меньшему искажению, — ученые эти решили подкрепить свою точку зрения каноном из «Декрета» Грациана, где приведены слова Валентиниана, обращенные к святому Амвросию: «Буду я вечно, как и полагает моему чину, твоим помощником и защитником»; а ведь иподиакон как раз и был не кем иным, как «помощником» священников и епископов! Гийом Дюран, сообщающий в своей «Книге о божественной службе» эту теорию, не разделял ее; однако он охотно признает, что император при коронации в самом деле исполнял обязанности, подобающие этому «чину»[367]. Таким образом, больше уже нельзя было утверждать, как во времена Григория VII, что всякий светский государь, как бы он ни был велик, уступает простому причетнику; однако хотя император и стоял теперь выше клириков, принадлежащих к младшим священным чинам, он, по крайней мере, оказывался ниже священников, не говоря уже о епископах. Это и было самым важным. Забавно, что, как отмечает историк, примерно таким же образом обстояло дело и в Византии. Там «басилевс» выступал прямым наследником старинной сакральной монархии Восточно-Римской империи, в которой даже после Константина оставались чрезвычайно сильны языческие традиции; в V веке императора все еще именовали в повседневной речи ζερευϛ, то есть священником, или άρχιερεύϛ, то есть епископом; напротив, в XIV и XV веках официальные авторы, стремившиеся прежде всего обосновать некоторые закрепленные за императором культовые привилегии, в частности его право причащаться в день коронации наравне с клириками, причисляли его всего-навсего к диаконам или даже к δεποτάτοϛ, церковнослужителям еще более низкого разряда[368]. Таким образом, в обеих половинах европейского мира богословы — по всей вероятности, независимо друг от друга — в сходных обстоятельствах прибегнули к одной и той же выдумке.

Впрочем, западные императоры, начиная с XIV века, стали, кажется, принимать эту удивительную выдумку вполне всерьез. Их приравняли к диаконам или иподиаконам; они пожелали по-настоящему исполнять обязанности диаконов или иподиаконов, по крайней мере, на одном из главных церковных праздников. Карл IV, с короной на голове, с мечом в руке, читал в церкви, на Рождество, седьмое песнопение заутрени, особенно уместное в императорских устах, потому что начинается оно с евангельских слов, входящих в Рождественскую мессу: «В те дни вышло от кесаря Августа повеление…» (Лук., 2, 1). 25 декабря 1414 г. Сигизмунд, сын Карла IV, выступил в той же роли перед участниками Констанцского собора. Таким образом, эти государи использовали к своей вящей славе теорию, созданную некогда в совершенно иных целях, ибо их торжественное появление во всем императорском облачении перед аналоем, в самом разгаре литургии, лучше любого другого жеста убеждало толпу в их священническом характере. Привилегия эта настолько сильно возвышала императоров в глазах подданных, что нередко вызывала неудовольствия в соседних странах. Когда в 1378 г. Карл IV собрался во Францию, в гости к своему племяннику Карлу V, ему пришлось немного задержать своей отъезд, чтобы встретить Рождество на земле Империи; французское правительство известило его, что на территории французского королевства ему не будет дозволено читать заутреню; невозможно было допустить, чтобы во владениях короля Франции германский император публично совершал богослужение, какого не имел права совершать король Франции[369].

В самом деле, французские короли никогда не были ни диаконами, ни иподиаконами. Правда, в ordines (коронационном чине) Реймсской коронации, начиная с XIII века, имеются следующие слова по поводу платья, надеваемого королями после помазания: оно должно быть «сшито по образцу стихаря, каковой иподиаконы надевают к мессе». Однако параллелизм этот последовательно не выдерживается. В тех же самых документах верхняя одежда короля уподобляется ризе священника[370]. А обрядник Карла V вводит в королевский наряд новый элемент, подсказывающий иные аналогии: король, говорится в этом обряднике, может, если хочет, надеть после помазания мягкие перчатки, как делают епископы после посвящения в сан. Итак, хотя полного уподобления королевского сана священническому и не происходило, все чаще и чаще облачение короля в тот день, когда совершались его помазание и венчание короной, уподоблялось облачению священников или епископов. Не поэтому ли в день коронации по-прежнему читали старые молитвы, в каждой строке которых сквозило желание установить своего рода подобие между двумя помазаниями: тем, что совершается над королем, и тем, что совершается над священником?[371]

В Англии обряд коронации как в том, что касается королевских одежд, так и в том, что касается литургических текстов, не напоминал так четко, как во Франции, возведение в ту или иную степень духовного служения. Если, однако, мы хотим узнать, какое впечатление производило на публику роскошное великолепие этой монархической церемонии, нам довольно будет прочесть отчет о коронации Генриха VI, автор которого — современник этого события — не моргнув глазом, говорит о «епископском одеянии», в которое облачается король[372].

Коронация была не единственной церемонией, обнажавшей квазисвященнический характер королевской власти. Когда в конце XIII века твердо установился обычай причащать под обоими видами только священников, явственно подчеркивая тем самым отличие клириков от мирян, новое правило не распространилось на всех государей. Император при коронации по-прежнему причащался и хлебом, и вином. Во Франции Филипп де Валуа в 1344 г. добился от папы Климента VI сходной прерогативы, причем, в отличие от императора, дозволение распространялось не только на день коронации, но и на любой день года; в то же самое время и на тех же самых условиях эта же привилегия была дарована королеве, наследному принцу герцогу Нормандскому — будущему Иоанну II — и герцогине, его жене. Привилегии были даны только этим особам, однако, то ли оттого, что затем их возобновили, то ли оттого, что, по некоему негласному уговору, обычай приобрел силу закона, французские короли с тех пор в течение нескольких столетий продолжали пользоваться этим почетным правом. Лишь религиозные смуты, которые начали потрясать христианский мир в конце XV столетия, а также разгоревшиеся тогда же споры о евхаристии привели к тому, что французским государям пришлось — по крайней мере, частично или на время, — отказаться от причащения под обоими видами. Фридрих III, коронованный императором 19 марта 1452 г., причащался только под видом хлеба. Следуя древнему обычаю, коронованные особы рисковали прослыть сторонниками гуситов. Впрочем, традиция прервалась не навсегда; она возобновилась самое позднее в XVII веке, причем к этому времени привилегия уже не ограничивалась коронацией и распространилась на другие торжества; даже в наши дни австрийский император, наследник давнишних священных монархий, ежегодно причащался под обоими видами в Великий Четверг. Во Франции, со времен Генриха IV, короли получали доступ к чаше для причащения лишь в день коронации. Не подобало, чтобы наваррец, сделавшись католиком, продолжал причащаться так же, как и в бытность свою еретиком; это могло дать его несведущим подданным повод усомниться в искренности его обращения. Как бы там ни было, до конца Старого порядка церемония коронации в этом отношении оставалась неизменной[373].

Разумеется, не следует забывать, что обычай причащать под обоими видами только священников был всего лишь дисциплинарным правилом, которое могло нарушаться и порой действительно нарушалось; папы, говорят, даже в наши дни даруют порою право причащаться под обоими видами некоторым прославленным мирянам, за которыми при этом, разумеется, нимало не признают священнического характера. Все так. Однако, если вернуться к евхаристической привилегии королей, можно ли сомневаться, что ее источником были представления о сакральном и, если можно так выразиться, сверхмирском характере монархии, — представления, проявлявшиеся со всей их мощью и во многих других случаях? Момент возникновения этой привилегии можно определить довольно точно: она возникла тогда, когда основная масса верующих навсегда утратила право причащаться вином; кажется, будто светские правители или, по крайней мере, некоторые из них — ибо английские короли не получили, а может быть, никогда и не добивались той же привилегии, что и их французские соседи, — отказались смешиваться с толпой своих подданных. В буллах Климента VI привилегия сопровождается разрешением — весьма характерным — прикасаться к сакральным предметам, за исключением, впрочем, Тела Христова, дотрагиваться до которого дозволяется одним лишь священникам; оговорка вполне естественная: понятно, что уподобление королей священникам никогда не было и не могло быть абсолютным, что, однако, никак не отменяет самого факта их сближения.

Сходным образом в Византии, где обряд причащения, хотя и проходил иначе, чем у католиков, также подразумевал разграничение мирян и клириков (лишь эти последние имели право вкушать хлеб и вино по отдельности), басилевс в день коронации причащался так же, как и священники «ώσπερ χάί δι ζερεΐϛ»[374]; он также не был «чистым мирянином». Впрочем, если даже первопричина возникновения удивительной почести, дарованной западным королям, была не такой, как я предполагаю, общественное мнение очень скоро истолковало ее именно таким образом. Жан Голен в своем трактате о коронации, сообщив, что король и королева принимают из рук архиепископа вино вместе с облаткой, отмечает, что таким образом причащаются носители двух «достоинств»: королевского и священнического; формулировка весьма осторожная; однако можно ли поверить, будто толпа не делала из этого вывод, что носители первого из этих «достоинств» не чужды и второго? Позже, в XVII веке, именно так рассуждали, высказываясь совершенно откровенно, весьма почтенные авторы; в эпохи гораздо более ранние такого мнения несомненно придерживался весь народ[375].

Великий поэт, автор «Песни о Роланде», изобразил в своей поэме под славным именем Карла Великого тот идеал христианского короля, какой сложился в умах людей той эпохи. Присмотримся же к поведению великого Императора в поэме: это поведение короля-священника. Когда Ганелон, движимый ненавистью к Роланду, отправляется в опасное посольство, Карл осеняет его крестом, отпуская ему грехи. Позже, когда франки собираются на битву с эмиром Балиганом и шестой полк, в состав которого входят бароны из Пуату и Оверни, предстает перед верховным главнокомандующим, тот благословляет их своей правой рукой: «Sis benei'st Caries de sa main destre»[376].

Старая поэма, которую, из несогласия с теориями, ныне окончательно отвергнутыми, некоторые исследователи, пожалуй, чересчур омолаживают, несет на себе в том, что касается церковных воззрений ее автора, печать умонастроения весьма архаического. Не один священник, исповедовавший более ортодоксальные взгляды на разделение профанного и сакрального, наверняка находил некогда в этой поэме немало поводов для возмущения. Архиепископ Турпин, который не только храбро сражается наравне с мирянами, но и возводит свое поведение в правило и дерзко признается, что воинов он почитает, а монахов презирает, вполне мог бы быть низложен легатами великих пап-реформаторов, как это произошло с его преемником Манассе Реймсским[377]. Чувствуется, что все это написано до того, как вступила в действие григорианская реформа, влияние которой сказалось, напротив, позже на одном из тех, кто переделывал поэму. Стихотворец, который вознамерился в начале XIII века превратить старый вариант, написанный ассонансированными стихами, в рифмованный, счел необходимым осовременить и религиозное содержание поэмы. Он исключил из текста эпизод, где Карл Великий дает отпущение грехов Ганелону. Осталось только благословение войска[378]. Оно вполне отвечало тогдашним нравам. Примерно в то же самое время реальный государь из плоти и крови, точно так же как и легендарный император, перед схваткой простер руку над солдатами в знак своего покровительства: перед началом сражения при Бувине Филипп-Август, по свидетельству его капеллана Гийома Бретонского, находившегося в тот день рядом с королем, благословил своих рыцарей[379]. Филиппу, конечно, доводилось слышать «Песнь о Роланде»; вдобавок в его окружении традиции каролингского времени были в большом почете; клирики короля сравнивали его с Карлом Великим; они даже — не знаю, с помощью каких генеалогических уловок, — пришли к выводу, что Филипп-Август является потомком Карла Великого[380]. Возможно, на поле битвы, в которой ему предстояло сыграть решающую роль, король вспомнил о жесте, приписанном жонглерами его так называемому предку, и сознательно его повторил. В таком повторении не было бы ничего удивительного. Средневековые эпопеи исполняли в ту эпоху, куда более «литературную», чем принято считать, роль Плутарха, — источника, откуда деятельные мужи черпали прекрасные образцы для подражания. Эпопеи эти, в частности, немало способствовали поддержанию и укреплению в людских умах определенного идеала государства и королевской власти. Однако, было оно внушено поэтическим образцом или нет, в этом благословении воинов безусловно красноречивейшим образом выражалась вера в то, что королевская рука исполнена сакральной, почти священнической силы. Следует ли напоминать, что в Англии словом «благословлять» обозначали в повседневной речи жест короля, возлагающего руку на больных, дабы изгнать болезнь?

Ясно, что короли в Средние века никогда не переставали казаться своим подданным более или менее причастными к славе священства. По сути дела, то была истина, признанная практически всем светом, но ее не было принято высказывать во всеуслышание. Вспомним, с какой робостью живший в царствование Филиппа Красивого кардинал Жан Лемуан, которого уж никак невозможно заподозрить в сочувствии теократическим идеям, указывает, рассуждая о праве духовной регалии, принадлежащем королям Франции и Англии, на то, что «короли, помазанные на царство, суть, вероятно, не чистые миряне, но, напротив, нечто большее»[381]. Однако к середине XIV века говорить на эту тему начали более свободно. В Англии Уиклиф в одном из своих ранних произведений, трактате «Королевская служба», написанном в 1379 г., очень четко разделяя две власти, мирскую и духовную, называет тем не менее королевскую власть церковным установлением, ordo in ecclesia[382]. Во Франции люди из окружения Карла V старательно собирают все обряды и предания, подчеркивающие сакральный характер королевской власти. Жан Голен, точно передавая, по всей видимости, мысль своего повелителя, хочет сохранить верность ортодоксальной точке зрения; он открыто предупреждает, что помазание не превращает короля ни в священника, ни тем более в святого, «творить умеющего чудеса»; однако он не отрицает, что это «королевское» помазание стоит весьма близко к помазанию «священническому»; он не боится вести речь о «королевском ордене».

Затем началась Великая Схизма, а вместе с нею — продолжительная смута не только в жизни церкви, но и в религиозной жизни в целом (конечно, кризис религиозной жизни объяснялся многими причинами, но Схизма занимала среди них не последнее место). Тут языки у всех развязались окончательно. В Англии знаток канонического права Линдвуд в своем «Письме к провинциалу», сочиненном в 1430 г., приводит распространенное мнение — которого сам, впрочем, не разделяет, — согласно которому «помазанный король — особа не вполне светская, но смешанная»[383]. А прославленный шампанский гуманист Никола де Кламанж обратил именно к английскому государю Генриху V слова, в которых старые, почти доисторические представления о короле-священнике выступают явственно и неприкрыто, без той двусмысленности, какой отличались рассуждения теоретиков, поминаемых Линдвудом, о некоем «смешанном» состоянии: «Господу было угодно, чтобы королевская власть была властью священнической, ибо королей, помазанных святым миром, по обряду христианской религии, должно, как и священников, почитать за святых»[384].

По правде говоря, хотя Никола де Кламанж обращался к английскому королю, рассуждал он как французский клирик; в словах его слышны отзвуки идей, распространенных во французских кругах. В самом деле, во Франции в эту пору подобные концепции имели широчайшее распространение и выражались совершенно открыто. Потребны примеры? Их более чем достаточно. В 1380 г. Парламент рассматривает тяжбу епископа Аррасского Пьера Мазюйе с его митрополитом, архиепископом Реймсским, и капитулом этого города; дело серьезное: только что назначенный епископ отказался принести обычную присягу своему архиепископу и вручить ему в дар епископскую мантию, как то предписывала — если верить тому, что утверждали в Реймсе, — многовековая традиция. Итак, дело напрямую связано с вопросами церковной дисциплины, поэтому архиепископ желает рассматривать его в своем собственном суде и отказывается признавать, что эта, сугубо духовная, сфера принадлежит юрисдикции Парламента; епископ, напротив, просит суд, представляющий короля, принять дело к рассмотрению; вот один из его аргументов: «Король, повелитель наш, принадлежит к сфере не только мирской, но и к божественной, ибо он inunctus (помазан) и раздает бенефиции по праву регалии»[385]. Следует особо отметить конец фразы. Право королей распоряжаться церковными бенефициями в отсутствие епископов, подчиняющихся регалии, фигурирует в сочинениях рассматриваемого периода то как доказательство, то как логическое следствие священнического характера, приписываемого королевской власти. Мы уже упоминали о той защитительной речи 1493 г., в которой, коснувшись между прочим права регалии, некий адвокат, считая необходимым показать, что король — «не простой мирянин», сослался даже на способность королей творить чудеса. Добавим, что двумя десятилетиями раньше, в 1477 г., мэтр Фрамберж, выступая в Парламенте по сходному делу, построил большую часть своей речи на теме сакральности королевской власти; правда, он не ссылался на чудесные исцеления, но зато широко использовал легенды о небесном происхождении помазания, которые мы подробно рассмотрим позднее; концовка же речи, фраза, ее венчающая, звучит следующим образом: «как и было сказано, король не вполне мирянин»[386]. Оставим теперь судебную тему. Жан Жувенель дез Урсен, епископ в Бове, затем в Лане, а затем архиепископ Реймсский, был при Карле VII и Людовике XI одним из величайших представителей французского духовенства; в его речах и мемуарах постоянно повторяется одна и та же идея: король «не простой мирянин»; благодаря коронованию он становится «особой церковной», «церковным прелатом», — так сказал однажды Жан Жувенель своему «верховному сеньору» Карлу VII[387]. Быть может, кто-нибудь возразит, что сутяги, не брезгующие никакими аргументами в пользу своего дела, и церковный политик, заинтересованный в ограничении папского влияния, — не слишком надежные свидетели, и их речи не дают исчерпывающего представления о том, каковы были в ту пору религиозные взгляды у общества в целом? В таком случае выслушаем мнение величайшего из богословов, какими гордится французский католицизм, одного из прославленнейших христианских мистиков, Жана Жерсона; в день Богоявления 1390 г. он проповедует в присутствии Карла VI и принцев; что может быть более красноречивым, чем слова, которые он обращает к юному государю: «Король христианнейший, король чудом освященный, король духовный и священнический…»?[388]

Некоторые из только что приведенных текстов широко известны. В частности, слова Жана Жувенеля дез Урсена цитировались всеми историками, стремившимися подчеркнуть сакральный характер французской монархии. Однако не все эти историки, пожалуй, обращали должное внимание на время, когда процитированные слова были сказаны. Отыскать нечто подобное в текстах, созданных двумя веками раньше, было бы крайне затруднительно; даже полемисты, состоявшие на службе у Филиппа Красивого, вели разговор в совсем ином тоне. В XIV–XV веках, после долгих лет молчания, французские клирики принялись отважно восхвалять священническую королевскую власть, вторя сторонникам Империи времен григорианской реформы; в чем тут было дело — в простом совпадении? — или в том, что Никола де Кламанж читал забытые памфлеты авторов вроде Ги Оснабрюкского или Йоркского Анонима? — а быть может, просто в том, что одна и та же идея, продолжавшая исподволь передаваться из поколения в поколение вместе с массой обрядов и обычаев, не могла забыться и была готова вновь прозвучать во весь голос, лишь только этого потребуют обстоятельства? В чем же заключались эти обстоятельства, способствовавшие в конце концов ее пробуждению? Я их уже называл: кризис церкви, а главное, папской власти, побудил умы, даже самые ортодоксальные и благочестивые, возвратиться к понятиям, давно осужденным. Разве не видим мы, как в ту же самую эпоху эта перемена отношения к королевской власти весьма красноречиво проявляется во Франции и как старинное злоупотребление, которое прежде предусмотрительно оставляли на заднем плане, превращается в открыто восхваляемую привилегию? Несмотря на реформу XI и XII веков, короли по-прежнему сохраняли за собою некоторые церковные должности, унаследованные от самых далеких предков, живших порою даже до основания династии: они, например, стояли во главе аббатств Сен-Мартен в Type или Сент-Эньян в Орлеане, однако если после мнимой победы реформаторов они остерегались хвастать подобными нарушениями самых основ монастырского устава, то теперь они вновь начали гордиться таким положением дел и видеть в нем одно из доказательств церковного характера своей власти, а следовательно, своего права в большей или меньшей степени подчинять себе духовенство своих стран[389].

Всякий, кто в эти смутные времена отстаивает главенство пап, видит в королях исключительно мирян; напротив, всякий, кто требует, чтобы церковью правили прежде всего соборы, а разные страны получили своего рода церковную автономию, склоняется к большему или меньшему сближению королевского достоинства со священническим. Если Линдвуд отказывается признавать за королями «двойственный» — иначе говоря, наполовину священнический — характер, то поступает он так потому, что он опасается ослабить каким-либо образом папское могущество[390]. За пределами Франции и Англии теория, отвергнутая Линдвудом, наталкивается на резкое неприятие итальянского юриста Никколо Тедески по прозвищу Палермец; этот богослов, один из самых крупных знатоков канонического права в XV веке, считал королей «чистыми мирянами», которые «через коронование и помазание никакого церковного чина не получают»; мало кто удивится, если мы добавим, что — по крайней мере, в то время, когда он сочинял только что процитированное толкование, — Палермец принадлежал к числу решительных противников главенства соборов[391]. По правде говоря, этот вопрос может служить своего рода пробным камнем, позволяющим определить, к какой из двух противоборствующих католических партий принадлежит тот или иной тогдашний мыслитель.

Мы добрались до той эпохи, когда во Франции по-настоящему рождается то движение, которое называют галликанским: движение бесконечно разнообразное, как по источникам, среди которых благороднейшие порывы к искоренению серьезных злоупотреблений внутри церкви были теснейшим образом переплетены с самыми приземленными финансовыми интересами, так и по самой своей природе; в самом деле, галликанство предстает то как стремление к независимости — по крайней мере относительной, — французской церкви, то как попытка подчинить эту церковь королевской власти, освободившейся наконец от всех препятствий, которые чинило ей папство: двусмысленный дуализм, который часто удивляет, а иногда и шокирует нынешних авторов; быть может, он показался бы им менее удивительным, если бы они вспомнили, что среди идей и чувств, которые в ту эпоху возникли впервые или вновь всплыли на поверхность сознания, немалое место занимала старая концепция священнической королевской власти, без труда примирявшая между собою те принципы, которые сегодня кажутся столь противоположными друг другу?[392]


§ 2. Проблема помазания

Откуда же появлялся у королей тот сакральный характер, который почти приравнивал их в глазах подданных к священникам? Забудем на время об отдаленных истоках монархической религии: средневековое сознание ничего не знало о тех старых представлениях, из которых оно вышло. Чувству, сила которого объяснялась, впрочем, исключительно его древними корнями, необходимо было приискать современный источник.

В процитированных выше текстах таких авторов, как Ги Оснабрюкский или Никола де Кламанж, в речах галликанских адвокатов постоянно повторяется одно и то же слово: помазание. Обряд этот давал всякому желающему искомое объяснение. Остережемся, однако, считать, что всегда и повсюду, во все эпохи и в любой среде этот обряд истолковывали одинаково. Колебания общественного мнения на сей счет представляют для нас особенную важность, так как они имеют непосредственное отношение к истории чудесных исцелений.

Как мы уже видели, помазание королей попеременно становилось решающим аргументом двух противоборствующих партий: монархисты утверждали, что благодаря помазанию на королях покоится божественная печать; защитники духовной власти — что, также благодаря помазанию, короли получают власть из рук священников. Двойственность эта ощущалась постоянно. В зависимости от того, к какому лагерю принадлежали писатели, они подчеркивали то одну, то другую сторону этого двуликого обряда. Возьмем авторов, вдохновленных теократической идеей: Хинкмара в IX веке, Ратерия Веронского в Х веке, Гуго Сен-Викторского и Иоанна Солсберийского в XII веке, Иннокентия III в начале XIII века, Эгидия Колонну во времена Филиппа Красивого и Бонифация VIII; из поколения в поколение они исправно передавали, словно школьные прописные истины, то, что можно назвать коронационным аргументом: «тот, над кем совершается помазание, ниже того, кто совершает это помазание», или, если воспользоваться выражением апостола Павла из «Послания к евреям»: «меньший благословляется большим»[393]. Что же до государей и их приближенных, то, судя по всему, они — за редким исключением, вроде Генриха I Птицелова, отказавшегося от «папского благословения», — долгое время занимались преимущественно тем, что восхваляли достоинства миропомазания, не слишком смущаясь тем истолкованием, какое монархический обряд может получить среди клерикалов: такова, например, была позиция всех полемистов, отстаивавших интересы Империи, в ходе великого спора, вызванного григорианской реформой; в одном из самых красноречивых своих трактатов Йоркский Аноним просто-напросто пересказывает коронационную литургию.

Настало, однако, время, когда сторонники мирской власти осознали более четко, чем прежде, опасность, которой грозит королям тот факт, что они находятся в теснейшей зависимости от благословения, даваемого церковью. Тревоги эти выразились весьма живописным образом в любопытной исторической легенде, сложившейся в середине XIII века в кругу итальянцев, симпатизирующих Гогенштауфенам: легенда эта гласила, что коронование Фридриха Барбароссы императором было церемонией сугубо светской; в тот день, якобы, всем духовным особам вход в базилику Святого Петра был строго-настрого запрещен[394]. Куда более серьезно другое: теоретики этого лагеря стремились доказать, что с точки зрения государственного права коронация — не что иное, как простое признание свершившегося факта. Король, согласно этой теории, обязан своим саном исключительно наследственности или — если речь идет о Германии — избранию; он становится королем сразу после смерти своего предшественника или начиная с того момента, когда знатные выборщики назвали его имя; благочестивые церемонии, устраиваемые впоследствии, способны лишь украсить вступление на престол религиозным освящением — почтенным, торжественным, но вовсе не обязательным. По-видимому, впервые эта доктрина появилась именно в Империи, классическом отечестве борьбы двух властей. При Фридрихе Барбароссе Герхох Рейхерспергский — впрочем человек умеренных взглядов — писал: «Очевидно, что благословение, даваемое священниками, вовсе не создает ни королей, ни принцев; однако… лишь только оказываются они на престоле в результате выборов… священники их благословляют»[395]. Герхох рассматривает коронацию как в определенном смысле необходимую для укрепления королевского достоинства, однако не сомневается, что королем становятся помимо нее и до нее. Позже ту же тему подхватывают французские авторы. В царствование Филиппа Красивого ее весьма энергически развивает Жан Парижский. В том же духе высказываются автор «Сновидения садовника» и Жан Жерсон[396]. Очень рано прониклись подобными идеями и канцелярии. Не случайно, что — во Франции окончательно после 1270 г., а в Англии после 1272 г. — королевские нотариусы перестали вести отсчет годам царствования начиная с коронации и начали считать исходной точкой дату вступления на престол, за которую обычно принимали либо день смерти предыдущего государя, либо день его похорон. Возглас «Король умер, да здравствует король!» впервые, согласно имеющимся свидетельствам, прозвучал на похоронах Франциска I, однако еще 10 ноября 1423 г. герольды провозгласил Генриха VI Английского королем Франции на могиле, в которую только что опустили тело Карла VI; нет никаких сомнений, что с этого момента подобный порядок вещей сделался традиционным. Еще более древней, по всей видимости, была породившая его концепция, которая позже выразилась с предельной яркостью в только что приведенном знаменитом возгласе: в странах, где господствовал закон наследственности, смерть короля немедленно возводила на престол его законного наследника. С конца XIII века эта точка зрения была официально принята почти повсеместно[397]. Апологеты королевской власти охотно ссылались на помазание и его силу, когда им требовалось доказать, что особы государей священны, однако, отказав этому обряду в какой бы то ни было причастности к передаче верховной власти и, следовательно, в праве сообщать этой власти законный характер, они, как им казалось, лишили своих противников возможности извлекать из него пользу, оставив, впрочем, такую возможность за собой.

По правде говоря, народное сознание в эти тонкости не входило. Когда в 1310 г. Генрих Люксембургский пожаловался Клименту V на то, что «простецы» слишком легко, пренебрегши юридической истиной, поверили в то, что «не следует повиноваться» королю римлян прежде, чем его «коронуют императором», он, вероятно, прежде всего желал любой ценой убедить папу короновать его, Генриха, как можно раньше; однако аргументы его свидетельствовали также о неплохом знакомстве с психологией «простецов»[398]. Во всех странах народ неохотно соглашался считать короля истинным королем, а выборного короля римлян — истинным главой Империи прежде, чем совершится церемония, которая в частном письме трех французских дворян, современников Жанны д'Арк, названа «прекрасной мистерией» коронации[399]. Во Франции — где, как мы скоро увидим на множестве примеров, помазанию королей приписывали чудесное происхождение — эта идея пустила особенно глубокие корни. Я уже приводил выше выразительные строки из романа «Карл Лысый». Вот не менее поучительный анекдот, ходивший по Парижу в 1314 г. или около того и сохраненный для нас хронистом Жаном Сен-Викторским: рассказывали, что Ангерран де Мариньи, заключенный в темницу вскоре после смерти Филиппа Красивого по приказу юного короля Людовика X, вызвал своего демона; злой дух явился и сказал: «Давно говорил я тебе, что в день, когда останется церковь без папы, французское королевство без короля и королевы, Империя без императора, придет конец твоей жизни. Знай же, что ныне предсказанное исполнилось. Ибо тот, коего почитаешь ты за короля Франции, до сих пор не был ни помазан, ни коронован, прежде же сего не должно никому звать его королем»[400]. Нет никакого сомнения, что парижская буржуазия, верным выразителем мнений которой выступал обычно Жан Сен-Викторский, разделяла точку зрения лукавого, во всяком случае последнее его утверждение. В следующем столетии Эней Пикколомини писал: «Французы верят, что тот не истинный король, кто не был помазан этим елеем» — то есть святым миром, хранящимся в Реймсе[401]. Некоторые примеры особенно ясно свидетельствуют, что по этому поводу широкая публика расходилась во мнении с официальными теоретиками. При Карле V автор «Больших хроник», сочинения, впрямую инспирированного двором, начинает именовать принца королем сразу после похорон Иоанна Доброго, его предшественника; однако Фруассар, выражающий мнение толпы, награждает принца королевским титулом лишь после церемонии в Реймсе. Меньше чем столетие спустя Карл VII получает королевский титул через девять дней после смерти своего отца; однако Жанна д'Арк предпочитает до тех пор, пока он не будет коронован, именовать его дофином[402].

В странах, где было широко распространено исцеление золотухи с помощью возложения рук, проблема помазания и его последствий вставала особенно остро. Когда короли могут начинать лечение больных? сразу после восшествия на престол? или же руки их обретают целительную мощь только с того мгновения, когда святой елей превратит их в «помазанников Господних»? Другими словами: откуда, собственно, получают они ту сверхъестественную мощь, которая позволяет им творить чудеса? обладают ли они ею с того момента, когда по праву престолонаследия занимают место на троне? или же она приходит к ним лишь после того, как над ними будут совершены религиозные обряды?

Документы, которыми мы располагаем, не позволяют ответить наверняка, как именно в Средние века разрешался этот вопрос на практике. В Англии в XVII столетии короли — это известно совершенно точно — возлагали руки на больных сразу после восшествия на престол, не дожидаясь освящения[403]; как, однако, узнать, восходит ли это обыкновение к временам, предшествовавшим Реформации, или, напротив, является прямым следствием этой самой Реформации? ведь протестантизм стремился уменьшить во всех сферах жизни важность священных обрядов. Во Франции начиная с конца XV века порядок был совсем другой: никаких исцелений до коронации. Однако помазание было не единственной причиной этой задержки. К тому времени свое место в ряду церемоний, связанных с коронацией, прочно заняло паломничество короля к мощам благочестивого аббата меровингских времен, святого Маркуля, постепенно ставшего официальным покровителем королевского чуда; новый король впервые подвизался в качестве чудотворца не в Реймсе, после того как над ним будет совершено помазание святым миром, а немного позже, в Корбени, куда он отправлялся поклониться мощам святого Маркуля; для того чтобы выказать свой чудесный дар, он нуждался не в коронации, но в предстательстве святого[404]. Как поступали французские короли в ту пору, когда святой Маркуль еще не был покровителем золотушных? Этого мы, вероятно, никогда не узнаем.

Совершенно ясно одно. К концу Средневековья нашелся публицист, непреклонный защитник монархии, который дерзнул утверждать, что миропомазание не имеет ни малейшего отношения к чудесной мощи наших королей. То был автор «Сновидения садовника». Известно, что сочинение это, написанное кем-то из окружения Карла V, в сущности весьма неоригинально. Автор его в большинстве случаев весьма точно воспроизводит мысли из «Восьми вопросов о могуществе и достоинстве пап» Уильяма Оккама. Оккам походя коснулся исцеления с помощью возложения рук; находясь под влиянием старых идей, которые проповедовали некогда сторонники империи, и, следовательно, склонный очень высоко оценивать силу помазания, он именно в нем видел источник поразительных исцелений, совершаемых государями; по его убеждению, думать иначе могли лишь заклятые враги церкви. Автор «Сновидения садовника» черпает вдохновение в этом споре, однако он расставляет акценты противоположным образом. Свое сочинение он строит как диалог двух собеседников: клирика и воина; клирик, хулитель всего мирского, утверждает, что источник чудотворной мощи королей — помазание елеем; воин отвергает это предположение, видя в нем покушение на достоинство французской монархии; «благодать», даруемая Господом французским королям, в основании своем скрыта от людских взоров, однако она никак не связана с помазанием, иначе ее должны были бы удостоиться и многие другие короли, также помазанные на царство.

Итак, чистые монархисты отказывались отныне признавать за коронацией способность вдохновлять как политику, так и чудотворство; они были убеждены, что особа короля сама по себе обладает сверхчеловеческим могуществом, которое церковь лишь одобряет. В конце концов, это подтверждала и история: убеждение в священном характере королевской власти жило в умах людей задолго до того, как его признала церковь. Впрочем, и в этой области народное мнение никогда, вероятно, не сковывало себя доктринами столь утонченными. Народ продолжал, как и во времена Петра из Блуа, устанавливать более или менее четкую причинно-следственную связь между «освящением» с помощью мира и целительными жестами того, кто был таким образом освящен. Разве из обряда освящения cramp-rings в его окончательной форме не следовало, что елей, пролитый на руки английского короля, дарует ему способность благословлять лечебные кольца и сообщать им целительную мощь? Еще при королеве Елизавете Тукер был убежден, что во время коронации на государя «нисходит благодать, делающая его целителем»[405]. По-видимому, в этих словах слышатся отзвуки очень древней традиции. Что же касается Франции, то разве могли здешние жители не приписать реймсскому небесному бальзаму способность даровать чудотворную силу? В самом деле, ее приписывали ему постоянно: свидетели тому и Толомео Луккский, который, очевидно, почерпнул свои идеи на сей счет при анжуйском дворе, и грамота Карла V, наиболее важный фрагмент из которой я уже процитировал. Умеренные монархисты выработали доктрину, наиболее четким выразителем которой во Франции был Жан Голен, а в Англии примерно столетием позже сэр Джон Фортескью; согласно этой доктрине, для того чтобы король мог исцелять, помазание необходимо, но его недостаточно; нужно еще, чтобы помазание было совершено над особой достойной, иначе говоря, над чистокровным законным королем. Эдуард Йоркский, пишет Фортескью, напрасно утверждает, что наделен чудесной привилегией. Напрасно? но ведь, возражают сторонники династии Йорков, и он, подобно его сопернику Генриху VI, был помазан на царство? Согласен, — продолжает сторонник Ланкастеров, — но помазание это лишено силы, ибо он не имел на него никаких прав: ведь если женщину рукоположат в священники, священником она от этого не станет! А Жан Голен сообщает нам, что во Франции «буде принялся бы за дело сие» — то есть осмелился лечить больных возложением рук, — «такой человек, который не из королевского рода прямо происходит и святым елеем небесным не помазан, тотчас постигла бы его болезнь святого Ремигия» — чума, — «как некогда уж бывало». Таким образом, однажды святой Ремигий, объятый праведным гневом, поразил узурпатора болезнью, носящей его имя, дабы отомстить и за поруганную честь Священного сосуда, для него особенно драгоценного, и за бесстыдно попранное династическое право. Мне неизвестно, кто тот недостойный государь, которого предание обвиняет в подобном злодеянии. Впрочем, это и неважно. Наибольший интерес заключается в самом существовании этой легенды, в которой высказалась мысль не столько ученая, сколько народная: юристы не имеют привычки придумывать подобные истории. Народное мнение оставалось равнодушным к антитезам, пленявшим теоретиков. Все знали, что для того чтобы сделать из человека короля, а из короля чудотворца, потребны два условия, которым Жан Голен дал очень подходящие названия: «освящение» и «священный род»[406]. Наследуя разом и христианским традициям и старым языческим представлениям, народы Средневековья испытывали одинаковое почтение и к религиозным обрядам, сопровождающим восхождение короля на престол, и к прерогативам рода.


§ 3. Легенды; французский монархический цикл; чудесный елей английских коронаций

Вокруг французской королевской власти сложился целый цикл легенд, напрямую связывавших ее происхождение с силами небесными. Рассмотрим их поочередно.

Самая старая и славная среди них — легенда о Священном сосуде. Содержание ее всем известно. Легенда эта гласила, что в день крещения Хлодвига толпа помешала священнику, несшему святой елей, попасть в храм к назначенному сроку; тогда голубка[407], спустившись с неба, принесла святому Ремигию в «сосуде», то есть в небольшой склянке, бальзам, которым предстояло быть помазанным королю франков: в этом сверхъестественном помазании потомки, наперекор истории, усмотрели не только посвящение Хлодвига в христиане, но и первую во Франции коронацию. Небесная «жидкость» — сохраняемая в том самом сосуде, в каком она спустилась с небес, в Реймсе, в аббатстве Святого Ремигия, — была призвана отныне служить для всех посвящений в короли. Как и когда родилась эта легенда?

Первый по времени автор, от которого мы ее знаем, — Хинкмар Реймсский. Он рассказал ее со всеми подробностями в своем «Житии святого Ремигия», сочиненном в 877 или 878 г., однако сочинение это, широко известное, неоднократно пересказывавшееся и больше, чем любое другое, способствовавшее распространению легенды о Священном сосуде, — отнюдь не первое и не единственное сочинение, в котором беспокойный прелат коснулся этой легенды. Еще 8 сентября 869 г. в составленном им протоколе венчания Карла Лысого лотарингской короной, состоявшегося в Меце, он совершенно недвусмысленно упомянул именно ее: для помазания своего повелителя, пишет Хинкмар, употребил я не что иное, как чудесный елей[408]. Выдумал ли Хинкмар всю историю со Священным сосудом с начала до конца? В этом его не раз обвиняли[409]. По правде говоря, этот архиепископ, которого папа Николай I заклеймил как обманщика и который в самом деле не раз грешил подделками, не пользуется большим уважением среди эрудитов[410]. Однако я отказываюсь верить, что Хинкмар, при всей своей дерзости, в один прекрасный день просто-напросто предъявил взорам духовенства и паствы склянку, полную елея, и постановил, что отныне ее следует считать божественной; подобное заявление, что ни говори, нужно было как-то обставить: сослаться на откровение или находку; в текстах, однако, ни о чем таком не говорится. Между тем один из наиболее проницательных эрудитов XVII века, Жан Жак Шифле, уже давно отыскал иконографический источник легенды о Священном сосуде[411]. На мой взгляд, дополняя указания Шифле, не всегда достаточно подробные, происхождение легенды можно представить следующим образом.

Было бы странно, если в Реймсе очень рано не начали сохранять некие — то ли подлинные, то ли мнимые — реликвии славного обряда, превратившего франков из племени язычников в народ христиан. В полном согласии с привычками того времени там могли, например, начать показывать паломникам сосуд, из которого Ремигий черпал елей для помазания Хлодвига, а возможно, и несколько капель этого самого елея. Между тем из множества документов мы знаем, что святыни и реликвии в ту пору часто хранились в особых вместилищах, имевших форму голубки; их обычно вешали над алтарем. С другой стороны, на изображениях крещения Хлодвига или даже — впрочем, гораздо реже — крещения простых верующих, над человеком, принимающим крещение, часто видна голубка, символ Святого Духа[412]. Народное сознание всегда охотно отыскивало в символических образах отсылки к конкретным событиям: для появления легенды о чудесной птице было достаточно соседства ковчега, заключающего в себе какие-либо реликвии Хлодвига и Ремигия, с мозаикой, сюжетом которой служит сцена крещения, или саркофагом, украшенным сходными изображениями. Хинкмар, по всей вероятности, просто-напросто использовал это реймсское народное предание. Если же что и принадлежит ему самому, то это, бесспорно, идея использовать Хлодвигов бальзам для помазания королей, впервые приведенная в исполнение в 869 г. С помощью этой едва ли не гениальной находки он поставил заурядную сказку на службу метрополии, которой подчинялся, династии, которой присягнул, наконец, всемирной церкви, которой мечтал доставить верховенство над мирскими правителями. Реймсские архиепископы, держатели божественного елея, превращались тем самым в прирожденных святителей, чье призвание — совершать помазание над своими государями. Короли Западной Франции — единственные из всех франкских правителей, кого помазывали елеем, принесенным с небес, — должны были отныне стоять превыше всех прочих христианских монархов, окруженные ореолом чуда. Наконец, поскольку обряд коронации, в котором Хинкмар видел знак и залог подчинения королевской власти духовенству, возник в Галлии сравнительно недавно, он еще не вызывал, возможно, того безоговорочного почтения, какое внушают церемонии, имеющие многовековое прошлое; Хинкмар же одарил его преданием.

Предание это быстро запечатлелось в литературе и укоренилось в умах. Судьба его, однако, оказалась тесно связанной с притязаниями реймсских архиепископов. Этим последним стоило некоторого труда завоевать исключительное право короновать королей. К счастью для них, в 987 г., когда на престоле окончательно утвердилась династия Капетингов, их главный соперник, архиепископ Санский, встал в ряды противников нового королевского дома. Эта случайность предопределила успех Реймса. Привилегия реймсских архиепископов, официально признанная в 1089 г. папой Урбаном II, была в течение всего существования французской монархии нарушена только дважды: в 1110 г. Людовиком VI и в 1594 г. Генрихом IV, причем оба раза причиною тому послужили обстоятельства совершенно исключительные[413]. Вместе с реймсскими архиепископами победу одержал и Священный сосуд.

Разумеется, воображение людей, живших в эпоху, когда все свято верили в чудеса, тотчас принялось украшать изначальную версию новыми фантазиями. В XIII веке появились рассказы о том, что хотя при каждой коронации архиепископы расходуют несколько капель елея из склянки, которую принесла голубка, уровень жидкости в ней остается всегда неизменным[414]. Позже, напротив, возникла другая версия, гласившая, что после коронации эта поразительная склянка внезапно делается совершенно пустой, а затем сама собою, безо всякого человеческого вмешательства, наполняется вновь накануне очередной коронации[415]; наконец, рассказывали и такое: уровень елея в Священном сосуде постоянно колеблется, то опускаясь, то поднимаясь в зависимости от того, как — плохо или хорошо — чувствует себя царствующий монарх[416]. Таинственный материал, из которого сделан Сосуд, не имел аналогов на земле; содержимое Сосуда распространяло восхитительное благоухание…[417] Всеми этими чудесными свойствами, впрочем, Сосуд наградила уже позднее народная фантазия. Истинная суть легенды заключалась в другом — в небесном происхождении елея. Поэт XIII века Ришье, автор «Жития святого Ремигия», описал самым красноречивым образом несравненную привилегию французских королей. «Во всех прочих краях, — говорит поэт, — короли вынуждены «покупать себе миро у лавочника», и лишь во Франции, куда елей для помазания королей был направлен непосредственно с неба, дело обстоит иначе: «… и не нажил ни один Из торговцев ни денье, Продавая тот елей»[418].

Прибавить еще несколько камней к постройке легенды было суждено XIV веку. Около середины этого столетия возникли предания, связанные с «изобретением» геральдических лилий[419]. К этому времени лилии уже много лет украшали герб Капетингов; начиная с царствования Филиппа-Августа они присутствовали и на королевской печати[420]. Однако до поры им, кажется, не приписывали сверхъестественного происхождения. Жиро Камбрийский именно при Филиппе-Августе прославил в своей книге «Об обучении принцев» эти «простые малые цветы», simplicibus tantum gladioli flosculis, обратившие в бегство леопарда и льва, — гордые эмблемы Плантагенетов и Вельфов; знай он что-либо об их чудесном прошлом, он несомненно не преминул бы о нем поведать[421]. Точно так же молчат о сверхъестественном происхождении лилий две поэмы на французском языке, сочиненные столетие спустя и воспевающие королевский герб: «Венец из трех лилий» (Chapel des trois fleurs de lis) Филиппа из Витри, составленный незадолго до 1335 г., и «Сказание о лилии» (Diet de la fleur de lys), созданное, по-видимому, около 1338 г.[422] Однако вскоре на свет появилась новая легенда.

Судя по всему, литературное выражение она впервые нашла в короткой поэме, написанной латинскими стихами с довольно неуклюжей рифмовкой; точно установить дату ее создания не представляется возможным, но, по-видимому, она была сочинена около 1350 г. монахом из аббатства Жуайенваль, в Шартрском диоцезе. Жуайенваль — монастырь ордена Премонстрантов, основанный в 1221 г. одним из самых видных придворных французского короля, казначеем Бартелеми из Руа. Монастырь располагался у подножия холмов, увенчанных Марлийским лесом, на склонах небольшой ложбины, подле родника; неподалеку, с северной стороны, находилась, на стечении Сены и Уазы, деревня Конфлан Сент-Онорин, а на холме — башня под названием Монжуа (этим словом, превратившимся в имя нарицательное, называли, кажется, все здания или груды камней, которые располагались на возвышении и потому могли служить ориентиром для путешественников). Именно в этом уголке Иль-де-Франса разворачивается, по воле нашего автора, действие его простодушного рассказа. В языческие времена, говорит сочинитель поэмы, жили во Франции два великих короля: один, по имени Конфлат, обитал в замке Конфлан; другой, по имени Хлодвиг, — в Монжуа. Хотя оба короля поклонялись Юпитеру и Меркурию, они постоянно воевали друг с другом; Хлодвиг, однако, уступал соседу в могуществе. Он женился на христианке, Клотильде, и она долго, но безуспешно пыталась обратить его в свою веру. Однажды Конфлат прислал Хлодвигу вызов на поединок; уверенный в том, что потерпит поражение, Хлодвиг тем не менее не захотел отказаться от боя. В урочный час он приказал своему щитоносцу принести доспехи; когда тот выполнил приказание, король, к великому своему изумлению, обнаружил, что вместо обычного его герба — полумесяцев — на доспехах красуются три лилии на лазурном фоне; Хлодвиг отослал оружие назад и потребовал другого; однако и другие доспехи были украшены той же эмблемой; четыре раза Хлодвиг отвергал принесенные ему доспехи и четыре раз получал взамен доспехи с тем же таинственным гербом; наконец, устав сопротивляться, он согласился надеть доспехи, украшенные загадочными цветами. В чем же тут было дело? В Жуайенвальской ложбине, подле родника, жил в ту пору благочестивый отшельник, которого часто навещала королева Клотильда; незадолго до дня, на который был назначен поединок, королева пришла к старцу и они вместе вознесли к Господу молитву. Тут святому явился ангел; в руках он держал лазурный щит, украшенный тремя золотыми лилиями. «Герб сей, — так или примерно так сказал небесный посланец, — принесет Хлодвигу победу». Королева возвратилась домой и, воспользовавшись отсутствием супруга, свела с его доспехов проклятые полумесяцы и начертала вместо них такие же лилии, как на чудесном щите. Мы уже знаем, что хитрость супруги застигла Хлодвига врасплох и ему пришлось примириться с новым гербом. Нет нужды говорить, что, против всяких ожиданий, Хлодвиг одержал победу прямо в родном Монжуа — отсюда воинский клич «Монжуа Сен-Дени»[423] — и, узнав от жены подоплеку дела, обратился в христианство и стал королем чрезвычайно могущественным…[424]

История эта, как мы видим, отличается обескураживающим простодушием; неуклюжесть стиля соперничает с бедностью содержания. Каково происхождение этого рассказа? Сложился ли он уже в общих чертах прежде, чем им воспользовались в Жуайенвале? заключалась ли роль премонстрантов лишь в том, чтобы связать основные эпизоды легенды с их монастырем? или, напротив, обитатели небольшого монастыря близ Монжуа сами сочинили эту легенду, вначале, быть может, как сказку для паломников? Этого мы не знаем. Как бы там ни было, легенда о божественном происхождении лилий очень скоро получила самое широкое распространение.

Более всему этому способствовало окружение Карла V, короля, относившегося с величайшим вниманием ко всему, что способно укрепить авторитет королевской власти как силы сверхъестественной. Тот вариант легенды о лилиях, который приводит в своем предисловии к «Граду Божию» Рауль де Прель, явно восходит к жуайенвальской традиции[425]. Отшельник из ложбины, кажется, был готов сделаться одним из крестных отцов монархии. Однако некоторое время его славе угрожал опасный соперник в лице святого Дионисия. В самом деле, нашлись люди, которые сочли, что этот великий святой гораздо более, чем безвестный анахорет, достоин роли чудесного посредника, передающего королю новый герб. По всей вероятности, этот новый извод легенды родился в самом монастыре Сен-Дени. Доказательством того факта, что в этом предании следует видеть лишь ответвление, вариацию основной темы, служит упоминание в тексте «замка Монжуа в шести лье от Парижа», иными словами, все той же башни неподалеку от Жуайенвальского монастыря: именно там отшельнику и королеве является ангел; если бы вся история с начала до конца была сочинена в Сен-Дени, действие ее скорее всего происходило бы именно в этом аббатстве. Среди завсегдатаев «библиотеки» Карла V и апологетов королевской власти следующего поколения Жан Голен, Этьенн из Конти и автор короткой латинской поэмы во славу лилий, обычно приписываемой Жерсону, отдают предпочтение святому Дионисию. Жан Корбешон, переводчик знаменитой книги Варфоломея Английского о «Свойствах вещей» и автор «Сновидения садовника» сохраняют нейтралитет. В конечном счете победу одержал отшельник. Впрочем, сторонники у него имелись всегда. До нас дошел тот самый экземпляр «Трактат о коронации» Жана Голена, который был поднесен Карлу V; на полях его сохранились заметки, сделанные неким читателем того времени, в котором при желании — помня, однако, что это не достоверный факт, а всего лишь соблазнительная гипотеза, — можно увидеть самого короля, диктующего мысли своему секретарю; рядом с фрагментом, где Голен именует творцом чуда с лилиями святого Дионисия, комментатор, кто бы он ни был, высказывается в пользу другой, жуайенвальской версии. Начиная с XV века в литературе окончательно утвердилась именно она[426].

Впрочем, с небольшой поправкой. Изначальная версия, отождествляя, в согласии со старой средневековой традицией, ислам и язычество, помещала на доспехах Хлодвига до его обращения полумесяцы. В «Сновидении садовника» впервые появляется другая версия, которой и суждено было сделаться окончательной: до трех лилий на французском гербе красовались три жабы. Почему именно жабы? Следует ли, как предлагал в XVII столетии президент Фоше, считать эту версию плодом иконографической путаницы: на старинных гербах лилии были нарисованы так неискусно, что их приняли за весьма примитивное изображение «сих мерзких тварей»? Гипотеза эта, в подтверждение которой наш автор приводит даже несколько рисунков, скорее остроумна, чем убедительна. Очевидно одно: история с жабами, поначалу распространявшаяся авторами, которые стремились прославить французскую монархию, в конечном счете дала врагам династии удобный повод для насмешек. «Фламандцы и те, кто живут в Нидерландах, — пишет Фоше, — по сей причине и дабы выказать нам свое презрение, зовут нас: французишки-жабы»[427].

Впрочем, насмешки эти не имели ни малейшего значения. Легенда о лилиях, к 1400 г. приобретшая свою окончательную форму, стала одним из прекраснейших украшений французского монархического цикла. На Рождество 1429 г. в Виндзоре поэт Лидгейт живописал малолетнему Генриху VI, увенчанному и французской, и английской коронами, историю с тремя лилиями одновременно с историей Священного сосуда: соседство это отныне сделалось классическим[428]. Художники скоро взяли пример с политических писателей; основные эпизоды легенды изображены в миниатюре из часослова герцога Бедфорда[429] и на фламандских коврах XV века[430]. Дидактические сочинения, поэмы, рисунки — все напоминало народу о чудесном происхождении герба его королей[431].

После щита настал черед знамени. Самым знаменитым из королевских знамен была орифламма, «пламя» (flamme) из красного шелка (cendal rouge), за которой Капетинги в начале каждой военной кампании отправлялись в Сен-Дени[432]. Прошлое орифламмы не содержало в себе ровно ничего таинственного: хоругвь аббатства Сен-Дени совершенно естественным образом превратилась в королевское знамя с тех пор, как, при Филиппе I, короли, завладев графством Вексен, сделались одновременно вассалами, защитниками и гонфалоньерами святого[433]. Но можно ли было поверить, что столь славный предмет обладает столь скромной историей, в то время как второе из королевских знамен, знамя с геральдическими лилиями, появлявшееся в XIV веке на коронациях одновременно с орифламмой, напоминало всем о чуде с лилиями? Происхождение орифламмы очень рано начали связывать с великими государями прошлого: с Дагобертом, основателем аббатства Сен-Дени[434], и в особенности с Карлом Великим. Уже автор «Песни о Роланде» отождествлял орифламму с римским vexillum — знаменем, которое, как рассказывали хроники и как свидетельствовала знаменитая мозаика Латеранского дворца, несомненно, прекрасно известная паломникам, папа Лев III вручил Карлу[435]. Во всем этом, впрочем, еще не было ровно ничего неестественного. В конце концов орифламмой занялись писатели, состоявшие на жаловании у Карла V. Рауль де Прель и Жан Голен рассказывают одну и ту же историю: константинопольский император видит во сне рыцаря, стоящего над его постелью и держащего в руке копье, из которого вырывается пламя; затем является ангел, дабы поведать императору, что именно этот рыцарь, и никто иной, избавит его империю от сарацинов; наконец, греческий император узнает своего спасителя — это Карл Великий; копье в облаке пламени впоследствии превратится в орифламму[436]. Впрочем, этот вариант легенды не получил широкого распространения. Миро для помазания и королевский герб были посланы с небес Хлодвигу; значит, с его именем было естественно связать и дарование орифламмы. Именно это верование, насколько можно судить, и распространилось почти повсеместно в конце XV века[437].

Священный сосуд, лилии, ниспосланные с небес, орифламма, также имеющая божественное происхождение, прибавим сюда способность исцелять страждущих — и мы получим ту совокупность чудесных свойств, которую апологеты династии Капетингов отныне без устали будут предлагать вниманию Европы в надежде снискать ее восхищение. Так, например, поступили послы Карла VII, державшие 30 ноября 1459 г. речь перед папой Пием II[438]. Еще в те времена, когда монархический цикл состоял из одной лишь легенды о Священном сосуде, французская династия уже использовала эту легенду к вящей своей славе. В начале XIII века, в документе, носившем полуофициальный характер — коронационном чине, — французский король хвастал тем, что он «один из всех королей земли владеет блистательной и славной привилегией, ибо помазан он елеем, спустившимся с небес»[439]. Несколькими годами позже английский хронист Матвей Парижский без колебаний признает за французскими государями своего рода главенство, основанное на этом божественном источнике их могущества[440]. Слыша подобные речи даже из уст собственных подданных, Плантагенеты, вечные соперники Капетингов, не могли не испытать ревности. Они принялись в свой черед искать чудесный бальзам. История этих поисков, до сего времени не привлекавшая в должной мере внимания историков, достойна более подробного рассказа.

Начинается она при Эдуарде II. В 1318 г. один доминиканец, брат Николай из Стреттона, получил от короля секретное задание и отправился в Авиньон к папе Иоанну XXII. Он рассказал Святому отцу длинную историю, суть которой заключалась в следующем[441].

В те времена, когда Англией правил Генрих II Плантагенет, Томасу (Фоме) Бекету, пребывавшему в изгнании во Франции, было видение. Бекету явилась Матерь Божия. Она предсказала ему скорую смерть и посвятила его в намерения Господа: пятый по счету король, который будет править Англией после Генриха, окажется «человеком великой честности, ревнителем церкви», — достаточно несложных подсчетов, чтобы убедиться, что речь в данном случае идет, как и следовало ожидать, об Эдуарде II; государя этого, без сомнения, по причине его чрезвычайных достоинств, должно будет помазать особенно святым елеем, каковой поможет ему «отвоевать Святую землю у языческого люда», — пророчество или, если угодно, обещание в форме пророчества, которое, как рассчитывал, вероятно, английский двор, должно было произвести на папу, вынашивавшего в то время планы нового крестового похода, особенно благоприятное впечатление. Королям, которые воссядут на английском престоле после добродетельного монарха, надлежит быть помазанными той же драгоценной жидкостью. Сказавши все это, Пресвятая Дева протянула святому архиепископу «сосуд», содержавший, само собой разумеется, тот самый елей. Каким образом склянка эта перешла из рук Томаса Бекета в руки монаха из монастыря Святого Киприана в Пуатье, была спрятана в этом городе под камнем в церкви святого Георгия, едва не сделалась добычей «верховного князя язычников» и в конце концов оказалась у герцога Иоанна II Брабантского, мужа сестры Эдуарда II, — подробный рассказ обо всем занял бы слишком много места. Если верить английскому послу, Иоанн II, отправляясь в 1307 г. в Лондон на коронацию своего шурина, захватил с собою склянку с чудесным елеем и настоятельно рекомендовал королю использовать для помазания именно эту жидкость; Эдуард II, однако, послушался своих придворных, которые советовали ему ничего не менять в сложившемся церемониале. Тотчас на королевство обрушились бесчисленные несчастья. Не оттого ли это произошло, что король пренебрег елеем, который некогда вручила Пресвятая Дева святому Фоме? и не прекратятся ли бедствия, если все-таки прибегнуть к этому елею? Вопросы тем более естественные, что чудесный елей совсем недавно подвергнулся испытанию, которое выдержал с честью: с его помощью графиня Люксембургская — будущая императрица — исцелилась от последствий опасного ранения. Одним словом, речь идет о том, чтобы повторить обряд помазания на царство, воспользовавшись на сей раз той жидкостью, что упомянута в пророчестве. Но не является ли повышенное внимание к особенному елею, в ущерб тому, каким, в полном согласии с обычными предписаниями церкви, пользовались при коронации 1307 г., предосудительным суеверием? А главное, позволительно ли совершать вторично столь важный обряд? не грех ли это? Впрочем, у подобной процедуры имелся по крайней мере один прецедент: Карл Великий, уверял брат Николай, был помазан вторично архиепископом Турпином, использовавшим для этого обряда елей, который остался от святого Льва Великого; рассказ о повторном помазании, о котором никто, как правило, ничего не знает, ибо оно было совершено втайне, запечатлен на двух медных листах, хранящихся в Ахене. Несмотря на авторитетность этого предания, за достоверность которого, впрочем, не мог ручаться никто, кроме брата Николая и его повелителя, совесть у Эдуарда II оставалась, судя по всему, нечиста; ему хотелось получить официальное одобрение своих намерений у духовного главы христианского мира. Поэтому король отправил к папе доминиканца, поручив ему испросить у святого отца согласие на повторное помазание, а по возвращении этого первого посланца отправил к папе второе посольство, возглавляемое епископом Херефордским, которое должно было сообщить папе затребованные им дополнительные сведения и добиться ответа.

Ответ наконец был дан. Текст его сохранился. Осторожная двусмысленность формы не может скрыть явный скептицизм. Верил ли сам Эдуард II в ту неуклюжую выдумку, которую Николай из Стреттона поведал папе? Кто знает? Даже если верил, советники его наверняка не были все поголовно столь наивны. Что же касается Иоанна XXII, то он в обман не дался. Впрочем, хотя он и остерегся явственно принять на веру столь подозрительную сказку, он, с другой стороны, не счел должным и открыто ее отвергнуть; он ограничился тем, что старательно уклонился от обсуждения ее достоверности; вдобавок он воспользовался вопросом, заданным ему королем Англии, дабы изложить официальное учение церкви касательно помазания, которое «не накладывает никакой печати на душу» — иными словами, не является таинством — и, следовательно, может быть совершено вторично безо всякого святотатства. Дать же намерению Эдуарда II конкретную — положительную или отрицательную — оценку папа категорически отказался; сходным образом, не желая вмешивать папство в это дело, он, несмотря на просьбу короля, не согласился назначить прелата для совершения повторного обряда. Он дал королю всего один совет, а точнее, приказ: дабы избежать огласки, обряд помазания, если король решится его повторить, должен быть совершен втайне. Наконец, в финале письма содержатся предписания нравственного порядка, которые папа дает королю тоном учителя, журящего учеников, — властный прелат охотно выговаривал в этом тоне светским государям, особенно же часто — незадачливому правителю Англии. Согласился ли Эдуард II быть вторично помазанным втихую? этого мы не знаем. Во всяком случае, понятно, что ответ Иоанна XXII не мог его не разочаровать; он-то явно мечтал потрясти воображение своих подданных публичной церемонией, которой придало бы особый вес присутствие папского легата[442]. Намек на «бесчисленные несчастья, которые обрушились на королевство», — иначе говоря, на трудности, с которыми столкнулся с самого начала царствования неловкий и очень быстро утративший популярность государь, — проливает свет на цель, которую преследовал несчастный король: он желал укрепить с помощью чуда свой пошатнувшийся престиж. По всей вероятности, по этой же самой причине и примерно в это же самое время (быть может, чуть позже) он решил превратить в истинно королевскую церемонию освящение cramp-rings. Отказ Иоанна XXII не позволил сбыться надеждам, которые английский король возлагал на новую коронацию[443].

Что сталось впоследствии с чудесной склянкой? В течение века с лишним мы не слышим никаких упоминаний о ней. Следует ли полагать, что, как рассказывали позднее, она просто затерялась в Тауэрских сундуках? Очевидно одно: узурпатору, Генриху IV Ланкастеру, удалось то, что не удалось Эдуарду II; 13 октября 1399 г., во время своей коронации Генрих был помазан елеем Томаса Бекета (святого Фомы); освящение и чудо были призваны набросить покров на нелегитимное происхождение нового короля. По сему случаю в народе распространили чуть измененную версию первоначальной легенды: в царствование Эдуарда III герцог Ланкастер — родной отец Генриха IV, — воюя в Пуату, нашел ковчег, имевший форму орла, а в нем — склянку с елеем; он передал эту склянку своему брату, Черному Принцу, дабы тот употребил елей при своей коронации; принц, однако, умер, так и не став королем; реликвия потерялась; Ричард II обнаружил ее уже после своего восшествия на престол и, не сумев добиться от английского духовенства согласия на новую коронацию, вынужден был пользоваться золотым орлом только как талисманом; Ричард не расставался со склянкой до тех пор, пока соперник его, Генрих Ланкастер, не отнял ее у него силой. Рассказ этот представляет собою смесь утверждений откровенно лживых и более или менее правдоподобных, причем историческая критика оказывается бессильной отделить одно от другого. Главное, впрочем, заключалось в пророчестве; в него включили не слишком явную патриотическую аллюзию: первому королю, помазанному небесным елеем, предстоит отвоевать у французов Нормандию и Аквитанию — владения, утраченные его предками; естественно, под этим королем следовало разуметь Генриха IV[444]. Отныне английское коронование имело свою собственную легенду: короли, наследовавшие Генриху IV, будь они Ланкастерами, Иорками или Тюдорами, продолжали использовать для помазания елей, данный некогда Матерью Божией святому Фоме. Традиция эта сохранялась, кажется, даже несмотря на Реформацию, до того дня, когда Яков I, воспитанный в правилах шотландского кальвинизма, отказался исполнять обряд, в котором все дышало памятью о ненавистном культе Пресвятой Девы и святых[445].

Сосуд святого Фомы был, впрочем, не единственным чудесным предметом, использовавшимся при коронации английских королей. Даже в наши дни в Вестминстере, под коронационным троном, можно заметить кусок красного песчаника: это «Камень Судьбы»; на него, говорят, патриарх Иаков преклонил голову в таинственную ночь, когда, оставшись ночевать в некоем месте между Вирсавией и Харраном, увидел во сне лестницу ангелов. На самом деле, однако, эта реликвия — не что иное, как трофей. Эдуард I, привезший камень в Вестминстер, похитил его у шотландцев; изначально его использовали при возведении на престол шотландских королей; на нем восседали новые государи в городке Скон. Прежде чем обзавестись библейскими корнями, — что произошло не позже 1300 г., — этот камень, вне всякого сомнения, был просто-напросто священным камнем, использование которого в церемонии возведения на престол объяснялось изначально верованиями сугубо языческими, распространенными в кельтских странах. В Ирландии, в Таре, похожий камень клали под ноги новому государю, и, если тот оказывался чистой королевской крови, камень громко гудел[446].

Подводя итоги, можно сказать, что легендарное наследие английской монархии оставалось чрезвычайно скудным. Камень из Скона стал английским лишь в результате завоевания, да и то очень поздно; история с елеем святого Фомы — не более чем посредственное подражание легенде о Священном сосуде, выдуманное через четыре столетия после Хинкмара непопулярными или нелегитимными королями. Ни той, ни другой легенде не удалось получить не только в Европе, но даже и в самой Англии такую огромную популярность, какую получил французский легендарный цикл. В чем же причины этой неудачи, этой скудости? В чистой случайности, благодаря которой во Франции — в отличие от Англии — в нужный момент оказалось достаточное число людей, способных придумать или приспособить к собственным нуждам красивые сказки, а обстоятельства сложились так, что сказки эти получили широкое распространение? или же, напротив, в глубинных различиях коллективной психологии двух народов? Задаваться такими вопросами историк вправе, ответить на них ему не по силам.

Как бы там ни было, во Франции вышеперечисленные легенды способствовали тому, что подданные испытывали к своим королям величайшее почтение. Добавим сюда тот факт, что начиная с Людовика VII, а особенно с Людовика Святого и его ближайших преемников, все короли из династии Капетингов имели репутацию людей чрезвычайно благочестивых[447]. Мы легко можем понять, почему, особенно начиная с XIII столетия, именно эта династия стала считаться святой от рождения. «От святого рождены, много сотворят добра», — писал уже около 1230 г. в надгробном слове королю Людовику VIII поэт Роберт Сенсерьо, имея в виду четырех сыновей скончавшегося монарха[448]. Сходным образом Жан Голен, в царствование Карла V, рассуждает о «святом и священном роде», наследником которого является его повелитель[449]. Однако особенно полезно, размышляя над этим вопросом, сопоставить три посвящения, которые во времена Филиппа Красивого Эгидий Колонна — впрочем, относившийся к идеям, лежавшим в основе религиозной политики французского двора, сугубо отрицательно, — выставил перед тремя своими сочинениями. Сыну графа Фландрского: «сеньору Филиппу, потомку славного рода». Роберту, королю Неаполитанскому — Капетингу, принадлежащему, однако, к младшей ветви: «великолепному государю, моему особливому сеньору, королю Роберту». Филиппу, французскому наследному принцу, в будущем как раз и ставшему королем Филиппом Красивым: «моему особливому сеньору, сеньору Филиппу, потомку рода королевского и святейшего»[450]. Подобное отношение к королям Франции, подкрепляемое легендами — прежде всего легендой о Священном сосуде, — сообщило французским верноподданическим чувствам почти религиозный характер. Память о чудесном помазании, совершенном над Хлодвигом, пишет Ришье в «Житии святого Ремигия», заставляет французов любить и чтить «корону» так же сильно, как драгоценнейшую из реликвий; кто умирает за нее, будет этою смертью спасен, если только он не еретик и не преступник, уже навлекший на себя проклятие прежними своими злодеяниями[451]. Эти последние слова заслуживают внимания. Они неминуемо вызывают в памяти более старинные тексты, по видимости очень похожие, по сути же совершенно иные. В 1031 г. члены Лиможского собора, в следующем столетии жонглер, сочинивший роман о Гарене Лотарингском, также обещали славную загробную будущность героям, которые погибнут мученической смертью, защищая дело сугубо профанное; однако они щедро отворяли врата Рая для вассалов, павших за своего сеньора[452]. Сочинитель «Жития святого Ремигия» в конце XIII века говорит о солдатах, отдающих жизнь за «корону». Таково различие двух эпох. Развитие веры в монархию, постепенно вытеснявшей вассальную преданность, шло одновременно с реальным укреплением королевской власти, одерживавшей все новые и новые победы; политические и нравственные трансформации совершались одновременно, причем политика и мораль постоянно влияли друг на друга, так что невозможно было отличить в этом процессе причину от следствия. Так сложилась та «реймсская религия», о которой Ренан пишет, что Жанна д'Арк «в буквальном смысле слова жила ею»[453]. Кто дерзнет утверждать, что во французском патриотизме не осталось никаких следов этого почти мистического чувства?

Чудесные сказки, создававшие монархии Капетингов столь блистательное прошлое, интересны для психолога и еще в одном отношении. Для всех них характерна некая антиномия. Придуманные по большей части из вполне корыстных побуждений, они тем не менее снискали огромный успех в народе; они взволновали толпы, подвигли людей на подвиги; произошло слияние искусственного с естественным, которому, впрочем, историк целительных обрядов должен удивляться меньше, чем кто бы то ни было.


§ 4. Суеверия; королевский знак; короли и львы

В представления толпы о чудесных свойствах королевской власти входили, наряду с только что перечисленными благочестивыми анекдотами, и другие элементы, в которых не было ничего специфически христианского. Теперь нам предстоит заняться ими.

Подданные видели в королях сакральных особ, а значит, чудотворцев. Короли Франции и Англии сплошь и рядом совершали чудеса еще при жизни. Приписывали им чудеса и после их смерти. Особенно характерен пример Филиппа-Августа; невозможно утверждать, что он вел жизнь безупречно добродетельную или же выказывал абсолютную покорность церкви; однако он был великий король, деяния которого потрясли воображение многих людей; этого было достаточно для того, чтобы останки его начали творить чудеса[454]. В XI веке Рим упорядочил процедуру канонизации, так что с этих пор светских государей причисляли к лику святых гораздо реже. Однако подданные продолжали по-прежнему считать, что короли их наделены теми же способностями, что и святые.

Если короли — существа сверхъестественные, значит, были убеждены подданные, на теле у них имеются таинственные знаки, обличающие их достоинство. Вера в королевский знак оказалась одним из самых живучих средневековых суеверий. Она позволяет исследователю глубоко проникнуть в душу народа[455].

Чаще всего верование это выражается в литературных текстах. Оно появляется в рыцарских романах на французском языке примерно в середине XIII века и остается до самого конца Средневековья одним из самых избитых общих мест. Вошло оно в романы следующим образом: многие из них строятся на старинном мотиве ребенка, потерянного — случайно или вследствие каких-нибудь отвратительных махинаций, — а затем найденного: таковы Ричард Красивый, внук короля Фриза[456], близнецы Флоран и Октавиан, дети римского императора[457], Отонет, сын Флорана[458], Макер или Людовик, сын Карла Великого[459], Бев де Антон, предок которого был королем Шотландии[460], Гуго, сын герцога де Сен-Жилля и будущий венгерский король[461], Жан Тристан, сын Людовика Святого, похищенный сарацинами прямо из колыбели[462], Дьедонне, сын короля Филиппа Венгерского[463], Лион, сын герцога Герпина Бурятского…[464] Вполне возможно, что список этот мог бы быть продолжен, если бы бесконечным произведениям поздней средневековой художественной словесности, как стихотворным, так и прозаическим, не было суждено оставаться неизданными. Так вот, чтобы несчастный скиталец мог быть узнан родными — развязка, неизбежно венчающая все подобные истории, — ему, разумеется, необходимо какое-то средство для удостоверения его личности. Во всех романах, которые я перечислил, таким средством служит родимое пятно (naevus) в форме креста, которое, как правило, располагается у ребенка на правом плече (реже на груди). Обычно оно красного цвета («краснее летней розы»[465]), в исключительных случаях — белое. Этот крест и служит главным опознавательным знаком. Но не стоит заблуждаться: перед нами вовсе не обычная отличительная черта, какая может иметься у любого человека, независимо от его происхождения и будущности. Родимое пятно, о котором идет речь, имеет совершенно особый смысл, который всем известен. Оно представляет собою «королевский крест», доказывающий, что в жилах его обладателя течет королевская кровь, что в будущем ему суждено взойти на престол. Те, кто обнаруживают пятно на теле героя, даже не успев еще доподлинно выяснить его родословную, без всяких сомнений восклицают, как графиня, нашедшая Ричарда Красивого, оставленного в лесу: «Боже правый, беспременно быть ему королем!»[466]. Поэтому романисты наделяют «королевским» пятном только тех персонажей, о которых знают точно, что им предстоит стать королями. В этом отношении особенно любопытна поэма «Бев из Антона». Она сохранилась в четырех редакциях: одной англо-нормандской и трех континентальных. Во всех Бев — найденыш, приходящийся, хотя об этом никто не подозревает, внуком королю Шотландии. Однако королем (по одной версии — английским, а по двум другим — иерусалимским) он становится лишь в континентальных редакциях, причем именно в этих редакциях на теле у него имеется вещее пятно, в англо-нормандской же версии оно отсутствует[467]. Старые авторы ни за что не стали бы наделять таким пятном первого встречного; они твердо знали, что если оно у кого-то есть, «означает сие, что быть ему королем»[468].

Суеверие это не является достоянием одной только французской литературы. Следы его можно отыскать в произведениях других стран. Правда, по некоторым из них очевидно, что они списаны с наших романов; таковы, например, испанская «История королевы Себильи»[469], или итальянские рассказы о Беве из Антона, или, в особенности, пространная компиляция «Reali di Francia» (Короли Франции. — ит.) — переработка каролингской легенды, созданная около 1400 года Андреа ди Барберини. Хитроумный Андреа охотно принялся рассуждать о Niello (здесь родимое пятно. — ит.) и Croce di sangue (кровавый крест. — ит.[470]. Однако тот же мотив возникает и в самых оригинальных произведениях, созданных за пределами Франции. В Англии это написанное в начале XIV века «Лэ о Хавелоке Датчанине». Хавелок действует также и в произведениях, написанных на французском или, точнее, на англонормандском языке, однако «королевским знаком, крестом сверкающим и прекрасным», награждает его только английское лэ, которое все исследователи признают сочинением совершенно самобытным[471]. В Германии это вариант «Вольфдитриха», созданный примерно в середине XIII века[472], и, главное, «Кудруна», сочиненная около 1210 г. и являющаяся, по-видимому, древнейшим текстом, где фигурирует королевский сын, наделенный знаменитым крестом[473]. Разумеется, из того факта, что эти поэмы не были переведены с французского и не являлись прямым подражанием французским образцам, нельзя сделать вывод, что наша литература, оказывавшая в то время столь существенное влияние на литературу всей Европы, не повлияла на выбор мотивов, используемых в иноземных сочинениях. Однако, какова бы ни была та страна, где впервые возникло верование в королевский знак, бесспорно, что верование это пустило очень глубокие корни как вне Франции, так и внутри ее.

Знай мы о королевском знаке только из романов, мы могли бы принять его за обычное литературное клише, за выдумку романиста. Однако тексты разных эпох свидетельствуют, что общественное мнение наделяло таким знаком особ вполне реальных и нимало не выдуманных. Разумеется, свидетельства эти не слишком многочисленны; однако много ли мы вообще знаем о коллективных представлениях — вероятно, очень влиятельных, но редко находивших письменное выражение, — которые питали средневековый фольклор?

Во Франции начиная с XIII века трувер Адам де ла Аль, воспевая Карла Анжуйского, принца из династии Капетингов и короля Сицилии, утверждает, что «родился он с королевским крестом»[474]. Адам де ла Аль был литератором, и потому может показаться, что он не самый верный выразитель народных представлений. Но вот написанная два столетия спустя и разысканная г-ном Антуаном Тома королевская грамота о помиловании; это свидетельство опровергнуть труднее[475]. Вот о чем говорится в этой грамоте. Дело происходит 18 или 19 июня 1457 г. в Бьялоне, деревеньке, затерянной в глубине одного из самых заброшенных районов Центрального Массива. Шестеро крестьян сидят за столом в харчевне; один их них — восьмидесятилетний крестьянин Жан Баттифоль. Разговор ведется о политике и о податях. Подати в здешнем краю непомерно велики; местный сборщик, по мнению крестьян, требует слишком многого и слишком часто накладывает арест на имущество неплательщиков. Знай король об этом, — говорит один из собутыльников, — он бы «выбранил» сборщика податей; в ответ старый Баттифоль произносит — я цитирую эту поразительную реплику дословно — следующее: «король есть король, но не пристало ему быть королем, ибо когда родился, не имел он на себе королевского знака, а ведь настоящий король должен иметь на себе знак королевской лилии». Иначе говоря: король (Карл VII) — незаконнорожденный сын (известно, что поведение Изабеллы Баварской было далеко не безупречным, и враги короля из Буржа не преминули этим воспользоваться), и доказательством незаконности его рождения служит тот факт, что, когда он появился на свет, на его теле не было видно королевского знака. Этот знак уже не тот ярко-красный крест, о котором шла речь выше. Форма его изменилась. По-видимому, лилия, которая уже долгое время украшала герб Капетингов, в конце концов заместила в народном воображении крест, казавшийся слишком заурядным применительно к особам французской королевской крови. Вполне естественно, что отличительной чертой ребенка, принадлежащего к избранному роду, стали считать сам герб династии. Таким образом, речи, которые старик, скорее всего не знавший грамоты, вел однажды за бутылкой в деревенском кабачке и которые дошли до нас по чистой случайности, помогают нам понять, какие волшебные сказки слагал в XIV веке деревенский люд о своих королях[476].

Подобные предания рассказывались и в Германии. Как отдельные индивиды, так и целые семейства, претендовавшие на имперский престол, неоднократно пытались обосновать свои права с помощью вещего креста. Утверждалось, что крест этот имелся на спине у Фридриха Мейсенского, которого, по той причине, что по материнской линии он приходился внуком императору Фридриху II, последние сторонники Гогенштауфенов в Германии и Италии пытались представить законным наследником престола[477]; в это же самое время Адам де ла Аль воспевал Карла Анжуйского; в разных странах сторонники двух соперничающих принцев: сицилийского короля-гвельфа и его конкурента-гибеллина, — приписывали своим ставленникам один и тот же пророческий знак. Тот же знак — «белые волоски в форме креста» — с самого рождения имелся на спине у всех представителей императорской династии Габсбургов; так, во всяком случае, утверждал в конце XV века швабский монах Феликс Фабри, принадлежавший к числу их преданных сторонников[478]. Наконец, еще позже, в эпоху религиозных войн, некоторые лютеране сочли, что тот же знак украшает спину саксонского курфюрста Иоганна Фридриха, который до тех пор, пока не потерпел поражение в битве под Мюльбергом, мечтал отнять у Карла V имперскую корону[479].

Подобные слухи, если верить свидетельству немецкого историка того времени Филиппа Камерария (Camerarius), ходили в начале XVII века даже в Англии. Яков I, которому, как известно, от рождения было предначертано занять шотландский — но (как тогда казалось) не английский — престол, по слухам, с самого юного возраста имел на теле знаки, обличавшие его великую будущность: льва, корону, а по некоторым отзывам еще и шпагу[480].

Одним словом, вера в королевский знак была распространена очень широко. В разных местах и в разные эпохи она принимала разные формы. Во Франции к концу XV века общественное мнение, кажется, пришло к выводу, что всякий подлинно легитимный король должен иметь на своей коже знак своего происхождения, причем если изначально таким знаком считался ярко-красный крест, то в конце концов место креста заняла лилия. В Германии, а может быть, и в Англии, чудесным знаком наделяли в основном тех принцев, которые при рождении были отстранены от престола вследствие какой-нибудь роковой случайности, однако, казалось, были предназначены к тому, чтобы в один прекрасный день на него все-таки взойти; такие принцы были вылитые герои романов, обожаемых толпой. Немецкая традиция осталась верна кресту; однако немцы чаще всего считали, что крест этот не красный, а золотой. Именно такой крест отличает в «Кудруне» Гагена Ирландского, такой же, если верить сторонникам Фридриха Мейсенского, Иоганна Фридриха Саксонского, графов Габсбургов, имелся на теле у их повелителей[481]. Само разнообразие этих легенд доказывает их жизнеспособность.

С точки зрения фольклориста, описанное нами суеверие не представляет собою ничего исключительного. Эллинистической эпохе также были известны «знаки породы», τοΰ γέυουϛ τά γνωρίσματα (греч.): такова отметина в виде копья, которая считалась отличительной чертой некоторых знатных фиванских родов; представители этих родов слыли потомками тех воинов, что родились некогда из зубов дракона, посеянных Кадмом. Порою подобные знатные роды являлись, как и в Средние века на Западе, царскими династиями: рассказывали, например, что все Селевкиды рождаются с якорем на бедре, который как раз и свидетельствовал об их божественном происхождении, ибо Селевк Великий, первый царь, отмеченный этим знаком, получил его, по преданию, от своего отца, Аполлона. Та же эмблема присутствует на некоторых селевкидских монетах; мы находим ее на двух вотивных вазах, так называемых σελευϰίόεϛ принесенных в дар делосскому храму Аполлона одним из посланцев Селевка IV; таким образом, эмблема эта, как и лилии династии Валуа, служила не только телесным «знаком», но и своего рода гербом[482]. Марко Поло сообщает, что в Грузии «некогда рождались короли со знаком орла на правом плече»[483]. В XVII веке, если верить рассказу миссионера, побывавшего в этих краях, очертания знака изменились: теперь он больше напоминал крест[484]. Даже в Европе Нового времени, как мы увидим позже, некоторые колдуны, наследственные целители разных болезней, в доказательство своего славного происхождения предъявляли родимые пятна, служившие им гербами. Идея родового, или королевского, знака существовала, таким образом, почти во все эпохи и почти во всех странах; она родилась самопроизвольно в различных цивилизациях, возникнув из сходных представлений, касающихся чудесного характера некоторых родов, в особенности же тех родов, откуда народ брал себе вождей. Очевидно, что в данном случае мы имеем дело с мотивом почти универсальным; это, однако, отнюдь не освобождает нас от необходимости объяснить, когда именно этот мотив возник в средневековом обществе и почему знак в этом обществе принял форму креста. Вдобавок крест из наших легенд, как красный, так и белый, не вполне соответствует фиванскому копью или селевкидскому якорю; он обозначает не только происхождение, но и предназначение; он предвещает восшествие на королевский престол, обуславливаемое, впрочем, именно происхождением; тот и другой знаки имеют общий источник, но представляют собою разные варианты одного и того же мотива. На этом следует остановиться поподробнее.

Первой работой обобщающего характера, посвященной французским королевским крестам, мы обязаны г-ну Пио Раине. На сочинение этого труда его натолкнуло чтение некоторых французских и немецких поэм, а главное — поэмы «Reali di Francia». Пораженный по видимости архаическим характером этого мотива, он увидел в нем пережиток чрезвычайно древних германских верований и использовал его для доказательства своей излюбленной идеи о том, что французский эпос родился из меровингских «кантилен». Г-н Фердинанд Лот ответил ему книгой «Романия». Этот ответ, равно как и общая эволюция теорий, касающихся нашей старинной литературы, избавляют меня от необходимости опровергать здесь гипотезу хитроумную, но совершенно безосновательную. Порой считалось, что некоторые из героев, отмеченных знаком, суть короли-Меровинги, чей облик в большей или меньшей степени искажен поэтической традицией. Это утверждение было оспорено. Для нас в данном случае не важно, истинно оно или ложно. Для нас эти персонажи — просто герои романов. Мы знаем о суеверии, с ними связанном, не из памятников франкской эпохи, но исключительно из произведений изящной словесности, созданных сравнительно недавно, ибо все они написаны не раньше XIII столетия. В старых эпических текстах никаких следов этого суеверия нет. Конечно, оно могло просуществовать некоторое время, не находя себе выражения в литературе, однако представляется маловероятным, чтобы авторы рыцарских романов долго оставляли без внимания тему столь прекрасную и столь удобную для использования. У нас нет никаких оснований полагать, что вера в королевский знак возникла много раньше, чем первые свидетельства о ней в литературе. По всей видимости, возникновение это следует датировать приблизительно XII веком. Появилась ли она во Франции и Германии одновременно или же одна из стран опередила другую? Этого мы никогда не узнаем. Точно известно одно: мы обязаны видеть в этом веровании, равно как и в целительных обрядах, поразительное доказательство сопротивляемости и жизнеспособности, какими обладала, несмотря на все противодействия, вера в чудесный и сакральный характер королевской власти.

Но почему люди того времени полагали, что знак на теле короля должен иметь форму креста и располагаться на плече, а точнее, на правом плече избранника? Невозможно не задаться этим вопросом. Так же невозможно и дать на него точный ответ; истоки коллективных представлений такого рода всегда крайне темны. Возможно, однако, высказать предположения. Наименее невероятным из них является следующее. В Средние века самым популярным из всех пророчеств был знаменитый стих из Книги Пророка Исайи (9, 6), в котором христиане видели предсказание рождения Христа. Его знали все, ибо тогда, как и теперь, стих этот входил в Рождественскую мессу. О Царе-мессии в Книге Исайи говорится: «владычество на раменах его», factus est principatus super humerum ejus[485].

Слова загадочные, которые доставляют современным экзегетам немало затруднений. Богословы видели в них намек на крест, который нес на плече Искупитель. По-видимому, этот стих, поражающий своей темнотой, и комментарии к нему, в которых без конца повторялось упоминание о кресте, породили ассоциацию идей, приведшую к тому, что верующие стали представлять себе знак королевского сана в виде креста на плече избранника. Эта гипотеза позволяет объяснить и особенную форму знака, и его роль как предсказателя судьбы. Конечно, всякая гипотеза может быть подвергнута критике, однако мое предположение кажется мне все-таки более достоверным, чем то, какое высказал г-н Пио Раина, ибо в XII–XIII веках предания Меровингов, в которых, впрочем, ничто не напоминает о кресте, обличающем будущих королей, были прочно забыты; зато Рождественскую мессу ежегодно слушали все.

Вера в королевский знак очень рано была использована в качестве литературного мотива; с другой стороны, совершенно очевидно, что литература весьма способствовала дальнейшему распространению этой веры. Нет, однако, никаких оснований полагать, что вера эта имела своим источником одну лишь литературу; гораздо более вероятно, что она зародилась в народном воображении самопроизвольно. Иначе обстоит дело с другим суеверием, которое нам осталось рассмотреть и на котором мы остановимся гораздо менее подробно; я имею в виду пресловутое почтение, изъявляемое львами к королевской крови. Это предание, сходное по своей природе с вымыслами из старых бестиариев, но, однако, отсутствующее в них, нашло примерно в ту же самую эпоху, когда возникла вера в королевский крест, выражение во многих французских, англо-нормандских и английских поэмах, порою в тех же самых, где фигурирует и крест. Особенно ярко описано оно в одной из версий «Бева из Антона»: И обычай, как написано, утверждает, Что королевского сына лев не пожирает, Почитает его и охраняет[486].

Очевидно, что предание это родилось сравнительно недавно: автор «Песни о Роланде» его не знал, ибо в его поэме Карлу Великому снится сон о том, как на него нападает лев[487]. Напротив, просуществовало оно довольно долго; отзвуки его можно заметить даже в английской литературе елизаветинской эпохи, у сэра Филиппа Сидни и у самого Шекспира, который довольно внятно намекает на него устами Фальстафа. Львы в наших краях встречаются нечасто и потому не представляют серьезной опасности ни для королей, ни для их подданных. По всей вероятности, связанное с ними суеверие родилось первоначально в воображении эрудитов или литераторов. Впрочем, мы уже знаем, что прибегать к нему случалось и дипломатам. Разве брат Франсуа, держа речь перед венецианским дожем, не сказал ему, что Эдуард III согласен признать Филиппа де Валуа королем Франции, если тот войдет в клетку с голодными львами и выйдет из их когтей невредимым? Ибо, утверждал он, «никогда львы не набросятся на истинного короля»[488]. Порой, чтобы правильно понять речи средневековых политических деятелей, стоит прочесть романы, которые читали они. Поэтому нет ничего более неправильного, чем постоянное противопоставление литературы и реальности; успех средневековых романических вымыслов объясняется суеверностью той публики, к которой обращались сочинители. Вероятнее всего, профессиональные рассказчики не стали бы придумывать и распространять истории про королей и львов, если бы слушатели и читатели не были бы уже давно приучены воспринимать королей как существа чудесные.


§ 5. Заключение

Таким образом, представление о сакральном и чудотворном характере королевской власти, как я и указывал в начале этой главы, прошло через все Средневековье, нимало не утратив своей силы; напротив, весь тот богатейший пласт легенд, целительных обрядов, полуученых, полународных верований, которому монархи были обязаны большой частью своего нравственного влияния, постоянно расширялся. Это расширение, по правде говоря, нисколько не противоречит тому, что мы называем политической историей в строгом смысле слова; оно происходит параллельно с материальным развитием и укреплением западных династий. Нет ничего удивительного в том, что суеверие, касающееся королевского знака, возникает во времена Филиппа-Августа, Генриха II Плантагенета, Генриха VI Гогенштауфена; сходным образом расцвет новых монархических легенд при Карле V вполне отвечает общепринятым представлениям об этой эпохе; мы прекрасно знаем по многим другим признакам, что в оба эти периода королевская власть обладала особенно большой мощью. На первый взгляд кажется, будто общему ходу событий противоречит тот факт, что сакральный характер королевской власти был общепризнан в эпоху первых Капетингов; ведь в ту пору королевская власть была очень слаба, и в реальности короли не вызывали у подданных особенного почтения. Следует ли в таком случае видеть в рассуждениях авторов того времени насчет «святости» монархов просто пустые формулы, за которыми не скрывается никакое истинное чувство? Это значило бы совершенно не понять дух эпохи. Не забудем о том, что для всякого переходного времени характерна большая грубость в отношениях между людьми; буйные люди порой не щадят даже то, что они глубоко уважают; в Средние века вооруженные толпы разорили не одну церковь; можем ли мы сделать из этого вывод, что Средневековье было эпохой неверия? Больше того. Историка Х и XI веков должна поражать не слабость французской королевской власти, но тот факт, что власть этих королей, возглавлявших раздробленное государство и не исполнявших поэтому ни одной из своих функций, сохранилась и укрепилась, а начиная с царствования Людовика VI, пользуясь благоприятными обстоятельствами, стала развивать свои скрытые возможности и меньше чем за столетие предстала и перед своими подданными, и перед соседями в качестве мощной силы; не объясняются ли, хотя бы отчасти, это долгое сопротивление и внезапный расцвет теми интеллектуальными и сентиментальными Представлениями, которые мы попытались обрисовать?

Эти представления имели противников; к ним принадлежали григорианцы и их последователи. Однако, несмотря на противодействие столь грозных врагов, представления эти победили. Средневековые люди не согласились видеть в своих государях обыкновенных людей, обыкновенных мирян. Религиозное и доктринальное движение XI века одерживало победу в тех случаях, когда находило поддержку в сильных и старинных коллективных представлениях. Именно так обстояло дело с безбрачием священников. Народ, всегда приписывавший целомудрию некую магическую силу и, например, охотно соглашавшийся с тем, что мужчина, который имел ночью сношение с женщиной, не достоин быть свидетелем во время ордалии, был готов признать, что святые таинства будут иметь силу, лишь если совершающий их священник не осквернял и не оскверняет себя соитием[489]. Однако в своей борьбе против представлений о сакральном характере королевской власти — представлений, которые прочно укоренились в душах, — реформаторы потерпели поражение. В длительной популярности целительных обрядов следует видеть одновременно следствие и свидетельство этого поражения.


Глава четвертая. Некоторые смешения верований: святой Маркуль, короли Франции и седьмые сыновья

§ 1. Святой Маркуль, его легенда и культ

В конце Средневековья во Франции с верой в королевское чудо неразрывно смешался культ одного из французских святых, святого Маркуля. Попробуем разобраться в причинах этого смешения. Прежде всего нам предстоит выяснить, кто был этот святой, чье имя оказалось навсегда связано с обрядом исцеления золотушных?[490]

В царствование первых императоров из династии Каролингов в месте, именуемом Нант, в диоцезе Кутанс, стоял монастырь, на территории которого находилась могила набожного аббата по имени Маркуль (Marculphus)[491]. Как часто случается, деревню, выросшую рядом с монастырем, постепенно начали называть именем святого патрона монахов; сегодня такого названия на карте нет, но, по-видимому, монастырь стоял на том месте, где теперь находится коммуна Сен-Маркуф, располагающаяся в восточной части полуострова Котантен, неподалеку от моря[492]. В начале IX века во всех концах франкской Галлии монахи, ощутив новый прилив любви к словесности, принялись писать или переписывать на более чистой латыни жития своих святых; монахи из Нанта не были исключением: один из них составил житие святого Маркуля[493]. К несчастью, это сочинение, в котором дьявол, приняв облик потерпевшей кораблекрушение красавицы, цитирует, впрочем неточно, стихи Вергилия, содержит лишь самые заурядные агиографические выдумки. Единственные сколько-нибудь точные или достойные веры сведения, которые можно из него извлечь, касаются места рождения Маркуля и времени, на которое пришлась его жизнь: родился он в Байё, а жил в эпоху короля Хильдеберта I и епископа святого Ло, то есть в середине VI века[494]. Составленное вскоре второе житие лишь расцветило первое, не добавив, однако, ничего существенного. Итак, приходится смириться с тем, что мы не знаем о жизни святого из Нанта ничего или почти ничего. Судя по «Житиям», люди IX века были информированы на сей счет не намного лучше нашего.

Настала пора норманнских набегов. Подобно многим монастырям, расположенным на западе Франции, Нант был разграблен и сожжен[495]. Монахи спаслись бегством, унося с собою реликвии. Какие приключения довелось пережить мощам святого Маркуля на дорогах Галлии, по которым скиталось в ту пору множество монахов, обремененных подобным грузом? Об этом нам узнать неоткуда. Мы знаем только о том, чем закончилось его странствие. Севернее Эны, на склонах, спускающихся от Кранского плато к реке, вдоль дороги, проложенной еще римлянами, располагалось принадлежавшее королю Карлу Простоватому владение Корбени. Король поселил беглецов на этой земле. Мощи святого были большой драгоценностью, которую Карл не захотел упускать. Получив разрешение местных прелатов, епископа Кутанского и архиепископа Руанского, он 22 февраля 906 г. основал в Корбени монастырь, в котором должны были покоиться славные останки. На полуостров Котантен они уже никогда не вернулись[496].

Потеряв родину, Нантские монахи скоро потеряли и независимость. Новый монастырь принадлежал королю. Король, взяв в жены девицу Фредерону, дал монастырь вместе с прилегающими землями ей в приданое; некоторое время спустя Фредерона, чувствуя приближение смерти, завещала земли и монастырь реймсскому аббатству Святого Ремигия. По правде говоря, короли не слишком хотели расставаться с землей, принадлежавшей им издавна, и со святыней, основанной одним из них; им не доставляла удовольствия мысль, что все это перейдет в собственность богатейшего реймсского аббатства; возможно, особенную ценность представляло для них Корбени в военном отношении: монастырь, откуда открывался вид на соседнюю долину, служил прекрасным наблюдательным пунктом; вдобавок его было удобно оборонять; там имелись укрепления — castellum (к которым, очевидно, принадлежали и стены монастыря), не раз упоминающиеся в военной истории той эпохи. Карл Простоватый, обязавшись выплачивать ежегодный оброк, оставил за собой до конца своих дней небольшую монастырскую постройку, где покоились останки «Христова Исповедника». Сын его Людовик Заморский добился уступки на тех же условиях не только этой постройки, но и деревни с прилегающими землями. Однако в 954 г., на смертном одре, Людовик возвратил всё аббатству Святого Ремигия, которое больше уже не выпускало из рук столь ценную собственность. Отныне в Корбени располагался уже не самостоятельный монастырь, а приория, cellula, где проживала небольшая группа монахов, подчинявшихся аббату монастыря Святого Ремигия. Так продолжалось до самой Революции[497].

В Корбени, как и в Нанте, святой Маркуль был чтим верующими, молившими его о чудесах и, в частности, об исцелениях. Однако, творя чудеса, подобно всем святым, святой Маркуль долгое время не имел никакой четко выраженной «специализации». Ни из чего не следовало, что особое почтение к нему должны питать именно золотушные. Авторы «Житий» каролингской эпохи, рассказывая об исцелениях, совершенных святым, ни разу не упоминают о золотухе. Что касается XII века, то применительно к этой эпохе мы располагаем весьма любопытными сведениями о тех способностях, которые приписывали святому Маркулю. В 1101 г. на деревню Корбени обрушились ужасные катастрофы, ниспосланные небом — говорят тогдашние авторы — в наказание за «крестьянскую злокозненность»: падеж скота, набеги войск, наконец, пожар, происшедший по вине Тома из Монтегю, «тирана мерзкого и неправедного, на собственной двоюродной сестре женившегося». Монахи, извлекавшие основной доход из повинностей, которые выполняли крестьяне, оказались в результате всех этих несчастий в положении поистине бедственном. Только что назначенный приор попытался возместить убытки за счет сбора подаяний; он решил устроить своего рода гастроли реликвий: монахи, взвалив на плечи раку с мощами патрона, пустились в путь по дорогам Пикардии, по окрестностям Реймса и Лана; всюду святой творил чудеса. До нас дошел короткий рассказ об этой экспедиции[498]. Среди многочисленных болезней, от которых исцеляли в тот раз мощи святого, золотуха не фигурирует. Столетием позже в Кутанском соборе появился большой узорчатый витраж (его можно увидеть там и сегодня), посвященный памяти нантского аббата, культ которого сохранился в том диоцезе, где он некогда начал свое апостольское служение; на витраже изображено всего одно исцеление: святой избавляет от мук ловчего, о котором в «Житиях» каролингской эпохи говорится, что за свое непочтительное отношение к Mapкулю он был наказан падением с коня, а потом самим же святым излечен от ран[499]. О золотухе по-прежнему ни слова.

А между тем Маркулю предстояло сделаться патентованным целителем именно этого недуга. К несчастью, мы лишены возможности точно датировать самый древний источник, в котором Маркуль представлен как целитель золотухи; источник этот — проповедь, произнесенная, по-видимому, через много лет после путешествия мощей в 1101 г., но не позже 1300 г., ибо первая рукопись, в которой эта проповедь содержится, создана, судя по всему, в конце XIII века. В ней мы находим следующую фразу: «Получил сей святой милостию небесной дар излечивать недуг, именуемый "королевской болезнью", по каковой причине стекаются к нему (то есть к его могиле в Корбени) толпы больных, прибывающих как из стран диких и отдаленных, так и из краев соседних»[500]. Отчего же в XII или XIII веке святого Mapкуля постепенно привыкли считать специалистом по излечению золотухи? Как мы видели, в древней легенде не было ни одного эпизода, приуготавливающего к такому восприятию. По всей вероятности, причиной тому послужило одно из тех по видимости незначительных обстоятельств, которые часто влияют на коллективное сознание. Анри Этьенн в «Апологии Геродота» сказал: «Иным святым приискали дела, отвечающие их именам, как, например, святым целителям: решено было, что станет отныне всяк святой лечить ту болезнь, у коей название с его именем схоже»[501]. К святому Маркулю это наблюдение применили уже давно. Золотушные опухоли чаще всего располагаются на шее. Между тем в имени Маркуль — в котором финальное «л» довольно рано редуцировалось[502] — слышно слово «cou» (шея), а также — о чем нередко забывают — слово «mar», наречие, очень часто употреблявшееся в средневековом языке в значении «плохо». Отсюда своебразный каламбур, который — за неимением лучшего — вполне мог помочь каким-нибудь хитроумным монахам приписать святому из Корбени особенное умение исцелять болезни шеи. По той же причине святой Клер (clair — ясный) претендует на звание сверхъестественного окулиста.

Примерно в то же время, когда святого Маркуля — весьма неожиданно — наделяют особым даром, он обретает популярность. Прежде, как до, так и после исхода из Нанта, он был известен только жителям Нейстрии или Реймсской провинции. В IX веке часть его останков хранилась, кроме Нанта, еще в одной церкви — возможно, руанской; это явственно вытекает из второго каролингского «Жития», автор которого, быть может, под воздействием недавних событий, прибавил к традиционной канве новый эпизод. Святой Уэн, рассказывает агиограф, в бытность свою епископом Руанским решил завладеть головой святого Маркуля, которую, намереваясь перенести в другое место, вынули из могилы; однако тут с неба упало письмо, приказывавшее епископу отказаться от своего намерения и довольствоваться какой-либо иной частью тела святого; совершенно очевидно, что единственная цель этого рассказа — одернуть соперников и, не оспаривая их права на владение частью реликвий, раз и навсегда отбить у них охоту претендовать на обладание ценнейшей из них[503]. Святой Маркуль упомянут в большом «мартирологе святого Иеронима» — но исключительно в нейстрийских его версиях[504]. Три деревни во Франции носят имя святого Маркуля: все три расположены в Нормандии, к югу от Сены[505]. Наступила пора переезда в Корбени. Святой-изгнанник от этого только выиграл: теперь его чтили набожные особы обоих краев. Память о нем оставалась жива в Кутансе: в церкви, перестроенной между 1208 и 1238 гг., ему посвящена капелла, украшенная превосходным витражом, о котором мы уже упоминали выше; поминается он и в служебниках диоцеза[506]. Более же всего чтили святого в Корбени и в Реймсе, где находился монастырь Святого Ремигия — обитель, которой подчинялся приорат на берегу Эны; в реймсских литургических книгах и легендах он занимает немало места[507]. Однако в течение долгого времени культ Маркуля имел весьма ограниченное распространение: за пределами Нормандии, Корбени и Реймса он до XIV века был, судя по всему, совершенно неизвестен; да и в названных местах (за исключением Корбени) слава его была скромной. Ни в Реймсе, ни в Лане — столице диоцеза, куда входил Корбени, — статуя святого Маркуля не украшала соборы, меж тем как другим региональным святым были посвящены целые скульптурные группы[508]. Молчат о святом Маркуле и «жесты», в которых — зачастую в угоду ассонансу или рифме — упоминаются самые разные святые[509]. Винсент из Бове в «Зерцале истории» посвящает святому Маркулю всего несколько слов[510]; в других больших агиографических компиляциях, составленных во Франции и за ее пределами в XIII веке и первой половине следующего столетия, он вообще не упоминается[511]. Людовик Святой, вероятно, ни о чем не просил этого святого, так как имя святого Маркуля не занесено в календарь его псалтыри[512].

Однако к концу Средневековья популярность святого Маркуля начала расти. Самый характерный симптом этого роста — довольно-таки бессовестная попытка священников из церкви Божьей Матери в Манте объявить себя, а не монахов из Корбени, единственными владельцами мощей святого Маркуля. Однажды (точной даты мы не знаем, но вне всякого сомнения это случилось раньше 1383 г.) неподалеку от Манта, на руанской дороге, была обнаружена могила с тремя скелетами; исходя, по-видимому, из тщательности, с какой было совершено погребение, нашедшие могилу решили, что в ней похоронены святые, и перенесли останки в соседнюю коллегиальную церковь. Поначалу было непонятно, какие имена следует дать святым. В описи имущества церкви Божьей Матери, составленной в 1383 т. каноником Жаном Пийоном, они фигурируют еще без имен; указано, что останки всех троих хранятся в большом деревянном сундуке, а это, безусловно, не свидетельствует о большом почтении. Прошло немногим менее столетия, и вот 19 декабря 1451 г. епископ Шартрский Пьер Бешбьен руководит переносом останков в три раки, более достойные славных слуг Господних: дело в том, что, как следует из протокола церемонии, личность покойных в конце концов установили: в них увидели — или пожелали увидеть — самого святого Маркуля и двух его легендарных спутников, упомянутых в старых «Житиях»: Кариульфа и Домарда; находку объяснили следующим образом: якобы нантские монахи, спасаясь бегством от норманнов и боясь, как бы драгоценный груз не достался преследователям, зарыли его на лугу у дороги; много лет спустя пастухи или их овцы с Божьей помощью отыскали место захоронения трех тел[513].

Находки эти, разумеется, вызвали в Корбени величайшее негодование; начался долгий спор, достигший особенного накала в XVII веке[514]. Монахи древней приории, куда останки нейстрийского святого поместил Карл Простоватый, имели на драгоценные мощи права, подтвержденные историей; они могли привести подлинные документы, прежде всего грамоту об основании их монастыря; так они и поступили, но имелись у них и свидетельства, по их мнению, куда более убедительные. 21 мая 1648 г., в праздник Вознесения Господня, когда процессия несла раку святого Маркуля, «появились внезапно на небе, — сообщает протокол, составленный тридцать три года спустя, — три короны, ободья же у них, одно с другим смыкающиеся, сверкали желтым, зеленым и синим светом… И парили те короны… прямо над ракой, словно кто их туда подвесил». Во время мессы «видны они еще были весьма явственно. Когда же служба кончилась, стали исчезать одна за другой». Монахи и верующие, общим числом «более шести тысяч», немедленно признали в этих метеорах «свидетельство гласное и непреложное», каковое Господь явил нарочно для того, чтобы опровергнуть раз и навсегда притязания людей из Манта[515]. Ничуть не бывало: невзирая на самые несомнительные документы и даже на чудеса, мантские верующие продолжали поклоняться своим мощам святого Маркуля; хотя им и не удавалось привлечь к себе такие толпы больных, какие стекались на берега Эны, и в их городе, как сообщают очевидцы, порой также совершались исцеления золотушных больных[516].

В других краях слава святого Маркуля распространялась более спокойно. К концу Старого порядка ему поклонялись во множестве церквей, причем некоторые из них гордились его реликвиями — предметом паломничества окрестных больных; кое-где так же обстоит дело и поныне. Эпизоды этого благочестивого завоевания по большей части не поддаются точной датировке; к сожалению, современники редко запечатлевали факты такого рода на бумаге, а ведь именно они и составляли в течение долгого времени одну из основных сторон религиозной жизни масс. Мне не удалось определить даже приблизительно, когда святого Маркуля впервые начали призывать в молитвах верующие Карантуара в Ваннском диоцезе[517] и Мутье-ан-Рец в Нантском диоцезе[518]; прихожане церкви Святого Петра в Сомюре и жители деревни Рюссе неподалеку от этого города[519]; обитатели Шарре в Дюнуа[520]; монахи большого аббатства Сен-Валери-сюр-Сомм[521]; жители Мондидье, где его избрали патроном суконщиков[522]; прихожане церкви Святого Петра в Абвиле[523]; обитатели Рю и Котанши в Амьенском диоцезе[524]; прихожане церкви Святой Елизаветы в Валансьенне; монахи аббатства Сизуэн[525]; жители деревни Сен-Тома на Аргоннской возвышенности[526]; Балама в Арденнах[527]; Динана[528]; монахи доминиканского монастыря в Намюре[529]; обитатели многочисленных деревень и городков Валлонии, Сомзе и Ракура[530], Силли, Монсо-Эмбреши, Мон-Дизона[531]; Эрпса, Зеллика[532] и Везембека[533] в Брабанте; Вондельгема во Фландрии[534], наконец, жители Кельна[535] и, по всей вероятности, многих других мест, о которых я, за неимением соответствующих агиологических реестров, не нашел сведений. Однако всякий раз, когда мне удавалось найти какие-либо хронологические указания, точные или приблизительные, они неизменно относились к эпохе сравнительно недавней[536]. В Сен-Рикье (Понтье) нашего святого знали начиная с XIV столетия; об этом свидетельствует составленный в тамошнем монастыре мартиролог; не позже начала XVI века он сделался там предметом довольно пылкого поклонения, о чем свидетельствует иконография[537]. В Турне, в церкви Святого Брикция, со второй половины XV века имелись алтарь и статуя святого Маркуля[538]. В Анже[539], в Жиссе (Бургундия)[540]почитание святого Маркуля засвидетельствовано с XVI века; примерно в то же время в окрестностях Арраса его изображение появляется, наряду с другими местными святыми, на церковных памятных медалях[541]. В 1533 и 1566 гг. миссалы диоцеза Труа и аббатства Клюни заимствуют из литургических книг аббатства Святого Ремигия в Реймсе прозаические молитвы в его честь[542]. В том же XVI веке кусок его черепа, похищенный из Корбени, был помещен в церкви туренского городка Бюэй, куда отныне стали стекаться толпы верующих[543]. Другие реликвии Маркуля, полученные более законным путем, оказались в Аршеланже (Франш-Конте), куда устремились с 1579 г. тамошние паломники[544]. Начиная с XVII века святого Маркуля порой изображают на медалях церкви Льесской Божьей Матери[545]. В 1632 г., благодаря щедрости капитула города Анже, в Кутанс возвращаются несколько крупиц драгоценных мощей, некогда похищенных из диоцеза в пору норманнских набегов[546]; в 1672 г. другая часть мощей перевозится из Кельна в Антверпен[547]; наконец, по завещанию Анны Австрийской, еще одна часть мощей оказывается около 1666 г. в Париже, в кармелитском монастыре на площади Мобер. Более того, в конце XVI века и в течение всего следующего столетия по всей Франции основываются религиозные братства, посвященные святому Маркулю: в 1581 г. в амьенской церкви Святого Фирмена[548], в 1643 г. в суассонском аббатстве Божьей Матери[549], в 1663 г. в Гре-Дуарсо (герцогство Брабантское)[550], в 1667 г. в брюссельской церкви Божьей Матери на Песке[551], около 1670 г. в самом Турне, где, впрочем, этого святого почитали издавна[552]. Братство францисканцев в Фалезе известно нам лишь по гравюре XVII века[553].

Но главный центр почитания святого Маркуля испокон веков находился в Корбени. Как некогда Нант, деревня Корбени едва не потеряла свое название. Начиная с XV века она часто именуется в текстах Корбени-Сен-Маркуль, а порой даже просто Сен-Маркуль[554]. Известностью она была обязана едва ли не исключительно своей церкви. Там также было создано братство — наполовину религиозное, наполовину экономическое, ибо святого избрали своим патроном — быть может, по причине какого-то неясного для нас созвучия? — окрестные галантерейщики. К началу XVI века эти торговцы, рассеянные по всей Франции, объединились в целый ряд крупных товариществ, находившихся под весьма строгим надзором правительства в лице королевского казначея; во главе каждого товарищества стоял «галантерейный король»; однако поскольку подданному короля Франции именоваться таким образом не пристало, официально их называли «мэтры-досмотрщики». Центром одного из товариществ, охватывавшего большую часть Пикардии и Шампани, служила приория Корбени: ее называли «Круг и Братство Монсиньора святого Маркуля»; «король» его именовался «первым братом»; у него имелась печать, на которой были изображены рядом Людовик Святой и особливый покровитель «Круга» святой Маркуль[555]. В ту пору к числу «галантерейщиков» принадлежали чаще всего разносчики, странствовавшие из города в город; можно ли вообразить лучших пропагандистов для культа святого?

Однако главным источником славы стало для чудотворца из Корбени, разумеется, паломничество на его могилу. Начиная с XV века монахи продавали больным маленькие медали из простого или позолоченного серебра или же, для более бедных, простые «плоские образа» из позолоченного или простого серебра, свинца или олова; выбитое на них изображение благочестивого аббата постепенно сделалось привычным людям во всех концах Франции, даже тем, кто никогда не бывал на его могиле[556]; к медалям добавлялись небольшие керамические бутылочки с водой, освященной посредством «погружения» в нее одной из реликвий; водой этой следовало протирать места, пораженные болезнью, а те паломники, которые поклонялись святому особенно истово, ее даже пили[557]. Позже монахи стали раздавать паломникам еще и брошюры[558]. Правила для паломников, действовавшие в начале XVII века, известны нам из памятки, составленной, по-видимому в 1627 г., для Жиффора, посланца архиепископа, и снабженной его собственноручными замечаниями; размышления Жиффора — драгоценное свидетельство, позволяющее понять, какое впечатление производило на просвещенную духовную особу того времени народное благочестие, не слишком хорошо отличавшее религию от магии.

Добравшись до места назначения, паломники записывались в братство и вносили в его казну небольшую сумму; взамен им выдавали «печатный билет», извещавший об их обязанностях. На них налагались различные ограничения: пищевые и прочие; так, во все время пребывания в Корбени им запрещалось прикасаться к каким бы то ни было металлическим предметам, причем запрет этот считался настолько важным, что «прежде», — сообщают Жиффору, — им предписывали носить перчатки, дабы «избегнуть» наверное «оного прикосновения». Разумеется, первейшей обязанностью паломников было присутствие на службе в церкви приории; они непременно должны были совершить девятидневную молитву, тем же, кто не имел возможности пробыть в Корбени так долго, предоставлялось право выставить взамен себя местного жителя[559]; «заместитель» должен был исполнять все те правила, какие предписывались лицу, им замещаемому. Обычай этот показался рассудительному Жиффору «не чуждым суеверий», ибо, писал посланник архиепископа, запреты такого рода законны лишь в том случае, если больным запрещают делать вещи, вредные им «по естеству», — иначе говоря, когда запреты не имеют никакого отношения к сфере сверхъестественной, — а в этом случае непонятно, отчего те же самые правила должны распространяться и на людей вполне здоровых[560]. Покинув Корбени, паломники в принципе по-прежнему оставались членами братства; самые добросовестные даже продолжали присылать в приорию требуемые взносы[561]. Со своей стороны монахи не покидали из виду своих посетителей: они просили паломников, чтобы те, возвратившись из «странствия к великому святому Маркулю» и почувствовав спустя некоторое время избавление от мучившего их недуга, заверили бы у своего кюре или ближайшего судейского чиновника свидетельство об исцелении и прислали его в Корбени. Эти драгоценные документы, доказывавшие могущество святого, хранились в архиве приории; многие из них дошли до наших дней; самый старый датирован 17 августа 1621 г.[562], самый недавний–17 сентября 1738 г.[563] Свидетельства эти позволяют составить замечательно точное представление о популярности святилища. Из них мы узнаем[564], что к святому Mapкулю шли не только из всех концов Пикардии, Шампани и Барруа, но и из Эно и окрестностей Льежа, из Эльзаса[565], из герцогства Лотарингского[566], из Иль-де-Франса[567], из Нормандии[568], из Мена и Анжу[569], из Бретани[570], Нивернэ, Осерруа и Бургундии[571], из Берри[572], Оверни[573], из окрестностей Лиона[574], из Дофинэ[575]; его молили об избавлении от различных недугов, но чаще всего — об излечении от золотухи.

Возвратившись домой — а дом этот подчас располагался очень далеко от Корбени, — паломники приобщали своих земляков к культу святого, на чьей могиле они побывали. Устав братства Гре-Дуарсо в Брабанте, учрежденного в 1663 г., до сих пор открывается уставом братства Корбени[576]. Там, на Кранских холмах, располагалось основное братство; многочисленные локальные товарищества, находившиеся в Гре-Дуарсо или любом другом месте, скорее всего представляли собою просто-напросто его филиалы. Экспансия культа святого Маркуля, которую мы описали выше, объяснялась по большей части активностью бывших больных, которые таким образом выражали благодарность чудотворцу, чьи реликвии, как они считали, исцелили их от недугов.

Каким же образом старый аббат из Нанта — или, как, в силу любопытного смешения названий, часто именовали его начиная с XVI века, из Нантёя — завоевал свою славу, столь позднюю и столь блистательную? Прежде всего, по-видимому, причиной послужила специализация, которую ему постепенно стали приписывать. До тех пор, пока святой Маркуль оставался заурядным целителем, ничто, казалось, не могло привлечь к нему внимание верующих. Но лишь только выяснилось, что его можно молить об избавлении от недуга совершенно определенного и к тому же весьма распространенного, как у святого тут же обнаружилась готовая клиентура. Общая эволюция религиозной жизни также способствовала обретению нашим святым огромной популярности. Судя по всему, слава пришла к нему в последние два столетия Средневековья; в XV веке звезда его взошла уже так высоко, что честолюбивые церковники начали оспаривать право на владение его останками. В эту пору эпидемии и вообще разнообразные несчастья обрушились на Европу; новые, еще неясные душевные движения, начавшие волновать человеческие коллективы — и заметные прежде всего по их воплощению в искусстве, — обновляли также и благочестие, придавали ему более тревожные, более умоляющие, если можно так выразиться, интонации, склоняли души к тому, чтобы обеспокоиться ничтожеством мира сего и просить помощи у предстателей, отвечающих каждый за свою особенную область. Толпы страждущих устремились к святому целителю золотухи, как устремлялись они к мощам святого Христофора, святого Роха, святого Себастьяна или Четырнадцати Заступников; нарождающаяся слава святого Маркуля была лишь частным случаем общей тяги к святым целителям, в ту пору особенно усилившейся[577]. Сходным образом расцвет его славы в следующие столетия совпадает с теми усилиями, которые неустанно предпринимали в ту пору ревностные католики, желавшие противостоять Реформации и потому насаждавшие в массах культ святых, основывавшие братства, добывавшие реликвии и особенно отличавшие тех служителей Господних, которые умели исцелять болезни и потому могли особенно успешно привлекать к себе страдающее человечество. Таким образом, многие причины, объясняющие взрыв популярности святого Mapкуля, носят всеобщий характер. Однако, пожалуй, в не меньшей мере наш святой был обязан своей славой и тому обстоятельству, что его имя прочно связалось в умах верующих с именами представителей королевской династии. Не случайно на печати галантерейщиков святого Маркуля изображали рядом с Людовиком Святым: оба, каждый на свой лад, были святыми, принадлежавшими французскому королевскому дому. Посмотрим же, как получил патрон Корбени это неожиданное звание.


§ 2. Святой Маркуль и чудотворная мощь королей Франции

Какой французский король первым отправился после коронации на поклонение святому Mapкулю? В XVII веке монахи из Корбени отвечали на этот вопрос: Людовик Святой[578]. По всей вероятности, эту идею, столь для них лестную, подсказала им печать братства, которую украшало изображение святого короля. Скорее всего монахи заблуждались: Людовика Святого короновали в совсем юном возрасте, 26 ноября 1226 г.; из-за ненадежной обстановки церемонию следовало совершить как можно скорее, так что для введения новшества, которое отсрочило бы возвращение нового короля к верным ему парижанам, время было совсем не подходящее. К тому же мы точно знаем, что во времена Филиппа Красивого традиция августейшего паломничества еще не сложилась; нам известен маршрут королевского кортежа после коронации этого монарха в 1286 г.: король со свитой направился на юго-запад, не свернув в долину Эны. Быть может, в Корбени отправился, выехав в 1315 г. из Реймса, Людовик X, однако если это и имело место, Филипп де Валуа явно не счел этот прецедент обязательным для себя: он в 1328 г. последовал тем же или почти тем же путем, что и Филипп Красивый. Напротив, начиная с Иоанна Доброго, который через день после коронации прибыл в Корбени, ни один король вплоть до Людовика XIV, насколько нам известно, не изменял этому благочестивому обычаю, за исключением, разумеется, Генриха IV, которому пришлось короноваться в Шартре, поскольку Реймс находился под властью Лиги. Постепенно сложился целый церемониал, известный нам по описанию начала XVII века: навстречу славному гостю двигалась процессия; приор нес голову святого и передавал ее в «священные руки» короля; тот доносил ее собственноручно или с помощью высшего духовного лица, ведавшего раздачею милостыни, до церкви, где совершал молитвы перед ракой святого[579]. С XV века один из флигелей монастыря, именуемый «королевским флигелем», был отведен для приема монархов[580].

Людовик XIV переменил заведенный порядок; в 1654 г., когда состоялась его коронация, городок Корбени стоял в руинах, да и поездка туда представлялась, очевидно, не слишком безопасной: сказывались последствия войн. Мазарини не хотел отпускать юного монарха никуда, кроме Реймса. Раку святого Маркуля доставили прямо в этот город, в аббатство Святого Ремигия; таким образом, августейший паломник получил возможность беспрепятственно поклониться святым мощам. Такой оборот дела пришелся по вкусу преемникам Людовика XIV: Людовик XV и Людовик XVI под разными предлогами поступили точно так же. Короли больше не затрудняли себя утомительным путешествием в Корбени; однако так или иначе они чувствовали себя обязанными поклониться святому Маркулю. Молитвы, совершаемые перед мощами этого святого, сделались ко времени первых Валуа и остались до конца существования монархии почти обязательным обрядом, который непременно должен был следовать за коронацией. Уже во времена Карла VII никому и в голову не приходило, что когда-либо дела могли обстоять иначе. «Ибо верно, — гласит "Хроника Девственницы", — что от века короли Франции после коронации по заведенному обычаю отправляются в приорию, именуемую Корбиньи (sic![581].

Каким же чувством руководствовался первый король — если угодно, будем считать, что то был Людовик X, — который на обратном пути из Реймса отклонился от обычного маршрута и сделал крюк, чтобы попасть в Корбени? В эту пору святой Маркуль был уже довольно популярен, причем популярен как целитель золотухи. По этой ли причине французский государь, сам специалист по исцелению этой же болезни, считал себя обязанным поклониться святому Маркулю? Надеялся ли он, призывая в молитвах того святого, которому, кажется, сам Господь вверил особенное попечение о золотушных, заручиться его поддержкой, дабы с его помощью исцелять страждущих еще лучше, чем прежде? Можно предположить, что чувства короля были именно таковы. Однако никто, разумеется, не взял на себя труд пересказывать нам эти чувства во всех подробностях. Напротив, очень четкое представление мы можем составить себе о том, какое мнение об этих королевских паломничествах довольно скоро сложилось в умах французов. Прежде чем эти паломничества вошли в привычку, чудотворную мощь королей считали, как правило, следствием сакрального характера их власти, выражением и утверждением которого служило помазание; отныне же в умах укоренилась мысль о том, что короли обязаны своею мощью предстательству святого Маркуля, который вымолил для них у Господа эту беспримерную милость. Так считало большинство французов уже во времена Карла VIII и Людовика XI: свидетели тому Жан Шартье, автор «Хроники Девственницы» и «Дневника осады», Лефевр де Сен-Реми, Марциал Овернский и сам Эней Пикколомини[582]. При Франциске I эту «заслугу изрядную» (по выражению Флеранжа), этот чудесный дар, коим наделены короли, приписывали святому Маркулю почти повсеместно[583]; разговоры об этом слышал при дворе Губерт Тома из Льежа[584]; однако, занося впоследствии свои впечатления на бумагу, он запутался во французской агиографии и приписал святому Фиакру все то, что ему рассказывали о святом Маркуле: случай этот лишний раз доказывает, что слава святого из Корбени не пересекла пределов Франции; напротив, внутри страны она упрочилась окончательно.

Не стоит, однако, думать, будто, оказавшись перед реликвиями святого Маркуля, короли только слушали мессу и совершали молитвы! К этим благочестивым обрядам, исполнение которых входило в обязанности всякого паломника, очень рано прибавилась процедура, призванная еще сильнее укрепить репутацию святого как главного творца королевского чуда: помолившись, новый государь тут же в приории возлагал руки на больных. Первое свидетельство о таком исцелении относится к 1484 г., то есть к царствованию Карла VIII. В ту пору эта церемония скорее всего была французам в новинку, ибо золотушные еще не взяли за правило толпами устремляться в Корбени в момент коронации: к Карлу VIII их явилось всего шестеро; к Людовику XII, четырнадцатью годами позже, уже восемьдесят; во времена Генриха II среди испрашивающих помощи у французского короля, только что помазанного на царство, встречались уже и чужестранцы; в XVII и XVIII столетиях сотни и даже тысячи страждущих ожидали короля в Корбени либо, со времен Людовика XV, в парке аббатства Святого Ремигия в Реймсе. Больше того: начиная по крайней мере с Людовика XII, а может быть, и раньше, исцеления, совершенные перед ракой святого Маркуля, оказывались в практике любого короля самыми первыми; до этого ни один пациент доступа к августейшему чудотворцу не имел. Разумеется, напрашивался вывод, что короли не могли начать исцеления, не получив прежде от святого целительной власти. Таково и было всеобщее мнение, разделяемое, возможно, самими королями[585].

Реймсские каноники относились к новой теории весьма неодобрительно; им казалось, она посягает на престиж помазания, которое, с их точки зрения, как раз и являлось истинным источником чуда с исцелением золотухи, а рикошетом бьет и по престижу их собора, в котором преемников Хлодвига помазывали священным елеем. В мае 1484 г., во время коронации Карла VIII, они, воспользовавшись случаем, во всеуслышание провозгласили старую доктрину. Настоятель аббатства, встретив 29 мая Карла VIII у городских ворот, обратился к нему с речью, в которой напомнил юному королю, что помазание сообщит ему «дар небесный и божественный, дар исцелять и спасать бедных больных от всем известного тяжкого недуга». Слов, однако, было недостаточно; дабы поразить воображение толпы и самого короля, требовались изображения. Поэтому вдоль всей дороги, которую предстояло проделать королю и его свите внутри городских стен, были размещены, по тогдашней моде, помосты с живыми картинами, представляющими самые прославленные эпизоды из прошлого монархии и самые прекрасные ее привилегии. На одном из помостов взорам толпы предстал «юноша в лазурном платье, усыпанном золотыми лилиями, с короною на голове», иначе говоря, актер, изображающий короля Франции, причем короля юного; его окружали слуги, подающие ему «воду для омовения», и больные, которых он исцелял, «возлагая на них руки и осеняя крестным знамением»: понятно, что вся сцена изображала обряд исцеления, какой предстояло вскоре начать совершать Карлу VIII. Внизу была вывешена табличка со стихами, сочиненными — в этом нет никакого сомнения — одним из членов капитула, возможно, поэтом Гийомом Кокийяром: В Реймсе над благородными королями Святое помазание совершается, Господь золотуху врачует королевскими руками, Что сией сценой и подтверждается.

«Подтверждение» это и комментирующее его четверостишие были бесспорно призваны подчеркнуть могущество «святого помазания». Однако, «проезжая перед сей Историей», придворные из королевской свиты слишком спешили: они окинули живую картину взглядом, но не удосужились прочесть табличку; догадавшись, что картина эта изображает исцеление золотушного, они решили, что перед ними «чудо святого Маркуля»; так они и сказали юному королю, который скорее всего им поверил. Святой Маркуль забрал над умами такую власть, что всё, даже упреки противников, шло на пользу его славе[586].

Если реймсские каноники были заинтересованы в том, чтобы прославить обряд помазания королей, то разнообразные религиозные братства, обязанные известностью и процветанием культу святого Mapкуля, были не в меньшей степени заинтересованы в распространении теории, объявлявшей предстательство этого святого главным источником чудотворной мощи королей. В первую очередь к адептам этой теории принадлежали, разумеется, главные почитатели святого, монахи из Корбени. Но они были отнюдь не одиноки. В большом аббатстве Сен-Рикье в Понтье по крайней мере с XIV века святого Маркуля почитали, как известно, с особым рвением. Вскоре после 1521 г. казначей общины, Филипп Валлуа (Wallois), решил украсить подлежавшую его попечению церковную сокровищницу; среди многочисленных фресок, которые до сих пор украшают стены прекрасной сводчатой залы и которые, по-видимому, были подсказаны живописцу самим казначеем, не забыт был, разумеется, и святой Маркуль. Дерзость замысла состояла в том, что святого запечатлели непосредственно в момент передачи чудесного дара: на фреске нантский аббат стоит с посохом в руке; к его ногам склонился король Франции в парадном платье и мантии, усеянной лилиями, с короной на голове и цепью ордена Святого Михаила на шее; святой прикасается своей освященной рукой к подбородку монарха; обычно на миниатюрах и гравюрах таким жестом король исцелял золотушных, ибо болезнь, мучившая их, чаще всего гнездилась в шейных железах; живописец же, которому было поручено изобразить передачу целительного дара, счел, что, наделив святого привычным жестом королей, он выполнит свою задачу как нельзя лучше. Под картиной помещены латинские стихи, разъясняющие ее смысл; перевести их можно примерно так (ср. илл. I bis): «О Маркуль, твои золотушные получают от тебя, о целитель, отменное здоровье; дар твой сообщает королю Франции — и он тоже целитель, — равную власть над золотухой; да будет позволено мне (с твоею помощью), творец стольких прекрасных чудес, добраться целым и невредимым до сияющих небес»[587].

По всей вероятности, обряд возложения рук с самого начала сопровождался молитвами; однако о том, каковы они были до царствования Генриха II, как, впрочем, и после, нам ничего не известно. Что же касается Генриха II, то при нем был составлен великолепный часослов, жемчужина французского искусства. На листе 108 этой рукописи, против миниатюры, изображающей короля, который пользует больных под сводами галереи, выстроенной в классическом стиле, записаны «Молитвы, кои обыкновенно читают короли Франции, когда намереваются возложить руки на больных золотухой». Что же это за молитвы? не что иное, как ряд антифонов во славу святого Маркуля, вдобавок весьма банальных: все, что касается непосредственно святого, почерпнуто из житий каролингской эпохи и не содержит ни малейшего намека на его связь с королевским чудом[588]. Тем не менее, если перед тем, как начать по заведенному порядку совершать чудеса, король Франции всякий раз считал долгом возблагодарить того самого святого, на поклонение которому он отправился перед началом своей целительной практики, значит, он чувствовал, что в какой-то степени обязан этому святому той чудотворной мощью, какую готовился явить взорам толпы. Литургия золотушных служила своего рода подтверждением славы святого Маркуля со стороны королей и придворных священников.

Это верование, обретшее почти официальный статус к середине XVI века, оставалось в силе и много лет спустя. Когда около 1690 г. настоятель аббатства Сен-Рикье Шарль д'Алигр, стремясь поднять авторитет монастыря, полуразрушенного войнами и коммендой, заказал лучшим живописцам своего времени целую серию картин для алтаря, одну из них он решил посвятить святому Маркулю. Исполнение своего замысла он поручил автору многочисленных полотен на религиозные темы, честному и плодовитому Жану Жувене. При Людовике XIV в любом произведении, имеющем какое-либо отношение к королевскому чуду, короля непременно следовало изображать на первом плане; на картине, которую Жувене написал в своей обычной манере — добротно, но без блеска, — сначала видишь только Людовика XIV, возлагающего руки на золотушных; однако, приглядевшись, замечаешь справа от короля, как полагается, чуть в глубине и едва ли не у него за спиной фигуру благочестивого аббата, склоняющего осененную нимбом голову: это святой Маркуль, присутствующий при совершении обряда, который своим существованием обязан его предстательству. Примерно в то же время совсем рядом с Сен Рикше, в церкви Святого Вюльфрана в Абвиле, некий художник, чье имя до нас не дошло, также изобразил — возможно, подражая Жану Жувене, — Людовика XIV, исцеляющего больных золотухой; и на этом полотне рядом с королем — святой Маркуль. В Турне, в церкви Святого Брикция, сохранилось другое алтарное полотно, написанное, по всей вероятности, в ту пору, когда город принадлежал Франции, иначе говоря, между 1667 и 1713 гг., неким талантливым живописцем — возможно, Мишелем Буйоном, который между 1639 и 1677 гг. работал в этом городе и создал там целую школу; здесь аббат из Нанта в епископской митре и король Франции (написанный так, что его трудно идентифицировать с неким конкретным государем), в мантии, затканной лилиями и подбитой горностаем, стоят бок о бок; монарх держит в левой руке скипетр, аббат — посох; правые руки у обоих подняты, словно они собираются благословить больных, в самых живописных позах склоняющихся к их ногам.

Сходные сюжеты находим мы и на картинах менее значительных. Когда в 1638 г. дом Удар Буржуа, приор Корбени, выпустил свою «Апологию святого Mapкуля», он поместил на фронтисписе гравюру, на которой король — на сей раз наделенный бородкой клинышком, позволяющей узнать в нем Людовика XIII, — протягивает руку к больному; третий герой картины — святой патрон приории Корбени. Вспомним, наконец, и два произведения благочестивого искусства для народа, созданные, по-видимому, тоже в XVII веке: эстамп, гравированный А. Эбером, и медаль, выбитую для церкви Святого Креста в Аррасе; и тут, и там король и святой Маркуль стоят рядом, единственное серьезное различие заключается в следующем: на эстампе, как и на фреске из аббатства Сен-Рикье, а быть может, в подражание ей, святой дотрагивается до подбородка короля, на медали же он благословляет монарха; идея в обоих случаях выражается одна и та же: передача сверхъестественного дара.

Посмотрим теперь, как обстояли дела за пределами французского королевства. 27 апреля 1683 г. братство, избравшее патроном нашего святого, было основано в Гре-Дуарсо, в Брабанте; по нидерландскому обычаю, паломникам там раздавали образки в виде вымпелов, именуемые «флажками»; до нас дошел «флажок» из Гре-Дуарсо, изготовленный, по-видимому, в XVIII веке; на нем король Франции, одетый, как обычно, в длинную мантию, расшитую лилиями, у ног святого Mapкуля целует какой-то круглый предмет, по всей вероятности, реликварий, который святой ему протягивает; рядом с королем на подушке покоятся скипетр и корона. Таким образом, и в чужих землях король сделался непременным атрибутом святого. Повсюду иконография приучала верующих к мысли, что от этого старого монаха, о котором, в сущности, было почти ничего не известно, — отшельника, основателя аббатства и противника дьявола во времена Меровингов, — зависело рождение и продолжение целительного обряда[589].

В чем, собственно говоря, заключалась эта зависимость? Пожалуй, совершенно определенного ответа на этот вопрос не было дано ни в одну эпоху, ибо первоначальная концепция, согласно которой чудотворная мощь королей считалась следствием сакрального характера их власти, никогда полностью не исчезала. Впрочем, довольно долго эта проблема вообще не обсуждалась. Но когда в конце XVI века и в начале века следующего теоретики абсолютизма попытались, споря с «монархоборцами», возвысить престиж королевской власти, они, как мы увидим, уделили немалое внимание чуду с исцелением золотушных; в первую очередь они стремились подчеркнуть божественный характер королевской власти, а потому не могли допустить существования у чудотворной мощи королей какого-либо источника, кроме этого божественного характера, который, по их мнению, узаконивался и даже усиливался обрядом коронации; ибо, как мы покажем позже, теоретики-монархисты относились к религиозным торжествам гораздо более снисходительно, нежели автор «Сна садовника». О влиянии, приписываемом повсеместно святому Маркулю, они либо старались вообще не упоминать, либо категорически его отрицали: первой линии поведения придерживался юрист Форкатель (он не сказал о святом Маркуле ни единого слова); второй — врач Дю Лоран и Дю Пера, высшее духовное лицо при особе короля, ведавшее раздачею милостыни (оба они вступили со сторонниками святого в открытый спор)[590]. Опорой всем этим авторам служил, в частности, авторитет Фомы Аквинского, которому они приписывали мысли, на самом деле, как мы знаем, высказанные его продолжателем Толомео Луккским; ведь мнимый Аквинат вполне определенно объяснял исцеления, совершаемые Канет и игами, благодетельным влиянием совершенного над ними помазания. Даже защитники святого Маркуля, такие, как приор Корбени Удар Буржуа, начиная с этого времени стали толковать роль своего патрона в обряде возложения рук лишь как вспомогательную. «Не вправе я утверждать, — пиcaл Буржуа, — как полагали иные, будто короли наши обязаны умением исцелять золотуху предстательству святого Маркуля. Первый источник сего дара — помазание наших королей на царство». Роль святого Маркуля, по этой версии, ограничивается тем, что он «упрочивает» этот дар — иначе говоря, получает у Господа подтверждение королевских на него прав — в ответ на благодеяния, оказанные ему некогда «королем Франции» Хильдебертом (в ту пору считалось, что целительной мощью обладали уже Меровинги со времен Хлодвига)[591] ясно, что в данном случае налицо довольно неуклюжая попытка примирить две противоречащие друг другу теории.

Противоречия такого рода нисколько не смущали простых верующих, Большинство больных, будьте паломники, отправлявшиеся в Корбени, или адепты королевского возложения рук, продолжали думать, что нантский аббат имеет некоторое отношение к чудотворной мощи королей, хотя не знали — да и не стремились узнать, — в чем, собственно, это отношение заключается. Эта простодушная вера выразилась во многих свидетельствах об исцелении, сохранившихся в архиве Корбени. Из них явствует, что иные золотушные полагали, будто одного королевского возложения рук недостаточно и что для полного исцеления необходимо провести девять дней в молитвах на могиле святого Маркуля; больше того, даже исцелившись от одного лишь прикосновения королевской руки и, казалось бы, не нуждаясь в других благочестивых обрядах, они считали своим долгом совершить благодарственную молитву на могиле святого Маркуля, ибо твердо знали, что к чуду в какой-то мере причастен и святой[592]. Монахи из Корбени всячески поддерживали эту идею. Устав паломничеств в Корбени, составленный около 1633 г. и сохранившийся в бумагах брабантского братства Гре-Дуарсо, гласит буквально следующее: «В случае же если он (больной) удостоится прикосновения руки христианнейшего короля… (единственного из земных владык, который Божьей милостью и предстательством этого блаженного святого наделен даром исцелять золотуху), должен (больной) после сего явиться в Корбени, дабы записаться в тамошнее братство, либо направить туда для оной записи своего посланца, а затем провести там девять дней в молитвах либо препоручить совершение сих молитв помянутому посланцу, а засим прислать в Корбени свидетельство об исцелении, подписанное местным кюре либо кем-нибудь из судейских»[593].

Напротив, реймсский капитул, как и прежде, относился к соперничеству святого Маркуля с помазанием королей весьма неблагосклонно. 17 сентября 1657 г. Николь Реньо, жительница Реймса, некогда страдавшая золотухой, а теперь выздоровевшая, отдала заверить два свидетельства об исцелении, поместившиеся на одном листе бумаги. Одно подписано кюре церкви Святого Якова в Реймсе, г-ном Обри, который одновременно был каноником церкви архиепископства; в этом свидетельстве значится, что «Николь удостоилась прикосновения королевской руки во время коронации и оттого исцелилась»; о святом Маркуле здесь не говорится ни слова. Второе свидетельство подписано казначеем приории Корбени; он подтверждает, что больная «совершенно исцелилась благодаря предстательству блаженного Маркуля», которому потом в течение девяти дней возносила благодарственные молитвы; в этой бумаге нет ни слова о короле[594]. Что же касается высшего духовенства, которому были одинаково дороги и народное поклонение святым, и престиж коронации, постепенно сделавшейся одной из самых прочных нитей, связующей королевскую власть с церковью, оно не спешило принимать чью-либо сторону. Эклектизм церковнослужителей прекрасно виден в трактате «О беатификации служителей Господних и о канонизации святых», написанном кардиналом Проспером Ламбертини, позже ставшим папой под именем Бенедикта XIV, — человеком острого ума, которому Вольтер посвятил «Магомета». Откроем книгу IV этого знаменитого трактата, который еще и сегодня считается весьма авторитетным в Конгрегации обрядов; мы прочтем там следующие слова: «короли Франции получили преимущественное право исцелять золотушных… — сей чистый дар Божий — либо при обращении Хлодвига (отзвук теории помазания)… либо когда святой Маркуль испросил ее для всех королей французских»[595]. В конце концов, как простодушно замечал дом Марло, «нет ничего невозможного в том, чтобы обладать одной и той же вещью на двух различных основаниях»[596].

По правде говоря, по отношению к теории королевского чуда святой Маркуль был чужаком, так и не одержавшим окончательной победы. Однако на каких, собственно, основаниях этот чужак вторгся на чужую территорию? Абсолютно ничто в его легенде даже отдаленно этого не оправдывает; ибо если в старинных житиях и говорится, что святой Маркуль получил от Хильдеберта некие дары, из житий этих никак не следует, что бы ни говорил на сей счет Удар Буржуа, будто святой «отвечал Его Величеству щедротами своими»[597], иначе говоря, будто он вымолил у Господа для короля привилегию — обладание неким даром или, по крайней мере, «продление» этой привилегии. Мысль о предстательстве святого родилась в конце Средневековья под влиянием первых королевских паломничеств, которые были истолкованы как выражения благодарности за дарованную милость; позднее с таким истолкованием согласились сами короли; товарищества и братства, заинтересованные в процветании культа «их» святого, позаботились о том, чтобы распространить эту трактовку в народе. Таковы, по всей вероятности, те случайные обстоятельства, которые способствовали появлению и развитию во Франции на закате Средневековья этой любопытной концепции, не имеющей решительно никаких аналогов в Англии[598]; однако понять ее до конца невозможно, не увидев в ней в первую очередь выражение общей тяги народного сознания к смешению или, если позволено мне будет заимствовать термин из классической филологии, «контаминации» верований. Во Франции были короли, которые, начиная примерно с XI века, исцеляли золотушных; в той же Франции был святой, которому одним или двумя веками позже приписали способность исцелять тот же недуг, именовавшийся отныне двояко: «королевской болезнью» и «болезнью святого Маркуля»[599]; как же можно было поверить, что эти два обстоятельства не связаны друг с другом? Люди стали отыскивать связь между ними, и поскольку они эту связь искали, они ее нашли. Действуя таким образом, они повиновались постоянной потребности коллективной психологии, доказательством чего служит история другой контаминации подобного рода, к которой равно причастны и короли-чудотворцы, и святой из Корбени.


§ 3. Седьмые сыновья, короли Франции и святой Маркуль

С незапамятных времен люди наделяли некоторые числа сакральными или магическими свойствами; одно из таких чисел — семерка[600]. Поэтому нет ничего удивительного в том, что в самых разных странах седьмому сыну, а точнее, последнему ребенку из семи родившихся один за другим мальчиков или — гораздо реже — седьмой дочери, родившейся следом за шестью представительницами того же пола, приписывали сверхъестественную мощь. Мощь эта иногда носила неблагоприятный характер и доставляла немало хлопот тому, кто был ею наделен: в некоторых областях Португалии бытует молва, что седьмые сыновья каждую субботу превращаются — не знаю, добровольно или нет — в ослов, и собаки преследуют их до самой зари[601]. В большинстве случаев, однако, седьмых сыновей почитают существами по преимуществу благодетельными: в некоторых краях седьмые сыновья слывут колдунами[602]; главное же состоит в том, что почти повсюду в них — а порою также и в седьмых дочерях — видят врожденных целителей, «потайных знахарей», как говорят в Берри[603], «щупалыциков», как говорят в Пуату[604]. Верование получило — и, по-видимому, имеет до сих пор — широкое распространение в Западной и Центральной Европе: оно зафиксировано в Германии[605], в Бискайе[606], в Каталонии[607], почти повсюду во Франции[608], в Нидерландах[609], в Англии[610], в Шотландии[611], в Ирландии[612] и, говорят, даже вне Европы — в Ливане[613].

Как давно возникло это верование? Первые свидетельства о нем восходят, насколько мне известно, к началу XVI века; самым ранним произведением, где оно упомянуто, кажется мне «Сокровенная философия» Корнелия Агриппы, опубликованная впервые в 1533 г.[614] Можно ли предположить, что это суеверие, судя по всему неизвестное Античности, долгое время существовало в устной культуре Средних веков, не находя отражения в текстах, и лишь затем было запечатлено в письменных источниках? Пожалуй; можно также предположить, что однажды обнаружатся такие упоминания об этом суеверии в средневековых текстах, которые ускользнули от моего внимания[615]. Однако мне представляется гораздо более правдоподобным, что подлинную популярность вера в могущество седьмых сыновей обрела только в Новое время; ибо, судя по всему, этой популярностью она в большой мере обязана тем печатным книжечкам, которыми торговали с лотков бродячие торговцы и которые примерно с XVI века сделали доступной для простецов старую герметическую науку и, в частности, спекуляции с числами, до того совершенно чуждые народной душе[616]. В 1637 г. некто Уильям Гилберт из Пристли в графстве Сомерсет, отец семи сыновей, зазывал больных к своему седьмому сыну, Ричарду, и тот лечил их «возложением рук». В те времена по причинам, которые станут нам ясны впоследствии, правительство Карла I довольно строго карало подобных целителей. Епископу Уэллса (Wells) — диоцеза, к которому принадлежал Пристли, — было поручено расследовать дело Гилберта; он узнал — а из его отчета это узнаем и мы — что юный Ричард уже приступил к исцелениям. У одного «иомена», проживавшего по соседству, племянница страдала золотухой; вспомнив книгу под названием «Тысяча примечательных известий о различных вещах», где говорится, что эту болезнь исцеляют седьмые сыновья, родные отправили девочку к Гилбертам; она стала первым пациентом юного лекаря[617]. Между тем книга, из которой иомен почерпнул эту драгоценную информацию, нам известна; сочиненная некиим Томасом Лаптоном и опубликованная впервые в 1579 г., она выдержала довольно много изданий[618]. Можно предположить, что не один отец семи сыновей заимствовал из нее либо прямо, либо, как Уильям Гилберт, благодаря посреднику, мысль использовать чудесный талант своего последнего отпрыска. Впрочем, сам Лаптон не может считаться непосредственным выразителем народной традиции; он тоже пользовался книжным источником, на который честно сослался, причем источником, как ни удивительно, чужестранным: он почерпнул то сведение, которое открыло юному Гилберту его призвание, из книги французского врача и астролога Антуана Мизо «Девять центурий о достопамятных происшествиях»[619]. «Девять центурий», впервые изданные в 1567 г., затем также многократно переиздавались, особенно в Германии. Кто знает, скольким «щупалыцикам» в разных странах эта маленькая книжка подсказала прямо или косвенно, чем именно им следует заниматься? Ту же роль могли сыграть и другие книги аналогичного содержания. Книгопечатание во всем мире служило отнюдь не только развитию рациональной мысли.

От каких же недугов лечили «седьмые» (так их часто называли во Франции при Старом порядке)? Вначале, вероятно, от всех без разбору. В Германии, впрочем, седьмых сыновей и позднее продолжали считать целителями, способными справиться с любой болезнью. В других же странах, не утратив окончательно способности влиять на все болезни вообще, «седьмые» специализировались на врачевании конкретных недугов. В разных странах им приписали разные умения: в Бискайе, в Каталонии считалось, что они лечат от укусов бешеных собак; во Франции, Великобритании и Ирландии — что они умеют исцелять золотуху[620]. Уже в самых старинных из имеющихся в нашем распоряжении текстов: сочинениях Корнелия Агриппы, Антуана Мизо или Томаса Лаптона, — седьмые сыновья (или дочери) предстают в роли целителей золотухи — той роли, которую им и до сих пор приписывают в иных деревнях по обе стороны Ла-Манша. Откуда же появилась идея, что седьмые сыновья лечат именно золотуху? Нельзя не заметить, что появилась она как раз в тех двух странах, где от той же самой болезни исцеляли короли[621]. Конечно, изначально вера в целительные способности седьмых сыновей не имела никакого отношения к вере в королевское чудо; она родилась из совсем иных представлений и, если можно так сказать, из совсем другой магии. Однако нет никакого сомнения, что и во Франции, и в Соединенном королевстве Великобритании золотуху привыкли считать недугом, который поддается лишь необычайным мерам, «чудесной болезнью», как говорил Жан Голен, «болезнью сверхъестественной», как выразился автор одного английского памфлета XVII века.

В XVI и XVII веках во Франции и Англии вера в могущество седьмых сыновей имела множество адептов. В Англии многие из этих целителей составляли серьезную конкуренцию своим государям: некоторые больные предпочитали иметь дело с ними, а не с королями[622]; Карл I или его советники, ревниво защищавшие по этому поводу, как и по всем прочим, прерогативы монархов, преследовали седьмых сыновей со всей строгостью. Во Франции, где их, как правило, никто не трогал, они также завоевали огромную популярность. Завсегдатаи всех кружков и салонов были осведомлены об этих подвигах, хотя иные здравомыслящие люди, такие, как г-жа де Севинье и принцесса Пфальцская, отзывались о них с толикой иронии[623]. Нам известны некоторые из этих целителей: студент из Монпелье, практиковавший около 1555 г.[624], отшельник из Иера в Провансе, которому анонимный почитатель посвятил в 1643 г. «Любопытный трактат об излечении золотухи посредством прикосновения седьмых к болящим» — один из замечательнейших памятников человеческой глупости[625]; сын портного из Клермона в Бовези, занимавшийся исцелениями в 1632 г., и живший в то же самое время монах из кармелитского монастыря на площади Мобер в Париже. Этот последний исцелял, заручившись полным одобрением настоятеля. Из этого явствует, что церковь официально не осудила это суеверие; кстати, мы очень скоро убедимся, что монахи из Корбени сумели даже обернуть его себе на пользу. Однако самые суровые либо самые просвещенные представители духовенства несомненно его порицали. Известно очень сухое письмо Боссюэ к настоятельнице аббатства Фармутье, выказывавшей интерес к юноше, якобы наделенному этим даром. «Позвольте заверить вас, сударыня, — пишет прелат, — что я занимался этими седьмыми сыновьями исключительно для того, чтобы помешать им обманывать весь свет своей так называемой прерогативой, решительно ни на чем не основанной»[626]. К такому же выводу пришли в 1679 г. Жан Батист Тьер в «Трактате о суевериях», а в 1704 г. Жак де Сент-Бев в «Разрешении многих спорных вопросов в делах веры»[627]. Нетрудно догадаться, что мнение этих ученых богословов не оказало на простых людей, веривших в могущество седьмых сыновей, никакого влияния. Я уже отмечал, что в некоторых местах это верование сохранилось до наших дней. В середине XIX века крестьянин из деревушки Вовет в крае Бос, родившийся седьмым после непрерывной череды мальчиков, на этом основании долго и успешно промышлял врачеванием[628].

Итак, во Франции при Старом порядке существовали три разновидности целителей золотухи, причем все они исцеляли чудесным образом и все, по понятиям того времени, обладали равной силой: святой (святой Маркуль), короли и седьмые сыновья. В каждом из трех случаев вера в могущество этих целителей основывалась на разных психологических предпосылках: вера в святого Маркуля — на общей вере в чудесную силу святых и действенность их заступничества; вера в королей (если не брать в расчет позднюю легенду, связанную с Корбени) — на представлении о сакральном характере королевской власти; наконец, вера в седьмых сыновей — на сугубо языческих манипуляциях с числами. Однако народное сознание сблизило и смешало воедино эти разнородные элементы: на седьмых сыновей, как и на королей, распространялся закон контаминации.

В народе почти повсеместно бытует убеждение, что лица, наделенные особенными магическими полномочиями, и, в частности, целители, с самого рождения имеют на теле отметину — знак их талантов, а подчас — их славного происхождения: таково — по свидетельству многих авторов XVI и XVII веков — «полное или неполное» колесо, которым были отмечены в Испании «родичи святой Екатерины» (колесо, служившее источником мучений святой, сделалось позже ее эмблемой) или — по словам тех же писателей — «фигура» в форме змеи, «запечатленная на теле» у «родичей апостола Павла», которые, как считалось в Италии, унаследовали от апостола язычников дар исцелять людей, укушенных ядовитыми змеями[629]. Седьмые сыновья не составляли исключения. В Бискайе, в Каталонии считалось, что на языке или на нёбе у них можно увидеть крест. Во Франции народ верил другим, более специфическим знакам: у тех, кто умеет творить чудеса, рассказывали сведущие люди, с самого рождения где-нибудь на теле (иные уточняли: на бедре) красуется геральдическая лилия. Это суеверие возникло не раньше XVII столетия[630]. Много ли народу в ту пору по-прежнему верило, что короли также появляются на свет с подобной отметиной? Отец Доминик де Жезю в труде «История священной французской монархии», пытаясь с доходящей до абсурда изобретательностью доказать родство как можно большего числа святых с французской королевской династией, говорит по поводу святого Леонарда из Нобла, что этот благочестивый аббат «имел на черепе главы своей начертанную природою лилию, кою видел я сам и трогал в году одна тысяча шестьсот двадцать четвертом»[631]. Здесь, по-видимому, можно уловить искаженный отзвук старинного верования. Однако никакие другие письменные свидетельства, датирующиеся тем же периодом, мне неизвестны. По всей видимости, к тому времени верование это постепенно угасло. Вера в чудесные знаки, которыми отмечены седьмые сыновья, — одно из последних его проявлений; в самом деле, нет никакого сомнения, что под лилиями подразумевались лилии королевские; иезуит Рене де Серизье в 1633 г., реймсский священник Реньо в 1722 г. видели в этом знаке подтверждение того факта, что могущество «седьмых» объясняется «тем почтением, кое снискали наши короли на небесах»[632]: интерпретация уже наполовину рационалистическая; мы точнее передадим народную точку зрения, если скажем, что толпа, мало заботясь о логике, установила между «седьмыми» — колдунами, прирожденными целителями золотухи, — и королями Франции таинственную связь, видимым выражением которой стал знак на теле, совпадающий с гербом Капетингов и похожий на тот знак, что, как считали многие в прошлом, а кое-кто продолжал считать и в XVII веке, отличал самих королей.

Разумеется, то было не единственное проявление этой связи. Можно предположить, что в XVII столетии седьмые сыновья, прежде чем начать свою «врачебную» деятельность, отправлялись к королю, дабы он возложил на них руки и тем самым поделился с ними частью своей силы[633]. Даже в наши дни в некоторых деревнях считается, что седьмые сыновья обладают особенным могуществом, если родители позаботились наречь их Людовиками, и эта традиция — не что иное, как отзвук тех лет, когда Людовиками звались все короли Франции[634]. Этот последний пример доказывает, что суеверия такого рода, будучи при своем возникновении тесно связаны с монархическими пристрастиями, порой живут дольше, чем сама монархия. Точно так же обстояло дело с геральдическими лилиями: еще в середине XIX века целитель из деревни Воветт, сумевший так блестяще воспользоваться своим происхождением, демонстрировал желающим геральдический знак, с рождения украшавший, по его словам, кончик одного из его пальцев. Особо изобретательные люди при необходимости сами наделяли себя тем, чего недодала природа. В XVI и XVII веках многие подозревали «родичей святой Екатерины» и апостола Павла в том, что они собственноручно наносят себе на тело пятна в виде колеса или змеи — предмет их величайшей гордости[635]. Доктор Мено, посвятивший в 1854 г. весьма любопытную, хотя и довольно скептическую статью целителю из деревни Воветт, уверяет, что подобные шарлатаны, если они имели несчастье родиться без отметины, сами надрезали себе кожу таким образом, чтобы получить шрамы необходимой формы[636]. Таково было последнее воплощение королевского «знака», отличавшего членов французской династии.

Еще теснее оказались узы, связующие седьмых сыновей со святым Маркулем. Довольно рано — по крайней мере с начала XVII века — седьмые сыновья стали вверять себя покровительству небесного целителя золотухи. Почти все они, прежде чем прикоснуться к больным, молили святого Маркуля о помощи. Больше того: в начале своей карьеры, еще не начав лечебную практику, они отправлялись в Корбени и проводили там девять дней в молитвах. Следуя всем этим обычаям, они опять-таки подражали королям Франции или, точнее, повиновались тому же чувству, которое заставляло этих государей совершать паломничества на берега Эны и которое выражалось также, как мы видели, в литургии королевского чуда; седьмые сыновья были убеждены, что для того чтобы успешно лечить больных, следует заручиться благосклонностью великого покровителя золотушных: «твои золотушные», гласит обращенная к святому Маркулю надпись на фреске в аббатстве Сен-Рикье, о которой я говорил выше. Исцелениями «седьмые» занимались по преимуществу в дни памяти этого святого; порой они даже осмеливались лечить его именем. Одним словом, сохраняя, разумеется, должное почтение, они заключали со святым Маркулем своего рода благочестивый союз[637].

В то время и в той среде такой союз, впрочем, казался совершенно естественным. Из исследований, посвященных народным традициям, мы знаем, что дела обстояли таким же образом и кое-где вне Франции. В Каталонии седьмые сыновья, именуемые setes (седьмые) или saludadors (целители), не занимались золотушными; как мы уже знаем, они специализировались на лечении бешенства; считалось, что они могут избавлять от роковых последствий, какими чреваты укусы диких зверей, что им ведомы тайны, сулящие безопасность и людям, и скоту; слава их была так велика, что они с большим успехом действовали в испанской Каталонии, а порой и в Руссийоне еще в прошлом веке. Между тем жители Иберийского полуострова твердо знали, какую святую надо молить об избавлении от бешенства: это святая Китерия, мало известная историкам, но имеющая, однако же, весьма многочисленных почитателей[638]. Те же отношения, какие на почве общей способности излечивать одну и ту же болезнь установились у седьмых сыновей и святого Mapкуля, сложились на основе общего призвания между saludadors и святой Китерией. Saludadors давали своим пациентам для поцелуя крест, именуемый крестом святой Китерии; перед тем как подуть на рану и начать высасывать из нее яд (обычные их действия), они призывали святую в короткой молитве. К лечебной практике они приступали, лишь побывав в церкви, специально посвященной почитанию этой святой, — например, в аббатстве Безалу; там они молились, а затем, по предъявлении свидетельства, удостоверявшего особенности их рождения, получали от монахов крупные четки с тем самым крестом, который затем и должны были целовать больные[639].

Эта последняя деталь примечательна: она показывает, как отдельные личности сознательно проводили вполне определенную политику. Мысль о подобном сотрудничестве между святой и колдунами зародилась, должно быть, в умах простолюдинов или самих saludadors совершенно стихийно, однако представители духовенства, имеющие непосредственное отношение к культу этой святой, такому сотрудничеству охотно содействовали. Сходным образом во Франции монахи из Корбени содействовали седьмым сыновьям, поощряя их стремление призывать в молитвах святого Mapкуля. Таким образом они защищали интересы своего монастыря. Ведь «седьмые», завоевавшие огромную популярность, грозили составить приории, принимавшей паломников, опасную конкуренцию. Союз же этих новоявленных целителей со святым Маркулем превратил их из потенциальных соперников святого в его пропагандистов, — особенно хорошо они исполняли эту роль, когда, как и просили их монахи, заставляли своих пациентов записываться в братство Корбени. Постепенно «седьмые» и старинный монастырь, основанный Карлом Простоватым, заключили между собой настоящий договор о сотрудничестве, о котором свидетельствуют два любопытных документа, датированные оба 1632 годом. Приором Корбени был в это время тот самый дом Удар Буржуа, который, как мы уже видели, с пером в руках отстаивал славу своего заведения от посягательств людей из Манта; дом Удар был человек деятельный и неленивый; его стараниями церковь в Корбени обрела новый — в современном вкусе — главный алтарь[640]; одним словом, он неустанно пекся о процветании вверенного ему монастыря. Если в Корбени появлялся седьмой сын, который мог представить выписку из метрической книги, свидетельствовавшую о том, что у его родителей в самом деле родилось подряд семь мальчиков, и он — седьмой из них, то, как только этот новоприбывший совершал необходимые молитвы, дом Удар вручал ему официальное свидетельство о том, что он может исцелять золотуху. Копия свидетельства оставалась в архивах приории, благодаря чему до нас дошли два документа такого рода: один выдан Эли Луве, сыну портного из Клермона[641], другой — Антуану Байе, монаху из кармелитского монастыря на площади Мобер в Париже. Простодушный стиль их не лишен колоритности; причудливый синтаксис вполне достоин великого века. Вот выдержки из второго свидетельства: «Мы, дом Удар Буржуа, приор приории Святого Маркуля в Корбени, что в Вермандуа, Ланского диоцеза… осмотрев, прочитав и изучив со всем тщанием бумаги и свидетельства о рождении преподобного отца Антуана Байе, священника ордена Божьей Матери на Горе Кармель и монаха в большом Кармелитском монастыре на площади Мобер в Париже, явствует из коих, что рожден он седьмым подряд сыном, дочерей же за все то время у родителей его не бывало….. и ввиду того, что оный брат Антуан Байе есть седьмой сын мужеского пола, седьмой же сын может возлагать руку свою на бедных страждущих, пораженных золотухой, как верует набожный народ и мы также, а в истине оного верования каждодневно мы убеждаемся[642]… итак, после того как посетил сей монах дважды с перерывом королевскую церковь святого Маркуля в Корбени, где покоятся реликвии и святые мощи сего великого святого, коего молят особливо об избавлении от золотухи, и после того, как во время второго пребывания своего в Корбени монах сей сотворял девять дней подряд молитвы, наравне с больными, и соблюдал в точности и самым наилучшим образом все, что исполнять предписывается в оные девять дней, а также записал имя свое в члены королевского братства, а притом, прежде чем начать возложение рук, предъявил нам, помимо бумаг и свидетельств, дозволение отлучиться из монастыря, должным образом подписанное и печатью скрепленное, дата же на нем выставлена XV сентября года 1632, а равно и свидетельство, данное докторами, бакалаврами и бывшими отцами из монастыря его, в том, что жил он среди них, наблюдая всегда поведение примерное, как и подобает хорошему монаху… по сей причине дозволили мы ему и дозволяем, сколько сие есть в нашей власти, возлагать руки милосердным образом[643] на больных золотухой в известные дни, разумеем: в день и праздник святого Маркуля, приходится каковой на первый день мая, а равно в седьмой день июля — день памяти сего святого, и во второй день октября — день перенесения его мощей, и в Великую Пятницу, и во все постные пятницы в году[644] (да будет угодно Господу, чтобы совершалось все сие к его славе!), больных же, на коих сей целитель таковым образом возложил руки, подобает ему отправлять к нам в помянутое выше Корбени, дабы записали они имена свои в члены королевского братства святого Маркуля, основанного в сем месте королями Франции, кои состояли в братстве этом наипервейшими собратьями[645], дабы они самолично или при помощи посредников совершили там девятидневные молитвы во славу Господа и славного сего святого.

В чем подписуюсь и скрепляю бумагу сию королевской печатью оного братства. Дано двадцать четвертого сентября одна тысяча шестьсот тридцать второго года».

Итак, вооруженный этой бумагой, брат Антуан возвратился в свой монастырь. Таланты его, по всей вероятности, были там оценены по заслугам; у золотушных вошло в привычку посещать площадь Мобер, и, чтобы привлечь их совсем наверняка, кармелиты после смерти Анны Австрийской, наступившей в 1666 г., предъявили подлинную реликвию святого Маркуля, полученную ими по завещанию этой государыни, для которой ее некогда изъяли из раки святого в Корбени[646]. До нас дошел также пропагандистский листок, отпечатанный кармелитами для распространения в публике, очевидно, в то же самое время[647]. Содержание его представляет собой поразительнейшую смесь: рядом с медицинскими предписаниями, многие из которых теснейшим образом связаны с магией[648], помещены тексты антифонов и молитв, обращенных к святому Маркулю, равно как и к святому Клодоальду, другому патрону монастыря; рядом с почтительным упоминанием о королевском чуде напечатан совершенно недвусмысленный совет золотушным — им рекомендуется обращаться за помощью к «седьмому ребенку мужеского пола, родившемуся следом за шестью другими детьми того же пола». Антуан Байе по имени не назван, но нет никаких сомнений, что под этим надежным целителем подразумевается именно он. Вверху листка — маленькая гравюра, изображающая святого Маркуля.

Традиция, ревностно поддерживавшаяся целителями, которым покровительствовала приория Корбени, продолжала существовать и в XIX веке. «Седьмой» из деревни Воветт исцелял своих пациентов перед маленькой статуей святого Маркуля, предварительно вместе с больным совершив перед ней короткую молитву. Эта церемония, так же как и само лечение, состоявшее в том, что целитель просто прикасался к больному и осенял его крестным знамением (жест, очень похожий на тот, который в старину делали короли, и, возможно — если это не совпадение, — родившийся из подражания им), повторялись ежедневно в течение девяти дней. По истечении этого срока пациент удалялся, непременно унося с собой рецепт, в котором ему предписывались некая — весьма странная — диета и особенно почтительное отношение к святому Маркулю в дни его памяти; уносил пациент также и книжечку, содержавшую службу этому святому, и образок, под которым была напечатана обращенная к нему молитва. Вообще к этому времени теснейшая связь между седьмыми сыновьями и старинным чудотворцем из Нанта и Корбени сделалась настолько очевидной для всех, что начала напрямую выражаться даже в языке. Нередко предусмотрительные родители и крестные давали будущим целителям золотухи имена, отвечавшие их призванию и сулившие им заступничество могущественных покровителей: седьмых сыновей нарекали, как мы уже видели, Людовиками или, еще чаще, Mapкулямиd[649]. Это последнее слово из имени собственного превратилось постепенно в нечто вроде имени нарицательного. В XIX столетии, а быть может, и раньше, почти во всех французских провинциях мальчика, ухитрившегося появиться на свет после шести братьев, обычно звали «марку»[650].

Исследуя культ святого Маркуля и веру в могущество седьмых сыновей, мы добрались до наших дней. Теперь нам предстоит вернуться назад и проследить за тем, как начиная с эпохи Возрождения и Реформации складывалась судьба королевского чуда, одним из творцов которого считался теперь повсеместно — хотя в подробности на сей счет никто не вдавался — святой Маркуль.


Глава пятая. Королевское чудо во времена религиозных войн и абсолютной монархии

§ 1. Чудотворная королевская власть накануне кризиса

В начале XVI века королевское чудо на обоих берегах Ла-Манша переживает пору расцвета; такое положение сохранялось в этом столетии довольно долго[651].

Начнем с Франции. Мы располагаем применительно к этому периоду цифровыми данными исключительной точности: они содержатся в чудом сохранившихся книгах записей о раздаче милостыни. Самая старая из них относится к последним дням царствования Карла VIII, самая недавняя — к царствованию Карла IX, а именно к 1569 г., когда религиозные войны были уже в самом разгаре[652]. Сведения о финансовых операциях, которые приведены в этих книгах, отличаются безупречной полнотой; если при Филиппе Красивом власти выказывали щедрость далеко не ко всем чудом исцеленным, то в те времена, о которых мы ведем речь теперь, подаяние получали все без исключения больные, удостоившиеся королевского прикосновения[653]. Вот статистика по годам, которую удалось восстановить: Людовик XII с 1 октября 1507 г. по 30 сентября 1508 г. возложил руки всего на 528 человек[654]; Франциск I в 1528 г. — по меньшей мере на 1326 человек, в 1529 г. — более чем на 988, в 1530 — по меньшей мере на 1731 человека[655]; рекорд, как ни странно, поставил Карл IX: в 1569 г., когда гражданская война уже началась, но королевские войска брали верх, — году сражений при Жарнаке и Монконтуре, — этот король при посредстве прославленного Жака Амио, ведавшего в его царствование раздачею милостыню, одарил деньгами 2092 золотушных, на чьи язвы он возложил свою юную длань[656]. Сравнение этих цифр с теми, которые, применительно к другой эпохе и другой стране, мы получили благодаря просмотру счетов Эдуарда I и Эдуарда III, показательно: как некогда к английским Плантагенетам, к французским Валуа больные шли тысячами.

Откуда же прибывали больные в таком множестве? На этот вопрос документы XVI века не дают такого четкого ответа, как таблички времен Филиппа Красивого; как правило, в них не указаны даже имена людей, удостоившихся королевского прикосновения, а если порой имена и всплывают, то до обозначения места, откуда эти люди родом, дело все равно не доходит. Тем не менее существовала категория чужестранцев, которым по обычаю полагалась особая милостыня, «дабы смогли они воротиться в родные края», и которые неоднократно фигурируют в расходных книгах при Генрихе II — чьи счета, впрочем, так отрывочны, что не позволяют вывести даже годовую статистику, — а также при Карле IX; это испанцы[657]. Об упорстве, с каким они стремились попасть к французскому двору и добиться прикосновения руки французского короля, мы знаем и из других источников. Таким образом, политический антагонизм Франции и Испании, остававшийся почти неизменным в течение всего XVI столетия, нимало не уменьшал веры жителей полуострова, где свирепствовала золотуха, в чудодейственную мощь государя, враждовавшего с его повелителями. Вдобавок, несмотря на соперничество властителей, отношения между двумя странами оставались очень тесными; во Франции жило множество испанцев, в Испании — еще больше французов, и эти миграции не могли не способствовать распространению по ту сторону Пиренеев известий о французском королевском чуде. Лишь только восстанавливался мир, как золотушные, и люди благородного происхождения, и люди незнатные, перебирались через горы и устремлялись к королю-врачевателю; судя по некоторым данным, они образовывали настоящие караваны с «капитаном» во главе каждого[658].

По прибытии на место они получали щедрые дары, доходившие, если дело касалось знатных особ, до 225 или даже 275 ливров; по этой щедрости можно судить о том, как сильно стремился французский двор распространить за пределами королевства чудотворную славу династии[659]. Наряду с испанцами в толпе, окружавшей Генриха II в Корбени после коронации, попадались и другие чужестранцы, национальность которых в расчетных книгах не обозначена[660].

Порой наши короли занимались исцелениями и вне пределов Франции, в особенности в Италии, куда завоевательские амбиции увлекали их в эту пору довольно часто. По правде говоря, когда Карл VIII совершал чудотворный обряд в Неаполе, а Людовик XII повторял этот жест в Павии или Генуе, оба они действовали в городах, которые считали составной частью своих владений, однако при необходимости французские короли не боялись демонстрировать свое искусство и на земле заведомо чужой, например в Папской области. В декабре 1515 г. Франциск I, гостя в Болонье у Льва X, объявил во всеуслышание, что будет возлагать руки на больных, и в самом деле исполнил этот обряд в капелле папского дворца, причем среди его «пациентов» находился один польский епископ. Больше того, в самом Риме, в капелле Святой Петрониллы Карл VIII 20 января 1495 г. возложил руки на без малого 500 человек, чем вызвал среди итальянцев, по словам его панегириста Андре де ла Виня, «восхищение чрезвычайное»[661]. По правде говоря, как мы скоро увидим, итальянские вольнодумцы воспринимали чудотворные церемонии не без некоторого скептицизма, однако простолюдины и даже врачи оказывались, вероятно, куда более доверчивы. Более того: когда Франциск I, попавший в плен после битвы при Павии, в конце июня 1525 г. очутился в Испании, сначала в Барселоне, а потом в Валенсии, к нему, как писал несколькими днями позже президент де Сельв Парижскому парламенту, «устремилось такое большое и нескончаемое множество больных золотухой… великую надежду питающих на исцеление, какого не видывал он и во Франции»[662]. Даже потерпев поражение, августейший целитель продолжал пользоваться среди испанцев таким же успехом, как во время своей пышной коронации. Поэт Ласкарис воспел этот эпизод в двух латинских двустишиях, получивших в его время чрезвычайную известность: «Вот король одним мановением руки исцеляет золотуху, — даже в плену не утратил он милости Всевышнего. — По этому знаку, о святейший из королей, — узнаю я, что гонителей твоих ненавидят Боги»[663].

По мере того, как Франция становилась государством более цивилизованным, а французский двор — более роскошным, обряд исцеления золотушных постепенно приобретал большую регулярность и торжественность. Людовик XI, как мы помним, возлагал руки на больных один раз в неделю; начиная с Карла VIII церемония стала происходить гораздо реже, чего, судя по всему, не одобрял Коммин[664]. Конечно, пускаясь в дорогу, король соглашался принимать хоть по несколько больных почти в каждом населенном пункте, — так, например, поступил Франциск I, когда проезжал через Шампань в январе 1530 г.[665]; больше того, порой, растрогавшись при виде какого-нибудь несчастного, король возлагал на него руки «прямо на месте», там, где он его встретил[666]. Однако как правило золотушные по мере прибытия ко двору объединялись (стараниями тех, кто принадлежал к Службе по раздаче милостыни) в группы, получали вспоможение «на жизнь», позволявшее дотянуть до счастливого дня, и, двигаясь следом за королем вместе с его свитой, дожидались момента, благоприятного для совершения чуда, — если, конечно, приближенные короля, желая избавить двор от этого громоздкого и, по всей вероятности, не слишком приятного для глаза кортежа, не предпочитали выдать страждущим денег с тем условием, чтобы они «удалились» и возвратились назад лишь в назначенный день[667]. Что касается дней, когда король соглашался наконец приступить к чудотворству, это были, как правило, главные религиозные праздники, число которых, впрочем, варьировалось[668]: Сретение, Вербное воскресенье, Пасха или один из дней Страстной недели, Пятидесятница, праздник Тела Господня, Успение, Рождество Пресвятой Девы Марии, Рождество Христово; порой, в исключительных случаях, церемония совершалась в праздник, не связанный с церковным календарем: так, 8 июля 1530 г. Франциск I праздновал в Рокфоре, подле Мон-де-Марсана, свое «повенчание» с Элеонорой Австрийской и пожелал предстать перед новой королевой Франции во всем блеске своего наследственного чудотворного таланта[669]. Объединение пациентов в группы приводило к тому, что в предписанный момент, уже после отсева, произведенного королевским врачом[670], перед королем представали настоящие толпы, порой состоявшие из нескольких сотен человек. От этого церемония приобретала чрезвычайно внушительный характер. Перед ее началом король непременно причащался — разумеется, под обоими видами, в согласии с династической привилегией, которая, наряду со способностью исцелять, подтверждала сакральный характер французской монархии. Небольшое полотно начала XVI века позволяет нам понять, какую тесную связь устанавливало монархическое общественное мнение между этими двумя славными прерогативами: слева в открытой капелле король, которому епископ только что поднес блюдо с облатками, держит в руках чашу для причастия; справа во дворе и даже на самом пороге капеллы его ожидают больные[671].

Основные составляющие обряда не переменились со времен Средневековья: сначала легкое прикосновение обнаженной руки к язвам и опухолям, затем крестное знамение. В XVI веке окончательно устанавливается формула, которую произносит король над каждым пациентом: «Король руки на тебя возлагает, Господь от недуга тебя исцеляет»; с некоторыми вариантами она продержится до самых последних лет существования монархии[672]. Церемонии обязательно предшествовала литургия, впрочем, совсем короткая; мы уже видели, что, по крайней мере со времен Генриха II, она вся целиком посвящалась святому Маркулю, сделавшемуся патроном королевского чуда[673]. Миссал, содержащий эту литургию, украшен прелестной миниатюрой, которая позволяет нам увидеть, как именно совершалась церемония возложения рук: Генрих II в сопровождении высшего духовного лица, ведающего раздачею милостыни, и нескольких придворных движется вдоль коленопреклоненной толпы, переходя от одного больного к другому. Мы знаем, что именно так все и происходило[674]. Однако не стоит толковать эту миниатюру слишком буквально; королевский наряд, изображенный на ней: корона, мантия, расшитая геральдическими лилиями и подбитая горностаем, — наряд вполне условный; в реальности король далеко не всякий раз облачался перед возложением рук в те одежды, в каких он короновался. Дело, судя по всему, происходит в церкви; в самом деле, король часто совершал целительный обряд в церкви — часто, но, однако же, не всегда. Создатель миниатюры поместил короля-чудотворца в фантастическую декорацию в ренессансном вкусе; нам следует вообразить фон одновременно и более реальный, и более разнообразный: например, готические своды собора Парижской богоматери, под которыми 8 сентября 1528 г. выстроились на глазах у добропорядочных горожан 205 золотушных[675], или — поскольку обряд не всегда совершался в храме или в каком бы то ни было помещении, — галерею епископского дворца в Амьене, где в 1527 г., в праздник Успения Божьей Матери, на глазах кардинала Уолси Франциск I возложил руки на примерно такое же число больных[676], или же — в смутные времена — военную обстановку, например, Ландский лагерь близ Сен-Жан-д'Анжели, где в 1569 г., в праздник Всех Святых, Карл IX расстался ненадолго с ролью полководца затем, чтобы перевоплотиться в целителя[677].

В Англии наблюдалась — по крайней мере, в основных чертах — та же картина. Относительно числа больных, над которыми совершался обряд возложения рук, сказать что-либо определенное затруднительно: статистических данных недостаточно; разрозненные упоминания больных, «вылеченных» королем, встречаются изредка лишь в счетных книгах Генриха VII или Генриха VIII и касаются, по всей вероятности, лишь случаев исключительных; архивы Службы раздачи милостыни, в которых, судя по всему, значились суммы, розданные чудом исцеленным больным, не сохранились. Не может быть сомнений в том, что популярность английских королей как чудотворных целителей была в XVI веке крайне велика; многие авторы прославляют их чудесную силу; однако выразить эту популярность в цифрах нам не дано.

Зато мы знаем во всех подробностях, как именно совершался чудотворный обряд при Марии Тюдор, а возможно, уже при Генрихе VIII[678] и даже при Генрихе VII[679]. Английская церемония во многом отличалась от французской; отличия эти достойны отдельного разговора.

Во-первых, литургия, сопровождающая церемонию от начала до самого конца, была гораздо более продолжительна. Она включала молитву Confiteor, произносимую королем, отпущение грехов, произносимое в ответ капелланом, и чтение двух отрывков из Евангелия: стиха из Евангелия от Марка о чудесах, творимых апостолами (намек вполне прозрачный), и самого начала Евангелия от Иоанна, всегда читаемого при благословениях и экзорцизмах[680]. Разумеется, ни о святом Маркуле, ни о каком бы то ни было другом конкретном святом в литургии не говорилось ни слова.

В противоположность французским обычаям, английский государь в течение всей церемонии оставался неподвижен; он сидел, а священник подводил к нему больных одного за другим. Возможно, государь при этом выглядел более величественно, однако в зале, где он совершал обряд, создавалась большая толчея; судя по некоторым гравюрам XVII века, эпохи, когда в ход вновь вошли те же правила, английское возложение рук выглядело гораздо менее живописно, чем процессия во Дворе Чудес[681]. По всей вероятности, такая организация церемонии восходила к весьма древним временам: уже на миниатюре XIII века мы видим, как Эдуард Исповедник сидя ожидает, когда к нему подведут женщину, нуждающуюся в исцелении[682].

Толчею усугубляло то обстоятельство, что каждый больной подходил к королю дважды. Сначала все поочередно проходили перед королем, а он прикасался обнаженной рукой к язвам и опухолям; затем, по окончании этой процедуры, они вновь, опять-таки поочередно, проходили мимо короля, а он осенял раны традиционным крестным знамением; впрочем, знамение это он, в отличие от своего французского соперника, совершал, держа в руке золотую монету; перекрестив больного, король вешал эту монету, в которой предварительно была просверлена дырочка для ленты, ему на шею. Именно в этой части контраст английской церемонии с французской особенно очевиден. При дворе Валуа золотушным также давали денег, но совсем немного — как правило, по два турских су на человека; однако эта милостыня была не только гораздо более скромной, чем английская: ее вручал без всякой торжественности священник, шедший следом за королем и старавшийся держаться как можно более незаметно. В Англии, напротив, вручение королевского дара оказалось в самом центре обряда. Произошло это в результате любопытной эволюции верований, которую нам теперь следует рассмотреть.

Во время войны Алой и Белой Розы английские государи, как мы помним, взяли за правило для увеличения своей популярности оделять больных весьма богатой милостыней — золотой монетой всегда одного и того же достоинства, именуемой ангелом. Хотя по крайней мере до царствования Якова I эти ангелы продолжали использоваться и в качестве звонкой монеты, с каждым годом их все меньше рассматривали как средство экономического обмена и все больше — как настоящие медали, предназначенные исключительно для церемонии возложения рук, и даже переменили в этой связи украшавшую их надпись. При Марии Тюдор вместо старой привычной формулы «О Христос Искупитель, спаси нас крестом своим» на монетах стали писать: «Это от Господа, и есть дивно в очах наших»[683]. Скоро мы убедимся, что, когда Яков I изменил ход обряда, он тотчас поменял внешний облик ангела и надпись на нем. Начиная с XVI века публика перестала видеть в этой золотой монете, столь тесно связанной с целительным обрядом, то, чем она была вначале, — обыкновенную, хотя и необычайно щедрую милостыню. Теперь эту монету стали считать талисманом, наделенным собственными целительными свойствами.

Если верить венецианцу Файтта, который, прибыв в Англию в свите кардинала Поула, 4 апреля 1556 г. наблюдал за тем, как Мария Тюдор возлагает руки на больных, королева взяла с каждого из своих пациентов обещание «никогда, кроме случаев самых исключительных, не расставаться с этой монетой (которую она повесила им на шею)»[684]. Говорила королева эти слова или нет, для нас не слишком существенно; важно, что ей их приписывали, а значит, в эту пору «ангел» уже не считали обычной монетой. Применительно к царствованию Елизаветы вера в целительные свойства нового амулета была засвидетельствована капелланом этой королевы, Тукером, автором первой английской книги о целительной власти королей. Тукер, впрочем, осуждает это верование, видя в нем всего лишь простонародное суеверие[685]. Того же мнения придерживались впоследствии все апологеты королевского чуда. Однако в XVII веке они разделяли его уже весьма неохотно; самые серьезные авторы, такие как врачи Браун и Уайзмен, возражают только для виду против народной точки зрения, которая к этому времени укоренилась во всех умах, приверженных к сверхъестественному[686]. В Англии имела широкое хождение история, персонажи которой менялись, суть же оставалась неизменной: некто удостоился прикосновения королевской руки, а затем, естественно, получил полагающийся по обычаю ангел; до тех пор, пока этот залог здоровья оставался при нем, больной казался исцеленным; но стоило ему утратить монету, как болезнь тотчас возвратилась[687]. В этом были убеждены представители всех сословий: голландский врач Димербрук, умерший в 1674 г., рассказывает, что однажды ему довелось лечить английского офицера, служившего в армии Соединенных Провинций; офицер этот, дворянин, некогда, в самой ранней юности, исцеленный чудесным прикосновением королевской руки, носил на шее ленту с монетой, полученной некогда от государя-целителя, и отказывался расстаться с нею, свято веруя, что выздоровлением он обязан только ей одной[688]. Благотворители дарили бедным прихожанам, некогда страдавшим золотухой, куски ткани, — чтобы обладатели ангелов могли изготовить себе новые ленты[689]. Неудивительно, что порой в согласии с общепринятым предрассудком действовало и правительство: в «Прокламации» от 13 мая 1625 г. упомянуты лица, которые, «будучи некогда излечены от золотухи, распорядились золотыми монетами (полученными при возложении рук) недолжным образом и оттого заболели вновь»[690]. Как именно эти злоумышленники распорядились королевским подарком, догадаться нетрудно: они его продали. В самом деле, мы знаем, что эти талисманы служили предметом купли-продажи[691]. Больные, которые по той или иной причине не могли отправиться ко двору или, быть может, страшились дорожных расходов, покупали золотые монеты, надеясь, очевидно, приобрести таким образом за полцены часть чудесного воздействия, исходящего от священной королевской руки; понятно, что ревностных сторонников королевской власти, убежденных, что облегчение может доставить лишь непосредственный контакт с августейшей рукой, это приводило в негодование. Седьмые сыновья, которые в Англии, как и во Франции, по примеру монархов, занимались исцелениями, также, вослед королям, взяли себе за правило вешать на шею пациентам монеты — впрочем, не золотые, а серебряные, ибо материальное положение не позволяло им сравняться в щедрости с августейшими конкурентами; эту привычку они сохранили, по крайней мере в некоторых районах, вплоть до XIX века[692]. Позже мы увидим, что в том же XIX веке вера британцев в чудотворный дар королей дольше всего сохранилась в виде веры в монетку-амулет.

Итак, в середине XVI столетия вера в королевское чудо была еще настолько сильна, что сумела породить новое суеверие.

Каким же образом англичане прониклись убеждением, что ангелы являются переносчиками целительной мощи? По-видимому, использование при церемонии возложения рук одной и той же золотой монеты, объяснявшееся вначале амбициями соперничающих династий, а затем вошедшее в традицию, постепенно внушило англичанам мысль, что предмет, столь необходимый для совершения обряда, никак не может ограничиваться ролью заурядной милостыни; сами короли, у которых, по крайней мере начиная с Генриха VIII, вошло в привычку, осеняя больных крестным знамением, держать в руке монету, невольно наводили пациентов на эту мысль. Впрочем, наиболее вероятно, что общественное мнение склонилось к ней так охотно потому, что к этому времени другой обряд, сделавшийся в конце Средневековья неотъемлемой составляющей монархического церемониала, уже узаконил мысль о существовании талисманов, освященных королем; я имею в виду целительные кольца, относительно которых твердо укоренилось мнение, что соприкосновение с королевскими руками сообщает им особую мощь. В умах верующих старое чудо возложения рук в конце концов преобразилось под воздействием молодого чуда Великой Пятницы. Недаром находились люди, которые считали, что возложение рук оказывается особенно эффективным, если совершается именно в день «Доброй Пятницы»[693]. Ведь более молодое из двух проявлений сверхъестественной мощи королей пребывало в начале XVI столетия в расцвете своей популярности и, если можно так сказать, в расцвете сил.

Мерой успеха для обряда возложения рук служило число больных, являющихся к королю в надежде на исцеление, а для обряда с кольцами — рвение, с которым подданные короля разыскивали золотые или серебряные кольца, которые его величество благословил после поклонения кресту. Рвение это, насколько можно судить по переписке или мемуарам того времени, было при Тюдорах чрезвычайно велико. Особенно показателен в этом отношении пример леди Лайл. Хонор Гренвиль в 1533 г. вышла замуж за виконта Лайла, побочного сына короля Эдуарда IV; в 1533 г. она последовала за мужем в Кале, губернатором которого он был назначен, и оттуда вела с родными и друзьями, оставшимися в Англии, очень интенсивную переписку. Письма леди Лайл, конфискованные в связи с одним политическим процессом, дошли до наших дней. Читая их, с удивлением обнаруживаешь, какое огромное место занимают в них cramp-rings. Леди Лайл, по-видимому, страдавшая ревматизмом, собирала их с настоящей страстью; ее вера в их могущество была так велика, что она даже считала их способными уменьшить боли при родах; дети, друзья, поверенные — все изо всех сил старались раздобыть для нее эти кольца; это явно был самый надежный способ доставить ей удовольствие. Вероятно, столь сильная страсть представляла собою явление исключительное; леди Лайл, насколько можно судить, отличалась достаточно эксцентрическим умом, который к концу жизни совсем расстроился[694]. Однако вера в целительные кольца, хотя, возможно, и чуть менее пылкая, была, по-видимому, свойственна всем ее современникам. В завещаниях того времени cramp-rings часто фигурируют в числе самых драгоценных вещей, оставляемых в наследство близким людям[695].

Слава обряда Великой Пятницы распространилась и за пределами Франции. Целительные кольца ценили в Шотландии; английский посланник одарял ими тех нотаблей, в чьей благосклонности был заинтересован[696]; в 1543 г. знатный шотландец лорд Олифонт, взятый в плен англичанами, а затем отпущенный на свободу при условии, что впредь он будет служить интересам Генриха VIII, увез на родину множество cramp-rings[697]. Молва о чудесных кольцах дошла и до континента. Английские короли лично занимались их пропагандой: Генрих VIII собственноручно вручал знатным чужестранцам, прибывшим к его двору, освященные им металлические ободки[698]. Посланники же его раздавали их там, где были аккредитованы: во Франции[699], при дворе Карла V[700], в Венеции[701], а до начала Реформации даже и в самом Риме[702].

По правде говоря, гости, прибывавшие ко двору короля-волшебника, что бы они ни испытывали в глубине души, не могли принимать чудесные подарки иначе, как свидетельствуя благодарность и восхищение. С другой стороны, настойчиво требуя от английского правительства талисманы, освященные королем, дипломаты, которых это правительство посылало к разным европейским дворам, возможно, желали скорее польстить самолюбию своего чудотворного повелителя, чем услужить ему, оделяя его дарами людей нужных и полезных. Cramp-rings, вывезенные тем или иным способом из Англии в другие страны, превращались там в предмет купли-продажи; так, если в июне 1515 г. генуэзец Антонио Спинола, тайный агент лондонского двора, задержанный в Париже кредиторами, отчаявшимися получить причитающиеся им деньги, просил у кардинала Уолси дюжину таких колец, в которых, по его словам, нуждались некие «богатые дворяне», то скорее всего этот неисправный должник просто-напросто хотел переплавить волшебные кольца на серебро[703]. Торговали кольцами почти повсюду, но далеко не везде цена на них была особенно велика. Бенвенуто Челлини, желая в своих записках привести пример дешевых колец, называет «колечко против судорог, из тех, что привозятся из Англии и стоят приблизительно один карлино (мелкая монета)»[704]. Впрочем, один карлино — это какая-никакая, но все-таки сумма. К тому же из различных источников, которые, в отличие от свидетельств дипломатов, нередко грешащих протокольной неискренностью, заслуживают полного доверия, мы знаем, что даже вне Англии anneli del granchio (кольца против судороог. — ит.) если и не считались такими драгоценными, как сообщали Генриху VIII его придворные, все же ценились куда выше, чем можно подумать, исходя из фразы Бенвенуто Челлини, причем так обстояло дело даже в тех кругах, которые были, казалось бы, в наименьшей степени подвержены суевериям подобного рода. В Германии Катарина Шварцбургская, приятельница Лютера, просила своих корреспондентов доставить ей cramp-rings[705]. Английский гуманист Томас Лайнекр, врач по профессии, состоял в дружеской переписке с великим Гийомом Бюде; без сомнения желая доставить удовольствие своему адресату, он прислал ему несколько целительных колец с прекрасным сопроводительным письмом по-гречески; быть может, в ответе Бюде, написанным на том же ученом наречии, и заметна некоторая ирония, но она столь легка и завуалирована, что оставляет читателя в недоумении относительно истинной позиции автора[706]. Во Франции даже при Генрихе IV, если верить врачу Дю Лорану, у многих частных лиц имелось по нескольку целительных колец, хотя английские короли вот уже пятьдесят лет как перестали их освящать[707]. В эпоху Возрождения вера в королевское чудо была в Европе еще очень сильна и многообразна, причем, точно так же как в Средние века, она оказывалась превыше соперничества между нациями.

Тем не менее во второй половине XVI века на ней сказались последствия того великого потрясения, которому подверглись в ту пору многие политические и религиозные установления западного мира.


§ 2. Возрождение и Реформация

В 1535 г. Мигель Сервет выпустил в Лионе перевод «Географии» Птолемея с обширными примечаниями и дополнениями; среди последних можно прочесть следующее: «Сообщают о королях Франции две вещи достопамятные: первая, что хранится в реймсской церкви сосуд, постоянно полный мира, каковой с неба посылается для помазания этих королей при коронации их; вторая же, что король французский одним прикосновением руки исцеляет от золотухи. Видел я собственными своими глазами, как сей король возлагал руки на больных, сказанным недугом страждущих. Возвратилось ли к ним оттого здоровье, не знаю, ибо этого не видел». Скептицизм, хотя и выраженный достаточно сдержанно, здесь очевиден… В 1541 г. в том же Лионе выходит из печати второе издание этой книги; последняя фраза из него выброшена, а на ее место вставлено вот что: «Слышал я, что многие больные оттого выздоровели»[708]. Иначе говоря, Сервет отрекся от высказанного прежде мнения. Этот маленький эпизод весьма поучителен. Во-первых, он показывает, каковы были довольно долго те круги, в которых единственно и могли появиться писатели, достаточно дерзкие, чтобы усомниться в реальности королевского чуда; эти смельчаки принадлежали к числу нераскаянных еретиков, привыкших отвергать и многие другие верования, которые слыли прежде не подлежащими обсуждению, к числу людей, обреченных, как сам Сервет или позже Ванини, с которым мы еще столкнемся по ходу нашего рассказа, погибнуть на костре, разожженном представителями той или иной ортодоксальной религии этого времени. Впрочем, Сервет отказался от своего вольнодумного мнения; мы вправе предположить, что раскаяние это не было добровольным; вероятнее всего, Сервету его навязали. В течение очень длительного периода в книге, напечатанной во Франции или — добавим тотчас же — в Англии, было невозможно открыто критиковать суеверие, от поддержания которого зависел престиж монархии; охотников проявлять эту по меньшей мере бесполезную отвагу находилось немного.

Подобные резоны, разумеется, не распространялись на писателей чужестранных. В ту пору — то есть в XVI веке и в первые годы века XVII-ro, — в Италии существовала группа мыслителей, которых можно назвать натуралистами, ибо, получив в наследство от своих предшественников представление о том, что мир полон чудесного, они стремились избавиться от веры во вмешательство сверхъестественных сил в земную жизнь. Конечно, нарисованная ими картина мира была весьма далека от нашей; с сегодняшней точки зрения многое в ней противоречит опыту и разуму; никто не прибегал так охотно к астрологии или магии, как эти вольнодумцы XVI столетия, однако для них и магия, и астрология представляли собой неотъемлемые составляющие естественного порядка вещей, с помощью которых эти мыслители как раз и пытались объяснить множество таинственных явлений, не объяснимых методами тогдашней науки; главное заключалось в том, что мыслители эти, идя наперекор доктринам своих современников, отказывались видеть в непонятных явлениях плоды произвола сверхъестественных сил.

Кто же, занимаясь в ту эпоху чудесами, мог оставить в стороне это явное, привычное, почти ежедневное чудо — исцеления, совершаемые королями? Понятно, что самые прославленные представители той итальянской школы, о которой мы ведем речь, Помпонацци, Кардано, Джулио Чезаре Ванини, а также гуманист Кальканьини, постарались высказать хотя бы походя свое отношение к этому важному предмету; никто из них не сомневался в том, что после возложения рук больные действительно выздоравливали; однако они старались объяснить эти выздоровления причинами естественными или, по крайней мере, отвечающими их представлениям о том, что можно назвать естественным. Позже, когда, в конце нашего исследования, мы в свой черед обратимся к рассмотрению проблемы, на которую эти мыслители обратили внимание первыми, у нас будет случай оценить предложенные ими решения. В данный момент для нас важнее всего тот факт, что мыслители эти отказывались принять традиционную теорию: в их понимании сакральность королевской особы отнюдь не гарантировала наличия у королей целительной мощи[709].

Однако идеи этой горстки «вольнодумцев», вдобавок не являвшихся подданными тех стран, чьи монархи славились целительным даром, не могли оказать сколько-нибудь существенное влияние на общественное мнение. Гораздо больше значения имела позиция религиозных реформаторов. Они отнюдь не отрицали сверхъестественные явления и вовсе не намеревались, по крайней мере до тех пор, пока их не начали преследовать, нападать на королевскую власть. Нечего и говорить о Лютере, но ведь даже о Кальвине исследователь имел полное основание сказать, что в его «Христианском установлении» «тезис о божественном праве как источнике существования монархии… точно так же прочно основывается на "словах Священного Писания", как и в сочинениях Боссюэ»[710]! В политике религиозные реформаторы были по большей части, во всяком случае в том, что касалось теории, откровенными консерваторами и решительными противниками любого чисто рационального объяснения окружающего мира; с какой же стати принялись бы они возражать против веры в чудотворную мощь королей? В самом деле, мы увидим, что долгое время вера эта нисколько их не смущала.

Пример Франции в этом смысле дает очень мало материала. Здесь в течение долгих лет из лагеря реформаторов не исходило никаких протестов против обряда возложения рук; однако, как мы видели, молчание это объяснялось едва ли не в первую очередь соображениями элементарной безопасности. Соображения эти распространялись на все, что имело отношение к династическому чуду: по-видимому, не просто по забывчивости Анри Этьенн еще в 1566 г. в своей «Апологии Геродота» исключил из перечня святых, которые обязаны своей славой целителей каламбуру, имя святого Mapкуля. Обратимся же к странам собственно протестантским.

Мы уже знаем, что в Германии Лютер, впрочем, во многих отношениях находившийся под сильнейшим влиянием старинных народных верований, простодушно допускал, что лекарство, поданное рукою государя, становится от этого гораздо более действенным. Катарина Шварцбургская, поборница новой веры, стремилась раздобыть английские cramp-rings. В Англии оба целительных обряда продолжали совершаться и после схизмы; причем так обстояло дело не только при Генрихе VIII, которого нельзя назвать государем вполне протестантским, но даже при Эдуарде VI, прилагавшем массу усилий к тому, чтобы уничтожить любые следы «папистских» суеверий. В царствование этого государя богослужение, совершавшееся в Великую Пятницу, освободилось от римско-католических форм; по крайней мере с 1549 г. англичанам было запрещено «ползти» к кресту[711]; тем не менее каждый год в пятницу на Страстной неделе юный король-богослов по-прежнему продолжал освящать целительные кольца; в год своей смерти, стоя одной ногой в могиле, он, однако, совершил жест, унаследованный от предков, «по старинному распорядку и старинному обычаю», как говорят — с некоей извиняющейся интонацией — счетные книги[712].

В конечном счете, однако, Реформация нанесла вере в королевскую целительную мощь весьма чувствительные удары. Вера в эту мощь вытекала из представлений о сакральном характере королевской власти; сакральность же этой власти придавала определенная церемония, входившая в число торжественнейших обрядов старой религии, — помазание на царство. К тем чудесам, какие общественное мнение приписывало святым, протестанты относились с отвращением, но так ли уж сильно отличались от этих чудес те, которые совершались королями? Вдобавок общепризнанными покровителями золотушных слыли в Англии святой Эдуард, а во Франции святой Маркуль, покровительство же это в глазах многих людей выглядело весьма сомнительным. Новаторы отнюдь не собирались исключать из своей картины мира сверхъестественные влияния; однако многие из них, в отличие от своих предшественников, отказывались признавать за этими силами право столь часто вмешиваться в повседневную жизнь. Вот какими резонами, если верить донесению папского шпиона, объяснял в 1603 г. Яков I Английский свое нежелание совершать обряд возложения рук: «он говорит… что не понимает, как может он исцелять больных, не сотворяя чуда, чудеса же кончились и нынче больше не сотворяются». Атмосфера чудесного, в которой существовали западные монархии, шокировала адептов новой, очищенной веры; нетрудно догадаться о том, какое впечатление могла произвести на людей, мечтавших о религии скромной и простой, легенда о Священном сосуде. Приходя к более четкому осознанию своих идей, реформаты, и в особенности представители наиболее радикального крыла кальвинизма, не могли не увидеть в королевском чуде один из элементов той системы обрядов и верований, которую они считали чуждой истинному, первоначальному христианству и отвергали как святотатственное нововведение идолопоклоннических эпох, как, выражаясь языком английских нонконформистов, «суеверие», которое следует вырывать с корнем.

Однако Реформация угрожала старой вере в чудотворную мощь королей не только и не столько своим сугубо религиозным воздействием. Ничуть не менее важны были политические последствия религиозной реформы. Ее ближайшим результатом оказалась смута, начавшаяся в Англии и Франции; она нанесла серьезный удар по привилегиям королевской власти, и в том числе по привилегии творить чудеса. Кризис этот, впрочем, проявился в двух королевствах, чья судьба в XVI и XVII веках складывалась весьма различно, с разной силой. В Англии он был более глубоким и радикальным. Поэтому мы и начнем с этой страны.

Из двух обрядов, в которых находила выражение сверхъестественная мощь королей, тот, который возник последним, первым пал под натиском новых веяний. Освящение колец не пережило XVI века.

Оно находилось под угрозой уже при Эдуарде VI. Однажды в первый день поста, — возможно, это происходило в 1547 г. — один проповедник-новатор, Николае Ридли, произнося проповедь перед этим королем, возвысил голос против некоторых обычаев, казавшихся ему проявлениями идолопоклонства, как то поклонение иконам и использование святой воды при экзорцизме; осмелился ли он посягнуть в тот раз и на «целительные» кольца? Точно мы этого не знаем, но судя по всему, он — если и не открыто, то намеком — дал своим слушателям понять, что осуждает этот обряд. Сторонники более умеренной реформы церкви, верные идеям Генриха VIII, старались в ту пору подчинить юного короля своему влиянию; они были весьма заинтересованы в том, чтобы вести полемику вокруг предметов, непосредственно связанных со славой монархии. Один из них, епископ Гардинер — человек весьма известный, — написал Ридли протестующее письмо[713]; в нем он встал на защиту всего, на что прямо или завуалировано напал пламенный проповедник, и в особенно на защиту освящения cramp-rings, ибо процедура эта — «дар Божий», «наследственная прерогатива королей нашего королевства». Спор двух священников довольно ясно показывает, чем именно этот древний магический обычай даже в большей степени, чем обряд возложения рук, шокировал противников римско-католической религии; они чувствовали в нем — и совершенно справедливо — нечто вроде экзорцизма; окропление колец святой водой, считали они, дает бесспорные основания причислить эту процедуру к разряду суеверий[714]. Впоследствии Эдуард VI Гардинера подверг гонениям, а Ридли сделал лондонским епископом; однако в том, что касается королевского чуда, он, как мы видели, исполнил исправнейшим образом пожелание первого — «ne negligat donum curationis» (не пренебрегать целительным даром. — лат.); чувство монархической чести одержало в данном случае верх над евангельским учением.

При Марии Тюдор церемония Великой Пятницы, разумеется, продолжала совершаться из года в год: достаточно ли торжественно она была обставлена, мы не знаем. Однако после восшествия на престол Елизаветы (1558), когда королевский двор вновь сделался протестантским, церемонию эту отменили: она исчезла без следа, по-видимому, в самом начале царствования[715]. Некоторое время англичане продолжали собирать cramp-rings, освященные прежними королями[716]; затем мало-помалу этим невзрачным металлическим колечкам, внешне ничем не отличавшимся от самых обыкновенных колец, перестали придавать какое бы то ни было значение. Ни одно настоящее королевское cramp-ring до нас не дошло[717], или, во всяком случае, мы не умеем их отличать: тайна их мощи остается скрытой от наших неверующих поколений. Елизавета убила старый обряд, и воскреснуть он уже не смог.

Отчего же эта королева, куда менее ревностная сторонница протестантизма, чем ее брат Эдуард, сочла своим долгом порвать с традицией, которая до начала ее царствования оставалась в силе, несмотря на все протесты Ридли и его партии? Быть может, католическая реакция, свирепствовавшая при Марии, обострила чувствительность протестантов к любым рецидивам римско-католического культа? Можно также предположить, что королева, решившая, несмотря ни на что, сохранить обряд возложения рук, посчитала необходимым хоть в чем-то пойти навстречу требованиям противников древних верований и пожертвовала тем из двух целительных обрядов, который в меньшей степени способствовал укреплению королевского престижа, ибо не позволял государю проявлять свою чудотворную силу прямо на глазах у страждущей толпы.

«Исцелять» же золотушных Елизавета не прекращала никогда[718]. Она свято хранила верность традиционному церемониалу и ограничилась лишь тем, что исключила из литургии молитву, где упоминались Дева Мария и святые, а также, по всей вероятности, приказала перевести латинский текст, на котором шло богослужение в прошлые века, на английский[719]. Мы не располагаем источниками, из которых можно узнать точное число больных, прибегавших к ее помощи; однако, судя по всему, она пользовалась своим чудесным даром с большим успехом[720], встречая, впрочем, сильное сопротивление. Сдержанный скептицизм некоторых вольнодумцев, таких, как Реджинальд Скот, который, находясь под непосредственным влиянием итальянских философов, сделался одним из первых в Англии противников веры в колдовство, был не очень опасен[721]. Однако признавать за государыней право творить чудеса отказывались две группы гораздо более влиятельных людей: католики, которые считали королеву еретичкой, отлученной от церкви; радикальные протестанты, или, как их в то время начали называть, пуритане, которые из доктринальных соображений, изложенных выше, осуждали обряд, прямо относимый ими к числу суеверий. Следовало защитить древнюю привилегию английский династии от неверующих. Официальные проповедники отстаивали ее с высоты своих кафедр[722], а писатели — в своих книгах. В царствование Елизаветы вышло первое сочинение, посвященное возложению рук, «Трактат о Божьем даре исцеления»; его опубликовал в 1597 г. «смиренный капеллан ее священного величества» Уильям Тукер. Посвященное самой королеве, сочинение это, разумеется, представляет собою дифирамб королевскому чуду; впрочем, написано оно весьма посредственно и вряд ли обратило кого бы то ни было в веру его автора[723]. Пять лет спустя один из хирургов королевы, Уильям Клауэс, позавидовав примеру капеллана, написал в свой черед — на сей раз по-английски, тогда как служитель церкви сохранил верность латыни — «полезный и снискавший одобрение» трактат об исцелении золотушных королями и королевами Англии[724]. Появление защитительных речей такого рода было знамением времени. Старая вера в чудотворную мощь королей отнюдь не умерла в сердцах англичан; однако исповедовали ее далеко не все; вот почему она нуждалась в защитниках и апологетах.

Восшествие на престол Якова I, совершившееся в 1603 г., едва не нанесло этой вере смертельный удар. Любопытно, что этот монарх, который в своих политических сочинениях предстает перед нами как один из самых непреклонных защитников абсолютизма и божественного права королей, отказывался совершать обряд, так явственно обнажавший сверхъестественный характер королевской власти. Этот мнимый парадокс, впрочем, легко объясним. Яков был воспитан в Шотландии, в среде сугубо кальвинистской. В 1603 г. он еще слишком хорошо помнил уроки своих первых учителей; если, однако, несмотря на это, он с самого начала царствования встал на защиту епископата, то лишь оттого, что видел в церковной иерархии самую надежную опору королевской власти; что же касается его религиозных чувств, то они остались неизменными: отсюда его нежелание сотворять так называемое чудо, которое его приучили считать плодом суеверия или обмана. Поначалу он решительно отказался совершать этот обряд[725], а если впоследствии уступил требованиям своих английских советников, то не без отвращения. Папский шпион оставил любопытный рассказ о первом возложении рук, совершенном Яковом I; произошло оно, по всей вероятности, в октябре 1603 г. Церемонии предшествовала проповедь кальвинистского пастора. Затем слово взял сам король, не пренебрегавший, как известно, ни теологическими штудиями, ни практикой церковного красноречия. Яков I рассказал о трудном выборе, перед которым он стоит: либо совершить поступок, который легко можно счесть плодом суеверия, либо нарушить древний обычай, установленный некогда для блага королевских подданных; он поведал, что решился совершить обряд, однако видит в нем не что иное, как своего рода молитву об исцелении больных, обращенную к Господу, молитву, которую он просит вместе с ним вознести к небесам всех присутствующих. Засим он начал возлагать руки на золотушных, «причем, — лукаво добавляет наш информатор, — произнося эту речь, король несколько раз бросал взоры на шотландских пасторов, стоявших рядом с ним, словно прежде обсуждал с ними этот вопрос и теперь ждал от них знаков одобрения»[726].

Мы не знаем, когда именно строптивый чудотворец произвел чистку старинного церемониала. Очевидно, однако, что случилось это очень скоро после его восшествия на престол. Елизавета, подобно ее предшественникам католикам и Генриху VIII, осеняла больные места своих «пациентов» крестным знамением, чем вызывала величайшее возмущение некоторых своих подданных-протестантов[727]. Яков I отказался следовать ее примеру. Он ограничивался тем, что, после того как больные, уже удостоенные прикосновения его руки, проходили перед ним вторично, он — собственноручно или с помощью своих приближенных — вешал им на шею золотую монету; жеста же, слишком явно напоминавшего о старой вере, — крестного знамения, — он при этом не совершал. В то же самое время крест исчез с ангелов, которые он украшал прежде, надпись же на них была преобразована таким образом, чтобы исключить слово «дивно» (mirabile)[728]. Благодаря этим переменам, а также, по всей вероятности, благодаря привычке и постепенному забвению уроков, полученных в юности, Яков I в концов концов стал исполнять обязанности целителя с большой регулярностью и, должно быть, уже без тех красноречивых оговорок, к которым он счел необходимым прибегнуть в первый раз. Впрочем, всерьез он этот обряд, кажется, все равно не воспринимал. Когда в 1618 г. турецкий посол, движимый довольно забавным религиозным эклектизмом, попросил короля прикоснуться рукой к его сыну, страдавшему золотухой, король, по рассказу современника, в просьбе не отказал, но громко рассмеялся[729].

Именно в первые годы царствования этого короля Шекспир впервые представил на сцене своего «Макбета». Пьеса эта была написана в угоду новому монарху: ведь Стюарты считались потомками Банко. Когда в четвертом акте глазам устрашенного Макбета являются, в пророческом видении, потомки его жертвы, последним из восьми королей под звуки гобоев на сцену выходит сам Яков, держа в руке тройной скипетр трех королевств. Поразительно, что в ту же трагедию поэт, как мы видели, счел необходимым включить похвалу чудотворной мощи королей: «A most miraculos work in this good king» (Чудеснейшее дело этого доброго короля).

Что это: намек? завуалированный совет? а может быть, Шекспир просто не был осведомлен о тех сомнениях, которые мучили последнего из потомков Банко, прежде чем он решил заняться этим «чудеснейшим делом»? Точно сказать трудно. Как бы там ни было, здесь, как и во многих других случаях, Шекспир служит верным выразителем народных представлений о жизни. Большая часть нации по-прежнему не могла себе вообразить короля, не наделенного «от Бога» целительным даром. Убежденность подданных монархии была так сильна, что возобладала даже над сомнениями монарха.

Карл I, подобно отцу, совершал возложения рук, причем, будучи воспитан в англиканской вере, относился к этому обряду гораздо более спокойно. Итак, при первых Стюартах позиции сторон определились окончательно. Вера в королевское чудо составляет часть тех полурелигиозных — полуполитических доктрин, которые отстаивают сторонники королевской «прерогативы» и существующей Церкви, иначе говоря, подавляющее большинство жителей страны; верить в чудотворную мощь королей отказываются лишь небольшие группы ревностных поборников новой религии, которые видят в нем прискорбный плод старинных заблуждений и проявление того королевского абсолютизма, к которому они постепенно проникаются ненавистью.

Во Франции, как мы видели, кальвинисты долгое время хранили насчет целительной мощи, приписываемой королям, почтительное — или осторожное — молчание. По правде говоря, подчас само это молчание оказывалось весьма красноречивым; что, например, может быть более выразительным, чем позиция такого человека, как Амбруаз Паре, чей трактат о хирургии, в отличие от всей медицинской литературы того времени, не содержит, даже в главе, посвященной золотухе, каких бы то ни было упоминаний о чудесном исцелении этой королевской болезни?[730] Кажется, впрочем, что — во всяком случае, после начала Реформации — из рядов гугенотов начали раздаваться и протесты более существенные, чем умолчание. Иезуит отец Луи Ришом, рассуждая в своих «Трех речах в защиту католической религии», вышедших в 1597 г., о «даре исцелять золотушных, коим наделены христианнейшие короли французские», возвышает голос против «безверия или бесстыдства неких французских хирургов с дурными руками и нечистой совестью, а равно и неких комментаторов Плиния, клюнувших на приманки Лютера, ибо попытались те и другие клеветами умалить и унизить сие чудо»[731]. Мне не удалось разгадать смысл этих намеков, хотя бесспорно, что Ришом подразумевал совершенно конкретных людей; во всяком случае, очевидно, что он имел в виду авторов-протестантов. Впрочем, вообще реформаты обсуждали эту тему не слишком активно; скорее всего, писатели этого лагеря не стремились обрушивать нападки на одну из самых популярных привилегий королевской власти, ибо, несмотря на все гонения, все еще не теряли надежды удостоиться благосклонного или, по крайней мере, терпимого отношения со стороны этой власти. Самой ожесточенной атаке чудотворную мощь не королей вообще, а одного совершенно определенного короля подвергли представители другого лагеря.

Когда Генрих III окончательно порвал с Лигой, его противники сочли, что по причине своего безбожия он более не достоин владеть чудотворным даром, доставшимся ему в наследство от предков; среди сторонников Лиги ходили слухи, что несколько раз король тщетно возлагал руки на одного из своих приближенных, заболевшего золотухой, — тот и не думал выздоравливать. Каноник Мерье, сочинивший после смерти Генриха III «Трактат о помазании», направленный против Генриха IV, видел в этой «медицинской» беспомощности короля знак, который Господь подал французскому народу: если французы согласятся видеть на французском троне короля, не помазанного должным образом (Генрих IV в ту пору был еще протестантом, а Реймс находился в руках противника), золотушные могут распроститься с надеждой на чудесное исцеление[732].

Беарнец сделался католиком; короновался он, правда, не в Реймсе миром из Священного сосуда, а в Шартре, но — все-таки! — елеем, который, по преданию, некогда вручил ангел святому Мартину; в свой черед новый король принялся совершать возложение рук, и, что бы ни думали на сей счет адепты Мерье, толпы страждущих устремились ко двору. Первая церемония состоялась не сразу после коронации и не в Шартре, а в Париже, в Светлое воскресенье 10 апреля 1594 г., через восемнадцать дней после входа королевских войск в столицу. Парижане не присутствовали при совершении этого обряда с 1588 г., со времен бегства Генриха III; больных явилось великое множество: если верить Фавену, от 600 до 700 человек; если верить де Ту,–960[733]. Впоследствии Генрих IV продолжал по случаю четырех главных праздников: Пасхи, Пятидесятницы, праздника Всех Святых, Рождества, а порой и чаще, жаловать своей целительною милостию золотушных, которые стекались ко двору сотнями, если не тысячами[734]. Короля эта церемония сильно утомляла[735] — подобно всем французским королям, он совершал возложение рук стоя, — однако он и не думал от нее уклоняться. Желая возродить монархию, разве мог он пренебрегать этой важнейшей из королевских обязанностей? Чтобы укрепить авторитет власти, расшатанный долгими годами гражданской войны, административных мер было недостаточно; следовало укреплять в сердцах подданных уважение к династии и веру в законность царствующего монарха, а одним из самых надежных орудий для этого укрепления и одним из самых убедительных доказательств этой законности служило наследственное чудо. Именно поэтому Генрих IV не ограничился регулярным совершением чудесного обряда; он и его окружение начали вести последовательную пропаганду чудотворного королевского дара.

Началось все с книги: в 1609 г. лейб-медик короля Андре Дю Лоран опубликовал с посвящением своему повелителю трактат «Чудесный дар исцелять золотуху, данный от Бога одним только королям христианнейшим», — пространную защитительную речь, о содержании которой исчерпывающее представление дает название одной из глав: «Чудесный дар исцелять золотуху, ниспосланный королям Франции, имеет природу сверхъестественную и происходит не от Дьявола… Дар сей есть чистый дар Божий»[736]. Сочинение Дю Лорана, судя по всему, имело большой успех; оно было несколько раз переиздано и переведено с латыни[737]. «Не ведаем мы, — писал в 1628 г. Ги Патен в латинском стихотворении, предваряющем одно из новых изданий сочинения Дю Лорана, — что обличает оно с большей яркостью, славу ли короля, ученость ли писателя». Однако толстые книги читают далеко не все; следовало также подумать и о более широкой публике, предпочитающей рассматривать картинки. Гравер П. Фиран — фламандец, обосновавшийся на улице Сен-Жак под вывеской «Печатание эстампов», — примерно в то же самое время, когда появилась книга Де Лорана, выпустил в продажу эстамп, изображающий во всех подробностях церемонию возложения рук[738]. Король идет вдоль цепи коленопреклоненных больных; за ним следуют лица, ведающие раздачею милостыни; королевский медик поддерживает голову каждого больного в тот момент, когда рука короля прикасается к его ранам; церемония происходит под открытым небом, среди зданий немного громоздкой архитектуры, в окружении большого числа военных. Под гравюрой напечатана длинная надпись, прославляющая королей вообще, ибо они суть «ожившие подобия Божества», и христианнейшего короля с творимыми им чудесами в частности; оканчивается она следующим образом: «Простите же мне, читатели, мою смелость, опорою служит мне поддержка великого Короля, а охраною пламенное желание узреть дивные чудеса, кои творит Великий Господь»[739]. «Поддержка великого Короля»: я полагаю, что эти слова следует понимать буквально, тем более что из других источников мы знаем: Фиран неоднократно служил своим резцом монархической пропаганде[740]. Главный королевский врач и гравер каждый на свой лад проводили одну и ту же политику — прославляли чудеса, творимые монархом, и тем самым укрепляли монархию.

Таким образом, во Франции, как и в Англии, по окончании борьбы, ведшейся в XVI столетии, старая вера в сверхъестественный дар королей в очередной раз — по крайней мере внешне — восторжествовала. Вера эта составляла один из элементов той общей веры в монархию, которая в абсолютистской Франции при Людовике XIV расцвела пышным цветом, а в Англии, напротив, не сразу, но постепенно исчезла полностью, уничтоженная в ходе новой политической и религиозной драмы. Именно об этой вере в монархию надлежит нам теперь сказать несколько слов: иначе живучесть чудотворной мощи королей может показаться необъяснимой.


§ 3. Абсолютизм и сакральность королевской власти; последняя легенда французского монархического цикла[741]

Образ действий и чувствований на политическом поприще, отличавший большинство французов во времена Людовика XIV, кажется нам весьма удивительным и даже шокирующим; то же самое можно сказать об английском общественном мнении во времена Стюартов. Мы плохо понимаем ту истовость, с какой люди того времени поклонялись королевской власти и королям; мы с трудом удерживаемся от того, чтобы не увидеть в этом поклонении плод низости и подобострастия. Наше неумение понять столь важную особенность умонастроения эпохи, которая, однако, так хорошо знакома нам из литературы, связана, быть может, с тем, что слишком часто мы изучаем отношение тогдашних людей к власти лишь по трудам знаменитых теоретиков. Абсолютизм — некое подобие религии; меж тем разве тот, кто знает религию лишь из богословских трудов, не остается в неведении относительно ее животворных истоков? Метод этот тем более опасен, что зачастую великие творцы доктрин выражают мысли и чувства своей эпохи далеко не в чистом виде; полученное ими классическое образование внушило им, наряду с любовью к логическим доказательствам, непреодолимое отвращение к какому бы то ни было политическому мистицизму; они опускают или затеняют все те взгляды своего окружения, которые не поддаются рациональному изложению. Это касается, в частности, Боссюэ, который обязан аристотелевскому учению, впитанному непосредственно или из святого Фомы Аквинского, почти так же сильно, как и Гоббсу. Подчеркнем, насколько разителен контраст между «Политикой, извлеченной из Священного Писания», в сущности столь рассудительной, и отношением ее автора (не отличающегося в этом смысле от своих современников) к монарху — отношением, чрезвычайно близким к исступленному поклонению; все дело в том, что между абстрактным государем, которого рисует нам этот высокоученый трактат, и государем-чудотворцем, помазанным в Реймсе небесным елеем, в могущество которого Боссюэ искренне верил и как священник и как верноподданный, — между этими двумя государями пролегает пропасть[742].

Итак, не будем заблуждаться. Чтобы понять как следует даже самых прославленных теоретиков монархии, необходимо знать, каковы были в их время коллективные представления, унаследованные от предшествующих эпох, но с годами не утратившие власти над умами; ибо, если продолжить только что предложенное мною сравнение, теоретики эти, подобно богословам, занимались тем, что придавали ученую форму мощнейшим чувствам, которые испытывали окружавшие их люди и которыми — более или менее бессознательно — были проникнуты и они сами. Гоббс ставит веру подданных в зависимость от решений государя; оперируя выражениями, достойными сторонников империи XI века, он пишет: «хотя короли и не облечены священническим саном, однако ж нельзя назвать их и чистыми мирянами, лишенными права творить церковный суд»[743]. Чтобы понять глубинное происхождение этих идей, недостаточно объяснить их социальным пессимизмом и политическим индифферентизмом Гоббса; недостаточно даже вспомнить, что этот великий философ был подданным страны, государь которой официально именовался: «верховный правитель королевства в делах как мирских, так и духовных, или церковных»; все дело в том, что за этими идеями различимы старинные представления о сакральности королевской власти. Когда Гез де Бальзак утверждает, что «особы Государей, кто бы сии ни были, для нас суть священны и неприкосновенны», или когда он говорит об «отпечатках перста Божьего», которыми отмечены короли[744], то разве не выражает он в несколько приглаженной форме то же самое чувство, которое в течение стольких столетий заставляло несчастных золотушных устремляться ко двору французского короля изо всех уголков Франции?

Вместо того чтобы постоянно интересоваться, что думали прославленные корифеи мысли, историк с гораздо большей пользой обратится к чтению авторов второго ряда, перелистает краткие очерки монархического государственного права или похвальные слова монархии — трактаты о королевском величии, рассуждения о происхождении и могуществе королевской власти, панегирики геральдическим лилиям — все те сочинения, каких в XVI и XVII веках было создано множество. Не то чтобы это чтение сулило исследователям особенные интеллектуальные наслаждения. Как правило, произведения такого рода не блещут идеологической глубиной. Жан Ферро, Клод д'Альбон, Пьер Пуассон де ла Бодиньер, Дю Буа, Луи Роллан, отцы Ипполит Ролен или Балтазар де Риез — все эти имена (список которых без труда можно было бы продолжить), пожалуй, не способны послужить украшением истории социальной философии; даже Шарль Грассай, Андре Дюшен и Жером Биньон, хотя и были мыслителями куда более почтенными, также вполне достойны постигшего их забвения[745]. Однако сочинения такого рода обладают тем преимуществом, что, по причине своей посредственности, а порой даже грубости, дают очень точное представление о народном видении мира. И если даже относительно некоторых из них возникают подозрения, что они написаны наемными памфлетистами, более заинтересованными в том, чтобы заработать деньги, чем в том, чтобы развить некую идею, — тем лучше для нас, ведь мы изучаем чувства, владевшие обществом, а эти профессионалы пропаганды, конечно, с особенной охотой прибегали именно к тем аргументам, на которые наиболее живо реагировали читательские массы.

Идеи, которые чаще всего проповедуют роялистские публицисты XVI и XVII веков, зачастую кажутся банальными всякому, кто хотя бы отчасти знаком с литературой предшествующих эпох. Удивить они могут лишь того, кто не различает в них следов средневекового прошлого; когда речь идет о политических доктринах, да и вообще о любой истории, не стоит принимать чересчур всерьез традиционную — восходящую к гуманистам — мысль о том, что около 1500 г. в Европе произошел резкий культурный слом. Представление о сакральности королевской власти, столько раз утверждавшееся писателями Средних веков, остается неоспоримой, постоянно подчеркиваемой истиной и в Новое время[746]. То же относится и к представлению о квазисвященстве королей, хотя здесь единодушие было не таким полным.

Этот вопрос всегда вызывал колебания даже у самых пламенных роялистов. Со временем, насколько можно судить, колебания эти становились все сильнее. Грассай, столь проникнутый сознанием величия французской монархии, столь расположенный верить всем легендам, созидавшим ее чудесный ореол, полагает, однако, необходимым подчеркнуть, причем не один раз, что король, несмотря на все свои церковные привилегии, в сущности является особой сугубо мирской[747]. Позже, после Тридентского собора, в Европе — во всяком случае в католической Франции — началось укрепление церковной дисциплины и была проведена жесткая граница между клириками, живущими по уставу (regulares), и мирянами; отсюда более острое, чем прежде, нежелание многих авторов смиряться с неопределенным статусом короля, который считается почти священником, однако не является таковым. Впрочем, старые представления, лежавшие в основе стольких обычаев и обрядов, сохранили, несмотря ни на что, многочисленных адептов даже в рядах духовенства. «Величие королей Франции, — пишет в 1597 г. епископ Эврё Робер Сено, — природу имеет не вполне мирскую. Доказательств тому имеем мы множество: во-первых, помазывают сих королей святым елеем, доставленным с самого Неба, во-вторых, владеют сии короли данной от Бога благодаря предстательству святого Mapкуля привилегией — даром исцелять золотушных… наконец, обладают они правом регалии, в особенности же регалии духовной, включающей в себя, как видим мы повсеместно, право своею властью распределять церковные бенефиции»[748]. По мнению Андре Дюшена, высказанному в 1609 г., «великие короли наши… испокон веков почитались не чистыми мирянами, но особами, наделенными и священнической, и королевскою властью разом»[749]. В 1611 г. священник Клод Виллет публикует посвященный литургии трактат, об успехе которого свидетельствуют многочисленные переиздания; сопровождая пространными комментариями обряд коронации и рассматривая подробно некоторые его составляющие: помазание рук, целование блюда для облаток и принятие пожертвований от верующих, а главное, причащение под обоими видами, — он приходит к выводу, что король есть «особа смешанная и церковная»[750]. Еще более четкую формулировку мы находим у высшего духовного лица при особе короля, ведавшего раздачею милостыни, Гийома Дю Пера, который в 1645 г. обосновывал евхаристическую привилегию французских монархов следующим образом: «Причина, каковой можно сие объяснить, заключается, по моему убеждению, вот в чем: хотя короли Франции и не суть жрецы, каковыми были короли язычников… все ж таки они и не чистые миряне и причастны к священству»[751]. А по мнению отца Балтазара де Риеза, который сочинил в 1672 г. длинное и тяжеловесное похвальное слово династии, коронация превращает членов королевского рода в «особ священных и в каком-то смысле священнических»[752].

Те же умонастроения были распространены и среди английских роялистов, свидетельством чего служат слова, которые автор «Eikon Basilike» вложил в уста Карла I, томящегося в темнице; в ответ на отказ позвать к нему капеллана король говорит: «Быть может, те, кои мне в сей услуге отказали, полагали, будто и сам я обладаю священническими полномочиями, необходимыми, дабы исполнить долг мой перед Господом… В самом деле, верую я, что оба служения, королевское и священническое, сьединяться могут в одном лице, как прежде сьединялись они под одним именем»[753].

Аргументами в пользу идеи об изначальной близости двух «служений», неизвестными полемистам предшествующих веков, обогатило монархистов изучение христианских древностей. Византийцы после обращения Константина и даже после того как в 382 г. Грациан отверг традиционный титул великого понтифика, не смогли сразу отказаться о мысли о некоем жреческом, священническом достоинстве, присущем императору. В XVII столетии ученые разыскали остававшиеся неизвестными в Средние века старые тексты, выражавшие эту концепцию. «Да здравствует жрец, басилевс» — восклицали в 451 г. отцы Халкедонского собора, приветствуя Маркиана. Именно это приветствие, узаконенное, по всей вероятности, церемониалом византийского двора, использовал — применив его к Людовику XIV — Дагессо, когда произносил в 1699 г. перед Парижским парламентом «Заключение о принятии Буллы против Изречений святых»: «вместе король и священник — так гласят решения Халкедонского собора»[754]. Особенную ценность представляло в этом отношении созданное Евсевием Кесарийским и в Новое время неоднократно переиздававшееся «Житие императора Константина», включавшее в себя знаменитые слова о том, что император есть «τών έϰτόϛ δπό Θεοΰ ϰϰΘεσταμένοϛ έπίσϰοποϛ», — слова, которые обычно переводили — верно или неверно, для нас в данном случае неважно, — как «внешний» или «наружный» епископ[755]. Начиная с XVII века вошло в привычку применять эти слова к королю Франции[756].

Таким образом возрожденческая эрудиция продлевала жизнь этим остаткам язычества, укрывшимся под маской христианства. Ни в одну эпоху квазибожественная сущность королевской власти и даже самой особы короля не подчеркивалась так четко и даже, можно сказать, так резко, как в XVII столетии: «Итак, о сын мой, — напутствовал английский король Яков наследного принца, — первейшая ваша обязанность — научиться знать и любить Господа, коему обязаны вы двояко: во-первых, потому, что соделал он вас человеком, во-вторых, потому, что соделал он вас малым богом, призванным воссесть на троне и царить над людьми»[757]. Жан Саварон, президент и наместник Овернского сенешальства, именовал монархов Богами во плоти[758]; Андре Дюшен — «Богами на земле»[759]. 13 ноября 1625 г. епископ Шартрский, выступая от имени Собрания духовенства, изъясняется следующим образом: «Итак, подобает знать, что, помимо всеобщего согласия народов и наций, пророки возвещают, апостолы подтверждают, а мученики возглашают, что короли поставлены от Бога; да и этого мало, а знать еще подобает, что сами они суть Боги, и сие не вымысел льстивых языческих угодников, но истина неоспоримая, Священным Писанием столь явственно проповедуемая, что всякий, кто ее отрицать станет, в грех впадет богохульства и святотатства…»[760] Можно было бы привести множество других примеров, вплоть до названия роялистского памфлета времен Фронды: «Образ Государя, или Славный портрет, на коем изображены Смертные Божества»[761]. «Вы суть боги, и если вы умираете, власть ваша пребывает бессмертной», — воскликнул Боссюэ, произнося в Лувре в Вербное воскресенье 1662 г. проповедь об «Обязанностях королей»[762]; слова эти, по всей вероятности, не удивили никого из тех, кто слушал в тот день проповедника: сегодня такие речи кажутся нам удивительно дерзкими и даже святотатственными, в ту же пору они звучали совершенно банально.

Нетрудно догадаться, из каких источников черпали писатели и ораторы подобные мысли. Прежде всего, из Библии. Два стиха из Псалма 82: «Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего — все вы. Но вы умрете, как человеки», — все единодушно относили к королям. К стихам этим прибегает не только Боссюэ в процитированной мною проповеди, но и Кальвин в своем «Комментарии на Псалмы»[763]. И это еще не все. Образованные люди того времени были воспитаны не на одном лишь Священном Писании, но и на античной литературе. Сколько бы епископ Шартрский ни обличал «вымыслы льстивых языческих угодников», он вынужден был признать, что они были правы, когда приравнивали царей к богам; еще прежде него Клод д'Альбон, объявляя, что «Государь есть больше, чем человек… он — Бог, или по крайней мере, полубог», ссылался на авторитет «древних философов»[764]. В этом случае ученые воспоминания в очередной раз заставляли ревностных христиан изъясняться на языке наполовину языческом. Здесь уместно вспомнить то, что Иоанн Солсберийский, великий гуманист XII века и одновременно один из наиболее энергичных защитников главенства духовного начала над светским, говорил о римлянах: «Народ сей изобрел слова, коими пользуемся мы, дабы лгать повелителям нашим»[765]. Это влияние порой давало себя знать уже в Средние века. В конце XII века Готфрид из Витербо, обращаясь к императору Генриху VI, восклицал: «Ты Бог, из рода богов происходящий»; Готфрид был педант, достойный соперник своего соотечественника и современника Пьетро из Эболи, который имел привычку именовать того государя «Юпитером Громовержцем», а его супругу «Юноной»[766]. Примерно столетием позже Эгидий Колонна называл королей «полубогами»[767]; Эгидий также хорошо знал античную словесность; именно знакомство с нею заставило этого автора, относившегося к мирской власти весьма скептически, употребить термин, противоречащий всей его политической системе. Впрочем, в конечном счете подобные отклонения в Средние века встречались довольно редко; следует признать, что подобное злоупотребление именем Божьим стало правилом лишь в XVII веке. Разумеется, не следует преувеличивать тяжесть словесных прегрешений такого рода; они слишком многим обязаны литературным воспоминаниям, чтобы мы могли принимать их совершенно всерьез. Тем не менее не следует и преуменьшать их значение; слова никогда не бывают совсем независимы от вещей. Поразительно, что в эпоху триумфа веры люди постоянно употребляли выражения, которые их предки почти единодушно сочли бы проявлениями идолопоклонничества. Можно себе представить, что сказал бы Григорий VII о речи епископа Шартрского![768]

В конце XVI века и начале следующего столетия, когда религиозные войны были в разгаре, наступил момент, когда старый спор между regnum и sacerdotium должен был, казалось, вот-вот разгореться с новой силой; полемика между Беллармино и Яковом I Английским представляет собою как бы последний отзвук григорианских времен[769]; то же самое относится и к долгой дискуссии между теологами относительно тираноубийства. Однако в целом духовенство, в особенности духовенство французское, становилось все более и более терпимым к идее сакральности королевской власти. Церковь склонялась к тому, чтобы видеть в претензиях королей на святость не столько покушение на привилегии духовенства, сколько проявление почтения к религии. Ни одному католику не пришло бы теперь в голову осудить королевское чудо по соображениям богословским. В 1572 г. испанский священник, ревностный поборник ортодоксального учения, блаженный Луис Гранадский в своем «Введении к Символу Веры», затем многажды переизданном и переведенном, совершенно непринужденно, как некогда Бредвардин, упомянул в числе чудес своего времени «дар королей французских исцелять недуг заразный и неизлечимый, название коему золотуха», и посвятил ему довольно пространное рассуждение[770]. Дело дошло до того, что в 1547 г., когда распри с Карлом V заставили папу Павла III выказывать благосклонность к Валуа, святой отец открыто признал подлинность этого «дара»; в булле об основании Реймсского университета, датированной 5 января этого года, он восхваляет «город Реймс, где над христианнейшими королями совершает архиепископ помазание святым елеем, а с ним обретают короли и дар небесный — дар исцелять недужных»[771].

Впрочем, в разные эпохи писатели оценивали этот чудесный дар по-разному. В XVI. веке все или почти все апологеты королевской власти, от Венсана Сиго при Людовике XII или Грассая при Франциске I до Форкателя при Генрихе III, отводят ему в своих трудах почетное место[772]. В XVII веке, напротив, вопрос о целительном даре становится пробным камнем, помогающим отличить один от другого два разряда, на которые делится вся политическая литература эпохи абсолютизма: первый из них можно назвать литературой философической, а второй — популярной. Авторы, подвизающиеся на поприще популярной литературы, — такие, как Арруа, Ипполит Ролен, Мембур, — охотно рассуждают о целительном даре королей, ибо видят в нем аргумент, способный как нельзя лучше поразить воображение читателей. Авторы, создающие произведения, которые следует отнести к литературе философической, о целительном даре предпочитают не упоминать. Ни Гез де Бальзак в «Государе» или «Аристиппе», ни Боссюэ в своих основных произведениях не единым словом не намекают на исцеления, совершенные королями. Можно ли сказать, что причина тому — их скептицизм? Конечно же, нет. В молчании этом следует видеть всего лишь одно из многих следствий того отвращения, которое испытывали эти мыслители ко всему, что нельзя объяснить рационально. Однако для будущей судьбы возложения рук такой подход представлял собой симптом весьма угрожающий. Конечно, в великое чудо исцеления золотушных продолжали в ту пору верить люди почти всех сословий — в частном письме Боссюэ упоминает о нем как о вещи совершенно очевидной, — но при всем том говорить об этом чересчур популярном веровании было как бы стыдно; пройдет время, и станет стыдно в него верить.

Мы уже видели, что, в согласии с древней традицией, Павел III считал источником целительного дара помазание и, в особенности, чудесный елей из Священного сосуда. Таким образом дар этот, в принципе остававшийся слегка подозрительным, как бы освящался обрядом всецело христианским. Возражали против этого подхода лишь наиболее рьяные сторонники святого Маркуля: да и те, как мы знаем, очень скоро капитулировали. Среди самых пламенных роялистов никто уже и не думал оспаривать роль помазания в обретении целительного дара. Вероятно, все теоретики этого лагеря соглашались в том, что коронация представляет собою, как говорил Айян, не более чем «церемонию, исполненную благоговения», которая отнюдь не «затрагивает» «оснований верховной власти» и без которой король все равно «остался бы королем»; обстоятельства, сопутствовавшие воцарению Генриха IV, дали политическим писателям повод лишний раз обнародовать эту доктрину, ставшую официальной догмой[773]. Никто не желал признавать, что королевское достоинство зависит от церковного обряда. Однако когда дело доходило до чудотворной мощи, политики-роялисты выказывали меньшую щекотливость. Генрих IV стал королем гораздо раньше, чем совершилась его коронация; однако возложением рук он до коронации не занимался. Он не побывал в Корбени, ибо доступ туда в момент коронования был ему заказан; очевидно, что для того чтобы начать исцеления, он нуждался не в предстательстве святого Маркуля, но в освящении небесным елеем[774]. В вопросе об источнике королевского чуда, равно как и во многих других вопросах, защитники прав церкви и самые ревностные сторонники королевской власти заключили в XVII веке своего рода перемирие.

Старинные легенды о Священном сосуде, о геральдических лилиях и орифламме по-прежнему имели хождение во Франции. В конце XVI века к традиционному циклу прибавилась новая легенда; нам она особенно интересна, ибо речь в ней идет о первом исцелении золотушных, честь которого легенда приписывает Хлодвигу.

Согласно повсеместно распространенному мнению, право исцелять сообщала королям коронация; меж тем Хлодвиг, как всем известно, был первым французском государем, помазанным на царство, и притом помазан он был елеем, доставленным прямо с неба; естественно было сделать отсюда вывод, что этот государь, отмеченный Всевышним, был также первым, кто умел облегчать страдания недужных. По правде говоря, удивляет в этой легенде лишь одно — что она возникла так поздно[775]. Обязана она своим возникновением таланту краснобая-южанина. Репутация, которой Этьенн Форкатель, родом из Безье, пользуется среди историков юридической науки, оставляет желать лучшего по той причине, что профессора из Тулузы предпочли его Кюжасу, когда этот последний, смущавший традиционалистов-правоведов своими новыми методами, пожелал получить кафедру на тулузском Факультете права. «Глупец, неспособный учить», «homine insulso et ad docendum minus idoneo», — говорит о Форкателе биограф Кюжаса, Папир Массой[776]. Как бы там ни было, ясно, что мыслил Форкатель малооригинально, а писал смутно и бессвязно, свидетельством чему его «Трактат о господстве и философии французов», выпущенный впервые в 1579 г. Книга эта, несмотря на свою посредственность, выдержала несколько изданий[777]. Больше того: именно Форкателю, кажется, принадлежит честь создания той истории о Хлодвиге-чудотворце, которой суждена была впоследствии столь шумная слава. Подобно писателям XVII века, ссылающимся на эту историю, я пытался отыскать упоминание о ней в каких-либо текстах, предшествующих форкателевскому, но преуспел так же мало; приходится признать, что история эта явилась на свет в полном боевом вооружении прямо из головы изобретательного Форкателя. Вот ее краткий пересказ[778]. У Хлодвига был горячо любимый щитоносец; человек этот, которого звали Ланисет — видно, что знакомство нашего автора с ономастикой меровингской эпохи носит весьма поверхностный характер, — заболел золотухой; тщетно он прибегал к самым разным лекарствам, в том числе к средству, предписанному Цельсом, который рекомендовал страдающим золотухой съесть змею. Тут Хлодвигу приснился сон: в этом сне он излечил Ланисета одним прикосновением руки, и в это же самое время комната наполнилась ярчайшим сиянием. Проснувшись и возблагодарив Господа, он в самом деле прикоснулся рукой к язвам щитоносца, после чего тот немедленно выздоровел[779]. Так впервые проявился чудесный дар, перешедший от Хлодвига к его сыновьям, а затем ко всем его преемникам. Потрясающий успех этой посредственной побасенки свидетельствует о том, насколько нуждались умы в чем-то подобном. Уже в 1597 г. ее повторяет каноник Мерье[780]. Очень скоро она становится для всех апологетов королевской власти общим местом и даже более того — догматом веры[781]; конечно, хорошие историки, вроде Дю Пера или Сципиона Дюплекса, ее опровергают[782], но кто их слушает? Несмотря на возражения Дю Пера, врач Дю Лоран включает эту историю в свой знаменитый трактат об исцелении золотухи, который очень скоро приобретает немалый вес в ученом мире[783]. История о Хлодвиге-чудотворце пересекает границы; в 1628 г. ее приводит в своей книге один испанский историк[784]. Она прочно занимает место в легендарном наследии Франции и пользуется неподдельной любовью французов. Автор маленькой книжки под названием «Приписки к завещанию, оставленному Людовиком XIII, королем Франции и Наварры, своему возлюбленному старшему сыну…», которая вышла в свет во время несовершеннолетия Людовика XIV, разворачивая перед читателем любопытную программу патриотических празднеств, предлагает назначить одно из них на «второе воскресенье после Пасхи», дабы «в сей день возблагодарить Господа за дар, ниспосланный святому Хлодвигу (sic!) и всем королям Франции, даровал же он им Священный сосуд и умение исцелять золотуху»[785]. Немного позже Демаре де Сен-Сорлен, сочиняя свою грандиозную национальную и религиозную эпопею «Хлодвиг, или Франция христианская», не преминул пустить в ход столь прекрасный эпизод; и если он слегка видоизменил его, дабы придать вящую остроту повествованию, в сущности перед нами все та же побасенка, которой мы обязаны фантазии Этьенна Форкателя[786]. Тулузский юрист, который, очевидно, очень мало заботился не только о научной точности своих рассуждений, но и об элементарной порядочности своего поведения, дерзнул предложить публике легенду, которая послужила необходимым завершением цикла легенд о чудотворной королевской власти. Можно было бы удивляться успеху этой выдумки, если бы история других легенд этого же цикла не доказывала, как легко принимается на веру чей-то вымысел, если вырастает из коллективных представлений[787].

Но гораздо лучше, чем все рассуждения публицистов и даже чем все легенды, могущество чудотворной королевской власти доказывается популярностью королевского чуда во Франции в XVII веке и ролью, которое оно сыграло в английских гражданских войнах того же столетия.


§ 4. Исцеление золотушных посредством возложения рук в эпоху французского абсолютизма и первых гражданских войн в Англии

Во французской монархии XVII века обряд возложения рук окончательно завоевал себе место среди торжественных церемоний, призванных подчеркнуть величие государя[788]. Людовик XIII и Людовик XIV совершали этот обряд в дни всех великих праздников: на Пасху, в день Пятидесятницы, на Рождество или в первый день Нового года, иногда на Сретение, Успение и в праздник Всех Святых[789]. Если церемония проходила в Париже, королевский прево извещал о ней за несколько дней на всех перекрестках с помощью глашатаев, а также посредством афиш; до нас дошли несколько таких объявлений времен Людовика XIV[790]; вот текст одной из афиш, которые тогдашние зеваки в дождь и в ведро читали на стенах домов родного города: «Именем короля и господина маркиза де Сурша, королевского прево. Доводится до всеобщего сведения, что в ближайшее воскресенье, в праздник Пасхи, совершит Его Величество над больными золотухой обряд возложения рук, и произойдет сие в 10 часов утра в галерее Лувра, сообщается же сие того ради, чтобы не остался никто в неведении и все, страждущие сим недугом, явились бы к месту совершения обряда, ежели будет на то их желание. Дано в Париже, где Король пребывает, месяца марта дня двадцать шестого, года одна тысяча шестьсот пятьдесят седьмого. К сему: де Сурш.

Объявлено и прочтено на всех перекрестках города Парижа и окрестностей его мною, Шарлем Канто, присяжным глашатаем Его Величества, а также помощниками моими Жаном Дю Босом, Жаком Ле Френом и Этьенном Шаппе, присяжными разносчиками новостей вышесказанного Государя, и расклеено по городу месяца марта дня двадцать шестого, года одна тысяча шестьсот пятьдесят седьмого».


Плакат с объявлением о том, что Людовик XIV будет лечить золотуху в день Пасхи 1657 года.

Само действо происходило в разных интерьерах, смотря по ситуации; в Париже местом совершения обряда становилась, как правило, большая галерея Лувра или — реже — нижняя зала того же дворца; в других городах — залы или дворы замков или дворцов, парки, монастыри или церкви. Поскольку на церемонию приходило очень много народа, она, особенно в жаркую погоду, сильно утомляла короля, тем более в пору его малолетства (это, в частности, касается Людовика XIII в начале его царствования[791]); однако государь уклонялся от исполнения этого своего долга лишь под предлогом серьезного недомогания; он жертвовал собою ради здоровья подданных. Больных к королю не допускали лишь в те периоды, когда в стране свирепствовала эпидемия, — из страха, как бы зараза не перекинулась на короля[792]. Больные, однако, продолжали приходить: «Докучают они мне без меры. Толкуют, что королям чума не страшна… Думают, что я король не живой, а карточный», — говорил малолетний Людовик XIII, которого эта «докука» приводила в ярость[793]. Дело в том, что чудотворный дар нимало не утратил своей былой популярности; мы располагаем некоторыми цифрами, относящимися к царствованиям Людовика XIII и Людовика XIV (эти последние, как правило, менее точны); они не уступают тем цифрам, которые относятся к более ранним эпохам; за один день король принимал несколько сотен, а порой и больше тысячи больных; в 1611 г. 2210 человек за весь год, в 1620 г. — 3125 человек, на Пасху 1613 г. 1070 человек за один раз[794]; 22 мая 1701 г., в день Троицы — 2400 человек[795]. Когда, по той или иной причине, регулярная периодичность нарушалась, наплыв толпы на первой церемонии после перерыва оказывался поистине ужасающим; на Пасху 1698 г. приступ подагры помешал Людовику XIV совершить возложение рук, поэтому на Пятидесятницу к нему явились целых три тысячи золотушных[796]. В 1715 г., в субботу 8 июня, накануне Пятидесятницы, в «день великой жары», король, стоявший уже одной ногой в могиле, в последний раз исполнил свой долг целителя; он возложил руки почти на 1700 человек[797].

Как и прежде, окрестности королевского дворца заполняла в назначенные дни толпа, состоявшая из людей самых разных национальностей; слава французского чуда, как и в прошлые века, распространялась далеко за пределы королевства. Если верить отцу Мембуру, «власть» короля-чудотворца вообще не признавала никаких природных границ, ни «гор, именуемых Пиренеями либо Альпами, ни Рейна, ни океана», ибо «сама природа королю подчинялась»[798]. Очевидец возложения рук Жозюэ Барбье, находившийся в июне 1618 г. при дворе в Сен Жермен-ан-Лэ, оставил живописную картину всего этого разномастного народа, «испанцев, португальцев, итальянцев, немцев, швейцарцев, фламандцев и французов», которые в день Пятидесятницы, выстроившись «вдоль главной аллеи под сенью дерев», ожидают появления юного короля[799]. Представители духовенства просили об исцелении наравне с мирянами; нам известны по меньшей мере три португальских иезуита, которые в эту пору прибыли во Францию специально для того, чтобы удостоиться королевского прикосновения[800]. Порой распространению этой всемирной славы способствовали изящные искусства. Когда жители Болоньи посещали дворец, служивший резиденцией городским властям, им достаточно было поднять глаза к потолку, чтобы вспомнить об удивительной власти короля «над природой». Между 1658 и 1662 гг. кардинал Джероламо Фарнезе, легат, правивший этим городом, приказал украсить галерею старого дворца фресками, выполненными в помпезном театральном стиле болонской школы: так были написаны восемь больших композиций, каждая из которых изображала эпизод — реальный или легендарный — из истории старого города; член старого княжеского рода, который в ту пору довольно тесные политические узы связывали с Францией, кардинал Фарнезе очень кстати вспомнил, что в 1515 г. Франциск I предстал перед жителями Болоньи в роли чудотворца; благодаря этому на правой стене дворцовой залы и по сей день можно увидеть фреску работы Карло Чиньяни и Эмилио Таруффи, на которой король дотрагивается рукой до шеи коленопреклоненной женщины, а вокруг, умело расположенные живописцами согласно законам классического искусства, стоят, выпрямившись во весь рост, или сидят на корточках пажи, военные и больные[801].

Среди иностранцев, которые являлись к королю Франции за исцелением, самый многочисленный разряд составляли испанцы. Словно для того, чтобы вознаградить их за усердие, распорядители церемонии, расставляя больных по порядку, ставили страждущих, прибывших из-за Пиренеев, в первый ряд[802]. Впрочем, поскольку вообще французы относились к испанской нации без особой симпатии, чрезвычайное рвение испанцев нередко становилось предметом насмешек. Известно, говорили в царствование Людовика XIII политики и протестанты, отчего во времена Лиги Беллармино, Коммоле и прочие светочи Ордена иезуитов так сильно стремились отдать Французское королевство во власть испанской династии: они поступали так из милосердия, дабы облегчить этому золотушному народу доступ к своему штатному лекарю[803]. Другие шутники повторяли историю, которой в день раздачи наград отец Мембур позабавил учеников руанского коллежа: один из испанских знатных сеньоров заболел золотухой; он знал, что излечить его может только прикосновение руки французского короля, но из гордости не хотел признаться ни в своем нездоровье, ни, главное, в том, что верит в могущество вражеского государя; поэтому, скрыв под кирасой и широкими — по тогдашней моде — брыжами шею, обезображенную болезнью, он отправился — якобы как простой посетитель — в Фонтенбло, где в ту пору пребывал Генрих IV; король обнял гостя, дабы выказать свое благорасположение, и тот выздоровел[804]. Однако дальновидные политики относились к делу гораздо более серьезно; они использовали широко известные чувства испанских больных как средство пропаганды. Во времена Ришелье один публицист из французской партии в Каталонии, уговаривая своих соотечественников взять сторону Бурбонов, ссылался в качестве аргумента на королевское чудо[805].

Эта европейская слава французской династии немало тревожила династии-соперницы. Что могло быть более лестным для Бурбонов, чем эти тревоги, выражавшиеся в ожесточенных нападках писателей, чьи услуги оплачивал австрийский королевский дом? Все эти памфлетисты, особенно многочисленные в первой половине XVII столетия, выказывали чрезвычайную озабоченность чудесной привилегией французских королей; нередко они принимались утверждать, что сходной привилегией обладают и их повелители — венские или мадридские Габсбурги, хотя основывались подобные утверждения на воспоминаниях о былых попытках чудотворства, с самого начала вызывавших у современников очень мало доверия, а зачастую и просто на буйной фантазии пишущих; как бы там ни было, авторы эти всеми силами старались преуменьшить значение столь славного в народе целительного дара. Вот довольно любопытный пример подобного состояния умов. В 1635 г. под названием «Mars Gallicus» было опубликовано сочинение некоего происпански настроенного автора, подписавшегося Александр Патриций Арманак; он не отрицает существования французского чуда: как можно отрицать чудо? подобной дерзости ему бы никто не простил; однако он старается доказать, что дар чудотворства дается Господом вовсе не за какие-то заслуги и нимало не связан ни со святостью, ни с каким бы то ни было превосходством того, кому он ниспослан свыше. Валаамова ослица пророчествовала; следует ли из этого, что по причине своего пророческого дара она должна была получить верховную власть над ослиным народом?[806] Рассуждение в сущности вполне ортодоксальное, однако мало кто высказывал его с такой неумеренной резкостью; все дело в том, что под псевдонимом Арманак скрылся суровый теолог, епископ Ипрский Янсений; политическая страсть его подкреплялась определенными представлениями о благодати и божественном произволе, которым впоследствии суждено было наделать немало шума. Впрочем, что бы ни говорили писаки, испанцы по-прежнему прибывали ко двору французского короля и ждали от него исцеления.

Что же касается именитых гостей, прибывавших в Париж, то всем им, включая даже особ лютеранского вероисповедания, полагалось непременно побывать на церемонии возложения рук, считавшейся одной из достопримечательностей столицы, зрелищем, которое, точно так же как месса с песнопением или торжественное заседание Академии надписей, достойны внимания любого приезжего[807].

Итак, историю королевского чуда во Франции в XVII веке следует признать историей чрезвычайно мирной. Разумеется, были люди, в чудо не верившие. Есть немало оснований полагать, что к их числу относились почти все протестанты. Один выходец из протестантской среды, бывший пастор Жозюэ Барбье, в начале царствования Людовика XIII перешедший в католичество и, по всей видимости, желавший извлечь для себя из этой перемены религии как можно больше выгод, не нашел другого способа засвидетельствовать двору свое почтение, кроме как посвятить королевскому чуду сочинение, выдержанное в тонах дифирамбических: «Чудесные свойства священной длани христианнейших французских королей, больных исцеляющей, а еретиков обращающей». В своем сочинении Жозюэ Барбье недвусмысленно обвиняет бывших единоверцев в пренебрежении этими «чудесными свойствами»: ведь они то приписывают так называемые исцеления «дьявольскому наваждению», то вовсе отрицают существование исцелившихся больных[808]. Было бы, разумеется, неправильным утверждать, что до отмены Нантского эдикта и даже после него все без исключения реформаты были враждебны монархии. Существует немало произведений, восхваляющих абсолютную монархию, которые написаны протестантами. «Рассуждение о верховной власти королей», опубликованное в 1650 г. пастором Моизом Амиро и направленное против английских революционеров, «Трактат об абсолютной власти Государей», опубликованный в 1685 г. пастором Эли Мерла, писаны людьми, глубоко преданными — по всей видимости, искренне — своему королю. Однако та монархия, образ которой рисуют своим читателям эти верные слуги короля, — монархия без легенд и чудес, и любовь к ней питается исключительно почтением к Библии, откуда черпается обоснование божественного права государей. Позволительно усомниться в том, чтобы толпа могла в течение долгого времени питать пылкую и слепую преданность королю, не находя поддержки в чудесах и мистике, — а ведь именно эту поддержку отнимал у нее кальвинизм. Моиз Амиро положил в основу своего «Рассуждения» библейскую мысль о том, что Господь хранит своих помазанников; однако слова эти, исполненные такого большого смысла для верующих простолюдинов, которые в день коронации присутствовали при помазании их повелителя небесным елеем, принесенным некогда чудесной голубкой, производили, пожалуй, куда меньшее впечатление на людей вроде самого Амиро, которые не только не признавали за реймсским елеем сверхъестественных свойств, но и вообще отрицали под действием своей религии какую бы то ни было эффективность помазания как такового и приписывали ему значение исключительно символическое[809]. В этом смысле Жозюэ Барбье был, возможно, не так неправ, когда утверждал, что между реформатской религией и монархическим чувством, во всяком случае таким, какое питали обычно во Франции XVII века пылкие роялисты, существует некая несовместимость.

Даже при дворе далеко не все принимали королевское чудо абсолютно всерьез. Не кто иная, как невестка Людовика XIV герцогиня Орлеанская, впрочем воспитанная в протестантской вере, осмелилась в частном письме — написанном, правда, после смерти Великого Короля, — высказать свое мнение на сей счет: «Здесь верят также, что седьмой сын прикосновением руки может излечивать золотуху. Что до меня, я полагаю, что прикосновение его ровно столько же действия оказать способно, сколько и прикосновение руки королевской», — следует понимать, что никакого толку не бывает ни от того, ни от другого[810]. Позже мы познакомимся с мнением Сен-Симона, высказанным, правда, также в царствование другого короля и, быть может, под действием бессознательного следования новым идеям. По всей вероятности, в королевском окружении были и другие люди — особенно из числа либертенов, — которые слабо верили в обряд возложения рук, однако вслух они о своем неверии не говорили. Что же касается до народных масс, то нет никаких сомнений, что их вера в королевское чудо была искренней и абсолютной. Недаром толпы больных устремлялись ко двору в надежде на исцеление. История королевского чуда в Англии в том же XVII столетии оказалась гораздо более бурной.

При Карле I дела, на первый взгляд, обстоят почти во всем совершенно так же, как и во Франции. Возложение рук совершается несколько чаще, чем при дворе Бурбонов. От совершения обряда воздерживаются во время эпидемий или в сильную жару. О днях, когда король будет исцелять золотушных, всех жителей страны извещают заблаговременно с помощью печатных прокламаций[811]. Церемония совершается по литургическому канону, приспособленному Елизаветой и Яковом I к обычаям английской церкви. Среди народа обряд пользуется большой популярностью; точными цифрами, касающимися этого царствования, мы не располагаем, однако по косвенным данным можно судить, что вера в чудо не ослабела, а рвение больных не уменьшилось. Пришлось даже ограничивать их поток, дабы не слишком утомлять короля и не наносить чересчур ощутимых потерь его казне; некоторые больные, однажды удостоившись королевского прикосновения, стремились к повторению этой процедуры, то ли потому, что первый опыт принес недостаточные плоды и они надеялись добиться лучшего результата, то ли просто потому, что рассчитывали вторично получить весьма щедрую милостыню — традиционного ангела, которого вдобавок можно было затем выгодно продать как талисман; дабы исключить подобные злоупотребления, являться на церемонию больше одного раза больным запретили. Поэтому все золотушные, желавшие присутствовать при совершении обряда, должны были сначала получить от пастора и местных представителей власти бумагу, удостоверяющую, что они еще не разу не удостаивались прикосновения королевской руки[812]. В царствование Карла I чудесный обряд сделался полноправным элементом повседневной религиозной жизни страны; 1633 годом датируется характерное нововведение: служба «об исцелении» вошла в состав молитвенника — The boke of Common prayer, — который национальная церковь предписывала иметь всем верующим[813]. Итак, возложение рук в этот период представляет собою чудо, на которое в обществе большой спрос и которое возведено в ранг одного из установлений четко организованного монархического государства[814].

Государство это было не просто монархией, но монархией абсолютной. Во Франции при Людовике XIII и Людовике XIV монархия обнаруживала терпимость по отношению к «седьмым сыновьям», хотя они и составляли королям-целителям серьезную конкуренцию. Правда, при Людовике XIII архиепископ Бордоский Анри де Сурди запретил некоторым лицам — по-видимому, именно «седьмым сыновьям», — притязавшим на звание целителей золотухи, заниматься этим ремеслом в главном городе его епархии; запрещение свое он мотивировал тем обстоятельством, что «привилегия лечить подобных больных возложением рук принадлежит исключительно священной особе нашего христианнейшего короля»[815]. Однако для Франции подобный запрет — вещь совершенно исключительная. В Англии же, напротив, Карл I или его министры объявили конкурентам короля-целителя войну не на жизнь, а на смерть; право лечить золотушных возложением рук имел только король, остальные люди, занимавшиеся подобными исцелениями, рисковали быть обвиненными в оскорблении величества — преступлении, подлежащем рассмотрению знаменитой Звездной палаты[816]: столь обостренная чувствительность свидетельствует, пожалуй, о том, что представители английской абсолютной власти ощущали себя на троне куда менее уверенно, чем Бурбоны.

Впрочем, резоны, по которым Стюарты предпочли оставить за собою монополию на сотворение чуда, понять нетрудно. Короли и их окружение знали наверняка: выздоровевшие больные, убежденные, что своим исцелением они обязаны монархии, будут хранить ей верность. По редкой случайности до нас дошел документ, показывающий, как действовало на человека удачное возложение рук. У одного знатного господина, лорда Пулетта, была дочь — несчастное создание, обезображенное золотухой; лорд отправил ее ко двору; в 1631 г. она удостоилась прикосновения королевской руки, и ей тотчас стало лучше. Представить больную королю любезно вызвался государственный секретарь лорд Дорчестер; после церемонии отец девушки написал ему благодарственное письмо; письмо это, проникнутое подлинным волнением, сохранилось. «Возвращение больной дочери, испытавшей огромное облегчение, — пишет лорд Пулетт, — воскресило больного отца… Великую радость испытал я, узнав, что Его Величество благоволил прикоснуться к бедной моей девочке своими благословенными дланями; тем самым, с Божьей помощью, вернул он мне дитя, каковое так мало я надеялся увидеть вновь, что отдал даже распоряжение о доставлении домой ее трупа… прибыла же она в отчий дом живой и здоровой; состояние ее с каждым днем все улучшается; глядя на нее, вспоминаю я постоянно милостивое Его Величества к ней и ко мне снисхождение и желаю смиренную свою принести ему благодарность»[817]. По всей вероятности, многие менее знатные отцы и матери, чьи голоса до нас не дошли, испытывали те же чувства, какие доверил в тот день бумаге благородный лорд. Пусть радости их были плодом иллюзии; для нас гораздо важнее другое: вполне оценить силу преданности верноподданных своему королю нельзя, если не принимать во внимание подобные излияния признательных сердец. Лорд Пулетт, хотя и происходил из пуританского рода, принял позже сторону короля против Парламента; разумеется, память о сотворенном некогда чуде была не единственной и даже не главной причиной такого решения, однако можно ли поверить, что в тот день, когда он принял это решение, он не вспомнил среди прочего и о маленькой больной, некогда считавшейся безнадежной, но однако же исцеленной царственным лекарем?

Меж тем на смену мирной жизни пришла гражданская война. Вера в чудотворный дар сделалась в эту пору одним из догматов той роялистской веры, от которой отказались сторонники Долгого Парламента, но которая продолжала жить в душе простолюдинов. В 1642 г. Карл I покинул Лондон, где буржуа и ремесленники стакнулись с парламентариями, и обосновался в Оксфорде. Уже в следующем году в Лондоне напечатали и пустили по рукам «смиренное прошение всемилостивейшему Королевскому Величеству от нескольких сотен несчастных подданных его, страждущих тем мучительным недугом, что именуется королевской болезнью». Мы, признаются в этой бумаге золотушные, страдаем болезнью «сверхъестественной», которую можно излечить лишь «силою сверхъестественною, кою таит в себе рука Вашего священного Величества». Мы, пишут золотушные, не можем отправиться к Вашему Величеству в Оксфорд, ибо окружают вас там «многие легионы солдат»; посему умоляем мы Ваше Величество возвратиться в Уайтхолл. Авторы прошения утверждают, что не желают вмешиваться в политику, «ибо довольно с них собственных их несчастий». Поверить этому утверждению трудно. Разумеется, это маленькое сочинение — не что иное, как роялистский памфлет. Авторы его снимают маску, когда признаются в самом конце, что надеются на возвращение короля, ибо ждут от него излечения не только золотушных больных, но и «всего государства, кое чахнет с тех пор, как Ваша Милость покинула свой дворец Уайтхолл, и, подобно нам, избавиться от своих недугов сможет, лишь когда всемилостивейшая ваша особа туда вернется»[818]. Вдобавок Карл I не возвращался в Лондон отнюдь не потому, что не хотел туда вернуться; его возвращения — во всяком случае, в качестве абсолютного монарха — не хотели лондонцы; на них-то и следовало воздействовать. Некоему изобретательному публицисту пришла в голову мысль растрогать жителей большого города, вложив свои собственные слова в уста бедных золотушных больных. По всей видимости, у него были причины для того, чтобы сыграть именно на этой струне.

Сцены, происходившие в то время, когда король находился в заточении, позволяют предположить, что больные золотухой в самом деле сожалели об отсутствии своего обычного лекаря. В феврале 1647 г. шотландцы выдали Карла комиссарам Парламента, которые увезли его на юг; по ходу всего пути следования короля больные стекались к нему, принося с собою монеты — желательно золотые, а в крайнем случае серебряные, — которые государь уже не мог выдавать из собственного кошелька, но которые должен был непременно вешать на шею своим пациентам после возложения рук: ведь без этого, считали больные, обряд не оказал бы должного действия. Комиссары пытались не допускать страждущих к королю — якобы в интересах безопасности самого короля, ибо, утверждали королевские тюремщики, «многие из сих людей на деле больны (не золотухой, но) другими опасными болезнями и потому недостойны приближаться к Его Величеству»[819]. Те же сцены стали повторяться, когда король, по-прежнему лишенный свободы, был помещен в Холмби. Тут палата общин решила положить конец подобному положению дел; был назначенный специальный комитет для сочинения «декларации по поводу так называемого возложения рук, каковую декларацию надлежит распространить в народе, подверженном сему суеверию»[820]. Текст этой прокламации, судя по всему, не сохранился, о чем нельзя не сожалеть: хотелось бы узнать, каким образом ее авторы объясняют причины запрета; это бесспорно пролило бы новый свет на отношение определенных политических кругов к проблеме сакральности королевской власти. Впрочем, у нас есть основания считать, что народные массы эту прокламацию проигнорировали. Авторы так называемого прошения 1643 г. были не слишком далеки от истины, когда называли способность исцелять посредством возложения рук единственной прерогативой, которая принадлежит королю в течение всей жизни и не может быть у него отнята[821]. Когда Карла казнили, ту способность исцелять, какой при жизни короля наделяли его священную руку, стали приписывать его реликвиям, прежде всего платкам, смоченным в его крови[822]. Король-мученик, даже в протестантской стране, все равно рано или поздно превращался в святого.

Позже роялисты утверждали, что Кромвель пытался творить чудеса и, таким образом, присвоить себе даже сверхъестественные привилегии королевской власти[823]; однако это, без сомнения, была просто ни на чем не основанная клевета. При Республике и Протекторате обряд возложения рук в Великобритании не совершался вовсе. Старая вера, однако, не умерла. Карл II, живя в изгнании, продолжал выказывать наследственную чудотворную способность, раздавая больным, ввиду оскудения своей казны, серебряные монеты вместо золотых; недостатка в пациентах у него не было; один хитроумный коммерсант организовывал для английских и шотландских золотушных морские путешествия в Нидерланды, где жил со своим бедным двором принц-изгнанник[824]. Больше того; реликвиям — если позволено называть их этим словом — здравствующего претендента приписывали ту же силу, что и реликвиям покойного короля: считалось, что платок, который Карл II во время бегства в Шотландию после сражения при Вустере прижимал к своему кровоточащему носу, способен излечивать золотуху[825]. Всякому, кто желает понять причины Реставрации 1660 г., полезно помнить об этих фактах; дело, разумеется, не в том, что короля возвратили на трон исключительно для того, чтобы он исцелял золотушных, однако сохранение в народе веры в чудотворный дар изгнанного короля — важный симптом, которым историку, исследующему этот период, не следует пренебрегать.

Не случайно те, кто готовили Реставрацию, желая воскресить в сердцах подданных веру в монархию, не преминули прибегнуть к королевскому чуду. Уже 30 мая 1660 г. Карл II, только что признанный Парламентом, но находившийся еще на иностранной земле, в нидерландском городе Бреда, совершил чрезвычайно пышно обставленный обряд возложения рук[826]; лишь только вернувшись в Англию, он несколько раз совершил тот же обряд в Пиршественной Зале Уайтхолла, куда по этому поводу всякий раз стекались толпы больных[827]. Сторонники королевской власти подогревали народный энтузиазм устными и письменными выступлениями. Сэнкрофт, проповедуя 2 декабря 1660 г. в Вестминстерском соборе, убеждал паству в том, что язвы народа и церкви излечит прикосновение «тех священных рук, коим ниспослал Господь чудесный дар исцеления»[828]. В 1661 г. эта многозначительная аллегория легла в основу весьма многословного и довольно-таки сумасбродного памфлета Джона Берда «Ostenta Carolina»[829]. В 1665 г. из печати вышло небольшое анонимное сочинение, уже впрямую, без всяких метафор, посвященное возложению рук: «Χειρεοχη», или «О совершенном превосходстве и могуществе королевской длани»[830]. Наконец, в 1684 г. настал черед одного из королевских врачей, Джона Брауна, чья «Adenochoidarelogia» представляет собою абсолютный аналог трактата Дю Лорана, написанный, однако, в Англии и на семьдесят лет позже; это пространное рассуждение о целительной мощи государя, подкрепленное логическими доводами и случаями из жизни[831].

Историку не дано читать чужие мысли. Мы никогда не узнаем, что думал сам Карл II о том удивительном даре, который столь охотно приписывали ему его подданные. Не будем, однако, торопиться с обвинениями в скептицизме и жульничестве; это значило бы недооценивать силу династической гордости; вдобавок, некоторая вольность нравов отнюдь не исключает легковерности. Во всяком случае, каковы бы ни были тайные думы короля, из всех своих королевских обязанностей он, пожалуй, относился наиболее добросовестно именно к исполнению чудотворного обряда. Он совершал возложение рук гораздо чаще, чем его французский сосед, как правило — если только не случалось большой жары — каждую пятницу. Церемониал при Карле II остался таким же, каким был при его отце и деде. Единственное изменение заключалось в том, что начиная с 1665 г. монету, выдаваемую больным, заменили медалью, отчеканенной специально для этой надобности и не имевшей хождения в качестве звонкой монеты[832]. В английских нумизматических коллекциях и по сей день довольно часто встречаются эти замечательные золотые медали, украшенные, как и старинные ангелы, с одной стороны изображением святого Михаила, поражающего дракона, с надписью Soli Deo Gloria (Одному Богу Слава. — лат.), а с другой — трехмачтового судна с надутыми парусами; чудом исцеленные бережно хранили эти медали, видя в них своеобразные амулеты; раздавали их в таком большом количестве, что хотя сохранились, конечно, далеко не все, очень многие дошли до нас.

Популярность Карла II как врачевателя мы можем измерить в цифрах. Вот некоторые из них: с мая 1660 г. — когда король начал совершать обряд — до сентября 1664 г., иначе говоря, за четыре с небольшим года король возложил руки приблизительно на 23 тысячи человек; с 7 апреля 1669 по 14 мая 1671 г. — то есть за два года — на 6666 человек, если не больше; с 12 февраля 1684 по 1 февраля 1685 г. — без малого за год, причем год, пришедшийся на самый конец царствования (Карл II умер 6 февраля 1685 г.), — на 6610 человек. Конечно, Браун преувеличивал, когда утверждал в 1684 г., что «больше половины нации удостоилось прикосновения королевской руки и было исцелено Его Священным Величеством с начала благословенной Реставрации»[833]. Однако можно утверждать, не боясь ошибиться, что число золотушных, прошедших перед Карлом II за пятнадцать лет его царствования, равнялось примерно сотне тысяч[834]; среди этих золотушных, если верить Брауну, попадались и иностранцы: немцы, голландцы и даже французы; были среди них (это мы знаем совершенно точно, из вполне достоверных документов) и некоторые американские переселенцы, жители Вирджинии и Нью-Хэмпшира, которые пересекли океан, дабы обрести в Уайтхолле исцеление от мучительного недуга[835]. Впрочем, не может быть сомнения, что большинство пациентов составляли англичане и шотландцы. Одним словом, никогда еще король-чудотворец не имел столь шумного успеха. Долгий перерыв в совершении обряда, вызванный правлением Парламента и Кромвеля, лишь оживил всеобщую веру; больные, долгое время лишенные возможности прибегнуть к сверхъестественному лечению, после возвращения августейшего целителя устремились к нему с невиданной прежде страстью, причем страсть эта отнюдь не была минутной вспышкой; больные, как мы видели, продолжали так же истово искать возможности удостоиться прикосновения королевской руки в течение всего царствования. Вера в чудотворную королевскую власть — та самая вера, которую палата общин в 1647 г. столь пренебрежительно причислила к суевериям, — была еще весьма далека от гибели.

Впрочем, и противники ее не желали складывать оружие. Полемика, которую Браун ведет на страницах своей «Adenochairedologia» с нонконформистами, и рассказываемые им поучительные анекдоты о нонконформистах, обратившихся в роялистскую веру под влиянием чудесных исцелений, — все это достаточно убедительно показывает, что далеко не все относились к королевскому чуду с одинаковым восторгом. В 1684 г. один пресвитерианский пастор подвергся судебному преследованию зато, что дурно отзывался о возложении рук[836].

Тем не менее даже люди, близкие к этому пастору по убеждениям, при необходимости также прибегали к чудотворному средству. В 1680 г. Монмут, побочный сын Карла II, которого виги прочили на роль наследника престола вместо его дяди герцога Йоркского, по их мнению недостойного трона из-за своего католицизма, совершил триумфальную поездку по западным графствам; судя по некоторым свидетельствам, он — хотя и был в ту пору, даже в глазах своих сторонников, всего лишь будущим королем, — уже тогда по крайней мере однажды совершил обряд возложения рук[837]. Когда в 1685 г., по-прежнему оставаясь в лоне протестантизма, Монмут с оружием в руках оспаривал корону у своего дяди, ставшего королем под именем Якова II, он продолжал совершать деяния, подобающие королю, — и в том числе целительный обряд. Именно это, среди прочего, инкриминировалось ему в посмертном обвинительном заключении, составленном магистратами Якова II[838]. В обществе все еще господствовало представление, что истинный король — лишь тот, который умеет творить чудеса.

Тем не менее старый обряд, переживавший таким образом последние всплески популярности, в Англии был уже близок к смерти, а во Франции — к упадку.


Глава шестая. Закат и смерть обряда возложения рук

§ 1. Как люди утратили веру в королевское чудо

Непосредственным поводом, приведшим к окончательному исчезновению целительного обряда, послужили, сначала в Англии, а затем и во Франции, политические революции, однако эти обстоятельства смогли оказать свое действие только потому, что исподволь, почти незаметно представители обоих народов — по крайней мере, значительная их часть — утратили веру в сверхъестественный характер королевской власти. Не претендуя на то, чтобы описать во всей полноте этот процесс, подспудно совершавшийся в умах, мы лишь укажем несколько причин, способствовавших крушению старого верования.

Исцеления, совершавшиеся королями, стояли в ряду Других чудесных исцелений, достоверность которых в течение длительного времени не подвергалась ни малейшему сомнению. Несколько фактов наглядно демонстрируют силу этого умонастроения. Во Франции таким фактом является многолетняя (со времен Генриха II до царствования Генриха IV) слава семейства Байёль, настоящей династии костоправов, в которой от отца к сыну передавалось «тайное умение пособлять при ушибах членов и сухожилий, вправлять на место кости, от сильного падения вывихнутые либо от удара сломанные, и возвращать оным природную их гибкость». Поначалу Байёли применяли наследственный талант в тиши своего родного края Ко, а затем появились при дворе Генриха II, где, удостоившись довольно высоких званий (Жан стал аббатом Жуайенвальским и высшим духовным лицом при особе короля, ведавшим раздачею милостыни, Никола — ординарным шталмейстером и камер-юнкером), продолжали лечить вывихи и переломы. Есть основания полагать, что и Никола II, ставший при Людовике XIII президентом парламента (носившим бархатную шляпу с галуном) и суперинтендантом финансов, не изменил семейной традиции. Разумеется, на самом деле своими успехами на медицинской ниве Байёли были обязаны определенным техническим приемам, которые они передавали из поколение в поколение и в которых не было ровно ничего сверхъестественного; однако люди, их окружавшие, явно считали иначе. Не случайно поэт Сцевола де Сент-Март, сочинивший на латыни похвальное слово этим «славнейшим из галлов», сближает «благодать», ниспосланную Господом этому семейству, с «милостью чрезвычайной и сугубо небесной», каковая позволяет христианнейшим королям «единым прикосновением рук» исцелять «недуг тяжкий и неизлечимый, именуемый золотухой»[839]. По мнению большинства современников, обе целительные мощи имели один и тот же сверхъестественный источник; вера тогдашних людей в могущество королей и в могущество знахарей вытекала из одного и того же умонастроения.

Вообще наследственных врачевателей, специализировавшихся на лечении самых разных болезней, существовало множество. Мы уже неоднократно упоминали о том, что в Италии такими врачевателями были «родичи» святого Павла, в Испании — «родичи» святой Екатерины, во Франции — «родичи» святого Роха, святого Мартина, святого Губерта. В XVII веке особенно блистательный успех выпал на долю этих последних. Нам известны многие такие «родичи»: дворяне или выдававшие себя за таковых, — впрочем, разве столь славное происхождение само по себе не заменяет дворянства? — или же монахини, бывшие гордостью своих монастырей. Самым знаменитым из «родичей» святого Губерта был Жорж Губерт, происхождение которого «из рода и племени славного святого Губерта Арденнского» удостоверяла королевская грамота от 31 декабря 1649 г., закреплявшая за этим человеком право «лечить простым прикосновением к голове, без применения лекарственных средств, всех, кого покусали бешеные волки или собаки или любые другие животные, бешенством зараженные». «Шевалье де Сен-Губерт», как именовал себя этот целитель, использовал свой талант в течение долгих лет с большой славой и большой выгодой для себя; в 1701 г. он по-прежнему продолжал свою врачебную практику и в печатном объявлении «сообщал свой адрес для тех, кто желает удостоиться его прикосновения»; среди клиентов шевалье (тем более многочисленных, что прикосновению его приписывали также и профилактические свойства) фигурировали Людовик XIII и Людовик XIV, Гастон Орлеанский, принц де Конти, принц де Конде (по всей вероятности, победитель сражения при Рокруа); для всех этих вельмож, страстных любителей псовой охоты, укусы собак представляли собой угрозу более чем реальную. По специальному разрешению, данному архиепископом Жаном Франсуа де Гонди и возобновленному преемниками этого прелата, шевалье де Сен-Губерт, оказавшись в Париже, возлагал руки на больных в капелле приходской церкви святого Евстахия. Более трех десятков епископов и архиепископов выдали Сен-Губерту позволение заниматься врачеванием в их диоцезах. 8 июля 1665 г. Бретонские провинциальные штаты вынесли решение наградить его 400 ливрами. Общественное мнение и на сей раз не преминуло сблизить чудесный талант этого прирожденного целителя с чудотворной мощью, которая официально считалась прерогативой королей. Когда гнусные скептики осмеливались усомниться в результатах врачебной деятельности шевалье или его собратьев, верующие, по свидетельству аббата Ле Брена (который, впрочем, сам принадлежал к числу неверующих), ссылались в ответ на пример Государя; если все на свете признают действенность прикосновения королевской руки, говорили они, что же удивительного в том, что «особы, происходящие из определенных родов, излечивают определенные болезни»?[840]

Таким образом, даже в их собственном королевстве Бурбоны были не единственными, кто исцелял золотуху благодаря своему наследственному праву. Не говоря уже о седьмых сыновьях (о которых достаточно говорилось выше), во Франции в XVII веке имелось по меньшей мере одно семейство, где от отца к сыну передавался дар, очень похожий на тот, что составлял гордость королевской династии. Считалось, что старшие сыновья в роде Омон — бургундском знатном роде, имевшем также владения и в Берри, — могут возвращать здоровье золотушным, раздавая им облатки. Андре Фавен в своей «Истории Наварры» именует это предание «измышленным»; традиционным апологетам монархии оно внушало отвращение: единственными целителями «королевской болезни» должны были оставаться короли, и эту их привилегию следовало ревниво охранять от посягательств. Однако великое множество самых серьезных авторов упоминают это предание, значит, оно пользовалось некоторой популярностью, по крайней мере в ряде провинций[841].

В Англии при Карле II один ирландский дворянин, Валентин Грейтрейкс, однажды в результате откровения свыше открыл в себе способность исцелять золотуху. Больные стали стекаться к нему из самых отдаленных уголков земного шара. Городские власти Вустера — примерно в то же самое время, когда Бретонские провинциальные штаты проголосовали за решение наградить шевалье де Сен-Губерта, — устроили в честь ирландского «возлагателя рук» (the Stroker) роскошный банкет. Успех Грейтрекса довершило то обстоятельство, что по поводу его таланта разгорелась целая словесная баталия: противники целителя посвящали ему ученые памфлеты, сторонники — к числу которых, между прочим, принадлежали люди отнюдь не безвестные — отвечали им тем же оружием. Роберт Бойль, член Королевского общества, один из создателей современной химии, во всеуслышание объявил о своей вере в дар Грейтрекса, как, впрочем, и в королевское чудо[842].

Умонастроение людей, веривших в силу возложения рук, весьма ярко выражается в самих сочинениях, посвященных чудотворной мощи королей. Браун, например, несмотря на то, что был врачом и современником Ньютона, предстает до глубины души проникнутым верой в первобытную магию. Например, он пересказывает удивительную историю трактирщика из Винтона, который, заболев золотухой, купил у аптекаря глиняный сосуд с целебной водой; вначале лекарство не действовало, однако затем, получив издали благословение Карла I, к которому солдаты Парламента не позволяли подойти поближе, больной вновь принялся пользовать себя целебной водой и выздоровел; по мере того как раны его затягивались, а чирьи рассасывались, на стенках сосуда появлялись загадочные наросты, прорывавшие лаковое покрытие; однажды кому-то не в добрый час пришла в голову мысль соскрести их: болезнь тотчас обострилась вновь; больше к сосуду никто не притрагивался, и больной поправился окончательно; другими словами — хотя Браун и не говорит этого со всей определенностью, — чирьи перешли с человека на глиняный сосуд…[843] Поистине, вера в королевское чудо была неотрывна от целой концепции мироздания.

Концепция же эта, вне всякого сомнения, начиная с эпохи Возрождения постепенно утрачивала свою власть над умами, что стало особенно очевидно в XVIII столетии. Здесь не место описывать, каким образом это происходило. Достаточно напомнить тот несомненный факт, что упадок веры в королевское чудо был тесно связан со стараниями людей — во всяком случае, принадлежавших к элите, — изгнать из картины мира всё произвольное и сверхъестественное, а также рассматривать политические установления в рамках понятий сугубо рациональных.

Эта последняя сторона интеллектуальной эволюции оказала на старое верование, судьба которого нас в данном случае интересует, воздействие ничуть не менее гибельное. «Философы», приучив подданных видеть в государях не более чем наследственных представителей Государства, одновременно отучили их искать, а следовательно, и находить в монархах что бы то было чудесное. Правителя, получившего власть от Бога, таинственным образом, естественно молить о чудесах; от чиновника, пусть даже занимающего самый высокий пост и играющего самую важную роль в делах общественных, чудес не ждут.

Имелись и более конкретные обстоятельства, ускорившие крушение веры в возложение рук, которую в течение многих столетий исповедовали подданные обоих королевств. Сказались последствия гражданских и религиозных войн. В Англии, как мы видели, фанатичные протестанты с самого начала, разом и из соображений богословских, и из ненависти к абсолютной монархии, подвергавшей протестантизм гонениям, относились к возложению рук враждебно. Главное же заключается в том, что когда на обладание чудотворной мощью стали претендовать одновременно и католическая, и протестантская династии, это внесло смятение в души верующих обеих конфессий в обоих королевствах. До начала Реформации подданные короля Франции относились совершенно спокойно к притязаниям английского короля, а англичане — к притязаниям короля французского, однако раскол между церквами положил конец этому спокойствию. По правде говоря, англиканские авторы, как правило, довольно охотно признавали достоверность исцелений, совершенных французскими монархами; они ограничивались тем, что — в полном противоречии с исторической реальностью — утверждали, будто первые короли-целители появились именно в их стране[844]. Католики в основном выказывали куда большую непреклонность. До тех пор, пока английские государи продолжали осенять исцеляемых крестным знамением, их подданные-«паписты», не желая — хотя бы из чувства национальной гордости — оспаривать чудесную прерогативу, которую почитали столько поколений англичан, сохраняли веру в целительный обряд, приписывая его действенность знаку святого креста, пусть даже сотворенному руками еретиков[845]. Яков I лишил их этой последней лазейки. Во Франции же и вообще на континенте католические авторы, не сдерживаемые никакими патриотическими соображениями, заняли почти все без исключения позицию весьма жесткую: они отказались признавать английское чудо[846]. Таких взглядов придерживался начиная с 1593 г. испанский иезуит Дельрио, чьи «Разыскания о вещах магических», выдержавшие множество изданий, долгое время считались сочинением весьма авторитетным[847]; ту же точку зрения разделяли французы Дю Лоран и Дю Пера[848]; все эти авторы исходили из того, что возложение рук, совершаемое английскими королями, не имеет никакой силы и все разговоры о дарованной этим королям привилегии — либо обман, либо иллюзия. Таким образом, они признавали, что целый народ способен заблуждаться, — признание чересчур смелое и опасное, ибо аргументы, с помощью которых французские авторы доказывали подлинность чудесного дара, приписываемого Бурбонам, ничем, в сущности, не отличались от тех, с помощью которых публицисты с другого берега Ла-Манша обосновывали притязания Тюдоров и Стюартов; если англичане заблуждались относительно истинного могущества королевской руки, не означало ли это, что от подобного заблуждения не застрахованы и французы? Особенную опасность представляли собою критические замечания, которые высказал в этом споре Дельрио; по всей вероятности, не будучи французом, он ощущал себя гораздо свободнее, чем подданные Бурбонов; не то чтобы он отрицал достоверность чудес, совершенных французской католической династией: религиозное рвение одержало в его душе победу над национальной гордостью, и он открыто признавал эти чудеса за подлинные и несомнительные; однако совершенно очевидно, что страх выдвинуть тезис, который способен хоть немного поколебать престиж наших королей-целителей, владел им отнюдь не так сильно, как подданными этих королей. Пытаясь, не прибегая к понятию «чуда», объяснить славу Елизаветы как чудотворной целительницы, он колеблется между тремя версиями: королева тайно использует пластыри, иначе говоря, идет на грубый обман; королеве помогает дьявол; наконец, королева просто морочит подданных «выдумками», иначе говоря, исцеляет тех, кто на самом деле отнюдь не болен, ибо, замечает Дельрио, совершенно очевидно, что далеко не все, кого она удостаивает прикосновения своей руки, обретают здоровье[849]. Особенные неприятности сулило монархам-целителям последнее замечание, а главное, тот вывод, на который оно наталкивало. Можно ли допустить, что ни одному из многочисленных читателей «Разысканий о вещах магических» не пришло в голову применить его к королям не английским, но французским?

В 1755 г. шевалье де Жокур опубликовал в «Энциклопедии» статью «Золотуха»; разумеется, Жокур не верил в чудотворную мощь королей, как чужестранных, так и царствовавших в его собственной стране; к середине XVIII столетия «философы» уже окончательно подорвали основания старой веры; и тем не менее Жокур не осмелился открыто подвергнуть сомнению чудотворную мощь французской династии; ограничившись кратким упоминанием этой привилегии французских королей, всю критику и всю иронию он обрушил на королей английских; разумеется, то был всего лишь хитрый ход, призванный помочь выйти из затруднительного положения, не навлекши на себя гнева властей; предполагалось, что читатель без труда поймет: критика относится в равной степени к обеим монархиям. Однако если энциклопедист просто-напросто предпринял обходный маневр, то многие другие рассуждали подобным образом совершенно искренне: усомнившись поначалу в чужестранном чуде, верить в которое запрещали религиозные убеждения, эти люди постепенно начинали сомневаться и в чуде отечественном.


§ 2. Конец английского обряда

Первой из двух стран старинного обряда лишилась Англия; виной тому стала сложившаяся там политическая обстановка.

Яков II, разумеется, не мог пренебречь самой чудесной из монархических прерогатив. Такой человек, как он, скорее добавил бы что-либо к наследию предков. Несомненно, что некоторые особы из его окружения мечтали о возрождении старого обряда с целительными кольцами; впрочем, то были лишь робкие поползновения, не увенчавшиеся никакими практическими шагами[850]. Зато Яков II регулярно совершал возложение рук, и больные стекались к нему, как прежде к его брату, толпами; так, с марта 1685 г. — судя по всему, первого месяца, когда он начал исцеления, — до декабря того же года Яков возложил руки на 4422 человек[851]; 28 и 30 августа 1687 г., за год с небольшим до своего свержения, на клиросе Честерского собора он возложил руки соответственно на 350 и 450 человек[852]. В начале царствования король пользовался при совершении этого обряда помощью англиканских священников; однако начиная с 1686 г. он прибегал к их услугам все менее и менее охотно, предпочитая обращаться к священникам католическим. По-видимому, тогда же Яков II заменил обряд, бывший в ходу со времен Якова I, на старинную литургию, происхождение которой связывают с именем Генриха VII; он вновь ввел молитвы на латыни, призывание Девы Марии и святых, крестное знамение[853]. Это возвращение к прошлому способствовало дискредитации королевского чуда в глазах части протестантов, которые различили в обряде возложения рук ненавистную католическую помпезность[854].

Вильгельм Оранский, возведенный на трон революцией 1688 г., был, как некогда Яков I, воспитан в кальвинистской вере; подобно Якову I, он считал целительный обряд просто-напросто суеверием; держась более непреклонно, чем его предшественник, он наотрез отказался совершать возложение рук и мнения своего не переменял[855]. В чем здесь было дело? в несходстве индивидуальных характеров, в отличии человека слабовольного от человека решительного? разумеется, и в этом тоже, но гораздо важнее оказалось несходство коллективного сознания двух эпох: отказ от совершения обряда, которого общество не пожелало простить Якову I, был, кажется, меньше чем через сто лет принят вполне спокойно. Иные особенно благочестивые люди утешались, пересказывая историю некоего золотушного больного, на которого король, несмотря на весь свой скептицизм, все-таки возложил руку, после чего тот полностью выздоровел[856]. Тори, впрочем, были недовольны. В 1702 г. к власти пришла королева Анна; уже в следующем году тори добились от нее возвращения к чудотворству. Анна совершала возложение рук, как это делали ее предшественники (впрочем, сильно упростив литургию), и число золотушных, являвшихся к ней за помощью, было, судя по всему, весьма велико[857]. «Оспаривать подлинность сего наследственного чуда, — писал в царствование королевы Анны Джереми Кольер, автор знаменитой «Церковной истории Великобритании», — значит доходить до худших крайностей скептицизма, отрицать показания наших чувств и впадать в неверие, достойное осмеяния»[858]. Настоящий тори был обязан открыто заявлять о вере в действенность прикосновения королевской руки; именно так не преминул поступить Свифт[859]. В колоде патриотических игральных карт, гравированных в то время, девятка червей была украшена изображением «Ее Величества Королевы, возлагающей руки на золотушных»[860]. Судя по всему, «Ее Величество Королева» в последний раз совершила целительный обряд 27 апреля 1714 г., за три с небольшим месяца до смерти[861], и этот день стал днем, когда старинному обряду пришел конец. Больше никогда английские короли и королевы на английской земле не вешали монету на шею больным.

В самом деле, принцы Ганноверского дома, правившие Великобританией с 1714 г., не предприняли ни единой попытки продолжить чудотворную практику своих предшественников. Еще много лет, вплоть до царствования Георга II, в официальном Prayer-book (молитвеннике) продолжала печататься литургия «исцеления» больных королем[862]; однако после 1714 г. это было не более чем пустым пережитком; старых молитв уже никто не совершал. Чем объяснялось бессилие новой династии? отвращением, которое питали виги, ее главные сторонники и советники, ко всему, что напоминало о прежней династии, поставленной на царство от Бога? нежеланием оскорблять чувства протестантов? Разумеется; однако, судя по всему, решение, принятое ганноверскими принцами, объяснялось отнюдь не только этими соображениями. Несколькими годами раньше Монмут, также исповедовавший самый суровый протестантизм, совершал возложение рук, и никто из его сторонников не предъявлял ему по этому поводу никаких претензий. Отчего же Георг I, посаженный на трон людьми тех же самых взглядов, не попытался стать целителем? Быть может, он предпринял бы такую попытку, не существуй между Монмутом и им глубочайшего различия с точки зрения монархического права в строгом смысле этого слова. Монмут, сын Карла II и Люси Уолтер, утверждал, что он рожден королем в законном браке и, следовательно, по крови и сам он — король. Ганноверский же курфюрст, правнук Якова I, возведенный на английский трон волею протестантской партии, не мог выдвигать подобных притязаний, не рискуя быть поднятым на смех. В якобитских кругах рассказывали, что некий дворянин умолял Георга возложить руки на его сына, король же весьма недовольным тоном посоветовал ему отправиться на сей предмет к претенденту из рода Стюартов, который в ту пору жил в изгнании далеко за морем; дворянин, утверждали рассказчики, последовал совету Георга; ребенок выздоровел, а отец его сделался ревностным сторонником свергнутой династии[863]. Возможно, что история эта с первого до последнего слова выдумана якобитами, однако она не лишена своеобразного психологического правдоподобия, которое и обеспечило ей бурный успех; по всей вероятности, она довольно точно выражала умонастроение королей-немцев, волею обстоятельств оказавшихся на английском престоле. Не будучи законными наследниками священного рода, они не считали себя способными на чудотворство, бывшее прерогативой этого рода.

Что же касается Якова II, то он, а затем его сын и в изгнании продолжали заниматься исцелениями. Они совершали возложение рук во Франции, в Авиньоне, а затем в Италии[864]. Больные приезжали к Стюартам из Англии, а также, по всей вероятности, из стран, граничащих с теми, где в данный момент проживали представители изгнанной династии. Якобитская партия старательно поддерживала старое верование. В 1721 г. один полемист из этой партии выпустил письмо, будто бы сочиненное в Риме «дворянином, дающим отчет о некиих поразительных чудесах, кои совершились недавно в окрестностях сего города». Письмо это развивает — в менее откровенной форме — примерно ту же тему, какая столетием раньше легла в основу псевдопетиции золотушных, требовавших возвращения в Лондон Карла I: «Проснитесь, бритты… вспомните, что сочтут вас недостойными той чудесной мощи, коя вам ведома, и выгод, кои можете вы из нее извлечь, ежели презрите сию мощь или ею пренебрежете»[865]. Должно быть, эта брошюрка имела некоторый успех, ибо в противном лагере сочли необходимым на нее ответить. Взялся за это врач Уильям Бекет. Его «Свободное и беспристрастное разыскание о древности и действенности исцеления больных посредством возложения рук» обличает в авторе человека рационалистичного и рассудительного; написанное в чрезвычайно умеренном тоне, оно принадлежит к числу наиболее здравых сочинений, посвященных старинному монархическому «суеверию». Подобную умеренность соблюдали далеко не все; противники якобитов охотно прибегали в полемике к тяжеловесным насмешкам и — до викторианской эпохи было еще далеко — к раблезианским намекам; примером этого стиля служит короткая статья, опубликованная анонимно в 1737 г. в газете вигов «Common Sense» («Здравый смысл»)[866]. Спор вспыхнул с новой силой в 1747 г. В этом году историк Карт рассказал в одном из подстрочных примечаний к своей «Всеобщей истории Англии» о некоем жителе городка Веллс в графстве Сомерсет: в 1716 г. в Авиньоне, сообщил Карт, этого человека излечил от золотухи «старший из прямых потомков королевского рода, члены которого в течение долгих столетий обладали способностью исцелять сию болезнь прикосновением руки»[867]. Примечание не осталось незамеченным; лондонское Сити отказалось от подписки на книгу несчастного Карта, а газеты вигов в течение нескольких месяцев пестрели письмами протеста[868].

По правде говоря, противники Стюартов в ту пору имели немалые основания для настороженности. Меньше двух лет назад Карл-Эдуард триумфально занял старый королевский замок Холироуд в Эдинбурге. Он именовал себя не королем, но лишь представителем и наследником истинного короля, каким якобиты считали его отца, «Якова III». Любопытно, что, несмотря на это, Карл-Эдуард по меньшей мере однажды, и притом именно в Холироуде, совершил целительный обряд[869]. Мы уже видели, что сходным образом Монмут в 1680 г., претендуя даже не на корону, а всего лишь на признание законности своего рождения, осмелился совершить королевский обряд[870]. Эти отклонения от догматов монархической религии, которых никто бы не стал терпеть в предыдущие столетия, также свидетельствуют о крушении старой веры.

Возвратившись в Италию и став, после смерти своего отца, законным королем, Карл-Эдуард продолжал совершать чудесные исцеления[871]. От него, как от Якова II и от Якова III, остались медали, выбитые в чужих краях для больных, удостоившихся королевского прикосновения; эти touch-pieces Стюартов в изгнании, как правило, серебряные и лишь в очень редких случаях — золотые; времена были слишком тяжелые для того, чтобы изготовлять монеты из драгоценного металла, какой использовался для этой цели при прежних королях. После смерти Карла-Эдуарда его брат Генри, кардинал Йоркский, унаследовав титул претендента, стал в свой черед совершать целительный обряд; его постоянный гравер Джоаккино Амерани отчеканил для него традиционную медаль; на ней, как того и требовал обычай, изображен архангел Михаил, убивающий дракона, а на обратной стороне латинская надпись: «Генрих IX, король Великобритании, Франции и Ирландии, кардинал, епископ Тускуланский»[872]. «Генрих IX» умер в 1807 г. С ним угас род Стюартов, и тогда же окончательно прекратилось совершение целительного обряда; королевское чудо перестало существовать одновременно с королевским родом.

В 1755 г. Юм писал в своей «Истории Англии»: «совершение этого обряда (возложения рук) впервые прекратилось при ныне царствующей династии (Ганноверском доме), члены которой заметили, что обычай этот более не производит впечатления на толпу, у людей же здравомыслящих вызывает одни лишь усмешки»[873]. В последнем мы охотно согласимся с Юмом, что же касается первой части его утверждения, то здесь философ, поспешивший, подобно всем рационалистам своего времени, поверить в триумф «просвещения», бесспорно заблуждался. Народ еще долгое время не хотел расстаться со старым верованием, которому не смог положить конец даже отказ Ганноверской династии от совершения целительного обряда. Разумеется, после свержения Стюартов лишь немногие больные удостаивались непосредственного прикосновения королевской руки; во времена Юма Стюарты, жившие в изгнании, еще сохранили репутацию целителей, однако число англичан, посещавших изгнанников в их отдаленных резиденциях, всегда, по-видимому, оставалось весьма скромным. Гораздо чаще люди, сохранившие веру в королевское чудо, довольствовались суррогатами. Медали, выбитые некогда для раздачи в дни совершения обряда, были изготовлены из прочного металла, и простонародье видело в них могущественные амулеты. Члены церковного совета (churchwardens) Минчинхэмптонского прихода в графстве Глостер еще в 1736 г. продолжали выдавать золотушным, некогда удостоившимся прикосновения королевской руки, новые ленты для их золотых монет[874]. Еще дольше целительную силу приписывали некоторым монетам, отчеканенным изначально лишь в качестве разменных, но обретшим особенный статус благодаря украшавшему их изображению Карла I, короля-мученика: на Шетландских островах эти кроны и полукроны передавались из поколения в поколение до 1838 г., а может быть, и позже[875]. Такого же рода мощь приписывали и некоторым личным реликвиям: например, платку со следами крови кардинала Йоркского, который жители Ирландии еще в 1901 г. считали способным исцелять «королевскую болезнь»[876]. Да что там реликвии! в царствование королевы Виктории в графстве Росс, в Шотландии, крестьяне считали панацеей от всех болезней самые обычные золотые монеты — ведь на них был изображен «портрет Королевы»[877]. Разумеется, все хорошо понимали, что эти талисманы, как бы высоко их ни ценили, в конечном счете представляли собою лишь опосредованные способы для установления контакта с особами королевской крови и что контакт более прямой оказался бы куда более эффективным. Вот что писала в 1903 г., в заметке о «пережитках прошлого времени, сохранившихся в графстве Росс», мисс Шейла Макдональд: «У нас был старый пастух, страдавший золотухой; он постоянно жаловался на то, что не смог дотронуться рукой до покойной нашей королевы (Виктории). Он был уверен, что если бы ему удалось это сделать, он бы вмиг избавился от своего недуга. "Увы! — говорил он печально. — Вместо этого придется мне как-нибудь на днях отправиться в Локабер к колдуну"» — а именно, к седьмому сыну…[878] Пожалуй, если бы волею обстоятельств на английском престоле не оказалась династия, чья легитимность основывалась не на священной крови, а на выборе нации, народ еще очень долго требовал бы от своих королей исполнения древнего чудотворного обряда. Восшествию на престол в 1714 г. иностранного государя, который не мог похвастать ни богоизбранностью, ни личной популярностью, Великобритания была обязана не только укреплением своей парламентской системы, но и тем, что, отменив старый обряд, в котором так полно выражались древние представления о сакральности королевской власти, она раньше, чем Франция, изгнала из политики веру в сверхъестественное.


§ 3. Конец французского обряда

Во Франции в XVIII столетии короли продолжали совершать целительный обряд с прежней торжественностью. Относительно царствования Людовика XV мы знаем всего одну цифру, и притом приблизительную: 29 октября 1722 г., на следующий день после коронации, в парке реймсского аббатства Святого Ремигия к Людовику XV пришли в надежде на исцеление две с лишним тысячи больных[879]. Из чего видно, что популярности у древнего обряда ничуть не убавилось.

Тем не менее именно в царствование Людовика XV, когда престиж монархической власти вообще пострадал самым существенным образом, древней церемонии возложения рук был нанесен весьма чувствительный удар. По крайней мере трижды она не состоялась по вине короля. Старый обычай требовал, чтобы государь приступал к возложению рук, предварительно причастившись; между тем на страстной неделе 1739 г. духовник не допустил Людовика XV, увлеченного только что начавшимся романом с госпожой де Майи, к причастию; по той же причине Людовик XV не причащался на Пасху 1740 г. и на Рождество 1744 г.; все три раза не совершал он и возложения рук. Это вызвало в Париже — во всяком случае, в 1739 г. — большой скандал[880]. Из-за подобных перерывов в чудотворстве, вызванных королевским беспутством, толпа, того и гляди, могла утратить привычку прибегать к услугам королей-чудотворцев. Что же касается людей образованных, они уже почти не скрывали своего скептицизма. Уже в «Персидских письмах» (1721) о «короле-волшебнике» говорится в тоне довольно-таки легкомысленном. Сен-Симон, сочинявший свои «Мемуары» между 1739 и 1751 гг., насмехается над несчастной принцессой де Субиз, которая, будучи любовницей Людовика XIV, умерла якобы от золотухи. Анекдот столь же изящен, сколь и ядовит, но, скорее всего, грешит неточностью: возможно, что госпожа де Субиз так и не стала любовницей короля, и уж во всяком случае золотухой она не страдала. По всей вероятности, источником этого клеветнического рассказа послужили те пересуды, которые Сен-Симон слышал в молодости при дворе, однако тон, каким он их сообщает, доказывает, что он — вольно или невольно — не остался в стороне от новых веяний. Разве не доходит он до того, что пишет о «так называемом, чуде, которое случается после того, как королевская рука прикоснется к больному»[881]? Вольтер не только в письмах, но даже, причем гораздо более открыто, в «Вопросах, связанных с Энциклопедией», пользуется любым удобным случаем, чтобы высмеять претензии королевской династии на чудотворство; он с удовольствием припоминает королям их шумные провалы: если верить ему, Людовик XI не смог вылечить святого Франциска Паулу, а Людовик XIV — одну из своих любовниц (вероятнее всего, г-жу де Субиз), хотя руки он на нее возлагал «весьма часто и охотно». В «Опыте о нравах» Вольтер ставит в пример французским королям Вильгельма Оранского, отказавшегося от этой «прерогативы», и осмеливается написать: «Настанет время, когда разум, к которому французы начинают нынче прислушиваться, отменит этот обычай»[882]. Это пренебрежительное отношение к древнему обряду особенно неудобно для нас тем, что мешает нам писать его историю. Дело в том, что газеты конца XVIII века, впрочем изобиловавшие придворными новостями, по-видимому, считали ниже своего достоинства рассказывать о столь вульгарной церемонии.

Тем не менее Людовик XVI на следующий день после коронации не преминул исполнить старинный обычай, причем молить его об излечении явились, ни много ни мало, 2400 золотушных[883]. Продолжал ли он, подобно предшественникам, совершать возложение рук в дни больших церковных праздников? Это более чем вероятно, однако документальных подтверждений такого положения дел мне отыскать не удалось. Как бы там ни было, очевидно, что чудо не совершалось больше в той атмосфере безмятежной веры, какая окружала его прежде. Кажется, уже Людовик XV, причем сразу после коронации, слегка изменил традиционную формулу, сопровождавшую целительный жест, — изменил, конечно, не имея в виду ничего дурного и искренне полагая, что хранит верность старинному обычаю; вместо фразы: «Король руки на тебя возлагает, Господь от недуга тебя исцеляет» — он произнес: «Король руки на тебя возлагает, пусть же Господь от недуга тебя исцелит»[884]. Правда, еще в XVII веке некоторые авторы, описывая церемонию возложения рук, приводят именно такую формулировку; однако все эти свидетельства очень ненадежны, ибо принадлежат либо путешественникам, излагающим свои воспоминания о том, что они видели много лет назад, либо бумагомарателям без имени и должности. Что же касается авторов, заслуживающих доверия, то все они, а равно и обрядник, составленный в XVII веке, приводят интересующую нас формулу в изъявительном наклонении; Дю Пера даже специально подчеркивает, что повелительное наклонение здесь неуместно. Привнести в формулу оттенок сомнения было суждено нашим последним королям-чудотворцам. Оттенок этот почти незаметен, однако позволительно счесть его появление весьма симптоматичным.

Еще более поучительна история со свидетельствами об исцелении, обнажающая громадную разницу между началом и концом XVIII столетия. Вскоре после коронации Людовика XV маркиз д'Аржансон, в ту пору интендант провинции Эно, обнаружил в своем фискальном округе больного, на которого король во время поездки в Реймс возложил руки, после чего (по прошествии трех месяцев) тот выздоровел. Маркиз тотчас приказал собрать свидетельства, удостоверяющие истинность происшествия, столь лестного для монархической гордости, а собранные бумаги поспешил отправить в Париж; он надеялся таким образом услужить королю, но надежды его не сбылись. Государственный секретарь Ла Врийер «сухо поблагодарил его и заверил, что никто и не думал сомневаться в способности наших королей творить подобные чудеса»[885]. Разве, с точки зрения истинно верующих, стремиться доказать догмат не означает хоть на мгновение усомниться в его непогрешимости? Пятьдесят два года спустя положение совершенно переменилось. Некий Реми Ривьер, из прихода Матуг, удостоился в Реймсе прикосновения руки Людовика XVI; он выздоровел. О выздоровлении больного узнал шалонский интендант Руйе д'Орфёй; 17 ноября 1775 г. он отправил в Версаль свидетельство, «подписанное тамошним хирургом, а равно кюре и почтеннейшими из жителей»; государственным секретарем, отвечавшим за переписку с Шампанью, был Бертен; 7 декабря он отвечал Руйе д'Орфёю следующим образом: «Я получил, сударь, ваше письмо касательно излечения некоего Реми Ривьера и представил оное письмо королю; если впредь станет вам ведомо о подобных сему исцелениях, благоволите поставить меня о том в известность»[886].

Мы располагаем еще четырьмя свидетельствами, составленными в Шалонском и Суассонском фискальных округах в ноябре и декабре 1775 г.; они касаются четырех детей, которым — как утверждали очевидцы — Людовик XVI, возложивший на них руки после коронации, вернул здоровье; мы не знаем наверное, были ли эти свидетельства продемонстрированы министру и королю; однако следует предположить, что, если интендантам стало известно содержание письма Бертена, они решили не таить от властей имеющиеся у них документы[887]. В эту пору экспериментальными доказательствами чуда уже не пренебрегали.

Наконец настал момент — по всей вероятности, произошло это в 1789 г., — когда Людовик XVI был вынужден отказаться от применения своего чудесного дара, равно как и от всего, что напоминало о богоизбранности королей. Когда этот король совершил последнее возложение рук? к сожалению, дать точный ответ не в моих силах. Я могу лишь указать исследователям на существование этой любопытной, хотя и мелкой проблемы; разрешив ее, мы узнаем довольно точно, в какой именно момент старые представления о сакральном характере королевской власти перестали удовлетворять общественное мнение[888]. Среди реликвий «короля-мученика», насколько мне известно, ни одна, в отличие от реликвий Карла I Английского, не считалась способной исцелять от королевской болезни. Королевское чудо умерло вместе с верой в монархию.

Тем не менее нам известна еще одна попытка его воскресить. В 1825 г. Карл Х был коронован. Священная и квазисвященническая королевская власть в последний раз попыталась поразить мир пышностью своих церемоний, выглядевших, впрочем, довольно обветшало. «Вот он, священник и король», — восклицал Виктор Гюго, рисуя в оде «Коронация» освящение нового помазанника Божьего[889]. Следовало ли воскресить также и обряд возложения рук? Придворные из окружения короля разделились на два лагеря. Барон де Дамас, в ту пору министр иностранных дел, сам свято веривший в могущество королевской руки, запечатлел эти споры в своих «Мемуарах». «Многие литераторы, — пишет он, — которым поручено было изучить этот вопрос, с важным видом утверждали, будто возложение рук на золотушных есть не что иное, как простонародное суеверие, которое ни в коем случае не достойно воскрешения. Все мы были христиане; тем не менее двор согласился с этой идеей, и, невзирая на протесты духовенства, было решено, что исцелять король не будет. Народ, однако же, рассудил иначе…»[890] Упомянутые Дамасом «литераторы» считали, по всей видимости, что имеют право самостоятельно выбирать из наследия прошлых веков то, что необходимо их современникам; они любили средневековье, но приспособленное к новым вкусам, а значит, приукрашенное; они соглашались оживлять лишь те обычаи, которые находили поэтичными, однако отбрасывали все, что, по их мнению, слишком сильно отдавало «готическим» варварством. Позднее один католический историк, убежденный, что нельзя быть традиционалистом только наполовину, высмеял эту жеманность: «Рыцарство считалось восхитительным; священный сосуд казался выдумкой весьма рискованной, что же касается золотухи, о ней никто не желал и слышать»[891]. Немалую роль играла также, как писала по свежим следам газета «Ami de la Religion» («Друг религии»), «боязнь подать безбожникам повод для насмешек»[892]. Тем не менее горстка энтузиастов, во главе которой стояли священник-ультрароялист, кюре семинарии Иностранных миссий аббат Деженетт и сам реймсский архиепископ монсеньор Латиль, непременно желала в этом отношении, как и во всех других, воскресить прошлое. По-видимому, эти энергичные люди сочли необходимым подтолкнуть нерешительного монарха; пренебрегая желаниями обитателей Корбени, которые просили Карла Х возобновить древнюю традицию паломничества в их аббатство, они собрали всех золотушных, каких только смогли разыскать, в самом Реймсе, в богадельне Святого Маркуля[893]. Вполне возможно, что, как указывает барон Дамас, если не весь «народ», то по крайней мере какая-то его часть встретила эти действия весьма одобрительно; по всей вероятности, в душах простецов еще не угасли воспоминания о древних чудесах и энтузиазме, который они некогда пробуждали. Карл Х до последнего момента сопротивлялся уговорам; в один прекрасный день он даже приказал отправить бедняков, собравшихся в ожидании целительного обряда, по домам; затем, однако, король все-таки передумал. 31 мая 1825 г. он отправился в богадельню. После приказа разойтись ряды больных поредели; их осталось всего 120–130 человек. Король, «первый врач своего королевства», как называет его тогдашний публицист, возложил на них руки без особой помпы, произнося ставшую традиционной формулу: «Король руки на тебя возлагает, пусть же Господь от недуга тебя исцелит»[894]. Позже монахини из богадельни составили для Карла X, как раньше составляли интенданты для Людовика XVI, несколько свидетельств об исцелении, к которым мы еще вернемся ниже. В конечном счете это возрождение архаического обряда, поднятого на смех философами предыдущего столетия, было признано неуместным представителями почти всех партий, за исключением нескольких фанатичных ультрароялистов. Накануне коронации и, следовательно, до того, как Карл Х принял окончательное решение насчет возложения рук, Шатобриан, если верить его «Замогильным запискам», занес в свой дневник следующие слова: «Руки, способной исцелять золотуху, нынче на свете нет»[895]. После церемонии газеты «Котидьен» и «Белое знамя» отозвались о ней почти так же прохладно, как и «Конститюсьонель». «Когда король, — читаем мы в «Котидьен», — исполняя долг, предписанный древним обычаем, приблизился к этим несчастным, дабы их исцелить, проницательный ум подсказал ему, что, если он и не способен уврачевать раны телесные, то по крайней мере способен смягчить скорби душевные»[896]. Левые насмехались над чудотворцем. Сей король, богам послушный, Всех излечит золотушных, — писал — впрочем, довольно плоско — Беранже в «Коронации Карла Простоватого»[897].

Само собой разумеется, что Карл Х не последовал примеру своих предков и ни на одном из больших праздников целительного обряда уже не совершал. 31 марта 1825 г. стало последним днем, когда европейский король возложил руки на чирьи золотушных больных.

Ничто не свидетельствует так неопровержимо об окончательном упадке древней монархической религии, как эта последняя попытка вернуть королевской власти чудотворный ореол, попытка столь робкая и принятая столь прохладно. Во Франции возложение рук на золотушных больных прекратилось позже, чем в Англии, однако у нас, в отличие от наших соседей с другого берега Ла-Манша, вера в этот древний обряд, жившая в сердцах в течение долгих столетий, к этому времени уже почти иссякла и готова была иссякнуть окончательно. Конечно, и после 1825 г. некоторым людям, продолжавшим верить в целительный обряд, случалось возвысить голос в его защиту. В 1865 г. реймсский священник аббат Сер, автор весьма полезного мемуара об истории возложения рук, писал: «Начиная мой труд, я верил в то, что короли Франции способны исцелять золотушных больных, но вера моя в эту королевскую прерогативу была слаба. Я еще не успел закончить мои разыскания, а прерогатива эта сделалась для меня истиной неопровержимой»[898]. Это — одно из последних проявлений веры в возложение рук, веры, впрочем, вполне платонической, поскольку никаких шансов проверить действенность этого обряда у верующих в ту пору уже не имелось. Во Франции дела обстояли совсем не так, как в Соединенном Королевстве, где старинные верования в той или иной форме дожили до конца XIX века; единственным исключением является, пожалуй, королевский знак — геральдические лилии, который, как мы видели, вслед за королями стали обнаруживать на своем теле седьмые сыновья; впрочем, разве хоть один пациент чудесного лекаря («марку» из деревни Воветт или любого другого «марку») задумывался о той связи, которую некогда — и притом весьма смутно — устанавливало народное сознание между целительной мощью седьмых сыновей и привилегией, дарованной королевской руке? Многие наши современники не верят вообще ни в какие чудеса: для них вопрос решен раз и навсегда. Другие не отказались от веры в чудо; однако они больше не думают, что политическая власть и даже королевское происхождение могут даровать человеку сверхъестественную мощь. В этом смысле победа осталась за Григорием VII.


Загрузка...