Вишну Сакарам Кхандекар Король Яяти

Яяти

Почему рассказываю я историю моей жизни? Сам не знаю. Может быть, потому, что я король? Король? Был королем… Нравятся людям истории — о королях и королевах, с приключениями, подвигами и любовью. Поэты о них сочиняют стихи, слагают легенды.

Уж не собираюсь ли я сложить легенду о любви? Нет. Не знаю, что это будет за история, но едва ли отыщется в ней то, о чем пишут поэты. Ни воспевать, ни восторгаться, ни преклоняться: злато-ткань, обратившаяся в лохмотья, — чем восторгаться? Что тут воспеть?

Король, потому что сын короля. Ни вины моей в том, ни заслуги. А родись я не во дворце, а в хижине пахаря? Была бы моя жизнь похожа на осеннюю лунную ночь или на ураган сезона дождей? Кому это известно…

Был бы я счастливей, если бы увидел свет под кровом святой обители? Что проку задаваться вопросами, на которые нет ответа.

Я знаю, что блеска и величия моя жизнь была бы лишена, ибо только королю приличествует быть осиянным в них. Я носил королевское облачение, но в ткань моей жизни память вплетает множество темных нитей.

Воспоминания обволакивают меня, как тяжелые тучи небо в сезон дождей. Воспоминания о том, как прожил я жизнь, не покидают меня ни днем ни ночью. Иной раз я думаю, что, если другие узнают о моей судьбе, они, быть может, остерегутся повторять мои ошибки, они, быть может, остановятся, пока не поздно. Но недолго тешит меня эта мысль: кого я могу предостеречь? Все видят пятна на ясном месяце. Все знают, откуда они взялись: месяц допустил недопустимое — возжелал жену своего гуру, а гуру покарал его, запятнав навеки. А не знает разве мир, что произошло с Индрой — королем богов, — когда он пал жертвой страсти к несравненной красоте Ахальи? Ахалья была сотворена самим Брахмой и подарена великому мудрецу Гаутаме. От проклятия Гаутамы все тело Индры покрылось язвами, формой напоминавшими цель его вожделения, и лишь после долгого и горького раскаяния язвы сделались глазами, за что и зовут Индру с тех пор Тысячеглазый. Все совершают ошибки, но никто не извлекает из них урока. Оглядываясь на прожитое, становишься чуть-чуть мудрей к концу жизни, но никто не достигает мудрости на чужих ошибках — а только на собственных. Чего же ради я стараюсь рассказать о том, что было со мной? Обилием цветов убирает себя лиана, одни будут возложены к изображению бога, другие украсят собой женские волосы и станут безмолвными свидетелями любви, а иным суждено быть грубо смятыми рукой безумца. Так и люди, кто доживает до глубокой, тихой старости, кто возносится к власти и славе, кто погибает в нищете. Но всем цветам приходит время осыпаться. Смерть всех уравнивает. Так отчего же человеку мнится, будто в его жизни должен быть какой-то смысл?

Во тьме на ощупь мы бредем по жизни. Мой путь был долгим, но лишь немногие события заслуживают упоминания — или это сейчас мне кажется? Младенец Яяти, Яяти-юноша и Яяти — зрелый муж — один человек, однако нынешний Яяти от них отличен. Все та же телесная оболочка, но нынешний Яяти так ясно видит непонятое прежними. Вот отчего он хочет сам рассказать о себе — пусть увидят и другие, хотя бы сквозь дымку слов, то, что сейчас он познал.

Детство вспоминается как сад, где не кончается весна. А я брожу по саду, облитому солнцем, к лучам которого тянутся цветы.

Я любил цветы. Мне рассказывали, что ребенком я мог часами любоваться дворцовым садом и плакать от огорчения, когда темнота гасила краски.

Матери нравилась моя увлеченность цветами, и она как-то сказала отцу, что я могу стать великим поэтом.

— Поэтом? — пренебрежительно переспросил отец. — Что хорошего, если б наш Яйю стал поэтом? Поэт только и может, что живописать словами красоту мира. Я хочу, чтоб Яяти был воином — отважным, сильным, гордым, чтоб красота мира была у его ног. Мой сын должен вырасти великим воителем. Наш предок, король Пурурава, завоевал своей отвагой сердце небожительницы Урваси. Я разгромил войско богов и воссел на трон самого Индры. Мой сын продолжит дело отцов.


Но этот разговор произошел гораздо позже.

Я никак не могу забыть день из раннего детства, он напоминает о себе, как заживший рубец о ране.

Как часто пережитое в детстве и не имевшее, казалось бы, особого значения, обнаруживает свою суть и смысл, когда жизнь близится к концу.

У матери была любимая прислужница по имени Калика. Я тоже очень любил ее, она мне часто снилась, но я не понимал почему. Мне было лет шесть, когда однажды я уж слишком расшалился и Калика схватила меня на руки. Я вырвался, но она прижала меня к груди:

— Мой маленький, мой принц, вы с каждым днем становитесь все непослушней. А ведь я кормила вас грудью, и были вы таким милым, таким ласковым…

Я обнял Калику и спросил:

— Так я должен звать тебя мамой?

Но Калика поспешно прикрыла мне рот ладонью и зашептала:

— Нельзя так говорить, мой принц. Ваша мама — королева. А я никто. Я простая служанка.

Я помню, как обиделся за Калику. Я надул губы и спросил:

— Если она мне мама, почему же не она меня кормила?

— Говорят, когда женщина кормит грудью, она скорее вянет. А королеве нужно оставаться подольше красивой. Бегите играть, принц, вырастете — поймете.

Это была моя первая обида в жизни. До самого вечера я не сказал матери ни слова — сердился на нее. Вечером она подошла к моей постели и тихонько позвала. Я не откликнулся. Пальцы, нежные и душистые, как цветочные лепестки, легко погладили мой лоб и щеки. У меня что-то дрогнуло внутри, но я молчал, не открывая глаз. Помню, я думал, что, если бы знал заклинания, обязательно превратил бы ее в камень.

Касание красноречивей слова, но оно не может тронуть сердце, как трогают его слезы. Горячая слеза капнула на мою щеку, и я не выдержал. Мои глаза раскрылись. Никогда раньше я не видел мать плачущей. Разрываясь от жалости, я бросился ей на шею:

— Не плачь, мамочка!

Мать не отвечала, только все крепче обнимала меня, заливаясь слезами.

— Что с тобой? Что? — рыдая, допытывался я. — На тебя рассердился отец?

— Нет, мой принц.

— Улетел твой любимый павлин?

— Нет, сын, я не стала бы так убиваться из-за павлина, — чуть слышно ответила она. — Другая птица улетает от меня…

— Какая птица, мама?

— Ты. Какая же еще, сынок! — И мать до боли стиснула меня в объятиях.

Мне было больно, но приятно. Я руками вытер мамины глаза и уверил ее:

— Нет, мама, нет! Я всегда буду с тобой!

— Всегда буду с тобой… — эхом отозвался ее голос.

Детство не знает ни прошлого, ни будущего, и я твердо повторил:

— Всегда.

Я никак не мог понять, отчего вдруг матери пришла в голову мысль о расставании со мной.

— Ты целый день сердился на меня, сын. Ни словечка не сказал мне. И сейчас — ты ведь не спал, когда я позвала тебя. За что ты сердишься на меня, Яйю? Сынок мой, детям не понять боль родителей, но об одном прошу тебя: не следуй его примеру!

— Его примеру… О ком ты, мама?

Мы были с матерью вдвоем, отец уехал. Дворец затих. Прислужница спала за дверью, и даже огонь масляного светильника уже начинал меркнуть. Однако мать выглядела испуганной — тихонько подошла к двери, проверила, плотно ли она затворена, и, возвратившись ко мне, снова обняла меня.

— Яйю, мой сын, я не хотела говорить тебе, пока не вырастешь. Но ты сегодня рассердился на меня, совсем как взрослый… Мне стало страшно, я подумала, что скоро ты меня оставишь, как тот, другой…

— Кто другой? — спросил я, силясь понять, о ком речь.

— Твой старший брат.

— У меня есть старший брат? А где он?

Мать не знала.

Я огорчился, что брат не во дворце, а то мы с ним играли бы…

— Как его зовут? — возбужденно спросил я.

— Яти, — вздохнула мать.

— Сколько ему лет? И когда он приедет?

— За полтора года до твоего рождения он покинул дворец. Ушел. Ушел совсем один.

Упоенный мыслью о том, что у меня есть старший брат, я не обращал внимания на слезы в голосе матери и тормошил ее расспросами о смелом брате, который ушел один.

— Как он ушел, мой брат Яти?

— Ушел глухой ночью. В лес. Я чуяла неладное и не хотела ложиться спать, но под утро задремала. Проснувшись, бросилась в опочивальню Яти, смотрю — его постель пуста. Сразу же начались поиски, искали по всей Арияварте, но Яти исчез без следа.

— А раньше Яти случалось выходить из дворца?

— Я возила его в святую обитель. Каждый год в день рождения сына мы ездили туда. Однажды, когда мы возвращались из ашрама, Яти убежал. Его насилу отыскали, но он никак не соглашался вернуться во дворец, говорил, что хочет жить в обители. Яти упрямился, я на него сердилась, даже не постаралась понять, чего он хочет…

— Чего же хотел Яти? — Мое любопытство разгорелось.

— Не знаю, — всхлипнула мать. — Знаю, что Яти нравилось ездить к святому, что он любил слушать молитвы. Он все расспрашивал, зачем уходят люди в ашрамы, как они живут там… А потом ушел и сам. Где его только не искали! Но мой Яти исчез, как падающая звезда, никто с тех пор его не видел…

Мать тихо плакала о Яти, явно позабыв обо мне. Было жутко оттого, что она сидела рядом, но не замечала меня.

Неожиданно она привлекла меня к себе.

— Сын, вдруг и ты уйдешь, как Яти… Яйю, мой мальчик, ребенок — это зеница материнского ока, Яйю…

— Нет, я не уйду, как Яти! Я не хочу, чтобы ты плакала из-за меня!

— Поклянись, что ты этого не сделаешь!

— Клянусь! Клянусь, я не уйду в отшельники.

Я и сейчас ясно помню ту ночь.

Нет, я не помню ни чувств моих тогда, ни мыслей. Одно лишь несомненно — в ту ночь я перестал быть ребенком. Я впервые понял горе. Я видел слезы, которые лились и лились из глаз матери, прежде лучившихся одной любовью ко мне. И ненависть я тоже познал в ту ночь, потому что безотчетно возненавидел причину страданий матери.

Исчезли сладкие детские сны. Я плохо спал ночами и помню сновидение — теперь оно вызывает улыбку, — которое часто видел тогда: я — король, весь мир моя держава, я скачу на коне по городам и селам и, где ни увижу святого, отшельника или паломника, хлещу его огромной плетью.


Той ночью я стал взрослым. И сказал себе, настанет час, я обязательно отыщу Яти, приведу его к матери и объявлю:

«Брат мой, по праву старшинства ты должен занять престол. Правь королевством, пусть будет все по справедливости. Пусть каждый исполняет свой долг — тогда всем будет хорошо. Твой долг — заботиться о благе государства».

В свои шесть лет я уже понимал, что я сын короля и что мне надлежит готовиться взойти на престол. Мне полагалось обучиться наукам и искусствам, соответствующим воинской касте и будущему моему сану. Отец выбрал для меня наставников.

Сначала наставники мне сильно не понравились, в особенности тот, кто обучал меня воинскому искусству, — человек громадного роста, с зычным голосом, совсем как злой великан из сказки. У меня все тело болело после занятий, я жаловался матери, но она была непреклонна — на все мои жалобы отвечала:

— Ты же будущий король!

И я научился повторять, словно молитву: я же король!

Меня стали учить приемам борьбы, а я в отчаянии думал, что никогда мне не уложить противника на лопатки, никогда не стать сильным и ловким.

Мой гуру подбадривал меня:

— В вашем возрасте, принц, я тоже был мягоньким, как масло, а теперь — пощупайте, железо мягче моих мышц.

… Шли годы, мне исполнилось четырнадцать. Однажды, случайно посмотревшись в зеркало, я удивился: мои плечи развернулись, тело налилось силой. Мне захотелось попробовать на ощупь мышцы; согнув руку, я коснулся ее щекой. В моем воображении всплыла статуя бога Индры — голова покоится на плече божественной Индрани, победоносный бог отдыхает после битвы с демоном засухи Вритрой.

Неясные ощущения туманили душу, пьянили ум, и я, должно быть, долго простоял перед зеркалом. Голос матери вывел меня из странного оцепенения. Мать с удивлением смотрела на меня.

— Значит, и мужчинам нравится смотреться в зеркало? Я думала, только женщины тщеславятся своей красотой! Но как ты вырос, маленький мой Яйю! Я со спины приняла было тебя за твоего отца… Иди, сын. Что король подумает, если увидит тебя перед зеркалом?

И повторила с какой-то недоуменной растерянностью:

— Как ты быстро вырос, сынок… Ростом уже с отца… — И, помолчав, добавила: — Вот я и избавлена от одной заботы.

Мне показалось, что мать готовится заплакать, и я поспешил прервать ее:

— Забота? Какие заботы у королевы Хастинапуры! Что ты, жена бедняка или жалкого слуги? Какие у тебя заботы?

— Ты забываешь, что я мать.

— Ты — моя мать, — произнес я горделиво, бросив взгляд в зеркало.

Мать перехватила взгляд и усмехнулась.

— Да, сын. Но кому судьба однажды поднесла чашу нектара, который обернулся ядом, тот живет в постоянном страхе.

Так мы опять заговорили о Яти.

— Пускай король меня отпустит, я мир переверну, но отыщу Яти, и он предстанет перед тобой.

— Как ты его отыщешь? Даже я могла бы не узнать его, если бы он вдруг возвратился. А ты ведь никогда не видел брата! Кто знает, где мой Яти, как он, каким зовется именем и жив ли вообще…

Голос ее сорвался. Яти оставил незаживающую рану в ее душе, особенно болезненную оттого, что боль так тщательно скрывалась. Отец никогда не произносил имя старшего сына, не упоминали его и другие. Я уже вырос, ездил на охоту, в деревнях люди собирались поглазеть на принца Яяти; со мною заговаривали, но никто ни разу не вспомнил о Яти. Будто не было у меня старшего брата, покинувшего дворец, чтоб стать святым отшельником.

— Сын, — сказала мать. — Ты уже совсем взрослый. И телом ты вырос, и сердцем созрел. Ты преуспел в науках и в воинском искусстве. Пора искать тебе невесту. Когда ты женишься, покой снизойдет на мое сердце. Я сегодня же поговорю с королем.

Отец был человеком покладистым и, если мать настаивала на чем-то, он всегда уступал.

Однажды один из моих наставников сказал отцу, что было бы хорошо, если б меня отправили пожить в обитель. Отец сразу согласился.

— Юное деревце для роста нуждается и в дожде и в солнце, — сказал он. — Пускай принц Яяти побудет в уединении ашрама.

Разговор происходил в моем присутствии, но я не посмел вмешаться, закричать, что не хочу в ашрам и что мать тоже не захочет отпустить меня туда.

С тех пор как я себя помню, во мне вызывал отвращение вид обросших, одичалых бродячих садху. Как мог Яти причинить столько страданий матери ради того, чтоб стать одним из них? Я не понимал брата… Еще я никак не мог взять в толк, почему Шиве так нравились добровольные мучения всяких отшельников, почему в награду он давал им силу благословлять или проклинать. Мои гуру учили меня преклоняться перед красотой и силой, но в обителях не чтили эти качества. Напротив, для всех этих святых в ашрамах умерщвление плоти было пятой Ведой — вдобавок к четырем, которые они бормотали с утра до ночи. Лесные плоды и коренья составляли их изысканные яства, пение молитв заменяло им боевые кличи. Пещеры и жалкие хижины были их дворцами, а резание овощей к обеду, должно быть, приравнивалось к охотничьим забавам. Рядом с женщинами их ашрама чумазая дворцовая служанка выглядела небесной танцовщицей. Зачем мне, принцу Яяти, ездить в обитель?

Однако и на другой день мой наставник говорил с отцом о пользе, которую даст моему воспитанию общение с людьми духа, а я, притаившись за дверью, трепетал от страха, как бы отец не приказал мне немедля собираться в путь.

Мое сердце заколотилось, когда отец, вздохнув, сказал:

— Согласен, Яяти было бы полезно пожить в обители, но королева не желает этого.

— Принц Яяти неспокоен, — вздохнул и наставник.

Я действительно не знал покоя — ни днем ни ночью. Мне каждую ночь снились яростные сны, в которых боги отважно сражались с демонами. Мой дед — непобедимый воитель Пурурава, о подвигах которого сложены легенды. Я часто слышал их и многие знал с детства на память. Больше всего мне нравилась история о том, как Пурурава заставил небесную деву Урваси полюбить его и стать женою смертного. Храм, воздвигнутый в честь трех огненных приношений Пуруравы, был украшением Хастинапуры, и всякий раз, бывая в храме, я заново упивался дедовыми подвигами.

Так прекрасна была небесная дева Урваси, что поссорились из-за нее бог дневного света с богом ночной тьмы. Урваси была изгнана на землю, и там добился ее любви смертный — мой дед, отважный король Пурурава. Урваси полюбила смельчака и стала его женой.

С небес сошедшая апсара и дед мой Пурурава жили в любви и счастье, но скучен стал горний двор богов без смеха и проказ Урваси, и решили небожители-гандхарвы их разлучить. Они подстроили так, что Урваси исчезла, а безутешный Пурурава ушел скитаться б поисках любимой. В конце концов гандхарвы сжалились над Пуруравой и, дав ему горшок с огнем, велели разделить огонь натрое и совершить приношение с мыслью об Урваси. Дед усомнился в честности гандхарвов и оставил их горшок в лесу, но потом, не выдержав, бросился обратно. Огонь уже погас, но из горшка тянулись к небу два деревца. Пурурава потер их друг о друга и сам добыл небесный огонь. С тех самых пор вошло в обычай возжигать по три огня: один — для домашних приношений, второй — для храмовых, а третий — в честь счастливых свершений.

Соединился Пурурава с возлюбленной своей Урваси и долго правил обширным королевством.

Знал я, например, что явились однажды деду Дхарма-праведность, Артха-выгода и Кама-страсть; никого из них не отверг Пурурава, только ниже всего склонился он перед Дхармой. Артха и Кама засмеялись, пообещав показать деду, как велико их могущество, а Дхарма предрекла долгую жизнь Пурураве и власть над многими землями его потомкам.

Сын его Нахуша, мой отец, прославился в сражениях. Еще совсем молодым он разгромил воинство темнокожих дасью. А потом выступил против самих богов и даже правил владениями Индры. Я горел желанием умножить славу предков, но мать твердо решила женить меня.

Мать и королю сказала, что не согласна отослать меня в ашрам, потому что подыскивает мне невесту.

Невесту? Но я не хотел жениться!

— Ты все боишься, что я последую примеру Яти? — спросил я.

— Не в этом дело, сын, — помедлив, ответила мать. — Когда ты родился, великий астролог предсказал твое будущее.

— И что сказал? Скольких демонов я убью за мою славную жизнь?

Мать поджала губы — мой тон ей явно показался неуместным.

— Астролог предсказал удачу во всем. Он сказал: мальчику суждено править великим государством, жить в радости и удовольствиях. Но, Яйю, астролог сказал, что ты не будешь счастлив.

Я рассмеялся — королевство, радости жизни, а счастлив не буду. Что за народ эти астрологи! И я объявил матери:

— Ради тебя я готов хоть сто раз жениться. Но только не сейчас. Сначала я должен испытать себя в походах и сражениях. Не в опочивальне я должен доказать, что я мужчина, а на коне. Асуры снова поднимают голову и угрожают небесному воинству. Все говорят, что скоро начнется война. Отпусти меня на эту войну! Или убеди отца, чтобы он начал готовиться к ашвамедхе — жертвоприношению коня. Я проведу его по всей Арияварте. Когда вернусь с победой, повергнув всех врагов, тогда подумаем и о женитьбе.

Жеребенка для ашвамедхи отбирали за целый год до обряда, совершить который имел право только король — больше никто. Год жеребенок пасся на свободе, и где ни ступали его копыта, земля — силой или сговором — становилась частью королевских владений. Совершивший обряд ашвамедхи делался непобедим, все это знали, и потому нередко соседние правители старались захватить коня победы.

Я и сам не отдавал себе отчета в том, насколько я переменился за годы ученичества. Как водный поток принимает форму, заданную ему берегами и дном, так дух мой составил гармонию с окрепшим, ловким телом. Овладевая искусством стрельбы из лука, я впервые познал редкостное наслаждение, которое дает единение воли и мышц. Ребенком меня волновали краски цветущего сада. Стрельба по цели будила иные чувства — краски исчезали, оставалась только цель. Пурпур холмов, зелень деревьев, синева неба — все внезапно сжималось до черной точки. Черная точка, цель, сама притягивавшая к себе стрелу. Ничто другое не существовало.

Я упивался азартом стрельбы и скоро стал отличным лучником. Когда я обучился без промаха попадать в неподвижную цель, приспело время испробовать глаз и руку в настоящей охоте.

Много лет прошло, но и сейчас я живо помню первую охоту.

Птица замерла на ветке, высоко вознесенной над землей, так красива была она на фоне яркой синевы небес. Замершая на миг, еще полная движения, готовая вот-вот расправить крылья. Солнце скользило к западу, наверное, освещая и ее гнездо, птенцов, пока бескрылых, жадно ждущих. Ни мой гуру, ни я о птенцах не задумывались. Я стремился стать метким стрелком, а мой наставник кормился своим мастерством. Я выпустил стрелу в ничем не повинный комочек жизни — и в тот миг, как пуповина, оборвалась моя связь с природой. Я отделился от других форм жизни. Может быть, где-то в самой глуби моего естества и вправду прежде жил поэт. Теперь он был мертв.

Я доказал свою ловкость и меткость, но не обрадовался этому.

Мать своими руками приготовила дичь, добытую мной на охоте, и подала на блюде отцу и мне. Отец ел с наслаждением, хваля меня за меткий выстрел. А я едва сумел заставить себя проглотить кусок. Ночью я несколько раз просыпался, и однажды мне послышался предсмертный птичий вскрик. Из головы не шли мысли о беспомощных птенцах. Моя собственная мать, столько лет терзаясь потерей сына, вчера так и лучилась радостью из-за того, что погибла птичья мать, гордилась сыном, который обездолил других сыновей. И даже ела плоть убитой птицы.

Все смешалось в жизни, и я не мог вернуть ей былую ясность.

На другой день вечером во дворец заехал первый министр моего отца, человек, умудренный жизненным опытом. Я обратился к нему с моими сомнениями.

Министр рассказал мне множество старинных притч о птицах и зверях. В иносказательной форме в них говорилось об одном: мир живет страстями и соперничеством, борьбой за власть.

— Не может человек существовать одной красотой и любовью, — улыбаясь, говорил министр, — вашему высочеству пора понять, что жизнь жестока и выжить может только сильный. Мы возносим в храмах молитвы о добре, но жизнь не храм. Скорей ристалище.

С того дня я поклонялся силе. И еще увидел я, что смелость и жестокость — близнецы.

Вскоре моей смелости пришлось подвергнуться испытанию.

Во дворец зачастил странник Нарада, вестник богов, неразлучный с лютней, стали появляться и другие мудрецы. Они рассказывали королю о стычках между богами и их вечными противниками асурами, появившимися на свет прежде богов. Дело пока не дошло до войны, но все считали, что она вот-вот начнется. Я рвался в бой, чтобы показать моим будущим подданным, какого короля они получат. Однако отец не желал вмешиваться, а однажды заявил: мои воины не будут проливать кровь за Индру, даже если асуры схватят и заточат его! Я не понимал, почему отец не хочет воевать ни на чьей стороне, и никто не мог мне объяснить.

Я не давал прохода старому министру, но он отвечал на все мои расспросы одной и той же фразой:

— Всему свой час. Ведь не бывает, чтобы на деревьях в одно и то же время набухали почки, раскрывались цветы и созревали плоды.

Я понял, что мне еще не скоро придется доказать свою отвагу на поле битвы.

Близился праздник в честь богов, покровительствовавших нашему городу. Народ отовсюду стекался в столицу, и Хастинапуру захлестывали людские волны. Десять дней длились празднества, и каждый день был так заполнен развлечениями, что время пролетело незаметно.

На последний день было назначено состязание, какое никогда раньше не устраивалось в столице. Придумал его верховный военачальник, которому хотелось распалить в воинах огонь соперничества: на арену выпустят необъезженного и неоседланного скакуна, и нужно будет вскочить на него, проскакать пять кругов и спрыгнуть на ходу.

Каждому участнику состязаний давали свежего коня.

Я загорелся желанием попробовать свои силы, но состязание было предназначено для простых воинов, а я — я принц, за жизнь которого мать так боится. Я сидел с отцом и матерью под королевским балдахином, не отрывая глаз от арены.

Уже четвертый всадник, не проскакав и круга, падал в пыль, сброшенный неукрощенным конем. Появился пятый конь — по три служителя с каждой стороны едва сдерживали его, а огромный белоснежный жеребец громко ржал, закидывая точеную голову, изгибая шею, упрямясь. Конь бил копытами, длинная грива разлеталась, как седые власы разгневанного святого, готового произнести страшное проклятие.

Толпа восторженно и испуганно гудела.

При виде белого коня я загорелся. Ноги напружинились, будто сжимая конские бока, тело напряглось, как тугая струя воды, выброшенная фонтаном.

Я повернулся к матери и увидел ужас в ее глазах.

— Велите увести коня! — шепнула она отцу. — Мне страшно! Я боюсь его! Будет беда… в последний день праздника…

— О королева! — усмехнулся отец. — Мужчина рождается для подвигов…

Вопль заглушил его слова.

Жеребец сбросил всадника, едва успевшего вскочить на него, и помчался по арене. Его пытались перехватить, но конь не давался. Зрители разбегались.

Кровь запела в моих ушах — мужчина рождается для подвига! Вперед, Яяти! Ты — будущий король Хастинапуры. Король не знает страха. Иначе завтра станут говорить, что Хастинапура подчинилась коню, и боги, и асуры, все узнают. Вперед, Яяти, сын отважного короля Нахуши!

Я ринулся вперед, но чьи-то руки цепко ухватились за меня. Я оглянулся. Мать.

Я рывком высвободился и прыгнул на арену. Людское море пенилось вокруг, но лица вдруг стали похожи на каменные лики статуй, а потом я просто перестал их видеть.

Я видел только коня. Он повернулся и глянул на меня, будто бросая вызов всем королям Хастинапуры. Я сделал шаг к нему. Еще. И вдруг мне показалось, что это никакой не жеребец, а просто заяц.

Я сделал еще шаг.

Визгливый голос зазвучал во мне:

— Безумец! Куда ты? В долину смерти?

— Нет! — крикнул я. — К вершине славы! И не боюсь! Вершина близко! Я на вершине!

Не помню, как все было дальше. Только помню, что я уверенно взлетел на коня. Конь понесся ураганом. Мне казалось, я мчусь на грозовой туче и молнии подвластны мне.

Круг. Еще круг. Толпа восторженно вопила.

Конь и всадник, животное и человек, белоснежный жеребец и юноша — они слились, их невозможно было отделить, как дурные и добрые деяния, совершенные в прошлых жизнях.

Пятый круг. Последний.

Я понимал, что победил. Мысли мои неслись быстрее коня, унося меня, увлекая за собой. Я не заметил, как падает пена с конской морды, как замедляется бешеный бег.

Пятый круг завершался чуть дальше королевского балдахина, где были мать и отец. Осталось совсем немного. Мне так хотелось увидеть гордость в глазах матери — ведь она пыталась удержать меня! Я повернул голову.

Миг оказался роковым. Я, видимо, ослабил хватку, и жеребец сбросил меня наземь — со всей ненавистью дикого животного к несвободе. Падая, я еще слышал истошные крики, но тут меня поглотила черная бездна.

Одинокий лучик света трепетал на краю бездны. Я не знал, где нахожусь. Сознание вернуло меня к боли, бившейся во всем теле. Кажется, меня швырнуло в воздух, как сухой листок, заверченный ветром. Я упал? Какая боль! Я потянулся рукой к голове. Тяжелое и мокрое.

— Мама! — закричал я во весь голос.

Мои губы едва шевельнулись.

Нежно звякнули браслеты. Мама. Я всмотрелся — нет, не мать. Чужая, незнакомая тень. Где я? А вдруг я уже умер? И лежу не в постели, а у смертных врат? И сама смерть склоняется надо мной? Но если она так прекрасна, отчего же человек ее боится?

— Принц?

— Кто это? Алака?

— Да, принц.

— Праздник уже закончился?

— Давно, принц! Восемь дней назад.

— Восемь дней?

Восемь раз восходило солнце, восемь раз заходило оно. Где же я был все эти дни? Мой разум устал от вопросов. Может быть, это уже не я — только мое тело сохранило прежнюю форму? Потому что я не существовал эти восемь дней!

Я спросил, где мать, и Алака ответила:

— Ее величество в своих покоях. Королева все это время отказывалась принимать пищу. Когда вчера она пришла взглянуть на вас, то лишилась чувств, едва только порог переступила. Лекарь распорядился, чтобы ее уложили в постель.

Поколебавшись немного, Алака добавила:

— От вас лекарь не отходил ни днем ни ночью. Молчал и хмурился. А вчера пощупал пульс и чуть не заплясал от радости. Алака, говорит, принц будет жить. Алака, я боялся, что изменило мне искусство врачевания, что опозорены мои седины. Но теперь я знаю: к полуночи или к рассвету, не позднее, сознание вернется к принцу. Не спи, Алака, пока он не откроет глаза. И помни, что повязка на его лбу все время должна оставаться холодной…

Тут Алака метнулась к подносу, стоявшему у постели. Теперь я мог получше разглядеть ее. Неужели это она склонялась надо мной? Или то была небесная танцовщица?

Я улыбнулся своим мыслям.

Возможно ли, чтобы красота прибывала, как приливная волна в океане?

Я глаз не мог оторвать от Алаки.

— Как же я могла забыть?! — торопилась Алака, выбирая фиал на подносе. — Принесла лекарственный отвар и забыла смочить им повязку… Закройте глаза, мой принц.

— Зачем?

— Лекарь предостерег меня, что ни единая капелька лекарства не должна попасть в глаза.

— Мои глаза не закрываются.

— Почему не закрываются?!

Ну как было объяснить ей, что я не в силах оторваться от ее внезапно расцветшей красоты? А вдруг Алака обидится? Она ведь мне почти сестра — мать Алаки была моей кормилицей. Даже мой отец выказывал Калике знаки почтения, а мать относилась к ней как к родной. Когда я был ребенком, мне говорили: слушайся Калику, она тебе вторая мать.

Алака — дочь Калики, а я тут…

— Не закроете глаза, я с вами разговаривать перестану! — совершенно по-детски объявила Алака, я сразу почувствовал себя мальчишкой, будто эти слова погнали реку жизни вспять и ее воды отнесли меня обратно в детство.

Я быстро зажмурился.

Мы с Алакой вместе росли во дворце. Малышами мы были постоянно вдвоем, играли, ссорились, мирились. Когда мне исполнилось шесть лет, меня стали выводить на дворцовые приемы, возили по городу, наряжали на торжественные церемонии, брали на праздничные шествия — я все реже играл с Алакой, а потом и вообще забыл о ней.

Алака жила с матерью в задних комнатах на женской половине дворца. Она подрастала, ей поручали мелкую работу. Мне было предназначено стать королем и воином, Алаке — прислужницей. Наши пути расходились.

Цветочное благоухание пересилило горьковатый лекарственный запах. Не открывая глаз, я осторожно приподнял правую руку. Алака низко склонилась надо мной с фиалом в руках, кончик ее косы упал на мою щеку. Я зажал между пальцами шелковистые волосы, и сладостная истома разлилась по телу.

— Какой сильный запах…

— Это жасмин.

— Дай понюхать хорошенько.

Алака не ответила.

Все сады рая едва ли могли так благоухать, как жасмин, вплетенный в косы Алаки. У меня закружилась голова от аромата и от прикосновения ее волос.

Не понимая, что делаю, я притянул Алаку так близко, что губы ее коснулись моих. У нее они были влажными, а мои сразу пересохли, как у путника, давно блуждающего по пустыне. Умирая от жажды, припал я к влаге ее губ, но не утолил желания. Родник счастья, изливаясь, не приносил свежести, а обжигал, и я тянулся к влаге, чтобы унять жжение…

Я попытался приподняться, но резкая боль пронзила меня.

Вскрикнув, я снова рухнул во тьму.


Почти четыре месяца понадобилось мне для выздоровления.

Крик, что я испустил той ночью, возвестил мое возвращение к жизни. Горячка отпустила, однако боль продолжала терзать мое тело. Придворный лекарь прослышал о некоем искусном костоправе из дикого племени, обитавшего в лесах восточной Арияварты. Костоправа доставили в Хастинапуру, он умело вправил сместившиеся кости так, что мои члены обрели былую подвижность.

Яяти, думал я. Яяти — это я. Мое тело. Но внутри есть нечто иное, отличное от плоти. Что это? Как понимать природу бестелесного Яяти?

Мысли утомляли меня.

Еще раз: вот мое тело, но есть ведь еще сознание, душа. Видимо, Яяти способен существовать отдельно от них. В те восемь дней, что я провел без сознания, когда я глотал целительные настои — а мог бы проглотить и яд, — где был в те дни мой разум? А сознание? А душа?

Ответа не было.

В изнеможении я снова и снова смотрел на свое тело и говорил себе: «Ты заблуждаешься. Разве всегда враждебна твоя плоть? В ту ночь, когда ты целовал Алаку, разве не через плоть твою единственно ты наслаждался?»

Но не только мечты об Алаке скрашивали тягостные дни неподвижности.

Костоправ исходил всю Арияварту и многое повидал. Я был готов без конца слушать его повествования о пещерах и лесах, о морях и горах, о древних храмах и богатых городах, о разных людях, что живут на земле ариев.

Мне хотелось собственными глазами обозреть королевство, которым я рано или поздно буду править. Я представлял себе, как следую во главе войска за конем, как покоряю весь свет, победителем возвращаюсь в Хастинапуру, столица ликованием встречает меня, а впереди женщин, вышедших навстречу мне, — Алака с горящим светильником в тонкой руке.

Наконец, придворный лекарь возвестил, что принц Яяти здоров.

Я посвятил в свои мечты первого министра и моих наставников. Министр доложил отцу, и, как ни противилась мать, отец назначил день, когда жертвенный конь будет выпущен на волю.


Восемнадцать лун провел я, следуя за конем.

Конь поскакал сначала к северу, потом его путь повел нас на запад, юг и восток. Как прекрасна была моя страна! Сменялись времена года. Арияварта облекалась во все новые наряды, убирала себя новыми украшениями. Иногда она мне снилась, как живая женщина — с грудей ее холмов стекают реки, струясь материнским молоком, питающим миллионы ее детей!

Мне часто вспоминалась клятва, которую взяла с меня мать. Как можно променять эту красоту на жизнь в обители! О нет, я рожден, чтобы умножать славу и величие моей страны!

Не многие отваживались оказать сопротивление моему войску. Отец в свое время показал всей Арияварте, как сражаются хастинапурцы — король Нахуша победил самого Индру. Кому б достало безрассудства выступить против нас? А кто пытался, скоро убедились, что Яяти достоин своего отца.

Я радовался каждой стычке с непокорными.

Меткий стрелок, я всегда возвращался с добычей с охоты. Мой охотничий пыл не остывал, но охота — даже на крупного зверя — не могла сравниться со сражением, особенно против равного по силе неприятеля, которого ты должен одолеть.

Я с детства мечтал о битвах, победах, славе. Ринувшись на арену во время конных состязаний, я впервые узнал, как пьянит победа, даже победа, одержанная всего лишь над животным.

Я плохо спал ночами. Вваливался в свой шатер, шатаясь от усталости, но не мог заснуть до самого утра. Случалось ли вам видеть, как одна лошадь в упряжке играет и срывается в галоп, а вторая вяло цокает подковами? Вот так же мой разум неутомимо влек меня вдаль, хотя тело жаждало покоя.

Я думал о жизни, смерти, любви, боге. Запутавшись в мыслях, я лежал без сна.

Каждая клетка моего тела требовала одного — жить! Жить!

А разум вопрошал: «Зачем? И чего ради следовать за жертвенным конем? Ты ведь понимаешь, что можешь погибнуть в любой стычке с неприятелем. Ты жаждешь жизни, почему же тебя тянет туда, где привольно резвится смерть?»

Я не находил ответа и метался без сна.

В походе перед нами распахивались и величественные храмовые врата, и призывно приотворялись двери в домики танцовщиц.

Я входил в пещерные храмы, где из одного камня были вытесаны исполинские изваяния воителей былых времен и грациозно изогнутые женские фигуры.

Одна из них заворожила меня своей прелестью, и я приблизился, чтобы вглядеться в него. Пещера была пуста, мои воины остались ждать меня у входа. То была Рати, богиня страсти, оплакивающая бога любви Мадана, которого в ярости испепелил Шива. Я, не отрываясь, смотрел на ее небрежные одежды, на бессильно повисшие пряди распущенных волос, и жалость сжимала мне сердце. Забыв, что передо мной безжизненный камень, я шагнул к Рати и поцеловал ее в губы. Холод пещерной стены отрезвил меня…


Край изобиловал дикими слонами, и я решил поохотиться. Местные жители указали лесное озеро, куда сходились по ночам слоны на водопой. Я объявил, что на охоту пойду один.

В полночь я отправился к озеру, забрался на высокое дерево, облюбованное еще днем, и приготовился ждать.

Ночь была непроглядна — я ничего не видел на расстоянии вытянутой руки, напрягал слух, чтобы, уловив бульканье, издаваемое пьющим слоном, выпустить стрелу по звуку. Напряженно вслушиваясь, я ждал, не замечая других лесных шумов.

Плеснула вода. Я изготовился: слон заревет, когда в него вопьется стрела, и я по реву определю, куда послать вторую.

Всплеск. Слон!

Я спустил тетиву. Свист стрелы и человеческий голос одновременно донеслись до моих ушей:

— Кто там стреляет? Покажись, посягнувший на жизнь, не то…

Белка не могла бы скользнуть вниз по стволу проворнее меня.

Я помчался в направлении голоса. Лес редел у кромки озера, в рассеянном звездном свете я различил человека, похожего на призрак. Я пал ему в ноги, но человек отпрянул со словами:

— Убийца не смеет осквернять меня!

— Я не виноват, я охотился, мне послышалось, будто слон пьет воду. Я кшатрий, людям моей касты должно уметь владеть оружием.

— Ты смеешь говорить о долге мне, принявшему обет? Я — брахмачари, отрекшийся от мирской суеты. Говори правду — осквернены ли твои уста поцелуем женщины? Ибо лишь тот, кто чист, может коснуться моих ног!

Я не решился утаить истину. Воспоминание о ночи, когда я пылко целовал Алаку, жило во мне. Йогин, возможно, наделен даром всеведения и, разгневавшись на ложь, способен испепелить меня проклятием.

Я молча опустил голову.

— Распутник, — сказал йогин. — У меня нет времени на разговоры с человеком, погрязшим в пороках. Полночь давно миновала, скоро мне на утреннее омовение и на молитву.

Я стал на колени перед ним.

— Благослови меня, святой человек!

— Не хочу уподобляться Шиве, который готов благословить любого. Как я могу тебя благословить, не зная, кто ты?

— Я принц.

— Тем хуже. Ты не достоин благословения.

— Почему? — спросил я в страхе.

— Ты раб плоти. Чем выше вознесен человек над другими, тем меньше он заботится о душе. Подобные тебе всегда готовы поддаться соблазну низких наслаждений. Вы все пресыщены. Вы мните, будто правите, а на самом деле страсти правят вами. Женщина есть средоточие зла, поэтому вы не в силах устоять перед ней, а брахмачари избегают даже смотреть на нее. Иди своей дорогой, принц. Если желаешь благословения — отрекись от мира и приходи ко мне…

— Святой человек, я дал клятву, что никогда не отрекусь от мира!

— Почему? — спросил йогин с неожиданным любопытством.

— Мой старший брат все бросил, чтоб стать отшельником, Мать так и не оправилась от горя…

— Ты принц Яяти, наследник хастинапурского трона?

— Как вы могли узнать меня?

— Следуй за мной.

Йогин двинулся в лес, но, сделав несколько шагов, он оглянулся. Я стоял на месте.

— Яяти, — сказал он мягче, — Твой старший брат велит тебе следовать за ним.


У страха много общего с надеждой — оба распаляют воображение.

Я в детстве собирался во что бы то ни стало отыскать Яти, я изо всех сил пытался представить себе, как он выглядит — мой старший брат… И вдруг — эта невероятная встреча в ночном лесу!

Но я ей не был рад.

Остуженный холодным высокомерием речей брата, я тщетно искал, о чем говорить с Яти, сидя в его пещере.

Ибо мы уже находились в пещере. Она была так скрыта перепутанной колючей лианой, что я не заметил входа, пока Яти не раздвинул колючки рукой.

И тут же послышался тигриный рык. Моя рука непроизвольно вскинула лук, но Яти с улыбкой оглянулся.

— Оружие ни к чему, — сказал он. — Тигр зарычал, учуяв незнакомый запах. Он кроток, словно кролик. Я вожу дружбу с ним, с другими обитателями леса. Дикий зверь чище человека.

Яти приласкал тигра, и тот замурлыкал, как котенок.

Я огляделся. Пещера освещалась неровным странным светом. Не сразу понял я, что он исходил от уймы светлячков под потолком. В углах пещеры извивались кобры — мне показалось, что посередине их раздутых клобуков мерцало по драгоценному камню, о которых рассказывается в древних сказаниях.

Яти указал мне направо — на свое ложе.

Мне пришлось склониться пониже, чтобы убедиться, не обманывает ли меня зрение.

Как мог Яти спать на ложе, где изголовьем служил плоский камень, а подстилкой — такие же колючки, что у входа… Яти, мой старший брат, спит на этом ложе? Ради этой жизни он причинил столько страданий матери, отказался от престола, бросил все? Но ведь чего-то Яти ждал от своего отшельничества? Чего? Что ищет человек, который отрекается от мира?

Яги перехватил мой взгляд и, видно, догадался, о чем я думаю. Он раскатал по неровному полу свернутую шкуру антилопы и жестом пригласил меня садиться. Сам сел на ложе из терниев.

Я пребывал в смятении: обстоятельства, которые свели нас в лесу, суровость речей Яти и эта пещера — как будто ожили истории сказителей: покорный тигр, кобры, ложе из колючек…

Передо мной вновь обретенный старший брат — я должен был обнять Яти, заплакать на его плече, помчаться вместе с ним в Хастинапуру, к матери. Но это было явно невозможно, и я растерянно молчал.

И Яти сидел не размыкая губ. Чтобы прервать тягостное молчание, я проговорил:

— Мать будет так счастлива!

— Высшее счастье жизни — отречение от жизни. Все плотские радости — залог будущих горестей. Сам вид красоты лжив, приближение к красоте обнаруживает тленность ее. Нет у человека врага коварней и страшней, чем его собственная плоть. Нет у человека долга священней, чем борьба с ней. Видишь эти плоды? Попробуй. Ничего другого я не ем.

Яти протянул мне горсть плодов, похожих на сморщенные дикие яблочки.

Я взял один и, разломив, положил половинку в рот, как кладут жертвенную пищу, освященную в храме.

Плод оказался страшно горьким. Я, должно быть, поморщился, как Яти и ожидал, потому он тут же изрек:

— Человеку приятно сладкое. Плоды, приятные на вкус, понуждают человека желать их снова и снова, пока не делается он рабом своих желаний. Потворствуя желаниям, лелея плоть, человек скудеет духом. Воздержанием же укрепляется душа. Я питаюсь горькими лесными плодами, дабы очистить и освободить мой дух.

Яти спокойно разжевал и проглотил плод. Я был не в силах последовать его примеру — мне хотелось выйти из пещеры и выплюнуть отвратительный кусочек, который так и остался у меня во рту.

Мы с Яти — единокровные братья, но между нами бездна.

— А плоть бунтует, — продолжал Яти, — и чтобы смирять ее, нужна отвага не меньшая, чем для ратных подвигов. И человеку трудно быть уверенным в себе…

— Как ты решил пойти путем отречения? — осмелился спросить я. — Ведь ты тогда был моложе, чем я сейчас!

— С помощью отшельника, благословением которого я был рожден. Мать часто меня возила к нему в ашрам. Однажды, когда мы там заночевали, я проснулся среди ночи. На цыпочках, чтоб не проснулась мать, я вышел из хижины. Обитатели ашрама беседовали у костра, и когда я приблизился, никем не замеченный, то услышал, о чем шла речь: наш отец, король Нахуша, проклят, и никогда его потомки не познают счастья…

Я вздрогнул — и мне мать говорила о предсказании астролога. Я только посмеялся, а Яти… Мы оба сыновья Нахуши, так что же, счастье не суждено ни одному из нас?

— Кто проклял нашего отца и нас? — спросил я.

— Не знаю. Тебе пора в дорогу, Яяти, мне — на молитву… В ту ночь я решил, что лучше быть счастливым отшельником, чем несчастным принцем. Пойдем, я покажу дорогу.

Мы вместе вышли из пещеры.

— Я хочу просить тебя о милости, Яти.

— О какой?

— Позволь мне привезти мать, чтобы она еще раз увидела тебя.

— Нет, Яяти. Желание — враг духа, привязанность — помеха свободе. Мне еще не время встречаться с матерью.

Мне только и осталось, что проститься с братом. Мой голос был нетверд, когда я произнес:

— Прощай, Яти. Помни — мы братья.

Яти, который до тех пор ни разу не коснулся меня, положил руку на мое плечо.

— Яяти, наступит день, когда ты взойдешь на престол. Будешь властвовать, совершишь тысячу жертвоприношений, покоришь весь мир. Но помни, Яяти: миром властвовать легче, чем страстями.


Победителем я возвратился в Хастинапуру, следуя за жертвенным конем. Столица встретила меня бурным ликованием — нарядилась, как невеста, плясала и пела, как неутомимая танцовщица, осыпая меня цветами.

Все было прекрасно, но мне недоставало любимого цветка в душистой гирлянде, которой меня встречала Хастинапура. По обычаю, красивейшие жены города вышли мне навстречу с зажженными светильниками, но среди них я не увидел Алаку.

Мать просто сияла счастьем, она даже помолодела. Ее глаза изливали на меня беспредельную любовь, но материнская любовь не могла заполнить мое сердце, ожидавшее иного чувства. Не вытерпев, я спросил с притворным безразличием:

— Мне показалось, что я не видел Алаку. Где она?

— Уехала к тетке.

— И далеко?

— Очень. Тетка живет в предгорьях Гималаев, где начинаются владения асуров.

Всю ночь мне не давали покоя мысли то о Яти, то об Алаке.

Наутро во дворце начали готовиться к обряду ашвамедхи, и радостная суматоха отвлекла меня. К тому же, не успели завершиться все необходимые приготовления к жертвоприношению коня, как в Хастинапуру явился гонец с посланием отшельника, некогда благословившего отца мужским потомством.

Никто в нашем роду никогда не упоминал имя отшельника — так было установлено, не знаю, из благоговения ли перед ним, или от обиды за него. Не знаю.

Но, взявшись за перо, чтобы изложить историю моей жизни, я много раз давал себе слово писать всю правду, без утайки.

Святого человека звали Ангирас.

В послании Ангирас извещал отца о том, что может начаться страшная война богов с асурами. Желая предотвратить кровопролитие, святой Ангирас принял обет неслыханной суровости. Подвергая плоть свою жестоким истязаниям, духом объемля единство мироздания, уповал Ангирас сподобиться высшей силы, перед которой склонились бы и боги, и вечные противоборцы их — асуры. Каче, лучшему из учеников Ангираса, было назначено помогать гуру в его подвижничестве.

И все-таки опасался Ангирас, что асуры могут помешать жертвоприношению во имя мира, а потому просил великого и справедливого короля Нахушу прислать своего сына, прославившегося ратными деяниями, оберегать обитель от зла.

Мне оказывали честь, в сравнении с которой меркла слава похода за конем.

Я буду охранять обитель, никто не сможет помешать Ангирасу накапливать в себе силу, которая не даст разразиться войне. Люди будут спрашивать: кто этот молодой храбрец, который защищает ашрам Ангираса? Слух обо мне дойдет до самого Индры, и король богов призовет меня к себе. Я поднимусь в его небесный дворец, где меня сразу окружат небожительницы-апсары, прекрасные и нежные, куда красивей Алаки. Но я пройду мимо и, став перед троном Индры, скажу:

— Бог Индра! Я готов всегда сражаться на твоей стороне, но ты за это должен даровать мне милость. Проклятие лежит на моем отце — не будет счастья его потомству. Сними проклятие, о Индра!


Мой телохранитель отстал. Конь, заскучавший было от ровной рыси, мчался вихрем и скоро вынес меня к скромной обители.

Смеркалось.

Из-за рощи в бледнеющее небо уплывали клубы дыма. Дым вился плавно, как движется девушка в танце. Перекликались птицы, устраиваясь на ночлег. Западный край неба пылал — будто зажегся в храме жертвенный огонь, на котором медленно сгорали облака под звуки священных птичьих песнопений.

Даже во дворце не приходилось мне видеть такое торжество красок. Я натянул поводья, зачарованный птичьими голосами и безмолвным пожаром облаков. Вдруг огненно-яркая птица взметнулась в небо совсем рядом со мной — моя рука непроизвольно натянула тетиву.

— Остановись! — раздался голос.

Это был не окрик, а повеление.

Оглядевшись, увидел, что я не один. Слева от меня стояло манговое дерево, с которого спрыгнул на землю стройный мальчик.

— Ты в обители святого Ангираса, — сказал он.

— Знаю!

— И вознамерился пролить здесь кровь? Вблизи ашрама?

— Я кшатрий. Охота предписана мне кастой.

— Долг кшатрия — владеть оружием, чтобы защищать себя, чтоб защищать добро от зла. Какое зло могла причинить эта птица?

— А если мне просто понравилось ее оперение?

— Ты любишь красоту. Ты забыл, однако, кто наделил тебя любовью к красоте, тот наделил жизнью птицу.

Мальчишка раздражал меня.

— Тебе бы читать проповеди в храме!

— Мы с тобой в храме, — улыбнулся мальчик. — Взгляни на запад — там догорает храмовый огонь, если поднимешь голову, то увидишь, как один за другим зажигаются светильники.

Я уже догадался, что он, скорее всего, послушник в обители, но речь его была прекрасна, как речь поэта.

— Поэт, — спросил я, — а ты умеешь ездить верхом?

— Нет.

— Значит, тебе неведом азарт охоты.

— Но я охочусь.

— Великий боже! На травки и цветочки?

— На моих врагов, — спокойно ответствовал он.

— Возможно ли, чтоб у пустынника, одетого в кору древесную, был хоть один враг?

— Их много.

— Молю тебя, скажи: чем ты сражаешься с ними?

— Есть у меня горячий конь, который обгоняет колесницу Индры, колесницу Солнца…

— Но ты же не обучен верховой езде!

— Нет. На таких конях, как твой, — нет. Иной конь уносит меня, легконогий и прекрасный. Что я скажу тебе о том, как он летит? Он в мгновенье ока может перенестись с земли на небеса. Он может унести меня туда, куда и свету не проникнуть. Ни один конь победы не может с ним сравниться. Человек, который скачет на этом коне, становится подобен богу.

Я ничего не понял.

— Ну покажи мне своего коня! — бросил я, рассерженный дерзостью юного отшельника.

— Не могу, хоть он всегда со мной, всегда готов служить мне.

— А как зовут его?

— Мысль.

Я хлестнул коня и ускакал. Мальчишка наверняка не узнал меня, принял за обыкновенного воина. Ну и для меня эти отшельники — как холмы, все одинаковы. Встреться мне этот послушник еще раз — я его не узнаю.

Но я его узнал. Тем же вечером Ангирас назвал мне его имя, и я изумился — юноша оказался Качей, сыном великого мудреца Брихаспати, наставника богов. Кача должен был возглавить жертвоприношение во имя мира. Я никак не мог понять, отчего Ангирас избрал Качу. Правда, Кача оказался старше, чем я думал, впервые его встретив, — года на два старше меня. И все же очень молод. Поистине, любовь ослепляет, любовь ли матери к сыну или учителя к ученику.

Кача был тоже поражен, узнав, кто я.

Когда мы остались вдвоем, Кача сказал:

— Гуру Ангирас учит меня всегда говорить правду, но не подчеркивать при этом собственного превосходства… Этот урок учителя еще не постигнут мною. Я прошу твоего прощения. Гордыня, как необъезженный конь, ее трудно взнуздать. Прости меня.

Кача коснулся лбом земли перед моими ногами.

Удаляясь, он бормотал, будто разговаривал с собой:

— О человек, услышь, что говорит твоя душа и следуй ее велениям. Познай себя, ибо нет у тебя иной цели. Над этим и трудись душой.

Мне отвели хижину рядом с той, где жил Кача.

— Принц, мы теперь соседи, — улыбнулся он.

— Слышал, Кача, есть такая пословица: «Хуже соседа нету врага»?

— В пословицах обычно половина правды, — засмеялся Кача.

Жизнь в обители мне не нравилась: хоть и получше, чем у Яти в пещере, но я привык жить во дворце! Однако я воин и приехал оборонять ашрам, где Ангирас скоро начнет моление. Святой Ангирас больше не тревожился — он сказал мне:

— Асуры знают, принц, что ты в нашей обители, и оттого не смеют чинить нам препятствий.

К тому же я стал находить приятность в беседах с Качей, в которых он выказывал и знания, неведомые мне дотоле, и подлинную чистоту, и ясность помыслов. Я все меньше замечал убогость жизни в ашраме, вначале мучившую меня, и получал все больше удовольствия от ощущения причастности к святому делу.

Каче предстояло совершать все обряды при жертвоприношении Ангираса, поэтому он постился, жил на одной воде. Как охранителю жертвоприношения мне следовало целую неделю тоже соблюдать строжайший пост, но премудрый Ангирас смягчил для меня суровость подготовки: он выбрал шестерых из моих телохранителей и распорядился, чтобы каждый из нас не касался пищи только один день. Но даже один день без еды длился очень долго. Голод так и грыз мои внутренности, я просто не находил себе места.

Странно, думал я. Выезжая на охоту, я мог сутками забывать о еде; следуя за конем, я делил с моими воинами все тяготы походной жизни, терпел и голод и жажду, но тогда мой ум был увлечен другим и тело не роптало.

Кача, казалось, ничуть не затруднялся постом, он сохранял улыбчивость и ровность обращения. Я не мог понять, как ему удается так легко терпеть голод — и не один день, как мне, — а целую неделю. Не в силах объяснить спокойствие Качи, я удовлетворился оправданием собственной слабости.

Рассуждал я так.

Я — кшатрий, воин. Я должен быть сильным и крепким, иначе мне не выполнить мой долг. Я обучен телесной ловкости и владению оружием. Тело мое нуждается в пище, поэтому я не умею голодать. Вот чем я отличаюсь от Качи, вот почему он может терпеть голод, а я нет. Плоть отшельника может иссохнуть, его члены превратиться в подобие сучьев, но мышцы воина должны всегда быть упругими, как сталь. Значит, нет ничего дурного в том, что я не могу поститься, как Кача. А смог бы Кача проследовать за конем победы по всей Арияварте? Если Кача красив, то это потому, что он молод и ведет добродетельную жизнь. Ну и что? Зато Каче нипочем не натянуть мой лук и не попасть стрелою в цель.

Занятый этими мыслями, я, однако, исправно исполнял все, что от меня требовалось. Жертвоприношение началось, окрестные жители стали стекаться в обитель на трехдневное празднество в ознаменование благополучного начала.

С началом жертвоприношения заканчивался очистительный пост Качи, чему юноша радовался, как ребенок. Он с удовольствием участвовал в празднестве, танцевал и пел со всеми — у Качи был красивый голос и очень тонкий слух. Ему вообще все было дано. Он, например, отлично плавал — будто в минувшей жизни был рыбой. Однажды, в час молитвенных песнопений, расплакался грудной младенец на руках одной из женщин, и мать никак не могла унять его. Тогда Кача подошел, взял младенца из ее рук и дурашливо показал ему язык. Тот замолк и заулыбался. Кто бы мог поверить, что смешливый юноша, играющий с ребенком, остался за главу обители и всего минуту назад так проникновенно выпевал звучные слова священных гимнов. Кача мог быть каждую минуту другим, оставаясь при этом всегда собой. Я не переставал удивляться ему. Как-то в обитель принесли корзинку спелых плодов. Кача разломил краснощекое, спелое яблоко и уже приготовился протянуть мне половинку, как вдруг увидел червяка. Он усмехнулся:

— Вот, принц, как устроено все в жизни. Никогда не знаешь, не обнаружится ли червь в прекрасном и сладостном.

Кача задумался и медленно, как будто бы про себя, добавил:

— Чем слаще жизни плод, тем легче он гниет.

Однажды мы с Качей забрели в деревушку, где маленькая девочка схватила Качу за руку и потянула смотреть цветок, который расцвел перед ее домом. Мы, посмеиваясь, пошли за ней, но в саду девчушка чуть не расплакалась: она вдруг сообразила, что гостей двое, а цветок — всего один! Она растерянно переводила глаза с одного на другого, не зная, как поступить.

— Подари принцу, — шепнул ей Кача.

— Нет, нет — великому мудрецу, — возразил я.

Девчушка уже потянулась было к цветку, но Кача остановил ее:

— Зачем срывать цветок? Он мне очень нравится — пускай себе растет, а я буду приходить и беседовать с ним, хочешь?

Девчушка была совершенно счастлива.

Я же весь день размышлял над словами Качи, а вечером сказал:

— Ну что ж, премудрый Кача, тот цветок еще день или два будет радовать взгляд, потом начнет увядать, потом осыплется. Разве приятно наблюдать за увяданием красоты? Уверен ты, что красотой нужно любоваться на расстоянии? Разве подлинное наслаждение не в том, чтобы сорвать цветок, насладиться прикосновением к его упругим лепесткам, вдохнуть запах… Из цветов плетут гирлянды для украшения кудрей, а лепестками устилают душистое ложе…

Кача улыбнулся моим словам:

— Ты прав, принц, это прекрасно. Но это простое удовлетворение желаний, а радость от него недолговечна.

— Что плохого в минутной радости?

— Ничего плохого, принц, если от этого никто не страдает. Но в жизни есть иные радости, не только удовлетворение желаний.

— Какие же?

— Радость от ограничения желаний.

Мне сразу же вспомнился Яти в пещере, ложе из колючек…

— Отшельник Кача, неужели счастье только в отказе от земных благ?

— Да нет! — рассмеялся Кача. — Каждому свое, принц. Твое дело, например, справедливо править королевством, печься о благе подданных. Удел правителя ничуть не ниже, чем удел аскета. Один правит миром, другой уходит от мира.

— Скажи мне, Кача, а можно жить аскетом и оставаться королем?

Кача ответил мне с большой серьезностью:

— Принц, земные радости, семья и дети — в природе вещей, и человеку присуще стремление к ним. Если бы бог назначил человеку жить только духовной жизнью, он бы сотворил его бесплотным. Радость жизни, о которой ты говоришь, невозможно испытать, не имея плоти. Но не одна эта радость составляет смысл жизни, потому что вместе с телом бог дал нам душу. Душа должна сдерживать порывы плоти, а потому душа должна постоянно бодрствовать. Опьяненный возничий не совладает с упряжкой, кони разнесут колесницу, погибнет ездок.

Кача смолк. Потом добавил, глядя в небо, усыпанное звездами:

— Вот я и провинился, принц. Конь моей страсти понес меня. Все, что сказал я, — истинно, но только помни, принц: как и ты, я молод. Я не знаю жизни.


Кача часто говорил такие вещи, но убедить меня не мог. Он казался мне наивным, как дитя. Он действительно не знал жизни.

Уже много-много лет враждовали боги и асуры. Ну а после того, как наставник асуров, премудрый Шукра, упражняя неустанно свой дух, обрел способность возвращать мертвых к жизни, асуры начали готовиться к большой войне. Чтобы предотвратить пролитие крови, и решился святой Ангирас на жертвоприношение.

Пусть Индра собирает воинство богов, чтобы сразиться с асурами, — наставник Ангирас, сын наставника богов, изнуряет себя подвижничеством, чтобы помешать войне.

Ангирас не уставал повторять:

— Боги рвутся к наслаждениям, асуры ненасытно рвутся к власти. Кто бы ни победил — ни одни, ни другие не смогут дать миру покой. Войны не должно быть.

Мне были странны эти речи. Я много времени провел в общении с Ангирасом и очень привязался к старцу, однако так и не понял, что он за человек. Иной раз он казался мудрейшим из людей, иной раз был наивней Качи — мечтательный ребенок.

И расставаться мне с ним не хотелось, хотя я понимал, что мне неминуемо придется оставить обитель.

Время расставания наступило неожиданно. Гонец из Хастинапуры привез весть о том, что отец мой тяжко заболел, находится на смертном одре. Я должен был немедля возвращаться в Хастинапуру. В растерянности и смятении бросился я к Ангирасу.

Ангирас отечески положил руку на мое плечо:

— Возвращайся, не теряя времени, принц. И не тревожься за ашрам. Твое присутствие в обители позволило нам без помех совершить самую важную часть обряда. Сыновний долг не ниже долга веры, спеши в Хастинапуру, принц.

Я благоговейно коснулся земли у ног Ангираса.

— Я не благословляю тебя, принц, и не произношу пожеланий счастья. Годы и годы провел я в поисках познания, но и теперь неизвестно мне — счастье ли тень страдания, или страдание сопровождает счастье, как тень. Не трать, принц, время на эти мысли. Заботься о государственных делах. Твой долг как короля и кшатрия — укрепление доброчестия, приумножение богатства и наслаждение земными радостями. Но помни, принц, жажда благоденствовать и наслаждаться таит в себе опасность, как острый меч таит в себе смерть. Как женщину делает прекрасной покорность, так и земные радости тогда прекрасны, когда ведет к ним путь праведности. Ты спросишь, принц, в чем суть его. Нужно поступать так, как желал бы ты, чтобы поступали с тобою, и постоянно помнить об этом. И вот тебе мое пожелание, принц, — да пребудет с тобою всегда эта память.

Тревога за жизнь отца понудила меня задать вопрос Ангирасу: не оттого ли болен отец, что на нем проклятие? Что это за проклятие? И может ли оно быть снято?

— Лежит ли на моем отце проклятие? — спросил я.

Печаль окутала чело Ангираса. Лишь после долгого молчания он ответил:

— Да. — И добавил — Но проклятие лежит на каждом человеке, принц.

— На каждом? — Дрожь в голосе выдала мой ужас.

— Не нужно бояться, принц. Поистине, можно сказать, что все мы прокляты — я, Кача, твой отец.

— Значит, сама жизнь есть проклятие?

— О нет! Жизнь — драгоценнейшее из благословений, даруемых нам богом в его щедрости. Но благословенный дар несет в себе проклятие.

— В чем же смысл дара? Зачем он человеку? Чего ради человек рождается на свет?

— Чтобы освободиться от великого проклятия. Живым существам не дано выйти за пределы их телесного воплощения. Одному только человеку дано больше, он карабкается вверх по крутому склону, имя которому — понимание. Наступит день, когда человек достигнет вершины и освободится от проклятия. Запомни, принц, — не наслаждение тела есть истинная цель жизни, но радость духа.

Ангирас внезапно смолк.

— Желаю тебе счастливого пути, и да пребудет с тобой милость божья, — сказал он, помолчав.

До самой Хастинапуры мой разум не оставляли мысли о том, что узнал я от Качи и Ангираса. Но они отлетели прочь, едва я вступил в город. Теперь меня снедала тревога за отца и страх не застать его живым.

Я бросился к ложу отца, я звал его. Отец невнятно пробормотал какие-то слова, но они не были ответом на мой зов, ибо отец уже принадлежал иному миру.

Ко мне приблизился главный министр и, положив мне на плечо худую старческую руку, мягко подтолкнул к двери.

За дверью он сказал дрожащим голосом:

— Вы молоды, принц, и еще не знаете, как устроен мир. Все бренно в этом мире. Вам не нужно видеть смертных мук отца. Ашокаван недалеко отсюда, там тишина и покой, приют этот отдален от суеты, как пещера в чистых Гималаях. Подземный ход ведет из дворца прямо в храм Ашокавана. Побудьте там. Дважды в день вы сможете навещать отца.

Главный министр, видимо, не сомневался в моем согласии — в Ашокаване все было приготовлено для моего удобства и покоя. Но я скучал, не знал, куда девать себя, что приказать бесчисленной челяди, за чем послать. Одну из служанок звали Мукулика — мне не случалось ее раньше видеть. Ей было лет двадцать пять, и была она миловидна и умна. Видя, что я не нахожу себе места, Мукулика стала отсылать под разными предлогами всю челядь. Сама она оставалась при мне и, угадывая мои желания, безмолвно исполняла их.

Но самым страстным моим желанием было освободиться от мыслей о смерти, день и ночь обуревавших меня. Тщетно пытался я забыться, ибо всякий раз, как я посещал отца, смерть представала перед моими глазами.

Смерть безраздельно правит этим миром, никто не в силах противостоять ей, и разум беспомощен перед сознанием ее неизбежности. Я все время думал о том, что придет время, когда на смертном одре буду лежать я, как сейчас лежит отец. Меня не покидало детское стремление: убежать, убежать побыстрей и подальше, юркнуть в расщелину, спрятаться, чтобы до меня не могла дотянуться холодная рука смерти.

Судя по тому, что происходило с отцом, смерть была ужасна.

Иногда горячка отпускала отца. Однажды, не замечая моего присутствия, он поманил к себе мать. Она наклонилась над ним, он с усилием поднял иссохшую руку и коснулся ее груди.

— И с этой красотой я расстаюсь… — прошелестел отец.

Мать была в смущении, не зная, как обратить внимание отца на то, что я вижу эту сцену. Вдруг отец расплакался, как ребенок.

— Как мало я вкусил от меда! — рыдал он.

Мать знаком приказала мне уйти.

Я удалился к себе, но плач отца так и стоял в моих ушах, а мысли об увиденном язвили мою душу.

Непостижимо — жалобный плач героя, чья воинская доблесть сотрясала небеса; слезы всесильного владыки Хастинапуры… Я пытался проникнуть в смысл его слез, ибо они таили в себе великую тайну жизни, которую я силился понять.

Но сильней всего обжег мое сердце другой случай. Бессонные ночи изнурили мать, и я умолил ее отдохнуть днем, оставить меня у ложа отца. Отец лежал без сознания и не приходил в себя, хотя время от времени лекарь приближался к нему и осторожно вливал ему в рот капельку какого-то снадобья. День уже догорал, опочивальня быстро погружалась в сумерки, когда отец неожиданно открыл глаза.

— Яяти…

Он схватил меня за руку и, перепуганным ягненком прижимаясь к ней, быстро заговорил:

— Яяти, не отпускай меня! Я жить хочу, Яяти! Я не хочу умирать! Смотри, Яяти, ты видишь их, посланцев смерти? Но ты же сильный, у тебя такие сильные руки, как же ты допустил их ко мне? Почему ты не прогонишь их?

Его била дрожь. Голос неожиданно перешел в крик:

— Неблагодарный! Вы все неблагодарные! Если бы каждый из вас пожертвовал мне по одному дню жизни… Спаси меня, Яяти! Держи меня покрепче!

Он вновь лишился чувств, но его рука, стиснувшая мою, была красноречивей невысказанных слов. Отец прильнул ко мне словно олень, почуявший в сердце смертоносную стрелу.

Если смерть есть неизбежное завершение жизни, зачем тогда вообще рождается человек?

Я призывал на помощь философию, в которую Кача и Ангирас посвятили меня, но не находил в ней разрешения своим терзаниям. Могут ли светлячки рассеять темноту ночи новолуния?

В смятении я возвратился в Ашокаван. Мир утонул в ночной тьме, такая же тьма сгущалась в моей душе. Бесшумно появилась Мукулика с золотым светильником в руке. Мягкий свет залил покой. Мукулика наклонилась, поправляя фитиль; в этом золотистом освещении она казалась мне божественно-прекрасной.

Мой взгляд заставил ее оглянуться. Мукулика медленно приблизилась к моему ложу грациозным шагом танцовщицы.

— Вам нездоровится… ваше высочество?

Голос ее был мелодичен.

— Я не могу прийти в себя, Мукулика. Состояние отца…

— Но, говорят, опасность миновала. Только сегодня я слышала, придворный астролог сказал, что опасное влияние звезд скоро…

— Принеси вино! Звезды, болезни, смерть — я хочу обо всем забыть!

Она не двинулась с места.

— Вина! — раздраженно повторил я.

Мукулика потупилась.

— Ваше высочество, королева распорядилась не держать здесь вина…

Почему у женщин так развита интуиция?

Или они просто уверены в неотразимости своих чар?

Глаза Мукулики были опущены — как же могла она видеть, каким взглядом смотрю я на нее?

Мукулика на миг подняла веки — будто молния расколола безоблачное небо, и яркая вспышка осветила улыбающиеся губы, ямочки на щеках.

Я всмотрелся. Мукулика стояла в прежней позе, потупившись. Стояла совсем рядом с моим ложем. Я не пил, но опьянение бурлило в моей крови. А в ушах звучал отцовский голос: «Я жить хочу, Яяти! Не отпускай меня!»

— Почему мать распорядилась не держать здесь вина?

— Ашокаван — приют, удаленный от столичной суеты. Здесь останавливаются святые люди, сюда заходят переночевать отшельники. Здесь нельзя держать вещи, которые их могут осквернить.

В ушах как звон стоял — я слышал страшный крик отца.

Меня охватила дрожь. Я боялся оставаться в одиночестве. Я тоже нуждался в поддержке.

Я сжал руку Мукулики.

И была ночь.

Вновь и вновь твержу я себе — нельзя рассказывать о той ночи. О ней даже нельзя упоминать!

Но я же решил писать всю правду! Стыдливость украшает красоту — не истину. Истина нага, как новорожденный младенец. Такой она должна всегда быть.

Все началось с того… Я стиснул пальцы вокруг ее запястья. Этого было достаточно — лопнули цепи, стягивавшие мир!

В ту ночь я впервые узнал дурманящее возбуждение тела прекрасной юной женщины, божественное блаженство, источаемое каждой его частичкой. Так было впервые. Я был пьян Мукуликой в ту ночь.

Меня разбудил птичий гам. Я выглянул в окно. Колесница солнца, оставив позади врата востока, быстро взбиралась вверх. Как прелестна была золотая пыль, вздымаемая ее колесами!

В дверь заглянула Мукулика. Увидев, что я проснулся, вошла с вопросом:

— Хорошо ли вы спали, принц?

Мукулика — великая актриса! Как она лицедействует! С каким совершенством играла она ночью роль возлюбленной, а сейчас изображает вышколенную прислужницу.

— Милая Мукулика! — вырвалось у меня.

Она торопливо оглянулась и притворила за собою дверь.

— Ваше высочество звали? — спросила она, приближаясь к ложу.

Звал, звал. Но зачем? Я сам не знал и молча смотрел на нее.

Мукулика сложила ладони перед грудью.

— Я провинилась, принц?

«Не ты, а я». Этого я не сказал — только подумал, продолжая в молчании смотреть на Мукулику.

В дверь постучали. В опочивальню быстро вошел слуга и с поклоном подал свиток.

— Ваше высочество, главный министр повелел без промедления вручить вам!

Это было письмо от Качи.

Кача писал:

«Принц, мне тоже вскоре предстоит оставить обитель. Мы без помех завершили жертвоприношение, но война между богами и асурами все же вспыхнула. Если помните, принц, еще в вашу бытность в обители ходили слухи, будто святой Шукра взрастил в себе способность возвращать мертвых к жизни. Шукра действительно обрел эту силу — сандживани, и поскольку теперь он может воскрешать павших воинов, что воспрепятствует войне?

Война и насилие всегда казались мне противными природе человека. Как прекрасен и богат этот благословенный мир, сотворенный высшими силами. Разве не может человек жить в нем, вкушая покой и счастье? И хоть мне кажется, что это вполне возможно, я не знаю, наступит ли время, когда человек поймет бессмысленность войны. Сейчас мечтать о мире — все равно что тянуться рукою к луне!

Нет сомнения — боги потерпят поражение. Что мне делать? В войнах не бывает победителей, но как же трудно быть отрешенным свидетелем поражения тех, на чьей ты стороне. Мой долг — помочь богам избежать разгрома. Но как? Я провел много бессонных ночей, тревожимый этими мыслями. Однажды я всю ночь ходил по дворику обители. Надо мной искрилось небо, усыпанное звездами, но неспокойный разум мой был погружен во мрак. Перед рассветом я понял, что нужно делать. Нет, не разумом — озарение вдруг осветило мне путь, и понимание пришло, как стихотворение приходит к поэту.

Ни одна из сторон не смеет обладать уверенностью в своей безнаказанности — иначе война захватит весь мир. Боги сумеют противостоять асурам, если станет им известен секрет сандживани… Я подумал, что Шукра согласится посвятить в тайну лишь того, кто станет его любимым учеником. И потому я отваживаюсь отправиться во владения короля Вришапарвы и, припав к ногам учителя, молить его принять меня. Быть может, он посвятит меня в секрет сандживани. Но может случиться и так, что я сложу там голову.

Святой Ангирас благословил меня. Благословляя, он сказал: ты брахмин, а значит, по рождению тебе назначено владеть знанием. Поистине, ты отправляешься на поиск знания, однако цель твоя скорее подобает кшатрию. Я ответил: будь принц Яяти здесь, мы бы вместе отправились во владения асуров. Принц исполнял бы долг воина, а я отдался бы обретению знания.

Я думаю, принц, нет порока в том, чтобы люди разных каст совместно исполняли долг человечности. Разве не смешиваем мы воды разных рек, чтобы омыть изображение бога перед молением?

Ангирас посылает вам благословение, и мы вместе молимся о скорейшем выздоровлении короля Нахуши».

Письмо Качи смутило мою душу. Кача рискует жизнью во имя того, что считает справедливым. И во имя тех, на чьей он стороне. А я? Прошлой ночью я позабыл о том, что отец лежит на одре смерти, так погружен я был в радость жизни.

Должен ли я стыдиться этого?

Чувство вины лишило меня покоя. Если не виноват, то почему вдруг загудел весь улей, едва я прикоснулся к меду, и пчелы так больно меня жалят?

Отцу не становилось лучше.

Мать сидела в молитвенной позе перед крохотным золотым алтарем, который установили в отцовских покоях.

Я сел рядом, и она легко провела рукой по моему плечу — будто сама любовь прикоснулась ко мне.

Глухая тоска охватила меня от вида истаявшего материнского лица и изваяний, перед которыми она замерла. Только одно могло спасти меня от тоскливого страха — память о том, что было ночью…

Мать закончила молитву, я помог ей подняться на ноги. Посмотреть ей в лицо я не смел.

Заметив, что я прячу глаза, она спросила:

— Что ты скрываешь от меня, сын? Тебе, наверное, даже в Ашокаване не спится по ночам… Нельзя так, сын. Тревожные ночи подтачивают молодые силы. Брать на себя бремя страданий другого — удел тех, кто пожил на свете. А тебе нужно отвлечься — музыка, танцы, представления помогут тебе рассеяться.

И, обращаясь к главному министру, который как раз присоединился к нам, спросила:

— Достаточно ли удобно устроен принц в Ашокаване?

— Ваше величество, — откликнулся министр, — я лично проследил за тем, чтобы принц ни в чем не нуждался. В Ашокаване новая прислужница, Мукулика. Она недавно взята ко двору, но показалась мне весьма сообразительной. Ей наказано следить, чтоб исполнялись все желания его высочества.

Да неужели… Сердце мое оборвалось.

— Не сомневаюсь, вы обо всем подумали, — продолжала королева, — но мой сын тоскует. Я бы хотела, чтобы он отвлекся от тягостных мыслей.

— Мадхав, средний сын придворного стихотворца, славится как знаток и ценитель искусств. Речь его тонка и изящна, беседа с ним услаждает ум. Я распоряжусь, чтобы его пригласили к принцу.

Я попытался, улыбнуться:

— Велите этому Мадхаву найти для меня собеседника, которого занимают не стихи, не танцы, а вопрос о том, зачем живет на свете человек. И для чего он умирает.

…Мадхав действительно повел меня в дом к известному философу, к человеку, о великой учености которого слагались легенды. По дороге, однако, Мадхав развлекал меня презабавными историями о пандите.

Пандит жил по собственным законам: если случалось вельможным персонам заглянуть к нему домой, он неизменно предлагал каждому пищу и кров, но высокие гости должны были делить трапезу с домашними и со слугами.

Говорили, будто однажды глухою ночью к пандиту забрался вор. Пандит в это время ломал себе голову над туманной строкой из древнего трактата. Со светильником в руках бродил он по своей библиотеке в поисках нужного комментария и, натолкнувшись на незнакомца, приказал, чтобы тот хорошенько посветил ему.

Ученый редко являлся ко двору — только в особо важных случаях, ибо он считал, что во дворце чересчур шумно, к тому же выступления танцоров и певцов отвлекали его от размышлений. Отрываясь же от своих мыслей, он мог огорошить любого встречного неожиданным вопросом.

Рассказывают, что однажды к нему явился заросший волосами пустынник, которому понадобилось узнать, как смотрит пандит на природу бога. Затеялся долгий, многоумный спор. Неожиданно пандит спросил пустынника, не намерен ли тот обриться. Пустынник рассердился — какая связь между волосатостью и тонкими материями, занимавшими его? Ученый пояснил свою мысль:

— Солнечные лучи с трудом пробиваются сквозь густую листву. Не кажется ли тебе, что нечто подобное происходит и с тобою, ибо похоже, что копна нечесаных волос не пропускает мысли в твою голову.

В другой раз монах из западной Арияварты поинтересовался, сколько детей у ученого мужа.

— Не знаю, — последовал ответ, — спроси мою жену. У меня нет времени на пустяки, после того как я сделал главное.

Мадхав и вправду оказался занимательным собеседником. Он был остроумен без злости, к тому же обладал даром рассказчика. Самые обыкновенные вещи вызывали смех, когда о них говорил Мадхав. Принято думать, что люди большой учености всегда чудаковаты, но истинная ученость встречается редко, от этого и люди, ею наделенные, кажутся странными в сравнении с простыми смертными, а те, желая доказать, что они ничем не хуже, распространяют истории о чудачествах книжных червей.

Я не сомневался, что таковы были и истории Мадхава, но столь забавны были они в его изложении, что меня ничуть не занимала мера их правдивости.

Во всяком случае, Мадхав отвлек меня от тягостных мыслей.

Ученый принял нас в своей библиотеке. Мне было ясно, что книги, манускрипты, словари — средоточие всей его жизни. С истинным упоением показывал он мне редкую старинную рукопись. Обширность его знаний не могла не вызывать почтения: отвечая на простой вопрос, который я ему задал, он процитировал на память многих мудрецов древности, чтобы подкрепить свою точку зрения.

Однако всей его эрудиции не хватило на удовлетворение терзавших меня вопросов. Когда я признался, что мой разум отравлен размышлениями о смерти, он только и сказал:

— Кто может избежать смерти, принц? Когда изнашивается платье, мы сбрасываем его. Так же и душа сбрасывает тело, когда оно отслужило свое.

Я остановил пандита:

— Я согласился бы с этим, если бы все люди умирали от старости. Однако жизнь не знает такого закона, и всякий день мы видим, как смерть уносит людей совсем молодыми, в расцвете сил.

— Но, принц, здесь нет противоречия. Усвоив это, вы снова обретете душевный покой.

— Не понимаю!

— Что вам внушает уверенность в истинности жизни, которую вы наблюдаете, ваше высочество?

— Но…

— Истинна только сама жизнь, и она вечна. А вот Мадхав, пандит или принц — это всего лишь формы, которые мы способны воспринять нашими чувствами. Дом, книги, страх смерти — это игра наших восприятий.

Страх смерти, мои муки — просто игра чувств! Блаженство объятий Мукулики — игра чувств, и укоры совести наутро после той ночи — тоже! А боги и асуры, а война — что это, всего лишь игра чувств? Ради чего же изнурял себя жертвами, во имя мира святой Ангирас? Зачем тогда Кача, рискуя жизнью, отправляется добывать секрет сандживани? Если весь мир, живой и неживой, в котором мы обитаем, если и радость, и боль жизни — всего только мимолетная игра чувств, обман, иллюзия, отчего же я так страдаю при виде слабеющего тела короля Нахуши? Человеческое тело тленно, но не может оно быть плодом игры чувств. Острое наслаждение и томительная боль могут забыться с течением времени, но они же были и были подлинными — пока длились! Голод — голод тоже бывает настоящим и по-настоящему убивает человека.

Пандит с видимым наслаждением читал мне прекрасные строки из мудрых книг, тонко истолковывал понятия добродетели, долга, любви, вечности. Я слушал его с безразличием — не за этим я сюда шел, не этих ответов ожидал на неотвязные вопросы.

Мадхав почувствовал мое настроение и приуныл. Желая сделать ему приятное, я согласился отобедать в его доме. Потом я снова отправлюсь во дворец…

Мадхав мне говорил, что его старший брат писал стихи. Он добился славы, но тут скоропостижно умерла его молодая жена… Поэт все бросил и отправился странствовать по святым местам. Значит, подумал я, философия ученейшего пандита не помогла и брату Мадхава, значит, она по самой сути расходится с реальностью жизни.

На веранде Мадхава ожидала его маленькая осиротевшая племянница. Девчурка была прелестна — блестящие кудри, искрящиеся глаза, изящно очерченный рот. При виде нашей колесницы она замерла — ну точно бабочка, присевшая на цветок. Но тут же сорвалась навстречу нам. Она повисла на шее Мадхава, потом строго глянула в мою сторону:

— Кто он?

— Ты должна сначала поклониться, Тарака!

— Разве он бог? — с любопытством спросила девочка.

— Он принц.

— Кто это — принц?

Мадхав не сразу нашелся что ответить.

— Видишь, — терпеливо начал он объяснять, — вот эта колесница, кони и вообще все вокруг — всем этим владеет он. Поэтому он принц.

Тарака подумала, сложила ладони перед грудью и низко склонилась передо мной.

— Приветствую тебя, принц!

Был бы я художником, я бы именно так изобразил Тараку — в грациозном поклоне, с выражением сосредоточенности на милом личике.

— Приветствую тебя, Тарака, — ответил я на поклон.

— Принц, — серьезно сказала Тарака, — ты не можешь дать мне одного коня? Для свадьбы.

— Чья свадьба? Твоя?

— Да нет же! Моей куклы!

— Когда ты выдаешь ее замуж?

— Послезавтра.

— А кто жених?

— Жених?

Тарака явно не подумала о женихе. Она с надеждой посмотрела на Мадхава.

Мадхав покачал головой — жениха у него на примете не было.

— Я дам коня на свадьбу, — пообещал я. — Но как быть с женихом?

— Как быть с женихом? — Тарака погрузилась в глубокое раздумье. Вдруг ее осенило — А может, ты будешь женихом, принц?

Мадхав тихонько фыркнул, но тут же метнул быстрый взгляд в мою сторону — не оскорбила ли меня детская болтовня? Я с трудом сохранял серьезность, ибо мое воображение уже нарисовало мне картину свадебного шествия: разодетую куклу, а рядом с ней здоровенного Яяти — в старом плаще Мадхава!

Мы отправились обедать. Мне не хотелось разрушать очарование дня. Я услал возничего, приказав вернуться за мной на заходе солнца, чтобы я мог провести весь день с Мадхавом и Таракой. А на ночь я отправлюсь во дворец.

Мадхав дал мне почитать стихи своего брата. Там оказалось множество прекрасных стихов о море. Мне сначала понравилось одно — о море в бурю, где поэт сравнивал пенные буруны со взмыленными гривами бешено скачущих коней.

Однако потом мое внимание привлекли другие стихи о море:

Зачем вы яритесь, о бурные волны?

Сегодня вы сушу тесните, но завтра

судьбы колесо повернется.

Судьбы начертаниям каждый покорен.

Рассыпавшись в брызги, уйдете вы с суши

и в море с другими волнами сольетесь.

Когда нас ласкает судьба, нам не должно

гордиться, в годину же горя не должно

роптать. Мы — люди. Грядущее скрыто от нас.

Я взялся за другую пальмовую дощечку: стихи о любви.

Мукулика… За что я был так холоден и груб с ней наутро? Разве она повинна в том, что я терзался чувством вины?

Прощаясь с Мадхавом и усаживаясь в колесницу, я все продолжал размышлять о только что прочитанных стихах. Колесница помчала было в сторону дворца, но — неожиданно для меня самого — я велел возничему остановиться. Я намеревался провести ночь во дворце, рядом с отцом, но сейчас я был не в силах отправиться туда… Стыдясь, я почти шепотом сказал:

— В Ашокаван. Мне нездоровится.

Моя опочивальня была убрана свежими цветами, светильники, наполненные маслом, лили золотистый свет. Как странно. Ведь я предупреждал Мукулику, что на ночь останусь во дворце.

В опочивальню вошла Мукулика с кувшином вина. Налив вино в узорчатую чашу, она с поклоном подала ее мне.

— Я полагал, что королева не велит…

— Ваше высочество, я служу вам, и ваши желания — закон для меня.

— Отлично. Но разве я сказал, что буду ночевать в Ашокаване?

— Нет, ваше высочество.

— А между тем ты приготовила опочивальню!

— Я исполняю желания вашего высочества. Ведь вам хотелось здесь провести ночь…


…Я будто раздвоился и жил в постоянном разладе с невидимым двойником.

Уступив соблазну, я делал первый шаг к пропасти — к освобождению от долга. Свобода, счастье — я упивался ими. И в то же время понимал, что пал.

Однажды вечером, когда мы с Мадхавом возвращались с представления, меня разыскал гонец министра: отец пришел в сознание и пожелал видеть меня.

Я ринулся в отцовские покои.

Отец был слаб и бледен — мне вспомнилось солнце в миг затмения, — и я собрал все силы, чтобы не показать, как потрясен я его видом.

Отец протянул мне руку. Ему понадобилось сделать немалое усилие, и я почувствовал, что из моих глаз вот-вот прольются слезы. С самого детства я привык искать опору в этой руке, всю жизнь она была моим щитом, моей надеждой. И вот теперь…

По знаку отца и первый министр, и челядь покинули покои. Мы остались наедине. На низеньком столике, у изголовья стояли кувшин с вином и чаша.

Отец глазами показал на кувшин.

Я налил вина на дно чаши, но отец сделал знак, чтобы я долил до краев.

— Мне многое нужно сказать тебе, сын. Вино укрепит мои силы.

Я наполнил чашу и поднес ее к губам отца. Сделав глоток, он долго лежал с закрытыми глазами, а когда открыл их, мне показалось, что он выглядит освеженным.

Отец взял меня за руку.

— Я хочу жить, Яяти. Даже сейчас я хочу жить. Я отдал бы Хастинапуру, все королевство отдал бы за один день жизни… Увы.

Отца именовали львом среди людей… Но на меня смотрели глаза смертельно раненного оленя.

Собравшись с силами, отец заговорил размеренно и очень внятно:

— Яяти, я оставляю тебе процветающее королевство.

— Отец, мне известны и ваша мудрость, и ваша доблесть. На мою долю выпало счастье — я родился от великого отца…

— И несчастье тоже, — прервал отец.

Я смолк в растерянности.

Неужели отец расскажет о проклятии, которое лежит на нем и на его злосчастных потомках?

— Яяти, ты с детства слышал, что твой отец одолел в поединке бога Индру, короля богов, и был готов взойти на небесный трон. Но не пришлось мне воссесть на престол Индры — а знаешь ли ты отчего?

— Я ничего об этом не знаю…

— Предвкушение неограниченной власти изменило меня. Запомни, Яяти: гордость и гордыня не одно и то же. В моей гордыне я решил супругу Индры взять в наложницы. Она склонилась перед моей волей, но поставила условие — я должен был за ней приехать в экипаже, которого не видывали ни люди, ни боги. Я повелел, чтобы величайшие из мудрецов несли мой паланкин, украшенный драгоценными камнями со всей земли. Подгоняемый нетерпением, я пнул одного из мудрецов, требуя, чтоб тот бежал резвее… И угодил в голову премудрого Агастьи. Агастья меня проклял…

Отец уже не мог отделять слова друг от друга, он задыхался… Мне казалось, будто он начинает бредить…

Но он снова показал мне глазами на кувшин с вином. Я наполнил чашу и поднес ее к губам отца, стараясь не видеть его лицо…

И снова вино укрепило его силы, губы шевельнулись, готовясь говорить дальше…

— Отец, — остановил я его, — вам нужно отдохнуть! Вы можете продолжить завтра…

— Завтра? — Вся горечь мира прозвучала в этом вопросе.

Отец надолго смолк, будто забыл о моем присутствии. Наконец, он произнес:

— Я, король Нахуша, как и дети мои, как дети детей моих, — никто из нас не изведает счастья. Таково было проклятие Агастьи. И добро и зло, содеянные раз, многократным злом отзываются через поколения и поколения — закон этот непреложен во всей подлунной. Яяти, твой отец виноват перед тобой, прости отца за зло, совершенное в ослеплении страстью. Сын, помни обо мне и никогда не разрывай узы долга, которыми соединено все во Вселенной. Ибо именно это сделал я…

Отец закрыл глаза, лицо его потемнело, губы чуть двигались, и я уже не мог расслышать слов. Я наклонился к нему, и мне показалось, что он пытается выговорить: «Проклятие… Яти… Смерть…»

— Яти не умер, — наугад сказал я. — Яти жив, отец.

И снова силы возвратились к отцу.

— Где он?

— Я его встретил, когда следовал за конем победы.

— И ты молчал так долго? — дрожащим голосом спросил отец. — Почему? Боялся, как бы Яти не занял мой престол?..

Лицо его перекосилось в жуткую гримасу.

— Мама! — вскрикнул я.

Вбежала мать, за ней — лекарь, слуги… Лекарь умело приподнял голову отца и смочил его губы эликсиром, который тут же подействовал — отец задышал ровнее и спокойнее. Он обратился к министру:

— Близится конец. Подай печать, вырезанную в честь моей победы над Индрой. Я хочу видеть ее, умирая. Воитель должен умирать в лучах победы!

Мать явно испугало упоминание победы над Индрой. Но она не смела противоречить.

Министр вручил отцу печать.

— Печать победы! — слабо улыбнулся отец. — Но почему я не вижу знаков моей боевой славы? Где лук и стрелы на печати? Мой лук… стрелы, мной выпущенные…

Отец поворачивал печать в пальцах.

— Яяти! — позвал он. — Здесь вырезана подпись?

— Да, отец.

— И что написано?

— «Победа, победа короля Нахуши».

— Почему я не вижу этих слов? Все видят, кроме меня! Все в заговоре против меня, даже вещи… — Он заплакал, — Не вижу, ничего вижу… Победа короля Нахуши — ложь! Король Нахуша сегодня разбит наголову, он побежденный, а не победитель. Побеждает смерть… Смерть… я ничего не вижу… я… я…

Отец лишился чувств. Мать больше не пыталась сдерживаться и рыдала в голос. Лекарь с помощью слуг хлопотал вокруг отца, отирая пахучим эликсиром его лицо, вливая ему в рот снадобье за снадобьем.

Смерть проскользнула в королевскую опочивальню. Ее никто не видел, но тень, отбрасываемая ею, упала на лицо каждого.

Не в силах вынести ее присутствия, я выбежал, закрыв руками глаза. Мне хотелось плакать, но слез не было.

Наконец, ко мне вышли главный министр и лекарь. Лекарь коснулся моего плеча:

— Принц, успокойтесь, его величеству немного лучше. Но теперь нам остается только уповать на бога. Вам лучше отдохнуть пока в Ашокаване, принц. Если будет нужда, за вами пошлют.

Колесница помчала меня в Ашокаван королевской дорогой. Вечерний воздух веял прохладой, и дорога была полна гуляющих: куда бы я ни глянул, я видел беспечные, веселые, смеющиеся лица. Мне стало еще горше от вида чужого счастья.

Мукулика ждала меня у врат Ашокавана, но я прошел мимо нее, не сказав ни слова. Она последовала за мной в покои, желая помочь мне снять запыленную одежду, но я жестом приказал ей остаться за дверью. Она повиновалась и только робко взглянула на меня.

Позднее Мукулика постучалась в опочивальню — спросить, когда я буду ужинать.

— Завтра утром, — сказал я в ответ, — ты отправишься во дворец. Запомни — ты здесь появишься не ранее, чем я за тобой пошлю.

Меня душил гнев. Я ненавидел себя, ненавидел весь мир, ненавидел жизнь, смерть и Мукулику. Я не вдумывался в смысл собственных слов, мне хотелось, чтобы меня никто не трогал.

Я лег, не сняв одежды.

Отец. Печать победы, его стремление еще раз прочитать гордые слова — и неспособность разобрать их. Значит, вот так играет с человеком смерть: отнимет зрение, потом вернет, чтобы отнять опять… Не только зрение. Во всех концах света прославлен отец тем, что самого бога Индру поставил на колени, а сейчас он и рукою двинуть не в силах. Еще немного — и его тело будет лежать безжизненное, как бревно.

Неодолимый страх смерти объял меня, и я, как перепуганный младенец, боялся открыть глаза.

Я не заметил, как заснул. Проснулся я в холодном поту: мне приснилось, будто не король Нахуша лежит на ложе смерти, а король Яяти. В полубезумии стал я ощупывать себя, чтобы удостовериться, что жив, что мое тело не остыло, что я способен чувствовать.

Пусть это правда, что душа живет и после смерти телесной оболочки, пусть — но когда тело умирает, какую из земных радостей может испытывать душа?

Не мне судить о неземном блаженстве, но вот земные радости…

За что я так сурово отчитал Мукулику? В чем ее провинность? Ее мир ограничен дворцовыми стенами, она не думает о том, что вне дворца!

— Мукулика! — позвал я.

Она, должно быть, ждала под дверью.

Мукулика вошла, тихонько притворив за собою дверь. Нерешительно шагнула и остановилась с опущенными глазами перед моим ложем.

— Почему ты так стоишь? Обиделась, что я не велел тебе приходить без спросу?

Мукулика улыбнулась, но глаз не подняла. Мне показалось, что она плакала, но недавние слезы сделали ее еще прекрасней — как сад, омытый живительным дождем.

Я потянулся было к ней, но мне послышалось, будто меня позвали.

— Это ты зовешь меня, Мукулика?

Она покачала головой, но я видел по ее лицу, что она тоже слышала.

Мукулика испуганно скользнула к двери и замерла, прислушиваясь.

— Принц?

Теперь я понимал, что голос мне не чудится. Но кто зовет меня? Откуда? Голос доносился из-за стены… И тут я вспомнил. Мне же говорили о потайном ходе, соединяющем дворец с Ашокаваном. Поспешно оглядев стену, я обнаружил небольшой выступ, нажал — часть стены бесшумно ушла вниз. Передо мной открылась лестница, на верхней ступеньке стоял Мандар, приближенный слуга главного министра.

— Скорее, принц! — голос его срывался. — Король…

Даже не оглянувшись на Мукулику, я бросился вниз по ступеням.

Для всего мира Яяти теперь король. Властитель великой Хастинапуры. На самом деле Яяти — сирота, которому не у кого искать защиты…


Бывали дни, когда меня захлестывала тоска по отцу. Придворный гуру пытался прийти мне на помощь:

— Ваше величество, душа короля Нахуши теперь свободна от телесного плена.

Бедный гуру! Я выслушивал шлоки из «Ригведы» и в раздражении думал: где же она помещается, человеческая душа? Как она выглядит? В чем ее жизнь? И что в ней есть такого, чего не бывает во плоти? Гуру твердит, что теперь душа отца испытывает блаженство… Но когда был зажжен погребальный костер и совершались обряды по умершему королю, гуру молился:

— О бог огня! Верни к жизни мертвое тело, которое принесено тебе в жертву, дай этой душе новое тело ради служения жизни! Да обретет новое тело душа короля!

В чем же смысл молитвы? Лишить отца блаженства, но вернуть его на землю? А если душа отца вселится в другое тело, кем он будет?

Узнаю ли я его — а он меня? Возродится ли он моим другом? Или врагом? Отец и сын — враги? Наверное, и так бывает…

А вдруг отец пожелает родиться снова уже как сын Яяти? Это возможно? Кто знает. Быть может, переселение душ — просто метафора? Если бы знать… А все ли нужно знать? Маленький Яяти любил и цветы во дворцовом саду, и искры, летевшие из жертвенных костров.

Сегодняшний Яяти не станет подставлять ладони искрам, он знает, что огонь жжется. И поверять свои тайны бутонам — он знает, что назавтра они раскроются, а еще через день осыплют лепестки.

Так что такое знание — благословен им человек или проклят? А молодость — благословение или проклятие? Молодость есть начало старости, а старость — это конец жизни. Потом — смерть. Счастье юности не более чем приманка жизни, а потом капкан захлопывается! Проклятие!

Все люди прокляты, но я вдвойне. Последнее признание отца: король Нахуша, его дети, дети его детей — никто не изведает счастья… Будто огненными буквами были написаны эти слова на темном небосводе…

Отец сказал, что гордыня одолела его и он посмел ударить премудрого Агастью. Может быть, и вправе был Агастья проклясть отца… Но его дети и дети его детей — они в чем виноваты? Я тогда еще не родился на свет, я был проклят до зачатья, какая же судьба уготована мне?

Странная вялость объяла мою душу. Мне ни с кем не хотелось разговаривать, я не испытывал ни голода, ни жажды и целыми днями не покидал своих покоев.

Найти бы Агастью, думал я, отыскать бы премудрого старца где-нибудь в гималайской пещере и спросить: по какому праву проклял он семя отца моего? Как могут дети искупать проступки отцов, как?

Я вспомнил и Яти. Не волей ли Агастьи обречен он на скитания?..

Мать совещалась с главным министром о делах, предстояло определить время моей коронации, но я избегал разговоров на эту тему. Я унаследовал престол отца… И его судьбу тоже?

Мое безразличие все сильнее тревожило мать, она все чаще справлялась о моем здоровье.

Я отвечал: нет, я не болен.

— Вчера из Ашокавана приходила твоя прислужница, Мукулика. Она мне показалась и миловидной и смышленой. Я хочу взять ее во дворец. Она сказала, что принц угрюм, ни с кем не говорит, приходится угадывать его желания. Я подумала: не послать ли сегодня же за ней?

— Мукулика глупа, но королеве не должно бы уподобляться ей. Мне просто ничего не хочется. Я думаю, что если бы я отринул мир с его суетой…

Мать отпрянула, будто увидев змею. Осторожно коснувшись моей руки, она спросила:

— Ты не забыл, что дал мне слово, Яяти?

— Когда я был ребенком, ты чуть не всякий день брала с меня слово: Яяти, обещай, что не будешь делать то, не будешь делать это! Я дал слишком много обещаний.

Мне вдруг захотелось рассказать ей про Яти. Пусть мать найдет его, пусть своей любовью заставит вернуться в Хастинапуру. Яти ведь старший сын, престол принадлежит ему по праву старшинства. А я не хочу править королевством. Я ничего не хочу.

Если бы даже мать отыскала Яти, едва ли хватило бы у нее слез, чтобы заставить его вернуться. Легче приручить льва или тигра, чем преодолеть упрямую святость Яти. Что ему уготовано судьбой? Достигнет высшей цели — почувствует в себе бога? Если бы он этого достиг, его прославили бы как великого святого. Но снежные вершины отказа от мирских желаний и холодны, и круты; что, если Яти оскользнется на трудном восхождении к ним? Ведь если подтают снега, Яти может смести лавиной…

— Мы не торопим твое решение, — продолжала мать, — но рано или поздно придется назначить день коронации. Ты с детства был упрямцем, Яяти, ты весь в отца. К тому же ты теперь король, все подчиняются твоему упрямству. Но и у королевы-матери есть власть… Яяти, хочешь, я объясню тебе, отчего ты так тоскуешь?

Сердце матери обливается кровью, когда обыкновенная колючка смеет оцарапать ее дитя, а тут… Конечно же, мать истерзалась, видя, что со мной творится! Стыд обжег меня.

— Не нужно, мама. Все пройдет, не мучай себя понапрасну.

— Ты вступаешь в новый возраст, сын, — мать уже улыбалась. — Давно пора подумать о невесте для тебя.

Сначала коронация. Потом женитьба.

У матери много хлопот.

Я должен был считать себя счастливцем. Я — король Хастинапуры! Прекраснейшая из принцесс за честь почтет разделить со мной ложе и престол. Кто станет королевой, где она сейчас, что думает, что делает? Я пытался представить себе ее… Но мысли мои возвращались к матери.

Как я боялся, что она не переживет смерть отца, что горе и ее сведет в могилу.

Но нет. Погоревав немного, мать взялась за государственные дела, и довольно быстро бразды правления оказались в руках королевы. Она вникала во все мелочи, была занята с утра и до ночи, но королевские труды увлекали ее, и, казалось, — новая жизнь ей по душе.

Страстная жажда жизни пробудилась в королеве. Она выглядела чуть ли не моложе меня, ее глаза искрились, походка была упругая, и кто знает, какие сны ей стали теперь сниться.

Я ошибался, полагая, будто отец составлял смысл ее существования.

Ну что же, значит, в этом мире каждый живет собой, своими интересами. Как корни деревьев и лиан ищут под землею влагу, так человек тянется за помощью и поддержкой к родным и близким. Люди именуют это либо любовью, либо расположением, либо дружбой. На деле это просто себялюбие. Если пересыхает один источник влаги, деревья и лианы не погибают — их корни тянутся к другим источникам и иногда находят их в немалом отдалении. Но корни все равно отыскивают влагу, впитывают ее и живут.

Еще недавно мать была августейшей супругой великого короля Нахуши. Если она и обладала властью, то в той лишь мере, в какой муж и властелин был подвластен чарам ее красоты. Как она должна была страшиться появления всякой новой наложницы короля!

Мать потому не кормила меня грудью, что боялась утратить красоту. Материнский долг отступил перед долгом королевы быть красавицей. Ну что ж, зато теперь она правила, теперь она королева-мать, каждое ее слово, каждый поступок показывают, что от меня требуется повиновение во исполнение сыновнего долга.

Ко мне наведался Мадхав, пришел не один — с ним была Тарака. Я обрадовался ей.

— Ваше величество, — церемонно поклонился Мадхав, — Тарака пришла сегодня к королю по делу.

— Какое же дело привело ко мне Тараку?

Тарака искоса глянула на меня и осторожно спросила:

— Раз ты теперь король, значит, ты будешь сидеть на льве?

— Король сидит на троне, а трон поддерживают львы, Тарака. Иначе люди не поймут, что король — самый главный человек.

— Они не кусаются, эти львы?

— Нет, — серьезно ответил я. — Они не живые.

— Тогда, может быть, ты возьмешь меня в королевы?

Значит, Тарака явилась взять меня в мужья! Ну что же, у нас же издавна известен обычай сваямвара — невеста выбирала достойнейшего из юношей себе в женихи. Правда, Тарака немного переиначила обряд, но что за важность?

— Ты еще маленькая, Тарака, — сказал я. — Подрасти и станешь моей королевой.

Тарака ушла с полными руками подарков, а я весь день улыбался, вспоминая ее приход и предложение.

Вечером явились гонцы от святого Ангираса с письмом от него. Я прочитал письмо, которое сразу перенесло меня в мир, столь отличный от ясного мира Тараки.

Святой Ангирас писал:

«Мне с опозданием стало известно, что великий король Нахуша оставил этот мир.

Вскоре после твоего отъезда Кача отправился во владения короля Вришапарвы в надежде открыть тайну возвращения умерших к жизни. Наших жертв недостало, чтобы предотвратить войну между богами и асурами, но сойдет с пути праведности тот, кто бездействует перед лицом зла! И оттого расстался я с обителью, чтобы в удалении ото всех очистить себя покаянием и собрать силы для новых жертвоприношений. Возвратившись в ашрам, узнал я, что нет больше короля Нахуши.

Яяти, все живое противится смерти, но не может избежать ее. Таков закон творения, в котором рождение и смерть едины. Извечная сила заставляет древесные ветви одеваться юной листвой, и она же осыпает пожухлые листья. Все живое от рождения несет в себе семя смерти. Все двуедино: восход и закат, тепло и холод, свет и тьма, день и ночь, женщина и мужчина, наслаждение и страдание, тело и дух, жизнь и смерть. Уток и основа бытия, ткань мироздания, в которой проявляет себя изначальная сила.

Король Нахуша был великим воителем. Да вдохновишься и ты его примером. Но помни, Яяти, тот правитель превыше всех благословен, чьи подданные благоденствуют; истинно добродетельный король должен быть подобен Камадхену, священной корове, чье молоко неиссякаемо, ибо король бывает счастлив счастьем своих подданных. Служи им хорошо, а я буду молиться о ниспослании тебе сил на это.

На сем намеревался я завершить мое письмо, но истинно говорится — беда не приходит одна.

Молодой послушник возвратился из королевства асуров и поведал нам о гибели Качи. Премудрый Шукра принял Качу и сделал своим учеником. Однако асуры, не доверяя Каче, строили всяческие козни против него. Они подстерегли Качу на лесной опушке, когда он пас там стадо своего учителя, убили его и тело бросили волкам.

Вот все, что удалось узнать послушнику, который и своею жизнью рисковал, отправившись лазутчиком к асурам. Качи больше нет.

Яяти, слезы невольно пролились из моих глаз и размыли строки, обращенные к тебе. Не смог я удержать их, ибо и отшельник, отринувший все земное, не более чем человек.

Я томлюсь воспоминаниями о Каче, о великих его добродетелях. Я уповал на то, что чистота его души поможет нам остановить войну. Но человеку дано только надеяться, а свершение его надежд…

Призывая тебя помнить, что смерть есть естественное продолжение жизни, я сам оплакиваю гибель Качи. Не сделаешь ли ты из этого вывод, что мудрость лишь на то годна, чтобы утешать других? Нет, Яяти, нет, поверь мне: все сущее едино, но человеку трудно прозреть единство, ибо безмерно многообразие, через которое оно явлено.

Поклонись за меня королеве — я молю бога, чтобы укрепил он ее дух».

Меня тронуло лишь то, что написал Ангирас о своих слезах и о размытых ими строчках. Все остальное — слова, пустое философствование.

Разве философией живет человек? Отнюдь — живет надеждой, мечтами, любовью, славой, доблестью. Все эти бородатые святоши любят поучать, а сами… Другое дело — Кача, который смертью утвердил то, во что верил. Так сильна была его вера, что заменяла ему оружие. Я представил себе лицо Качи, озаренное отвагой, — он наверняка смотрел прямо в глаза асурам, когда они набросились на него. Взялся рукой за коралловые четки, которые всегда носил на шее, и сказал:

— Можете растерзать на куски мое тело, душа все равно будет жить!

А я вместо того, чтоб совершать подвиги, прозябаю во дворце!

Но что мне делать? Несмотря на смерть отца, нигде не вспыхнуло ни единого бунта, все тихо и спокойно, государственные дела не требовали моего вмешательства. Я сидел, как павлин в золотой клетке, а Кача тем временем орлом воспарил в небеса! Мне хотелось доказать, что я способен на подвиг, что я отважен, силен, решителен! От этих мыслей я не спал всю ночь, а заснув под утро, во сне увидел Яти.

— Эй ты, — насмешничал Яти, — никчемный, низкий трус и коварный негодяй! Вон с моего престола, не то я прокляну тебя!

Наутро я рассказал матери о сне и о словах Яти.

Она спросила, пристально глядя мне в глаза:

— Яяти, я надеюсь, ты говоришь правду?

— Клянусь отцом!

— Не надо! — резко оборвала мать. — Лучше бы ты нашел другую клятву! Твой отец был храбрым воином, но он не умел выполнять обещания, которые давал мне!

Мать впервые так заговорила об отце… Я всегда думал, что родители нежно любят друг друга, но, видимо, то было просто лицедейством. Мать изображала счастливую супругу, а отец… Тоже разыгрывал роль?

— Сын, — смущенно прошептала мать, — кому не было больно, тот не понимает чужой боли… Ты мужчина, ты никогда не сможешь понять женскую муку. Разве была я королевой? Я была всего лишь безропотной служанкой короля. Исполняла его желания, свои же таила в себе. Неужели мне суждено и дальше жить так?

Может быть, впервые в жизни мать произнесла слова горькой правды. Жалость к ней стиснула мое сердце:

— Я не хочу быть причиной твоей боли!

В порыве сострадания и нежности я простерся перед матерью и коснулся ее ног.

Мать тихо плакала.

С великой неохотой дала она согласие, чтоб я отправился на поиски Яти в восточную Арияварту. Мать не возражала и когда я заявил, что желаю уехать незаметно, в сопровождении немногих воинов.

Однако она взяла с меня клятву, что, если мне не удастся обнаружить Яти, я вернусь в Хастинапуру.

Мать сначала хотела было сама сопровождать меня, но я сумел убедить ее, что походная жизнь ей будет не по силам, а главному министру не справиться с делами без нее. Тогда мать настояла, чтобы со мною ехал Мандар — доверенный слуга главного министра, который должен был безотлучно находиться при моей особе. Мать даже уговаривала меня взять с собой прислужниц — чтобы я не терпел неудобства ни в чем.

— Ты не против того, чтобы с тобой поехала, скажем, Мукулика? — спрашивала мать.

— Почему не Калика? Где она?

— Боже мой, она давно уехала к замужней дочери! Кстати, когда ты вернешься, мы устроим смотрины — у меня на примете есть две невесты!

— Зачем же две? Мне что же, на двух жениться?

Мать смутилась, но твердо ответила:

— Вторая — для Яти. Если ты найдешь его.

Право, не знаю, кто был наивней: маленькая Тарака, пожелавшая взять меня в мужья, или мать, которая потихоньку начала присматривать невесту для Яти. Неужели в материнском сердце навеки сохраняется детская вера? В немом изумлении следил я за матерью, спрашивая себя: дано ли вообще человеку понять другого? Моя мать — а знаю ли я ее? Легче проникнуть взглядом небесные глуби, чем заглянуть в душу ближнего своего!


Обитель Ангираса была не по пути, но я все равно посетил святого человека. Ангирас с большой сердечностью принял меня.

Я не успел сказать и слова, как к его ногам бросился юный послушник. Послушник был до такой степени потрясен, что едва заметил меня.

— Асуры, — переводя дыхание, выпалил он, — асуры устроили праздник… Шумят, ликуют… Собрали останки Качи, сожгли, а пепел подмешали в вино для Шукры… Все знают, Шукре не устоять перед вином… Он выпил, и теперь асуры радуются оттого, что душа Качи больше не обретет себе плоти…

С тяжелым сердцем расставался я с Ангирасом, пускаясь в дальний путь.

Мне не терпелось добраться поскорей до восточной Арияварты, но Мандар был больше озабочен удобством моего путешествия, нежели его целью, поэтому продвигались мы медленно.

…Яти в пещере не оказалось. Я объехал все деревни окрест, расспрашивал их обитателей — и стариков, и молодых, но никто не знал, где он. Мне говорили, что в последнее время Яти смягчился: перестал прогонять прочь тех, кто приближался к его пещере, потом стал и сам захаживать в деревни. Крестьяне с большим почтением относились к Яти: ходили слухи, будто он может пройти по волнам и по горячим угольям. Однако при виде женщины Яти впадал в неистовую ярость, поэтому крестьянки прятались от него, а Яти пророчествовал: уверял, что наступит день, когда он обретет силу, способную всех женщин превратить в мужчин.

Но все это рассказывали неотесанные пахари и пастухи, и можно ли было им верить? Тот край был дик, редкие деревни отстояли далеко одна от другой, крестьяне радовались новым людям и с великой охотой передавали всякие небылицы и слухи… Кто знает, истинные ли события были поводом для деревенских россказней?

Одно лишь было ясно — Яти покинул свою пещеру.

Пора было выступать в обратный путь. Мы старались нигде не задерживаться, и привалы наши были краткими. На пятый день похода лошади выбились из сил, и я распорядился искать место для дневного отдыха.

Шатры разбили в лощине, у подножия пологого холма, где и журчание речушки, и лесная тень источали удивительный покой. Мягкие очертания холма, неспешность течения речки и ласковая зелень леса, больше похожего на запущенный сад, — я подумал, что этот уголок бог должен был сотворить в детстве, еще играя в мироздание. Хотя поблизости не видно было ни единого поселения, без-людность этих мест не вызывала настороженности. Птицы оживленно переговаривались между собой; речка тихонько бормотала бесхитростную песенку, вроде тех, что напевают девушки, идя по воду; лощина манила, как свежезастланное ложе, а холм возвышался над ней, будто жертвенный алтарь. Гармония, не оскверненная ни величием, ни приниженностью, — очарование для глаза и души.

Я знал, что мать с нетерпением ожидает моего возвращения в Хастинапуру, но не в силах был расстаться с этим прелестным уголком. Часами бродил я по окрестностям, наслаждаясь покоем, и мне хотелось жить здесь еще и еще… А как же Яти? — приходило мне в голову. Уйдя от людей и скитаясь по свету, он, наверное, не раз открывал для себя красоту уголков, подобных этому. Что же мешало Яти остаться в одном из них навеки, проводить свои дни, наполняясь чистотой и покоем? Что привлекательного он нашел в тяжелом восхождении к вершинам духа? Откуда в Яти отвращение к прекрасному, к женской прелести, толкнувшее его на поиск силы, которая избавит мир от женщин? Яти… Очутись он здесь, он мог бы пожелать превратить все в голую пустыню…

Прошло уже два дня, но и на третий день я не мог заставить себя оторваться от полюбившегося мне уголка. Когда я снова окажусь здесь? Скорей всего, никогда. Безразличная судьба заполняет страницы в книге жизни неразборчивой рукой, и никому не прочесть, суждено ли мне сюда вернуться. Жатва счастья длится, пока жнец счастлив… И потому я все медлил и медлил.

На пятый день ко мне приблизился Мандар с почтительным, но твердым объяснением, что наутро мы выступаем в путь.

Мне не понравилась настойчивость Мандара. Однако я и сам знал, что пора в обратный путь, поэтому с тяжелым сердцем пошел на прощанье побродить по лесу и лощине. Я вел себя будто влюбленный в ночь перед расставанием с любимой.

Вечерние тени все удлинялись, пока не накрыли верхушку холма, поглотив последние косые лучи солнца. Сумрак повис на древесных кронах, окутал травы и спокойную поверхность реки. Я удобно устроился в развилке огромного дерева и замер, чтобы не нарушать удивительный покой, с которым мне так скоро предстояло расстаться. Ветки на другом берегу качнулись, пропуская к реке лань. Лань остановилась, вскинула точеную головку, вдыхая лесные запахи, потом неспешно наклонила шею к воде. Вдруг — движением неожиданным и молниеносным — моя правая рука схватилась за лук, а левая приготовилась подать стрелу! Во мне пробудился охотник, но что-то мешало стрелку погубить лань, полную трепетной жизни. Стыд и отвращение к себе заставили меня опустить глаза, и под самым деревом я увидал — не лань, а девушку, стоявшую ко мне спиной! Почудилось? Откуда взяться девушке в этом безлюдье?

Она подняла голову к небесам, сложила ладони перед грудью и… бросилась в реку!

Я прыгнул вслед за ней быстрее, чем успел подумать, что делаю, и девушка ли это, или… Вытащив ее на берег, я едва поверил собственным глазам — то была Алака!

…Придя в сознание, Алака прошептала:

— Мама, когда приехал принц?

Алака явно не понимала, где она.

— Я больше не принц, Алака! Я король.

Глаза Алаки широко раскрылись.

— Ваше величество! Прошу простить меня…

Алака была теперь еще прекрасней, чем тогда, когда я познал с ней сладость поцелуя. Воспоминание о свежей упругости ее губ разгорячило мою кровь. Я хотел помочь Алаке убедиться в яви происходящего и уже было склонился к ее губам, но она отпрянула:

— Нет!

Ее голос был слаб, но резкость тона не оставляла сомнений.

Я распрямился.

Алака медленно сказала:

— Я принадлежу другому, принц.

Губы ее подрагивали.

Запинаясь, ища слова, прерывая свою речь долгими вздохами, Алака рассказала, как ей жилось в те годы, что я ее не видел. Я пытался было остановить ее, но тщетно — Алака не обращала внимания ни на меня, ни даже на свое мокрое сари и волосы!

Алаку выдала замуж ее тетушка. Подыскала ей в мужья молодого, привлекательного, зажиточного крестьянина. Только после свадьбы узнала Алака о тайном пороке мужа: о том, что он безнадежный картежник. Вдобавок его ближайший друг занимался колдовством.

Началось с того, что муж решил повезти Алаку на ярмарку в близлежащую деревню. Друг, конечно же, поехал с ними. На ярмарке муж Алаки сразу же уселся за карты, проиграл все, с чем приехал, остался еще должен и насилу убежал с Алакой и другом. С того дня муж Алаки жил одной надеждой: что с помощью колдовства отыграется и опять разбогатеет. А другу было не до того: он мечтал научиться превращать людей в животных. В ослов, в баранов, в собак. И все твердил, что цель близка, что недостает ему лишь особых трав и корней для колдовского зелья. Муж с другом скитались по горам и по лесам, ища один травы, другой — секрет удачи в игре. Алака безропотно плелась за ними. Как было ей роптать, когда муж пригрозил, что позволит другу обратить ее в собаку, если не будет подчиняться! Не просто пригрозил — они с другом разложили костер, стали жечь какие-то корешки и читать мантры… Алака им в ноги повалилась, умоляя пощадить ее, не отнимать человеческий облик!

Но и тем не кончились ее злоключения.

Несколько дней назад муж проиграл Алаку в карты случайно встреченному на дороге человеку. Тот с жадным предвкушением разглядывал свой выигрыш. Алака, улучив миг, скользнула в кусты и убежала. Ее преследовали, но ей удалось скрыться.

Алака днем бродила по лесам, ночами старалась найти хоть какое-нибудь укрытие, питалась дикими плодами и ягодами, пока, обезумевшая и ослабевшая, не решилась покончить с собой.

Слушая Алаку, нелегкую и дикую историю ее замужества, я думал о том, как беспомощен человек перед жестокостью жизни.

Солнце село, мир потускнел. Стараясь ободрить несчастную Алаку, я ласково провел рукой по ее мокрым волосам:

— Все это позади, сейчас я с тобой, Алака. Ты же моя…

— Я не ваша, принц! Я принадлежу другому! — Алака сбросила мою руку.

— Моя сестра, Алака. Разве не вспоен я молоком твоей матери? Ты мне сестра…

Какой силой обладает искренняя нежность! Алака расцвела в улыбке, будто в гаснущий светильник подлили свежего масла.

Ночь стремительно опускалась на землю. Нам не следовало долее оставаться в лесу, а Алаку нужно было поскорее переодеть в сухое — ее уже била дрожь.

Последний солнечный луч неожиданно вырвался из-за холма и бросил золотой блик на волосы Алаки. Я впервые заметил, что они отливают золотом.

…Среди ночи меня разбудило прикосновение к моим ногам. Я вскочил — светильник еле мерцал, но и в его тусклом свете я разглядел, что у моего ложа стоит Алака.

— Что случилось?

Алака не могла выговорить и слова: стояла, трясясь от ужаса, и плакала. Усадив Алаку на мое ложе, я, как ребенка, гладил ее по спине и волосам, говорил ей разные пустяки, чтобы она пришла в себя. Вдруг мне почудилось, будто тень мелькнула перед входом в шатер, но когда я поднял голову, никого не было.

Алака постепенно успокоилась. Ей приснился страшный сон: будто муж нашел ее, потащил на вершину скалы и пытался столкнуть вниз… В страхе прибежала она в мой шатер.

Влетевшая из ночи бабочка загасила светильник. Мы с Алакой сидели, взявшись за руки, как дети, и слушали мерные шаги часового.

Я думал, что на следующую ночь Алака больше не придет, но она пришла, опять дрожа от ужаса — снова страшный сон с картежниками и колдунами. Правда, в этот раз Алаке еще привиделось, будто к ее ложу подкрался призрак Мандара. Призрак тянулся поцеловать ее в губы, но исчез, едва она шевельнулась.

Я приказал постелить Алаке в моем шатре, но держать переднюю полу откинутой, чтобы Алака могла видеть — нас охраняет часовой. К тому же я надеялся, что не брошу тень на доброе имя Алаки, если все будет на виду.

Понемногу Алака стала приходить в себя после того, что ей пришлось пережить, и страшные сны все реже пугали ее по ночам.

Вспоминая те времена, я до мелочей восстанавливаю в памяти обратный путь к Хастинапуре — ни единого раза не испытал я влечения к Алаке, даже когда по ночам мы с ней сидели, сплетя руки, на одном ложе. Алака доверилась мне, и доверчивость волновала меня сильней, чем ее прелесть. Видя, как спокойно она спит, я чувствовал себя счастливым — более счастливым, по-другому счастливым, чем если бы она лежала в моих объятиях.

Как быстро пролетели те дни! Не знаю, так и не узнал, чем наделил бог женщину, когда сотворял мир, но помню, как присутствие Алаки создавало удивительную гармонию всех моих чувств и были они созвучны Вселенной. Будь я поэтом, я попытался бы рассказать в стихах не о любви — о самозабвенной нежности.

Они миновали — дни невинного счастья. Двадцать миль осталось нам до Хастинапуры. Мандар спросил позволения отправиться вперед с вестью о нашем возвращении, чтобы столица успела приготовиться к встрече. Я согласился, хотя в глубине души понимал, что никакая пышность встречи не сравнится с радостью в глазах матери, с нежностью взгляда Алаки.

В Хастинапуру мы вступали поздно вечером.

Я рассказал матери о том, какие удивительные обстоятельства свели нас с Алакой, и поручил ее материнскому попечению.

После трапезы я сразу же отправился к себе, подумав, что мать спросит меня про Яти утром. Но нет, она молчала. Как видно, не-сбывшаяся надежда на то, что я вернусь с братом, таким тяжелым камнем легла ей на сердце, что мать не желала даже упоминать о ней. Что в жизни горше умерших надежд?

Мне сразу же пришлось заняться делами, главный министр пришел с отчетом, министр двора нуждался в моем согласии на подготовку к коронации… Пришли приветствовать меня Мадхав и Тарака. Я велел кликнуть Алаку, чтобы она угостила девочку сластями, но с подносом вошла незнакомая мне прислужница.

Только за вечерней трапезой нашел я время спросить мать:

— Почему не видно Алаку? Где она?

Мать словно не расслышала вопроса. Я повторил.

— Яяти, ты король Хастинапуры. Тебе пристало думать о принцессах, а не о прислуге!

Голос матери был безразличен, она не сердилась, не укоряла, но от ее слов еда сразу утратила свой вкус.

После трапезы мать пригласила меня в свои покои.

— Твоя Алака, — сказала мать, — доживает последние минуты жизни.

Мне показалось, что я ослышался.

— Что такое?

— Мы приходим в жизнь одним путем, но уйти из жизни можно многими.

— Почему мне раньше не сказали? Где придворный лекарь?!

— В его услугах нет нужды. Король Хастинапуры должен ставить честь и долг превыше всего.

С неожиданной яростью мать повернулась всем телом ко мне.

— Ты отлично развлекся в походе! Во дворце же ты будешь вести себя как подобает королю! В твое отсутствие я удалила из Ашокавана Мукулику и предупредила ее: если она появится в Хастинапуре, это будет стоить ей жизни! Я не забыла, как тебе нездоровилось! Была бы здесь Мукулика, ты бы и сейчас объявил, что болен, что хочешь отдохнуть…

Я пристыженно опустил голову.

— Твой отец умирал, а ты думал только о том, чтоб поскорее оказаться в постели со служанкой!

Откуда мать знает?.. Ах вот в чем дело: когда главный министр послал за мной подземным ходом Мандара, Мукулика стояла у моего ложа, а мне и в голову не пришло услать ее, прежде чем открыть потайную дверь!

Я никак не мог собраться с мыслями… Мерзавец Мандар! Зачем он рассказал матери? На что рассчитывал?

Я готов был поведать матери без малейшей утайки обо всем, что пережил в Ашокаване, но стыд мешал мне. Как можно говорить с матерью о таких вещах? И не поверит она мне, подумает, что это лишь увертки…

— Ты не виноват. Это моя карма. И твоя кровь — ты весь в отца. Сколько я выстрадала из-за него! Я молилась, надеялась, что сын не заставит меня мучиться, так нет же!

Мать замолчала, знаком приказав мне следовать за ней. Я догадался, что в ее покоях тоже есть потайная дверца в подземный ход, но спрашивать я ни о чем не решался.

Мы шли недолго и остановились у дверцы какого-то чулана. Ее охранял свирепого вида стражник.

Мать повернулась ко мне.

— Войди. Но на десять минут, не больше.

Я шагнул, но ее рука меня остановила.

— Принц!

Мать называет меня принцем?

— Помните, принц. Вы скоро взойдете на престол. Стоит королю пожелать, и каждую ночь новая красавица будет делить с ним ложе.

Мать ушла. Стражник отпер замок.

В душной полутьме чулана ничего нельзя было рассмотреть вначале, но постепенно глаза мои привыкли, и я увидел в углу Алаку — на корточках, голова повисла между колея. Я бросился к ней, но она будто не слышала меня. Я в ужасе схватил ее за плечо, повернул лицом к себе — невидящий взгляд, полуоткрытый рот…

— Алака!

— Кто это?..

Алака меня не узнавала.

— Алака! — Я тряс ее за плечи.

— Принц… — нежность прозвучала в ее еле слышном голосе.

С трудом указала она на чашу на полу.

— Чаша любви… я выпила… Мандар…

Алака не могла говорить. Ее губы судорожно кривились, веки наползали на глаза.

— Не забывайте меня… принц… не забывайте…

Алака умирает. Умирает из-за меня. Как помочь ей в последние минуты, чем одарить, прежде чем уйдет…

У врат смерти нищим становится даже король. Я мог только припасть к губам Алаки. Мой первый поцелуй — и этот! Трагическая шутка — жизнь. И смерть.

Алака была мертва. Я бережно опустил наземь бездыханное тело. Бездыханное — с последним дыханием отлетела ее душа. Куда? Где она теперь, душа Алаки?

…Мне сказали, что в приемном зале меня дожидается главный министр. Он попросил извинения — только добрые вести, срочно доставленные ему, побудили его нарушить мой ночной покой.

Я равнодушно кивнул.

— Закончилась война между богами и асурами. Кача добыл секрет сандживани, стал воскрешать павших воинов, и асуры тут же запросили мира. Это чрезвычайно важно, ваше величество, ибо, если бы асуры одержали победу над богами, они двинули бы войска и против нас.

Я опять кивнул, ничего не понимая.

Мертвый Кача одержал победу… Кончилась война. Сандживани — жизнь для тех, кто умер…

Алака, где ты?

Моя Алака, сестра моей души, Алака, открывшая мне щедрость чистой любви, Алака, где ты?

Загрузка...