Александр Разумихин
Короткая жизнь
Короткая жизнь, необыкновенные и удивительные приключения
Павла Петровича Балашова, российского помещика, ставшего свидетелем
и участником исторических событий и решившего письменно запечатлеть их
для последующих поколений. Написано им самим
Александр Михайлович Разумихин родился в 1946 году в Хабаровске. Окончил филфак Саратовского университета. Как критик и публицист печатался в журналах "Наш современник", "Октябрь", "Урал", "Волга", в "Литературной России" и "Литературной газете". Автор шести книг, среди них: "Поговорим...", "В 16 мальчишеских лет".
Живет и работает в Москве. Член Союза писателей России.
Памяти
Льва Сергеевича Овалова
посвящается
Случайная встреча
Вместо предисловия
Мир тесен. В один особенно душный день в поисках тени и тишины я забрел в переулки Старого Арбата и неожиданно столкнулся там лицом к лицу со своим давним приятелем по Саратовскому университету.
Олег учился на историческом, я- на филологическом. Наши факультеты располагались в одном учебном корпусе. Не могу сказать, что мы дружили; нас объединяли общие заседания научного студенческого общества.
Сколько же минуло? Батюшки, двадцать пять лет прошло. Четверть века, как окончили университет, с тех пор не виделись. Как ни странно, узнали друг друга и даже обрадовались встрече.
Через десять минут мы сидели за столиком летнего кафе. Перед нами стояли высокие пластмассовые стаканы с пивом, и мы вспоминали однокашников, преподавателей, эпизоды университетской жизни, разные студенческие приколы и хохмы на лекциях, экзаменах, в общаге. Обычный в таких случаях треп: "А помнишь?.."
Как вы понимаете, долго он длиться не может. Понемногу наш разговор иссякал вместе с пивом. Перебрав все радости и беды сокурсников и факультетских старожилов, защитивших или так и не защитивших свои докторские, я уже подумывал о том, куда направлюсь после случайной встречи. Так часто бывает, встретишь знакомого из тех, кого давно не видел, поболтаешь: "Где?.. А он?.. Куда?.. И как?.. Она там же?.." - и разбежишься, чтобы опять долго ничего не знать друг о друге, пусть даже ты живешь на проспекте Мира, а он - на Новослободской.
Но тут мой приятель в связи с чем-то обронил о своей недавней поездке на Орловщину. Я полюбопытствовал, что его, ныне школьного учителя какого-то новоявленного московского лицея, занесло в провинцию. И услышал вопрос: "А ты свою родословную знаешь?"
Мой ответ был прост, потому как свое семейное древо с некоторых пор действительно знал, и напоминало оно хорошо обструганный телеграфный столб:
- По отцу я из потомственных крестьян Ржевской губернии. Тут далее деда, погибшего в войну, никого не ведаю. Дед же по материнской линии всю жизнь в анкетах вынужден был писать, что отца своего не знает. Место рождения деда - некогда богатое село Болдыревка Саратовской губернии. А был он незаконнорожденным сыном князя Васильчикова, которому эта самая Болдыревка и принадлежала. Вот только каким образом моя родословная связана с твоей поездкой?
- Да нет. Моя поездка связана с моей родословной, - отвечал приятель. Понимаешь, когда несколько лет назад Орловский партийный архив передавали в областной архив, какая-то часть материалов оказалась в краеведческом музее. На их основе в тамошней газете было несколько публикаций. Среди других напечатали отрывок из записок некоего Павла Петровича Балашова, помещика, владельца деревни Балашовка Мценского уезда Орловской губернии.
Я соотнес: фамилия моего приятеля была Балашов.
- Что, кто-то из предков?
- Вырезка из газеты попала ко мне случайно. Попала лишь прошлой осенью. Вот летними каникулами я и отправился ответить себе на этот вопрос, потому как орловские корни у меня есть.
- И...
- Похоже, нет. Из записок того Балашова следует, что детей после него не осталось. Их даже вообще у него не было, он рано умер. Но чтение его тетрадей доставило мне некоторое, я бы даже сказал, удовольствие. Кстати, мне кажется, они могут заинтересовать и тебя.
- Да? - сказал я с улыбкой. - Очень любопытно, каким же это боком они могут меня заинтересовать? Что, откопал образчик гениальной прозы провинциального писателя, нового классика ХIХ века?
- Зря смеешься. Никакая это не проза гениального графомана, как ты подумал. Но записки Балашова имеют некоторое отношение к одному, возможно, тебе известному провинциальному писателю по имени Иван Сергеевич Тургенев. Можешь, если хочешь, убедиться. С тетрадей Балашова я сделал ксерокопию. Привез с собой в Москву. Пусть мы разные Балашовы, но его история имеет не одно странное совпадение, какие вы, писатели, очень любите в своих романах.
- Вся жизнь состоит из странных совпадений. - Это уже я произнес сентенцию и снисходительно добавил: - Если хочешь, могу взглянуть при случае.
Приятель, похоже, даже рассердился:
- Это не я, а ты должен хотеть.
Мы перекинулись еще несколькими словами, после чего расстались. Правда, предварительно все-таки обменялись телефонами.
Очевидно, понадобилось время, чтобы я вспомнил об этой случайной встрече, признал, что вел себя с приятелем не лучшим образом, когда речь зашла о каких-то тетрадках, откопанных им в Орле, и решился позвонить ему. Еще через пару дней мы с ним пересеклись на одной из станций метро, и он передал мне две увесистые папки ксероксных страниц тех самых тетрадей, исписанных его однофамильцем более века назад.
Вечером я сел читать...
Работа, за которую я взялся с легким сердцем, на самом деле оказалась не из простых. Каждый день я усаживался за письменный стол, разложив перед собой страницы, и энергично расшифровывал буковки, автор которых, боюсь, считал, что пишет четким почерком, но, видимо, за столь продолжительное время понятие о каллиграфии претерпело существенное изменение. Потребовалось немало дней, прежде чем я вздохнул при мысли, что наконец-то все закончено.
Уже по тому, что я не бросил труд на первых же страницах, можно сделать вывод: тетради меня не разочаровали. Скажу больше, у меня возникла мысль познакомить с ними широкого читателя. Я созвонился с приятелем и услышал:
- А я тебе что говорил! Он и в самом деле симпатичный мужик, этот Балашов. И записки его очень даже недурственны, хотя, конечно же, он не Тургенев.
- Знаешь, попробую заинтересовать кого-нибудь из издателей повествованием о приключениях твоего однофамильца. Не возьмешься ли ты сопроводить его небольшим историческим комментарием? Не возражаешь? Вот и договорились.
Теперь, когда все завершено и подготовлено к печати, мне остается сделать разве что одно признание: в своих политических симпатиях и пристрастиях автор записок сегодня мало актуален. что же касается остального...
Судите сами.
Ал. Разумихин
Короткая жизнь, необыкновенные и удивительные приключения
Павла Петровича Балашова, российского помещика, ставшего свидетелем
и участником исторических событий и решившего письменно запечатлеть их
для последующих поколений. Написано им самим
Теперь, когда судьбой мне отпущено всего несколько месяцев жизни, моя единственная обязанность - завершить начатые записки о необыкновенных событиях, свидетелем и участником которых мне довелось быть. Я должен оставить после себя воспоминания об одном человеке, встречи с которым осветили мою молодость.
Обязанность? Я не оговорился. Возможно, это сказано несколько выспренне, однако разве не обязанность каждого - сохранить в памяти людей образы замечательных современников, с кем доводилось не только встречаться, но даже какое-то время идти рядом? Это только кажется, будто люди живут в истории сами по себе, а на самом деле их посмертное бытие в немалой степени зависит от свидетельских показаний тех, кто находился рядом с ними.
Хочу выразить надежду, что будущие читатели не упрекнут меня в нескромности, если прежде я, ради ясности повествования, скажу несколько слов о самом себе, человеке, вовсе даже ничем не примечательном. Позвольте же отрекомендоваться: Павел Петрович Балашов, уроженец деревни Балашовки Мценского уезда Орловской губернии, помещик. Мне еще нет сорока, холост, одинок, я осиротел в том самом 1871 году, когда судьба ввергла меня в круговорот самых необыкновенных событий. Отца я потерял в малолетстве, а матушку, Евдокию Львовну Балашову, - вскоре по окончании университета.
Тогда, вернувшись после похорон матушки с кладбища, я вошел в опустелый дом, уединился в матушкиной спальне, почувствовал, что остался один как перст, и призадумался: как мне жить дальше?
Мне только-только пошел двадцать четвертый год. И до сих пор у меня не было ни забот, ни хлопот. Лето я проводил в Балашовке, зиму - в Москве. Матушка аккуратно высылала мне назначенный ею пенсион, а я аккуратно его тратил.
Науками занимался не до беспамятства, но не манкировал ими и с целью более глубокого изучения философии имел даже намерение по завершении курса в Московском университете отправиться в Гейдельберг. Все мы тогда бредили Гегелем, а тамошний университет являлся цитаделью гегелевской философии.
Правда, шла франко-прусская война, Наполеон приближался к своему краху. Но, сказать по правде, меня это обстоятельство тревожило мало.
Как-то я высказал матушке свое желание продолжить образование в Германии.
- Лучше философия, чем канкан, - сказала она. - На Париж я бы тебе денег не дала, а немцы - люди серьезные, у них есть чему поучиться.
Однако весной 1871 года произошло событие, круто изменившее мои намерения: в столице Франции вспыхнуло восстание, парижские рабочие провозгласили Коммуну. Господи, что за волнение поднялось среди студентов! Многие готовы были кинуться на помощь восставшим парижанам.
Как и большинство моих сверстников, я не знал, на что решиться. Тут-то и подоспела депеша из деревни. Наш староста, Николай Матвеевич, писал, чтобы я поспешил проститься с матерью. Я не медлил ни минуты и вскоре был в Балашовке.
Матушка в самом деле была плоха, хотя и нашла еще в себе силы самолично рассчитаться с лекарем за последний визит:
- Премного, голубчик, благодарна, больше тебе уж не придется меня пользовать...
Велела звать священника. Исповедовалась и причастилась. И опять же сама расплатилась и со священником:
- Спасибо тебе, батюшка, а уж за панихиды по мне расплатится с тобой сынок.
Я плакал, а она... Она не плакала.
- Полно, незачем убиваться, у всех один конец, - сказала матушка. Университет ты закончил, поступишь на службу, авось и до генерала дослужишься, - пошутила она. - Только жену себе выбирай не за красоту, а за доброту.
Она откинулась на подушку, велела подать со стены дагерротип мужа - был он на нем снят еще до женитьбы, когда служил в полку офицером. И так, умудряясь удерживать портрет в руках и поглядывая на него, она отошла в вечность.
Ну вот, сижу я после похорон в ее спальне и размышляю. Кто я есть? Мелкопоместный помещик. Не знаю, есть ли в России более жалкая категория людей, чем мелкопоместные дворяне. Сами работать не умеем, принудить работать на себя некого, состояние аховое. Мы для того, собственно, и учились, чтобы заполучить какую ни на есть службу.
Свое имущественное положение пришлось выяснять с помощью Николая Матвеевича, верного матушкиного управителя, оставшегося у нас в старостах и после отмены крепостного права. Матушка ему доверяла, вел он хозяйство, как она говорила, по совести. Угодий у меня оказалось всего десятин триста, сюда входили и пахотные земли, и лес, и ни к чему не пригодные пустоши. Из недвижимости - обветшалый дом с надворными постройками и старый яблоневый сад. А из движимого имущества - десятка четыре лошадей и коров и разная мелкая живность. Все это под управлением Николая Матвеевича приносило до двух тысяч годового дохода. По моим прикидкам, матушка, однако, расходовала больше. Когда я поинтересовался, где она доставала средства, Николай Матвеевич разъяснил, что она помаленьку продавала то лес, то пахотную землю, сводя таким образом концы с концами.
- Что же ты мне присоветуешь? - спросил я его.
- Дак без службы вам никуда, - ответил тот. - А еще лучше - приискать богатую жену.
Но почему-то ни служить, ни вступать в брак по расчету мне не хотелось.
С моим вхождением в наследство порядки мало в чем изменились в нашем деревенском доме. Бразды правления по-прежнему держала в своих руках Анфиса Ивановна, несменяемая ключница все время, как я себя помню.
Каждое утро начиналось с того, что Анфиса Ивановна входила ко мне в спальню и раздергивала шторы.
- Добрые люди давно поднялись, а мы тебе, батюшка, в третий раз уже самовар разогреваем.
Ее появление разом сгоняло с меня сон.
- Умывайся, молись Богу да иди чай пить, у нас сегодня ватрушечки.
И уходила, чтобы не видеть, молюсь я или не молюсь.
После чая являлся Николая Матвеевич, спрашивал:
- В поле поедете али как?
Но я вполне полагался на Николая Матвеевича, да и в поле меня не тянуло. Я слонялся по комнатам, выходил на террасу, спускался в сад, срывал какой-нибудь цветок и возвращался в дом. Шел в кабинет штудировать Гегеля, читал газеты. Батюшка мой получал "Московские ведомости". Верная его памяти, матушка выписывала эту газету и после его кончины. Раз в неделю за свежими номерами посылали в почтовую контору верхового, поэтому я находился в курсе европейских событий.
А события происходили такие, что захватывало дух. Я был молод, жаждал действия, и мне начинало казаться, что Европе без меня не обойтись. У всех моих сверстников существовал лишь один идеал - служение человечеству. Изо всех героев нашего времени мне более других импонировал Байрон. Размышляя о Байроне, я понял, что, только погрузившись в стихию доброго и активного действия, можно избавиться от безнадежной тоски, порождаемой одиночеством... Я искал свой путь.
С марта я следил за событиями в Париже. "Московские ведомости" освещали гражданскую войну во Франции без особого сочувствия к восставшим. Некоторую ясность в понимание событий внес один мой товарищ по университету, он прислал мне из Лейпцига несколько номеров газеты, где был напечатан обширный политический обзор, после чтения которого у меня появилось желание добраться до Франции и на баррикадах принять участие в борьбе за свободу. Но пока я раздумывал, Тьер залил Париж кровью. Коммуна была разгромлена. Я пришел в отчаяние.
Мысленно я всматривался в карту Европы. Какому народу сейчас хуже всего? Что побудило Байрона присоединиться к грекам? Его душу потрясли зверства турок! Мне вспомнились рассказы болгар, учившихся со мной в университете. Участь болгарского народа была, пожалуй, пострашней той, что выпала на долю греков. Но греки вот уже тридцать лет как вырвались из-под власти султана, а болгары все еще находились под его гнетом. И вот, после размышлений и колебаний, я принял решение ехать в Болгарию. Повлияла на мое решение и литература. Молодежь зачитывалась "Современником" и "Отечественными записками", стихи Некрасова заучивались наизусть, а Рахметову хотелось подражать.
Я призвал пред свои помещичьи очи бородатого управителя:
- Уезжаю, Николай Матвеевич.
- Далеко изволите?
- На Балканы.
- На службу определяетесь али как?
- Сам еще не знаю, но вроде как и на службу.
- А что с поместьем?
- Как управлял, так и будешь управлять.
- Воля ваша.
Тут я запнулся, не зная, как подступиться к самому главному. Матушка мне в деньгах не отказывала, но я, что называется, знал меру и частыми просьбами по поводу денег ей не докучал. Теперь я сам был своим деньгам хозяин, но затруднялся, сколько можно спросить с Николая Матвеевича.
Он сам пошел мне навстречу:
- Насчет средств небось интересуетесь?
- Дорога дальняя.
- Много ль понадобится?
- Тысячи, думаю, две.
- Нету сейчас у вас таких денег.
- Как хочешь, Николай Матвеевич, доставай.
- Али лесу маленько продать?
- Вот и отлично.
- И надолго вы?
- Не знаю, пришлю адрес, будешь высылать.
- И сколько же?
- Рублей двести в месяц... полтораста...
- Это мы одолеем.
Так и договорились: через две недели получаю на руки две тысячи серебром, а затем по указанному мною адресу каждый месяц будет высылаться примерно по двести рублей.
Можно было укладывать чемоданы. Странное чувство овладело мной, как только я принял решение. Нет, героем я себя не вообразил, но полагал, что избрал правильное направление, решив отдать свои силы освобождению измученного и родного нам, русским, народа. Будучи, однако, человеком достаточно трезвого ума, я понимал, что скоропалительность пойдет только во вред и мне самому, и делу, которому я собирался служить. Следовало все обстоятельно обдумать, а не бросаться опрометью на Балканы.
Поэтому сначала решил поехать в Москву, выправить заграничный паспорт, повидаться с теми немногими болгарами, которых найду в университете, запастись рекомендательными письмами и тогда лишь... Но прежде необходимо было распрощаться со своими соседями-помещиками по всем правилам хорошего тона. Как то подобает известному в своих краях и благовоспитанному человеку, я должен был оставить о себе хорошую память. Должно было покинуть родные края приятным молодым человеком и добрым сыном своей матери. Я поехал по соседям.
Меня снисходительно спрашивали:
- Куда же вы?
- Не знаю, твердо еще не решил. В Геттинген или Гейдельберг. А может быть, и в Болгарию.
- А в Болгарию-то зачем?
- Все-таки славяне, славянское дело...
- Ах, молодость, молодость! - слышал я в ответ. - Ведь там и убить могут, турки не будут разбирать, болгарин вы или русский.
Я побывал у Дроздовых, у Затуловских, у Булавиных. Следующей была Анна Васильевна Стахова. Собственно, с посещения ее все-то и началось. Визит к ней значительно повлиял на весь ход моей жизни.
Впрочем, настоящая фамилия Анны Васильевны вовсе даже и не Стахова. Почему я ее назвал так, объясню несколько позже.
Стаховы - наши близкие соседи. Их земли граничат с нашими, и, хотя они значительно богаче нас, Анна Васильевна никогда не чинилась ни своим богатством, ни родством с князьями Чикурасовыми. Долгое время Стаховы жили в Москве и вдруг вернулись в деревню. До матушки дошли слухи о каком-то странном замужестве их дочери, после которого дочь уехала с мужем за границу, а Стаховы покинули Москву.
По приезде в деревню Анна Васильевна навестила мою матушку, та сделала ответный визит, и между ними установились добрые отношения, а по смерти супруга Анны Васильевны, Николая Артемьевича Стахова, перешли даже в дружбу. Поэтому миновать Анну Васильевну я не мог из одного уважения к памяти матушки.
Безоблачным июньским вечером въехал я во двор усадьбы Стаховой, передал лошадь подскочившему мужику, поднялся на крыльцо и велел доложить о своем прибытии. Анна Васильевна заспешила мне навстречу.
- Голубчик мой, Павел Петрович, какие тут доклады, вы всегда желанный гость.
Я приложился к ее сморщенной, высохшей руке, и мы прошли в гостиную. Маленькая, худенькая, с тонкими чертами лица, Анна Васильевна показалась мне совсем старушкой, кожа на ее лице покрылась сетью мелких морщин, а голосок звучал, как надтреснутая флейта.
- Совсем забыли старуху. В последний раз мы виделись на похоронах вашей матушки.
Я извинился, сослался на переживания, на заботы.
- А все потому, что один, - попеняла мне Анна Васильевна. - Хотите, найду вам невесту?
Я объяснил, что мне не до невест, уезжаю в Болгарию, решил бороться за освобождение братьев-славян...
Задерживаться у нее не входило в мои планы, как вдруг Анна Васильевна неожиданно спрашивает:
- Павел Петрович, вам приходилось встречать Ивана Сергеевича Тургенева?
- Нет, Анна Васильевна, не довелось, - виновато признался я. - Ведь Иван Сергеевич больше проживает во Франции.
- Он ведь тоже наш, орловский, у него именье под Мценском, - говорит Анна Васильевна. - Я его хорошо помню, как и его маменьку, Варвару Петровну, жестокая была женщина...
Я побоялся, что Анна Васильевна отдастся воспоминаниям, но нет, оказывается, у нее была иная цель.
- А его роман "Накануне" вы читали? - поинтересовалась Анна Васильевна.
- Ну как же! - воскликнул я. - Не только читал, но помню во всех подробностях.
Я ждал, что она скажет дальше, а она хлопнула в ладоши и приказала вошедшей девушке подавать ужин.
- Без ужина я вас не отпущу, - твердо заявила она и распорядилась подать к ужину шампанское. - От Николая Артемьевича осталось, - объяснила она. - Он до него большой был любитель.
Я догадался: шампанское предвещало, что Анна Васильевна собиралась сказать мне нечто такое, что должно быть отмечено как-то особо. Увы, я не ошибся.
Ужин был сервирован соответственно вину: были и холодная индейка, и заливная телятина, и грибы в сметане, и даже принесенная с ледника икра. Мне налили бокал, другой; сама хозяйка лишь пригубила искристый напиток.
- Ваша матушка вам ничего не рассказывала? - спросила наконец Анна Васильевна.
- О чем, собственно? - недоуменно отвечал я. - По правде, я не вполне понимаю...
- А знаете ли вы, любезный Павел Петрович, - продолжила Анна Васильевна, - что роман Ивана Сергеевича списан с нас?
- Как это - с вас? - озадаченно взглянул я на собеседницу.
- В романе, - с волнением в голосе ответила Анна Васильевна, - описано все почти так, как происходило на самом деле: как появился Инсаров, как влюбилась Леночка, как Николай Артемьевич сперва проклял, а потом простил дочь...
Тут Анна Васильевна залилась слезами. Мне пришлось встать, налить ей воды и утешать, как малого ребенка.
- Вы действительно помните "Накануне"? - сквозь слезы спросила Анна Васильевна еще раз. - Ведь там в точности описано, и как поженились они, и как уехали. Может быть, не совсем все правильно про Венецию, Ивана Сергеевича там не было. Но что Николай Артемьевич ездил и в Венецию, и в Далмацию, это уж точно. Иван Сергеевич сам расспрашивал Николая Артемьевича. И ведь все напрасно. Так Николай Артемьевич ничего больше про Леночку и не узнал, как в воду канула.
Анна Васильевна усилием воли сдержала слезы, сплела пальцы и бросила на меня печальный и умоляющий взгляд.
- Вот зачем задержала я вас, Павел Петрович, - как ребенок лепетала Анна Васильевна. - Я потеряла дочь, потеряла мужа. Его мне не вернуть, а дочь... Вы твердо решились ехать в Болгарию? Поищите там Леночку. Поймите мои страдания, сделайте это в память своей матери, найдите мне дочь...
"Теперь мне уж точно не миновать Болгарии", - подумал я, хотя поиск Елены Николаевны Стаховой представлялся как нечто нереальное и туманное.
- Анна Васильевна, - торжественно сказал я. - Даю вам слово, что буду искать вашу дочь. Найду ее или не найду, я не знаю, но вашу просьбу не забуду ни при каких обстоятельствах.
Я еще раз склонился к ее руке, а она поцеловала меня в макушку. Уже расставаясь, Анна Васильевна задержала меня в дверях и принесла дагерротип прелестной юной девушки. С момента исчезновения дочери прошло около двадцати лет, и теперь, если она еще жива, Елене Николаевне около сорока и она должна сильно измениться. Но говорить об этом я не стал. Дочь в представлении Анны Васильевны оставалась такой, какой была в день своего отъезда с Инсаровым. Мы простились, и я вернулся в свою Балашовку.
......Теперь, думаю, понятно, почему я наделяю Анну Васильевну и ее дочь фамилией, под которой они увековечены Тургеневым. Я только запутал бы всех, кому придется читать мои записки, если назвал бы их подлинную фамилию.
Все последующие дни прошли у меня в предотъездной суете. Я убрал в шкафы матушкины платья, привел в порядок кабинет, расставил по полкам книги, разобрался в своих вещах, уложил чемоданы и по совету Николая Матвеевича приказал Анфисе Ивановне сшить из холста пояс, в который намеревался запрятать и носить при себе деньги.
Накануне отъезда я встретился с Анной Васильевной еще раз. Она сама нагрянула в Балашовку.
- Голубчик, вам, понимаю, не до меня, но уж извините старуху, - начала Анна Васильевна. - Мне надо кое о чем вас попросить...
Мы уединились в кабинете.
- А вдруг вы ее найдете? - сказала Анна Васильевна. - Может быть, она больна, может быть, у нее нет средств, может быть, ей просто не на что выбраться...
Она достала из ридикюля и подала мне крохотный кожаный футляр.
- Что это?
- Серьги.
Она открыла футляр. На белом атласе сверкали два крупных бриллианта.
- Послать с вами деньги? Золото займет слишком много места, а серьги и дороже золота, и не обременят вас... Послать их - самое разумное. Тем более что они Леночке и предназначались.
- Сколько же они стоят? - спросил я не без опасения.
- Тысяч восемь-девять, - неуверенно сказала Анна Васильевна и покраснела. - Предлагали мне как-то за них десять, но я не отдала. Они перешли ко мне от моей матери, а от меня должны были перейти к Леночке, это фамильные камни.
- Я могу их потерять, у меня их могут украсть...
Но она и слышать не желала мои возражения.
- Еще возьмите письмо. Если она не послушает вас, может быть, ее тронет моя просьба.
Пришлось мне взять и письмо, и серьги. Хотя бриллианты эти принесли мне затем одно беспокойство.
В Москве я хотел получить возможно больше советов относительно поездки и своего устройства в Болгарии, добывал рекомендательные письма, хлопотал о паспорте. Остановился в меблированных комнатах на Сретенке. Комната мне нравилась, прислуга тоже, но деньги я все же держал при себе, а со злополучными серьгами не расставался ни на минуту.
Начал я с того, что отправился в университет искать знакомых болгар, и, как и следовало ожидать, никого не нашел. Все поразъехались. Куда? Бог весть! Тогда я отправился к одному своему приятелю, который учился на медицинском факультете и кончал университет в одно время со мной. К счастью, тот никуда не уезжал и вполне преуспевал по лекарской части, служил ординатором в Старо-Екатерининской больнице и проживал там же в казенной квартире. Встретились мы по-приятельски, как и положено, но намерения моего он не одобрил. Однако помог мне найти в университете болгар, было их всего трое - два филолога и один медик: Дичаров, Славейков и Калоянов. Он зазвал их в гости, пригласил к себе на чай. Совсем молодые люди, года на два моложе меня.
- Вот, собираюсь в Болгарию.
- Что же вы там будете делать?
- Сражаться за свободу.
- Жизнь вам дорога?
- Дорога, но я готов погибнуть за святое дело!
- И нам не жалко отдать жизнь за святое дело, - продолжал один из них. - Для того мы и учимся. Но нет ничего хуже глупой смерти. Турки не щадят никого. Мы уважаем ваше намерение, но хотим предостеречь. Не успеете появиться по ту сторону Дуная, как очутитесь в тюрьме. Лучшие наши люди находятся сейчас в эмиграции, накапливают силы для решительного сражения. Поезжайте в Бухарест, обратитесь к ним, они не отвергнут вашу помощь...
Молодые люди, как говорится, окатили меня холодным душем. Нет, они не ослабили мой порыв, но заставили призадуматься. Я поинтересовался, как они сами представляют свое будущее. К моему удивлению, они представляли его вполне ясно, и один из них ответил за всех троих:
- Мы вернемся на родину и понесем в народ просвещение. Двое из нас станут учителями, я стану лекарем.
Тут я, признаюсь, произнес высокопарную тираду о восстаниях и боях... На что тот же собеседник возразил:
- Много ли пользы принесла русскому мужику крестьянская реформа? Обрекла на еще больший голод, чем при крепостном праве. Конечно, мужики кое-где бунтуют, но действия их не столь осознанны, сколь эмоциональны. Болгарский народ так же, как и русский, нуждается в образовании. Мне как-то довелось слышать речи одного польского вельможи. Он говорил: крестьянин что лошадь для дворянина, образовывать крестьянина равносильно тому, что обучать лошадь сбрасывать всадника, ее уже не обуздать; если дать крестьянам образование, они свергнут помещиков.
- Но пока крестьяне получат образование, вымрет не одно поколение...
Мы так и не смогли переубедить друг друга. В том, что говорили мои собеседники, мне виделась одна робкая осторожность.
Я задал им простой вопрос:
- К кому мне обратиться в Бухаресте?
- К Каравелову! - в один голос вскричали все трое. - Только к Любену Каравелову!
Позже уже, в разговорах с самим Каравеловым, я заметил, что в речах моих собеседников звучали отголоски его, Каравелова, воззрений.
- А кто он такой, ваш Каравелов? - поинтересовался я.
Мои собеседники заметно оживились, глаза их заблестели.
- Писатель, журналист, публицист. Выдающийся человек. Вокруг него группируются все передовые болгары. В Бухаресте он издает газету.
- Вы можете написать ему письмо?
- Мы его знаем, а он нас нет, - отвечали мне. - Возьмите лучше письмо к нему от его московских друзей.
- А кто у него в Москве друзья?
- Он прожил в Москве десять лет. Приехал поступать в военное училище, хотел стать офицером, передумал, поступил вольнослушателем в университет, печатался в "Московских ведомостях". Был близок к Аксакову. Вот вам от него взять бы письмо!
Я воспользовался старыми связями моей матушки. Мне устроили прием у сына Аксакова, Ивана Сергеевича.
Так как велено было прийти пораньше, мол, Иван Сергеевич встает вместе с петухами, шел я к нему, когда московские старухи возвращались после заутрени.
Позвонил, назвался, лакей покачал головой и отправился докладывать о неурочном посетителе.
Иван Сергеевич вышел в переднюю в ковровом халате, в шлепанцах на босу ногу, всклокоченный, заспанный.
- Павел Петрович Балашов?
Я поклонился.
- Сосед Ивана Сергеевича Тургенева?
- Скорее земляк.
- Так чем могу быть полезен?
Аксаков был не слишком любезен, я смешался, сказал, что собираюсь в Болгарию, пролепетал о письме Каравелову.
Услышав о цели моего визита, Иван Сергеевич несколько переменился.
- Что ж мы стоим в прихожей, прошу...
Он пригласил меня в кабинет.
На кожаных диванах вперемешку с книгами валялись принадлежности его туалета.
- Садитесь, - примирительно сказал хозяин. - Я думал, вы за какой протекцией или со стихами, а вы, оказывается, сторонник славянского дела... - Еще раз переспросил: - Так чем могу?
Я объяснил, что почел своим долгом принять участие в борьбе болгар за свое освобождение, собираюсь в Бухарест и хотел бы получить рекомендательное письмо к господину Каравелову.
- Благородный порыв, - одобрил Аксаков. - Каравелов был постоянным посетителем моих пятниц. Почему же не написать... - И тут же занялся письмом к Каравелову. - Он примет вас с распростертыми объятиями... - Задумался, спросил: - Вы знакомы с Михаилом Никифоровичем Катковым, редактором "Московских ведомостей"?
Я сказал, что знаю Каткова только заочно, будучи подписчиком его газеты.
- А вы сходите к нему, - посоветовал Аксаков. - Каравелов печатался в "Московских ведомостях". Возьмите и у Каткова письмо. Я ему сейчас напишу.
И он набросал записку редактору "Московских ведомостей".
Катков, наоборот, принял меня застегнутый на все пуговицы, в черном сюртуке, преисполненный сознанием собственного достоинства, но письмо к Каравелову дал, посоветовав, правда, подальше держаться от крайних элементов.
- Каравелов увлекающаяся натура, - сказал Катков. - Я всецело за освобождение, но освобождение - от кого? От магометан, от захватчиков! Это не значит, что в Болгарии надо учредить республику. Я верю в ваше благоразумие...
Через несколько дней я получал в канцелярии губернатора заграничный паспорт. Меня попросили пройти к заведующему иностранным отделением.
Солидный чиновник, холеное лицо, намечающееся брюшко. Не успел я очутиться в его кабинете, как он сразу назвал меня, точно мы знакомы много лет:
- Господин Балашов? Павел Петрович? Сын Петра Андреевича Балашова? Окончили Московский университет?
В моих ответах он, судя по всему, не нуждался. Его вопросы звучали как утверждение, да так оно и было на самом деле.
- Куда собрались?
Я не скрывал своих намерений.
- В Болгарию.
Заведующий иностранным отделением выказал на лице удивление:
- Такого государства не существует.
- Но есть страна...
- Раз нет государства, значит, нет и страны. Вы хотите сказать, что едете в Турцию? Но я не советую вам посещать балканские провинции султанского государства. Поезжайте в Стамбул, там есть где поразвлечься. Хотя в Париже развлечься можно гораздо лучше.
Казалось, для этого чиновника мир существовал для развлечения богатых людей: в Стамбуле развлечений меньше, в Париже больше, лишь этим и следовало руководствоваться при поездках за границу.
- Я еду в Бухарест, - сказал я. - Меня там интересуют некоторые люди.
- Люди?! - Мой собеседник устало улыбнулся. - Бухарест мало чем привлекателен. Поезжайте просто вверх по Дунаю, прекрасному голубому Дунаю, и закончите путешествие Веной. Кофе по-венски, венские вальсы, "Сказки венского леса"...
Не знаю, чем было вызвано ко мне внимание этого чиновника, но понял, что с ним лучше не спорить.
- Благодарю вас, - вежливо я отвечал. - Я непременно воспользуюсь вашим советом.
- И поменьше общайтесь с нашими соотечественниками, - продолжал мой собеседник. - В Румынии много нежелательных элементов из России, не принимайте к ним никаких поручений и не берите писем для передачи.
- А у меня уже есть письма, - признался я не без лукавства.
- Осмелюсь спросить, от кого?
- От Ивана Сергеевича Аксакова, от господина Каткова.
- Ну, это еще ничего. - Мой собеседник облегченно вздохнул. - Их воззрения не заслуживают... - Он не сказал чего - одобрения или порицания. Желаю приятного путешествия.
Теперь можно было приниматься за дорожные сборы. На Кузнецком мосту я приобрел чемодан для своего гардероба, саквояж для дорожных вещей, купил бинокль в футляре для ношения на плече, точно мне предстояло обозревать поля сражений, накупил кучу почтовых принадлежностей и тетрадь для дневника. Зашел в банк посоветоваться, какие деньги удобнее - в монетах или ассигнации, мне сказали, что русские кредитные билеты повсюду легко обменять на местные деньги.
Мой приятель-врач поинтересовался, как я собираюсь везти деньги. Я показал пояс, он одобрил меня. Я не знал лишь, куда спрятать серьги, слишком уж соблазнительный предмет для грабителей. Мы оба призадумались. Хотелось бы постоянно иметь их при себе, но каким образом? У приятеля мелькнула идея, на которую его навели романы Габорио. Требовался сапожник. Приятель нашел его и привел ко мне в номера.
Довольно колоритная фигура! Пожилой чопорный немец, один из лучших мастеров знаменитого Вейса, владельца мастерской, изготовлявшей самую модную дамскую обувь. Впрочем, я бы ни за что не принял его за сапожника. Он появился передо мной с чемоданчиком, какие обычно носят врачи, да и сам походил на врача, церемонно раскланялся, осмотрелся по сторонам и сел.
- Я вас слушаю.
- Вы можете хранить тайну? - спросил мой приятель.
- Вы мне об этом уже говорили, - сухо заметил гость. - Слово Шварцкопфа есть слово Шварцкопфа. У многих моих клиенток есть свои тайны, у одной кривой палец, а у другой вообще нет пальцев, но про это знаем только я и клиентка. Я вас слушаю.
- Моему другу предстоит опасное путешествие, - начал мой приятель.- Ему поручено передать дорогие бриллиантовые серьги, в пути же он может подвергнуться всяким неожиданностям. Серьги должны быть при нем, но ни в коем случае не должны быть найдены, даже если он попадет в руки бандитов. В одной из книг мы вычитали, как ценный перстень был спрятан в полом каблуке сапога. Можете вы сделать нечто подобное?
- Прежде я должен быть уверен, что серьги не краденые, - заявил педантичный немец.
Я все ему объяснил, показал заграничный паспорт, сослался на знакомство с видными москвичами, наконец, приятель мой работал в известной московской больнице и никуда не собирался уезжать.
Видимо, наш гость убедился в том, что мы честные люди.
- Я желаю видеть камни, - сказал он. Но, похоже, кожаный футляр понравился ему больше бриллиантов. - Отличная работа, - отметил он, щелкая крышкой футляра.
- Вы можете сделать новый каблук? - спросил мой приятель.
- Пфуй! - фыркнул немец. - Вы думаете, тайнички в виде каблуков- такой уж большой секрет? Опытному человеку достаточно чуть-чуть постучать по каблуку, и он поймет, что в нем что-то спрятано. Любой таможенник, видя хороший каблук, попытается его отвинтить. Подайте мне свои ботинки.
Я подал ему отличные, недавно купленные штиблеты.
Мастер отрицательно покачал головой.
- Не годятся. У вас есть старые ботинки?
Я достал из-под кровати поношенные ботинки, которые собирался оставить в гостинице.
- Вот это более или менее подойдет, - одобрил Шварцкопф.
Он раскрыл свой чемоданчик, взглядом примерился к серьгам и острой стамеской принялся выдалбливать в каждом каблуке по углублению.
- Теперь я попрошу шелковую тряпку и немного постного масла.
Я пожертвовал своим шейным шарфом, а масло мы взяли из лампадки перед иконой.
Шварцкопф вырезал лоскуток, обмакнул в масло, обвернул серьгу, закатал в комочек вара и сунул в отверстие; то же проделал он и со второй серьгой. После чего придавил вар заплатками из кожи, приколотил тончайшие набойки и напильником сточил кожу на каждом каблуке.
- Что поделаешь, вы стаптываете обувь, - посочувствовал мне Шварцкопф. - Теперь я вас попрошу обуться и пройтись по Сретенке до Сухаревой башни и обратно, а мы пока посидим с доктором у вас в номере.
Я прошелся, вернулся. Шварцкопф осмотрел мои ботинки, еще раз провел напильником по каблукам, поскреб каблуками об пол и удовлетворенно улыбнулся.
- Никому в голову не придет, что в них что-то спрятано. Желаю вам приятного путешествия.
- Сколько мы должны? - осведомился мой приятель.
Шварцкопф подумал.
- За модные дамские туфли, учитывая мою квалификацию, я получаю червонец. За время, которое я потратил на эту операцию, я сшил бы один туфель. Следовательно, вы должны пять рублей.
Я протянул мастеру золотой. Шварцкопф покачал головой.
- Золотой, но в два раза меньше, лишнего мне не надо, пять рублей.
Он и здесь оказался педантом.
Мы проводили его и принялись рассматривать ботинки: каблуки явно нуждались в ремонте, их незачем выстукивать, а отвинчивать там просто нечего.
......На вокзале меня провожали мой приятель и трое болгар, они решили проводить русского энтузиаста, отправляющегося в центр болгарской эмиграции.
До Одессы я доехал вполне благополучно, если не считать одного странного и забавного происшествия.
Ехал я поездом по недавно проложенной железнодорожной трассе Москва-Курск, Курск-Киев, Киев-Одесса. Ехал вторым классом - не хотел бросаться деньгами. Попутчиков по купе у меня не было до самого Киева. Где-то около Серпухова я отправился в туалет умыться перед сном. Возвращаюсь, моего саквояжа нет. Туда, сюда, вверх смотрю, вниз - исчез. Иду к кондуктору.
- В купе никто не заходил?
- А что случилось?
- Пропал саквояж.
- Не может того быть.
Кондуктор тоже осмотрел все купе.
- Некому вроде бы взять...
Кондуктор заметался по вагону... Неприятность!
От огорчения ведь не будешь выпрыгивать из вагона, неприятно, но придется перетерпеть.
После Тулы, когда я лежал, пытаясь заснуть, хотя сон не шел, меня не покидала досада, в дверь купе вежливо постучали. Я отодвинул задвижку. В дверях стоял кондуктор, а позади него какой-то черноусый господин в канотье и светлом летнем пальто. Кондуктор протягивал мне саквояж.
- Ваш?
- Мой!
- Благодарите этого господина.
Господин тем временем уже протискивается в купе и без приглашения усаживается на противоположный диван:
- Сажусь в Туле, а навстречу мне из вагона очень уж подозрительный тип. Торопится, оглядывается, в руках саквояж. Я сразу понял, что здесь что-то нечисто. Цап за саквояж: ты куда? А он рванулся и был таков! Вхожу в вагон, спрашиваю: "У пассажиров ничего не пропало?" Ну и как видите...
Мне оставалось только благодарить.
- Проверьте, все ли на месте.
- Теперь это уже не имеет значения.
- Все же проверьте.
Господин настаивал, я открыл саквояж. Как будто в нем копались, но все вроде на месте.
- Ну, я очень рад, - сказал господин. - Разрешите отрекомендоваться: князь Меликов.
Пришлось назвать себя.
- Далеко следуете?
- В Одессу.
- Приятное совпадение. Надеюсь, еще встретимся...
Господин откланялся. У него явно военная выправка, хотя он и в штатском. Не знаю почему, но что-то в нем мне не понравилось. Не столь любезен, сколь развязен, границ вежливости как будто не переходит, но меня не покидало ощущение, что держится он со мной, человеком, ему не знакомым, слишком уж запанибрата.
Больше князь Меликов не появлялся, хотя на вокзале в Одессе мне показалось, что он мелькнул среди толпы, но, возможно, я и ошибся.
Суета на перроне вокзала царила неописуемая: дамы в пестрых платьях, дети, офицеры в белых кителях, господа в котелках, орава крикливых носильщиков. Через минуту я уже сидел в извозчичьем фаэтоне, а расторопный комиссионер одной из одесских гостиниц, покачиваясь на ступеньке экипажа, соблазнял меня местными развлечениями.
Одесса была суматошна, кипуча, весела. Съехавшиеся со всей России любители фруктов и моря заполняли город.
Мне не стоило большого труда устроить свое путешествие по Дунаю. Билет на пароход приобрел все тот же комиссионер. А формальности не доставили больших хлопот: паспорт был в порядке, и румынские, сербские и австрийские визы, позволяющие делать остановки во всех придунайских городах, незамедлительно украсили мой паспорт. Консулы дунайских государств больше были негоциантами, нежели чиновниками, поэтому получение виз сопровождалось подробными и настойчивыми советами, в каких гостиницах останавливаться и в каких ресторанах обедать.
Одесса издавна слыла колонией состоятельных болгарских коммерсантов, и, следуя полученным в Москве напутствиям, перед отъездом на Балканы я зашел к одному из таких богачей, господину Тошкову. Контора сего хлебного торговца скорее напоминала респектабельный банк: зеркальные стекла в окнах, мягкие кресла для посетителей, деловая тишина, нарушаемая лишь, другого слова не подберешь, музыкой шелеста бумаг.
Я попросил доложить обо мне. Визитная карточка и хороший костюм произвели впечатление, минут через пять меня пригласили в кабинет.
Из-за стола навстречу мне поднялся было солидный господин с умным лицом, украшенным небольшой, аккуратно подстриженной бородкой с проседью. Но, увидев мою молодость, тут же сел, указав мне на кресло напротив.
- Чем могу?
- Отправляюсь по Дунаю, собираюсь осмотреть придунайские города, заеду в Бухарест, у меня к бухарестским болгарам рекомендательные письма, не поможет ли мне в свою очередь и господин Тошков?..
- А к кому у вас письма?
- К господину Каравелову.
- От кого?
- От Михаила Никифоровича Каткова, от Ивана Сергеевича Аксакова.
- Достойные люди, и господин Каравелов тоже вполне достойный человек, хотя и увлекающийся несбыточными мечтами. Не сомневаюсь, господин Каравелов встретит вас отлично. Болгары любят Россию, и всякому русскому, изучающему болгарский вопрос, обеспечен сердечный прием.
Мы сердечно простились. Он так ласково напутствовал, что я не заметил, как покинул его кабинет без письма, за которым к нему пришел. Впрочем, отказал в рекомендации так вежливо, что я на него даже не обиделся.
На третий день по прибытии в Одессу я вечером отплыл из Одессы на пароходе в Вилково, чтобы оттуда следовать по Дунаю.
Поужинал в ресторане, выпил даже с полбутылки красного вина. Я просил подать обязательно болгарского, хотел приучать себя ко всему болгарскому. Затем спустился к себе в каюту, постель была уже постлана. Разделся, почитал перед сном грамматику болгарского языка и заснул крепким сном свободного человека.
Проснувшись, поспешил на палубу. Я и не заметил, как совершил переход по морю. Черное море осталось позади. Мы плыли по широко раскинувшемуся по обеим сторонам Дунаю. Только был он не голубым, как назвал его модный композитор Штраус, а серым, пронзительно серым, стальным, как лезвие турецкого ятагана.
Перегнувшись через перила, две дамы в кисейных платьях кормили чаек раскрошенным печеньем. Компания молодых людей пила вино, разливая его по бокалам из бутылок, стоявших прямо на палубе возле плетеных кресел. У лестницы дежурил матрос, чтобы не пускать на верхнюю палубу пассажиров нижней палубы. Плицы колес с повизгиванием шлепали по воде.
Справа тянулся румынский берег, слева - болгарский. Здесь, на левом берегу, и вели болгары свою борьбу. Вскоре, думалось мне, и я стану одним из ее участников!
Я позавтракал в виду Измаила и пообедал перед приходом в Галац. Плыть было скучновато, никаких дорожных приключений. Знакомств в пути я не заводил. Имея серьезные намерения, я опасался привлечь к себе чье-либо внимание, будучи предупрежден еще в Москве, что наткнуться на шпиона не составляет на Балканах никакого труда.
Дважды пытался затеять со мной разговор какой-то незнакомец в феске- я отделался от него односложными ответами. Обстреливала меня голубыми глазками дама в розовой шляпке- я остался равнодушен. Да еще какой-то тип настойчиво приглашал меня сразиться с ним в карты, но тоже отвязался от меня, когда я твердо объявил, что дал своей матушке слово никогда не играть в карты.
В Журжево я сошел с парохода. На извозчике доехал до вокзала и меньше чем за три часа очутился в Бухаресте, который оказался довольно большим городом, чем-то похожим на южные русские города, хотя и с особым колоритом. Он был певучее и таинственнее знакомых мне городов, хотя такое ощущение могло возникнуть во мне по той простой причине, что чувствовал я себя в нем иностранцем.
Гостиницу для себя я отыскал без труда. Мне отвели удобный, хорошо обставленный номер. Бродить ночью по незнакомому городу я не рискнул и решил поиски адреса, указанного на конвертах моих рекомендательных писем, перенести на завтра. Я еще не знал, добрался ли я до цели. Предстояло отыскать господина Каравелова и выяснить у него, как мне включиться в борьбу болгар за свое освобождение. Мне рисовалась следующая картина: вступлю в какой-нибудь гайдуцкий отряд и кинусь в бой против турецких поработителей... Действительность опровергла мои романтические бредни и потребовала серьезности, какой я еще не обладал.
Утром довольно легко я отыскал нужный адрес. За шеренгой высоких каштанов белел вымощенный каменными плитами тротуар и, чуть отступя в глубину, розовел в палисаднике приземистый особняк. На входной двери- листок картона, на котором напечатано всего одно слово - "Типография". Это и была резиденция господина Каравелова. Звонка я не нашел, постучал, и дверь мне открыл господин, от которого буквально веяло интеллигентностью. Это и был не кто иной, как Каравелов, редактор самой свободолюбивой болгарской газеты.
- Я ищу "Свободу", - сказал я.
- Она перед вами, - улыбнулся он.
Хочу заметить, что в этой фразе не было никакой нарочитости, как не было в ней и символики. Каравелов вовсе не олицетворял в своем лице свободус таким же успехом Катков мог сказать: перед вами "Московские ведомости". Каравелов действительно был и вдохновителем, и редактором, и распространителем издаваемой им газеты, носившей такое прекрасное название.
Поскольку я не представлял в своем лице ничего и никого, я просто назвался Павлом Петровичем Балашовым.
- Милости прошу, - приветливо пригласил меня войти Каравелов, не подавая мне, однако, руки.
Мы вошли в комнату, обставленную простой мебелью: деревянный некрашеный стол, заваленный корректурными оттисками, рисунками и рукописями - всем тем, что составляет суть любой редакции, несколько стульев и табуретов, некрашеные полки с книгами. Таков был кабинет редактора "Свободы".
По первым вопросам Каравелова я понял, что он принимает меня за одного из тех русских путешественников, которые за время своего бродяжничества по Балканам считают необходимым зайти в редакцию прогрессивной газеты и выразить свои славянофильские чувства.
- Нет, я к вам не на какой-нибудь час, - поспешил я сказать Каравелову. - У меня с собой письма, я хочу принять участие в борьбе болгарского народа.
И я вручил хозяину кабинета свои рекомендации. Пока Каравелов читал, я внимательно его рассматривал.
Красивым... Нет, уж очень красивым я его не назвал бы. Умным... Не знаю, я скорее заметил бы, что лицо Каравелова чрезвычайно вдохновенное: пытливые глаза и ощущение постоянного биения мысли. Впрочем, говоря о лице, нельзя не отметить окладистую черную вьющуюся бороду, скрывающую, мне так показалось, мягкий округлый подбородок, какие бывают у людей, не отличающихся железной волей.
- Иван Сергеевич пишет, что вам можно доверять, - прервал мои наблюдения Каравелов. - Я очень уважаю Ивана Сергеевича - яблоко недалеко падает от яблони, Сергей Тимофеевич - великий писатель, и сын пошел в него он и поэт, и публицист, и общественный деятель. За годы, проведенные в Москве, мы близко сошлись. Он очень расположен к болгарам...
Я молчал, Каравелов знал Аксакова, а я не знал, мое знакомство с ним ограничивалось одним посещением.
- Что же вы собираетесь делать? - поинтересовался Каравелов. - Иван Сергеевич пишет, что вы горите желанием отдать себя делу освобождения славян. Но в чем это практически может выразиться?
А я и сам не знал в чем.
- Так вот, - раздумчиво сказал он, не дождавшись от меня ответа. - Не будем торопиться. Поживите в Бухаресте, осмотритесь, почаще бывайте у меня, познакомьтесь с нашими болгарами, а там посмотрим.
Он сразу мне понравился, была в нем привлекательная мягкость - вежливый и не по-европейски доверчивый человек. Эта черта характера роднила его с русскими.
- Вы еще не обедали? - перешел он на язык житейской прозы и, не давая времени на возражение, весело крикнул: - Наташа, друг мой, зайди сюда к нам!
Нетрудно было догадаться, что миловидная, внимательно вглядывающаяся в меня женщина - жена Каравелова.
- Знакомься, Наташа, - продолжал Каравелов. - Это Павел Петрович Балашов, из Москвы, с письмом от Ивана Сергеевича.
Аксакова он назвал по имени-отчеству, так обычно говорят только о добрых знакомых, чьи имена часто упоминаются в разговорах между собой.
- Я очень рада, - сказала Наташа, тоже не подавая мне руки, но тут же объяснив причину: - Извините, видите, какие они у меня грязные?
И правда, ее руки были перепачканы черной краской. Я перевел взгляд на руки Каравелова - и у него такие же.
- Мы ведь с ней, - объяснил Каравелов, - сами писатели и редакторы, сами наборщики и печатники. Вы застали нас за набором очередного номера.
Он ввел меня в просторное помещение, где находились печатная машина, кассы со шрифтами и станок для резки бумаги. Это и была типография, где набиралась и печаталась газета Каравелова.
- Доводилось так-то? - полюбопытствовал он.
Я растерялся, потому как ничего не умел, разве что писать, поскольку считал себя образованным человеком, да и то не уверен, что из меня мог бы получиться журналист.
И опять Каравелов не стал ждать моего ответа. Его превосходство надо мной заключалось даже в том, что он не нуждался в моих ответах, он знал их заранее.
- Наташа, - Каравелов обернулся к жене, - я пригласил Павла Петровича отобедать с нами.
- Очень рада, - отвечала Наташа, - но я не уверена, сумеем ли угодить его вкусу, понравится ли ему болгарская кухня.
Полдень только наступил. Я не привык обедать в столь раннее время, да и привычная вежливость побуждала меня отказаться, ведь я почти не знаком с этими людьми. Но они не принимали никаких отговорок.
Из пуритански обставленного кабинета, пройдя через типографию, мы очутились в каком-то восточном жилище, схожем, по моим представлениям, с богатой кавказской саклей. Столовая мало чем напоминала столовые в наших поместьях: низкий стол, оттоманки вдоль стен, на оттоманках и на полу незатейливые паласы, по углам металлические кувшины с узкими горлышками, на стенах длинные изогнутые трубки для курения.
И обед был для меня необычен - суп из баранины и несколько овощных блюд: маринованный перец, фаршированные помидоры, тушеные баклажаны и терпкое, с легкой горчинкой, пахнущее деревянной бочкой розовое вино. Еда мне понравилась. Как вдруг я ощутил, что во рту у меня все горит и даже вино не способно угасить это жжение.
- Терпите, если собрались у нас жить, - сказал, улыбаясь, Каравелов, видя, что я еле перевожу дыхание. - Вы столкнетесь здесь со многим, что будет обжигать не только язык, но и душу. Привыкайте к Болгарии, друг мой.
Каравелова принесла кофе, тоже обжигающий и не по-европейски ароматный.
- Привыкайте к Болгарии, - повторил Каравелов, прихлебывая кофе, столь горячий, что им можно было бы поить в аду грешников. - Во всей Болгарии нет дерева, за которым турок не подстерегал бы христианина. Каждый камень у нас вопиет о каком-либо кровавом преступлении, и каждая рытвина служила бойней, в которой резали несчастных болгар. Нет в нашей стране клочка земли, не обагренного христианской кровью, нет семейства, которое не оплакивало бы кого-либо из близких, невинно павших от вражеской руки, и редко найдешь в Болгарии человека, который не был бы ограблен или обижен.
Если бы рассказ Каравелова предшествовал обеду, кусок застрял бы у меня в горле - не обед, а тризна. Конечно, я читал в российских газетах корреспонденции о турецких зверствах. Но одно дело читать и совсем другое слушать рассказ реального человека о происходящем совсем рядом, стоит лишь перебраться через Дунай с румынской на болгарскую сторону.
- Любен, - сказала Наташа, - пойду, а то не успеем...
Я подумал, ей надо уйти по каким-то домашним делам. Лишь позднее узнал, что Наташа часто покидала гостей; оставит мужа беседовать, а сама скроется в типографии и набирает очередную статью.
- Болгарам предстоит долгая и мучительная борьба, - негромкий голос Каравелова проникал мне в самую душу.
Человеку, равнодушному к чужому горю, могло бы показаться, что Каравелов говорит о чем-то привычном, но это было обманчивое впечатление: разве можно привыкнуть к страданиям народа, о которых каждодневно пишешь в своей газете? Самое страшное в его рассказе заключалось именно в той простоте, с какой он говорил о повседневных терзаниях болгар:
- Вряд ли вам стоит связывать себя с нашей судьбой. Легко сочувствовать чужому горю со стороны и совсем непросто принять его как свое горе.
Каравелов предостерегал меня от опрометчивости, он был старше меня и уже умудрен горьким опытом жизни.
Во мне бурлила нерастраченная юношеская горячность, я отвергал его сомнения и сослался на Аксакова: освобождение болгар - общеславянское дело, у русских и болгар общая судьба.
Вряд ли я убедил Каравелова, но моя горячность тронула его. Не могу объяснить почему, но я почувствовал, что внутренне он как-то переменился ко мне. Я перестал быть для него случайным гостем, он включил меня в круг своих пусть не друзей, но знакомых.
- Вы не знаете, с чем вам придется столкнуться, - с грустью произнес Каравелов. - Болгарские крестьяне и ремесленники отданы в полную и безотчетную власть любого турецкого солдата и чиновника.
Он задумался.
- Что ж, осматривайтесь, привыкайте, ищите свое место в жизни, продолжал наставлять меня Каравелов. - Сейчас я пойду к Наташе, надо выпускать газету, а вы к вечеру приходите сюда, по вечерам у нас собираются те, кому небезразлична судьба Болгарии.
Вторую половину дня я провел как турист, не знающий ни что делать, ни куда деться. Слонялся по улицам, рассматривал витрины магазинов, забредал в кафе. Бухарест мне нравился - жизнерадостный, шумный, кипучий город, на улицах полно прохожих, люди веселые, вежливые, предупредительные, бойко торгуют магазины, из кафе и ресторанов доносятся звуки музыки....
Румыния упивалась своей свободой, своей национальной независимостью. Прошло немногим более десяти лет, как два древних княжества, Валахия и Молдавия, объединились в одно государство. По каким-то там договорам Румыния находилась еще в вассальной зависимости от султана, но зависимость эта была уже номинальной. Народные собрания княжеств, каждое в отдельности, выбрали своим государем Александра Кузу. За свое короткое правление он много сделал и еще больше намеревался сделать, но его реформы мало устраивали румынских бояр, он был свергнут. И хотя теперь на румынском престоле восседал навязанный великими державами немец, один из отпрысков династии Гогенцоллернов, ощущение независимости не покидало румын.
Потому-то жившие в Бухаресте болгарские эмигранты и чувствовали себя в безопасности. Румынская полиция на деятельность различных болгарских организаций, обосновавшихся здесь, смотрела сквозь пальцы, лишь бы они не задевали румынские государственные установления.
Блуждания по городу занесли меня в какое-то шумное кафе. Я зашел, чтобы как-то заполнить время до вечера. Мимо меня пронесся официант, сказал что-то на ходу, и уже через минуту передо мной дымилась чашечка черного кофе и поблескивала рюмочка золотистого коньяка - хотя не уверен, что мой заказ был именно таков. Но еще больше меня поразила речь посетителей, большинство из которых говорило по-болгарски.
Я подозвал официанта:
- Как называется ваше кафе?
- "Трансильвания", - обиженно воскликнул он, как если бы я спросил его, в каком городе я нахожусь.
Я повел головой в сторону сидевших неподалеку от меня посетителей:
- Но вокруг меня одни болгары?
- Я сам болгарин, - заносчиво воскликнул официант, как бы спеша пресечь с моей стороны возможные обидные замечания.
Он, видимо, уловил в моем голосе чужеземный акцент.
- А вы... - обратился он ко мне, - вы, господин, немец?
- Я - русский.
- О!
Он смахнул со скатерти несуществующие крошки и наклонился ко мне:
- Я принесу вам сейчас отличную баницу, а если хотите что-нибудь посерьезнее, предложу кавурму из цыплят.
Сама судьба благоприятствовала моим намерениям. Бесцельно слоняясь по Бухаресту, я попал в окружение болгар, - именно кафе "Трансильвания" служило пристанищем болгарским эмигрантам. Но это было, конечно, не место для поисков новых знакомств и налаживания связей.
Как было условлено, вечером я отправился к Каравеловым. Именно там произошло, пожалуй, самое знаменательное событие в моей жизни. Хотя ни тогда, ни в последующие дни я его не заметил. Только теперь, когда все уже позади, спустя много лет, я понимаю, чем оно для меня было.
Их восточное жилище было полно гостей. Вели себя все очень непринужденно. Кто-то сидел, кто-то стоял, некоторые расположились прямо на полу, поджав под себя ноги. Многие курили, попыхивая изогнутыми трубками, другие прихлебывали кофе. На столе стояли кувшины с вином и с водой. В табачном дыме покачивалась над столом керосиновая лампа под белым стеклянным абажуром.
- Мой гость из Москвы, - представил меня Каравелов. - Господин Балашов.
Этого оказалось достаточно, чтобы ко мне дружественно протянулись руки... Я поздоровался и пробрался в угол, где было поменьше света.
Разговаривали вокруг меня по-болгарски, по-русски, кто-то изъяснялся по-сербски. Говорили о многом. Только чтобы перечислить то, о чем шла речь, мне потребовалось бы несколько страниц. Тут, если вкратце, политика и турецкого, и русского, и австрийского правительств, коварное поведение Британии, вспоминали Парижскую коммуну...
Прислушиваясь к их речам о путях освобождения Болгарии, я заметил, что у собравшихся нет единого мнения. Одни говорили, что без помощи России болгарам ничего не добиться, будет лучше всего, если Россия присоединит к себе Болгарию. Или, еще лучше, назначит болгарам царя из дома Романовых, кого-нибудь из дядьев или племянников царя, тогда уж Россия никогда не отступится от Болгарии.
Но большинство высказывалось против такого решения. Болгарию должны освободить сами болгары. Болгария должна стать республикой. Независимой, свободной республикой. Но и среди тех, кто стоял за республику, не было единогласия.
Неожиданно начался разговор о государственном устройстве России. Часто назывались имена Герцена, Огарева, Бакунина. Оказывается, среди присутствующих я вовсе не был единственным русским. И чем больше вслушивался я в разговоры, тем чаще мелькала мысль: что для этих русских какой-то там Аксаков! Никто его и не вспоминал. А вот на Чернышевского ссылались, и не один раз.
И чем дольше я слушал, тем яснее понимал, что находиться здесь довольно опасно, особенно если я собираюсь вернуться в Россию. В своем романе Тургенев многого не договорил об Инсарове, но здешние инсаровы оказались куда опаснее тургеневского.
Каравелов был в центре всех разговоров. Я пока что держался от них в стороне, да никто меня в них и не втягивал. Я только заметил, что Каравелов нет-нет да и бросит на меня взгляд, интересуясь, как я реагирую на то или иное высказывание, пытаясь определить, что я за птица...
А я подумал: и в самом деле, что я за птица в этой пестрой стае? Ясно, не сокол, не ястреб, не соловей и даже не чиж, просто-напросто обыкновенный невзрачный воробей, ничем не примечательный и никому, в сущности, не интересный.
Иногда Наталья Каравелова приносила странный, округлой формы, похожий на кастрюлю кофейник, разливала по чашкам кофе. Но и кофе, и вино здесь мало кого интересовали. Собирались у Каравеловых вовсе не ради них.
В этом собрании были и три женщины. Держались они в стороне, особняком, в споры не вмешивались, сидели на оттоманке и говорили только тогда, когда кто-нибудь к ним обращался. Все трое были молоды, миловидны, скромны, и было естественно, как показалось мне, что к ним пристроился молодой чернобородый мужчина.
Я сразу обратил на него внимание. Его нельзя было не приметить. И он мне не понравился. Уж очень красив. Насколько красив, подумал я, настолько наверняка и глуп: совершенная красота редко сочетается с умом. Понятно, почему он устроился рядом с женщинами. Среди них он в своей стихии, вряд ли какая способна устоять перед таким красавцем.
- Кто эти дамы? - спросил я хозяйку, когда она подошла ко мне с чашкой кофе.
- Две учительницы и жена нашего наборщика.
О чернобородом мужчине я даже не спрашивал, он не представлялся мне заслуживающим внимания. А потом, прислушиваясь к разговорам и спорам, я и вовсе отвлекся от этой группы, - споры меня интересовали куда больше.
- Не скучно вам? - обратился Каравелов, подходя ко мне.
- У вас спорят так же горячо, как спорили мы, будучи студентами, отвечал я. - Но в существе споров я плохо еще разбираюсь.
- Не так уж трудно разобраться, - заметил Каравелов. - Споры идут между стариками и молодыми.
- Я пытаюсь определиться...
- Вот и определяйтесь, - сказал Каравелов, - чтобы решить, как следует вам поступить.
Тут общий разговор внезапно оборвался. Немолодой мужчина в бараньей шапке, которую он весь вечер не снимал с головы, одетый беднее других присутствующих, движением руки прервал споры.
- Я хочу прочесть письмо, которое получил вчера из Врацы, - сказал он.
И хотя я плохо еще понимал по-болгарски, этого мужчину я понял, может быть, потому, что говорил он медленно и негромко.
В его голосе прозвучало нечто такое, что заставило всех замолчать и обернуться к нему.
- Хочу положить на весы истории свое письмо, - повторил мужчина в шапке. - Я отдам его Любену, оно годится для газеты.
Но читать не стал, даже не развернул листка, принялся не торопясь излагать содержание письма о том, как в деревню Пенчево близ Врацы ворвалась банда башибузуков: кто-то из чорбаджиев пожаловался, что крестьяне не платят подати. Сперва башибузуки приказали всем мужчинам собраться у школы, а когда те собрались, принялись полосовать людей нагайками. Истязали, пока не устали руки. Потом пошли по домам собирать подати. Брали, что попадалось под руку. Требовали денег, но денег находилось мало. Брали одежду, продукты. Потом оповестили деревню, что женские вещи не нужны, пусть женщины и девушки придут за своими вещами. А когда те пришли, отобрали самых красивых и, наизмывавшись над ними, повесили. А затем стали судить жителей за недоимки. Вызывали одного крестьянина, другого, приказывали привести семью и сперва рубили саблями детей, а потом рубили и родителей. Мало кто уцелел из жителей Пенчево...
Монотонно вел свой рассказ мужчина в бараньей шапке, и тем страшнее было его слушать.
Я обвел глазами слушателей. Почему все молчат? Почему никто не выражает своего гнева? Мне хотелось вскочить, бежать на помощь... Я-то вообразил, что мужчина в шапке рассказывает о чем-то исключительном, что его рассказ поразит всех слушающих. Наивный воробей! Страшный рассказ не удивил никого. Грабежи, насилия, убийства были повседневными явлениями в Болгарии.
Мужчина в шапке стиснул письмо в кулаке и рывком отдал его Каравелову.
Я беспомощно посмотрел на трех женщин, затерявшихся среди молчащих мужчин. Они побледнели, губы их были стиснуты. Но меня больше поразил находившийся рядом с ними красавец. Он был еще бледнее женщин. Но в этой белизне не было холода мрамора, завораживала вдохновенная строгость его лица.
Тогда лишь я принялся рассматривать его более внимательно. Законченностью и пластичностью его голову можно было сравнить разве что с произведениями древнегреческих скульпторов. Непокорные черные волосы, широкий благородный лоб, темные пламенные глаза, правильный римский нос, нежные розовые губы, великолепная шелковистая борода...
Тут он зачем-то встал, возможно, просто устал сидеть, и это движение позволило мне увидеть его во весь рост. Он был очень высок, строен. Я видел само воплощение благородной мужской красоты. Заметно было, что красота сочетается в нем с силой. То, что мне показалось бледностью, вызванной сильным переживанием, было естественным цветом его лица, белизне которого позавидовала бы любая девушка.
Непростительно было бы, подумал я, если в такую прекрасную оболочку природа заключила слабую душу, заурядный ум и беспечное сердце. У меня возникло желание познакомиться с ним - такая одухотворенная красота не могла не притягивать к себе.
- Дай мне письмо, Любен, - сказал он. - Я напишу в газету.
- Кто это? - какое-то время спустя спросил я Наталью Каравелову.
- Ботев, - ответила та. - Один из ближайших помощников мужа.
Когда стали расходиться, я подошел попрощаться с хозяевами, и Каравелов точно угадал мое желание.
- Христо, - обратился он к Ботеву. - Мой гость уходит, вам по дороге, проводи его.
Но покинули мы дом не вдвоем, а втроем. Вместе с нами вышел поджарый молодой человек с колючими глазами, которые то вспыхивали, то уходили куда-то в сторону.
Было видно, что он и Ботев хорошо знакомы, и не успели мы очутиться на улице, как он, оттеснив Ботева, засыпал меня вопросами.
- Как, говорите, вас зовут?
Мне сразу не понравился его тон, я огрызнулся:
- Вероятно, вы слышали...
- Балашов. А по имени-отчеству?
- Павел Петрович.
- Правильно.
- Что - правильно? Точно меня могут звать как-то еще!
- Случается.
- Что - случается?
- Что человека зовут и так, и сяк.
Я заметил, что Ботев внимательно прислушивается к нашему разговору.
- Зачем вы приехали в Бухарест?
- Что значит "зачем"?
- Какие у вас здесь дела?
Он был бесцеремонен, этот самозваный спутник.
- Я путешествую, - объяснил я. - И так как глубоко сочувствую болгарскому освободительному движению, заехал познакомиться с его руководителями и даже привез к ним письмо от Ивана Сергеевича Аксакова.
- Вы что, славянофил? - быстро спросил незнакомец.
- Я не причисляю себя ни к каким течениям, - пожал я плечами. - Но мне, конечно, не безразлична судьба славян.
- И очень плохо, - резко, менторски сказал мой собеседник. - Хуже нет, когда человек болтается как неприкаянный. Может, вы за батюшку-царя?
- Вовсе нет, - испуганно объявил я. - Но не обязательно же состоять в каких-нибудь партиях!
- Обязательно, - возразил мой собеседник. - Вы знаете кого-нибудь из московских социалистов?
- Нет, я не знаком с московскими социалистами, - поспешил сказать я.
Мы шли по ночному Бухаресту. Меня допрашивали настойчиво и пристрастно. Было сравнительно поздно, но публика с улиц не убывала, только вела себя ночью менее развязно и шумно.
- Какие же у вас убеждения? - строго спросил меня неожиданный спутник.
Я смешался. Собственно, у меня не было твердых убеждений, во всяком случае в том смысле, как это понимали люди, с которыми я только что расстался, хотя душа моя и стремилась к чему-то хорошему и доброму.
- Вы читали Бакунина? - так же строго продолжал молодой человек.
- Что-то читал...
Действительно, в студенческих кругах в Москве меня знакомили с какими-то сочинениями Бакунина, но они не оставили во мне большого следа.
- А Прудона? - допрос продолжался.
- Слышал.
- Вы хотите стать коммунистом? - резко спросил он меня в упор.
- Не знаю...
Я и впрямь не знал, хочу ли я стать коммунистом, хотя именно сочувствие Парижской коммуне побудило меня отправиться на берега Дуная.
- Вам надо формировать свое мировоззрение, - покровительственно заявил мне новый знакомый. - Я помогу вам.
Я так и не понял, в чем он намеревается мне помочь.
Мы дошли до моей гостиницы.
- Вот вы, оказывается, в каких апартаментах проживаете. - мой собеседник посмотрел на меня так, точно только что меня увидел. - Богато живете, - упрекнул он и неожиданно спросил: - У вас есть деньги?
- Есть, - растерялся я. - Разумеется, есть.
- Много? - продолжал он.
- Рублей пятьдесят, - ответил я, имея в виду находившиеся у меня при себе в бумажнике.
- Дайте тридцать рублей, - не попросил, а скорее приказал мой собеседник.
Я поспешил подчиниться - такая категоричность прозвучала в его голосе.
Он небрежно сунул деньги в карман и даже не поблагодарил.
- Давайте же познакомимся, - вдруг сказал он и протянул руку. - Меня зовут Бонифаций Флореску.
Я удивился его румынскому имени, потому что готов был поклясться, что он русский.
Впрочем, это была лишь одна из неожиданностей, с какими мне предстояло столкнуться в ближайшие дни.
Протянул мне руку и второй мой спутник, в течение всего пути не вмешивавшийся в разговор с этим Флореску.
- До завтра, - доброжелательно сказал Ботев. - С утра я занят, если хотите, приходите после обеда в "Трансильванию". Где, знаете?
Я утвердительно кивнул. Стоило ему заговорить, как он сразу будто заслонил болтливо-придирчивого Флореску, хотя тот по-прежнему находился рядом.
- Тогда до завтра, - еще раз сказал Ботев и неторопливо двинулся по улице широким размашистым шагом.
...На другой день я, видимо, слишком рано отправился к Каравеловым. Хотя солнце стояло высоко и крестьяне из пригородных деревень, продав на рынке привезенные продукты, возвращались уже в пустых повозках домой.
Дверь в дом была не заперта. Я постучался, никто не отозвался. И я рискнул войти, памятуя о царившей здесь простоте нравов. Открыта была и дверь в кабинет Каравелова. Там тоже никого не было. Я заглянул в типографию, двое молодых людей стояли возле ручной печатной машины, один приводил ее в действие, другой откладывал в сторону лист за листом - это печаталась "Свобода".
Молодые люди не обратили на меня внимания.
- Где господин Каравелов? - обратился я к ним, пытаясь перекричать шум печатного станка.
- В саду! - крикнул в ответ один из них, не глядя в мою сторону.
Я обошел дом. Позади него зеленел небольшой садик: кусты боярышника, два абрикоса и громадная шелковица, шатром нависшая над врытым в землю деревянным столом. У стола сидела Наташа и варила варенье из абрикосов.
- Любена нет дома, - ответила она на мой вопросительный взгляд, здороваясь кивком головы. - Ищет, у кого бы занять денег.
Я прижал руку к сердцу или, вернее, к бумажнику, находившемуся в левом кармане моего пиджака.
- Я охотно...
- Спасибо, вы не поняли, нам с Любеном хватает на жизнь. Он отправился раздобывать деньги на издание газеты. Среди богатых болгар не так мало патриотов, готовых поддержать национальное движение.
Это я понимал и все же в душе посочувствовал Каравелову - все равно нелегко ходить по богатым домам и выпрашивать субсидии. Пусть и ради газеты, именуемой "Свобода", и даже ради самой свободы.
- Вам у нас нравится? - спросила Наталья. И, как я впоследствии убедился, узнав ее поближе, вовсе не для того, чтобы услышать комплимент, а действительно интересуясь моими впечатлениями.
- Мне трудно разобраться, - откровенно ответил я. - У вас собираются не одни болгары...
- Да, у нас часто бывают русские, в Румынии обитает много русских революционеров, особенно из южных русских городов, - согласилась Наталья. И сербы заходят постоянно. Любен после России жил в Сербии. Там его даже заподозрили в том, что он участвовал в убийстве князя Михаила...
- Ну, какой он убийца! - воскликнул я, негодуя: представить себе мягкого, интеллигентного Любена Каравелова в роли убийцы даже по политическим мотивам я и в самом деле не мог.
- Конечно, потом разобрались, но ему пришлось уехать, - согласилась Наталья.
Я решился расспросить ее о Ботеве.
- Кто такой этот Ботев? - спросил я. - Ваш муж поручил ему вчера мою особу. Он меня заинтересовал, - признался я. - Какой-то он необычный.
- И вы это заметили? - спросила Наталья и согласилась: - Да, необычный. Вообще-то Ботев - учитель. Но он и в газету пишет, и стихи сочиняет, и, кажется, мечтал даже стать актером.
- А откуда он?
Наталья задумалась.
- Есть в Болгарии город Калофер, очень красивый, по праву его Золотым называют. Отец Ботева был учителем в Калофере. И правильнее было бы звать Ботева Петковым. Ботьо Петков - это имя его отца. Очень образованный, надо сказать, был человек, о нем шла добрая слава. Года два как умер. А Ботев это по отцу, в Болгарии часто образуют фамилию из имени отца. Сына назвали Христофор...
- Христофор?
- По-болгарски Христо. Его отец очень уважал Россию и смог послать сына учиться в Одессу. В Одессе много богатых болгар - назначили Христо стипендию. Но скоро хорошие отношения с покровителями кончились. Слишком непокорным, дерзким сочли Христо одесские негоцианты и лишили его помощи. Пришлось наняться репетитором в одну семью. Но и там у него что-то произошло.
Было заметно, что моя собеседница, прежде чем произнести, взвешивает каждое слово.
- Уехал в Румынию, служил помощником у Садык-паши, командира полка турецких казаков.
- Служил у турецкого паши?
Перебирая в памяти вчерашние разговоры, я и представить не мог, что кто-нибудь из находившихся у Каравелова болгар согласился бы пойти на службу к турку.
Даже поверхностное знакомство с Ботевым не позволяло думать, будто он мог очутиться на службе у турецких оккупантов. Подробность придавала Ботеву какую-то загадочность.
- И долго он служил у паши?
- Нет, недолго. Там он познакомился с Левским и подпал под его влияние.
- А Левский - кто такой?
- Революционер, - кратко и как-то строго сказала Наталья.
У нее была удивительная особенность: говоря о разных людях, для каждого человека находить особую интонацию.
И добавила:
- Да вы попросите самого Христо рассказать о себе, он человек откровенный.
- А что он делает в Бухаресте?
- Я уже говорила, помогает Любену. Два последних года служил учителем в Измаиле, а теперь собирается учительствовать в болгарской школе в Бухаресте.
- А кто вышел от вас вместе со мной и Ботевым?
Тут голос Натальи опять переменился. На сей раз она говорила отрывисто, неприязненно, точно нехотя:
- Русский. Тоже революционер. Ботев дружит со всеми русскими. Впрочем, скоро вы сами всех узнаете.
Сказала, как отрезала. Оборвала все расспросы и тут же превратилась в приветливую, заботливую хозяйку.
- Что-то Любен долго не идет, - пожаловалась она без тени беспокойства в голосе. - Накормить вас обедом? Или кофе сварить? Вы пробовали кофе с вареньем? Очень вкусно.
Я отказывался, но она все-таки настояла. Это и вправду оказалось вкусно - кофе со свежим абрикосовым вареньем.
К тому времени, когда вернулся Каравелов, Наталья знакомила меня с обиходом бухарестской жизни. Мне были полезны сведения, почерпнутые из ее рассказов.
Каравелов появился задумчивый, спокойный и утомленный.
Она вопросительно взглянула на мужа:
- Ну как?
Он ласково ответил:
- Месяца два-три еще дышим...
Похоже, распространяться на не очень приятную для него тему ему не хотелось, и он обратился ко мне:
- Осматриваетесь?
- Центр производит хорошее впечатление, - похвалил я Бухарест. Улицы - как в большом европейском городе.
- Для тех, у кого есть деньги, - усмехнулся Каравелов. - А на окраинах и тесно, и несытно.
- Надо послать ребят за бумагой, - переключился он вновь на жену, имея в виду, как я понял, рабочих типографии. - Я договорился на складе, пусть привезут.
Наталья покинула нас.
Мне захотелось хоть чем-то помочь ему.
- Вот что, Любен, - залпом сказал я, обращаясь к нему по имени, как это принято у болгар. - Я вам говорил, мне хочется быть полезным Болгарии, принять участие в ее освобождении. Я могу начать с материальной помощи. Вы нуждаетесь в средствах на издание газеты, а у меня есть кое-какие деньги. И мне еще пришлют, позвольте мне предложить...
- Нет, - мягко отказался Каравелов. - Меня трогает ваш порыв, но вы сами пока не отдаете себе отчета, на какие цели собираетесь израсходовать свои средства.
- Но я хочу хоть чем-то быть полезен, - возразил я. - С чего же начать?
- Спешить вам некуда. Работы искать не нужно, сами говорите, что в средствах не нуждаетесь. Знакомьтесь с людьми, с обстановкой... Я сам прожил в Москве девять лет, прежде чем почувствовал себя готовым вернуться на Балканы.
- Тогда дайте совет, как поступить. У меня есть поручение разыскать в Болгарии одного человека.
- Болгария велика.
- Читали "Накануне"?
Каравелов только развел руками.
- А знаете ли вы, что в романе Тургенева описаны подлинные лица?
- Имеете в виду болгарина, названного Тургеневым Инсаровым?
- Вы его знали?
- Слышал. Но ведь он же скончался по дороге на родину.
- А его жена? О ней вы что-нибудь знаете?
- Вероятно, она вернулась в Россию.
- В том-то и дело, что не вернулась. Она добралась до Болгарии. Мать Елены просила меня разыскать ее.
- Безнадежное дело. Да и зачем ей было оставаться в Болгарии? Что ее ждало в нашей стране? Гарем какого-нибудь паши? Добралась до родины своего мужа, осмотрелась и, если не погибла, кинулась куда-нибудь прочь. Жизнь в Болгарии не для европейской женщины.
- Значит, искать ее...
- Безнадежное дело, - повторил он.
...Гостиница, где я обосновался, называлась "Гостиницей на бульваре". Представляя себе Бухарест провинциальным городом и не желая очутиться в каких-нибудь захудалых номерах, я, садясь у вокзала в фаэтон извозчика, небрежно бросил:
- В самую лучшую гостиницу!
И очутился не просто в лучшей в городе, но прямо-таки в отличной гостинице, достойной любого европейского города: дорогая и удобная мебель, предусмотрительная, но не навязчивая прислуга и соответствующие цены.
В ту пору в Бухарест приезжало много русских, и не только беглых революционеров, но и видных военных, генералов и штабных офицеров и крупных чиновников.
По причине моей молодости мне отвели далеко не лучший номер, но и тот, что мне достался, оказался совсем не плох. Небогатые дворяне почему-то часто стараются выглядеть выше своих возможностей. У меня не было нужды выдавать себя не за того, кем был я на самом деле. И все же я ничего не имел против того, чтобы служащие отеля посчитали меня обеспеченным русским путешественником.
Прежде чем отправиться на условленную встречу с Ботевым, я решил зайти в гостиницу сменить дорожный костюм на строгий сюртук.
- Ваш багаж привезли, сударь, - поспешил сообщить портье, когда я подошел к нему за ключом от номера. - Баулы наверху, а ключ я отдал вашему приятелю, которого вы просили обождать вас у себя в номере.
Однако я никого к себе не приглашал! На мгновение мелькнуло: уж не Ботев ли это? Но даже мимолетное впечатление не позволяло заподозрить его в такой бесцеремонности. Впрочем, долго гадать не приходилось.
Памятуя о своем возрасте, я степенно поднимался по лестнице. Вот и мой номер. Я взялся за дверную ручку, дверь не поддавалась. Номер был заперт изнутри. Пришлось постучать.
- Кто там? - услышал я из-за двери.
- Откройте! - крикнул я, раздражаясь. - Немедленно откройте!
Человек, находившийся в комнате, помедлил, затем замок щелкнул и дверь распахнулась.
Передо мной стоял...... князь Меликов, тот самый господин, который в поезде спас мой саквояж.
- Павел Петрович! - воскликнул он, протягивая ко мне обе руки, и торопливо, не давая опомниться и не позволяя мне раскрыть рта, зачастил:- Я сразу догадался, что вы можете остановиться только в этой гостинице. Я не мог открыться вам в пути, но теперь, когда мы с вами почти достигли цели, мне незачем перед вами таиться...
Он сыпал слово за словом, как трещотка. Все, что он говорил, было выспренно, театрально и не могло мне понравиться. Вроде бы чувствовалось стремление показаться любезным, однако какая-то неприятная хрипотца портила впечатление от его речи.
Преодолевая некоторое смущение, я перебил его:
- Почему вы не дождались меня в вестибюле? И для чего заперлись в номере?
- Очень просто, - ничуть не смущаясь, отвечал мой нежданный гость.- Я не хотел привлекать к себе внимания. А заперся, чтобы никто из посторонних не застал меня в вашей комнате. Для этого есть причины.
Слова его не сходились с тем, что он говорил портье. Но у меня не было нужды уличать его в противоречии, тем более что ему я был обязан возвращением своего саквояжа. И я объяснил себе его поведение заурядной бесцеремонностью.
Держался он весьма непринужденно и всячески старался развеять неприятное впечатление, произведенное своим непрошеным вторжением.
- Может быть, сядем? - предложил он, точно был здесь хозяином, и опустился в кресло.
Тем временем я заметил у двери свои баулы, в которых находился мой гардероб. Но присутствие чужого человека мешало мне заняться своим туалетом.
- Ну как, больше вас не пытались обокрасть? - весело спросил князь, перехватив мой взгляд на саквояж, валявшийся на ковре перед кроватью.
Напоминанием об оказанной услуге он как бы обязывал меня быть любезным.
- Каким образом вы здесь, в Бухаресте? - спросил я, невольно вступая в разговор.
- Да тем же манером, что и вы, - охотно отвечал князь. - До Журжево пароходом, а затем поездом.
- Но зачем? - продолжал я расспрашивать. - Здесь вы зачем очутились?
- Затем же, зачем и вы, - улыбался князь. И вдруг, сделав таинственное лицо, выдохнул хриплым шепотом: - Теперь-то могу вам объявить: я бежал с каторги.
- С каторги? - удивился я. - С какой каторги?
- Из Сибири, - продолжал князь. - Должен вам признаться, я - нигилист, был приговорен к каторжным работам, бежал, пробираюсь в Женеву.
- Но почему вы мне...
- Я вижу в вас порядочного человека и даже хочу просить связать меня со здешними революционерами.
- Но я сам...
- Не будете же вы отрицать знакомства с господином Каравеловым?
- А откуда вам это известно? И чем я могу...
- Можете, очень даже можете. К господину Каравелову вхожи многие из тех, кто мог бы способствовать моей поездке в Женеву.
И князь-нигилист принялся рассказывать о своих революционных похождениях: о том, как он состоял в тайном обществе, как они собирались низвергнуть монарха, как был судим, с какими опасностями бежал из Сибири и как жаждет воссоединиться со своими единомышленниками.
Все это было тем более странно, что говорилось малознакомому человеку, никак не связанному с революционерами.
- Но для чего вы мне это рассказываете? - пролепетал я в ответ. - Я был далек от революционеров в России, далек от них и сейчас. Единственно, чего я хочу, это послужить делу освобождения славян.
- Но ведь вы бываете у Каравелова?
- Каравелов посвятил себя служению Болгарии.
- А вы знаете, кто у него бывает?
- Нет.
- Вот то-то и оно!
Князь имел на меня какие-то виды, но я не мог разобраться какие.
- Вы не могли бы рекомендовать меня Каравелову? - неожиданно спросил он.
- Я недостаточно с ним знаком, - даже опешил я.
- Ну, Бог с вами, - добродушно согласился князь. - Придется самому поискать нужных людей.
Я ждал, когда он откланяется. Князь понял это и поднялся с кресла.
- Если я могу быть вам чем-то полезен... - он протянул мне руку. - Вы позволите вас навещать?
- Буду рад...
Что еще мог я сказать?
Князь удалился, и на этот раз ключ в двери повернул я.
Наконец-то я получил возможность разобраться в баулах и разложить свои вещи. Ключ в замочке одного из баулов не поворачивался - замочек не был заперт. Я раскрыл саквояж. Все вроде бы лежало на месте, ничего не похищено. Однако возникло ощущение, что кто-то перебирал мои вещи.
"Неужели князь? - подумал я. - Но зачем? Он сам вернул мне саквояж. Да и что у меня искать?"
...В "Трансильвании" в разгар дня было людно и шумно. Посетители потягивали кофе и винцо, кельнеры скользили меж столиков, как на коньках. Дам было мало, да и те, похоже, не местные, а приезжие немки или польки, которые явились сюда в сопровождении кавалеров и угощались мороженым и прохладительными напитками.
Я прошелся по залу. В глубине за сдвинутыми столиками тесно сидели болгары. Я уже научился их отличать. Некоторых, по-моему, я видел вчера у Каравелова и не знал, надо ли подойти с ними поздороваться. Но тут я увидел Ботева. Он сидел за столиком у стены. Сидел в одиночестве - никто к нему не подсаживался. Справа от него на столе стояла чашка, слева лежала стопка бумаги, а сам он, склонив голову, быстро-быстро писал, ни на кого не обращая внимания. Открытый лоб, шелковистые волосы, безукоризненно правильный нос, выразительно очерченные губы, роскошная, как у Зевса, борода завораживающая мужская красота. Вот только одежда Ботева мало соответствовала его наружности: какая-то потрепанная серая венгерка и узкие синие брюки.
Я подошел к его столику. И он, почувствовав, что рядом с ним кто-то стоит, поднял голову.
- А, вот и вы...
Он пододвинул ко мне стул.
- Садитесь, - пригласил он. - Вы позволите, я закончу мысль? Пишу статью.
- Для "Свободы"?
- И ради свободы... - он улыбнулся. - Закажите себе что-нибудь.
Я прихлебывал принесенный кофе, а он писал. Ничего еще не было сказано, но я почему-то чувствовал себя студентом перед строгим и все на свете знающим профессором, похвала которого значила для меня больше, чем что-либо на свете. Не знаю, откуда взялось такое ощущение, ведь мы были с ним почти ровесники. Но с первой встречи с Ботевым и в продолжение всего нашего знакомства меня не покидало чувство его несомненного первенства, точнее, нравственного превосходства.
Будучи человеком нервическим, я почувствовал обращенные на меня взгляды и обернулся. Кое-кто из болгар, сидевших за соседними столиками, неодобрительно посматривал на меня. Лишь позднее я понял значение этих взглядов: я отрывал Ботева от дела.
Ботев положил на стол карандаш, пробежал глазами исписанный листок, сложил все листки вместе, сунул в карман, повернулся ко мне, и доброе выражение его лица сказало о том, что теперь его внимание обращено ко мне.
- Любен говорил, вы ищете применение своим силам, - заметил Ботев и тут же попросил: - Расскажите мне о себе.
Что я мог рассказать? Жизнь моя была незамысловата: деревня, матушка, которая изо всех людей на свете имела для меня наибольшее значение, Москва, университет, друзья, однако не такие, какие отдали бы за меня душу и за которых я отдал бы свою, студенческие споры, статьи Белинского и Добролюбова...
Ботев задал несколько вопросов. Мои ответы, как мне кажется, должны были обнажить мое ничтожество. И все же, по-видимому, я его не разочаровал. Позднее я понял, почему Ботев уделил мне внимание. Он был человеком дела и не пренебрегал ничем, что могло бы послужить делу.
- Вы, кажется, намеревались вступить волонтером в болгарскую армию? задумчиво произнес Ботев.
- Да.
- А вы знаете болгарский язык?
- Нет, - признался я.
- Учитесь, - сказал Ботев и внезапно добавил: - Но вы и сейчас можете приносить пользу.
Я невольно сделал движение в его сторону.
- Не торопитесь, - охладил мой порыв Ботев. - Вам еще многое не ясно, и мне вы недостаточно ясны. Сейчас сходим отдадим статью Любену, а потом пойдем продолжим разговор ко мне.
У него был дар подчинять людей. Я вышел вслед за ним. Дошли до типографии, Ботев отдал статью, и мы пошли через город тенистыми аллеями, засаженными грабами и кленами, оживленными нарядными улицами центра с множеством магазинов и кафе, а затем по тихим окраинным улицам, пыльным и скучным. Должно быть, чем-то я Ботева заинтересовал, если он пригласил меня к себе в дом. Впрочем, он многих беглецов из России, из Польши, с Кавказа поддерживал как словом, советом, надеждой, так и материально. Денег у него самого не было, но где-то хоть самую малость он всегда умудрялся доставать, - многие были ему обязаны.
Он привел меня на какую-то захолустную улицу в невзрачный одноэтажный дом. Обстановка его комнаты была спартанская: железная койка с наброшенным на нее суконным одеялом, стол, табуретки, много книг и газет, сложенных прямо на полу. Я так и не разобрался, снимает Ботев комнату или она кем-то предоставлена ему во временное пользование.
Ботев заметил мой недоуменный взгляд.
- Мы не можем позволить себе роскоши.
Уж не знаю, что он называл роскошью!
Тут он задал мне, как я понял впоследствии, самый важный, а может быть, и единственный вопрос, ответ на который должен был определить его отношение ко мне.
- Вы хорошо знакомы с событиями в Париже весной этого года?
- В общих чертах. Я читал газеты...
- Каково же ваше отношение к Парижской коммуне?
- Я хотел сам принять участие в Коммуне!
Ответ этот и определил мои отношения с Ботевым.
- А с Любеном вы говорили на эту тему?
- Он не спрашивал меня.
- Да, он как-то сдержанно отнесся к восстанию парижских рабочих, не принял Коммуны... - Ботев поморщился. - А я и мой товарищ Попов... - тут он замолк и стал перебирать ворох бумаг на столе, вытянул листок и подал его мне. - Вот телеграмма, которую мы послали.
Две строки по-французски: "Париж. Комитет Коммуны. Братское и сердечное поздравление от Болгарской Коммуны. Да здравствует Коммуна!"
Мне нетрудно было прочесть их, все-таки французский - язык русских помещиков.
- Вы должны знать, с кем собираетесь идти, - пояснил Ботев.
Признаться, я смутился.
- Я хочу участвовать в борьбе болгар.
- Это очень расплывчато. Бороться за что? За освобождение Болгарии от ига султана? Чтобы она подпала под иго болгарского царя? Мы, коммунисты, хотим установить в Болгарии республику!
Он не хотел приобретать сторонников, которые не знали бы, за что он борется. Я не считал себя коммунистом да и плохо представлял себе, что это такое, но убежденность Ботева впечатляла.
- Я приехал для того, чтобы служить справедливости. Я верю вам, и вы можете мною распоряжаться. Хотя я и не коммунист.
- Что ж, я принимаю вашу помощь, - сказал Ботев, протягивая мне руку.
- Что мне делать? - спросил я.
- Пока ничего. Встречайтесь с болгарами, привыкайте к ним.
Он посоветовал мне больше читать. Назвал имена выдающихся болгарских просветителей - Паисия Хилендарского и Софрония Врачанского. Назвал нескольких современных писателей и заключил:
- Жизнь сама вовлечет вас в борьбу.
Обратно в город мы пошли вместе. Он проводил меня до гостиницы.
- Вот перебраться отсюда я бы вам посоветовал, - сказал он на прощанье. - И дорого, и незачем привлекать к себе внимание. Попросите Наташу Каравелову, она найдет вам комнату в скромной семье.
...Следуя совету Ботева, я попросил Наташу Каравелову найти мне комнату. И она нашла мне жилье в одной болгарской семье.
Добревым принадлежал небольшой домик на одной из тихих улочек, но хотя они и владели домом, семья еле-еле сводила концы с концами. Самого Дамяна Добрева редко можно было увидеть в Бухаресте. Он больше жил в Болгарии, чем дома. Был коммерческим посредником, торговал коврами и разными кустарными изделиями, которые скупал в Болгарии и перепродавал за границу. Вполне возможно, что занимался он не только коммерцией. Вряд ли на этой почве могло возникнуть его знакомство с Каравеловым.
Постоянно в домике жили только его жена Йорданка и дочь Величка. Дочь я тоже видел не часто. Молодая и красивая девушка, она вела, как и большинство восточных женщин, жизнь затворницы, редко показывалась мне на глаза и почти не выходила из дома. Мать и дочь много времени отдавали каким-то вышивкам, которые они изготовляли на продажу. Общаться мне приходилось преимущественно с Йорданкой: она убирала комнату, готовила мне еду и много рассказывала о своей покинутой родине.
По ее словам, не было другой такой страны, как Болгария. Все там было лучше: и природа, и люди, и песни, и вино, и брынза...
- Зачем же вы ее покинули? - неосторожно спросил я свою хозяйку.
Лицо ее сразу потемнело, но ответа я так и не дождался.
Будучи у Каравеловых, я спросил Наташу о моих хозяевах.
- Вы посыпали соль на рану, - сказала Наташа. - Они жили неподалеку от Пловдива, жили очень зажиточно, большой семьей. Как-то двое башибузуков изнасиловали в их деревне девушку. А наутро насильников нашли убитыми. В деревню явился отряд турецких солдат. Всех жителей: и женщин, и стариков, и детей - вырезали, а деревню сожгли. Йорданку с мужем и дочерью спасло то, что они в это время находились в Пловдиве. У Добрева остались лишь небольшие сбережения, вложенные в какое-то торговое заведение в Пловдиве. Он забрал свои деньги и не без осложнений выбрался с женой и дочерью в Румынию.
После этого я старался не задавать неосторожных вопросов. Сама же Йорданка никогда не жаловалась мне на свою судьбу.
Жизнь моя текла очень монотонно. Я просыпался, взгляд мой обращался к иконам, в углу висели старинный образ Богородицы, великодушно оставленный в комнате Йорданкой, и образок с изображением апостола Павла, захваченный мною из дома - память о матушке, о родных местах, о Балашовке. Я считал себя материалистом, но какие-то теплые воспоминания иконы во мне будили.
Йорданка приносила незамысловатый деревенский завтрак: кислое молоко, сыр, помидоры, пресные лепешки. Потом я читал Гегеля. Его философия утешала меня в моей пассивности. А еще читал Бакунина, Прудона, журнал Лаврова "Вперед". После обеда я обязательно шел в "Трансильванию" - излюбленное пристанище болгарских эмигрантов. В этом кафе собирались, кажется, все хыши. В прямом значении это слово означало "бродяга, нищий", но так называли себя многие эмигранты, обреченные на бродяжничество за пределами родины.
Кто только не встречался в этом кафе: и старый гайдук из какой-нибудь разбредшейся четы, и молодой учитель из дальнего села, и разорившийся торговец, и деревенский священник, лишь недавно сбривший бороду, и гимназист-неудачник, и каменщик из артели, и восточный болгарин в полотняных брюках, и македонец в некрашеных штанах и серой суконной рубахе...
Кто только тут не бывал! И каждому было что рассказать. Каждый, кому я предлагал выпить со мной чашечку кофе, рассказывал такое, отчего волосы поднимались дыбом. Однако я уже привык к тому, что никто не жаловался, каждый из них хранил свое горе в себе. Вот где я мог получить самое полное представление о том, что творится в Болгарии.
Султанское правительство выжимало из народа все соки, законов в Болгарии не существовало, во всяком случае для болгар. За малейшую провинность бросали в тюрьму, а то и без лишних разговоров вздергивали на ближайшем дереве. Любой турок мог безнаказанно убить болгарина. Дикие грабежи, зверское истребление, немыслимые казни... Удивительно, но пять веков неволи не погубили, не уничтожили, не стерли в порошок, а лишь закалили характер народа.
Много интересных, много сильных людей повстречалось мне за эти месяцы в Бухаресте. Но по глубине мысли и по силе чувства всех заслоняли два человека... Каравелов и Ботев.
Первый был старше, обладал большим опытом, был крупным писателем, редактором газеты, признанным общественным деятелем. Ботев - тот еще слишком молод, а потому предпочитает держаться в тени, стихи его еще недостаточно известны, он еще не раскрылся. И все же мне казалось, что Каравелов ревнует Ботева и даже в чем-то ему завидует.
Каравелов, разговаривая со своим собеседником, высказывал те или иные мысли, как бы думая вслух. Он будто искал в разговоре истину. Напротив, суждения Ботева всегда были ясны и определенны, мысль созревала внутри его, и, пока окончательно не оформилась, он ее не высказывал.
Изредка я заходил к Ботеву, иногда заставал, иногда не заставал. Но если он находился дома, то или читал, или писал, состояние безделья было ему неведомо.
Наблюдая на первых порах за Ботевым, я задумывался: чем можно объяснить его авторитет? Люди старше и опытнее охотно подчинялись ему, слово Ботева было для них законом. Вскоре и я не мог уже обходиться без Ботева. А его внимание ко мне объяснялось, я думаю, не моим отношением к нему, а следующим обстоятельством: он, как и я, был воспитан русской литературой. Гоголь и Тургенев, Добролюбов и Чернышевский были нашими общими учителями. Это нас сближало, со мною Ботев мог говорить не только о делах, но и на отвлеченные темы.
В отношении Ботева к людям не было никакой неопределенности. Всегда можно было понять, почему он поддерживает знакомство с тем или иным человеком. Он всего себя отдавал делу и требовал того же от других. Каждый человек, был убежден Ботев, обязан приносить пользу своей родине. Он видел людей насквозь, его невозможно было обмануть, и с ним нельзя было быть неискренним.
Впрочем, в окружении Ботева имелся человек, которого никак нельзя было посчитать ни искренним, ни прямодушным. Было в нем что-то настолько неприятное, что я просто не понимал, как Ботев водит с ним знакомство. А человек этот часто показывался вместе с Ботевым: и в "Трансильванию" Ботев с ним заходил, и домой к себе приводил, и у Каравеловых с ним показывался. Это был тот самый молодой человек с колючими глазами, который вместе с Ботевым провожал меня от Каравеловых в гостиницу и назвался при прощании Флореску.
Я, конечно, не осмеливался задать Ботеву вопрос, почему он дружит с этим типом, и объяснял их близость банально: мол, противоположности сходятся. Однако сам Флореску дал мне повод заговорить о нем с Ботевым.
Осень кружилась на улицах Бухареста. С деревьев облетали листья. Начались продолжительные дожди. Я возвращался из гостей. Меня нет-нет да и зазывал к себе кто-нибудь из моих новых болгарских знакомых. Наступил сравнительно поздний час, я торопился и с душевным облегчением приближался к дому Добревых, ставшему на время моим домом.
Не успел я подойти к двери, как от стены отделился некто в длиннополом пальто, в шляпе с опущенными полями и схватил меня за руку. От неожиданности я отпрянул, но незнакомец цепко держал меня. Это был Флореску!
- Что вам надо? - спросил я, стряхивая его руку.
- Пойдемте, - сказал Флореску, указывая на дом Добревых.
Мне вовсе не хотелось его приглашать. Но он и не ждал приглашения, вошел в дом, точно он был здесь хозяином, а я гостем. Не раздеваясь, он придвинул к себе стул, сел и уставился на меня так, точно я в чем-то перед ним провинился.
- Вы хотите стать честным человеком? - неожиданно спросил Флореску.
Можно подумать, будто я был уличен им в бесчестном проступке. Самое неприятное заключалось в том, что у меня не хватало характера выставить его вон.
- А я и есть честный человек, - промямлил я.
- Вы готовы пожертвовать собой ради общего дела?
Я что-то невнятно пролепетал. Но Флореску принял мое бормотание за утвердительный ответ. Он принялся меня допрашивать. Не спрашивать, а допрашивать, иначе невозможно определить его манеру обращаться: зачем я приехал? с кем связан в Москве? с кем встречаюсь здесь? каково мое имущественное и семейное положение?
- Вам предоставляется возможность вступить в "Народную расправу", революционное сообщество, представителем которого я здесь являюсь, - резко, точно скребя гвоздем по стеклу, объявил Флореску. - Вы готовы?
- А что это за сообщество? - спросил я.
Флореску саркастически усмехнулся:
- Так я вам и сказал! Сперва надо заслужить доверие!
Но у меня не было даже малейшего желания завоевывать его доверие. Мне вообще не нравился весь этот разговор.
- Будете ужинать? - спросил я.
- "Ужинать"! - горестно повторил Флореску. - Вы сразу обнаружили свою сущность...
В доме было тихо, вечерами моих хозяек никогда не было слышно. Мать и дочь были удивительно деликатны, ужин они оставляли мне на кухне, и, приходя домой, я всегда брал его сам.
- Ужин, - повторил Флореску еще печальней. - Нет, мне нужно другое...
"Сейчас он попросит у меня денег", - подумал я, вспомнив, как он потребовал у меня деньги возле гостиницы.
Но он был не лишен гордости.
- Нам нужны люди, - грустно произнес он. - А вы...
Флореску поднялся.
- Если кто-нибудь узнает о нашем разговоре, вам несдобровать, - шепотом пригрозил он мне на прощанье.
И исчез так же таинственно, как появился.
Тем вечером я долго не мог заснуть. Странный все-таки тип Флореску. Он производил двойственное впечатление: с одной стороны - мелочность и фанфаронство, с другой - какая-то одержимость и уверенность в себе.
Утром я пошел в типографию за свежим номером "Свободы" и встретил там Ботева.
- Вчера у меня был Флореску, - сообщил я ему. - Не могу понять, что ему от меня надо.
- Что-нибудь да надо, - сказал Ботев. - А что он вам предлагал?
- Предлагал вступить в какую-то "Народную расправу".
- Он что, в Россию вас собирается посылать?
Ботев, видимо, знал, о чем вел речь мой вчерашний посетитель.
Я, впрочем, ничего не понимал и откровенно признался Ботеву:
- Не знаю, кто такой этот Флореску, но мне он не нравится, и мне непонятно, что может вас связывать с ним.
Ботев снисходительно поглядел на меня.
- Он может вам нравиться, может не нравиться, но это настоящий революционер. Известный не только в Бухаресте. В России, кстати, многие его знают. Я познакомился с ним два года назад. Его настоящее имя - Сергей Нечаев.
Мне, однако, это имя ничего не сказало.
- Неужели не слышали? - удивился Ботев. - О нем писали все русские газеты.
Тут я вспомнил. Года полтора назад газеты действительно писали и о Нечаеве, и о нечаевцах. Он будто создал в Москве какую-то тайную организацию и, опасаясь разоблачения, вместе со своими сообщниками убил студента Иванова. Сообщников судили, а зачинщик бежал за границу.
- Это который убил студента Иванова?
- Да, он утверждает, что Иванов оказался предателем. - Ботев чуточку помолчал. - Он действует чересчур конспиративно, но это истинный революционер. Агенты царского правительства охотятся за ним по всей Европе. У него железная воля и неукротимая энергия. Он друг Бакунина и Огарева, и у него есть чему поучиться.
Ко времени нашего разговора Бакунин и Огарев порвали отношения с Нечаевым. Но Ботев об этом не знал, как не ведал о том и я. Нечаев же, само собой, ничуть не стремился распространяться на сей счет. Что-что, а подавать себя в выгодном свете он умел.
- А как он очутился в Бухаресте? - полюбопытствовал я.
- Ему грозила смертная казнь, - объяснил Ботев. - Он бежал в Германию, оттуда в Париж. Но его и там выследили агенты царской охранки. И вот теперь он скрывается в Румынии. Да и Россия отсюда ближе. К сожалению, у него нет необходимых средств - обычная беда всех революционеров. Думаю, что здесь он долго не задержится. У него есть возможность достать деньги...
Люди - не боги, пророчествовать им не дано. Все произошло иначе, чем предполагал Ботев, веривший, что Нечаев вернется в Россию делать революцию.
- Надежда найти средства для борьбы никогда не должна покидать революционера, - продолжал Ботев. - Любен задыхается от отсутствия денег, но не прекращает издавать "Свободу". Не хватает денег и на подготовку восстания в Болгарии, но мы их найдем...
- Не зайдете ко мне? - обратился я к нему. - Я хочу вам кое-что показать.
Ботев согласился.
- Вы квартируете у Добревых?
Он у меня еще не бывал, я не говорил ему, где квартирую, однако, оказалось, он знал, где и у кого я живу.
В тот день стояла переменчивая погода, небо хмурилось с самого утра. Но стоило нам выйти на улицу, как ветер разогнал осенние облака и засияло солнце. Оно, похоже, хотело сопутствовать Ботеву.
Придя ко мне, Ботев пошел поздороваться с Йорданкой. Выходило, он ее знал. И по нескольким словам, брошенным им вскользь о самом Дамяне, я утвердился в предположении, что тот в своих разъездах по Болгарии занимается не одной лишь коммерцией, но и выполняет поручения комитета, председателем которого был Любен Каравелов.
За стенкой раздался смех Ботева и - о чудо! - смех молчаливой Велички. Девушка смеялась так легко и охотно, что я не без зависти подумал о том, что никакой женщине не устоять перед Ботевым. Правда, я не замечал, чтобы сам Ботев отдавал предпочтение какой-то женщине.
Вскоре Ботев вернулся. Тем временем я успел достать из баула свой секретный пояс с кредитными билетами, который давно уже не носил на себе.
- Здесь около двух тысяч рублей, - сказал я, протягивая пояс своему гостю. - Хочу помочь вашему делу.
- Они понадобятся вам самому.
- Я недавно получил перевод из дома.
- Спасибо, но я не возьму, - возразил Ботев. - Вы еще в стороне от нашей борьбы. Поберегите их. Я собираюсь просить вас помочь в одном деле, и тогда они вам самому еще пригодятся.
Я больше не настаивал. Ботев лучше знал, что стоит делать и чего делать не надо. Обращаться же к нему с преждевременными расспросами не следовало, всему свой час.
Тут мне вспомнилась просьба, с какой обратилась ко мне в Балашовке Анна Васильевна Стахова.
- Вы знаете, у меня ведь есть еще и бриллианты, - внезапно сказал я, движимый каким-то еще не очень ясным мне самому побуждением.
Ботев удивленно глянул на меня:
- Какие бриллианты?
Я рассказал ему о серьгах и как они у меня очутились.
- Я хотел бы найти Елену. Спрашивал Каравелова, он заявил, что это невозможно. Но, может быть...
- Любен прав, - подтвердил Ботев. - Сколько прошло с той поры лет? Даже если она в Болгарии, то давно уже затерялась.
Вот когда в нем сказался поэт! Он мечтательно смотрел куда-то сквозь стены комнаты. Глаза его затуманились. Полагаю, его тронул мой рассказ. Он думал о любви. О настоящей большой любви. О чужой, о своей - кто знает!
Прошла минута. Минута раздумья. Внезапно Ботев оживился.
- А ведь, быть может, я вам и помогу, - сказал он. - Есть человек, который знает в Болгарии все и всех. Он способен найти иголку в стоге сена, но раньше найдет нужный стог среди тысячи других. Я познакомлю вас с ним при случае.
- А будет этот случай? - спросил я.
- Не могу точно сказать, - Ботев улыбнулся, - но человек этот должен появиться в Бухаресте. Это замечательный человек, - добавил он чуть погодя. - Если он вам не поможет, то, думаю, не поможет уже никто.
Он так и не назвал мне ни имени, ни времени, когда я смогу увидеть этого человека. Впрочем, я уже начал понимать, что одна из главных черт революционера - умение ждать.
Зато мне не пришлось ждать другой встречи.
Дня через три после этого разговора я возвращался вечером домой. Было начало одиннадцатого часа. Я торопился, не хотелось беспокоить своих хозяек. Хотя за все время, что я у них жил, меня ни разу не упрекнули за позднее возвращение. Я дернул ручку звонка, никто не вышел. Позвонил снова, опять никого. С досады я толкнул дверь. Она поддалась. Неужели, подумал я, они не заперлись, рассчитывая, что я догадаюсь об этом, войду и запру за собой дверь? Я так и сделал.
Лампу в прихожей мои хозяйки не погасили. Совсем странно, еще подумал я. Повесил на вешалку пальто, открыл к себе в комнату дверь и не успел переступить порог, как на мою голову накинули, судя по всему, мешок.
- Молчать! - приказал мне чей-то голос, и я услышал, как чиркают по коробку спичкой.
Мне заломили за спину руки, обмотали веревкой и притянули их к телу.
- Что за глупые шутки? - воскликнул я, понимая, что это вовсе не шутки.
- Молчать! - повторил тот же голос. - Где деньги?
На этот раз голос показался мне знакомым.
Я изумился:
- Какие деньги?
- Не валяй дурака!
- В бумажнике.
Бумажник был тотчас извлечен из моего кармана.
- Тебе говорят, не валяй дурака! - повторил раздраженный голос. - Где деньги?
Меня бесцеремонно обшарили.
- Снимите с него мешок! - прозвучал приказ.
На столе горела лампа. Грабителей было трое. Все в темных куртках, в сапогах, головы их были обмотаны платками так, что оставались лишь щели для глаз. Одного из них я узнал без труда. Не так давно он предлагал мне вступить в "Народную расправу".
- Господин Флореску, что все это значит? - возмутился я.
- Молчать! Где деньги?
- Больше у меня нет, - отвечал я, имея в виду деньги, которые находились в бумажнике.
Если даже они будут перебирать мои вещи, подумал я, на пояс они вряд ли обратят внимание.
Удивляла меня тишина за дверью, Добревы не могли не заметить, что в моей комнате происходит нечто необычное. Да и вообще, недоумевал я, как они пустили в дом незнакомых людей?
Еще большее удивление вызывал у меня Флореску, или, правильнее, Нечаев. Он точно преобразился. Какая-то нечеловеческая жестокость проступила в чертах его лица. А в действиях, решительных, властных, неумолимых, проявилось, я бы сказал, нечто мефистофельское.
Двух его спутников я не знал, они явно занимали по отношению к Флореску подчиненное положение.
- Господин Флореску...
- Молчать!
Можно подумать, что, кроме этого, других слов он не знает.
- Что вы делаете? - спросил я.
Зачем? Я и так знал, что они делают - экспроприацию.
Различные заговорщицкие организации не так уж редко прибегали к экспроприации для пополнения средств своих организаций. Но почему они выбрали меня? Как-никак в Бухаресте я вращался среди революционеров. По-видимому, Нечаев посчитал меня случайным человеком в этой среде. И после неудачной попытки завербовать меня в "Народную расправу" решил сорвать с паршивой овцы хоть клок шерсти. Но откуда он узнал, что у меня есть деньги?
Тем временем спутники Нечаева перетряхнули все мои вещи, осмотрели обувь, извлекли из-под кровати даже мои старые, стоптанные ботинки, но, подержав их в руках, отбросили в сторону. Однако мысль, что в сером холщовом поясе, валяющемся на дне баула, спрятаны кредитные билеты, им в голову не пришла.
Нечаев ухватил меня за ворот и затряс.
- Знаешь, где твои хозяйки?! В чулане! Если ты не отдашь деньги, мы зарежем их, как овец!