Мы сидели на берегу и ждали Назара. Зимой он служил на крохотном деревенском маслозаводе, а летом подрабатывал у геологов: развешивал продукты, выдавал спальники, энцефалитки и кирзовые сапоги; пачкался желтой смазкой консервных банок.
У него была жена и две лодки: одна весельная, другая — моторная. С женой он жил хорошо, иногда, выпив, они укоряли друг друга, но любя, потому что потом плясали так, что ходили половицы, и дети, спрятавшись за занавеской, глядели и пихались локтями от восхищения.
Сейчас Назар должен был пригнать свои лодки, чтоб мы смогли переправить на тот берег лошадей, арендованных в райцентре. Мы гнали их почти сутки, и я измучился, в кровь сбив себе все о вьючное седло с множеством деревянных плашек, крючков и железок. Когда я, косолапя от боли, пошел наконец по твердой земле, рядом оказался Гаян Газиянов. Он внимательно осмотрел седло и ничего не сказал, а только свистнул тонко и протяжно, как суслик. Оказывается, я не сделал веревочных стремян, и меня зря бросало на жесткий клин седла, так что ноги все сорок километров болтались как у игрушечного зайца.
Папиросный дымок сносило в сторону, звенели комары, и мы клевали носами от усталости, а в глазах плыла серая ровная гладь, что зовется Енисеем, и казалось — можно пойти по глади, будто посуху.
— Едут, — очнулся Гаян. Кашлем старого курильщика зашелся мотор, маленькая лодочка упрямо ползла к берегу.
Вышел зубастый мальчишка, топнул сапожком по мокрому песку и сказал:
— Папаша велели сообщить, что приехать сегодня не могут, по причине, что пошли на свадьбу, но в чем просят у вас извинения из-за понимания того, что вам здесь не фонтан торчать. Вот палатку прислал.
И он уехал — веселый пацан в мятом картузе, и опять стало тихо-тихо.
Прыгали прозрачные языки костра, чадила обгоревшая жестянка, Гаян лежал, закрыв глаза, а потом заинтересовался:
— Скажи мне, зачем коню путы?
— Чтоб не убежал.
— Скажи мне, а убегут ли наши кони в путах?
— Нет, не убегут.
— Так почему же мы сидим при конях, как цыганы, вместо того чтоб съездить в Кирчиж и вкусить цивильных благ?
Я не знал, почему, и через час мы уже цокали по единственной асфальтовой полоске, ведущей к магазину. Прошел дождь, и осклизлые крыши домов походили на мокрую шерсть наших лошадок.
Ехали назад, и подозрительно оттопыривались наши карманы. Шли две девушки, мы не выдержали, заиграли поводьями, они же шли, будто вовсе нас и не замечая.
Одна свернула в проулочек, а другая шла, по-прежнему ничего не замечая, прямо глядя вперед.
— Девушка, разрешите с вами познакомиться?
— А еще чего?
— Мы же хорошие,— захохотал Гаян.
Так-то переговариваясь и ехали до ее маленького домика и даже познакомиться успели.
Размякший Гаян спрашивал:
— Клава, а вы нам стаканчик не вынесете?
— А вы заходите в хату.
— Вяжи татарским,— сказал мне Гаян.
Но я не умел татарским и привязал размякший от дождя поводок просто так, на бантик.
Я побаивался заходить, но когда зашел — развеселился. Там все шло полным ходом. Рыхлая крест-накрест перевязанная серым платком женщина — Клавина мать — резала розовое сало, а Гаян уже водку в стопки лил.
Стали приглашать хозяев, Клава согласилась, а мамаша ее долго куражилась, но потом все-таки выпила.
Они о чем-то говорили, а я захмелел, стало жарко, поплыли стопки, лица и фотокарточки, веером разбросанные по стенам. Потом мы вышли во двор, и Гаян сказал мне:
— Ты давай, того, езжай ка на место, все равно вторая не придет, я у Клавки узнал, что она флотского дожидается, да и Карьку моего заберешь, а я скоро приду.
Я ничего не понял, обрадовался, вышел за ворота и долго не мог вскарабкаться на теплую лошажью спину.
— Э-эх! — гикнул я.
Меня кренило. Звезды плясали, луна уставилась как рыбий глаз. Я веселился так, пока не наехал на плетень и не свалил трухлявую слегу. Хорошо, что трухлявая, а то сломал бы ногу.
Ночью я проснулся. Капли лениво щелкали о брезент, шипели уголья. Я вышел, ежась, и увидел, что кони стоят смирно кружком и смотрят на догорающий костер. Я зевнул и пошел досыпать на мягкие сосновые лапы.
На рассвете меня разбудил Назар:
— А где второй работничек, Гаян чертов?
— Он...— я спросонья ничего не мог понять,— он в деревне, придет скоро.
— Иэ-хе-хе,— заухмылялся Назар,— это еще как сказать! Ладно, давай пока сами перевозиться будем.
Мы настлали спаренные лодки свеженарезанными досками и сбили их поржавевшими скребками.
Кони, осторожно переминаясь, нюхали воду, баялись и никак не шли, а один, гнедой, даже забил, забил копытом, окатив меня сияющим снопом холодных брызг.
— Ну, милые,— чуть не плакал я.
Наш самодельный плашкоут вмещал двух лошадей, не больше, и я подсчитал, что шесть раз нам придется плыть туда и пять — назад.
Назар рванул шнур, взревел мотор, и кони прижались ко мне, разъезжаясь копытами на мокрых досках, дрожащие, испуганные, потому что дрожит вода под ногами, и берег наклонился.
Мы на середине, и странно — здесь река будто спокойней, резко вскипает вода только за винтом, а дальше опять эта серая ровная гладь, что зовется Енисеем, и кажется — можно пойти по этой глади, будто посуху.
Все ближе берег, ближе, и я различаю уже тусклую донную гальку, и плюхаюсь в воду, и натягиваю поводок с такой силой, что у меня слипаются пальцы.
Едем обратно, стучит мотор, я развалился, махорку тяну, а Назар добрый стал, объясняет:
— Ты вот что: ежли какая в воду шастанет, ты — ни-ни, не вздумай за ней.
— Ее ж к яру одну снесет.
— А ты ей поможешь! Моряк выискался — все пропью, но флот не опозорю.
И песенку мурлычет.
А я одному только удивился, как же так — ребятишки и бойцы всегда на конях плавают, и в книжках, и в кино тоже.
Мы еще несколько раз переправились, спокойно, без приключений, но на душе у меня было неспокойно — я знал, что осталась пара самых сильных, бесноватых, дерганых коней.
— Псих, псих, нервический,— говорил Назар, щуря глаз,— щас лечить будем.
И он шугнул их веслом, и две тяжелые остро пахнущие туши навалились на меня.
Так мы отправились в последний рейс.
Все случилось, как я и думал: оставалось ровно пол-Енисея, когда один конь замотал мордой, коротко заржал и как-то боком, неуклюже ухнул в воду.
— Спокойно, — шепчу я себе, — сейчас я прыгну за ним, я уцеплюсь за гриву, я его буду, гада, пятками колотить, чтоб он, миленький, к берегу плыл. Я...
А между тем уже метров двести разделяло нас.
— Назар, давай малость спустимся по течению — может, заарканим?!
— Ты, сопля, что ты понимаешь! — кричит Назар. — Мы ж не вытянем там вверх, я старый, мне и то жить хочется, а ты потонуть хочешь... Кто за тебя потом отвечать будет?!
Вышли на берег. Молчали.
Назар сказал только:
— Каюк коню.
Как услышал я эти слова, все во мне перевернулось. Быстро в седло — и гнать, гнать по берегу.
Мне досталось увидеть только пятно на серой воде и белую лысинку на лбу, странную белую лысинку, которая то исчезала под водой, то опять появлялась, будто елец плещет.
И каким-то не моим, звериным зрением различил я глаза, так резко, будто мне бинокль дали, мутные карие глаза, которые тоскливо прощались с последним человеком, встретившимся на коротком пути нелегкой лошажьей жизни.
Я шагом ехал назад и плакал.
Назар был около лодок. Его усы топорщились, сам он сгорбился и оттирал рукавом мазут, приставший к фуфайке.
А с другого берега уже кричал Гаян, куражился, звал переправу.
И хоть давно это было, я еще в школе учился, но вижу этот косой берег, Назара с самокруткой, Гаяна и себя — узкоплечего, бестолкового. Как придет весна, время нашему брату в поле выезжать, обязательно вспомню, и немножко грустно сделается.