Совиный глаз

Мы шли по осеннему лесу, и в его церковной тишине особенно громки были наши шаги, хрупанье сучков, хлест отводимых веток. По правде говоря, нужно было б написать — в тайге мы шли, но тайга, так обязательно — завалы, скрюченные, как столетние старухи, деревья, медведи с оскаленными рожами, а здесь было тихо и спокойно, недалеко стояла пасека, еле обозначалась тропка к ней, где-то стучал движок, и казалось, что и не Сибирь это вовсе, а желтоволосое, солнечными зайчиками разметанное Подмосковье.

На днях мы убили здесь десяток рябчиков и сегодня опять пошли по этим местам. Правда, вел я себя тогда самым паскудным образом: когда поднимался выводок и я замечал на макушке дерева серого рябца, то вскидывал тозовку свою, долго целился, но выстрелить никак не мог, и не со страху даже и не от неумения, а просто так. Тогда я шепотом кричал «Олег Иваныч!» Он подходил, шепотом тоже ругаясь, поправлял круглые очки, потом замирал, крался, и гром прокатывался по лесу, и камнем падала с высокой березы птица, и упругой струей вытекал из горячего дула сизый пороховой дым.

Олег Иваныч считался моим начальником, а я — студент-практикант — его подчиненным, а вместе мы составляли начальство отряда ручного бурения от поисковой партии, и всего-то отряда было шесть человек.

И еще водился в отряде у нас один начальник буровой мастер Никола. Он кричал «вира» — «майна», счищал глину со штанг, записывал, с какой глубины идет порода такая-то, такая-то, и просил меня: «Припишите метру, слышь, припиши, че-от стоит-то», а получив отказ, плевался и ворчал. С ним-то и случился такой конфуз, что наутро все хохотали, катаясь в майках по траве, жесткой от инея.

Но об этом после разговор.

И мы шли по лесу, но рябчики нам под ноги не лезли, и только вопили кедровки, опереньем своим неуловимо напоминавшие милиционеров.

Я заскучал и почему-то вспомнил пасеку, огромный котел, в котором топился воск, и мужика, который дьяволом порхал вокруг котла, ворочая воск палкой и попивая из бутылки подозрительную жидкость.

И вдруг я вздрогнул: из кустов прямо на меня уставился черный, с желтым ободком, кошачий какой-то глаз, и недолго я думал, потому что, еле шевеля огромными крыльями, взлетела птица.

Ах, взвел я курок мигом и, себя не помня, наугад, неловко выстрелил, и птица резко сложила крылья, снизилась, побежала, задергалась, затрепыхалась.

Я схватил ее — это была сова, у ней когти — острыми крюками, нос дугой, и хоть мертва она — желтым пламенем горят глаза; я огляделся по сторонам и закрыл их.

— Пусть арфа сломана, аккорд еще рыдает! — сказал, подходя, Олег. — Сову убил? Молоток робенок. Ты ее кушать будешь? А вообще-то, слушай, отдай коготки, а? Я пацану привезу, он в индейцев играть будет.

— Черта вам лысого, Олег Иваныч, — высокомерно отвечал я, — кто меня вчера хаял-позорил, кому я вчера, как собака, рябчиков гонял?

— Ой-е-ей, запел-то он как, да было б дело путное, а то тьфу, прости господи, сова!

И стекла его очков заиграли, как стеклышки в калейдоскопе, а потом запотели; он снял их, протер и близорукими добрыми глазами похлопал.

Но уже темнело, и мы пошли обратно, к нашим палаткам, и там принялся за меня буровой мастер Никола.

— Жень, а Жень, я те утром с нее шашлык, хошь, сделаю, хошь? Гы-ы…

— Отвали ты, бурмата, — тосковал я.

А остальные мужики наши сидели серьезные, но подсмеивались, чесали бороды.

«Ладно, сукин кот Коля, — думал я, вконец изобиженный,— ты смеешься, но не знаешь, какой глаз у этой птицы; смейся, смейся громче всех, милое созданье...»

...Оплывал огарок, кошмарные тени бродили по тусклому брезенту палатки, и все уже спали, кроме меня да Николы, который рассказывал сказку о том, как блатной прокурора обманул.

Я взял сову и открыл у нее глаза. Сам-то знал, да и то жутковато сделалось, мурашки по спине поползли — навыкате такой, желтый, стеклянный, да еще клюв обрисовывается.

Я тронул тихонько Колю ногой и говорю: «Кули-кули-кули, пау-пау». Он чмокал, башкой крутил, с боку на бок вертелся и лишь потом очухался, когда глаза увидел.

— А-а-а-ах! — как завопит, вскочил, из палатки вон хотел, ан она застегнута — и я сову за ним ношу, он орет.

От крика и шума того отряд наш проснулся и стал Колю материть. Пока спички искали, чтоб свечку запалить, я залез тихонько в спальник и притих.

Зажег Коля свечку, по углам ищет, трясется, но видит — никого. Все смеются над ним, а он только повторяет, бедный, что вот он только что был, глаз дьявольский, и кричал «кули-кули».

И скоро опять все успокоилось, потому что здорово мы умотались за день: тугая глина не отпускает бур. «Еще разик, еще раз», — кричит Колька, и лицо его краснеет от натуги, и мы все наваливаемся на отполированную нашими ладонями рукоять воротка, и трещит, оседает копер, и его сосновые ноги дрожат, как и наши. «Еще разик, еще...» Но внезапно чуть легче становится, и только теперь заметно, как подрос выпирающий из земли конец штанги. «Сорвали», — счастливо кричит Колька, отпускает руки, и мы минуту отдыхаем, глотаем воздух, а потом опять: «Навались!»

...Я лежал и смотрел в открытый люк палатки, полный звезд, и думал о своей хорошей жизни, о ребятах, о сове и о том, что тайга совсем цветная стала — желтая, зеленая, синяя, красная, и что по утрам вода в ведре вся в мелких льдинках, а мы, проснувшись, все ближе тянемся к костру.

А утром я отдал лапки совиные Олегу: пусть и его пацану будет хорошо.

Загрузка...