Начался дележ добычи.

Оказалось, что на борту гукара победителям досталось двадцать тысяч стоп бумаги и большое количество полотна, саржи, сукна, тесьмы и других материй. Все это стоило денег. Но корсарам трудно было этим воспользоваться. Поэтому на "Летучем Короле" решили побросать за борт все, что они завоевали ценой собственной крови, ибо многие из них были ранены, а иные убиты. Напротив, паташа оказалась загруженной одним чистым серебром, в слитках. И хотя его было меньше, чем они ожидали, все же эта добыча была гораздо ценнее и удобнее для сбыта.

Тогда среди команды малуанцев разгорелся спор. Одни, основываясь на договоре, заключенном "Летучим Королем" и его капитаном, хотели оставить англичанам часть слитков, приходящуюся на их долю. Другие, ссылаясь на то, что "Горностай" один атаковал и захватил паташу, считали, что с "Летучим Королем" надо произвести раздел одного только гукара, взятого соединенными усилиями обоих корсаров.

Слово за слово, спор перешел в ссору и чуть не кончился еще хуже. С обеих сторон послышались угрозы. Между тем, Тома Трюбле и Луи Геноле все еще оставались на борту паташи, где приводили в порядок добычу и запирали пленных в надежное место.

Вдруг, когда меньше всего этого ожидали, на "Горностае" раздался пистолетный выстрел. Луи Геноле, следивший в это время за тем, чтобы люк, куда столкнули ватагу еще целых и невредимых испанцев, был хорошо задраен, поднял голову и навострил уши. Тома Трюбле, более подвижный, выскочил из трюма, наполненного серебряными слитками, где он был занят оценкой добычи, и побежал по трапам на фор-кастель паташи, чтобы лучше разобрать, что происходит на борту его фрегата.

Он действительно разобрал; он разобрал, что экипаж разделился на два лагеря и готов перейти в рукопашную. Стрелявший, едва не задевший своего товарища, стоял посреди палубы, а пистолет еще дымился у его ног, так как он бросил его, торопясь обнажить палаш.

- Эй, вы! - крикнул Тома Трюбле. Перепрыгнув с бака на бушприт, с бушприта на блинд-рею, пользуясь каким-то топенантом, обрубленным снарядом, на котором он раскачался, как на качелях, чтобы, зацепившись за снасти, в две секунды оказаться на собственном борту, он попал в самую гущу свалки. Ему надо было быть, если можно так выразиться, хорошим канатным плясуном, так как оба судна, все еще связанные несколькими энкердректовами, просто стояли на плаву друг возле друга, но не были хорошенько сошвартовлены. Так что команда, увидев вдруг своего капитана, ближе чем ей того хотелось, была поражена и удивлена. Стрелявший, который только что орал и махал высоко поднятым палашом, первый опустил руку и замолчал, оставшись с разинутым ртом.

- Что это? - сказал Тома. Он побледнел от сдерживаемого гнева. Но овладел собой. За три с лишним месяца, протекших со времени выхода из Доброго Моря и до сегодняшнего сражения, которое было первым сражением "Горностая", на его корабле ни разу не поднималось мятежа. Так что матросы, хоть и хорошо знали своего Трюбле и чувствовали, что он сумеет, когда понадобится, наказать как должно, никогда до сих пор не имели случая убедиться в его строгости. Они приготовились к худшему и сначала готовы были успокоиться, видя его таким бесстрастным и не возвышавшим даже голоса.

- Что это? - повторил Тома Трюбле все тем же сдержанным голосом.

Кто-то, успокоенный этим хладнокровием, решился выступить немного вперед и разъяснить положение вещей. Он был из того лагеря, который требовал раздела с англичанами всей добычи. Стрелявший матрос был из другого лагеря. Слыша объяснения своего противника, матрос этот, забыв даже вложить в ножны свой палаш, также выступил вперед и начал возражать.

Тома Трюбле, слушая их, казалось, не сердился. Однако же, он не ответил ни слова ни тому, ни другому. И оба, обеспокоенные таким молчанием, скоро начали запинаться и, наконец, умолкли.

Тогда Трюбле, взглянув на них, спросил:

- Это все? - Они утвердительно кивнули головой, испытывая все больший страх, и не без основания.

Не без основания! Ибо Тома, не шелохнувшись ни вправо, ни влево, обеими руками взялся за рукоятки обоих пистолетов, заложенных у него за поясом. И вдруг, выхватив их разом и направив в обе стороны, он выстрелил из них обоих так быстро, что послышался один лишь звук, и так метко, что оба матроса с раздробленными черепами упали.

Тогда Тома Трюбле, скрестив руки, отступил к груде коек и, опершись на нее, повернулся лицом к своему экипажу. Никто не шелохнулся, и все смотрели на него с ужасом. Он вскричал:

- Ребята! Я убил двоих! Я убью и двадцать, и сорок! Но знайте, что пока я жив, я не потерплю на своем судне ни одного смутьяна! Мой пистолет не погрешит против всех, кто погрешит против меня. Все по местам! А что до раздела добычи, то я один над ней хозяин и сам решу, как мне заблагорассудится.

Оба трупа валялись в крови. Он указал на них пальцем.

- Эту падаль сейчас же повесить за шеи к реям! Так каждый узнает мой суд, скорый и справедливый. Ступайте!

Матросы не стали мешкать.

Тома Трюбле, оставшись один на палубе, поднял сначала глаза, чтобы самому посмотреть на то, что он назвал скорым и справедливым судом. В таком положении и застал его Луи Геноле, в свою очередь возвратившийся с призового судна, на котором сменил, как должно, команду.

Гнев Тома походил на те спокойные реки, уровень которых поднимается понемногу, незаметно для глаз, и которые, однако же, вздуваются сильнее, чем стремительные потоки, и, наконец, разливаются с большей яростью и заполняют землю широко и надолго. Так и теперь, гнев Тома Трюбле продолжал усиливаться и расти, хотя всякий признак мятежа уже испарился. И когда Луи Геноле, подойдя к нему, счел наилучшим выразить свое одобрение словами:

- Конечно, ты правильно поступил!

Тома ответил ему только каким-то глухим рычаньем:

- Молчи!

И помощник замер рядом с капитаном, не смея дышать. Лишь спустя долгий промежуток времени, Тома, обуздав свою ярость, смог произнести несколько слов, обращаясь к Лук

- Как ты думаешь? Не лучше ли было бы повесить их дюжину?

- Брось! - сказал Луи. - У нас всего-то сто человек. К тому же они храбро сражались сегодня и заслуживают снисхождения. Не забудь, что они бунтовали не против тебя.

- Черт возьми! - закричал Трюбле, - Если бы это когда-нибудь случилось, то я бы вот этой самой рукой поджег бы крюйт-камеру.

- Ладно! - одобрил Геноле спокойно. - Однако же, как ты решил относительно раздела добычи? Видишь, флибустьер подымает паруса и направляется сюда.

Он прибавил сквозь зубы:

- Я говорил, что этот паршивец принесет нам несчастье!

Он перекрестился. Тома Трюбле размышлял.

- Относительно раздела добычи вот как, - сказал он наконец. - Она нам одним принадлежит, так как мы одни ее добыли. Но, с другой стороны, Краснобородый нами руководил в этом деле и должен быть за это вознагражден. Поэтому вот как я поступлю: одну треть этого серебра мы оставим нашему судовладельцу, одну треть нашему поставщику, рассчитав, сколько мы истратили в Тортуге и в других местах. Остающаяся треть - треть наша с тобой и наших людей; из нее я оставлю только твою и мою долю, а все остальное отдам англичанину вместе с самой паташей в придачу. Это ему будет хорошей платой за труды, а нашим ребятам хорошим наказанием за их мятеж. Поэтому, если хотят разбогатеть, им надо будет еще посражаться.

Так и было сделано, как сказал Тома Трюбле. И никто не посмел ворчать на "Горностае". Все прочие немало восхищались. Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, довольный своей долей, повсюду расточал похвалы малуанцам, а больше всего их начальнику. Вся Флибуста узнала об этом деле. И с этого дня началась великая слава Тома Трюбле, которая скоро распространилась на все Антиллы.

V

За один этот 1672 год "Горностай", крейсируя туда и сюда по всем вест-индским водам, не без пользы для себя захватил четыре голландских коммерческих корабля, а именно: "Крокодила", груженного какао, захваченного у побережья Курасао, "Мозу", полную кружев и других изделий, которую он захватил, когда она шла из Нидерландов, "Драка", возвращавшегося в Роттердам и попавшегося Тома Трюбле недалеко от Пуэрто-Рико, и "Мартена Харпетсзона Тромпа", который принужден был спустить флаг ближе, чем в миле от острова Орубо, где он, конечно, мог бы найти поддержку, так как этот остров принадлежал Соединенным Провинциям. Впрочем, надо признать, что на двух последних кораблях добыча была невелика. Но "Горностаю" больше посчастливилось при захвате пяти испанских кораблей. Он захватил: "Город Кадикса", полный табаку и серой амбры, который всего три дня как отошел от Сан-Франциско на Кампече и проходил Флоридским проливом; "Дорадо", представлявший собой просто большую баржу, но сильно нагруженную кошенилью, ценным и негромоздким товаром; "Милость Божию", вышедшую из Испанской Малаги и везшую в изобилии андалузские вина и всякого рода материи в Сан-Кристабаль де ла Гавана; "Эспаду", груженную ценным лесом, а также имевшую некоторый запас серебра в слитках, добытого в мексиканских рудниках; и, чтобы закончить самым лучшим, - "Армадилью", - фрегат, вооруженный двадцатью четырьмя пушками и защищавший в устье реки Ача четырнадцать баркасов, ловивших жемчуг, которым Тома Трюбле также завладел. Действительно, добыча жемчуга была здесь очень велика; испанцы разрабатывают этот промысел с помощью индейцев-водолазов, которые находятся у них в рабстве, и добычу свозят в Картахену Индийскую. Промысел этот длится с октября по март, так как в эти зимние месяцы ветры и течения слабеют на всем этом побережье. Вот почему Тома Трюбле поторопился напасть на "Армадилью" в феврале, к концу ловли. И, таким образом, досталось ему много жемчуга: несколько мер маленьких жемчужин и не так много крупных, но в достаточном количестве, чтобы составить весьма значительное состояние. Когда "Горностай", после такой удачи, возвратился к Тортуге, многие были восхищены, и больше всех господин д'Ожерон, губернатор. Он сам, впрочем, находил в этом свою выгоду, так как, выдав кораблю одно из каперских свидетельств, он получал Причитающуюся ему долю добычи.

Но он ее заслуживал больше, чем кто другой, потому что он был человек щедрый, всегда угождал корсарам и, сколько мог, старался их всем снабдить. Все матросы малуанского фрегата оставались им довольны всегда и при всех обстоятельствах.

Наступили следующие годы: 1673, 1674, 1675, бывшие не менее доходными. Мало-помалу, все арматоры Испании и Соединенных Провинций узнали, каковы были "Горностай" и его капитан. Всюду, где интересовались американской торговлей и вообще всем, что касалось Вест-Индии, прошел слух о том, что там появились, рядом с настоящими флибустьерами, другие, еще более опасные корсары, выходцы из Сен-Мало, которые крейсируют по всем Антилам от Веракрус до Маракайбо и от Наветренных Островов до Гондурасского залива, так что ни одно торговое судно не решается уже выходить в море. На самом же деле, эти корсары, чудившиеся каждому капитану дюжинами, благо у страха глаза велики, сводились все к одному Тома Трюбле. Сам же Тома Трюбле, говоря правду, лучше всех умел, во всякое время года, появляться как раз там, где можно было всего основательнее поживиться и, имея один только фрегат, работал за десятерых. Таким образом, он превосходно оправдывал и тот ужас, который внушал всем своим противникам, и то доверие, которое продолжал ему оказывать его арматор, кавалер Даникан, и здесь оказавшийся столько же догадливым, как и всегда.

Несколько раз в течение этих четырех лет экипажу "Горностая" представлялся случай возвратиться в Сен-Мало, и возвратиться богатыми. Однако Тома Трюбле ни разу не захотел им воспользоваться. Не то, чтобы он уже проникся к своей беспокойной жизни той великой страстью, которую к этой самой жизни испытывают авантюристы Флибусты, которые, отведав раз соленой воды, сражений и грабежей, ни за что уже их не бросают и продолжают с переменным счастьем нападать на торговые корабли до самой своей смерти. Тома Трюбле не был еще этой породы, хотя был храбрым, как они, и воинственнее их всех. Будучи в этом отношении малуанцем, он и во всем остальном оставался им и мечтал об ином конце, а не о таком, какой обычно ожидает лучших флибустьеров, а именно смерть от вражеского огня, стали или веревки. Тома для себя, для своего помощника и для своих людей желал, напротив, мирной кончины в собственной кровати, под простыней из тонкого полотна и среди огорченных родных, что также не лишено приятности. Кроме того, он желал, чтобы это случилось как можно позже и чтобы перед этим он и его близкие успели вволю попользоваться сокровищами, храбро и законно им накопленными.

И тем не менее, хотя это желание прекрасно можно было согласовать с наездами, время от времени, на далекую родину, чтобы испытать удовольствие самому выгрузить на набережной Доброго Моря добытые на войне товары, а также позвенеть большими монетами, захваченными на испанских судах, по столам веселых малуанских кабаков, тем не менее Тома Трюбле все не возвращался; и вот уже шел четвертый год этой долгой кампании. Десять раз уже "Горностай", корпус которого бывал запачкан и отягчен после этих бесконечных переходов раковинами и водорослями, принужден был килеваться, как того требовали путешествия к Южным Кайям, таким именем называются островки у побережья Кубы, где под самым носом у испанцев, которые ни черта не видят, фрегаты Флибусты занимаются мелким ремонтом, потому что это самое удобное место из всех Антилл и единственное, где море спокойное. И всякий раз, после каждого килевания, "Горностай" уходил снова, направляясь к новым приключениям, из которых многие были весьма прибыльны.

Тем временем поле действия корсаров значительно расширилось: действительно, король принялся воевать уже не только против Голландии, но против почти всей Европы с конца 1672 г. против Испании; вскоре затем с Данией; потом с курфюршеством Бранденбургским, и, наконец, с Империей. С тех пор каждое замеченное судно не могло не быть вражеским, если только не несло французский или английский флаг. И Тома счел удобным и выгодным гнаться за каждым попавшимся парусом, избавляя себя от труда вытаскивать подзорную трубу и таращить глаза, чтобы распознать цвет и рисунок флагдука. Работа стала легче и удобнее. И даже наиболее нетерпеливые, наиболее жаждущие возвращения домой матросы соглашались, что это веская причина продолжать и дальше крейсерство, которое шло все успешнее.

Тома, впрочем, был не только храбрый, но и рассудительный человек. Если он не прекращал своей кампании и не устремлялся к родному дому даже после крупнейших захватов, то от этого ничьи интересы не страдали, - ни арматора, ни поставщика, ни команды. По недостатку терпения и заботливости флибустьеры часто упускают из рук плоды блестящих предприятий. Их лень, их нежелание помочь друг другу служат тому причиной. Их обычная расточительность тоже им вредит. Когда они привозят свой товар в какую-нибудь страну, то купцы остерегаются платить им настоящую цену, и они, как по неотложной нужде в деньгах, так и по своей беспечности, соглашаются на самую низкую оценку, или же в ярости выбрасывают за борт весь свой груз.

Тома, неплохой финансист, всегда получал барыш со своей добычи. Никогда не чувствуя недостатка в деньгах и поддерживая среди своей команды самую строгую дисциплину, он всегда отказывался от невыгодных предложений и дорого продавал свой товар. Получив деньги, он шел к господину д'Ожерону, который всегда охотно давал ему векселя, оплачиваемые во Франции; и, таким, образом кавалер Даникан, не двигаясь из Сен-Мало, мог легко получать свою долю приза и оценивать по достоинству успехи своего фрегата и счастливую мысль, которая у него появилась, когда он назначил Тома Трюбле капитаном.

Лета Господня 1676 года в один из весенних вечеров "Горностай" в поисках приключений, крейсировал в открытом море. И так как погода была хорошая, море спокойное и бриз небольшой, то капитан Тома Трюбле и Луи Геноле, его помощник, отдыхали, поужинав, в кают-компании на ахтер-кастеле. Через кормовые порты, широко открытые вечерней прохладе, проникали последние солнечные лучи. Небо, усеянное облаками, напоминающими маленькие красноватые островки, плавающие в синеве, отражали огни заката, а море, от самого края воспламененное готовым упасть в него солнцем, кружило вокруг фрегата пляшущие волны, похожие на огненные языки.

- Вот, - сказал Тома Трюбле, смотревший через один из портов, - вот зрелище, которое малуанские глаза редко наблюдают с наших городских стен.

Он часто вспоминал отчизну и, как бы для оправдания своего упорного нежелания туда возвратиться, пользовался также всяким удобным случаем, чтобы отдать предпочтение различным местам, куда его заводило крейсерство, перед своей отчизной, которую он, однако, любил горячей любовью.

- Правда, - сказал Луи Геноле в ответ, - правда, что у нас солнечные закаты не так великолепны. А потом я не думаю, чтобы у нас в Сен-Мало погода была сейчас хоть вполовину столь хороша, как здесь. Однако же, по-моему, дождь на родной земле не хуже, а даже лучше солнца в стране изгнания.

Ни разу себе не позволив из дружбы и дисциплины в чем бы то ни было противоречить своему начальнику, Луи Геноле, истый бретонец, часто горевал о том, что он так давно разлучен с родной Бретанью. И одна мысль о сырых долинах и густых туманах, стелящихся над вереском, сжимала ему сердце грустью и сладостной тоской.

И вот, вспоминая, как моросит в Бретани дождь, о котором он без устали сожалел, Луи Геноле не смог удержать навернувшихся на глаза слез и, чтобы скрыть их от взглядов Тома, поспешно подошел к одному из ближайших портов, делая вид, что погружен в созерцание неба и моря. Тома однажды увидел, что он плачет.

- Луи, - позвал он, - Луи! Пойди сюда!

Луи, осушив слезы, повернулся к капитану и попытался улыбнуться.

- По чести, - начал Тома, - я не хочу быть злым. Что говорить, Луи, я сильно к тебе привязан. Ты был для меня, для всех нас, для нашего предприятия, целых четыре года самым храбрым и исполнительным помощником. За три доли лучшего приза я бы не согласился, чтобы у тебя в сердце таилась хоть капля грусти или гнева, исключая гнев против врагов короля и Сен-Мало. А я вижу, что ты грустишь, и тому должна иметься причина. Расскажи мне о своем горе, чтобы не было его и у меня, потому что я страдаю за такого человека, как ты! Так ну же, говори! Или это в самом деле тоска по родине тебя так сильно гложет? И не от того ли ты начинаешь отчаиваться, что тебе так захотелось повидать родную колокольню?

Он встал перед Геноле, который был ниже его на целую голову, и положил свою большую руку на тщедушное плечо помощника. Луи Геноле, когда-то такой нежный и щуплый, с длинными черными волосами и атласными щеками, похожими на волосы и щеки девушки, конечно, значительно окреп и загорел, столько проплавав и в штиль, и в бурю и выдержав столько сражений, где порох все время обжигает вам лицо. Все же, он по-прежнему был тонок и хрупок, особенно по сравнению с Тома, который был все такой же толстый, большой и крепкий, даже сверх меры.

- Говори! - повторил Тома Трюбле.

Но Луи Геноле сначала не захотел ничего отвечать.

- Тома, - сказал он наконец. - Кто из нас не хотел бы повидать родную колокольню? Но если мы однажды утром четыре года тому назад миновали Эперон и вышли из Доброго Моря, то это для того, не правда ли, чтобы прийти в эти воды искать счастья? Кто же из нас станет жаловаться, раз счастье нам улыбнулось, и мы вот-вот станем богачами?

Тома, услыхав эти слова, покачал головой.

- Луи, - сказал он, - из нас двоих только я наполовину нормандец с материнской стороны, и, однако же, из нас двоих именно ты ведешь себя сейчас совсем как чистокровный нормандец и отвечаешь: "как сказать!" Луи, я сейчас видел на глазах твоих слезы. Без лишних слов скажи откровенно, в чем твое горе? Я же знаю, черт возьми, что вот уже скоро четыре года, как мы покинули наш город для того, чтобы разбогатеть, но я также знаю, что за эти четыре года представлялось много случаев, которые нам было бы легко использовать, чтобы с почетом вернуться домой, а потом мы могли бы снова сюда прийти и еще более округлить наш капиталец. Жалеешь ли ты об этих случаях? Скажи мне, брат Луи! Я тебя считаю своим христовым братом и братом по пролитой крови, потому что не раз, когда мы бились рядом, одна и та же сабля или пика царапала нам кожу. Скажи мне свою печаль, и пусть Богоматерь Больших Ворот откажет мне навсегда в своей помощи, если ты не останешься сегодня мною доволен!

Ободренный такими словами Луи, наконец, решился.

- Брат Тома, - начал он. - К чему столько слов? Я знаю, что ты меня любишь, и я люблю тебя тоже. Я знаю, что ты хороший человек, такой же умный, осторожный, как и храбрый. Не я один, но и многие другие ребята на судне тоскуют по отчизне. И ты это понимаешь. Не раз после стольких хороших призов, после всего этого жемчуга с "Армадильи", и стольких больших кораблей, нами побежденных, ты ни разу не счел случая подходящим, чтобы нам возвратиться домой, значит они в самом деле были плохи. Все мы терпеливо ожидаем того часа, который ты назначишь. И по самой букве того закона, который делает тебя здесь нашим единственным хозяином после Бога, ты имеешь больше прав, чтобы скорее других высказывать свое желание вернуться.

- Господь наш и Спаситель! - вдруг вскричал Тома, раскрывая объятия. Поди сюда, я обниму тебя! Брат мой, Луи, ты, конечно, лучше меня, добродетельнее и благочестивее, и я это знал. Но я буду вечно хранить в памяти, с какой душевной добротой ты ко мне относился, несмотря на то, что я был к тебе часто несправедлив и зол.

Ей-богу, пусть я умру без причастия, если когда-нибудь забуду, какой братской любовью и теплой благодарностью я тебе обязан!

Он замолчал на минуту, чтобы поцеловать в обе щеки Луи Геноле.

- Теперь, - сказал он, - слушай. Да, много случаев нам представлялось вернуться в отчий дом, и почти все они были не плохи, а хороши. Если я все же не захотел их использовать, несмотря на заведомое желание всей нашей команды, то это потому, что у меня самого есть веские причины оставаться подольше на море, как вот сейчас, и вернуться в Сен-Мало тогда только, когда все там забудут мои прежние дела. Так как, скажу я тебе, Луи, эти дела не послужат к моей чести и достоинству. Я от тебя ничего не скрою, за три дня до нашего ухода, четыре года тому назад я в поединке убил человека и перебросил его труп через ограду одного из кладбищ, примыкающих к ограде Орденского Капитула. И по различным сведениям, которые с тех пор дошли до меня оттуда, я знаю, что этот поступок, произошедший без свидетелей, недоброжелатели называют убийством и преступлением и что, если я вернусь теперь, он будет поставлен мне в вину, несмотря на все наши богатства и всю нашу славу, купленную такой дорогой ценой. Теперь ты все знаешь! Но наплевать! Если даже мне суждено одному остаться на Тортуге и сделаться родоначальником потомства флибустьеров, я клянусь тебе своим местом в раю, что в первый же благоприятный день ты, Луи Геноле, сам отведешь "Горностай" в Доброе Море и затем вернешься за мной, если захочешь!

Дав такое клятвенное обещание, он рассказал Геноле, во всех подробностях о трагическом приключении и обстоятельствах, при которых пал Винсент Кердонкюф. Но в своем рассказе он все же скрыл истинную причину раздора, а именно, случай с сестрой покойного, будто бы беременной. Тома, впрочем, ничего и не знал о том, что потом с ней случилось.

Между тем Геноле внимательно слушал.

- Этот Винсент, - спросил он, когда Тома закончил свой рассказ, этот Винсент Кердонкюф... не был ли он братом той Анны-Марии, о которой много болтали в связи с тобой, Тома?

- Он самый, - ответил Тома, сильно покраснев.

- В таком случае, - продолжал Геноле, - не перестанет ли семья покойного тебя преследовать, если ты женишься на сестре, и взамен убитого брата, сам войдешь в семью?

- Но, - возразил Тома, - разве за меня, невзирая на мои обагренные его кровью руки, отдадут его сестру?

- Это вопрос, - сказал Луи Геноле. - Однако, если верить сплетням, девчонка была очень влюблена в тебя?

- Прошло четыре года, - сказал Тома.

- Это правда, - согласился Геноле. - Любовь может угаснуть в четыре года, также впрочем, как и ненависть. Самое верное средство узнать это досконально, это отправиться посмотреть на месте. И если ты хочешь, чтобы я отвел фрегат в Сен-Мало, а сам останешься здесь, пока я не вернусь за тобой, то мне будет очень легко разузнать там обо всем и затем передать тебе.

- Так и сделаем, если будет угодно Богу, - сказал в заключение Тома. Подождем только нового случая захватить ценную добычу и наполнить ею трюм, а там назначим день твоего возвращения.

Пока они так беседовали, солнце погрузилось в море, и ночь, быстро наступающая в тропиках, сразу охватила небо и море. После чего квартирмейстеры стали свистать "койки наверх", как это делалось каждый вечер, после чего все свободные от вахты матросы могут подвешивать свои койки и ложиться. Но сначала все выстроились позади грот-мачты, чтобы вместе помолиться, как всегда молятся моряки на море перед сном. И когда все уже были в сборе и факельщики из уважения подняли свои факелы над головой, Луи Геноле, исполнявший также обязанности судового священника, подошел к трапу на ахтер-кастель и благоговейно прочитал "Отче наш" и "Богородицу", дабы освятить сон "Горностая" и охранить его на эту ночь от бури и кораблекрушения.

VI

- Подождем, - обещал Тома Трюбле, подождем только нового случая захватить ценную добычу и наполнить ею наш трюм.

Но такие случаи каждый день не встречаются. В это лето Господне 1676 года Флибуста достигла полного расцвета, и даже сам губернатор д'Ожерон принял участие в погоне за врагами короля, чтобы подать пример всем отважным людям и очистить, как он говорил, Вест-Индию от всех флагов, кроме флага с лилиями.

Шесть месяцев тому назад коалиция авантюристов атаковала Курасао, придя на помощь королевской армии, руководимой начальником Мартиникской береговой стражи. И среди корсаров становилось модным объединяться вместе, чтобы производить нападения на неприятельские острова и города, за невозможностью с выгодой для себя нападать, как бывало раньше, поодиночке, на торговые суда. Все это доказывало, что испанцы и голландцы, которым надоели тяжкие потери, понесенные ими по вине корсаров, стали сокращать свою торговлю, едва решались пускаться в море и отправляли теперь всего одно судно туда, где раньше у них ходило обычно четыре. От этого страдало и ремесло корсаров.

В течение двух месяцев "Горностай" крейсировал повсюду, не встречая мало-мальски стоящей дичи. Наконец, заметив по уменьшению хода, что необходимо произвести килевание, Тома решил уже направиться к Южным Кайям, как вдруг, огибая мыс Тюбирон, являющийся западной оконечностью Сан-Доминго, фрегат, по какой-то чудесной случайности, напал на то, что он так долго и тщетно искал.

Было раннее утро. Сигнальщик, только что забравшийся в "воронье гнездо", закричал вдруг оттуда, что впереди по правому борту виден парус. Несколько матросов бросились на ванты фок-мачты и стали тоже пялить глаза. Вскоре и они увидели его. Парус оказался недалеко. Но он еще плохо освещался восходящим солнцем и неясно выделялся на фоне крутого и темного берега. Луи Геноле, быстро направивший в ту сторону свою подзорную трубу, объявил, что там, действительно, виден корабль, идущий правым галсом, - как шел и "Горностай", - и, очевидно, с таким же намерением - обогнуть мыс Тюбирон.

- Какого рода судно? - спросил Тома Трюбле, сходивший в этот момент с полуюта.

- Очень большое, - сказал Геноле.

- Тем лучше! - вскричал Тома, - значит и добыча будет больше!

Однако же Луи Геноле не отпускал своей трубы. Он внимательно разглядывал эту добычу.

- Что тебе видно? - спросил его Тома.

- Я вижу, - ответил он через минуту, - я вижу очень глубоко сидящее судно, выкрашенное в красный, желтый, синий и белый цвета, и вижу рангоут в полном порядке и новые паруса на нем.

- Неужели? - сказал Тома, - Уж не военное ли это судно?

- По-моему, да, - сказал Геноле.

Он передал подзорную трубу Тома. Тома, в свою очередь, тоже посмотрел.

- Великолепно! - воскликнул он, когда кончил смотреть. - Сегодня, если будет угодно Богу и нашим святым заступникам, мы будем богаты. Однако нам незачем торопиться: эти от нас не ускользнут. Поэтому нам надо немного подкрепиться перед сражением, это нам придаст сил и облегчит победу.

Предложение встретило большое одобрение, и команда отправилась в камбуз за едой. Оставшись один со своим помощником, Тома вдруг положил ему руки на плечи.

- Брат мой, Луи, - сказал он торжественно, - нас ожидает опасное приключение, и все, что мы до сих пор делали, в эти четыре года, по сравнению с ним вздор и пустяки. С этим судном нам придется повозиться.

Не возражая ни слова, помощник утвердительно кивнул головой.

- Ты видел не хуже моего, - продолжал Тома - что это злосчастное судно - линейный двухпалубный корабль и едва ли я ошибусь, сказав, что тряпка, которую он поднял на грот-мачте, означает присутствие какого-то важного лица на борту. Какого-нибудь адмирала, наверно. А мы не больше, как жалкое суденышко, желающее закинуть сеть на столь крупную рыбу.

- Да, - молвил бесстрастно Геноле.

- Ты тоже так думаешь? - спросил Тома, вглядываясь в бледное лицо помощника, который казался всего спокойнее в минуты самой большой опасности. - Ты тоже так думаешь? Так не кажется ли тебе, что нам лучше отказаться от этой затеи? Или ты согласен и на этот раз поставить все на карту вместе со мной?

- Решай, - сказал Геноле, - я подчиняюсь!

Тома осматривал пустынный горизонт.

- Если бы еще какой-нибудь флибустьер проходил мимо, - пробормотал он, - с ним можно было бы заключить союз... Отчего с нами нет отважного Краснобородого?

Услыхав это ненавистное ему имя, Геноле молча перекрестился. Тома опустил в нерешительности голову.

- Луи, - сказал он наконец, - отвечай! Как ты мне посоветуешь?

- Никак! - ответил Луи Геноле своим бесстрастным голосом. - Делай, как знаешь. Ты начальник.

Из грот-люка выходили матросы. Некоторые еще жевали остатки сухарей, которые они, для скорости раскрошив об коленку, напихали в рот. Тома внимательно смотрел каждому из них в лицо. Двадцать сражений уже было выиграно благодаря мужественной храбрости этих малуанцев. И не было во всех западных водах ни одного капитана, ни испанского, ни голландского, который бы не дрожал всем телом при одном упоминании "Горностая", "фрегата дьяволов", как все его называли. Воинственная гордость наполнила сердце капитана. Он стоял посредине трапа, ведущего со шкафута к ахтер-кастелю. Соскочив на палубу, он подбежал к матросам и, взяв двоих за руки, крикнул изо всей мочи:

- Береговое братство! Слушайте все меня. Нас здесь всего сотня, а врагов, может быть, тысяча. У нас двадцать восемнадцатифунтовых пушек, у них пятьдесят или шестьдесят двадцатичетырехфунтовых или тридцатишестифунтовых. Под ударами их ядер наши тонкие борта полопаются как каштаны в огне, а наши ядра не повредят даже их обшивки, мощной, как стена. Так вот. Благоразумно и осторожно было бы отступить с дать этому кораблю идти своей дорогой... хотя бы он был весь набит золотом, от кильсона до бимсов онер-дека. Это один из галионов Новой Испании, по счастью, отставший от своей эскадры. Я говорю, по счастью, так как, очевидно, это святое провидение послало его на благо храбрецам, которые нападут на этот корабль, и на позор трусам, подобным нам, если мы дадим ему удрать. Я все сказал. А вы что скажете?

Ошеломленные матросы хранили молчание, бросая косые взгляды на своего капитана. Но двое из них, успевшие рассмотреть испанский галион, с возмущением обернулись к товарищам и закричали так же громко, как кричал Тома:

- Трусы и изменники те, кто боится напасть на корабль, полный золота!

И мгновенно тот же крик повторился на всем фрегате, и вся команда бросилась на палубу:

- К бою, к бою!

Тома, красный от восторга, выпустил из рук матросов, которых он держал.

- Итак, - спросил он, - вы все, сколько вас ни есть, хотите драться?

Они завопили все разом:

- Хотим!

- Ладно! - сказал Тома. - Луи Геноле, пойди сюда!

И когда помощник подошел, объявил:

- Ты мне свидетель и все вы мне свидетели вместе с ним, что я клянусь Равелинским Христом, Богоматерью Больших Ворот, святым Мало, святым Винсентом и святым Фомой убить собственной рукою всякого, кто отступит в этом бою!

Многие перекрестились, так же, как это недавно сделал Луи Геноле. Эта клятва их пугала. Никогда Тома Трюбле не решался произносить такую ужасную клятву. Он не призывал без причины святых Мало и Винсента, заступников малуанского города, и никогда попусту не клялся Равелинским Христом, который лучше даже Богородицы Больших Ворот охраняет моряков на море, но и строже карает их за клятвопреступление.

Тома, между тем, подняв правую руку, плюнул на палубу для большего подтверждения своих ужасных слов. После чего скомандовал:

- Под ветер руля! Вытянуть шкоты! Браги и булины прихватить! Отдать, вытянуть и поднять верхние паруса! Если мы упустим этого язычника, не пить мне больше вина!

VII

Галион шел правым галсом, стараясь держаться ближе к берегу. Очевидно, он намеревался, обойдя мыс Тюбирон, уклониться еще больше к северу и подняться, с попутным ветром, к берегу острова Куба, быть может, к ближайшему от Сан-Доминго порту - Сантьяго. Довольно свежий и устоявшийся бриз с норд-оста позволял сохранять тот же галс при наполненных парусах. Но пока что стесняемый берегом галион был несколько связан в своем маневре. Иначе "Горностай", бывший у него под ветром, едва ли мог бы сблизиться с ним.

Тома Трюбле, лавируя так, чтобы поскорее перерезать путь врагу, прежде всего принялся за тщательный осмотр всего фрегата. И, подготовив все, что нужно для сражения, он позаботился о том, чтобы протянуть длинную парусину над батарейными портами от кормы и до самого носа. Весьма остроумная военная хитрость, так как "Горностай" с замаскированными таким образом орудиями ничем не отличался теперь от купеческого судна, разве только своими парусами, высокими и новыми парусами корсарских судов, привыкших полагаться во всех случаях прежде всего на свою скорость - как для бегства, так и для погони. Но этого уже нельзя было скрыть. И Тома, молясь только Богу, чтобы испанец этого не заметил, постарался напротив развернуть сколько было можно всю эту белую и непомерно большую парусность и наполнить каждый ее вершок ветром, чтобы не потерять ни одного узла этой столь драгоценной скорости.

Между тем галион, казалось, не замечал еще фрегата. По крайней мере, он не показывал виду, что фрегат его сколько-нибудь беспокоит, и продолжал идти все тем же галсом, под теми же парусами, марселями, фоком, блиндом и контр-бизанью. Да и ничего не было удивительного в том, что такой корабль линейный корабль первого или второго ранга - не удостаивал даже малейшим вниманием судно трижды или четырежды слабейшего типа, и по всей видимости, - лишенное артиллерии. К тому же никто из малуанских матросов не показывался на палубе. Один только Тома Трюбле был виден около руля, рядом со своим рулевым. В этом заключалась еще одна предосторожность, принятая им: поместив команду в кубрик, он, с одной стороны, благоразумно скрывал от своих матросов превосходящие силы врага, а с другой стороны - усыпляя бдительность неприятеля, скрывал и от него настоящие свои силы. И все же, несмотря на столько мудрых мер предосторожности, Тома, увидев ближе огромные размеры галиона, снова усомнился в успехе. Нормандская кровь в нем снова заговорила. Ничуть впрочем не теряя мужества, он пересчитал все орудия галиона, сравнив их число со своей скудной артиллерией. На этом тщательном и осторожном расчете Тома построил свой план сражения. Достаточно было одного бортового залпа галиона, чтобы уничтожить фрегат. Лучшая тактика заключалась в том, чтобы избежать этого залпа. Это было возможно при том условии, если подойти к врагу спереди, заставляя его сражаться, стоя к фрегату носом, лишенным, как всегда и во всем мире, орудий. Однако же необходимо было также избежать и абордажа, по крайней мере, в начале боя, потому что сто человек, как бы храбры они не были, не могут равняться с пятью или шестью сотнями. А возможно, что команда галиона была еще многочисленнее.

Тома продолжал смотреть. Не больше тысячи саженей отделяло оба судна друг от друга, и огромный корпус испанца горой поднимался из воды. Его ахтер-кастель возвышался над морем больше, чем на сорок футов, а двойной ряд его батареи с гладкими и блестящими пушками блестел на солнце, как строй зеркал. Это действительно был хороший, очень хороший линейный корабль. Гондек его был выкрашен в черный цвет, скер-дек в синий, с золотыми девизными поясками, а мидель-дек был телесного цвета. Закрытые ставни пушечных портов были ярко-красные, так же, как и все внутренние убранства кастелей и межпалубного пространства. И каждая краска была недавно наложена, казалась новой и блестящей. А над корпусом паруса четырех мачт возвышали до самого неба свою снеговую пирамиду.

Наконец тысяча саженей обратились в пятьсот, потом в двести, потом стали меньше ста. Фрегат уже обогнал галион. Тома, увидев корму противника, еще сильнее придержался к ветру, чтобы занять, как он хотел, положение прямо перед вражеским носом. Такой маневр ясно говорил о враждебных намерениях фрегата. Испанский капитан сразу сбросил свое оцепенение. Придержавшись сам, чтобы избежать ловушки, он живо поднял большое кастильское знамя и подкрепил его пушечным выстрелом. Это служило приглашением корсару показать свой флаг. Но Тома Трюбле, считая, что этому еще не время, не захотел этого сделать, так же, как не захотел обнаружить свою батарею, все еще хитро прикрытую парусиной. Поэтому он, не колеблясь, поднял красивый кастильский флаг, совершенно подобный флагу, поднятому на линейном корабле, затем спустил свои бром-брамселя на гитова брамселя, как бы для того, чтобы отсалютовать кораблю и сблизиться с ним настолько, чтобы можно было переговариваться. Для того, чтобы еще лучше отметить свои мирные намерения, он не забыл взять в руку рупор и даже приложить его ко рту, повернувшись к галиону. Впрочем, он ограничился лишь жестом и ничего не сказал, не зная, о чем говорить. Но испанец поддался на эту удочку и оказался настолько глуп, что потерял все это драгоценное время, которое Тома, в свою очередь, сумел использовать.

Действительно, в следующую минуту "Горностай", неожиданно обрасопив передние реи, стал поперек галиона и лег в таком положении в дрейф. Остальное потребовало времени меньше, чем нужно даже для рассказа. Парус, скрывавший батарею, был сорван; испанский флаг соскользнул с кормового флагштока и его сменил страшный малуанский флаг - голубой, пересеченный белым крестом, червленый в вольной части. В жерлах пушек, направленных на линейный корабль, блеснуло десять огненных языков, и бортовой залп, просвистев среди мачт и снастей, как рукой снял пирамиду парусов, возвышавшуюся над галионом, которая вмиг растаяла и рухнула, как снег на солнце. Тогда на вражеском судне, с одного конца до другого, поднялся яростный воинский клич, и много вооруженных солдат бросилось к борту, чтобы сражаться мушкетами, раз ни одно из их прекрасных бронзовых орудий не могло ответить корсару. Но молодцы "Горностая" не страшились никакого орудия, ни в испанских, ни в любых других руках. К тому же, рассеянные по всему фрегату, под защитой портовых ставней и коек, сложенных в кучу, стреляя, не торопясь и не приходя в ярость, они имели решительное преимущество перед испанскими солдатами, которые столпились на носу своего корабля, открытые вражеским выстрелам, мешая друг другу и рыча от ярости. Так что через несколько мгновений полубак и шкадук галиона оказались сплошь усеянными трупами, тогда как на борту корсара все еще были невредимы.

Видя это, матросы Сен-Мало решили, что победа обеспечена, и даже трое или четверо смельчаков решились крикнуть: "На абордаж!" Это могло бы кончиться для них плохо, так как Тома Трюбле не любил шутить с дисциплиной. Он ставил безусловным требованием, чтобы во время боя ни один рот, кроме его собственного, не издавал ни звука. На счастье смельчаков, возвысивших голос, Тома, задерживаемый на ахтер-кастеле желанием руководить сражением с более высокого места, не слышал их криков. И пришлось уже Луи Геноле, следившему за мушкетной стрельбой, навести порядок, что он и сделал со своей обычной умеренностью, размозжив пистолетным выстрелом всего лишь одну голову. Все же этого оказалось достаточно для водворения порядка. И сражение продолжалось без всяких инцидентов.

Стрельба с галиона постепенно затихла после того, как почти все солдаты, рассеянные по всему огромному судну, пали под выстрелами корсаров. И огонь с фрегата также прекратился, так как малуанским молодцам уже не в кого было стрелять. Испанец стоял неподвижно, как будто после кораблекрушения. Из его шингатов и ватервейсов стекали маленькие красные ручейки, и море вокруг окрашивалось в пурпур. Тома, видя столько крови, решил, что враг близок к сдаче. И решившись тогда ускорить событие, он собственными руками взял у рулевого румпель и стал им так управлять, что "Горностай" столкнулся с галионом и слился с ним такелажем, вражеский бушприт при этом проскочил в грот-ванты фрегата. Тогда Тома Трюбле, бросив румпель с криком: "Братья за мной!" - держа саблю в одной руке, пистолет в другой, кинжал в зубах, первый бросился на абордаж.

Однако же на галионе было гораздо больше пятисот или шестисот человек: солдат и матросов. Галион, как потом выяснилось, грузился в Сиудад-Реале, очень богатом городе Новой Гренады. Он держал путь к Севилье в Андалузии, имея на борту, кроме большого числа разного рода пассажиров, две отличные роты испанской инфантерии, т. е. около четырехсот прекрасно вооруженных пехотинцев. К ним надо было присоединить еще и команду, т. е. триста сорок матросов, восемьдесят добровольцев, сто десять солдат и сто четыре сухопутных и морских офицера и унтер-офицера разных чинов. Общее их число превосходило тысячу бойцов, большая часть которых была готова сражаться до последней капли крови. Мушкетная стрельба корсаров в начале сражения вывела из строя не больше ста пятидесяти человек, что совсем немало, если вспомнить, что у малуанцев было меньше ста стрелков.

Поэтому, едва Тома Трюбле в сопровождении тридцати матросов, ступил на вражеский бак, как из трех широко раскрытых люков, служивших для прохода на верхние и нижние батареи, хлынуло три потока вооруженных людей, которые, как горящая лава стали растекаться по всему галиону и со страшной яростью бросились навстречу нападающим. Без сомнения, как ни храбры были корсары, они не выдержали бы этого натиска, если бы их счастливая звезда и Пресвятая Дева, к которой они благочестиво взывали, не дали им, по счастливой случайности, большого преимущества в позиции: действительно, испанцы могли достигнуть бака или фок-кастеля только очень узкими проходами, справа и слева от фок-мачты. Эти проходы, и всегда-то настолько узкие, что в них трудно было развернуться четверым, были в данное время прекрасно забаррикадированы всем тем такелажем, который упал под ударом корсарских пушек: реями, парусами, связками троса, кучами снастей и разными обломками. Это создавало нечто вроде блиндажа, к которому Тома и его молодцы поспешили прибавить в качестве фашин те пять или шесть десятков трупов, которыми усеян был весь бак.

И тогда началось чудовищное сражение.

Толпа испанцев, вне себя от злобы и жажды мщения, тем сильнее разъяренная, что поневоле так долго сносила смертоносный огонь корсаров, не будучи в состоянии действенно отвечать, и вынужденная в бессилии видеть, как падают в ее рядах один за другим храбрые товарищи, с такой стремительностью и с такой отвагой бросилась на приступ бака, что, казалось, никакое укрепление не выдержит подобной атаки. Но за простой баррикадой, образованной упавшим такелажем и трупами убитых, стоял Тома со своими молодцами. И первый натиск, как он ни был ужасен, оказался начисто отраженным. Корсаров уже было не тридцать, а шестьдесят или восемьдесят, так как Луи Геноле, быстрый как молния, увидев опасность, которой подвергались его капитан и братья по оружию, бросился им на помощь со всем, что оставалось здорового на борту "Горностая". И теперь, на этом узком пространстве вокруг фок-мачты галиона, малуанцы продолжали сражаться, один против десятерых, веря в свою победу.

И она осталась за ними. Кто сможет передать, ценою каких подвигов? Кто сможет изобразить небывалое зрелище, которое представляли эти два человека - Тома Трюбле и Луи Геноле - из которых каждый защищал один из узких проходов, каждый командовал и руководил горсточкой своих товарищей, имея против себя несметную толпу врагов, беспрерывно нападающих, беспрерывно отражаемых, снова кидающихся в атаку, снова отбрасываемых, в то время как трупы их образовали уже целый холм у подножия блиндажа, растущий с каждым приступом. После многих тысяч смертоносных ударов холм из трупов сделался выше блиндажа, защищавшего бак. И испанцам для сражения надо было бы тогда перелезать через него. Но они потеряли мужество, и тогда сами малуанцы, увлеченные собственной отвагой, победно перескочили через это препятствие и обратили в бегство перепуганного врага. Открытые еще люки поглотили отступающие толпы испанцев. И Тома, и Луи, продолжая убивать, увлекли своих матросов в погоню за беглецами. Палуба огромного корабля превратилась в арену ужасной бойни, по которой текли кровавые потоки. И Луи Геноле, два раза поскользнувшийся и упавший в эту густую кровь, бежал теперь обагренный с головы до ног. А Тома Трюбле, сломавший об испанские кости три шпаги, кинжал и рукояти всех своих пистолетов, взмахивал теперь двумя огромными топорами и сражался так, как сражаются дровосеки против дубов.

VIII

С оборванного фала флагштока галиона упал огромный кастильский флаг. И Тома Трюбле, ужасный в своей победе, растоптал блестящую ткань. Осторожный перед битвой и яростный во время сражения, он как всегда опьянялся мало-помалу воинственным пылом и становился похож в конце концов на неукротимого тигра. Даже разгром врага не мог остановить его ужасных порывов. По-видимому, все уже было кончено: победители занимали палубу корабля и батареи; сбившиеся в кучу побежденные теснились в отчаянии на дне трюма, откуда слышались бессильные стоны ужаса вперемежку с мольбами и криками о пощаде. Но тем не менее, непреклонный Тома Трюбле продолжал громить гранатами эти жалкие остатки испанского экипажа. В то же время раненых на палубе беспощадно добивали и бросали за борт вместе с трупами. Избиение не прекращалось. Один только Луи Геноле, скрестив руки и опустив голову, не принимал в нем участия и прогуливался в стороне по фор-кастелю галиона, все еще сцепленного своим бушпритом с фрегатом. Иногда Геноле осматривал небо и горизонт вокруг себя, как будто следя за погодой или появлением новых врагов. Действительно, помощник, внимательный как и всегда, в то время, как остальные упивались резней, стоял на страже.

Наконец бойня прекратилась. Из тысячи воинов, числившихся когда-то на галионе, оставалось не больше трехсот. Убедившись в том, что у них не осталось оружия, их, как баранов, загнали в глубокий трюм - их последнее убежище. Часовые, с мушкетами в руках, были поставлены сторожить все выходы на палубу, которые, ради большей безопасности, закрыли железными решетками. После этого все, казалось, было в порядке. И Тома Трюбле, все еще дрожащий и размахивающий двумя окровавленными топорами, решил, что для окончательного овладения побежденным судном, надо пойти в кают-компанию ахтер-кастеля и забрать судовые бумаги и другие документы, которые там должны находиться.

Он отправился туда в сопровождении нескольких матросов.

Но едва только они приоткрыли дверь в кают-компанию, как оттуда раздались крики ужаса и взвизгивания, с несомненностью доказывавшие присутствие в этом месте большого количества женщин. Действительно, их было там немало. И много мужчин вместе с ними, голосов которых не было слышно по той причине, что они кричали не так громко. Это были пассажиры и вообще все те, кто не принимал участия в сражении. После первого же выстрела все они попрятались сюда и стояли, столпившись, вокруг человека с длинной бородой, фиолетовая сутана которого и аметистовый перстень достаточно ясно определяли его ранг и положение. Действительно, он величественным Жестом остановил натиск корсаров и потребовал от них Уважения и почтительности, на которые имеет право его высокопреосвященство архиепископ Санта-Фе де Богото, ибо это был не кто иной, как он. И это в честь его галион поднял на грот-мачте архиепископский флаг, который Тома принял за флаг какого-нибудь испанского адмирала.

Тома с поднятыми кверху топорами продвигался вперед, а за ним четыре его корсара. При виде архиепископа они сразу остановились, отчасти от изумления, отчасти от настоящего страха. Действительно, все они были хорошие христиане и благочестивы, и одна мысль о кощунстве приводила их в трепет. А может ли быть худшее кощунство, как поднять руку на священника, помазанника Господня. Тома поспешно преклонил колено и, забывая даже выпустить из рук свои топоры, попросил у прелата благословения, как единственное средство уничтожить самую тень того греха, который они чуть было не совершили. И архиепископ, у которого как будто гора с плеч свалилась благодаря этой почтенной просьбе, восхищенный тем, что имеет дело с католиками, - людьми гораздо менее суровыми по отношению к священникам, чем гугеноты, и легче ублажаемыми, - поспешил сначала благословить всех тех, кто этого желал, а затем предложил корсарам большой выкуп, при условии, чтобы с ним и его паствой хорошо обращались. Говоря это, он указал на свое стадо, плачущее и кричащее у его ног.

- Черт возьми! - вскричал тогда один из корсаров, не менее довольный и успокоенный, чем сам архиепископ.

- Черт возьми, вот уж святой человек этот священник. Даром нас благословил, да еще хочет отсыпать нам монет!

- Молчи! - закричал ему прямо в лицо Тома Трюбле. - Молчи, окаянный! И не кощунствуй, или я убью тебя!

В первом своем порыве Тома действительно не помышлял о том, чтобы отягчить свою совесть выкупом, который предлагал архиепископ, как не помыслил и о том, чтобы запятнать свои руки кровью слуги Господня. Но из-под шкуры доброго христианина, превыше всего заботящегося о спасении своей души, выглянуло острое нормандское ушко. И не успел его высокопреосвященство закончить своей речи, в которой он предлагал корсарам, как цену за свободу, все свои доходы за целый год (т. е. четырнадцать тысяч испанских дукатов, или двадцать одну тысячу французских ливров, как уже Тома, перестав заботиться о возможном грехе и охваченный вожделением при одном упоминании о ливрах и дукатах, поторопился прекратить разговор, чтобы не заключить невыгодной сделки и оставить себе возможность умело поторговаться. Поэтому он предложил прелату, столь же твердо, сколь и почтительно, отправиться пока что в свое собственное помещение и позволить ему обсудить сначала дела его паствы, которой, впрочем нечего было опасаться чего-либо дурного.

И когда архиепископ, без особых препирательств, повиновался, корсары занялись его стадом.

Это приключение длилось недолго; однако же достаточно, чтобы утихомирить ярость и жажду крови у корсаров. Было очевидно, что, получив благословение святого человека, нельзя было думать о продолжении резни. Мирные пассажиры воспользовались этим, почти чудесным успокоением победителей. Снова открыли один из трюмных люков. И пассажиры устремились в него, довольные уже тем, что где-то, хотя бы в трюме, им дают приют. Но когда они там очутились и стали друг друга искать и пересчитывать, то оказалось, что не хватало нескольких женщин.

Не впервые молодцы "Горностая" находили себе женщин на захваченных ими кораблях.

Обычно это не вызывало беспорядка. Купеческое судно редко защищалось против корсаров и большинство призов добывалось без единого выстрела. В этом случае захватчики вели себя довольно тихо. И женщины, если только там были женщины, платили затем выкуп, так же, как и мужчины, или не платили, смотря по тому, были ли они, подобно мужчинам, богаты или бедны. Конечно, случалось также, что и насиловали двух-трех девиц. Но дальше дело не шло. Большая ошибка, в которую часто впадают сухопутные люди, думать, будто матросы, в особенности те, кто давно ходит по морю, одержимы сладострастием, и чуть ли не мучения испытывают от долгого воздержания. Совершенно напротив: ничто так не успокаивает плоть, как бесконечные скитания между небом и водой, со святой усталостью во всех членах от отданных, вытянутых, крепленных, брасопленных и взятых на гитовы парусов и с целомудренным поцелуем морского бриза на лице.

Но на этот раз дело обстояло иначе. Кровавая битва, выигранная с таким трудом, разожгла кровь бойцов и взволновала их чувства. Как только они увидели перепуганных и кричащих женщин, жавшихся около его высокопреосвященства архиепископа Санто-Фе, у корсаров явилось страстное и грубое желание овладеть этими женщинами. Как только архиепископ удалился, все пассажиры мужского пола попали в свой загон, и каждого матроса невольно потянуло задержать ту из пленниц, которая показалась ему всего милее, или была всего ближе, и толкнуть ее в первый попавшийся темный угол. И Тома Трюбле, который в других обстоятельствах наказал бы такой поступок немедленной смертью, Тома, поддаваясь всеобщей заразе, поступил так же, как и его матросы.

Он придавил своей большой рукой плечо стройной черноволосой девушки, которая держалась в стороне от подруг, в глубине кают-компании, и которая одна, может быть, из всей толпы не закричала, когда корсары вломились в дверь.

Уже начались крики, более приглушенные, из всех темных углов, куда матросы затащили своих женщин.

Тома Трюбле Вдруг задрожал от желания, и из багрового стал сразу бледным. Черноволосая девушка, сама бледная, как смерть и все такая же молчаливая, своими черными, широко открытыми глазами глядела ему в глаза. Она была высока ростом и очень красива, с золотистой матовой кожей. Своими маленькими и острыми зубами она покусывала нижнюю губу. От укуса выступило немного крови.

Тогда порывистым движением Тома Трюбле, уступая страсти, бросился на свою жертву, опрокинул ее, придавил к земле и наклонился над ней...

Но она, отчаянным усилием вырвалась, поднялась на ноги и хотела бежать.

Он снова поймал ее, удержал. Но она опять вырвалась и, изменив тактику, решила встретить его. За поясом корсара был заткнут кинжал. Ей удалось им завладеть. Угрожая, замахнувшись кинжалом, она готова была нанести удар. Но он, конечно, шел на нее, хохоча грубым смехом. Тогда, отступив еще на шаг, она обратила кинжал против собственной груди. И закричала громким голосом, путая французские и испанские слова.

- Подойди, и я убью себя! И пусть тогда Смуглянка из Макареньи проклянет твою мать, твою сестру и твою жену и задушит их во время сна!

Тома Трюбле, который не знал, что значит Макаренья, а также Смуглянка из Макареньи, удивился этим странным речам и испугался их, решив, что это какая-нибудь магическая формула колдовского заклятия или порчи. И он оставил смуглую девушку, даже оттолкнул ее, боясь действия заклинания. Они долго стояли так друг против друга в полутемной кают-компании, среди стонов насилуемых женщин: она - продолжая размахивать кинжалом, с диким и страшным взглядом и окровавленным ртом; Тома - перед ней, сжав кулаки, с искривленными губами, с сумасшедшим взглядом, готовый на нее броситься, и не смея, взбешенный, разъяренный и робкий в одно и то же время...

КНИГА ТРЕТЬЯ - ЗАВОЕВАННЫЙ ГОРОД

I

В тот же вечер, Тома Трюбле, капитан, сказал Луи Геноле, помощнику:

- Брат, Господь послал нам тот случай, которого мы дожидались. Когда я давеча, желая подогреть храбрость наших ребят, кричал им, что галион полон золота, я сам не подозревал, что на нем его столько. Теперь мы богаты, так богаты, что было бы грешно не оградить нашего богатства от возможных случайностей. Даже если бы мы каперствовали двадцать лет, и больше того, даже если бы мы исходили все моря, никогда уже нам не встретить такого приза. Поэтому нам нужно, по-моему, двинуться к Тортуге; до нее не больше полутораста миль, и мы их сделаем в два счета. Там мы как-нибудь обмачтуем наш корабль. Ты примешь его, оставишь на нем сколько надо будет матросов и отправишься, как только можно будет, в Сен-Мало. Так как только в Сен-Мало мы сможем извлечь настоящий барыш из этого чудесного груза.

- Так мы и сделаем, - ответил Луи Геноле, - это мудрое решение.

Галион мог еще идти под остатками нижних парусов, а этого было вполне достаточно для такого короткого перехода. Впрочем, "Горностай" должен был идти все время рядом, и, в случае надобности, мог взять его на буксир, потому что надо сознаться, что никогда еще, на памяти корсаров, никто не захватывал столь сказочного приза. По самому грубому подсчету, одного награбленного металла, как в слитках, так и в чеканке, было на сумму до четырехсот сорока трех тысяч ливров, считая, как обычно, ливр серебряного лома равным десяти пиастрам. К этому надо было прибавить много драгоценных камней, среди которых некоторые были замечательной красоты; драгоценнейшие ткани; ценное дерево; пряности; много продовольствия; напитки; боевые припасы; словом, вдоволь всего, чтобы навечно обогатить, как сказал Тома, весь "Горностай", от капитана и помощника до молодых матросов и юнг включительно, не говоря о поставщике и арматоре.

- Ах ты черт! - повторял Тома, очень довольный, - брат мой Луи, тебе предстоит блестящее, триумфальное возвращение в Доброе Море; наши земляки глазам своим не поверят, когда ты, уехав помощником на довольно-таки жалком легком фрегате, вернешься капитаном линейного корабля первого ранга!

Но Луи Геноле с грустью взглянул на своего начальника.

- Все это для меня хорошо, - сказал он. - А для тебя?

- Для меня? - повторил Тома, сразу сделавшись серьезным.

Они сидели вдвоем, с глазу на глаз, запершись в кают-компании. Тома все же понизил голос, раньше чем ответить.

- Ты же знаешь, что я не хочу появляться в Сен-Мало, пока не буду уверен в том, что могу сделать это безнаказанно.

Но Луи Геноле покачал головой.

- Неужели ты думаешь, что тебе нельзя вернуться теперь, когда ты богат и покрыл себя славой? И неужели сестра Винсента Кердонкюфа... царствие ему небесное" не рада будет выйти за тебя замуж, чтобы добиться почета, иметь собственный дом и набитые дукатами сундуки? Ведь все это тебя ждет, как только "Горностай" выкинется на пески Тузно!

- Как сказать! - задумчиво сказал Тома.

Поначалу он с удовольствием и охотой слушал своего помощника. Но при имени убитого им человека, сразу нахмурился. И в то время, как Луи Геноле все еще продолжал говорить про сестру Винсента, Тома с некоторым замешательством смотрел на запертую дверь в каюту, где помещалось его собственное капитанское ложе. Геноле поймал этот взгляд.

- Кстати о девках, - продолжал он, приняв озабоченный вид, - что ты намерен делать с той? - Он показал пальцем на дверь каюты.

Тома нахмурил брови и опустил глаза.

- Почем я знаю? - сказал он нерешительно.

- Зачем ты ее запер здесь, на нашем судне и в собственной каюте?

- Почем я знаю?

Оба они довольно долго молчали. Затем Тома, уступая главной своей заботе, спросил у Лук

- Послушай, ты набожнее меня и рассудительнее... Что по-твоему, колдунья она или нет?

- Почем я знаю? - ответил в свой черед Геноле.

Но на всякий случай перекрестился.

Действительно, несколько часов тому назад Тома Трюбле, как только галион был приведен в порядок, велел перевезти на "Горностай" черноволосую девушку, оказавшую ему такое решительное сопротивление при захвате призового судна.

Почему? Он и сам этого хорошенько не знал, что и подтвердил только что совершенно искренне, в разговоре с Луи. Может быть, из-за неудовлетворенного, страстного, исступленного желания, может быть, из-за страха, суеверного страха: по-прежнему загадочная "Смуглянка из Макареньи" продолжала странным образом волновать Тома, тем более, что и Луи Геноле, которого он на этот счет несколько раз расспрашивал, не знал, что ответить и сам забеспокоился.

- Испанцы, - заметил он проницательно, - большей частью добрые христиане и католики. Но среди них все же встречается много безбожников, вроде цыган, мавров, жидов и даже некромантов. Если твоя девка из их числа, то нам всем придется об этом пожалеть.

Упомянутая девка, пока истинная природа ее оставалась невыясненной, была заключена в собственной каюте Тома. Но Тома к ней пока не являлся. Он, видимо, не спешил с этим и не торопил с окончанием работ, связанных с захватом корабля. К тому же требовалась осмотрительность, и надо было принять еще много предосторожностей. Сражение было кровавое. Из девяноста двух человек, бывших на фрегате перед нападением на галион, тридцать человек было убито, а восемь получило такие тяжелые раны и увечья, что надолго выбыли из строя, не говоря уже о легких ранениях, никого не удивлявших, так как не было почти ни одного матроса, который бы в этом деле не пролил крови, много или мало. Поэтому Тома, располагая всего пятьюдесятью четырьмя матросами, но решив во что бы то ни стало сохранить свой приз, даже если бы ему пришлось бросить ради этого "Горностай", приказал тридцати шести матросам, кому выпало по жребию, отправиться на галион, чтобы дать ему настоящую команду и поручил Луи Геноле ими распоряжаться. Итак, на фрегате оставалось всего восемнадцать человек. Всякое восстание пленников на корабле было бы легко подавлено. Что же касается возможной встречи с каким-нибудь неприятельским судном, то восемнадцати бойцов с одной стороны, так же как и тридцати шести с другой, было слишком недостаточно для обслуживания артиллерии фрегата и галиона. Тома, однако же, надеялся, что в этом случае их флаг - малуанский флаг наверняка защитит их от нападений и что мало найдется таких отважных голландских и испанских крейсеров, которые бы решились выступить против двух противников столь внушительного вида, ничем не обнаруживающих своей действительной немощи и слабости.

Пока что, во всяком случае, нечего было бояться такого рода опасности, так как бриз, как это часто случается в Антиллах, сначала затих с заходом солнца, а потом совершенно прекратился. Так что сейчас мертвый штиль, наверное, остановил все суда на море. Поэтому оба корабля, стоя неподвижно рядом, в центре пустынного горизонта, находились пока в полной безопасности. И Луи Геноле мог без опасения спустить свой вельбот и отправиться поужинать с Тома Трюбле, чтобы лучше и удобнее столковаться друг с другом о том, что надлежало предпринять в дальнейшем. Одержав так удачно победу, надо было ее также удачно использовать. Поэтому оба капитана тщательно обсудили и рассмотрели как следует все возможные случайности.

Тома Трюбле и Луи Геноле долго молча глядели через открытые порты на неподвижный океан и усеянное звездами небо. Луна струила по черной воде узкий ручеек ртути.

- Брат мой, Тома, - сказал вдруг Луи Геноле, - тягостно мне и грустно оставлять тебя одного в этой стране, полной зловредных и скверных людей, и уходить без тебя к нашей милой Бретани, где так много прекрасных церквей и столько чудотворных святых.

- Увы! - молвил Тома, покачав головой.

Он смотрел на ночное море. Еле заметное дуновение сменило полный штиль.

- Брат мой, Тома, - продолжал Луи Геноле. - Ты можешь на меня положиться, я все сделаю по твоему желанию и вернусь сюда как можно скорее, чтобы принести тебе добрую весть, которой ты ждешь и которая позволит тебе, наконец, вернуться без страха и риска домой. Но будь уверен, что как я ни стосковался по давно покинутой родине, и как ни рад буду возвратиться в наш город, да еще с таким почетом благодаря твоей доблести, все же мне будет грустно, что не со мной мой первый товарищ и начальник, когда мы бросим, как водится, самый маленький наш дрек у порога кабака Больших Ворот, и когда потом мы затеплим наши свечи у соборного алтаря для благодарственной мессы, которую мы отслужим!

- Увы! - повторил Тома.

Тот, кто увидел бы его сейчас, сокрушенного и меланхоличного, с крупными слезами в светлых глазах от печали по милой Бретанской отчизне, которую Геноле ему напомнил, тот бы не узнал в этом простодушном и жалостливом парне свирепого корсара Тома Трюбле, более страшного для вражеских купцов, чем бури и кораблекрушения...

Немного позже вельбот Луи Геноле возвратился с фрегата на корабль; так как бриз настолько окреп, что наполнил, хотя и вяло, паруса обоих судов, то надо было пользоваться даже самым маленьким порывом ветра, чтобы поскорее достигнуть Тортуги.

Тем не менее, Тома не захотел взяться сам за простое управление и ограничился тем, что дал свои наставления боцману. Тома остался в кают-компании и, облокотясь на нижний косяк порта, следил за уходящим вельботом помощника. Весла равномерно опускались в темную воду, и в поднимаемой пене плясал таинственный свет...

Когда вельбот скрылся из виду, а на палубе "Горностая" утих топот босоногих матросов, брасопящих паруса, и замолк всякий шум, тогда в глухой тишине уснувшего корабля Тома выпрямился, отошел от порта, отцепил один из фонарей, висевших на бимсах кают-компании, и направился к запертой двери в капитанскую каюту.

Перед тем как войти, он приостановился, но всего лишь на мгновение...

II

Каюта была невелика, фонарь осветил ее всю. Желтый свет отразился от деревянных окрашенных стен. По закопченному потолку заплясали тени. Блеснула медь иллюминатора.

Тома Трюбле бесшумно закрыл дверь и поднял фонарь, чтобы лучше видеть.

Две скамейки, шкаф, прикрепленный болтами в углублении внутренней обшивки между двумя шпангоутами, и койка составляли все убранство. Койка, узенькая кровать, стояла против шкафа и, подобно ему, была прикреплена болтами к стенке. Лежа на этой койке, со связанными грубой прядью пенькового каната руками и ногами, спала пленница, очевидно, обессиленная усталостью и страхом. Свечной огарок, поднятый над ее лицом, не разбудил ее.

Она была прекрасна. Сон успокоил черты ее лица, недавно встревоженного и ожесточенного, и обнаружил ее юный, почти детский возраст. Вероятно, ей было лет шестнадцать. Может быть и меньше. Но янтарный цвет ее кожи, твердые линии рта, четкие очертания носа с нервными ноздрями, иссиня черный цвет волос - все отнимало у красивого лица детскую невинность и мягкую нежность. Тома, пристальнее вглядевшись в спокойную энергию этого девичьего лица, снова усомнился, может ли простая Дочь мужчины и женщины таить в себе столько явной воли. И нет ли здесь скорее какой-нибудь чертовщины и колдовства. Невольно он поднял глаза к большому деревянному распятию, висевшему над кроватью - единственному украшению каюты, суровой, как келья монаха; прибитая у подножия креста раковина заменяла кропильницу, и Тома никогда не забывал подлить в нее несколько капель святой воды, которые он брал из большой бутыли, освященной перед отъездом из Сен-Мало, по великой милости, высокочтимым епископом Никола Павильоном. Но под божественным изображением, под водой, очищающей от грехов, колдунья не могла бы так безмятежно спать... Ради большей предосторожности Тома опустил в раковину пальцы правой руки и окропил спящую. Она вздрогнула, но даже не вздохнула. Одержимая бесом, конечно, стала бы корчиться, словно пронзенная каленым железом. Бесспорно и ясно было доказано: в пленнице не было ничего дьявольского.

Сразу осмелев, Тома положил сильную руку на нежное плечо. Внезапно разбуженная девушка сразу вскочила, но все же не вскрикнула: видно, она была не из тех бабенок, что визжат и пищат по всякому поводу и без повода. Связанные руки очень стесняли ее. С большим трудом ей удалось облокотиться. И все время она не спускала глаз с Тома, который, снова растерявшись, не знал что сказать и довольно долгое время молчал.

В конце концов он все же заговорил. Своим грубым малуанским голосом, ставшим под действием штормов в открытом море еще более хриплым и густым, он сказал:

- Кто ты? Как твое имя и где твоя родина? Откуда ты ехала и куда направлялась, когда я взял тебя в плен?

Но она не отвечала, продолжая по-прежнему пристально смотреть на него.

Погодя, он снова начал свои расспросы.

- Как тебя зовут?

Она молчала. Он добавил, говоря громче:

- Ты не понимаешь меня?

Она даже головой не покачала. Ни да, ни нет. Смущенный, он несколько секунд колебался. Но вдруг вспомнил.

- Ты меня понимаешь, раз ты давеча со мной говорила! - закричал он рассержено.

В нем снова пробудилось любопытство.

- Эта Смуглянка из Макареньи, которую ты тогда призывала на помощь. Кто она?

Сжатые губы скривились полуулыбкой высшего презрения. Но по-прежнему ответа не последовало. И тотчас же презрительное лицо, лишь на миг переставшее быть бесстрастным, сразу обрело всю свою невозмутимость.

Мало-помалу в сердце Тома, успокоившегося и похрабревшего, поднимался гнев. Рука его грубо тряхнула нежное плечо. Он закричал:

- Тебе что, - язык надо развязать? Смотри! Я сумею это сделать! Недолго ты у меня будешь немую корчить, мавританка ты этакая и язычница!

Но на этот раз она вскочила, странно задетая этим оскорблением, и, в свою очередь, закричала:

- Неправда! Ты соврал своим собачьим языком, собака, собачий сын, вор, еретик. Я христианка по милости Всемогущего Господа нашего и предстательством нашей Смуглянки! Да! И уж конечно лучшая христианка и католичка, чем такой разбойник (В то время испанцы Нового Света называли всех флибустьеров и авантюристов разбойниками (Ladrones).), как ты!

Смутившись, он ответил не сразу. Тогда она приказала тоном королевы

- Развяжи эту веревку!

И протянула ему свои связанные руки. Подчиняясь какому-то таинственному внушению, Тома Трюбле, корсар, повиновался.

Когда девушка почувствовала, что руки ее свободны, она слегка сжала свои очень тонкие пальцы, как бы для того, чтобы восстановить в них свободное кровообращение. После этого она хотела было начать сама развязывать канатную прядь, опутывающую ей ноги. Но, сейчас же опомнившись, только показала пальцем на завязанный узел Тома:

- Развяжи еще эту веревку! - приказала она еще повелительнее.

И Тома опять-таки повиновался.

И вот она непринужденно сидела на кровати, как в удобном кресле, а Тома Трюбле стоял перед ней. Теперь она задавала Тома Трюбле вопросы, и Тома Трюбле покорно ей отвечал.

Она начала свой допрос так же, как и он хотел было начать:

- Кто ты? Как твое имя? Где твоя родина?

И он на все это ей ответил, и его гордость мужчины и господина не восстала против такой странной перемены ролей. Она же - пленная, побежденная, во власти победителя, - без волнения услышала страшное имя, наводящее ужас на всю Вест-Индию: Тома Трюбле... Но теперь, быть может, меньше его презирая, или довольная тем, что ей удалось так скоро укротить такого врага, она стала отвечать, хотя и еле-еле, на вопросы, которые он снова начал, почти застенчиво, ей задавать.

Ее зовут Хуана. Ей семнадцать лет. Она родом из Севильи, чистейшей андалузской крови. Дочь идальго, с гордостью объявила она. В Севилью она направлялась на галионе, чтобы выполнить данный ею обет, и затем должна была снова вернуться в Вест-Индию, где живет вся ее семья. Как имя этой семьи. Это слишком благородное имя, чтобы произносить его в этом разбойничьем вертепе. Ее родители - знатные господа в прекрасном городе, откуда вышел галион, - Сиудад-Реале, в Новой Гренаде, в таком богатом и могущественном городе, что ни один из европейских королей не мог бы ни купить его, ни завоевать. И конечно же, гораздо почетнее быть губернатором этого города или наместником, чем таскаться по морю с бандой диких пиратов, грабя и избивая честных людей на каждом встречном корабле.

Не обращая внимания на оскорбления, Тома спросил:

- А твои родители ехали с тобой? Взял я их в плен? Или убил?

Но она залилась горделивым смехом:

- Сумасшедший!.. Если бы они были здесь, так это они бы тебя взяли в плен и тут же повесили бы на твоей собственной рее. Двадцать таких бандитов, как ты, не испугали бы ни моего отца, ни моего брата, ни такого храбреца, который будет моим мужем.

Тома узнал всегдашнее испанское хвастовство, которое он привык неизменно встречать всегда и всюду. Призвав собственную гордость, он пожал плечами.

- Ни один человек твоего племени, - проворчал он, - никогда не встречал меня без страха и горя!

И так как она еще громче засмеялась, желая скрыть свою ярость и обиду, он решился взглянуть ей в лицо.

- Если б они были такими храбрыми, твои земляки, ты разве была бы здесь? В сегодняшнем бою я победил их больше тысячи, а моих молодцов было меньше ста!

Она раскрыла рот, чтобы ответить, но он решительно приказал ей молчать.

- Молчи! И помни, что ты моя пленница.

Она проглотила обиду. И они оставались так друг против друга, онемевшие, полные ненависти"

Потом она сделала над собой усилие и снова заговорила. Она сказала:

- Мой отец заплатит тебе большой выкуп за меня, и ты сможешь удовлетворить свой пиратский аппетит!

Но он возразил, смотря на нее сверху вниз, со странным выражением в своих больших глазах цвета бегущей воды:

- А кто тебе сказал, что я приму выкуп за тебя?

Впервые он увидел, как она вздрогнула.

- Тогда, - сказала она, - что же ты намерен со мной сделать?

Он колебался несколько долгих секунд, и щеки его побагровели. Вдруг он бросился на нее, как пьяный, подмял ее под себя, сжимая до боли ее плечи в своих мощных, как тиски, матросских руках и опрокинул ее на койку, крича:

- С тобой вот что я сделаю!

Он воображал, что сейчас же ею овладеет. Но она не поддавалась, как не поддалась и раньше, сжимая ноги и отворачивая голову, чтобы избежать и поцелуев и объятий. Он боролся некоторое время, выпустив одну ее руку, чтобы обхватить ее за талию, и продолжал мять это нежное тело своими стальными пальцами. Но девушка сопротивлялась с такой гибкостью, что его грубые нападения оставались безуспешны. И, наконец, она сумела так воспользоваться своей свободной рукой, что он сразу зарычал от боли: она ударила его в самое чувствительное место.

- Потаскуха! - закричал он, ослепленный яростью и болью. - Сука! Потаскуха! Ты не долго будешь торжествовать! Ты будешь моей, или я подохну, клянусь Пресвятой Девой Больших Ворот! Хотя бы мне для этого пришлось принайтовать тебе руки и ноги к четырем углам койки и так вытянуть найтовы, чтобы тебя живой четвертовать.

- Посмей! - закричала она, сверкая глазами. - И твоя Дева, как ее там, собачья дева, дева язычника, не одолеет Смуглянки из Макареньи, которой я посвятила свою девственность и которая ее защитит против всех разбойников твоей породы!..

Она перевела дыхание. Она задыхалась от борьбы, и грудь ее тяжело вздымалась, приподымая черную шаль, завязанную по севильской моде, крест-накрест над юбкой. Затем она продолжала уже более спокойно, но не менее решительно:

- Невинна я, и останусь невинной, знай это! Мое благородное тело не для мужика! Ты меня не возьмешь ни силой, ни хитростью. Если ты выпустишь меня на свободу, ты получишь большой выкуп! Если нет, то ничего не получишь: ни денег, ни меня! Так и знай!

Он стоял теперь в глубине каюты, скрестив руки, превозмогая свою боль. Невозмутимо выслушал он вызов пленницы. И очень холодно ответил:

- Сама ты вот что знай: я здесь владыка, я один, после Бога; я всегда поступал и буду поступать так, как мне заблагорассудится. Ты моя пленница и моя раба; пленницей моей и рабой ты и останешься, овладею я тобою или нет, безразлично. Никогда я не возвращу тебя твоим родным.

Она вскочила на ноги, прошла три шага ему навстречу, почти коснулась его и, смотря ему прямо в глаза, крикнула:

- Тогда тем хуже для тебя!

Он ответил:

- Тем хуже для тебя самой!

Затем он вышел, оставив ее одну в каюте и снова запер дверь за собой. А сам отправился спать в пустую теперь постель Луи Геноле.

III

Спустя три дня, при восходе солнца, фрегат, в сопровождении галиона, бросил якорь в гавани Тортуги под защитой пушек западной батареи и высокой восточной башни. На берег высыпало множество народа, чтобы полюбоваться небывалым призом и подивиться тому, как двадцатипушечный корсарский фрегат захватил линейный корабль, в четыре раза лучше вооруженный и в десять раз более сильный по типу. Особенно поражались, что после такого сражения, поневоле упорного, у "Горностая" не было ни одной порванной снасти, ни одной пробоины в корпусе. И присутствовавшие здесь флибустьеры, так же, как и все другие моряки, привычные к морским битвам, чувствовали, как в их сердцах возрастает уважение, которое они давно питали к Тома Трюбле и его потрясающему искусству в боях.

Господин д'Ожерон, губернатор, не стал даже дожидаться, пока победитель явится к нему с визитом и засвидетельствует свое почтение. Он поторопился подъехать сам на своем вельботе к борту "Горностая" и радостно бросился в объятия Тома, приветствуя его и от собственного имени, и от имени короля, который не приминул бы возрадоваться, увидев, что один из его подданных, гражданин доброго города Сен-Мало - столь славного и верного одержал такую победу над врагами государства. После чего покрытые славой Тома Трюбле, Луи Геноле и несколько их товарищей по оружию отправились вместе с губернатором торжественной процессией поблагодарить, как должно, Бога, в часовню, заменявшую на острове и церковь, и собор. Тома пожертвовал этой часовне все то, что вез с собой на галионе испанский архиепископ: богатые облачения и церковную утварь. Что касается самого архиепископа, то его заставили присоединиться к процессии и даже стать во главе ее, самому совершить богослужение и пропеть Te Deum в ознаменование поражения его сородичей. Он выполнил все это самым учтивым образом.

Позже все перешли к менее важным делам. Вопрос о пленных пока был отложен; удовольствовались тем, что свезли всех на берег и поручили их охрану господину д'Ожерону, который наполнил ими свои тюрьмы, а самых здоровых поставил работать на своих плантациях. Все это до той поры, пока не определится общая сумма выкупа. С одним только архиепископом из Санта-Фе обошлись очень милостиво: его выпустили на свободу и даже отвезли с почетом в испанский порт Сантьяго, на остров Кубу; архипастырь был этим очень тронут, хотя и заявил, что его без ножа зарезали, потребовав с него выкуп в шестьдесят шесть тысяч испанских дукатов, равных ста тысячам французских ливров, и не уступая ни единого су, вместо того выкупа - в пять раз меньшего, - который он вначале предлагал. Настоятели, каноники, архидьяконы и священники, сопровождавшие его преосвященство, были все задержаны на Тортуге в качестве поручителей за выкуп; исключение сделали только для прелестного мальчика из церковного хора, которого архиепископ очень настойчиво и усиленно просил оставить при нем "для помощи в богослужении", как он говорил. На это охотно согласились, тем более, что господин д'Ожерон через свою тайную разведку узнал, что этот столь любимый маленький певчий не кто иной, как собственный сын прелата. Порядочные люди посовестились бы отнять ребенка у отца, тем более, что не было никакой необходимости прибегать к такой строгой и жестокой мере.

Между тем починка галиона шла своим чередом. На Тортуге не было недостатка ни в мачтах, ни в реях, ни в оснастке всякого рода. Весь попорченный или разрушенный малуанскими ядрами такелаж был очень скоро восстановлен. Не прошло и двух недель как в одно прекрасное утро к Тома Трюбле явился Луи Геноле с отчетом: все закончено и галион может хоть сейчас поднять паруса: все на месте до последнего гвоздика. Оставалось, значит, решить только вопрос о команде.

- Капитан Луи, - произнес Тома, - я хочу предоставить это на полное твое усмотрение, что и естественно, неправда ли?.. Ведь ты для нашей обоюдной пользы отведешь во Францию наш приз. Как ты думаешь, какая должна быть команда на таком корабле?

Луи Геноле покачал головой.

- Капитан Тома, - сказал он, - господин Кольбер, знающий толк в этом деле, не пустил бы в море корабль такого тоннажа меньше, чем с двумястами пятьюдесятью матросами и ста двадцатью солдатами, должным образом внесенными в корабельный список.

- Я с тобой согласен, - подтвердил Тома.

- Но у нас, - продолжал Геноле, нет ни двухсот пятидесяти матросов, ни ста двадцати солдат. У нас осталось, считая всех, кто хоть на что-нибудь способен, пятьдесят четыре годных человека. Не могут ведь идти в расчет наши восемь раненых и увечных, которые сейчас не в силах даже шкота вытянуть.

- Да, - сказал Тома. - И хотя пятьдесят четыре славных малуанских молодца стоят во время абордажа ста двадцати солдат и двухсот пятидесяти матросов, и даже больше, - на галионе это узнали, если не знали раньше, однако же правда и то, что для управления парусами четырех мачт, из которых самая высокая в тридцать пять саженей, и для обслуживания шестидесяти четырех пушек в четырех батареях, по два на каждом лаге, пятьдесят четыре молодца составляют всего лишь пятьдесят четыре молодца, или сто восемь рук для работы. У тебя совсем не будет лишних, брат мой Луи! Поэтому бери всех! И оставь меня одного на нашем "Горностае". Меня одного хватит, чтобы уберечь его в этой надежной гавани. Впрочем, в случае надобности, кто мне мешает набрать себе бравых авантюристов Флибусты. Немногие откажутся заключить договор с Тома Трюбле.

И в самом деле Тома Трюбле был прав: пятидесяти четырех человек, даже и корсаров, было далеко недостаточно для того, чтобы прилично обслуживать галион. Поэтому было бы крайне непредусмотрительно снимать хотя бы одного из этих пятидесяти четырех. А с другой стороны, "Горностай", стоя на якоре в дружеском порту и под защитой береговых батарей, мог ничего не опасаться.

Все же Луи Геноле долго не соглашался со справедливыми доводами Тома. Он был слишком хорошим моряком, чтобы оспаривать их благоразумие, и возражал лишь против того полного одиночества, в котором останется Тома Трюбле, очутившись совсем один на пустом фрегате, подобно сторожевому псу, забытому на цепи во дворе покинутой хозяевами усадьбы. Часто случалось, что таким же точно образом флибустьеры покидали на каком-нибудь пустынном острове своих начальников, оставляя им только ружья, пистолеты, сабли и немного пороху, и свинца, - когда эти начальники были почему-либо неугодны этим флибустьерам. Простительно ли было такое варварство по отношению к лучшему и храбрейшему во всей Америке капитану-корсару, когда только что этот капитан так обогатил и прославил весь свой экипаж.

Но Тома только смеялся в ответ на эти соображения. Наконец он хлопнул Геноле по плечу и властно заставил его замолчать.

- Брат мой, Луи, - сказал он, - я знаю, что ты меня любишь, и я вижу твое огорчение. Но знай: я все же поступлю по-своему и все будет сделано так, как я решил! Впрочем, чего тебе бояться: ведь ты сам вернешься через шесть-семь месяцев, как только доставишь в надежное место наш груз. Черт возьми! Тебе лишь остается решиться, а я бьюсь об заклад, что к заветному дню твоего возвращения буду еще толще, жирнее, живее и крепче здоровьем, чем сейчас.

- Это возможно, - озабоченно пробормотал Луи Геноле, - но телесное здоровье не самое важное!..

Тома, сам озабоченный, нахмурился и перестал смеяться. Тем не менее, резким движением руки он отвел неприятное предположение, и не позволил его высказать...

И, как того хотел Тома, на следующей неделе галион снялся с якоря и поднял паруса, направляясь к милой Франции; все до единого пятьдесят четыре матроса "Горностая" ушли на нем. А "Горностай" остался. И Тома Трюбле, капитан, стоя на ахтер-кастеле, смотрел поверх гакаборта, как удаляется его экипаж, который он столько раз водил к победе, и который, покидая его, приветствовал его такими криками и так размахивал шапками, что корсару мог бы позавидовать любой командующий эскадрой или вице-адмирал королевского флота в день блестящего генерального сражения.

IV

Отныне много дней и много недель, год, быть может, или больше, Тома Трюбле, подобно отшельнику, должен был вести уединенную жизнь на своем фрегате, где под его начальством влачила свое существование лишь та горсточка калек и инвалидов, которая не могла отплыть на борту галиона и продолжала кое-как лечить свои плохо заживающие раны.

Сам Тома, здоровый и сильный - он не раз бывал ранен в бою, но всегда легко, - казалось, не очень-то годился для ремесла сиделки, на которое был обречен силой обстоятельств. И немало удивились флибустьеры и другие жители Тортуги, когда узнали про странное решение самого знаменитейшего из американских корсаров, про это истинное отречение, на которое он пошел. Многие сначала вовсе не хотели этому верить, объявили все вздором и утверждали, что никогда великий Трюбле не отпустил бы своего помощника и своей команды одних на борту призового судна, которое ни команда, ни помощник, конечно, не захватили бы без него. Кто поверит тому, что такой человек остался на фрегате, виднеющемся вон там на рейде со срубленными мачтами, сложенными реями и в таком, поистине, состоянии, что скорее ему нужен сторож, а не капитан. Пришлось, однако же, покориться перед очевидностью после того, как несколько рыбаков и матросов, проходя на шлюпках невдалеке от "Горностая", не раз видели Тома Трюбле собственной персоной, слоняющегося, как неприкаянная душа, по своему ахтер-кастелю от правого борта к левому и от левого к правому, или целыми часами молча созерцающего море, опершись о какой-нибудь поручень или протянутый леер. Тогда стали еще больше удивляться. Но скоро распространился слух, что это странное уединение, сменившее четыре года непрерывной деятельности, не без тайных причин. Стало известно, что Тома Трюбле выбрал себе среди пленных, взятых на борту галиона, молодую испанскую даму, красивую, говорили, как Божий день. И один из племянников губернатора, только что закончивший свое обучение и не забывший еще его азов, очень кстати упомянул о Ганнибале и наслаждениях древней Капуно.

- Понятно! - решили все наконец, - любовь - великая сила! Наш Тома, подобно многим славным бойцам воюет теперь в стране любви!..

Если уж говорить о войне, то эта война, уже наверное, могла почитаться одной из самых трудных, какие только приходилось вести Тома.

Действительно, пленница Хуана ничуть не смягчилась, и время тут не помогало. Терпение, так же как и насилие, ничего не могли поделать с этим неодолимым упрямством, с этой испанской спесью, обратившейся в добродетель, и в яростную притом добродетель. И с той, и с другой стороны положение оставалось без перемен. Пленница жила в каюте Тома, а Тома в каюте Луи Геноле. Впрочем, ни она, ни он почти не выходили из своих берлог. И увидев их рядом, трудно было бы сразу решить, кто у кого в неволе. Тома каждый день входил к Хуане и старался развлекать ее разговорами. Предлогом его посещений была учтивая заботливость о самочувствии молодой девушки. Говоря правду, оно на самом деле беспокоило Тома, который даже велел купить и подарил своей пленнице невольницу-индианку. И Хуана приняла подарок все с тем же видом королевы

Вопрос о любви совершенно отпал, по крайней мере на словах, потому что с глазу на глаз Тома и Хуана продолжали оставаться противниками. Один, готовый к нападению, другая - к защите. Но Тома, уже дважды отброшенный, и мы знаем, как решительно, - еще не решался на третий приступ. Так что, оставаясь оба начеку и не показывая своих когтей, они довольно вежливо вели беседы. Хуана, предпочитавшая первое время молчать, вскоре решила, что лучше будет говорить, чтобы сильнее подавить врага всеми преимуществами, которые она перед ним имела или делала вид, что имеет. Таким образом Тома узнал тысячу мелких происшествий, подробностей и анекдотов, всегда чрезвычайно благоприятных для его пленницы, и мог вволю удостовериться в том, какая она знатная дама, по крайней мере, если верить ее словам. Сказать по правде, это величие никогда не производило на Тома того впечатления, какого хотелось бы Хуане.

Хуана, по ее собственным словам, родилась в Севилье семнадцать лет тому назад. В этом-то великолепном городе, самом обширном и знатном во всей Испании и даже во всей Европе, - так утверждала Хуана, - впитала она с молоком кормилицы то исключительное и ревностное благоговение, которое она никогда не переставала выказывать великой и могущественной Мадонне, покровительнице Севильи, Макаренской Богоматери, которую там называют попросту "Нашей Смуглянкой", по той причине, что изобразивший ее благочестивый мастер сделал ее красивой, черноволосой андалузкой. Тома был очень рад этому объяснению, получив наконец уверенность в том, что эта Смуглянка, недавно так его беспокоившая, была не кем иным, как испанской сестрой доброй малуанской Богородицы Больших Ворот. В Севилье родители Хуаны занимали одно из первых мест, - опять-таки по ее словам. А так как слишком многочисленное население Севильи стремилось время от времени покинуть андалузскую землю и эмигрировать в поисках счастья в Новый Свет, то ее родители, столь высокопоставленные, соблаговолили в один прекрасный день возглавить эту эмиграцию и повезти всех желающих в Вест-Индию. Таким образом, из Испании выселилось несколько тысяч мужчин, женщин и детей, поклявшихся, что сумеют создать где-нибудь в глубине Америки новый город, больше, сильнее и богаче даже самой Севильи. И они сдержали свою клятву: не прошло и десяти лет с того времени, а созданный ими город, Сиудад-Реаль Новой Гренады, - город, совсем еще юный и не достигший полного своего расцвета, - уже слыл одним из самых славных городов Вест-Индии. Хуана, собственными глазами наблюдавшая его рост и почитавшая себя - искренне или нет - как бы его государыней, не переставала восхищаться великолепием этой подлинной столицы. Там только и были, что "монументальные постройки, гражданские и военные укрепления, форты, крепости, цитадель, редут, ратуша, губернаторский дворец и великолепные особняки, украшенные гербами," а в особенности много там было "часовен, монастырей, семинарий, базилик, был собор и архиерейский дом в виде пышного замка. Прекрасно мощенные улицы сияли чистотой во всякое время года. Дома, постоянно окрашиваемые заново, являли взору тысячи нарядных цветов, на которые светлое солнце Америки накладывало шелковистый лак своих лучей, как солнце Испании на занавеси и драпировки, которые протягивают в Севилье от балкона к балкону в дни торжественных праздников. Вокруг умело обрабатываемые поместья полны были бесчисленных садов и огромных, чрезвычайно плодородных полей, где собирали лучшие фрукты, снимали богатейший урожай. Стада паслись в степях, по сравнению с которыми все луга Франции и других стран показались бы пустынями и болотами." Бесспорно, гордая барышня, державная властительница или почти что так - столь замечательного рода, имела право смотреть свысока на этого простого и грубого матроса, Тома Трюбле, рожденного в бедном краю, затопленном дождями и туманами, Тома Трюбле, который вместо предков перечислял одни только свои подвиги. Так что, время от времени Хуана, решив вдруг, что слова ее пробили брешь в упорной воле корсара, прерывала себя посреди какого-нибудь удивительного рассказа и заводила свою старую песню:

- Видишь, какой выкуп ты теряешь из-за своего упорства? Ну! Отвези меня в Сиудад-Реаль и положись на щедрость моих родных! Не то...

Но тогда взгляд Тома под пушистым сводом его нахмуренных бровей сверкал таким грозным блеском, что девушка, внезапно робея, несмотря на всю свою кичливость, не смела даже закончить начатой фразы и замолкала.

Она вознаграждала себя в другие часы. И часто Тома приходилось склонять голову и отступать перед своей пленницей. Хуана оказывалась даже сильнее в те минуты, когда Тома готов был ее считать слабой и беззащитной.

В самом деле, почти каждую ночь Тома Трюбле, мучимый бессонницей покидал свою койку и свою каюту и шел полураздетый бродить по палубе. Тропическая жара не имеет конца и пыл ее опасен как с утра до вечера, так и с вечера до утра. Тома, задыхавшийся в своей запертой каюте, бродил от юта до бака, чтобы освежиться хоть легким ночным бризом. Но все было напрасно, так как мертвый штиль давил в это время море. И тяжелый аромат деревьев и цветов с острова, густыми волнами клубившийся над водой, как бы сливался с неподвижным воздухом, тяжелым как туман, отягчая его еще больше и делая почти невозможным для дыхания. Тома метался еще некоторое время, созерцая то молчаливый и замерший океан, то совсем темный берег, то усыпанное алмазами небо, где струился Млечный путь, как широкий жемчужный поток в берегах из самоцветных камней. Жгучая ночь наполняла тогда горячей лавой жилы корсара. Он возвращался вдруг в ахтер-кастель, затем решительным жестом человека, внезапно принявшего решение, толкал дверь каюты, где спала Хуана...

Но спящая Хуана не просыпалась. И Тома, остановленный этим нежным сном, который какая-то таинственная сила заставляла его чтить, стоял на пороге, не смея ступить шагу. Тщетно на смятой постели простиралось пленительное тело, почти без всякого покрова, иногда больше чем наполовину обнаженное. Тщетно сжимался красный рот. Тщетно раскидывались по воле случая руки и ноги пленницы, словно для того, чтобы казаться и невиннее и соблазнительнее...

Тома, побежденный, укрощенный каким-то неведомым Богом, покровителем этой невинности, подвергаемой таким опасностям, быстро закрывал полуоткрытую дверь и возвращался к собственной постели...

V

Как-то вечером жители Тортуги увидели причаливающую к пристани шлюпку, на которой сильными взмахами греб одинокий гребец. Удивленные прохожие стали останавливаться на набережной, потому что своим внешним видом этот гребец не был похож на индейского рыбака, - из тех, что снабжают колонию морскими черепахами и ламантинами, усладительной пищей; также и шлюпка не походила на туземную пирогу, выдолбленную в стволе акажу. Мужчина выскочил на берег, сильной рукой вытащил на него свой ял и направился к городу. Тогда, увидев его вблизи, жители узнали Тома Трюбле.

В течение шести недель Тома Трюбле, замкнувшись в своем уединении на борту фрегата, не желал его нарушать даже для того, чтобы запастись на берегу свежими продуктами, довольствуясь солониной из камбуза или той рыбой и дичью, которую ему доставляли редкие торговцы, отваживающиеся продавать свои товары судам, стоящим на рейде. В течение шести недель размеры палубы "Горностая", казалось, удовлетворяли корсара в его прогулках, тогда как четыре года кряду все великое Антильское море не могло вместить его неустанных походов. И, без сомнения, Тома Трюбле, радуясь этому отдыху после стольких забот, продолжал бы им наслаждаться и не ступил бы ни разу на берег до конца своего добровольного изгнания, если бы презрение и черствость пленницы Хуаны не ожесточили его в конце концов настолько, что гнев отвергнутой любви переполнил его до краев.

И тогда он решил найти себе более широкое поле, чтобы, яростно снуя взад и вперед, вдоль и поперек, как-нибудь облегчить себя и рассеять.

И вот флибустьеры и другие обитатели острова видели в тот вечер, а потом и в другие вечера, как Тома Трюбле носится туда и сюда по городу и за городом, поднимаясь до вершины горы, по склонам которой расположились особняки самых знатных жителей, а иной раз уходил и дальше, в глубину тех диких северных лесов, где уж не встретишь ни полей, ни плантаций. Тома бродил повсюду тем же скорым и неровным шагом и всюду с тем же лицом, лицом человека, поглощенного каким-то суровым раздумьем. И только глубокой ночью странный любитель зарослей и лесов, скорее измученный, чем успокоенный, он возвращался к берегу, отыскивал свой ял, спускал его на воду и возвращался к своему плавучему жилью...

И вот однажды, когда Тома, прогуливаясь таким образом, шел от пристани, поднимаясь по первым, очень крутым улицам дальних кварталов, кто-то, выйдя из низкого дома с большой вывеской, громко воскликнул, заметив его:

- Ура! Старый товарищ, ты ли это? Окаянная Матерь Божья! Провалиться мне на этом месте, если это мне привиделось и это не мой Береговой Брат и моряк, Тома Трюбле, передо мной! Ура! Такую встречу надо отметить! - Входи в кабак, брат Тома и уважь меня. не то я подохну!

Тома узнал Эдуарда Бонни, по прозванию Краснобородый.

По-видимому, дела английского флибустьера шли сейчас не блестяще. Это доказывало его платье: штаны его были сплошь заплатаны, а камзол - такой старый, что нельзя было угадать его первоначального цвета. Впрочем, Краснобородый и не скрывал своей бедности, и первым долгом рассказал Тома с большими подробностями, прерывая свою повесть звучными раскатами смеха, как кораблекрушение лишило его "Летучего Короля", напоровшегося на подводную скалу у мыса Мансанильи, и как испанцы из Колона, которых он в свое время хорошенько пограбил, подло отомстили ему, перерезав из его гибнувшей команды всех, кого только могли поймать. Один он, Краснобородый, спасся и, оставшись гол как сокол, достиг Тортуги, после Бог знает скольких злоключений. Здесь он находился уже около месяца без единого гроша, но по-прежнему отважный, по-прежнему решительный, словом, по-прежнему такой же флибустьер.

- Кастильская обезьяна дорого заплатит мне за мой бриг, и еще дороже за моих корсаров! - заявил он, с силой ударяя Тома по плечу. - Матрос, можешь мне поверить: за каждого зарезанного своего брата я зарежу не меньше десяти противников этой вот самой рукой, а за каждую погибшую доску сдеру с них не меньше фунта золота.

После этих слов оба, Краснобородый и Тома, вошли в кабак, вывеска которого, украшенная железным флюгером, приятно поскрипывала под южным ветром. Было жарко, - "дорла была удобная", как говорят моряки, то есть в глотке пересохло. За столом, который Краснобородый только что оставил, и к которому он теперь подвел Трюбле, два пустых кувшина ясно доказывали, что флибустьер упорно старался одолеть эту засуху. Но два новых кувшина, которые он поспешно заказал, доказывали также, что он считал недостаточным это первое усилие. И действительно, оба новых кувшина мгновенно иссякли, подобно роднику в летний зной.

- А ты как, брат Тома? - спросил тогда флибустьер. - Как теперь идут твои дела? Я слышал, что ты теперь также богат, как я беден, и поздравляю тебя, как хороший и честный товарищ; мне также известно, что ты отправил в Европу со своей командой и со своим помощником значительную добычу, которую недавно захватил! Ладно! А с тех пор? Правда ли, как повсюду уверяют, что ты остался в одиночестве на своем "Горностае", чтобы хорошенько насладиться любовью и ласками какой-то красотки, которую ты сделал своей невольницей? Если да, то не красней, и давай сюда руку, - никто лучше Краснобородого не понимает нежных чувств, и я тебе сейчас дам тому основательное доказательство.

С этими словами, не дав Тома времени ответить, он снова встал и, подбежав к дверям кабака, выглянул на улицу. И, должно быть, он увидел на ней то, что искал, так как сейчас же начал кричать во все горло.

- Алло! Рэк, старый товарищ! Сюда, внучек! Отводи руля, бери все паруса на гитовы и отдавай якорь у этой двери, так как я в этом кабаке выпиваю в компании с Береговым Братом, которого я тебе хочу представить и которого ты, ради меня, полюбишь!

Он воротился в сопровождении привлекательного юноши, у которого не было ни бороды на подбородке, ни усов над губой; скинув шляпу на стол, молодой человек обнажил свои прекрасные светлые волосы, которые были у него порядочной длины и которые он ничем не смазывал, а напротив - давал им свободно падать на шею и плечи.

- Алло! - закричал, в свою очередь, вновь прибывший, голосом довольно свежим, хотя и несколько надтреснутым. - Алло! Бонни, старый матрос! Ты уже напился, да еще без меня! Ты в этом раскаешься, окаянная скотина! Кто этот человек?

- Этот человек Тома! Да, Тома Трюбле, о котором я тебе много раз говорил, и который...

- И который, конечно, не нуждается в том, чтобы такой болтун, как ты, что-нибудь добавлял к его имени. Замолчи ты, ради господней требухи! Капитан Тома, давайте руку! Вы мне нравитесь, клянусь честью Мэри, и я ваша покорнейшая служанка.

Таким образом, Тома, крайне изумленный, узнал, что матрос Краснобородого был женщиной.

Женщина эта носила имя Мэри Рэкэм, и хотя ей было не больше двадцати лет, она уже порядком понюхала моря, так что не была уже новичком ни в военном, ни в морском ремесле. Однако, хоть она и была храброй и смелой, как ни один флибустьер, хоть и носила одежду другого пола - как из-за удобства, так и по склонности к ней, - все же оставалась настоящей женщиной, со всеми страстями, порывами, а также слабостями и капризами обыкновенной женщины. И, не теряя времени, она это доказала так, что у Тома не осталось на этот счет никаких сомнений повернувшись к Краснобородому, она яростно на него напала, произнося ужасающие кощунства и упрекая его в том, что он строил глазки какой-то трактирщице, обещая ему сто тысяч ударов ножом в живот, если эта трактирщица в ответ на его взгляды даст сдачи хоть одну улыбку.

- Э, тебе-то что? - сказал Краснобородый, хохоча во все горло. - Ты разве моя законная жена, я тебе разве клялся в верности, что ты так ревнуешь?

Мэри Рэкэм мгновенно выхватила из-за пояса нож и воткнула его в стол: острие вонзилось в дерево, по крайней мере, на два дюйма.

- Мне что? - возразила она, и ее вздернутая губа обнаружила белые зубы. - А то что мне не нужно ни мужских клятв, ни поповских молитв, чтобы удержать свое добро. И вот, что за меня постоит...

Она показала пальцем на вонзившийся в стол нож.

Тома галантно вытащил его и передал ей. Однако ему пришлось употребить всю свою силу, чтобы сделать это сразу, так сильно ткнула ножом эта дама.

- Вот черт! - сказал он восторженно. - Это не похоже на работу спустя рукава. Мне бы хотелось иметь помощь этой руки при абордаже!

Польщенная возлюбленная Краснобородого ударила кулаком по плечу Тома.

- Клянусь господней требухой! - вскричала она. - Я хочу такой абордаж! Я буду ему рада, если мы будем драться плечом к плечу! Капитан Тома, я сказала тебе, что ты мне нравишься, а мое слово верное! Слушай же: когда я надую этого борова Бонни... А это, наверно, будет скоро, потому что дьявол меня опоил или ослепил в тот злосчастный день, когда я взяла себе в любовники эту скотину! Когда я его надую, говорю я, то это будет, - если найду тебя в своих водах на расстоянии пушечного выстрела, - с тобой, да предпочтительно перед всеми другими ребятами.

На что Краснобородый ответил такими раскатами смеха, что действительно чуть не лопнул.

С того дня Тома отказался от одиноких прогулок, которые и до сих пор не давали ему ни малейшего удовлетворения. Он нашел лучшее развлечение в обществе веселого флибустьера и его воинственной подруги, а также и Других авантюристов, которые, подобно Краснобородому, не имели сейчас ни гроша, шатались по всем кабакам острова, чтобы использовать тот небольшой кредит, который им еще предоставляли. Тут пили вперемежку люди самые необычайные и самые разнообразные. Тома Трюбле отметил среди прочих одного француза, родом с острова Олерона в провинции Они; француз этот, воспитанный в духе, так называемой, реформированной религии, сохранял в силу этого, кажущуюся строгость нравов, весьма близкую к ханжеству, но был ничуть не менее храбр и отважен, чем любой католик. Другой француз, родом из Дьеппа, что в Нормандии, был до того толст, что его можно было счесть калекой, хотя на самом деле никто не мог сравняться с ним в живости каждый раз, когда надо было устремляться навстречу ударам и особенно, когда надо было на один удар ответить десятью. Третий молодец своеобразием превосходил даже первых двоих: это был венецианец, называвший себя дворянином и всегда прибавлявший к своему имени сэр, то есть господин, - на венецианском наречии. Этот дворянин уверял, что происходит из семьи патрициев, чуть ли не дожей. Он именовал себя Лореданом; впрочем, это громкое имя, имя древнего дожа, шло к редкой красоте его лица, к тонкости его рук, к гордой и мягкой грации его походки. В остальном, этот Лоредан, - принц или мужик, безразлично, - был настоящим флибустьером, и из лучших, хотя, в противоположность нормандцу из Дьеппа и гугеноту с Олерона, так же как и почти всем их товарищам, он не был в прошлом моряком, и начал плавать уже возмужалым. Детство его и юность составляли настоящий роман, такой, что ни один из написанных господином де Скюзери не был и вполовину столь романтичен. Не было такого ремесла, в котором Лоредан-флибустьер не упражнялся бы, должности, которой бы он не занимал, авантюры, которой бы не испытал на суше и на море, в лагерях, городах и при дворе, словом, всюду, где должным образом ценят хорошую шпагу, которая не залеживается в ножнах.

Эти люди и стали отныне привычным обществом Тома Трюбле, - который по-прежнему жил на борту "Горностая" и ежедневно сносил гордые речи и резкости севильянки Хуаны, но который отныне стал каждый вечер причаливать к берегу на своем яле, чтобы разыскать в каком-нибудь городском кабаке шайку праздных флибустьеров, выпить с ними и повеселиться, - на самом деле, или для виду. Впрочем, никто из этих людей и не подозревал, чтобы у Тома, Тома Трюбле - короля корсаров, - могло быть хоть малейшее основание не считать себя счастливейшим из смертных, а тем более, чтобы в вине и роме он мог искать забвения от обид, причиненных ему пленницей, которая в представлении всех авантюристов, людей малочувствительных и не склонных подчиняться владычеству какой бы то ни было женщины, очевидно, была покорной служанкой такого бойца, как Тома Трюбле, - служанкой и рабой, послушной малейшим прихотям своего господина, всем его сладострастным и прочим фантазиям. Они бы немало удивились, если бы узнали, что в действительности не было ничего подобного...

VI

Тома Трюбле уже дважды пытался взять приступом добродетель или мнимую добродетель своей пленницы Хуаны. И дважды был он отражен самым решительным образом, - так решительно, что он откладывал и переносил с недели на неделю свою новую атаку. Первые две последовали на протяжении всего нескольких часов, - одна на борту галиона, в тот день, когда его взяли на абордаж, другая на борту "Горностая", в ночь того же самого дня. Но с тех пор сто новых дней и сто новых ночей сменили друг друга, потому что прошло уже три полных месяца, как Луи Геноле ушел из гавани Тортуги, увезя на своем корабле всю прежнюю команду Тома Трюбле и оставив Тома Трюбле почти одного на разоруженном фрегате, - сто дней и сто ночей, за которые этот Тома Трюбле, с глазу на глаз со своей пленницей, имел сто и двести раз достаточно времени, чтобы раздразнить до неистовства свое плотское вожделение к этой пленнице, свою досаду отвергнутого любовника, и свою злобу за многочисленные унижения, оскорбления и пренебрежение с ее стороны. Однако же Тома Трюбле все еще сдерживался, подавлял свой гнев и пыл и проявлял бесконечное терпение, как испытанный тактик, потому что на этот раз он решил бороться наверняка, прекрасно сознавая, что новая неудача была бы решительной или потребовала бы для своего исправления чрезвычайных и титанических усилий.

Без сомнения, грубая сила одолела бы сопротивление слабой женщины, почти еще ребенка. Но Тома, хоть сначала и счел было это самым верным путем, хоть и угрожал девушке, что так и сделает, вскоре отказался от выполнения этой угрозы. Одно дело - изнасиловать женщину во время первого приступа ярости среди захваченного города или на палубе корабля, взятого на абордаж, и совсем другое - спокойно привязать эту самую женщину к четырем углам кровати и овладеть ею без препятствий и не торопясь. Тома тем более не мог решиться на такое запоздалое насилие, что чрезмерное самолюбие пленницы позволяло всего опасаться, если подвергнуть его столь жестокому унижению. Не раз Хуана клялась, что не переживет своего бесчестия, как она высокопарно выражалась. И Тома охотно верил тому, что она в самом деле способна убить себя, лишь бы только доказать искренность своих слов.

Наступил, однако же, и день третьего боя, так долго откладываемый и оттягиваемый. И Тома Трюбле, который столько времени ждал, чтобы лишь в удачный миг завязать сражение, имея все преимущества на своей стороне, вдруг забыл всякую осторожность, в одну минуту потерял достижения трех месяцев и, выйдя из терпения, перестал что-либо соображать Это случилось во время одного из трех церемонных разговоров, которые происходили у него с Хуаной, и которыми она пользовалась, чтобы постоянно раздражать его тысячью дерзостями. Снова речь зашла о Сиудад-Реале Новой Гренады. И Хуана, продолжая распространяться все с тем же самодовольством и даже тщеславием о пышности этого города, который она почитала как бы собственным владением, заявила вдруг, что Тома сможет скоро сам убедиться в действительности этого великолепия, ни с чем в мире не сравнимого.

- Как сказать, - молвил Тома, не сразу заметив, к чему она ведет. Как сказать! Как же это я увижу?

- Увидишь собственными глазами! - сказала она.

Они говорили друг другу "ты". Но это обращение на "ты" в устах Тома было лишь привычкой, свойственной моряку из морской семьи, который никогда особенно не церемонился с женами и дочерьми своих приятелей моряков, тогда как Хуана, говоря ему "ты", делала это с пренебрежением дворянки, обращающейся к мужику, или хозяйки, отдающей приказание лакею.

Между тем Тома снова спросил:

- Но как же это я увижу собственными глазами?

- Ты увидишь, - был ответ, - ты увидишь собственными глазами, когда мой отец, мой брат и мой жених, придя сюда, чтобы освободить меня, уведут тебя пленником в Сиудад-Реаль и повесят на виселице у Больших Ворот!

Тома был из тех людей, что не слишком-то беспокоятся из-за пустых угроз.

Хуана скоро рассердилась, видя его невозмутимость.

- Или ты воображаешь, - раздраженно сказала она, - что они потому до сих пор не явились, что боятся тебя и твоих людей? Если бы они знали, что я здесь, они сейчас же поспешили бы сюда и ты давно был бы в их власти, даже если бы им пришлось завоевать всю Тортугу, чтобы тебя схватить

Тома только засмеялся. Вконец выйдя из терпения, девушка сжала кулаки.

- Ах, ты сомневаешься? - презрительно прошипела она. - Разбойник! Ты очень умно и осторожно поступил, спрятав меня здесь и спрятавшись сам, чтобы избежать справедливой мести моих родных!

Продолжая смеяться, Тома пожал плечами.

- Нельзя сказать, чтобы я очень прятался, - сказал он, - вся Америка знает, что я здесь, на своем собственном фрегате, и что я здесь один! Моим врагам остается только прийти сюда за мной.

Хуана, в свою очередь, пожала плечами.

- Будто ты такая важная птица, - сказала она, издеваясь, - что каждый знает, где ты, не дожидаясь, пока ты объявишь это. Чего ты лжешь? Если бы твои враги, как ты говоришь, пришли бы за тобой сюда, кто же защитил бы тебя против них. Не твоя ли Богородица, как ее там, богородица язычников, собачья богородица, которая, наверно, спит с дьяволом!

Загрузка...